Антология советского детектива-24. Компиляция. Книги 1-23

fb2

Настоящий том содержит в себе произведения разных авторов, посвящённые работе органов госбезопасности, разведки и милиции СССР в разное время исторической действительности.


Содержание:


1. Хаджи-Мурат Магометович Мугуев: Три судьбы

2. Иосиф Чернявский: ЧП на третьей заставе

3. Александр Антонович Поляков: Покушение на ГОЭЛРО

4. Валентина Ивановна Пономарева: Голова Медузы Горгоны

5. Ариф Васильевич Сапаров: Битая карта

6. Георгий Иванович Свиридов: Дерзкий рейд

7. Борис Дмитриевич Силаев: Обязан жить. Волчья яма

8. Марк Борисович Спектор: «Глухой» фармацевт

9. Василий Степанович Стенькин: Под чужим небом

10. Василий Степанович Стенькин: Рассказы чекиста Лаврова [Главы из повести]

11. Борис Михайлович Сударушкин: По заданию губчека

12. Залман Михайлович Танхимович: Опасное задание. Конец атамана

13. Александр Игнатьевич Тарасов-Родионов: Шоколад

14. Алексей Иванович Травин: Следы на карте

15. Леонид Петрович Фадеев: Операция «Аркийские столбы»

16. Юлий Иосифович Файбышенко: Осада

17. Зуфар Максумович Фаткудинов: Резидент «Черная вдова»

18. Федор Тимофеевич Фомин: Записки старого чекиста

19. Абдулла Хакимов: Задание на всю жизнь (Перевод: Борис Пармузин)

20. Шукур Халмирзаев: Над пропастью

21. Серик Шакибаев: Чрезвычайная комиссия

22. Алексей Кузьмич Югов: Безумные затеи Ферапонта Ивановича

23. Марк Ильич Чачко: Конец белого ордена

Мугуев Хаджи-Мурат

Три судьбы

К БЕРЕГАМ ТИГРА

Прежде чем опубликовать записки сотника Бориса Петровича, я должен рассказать, как они попали ко мне, и что побудило меня выпустить их в свет.

В 1917 году, возвращаясь из Персии, я встретил в городе Керманшахе сравнительно молодого казачьего офицера, оказавшегося моим попутчиком. В Хамадане Бориса Петровича (это был он) задержали какие-то непредвиденные обстоятельства. Части уходили с фронтов, демобилизация шла полным ходом. Узнав, что я буду на Кубани, мой новый знакомый попросил меня захватить с собою небольшой чемодан и оставить в Екатеринодаре, у его родных.

Я согласился. Но попасть в Екатеринодар мне удалось не скоро, вспыхнула гражданская война. Начались бои, отходы, наступления. Когда, наконец, XI Красная армия, в рядах которой я сражался, заняла Екатеринодар, выбив из него белых, никого из родственников Бориса Петровича в городе не оказалось.

Таскаться дальше с лишним чемоданом я не мог, скрыв его, я нашел в нем среди не представлявших ценности офицерских вещей публикуемые ниже записки, весьма заинтересовавшие меня. Гражданская война разгоралась. Я перекочевывал с деникинского на колчаковский и с врангелевского на вновь образовавшийся польский фронт.

Мне пришлось участвовать в ряде славных сражений, покрывших нашу красную конницу неувядаемой славой. Киев… Житомир… Белосток…

Когда после упорных боев за переправу через Вислу я вместе с другими ранеными попал в белостокский госпиталь, на меня с соседней койки неожиданно глянуло знакомое смелое лицо с опущенными по-казацки вниз усами. По смеющимся глазам и добродушной улыбке раненого я понял, что он тоже узнал меня.

— Гамалий! — воскликнул я, обрадованный и потрясенный этой встречей.

Это был мой старый приятель, еще по турецкому и персидскому фронтам.

— Эге, братику, он самый.

Здоровая рука соседа крепко сжала мою.

— С нами! Наш!

— А как же, конечно! — и он любовно и гордо скосил глаза на алевший на его груди орден Красного Знамени.

Когда мы вдоволь насытились воспоминаниями, разговорами и взаимными расспросами, я неожиданно вспомнил Бориса Петровича. Гамалий помолчал, а затем грустно сказал:

— Нет его. Убит под Львовом. Жалко. Хороший, боевой был офицер, с первых же дней присоединившийся к народу.

— А как же быть с его дневником, записками? Они остались у меня.

— Не знаю, вам виднее.

На досуге я вновь перечитал рукопись и решил, что ее следует опубликовать. Листая страницы этих серых, дешевых тетрадей, я испытывал чувство гордости за русского солдата, за свою страну, за наш мужественный, стойкий народ. В описанном походе мне почуялось что-то общее с переходом через Альпы суворовских чудо-богатырей, со славными походами наших красноармейцев по безводным пескам Средней Азии.

В этих записках рассказана захватывающая история о том, как сотня людей была брошена в…

Впрочем, вы прочтете это сами.

ЗАПИСКИ СОТНИКА БОРИСА ПЕТРОВИЧА

Резкий звонок полевого телефона будит меня… Борясь со сном, протягиваю руку к аппарату.

— Да!.. Кто у телефона?

— Ваше благородие, командир полка просят вас и есаула Гамалия немедля прийти в штаб. Срочно требуют, — пищит в трубке. Я узнаю голос штабного писаря Окончука.

Встаю, позевывая, натягиваю черкеску и, уже на ходу пристегивая шашку, выхожу во двор. Персидское солнце палит немилосердно, и горячая неподвижная масса воздуха охватывает меня. По каменным плитам караван-сарая[1] лениво движутся редкие фигуры истомленных зноем казаков. Разморенный жарою часовой приходит в себя и, звеня шашкой, берет «на караул».

Вот и жилище, командира сотни. Собственно говоря, это просто глубокая и узкая ниша в массивной, полуторасаженной стене крепости, в которой мы стоим гарнизоном. Мы — это «лихой и непобедимый», как мы любим называть его, Уманский казачий полк. Полк входит в состав конного корпуса генерала Баратова, переброшенного осенью 1915 года в Северную Персию в связи с тем, что германские агенты развили лихорадочную деятельность в Тегеране, подготовляя угрожающее флангу наших армий вторжение в Персию турецко-германских сил.

«Квартира» командира лишена окон, в ней всегда горит ночник. Зато это самое прохладное место во всем Буруджирде, и мы, офицеры, часто укрываемся здесь от удушливой жары. Есаул лежит на походной кровати. В углу разбросаны хурджины[2]. Рядом прислонен к стене короткий шведский карабин — трофей боя с персидскими жандармами у Саве. На табуретке — остывший чай, остатки курицы и разломанная плитка шоколада. Все так знакомо, так обычно. Так же, как у меня, как и у других.

— Иван Андреевич, вставайте, — бужу я.

— А? Чего? В чем дело? Это вы? — приподымая голову, бормочет Гамалий.

— Звонили из штаба: адъютант срочно вызывает нас по важному делу к полковнику.

Есаул садится на койке. Его ноги автоматически лезут в чувяки[3]. Я смотрю на выразительное, красивое лицо Гамалия. В больших карих глазах — недоумение.

— Обоих?

— Да, вас и меня.

— Н-да… Черт его знает, зачем мы понадобились ему оба… Однако надо идти, — размышляет он, затем встает и кричит: — Трушко!

Из-за палатки, завешивающей вход вместо ковра, показывается круглое лицо денщика командира, казака Стеценко.

— Тащи воды и полотенце.

Стеценко не заставляет себя ждать. Есаул плещется, радостно фыркает, кряхтит от удовольствия. Через минуту мы уже идем быстрым шагом по кривым и узким улицам города, прорезанным чуть видными арыками. Жара проникает через легкую черкеску, и пот струйками стекает с лица, заползая под бешмет.

Вот и штаб полка, расположенный в здании бывшего немецкого консульства. У низких ворот мы долго стучим тяжелой кованой скобою о железный выступ калитки. (Наши дверные звонки здесь, на Востоке, не приняты.)

Гулко разносятся удары. Медленно приоткрывается «глазок», часовой узнает нас, и через секунду дверь со скрипом растворяется. Мы входим во двор, огражденный высокими азиатскими стенами. Внутри раскинулся красивый полуевропейский дом, напоминающий собою итальянскую виллу где-нибудь на берегах Адриатического моря.

Низкая терраса сбегает уступами и тонет в море белоснежных ароматных цветов. Вообще весь двор представляет собою сплошной фруктовый сад. Здесь и слива, и персик, и инжир, и стройные груши, и нежная тута. Вскоре мы будем вдосталь лакомиться их сочными плодами, если только к тому времени нас не перебросят куда-либо «по обстоятельствам военного времени».

На крыше здания развевается русский трехцветный флаг. У крыльца в землю воткнут полковой значок, красноречиво свидетельствующий о том, что здесь обитает «сам» командир полка — неугомонный, несуразный, но пользующийся общими симпатиями «батько Стопчан», как зовут его про себя казаки.

На террасе сидит полковой священник Церетели, пожилой тучный человек, заветная мечта которого — получить наперсный крест на георгиевской ленте за военные заслуги.

Батюшка приветливо кивает нам.

— Обедали? — задает он свой привычный вопрос.

Еда, перешедшая в обжорство, — единственное его утешение в этой глуши.

Спешим дальше, к адъютанту, чтобы узнать причину экстренного вызова.

— Либо нагоняй, либо пошлют опять сотню к черту на кулички, в далекую фуражировку, — вполголоса строит догадки Гамалий.

Едва мы показываемся на пороге, как Бочаров, наш адъютант, с таинственным видом отводит нас в дальний угол комнаты и шепотом говорит:

— Новость, господа, поздравляю! По распоряжению командира корпуса ваша сотня завтра выходит в Хамадан для выполнения крайне ответственного и секретного рейда в тыл противника.

Мы переглядываемся с есаулом. «Новость» и неинтересная и мало для нас приятная.

— Только, тс-с, никому! — предупреждает адъютант. — Решительно никому! Не сообщайте пока даже нашим прапорщикам. Кроме полковника, меня и еще двух-трех офицеров, никто в полку не должен знать об этой командировке.

— Но, позвольте, — басит Гамалий, — к чему же эта таинственность? Куда придется совершить рейд? Надеюсь, не в гости к турецкому султану?

— Не знаю, может быть, и в гости к нему, не знаю. — И, тут же не выдерживает. Наклоняясь к нам, он шепчет: — За Багдад, на соединение с англичанами. Радио от верховного главнокомандующего.

Мы поражены. Гамалий недоверчиво взирает на адъютанта, а я недоуменно перевожу глаза с одного на другого, еще не вникнув как следует в сущность сказанного…

— Да ведь до них больше тысячи верст, — наконец выдавливает Гамалий.

— А между ними и нами — турецкие корпуса, — добавляю я.

— Ну да, вот в этом-то и вся штука, другие мои. Не будь турок, это было бы простой прогулкой, — ободряет Бочаров.

— Вот вы сами и прогулялись бы — хмурится есаул. Ни ему, ни мне не улыбается это неожиданное путешествие.

— Ну, ладно, — принимая официальный тон, спохватывается Бочаров, — мое дело маленькое, можете сказать это лично командиру. Идемте к нему, господа, он вас ждет.

Мы следуем за адъютантом. Пройдя несколько комнат, входим в приемную командира. Это большая зала, вся увешанная и устланная чудесными сарухскими[4] коврами.

У дверей стоит караул с обнаженными шашками. Здесь полковой штандарт и денежный ящик. На почтительный стук адъютанта изнутри хрипит бас Стопчана:

— Войдите.

Командир, грузный пожилой человек с седеющими запорожскими усами, поднимается нам навстречу. Застегивая бешмет, он приглашает нас сесть.

— Надеюсь, не обидитесь, я уж попросту, по-стариковски. Петр Николаевич, — обращается он к Бочарову, — попросите сюда войскового старшину и принесите телеграмму корпусного.

Бочаров неслышно исчезает.

— Вы, наверно, уже знаете, в чем дело? — обращается к нам командир.

— Приблизительно — бурчит Гамалий.

— Весьма неясно, — добавляю я.

— Сейчас узнаете все. Интересное, приятное, весьма приятное, даже завидное назначение, господа. Уверен, что многие пожелали бы быть на вашем месте. Вам, господа, предстоит совершить исторический рейд, соединиться в районе Багдада с союзными английскими войсками и затем вернуться назад. Вы подумайте — какое славное дело! Вы войдете в историю конницы как образчик беспримерного кавалерийского пробега через пустыни.

Сзади по ковру шуршат чувяки. Это войсковой старшина Кошелев и адъютант. После обычных приветствий мы садимся ближе к столу. Полковник, достав из папки телеграмму, негромко читает ее:

— «Из штаба корпуса… Ставка ком. корпуса, местечко Шеверин. В штаб первого Уманского полка. Срочно, весьма секретно.

Согласно секретному радиотелеграфному приказанию из штаба верховного главнокомандующего Кавказской армии великого князя Николая Николаевича предлагается вам немедленно же отправить в штаб корпуса, в распоряжение начальника штаба корпуса генерала фон Эрна, одну сотню вашего полка. Сотня должна быть в полной боевой готовности, на вполне здоровых конях и снабжена всем необходимым для долгого и утомительного пути. Сотня будет направлена через фронт и тылы турецкой армии, действующей против нас, на соединение с наступающими на Багдад английскими войсками. Выбор людей и офицеров зависит всецело от вас, хотя командир корпуса, генерал-лейтенант Баратов, предполагает, что уместно было бы послать в экспедицию вторую сотню вверенного вам полка под командой есаула Гамалия. Прибытие сотни в штаб корпус ожидается не позже 6 часов вечера 27 апреля 1916 г. Подлинное подписал начштаба корпуса ген. штаба генерал-майор фон Эрн».

— Понятно? — вопрошает Стопчан.

— Так точно, господин полковник! Только мне неясны маршрут, задача и срок возвращения обратно.

— Э-э, батенька, — перебивает есаула Стопчан, — это неизвестно и мне. Ясно одно: нужно собираться и сегодня же в ночь двигаться в поход. Ночи теперь светлые, прохладные, идти будет легко.

— Как быть с больными казаками? — спрашивает есаул.

— Много их у вас?

— Да человек двенадцать наберется. Малярия.

— Оставить в лазарете. Помимо сотенного фельдшера, взять еще одного. Больные кони есть?

— Больных нет, но с набитыми спинами имеются, десятка два.

— Заменить из других сотен здоровыми. Пополнить неприкосновенные запасы боеприпасов и провианта, особенно консервов, взять побольше медикаментов, из штаба полка забрать кузнеца с инструментом, пулеметы переложить на вьюки, вооружить гранатчиков. Словом, я на вас надеюсь, дорогой Иван Андреевич, — неожиданно заканчивает командир и пожимает руку Гамалию. — Ведь вы у нас украшение полка, и я горд, что сам командир корпуса указал мне именно на вас.

Гамалий краснеет. Ему, видимо, неловко от этих похвал. Его рука теребит георгиевский темляк на шашке, «золотое оружие», полученное им за бои под Сарыкамышем. Я знаю, что этот жест означает смущение Гамалия.

— А вас, сотник, — поворачивается ко мне Стопчан, — я вызвал как старшего после командира офицера в сотне, чтобы также ознакомить с положением. Я твердо уверен, господа, что вы с вашими молодцами казаками с честью выполните возложенное на вас задание и благополучно совершите этот трудный и необычный рейд.

Мы молча кланяемся…

— С богом! — Он обнимает нас, целует трижды крест-накрест и неожиданно кричит: — Филька-а-а!

В комнату влетает казак.

— Тащи, сукин кот, скорее квасу, да похолоднее! Вас, господа, не приглашаю к столу, ибо через три часа вам выступать.

Мы вытягиваемся, отдаем честь и, круто поворачиваясь налево кругом, выходим. Нам вслед несется рыкающий голос Стопчана:

— Только никому ни слова пока, ни звука!

Провожая нас, адъютант вручает Гамалию заранее заготовленные бумаги и приказ, из которого явствует, что мы уходим на месячный отпуск в свой тыл — в город Султан-Абад. Это выдумка хитроумного Бочарова, наивно верящего в то, что фальшивый приказ помешает толкам в полку и в городе по поводу нашего внезапного выступления.

Смеюсь про себя, кто-кто, а штаб первый проговорится о нас. Как бы в подтверждение моей мысли, попавшийся нам навстречу Церетели лукаво подмигивает и говорит:

— Вот счастливчики! Попьете теперь настоящего виски. Не забудьте привезти и мне бутылочку.

Мы обещаем две и спешим обратно в караван-сарай.

Лицо Гамалия задумчиво. Видно, что неожиданное путешествие обеспокоило его.

— Справа по три, шагом ма-аррш! — командует есаул, и стройная развернутая, шеренга ломается на ряд движущихся конных фигур.

Ворота широко распахиваются, и мы, нагибая головы, выезжаем на улицу. Позади сотни тянутся мулы, навьюченные, пулеметами, двуколки с огнеприпасами, заводные кони. Дребезжит сотенная кухня.

Казаки других сотен высыпали во двор провожать нас.

— Ну, прощевайте… покудова! — несется из рядов.

— Стецюк, Стецюк, напувай мого коня, — надрывается кто-то рядом.

— Хай його бис напувае! — гудит ответ.

Пропустив мимо себя сотню, выскакиваем вперед, выбираясь из глухих, неприветливых улиц города. Прохожие с любопытством оглядывают нас. Закутанные в черные чадры женщины кажутся темными тенями на фоне стен, к которым они жмутся с детьми. Наконец мы выезжаем на Хамаданскую дорогу. Отъехав версты три от ворот крепости, встречаем наш сторожевой пост. Телефонист чинит оборвавшийся провод; по мосту мерно шагает часовой; у привязанных к кустам коней сидят несколько казаков, с нетерпением поглядывая на закипающий котелок. Перекидываясь с ними словами, сотня проходит мимо поста. Родной полк остался позади. Впереди же — неизвестность.

Вверх-вниз, через холмы и ложбины, по крутым скатам гор тянется наш путь. Мы идем уже два часа. Время от времени есаул протяжно командует: «Сто-о-ой!», «Сле-е-зай!» — и вся сотня спешивается. Тогда мы либо стоим несколько минут на месте, либо ведем в поводу наших совсем еще свежих, не притомившихся коней. Это позволяет людям размяться, а отстающему сотенному обозу — нагнать нас. Еще совсем светло. Жара спала, и идти легко. Временами набегает ласковый, прохладный ветерок и обдувает запылившиеся усы и бороды казаков.

Пыльная дорога вьется по холмам. По краям ее — невысокие зеленые горы, покрытые частым лесом и с пролысинками на верхушках. Вдали, как в тумане, высятся синеватые горные хребты, на которых сплошной черной пеленою тянутся леса. По долине сверкает Чайруд, небольшая быстрая речонка, которую, однако, не везде можно перейти вброд — так быстро ее течение. Изредка попадаются горные села, прилепившиеся к склонам холмов. Над крышами приветливо курятся дымки. Вблизи пасутся немногочисленные стада овец и коз. Завидя нас, пастухи поспешно отгоняют скот в горы, собаки хрипло лают нам вслед. В селах снуют встревоженные жители.

Казаки уже «сыграли песни» и теперь молча едут вперед. Куда и зачем — их мало интересует, так как за время войны они привыкли к этим внезапным переходам. Сотня уверена, что ее посылают «на летучую почту» в Хамадан.

Постепенно даль начинает темнеть. Горы медленно растворяются в синеватой дымке. Горизонт не кажется уже таким далеким, и холмы ближе подступают к нам. Сильнее шумит Чайруд, и прохладнее вечерний ветерок. На темном фоне неба блеснула звезда, другая ночь окутывает нас.

Есаул хранит молчание. Время от времени он набивает свою носогрейку английским табаком, и сладковатый, приторный запах «кэпстена» кружит мне голову. Прапорщик Зуев, молодой, недавно выпущенный из училища офицер, едет сзади меня, не решаясь прервать молчание. Зуев — славный и милый мальчик, еще ни разу не побывавший в бою. Хотя два или три раза он попадал в разведках под обстрел, но о них он сам отзывается с пренебрежением и жаждет участвовать в «настоящем сражении».

— Борис Петрович! — обращается ко мне есаул. Я чуть подталкиваю коня. — За этими холмами должна быть деревня Салавчаган. Там мы переночуем — и снова в путь. Пошлите прапорщика с квартирьерами вперед.

Я отдаю приказание, и через минуту Зуев с десятком казаков на рысях обскакивают нас и исчезают в темноте.

Проходим еще версты три, спускаемся с холмов в долину, переходим мост. Стало совсем темно. Молодая луна косится на нас из-за горы. Впереди мелькают огоньки, чернеют кущи деревьев, лают невидимые собаки и отчетливо, близко-близко, пахнет дымом и жильем. Это — Салавчаган. Нам навстречу выезжают верховые, слышатся голоса.

— Это квартирьеры?

— Так точно! Они. Пожалуйте сюда, ваше благородие! — несется из темноты голос казака Сироты.

Ночуем на всякий случай все вместе в большом дворе. Вахмистр, обходит казаков и выставляет на ночь караулы. Ржут кони, шумит подошедший обоз. Казаки развьючивают коней — расседлывать нельзя — и располагаются на ночлег. Горят костры, вскипает чай. Понемногу шум голосов утихает. Поужинав, мы ложимся спать.

— Вашбродь, вашбродь, вставайте! Сотня уже посидала на коней, — слышу я голос Пузанкова.

Открываю глаза. Низкая, полутемная халупа, кругом грязь. Есаула уже нет. Я вскакиваю, наскоро умываюсь холодной, как лед, водой и спешу к коню. Сотня выстраивается. Обоз выступил раньше, следы от двуколок ведут к воротам. Несколько любопытствующих крестьян не без удовольствия наблюдают за нашими приготовлениями к отъезду. Наконец все готово, и мы снова в пути. Как и вчера, плывут по горам облака. Густой сырой туман ползет по скалам, цепляясь за камни и утесы. Солнце быстро поднимается над горизонтом. Деревня давно проснулась, но молчит, притаившись в своих глухих дворах, укрывшихся за высокими стенами.

Отдохнувшие кони весело рвутся вперед.

Мой Орел слегка горячится, закусывает удила. Деревня скрывается за поворотом.

Снова пыль, снова холмы и снова грязный ночлег в персидском селе.

Не записывал трое суток: не было времени…

Идем походным порядком. Как всегда, впереди дозоры, за ними, саженях в двухстах, мы, офицеры, за нами — сотня, а за нею пулеметы и обоз. Мы так растянулись, что издали нас можно было принять за целый дивизион. Все идет обычно, если не считать маленького неприятного происшествия в селе Сарух. Пятеро подвыпивших казаков утащили из лавки торговца пару мешков с кишмишом. Утром похищение обнаружилось. Прибежал взволнованный кятхуда[5] и с ним несколько персиян. Что-то кричали, просили, плакали, указывая руками на небо. Я видел, как был взбешен Гамалий, как перекосилось его обычно спокойное лицо. Но было уже поздно, надо было выступать. Есаул дал два тумана[6] потерпевшим, быстро утешившимся, так как эта сумма с лихвой покрывала их убытки, и, бросив гневный взгляд на казаков, скомандовал: «Вперед!» Казаки радовались, что спешность похода помешала командиру произвести дознание, иначе виновным не поздоровилось бы.

Следующая ночевка была в Сенне, а на другой день ровно в четыре часа мы вошли с северной стороны в Хамадан. Больше часа плутали мы по его грязным, кривым улицам, тщетно расспрашивали всех попадавшихся навстречу солдат, казаков и персов о том, как попасть в Шеверин. Наконец, потратив много времени на расспросы и утопая в глубоких лужах, мы кое-как выбрались на главную улицу, а оттуда, свернув на широкую аллею, густо обсаженную вековыми тополями, направились в Шеверин, где расположился штаб корпуса.

По дороге сновали конные и пешие солдаты, проносились блестящие автомобили, скакали щеголеватые драгуны. Мелькали белые косынки сестер милосердия. Словом, ясно чувствовался глубокий тыл и близость большого штаба.

Аллея повернула влево, и нашим взорам представилось небольшое село, обнесенное высокой глиняной стеной средневекового типа, с бойницами, амбразурами, боковыми башнями, выступами и контрфорсами. По ней прогуливались сугубо штатские фигуры, с любопытством поглядывавшие сверху вниз на наш отряд. Через широкий пролет раскрытых настежь ворот было видно, как во дворе снуют солдаты, стоят расседланные кони и распряженные повозки.

Мы подтянулись, подождали отставших и справа по три, ровной, стройной колонной вошли во двор. Десятки любопытных и ротозеев сбежались навстречу нам.

— Эй, земляки! — крикнул Гамалий, обращаясь к ним. — А где здесь штаб корпуса?

Земляки молчали, поглядывая по сторонам. Наконец один из них лениво и неохотно промямлил:

— А кто ё знает, мы не здешние.

Этот ответ разозлил казаков.

— Не здешние… крупа окаянная! Как кашу жрать, так здешние, черти не нашего бога!

Солдаты лениво огрызались:

— Не лайся, куркули собачьи. С обозом нонче сами пришли.

К нам подлетел разбитной драгун Нижегородского полка.

— Оставьте их, ваше благородие, это «крестики»[7], они ничего не знают тута. Ежели вам в штаб корпуса, то вот по этой уличке все прямо извольте ехать до парка, а в самом парке, значит, и штаб корпуса расположен.

— Спасибо, братец! — говорит Гамалий, и сотня под равнодушными, безучастными взглядами «крестиков», свернув в уличку, двинулась в указанном направлении.

Через пять минут мы въехали в тенистый парк, посреди которого стоял красивый дворец. Сквозь ветви деревьев можно было разглядеть реявший над крышей флаг. Здесь находилась ставка командира корпуса, генерала Баратова.

— Вниз по аллее, в расположение конвоя генерала, прямо, все прямо, пока не увидите коновязи и палатки, разбитые в кустах. Это и будет отведенное вам место, — любезно сообщил молоденький адъютант, вышедший навстречу нам из дежурной.

— Ведите сотню на место и располагайте ее там, а я пойду к начальнику штаба с рапортом о прибытии. Может быть, узнаю что-нибудь новое. — С этими словами Гамалий сошел с коня и, передав его вестовому, направился в дом.

Я подъехал к поджидавшей невдалеке сотне и, следуя по аллее, скоро нашел конвой командира корпуса, состоявший из сводной сотни полков первой дивизии.

Наша сотня спешилась и разбилась на маленькие взводы-квадратики. Поодаль расположился обоз.

Над походной кухней поднялся дымок, и длинные ряды коновязи обозначили наше расположение. Казаки забегали по аллеям, обозные бросились «раздобывать дровец для кипятку».

Пузанков и Горохов, вестовой командира, возятся возле наших вьюков, снимая их с коней. Рядом казаки разбивают палатку для господ офицеров. Словом, и на новом месте мы чувствуем себя как дома. Надолго ли? Подходит вахмистр Лукьян Никитин, рыжий детина с добрыми, внимательными глазами.

— Разрешите, вашбродь, каптенармусу в штаб пойти.

— Разрешаю.

— А что, к примеру сказать, долго мы здесь простоим али, может, завтра и дальше?

— Не знаю, — отвечаю я, — вот придет командир, тогда узнаем.

— Надо быть, пойдем, — решает он. — А куда — неизвестно?

— Неизвестно.

Лукьян добродушно смеется.

— А нам известно, вашбродь. Вон Вострикову уже сорока на хвосте нагадала, будто в обход пойдем.

Казаки улыбаются. Приказный Востриков, балагур, забияка и отчаянный хвастун, но вместе с тем и храбрый казак, не теряется:

— Кому на хвосте, а кому и на кукане.

Казаки не выдерживают. Хохочут все, даже свысока глядящий на строевых сотенный писарь Гулыга невольно улыбается.

— Что такое «кукан»? — спрашиваю я.

Хохот усиливается.

— Про кукан вам расскажет Лукьян, потому как он ищерский, а ищерские ребята козу с попом хоронили, — быстро барабанит Востриков, окидывая прищуренными глазами хохочущую аудиторию.

— А ну тебя, — сплевывает вахмистр, — одно слово — балаболка. Скрипит, как чеченская арба.

— А на той арбе едут гости к тебе, упереди поп, протирай лоб, позади попадья, а в середке коза. А ищерцы, хваты, теплые ребята, козу за архирея приняли, залезли на колокольню — да в колокол… Бум! Бум! Народ сбежался. «В чем дело? Что за шум?» — «Архирея, грит, ожидаем». Подъехали, а за место архирея — поп с козой…

— Хо-хо-хо!..

Казаки ревут от восторга, даже сам Лукьян смеется, машет рукой и сквозь слезы кричит:

— А ну тебя!

Рядом весело заливаются прапорщики Зуев и Химич.

Постепенно казаки расходятся. Ушел и вахмистр. Ужин готов, чай закипает, и в сторону кухни тянутся десятки вооруженных мисками и котелками людей. Другие в ожидании еды достают соль, режут хлеб, вытаскивают ложки. Пузанков вынимает из сумки жареную курицу, и мы — я, Химич и Зуев — принимаемся за еду. У Химича нашлась в баклаге арака. Она крепка, неприятна на вкус и к тому же отвратительно пахнет, но, тем не менее, мы с удовольствием пьем этот зверский напиток.

— Вашбродь, а лепешки к чаю давать? — спрашивает Пузанков.

«Лепешки» — это бисквиты «Гала-Петер», которые он по-своему, по-станичному, упорно принимает за «кругляши»[8]. Мы едим их, пьем чай с клюквенным экстрактом, болтаем о всяких пустяках и с нетерпением ожидаем возвращения есаула. Оба прапорщика догадываются, что мы уходим в какой-то необычный рейд, и эта таинственность еще больше интригует и волнует их.

— А у меня, Борис Петрович, здесь знакомые, — сообщает Зуев, — сестры из лазарета «Союза городов»[9]. Если хотите, вечером проедем к ним в гости, они будут очень рады нам.

Я улыбаюсь, глядя на зардевшееся лицо юноши. Он окончательно смущается.

— Ей-богу, вы не подумайте ничего дурного, — торопится уверить он. — Одна из них — моя двоюродная сестра, а другие — ее подруги.

Но мне и в голову не приходит мысль дурно истолковать его желание. Вот уже почти два года, как мы оторваны от наших семей, от привычного нам круга молодежи, скитаемся по фронтам, тянем скучную лямку в глухих, заброшенных уголках. Все мы огрубели и чувствуем непреодолимую потребность в женском обществе.

Химич пытается грубовато сострить, но, прочитав в моих глазах неодобрение, умолкает.

Химич — прапорщик из казаков. Это бывший вахмистр, оставшийся на сверхсрочной службе. Он хитрый, очень неглупый, упрямый человек. Я его люблю за мужество и прямоту, а Гамалий — еще и за отличное знание службы. Химич — знаток уставов и строевых занятий, грудь его украшена четырьмя солдатскими «Георгиями», и я думаю, что скоро у него будет и пятый — офицерский. Казаки недолюбливают его, вероятно, за строгость и требовательность, и за глаза называют «шкура-прапорщик».

Из конвоя пришел казак с запиской. Это офицеры просят пожаловать к ним часам к десяти вечера, поужинать.

«Поужинать» — значит хорошенько выпить, вдоволь посплетничать о штабных делах и затем до самого утра дуться в девятку и в шмен-де-фер[10]. Мы благодарим за приглашение и обещаем быть.

Наконец по аллее стучат копыта. Это рысит Гамалий. Есаул слезает с коня, оглядывает казаков, обходит коновязь, смотрит за вечерней уборкой и, справившись, хорошо ли поужинали казаки, идет к нам в палатку.

— Чайкю бы, — говорит он.

«Чайкю» — свидетельствует о хорошем настроении. Есаул просит «чайкю» обычно тогда, когда он доволен всем. Он жадно глотает полуостывший чай, затем засовывает в рот полплитки шоколада и, с хрустом разжевывая его, сообщает:

— Ну-с, друзья, приятная новость. Выступаем только через три дня. За это время отдохнем, повеселимся, поухаживаем, а потом… — он понижает голос, — в путь.

— Куда? — замирая от нетерпения спрашивает Зуев.

— На кудыкину гору, в славный стольный град Багдад.

Оба прапорщика улыбаются, они принимают слова есаула за шутку.

— Да, да, в Багдад — через фронт и тылы неприятеля — на соединение с англичанами.

Химич застывает в непередаваемой позе, а Зуев вскакивает и долго трясет руку Гамалию.

— Ну, ну, вы, рябчик, не оторвите мне руку, но она еще пригодится, — шутит есаул, — да, кстати, не волнуйтесь, а не то проговоритесь раньше времени.

Мы окружаем Гамалия, и он вполголоса начинает рассказывать о нашем маршруте, водя карандашом по карте. Названия неведомых нам мест слетают у него с уст десятками. Здесь и Луристан, и Курдистан, и пустыня Лут, и оазис Хамрин, и еще целый ряд таких же странных, экзотических имен. Химич молча, сосредоточенно слушает, внимательно следя за двигающимся по карте карандашом. Зуев полон задора и молодого веселья. Радость его, видимо, не знает границ, и вряд ли он сейчас понимает то, о чем рассказывает Гамалий.

Наконец есаул кончил. Мы лежим на кроватях, закинув руки за головы, и каждый мысленно представляет себе будущий путь… Начинает темнеть.

— Ну-с, господа, а теперь давайте обдумаем, что мы будем делать сегодня, ибо эти три дня полностью даны нам для веселья.

Зуев горячо доказывает, что если он сегодня не посетит лазарета, то все сестры, во главе с его кузиной, будут кровно обижены, и приглашает нас отправиться с ним. Химич дипломатически молчит. Я напоминаю о приглашении офицеров конвоя. Гамалий добродушно смеется:

— Ну, ладно. На то и поп в станици, щоб булы у дивок паляници. Я останусь, а вы, хлопцы, идить до ваших сестриц, тильки чур не грешить та не засиживаться. А писля ступайте до конвойских.

Вечереет. Зажигаются огни. Издалека несутся звуки гармошки: за парком веселятся пограничники. Казаки тихо тянут заунывные, станичные песни.

Ой, та из-за моря Хвалынского… —

звонко и с чувством выводит подголосок.

Ржут кони, и за палаткой с кем-то вполголоса разговаривает Пузанков.

— А ты б ему, черту, на пузо коленкой наступил, — советует он.

— Да, ему наступишь. Он, сперва, как вцепился зубами в руку — насилу оторвали, — жалуется незнакомый мне голос.

Оба отходят, голоса затихают. Со стороны дворца гудят рожки автомобилей и неясно несется: «Здрав желаем… ваш… приство!».

Я засыпаю…

Часов в девять мы остановили коней у высокой стены, над которой ярко горело несколько керосиновых ламп, освещая большую железную вывеску с аляповатой, незатейливой надписью: «Лазарет номер четыре Всероссийского Союза городов». Мы соскочили с коней. Солдат-дневальный, сидевший у ворот, не спрашивая у нас ни пропуска, ни причины нашего визита, молча открыл ворота и пропустил нас внутрь. Такие наезды, как видно, были здесь не в диковинку. Перейдя двор, мы поднялись по лестнице и, следуя за прапорщиком, вошли в большую светлую комнату, где за столом сидела дежурная сестра. Дежурная была низенькая полная старушка, с добрыми живыми глазами. Она указала номер комнаты сестры Буданцевой, кузины Зуева, и через несколько минут мы сидели в просторной комнате с множеством фотографий на стенах, с белыми кружевными накидками на постелях и чистой скатертью на столе. Шелковые цветные материи украшали стены, расписной мягкий ковер лежал на полу. Было тепло, уютно и как-то необычно. Пахло одеколоном и сиренью, цветы которой глядели отовсюду. Чистота, покой и уют смутили нас. Мы так давно не пользовались ими, что чувствовали себя неуверенно и робко в этой забытой уже нами обстановке. Три хозяйки комнаты, милые молодые и веселые девицы, любезно встретили нас и засыпали градом вопросов.

— Петя, скверный мальчишка, не мог заранее предупредить, свалился как снег на голову! — жаловалась сестра Зуева, весело поблескивая глазами и кокетливо улыбаясь.

Несмотря на то что я довольно скоро освоился с обстановкой и уже через полчаса держался непринужденно, все же чувство неуверенности не совсем покинуло меня. Химич, еще больше, чем я, стеснявшийся женщин, пил без конца чай, кряхтел и смущенно улыбался. При каждом вопросе, обращенном к нему, он краснел и односложно, неловко повторял: «Так точно… Да, да… Нет… Благодарствуйте…»

Мне было жаль бедного прапорщика, хотя я чувствовал, что и сам недалеко ушел от него. Наконец коньяк, неизвестно откуда появившийся на столе, поднял общее настроение, и я после трех-четырех рюмок «Мартеля» вошел в свою колею.

Больше других понравилась мне кузина Зуева, хорошенькая смуглая вертушка с ослепительно белыми зубами и полными округлыми руками. Не знаю, как и во что вылилось бы наше посещение, если бы дежурная сестра не предупредила, что приехал старший врач и что возможен ночной обход.

— Пустяки… пустяки… Это все болтовня. Останьтесь! — шептала мне Буданцева.

Но, не желая вызывать нареканий начальства по адресу сестер, я твердо решил уехать.

— Ну, глупенький, куда же вы теперь поедете? — улыбалась Буданцева.

Я пересилил себя и, пообещав завтра снова вернуться, поцеловал ручки сестер и вышел.

Когда мы садились на коней, по лестнице грузно поднимались какие-то военные, не совсем твердый голос говорил:

— А какое там вино… и… и… и… батенька, просто пальчики оближете, а шашлы-ык, честное слово, язык можно проглотить…

Другой что-то утвердительно промычал в ответ.

Кажется, мы на самом деле напрасно поспешили с отъездом.

Проехав несколько саженей, мы остановились в раздумье. Было около одиннадцати часов, ехать обратно в Шеверин не хотелось. Несколько секунд мы молчали, придерживая коней. Наконец Зуев, чаще нас бывавший в Хамадане и лучше знакомый с городом, предложил:

— Едемте в ресторан, здесь совсем неподалеку, на площади Сабзе-Майдан, есть очень уютный небольшой ресторанчик, при котором находится и игорный дом. И то и другое содержит какой-то грек.

Мы раздумываем. Зуев продолжает:

— Иногда бывают и женщины, главным образом проезжие сестры.

Решили ехать. Снова по уснувшим улицам цокают копыта наших коней. Изредка встречаются одинокие прохожие, раза два мимо проехали конные, на скудно освещенных перекрестках стоят одинокие испуганные полицейские. Мы едем мимо лениво бредущих солдат. Наконец кривая уличка поворачивает на большую четырехугольную площадь с парком посредине. Сейчас парк пуст и чернеет во мгле. В нем журчат невидимые ручьи и плещется вода: это фонтан и водоемы.

Яркие огни освещают окна домов. Сабзе-Майдан — торговый центр и нерв европейской части города. Здесь расположены почти все гостиницы, носящие громкие имена. Тут и «Пале-Рояль», и «Париж», и «Лондон», и даже странная вывеска «Тифлисский Тилипучури». Мы останавливаем коней у «Лондона». Приветливо горят огоньки, мелькают фигуры. Несколько оборванных нищих подбегают, клянча подаяние. Вестовые отводят коней. Поднимаемся наверх. Комната, за ней другая с буфетом и стойкой, дальше большой зал с двумя серыми колоннами. На полах ковры, на стенах зеркала, два трюмо и ряд дешевых олеографий, помещенных в безвкусные золоченые рамы. Большой фикус стыдливо прячется в углу, заменяя собой пальму. Все залито светом газовых фонарей, газ шипит и потрескивает. Из зала несется гул.

Проходим в зал. За столиками сидят посетители. Преобладают военные, мелькают защитные френчи и рубашки земгусаров[11], иногда белым пятном вырисовывается косынка сестры. В зале шумно, душно и накурено. Под потолком немолчно гудит большой вентилятор. Между столиками снуют лакеи. Посетителей обходит хозяин ресторана грек Мавропуло, и его феска алым маком проносится по комнате. Садимся, заказываем ужин и предварительно выпиваем холодной водки. Химич крякает…

— Вот это да! — решает он. — Лучше нет, как водка на льду, да если бы сюда хоть шматочек красного перцу, прямо было бы пей — не хочу.

Гул растет. Я оглядываюсь. Все незнакомые, чужие лица. Женщин очень немного, да и те не обращают на мои взгляды никакого внимания. С горя принимаюсь за еду. Звенят ножи. Химич сочно чавкает, уплетая шашлык по-карски. Зуев, обычно ничего не пьющий, поддается общему настроению и пьет красное вино бокал за бокалом. Время бежит… Химич вспоминает об ожидающих нас на улице вестовых и, подозвав грека, приказывает приготовить для них три шашлыка с вином.

Скоро полночь. Столики постепенно пустеют, часть гостей разъезжается, некоторые проходят через зал мимо нас.

— Это в игорную комнату, — говорит, поводя глазами, осоловелый Зуев.

Наконец встаем и мы. Прапорщик почти пьян. Я и Химич бережно ведем его к выходу. Вдруг он делает движение и говорит неестественно трезвым голосом:

— Господин сотник, разрешите мне поиграть в карты…

— Полноте, молодой… — уговариваю я. — Не стоит, едемте-ка лучше домой, баиньки.

— Никак нет! Я хочу играть.

Он упирается и тянет нас в игорный зал. Химич нерешительно говорит:

— Борис Петрович, а что, если взаправду по маленькой сыграть? Греха не будет, а может, повезет.

Мне самому не хочется домой, я слабо протестую и иду за моими неверными спутниками.

Игра в полном разгаре. За столиками сидит самое разнообразное общество: здесь и офицеры, и земгусары, и два каких-то доктора, и ряд штатских лиц. Некоторые сидят за столами, другие прохаживаются по комнате и заглядывают к ним в карты, иные толпятся у столов. Дым клубами носится над людьми. Тихо. Говорят сдержанным шепотом, мерно и деловито звучат голоса банкометов, приятно звенят туманы и шуршат, как шелк, бумажки. Мы садимся за общий стол. Услужливый крупье подвигает нам карты. Я бросаю на стол пятьдесят рублей, Химич роется в бумажнике, Зуев опускается на стул и мгновенно засыпает непробудным сном.

Время идет. Игра сильнее и сильнее захватывает меня. Многие ушли, оставшиеся с осоловелыми лицами продолжают играть. Нам не везет. И я и Химич проигрываем. Из семисот рублей, отложенных мною на отпуск, осталось не более ста. Химич волнуется, рвет карты, поминутно лезет в карман и, зверски ругаясь, бросает на стол скомканные ассигнации. Деньги текут к каким-то двум очень любезным и весьма предупредительным субъектам. Наши карты регулярно бывают биты. Постепенно за столом остаемся лишь мы, оба банкомета и еще три-четыре неизвестных офицера. Игра продолжается. Я вообще всегда проигрывал, но так, как сегодня, никогда не случалось. Сдерживаю волнение. Иногда один из партнеров встает, отходит к стойке, выпьет, подкрепится и снова возвращается к нам. Дым плавает по комнате. Ресторан пустеет, и только мы, да два-три пьяненьких доктора и земгусары продолжают вести неравную, но отчаянную игру. У меня остается рублей двадцать пять. Химич неистощим. Скомканные, неровные сторублевки, розоватые четвертные и серые полусотни сыплются из его карманов дождем, словно из рога изобилия. Я встаю, пью у стойки сельтерскую и прохожу в уборную. Мои чувяки неслышно ступают по полу. У самых дверей я неожиданно слышу шепот, узнаю осторожный хриплый голос грека, хозяина:

— Довольно… Надо закрывать… Кончай играть.

Ему возражает чей-то ласковый голос:

— Еще рано. Еще хоть полчаса… У второго казака много денег… Подожди еще полчаса.

Я узнаю голос моего партнера по игре.

— Нельзя, довольно. Проиграет все — скандал будет, — уговаривает грек.

Я припадаю к щели уборной. Два человека, чуть озаряемые ночником, еле слышно беседуют между собой. Наконец грек соглашается, его собеседник вынимает из кармана колоду карт и начинает подтасовывать ее. Я отскакиваю от щели и так же неслышно исчезаю в дверях. Игра идет тем же темпом. Сейчас Химичу немного повезло, и его бледное лицо оживилось. Указывая на пачку ассигнаций, лежащих перед ним, он гордо говорит:

— Карта не кобыла, к утру повезет.

На оттоманке, разметавшись, безмятежно спит Зуев; сладко посапывает, свесив голову на зеленую грудь, заснувший на стуле земгусар. На столах карты, остатки неубранной еды, откупоренные бутылки, кучки денег и бледные, жадные, трясущиеся руки игроков. На полу белеют кусочки разорванных Химичем карт. Хмурый, неуверенный рассвет лезет в окна. Грек со сладкой улыбочкой подходит к нам.

— Господа офицеры, еще полчаса…. c’est impossible, а потом я закрывай свой заведений. Нон, нельзиа, — любезно скаля зубы, улыбается он.

— Какой черт, полчаса! — грубо говорит Химич. — Ободрали как липку, да еще полчаса. Валяй до конца — или верну все, или проиграю.

Я тихонько спрашиваю его:

— Откуда у вас столько денег?

Он минуту молчит, потом с отчаянием смотрит на меня и еле слышно выдавливает из себя:

— Казенные… сотенные.

Грек наклоняется к нам и снова бормочет:

— Месье, нон, нельзиа, один полчаса можно.

— Хорошо, только полчаса, нам хватит и этого времени, — говорю я.

Химич с недоумением смотрит на меня. Входит второй, находившийся в уборной, банкомет и садится рядом со мною. Игра продолжается. В банке две тысячи сто рублей. Очередь доходит до меня. Я коротко говорю: «Банк». Химич ахает, банкомет любезно кивает головой. Мой сосед протягивает руку, чтобы перетасовать колоду. В ту же секунду, схватив его за руку, я изо всей силы ударяю по ней рукояткой нагана. Шулер, ахнув от боли, визжа, падает на пол. Из его руки выскакивают карты и веером разлетаются по столу.

Прапорщик вскочил.

Грек быстро скользнул к двери, но Химич одним прыжком опередил его и заслонил телом проход. Игроки, волнуясь, вскочили.

— Накладка, смотрите, господа, шулерская накладка, — возмущается земгусар, разглядывая карты, которыми шулер пытался накрыть колоду.

— На пять рук сработал, негодяй! — негодует доктор. — Бить их надо, подлецов!

Оба шулера растерянно прижимаются к окну, испуганно оглядывая комнату и ища щель, в которую можно бы нырнуть. Грек, размахивая руками, суетится около нас, перебегая от одного к другому и жалобно уверяя:

— Нон, нон… Это не зулик, это ошибки. Я очень хорошо знай этот человек.

Лицо Химича медленно наливается кровью.

— Молчи, гадина!..

Грубо, по-казацки выругавшись, он с размаху ударяет по шее грека.

Зуев, который мирно спал сном праведника, вскочил, разбуженный шумом, и, еще не понимая в чем дело, неистово завопил:

— Бей их, кроши, супостатов!

Выхватив наган, он, не останавливаясь, выпалил все семь зарядов в низенький, нависший над нами потолок. Сверху посыпалась отбитая штукатурка, и с мягким треском разлетелась вдребезги висячая лампа, в которую угодила одна из пуль неистового прапорщика.

— Господа, да довольно же, — испуганно закричал доктор.

— Зуев, довольно! Прекратить! Ну-с, фендрик, вам говорят прекратить! — рявкнул я, хватая за плечо осатаневшего прапора.

— Слушаю, господин сотник! — хрипло сказал он.

— Прапорщик, обыскать шулеров и отобрать деньги.

— Слушаю-с! — радостно ответил Зуев.

— Позвольте, господа, это же произвол, это же ни на что не похоже, — попытался было запротестовать один из земгусаров. — Господин поручик, — обратился он ко мне, — по долгу и совести мы не можем допустить этого.

— Вон! — в бешенстве закричал я.

Химич ринулся к земгусару, еще секунда — и оба, и доктор, и земгусар, пулей вылетели и не останавливаясь промчались через зал.

— Всё, — сказал Зуев, сгребая отобранные бумажки.

— Ладно. А теперь домой, — скомандовал я.

Проходя мимо стойки, Химич остановился, секунду размышлял, затем, снова выдернув шашку, изо всех сил ударил ею по целой серии всевозможнейших уставленных в ряд бутылок. Звеня и дребезжа, разлетелись осколки. Разбитая посуда запрыгала по полу. Густой ароматной рекой потекло разноцветное вино, заливая стойку и скатерти, ручейками стекая на грязный пол.

Когда мы сходили вниз, где-то во дворе прошмыгнули две испуганные тени. Вестовые подали коней.

— А что, вашбродь, задали перцу жуликам? — полюбопытствовал Тарасюк.

Получив утвердительный ответ, он сказал:

— Так им и надо, гадам, ще мало…

Мы тронули коней, к нам не спеша подошел патруль. Молоденький прапорщик, взяв под козырек, спросил:

— Простите, господин поручик, вы случайно не знаете, что это за крики были в этом ресторане. Мы патруль военной полиции и совершаем ночной обход.

— Это… А это мы проучили немного двух шулеров, — равнодушно ответил я.

Прапорщик засмеялся:

— И хорошо?

— Да, как следует, — подтвердил Зуев.

— Мало не будет, — добавил Химич.

— Ну, пока всего, — трогая коня, сказал я.

— Спокойной ночи, — прикладывая к козырьку руку, попрощался прапорщик.

Мы погнали коней. Было совсем светло, но все еще спало, и только одинокие, бездомные псы уныло бродили по кривым улицам Хамадана.

— Получите ваши семь тысяч рублей, — сказал я, протягивая Химичу пачку пятисоток, с которых косился на нас хмурый Петр.

Я продолжаю считать. Сбоку сидит Гамалий, из-за его спины выглядывает веселая физиономия Зуева. Сейчас прапорщик опять похож на красную девицу, и при моих воспоминаниях он краснеет и смущенно бормочет:

— Ну уж вы, Борис Петрович, на меня поклеп возводите.

Хорош поклеп! Не хотел бы я попасть к этому юнцу в минуты его садического исступления. В его больших серых глазах всегда горит какой-то тревожный, больной блеск. Недаром отец Зуева, неожиданно для семьи, сошел с ума, а старший брат так же неожиданно повесился.

Химич старается не глядеть в глаза Гамалию. Есаул молчит и не пытается расспрашивать меня о деталях происшествия, но я, хорошо знающий его, чувствую, что он глубоко негодует на нас.

— А вот и украденные у меня семьсот рублей, — говорю я, придвигая к себе небольшую пачку денег. На столе остается еще довольно значительная сумма.

— А что вы намерены делать вот с этими деньгами, украденными моими славными офицерами! — улыбаясь говорит Гамалий, но глаза его вовсе не смеются, в них я читаю холодный гнев.

— Да думаю передать в Красный Крест, — говорю я также спокойно, хотя меня охватывает смущение.

— Вот именно, самое подходящее для них место. Отнять у вора, у шулера и передать в Красный Крест…

— А куда же? — растерянно спрашиваю я.

— Вот куда! — сухо отрезает есаул.

Его рука сгребает ассигнации и одним судорожным движением кидает их в огонь, который теплится в мангале[12], тут же, у наших ног. Бумажки трещат, свертываются, по ним пробегают огненные язычки, и они слабо, как бы неохотно вспыхивают неровным синеватым огнем.

Химич, выпучив глаза, не сводит взора с пылающих бумажек. Зуев рад. Его глаза горят ярче, чем эти деньги.

— А теперь, господа, я просил бы вас оставить меня наедине с сотником, — продолжает Гамалий.

Зуев и Химич исчезают. Мангал догорает, и деньги, превращенные в пепел, черной кучкой виднеются на золотых раскаленных углях.

Минута проходит в молчании. Затем, есаул говорит:

— Сегодня нас приглашают на обед к командиру корпуса. Обед званый. На нем будет вся штабная знать, английские представители, дамы — словом, весь «двор», окружающий генерала Баратова.

Я теряюсь: никак не мог предположить этого разговора.

Гамалий продолжает:

— К вечеру получим инструкции, а завтра с рассветом в путь.

— Завтра в путь? — с удивлением восклицаю я.

— Ну да. Разве я не говорил вам? Обещанные вчера три дня уже сократились. Получены новые сведения: турки развивают свой успех на месопотамском фронте, и английское командование настойчиво торопит нас. Господа союзники, по-видимому, в расстройстве и рассчитывают на наш рейд как на своеобразный допинг, который должен подбодрить английские войска. — Есаул криво усмехается, покусывая губу.

— Ну что же, Иван Андреевич, и то хорошо. Сегодня — во дворец, а завтра — в дорогу.

Гамалий добродушно смеется:

— Именно, из дворца прямо в поход.

Удивительное влияние имеет на нас всех этот человек. Моя злость растаяла как дым. Он встает и, потягиваясь, говорит:

— Ну, треба пойтить побачить коней, — и, приятельски похлопывая меня по плечу, продолжает: — А на меня не сердитесь, гадкий случай… мерзкий. Уверен, что вы сами, вспоминая о нем, краснеете. Пусть лучше Химич проиграл бы все казенные деньги, мы бы сложились, заняли и покрыли этот проигрыш, было бы лучше и для вас и для него. А теперь, черт знает что… Гадость…

Он брезгливо морщится и идет к выходу. У дверей оборачивается и говорит:

— Ну больше, друже, ни слова, хай ему бис. Ничего не было.

Через несколько минут в палатку осторожно просовывается голова Химича.

— Борис Петрович, а Борис Петрович!

Я гляжу на него.

— Ругал? — делая испуганно-глупые глаза, любопытствует прапорщик.

— Нет. Говорил о поездке.

— Ну-у, — недоверчиво тянет он. — А я думал, что он проглотит вас.

— А ну вас к черту! — внезапно раздражаюсь я.

Бедный Химич пупеет окончательно и моментально втягивает обратно голову. Я сижу мрачный, не отрываю глаз от потухших и покрывшихся золою углей. Черные катышки денег лукаво смотрят на меня и неслышно шепчут:

— Поделом… поделом…

Алла-верды, господь с тобою, — Вот слова смысл, и с ним не раз Готовился отважно к бою Войной взволнованный Кавказ… —

сладко заливается тенор солиста-казака, и мягко, в тон ему, гудят басы, рокочут баритоны. Дирижирует высокий полный подхорунжий. В его руке дрожит камертон. Это регент конвойского хора, составленного из наиболее голосистых казаков дивизии. На груди у большинства из них белеют серебряные георгиевские крестики.

— За аллилую получили, — острят над ними казаки.

Певцы выряжены в синие черкески из прекрасного сукна и белоснежные барашковые папахи. Люди подобраны под один рост. Эта «придворная капелла», как ее здесь называют в шутку, кочует вместе с генералом, следуя за ним даже на позиции. Помимо певцов, тут есть и танцоры — исполнители лезгинки и гопака. Вся эта челядь служит исключительно для услаждения высшего начальства. При «дворе» Баратова имеется решительно все: и своя свита, и стая угодливо улыбающихся, расторопных пажей-адъютантов, и «прекрасные дамы», которых вербуют тут же, в тыловых госпиталях, и свои бесплатные певцы, и балет. Любят здесь помпу, что и говорить! И никто не задумывается даже над тем, что эта веселая, сытая и беспечная жизнь сотни-другой трутней вызывает недовольство и возмущение фронтовиков, кормящих собою окопных вшей. И казаки и строевые офицеры недружелюбно косятся на этих «счастливчиков», устроивших из войны веселый, непрерывный пикник.

Певцов сменяют музыканты. Несутся лихие, зажигающие звуки лезгинки. Выкрикивая гортанные, непонятные слова и сверкая кинжалами, пляшут осетины-казаки, черными тенями мелькая в быстром танце. Остальные «дают жару», хлопая в такт в ладоши.

Обед подходит к концу. Мы сидим в бесконечно длинной виноградной беседке. Над нами перевитые лозы, ветви и листья. Лучи солнца лишь с трудом просачиваются сквозь это густое сплетение. Вокруг беседки аккуратно подстриженные кусты, изумрудная зелень газонов, пышные клумбы цветов, наполняющие воздух пьянящим ароматом хамаданских роз. За столом десятка три людей: офицеры, сестры, штабные «моменты»[13], генерал, еще генерал и, наконец, во главе стола «сам», владыка этих мест — корпусный. С него не спускают сладких, умиленных глаз генштабисты. По обеим сторонам от него — две краснокрестовские сестры, две фаворитки. Одна — героиня сегодняшнего дня, другой, как уверяют, принадлежит «завтра». Но сейчас обе они любезны до приторности друг с другом, хотя в этом взаимном ухаживании и чувствуется глубокая животная ненависть. Полковник Каргаретели, невысокий, смахивающий на обезьяну человек, с хитрыми глазами и подобострастными жестами, говорит речь. Музыка смолкает, танцоры скрываются в толпе. Мягко журчат льстивые, щекочущие самолюбие «самого» слова.

— Наш корпус… храбрейший… вошел в историю только потому, что во главе нас…

Наконец он смолкает. Все вскакивают и протягивают бокалы в сторону корпусного. Вокруг генерала толпятся. Каждый хочет убедить его в своей преданности и любви. Музыка играет туш и специально сочиненный на досуге капельмейстером одного из казачьих полков «Баратовский» марш. На нас, «мелкоту», — хорунжих, сотников и даже есаулов, — никто не обращает ни малейшего внимания. Мы сидим в хвосте длиннейшего стола, и каждый из нас говорит, что хочет, и пьет, за кого вздумается. Те, кому не хватило мест за большим столом, пристроились к так называемым «музыкантским» — двум небольшим столикам — и чувствуют себя там превосходно, подальше от аксельбантов, «моментов» и начальственных глаз бесчисленных командиров.

Рядом с «ныне царствующей» фавориткой сидит худой остроносый человек в иностранном мундире с большим, выдающимся кадыком. Это майор Робертс — британский военный агент при нашем корпусе. О нем втихомолку говорят в штабе, что этот офицер в небольшом чине значит не менее генерала, что через голову корпусного он поддерживает непосредственную связь со ставкой великого князя[14] и что сам Баратов не брезгует заискивать перед ним. Я присматриваюсь к нему. Бесстрастное, чисто выбритое лицо, типичное лицо надменного бритта, и только мутно-серые, глубоко ушедшие под лоб, жестокие глаза да квадратный подбородок свидетельствуют о властном характере и силе воли этого человека.

Обед подходит к концу. Казаки и лакеи-персы разносят фрукты и мороженое. Звонче становится смех женщин, чаще звенят бокалы. Каргаретели нагнулся к одной из фавориток и что-то шепчет ей на ухо. Она жеманно откидывается назад и, закатывая глаза, хохочет мелким, деланным смехом.

В центре стола возникает веселое оживление. Раздаются возгласы: «Просим! Просим!» Со своего места встает красивый, холеный офицер в прекрасно сшитом новеньком френче с полковничьими погонами. Все стихает. Мастерски подражая манерам парижских шансонеток, полковник поет хрипловатым, словно с перепоя, голосом скабрезную французскую песенку:

J’ai connu une blonde Il n’y a qu’une seule au monde[15].

В самых пикантных местах дамы стыдливо потупляют глазки, а мужчины громко хохочут. Полковник заканчивает под гром аплодисментов. Сам корпусный смеется и награждает певца несколькими хлопками.

Рядом со мною сидит Гамалий. Он с аппетитом ест, обильно запивая кушанья красным вином. Лицо его замкнуто, и я тщетно пытаюсь прочесть в его глазах впечатление от всего того, что происходит вокруг нас.

Наконец генерал встает и в короткой речи благодарит гостей. Снова шум, приветствия, подобострастные взгляды. «Музыкантский» стол гремит «ура», и под звуки оркестра, играющего генеральский марш, корпусный в сопровождении Робертса уходит через сад в свои покои.

Зуев и Химич, оба основательно охмелевшие, выбираются из толпы бушующих офицеров и, покачиваясь, бредут к нам.

— А мы за вами, — лепечет Зуев, — мы за вами, господин есаул. Верьте, честное-е… слов-во… мы за вас… ду-у… шш… — он заикается и тянет: — Ду-у-шу отда-а-дим.

— Отдадим, ей-богу, — подтверждает Химич.

— Ну, ребятки, — ласково перебивает Гамалий, — верю, верю вам, вот скоро и докажете все, а теперь сидайте на коней и айда в сотню, через час и мы приедем.

Зуев, пошатываясь, берет под козырек, а Химич смеется хитрым казацким смешком и пьяным, фамильярным голосом говорит:

— Начальство до дивок п-ишло… пон-нимаем… Ну, нехай вам боже, а нам описля!

Оба бредут к воротам разыскивать своих вестовых в куче перемешавшихся людей и лошадей. Мы идем в комнату дежурного штаб-офицера.

Сад пустеет.

Гамалий в отличном настроении. Он вспоминает свою службу вольноопределяющимся в 1904 году.

«…У нас, среди вольноперов того времени, был один удивительный фрукт, графчик Олсуфьев, маменькин сынок, благородный отпрыск старого дворянского рода, — прислала его к нам в полк аристократка тетка, чтобы отхватил он себе медальку на георгиевской ленте или крест, — каким-то родственником приходился нашему полковому командиру, князю Трубецкому. Но, как на грех, приезжает этот фендрик, а князь накануне из-за болезни в Петербург эвакуировался и к нам назначили командиром генерала, да не из салонных, а простого, строевого, всю свою жизнь в гарнизонах тянувшего лямку. Генералу этому плевать на сиятельное родство и титулы его вольноперов. Вот идет как-то командир через двор, а навстречу ему Олсуфьев, — службы графчик не знал, строя не любил, нас, простых смертных, чурался, — и небрежно этак прошел мимо командира. Тот кричит:

— Кто таков?

— Граф Олсуфьев, — отвечает фендрик и этак изящно приподымает фуражку.

— Граф?… Я тебе покажу графа! Отчего честь не отдал? Отчего во фронт не стал?

— Не заметил, — говорит, — ваше превосходительство, а к тому же прошу не кричать на меня и не «тыкать», меня это нервирует.

— Нервирует? А ну, вахмистр, в карцер этого неврастеника на десять суток! Я ему там нервы повылечу.

— Ваше превосходительство, я, — говорит фендрик, — в Петербург на вас князю Гагарину и генералу Куропаткину жаловаться буду.

Как затопает на него старик.

— Ах, ты, — кричит, — штафирка! Жаловаться тетушкам да бабушкам на меня будешь?! На двадцать суток его, каналью! Да чтобы каждый день в строю был, а потом — в карцер!

Отсидел наш графчик двадцать суток, вышел из карцера бледный, напуганный, похудевший и к нам вдруг проникся симпатиями, не отходит от вольноперов. Только на второй день угораздило его опять на глаза командиру попасться. Остановился он, смотрит на генерала и опять не отдает ему чести. Рассвирепел тот, побагровел весь.

— Вы это что, бунтова-а-ать? Издеваться над начальством? Упеку под суд! Поч-че-му не отдаешь чести?

— Извините, ваше превосходительство, — совсем робея, говорит графчик. — Я думал, что мы с вами в ссоре!

Тут уж и генерал растерялся. Поглядел-поглядел в невинные глаза Олсуфьева, плюнул:

— Ну и дура-ак! Откомандировать это чучело из полка куда угодно!»

Мы весело смеемся. Особенно нравится рассказ Зуеву.

— Хороший анекдот, — заливаясь смехом, говорит он, — надо запомнить.

— Нет, господа, к сожалению, не анекдот, — вздохнув, продолжает Гамалий. — Вы видели сегодня возле командира корпуса высокого гвардейского полковника с пышными усами и «Владимиром» на груди?

— Того, что пел французскую шансонетку? — спрашиваю я.

Гамалий молча кивает головой.

— Так вот он сам, своей персоной, и есть полковник граф Алексис Олсуфьев, — медленно говорит Гамалий.

Зуев негодующе откидывается назад.

— Видно, тетушка продолжает ворожить ему. Полко-о-вник! — с непередаваемым презрением заканчивает Гамалий.

Нашу беседу прерывает конный драгун, прибывший из штаба.

— Вашсокбродье! — щелкая шпорами и четко отдавая честь, докладывает он. — Их превосходительство генерал-майор фон Эрн требуют вас со старшим офицером к себе.

— Сейчас будем, — вставая, говорит есаул.

Драгун исчезает, и кованые копыта его коня стучат за палаткой.

Мы спешим в штаб.

— Видите этот зигзаг? Это караванная тропа, ведущая в ущелье Алдун. Отсюда тянутся еще две дороги. На этой карте их нет, но я провожу их карандашом для вашей ориентировки. Правая — вот эта — ведет в Хумезен и проходит по богатой долине Али-Аллах. Здесь вы найдете и скот, и фураж, и воду, но населяют ее воинственные кельхоры[16], а западнее — дикие и враждебные нам луры пуштеку[17]. По этому пути вы смогли бы дойти при благоприятных обстоятельствах — повторяю: при благоприятных — суток за пятнадцать-шестнадцать. Это, конечно, в том случае, если у вас не будут падать кони, не заболеют люди и на вас не нападут враги. Второй путь, более трудный по условиям перехода, сулит вам меньше опасностей от неприятеля. Правда, ваш маршрут удлинится на несколько дней и почти наверняка из состава сотни к концу останется лишь половина, но зато вы дойдете до англичан и выполните задание. При первом же варианте я больше чем уверен, что уже на полпути вы будете уничтожены турецкими регулярными войсками и бродячими отрядами противника.

Карандаш генерала Эрна скользит по карте, отмечая важные для нас ориентиры.

— Вот тут, — продолжает он, — заканчивается сравнительно мирная полоса. Далее идут области, не уточненные на карте. Что здесь за население и как оно отнесется к вам — трудно сказать. Но думаю, что главные затруднения начнутся не здесь…

Карандаш бежит дальше.

— Здесь, здесь и вот тут — населенные области. В этих районах живет смешанное население, тут вы встретите и курдов, и арабов, и даже евреев. Кстати, мой совет: обходите подальше все селения и кочевья, идите балками и ущельями и продвигайтесь главным образом, только по ночам. Пройдя эту зону, вы уже вступаете в пределы Месопотамии, на настоящую арабскую территорию, и вот тут-то, по моим расчетам, вас и ожидают главные опасности: безводье, бескормица, падеж коней, малярия и воинственно настроенное в пользу турок население. На протяжении сотен верст перед вами ляжет обширная песчаная пустыня с редкими путями и оазисами, прочно занятыми турецкими войсками. Вам надо будет обходить эти гарнизоны, ибо они уничтожат вас в первом же бою. Помните и не забывайте, что вы будете находиться в тылу стотысячной турецкой армии и что задача ваша — встретиться с англичанами, а не партизанить в тылу противника. Что еще? Кажется, все. Ах, да… вы, конечно, получите от меня деньги в золоте, тысяч до сорока. Не жалейте их. Привлекайте симпатии населения своей щедростью, а главное — не скупитесь на подкупы курдских ханов и старшин.

Мы молчим. Генерал волнуется и барабанит белыми, холеными пальцами по столу.

— Должен, господа, откровенно высказать вам свое мнение о походе. Я считаю, что это ненужная и бесцельная жертва. Но что поделаешь? Дипломатические соображения… Английское командование категорически настаивает на этом рейде.

— Ваше превосходительство, если бы вы и не сказали нам откровенно всего этого, все равно я был бы точно такого же мнения об экспедиции, в которую нас посылают. Я отлично знаю ее трудности и предвижу еще большие опасности, чем рассказали вы, и все же… — Гамалий выпрямляется и твердо чеканит: — И все же мы совершим этот переход и благополучно вернемся обратно.

Генерал пожимает ему руку.

— Итак, каким же путем: через Курдистан или в обход на Гилян?[18] Первый — опасен и вряд ли выполним, второй — легче, но утомительнее.

Минутное молчание, затем Гамалий твердо отчеканивает:

— Мы пойдем по первому пути, через Курдистан.

Начальник штаба ошеломлен. Он недоверчиво смотрит на есаула.

— Но ведь там вы непременно натолкнетесь на противника, и он уничтожит вас.

— Ваше превосходительство, були б тильки кони, пока казак мае коня, ёму сам бис не страшный, а як що у казака нема коняки, пропала його козацька голова.

Мы оба смеемся. Генерал удивленно разводит руками и соглашается.

Затем он показывает нам груду лежащих на полу небольших холщовых мешочков, крепко, крест-накрест, перевязанных упругой бечевой. На каждом из них белеет квадратный картон, по которому алым пятном расползается казенная сургучная печать.

— В каждом по две тысячи золотых рублей, — говорит генерал, — вот эти пяти-, а эти десятирублевого достоинства. Всего двадцать пять мешков на общую сумму в пятьдесят тысяч рублей. Помимо этого, вот эти, — он показывает глазами на отдельно лежащие пузатые мешочки, — серебро, персидские туманы, это вам на дорогу. Денег не жалейте, в вашем путешествии они эффективнее пулеметов.

Гамалий пересчитывает мешки, я проверяю печати. Генерал обиженно бурчит:

— Все в порядке, мешки лежали под моим надзором. Соблаговолите, есаул, выдать мне расписку в получении содержания на расходы экспедиции и завтра с утра с богом в путь.

Гамалий, вырвав из полевой книжки листок, пишет расписку. Я укладываю мешочки в специально предназначенный для них металлический ящик. Генерал звонит. В комнату входит адъютант, тот самый, который встретил нас вчера у подъезда штаба.

— Узнайте, пожалуйста, может ли принять нас по делу экспедиции майор Робертс.

— Так точно, ваше превосходительство, господин майор ждет вас.

Генерал щелкает замком, накладывает на ящик большую сургучную печать и передает ключ Гамалию.

— А теперь идемте к майору.

Выходим. Генерал запирает дверь, хотя перед ней стоят двое часовых с обнаженными шашками, и ведет нас по широкому, ярко освещенному коридору.

Белая, отлично отлакированная дверь. На ней крупная, с золотым обрезом, визитная карточка с надписью:

«Майор Джозеф Робертс — представитель Британской армии при Русской ставке».

То же напечатано и по-английски. Генерал негромко стучит, в ответ слышатся шаги.

Дверь раскрывается, и на пороге стоит сам майор. Он делает любезное лицо, рука его широким жестом приглашает нас. Комната, за ней другая и, вероятно, третья. Все ослепительно чисто, на полу пушистый ковер. На стенах — до десятка карт, здесь и наш, и кавказский, и месопотамский фронты. Полстены занимает огромная карта Франции. По ней яркими цветными флажками обозначена линия западного фронта. Алые и синие значки союзников тянутся от Альп до Антверпена. Их повсюду дублируют желтые флажки. Это немцы. В углу на оттоманке — огромный флегматичный дог, едва шевельнувший ушами при нашем появлении. На столах — стопки бумаг, циркули, линейки, две пишущие машинки. На всем лежит печать сухой аккуратности. Это рабочая комната майора. Вторая, полускрытая шторами, — по всей вероятности, его спальня. Оттуда слегка пахнет тонкими духами. Нам виден уголок стены, обитой дорогим ширазским шелком.

Садимся. Майор предлагает чай, но мы отказываемся. Не поворачивая головы, он бросает в пространство:

— Фредди!

Из боковой двери показывается белозубый солдат, его слуга. Робертс говорит ему что-то по-английски, тот так же невнятно бормочет в ответ, и через минуту перед нами стоят две бутылки виски, сифон с содовой водой и крепкие, ароматные сигареты. Фредди подает к виски какие-то неведомые мне печенья и так же бесшумно исчезает. Майор объясняется с нами по-русски. Говорит он неправильно, комкая и глотая окончания слов. Вначале я с трудом понимаю его. Он водит длинной указкой по карте месопотамского фронта и знакомит нас с расположением английских частей.

— Здэйсь есть полк конница гвардейских улан, тут — три батальон нью-зеланд пехот. Тут один бригад австралийский пехот. Здесь восемь батальон канадски волонтер. Здесь еще один дивизи английских пехот генерала Томсон, а здесь конница полковника Сайкс. Потом назад, сюда, где есть Кут-эль-Амара и Бассора, находится главный сил генерала Моуд. Вы будете встречаться с конница полковник Сайкс вот около этот мест или с конница гвардей улан около Мензари. Наши кавалерии будет искал вас через четырнадцать дней. Я думаю, что вы уже через два неделиа будете их увидать. Теперь, какой войска имеет здесь неприятель? Тут курдский конница Гамидиэ, пять табор, тысяча четыре-пять. Тут черкесы, кавалерии тысяча человек. Здесь курдски, арабски и лурски племя, тысяча восемь-десять конница. И здесь — регуларни войск генерал Джемал-паша. Два дивизи галлиполийски солдат. Очень крепки и хороши дивизи. Здесь корпус генерал Исхан-паша, и здесь три табор пехота и один бригада сувари. Всего сорок семь — пятьдесят тысяча людей. Теперь вы узнали полны дислокация месопотамский фронт.

Гамалий с быстротой стенографистки записывает слова майора. Его карандаш летает по бумаге, делая нужные отметки.

Я тем временем думаю: «Если там столько британских войск, зачем понадобилось посылать туда еще нашу сотню? Какое значение может иметь ее «соединение» с английской армией и как сумеет прорваться она через такие густые завесы неприятеля?»

— Когда вы соединяйтесь с английский войска, — продолжает майор, — вы будете передать им этот пакет, очень важны и экстрени. По радиотелеграф они знают о вашем экспедейшен, и они очень рады встречать вас. Если экспедиций не удается, — он многозначительно глядит а нас, подчеркивая слова, — тогда необходимо уничтожают эти пакет. Вы понимайте, господа?

Мы утвердительно киваем.

— Но я твердо знаю, что все будет очень хорошо и приятно, русский казак есть храбри люди, — улыбается он, и его квадратный подбородок раздваивается, выдавливая мертвую улыбку.

«Что же, не вы к нам, а мы к вам?» — приходит мне на ум, и я неприязненно гляжу на этого чужого человека, так просто и спокойно посылающего меня, моих друзей и сотню неведомых ему русских казаков на почти верную смерть.

Майор поднимает стакан и чокается с нами.

— За храбрый казаки и удачный поход!

Пьем.

— А вы знаете, сэр Джозеф, — говорит молчавший до сих пор генерал, — есаул Гамалий предпочитает идти не на Гилян, а через Курдистан.

Майор на мгновение погружается в раздумье, видимо, прикидывая мысленно на карте наш будущий путь, а затем коротко, по-лошадиному обнажая зубы, смеется.

— У нас в Англии есть хороший поговорк: каждый герой сам ищет себе способа отличиться. Я думаю, господин офицер прав, этот дорога вернее. Сейчас вы будете взять у меня письма к курдским и арабским начальник и денег… золото на ваш путь. Это хороши помощник в такой экспедейшен.

— Я уже получил деньги, — перебивает его Гамалий.

— Да? Какой деньги? — поднимает брови майор.

— Пятьдесят тысяч рублей золотом, — поясняет есаул, с недоумением глядя на молчавшего Эрна.

— Да, это хороший сумма, — одобряет Робертс, — но вы будете эти деньги возвращайтесь господин генерал, — он любезно кивает в сторону Эрна, — а будете брать другой деньги. У меня, английский золото.

— Это зачем? — снова перебивает его Гамалий.

— Здесь, на Восток, наши деньги знают очень давно — гинеи, соверны; другой золото здесь неизвестно, и нет цена. Тут наш сфер влияния, и чужой деньги пускать нельзя. Вы возвращайте этот пятьдесят тысяч рубль обратно и берет от меня десять тысяч фунт стерлинг. Новый золотой монет. Это сто тысяч ваши деньги.

Словно желая продемонстрировать нам неотразимую власть английского золота, майор небрежно извлекает из кармана брюк пригоршню новеньких, ослепительно блестящих золотых гиней и, показывая на вычеканенное на них изображение Георгия Победоносца на коне, поражающего дракона, говорит:

— За вас будет идти в атак кавалерия святой Георг.

Подобие улыбки на лице Робертса должно внушить нам, что англичане способны оценить юмор даже тогда, когда он приходится им далеко не по вкусу. Действительно, среди союзников уже ходит нелестная для боевых качеств английской армии острота о том, что Британия воюет главным образом с помощью «золотой кавалерии».

— Господин майор, — поднимаясь со своего места, говорит Гамалий, и в его голосе слышится гордая и вместе с тем неприязненная нота, — я русский офицер, служу своему государю и приказания получаю только от своего начальства.

— Хо-хо-хо! Правильный слова! — смеется Робертс, но глаза его остаются жестокими и холодными. — Однако вы напрасно горячитесь, этот действий уже согласован с генерал Баратов, и я только говору его приказ. Не правда ли? — обращается он к Эрну.

Генерал смущается и поспешно подтверждает:

— Ах, да! Действительно. Я забыл вам сказать, что таково приказание корпусного.

Робертс бесцеремонно встает, показывая, что беседа кончена, и, как ни в чем не бывало, добродушно протягивает нам руки.

— Вы уходите утром. Золото вам пришлют через час.

Мы молча ретируемся вслед за генералом. В своем кабинете Эрн тяжело вздыхает и молча покачивает головой.

— Что же это значит, ваше превосходительство? — уже не скрывая своего возмущения, говорит Гамалий. — Не щадя своей жизни, русские казаки и офицеры идут в исключительно трудный и опасный рейд, но на пути они должны пользоваться, расплачиваться с встречными племенами лишь английским золотом. Ведь это же пропаганда британского могущества…

— …и нашей слабости, — тихо и торопливо договаривает Эрн. — Но что я могу поделать? Такова воля ставки и приказ корпусного. Там, наверху, готовы стоять навытяжку перед англичанами, — и он бессильно пожимает плечами… — Все, что в моей власти, — это оставить при вас предоставленные, мною пятьдесят тысяч, а дальше вы уже действуйте по своему разумению и на свой страх и риск.

Мне становится неловко при виде осунувшейся, сразу ставшей маленькой фигуры генерала.

Выходим во двор.

— Вот тебе, бабушка и Юрьев день! — медленно говорит Гамалий.

Садимся на коней и до самой сотни едем молча.

Возвращаемся к себе около полуночи. В нашей палатке уже сидят белозубый Фредди и штабс-капитан Корсун — прикомандированный к Робертсу для поручений русский офицер. Фредди молча указывает на опечатанный сургучной печатью цинковый ящик, а Корсун тихо поясняет:

— Десять тысяч фунтов стерлингов. Господин майор просил подтвердить получение денег. Отчета в расходовании и сдачи остатка не требуется.

Гамалий молча отворачивается, а я, написав расписку, вручаю ее Корсуну. Он и Фредди уходят.

Зуев безмятежно спит, но Химич уже успел протрезвиться и вместе с вахмистром обошел всю сотню, осмотрел коней и седловку, обследовал хозяйственную часть, проверил пулеметы и предупредил казаков о раннем выступлении в поход.

— Обед будет готов к трем часам, — докладывает он. — К четырем накормим людей — и в путь.

Вахмистр в свою очередь сообщает Гамалию, что консервы розданы по рукам, не считая неприкосновенного запаса.

— А патроны?

— По двести пятьдесят штук у каждого, окромя тех, что на двуколках. Кузнецы справили свой струмент. Фуражу тоже полны саквы. Вы уж не беспокойтесь, вашскобродие, — успокаивает он, — все как надо, в порядке… А что, — пригнувшись ко мне, шепчет он, — к английцам, говорят, идем?

Я гляжу на него полными изумления глазами. Он конфузится и говорит:

— Так промеж себя казаки толкуют. Опять же этот Востриков: «Я, говорит, знаю, к английцам через весь фронт пойдем».

Он умолкает, но я чувствую, что он дожидается ответа. Гамалий смеется.

— Ну, чего там скрывать. Уж если Востриков так сказал, надо открываться. К английцам, Лукьян, к ним.

— Да ведь дюже далеко, вашскобродие.

— Ничего, абы кони донесли.

— Донести-то донесут, да как вынесут? — качает головою вахмистр.

— Не лякай, вынесут. А ты що, уже отломил?[19]

— Никак нет, вашскобродие, я-то не отломлю — небось, не первый раз по тылам гуляем.

— Ну то-то! Что еще?

— Да, кажись, все.

— Добре! Ступай спать. Нам с тобой с утра ще работы наберется.

— Спокойной ночи, ваше высокоблагородие.

— Спокойной ночи, Лукьян.

Гамалий поворачивается ко мне:

— Вот сукин сын Востриков. И черт его знает, как он все пронюхает.

— Да он, вашскобродь, шныряет везде, как кобель. Чуточки услышит, как кто сбрехнет, а он все на ус мотает. Другому и в голову не придет послухать, что это там люди гуторят, а у Вострикова душа не на месте. Все он хочет знать, — говорит Пузанков, раскладывающий мне походную кровать.

— А что, Пузанков, я думаю оставить тебя здесь. Куда тебе с вьюками за нами таскаться, еще убьют тебя где-нибудь. Хочешь остаться здесь, при обозе? — подтруниваю я над своим вестовым.

Он сопит, потом поднимает на меня обиженные глаза и коротко говорит:

— Не желаю!

— Почему?

— Да так, не хочу! Куды сотня, туды и я.

— Да дурень, а вдруг не дойдем да все погибнем.

— Ну-к что ж! У меня в сотне брат, шуряк да двое дядей. Куда они, туда и я. Не желаю при обозе!

— Ну, ладно, смотри, потом не пеняй.

Он удовлетворенно смеется и хвастливо говорит:

— Чего пенять-то? Не на кого жалиться. Я, вашбродь, даром что денщик, а человек я рисковый.

— Тебе бы в строй, — смеется Химич.

— А что, может, я сам за храбрость до прапорщика дойду, — отрезает Пузанков.

Мы смеемся. Химич, недовольный таким сравнением, говорит:

— Ну, это мы поглядим, когда в бой попадем. Небось, тогда спрячешься, коням хвосты пойдешь подкручивать.

— Ну, там посмотрим, — решает Гамалий. — А теперь айда спать.

Пузанков уходит. Химич тушит свет, и через минуту он и Гамалий мерно храпят. Я хочу вызвать в памяти образы близких мне, родных людей, но сознание, помимо моей воли, покидает меня, и я погружаюсь в глубокий, без сновидений сон.

Еще совсем темно. Звезды лишь слегка поблекли на небосводе. До рассвета еще часа полтора, но сотня уже проснулась. Казаки возятся у коновязей, мелькают фигуры, слышатся вздохи и отчаянные зевки.

— Куцура, не бачив мого коня? — спрашивает кто-то из темноты.

— Ни. А що?

— Та нима його нигде, провалився скризь зимлю.

По парку движутся тени. Это казаки бродят в поисках разбредшихся за ночь коней.

— А ты йому ноги спутляв? — интересуется Куцура.

— Ни, забув. Та ций сатани що путляй, що не путляй, все одно сбижыть.

И крутая брань завершает этот разговор на ходу.

Пузанков увязывает тюки. Горохов разбирает палатку.

Гамалий зевает во весь рот.

— Теперь бы еще соснуть, — вслух мечтает он.

Химич бубнит у коновязи, подгоняя мешкающих казаков. Кухня разевает огненную пасть, и из открытого куба поднимаются клубы белого пара.

— Супу давать? — спрашивает Пузанков.

— Давай, да побольше, — сквозь зевки кидает Гамалий.

Спустя несколько минут мы вместе со всеми едим горячее варево с плавающим в нем мелко накрошенным мясом. За ним следует каша — крутая, густо посоленная пшенная каша, поджаренная на свином сале. Она хрустит на зубах. Есть не хочется. Но мало ли чего не хочется! Перед выступлением полагается хорошенько наполнить желудки, и мы поедаем наш «обед», поданный в три часа ночи.

«Эх, накормить бы пару раз вот так, среди ночи, обедом из котла всех этих окопавшихся при штабе бесчисленных трутней в генштабистских мундирах и сверкающих аксельбантах!» — со злостью думаю я.

Палатки уже скатаны, тюки навьючены, кони заседланы, люди накормлены. Пузатый кашевар разливает по котелкам кипяток. Казаки, неторопливо пьют чай. Гамалий смотрит на восток. Горы посветлели, звезды тают одна за другой и гаснут на сером небе. Красноватое зарево медленно поднимается за Асад-Абадским перевалом. Четкие контуры деревьев прорезают серую мглу. Шеверин просыпается. Лают бродячие собаки. Скрипит проезжая телега, и пофыркивают кони.

— Пора! — говорит Гамалий и коротко, негромко командует. — Сотня, готовс-с-сь!

Люди приходят в движение. Засовываются за голенища ложки, прячутся в сумы недоеденные куски хлеба и сахара.

— По коня-ам! — снова прорезает тишину голос командира.

Мы идем по своим местам. Сотня, ведя коней в поводу, тянется к оголенной площадке. Обоз — вернее кухня, пулеметы и вьючные кони — проходит вперед и скрывается за деревьями. Сотня выстраивается. Звенят шашки, фыркают кони, и тускло поблескивают винтовки.

— Сотня, сади-ись!

Движение, небольшая возня — и мы на конях.

— Ша-а-гом ма-а-арш! — нараспев тянет Гамалий.

Снова плывут улицы, снова мелькают дома, глиняные стены, лужи, базары, и опять мы качаемся в седлах. Горы уже не в силах заслонить солнце. Оно поднимается над ними и, молодое, могучее, смеется над усилиями убегающей ночи. Яркие брызги рассыпались по долине. Они скачут, сверкая и отсвечиваясь на зубцах мрачных утесов Асад-Абада, играют в зеленой листве и, скользят по стали наших винтовок и кинжалов.

День наступил. Мы выходим на Керманшахское шоссе и, поднимая пыль тянемся ровной лентой вперед, к крутым отрогам чернеющего вдали Асад-Абада. Асад-Абад — это грозный, горный хребет, на вершину которого, змеясь, кружась и петляя, поднимается наше шоссе. По сторонам на утесах лежит снег. Вершина хребта — на высоте трех с половиной верст, и там, за облаками, лучи солнца бессильны растопить эти белые глыбы. В голубой дымке прячутся ущелья. Дорога все время поднимается в гору. Холмы и сады Хамадана остаются далеко позади. Какие-то птицы с звонким чириканьем носятся над нами.

— Стрижи? — спрашивает меня Гамалий.

Его лицо бодро. Он весел и доволен. Или, может быть, это только так, перед казаками. Но они не обращают на нас внимания, они заняты своими обычными разговорами. Сбоку, в ложбине, прячется маленькое селение. Оно окружено садами и выглядит таким уютным. Мы проходим мимо. На повороте дороги я замечаю, как двое казаков отрываются от хвоста колонны и скачут к деревушке. Я останавливаю коня и посылаю за ними вестового. Через несколько минут все трое подъезжают ко мне.

— Куда вы?

— Воды попить, вашбродь, — говорит один из них, кузнец Карпенко, вор и забияка, неоднократно произведенный за храбрость в урядники и столько же раз за пьянство и грабежи разжалованный вновь в рядовые.

— Попьешь на пункте, — обрываю я. — Марш к сотне!

Он усмехается и беззлобно говорит:

— Уж вы, вашбродь, завсегда мне не верите. Ей же богу, воды попить захотели, а не что-нибудь там…

— Ну, ладно, ладно, — говорю я, и мы на рысях догоняем ушедшую вперед сотню.

— Следи за ними! — наказываю я вахмистру. — Не упускай никого из виду.

— Да разве за ними, за дьяволами, уследишь! — с отчаянием восклицает Никитин. — Им бы, жеребцам, плетей надавать, тогда послухали бы. Разве они, окаянные, хорошие слова понимают!

Карпенко и Скиба переглядываются, в их глазах дрожит затаенный смех. Я обскакиваю сотню и нагоняю Гамалия.

— Что там? — спрашивает он.

— Пустяки, отстали двое, я их подогнал.

Дорога становится все круче, ее белая лента вьется зигзагами по зеленым выпуклым склонам горы и снова прячется в ущелье. Воздух свеж и густ, как парное молоко. Время бежит…

С каждым поворотом Хамадан все далее уплывает из глаз. Позади остается обширная равнина с живописно разбросанными по ней деревнями, белыми пятнышками озер, причудливыми изворотами рек. Зеленеют квадратики пашен. Там и сям темнеют сады. Людей внизу не видно, глаз не может различить их — так далеко, под самые небеса, уходим мы. Мимо проплывают хлопья зацепившегося за скалы утреннего тумана. Шоссе в приличном состоянии, видно, что его чинили совсем недавно. Мосты крепки и еще не расшатаны артиллерией и грузовиками. Иногда попадаются по пути трупы павших коней и верблюдов. Падаль уже разодрана шакалами, возле костей грызутся бездомные, одичавшие собаки, с глухим ворчанием, нехотя отходящие в сторону при нашем приближении. Огромные орлы или, может быть, беркуты с оголенными змеевидными шеями парят над нами. Те, что сидят на ближайших утесах, косым, стерегущим взглядом следят за нашим шествием, не пугаясь нас и не трогаясь с места. Мы поднимаемся все выше. Часто сокращаем дорогу по тропкам напрямик. Тогда мы слезаем с коней и цепляемся за их хвосты и гривы. Кони храпят и осторожно карабкаются по камням и утесам.

Несмотря на горную прохладу, мы обливаемся по́том, а перевал через эту проклятую гору все еще далеко. Гамалий смотрит на часы. Идем уже пять с половиной часов.

— Голова колонны, сто-о-ой! — кричит он.

Передние ряды останавливаются. Казаки спешиваются. Кто лежит, кто сидит, кто крутит цигарку. Сзади подтягиваются отставшие.

— Полчаса роздыху, — говорит командир.

Сейчас же кое-где начинают куриться и дымить маленькие костры. Кони тянутся в сторону от дороги, к траве. Я лежу на спине и смотрю на плывущие надо мною облака. В руках у меня плитка шоколада, которую сунул мне Гамалий. Как ни странно, этот бравый боевой офицер — сладкоежка и обожает шоколад, который всегда у него в запасе. Однажды я, смеясь над ним, насчитал в его сумах около десяти фунтов шоколада самых разнообразных сортов. Зуев прикорнул и дремлет. Химич грызет белые сухари, которые ему прислала из станицы жинка — простая казачка. Говорить лень. Хочется долго лежать и вот так, не отрываясь, глядеть в это ясное, голубое небо и не думать ни о чем, решительно ни о чем. Ни одна мысль о том, что нас ждет дальше, не приходит в голову.

Гамалий вырывает меня из моей ленивой истомы:

— По ко-оням, са-а-адись!

И мы вновь идем вперед.

Наконец добираемся до перевала. Оглядываемся и не можем оторвать глаз. Какая красота! Отсюда, с высоты трех с половиной верст, открывается непередаваемо прекрасный, в полном смысле этого слова — сказочный вид на лежащие внизу равнины. Далеко вперед уходит широкая, ровная, изумрудная степь, прочерченная десятком рек и множеством дорог. Еле видимые селения, с минаретами и башнями, кажутся плывущими в тумане. Голубая даль сливается с чуть зримыми на горизонте горами. Под нами с ревом и грохотом рушатся в бездну водопады. По склонам и скатам прилепились убогие деревушки. А у самого подножия Асад-Абада стоит Маньян — врачебно-питательный пункт, где мы должны пообедать и сделать недолгий привал.

Начинается спуск в Керманшахскую долину. Дорога становится лучше. Идти под гору совсем легко. Казаки повеселели.

— Слава те, господи, прошли… Намаялись добре… — слышатся голоса.

Изредка из-под копыт срываются камни и катятся с шумом вниз. Шоссе делает последний поворот, и Асад-Абад остается позади. Его седые утесы хмурятся и поглядывают на нас с высоты.

Подходим к Маньяну. Это — полувоенный, полуштатский этап, организованный здесь «Союзом городов». Его штат немногочислен: прапорщик-комендант, два врача, три пожилые, но кокетливые сестры и десятка полтора санитаров из «крестиков». Такие пункты разбросаны здесь через каждые двадцать-тридцать верст. Накануне, по телефону из Шеверина, мы заказали горячую пищу на всю сотню, и теперь нас ждут. Нам навстречу выбегают солдаты. Они радушно машут руками, как бы завидя званых гостей. Открываются деревянные ворота, немилосердно скрипя немазаными петельными крюками. Мы останавливаемся, сотня спешивается. Коней заводят во двор, и люди тотчас же разбредаются по селу.

— А ну, кто хочь куренка тронет, — попробует плетей! — несется вслед зычный голос Никитина.

Но здесь мудрено найти даже куренка, ибо до нас прошло немало и казачьих и пограничных полков, и куренок стал редкостью.

На крылечке суетится комендант. Маленький, кругленький человечек, прапорщик запаса, призванный на войну из акцизного ведомства, он выглядит типично штатским. Но хозяин он, несомненно, хороший. На пункте всюду чистота и порядок, имеются большие запасы отличного фуража, мяса, солонины, сахара, овощей, медикаментов — словом, всего, в чем нуждаются проходящие части.

Гамалий прежде всего идет посмотреть, чем будут кормить сотню. Война научила его, что любезные коменданты этапов, готовые потчевать всякими изысканными блюдами офицерский состав, кормят солдат из рук вон плохо. Но его подозрения на этот раз не оправдались. Казаков угощают великолепной солониной с кашей, в которую не пожалели масла. Довольный, есаул присоединяется к нам.

Комендант сам разливает чай, вливая в него по четверти стакана ароматного французского коньяку. Между делом он интересуется, не играем ли мы в «трынку», но партнеров себе не находит. Входят врачи, появляются сестры. Нам подают какой-то странный суп — зеленый, густой, с разварившимся горохом, вкусным мясом и длинными кислыми, напоминающими щавель, овощами.

— Пити! Местное блюдо. Я научился готовить его, — с гордостью объявляет бывший акцизный.

Мы одобряем его искусство. Гамалий сияет: ни один казак не отстал, кони, несмотря на трудный горный переход, здоровы, нет ни одной набитой спины, настроение у людей бодрое. Словом, пока все идет как по маслу.

— Еще бы стаканчик чайкю, — благодушно говорит есаул, выпивший уже не менее пяти стаканов.

Сестры гостеприимно потчуют нас. Зуев и Химич лениво любезничают с ними. Самой молодой из этих обольстительниц не менее сорока лет, самой пожилой — под пятьдесят, но, тем не менее, здесь, на этом заброшенном пункте, они, как видно, пользуются не малым успехом. Помимо наших прапорщиков, около них увиваются драгунский корнет и пара застрявших на день проезжих земгусаров. Эти последние выглядят по-опереточному ярко на фоне боевого, прошедшего окопные и походные мытарства офицерства. Невольно мне вспоминается сочиненная недавно где-то на фронте песенка об этой специфической фауне войны:

С биноклем, шашкой, револьвером, Алла-верды, алла-верды, Казался каждый офицером, Алла-верды, алла-верды, Расшили золотом погоны, Алла-верды, алла-верды, Пусть трусы носят цвет зеленый, Алла-верды, алла-верды…

Сестры довольны. Нам же от долгой тряски, сытного обеда и коньяка хочется спать. Словно угадывая мою мысль, Гамалий говорит:

— А не соснуть ли нам часок?

— Когда же тронемся дальше? — спрашиваю я.

— Вечером, часов в пять.

— Добре!

Мы идем в маленькую прохладную комнату и заваливаемся спать на железных койках, покрытых соломенными солдатскими тюфяками.

Снова в пути. Отдохнувшие кони идут крупным, бодрым шагом. Иногда сзади слышатся голоса: «Повод вправо!» Это нас обгоняют маленькие форды и тяжелые мерседесы. Тучи пыли, как завесы, вздымаются за ними. Часто навстречу попадаются двуколки, арбы, грузовики. Бредут пешеходы. Робкие персы спешат свернуть с дороги. Их способ передвижения прост и оригинален: три-четыре человека бегут за ишаком, сменяя по очереди трясущегося на нем всадника. Седло заменяет кусок войлока, а плеть — острое шило, которым седок время от времени покалывает круп упрямого животного.

— Давай наперегонки! Ты на ишаке, а я пешком! — кричит Востриков непонимающему и робко улыбающемуся персу.

Казаки смеются. Однообразие пути утомляет их, и они рады всякому случаю, отвлекающему их от монотонного, скучного покачивания в седле. Так проходит час, два… четыре.

На пути вырастает еще один пункт — такой же, как и в Маньяне, только с тою лишь разницей, что комендантом здесь молодой безусый прапорщик-инвалид, а вместо сестер — угреватый фельдшер. Пьем чай, звоним на Аб-Герм. Это следующий пункт, где предстоит ночевка. Просим приготовить обед и закупить фураж для лошадей. Прощаемся — и снова в седле.

Вечер незаметно сходит с темных вершин Асад-Абада и быстро нагоняет нас. Равнина погружается в молчание. За горизонтом погасает солнце и озаряет нас своими багровыми прощальными лучами.

В сгущающемся мраке показываются огоньки. Это Аб-Герм. Подходим, спешиваемся, располагаемся на ночь у дороги, на мягкой и густой траве. Казаки расседлывают и развьючивают коней. Они с увлечением растирают им спины жесткими щетками и чистят скребницами их запыленные ноги и животы. Через полчаса, напившись воды, кони с хрустом жуют сочный ячмень.

Пузанков разбивает походную кровать и стелет постель, но я решаю пройти на пункт. Мне, несмотря на усталость, интересно взглянуть на обитателей Аб-Герма.

Большая светлая комната. За столом Гамалий, комендант, несколько пехотных офицеров и человек пять сестер. На столе — коньяк, вино, закуски и неизменный шоколад есаула. Взоры сидящих останавливаются на мне.

— Мой старший офицер, сотник Н., — представляет меня командир.

Я жму с десяток протянутых рук и присаживаюсь к столу. Напротив меня сидит хорошенькая сестра с большими черными глазами. Она с любопытством разглядывает меня. На груди у нее рядом с большим красным крестом синеет маленький эмалированный ромб! Ого! Университетский значок! Это меня интригует. Я завязываю разговор. Через пять минут мы болтаем как старые знакомые. Оказывается, мое лицо очень напоминает ей лицо одного студента-технолога, с которым она когда-то ехала в поезде где-то между Варшавой и Минском. При этом воспоминании она смеется, показывая ряд мелких, ослепительно белых зубов. Зовут ее Ириной Петровной, она практикант-химик, окончила в этом году Харьковский университет и теперь работает здесь, при пункте, лаборанткой. За столом шумно, но мы не обращаем ни на кого внимания, занятые своими, исключительно своими разговорами.

Ой, казала мени маты, Та приказувала, Щоб я хлопцив у садочок Не приважувала. Ой, мамо, мамо, мамо,                  не приважувала… —

раздается невдалеке, за дорогой. Это сотенные певцы вместе с доморощенным регентом, урядником Сухоруком, вспоминая станицу, поют родную, вывезенную дедами с Украины песню.

Мелодия трогает сидящую компанию. Звуки то растут, то затихают и льются волной в раскрытые окна пункта.

— Как хорошо, как чудесно! — тихо говорит, мечтательно глядя в черную ночь, Ирина Петровна.

В самом деле, казаки поют отлично. Они умеют несложными мелодиями дедовских песен вызывать глубоко западающую в душу сладкую грусть.

— Выйдем на воздух, — предлагаю я.

Мы поднялись и прошли во двор.

Луна бродила по облачному небу, проваливаясь в белесые хлопья облаков и так же внезапно выныривая вновь. Ее неровный свет падал на долину, на притаившийся пункт и на поющих казаков. Мы подошли ближе к ним. Кончив песню, Сухорук обратился к моей соседке:

— Послухать прийшлы, сестриця?

— Да, уж больно вы хорошо поете, прямо прелесть! — похвалила моя спутница. — Вы бы, голубчик, еще спели что-нибудь.

— Это можно. Какую прикажете, вашбродь? — обратился он ко мне.

— Какую хочешь. Только, Сухорук, смотри не пой до конца, а то напугаешь доктора, — указывая на Ирину Петровну, сказал я.

— Не извольте беспокоиться, вашбродь, не подгадим. А я думал, что вы сестрица, — улыбнулся он, глядя на лаборантку. — Больно не похожи на докторицю.

Ирина Петровна весело и звонко смеется.

— Почему же? Почему не похожа?

— Да как сказать… Больно молодые и красивые. А докториця, по-нашему, извиняюсь, должны быть старые да и лицом как бы не вышедши.

Хохот казаков слился со звонким смехом «докторици».

Сухорук польщен. Ирина Петровна жмет ему руку и благодарит за забавный и приятный комплимент.

Казаки запевают старинную песню об Иване Грозном и буйном Тереке. Они поют вдумчиво и вдохновенно. Давно прошедшей вольностью и удалой жизнью казацких ватаг веет от этой древней песни. Мы взволнованно слушаем ее. Наконец певцы смолкают.

Мы идем дальше. Нам вслед несутся дробные, частые звуки разудалой плясовой песни, слышатся лихие «ухи» и «охи» пляшущих трепака казаков. Хор заливается, быстро перебирая и прищелкивая:

Скыну кожух да палыцю, Сама пиду на улыцю. Хай кожух валяется, За мной хлопци гоняются…

— Какие они милые, хорошие, — говорит Ирина Петровна, — ласковые, простые люди. Ведь я раньше вовсе не знала их. Вы первые казаки, с которыми мне приходится встретиться так близко.

Гуляем по шоссе. Отошли уже довольно далеко. Огоньки Аб-Герма остались позади, песня и гиканье неясно долетают до нас. Мне невыразимо уютно и тепло с этой милой, простой и умной женщиной. Говорим о стихах Блока. Она декламирует «Незнакомку» и, не закончив, переходит к последней строфе «На железной дороге»:

Не подходите к ней с вопросами, Вам все равно, а ей — довольно… Любовью, грязью иль колесами Она раздавлена… все больно.

Голос Ирины Петровны звучит проникновенно и задушевно. Мы молча проходим еще несколько шагов. Мне радостно идти с нею, хочется молчать и слушать ее нежный, мелодичный голос. Ничего дурного, ничего пошлого. Только чувство разделенного одиночества сближает нас. Я понимаю ее состояние. На далеком, заброшенном этапе, среди сотен проходящих мужчин, интеллигентная, с богатым духовным миром женщина тоскует о жизни, к которой она привыкла. Город, общество, любимая наука, книги, театр. Как от всего этого далеки темные, окружающие Аб-Герм, холмы!

— Вы тоскуете здесь? — спрашиваю я.

— Вообще да, но два обстоятельства заставляют забывать о скуке — работа и чувство долга. Народ так мучается, так страдает на этой войне, что нам, тыловикам, стыдно думать о себе.

Признаюсь, я не ожидал такого ответа. Мне казалось, что я услышу от нее горькие жалобы на забросившую ее в эту глушь судьбу.

— Вот только принесут ли эти страдания ему пользу? — медленно, как бы думая вслух, говорит Ирина Петровна.

Я понимаю, о чем говорит она.

— Несомненно! Слишком великие жертвы принесла Россия, и немыслимо, чтобы они пропали даром. Да иначе и не может быть. Ведь теперь не тысяча девятьсот пятый.

Ирина Петровна крепко жмет мне руку. Ее глаза сияют.

— Как вы сказали? Теперь не тысяча девятьсот пятый год? — взволнованно повторяет она.

— Конечно. Война многому научила нас. Мы тоже стали разбираться в жизни.

— Значит… значит, — почти вплотную приближая ко мне свое лицо, говорит она, — казаки в случае… не будут стрелять в народ?

— Вы хотите сказать: в случае революции?

Она молча наклоняет голову.

— Ни в коем случае! Девятьсот пятый год не повторится.

Она пристально смотрит мне в глаза испытующим взглядом, потом тихо и ласково целует в лоб и нежно, очень трогательно проводит ладонью по моей щеке.

— Спасибо, — еле слышно говорит она. Потом, тесно прижав к себе мой локоть, поворачивается, и мы медленно идем назад к Аб-Герму.

Встретившая нас в коридоре сестра милосердная лукаво улыбается.

— Хорошо прогулялись?

— Да! — коротко отвечает моя спутница.

Попрощавшись с нею, иду к себе. Нежность и большая благодарность к этой еще недавно незнакомой и так внезапно ставшей мне близкой женщине охватывает меня. Я не чувствую более одиночества. Как, в сущности, немного надо тепла людям, когда они лишены его. Я оборачиваюсь и с благоговением смотрю в сторону дома, где светятся окна сестер. Потом иду в отведенный нам флигель.

— Ну что, поженихались? — слышу я сбоку вкрадчивый, любопытствующий голос Химича.

— Что вы! Просто гуляли, говорили о литературе, — отвечаю я раздеваясь.

Дурацкая фраза прапорщика грубо врывается в мое восторженное, лирическое настроение.

— Ну да, лите-ра-тура! — недоверчиво тянет Химич. — Небось, повезло?

Я поднимаю голову. На меня глядит освещенное луной круглое, с подкрученными вверх усами лицо прапорщика. Оно выражает такое неудержимое любопытство, что я обозленно говорю:

— А ну вас к бесу!

Химич молчит. Потом, видя, что я лежу, зарывшись в подушки, сердито сопит и, считая меня заснувшим, бормочет:

— Гарбуза получил, а на других злится. Ухажер! — И, сонно позевывая, укладывается спать.

На рассвете двигаемся дальше. Проходя мимо пункта, я с сожалением бросаю взгляд на белые занавески в окне. Вчера я еще не знал о существовании Ирины Петровны, а сегодня мне кажется, что я распростился со старым, хорошим другом. Сколько таких коротких дорожных встреч хранит моя память!..

Идем. Следующая остановка в Корре. Незаметно добираемся до него. Снова чай, короткий отдых. И опять в дорогу под горячим, палящим солнцем.

Эту ужасную жару я начинаю ненавидеть, и если бы не благодатный ветерок, набегающий с отрогов Синджарских гор, мы давно истекли бы морем пота. Медленно и однообразно ползет время. Кажется, что солнце остановилось на месте. Его диск окутан беловатой пеленой. Прямые злые лучи больно жалят незащищенные лицо и руки. Воздух колеблется и переливается в степи знойным маревом, смутно похожим на волнующуюся кружевную завесу. Рукоятки шашек и стволы винтовок нагрелись. Высокая трава не шелохнется, застыв под голубым палящим небом.

Но вот белая пелена все сильнее окутывает солнце. Его лучи тускнеют, теряют свой нестерпимый блеск. Колеблющиеся, темные пятна поднимаются на горизонте. Казаки с облегчением вскидывают головы.

— Быть дождю, — поглядывая на небо, говорит Химич.

— Должен быть. Не иначе, как накроет нас в степу, — подтверждает вахмистр.

— Давай бог! Измаялись вконец, — слышатся голоса, и все с надеждой устремляют взоры на быстро мрачнеющий горизонт.

Через полчаса половина его уже покрыта свинцово-серой громадой туч, свесившейся над землей и плывущей нам навстречу. Солнце еще раза два пытается прорваться через эту завесу, но в конце концов безнадежно тонет в ее черной гуще. Сразу темнеет. По долине пробегает ветер, его порывы теребят поникшую траву. Кони усиливают шаг, тревожно прядут ушами. Снова порыв ветра и глухой, неясный гул. Тучи опускаются совсем низко и накрывают степь своим черным крылом. Казаки расторачивают бурки, нахлобучивают папахи, надевают башлыки. Через минуту вся сотня превращается в вереницу черных теней.

— Ну и климат! — восклицает Химич, — то сдыхаешь от жары, а то кутаешься, как от морозу.

Черную мглу прорезает огненный зигзаг молнии: На какие-то доли секунды ее вспышка освещает дорогу. По равнине гулко и раскатисто несется удар грома. Молнии следуют одна за другой. Грохочет гром. Дождь хлещет во всех направлениях. Его струи падают и сверху и с боков, подхлестываемые быстрыми и сильными шквалами ветра. Небо точно взбесилось. Кажется, что наверху прорвалась какая-то гигантская плотина. Мой башлык намок, за бешмет просочилась вода. Бурка тяжело повисает на мне. Под ударами ветра и от резких, больно бьющих в глаза капель кони останавливаются. Мы подгоняем их. Казаки примолкли и, в тщетной надежде спастись от дождя, кутаются в бурки.

Вдруг туча раскалывается. Одна половина ее уплывает вперед, а вторая разрывается на ряд отдельных небольших островков. Эти островки белеют и проплывают мимо. В провалах между ними показывается солнце. Его лучи пробегают по земле радостными, игривыми зайчиками. Оно смелеет, с минуту словно раздумывает, а затем, как бы вспомнив свое назначение, гонит прочь побежденные разбегающиеся облака. Ветер стих. Трава поднимает свои стебельки и тянется к солнцу. На ее изумрудной зелени блестят мириады капель.

— Побрызгал малость и айда домой, — шутят казаки.

— Спать пишов до жинки.

Бурки и башлыки скатаны и снова приторачиваются к луке. Через десять минут долина принимает прежний вид, и только прибитая к земле дорожная пыль еще напоминает о промчавшемся ливне.

— А ну, песенники, вперед! — кричит Гамалий.

Казаки неохотно тянутся из рядов.

— Станичную, чтоб дома не журылысь! — приказывает командир.

Уж ты са-ад, ты мой сад… —

тянет высоким тенором запевала.

Сад высокий, виноград… —

подхватывают остальные, и тягучая, заунывная песня, воскрешающая в памяти дорогие сердцу станичные левады, звенит и несется над чужой, персидской равниной.

Откуда-то вновь появились стрижи, и жаворонки опять звенят над степью.

— Собрать сотню, Лукьян! — приказывает Гамалий. — Господам офицерам быть на своих местах!

Вахмистр идет исполнять приказание. Мы уже часа два как пришли в Диз-Абад. Люди пообедали и сейчас, покуривая крученки, валяются на траве и ведут «балачки».

— Что вы собираетесь им сказать? — спрашиваю я.

— Хочу объяснить казакам цель нашего рейда. Люди, идущие на неизвестность, должны хотя бы немного знать о трудностях, которые ожидают их.

Горнист играет «сбор». Его труба заливается, и я вижу, как отовсюду — из-за кустов, из пункта, от коновязей, — вскакивая с земли, бегут к вахмистру казаки. Наконец сотня в сборе. Она стоит развернутым фронтом лицом к дороге и ожидает офицеров. Мы подходим и становимся по местам. Показывается Гамалий. Я командую: «Смирно!» — и на его приветствие сотня рявкает десятками голосов.

— Справа и слева заходи! — командует есаул, и оба фланга быстро загибают полукольцо вокруг него.

Мы находимся внутри образовавшегося круга.

— Вольно! Садитесь! — говорит Гамалий.

Все усаживаются, и есаул начинает:

— Ну, братки, время пришло, и я должен рассказать вам, куда идет сотня. Ни вчера и ни позавчера я не имел права говорить, было еще рано…

— Да мы и так знаем, вашскобродь, — перебивает его из толпы чей-то голос.

— Цыть! Не мешай! — несутся негодующие голоса, и некстати заговоривший казак робко умолкает.

— Да… А теперь уже можно рассказать, куда и зачем мы идем. Идем мы через степь, что вон за теми горами. По ту сторону степи — река, за рекой опять степь, а за нею пустыня. Может, слыхал кто про пустыню? — оглядывает он напряженно слушающих казаков.

Кое-кто кивает головой.

— Но пустыня эта особая, не страшная. С садами, деревнями и с холодной водой. Живут там люди — арабы — и не тужат. Все под рукой — и скот, и хлеб, и вода. И вот мимо них, мимо деревень арабских…

— Оазосы! — радостно кричит, высовываясь вперед, Востриков. — Оазосами прозываются, вашскобродь.

— Да, оазисами… Так вот через них пройдем и мы, и за ними уже встретимся с нашими союзниками — англичанами, к которым посланы. Мы непременно должны соединиться с ними, потому что через две-три недели начнется совместное наступление против турок. Отсюда — мы, оттуда — они. Они уже ждут нас. Им сообщили туда по беспроволочному искровому телеграфу, и нам навстречу будут посланы конные части. Конечно, когда мы вернемся назад, то нас встретят как героев, и после этого похода я обещаю вам, всей сотне, месячный отпуск домой. Вернетесь в станицы георгиевскими кавалерами, с деньгами и подарками, и будет чем порадовать стариков-дидов, когда будете рассказывать им об этом знаменитом походе. С завтрашнего дня, братики, как только перейдем позиции, мы уже считаемся в заграничной командировке, и каждый из вас, рядовых, будет получать — от меня по рубль двадцать пять копеек золотом в день, приказные — по полтора рубля, младшие урядники — по рубль семьдесят пять копеек, старшие — по два рубля, а вахмистр — по три рубля. Таким образом вы соберете и деньги на отпуск.

Казаки заулыбались, и какая-то шутка пробежала по толпе.

— В чем дело? — спросил Гамалий.

— Да кто вернется живым, деньгу здорово зашибет, — ухмыляясь, говорит Карпенко.

— А кто нет? — лукаво поддержал его Сухорук.

— А тому крест в поле да чикалки[20] над ним.

— Ну, не нюнить! На то и война, чтобы воевать. А здесь что — лучше, что ли? Разве завтра нас не могут бросить в бой? Не те же пули, не то же самое? А тиф? А лихорадка? Что там говорить! Казаку горевать не о чем. Сел на коня — так уж неси службу честно. Недаром о нас слава за моря бежит.

— Да уж известно: слава казачья, да жизнь собачья, — вздыхает кто-то рядом, и дружный смех бежит по рядам.

— Кто деньги загребет лопатой, а над кем землю лопатой сгребут, — говорит урядник Скиба и грустно смотрит на меня.

Ему сорок лет, и рядом с ним, в его же взводе, бок о бок, служит его сын Данило, да еще в станице осталось трое детей.

— Ничаво, папаня, авось дойдем, — ухмыляется сын.

Гамалий оглядывает казаков. Глаза его вспыхивают, и он похож на большого разъяренного быка.

— Так… хорошо… очень хорошо! Бабы вы, вот вы кто, а не казаки! А вдруг не «вернэтесь»… Так що ж с того? — Он злится и переходит на украинский язык. — Ну що ж, як вы не вернэтесь, то думаете сгине Россия, сгинуть казаки? Ни! А то колы вы будете лякатысь, як мали диты, то и вы, и казацство, и слава сгинуть. Хиба тут краще? А ну, побачимо? Кожный день в караули, в нарядах, в розъиздах, в фуражировке, а тут що хиба не можно знайти смерть? Можно, скильки хочешь. А тут не мае опасности? Ще бильш! И так, браты мои, з мисяця в мисяць, з рока в рик. Так що ж, кажу я вам, чи в новину нам, казакам, таки дила? Ни! Мы звычни до них. Як батьки наши привыкали на Кубани, як диды-горюны в Запорожской Сичи. Але гирко слухаты, що казаки злякалысь, гирко бачиты, що воны струхнулы. Бабы в станыци засмеють нас: пишлы, та не дийшлы! А йиты все однако пидэм, бо хто не пидэ, того расстреляють як собаку. Важко, дуже важко буде иты, але треба. И мы пойдем, и мы соединимся. А потом вернемся обратно и всей же сотней поедем на родную Кубань!

Гамалий замолкает. Его возбужденная, взволнованная речь подействовала на казаков.

— Та що ж, вашскобродь. Мы разве отказываемся, аль що? Хоч не хоч, все одначе пидэм. Тилько мы казалы, що трудно, — раздались голоса.

— Иван Андреич! — раздвигая толпу и выходя вперед, говорит старый Пацюк, всеми любимый и уважаемый казак.

Ему уже пятьдесят три года, но он еще крепок и бодр. В 1904—1905 годах он под начальством Мищенко[21] сражался на полях Маньчжурии. В эту кампанию он добровольцем пошел на фронт, как он сам говорил, «добуты золотого Егория, аль бо деревянного». Пацюк был из той же станицы, что и Гамалий, и даже приходился ему каким-то родственником.

— Иван Андреич, не гнивайся, що хлопци балакають в сердцях. Не дуже гарне воны гуторять, та що зро́бишь, казацька душа така! Языком бреше, що та собака, а сердцем каже — «ни». Чи впервой тоби слухать ци балачки, так и наши диды и батьки, колы ходылы на туркив пид Сулин тай Плевну, балакалы. А що выйшло? Балакалы, а потом йшлы и былысь и рубалысь як львы. Так и мы. Кажем, що сумно та гирко, и то правда. А що не сумно? А чи богато з нас кто вернэться до дому? Чи богато казакив побачуть ридну Кубань та жинок с дитками? Ни, дуже мало. Бильше поляжуть тут у цьому степу, — одни от пули, други от жары. Но, Иван Андреич, не сумуй. Треба, так мы пидэм, и так ще пидэм, що небу жарко будеть! А що з нами станется, не будем гадаты, бо то одному богу звистно.

Простая, искренняя речь «дида» Пацюка взволновала казаков.

И, уходя, они запели свою любимую песню:

Ты, Кубань, ты наша родина…

В восемь часов вечера в Диз-Абад из Хамадана прибыл штабной автомобиль; в нем приехали майор Робертс, полковник Каргаретели и какой-то молодой армянин. Все трое уединились в комнате коменданта. Туда же был вызван и Гамалий.

Я остался с казаками. Беседа с командиром не прошла для них без пользы. Узнав о трудностях похода, они тщательно проверяли и чистили оружие, кузнецы осматривали копыта у коней, пулеметчики смазывали свои машины, гранатчики вместе со мною занимались пробным метанием холостых гранат. Химич, на которого было возложено наблюдение за хозяйством сотни, метался по пункту, добывая у неповоротливых интендантских чинуш консервы, фураж и спирт.

На мой вопрос: «На что ему «огненная влага»?» — он хитро ухмыльнулся:

— Для смазки ран.

Пузанкова и Горохова тоже охватила горячка. Они пихали в тюки все то, что можно было оставить здесь. Мы пойдем налегке. Весь колесный обоз остается при пункте, до нашего возвращения.

Зуев выглядит грустным и с утра ходит сам не свой. На мой вопрос, что с ним, он как-то неловко улыбается и виновато бормочет:

— Меланхолия.

Диз-Абад выглядит типичным близким к позициям тылом. Здесь сосредоточены пехотные резервы, подвижные артиллерийские парки, несколько лазаретов, штаб боевого участка и еще десятка два различных учреждений. По шоссе все время проносятся автомобили и мотоциклетки, с грохотом катятся двуколки, скрипят присланные из России громоздкие молоканские фуры. Где-то пехотная гармошка весело откалывает «Барыню». Сверкая новенькими пиками, важно разъезжают верхами нижегородские драгуны, считающие себя привилегированной частью, чем-то вроде «местных гвардейцев».

На пункте завывает рожок, сообщая о том, что ужин готов. Отовсюду тянутся люди, вооруженные мисками и котелками. По шоссе, в сторону Маньяна, удаляются санитарные повозки с очередной партией раненых и больных солдат. Над головой гудит аэроплан. Он пересекает позиции и низко проплывает над нами, возвращаясь в Хамадан. Самолетами мы не богаты. На этом фронте их всего шесть штук, из которых летают лишь три, остальные три никуда не годятся и ржавеют в авиационном парке под Шеверином.

Поздно ночью возвращается Гамалий. Он приводит с собою гостя. Это маленький, с умным, выразительным лицом, черненький армянин, которого штаб корпуса посылает с нами в качестве переводчика. Одет по-военному, но только без погон. На боку у него изящная кобура с новеньким браунингом, на груди — ученый значок. Он очень прост, но это простота умного, знающего себе цену человека. Он сразу же внушает к себе доверие и уважение. Джеребьянц, как зовут этого господина, окончил Лазаревский институт восточных языков, затем служил драгоманом в русских консульствах в Адене, Бейруте и Бендер-Бушире. Он несколько раз бывал в Багдаде, хорошо знает английский и арабский языки, отлично владеет турецким и многими местными туземными наречиями. Держится наш новый спутник скромно, но с достоинством. В нашем рискованном путешествии такой человек нам положительно необходим. Гамалий назначает ему вестового из казаков и приказывает вахмистру отобрать для мосье Джеребьянца лучшего заводного коня.

— Кстати, господа, вы знаете последнюю неприятную новость? — говорит Джеребьянц.

— Нет. В чем дело? — спрашивает Гамалий.

— Только что получено сообщение о том, что генерал Таунсхенд со всем своим корпусом капитулировал в Кут-эль-Амаре.

Мы ошеломлены. Правда, англичане еще в конце прошлого года потерпели тяжелое поражение при Ктезифоне, а затем были окружены в Кут-эль-Амаре, на нижнем течении Тигра, но английские сводки до сих пор категорически утверждали, что войска Таунсхенда вот-вот будут освобождены посланными им на помощь из Басры крупными подкреплениями. У самого Таунсхенда было не менее девяти тысяч солдат в строю, и, принимая во внимание слабые боевые качества турецких войск, о капитуляции никто не думал. Теперь, по сведениям Джеребьянца, спешившая на выручку осажденным английская армия быстро откатывается к Басре.

— Позвольте! — говорит Гамалий. — А как же мы посланы на соединение с англичанами, если они отходят? Где же мы их найдем?

Джеребьянц разъясняет, что отступила только восточная английская колонна, западная же, занявшая в прошлом году Кербелу за Евфратом, пока держится северо-западнее Багдада, где нет значительных турецких войск. И все-таки это английское поражение крайне осложняет нашу задачу. А вдруг англичане, испугавшись за свои коммуникации, отступят и от среднего течения Тигра, не дожидаясь нас. Что тогда?

Аветис Аршакович оказался культурным и начитанным человеком. Он привез с собою много свежих новостей и слухов, которые если и доходили до нас, то превращались в дороге в малодостоверные сплетни. Перед назначением в эту командировку Аветис Аршакович был в резерве чиновников переводчиков министерства иностранных дел и около шести месяцев прожил в столице. Он рассказывает нам, что недовольство войной растет, поражения на западе колеблют веру в победу, а истории с Распутиным и бесконечная министерская чехарда возмущают не только народ, но даже и придворные круги.

— Распутин сам ничто, просто хитрый мужик; но он орудие, ловкое и опасное орудие в руках немецкой партии при дворе, — говорит Джеребьянц. — И что особенно страшно: сам государь целиком во власти этих фредериксов, ниловых, воейковых и им подобных.

— А императрица? — спрашиваю я.

Джеребьянц молчит и затем тихо отвечает:

— Ее величество возглавляет эту партию…

Гамалий крякает и многозначительно говорит:

— А бис их разбере, хто на кому иде — чи поп на батькови, чи попадья на дядькови. Наше дело маленькое: поменьше политики, побольше пороху.

— Да, но ведь это доведет Россию до революции, — Аветис Аршакович при последнем слове снижает голос до шепота.

— Ну и что ж? — не без иронии спрашивает Гамалий.

— Как что ж? Это значит — поражение на фронтах и бой с народом.

— Воевать с народом не будет никто, ибо сам народ на войне. Запомните это, друг мой. Сейчас не армии воюют, а народы. А насчет чего прочего… — Гамалий тихонько смеется про себя, — не велика беда. А тепер, орлы, спаты, спаты, бо на зори в дороженьку.

Мы ложимся на разостланном на земле душистом сене.

После Диз-Абада мы должны свернуть к шоссе и, не доходя до позиций, перейти фронт у Кемгевера по одному из ущелий массива Джебель-Синджара. Гамалий приказывает подтянуть вьючный обоз: позиции недалеко, и отрываться от сотни рискованно.

Идем горами. Узенькое ущелье скрывает наш маленький отряд от нескромных глаз. Громады скал, брошенных рукою неведомого исполина, теснятся, лезут друг на друга и в беспорядке свисают над нами. Между ними высоко вверху узенькой полоской голубеет небо. По дну ущелья бежит буйная, говорливая речушка. Она бьется о камни, сверкает алмазными брызгами и спешит куда-то вниз. Десятки таких же быстрых и шаловливых, но меньшего размера ручейков вливаются в нее. В ущелье сыро. С угрюмых камней каплет просачивающаяся вода. По утесам сбегают струйки и плещутся крохотные водопадики. Позиции остались далеко позади, вернее — в стороне. Было совсем еще темно, три часа утра, когда мы прошли мимо наших фланговых постов и проникли на неприятельскую территорию. В предрассветном сумраке дошли до горы Джебель-Тау, откуда, по плану, и должны двигаться вперед по любому из многочисленных горных проходов. Идем молча. Впереди, саженях в двухстах от нас, маячит взвод Зуева, высланный дозором. От него в стороны пущено наблюдение — по три пеших казака, скрытно бредущих между скалами. Часто останавливаемся. Во-первых, спешить некуда, так как днем нам все равно не следует выходить из ущелья, а во-вторых, дозор часто вводит нас в смущение, неожиданно останавливаясь на пути.

Вся сотня подтянулась. Казаки серьезны. Вьючный обоз, не отрываясь, идет посреди отряда. Бок о бок со мною едет переводчик, с другой стороны — Химич, его стремя позванивает о мое. Гамалий сосредоточен.

В его руке зажат компас, глаза все время бродят по вделанной в полевую сумку десятиверстке. Сейчас главное: не сбиться с направления и не уклониться в сторону от намеченного пути. Дозоры опять остановились. Остановились и мы. Зуев спешивается. Видно, как он о чем-то советуется с казаками и, поддерживая шашку, лезет с урядником на скалы. Мы слезаем с коней. В ущелье темно. Теснина здесь еще у́же, и небо едва видно. Прохладно и сыро. Казаки тычут шашками в неглубокую воду, пугая стаи краснобоких форелей. Мы следим, как прапорщик с Сухоруком добираются до верхушки одной из высоких скал и, припав на колени, ползут по ней.

— Что они там увидели? — ни к кому не обращаясь, спрашивает Гамалий.

Видно, как Зуев прикладывает к глазам бинокль и долго водит им по ущелью. Наконец он что-то говорит Сухоруку, и тот быстро спускается по круче вниз.

Через минуту один из казаков скачет к нам.

— Ну, что у вас там? — говорит Гамалий.

— Пыль, вашскобродь, за горою стоить. Прапорщик Зуев просят обождать, пока воны не вызнают, откудова вона.

Гамалий с минуту думает, затем обращается ко мне:

— Борис Петрович, поезжайте-ка и разузнайте, в чем там дело, что за пыль.

Я подгоняю Орла. Он неохотно отрывается от общества других коней. Мой вестовой Дерибаба трусит за мной.

Дозор стоит у высокой скалы. Казаки спешились и равнодушно оглядывают ущелье. Я отдаю коня Дерибабе и лезу по покатой круче вверх, к Зуеву, ящерицей распластавшемуся на серой скале. Сзади меня пыхтит Сухорук. Мелкие камни срываются из-под ног.

Наконец добираемся до прапорщика, подающего нам рукой какие-то таинственные знаки. Утес, на котором мы лежим, высотою с десятиэтажный дом и, наверно, весит не менее пятнадцати тысяч пудов. На его серо-желтом угреватом фоне нас невозможно заметить, мы лежим пластом и, не отрывая глаз, смотрим вперед. Наши бинокли шарят по простирающейся внизу равнине, где над полоской пересекающей ее дороги столбами клубится пыль. Что взбудоражило и взметнуло ее, трудно разглядеть. Может быть, это обоз или артиллерия, а может быть, и просто интендантский скот, перегоняемый турками к тылам своих позиций.

Я переползаю сажени четыре, снимаю папаху и, прячась за выступ скалы, осторожно бросаю взгляд вниз. Пыль приближается. Теперь уже ясно видны конные фигуры и длинные серо-зеленые ящики, быстро катящиеся по дороге. Итак, совсем близко от нас, в какой-либо полуверсте от притаившейся в ущелье сотни, спешит на позицию неприятельская батарея. Ее конвоирует пол-эскадрона подтянутых, щеголеватых сувари[22].

Их пики поблескивают на солнце, четко видны выкрашенные в защитный цвет орудия. Пушки и их эскорт с лязгом и шумом рысью проносятся мимо нас и исчезают в вихре поднятой ими пыли.

— Вот бы их атаковать! — страстно шепчет мне Зуев. — В два счета пушки стали бы наши.

— Пушки от нас не уйдут, а вот продвигаться вперед надо, — говорю я и по примеру урядника сползаю вниз.

Дозор вновь движется вперед и исчезает за поворотом. Я машу рукой, и сотня медленно приближается ко мне. Докладываю Гамалию о батарее.

— Это хорошо. Если здесь так свободно гуляют пушки, почти без прикрытия, значит, турки пока и не подозревают о нашем рейде.

Я выражаю свое удивление: откуда они могли бы это знать.

— Источников много. Во-первых, военная разведка, во-вторых, болтовня наших начальников, местных жителей да, наконец, перехваченное и расшифрованное радио… Ну и мало ли еще что. Во всяком случае, надо тщательно скрываться еще дня три, а потом фронтовая зона врага останется позади, и в Курдистане нам уже будут не страшны турки. Там придется иметь дело с курдскими вождями.

Ущелье становится похожим на штопор. Оно все состоит из сплошных поворотов, изгибов и зигзагов. Мы упорно и настойчиво преодолеваем этот лабиринт и медленно идем вдоль реки. Постепенно скалы раздаются. Уже видна не тоненькая полоска неба, а большая синяя лазурь. Появляются кусты, зеленеет трава. Река расширяется и замедляет свой стремительный бег.

— А ну, Дерибаба, скачи до прапорщика и скажи йому, щоб дали не ходив. Пусть спешится и стоит дозором до мого приказания, — говорит Гамалий.

Мой Дерибаба подхлестывает кобылу и мчится к дозору.

— Переждем здесь до ночи, днем идти опасно. Можно нарваться на людей и обнаружить себя.

Я соглашаюсь. Слезаем. Кони жадно тянутся к траве. Казаки ослабляют подпруги, некоторые лезут в кусты.

— Не распускать коней! — кричит Гамалий.

Дозоры прилегли по краям ущелья и сливаются с серыми скалами. Казаки жуют сухари и еще какую-то снедь. Мы, в свою очередь, закусываем крутыми яйцами, запиваем их водой из ручейка. Солнце стоит высоко в небе: полдень. В этой яме предстоит провести еще не менее семи-восьми часов. Насытившись, казаки заваливаются спать, кроме немногих сторожащих стреноженных коней. Несколько самых завзятых рыболовов рыщут между камнями и пытаются колоть кинжалами бесчисленных форелей, стаей мелькающих в голубоватой воде. Этот способ охоты не очень удачен, и рыболовы переходят на другой: бросают тяжелые камни на камни, торчащие из воды, затем отворачивают их, и из-под них беспомощно сверкая белыми брюшками, выплывают полумертвые, оглушенные рыбки. Добыча чуть крупнее мизинца, но это не расхолаживает ловцов. Спустя час ко мне нерешительно подходит Пузанков, один из главных инициаторов и участников этой оригинальной ловли.

— Вашбродь, ребята рыбки хочут сварить, ушицы похлебать. Разрешите в пещоре огонек раздуть.

— В какой пещоре?

— А вот туточки пещора есть, — он указывает пальцем на кусты.

— А ну, пойдем взглянем!

Иду, раздвигая кусты. В скалах на самом деле чернеет дыра какого-то грота, к нему ведет узенькая, еле заметная тропа. Это открытие не радует меня. Значит, ущелье с этим дурацким гротом посещается людьми. Зажигаю одну за другой несколько спичек. Они слабо вспыхивают и мерцающим светом озаряют высокую круглую пещеру со свисающими вниз гранитными сталактитами. Кое-где валяются остатки соломы и овечьего помета, видны следы догоревших костров. Стены закопчены дымом.

— Пастушеская пещера, где укрываются от непогоды стада, — решаю я. — Ну, дело еще не так плохо. Можно, варите уху, только не разводите большого огня.

Казаки пускаются на розыски хвороста, а я от нечего делать иду наверх к дозору. Но и дозорные, разморенные теплом и горным ветерком, прикорнули на согревшихся камнях и мирно, безмятежно похрапывают. Только часовой и подчасок бодрствуют, оглядывая бескрайнюю степь, простирающуюся за выходом из ущелья. Присаживаюсь к ним, даю закурить, и мы молча всматриваемся в синеющий простор. Степь, холмы, ложбины, снова степь, и так без конца и без края. Кое-где вьется столбом пыль, крутятся и играют шаловливые смерчи, колышется трава и курятся сизые дымки… Мы видим, как далеко в стороне от нас тянется темная колонна, вероятно, обоз. За одним из холмов черной точкой выныривает и исчезает мотоциклет. Моментами до нас еле слышно доносится рокот его мотора.

Меня берет истома. Ложусь на спину и засыпаю.

Просыпаюсь часа через три. Солнце уходит на запад. Внизу в кустах копошатся люди. Стреноженные кони подскакивают и прыгают по траве. Я слезаю вниз. Здесь уже ждет нас чудесный обед. Пузанков ставит на траву котелок, полный горячей дымящейся ухи. Не беда, что рыбешка вся разварилась и вместо нее в мутной жиже плавают какие-то малюсенькие кусочки, зато уха вдоволь наперчена и густо посолена. Мы с наслаждением хлебаем ее, причем Гамалий умудряется выловить из котелка целую рыбешку. Химич отобедал раньше нас и теперь пьет чай, блаженно сопя. Зуев спит. Скитания по скалам утомили его. Уху сменяет холодная курица, после чего следует живительный чай с неизменным шоколадом.

— А хорошо попить на воздухе чайкю, — мечтает вслух Гамалий, и его усы тонут в огромной эмалированной кружке.

После обеда лежим на траве и изучаем карту. Продолжать путь решаем с наступлением темноты, причем будем брать все влево, пока не отойдем, наконец, от хребта Джебель-Тау. Казаки опять спят. Тем лучше. Им необходимо накопить силы перед трудным переходом.

Сумерки наступают часов в семь. В восемь мы стягиваем дозоры, а еще через полчаса, в непроглядной темноте, двигаемся вперед и покидаем гостеприимное ущелье.

Аветис Аршакович целый день проспал, поднимаясь только для того, чтобы поесть, после чего вновь кутался в бурку и продолжал прерванный сон. Теперь он бодро и твердо держится в седле. Идем без дороги, ориентируясь по светящейся стрелке компаса и по рассыпанным на небосводе ярким звездам. Часто ныряем в какие-то балки и овраги, но умные, чуткие кони спускаются в них осторожно и снова выносят нас наверх. Время от времени останавливаемся, чтобы подождать отставших. Наконец привыкшие к темноте глаза различают впереди что-то вроде горы. Казаки тихо говорят сзади:

— Село, вашбродь, не иначе село.

В самом деле, где-то глухо лают собаки и неясно мерцают огоньки. Впрочем, может быть, это звезды или просто так кажется насторожившемуся глазу. Из предосторожности обходим невидимый поселок и попадаем на дорогу. Долго стоим на месте, зажигая под бурками спички и разглядывая десятиверстку. Так и есть, мы около персидского села Тулэ. В нем, по нашим предположениям, должен стоять какой-нибудь неприятельский отряд. Надо уходить, пока не поздно. Спешиваемся, ведем в поводу коней и под покровом ночи обходим некстати попавшееся на пути село. Идем больше часа, и оно остается далеко позади. Снова садимся на коней и продолжаем путь. Идем тихо, настороже. Только изредка громко фыркает чей-либо конь, и сейчас же раздается негромкая ругань казака:

— Тю! Щоб ты сказывся, тю!

Переваливаем через не слишком высокий хребет.

— Это Джебель-Синджар, — уверенно говорит Гамалий.

Итак, еще день-два, и мы будем далеко от турок. Но что ждет нас там, среди курдов? Я не питаю на этот счет особого оптимизма, но оставляю свои размышления при себе. Ночная мгла сгустилась и приняла странную окраску. Кажется, будто мы плывем в сплошном чернильном море. Чувствуется близость рассвета. Нужно спешить, ибо мы можем двигаться еще часа полтора, а затем придется скрываться где-нибудь в ложбине, пережидая день. Идем, спускаемся, поднимаемся, спешиваемся. Так за ночь мы проходим верст пятьдесят. Мало. Но что делать? Наконец добираемся до глубокой ложбины и прячемся в ней.

— Где мы? — осведомляюсь я.

— А бис его знае. Десь-то между Синджаром и Аллагерскими горами, — сердито отвечает Гамалий.

Измученные переходом казаки буквально валятся на землю.

— А ну, не распускать коней! Кому говорю, не распускать коней, черти! — злится командир.

«Черти» вскакивают и вяло покрикивают.

— Ну, ты! Куда?

— Н-но! Стой! Тю!

Постепенно все успокаивается. Небо разом светлеет, как будто с него содрали темную пелену. Звезды растворяются в белесой гуще. Луна, не соблаговолившая появиться ночью, теперь, бледная и ненужная, бродит по небосклону. В сероватой мгле все резче проступают очертания оставленного позади горного массива. Горы вырастают перед нами. Окончательно погасли звезды, уползла мгла, и «румяной зарею покрылся восток».

Вот мы и в Персидском Курдистане. С каждым шагом мы все далее углубляемся в эту дикую, мало разведанную горную страну, населенную племенами, своеобразный быт которых поражает наше воображение. Каждая область делится на владения могущественных феодалов, являющихся одновременно и шейхами и племенными вождями и непрерывно враждующих между собою. Понятно, что главной страдающей стороной в этой вечной войне являются простые труженики курды. В общем здесь царит полное средневековье. Мои представления о курдах самые смутные. По описаниям английских путешественников разведчиков и по словам людей, никогда здесь не бывавших, это самые настоящие разбойники, живущие набегами и грабежами. Кровавая месть, поджоги селений, убийства из-за угла, похищения являются якобы излюбленным занятием местных жителей, а их фанатическая ненависть к иноверцам не знает пределов. Однако уже наши первые соприкосновения с курдским населением вносят коренные поправки в эту мрачную, нарисованную пристрастной рукою картину. Но об этом позже. Сейчас же мы входим в район силахоров, высоких смуглых красавцев, сверкающих ослепительно белыми зубами. «Силахоры изменчивы, как ветер в пустыне», — говорят о них. Их редкие по дерзости набеги создали им далеко вокруг нелестную славу. Но вызывается ли этот «разбой» лишь корыстными интересами? Курды — одна из самых угнетенных национальностей Среднего Востока. Не имея своего, государства, разделенные персидско-турецкой границей, они живут в невероятном бесправии как в той, так и в другой стране, подчиняясь вдобавок деспотической власти собственных феодалов. Дере-беи (властители долин), чьи замки орлиными гнездами господствуют над ущельями, имеют право жизни и смерти над своими «подданными» и сколачивают из них военные шайки для осуществления своих разбойничьих авантюр. Но, выступая под их знаменами против персидских или турецких поработителей, простой курд ошибочно воображает, будто он сражается за свое национальное освобождение.

Высылаемые против них персидские карательные отряды кончают тем, что либо запираются в городах за крепкими, неприступными стенами, либо вынуждены смиренно торговаться с предводителями племени и уплачивать им дань за право невредимыми убраться восвояси.

Впрочем, в данный момент все это нас мало интересует. Нам важно лишь одно: как отнесутся силахоры к нашему проходу? Робертс заверял, что они дружественно настроены к англичанам. Если это так, то надо ожидать, что нам не придется особенно плохо среди них.

Идем древними путями, без дорог, по компасу, стараясь держаться ложбин, низин, ущелий. Днем кормимся и спим, ночью же оживаем и в темноте ползем вперед. Наступают уже пятые сутки со времени перехода нами позиций у Диз-Абада.

Сегодня, осматривая конский состав, Гамалий нахмурился. Значительно увеличилось число коней с набитыми спинами, со стертыми холками. Животные отощали, слабеют, выглядят понуро. В случае неуспеха на них далеко не уйти.

— М-да… — бормочет Гамалий. — Це тилько цвиточки, а ягодки попереду.

Да, ягодки будут впереди, за Курдистаном… если… если, конечно, мы сумеем проскочить через него благополучно. Питаемся солониной, запиваем ее холодной водой и ожидаем ночи. Лица наши погрубели, кожа слезла с носов, щеки впали и покрылись бурой щетиной. Да, эти ночные скитания не легко даются нам. На бедного переводчика жалко смотреть. Он ослабел, осунулся и выглядит совсем больным, хотя старается бодро держаться в седле и ни разу не проронил ни слова жалобы. Химич безразлично тянет лямку, как будто все это так и надо. Десятилетняя сверхсрочная служба вахмистром сделала из него прекрасную автоматическую машину. Зуев молчит. У него все какие-то странные порывы. Случается, что он часами замыкается в себе и не говорит ни слова. В такие минуты его не дозовешься, он, видимо, забывает все, даже еду. Иногда же им неожиданно овладевает буйная, веселая радость, и он носится среди казаков, шутит, смеется, говорит без умолку и снова становится прежним беззаботным прапором. В такие минуты Гамалий искоса поглядывает на него и, чуть покачивая головой, роняет:

— Чудит юноша… истерр-рия.

К ночи вновь пускаемся в путь.

Мы обнаружены. Правда, мы давно уже подозревали, что о нашем продвижении известно далеко впереди, но в глубине души и я и есаул таили робкую надежду, что ошибаемся. И вот сегодня пришлось убедиться окончательно, что наши опасения оправдались. Высланный нами на заре разъезд был внезапно обстрелян с горы. Командовавший разъездом Химич, помня приказания есаула, на огонь не ответил, а, рассыпав казаков в лаву стал медленно продвигаться вперед. Выстрелы смолкли, и, когда казаки достигли того места, откуда их только что обстреляли, их взорам представилось лежавшее у подножия горы село, из которого в панике и смятении бежали люди, по улицам метались женщины, загоняя скот к своим дворам.

Химич немедленно выкинул белый флаг и остановился перед селом, не входя в него. Этот маневр оказал свое действие. Суматоха несколько улеглась, и через полчаса к разъезду направилась группа стариков без оружия, с хлебом и фруктами в руках. Предупрежденные связным, мы с переводчиком поскакали вперед. Когда мы подъехали, старики были уже в нескольких саженях от нашего разъезда. Аветис Аршакович обратился к ним с речью, заявив от имени Гамалия, что мы идем с добрыми намерениями, никого не собираемся обижать и, наоборот, надеемся встретить гостеприимство со стороны жителей. Старики согласно закивали головами, поддакивая ему. Затем один из них, видимо, старшина, поблагодарил за посещение села, за наше миролюбие и заявил, что мы будем встречены как добрые гости, но тут же обратился с просьбой не вступать в село, а расположиться где-нибудь около него, на открытом воздухе. Гамалий успокоил стариков, сказав им, что мы вообще не собираемся задерживаться здесь и через час двинемся в дальнейший путь. К моему удивлению, я не заметил в глазах у стариков выражения особой радости при этих словах.

Из села к нашему привалу потянулась вереница мальчишек. Они несут овечий сыр, плоские лепешки из пшеничной и рисовой муки, большие макитры с молоком и медом. Казаки рады свежей и вкусной пище и стараются наесться как можно плотнее. Наконец все насытились. В уплату за угощение Гамалий дает старикам пять золотых монет. Крестьяне долго с удивлением и недоверием разглядывают незнакомую чеканку червонцев, передают их из рук в руки, а кое-кто даже пробует их на зуб, видимо, сомневаясь в том, настоящее ли это золото.

— Передайте им, — просит Гамалий переводчика, — что это русское золото и что оно самое лучшее, самое полноценное в мире.

Я вспоминаю фразу Робертса: «Другой золото не имеет там цены» — и невольно улыбаюсь при виде довольных стариков, явно опровергающих своим поведением заносчивые слова английского майора.

Золотые монеты скрываются в кармане старшины. Затем один из стариков подходит к Гамалию и в длинной витиеватой речи, построенной, по словам Аветиса Аршаковича, по всем канонам туземного красноречия, благодарит его за благожелательное отношение к населению. Пользуясь явным переломом в наших отношениях, командир расспрашивает его о турках и о дороге, ведущей в Зергам-Тулаб — местность, где мы должны найти дружественного англичанам могущественного хана Шир-Али, к которому нам дал письмо Робертс. Ободренные золотом, старики теряют свою сдержанность, становятся словоохотливыми и сообщают много интересующих нас сведений. Оказывается, мы слегка отклонились от намеченного по плану пути и сейчас находимся во владениях лурского хана Сардар-Богадура, объявившего себя «нейтральным» — чтобы вытягивать деньги и оружие и у турок и у англичан, как конфиденциально сообщает на ухо Джеребьянцу один из стариков. Вот они, «надежные английские адреса». В довершение всего, по словам того же старика, при особе Богадур-хана в настоящее время находится в качестве советника турецкий полковник из штаба Джемаль-паши. Час от часу не легче. Полученное предупреждение сулит нам серьезные осложнения на нашем пути. Но мы рады ему. Обстановка проясняется и нам легче подготовиться к неожиданным сюрпризам.

Распрощавшись со стариками, берем проводника и, обойдя село, направляемся к Узуну, где, по обещанию Робертса, должны найти «наших сторонников».

Затерянная, удаленная от крупных персидских центров страна, без надежных путей сообщения. Самобытные, дикие племена, над которыми власть тегеранского правительства является чисто номинальной. Бедные селения и деревеньки. Но вот уже десятилетия, как здесь кишат английские агенты и разведчики. Некоторые из них принимают ислам и селятся среди племен под видом купцов и негоциантов. Они не жалеют золота на подкуп вождей и старшин, с удивительной энергией и ловкостью пропагандируют идею мировой мощи Британии, поднимают племена против персидских властей, делая их слепым орудием английской политики. И вот какой-нибудь Робертс, сидя в пятистах верстах от этих гор, дирижирует местными симпатиями и настроениями так, как ему предписывают из Лондона.

Проводник едет в стороне от меня, изредка перебрасываясь двумя-тремя словами с Джеребьянцем, он совсем не похож на обитателей Персии, которых мы оставили за чертой Хамадана, робких, приниженных, с пугливым и покорным выражением глаз. Независимая манера держаться, гордо поднятая голова этого смуглого красавца напоминают мне наших кавказских горцев.

Снова ныряем в ущелье и идем по ведомой лишь проводнику тропе. Вокруг скалы и первозданный хаос нагроможденных камней.

Я сдерживаю коня и понемногу отстаю.

— Ну и каминя! Що у нас на Кавкази. И хто их стилько наворотыл? — вполголоса ропщет едущий рядом Сухорук.

— Та, цього добра скилько хочеш, бильше не надо, — резонно замечает Востриков. — И кому це надо? Невжеж нам? — он осторожно смотрит на меня полувопрошающим взглядом.

— Что именно?

— Та от камнив цых. Хиба у нас своих мало? Пид Казбеком их ще побильше найдется.

Он снижает голос и досказывает свою мысль:

— Невже нам це треба? Та у нас, вашбродь, ще на сто лит своей хорошей земли на всю Рассею хватить.

Сухорук молчит, но жадно вслушивается в разговор. По лицу его видно, с каким интересом он ждет моего ответа.

— Не знаю. Это за нас другие знают.

— Э-эх, всегда так: за нас другие думают, а мы для других делаем. — В его голосе слышится горькое разочарование.

Путь все так же безнадежно уныл: скалы, утесы, камни… Растягиваемся длинной прерывистой вереницей.

Дорога поражает нас своими капризами и фантазиями. Она то заставляет нас сползать глубоко вниз, то снова карабкаться на крутые гребни горы. Местами она неожиданно исчезает, теряясь среди камней. Если бы не наш проводник, мы не прошли бы и половины пути в такой короткий срок. Наконец выбираемся из ущелья и выходим на проезжую дорогу. Впереди из-за холмов приветливо выглядывают зеленые кущи садов и высокие серые стены Узуна. Собственно говоря, это не сам Узун, а ханское поместье, гордо высящееся над лежащим в полуверсте от него, в долине, селением. Подходим ближе. Гамалий останавливает сотню, приводит ее в порядок, подтягивает отставших и затем приказывает мне:

— Возьмите двух казаков и поезжайте с господином Джеребьянцем к хану Шир-Али. Передайте ему это письмо Робертса. Аветис Аршакович имеет инструкции и знает, что ему надо сказать.

Мы отделяемся от сотни и скачем к высоким стенам ханского дворца. В селе уже заметили нас. Там начинается суматоха, но, в отличие от встреченных нами утром, жители не прячутся, а выбегают нам навстречу с ружьями. Их действия не оставляют нас в заблуждении. Теперь уже ясно и отчетливо видно, как они рассыпаются перед селом в цепь и наводят на нас стволы винтовок.

Я останавливаю казаков, выбрасываю предусмотрительно захваченный с собою белый флаг и в сопровождении переводчика и проводника шагом подъезжаю к цепи. Из нее выходит высокий, черный, обвешанный оружием курд. Он неприязненно смотрит на нас и ждет объяснений. Аветис Аршакович начинает пространную речь. Он сообщает о том, что мы друзья хана, прибывшие издалека, и что хан предупрежден о нашем посещении. Мы ждем от хана, чтобы он принял нас как друзей, ибо мы везем ему письмо и привет от его английского друга майора Робертса. Джеребьянц пускает в ход все приемы восточного красноречия, страстно закатывает глаза и бьет себя в грудь, но его излияния не производят ни малейшего впечатления на мрачного курда.

— Хана нет. Вот уже месяц, как он отбыл на поклонение святым местам, — коротко отрезает он, а его злые глаза ясно говорят: «Убирайтесь сейчас же к чертям!»

Мы ошеломлены. Как это уехал на богомолье, когда всего две недели тому назад Робертс получил от него письмо с благодарностью за присланные деньги?

— Не может этого быть. Ты, наверно, ошибаешься. Я хорошо знаю, что хан должен быть здесь, — уверяет курда Аветис.

— Нет, он уехал. Я сам провожал его в путь, — тем же враждебным тоном говорит курд.

Из цепи к нам пробирается еще одна странная личность — маленький одноглазый старикашка с огромной зеленой чалмой на голове. Он долго молча разглядывает нас, затем злобно плюет на землю. Жест этот не оставляет никаких сомнений относительно его чувств к нам.

— Передайте им, что мы обязательно должны повидаться с ханом, так как у нас к нему важное дело, и мы не уйдем отсюда, пока не получим ответа на письмо.

— Тогда будем драться, — не задумываясь, заявляет черный курд и лезет обратно в цепь.

Зеленый старикашка шипит какие-то ругательства и ковыляет за ним. Мы обескуражены. Молча поворачиваем коней и возвращаемся к стоящей вдали сотне.

— Ну що? — осведомляется Гамалий, хотя по его лицу видно, что он уже догадался о постигшей нас неудаче.

Я докладываю.

— Що за черт! Чи воны там белены объилысь?! — возмущается он и ударяет нагайкой коня. Конь срывается с места и мгновенно выносит его вперед. В ту же секунду хлопают выстрелы, и пули шмелями начинают жужжать вокруг нас.

— Сотня, слеза-ай! — командую я быстро и отвожу казаков за холм. Пули все чаще посвистывают над нашими головами.

— Вот тоби и встретил нас хан, — говорит Химич. — Хай ему грец на кинец, собаци!

Через минуту на холме показывается Гамалий. Он разозлен. Конь так и вертится под ним.

— Не подпускают близко, подлецы; нарочно подняли треск, а конь, окаянный, пугается выстрелов, не идет.

Стрельба затихает. Мы стоим в глупом ожидании. В суматохе сбежал наш проводник, и мы только сейчас заметили его отсутствие.

— Хай йому, собаци, болячка на спыну, — посылают вдогонку беглецу казаки.

Совещаемся. Надо что-нибудь предпринять. Или обойти ханское село, или же, что вовсе нежелательно, хотя бы и с боем добраться до хана и передать адресованное ему письмо. После минутного обмена мнениями решаем сделать новую попытку завязать переговоры. Несомненно, хан сидит, запершись в своем дворце, и вместе с каким-нибудь турецким эмиссаром не без интереса разглядывает нас в бинокль.

— Нехороший симптом, — говорит есаул. — Это значит, что англичан где-то здорово поколотили турки, иначе этот дядя не встретил бы нас огнем.

Снова двигаемся вперед. Сотня рассыпается лавой. Я еду впереди с одним из взводов. В руке у меня огромный белый флаг, надувшийся, как парус, под ветром. Но опять трещат выстрелы, и на этот раз пули ложатся метко, почти у самых наших ног. Проклятые башибузуки ловко пристрелялись к нам. На левом фланге кто-то слезает и медленно уводит за холм хромающего коня.

— Наза-ад! — командует есаул. Ему во что бы то ни стало хочется избежать столкновения.

Стрельба умолкает. Ждем. Время идет.

Вдруг один из казаков, выставленных в дозор, сбегает к нам вниз.

— Вашбродь, едут делегаты! — на ходу кричит он.

Мы с Гамалием быстро взбираемся на холм. Действительно, к нам на рысях приближается небольшая кавалькада. У одного из всадников в руках виден большой белый платок.

Выезжаем вперед. Сотня остается в ложбине.

Перед нами все тот же курд. По-видимому, он послан самим ханом, ибо держит себя до крайности нагло. Не покидая седла, он кричит:

— По приказанию брата жены хана, заменяющего моего господина до его возвращения, предлагаю русским немедленно покинуть наши места. Если через полчаса вы не уйдете, будем драться с вами и начнем стрелять из пушек.

Как ни нелепо и глупо наше положение, но эта наивная попытка запугать нас стрельбой из орудий заставляет улыбнуться. Откуда в этой забытой богом глуши могла взяться артиллерия? Курд замечает наше недоверие и гордо добавляет:

— Их у нас целых пять штук. И пусть русские не думают, что мы намерены шутить.

С этими словами он повертывает коня и, не слушая наших окриков, наметом скачет обратно. За ним, как черти, несутся, вздымая пыль, его провожатые.

— Вот наглец! В другое время я бы его, стервеца, стеганул из пулемета, — хмурясь и покусывая губы, говорит Гамалий. — Но, однако, нужно уходить. На кой черт нам затевать ссору с этими людьми.

Обсуждаем положение. Ясно одно: следует уходить. Однако из своеобразного озорства, по предложению Зуева, решаем переждать полчаса, отдохнуть, подзакусить и только по истечении срока «ультиматума» удалиться из этого негостеприимного места. Смотрим на карту. Следующий этап — село Ахмедие, куда мы прибудем только завтра к вечеру. Там мы должны вручить местному хану письмо Робертса. А что, если и он встретит нас столь же мило и дружелюбно, как Шир-Али здесь?

Время тянется, как белые облака, ползущие над нами. Ленивая истома охватывает нас, не хочется вставать с этой зеленой и радостной земли. Сказывается утомление бесконечной дорогой.

— По коням! — звенит голос Гамалия, и мы разбредаемся по местам. — Са-а-дись!

Взбираемся в седла. И в эту же минуту где-то за селом бухает один, за ним второй, третий глухие удары. Мы с недоумением переглядываемся.

Гамалий смотрит на часы.

— Какой аккуратный народ! — улыбается он. Ровно полчаса — и уже палят пушки.

Казаки дружно смеются: так нелепа и смешна сама мысль обстрела нас из пушек в диких трущобах Курдистана. Какой-то странный, свистящий звук наполняет воздух. Он несется сверху и приближается к нам. Поднимаем головы. Воздух наполняет воющий гул. Звук все усиливается, растет. Прямо над нами что-то шипит и саженях в двадцати от сотни тяжело шлепается на мягкую траву. Изумление наше растет. Что-то круглое, окутанное синим пороховым дымом, крутится по земле. От него тянется сизая, вонючая, пахнущая порохом струя.

— Ядро! — кричит Гамалий, и мы рассыпаемся в стороны.

Проходит минута, две. Снова свист, и около первого ядра тяжело шлепается второй чугунный ком, за ним третий. Они шипят и скачут по траве, испуская клубы вонючего дыма. Казаки не понимают, в чем дело. Им, побывавшим в тяжелых сражениях нынешней войны, в диковинку зрелище старинного ядра.

Мы стоим саженях в тридцати от места падения «снарядов». Удивление остановило нас. Мы глядим на эти «грозные» музейные ядра, которыми угощает нас «гостеприимный» хан. Наконец первое ядро с треском разрывается. От него в стороны летят комья земли, вырывается красный огонь, взлетает черный столб дыма. Вторые два жалобно сипят и, не разорвавшись, затихают. Громовые раскаты смеха, более оглушительные, чем разрыв ядра, потрясают поле. Мы чуть не валимся с коней. Слезы текут по хохочущим лицам. Гамалий не может выговорить ни слова, он согнулся в седле и захлебывается от этого неожиданного развлечения.

— Хо-хо-хо! — громом несется по ложбине.

— От-то бисови диты! Прямо кумедия, — грохочет, утирая ладонью слезы, Гамалий.

— Ровно репа на огороде, — находит меткое сравнение Химич.

— Да репой, вашбродь, баба больше вреда причинить может. А это что? Пшик! — и готово, — говорит Востриков.

— Потухли, как два самовара, — определяет Карпенко.

Он соскакивает с коня и бежит к мирно валяющимся, успокоившимся ядрам.

— Не трогать! — орет Гамалий. — Не трогать! Могут разорваться.

Но Карпенко уже ухватил одно из ядер в руки и забивает трубку землей.

— А ну, давай-ка сюда.

Я беру ядро. В нем фунтов шесть, оно чугунное, круглое, напоминает гирю из мучного лабаза. Как-то странно смотреть на него в наше время, когда на немецком фронте летают сорокапудовые чемоданы и рвут в клочья многотонные фугасы.

— Чем хвалились запугать, черти окаянные! — волнуется Зуев. — Иван Андреич, разрешите со взводом в атаку на эти пушки, — умоляет он.

— Не горячись, не горячись, прапор, — охлаждает его пыл Гамалий. — Пушки взять — небольшое дело, особенно же такие, как эти. А вот нам надо без драки через горы пробраться — это главное для нас, — заключает он.

— А что, вашбродь, неужто такими пукалками на самом деле воевали? — любопытствует Пузанков.

Ядра путешествуют из рук в руки, вызывая шутки казаков.

— Еще как! Поставят такую перед фронтом на сто шагов и приказывают: «А ну, ребята, не двигайсь, не уклоняйсь! В кого попадет — не убьет, в глаз шибанет — окривеешь». Ну и палят. День бьют, второй бьют. Гул идет, дым валит, вонь стоит, а убитых все нету. Вот простреляют так все заряды, а потом мирятся. Хорошая была ране война-то! — зубоскалит Востриков.

— Хо-хо-хо! — несется в ответ по сотне.

— Ежели в пузо вдарит — убьет! — глубокомысленно решает кашевар Диденко, почему-то прозванный казаками «кукан».

— Не убьет, рожать будешь, — утешает его Востриков.

Веселый хохот заглушает его слова.

— Ну, будет, — говорит Гамалий. — В путь, шагом ма-арш!

И мы гуськом, саженях всего только в стах, огибаем село, проходим мимо него. Гамалий это делает нарочно, чтобы дать понять хану и его людям, что мы не боимся его «грозных» пушек и что мы мирно идем дальше по своему пути. Казаки сами, без разрешения командира, дружно затягивают «Тай не с тучушки…». Все сто глоток во всю мочь поют родную станичную песню. Стены дворца молчат. Не видно ни людей, не слышно ни единого выстрела.

— Порох кончился, мабуть клепки у пушек рассохлись, — острит Востриков.

Ночью останавливаемся в какой-то ложбине, наскоро съедаем консервы с сухарями и заваливаемся спать. Бесконечная дорога утомляет нас, и теперь у всех только одно желание: побольше и поудобнее поспать.

Ночи здесь холодные. Кутаюсь в бурку, под голову кладу переметные сумы, на глаза поглубже натягиваю папаху и мгновенно засыпаю.

Утром, чуть еще светает за холмами, садимся на коней. По дороге к нам присоединяются выставленные на ночь караулы. С ними и Зуев. Солнце медленно показывается за гребнями гор. Путь наш идет по дну глубокого ущелья, стиснутого цепью серых, словно изгрызанных скал. Эта глубокая горная щель напоминает мне Дарьяльское ущелье с его отвесными, неприступными утесами. Только здесь вместо буйного и непокорного Терека бежит еле заметная речонка. Вероятно, в дни таяния снегов картина резко меняется и по этому высохшему руслу мчатся грозные, разбушевавшиеся потоки горных вод.

Ущелье все у́же. Наши дозоры бредут среди камней. Время от времени спешиваемся для того, чтобы осторожно провести коней среди сотен беспорядочно разбросанных валунов.

— Фермопильское ущелье, — смеется Гамалий. — Здесь любой курд может стать греческим Леонидом.

Как бы в подтверждение его слов, впереди на скалах что-то мелькает. Наши дозорные поспешно слезают с коней.

— Сто-ой! — командует Гамалий, и мы направляем на подозрительные скалы свои бинокли.

На верхушке показываются и прячутся темные точки. Неожиданно грохочет сухой, прерывистый залп. Гулкое эхо тянется по ущелью, громыхая и отдаваясь в скалах. Один из дозорных падает. Пули частым дождем сыплются с утесов, отбивая куски щебня, высекая искры и расплющиваясь о камни. Кони ржут и шарахаются по сторонам.

— Слезай! — кричит Гамалий.

Люди соскакивают с коней и прячутся за выступами скал. Выводим часть коней в безопасное место, за поворотом дороги. Здесь они, скрытые низко свесившимися выступами скал, не видны и неуязвимы для врага.

— По цепи часто начи-и-най! — командует Гамалий, и бодрые, заливающиеся голоса наших винтовок смешиваются с сухим треском лебелевских трехзарядок противника.

Неприятель стал осторожнее. Наши пули, как видно, ложатся хорошо: высокие курдские тиары и темные фигуры реже высовываются из-за скал. Пули цокают, рикошетируют и прыгают по камням. За большим гранитным выступом фельдшера перевязывают раненых. Я слышу стоны и прерывающийся голос:

— Ой… боже ж мий… болыть… болыть!.. Ой… боже… дуже горыть.

Голос кажется мне знакомым, но сейчас я не могу вспомнить, чей он. Мысли отвлечены перестрелкой и залегшим в камнях противником.

— Стрелять реже! — кричит Гамалий. — Беречь патроны!

Частая стрельба переходит в редкий, замедленный огонь.

Так проходит несколько томительных минут. Курды смелеют и, очевидно, считают себя победителями. На гребне хребта осторожно вырастает несколько фигур. Они пытаются разглядеть нас, но мы притаились, и нас не видно. Кучка увеличивается, и хребет оживает. На нем суетится десятка два странно одетых, обвешанных оружием людей.

— А ну, Зозуля, двинь! — негромко, сквозь зубы, — цедит Гамалий.

Зозуля тщательно целится, долго ловит мушку — и по ущелью проносится характерное пулеметное — тра-та… та… та… Курды бросаются врассыпную. Несколько из них падают, и сейчас же горы озлобленно и неистово гудят от частой, беспорядочной пальбы.

— Сотни полторы, не больше, — говорю я.

— Не будет. Десятка четыре, а то и меньше, — уверенно отвечает есаул. — Хорошо, черти, сидят, пулеметами не выбьешь. Вот что, друже, берите с собой гранатчиков, один «люис» и ползите в обход. Доберитесь, до этих чертей и спугните их. Иначе до утра будем без толку сидеть здесь, теряя время.

— Слушаю-с!

Перебегаю между камнями и оттягиваю за собой десятка два гранатчиков с ручным пулеметом. Высокие скалы скрывают наш уход. Ущелье гудит от ожесточенной пальбы. Как видно, Зозуля «дернул» весьма удачно, и озлобленные курды палят в отместку вовсю. Мы выползаем за поворот ущелья. Здесь, под утесом, спрятаны кони и обоз, тут же импровизированный летучий лазарет. У большого камня сидят двое раненых. У одного завязана голова и ало кровянеет намокающая повязка. Это приказный второго взвода Горобец. Он тихо покачивается и грустным взглядом смотрит на меня. Другой, фуражир Трохименко, стонет и сквозь зубы тянет:

— Ой… Ой!..

Он лежит на спине. Зеленая гимнастерка задрана кверху, а на животе зияет большая рваная рана, из которой скупо выбегает темная, уже запекающаяся кровь. Брюки намокли от крови, глаза раненого устремлены в небо. В них боль и смертельная тоска.

— Ой… же ж… ой… болыть! — жалуется он.

Фельдшер мочит ему лицо холодной водой и смазывает йодом края раны. Мы проходим мимо. Казаки сумрачны. Карпенко тихо шепчет мне:

— Кончается. «Воробьем»[23] в живот угодило. Вси кишки развернуло.

Между коноводами неожиданно вижу старика Скибу. У него большой белой гулькой торчит забинтованная кисть руки.

— Ранены?

— Так точно! — вытягивается он. В его глазах, как мне кажется, мелькает радость.

— Ему что, — продолжает Карпенко, — саму мякоть прострелило. Вернется в станицу ероем.

— Ты еще вернись, — не оборачиваясь, сухо кидает Сухорук.

Я совещаюсь с казаками. Наскоро вырабатываем план действий и лезем в гору, прячась за камни. У каждого из нас, помимо винтовки, по пяти готовых, заряженных гуммаровских гранат. Ориентируемся по звуку выстрелов и забираем все вправо, для того чтобы, обойдя курдов, выйти им в тыл. Ползти трудно — болит грудь, устают руки и ноги, не хватает дыхания. Часто даем себе короткий роздых: надо сохранить силы для того, чтобы в решительный момент энергично атаковать врага. Иногда из-под ног срывается большой камень и с шумом летит вниз, в ущелье. Тогда все замирают на месте и со злостью накидываются на неосторожного. Ползем уже больше получаса. Проклятый хребет все еще далеко. Хорошо, что скалы здесь выщерблены частыми ветрами и с нашей стороны представляют нечто вроде углубления, прекрасно скрывая нас от взоров противника.

Впереди я и Сухорук; остальные гуськом тянутся за нами. Наконец доползаем до одного из гребней. Громкие потрескивания винтовок слышатся совсем близко, чуть влево от нас. Я осторожно машу рукой, указывая казакам обходное движение. Они удваивают предосторожность. Лица их побледнели, глаза серьезны и настороженны: приближается решающий момент. Я доползаю до верхушки и прилипаю к ней. В голове неотвязно сверлит одна мысль: «А что, если их здесь сотни две-три?» Заглядываю вниз. Маленькая ложбинка с зеленовато-серой горной травой, дальше ряд камней, за ними выступы скалы, за которыми щелкают винтовки. Там курды. Ниже нас, саженях в тридцати, у отвесной скалы, пасутся кони противника. Около них валяются на траве человек пять сторожей. Они мирно покуривают, не подозревая о близкой опасности. В моей голове быстро созревает план. Если б мы могли поодиночке незаметно доползти вон до тех серых скал, то десятка двух гранат было бы больше чем достаточно, чтобы обратить в бегство этих беспечных людей. Я делюсь своими соображениями с Сухоруком.

— Так точно! — соглашается он, — Все одно кончать надо. Подползем к камням, а оттуда крикнем «ура» та гранатами в них. А пулемет, вашбродь, надо не иначе как поставить здесь, и когда они кинутся до коней, мы их отсюда пулеметом и гранатами. А ежели, не дай бог, не совладаем, опять же здесь нам защита — пулемет.

— Очень хорошо.

Сухорук шепотом объясняет казакам задание.

Ползу первым, за мной тянется Карпенко, за ним Сухорук и так дальше. Пулеметчик и двое казаков залегают в камнях. Трава шуршит и ложится подо мной. Серые, седые усики ковыля попадают в ноздри, хочется чихнуть, но пересиливаю себя. Вот и ложбинка. Сползаю в нее, быстро перебегаю и снова на животе ползу вверх. Сердце учащенно бьется, каждая жилка взволнованно трепещет и судорожно напряжена. Вот и серая груда нагроможденных друг на друга камней. Обтираю рукавом черкески обильный пот со лба. Подползает Сухорук, за ним остальные. С минуту отдыхаем, проверяем капсули и гранаты. Сбоку от нас трещат выстрелы я слышатся гортанные, громкие голоса. В воздухе носится горьковатый запах горелого пороха.

— С богом! — шепчу я и приподнимаюсь над камнями.

Под нами, на небольшой, усеянной острыми зубцами площадке, лежат и стоят десятка четыре людей. Половина из них, свесившись над провалом, беспрерывно стреляет вниз, другие покуривают и болтают. Около них сложено несколько винтовок и лежит груда патронташей и мешочков с патронами. Секунду я медлю, затем шепотом командую:

— Приготовьсь!

Казаки вытягивают назад правые руки, в которых поблескивают граненые углы гранат.

— Пли! — командую я, и двадцать три гуммаровские бутылки летят в гущу разлегшихся людей, разрываясь среди них с оглушительным грохотом.

Снизу поднимаются столбы пламени и во все стороны разлетаются смертоносные осколки. Эхо гулко грохочет по ущелью.

— Пли! — снова командую я.

Снова грохот, взрывы, огонь и исступленные крики.

— Ура! — хрипло и страшно кричим мы и, вскочив на ноги, кидаемся из-за прикрытия.

Впереди всех, выкатив глаза, задыхаясь от бега и размахивая над головой винтовкой, бежит Карпенко, за ним сбегаем мы.

Но торжествовать победу не над кем. Разрушительные гуммаровские бомбы сделали свое дело. Трупы застыли и замерли в самых нелепых и неожиданных положениях. Один был застигнут гранатой в тот момент, когда, запрокинув голову, жадно пил из фляги воду. Другого смерть застигла в ту минуту, когда он заряжал винтовку. Двое тяжелораненых корчатся от боли.

Пробегаем дальше. Сбоку грохочут пулеметы. Это наша засада крошит немногих добежавших до коней курдов. Снизу несется радостное, несмолкающее «ура». Это сотня приветствует нас. Мои казаки разбежались по камням и подбирают раненых курдов. Кое-кто постреливает вдогонку удирающим.

— Вот, нашли двоих, — докладывает Карпенко, выводя из-за камней дрожащих от страха людей.

Один из них ранен осколком гранаты, лицо его обожжено и испещрено мелкими царапинами. Другой невредим. Они оба молчат и не отводят от меня своих молящих взоров. У раненого текут по лицу слезы, смешиваясь с выступающей из царапин кровью.

— Не бойсь, дура, не убьем, — добродушно тянет Карпенко. — На, пожуй-ка, беднота, казацкого хлебца!

Он шарит по карманам и откуда-то из глубины их вытягивает небольшой замызганный сухарь и обмусоленный кусок сахара с налипшими на нем крошками махорки. Видно, что ему жалко оробевшего курда, и он прибегает к единственно понятному способу утешить и успокоить его.

— На, небога, поишь. Хиба мы не люды, — говорит он, стараясь вложить возможно более мягкости в свой голос и дружелюбно шлепая курда по плечу.

Пленники немного ободряются.

— Тоже ж люды, — вздыхает Дерибаба.

— А то що ж? Таки ж, як и мы.

— Мабудь дома диты зосталысь.

— Не лякайтесь, бидолагы, ничего вам поганого не буде, — дружелюбно успокаивают обступившие пленных казаки.

Пленные смотрят на нас испуганными, непонимающими глазами.

— Манн на фарадж кердэм[24], — говорит высокий курд.

Мы показываем знаками, что не понимаем.

— На мидани[25], — неожиданно выпаливает Карпенко, и мы все смеемся.

Карпенко, довольный собою, заливается больше всех. Этот добродушный смех окончательно успокаивает курдов, они сами начинают робко усмехаться, о чем-то переговариваться друг с другом.

— Однако, ребята, вы их тут порядком накрошили, — слышу я голос Гамалия, вылезающего из-за гряды камней.

С лица есаула капает пот, он запыхался, карабкаясь напрямик по круче.

— Увести их вниз, раненого немедленно перевязать, — приказывает Гамалий, кивая на пленных.

Казаки сводят их в ущелье. Мы взбираемся на скалы и осматриваем с высоты окрестности.

— Дорого обошлась им наша задержка. Вероятно, побили человек двадцать? — осведомляется есаул.

— Двадцать три. Он воны скрозь по камням валяются, — уточняет Сухорук.

Мы обходим убитых. Казаки обыскивают трупы, вытягивая из карманов и поясов всякую всячину. У некоторых найдены какие-то бумажки, которые Гамалий бережно складывает в свою сумку. В виде трофеев казакам достаются кривые курдские ножи. Трое счастливчиков нацепили на себя снятые с убитых пистолеты системы «Маузер». Трупы оттаскиваем в сторону, в общую кучу. Под скалой лежат побитые из пулемета кони.

— Да, много побили народу, — сокрушенно качает головою Гамалий.

— А наши потери? — спрашиваю я.

Лицо Гамалия темнеет и передергивается.

— Четверо. Двое ранены легко, один тяжело — Трохименко, в живот, вряд ли выживет. Один убит.

— Кто?

— Сергиенко. Наповал!

— Вична память, — говорит Карпенко. — Хороший був казак, царство ему небесне.

Казаки снимают кубанки и крестятся. С минуту молчим. Внизу змеятся ущелья, уползая в черные складки гор. Зеленеют луга. Кругом тишина. Какая мирная картина!

— Ну, надо двигаться, — прерывает молчание Гамалий.

Цепляясь за выступы, сползаем по откосу вниз.

Аветис Аршакович уже успел допросить пленных, отобрал нужные сведения и сейчас передает их нам. Оказывается, курды эти принадлежат к кочующему племени силахоров. Всего день тому назад их нанял хан Шир-Али, приказав перерезать нам путь и заставить нас возвратиться вспять. Было их всего сорок пять человек под предводительством Анатуллы-хана, убитого в стычке. Турок поблизости нет, дорога на юг свободна, и, по словам пленников, нам ничто больше не угрожает впереди. Пленники клялись кораном, что они не виноваты в нападении на отряд и что сделку с Шир-Али без их ведома заключал их начальник Анатулла.

— Скажите им, Аветис Аршакович, что мы не хотели этого побоища. Если б они не напали на нас, не пролилось бы напрасно столько крови. Пусть они не боятся, ничего дурного мы им не сделаем и, как только выйдем из ущелья, отпустим восвояси. Пусть они возвращаются к своим и передадут, что русские не хотят воевать с курдами и идут через их страну с мирными намерениями. Мы никого не грабим и не обижаем, но и никому не позволим безнаказанно нападать на нас.

Аветис переводит. Курды слушают, кивают головами и затем наперебой стараются убедить нас в том, что, узнав о нашем миролюбии и благородном поступке с пленными, их соплеменники свободно пропустят нас через свои владения.

— Врут, сукины дети! Порубать бы их всех! — слышу я негодующий голос за спиной.

Это приказный Тимошенко, родственник убитого Сергиенко. Но его предложение не встречает сочувствия среди казаков.

— Чего рубать то? Хватит. И без того накрошили не дай бог сколько. Будет тебе зверовать! Тоже Аника-воин! Все рубать, так и руки-то устанут, — слышатся сзади недовольные голоса.

Гамалий оглядывается.

— Ну-с, тихо там, без разговоров.

Казаки умолкают.

Дозорные дают сигнал, и мы медленно, шагом, продвигаемся к выходу из ущелья. Медленно, потому что сзади на конных носилках тяжело стонет и бредит не приходящий в себя Трохименко. Трохименко — вестовой Зуева. Огорченный прапорщик спешился и вместе с фельдшером не отходит от раненого.

— Родственники они, — сочувственно объясняет Химич, — с одних хуторов.

Часа через полтора Зуев подъезжает к Гамалию.

Он расстроен, лицо его бледно, в голубых глазах блестят слезы.

— Кончился Трохименко… — дальше он не в состоянии говорить и отворачивается.

Мы снимаем папахи, ближайшие к нам казаки крестятся. По рядам пробегает:

— Кончился… Помер.

— У-эх-х, жизнь наша казацкая! Жил человек — и нема уже его, — угрюмо роняет Химич.

Я искоса поглядываю на казаков. Они насупились и опустили взоры. Не одному из них, вероятно, приходит в голову мысль о том, что, может быть, и его ждет такой же конец.

Ущелье кончается. Впереди расстилаются поля. Перед нами зеленеет небольшая, вся усыпанная цветами ложбинка. По ее дну бежит вода, склоны заросли кустами боярышника. Гамалий останавливает сотню, ожидая, когда подтянутся обоз и санитары. Дозорные спускаются с гор.

— Прапорщик Химич! Выставить по холмам караулы, вперед на дорогу выслать разъезд! — приказывает Гамалий.

По суровому тону его голоса я чувствую, каких усилий стоит ему скрыть свое волнение. Он слезает с коня и идет через всю сотню к носилкам, на которых лежат двое мертвых казаков. Сергиенко осунулся, весь посерел и обтянулся. Его мертвая, негнущаяся рука вывалилась из носилок и тянется к зеленой, сверкающей траве. Трохименко, еще не успевший остыть, лежит совсем как живой, и только глубокая скорбная складка у губ да полуоткрытый безжизненный глаз говорят о том, что это труп. Черкески и гимнастерки убитых намокли бурой кровью, белые бинты перевязок кажутся покрытыми ржавчиной. Гамалий останавливается перед мертвецами. Он долго смотрит на них, рука его нервно сжимает рукоятку кинжала. Чуть заметное, еле уловимое подергивание губ говорит о переживаниях командира. Вся сотня, обнажив головы, в безмолвии стоит за ним. Тихо, точно на кладбище, и только ржание застоявшихся коней изредка нарушает гробовую тишину.

Наконец Гамалий опускается на колени и крепко, по-мужски, целует покойников в лоб. По его щеке катится слеза, на секунду задерживается на кончике уса и соскальзывает на бешмет. Казаки часто крестятся.

— Кто знает погребальную молитву?

Неловкое молчание. Все смотрят друг на друга, как бы ожидая найти знающего церковную службу, но такого нет. Гамалий приказывает:

— Взять лопаты и копать могилу под этим кустом.

Вахмистр с тремя казаками роют могилу. Летят комья влажной земли. Солнце сверкает на лезвиях лопат. Солнечный луч задерживается на мгновение на убитом Трохименке. Он озарил его мертвую, неподвижную голову и пробежал по полуоткрытому глазу.

Не знаю почему, от этого ли внезапного веселого зайчика или оттого, что у нас были взволнованы и напряжены нервы, но глаз принял живое, смеющееся выражение, как будто лукаво подмигнул нам.

Что-то тоскливое и невыразимо скорбное прорезало сознание, и в ту же минуту Гамалий быстро нагнулся и закрыл глаз убитого.

— Готово, вашбродь, — доложил Никитин.

Казаки подняли носилки и поднесли их к глубокой, аршина на два, яме. У самого ее края все остановились. Высоко над нами светило жгучее солнце, голубело южное, лазоревое небо, пели чужие птицы.

Гамалий сделал знак.

— Отче наш, иже еси на небеси… — громким, высоким голосом зачастил Востриков.

Эта общеизвестная молитва заменила весь длинный, сложный и неведомый нам похоронный обряд.

— Аминь! — прогудело по толпе, как только Востриков произнес последние слова.

Замелькали десятки крестящихся рук.

— Опускайте! — негромко проговорил Гамалий, и казаки, укутав убитых в бурки, медленно опустили их в яму.

На груди мертвецов положили кое-как связанные из срубленных веток кресты и могилу стали засыпать. Холм рос, и вскоре на том месте поднялся небольшой курганчик.

Казаки заботливо обложили его зелеными ветвями, а сверху вместо креста навалили несколько огромных камней, для того чтобы шакалы и бродячие собаки не разрыли могилы.

Поминутно мусоля огрызок карандаша и долго царапая им, Востриков вывел на серой поверхности верхнего камня:

«Здесь убитые лежат казаки Трохименко и Сергиенко. Вечная память».

Под надписью он нарисовал небольшой кривой крест.

— По коням! — глухо, не глядя на людей, скомандовал Гамалий и, перекрестившись в последний раз, вскочил в седло.

Через минуту сотня черной лентой вытягивается по дороге. Мы еще долго оборачиваемся назад, к зеленому кусту, под которым едва заметен одинокий холмик.

К вечеру подошли к селу Тулэ. По дороге отпустили наших пленников, не веривших в свое освобождение. Оба курда с благодарностью пытались целовать руки есаула и долго не уходили с дороги, махая нам вслед своими платками.

Не знаю, чем объяснить — вестью ли о нашей стычке с людьми Анатулла-хана, его ли враждою с тулинским ханом Джафаром или, быть может, благоприятно изменившейся на фронте обстановкой, не знаю, — но, во всяком случае, в Тулэ нас встретили так, как на Востоке принимают дорогих и любимых гостей. Сам хан Джафар выехал к нам навстречу в сопровождении двух десятков всадников. У самого въезда в его дворец толпилась дворцовая челядь, приветственно кивавшая нам головами. Казаков разместили в большом дворе возле дворца.

Из предосторожности мы не решились расседлывать коней, сняв с них только одни сумы.

Тулэ — большое село, с невысокой мечетью и зелеными тенистыми садами. Дома крестьян странной, необычной постройки. Они, так же как и везде в Персии, наглухо окружены высокими глиняными стенами, но внутри устроены несколько иначе. Вместо глухих и низких закупоренных коробок, общепринятых на севере Персии, здесь всюду просторные здания с большим количеством окон и дверей. Часто попадаются низенькие веранды. По двору бегают ребятишки, снуют с подоткнутыми чадрами и платьями женщины и квохчут потревоженные куры.

Я сижу на крыше ханского дворца и наблюдаю в бинокль за жизнью села. Крайняя бедность крестьян бросается в глаза. Она еще резче подчеркивает ту роскошь, которая окружает их повелителя — Джафар-хана. Сколько пота, слез и крови должен выжимать он из своих нищих подданных, чтобы драгоценные ковры Хоросана и Исфагани, неподражаемые шелка Шираза покрывали стены и полы его дворца!

Мои размышления прерывает присланный за нами слуга. Прижимая руки к груди и низко кланяясь, он приглашает нас в ханские покои. Спускаемся по крутой лесенке на неширокий балкон и, попадаем оттуда в апартаменты хана.

Дворец красноречиво свидетельствует о богатстве владельца. В нем два этажа — с массой комнат, обилием света и воздуха. Дом делится на две половины. В одной из них живут многочисленные жены Джафар-хана, которых нам не дано видеть, другая — предназначается для мужчин. Здесь хан занимается делами, принимает гостей и отдыхает от склок и сплетен эндеруна[26]. Двор превращен в цветущий сад. Между старых, тенистых деревьев проложены посыпанные красным толченым кирпичом дорожки. В центре сада — квадратный бассейн, посреди которого бьют высокие сверкающие струи фонтана.

Нас ожидает парадный обед. Но перед тем, как идти в столовую, Гамалий отправляется к казакам — посмотреть, хорошо ли их кормят. Сотня расположилась в отведенном ей месте и теперь закусывает. С первого же взгляда есаул успокаивается: хан не поскупился на угощение казаков. Об этом свидетельствуют несколько туш зажаренных баранов, огромные миски плова и крынки с айраном[27].

— Ну как, ребята, довольны угощением? — спрашивает Гамалий.

Казаки, рты которых набиты пищей, ухмыляются и мычат что-то нечленораздельное. Есаул довольно машет рукой и возвращается во дворец.

Моем руки. Слуга перс льет свежую, холодную воду, рядом с ним — другой, с переброшенными через руку полотенцами. Джафар-хан, веселый черноусый толстяк, любезно улыбается, показывая свои ослепительно белые зубы. На нем хорошо сшитая европейская пара из тонкой чесучи, на груди золотая цепь часов, на голове барашковая персидская шапка. Еду сервируют по тегеранскому обычаю — на низких столиках. Перед нами груда самых разнообразных сладостей и миниатюрные, похожие на лампадки, стаканчики с крепким, душистым чаем. Наш хозяин довольно образованный, во всяком случае внешне он кажется таким. Он курд, женатый на одной из бесчисленных тегеранских принцесс; поэтому он старается здесь, в горах, поддерживать авторитет центрального правительства и даже неофициально пользуется губернаторскими полномочиями, хотя, в сущности говоря, его власть распространяется лишь на собственное племя да еще на два-три соседних села. Джафар-хан выдает себя за англофила, подчеркивая, что ввиду этого он «друг русских и их союзник». По его словам, туркам приходится туго и они будто бы уводят свои войска из Хурем-Абада. Между прочим он предупреждает нас, что мы находимся в последнем на нашем пути оседлом пункте, а дальше будем встречать лишь кочевые племена и мелкие деревушки.

Он общителен и любезно говорит с нами, расточая улыбки и комплименты, но его маслянистые глаза внимательно щупают каждого из нас. За чаем Химич, по местным понятиям, совершает бестактность: он опорожняет свой крохотный стаканчик буквально одним глотком и с удовольствием принимается за второй, который ему предупредительно наливают. Мы с Гамалием с наслаждением последовали бы его примеру, но надо показать хану, что нам известны порядки и обычаи страны. Поэтому мы медленно тянем, едва прикасаясь губами к стакану, густой, ароматный чай. Наконец чаепитие окончено. Слуги с молниеносной быстротой уносят сладости, к крайнему неудовольствию Химича, шепчущего мне на ухо.

— А мясца пожевать дадут?

Но его беспокойство тут же рассеивается. Слуга вносит огромное блюдо с белоснежной рисовой горой. Одновременно появляются большие дымящиеся миски с аппетитно пахнущими хурушами[28]. Ложек не подают. «Культурный» хан, связанный близким родством с шахским двором, ест, как и подобает истинному правоверному, пальцами. Он делает широкий приглашающий жест, и мы, следуя его примеру, погружаем наши персты в белоснежный плов, но тут же отдергиваем их.

— Ах, черт побери! — отдергивая руку, кричит Гамалий.

Рис внутри слишком горяч, и его следует брать только с поверхности.

Хан весело и добродушно смеется над нашим злоключением. Мы дуем на обожженные пальцы, но рис так аппетитно выглядит, а хуруши столь заманчиво пахнут, что, забыв об ожоге, мы принимаемся за еду.

Видимо, хан хочет щегольнуть роскошью своего стола. Какое обилие блюд, соусов, закусок! Тут и жареная особенным образом курица, и фазан, из которого заранее удалили кости, и полбока розового, подрумяненного барашка, и мелко изрубленные, плавающие в горячем растопленном масле цыплята. После стольких дней сухомятки мы добросовестно оказываем честь тонкой кулинарии хана, не заставляя слишком просить себя. Но и наш возбужденный длительным путешествием аппетит имеет свои границы. Насытившись, я с сожалением гляжу на еще не тронутые закуски: сухую вяленую рыбу, горки свежего редиса, вареные бобы. Мои компаньоны, по-видимому, испытывают то же.

— Господа, предупреждаю, — говорит Аветис Аршакович, — за этими блюдами последуют и другие.

Мы ждем. Даже прожорливый Химич перестал жевать и запивает съеденное стаканом холодной воды. Стол уставлен большими гранеными стаканами с резьбой и рисунками. Они наполнены ледяной водой, смешанной со сладким лимонным и розовым соком. В них плавают кусочки апельсинов и яблок и маленькие осколки льда.

— Это для того, чтобы аппетит не убавлялся от еды, — смеется Аветис.

Пьем. Разглядывая свой стакан, я замечаю на нем марку:

«Нижний Новгород. Стекольный завод А. С. Трофимова».

Видя мое удивление, Джафар-хан улыбается, кивает головой и говорит на ломаном русском языке:

— Русски карошо.

В дверях снова показываются слуги с глубокими, объемистыми мисками в руках. На этот раз нам дают ложки. Слуги разливают по тарелкам густой, зеленый, пряный суп. Это даже не столько суп, сколько жидкая каша, в ней плавают бобы, зеленые разваренные травы, кислые плоды алычи и что-то еще, чего я не могу разобрать. Пробую. Восхитительно! Впечатление такое, будто я еще ничего не ел. Ем ложку за ложкой очаровательный «пити», как его называет Аветис. Наконец чувствую, что окончательно сыт. То же самое написано и на лицах моих соседей. У Гамалия даже проступил пот на лице.

На сцену появляется кофе и новые груды сладостей. Тут и вяленые апельсины, и белые, осыпанные сахаром миндальные гязи[29], и рахат-лукум, и финики, и халва, и ряд лакомств, которых я еще никогда не видел в Персии. Гамалий забыл свой шоколад и пробует все эти деликатесы. Обед заканчивается мороженым.

Хозяин посматривает на нас с гордостью, как бы желая сказать: «Где еще вы найдете подобное щедрое гостеприимство и такого изобретательного повара!». Его тщеславие явно удовлетворено.

Дружеский обед закончен, за ним последует официальная сторона дела.

Джафар-хан закуривает кальян, делает глубокую затяжку и протягивает янтарный мундштук на длинной гибкой трубке Гамалию как самому почетному гостю. Обычай требует, чтобы один и тот же кальян обошел весь круг. Когда очередь доходит до меня, я втягиваю в себя струю крепкого, булькающего в воде дыма. Воспоминание о том, что мундштук побывал в жирных губах Джафар-хана, доставляет мне мало приятного, но что поделаешь. Мы лежим на ковре, подложив под головы подушки. Слуги ушли. Сейчас начнется деловая часть.

Гамалий благодарит за приют и гостеприимство и, вынимая письмо Робертса, передает его Джафар-хану. Тот прижимает письмо к груди, делает вид, что целует его, а затем принимается высокопарно распространяться о своей любви к русским. По его словам, он ненавидит немцев, недолюбливает англичан, но всегда питал страсть к России. В доказательство своих симпатий вытягивает из кармана серебряную медаль «За усердие» на аннинской ленте. Оказывается, эта медаль была пожалована ему до нашего отступления, когда наши войска стояли еще в этой части Персии, от Исфагани до Ханекина.

По словам Джафара, турки осведомлены о нашем рейде, но нам в Курдистане ничто не угрожает, так как хан знает много прекрасных, никому неведомых путей и половина вождей курдских племен приходится ему родственниками.

— Но все это стоит денег. Много денег! — закатывая глаза, вздыхает Джафар.

— Я чувствую, что обед обойдется нам очень дорого, — шепчет мне Зуев.

Джафар внимательно оглядывается, плотно притворяет двери и возвращается к нам. Он открывает стоящий в углу железный ларец, лукаво улыбаясь, извлекает из него бутылку «Мартеля» и осторожно наливает его в рюмки.

— Прошу выпить! — говорит он и извиняющимся тоном добавляет: — Не пью в присутствии слуг. Тут все дикари. Потеряют уважение, пойдут разговоры. У нас, в горах, на этот счет строго. Ваше здоровье! — неожиданно заканчивает он и ловко опрокидывает себе в рот содержимое рюмки.

Мы не заставляем себя просить. Химич, выразивший было желание пойти к сотне, теперь забывает о ней и внимательно следит за бутылкой. Коньяк в самом деле приятный, густой и выдержанный. Мы выпиваем еще по рюмке, затем хозяин, воспользовавшись каким-то шумом на лестнице, снова быстро прячет бутылку в ларец.

Коньяк развязывает язык Джафар-хану. Ему наскучило вести церемонную, окольную беседу, и он сразу приступает к делу, заявив без обиняков, что может гарантировать нашу безопасность и благополучный проход через Курдистан лишь в том случае, если получит от нас пятьдесят тысяч рублей золотом.

— Поймите, — убеждает он, — ведь дело идет по существу о незначительной сумме. Вся она уйдет на подкуп лурских ханов и пуштекского вали[30]. — Ему самому, Джафар-хану, ровно ничего из нее останется. Да ему, собственно говоря, ничего и не нужно. Он действует не из корыстных побуждений, а как союзник Англии и большой друг России. Если бы не жадность других ханов, он не позволил бы дорогим гостям потратить и тумана.

Торг затягивается. Гамалий не вмешивается в него, предоставив все дело дипломатическому искусству Аветиса Аршаковича. Ни Джеребьянц, ни наш хозяин не торопятся, хотя и вкладывают в спор всю восточную страстность, то есть закатывают глаза, в нужных местах бьют себя в грудь кулаками, произносят цветистые клятвы и часто призывают бога в свидетели своей правоты. Гамалий лежит на подушках, и в его умных глазах играет насмешливый огонек. От нечего делать он лакомится сластями, похрустывая засахаренным миндалем. Химич и Зуев долго безуспешно сдерживают зевоту и, наконец, не выдержав скуки, отправляются к казакам. Ночь уже спускается над ханским дворцом. На селе один за другим появляются огоньки.

Слуга хана вносит зажженные свечи в бокаловидных подсвечниках, именуемых лампионами, а торг так и не приближается к желанному концу. В дверь просовывается голова Пузанкова.

— Вашбродь, — делая таинственные знаки, зовет он.

— В чем дело?

— Идить сюды.

Я подхожу.

— Купаться идить. Хлопци баню растопылы.

— Какую баню?

— Та таку, обнаковенну, де мыються.

После обильного, сытного обеда, когда даже двигаться лень, мысль о бане кажется чудовищной.

Я отрицательно мотаю головой, но Пузанков не отстает.

— Идить в баню. Як не совистно, вашбродь, дви недили белье не меняли. Вошь на вас так табуном и ходыть.

Я сконфужен.

— Как так — вошь?

— Та так. Хоч скребныцей сгрибай.

Хотя в этих словах заключается обидное преувеличение, но категорический тон Пузанкова обезоруживает меня. Собираюсь идти и сообщаю об этом Гамалию.

— Баня? От добре! Спасибочки вам, хлопци. А ну, Пузанков, скажи Горохову, щоб приготовив мени белье. Зараз прийдем.

Он вскакивает и говорит Аветису:

— Ну, вы тут продолжайте свои дебаты, думаю, что и к нашему приходу не договоритесь. Не забудьте только одно: деньги будут выплачены нашим, российским золотом, до последней монеты русским рублем. Так и скажите ему.

Аветис Аршакович удивленно смотрит на есаула и, не понимая, в чем дело, говорит:

— Да это ж ему все равно — каким. Он любым возьмет. Лишь бы это было золото.

— Ему — да, но нам — нет, — отрезает Гамалий.

Мы уходим, оставляя двух восточных людей вести наедине деловые переговоры.

Баня восхитительна. Правда, до настоящей бани ей очень далеко. Это просто-напросто полутемный сарай с покатым полом и большой ямой посредине, куда стекает вода. Казаки усердно моются, подливая в колоду горячей воды. Из-за пара ничего нельзя разглядеть, и мы поминутно натыкаемся на голые распаренные, красные тела. Шум и веселые возгласы носятся по бане. Правда, в условиях войны, находясь в тылу неприятеля, по уставу как будто бы не полагается позволять себе такое удовольствие. Но если б нас настиг противник, все равно нам не выбраться из Тулэ, а принимать бой, сидя за крепкими стенами ханского дворца, можно и полуголыми. На всякий случай дежурная полусотня стоит под седлом, в полной боевой готовности.

— А ну, лий ще! — басит кто-то сбоку.

— Мыль крепче, не жалей, воробей, казенного мыла, — слышу я довольный, благодушный голос Вострикова.

Кто-то нарвал веток, связал из них веник и хлещет себя по грешному телу. Его примеру следуют остальные. Помывшись вдосталь и переменив белье, мы снова поднимаемся в покои хана. Пузанков удовлетворенным голосом говорит нам вслед:

— Это дело! А то разви можно без бани ахфицеру.

Предположение Гамалия о том, что мы застанем по возвращении «высокие договаривающиеся стороны» в прежнем положении, не оправдалось.

Джафар в изнеможении лежит, откинувшись на мутаке[31]. Его лицо измучено, глаза выражают утомление и апатию. Аветис вскакивает навстречу нам и говорит:

— А теперь пойду купаться и я. — И, понижая голос, шепчет: — Сошлись на пятнадцати тысячах.

Мы улыбаемся. Аветис стрелой сбегает вниз. Джафар провожает его долгим, малодружелюбным взглядом и ворчливо говорит:

— Ну и педерсух-те[32] ж этот армянин. Надо еще выпить коньяку.

Он лезет в свой ларец и достает драгоценную бутылку.

Доканчиваем ее. На лице Гамалия — блаженство.

— Теперь бы чайкю, — тянет он.

Через полчаса появляются Химич и Зуев. Все в порядке. Казаки сыты, вымылись, отдыхают. У коней достаточно ячменя и сена, караулы и посты выставлены.

Поздно вечером хозяин угощает нас снова. Аветис слегка подтрунивает над Джафар-ханом. Тот добродушно смеется, называя нашего переводчика векильбаши[33].

Наконец ложимся спать. В отведенной нам комнате горами разостланы перины и подушки, в них мягко тонут наши отдохнувшие тела.

Сегодня дневка. Дан целый день на отдых и приведение сотни в порядок. С самого утра идет чистка оружия и уборка коней. Кони, впервые за наш рейд расседланные, выводятся и осматриваются Гамалием и ветеринарным фельдшером. Большинство лошадей сильно спало с тела, у иных на холках огромные, величиною с кулак, желваки, некоторые понабили спины, многие изрезали себе ноги об острые камни ущелий. После проводки кузнецы осматривают состояние ковки. Большинству коней необходимо подтянуть подковы, а некоторых и вовсе перековать. Наши раненые чувствуют себя лучше. Скиба сидит на солнышке, жмурясь, как кот, под горячими лучами. По всему двору снуют казаки. Каждому находится дело. Кто тачает сапоги, кто зашивает прорвавшуюся седловку, кто чистит оружие. Впечатление такое, будто мы не в тылу неприятеля, а у себя дома, где-либо в далеком Майкопе или Усть-Лабе.

С утра к нашему привалу потянулись вереницы крестьян с продуктами. Несут кур, яйца, хлеб, фрукты. Все это здесь стоит гроши. Население радо случаю сбыть свои продукты, так как вблизи нет даже мелких рынков. Во избежание всяких недоразумений и жалоб жителей, Гамалий приказывает взводным выдавать продавцам расписки с перечнем всего взятого у них. Должность казначея выполняю я. Около меня целая груда бумажек, на которых вкривь и вкось чудовищными каракулями нацарапано:

«А ще взято тры батману хлиба, та чотыри десятка яець, та три пуда ячменя, та саману тоже тры, приказный Рубаник».

Попадается и такая:

«Узято сена десять пуд и саману пять. Уплатыть девять собак за усе».

«Собака» — это двухкранник (сорок копеек) с изображением персидского льва, которого наши казаки бесцеремонно окрестили собакой.

Кипа расписок все растет. Я устаю расплачиваться по ним.

— А не пора ли нам прекратить этот базар? — обращаюсь я к есаулу. — Тут уже стали брать, что нужно и что не нужно, сколько бы чего ни принесли.

— Нет, наоборот, этого еще мало. Пусть несут больше. Надо, чтобы слух о щедрости русских обогнал нас. Это сейчас нам необходимее всего.

Моя «касса» продолжает работать. Наконец оплачен последний счет. С облегчением встаю.

У Джафар-хана уже собрались созванные им главари и старшины родов кельхорского племени. С самого утра во дворце идут совещания, в которых деятельное и горячее участие принимает Аветис Аршакович. Телохранители, сопровождающие курдских вождей, разбрелись по саду. Некоторые из них стоят кучками около нас и с явным недружелюбием рассматривают казаков. Поодаль чернеют укутанные в чадры женские фигуры. Видимо, им тоже любопытно взглянуть на диковинных чужестранцев. К нам спешит казак.

— Господин переводчик просят командира и вас наверх.

Это означает, что переговоры в основном завершены, условия соглашения установлены, и пятнадцать тысяч поделены между собравшимися вождями. Своим присутствием мы должны закрепить состоявшуюся сделку.

Поднимаемся во дворец. На полу приемной комнаты, на мягких коврах и подушках расположились в живописных позах десятка два курдов самого причудливого обличия. Среди них выделяются своим величественным видом два седобородых патриарха, поместившихся на почетных местах, рядом с хозяином. На их головах — высокие черные войлочные тиары, обтянутые белыми платками. Остальные — смуглые крепкие ребята, с суровыми, закаленными лицами, одетые в длиннополые кафтаны и подпоясанные кушаками, за которые заткнуты кривые ножи и короткие глиняные чубуки. Хотя они и находятся в гостях у важного лица, почти губернатора этой провинции, их длинноствольные «лебели» и вложенные в тяжелые деревянные кобуры маузеры покоятся на их подогнутых коленях. Ведут разговор исключительно старики, остальные лишь согласно кивают головами и время от времени кратко поддакивают им. У стены, застывши столбами, вытянулись два страхолюдных гиганта-телохранителя. Аветис Аршакович с видом индийского истукана важно восседает среди этого синклита. Весь его облик говорит о сверхчеловеческом достоинстве и необычайном величии. Изредка он удостаивает говорящих взглядом и скупо бросает какие-то слова. К нему внимательно прислушиваются, несомненно, принимая его за лицо, облеченное высокими дипломатическими полномочиями. При нашем появлении все отвешивают глубокий поклон, сохраняя при этом бесстрастные лица. Джафар-хан поднимается и сажает нас рядом со стариками. Кальян вновь ходит по кругу. Некоторые из присутствующих курят толстые трубки на длинных мундштуках с необычайно крепким табаком.

Аветис Аршакович вкратце ставит нас в известность о результатах совещания. Мы будем проведены через всю Курдскую область и выведены до равнины Гиляна. Вожди племен дадут нам проводников и по нескольку всадников, которые поедут впереди сотни, чтобы предупреждать население поселков и кочевые курдские племена о состоявшемся соглашении. Кроме того, за отдельную плату нас будут снабжать на пути нашего следования фуражом для коней и питанием для людей.

Карандаш Аветиса Аршаковича быстро скользит справа налево по листку бумаги, оставляя за собою затейливую вязь арабских букв. Затем наш «полномочный представитель» громко читает свое произведение.

Это текст «мирного договора» между нами и собравшимися здесь вождями курдских племен. В нем нет недостатка в ссылках на аллаха, коран и местных мусульманских святых. Составлен он по всем канонам восточной цветистости, вызывающей довольное поцокивание курдов.

Едва заканчивается чтение, как Джафар-хан первый подписывает «торжественный пакт» и тщательно посыпает свежую подпись из медной песочницы. Вслед за ним медленно царапает несколько неразборчивых букв один из седовласых старцев. Остальные вожди, сопя и вздыхая, лезут в карманы широченных штанов и извлекают из них кумачовые платки, в уголках которых завязаны их личные мухуры[34]. Облизнув печатки, они крепко тискают ими договор и, облегченно вздохнув, снова увязывают их в платки.

Я всматриваюсь в лица этих чужих нам людей, в руки которых мы так доверчиво отдаемся. Единственной гарантией нашей безопасности служит вот эта жалкая, ничего не значащая бумага. Мне не очень верится в рыцарскую честность и святость обычаев гостеприимства этих никогда не расстающихся со своим оружием «детей гор». Мы покупаем свою жизнь ценой золота, до которого так жадны эти вожди. Но что будет, если кто-нибудь заплатит им дороже? В острых, проницательных глазах Гамалия читаю ту же мысль. Но по его взгляду мне без слов ясно ее продолжение: «Договор договором, а сто смелых, хорошо вооруженных казаков тоже что-нибудь да значат».

«Дипломатическая» церемония окончена, один из экземпляров «договора» — в кармане Гамалия, деньги поделены и исчезли в кошельках наших «друзей». Завтра можно пускаться в дальнейший путь. Сегодня же предстоит до конца соблюсти «священный обычай», требующий прощального пиршества в ознаменование удачной сделки.

Садимся обедать. На этот раз, в силу ли местного этикета или Джафар-хан хотел этим польстить вождям, но весь обед состоит из курдских блюд. Как и вчера, слуги сначала вносят маленькие стаканчики с чаем, после чего на полу, на разостланной скатерти, появляется целиком зажаренный барашек. Его приносят на огромном шесте, который за концы держат двое слуг. Каждый из нас отрезает от наиболее желанного места какой ему вздумается величины кусок и кладет его на свою тарелку. На полу стоят чашечки с разными соусами, в которые обмакиваются дымящиеся куски. Работаем исключительно пальцами и ножами — ложек и вилок не полагается. Белой грудой сверкает рис, облитый яичным желтком и маслом, и лежит похожий на головные платки лаваш[35]. Гости едят жадно, разрывая зубами и пальцами мясо. Соус стекает с их жирных щек. За барашком вносят мелко нарубленного, залитого ореховым и лучным соусами изжаренного джейрана. Слуги беспрестанно наливают стаканы холодного аб-ду, удивительно приятного освежающего напитка. Наконец все насыщаются и сейчас же, едва успев обтереть сальные руки, стремительно вскочив, начинают прощаться с хозяином. Оказывается, таков обычай: дальше оставаться в гостях неучтиво, так как у хозяина может возникнуть сомнение в том, сыты ли гости.

Оба старика, потрясая бородами, снова уверяют нас в своей дружбе и, пожелав счастливого и благополучного проезда, уходят. Почтительно окружившие их молодые курды доводят патриархов до коней и осторожно помогают им взобраться в седла. Конвойные уже на конях. И спустя минуту наши новые союзники рысью затрусили по дороге. За ними разъехались и другие.

— Поздравляю, поздравляю! Теперь можете ехать в полной безопасности вплоть до самого Миандуба, — пожимая нам руки, говорит Джафар-хан. — Трудно было, очень трудно. Однако уломал стариков.

Он оглядывается и, не найдя глазами Аветиса, добавляет:

— У-ух! Ну и педерсух-те ваш армянин. И где только вы достали такого? Всех в пот вогнал, а не прибавил ни одного шая[36].

Впереди едут два стройных смуглых курда с длинными черными усами. Их замотанные платками высокие войлочные шапки — тиары — высятся над низкими папахами казаков.

— Ровно монахи в клобуках, — говорит Карпенко, успевший подружиться с нашими проводниками.

Переход совершается спокойно и без приключений. Время от времени отдыхаем, ведем в поводу коней и снова качаемся в седлах. Несмотря на наличие передового курдского разъезда, Гамалий ни на секунду не ослабляет бдительности. Все так же движутся по сторонам наши дозоры, и так же внимательно просматривает путь идущий впереди нас взвод Зуева.

— Кашу маслом не испортишь, — говорит Гамалий.

Перед уходом из Тулэ мы впервые роздали казакам по золотой пятирублевке в счет идущего им содержания. После хорошего отдыха и сытного угощения хана эта получка вызвала радостное возбуждение в сотне. Сейчас, когда казаки убедились, что живущие в этих горах курды если и не союзники, то, во всяком случае, и не враги нам, они стали бодрее. На их лицах выражается оживление, чаще звенит смех. Не умолкая трещит воспрянувший духом Востриков. Об убитых и погребенных товарищах, как будто по общему уговору, никто не вспоминает. Никому не хочется омрачать хорошего настроения.

К вечеру доходим до кочевья Сунгаид. Здесь все совершенно ново и не похоже на то, что осталось позади. Горы снижаются, гряда темных хребтов остается в стороне. Вокруг зеленые холмы, покрытые высокой, сочной, шелковистой травой. Наши кони блаженствуют, поминутно дергая повод, чтобы щипать на ходу вкусные стебли. Под одним из холмов раскинулось небольшое кочевье, шатров на двадцать пять. Шатры имеют куполообразную форму и сделаны из черного войлока, обтянутого широкими сыромятными ремнями. Вход в них невелик и завешен пологом. Среди кочевья снуют полуголые ребятишки и носятся с отчаянным лаем псы. Из шатров выглядывают встревоженные женщины. Вдали на яркой изумрудной траве сплошной массой колеблются серые волны. Это пасутся огромные отары овец. Одетые в черное пастухи кажутся камнями среди пенистого прибоя этого живого моря. Пытаюсь приблизительно подсчитать количество животных, но быстро отказываюсь от этой невыполнимой затеи. Их, вероятно, пять, а может быть, и десять тысяч голов. Серый колышущийся поток скрывается за холмом. Кто знает, сколько таких же больших стад тонкорунных овец разбросано среди этих холмов.

Подъезжаем к кочевью. У шатров уже сидят наши передовые, здесь же расположился и курдский разъезд. Они подкрепляются горячими, испеченными в золе лепешками, запивая этот незатейливый обед густым козьим молоком. Нас встречают старики. Молодежь почтительно помогает нам сойти с коней. Особенное внимание оказывают Химичу, принимая его за высокое начальство, вероятно, потому, что он украшен густыми, лихо вздернутыми вверх усами, а также единственный из нас, не сменивший серебряных погон на скромные защитные полоски. Поглядеть на невиданных пришельцев собирается большая толпа любопытных.

С интересом рассматриваю кочевников. Высокие, стройные люди, с крепкими мышцами и приветливым взглядом смуглых открытых лиц. Женщины одеты в темные платья до пят и носят на голове большие черные платки. Они не завешивают лица чадрою, как персиянки. Видимо, строгие обычаи ислама не имеют силы здесь, в горах. В различных областях быта курдская женщина пользуется большим влиянием, но фактически это раба, ибо на нее возложено бремя не только домашнего хозяйства, но и всех работ. Отвлеченные непрерывными набегами и службой у феодалов, мужчины почти не занимаются ни земледелием, ни уходом за скотом.

Меня трогает искреннее радушие и неподдельная сердечность всех этих простых курдов, вряд ли знавших еще вчера о нашем существовании. Из шатров тянутся подростки. В руках у них небольшие козьи бурдюки, наполненные холодным кисловатым молоком. Перед нами вырастают аккуратно сложенные горки пресных мучных лепешек и кусков холодной баранины.

Кони расседланы, наблюдение выставлено, и мы с наслаждением приступаем к еде. Нас окружают довольные, смеющиеся лица. Хозяевам по душе наш волчий аппетит. На наше приглашение присесть и закусить с нами получаем вежливый, но твердый отказ. Бог их знает, что это — особые ли правила местного этикета или боязнь опоганить себя едой с гяурами.

Пьем туземный чай. Он крепок, вкусен и настолько душист, что его терпкий запах долго еще ощущается в шатре. Пузанков приносит сахар и шоколад. Гамалий жмурится от блаженства, откусывая от огромной шоколадной плитки.

Нас окружает туча довольно великовозрастных бесштанных мальчишек, единственной одеждой которых служат лохмотья отцовских рубашек. Засунув пальцы в рот, они с удивлением и благоговейным восторгом наблюдают за процессом нашего насыщения. Я отламываю кусок шоколада и протягиваю его. Дети шарахаются к выходу. Мы смеемся. Тогда один из стариков говорит что-то, и маленький, неимоверно грязный оборвыш, с лукаво искрящимися черными глазенками, быстро выхватывает у меня шоколад. За ним следуют другие. Я раздаю им всю плитку и сую в их грязные, вероятно, от рождения не мытые, руки куски сахара. Малыши мнут сласти, шоколад липнет к их ладоням, и сахар мгновенно буреет, принимая окраску сжимающих его пальцев.

— Да они, кажись, и сахар-то в жизни не бачилы, — неодобрительно косится на них Пузанков.

В самом деле, маленькие курды, как видно, вовсе не ведают прелести полученных ими гостинцев. Аветис уговаривает их попробовать сладости. Старики смеются, молодежь и женщины галдят. Наконец один из мальчуганов набирается храбрости и засовывает кусок сахару в рот. Секунду он беспомощно глядит на нас, по его губам текут обильные слюни. Затем лицо озаряется сиянием, глаза смеются, и звонкий хруст оглашает кош[37].

Мы хохочем. Старики также довольны эффектом. Они одобрительно подталкивают друг друга и, перебрасываясь словами, то и дело кивают на замирающих от счастья малышей.

— Орда, прости господи, — разводит руками Пузанков. — От уж Азия. Сахару простого и то не знають.

Одна из женщин, вероятно, мать черноглазого оборвыша, прельщенная радостным визгом детей, быстро нагибается, вырывает из рук сына измызганный кусок сахара и сейчас же, устыдившись сурового окрика стариков, бросается вон из шатра. Остальные женщины неодобрительными взглядами провожают ее и недовольно покачивают головами.

— Вы не поверите, господа, — говорит Аветис, — что из присутствующих здесь курдов, может быть, только двое или трое когда-либо ели сахар, о шоколаде же никто из них никакого понятия не имеет.

Бедность вокруг ужасающая. Самая настоящая, неприкрашенная нищета. В шатрах грязно, накурено. По углам валяются узлы небрежно свернутого войлока. Это постели, на которых спят обитатели шатров. Пахнет жженым кизяком и овечьим пометом. И это хозяева огромных отар, столь поразивших меня. Но, как оказывается, эти отары принадлежат лишь нескольким богатым старшинам, остальные же кочевники являются по существу лишь их полукрепостными пастухами.

Я решаюсь обойти шатры, чтобы поближе ознакомиться с бытом и нравами кочевых курдов. Двое симпатичных молодцов сопровождают меня. Собаки, успокоившиеся поначалу и улегшиеся по сторонам шатров, стремительно бросаются с мест и оглушительно лают.

— Боро, боро! — замахивается на них огромной пастушьей палкой один из моих провожатых.

Псы умолкают, отбегают в сторону и, недовольно ворча, косым взглядом неотступно следят за мной.

Мы идем по кочевью. Синеватый, едкий дым курится перед каждым шатром. Медленно и незаметно разгораются сухие кизяки, ветерок раздувает пламя и относит в сторону вьющийся дымок. На огне, на трехногих железных каганцах, варится пища. Смуглые быстроглазые женщины провожают нас долгими взглядами.

На пути натыкаемся на картину: местный коновал, он же и пастух, лечит больных овец. Доморощенный ветеринар сидит на корточках, окруженный десятками понурых, утомленных и жалобно блеющих овец. Вокруг него лежит несколько ножей, шильев и клещей самой разнообразной формы и величины. По своему виду все эти инструменты очень похожи на орудия пытки. Они грязны, покрыты сгустками крови и налипшей овечьей шерсти. Коновал добродушно скалит зубы и приглашает поглядеть на его искусство. Я останавливаюсь возле него. Мои спутники перебрасываются с ним словечками, и все трое добродушно и радостно ржут. Польщенный моим вниманием, целитель овец хватает за ногу наиболее крупный экземпляр из своих пациентов и за курдюк притягивает его к себе.

— Ппа-па-ппа! — говорит он, похлопывая ладонью по мягкому, волнистому курдюку.

Он откидывает голову овцы назад, широко раскрывает ей рот и долго смотрит в него. Овца жалобно блеет и рвется из его рук. Так продолжается минуты две. Затем он валит овцу, растягивает ее на специально сделанных для этого козлах и начинает стричь. В его руках огромные ржавые ножницы, они издают зловещий скрип и издали похожи на пару огромных ножей. Он состригает со спины овцы несколько клоков шерсти.

Под срезанными клочьями свалявшейся шерсти обнажается бледная пупырчатая кожа спины. Нашим взорам представляются отвратительные язвы с кишащими и копошащимися в них белыми пухлыми червяками. Нестерпимый гнилостный запах распространяется вокруг. Я отворачиваюсь, зажимая нос. Коновал смеется и запускает пальцы в язвы, несколько секунд копается в них, затем извлекает оттуда и бросает на землю кучу барахтающихся и извивающихся червей. Он повторяет эту операцию два-три раза. Пальцы его осклизли от крови и гноя. Несчастная овца жалобно блеет, поводя своими грустными, страдающими глазами. Наконец, когда, по мнению пастуха, болячки очищены, он заливает их нефтью из стоящей рядом грязной склянки.

— Якши? — спрашивает он и, довольный собою, смеется.

Идем дальше. Возле одного из шатров потрошат баранов. Вокруг толпятся голые мальчишки и лижущие стекающую кровь псы. И те и другие жадно кидаются на выбрасываемые кости, оглашая воздух визгом и рычанием. Груда розовых освежеванных бараньих туш высится на траве аккуратной горкой. Эта гекатомба предназначена для нас, чтобы достойно накормить посетившую кочевье казачью сотню…

Мои внушительные очки привлекают внимание старух. Они перешептываются и провожают меня почтительными взглядами.

— Вас принимают за врача, — разъясняет мое недоумение Аветис Аршакович. — Здесь, на Востоке, каждый европеец, особенно если он носит очки, должен быть, по мнению простых людей, «хакимом» — доктором.

И действительно, в одном из уголков кочевья мы видим, вероятно, заранее собранных больных, преимущественно старух и детей. У них жалкий, изможденный вид. Прибегая к выразительным, жестам, они упрашивают меня полечить их. Я не знаю, как выйти из столь затруднительного положения. К счастью, меня выручает незаменимый Аветис. Он бросает моим неожиданным пациентам несколько слов. Толпа стихает, успокаивается и, благодарно кланяясь, расходится.

— Что вы им сказали?

— Чтобы они пришли попозже к нашей стоянке, и тогда вы попользуете их.

— Позвольте! Вы смеетесь, что ли?

— Нисколько. Неудобно было бы поступить иначе. Они так внимательны и предупредительны к нам, что мы отплатили бы черной неблагодарностью, отказав им в их просьбе.

— Но я же не смыслю ни аза в медицине.

— Лечить их, понятно, будете не вы, а сотенный фельдшер. Вам придется только присутствовать при том, как он смажет им чем-нибудь язвы и выдаст какие-либо порошки. После этого они уйдут, благословляя вас.

— Но ведь это, того, похоже на шарлатанство.

— Нисколько. Во-первых, наш фельдшер несомненно лечит лучше, чем их знахари, а во-вторых, друг мой, святая ложь предпочтительнее честной обиды.

Я заглядываю внутрь шатров. Их убранство крайне убого и однообразно. Тот же войлок, служащий подстилкой и одеялом, те же подушки и та же невероятная грязь. По стенам две-три полки с деревянной и глиняной посудой, на земляном полу — медная утварь, кое-какой скарб. Ни малейшего намека на самую примитивную мебель, без которой не обходится даже наиболее бедная русская изба. Питаются кочевники главным образом молочными продуктами и изредка мясом. Картофеля нет и в помине, так же как и большинства известных нам овощей. Нет и обыкновенной поваренной соли, зато в шатрах лежат глыбы каменной соли, которую в виде лакомства дают лизать младенцам и ягнятам. Между прочим, к моему удивлению, я не вижу ни одного муллы, хотя курды ежеминутно пересыпают свой разговор словами «алла» и «худа»[38]. В шатрах не видно ни коранов, ни четок.

Мое внимание привлекает стоящий в одном из шатров треножник, на котором покоится чугунный котел. Тут же висит заржавленная цепь, одним концом лежащая в огне, а другим надетая на рога джейрана. Лежащие кругом серые камни испещрены какими-то рисунками, значками и буквами.

— Это нечто среднее между жертвенником и алтарем, — поясняет Аветис. — Ведь эти кочевники, хотя и исповедуют формально ислам, далеко не порвали с язычеством и приносят жертвы неведомым богам.

Я с интересом обхожу и оглядываю жертвенник. Действительно, внизу между камнями лежит груда полуобожженных бараньих рогов.

— А кто же живет здесь?

— Никто. Этот шатер содержится коллективно, всей общиной, и посещается только в торжественные дни, когда старейшины рода режут здесь, на этих камнях, жертвенную баранту.

Я начинаю сожалеть о том, что у меня нет с собою фотоаппарата.

День медленно угасает. Пышным пунцовым, лиловым, фиолетовым пожаром догорают лучи заходящего солнца. От ближних гор тянутся длинные серо-пепельные тени. Тонут в седой, синеватой мгле зеленые холмы. По кочевью ярче горят костры, бегают и искрятся веселые язычки пламени, облизывая сухой, устоявшийся кизяк. Вокруг костров видны силуэты людей. Дым густой пеленой низко стелется над ними и ползет по долине, уносимый легким ветерком. Слышен смех и веселые остроты. Отдохнувшие кони поднимают возню, раздается сердитое ржание.

— Н-но, ты, черт! Пшел назад! — и смачная семиэтажная брань заглушает звучный удар ремня по спине расходившегося жеребца.

Лица казаков полуосвещены отблеском огня. Дым и ночной мрак мешают мне узнать людей. — У одного из костров слышен звучный смех и веселые реплики.

Подхожу к сидящим вокруг него людям и присаживаюсь на груду небрежно брошенных мешков с ячменем.

Кто-то из казаков узнает меня, но я останавливаю его знаками. Многие не замечают меня, увлеченные веселым рассказом Вострикова.

— …И стоить, хлопцы мои, це саме укрепление миж двух скал. Спереди — вода, сзади — вода, налево — бездонна ущиль, направо — узенька дорожка. И сидять, значит, в ций ущильи четыре наших хлопчика и боя дожидаются. Ждут-пождут… А потим из-за скал полизла на них Азия. Тьма тьмой, гора горой. Аж вся долина скризь почорнила от них. И в атаку! Ну, наши, конечно, тоже не сплять. Похваталы шашки и давай!..

— Ишь ты, ерой! — несется из темноты чей-то иронический, но довольный голос.

— …Ну, бьются день, бьются другий, бьются третий…

— Хо-хо-хо! Настоящи ерои! Прямо Еруслан-богатыри! — реагируют слушатели.

— …Былысь, рубалысь, пока не зривнялысь: наших четверо и тих тоже четверо. Тут наши як разозлятся! Рученьки втомылысь намахамши-то шашкой, ноженьки ослабилы. «Що ж, говорят, братцы, скилько нам воевать-то? Третий день их рубаем, головы як кочаны валются, а тилько тепер мы з ними поривнялысь. Давай, говорят, замиряться». — «Ладно. Замиряться так замиряться, нам все одначе». Повылазылы хлопчики з-пид камнив, бижать до орды. Смотрят, а ти им назустричь. «Эй, кунак, кричат, хватит! Не рубай башка, мы до тебе идем». — «Как до нас? Мы до вас, а вы до нас?» — «Да, кунак, нам драться надоело, до вас итти охота».

Що тут поделаешь? Стоять воны отак одын против другого и торгуются, ни як не сговорятся. Постояли, постояли, потужили, потужили та й разошлись. От сказка вся! — неожиданно заканчивает Востриков.

— Смотри, Азия, а тоже восчувствовать умеет.

— А що ж? Разве воны не таки люды? Он дывысь на цых. Ежели с ным по-хорошему, так и воны, брат, не хуже другых.

Я встаю и потихоньку отхожу в сторону.

— Та люды таки ж, як и мы грешни, — доносится до меня.

Командирский состав, как и казаки, ночует под открытым небом. Пузанков приготовил мне постель из свежей и душистой травы. Рядом лежат Гамалий и оба прапора. Химич, возвышаясь на своем ложе напоминает мне надгробный памятник. Спать никому не хочется. От нечего делать мы разговариваем. Гамалий вспоминает японскую кампанию и мищенковский набег на Инкоу.

— Да, други ситцевые, вот это было дело так дело. Вспомнишь, так стыд берет. Не набег кавалерийский, а черепаший наполз. Вышли мы из Сын-чен-Дзы весело и бодро. Кони сытые, люди тоже. Пошли, а в пути узнаем: того нет, этого не захватили. Дальше — больше. Население нас встречает мрачно, села пустые, людей нет, скота тоже, продовольствие исчезло. Что за черт? Оказывается, за сто верст впереди все отлично знают, кто мы и куда держим путь. По дороге наскочили на кого-то. Впереди стреляют, какие-то солдаты рассыпаются в цепь. Ну, мы давай отвечать, даже пушки выкатили вперед. Целый день стреляли — бух! бух! — наконец сбили «противника», заняли село и переправу. Оказывается, всего-навсего рота японских ополченцев на целый день задержала весь отряд. А дальше и того хуже пошло. В день стали делать по пятнадцать — двадцать верст. Видите ли, сами обхода боялись. А однажды и назад сорок верст скакали. Так и кончился наш набег «конфузом». — Есаул помолчал. — А какие злоупотребления творились, не дай-то боже. Я тогда служил вольноопределяющимся во второй сотне сводного полка. Командиром нашим был некто Товстунов, подъесаул, прямо редкая личность — негодяй, каких мало. Пьяница, трус, мародер! Люди его ненавидели. Ненавидели и боялись. Всю сотню, подлец, обирал дочиста, фуража коням не давал, что раздобудем, тем и кормили их. А счета на фураж и довольствие аккуратно выписывались. Так и лютовал всю войну. Спасибо, революция началась. Отлились ему казацкие слезы.

— А что? — поворачиваясь на своем ложе, спрашивает с интересом Химич.

— Казаки его порубили, в клочья разнесли на станции Лян, а потом бросили под поезд.

— И ничего?

— Ничего! Все знали, и офицеры знали, но делали вид, будто бы он сам в пьяном виде под колеса свалился. Ну, батенька, время то было такое, что впору каждому о себе заботиться, а не о других думать. Да-а. Так вот в этот самый-то наполз, как вечером сотне устраивать перекличку, стоит наш командир перед строем, а вахмистр список читает. Они, подлецы, вместе дела обделывали.

«Кобыла Зоря, — кричит вахмистр и тем же тоном добавляет: — Убита в перестрелке».

«Веди ее на левый фланг», — говорит командир.

«Обозный мерин Яшка пал от болезни живота».

«Веди его на левый фланг!»

И так каждый день. «Настреляют», «набьют» этак за месяц десятка три коней, продадут их и деньги делят между собой. Это что! Бывало, одного и того же мерина по три раза под разными названиями «убивали» и снова «воскрешали». Вся сотня видела. Молчали.

— А что, лют был?

— Да, не щадил. Бил людей смертным боем. Зато и над ним не смиловались. Сотенный кашевар его на Ляне первый ножом по шее полоснул, а ним и другие пошли — кто чем.

— И вы это видели сами? — спрашиваю я. Мне как-то странно думать о том, что этот казацкий самосуд происходил в присутствии Гамалия.

— Видел. Да и не я один. Многие из наших офицеров были тут же. Что ж, поделом, собаке собачья и смерть. Жаль только, что немного поздно, меньше нанес бы казне убытку.

Так беседуем еще с полчаса. Кругом тишина, только в кочевье изредка заливаются псы. Черное небо с золотой россыпью ярких южных звезд вот-вот опустится на нас. Уже засыпая, я слышу, как вахмистр вполголоса докладывает командиру о том, что «на постах усе обстоит благополучно».

Джеребьянц все больше сближается с нами. Его манеры становятся проще, беседы — откровеннее.

Пьем чай на одной из стоянок. Гамалий угощает переводчика своим неизменным шоколадом.

— С чаем вкусно, — уговаривает он, с наслаждением прихлебывая из кружки. — Ну, что вы скажете теперь о нашем походе?

Переводчик поднимает на есаула глаза, как бы изучая его внимательным взглядом. Затем его лицо делается серьезным, и, снизив голос, он говорит:

— Бесстыдная, безрассудная авантюра, которую мы предприняли только потому, что турки бьют англичан. Господам островитянам необходимо появление русских солдат на берегах Тигра, чтобы поднять дух индусов, гурков, сикхов, анзаков[39] и прочих подвластных Британии народов, руками которых они воюют.

— Разве у них там нет собственных английских частей? — осведомляюсь я.

— Очень мало. Их главным образом держат в тылу, а на передовые бросают цветные войска да австралийские, новозеландские и канадские части. После разгрома под Ктезифоном и нынешнего скандала в Кут-эль-Амаре господа британцы пожелали, чтобы мы пришли к ним на помощь, но… — Аветис Аршакович горько улыбается, — н е б о л ь ш и м и  с и л а м и.

— Почему же небольшими? — удивляюсь я. — Если они нуждаются в помощи, то, мне кажется, в их интересах, чтобы мы послали крупные силы.

Гамалий иронически усмехается моей наивности. По-видимому, откровения Джеребьянца лишь подтверждают его собственные затаенные мысли.

— Очень просто! — объясняет Аветис. — Ведь юг Персии, Месопотамия и Аравия — это сфера английского влияния. Здесь расположены огромные залежи нефти, здесь важнейшие стратегические позиции Среднего Востока, здесь подступы к Индии. На все это Англия смотрит как на свою «законную» собственность и не желает подпускать к ним Россию.

На минуту Аветис Аршакович погружается в глубокое раздумье, затем грустно продолжает:

— Проклятая война! Если бы видели, господа, какие страшные зверства учинили турки над беззащитным, мирным армянским населением Восточной Анатолии! Нет, этого нельзя себе даже представить, кровь леденеет в жилах. Сотни тысяч убитых, в том числе женщин, детей, стариков, выжженные дотла селения, срубленные цветущие сады… Об этом нельзя говорить спокойно. Подумайте, ведь это истребление, физическое уничтожение целого народа мирного, трудолюбивого, никому не делавшего зла. И, возможно, этого удалось бы избежать. Не участвуй Порта в войне, она никогда не осмелилась бы на такую резню.

— Но ведь Турция сама напала на нас, — прерываю я, — так что волей-неволей пришлось с ней воевать.

— Видите ли, вы не знаете того, что известно мне. Мои друзья по министерству рассказали мне весьма странную историю, которая, конечно, составляет тайну архивов.

— Так что вы не имеете права нам ее поведать? — усмехается Гамалий.

— Нет, от таких друзей, как вы, у меня нет секретов. Да и вообще боюсь, что эта тайна может умереть с нами, так как не особенно уверен, что выберемся живыми из той каши, в которую попали.

Мы напряженно слушаем. Зуев присоединяется к нам, но это не смущает Аветиса Аршаковича.

— Перед вступлением Турции в войну в Константинополе сильно заколебались. Как ни хотелось Энверу-паше с его компанией поживиться за счет России, но страхи, как бы не поплатиться своей шкурой, охлаждали пыл. Русскую мощь турки знают прекрасно. И вот Высокая Порта в секретнейшем порядке от немцев уведомила Петербург через русского военного агента в Константинополе Леонтьева, что она готова отказаться от союза с Германией и даже, выступить на стороне Антанты при условии, если союзники гарантируют целостность Оттоманской империи, откажутся от капитуляции и вернут туркам несколько Эгейских островов. Цена показалась нашему правительству скромной. Турецкий нейтралитет позволял не раздроблять военные силы, а сконцентрировать их против самых опасных противников — Германии и Австрии. Правда, в Петербурге подозревали, что турецкое предложение направлено лишь к тому, чтобы выиграть время для мобилизации, но все же сочли его заслуживающим внимания. Однако решать без союзников мы не могли.

— А англичане, вероятно, категорически отвергли такое соглашение? — говорит Гамалий.

— Да. Но разве и вы что-либо знаете об этих переговорах? — удивленно восклицает Джеребьянц.

— Ничего не знаю, но я хорошо знаю англичан. Продолжайте, пожалуйста, Аветис Аршакович, — говорит есаул.

— Когда британский кабинет увидел, что русское правительство стоит за соглашение, английскому и французскому послам в Петербурге было предложено «умерить пыл русского императора». Выступление Турции на стороне Германии стало неизбежным.

— Но позвольте, зачем же это нужно было англичанам? — растерянно, совсем по-детски, спрашивает Зуев.

— Зачем? Да ведь Англия заинтересована в том, чтобы Россия воевала с Турцией. Это отвлекает русские силы с главного театра военных действий и не дает нам возможности разбить немцев. Длительная война в Европе выгодна англичанам. Она ослабляет и русских, и немцев, и французов. Англия же, на своих островах, остается целой и невредимой, и после заключения мира она продиктует свой, британский мир Европе.

— Какая подлость! — вырывается у Зуева.

Прапорщик словно прирос к своему месту. Его бесхитростному солдатскому сердцу впервые в жизни приходится соприкоснуться с предательской, полной противоречий дипломатической игрой.

— Кроме того, разгромив турок, русские тем самым дают возможность Англии без больших потерь превратить в свои колонии Месопотамию и всю остальную Аравию, — заканчивает Джеребьянц.

— И наш поход к Тигру — только маленький эпизод во всей этой политической каше. Но мы вышли в поход, и мы совершим этот рейд во славу русского оружия, во славу нашей родины! — говорит Гамалий. — Что же касается англичан, я только добавлю к тому, что говорил Аветис Аршакович, еще один пример. В тысяча восемьсот двенадцатом году Англия, будучи союзницей России, точно так же предавала ее. В те самые дни, когда Наполеон подходил к Москве и завязалась Бородинская битва, англичане, помогая нам в Европе, спровоцировали и вызвали в Персии войну против нас. Их офицеры, инструкторы, золото и пушки находились в персидской армии, дравшейся с нами. Такова политика Альбиона. И очень хорошо, что вы, господа, ознакомились с нею. Ну, а теперь в путь!

Четвертые сутки пересекаем дебри Курдистана. Идем как по расписанию. Двигаемся днем, вечером подходим к намеченному пункту, ночуем там, а утром, получив новых проводников, опять пускаемся в путь. Везде нас встречают с редким радушием, жители кочевий охотно несут нам свои незатейливые продукты. Гостеприимство этих людей безгранично и превосходит даже знаменитое хлебосольство кавказских горцев. Вот тебе и «дикие разбойники»! — вспоминаю я определение одного из английских авторов. Даже курдские вожди оказались добросовестнее, чем о них думали англичане. Они, правда, вытянули от нас немалый куш, но обязательства свои честно сдержали. Да зачтет им Аллах!

— Вот люди: сами черны, а души них чистые, вроде наших, — не переставая изумляется Пузанков.

— Ну, брат, и у наших разные бывают. Не дай бог, к сталоверам попадешь, так наплачешься, пока корку хлеба выпросишь, — возражает ему Горохов.

— Они, сталоверы, те же нехристи, даром что обличье русское.

— Да-а, дьяволы форменные, — отзывается кто-то. — А эти хочь и персюки, а все же… И неужто с ними воевать придется? Не дай-то бог! Люди что надо, ровно своих встречают, таких грех забижать.

И действительно, казаки, за которыми требовался «строгий глаз», когда мы стояли в Персии, ведут себя в курдских кочевьях, как будто это их родные станицы. За весь путь со стороны населения не поступало не только ни одной жалобы, но даже и малейшего упрека.

Тулэ лежит уже верстах в двухстах позади нас. Горы уже не так высоки, но они принимают более пустынный вид, леса исчезают. По всем признакам мы приближаемся к страшной «Долине смерти», как окрестили пустыню Гилян кочевые арабы бени-лаам. Идем без происшествий, если не считать появления неприятельского аэроплана, вчера долго кружившегося над горами. При первых звуках мотора Гамалий спешил сотню и укрыл ее в одной из глубоких впадин, густо изрезывающих массив Кара-Даг. Аэроплан летел на довольно значительной высоте. Он обогнул Курдистанский хребет, залетая даже в сторону Гиляна, но среди черных камней, загромождающих горные щели, можно было с успехом спрятать целую дивизию, а не только одну нашу сотню. Покрутившись часа полтора, воздушный разведчик исчез в направлении Багдада.

Итак, мы окончательно открыты. Нас ищут там, где мы должны быть. Это предвещает нам серьезные опасности по выходе из Курдистанского хребта. Казаки не догадываются об этом, и потому аэроплан вызывает их веселые шутки.

— Ишь, стерва, кружит, ровно ястреб, свалиться ему в пекло! — посылает свое напутствие Карпенко.

— Ан не любишь? — смеются над ним. — А ты не ругайся. Может, он тебе гостинчик вез, а ты от его сховався.

Завтра последний переход, и к вечеру мы спустимся в долину. Лицо Гамалия озабочено. Только сейчас начинаются главные трудности рейда. Впереди нас ожидает палящий зной, отсутствие продовольствия и фуража, возможные встречи с неприятелем, которому нетрудно будет найти нас с помощью воздушной разведки на ровной местности, где невозможно прятаться. Кони наши едва бредут. Большинство стерли холки и разбили копыта о камни дороги.

Сегодня утром вахмистр доложил есаулу, что среди людей «занедужили» трое. Они еще кое-как держатся в строю, но вид их не сулит ничего хорошего. Глаза больных лихорадочно блестят, по утрам их жестоко знобит. «Консилиум» наших фельдшеров, Ярчука и Тимошенко, — ставит диагноз: малярия. Не дай бог подобного удовольствия в пути.

Хорошо, что мы имеем проводников. Хваленая карта англо-индийского генерального штаба содержит массу неточностей и никуда не годится. Гамалий то и дело извлекает ее из сумки, чтобы нанести какую-нибудь отсутствующую на ней дорогу или стоянку кочевников.

С удовольствием вспоминаю баню в Тулэ, куда меня чуть не насильно затащил Пузанков. К сожалению, другого случая помыться не представляется, а общение с курдами и посещения их шатров не проходят даром. Я чувствую, как по мне ползают противные, неумолимые враги. Все чистое белье, взятое с собою на дорогу, уже израсходовано, а постирать как следует грязное не удается. Химич упорно старается применить рецепт собственного изобретения. На каждой ночевке он снимает с себя гимнастерку и покрывает ею горячую, потную спину коня. По его словам, конский пот — волшебное средство против паразитов. К несчастью, практика опровергает теорию, и бравый прапор не менее меня кряхтит, ерзает и почесывается в седле.

Больные чувствуют себя все хуже. Один из них, Саценко, настолько ослабел, что вынужден был слечь на носилки. Среди этих невзгод приятно смотреть на Зуева. Он едет рядом со мною и бесконечно чему-то радуется. Его детское лицо сияет избытком юного беспричинного счастья. Он мурлычет себе под нос юнкерскую песенку о «паре голубеньких глаз» и улыбается, по-видимому, собственным мыслям. Это в первый раз после смерти Трохименко.

— Что с вами, юноша? Видели приятный сон?

— Да, Борис Петрович, чудесный. Я вообще редко вижу сны, особенно хорошие, но сегодня видел голубой сон.

— Голубой? Это что ж такой за сон? — недоумеваю я.

— Не знаю, как вам объяснить. Это есть такая песенка Вертинского «Как сон голубой». Ну, одним словом, радостный, счастливый. — Он смущается и тихо договаривает: — Маму свою видел с сестрой и еще подругу сестры, ее одноклассницу, которая мне давно очень нравится. Вы не думайте, конечно, — спохватывается он, — что я верю в сны. Нет, этого нет, а все же очень приятно хоть во сне с родными повидаться.

Нужно сказать, что Зуев поэт, хотя в этом он никому никогда не признается. Но однажды мне случайно попались на глаза плоды его ночных вдохновений, где воспевались чьи-то белокурые локоны и голубые глаза. Стихи были довольно наивные, написаны неумело и хромали по части размера, но их тон и свежесть выраженных в них чувств взволновали меня.

Горы постепенно сливаются с равниной. Еще верст десять-двенадцать, и кончится благодатный гористый Курдистан, населенный славными, так радушно встречавшими нас людьми.

Дорога ныряет среди холмов и медленно спускается вниз. По равнине стелется туман. Вдали сверкает широкая лента реки, за нею сереет полоса бескрайней низменности, укутанной в голубовато-пепельную мглу. Вся местность кажется беспощадно выжженной солнцем, и только берега реки окаймлены темными рядами деревьев. Горячее дыхание пустыни чувствуется все сильнее. Зной становится нестерпимым. Нас охватывает горячий, неподвижный, удушливый воздух. Зеленая волнистая мурава кончается у подножия гор и сменяется сухой травой, пожелтевшей от беспощадных лучей солнца. Под ногами скрипит нанесенный ветрами пустыни мертвый, безжизненный песок.

— Вот она, степь-матушка, без конца, без краю! Почему-то она ровно туманом покрыта?

— А должно быть, и жарко в ней, как у черта в пекле, — несутся голоса.

Всем любопытно взглянуть на беспредельную, задернутую пеленой тумана равнину.

— А в ней не спрячешься. Как на ладошке видать со всех сторон, — цедит сквозь усы Химич, оглядывая скучающим взглядом низменность.

— Ричка! Слава тоби, господы, дошлы до степу. Хай с тымы, с горамы, обрыдли по це мисто, — радуются казаки.

Мы спускаемся по затейливо петляющей горной тропинке. Курды-проводники довольны. Они щелкают языками и что-то весело лопочут по-своему. Внизу, у подножия последнего холма, они расстанутся с нами, и мы совершенно одни пойдем к далекому и неведомому Тигру. Что будет с нами в этой жуткой степи, удастся ли нам скоро встретить англичан — не знаю. Казаки тихо запевают:

Ой ты, степь моя, степь Моздоцкая… Да широко ты, степь, пораскинулась, К морю синему, да Хвалынскому Понадвинулась.

Второй день идем по степи. Пока ничего особенно страшного. Пустыня издали казалась гораздо беднее растительностью, чем в действительности. Седой ковыль беспрестанно движется по степи, колеблющимися волнами убегая на юг. Чахлые деревца, более похожие на кустарник, понатыканы по сторонам. Груды выветрившихся скал и камней высятся над степью. Серые, неприветливые птицы кружат над ними. Ковыль шуршит под копытами коней и кое-где, особенно в ложбинках, поднимается почти до стремян. Идем без дорог, по компасу и карте. Гамалий не сводит глаз с трехверстки. Впереди маячат дозоры. Двигаемся не спеша. Ночь провели довольно спокойно, сделав привал там, где нас застигла темнота. Больным нашим хуже. Как думает фельдшер, у Саценко не малярия, а брюшной тиф. Час от часу не легче, особенно если учесть отсутствие какого-либо ухода за больным и наше беспрерывное продвижение вперед.

Степь все раздвигается, и не видно ее конца. Чем дальше мы углубляемся в нее, тем больше охватывает чувство одиночества и полной заброшенности. Иногда мысль возвращается к полку, к оставленным за линией фронта товарищам, к станице. Как видно, казаки испытывают то же самое. Они чаще вздыхают, реже смеются и совершенно не поют песен. Даже беспечный и всегда веселый Востриков присмирел, и его голоса не слышно из рядов. Питаемся запасами сушеной баранины, взятой из последнего кочевья, коням выдаем уменьшенную порцию ячменя. Химич молчит и только изредка искоса бросает на нас взгляды. Зуев сдружился с Аветисом Аршаковичем и усиленно зубрит английские разговорные фразы, коверкая произношение: «Спик ю инглиш?», «Ай лов ю». Гамалий неизменно бодр, и держится по-прежнему твердо и уверенно.

— Ну, орлята, не вешайте носы, — окликает он приумолкнувших казаков, — Що, Лобада, мабуть до жинки захотилось?

— Що ж, и то добре. Теперь в степу на Кубани жыто цвитае, — мечтает Лобада, — и просо и пшениця по над хуторами поднимается та блескать як сонце, з степу духовитый витер йде. А ты, як той пан, сыдышь пид сонцем та гриешься.

— Що ж, мало тоби тут сонця? Всего кажин день, як кабана, жарит, — сумрачно бросает ему Сухорук.

Легкое оживление пробегает по рядам и снова исчезает. Люди утомлены и вялы, у большинства усталое выражение глаз. На каждой стоянке все так и валятся на землю. Отдохнуть! Бесконечное путешествие и этот проклятый зной изнурили людей. Солнце круглый день немилосердно льет на нас потоки своих расплавленных лучей. От них не спасают ни мохнатые папахи, ни плотные черкески. И чем больше вливается в нас этого ядовитого тепла, тем слабее и беспомощнее становимся мы. Солнце круглым желтым блином висит над нами и заливает всю степь ослепительным блеском. К вечеру оно неожиданно скатывается к горизонту, разливая по небу фантастическую оргию красок. Ночью степь принимает совершенно иной облик. Луна освещает пустынную равнину мертвым, фосфорическим сиянием. По степи бегут какие-то шорохи, шуршат высокие сухие травы, и кажется, будто бродят где-то возле нас неведомые люди. Казаки тревожно всматриваются в ночь и, вздыхая, шепчутся:

— Ох, не к добру. Проклятая степь заколдованная, не хуже нашей Моздоцкой.

В эти минуты я люблю лежать около сбившихся в кучки казаков и слушать их дикие, суеверные рассказы о привидениях и мертвых татарах, вылезающих по ночам из курганов, чтобы бродить по Моздокской степи. Как-то я попробовал объяснить им, что шорохи и тоскливые вздохи пустыни происходят от резкой перемены температуры между днем и ночью, но объяснение мое было встречено общим молчанием. К моему удивлению, даже такой развитой и книжный человек, как урядник Сухорук, угрюмо и убежденно возразил мне:

— Может, оно, вашбродь, и так, но как по-нашему считать, по-станичному, как наши деды и отцы понимали, не от бога все это, а от лукавого. Души неприкаянные это ходят по степу.

— Да какие же души, чудак ты человек? Ведь здесь земля-то не христианская.

— Все одно, вашбродь, люди везде одни, и души у всех человечьи. Все одно должны после смерти успокоение найти.

— Это да, точно. Без этого нельзя, — поддержали Сухорука упорные голоса.

Люди понемногу засыпают. Все погружается в тишину. Только слышно, как стреноженные кони переходят с места на место в поисках более съедобной травы да изредка сквозь сон что-то пробормочет спящий казак. Умолкают звуки, и пустыня вновь кажется царством мертвых.

Диала — один из самых крупных притоков Тигра, впадающий в него около Багдада, — большая, многоводная река, ширина которой местами не менее версты. Ее спокойные, сонные воды текут тихо и заставляют предполагать значительную глубину. Сейчас будем переправляться через нее. Гамалий рассыпал часть сотни на поиски брода, и сам руководит ими. Остальные казаки спешились. Некоторые поят коней, другие быстро разделись и въехали верхами в воду, напоминая резвящихся кентавров. От реки несет прохладой и живительной свежестью. Оба берега окаймлены зеленой полосой кустарников и густого высокого камыша. В прибрежных зарослях кричат встревоженные утки, над водой носятся перепуганные нырки. По ту сторону реки над непроницаемой стеной камыша высится небольшой лесок.

В ожидании результата поисков брода располагаемся в кустах на недолгий отдых. Так приятно опуститься на мягкую траву и задремать в прохладной, давно не виданной тени. Казаки плещутся в реке, нарушая тишину веселыми криками.

Лежу долго, пока не приходит за мной сияющий Зуев.

— Чего лежите? Ведь такое удовольствие не скоро представится снова. Идемте поплаваем. Я уже успел выкупаться и опять хочу в воду.

Поднимаюсь, и мы сбегаем к реке. В воде светлыми пятнами сверкают тела казаков. Всюду слышны радостные, довольные голоса. Раздеваемся и бросаемся в теплые, ласкающие воды Диалы. Несколько человек переплыли реку и в голом виде отплясывают на противоположном берегу танец дикарей.

Из зарослей камыша выходит Химич, за ним вылезает Карпенко. У последнего в руках что-то вроде веревки, которую он осторожно поднимает над головой. Купающиеся выскакивают из воды и сбегаются к ним.

— Борис Петрович, побежим посмотрим, что там такое, — уговаривает меня Зуев и, не дожидаясь моего ответа, несется по мягкому отлогому берегу. Я спешу за ним. Посреди кучки любопытствующих стоит с довольным видом Карпенко, в его руке извивается длинная серо-коричневая змея, казавшаяся мне издали веревкой. Шея змеи крепко ущемлена пальцами казака, а ее блестящее, гибкое туловище судорожно извивается вдоль руки Карпенко.

— Ишь, гадина! Глаза, как у волка. А что, с ядом она али безвредная? — слышится чей-то любопытный голос.

— А ты сунь ей палец в рот — узнаешь, — советует кто-то.

— Мало не будет.

Я гляжу на змею. Характерный серо-пепельный цвет туловища с коричневыми крапинками на спине и красиво загнутые назад зубы в широко открытом рту не оставляют сомнений. Так и есть, это страшная гюрза, одна из самых опасных змей Среднего Востока, укус которой почти всегда влечет смертельный исход. Я предупреждаю Карпенко, но он смеется и беззаботно говорит:

— Я их не боюсь, вашбродь, воны сами меня боятся. Я какую угодно змею могу в руки взять.

Один из казаков бежит в кусты и возвращается оттуда с обнаженной шашкой.

— А ну, Карпенко, пускай ее на землю! — просит он, размахивая шашкой.

Мы, несомненно, представляем собою довольно комическое зрелище — толпа голых, людей, окружающих «укротителя змей». Некоторым надоедает разглядывать змею, и, не дождавшись конца представления, они снова лезут в воду.

— Ну, держи, не обожгись! — внезапно кричит Карпенко. Ловко перехватывает змею за кончик хвоста, бешено вращает ею по воздуху на вытянутой руке и с размаху бросает на мягкий песок. Ошеломленная гюрза еле шевелится и не пытается уползти. Мы разбегаемся в стороны, а голый вояка неистово крошит злополучную змею на десятки кусков.

— Ну будя, повоевал, заработал «Егория», — смеются над ним казаки.

Вдалеке на берегу показываются конные. Это Гамалий с передовыми. По всей вероятности, место для переправы найдено, и мы сможем двинуться вперед. Я вылезаю из воды и кричу:

— По коням!

Ближайшие ко мне казаки передают «голос», и отовсюду спешат к берегу резвившиеся в воде пловцы.

Течение медленно сносит нас вниз. Напрягаемся и усиленно работаем руками. Кони храпят сильнее, и я вижу, как мой Орел испуганно поводит глазами, как будто ищет меня. Я подплываю к нему и ласково глажу по мокрой голове. Он косится на меня, успокаивается и негромко радостно ржет.

Вот, наконец, и правый берег. Плывшие впереди казаки уже становятся на ноги и выводят коней на отмели. Теперь и я чувствую под собою дно. Тяну за чумбур коня и, радуясь благополучной переправе, лезу на довольно крутой берег. Оглядываюсь назад. Почти вся сотня уже переправилась. К берегу медленно подплывает плот, на котором сидит Гамалий, все время бдительно следивший за плывущими, и с ним трое больных. Плот должен еще раз вернуться на тот берег, чтобы забрать небольшую кучку людей, вовсе не умеющих плавать.

На больших накаленных солнцем камнях, рассеянных вдоль берега, казаки расстилают мокрую одежду. Кони отфыркиваются и отряхиваются, разбрасывая вокруг себя серебристую, сверкающую радугой водяную пыль. Несколько голых казаков гонятся вприпрыжку за хохочущим, быстро улепетывающим Карпенко. Подплывает к берегу Зуев. Его красивое, выразительное лицо блестит от воды. Отдуваясь и откашливаясь, он вылезает на камни.

— Ну и работка! Устал, словно кирпичи таскал, — смеется он и бредет по песку ко мне.

Казаки в одних сапогах и папахах бегают за разыгравшимися, не дающимися в руки конями.

— Держи его!.. А-ту-ту-ту!.. О-о-о!.. — раздается истошный крик по крайней мере десятка глоток.

Ломая и пригибая камыш, по кочкам несется здоровенный темно-бурый кабан, вспугнутый случайно наткнувшимися на него людьми.

— Эх, кабы винтовочка была в руках! — чуть не плачет Химич, глядя вслед удирающему животному.

— Вдарь! Вдарь с вынта! — слышу я почти умоляющий вопль, и, прежде чем мне удается помешать выполнению этого весьма неуместного в данных обстоятельствах совета, грохочет гулкий выстрел, за ним другой.

Убегающий кабан задерживается, падает, перекатывается на бок.

— Убил! — восторженно ревут казаки. — Ай да Востриков!

Из камыша выбегает возбужденный Востриков. В одной руке у него винтовка, в другой — серая папаха. На радостях он кидает ее на землю и бежит к убитому кабану.

С плота, уже пристающего к берегу, поднимается фигура Гамалия. Есаул машет руками и что-то кричит.

— У-у-уать! — доносится до нас: «не стрелять».

— Передай голос «не стрелять», — по живой цепи перебрасывают казаки.

Несколько полуголых казаков с деловитым видом щупают убитую свинью, для чего-то переворачивают ее на бок.

— Здоровая, сука, пудов на семь будет, — решает Карпенко.

Кабан действительно матерый. Его печально поникшие клыки остро топорщатся из-под окровавленной губы. Пуля Вострикова прошла через все туловище и застряла где-то в голове животного.

— Чего вы, черти, содом тут подняли? — говорит Гамалий, спрыгивая с плота. — Хотите, чтоб самих постреляли, как свиней?

— Никак нет, вашскобродь, только дуже здоровый кабан попался, ну я и не стерпел.

— Ну уж, конечно, разве ты удержишься! Чтобы это было в последний раз, а то из-за кабанов пропадем сами.

Животное тащат к воде, растягивают на песке, и двое казаков тут же начинают свежевать его. Неведомо откуда налетевшая мошкара кучей кружится над распарываемой тушей.

Плот перевозит последних людей. Мы дожидаемся их и, довольные неожиданным отдыхом, блаженствуем.

На этом берегу природа гораздо богаче. Кустов почти нет, они растут только у самой реки, зато на слегка возвышенном берегу густая крона невысоких раскидистых деревьев дает приятную, прохладную тень. Ноги тонут по колени в сочной изумрудной траве, пестреющей давно невиданными нами красными, желтыми и синими цветами. Зуев не выдерживает и бросается собирать букет.

Кони разбрелись по поляне и щиплют вкусную траву.

— Юноша, будьте осторожны. Здесь, вероятно, змей не один десяток, — предупреждаю я.

Прапорщик шутливо отмахивается рукой и продолжает нырять в траве.

Казаки освежевали кабана, разрубили его на части и сейчас священнодействуют над большим, сложенным из сухого камыша костром. Ароматный запах шашлыка тянется по воздуху и щекочет ноздри.

Переправа все же не обошлась без приключений. Один из казаков, с чудно́й фамилией — Семихатка, неправильно надев на себя турсуки, перевернулся на большой глубине и пошел ко дну. К счастью, плывшие рядом казаки вытянули уже захлебнувшегося горе-пловца. Сейчас «утопленник» сидит на берегу с мучительно выкатившимися глазами и бледным, больным лицом. Внезапное погружение в воду не обошлось ему даром. Он лязгает зубами, смущенно огрызаясь на издевающихся над ним казаков.

— Мы прошли как раз полпути. Пока, слава аллаху, все идет более или менее благополучно. Дай боже, что: бы и дальше было не плоше, — говорит Гамалий.

Но по его грустным глазам я вижу, как он озабочен. Очевидно, в глубине души он далеко не уверен в том, что его скромное пожелание сбудется. Именно здесь, за Диалой, нас ожидают самые тяжелые и трудные испытания.

— Кабанцю, вашбродь, не желаете попробовать?

Ко мне тянется наскоро выстроганный из свежего прута шампур, на котором аппетитно дымятся вкусно зажаренные, сочные куски кабана. Поочередно отдираем мясо с прута и, густо посолив, уничтожаем неожиданно попавшийся, деликатес.

Аветис Аршакович вскакивает с места и, с трудом прожевывая кусок, говорит:

— Минутку терпения, господа, и я угощу вас прекрасным эриванским шашлыком.

Он бежит к костру и возится возле него.

В ожидании «эриванского» мы уничтожаем казачий шашлык. Вся сотня лакомится кабанятиной, и скоро от огромной туши остаются разбросанные на песке обломки обглоданных, высосанных костей.

Гамалий следит за солнцем. Оно по-прежнему беспощадно к нам и так же немилосердно палит.

— Нельзя! Никак нельзя выступать. Надо переждать зной. Никитин!

Вахмистр подходит к командиру. В руке у него большая кость, на которой кое-где еще висят клочья мяса. Челюсти его продолжают жевать.

— Что ж ты к командиру идешь с занятыми руками? — строго останавливает его Химич.

— Да больно вкусный мосол, — улыбается Никитин. — Оставь его там — хлопци сейчас и утянуть. Вишь, народ какой.

— Ничего, ничего, дело не в мосоле, — улыбается Гамалий. — Вот что, Лукьян, сейчас будем отдыхать, выступим только часов в шесть-семь. Предупреди казаков, пусть пополусотенно отдыхают и расседлывают коней. Поставь на опушке дозоры, и пусть у пулеметов дежурит наряд. Остальным можно заваливаться спать.

— Покорнейше благодарим! — оживляется вахмистр. — Правильно сделали, вашскобродь. Мы уж сами хотели просить, чтобы на вечер идти. Никак в такую жару ни коням, ни людям невозможно в пути.

Он уходит, и через минуту казаки, довольные неожиданным продлением привала, рассыпаются по берегу. Некоторые снова лезут в воду, большинство же укладываются спать в тени деревьев. Следуя благому примеру, поступаю так же. Ко мне на грудь летит охапка цветов. Это Зуев притащил полупудовый букет и теперь оделяет каждого.

— Господа, господа, это же свинство! — волнуется Аветис. — Я только что приготовил шашлык, а вы заваливаетесь спать.

— Ладно, ладно, кормите вот молодого, — указывая на Зуева, говорит Гамалий, — а мы лучше поспим.

Затем он мечтательно тянет:

— Теперь бы чайкю, потом курнуть, а после и прикорнуть.

При последних словах есаула я погружаюсь в сон.

…Жара спала. Вечер мягкий. Свежий воздух напоен лесными ароматами. Мы пьем чай с неистощающимся шоколадом есаула. Вся сотня отдохнула и теперь охотно готовится в путь. Больные тоже посвежели и подбодрились. Лихорадка отпустила их, и только желтые, изможденные лица свидетельствуют о недавнем приступе.

Наконец все увязано, упаковано, навьючено. Садимся на коней и трогаемся в путь. Казаки крестятся и оборачиваются, бросая назад, в сторону темнеющих на горизонте Курдистанских гор, прощальные взгляды. Все отлично понимают, что самое трудное начинается теперь.

Объезжаем прибрежные буераки и идем по густому лесу. Впереди среди деревьев мелькают наши дозоры.

— Маленько подались влево, — говорит Гамалий, складывая карту, которую он только что вновь рассматривал. — Теперь придется исправлять направление.

Ехать хорошо. Верхушки деревьев тесно переплетаются между собой, образуя настоящие арки. Мы спешим выбраться из леса до наступления ночи, переходим на рысь. Через полчаса лес редеет, начинают чаще попадаться кусты, и, наконец, мы выезжаем на обширную поляну, где растет лишь трава. Дальше тянется чахлая степь, переходящая в пустыню Гилян, ту самую, о которой со страхом говорили наши проводники.

Лес остался позади. Мы все дальше и дальше углубляемся в степь. Ночь темна, звезд почти нет, и мы по компасу держим направление. Иногда кони увязают в какой-то жидкий грунт, это, вероятно, болота или песок. Часов в двенадцать на небо выкатывается луна и медленно поднимается над горизонтом. Скучный свет озаряет пустыню — именно пустыню, потому что степь осталась позади. Под копытами коней звонко отстукивает каменистый грунт. В ночной мгле по сторонам рисуются огромные скалы и темные сады, но это только обман воображения. Степь гладка, как гладильная доска, и непомерно тиха. Каждый звук и каждый шорох гулко отдаются и перекатываются по пустыне.

Кони притихли, люди замолкли, вся сотня неживыми тенями движется по мертвой равнине. Впереди растут колеблющиеся призраки, как дым тающие при нашем приближении. Пустыня родит мистические настроения, усиливаемые бледным светом неживой луны. Черным движущимся пятном маячит сотня на ровной, сероватой многоверстной равнине. Отставших нет. Все жмутся друг к другу, и даже обоз, обычно путешествующий автономно, сейчас ни на шаг не отрывается от колонны.

Пустыня дышит неровно, как вспененный, сильно загнанный конь. Шорохи и шелест растут, по сторонам что-то движется и стремительно уносится вдаль. Это ветер — неожиданный, какой-то густой, упругий и мгновенно меняющий направление. Он обгоняет нас, срывает сбоку невидимый песок. Песок шуршит, порывы ветра слепят нам глаза, а через минуту снова все тихо, спокойно, и кажется, будто серая жуткая мгла еще плотнее охватывает нас своею таинственной пеленою.

Лунный свет блекнет, звезды меркнут, становится темнее и прохладнее. Близится рассвет.

Гамалий смотрит на светящийся циферблат своих часов. Уже четвертый час, а из леса мы вышли приблизительно в восемь. Переход прошел довольно сносно, хотя люди устали и едва держатся в седлах. Порой умудряюсь на секунду заснуть. Какие-то бессвязные обрывки снов с молниеносной быстротой сменяют один другой, и первый же толчок будит меня. В голове тотчас же проносится мысль, что кругом на сотни верст раскинулась пустыня, а позади меня едут еще сто таких же выбившихся из сил, жаждущих сна и покоя людей.

Не помню, как мы добрались до какого-то пригорка, у которого буквально слегла вся сотня. Обессиленные кони и измученные люди темными пятнами усеяли сухую солончаковую землю. Как и другие, я валюсь с ног и моментально засыпаю. Только над Гамалием усталость как будто не имеет власти. Погружаясь в непреодолимый сон, я слышу, как он отдает приказание выставить охрану из полутора десятков наиболее дюжих казаков, сохранивших остатки бодрости.

Просыпаюсь от ощущения жгучих лучей солнца. Передо мною расстилается унылый, безрадостный пейзаж. Высохшая степь, раскаленный песок, слепящие глаза солончаки. Вокруг ни одного холма, ни единого деревца. Только серые гряды дюн кое-где поднимаются над землею. Почти все люди проснулись. Солнце не дает спать. Но встать и ходить в этом зное невозможно. Силы оставляют тело, а в голове путаются неясные мысли. Душно невероятно. Кони понуро стоят, опустив головы, врастая в песок всеми четырьмя ногами. Страшно подумать, что мы обречены мучиться в этом пекле весь долгий день. Некоторые наиболее изобретательные казаки, вероятно, с самого утра, натянули на воткнутых в песок шашках и кинжалах походные палатки. Остальные следуют их примеру. Маленькие куски холста являются слабой защитой против беспощадных лучей, но все же предохраняют лицо и руки от болезненных ожогов, а голову от солнечного удара.

Ни единого освежающего дыхания ветерка. Жара, от которой мы так страдали в Персии, кажется мне сейчас райской прохладой. Бесконечно медленно тянется время, и теряется ясное представление о нем. Мы спим, просыпаемся и снова погружаемся в забвение. Страшно хочется пить. Не знаю, что было бы с нами, если бы Гамалий не приказал предусмотрительно наполнить водой из реки все имеющиеся в сотне турсуки, бочонки и баклаги и погрузить их на заводных коней. Воды выдается немного. Гамалий сам неусыпно следит за ее расходованием. Вода здесь дороже золота, ибо это — жизнь. Плохо приходится коням. Водяной паек для них мал, и они жестоко страдают от жажды. Если ночью мы не сумеем напоить их как следует, нам грозит опасность продолжать путь пешим порядком. Но где напоить? Встретим ли мы какой-нибудь ручей или источник? Руководствуясь внушающей слабое доверие английской картой и разноречивыми сведениями проводников-курдов, Гамалий рассчитывает найти верстах в семидесяти от переправы оазис Сиди-Магомед, в котором бьет из земли родник и находится маленький арабский поселок, с двумя-тремя десятками жителей. Я знаю, что Гамалий надеется прийти туда к ночи. Но что будет, если эта надежда не оправдается?

Солнце перекочевывает на запад, и на горизонте вырастает синеватое облачко. Казаки с упованием смотрят на него.

— Эх, кабы господь благословил дождичком, поддержал бы казаков, христианских людей! — вздыхает Горохов.

Жара спадает, в воздухе разливается предвечерняя прохлада, и как-то легче и радостнее становится на душе. Казаки выползают из-под своих палаток и не сводят глаз с той части неба, где все больше вспухает обрадовавшее нас облачко.

— Помочило бы так, как на этапе! — мечтает кто-то.

— Вот она, жизнь-то наша казачья: дождь идет — о солнышке молишь, а солнце пригреет — опять дождь зовешь, — говорит Химич.

— Эх, вашбродь, хорошо теперь бабам в станице. Легкая у них жизнь, ей-богу, — обращается ко мне Востриков и убежденно развивает свою мысль: — Что бабе? В тепле, в сыте, спит сколько хочет, ест ровно свинья. Ни тебе пуль нету, ни тебе войны. Я, вашбродь, даром что урядник, а очень даже легко поменялся бы на бабье положение, кабы можно.

К моему удивлению, никто не смеется над словами Вострикова. Наоборот, кое-кто серьезно поддерживает его. Видно, что вопрос этот не раз обсуждался между казаками и они имеют о нем свое определенное мнение.

— Что баба? У бабы нет тягла, поела да спать лягла. Бабе не жизнь, а одна скусная конфета. Хоть с чем ни сравните, а вот хуже нашей казачьей жизни нету. Одна слава, что казаки, а му́ки нам положено больше, чем другим людям. Мы, вашбродь, и за себя и за других страдать должны. Вот сейчас английцы, небось, в покое, в довольстве прохлаждаются. Ждут нас. Лежат на пузах под деревьями да поглядывают. А мы через степя да горы к ним идем, своей крови и силушки не жалеем. А почему? Да все потому, что слава о нас такая — казачья, молодецкая. Орлы, мол, они все могут! Ну вот, мы и летим орлами, да только до дому-то ворочаться ровно галки ободранные будем.

Сухорук говорит спокойно, как будто заранее зная, что его речь не встретит возражений. Глаза его прямо и честно смотрят на меня, и хотя я не должен разрешать ему говорить подобные вещи, у меня не находится иных слов для ответа, как: «Да, брат, ничего не поделаешь: послали — значит так нужно».

Кони едва волочат ноги и поминутно останавливаются. Часто слезаем и ведем их в поводу. Несмотря на боязнь затеряться в пустыне, все же многие отстают. Подолгу стоим, поджидая их. Особенно тормозят нас больные. Сегодня заболели еще двое: неизвестно, где и когда они заполучили дизентерию.

Из темноты то и дело несутся заглушенные крики:

— Э-эй!.. Сотня, подожды-ыть… Э-эй!..

Мы ждем. Отставшие мало-помалу подтягиваются. Делаем перекличку по взводам. Слава богу, все налицо. Можно двигаться дальше. Темные фигуры вяло и нехотя поднимаются с земли и бредут за нами. У некоторых казаков кони совсем обессилели и не в состоянии идти дальше. Озлобленная брань и удары плетей мало помогают. Какую жалкую картину должна представлять сейчас для стороннего зрителя наша «лихая» сотня, посланная на соединение за тысячу верст!

Зажигаются бледные, тусклые звезды, но даль все так же безжизненно сера. Минуты кажутся часами. Господи, да где же, наконец, этот заколдованный оазис?! Ведь иначе смерть. Я стискиваю зубы и почти ненавижу в этот момент есаула. Гамалий, вероятно, не подозревает об этом. Время от времени он поглядывает на часы и бормочет про себя:

— Эге, здорово запаздываем, уже одиннадцать часов, а мы еще в девять должны были быть в Сиди-Магомеде.

В темноте мне не видно его лица, но в его голосе слышится поражающая меня уверенность.

— Вы говорите так, как будто мы едем по железной дороге, — желчно иронизирую я.

— Вина за запоздание лежит не на мне, а на составе поезда, — парирует он и уже громко обращается к сотне: — Итак, ребятки, сейчас малость отдохнем, а через полчаса доберемся и до села.

— Слава богу, — шепчет Химич, — добрались!

Слышно, как громко и облегченно вздыхают казаки. Некоторые из них крестятся.

Самоуверенный тон есаула раздражает меня.

— Вы не ошибаетесь, Иван Андреевич? — спрашиваю я. — Ведь впереди нет и намека на жилье.

— Ошибки быть не может. Я точно вымерил расстояние до оазиса по карте, учитывая ее возможные погрешности, прикинул лишних полтора часа, итого получилось шесть с половиной часов. Ушли мы со стоянки в пять, сейчас — одиннадцать. Следовательно, скоро будем на месте.

— А если мы сбились с направления или этот оазис — миф?

— Это невозможно. Карта и проводники могли ошибиться лишь в числе верст, на что я и прикинул лишнее время, а раз компас в руках, сбиться с дороги можно лишь в пьяном виде.

Как бы в подтверждение этих слов, вынырнувший из темноты дозорный, запинаясь от радости, докладывает:

— Вашбродь, село вот туточки, рукой подать. Ребята у околицы стоят. Разрешите осмотреть разъездом.

Бешеный восторг охватывает людей. Как по волшебству, исчезают терзавший их страх, усталость, апатия. Голоса гудят, перекидываясь по рядам. Даже кони, почуяв близкий отдых, встрепенулись и ускоряют шаг.

— Иван Андреевич, пошлите меня в разъезд! — просит Зуев, хватая руку командира.

— Ладно, юноша, действуйте! Осмотрите все как следует и сейчас же пришлите связь. Оцепите немедленно село караулами, чтобы никого не выпускать оттуда. Ну, с богом! Захватите с собой Аветиса Аршаковича и Сухорука.

Зуев с казаками в сопровождении Джеребьянца удаляется. Негодование и злость сменяются во мне раскаянием.

— Вы уж простите меня, Иван Андреевич, но, знаете, в душе я ругал вас, думал, что завели невесть куда. Решил уже, что погибнем в песках.

— Ха-ха-ха! — добродушно смеется Гамалий. — Я, братику, уже бачив, та тилько виду не показав. Я тоже, не меньше вашего где пожить хочу.

Справа от нас, совсем неподалеку, лают собаки. Пахнет дымом. Тишину прорезает отчетливый конский топот.

— Вот дураки! По спящему селу лупят карьером. Ну, допустим, прапор еще молод, неопытен. Но Сухорука-то зачем с ним послал?

Мы подходим так близко к селу, что теперь уже отчетливо вырисовывается густая куща его садов, принимающих в темноте причудливые формы. Скапливаемся у околицы. Неистовое ржание и возня свидетельствуют о том, что кони чуют воду и рвутся вперед.

— Не давать коням пить, пока не разрешу. Кто напоит до приказа, не получит суточных, — объявляет Гамалий.

Наконец подъезжает казак от Зуева. Все в порядке. В селе не видно никаких войск, и жители, вероятно, даже не подозревают о нашем прибытии. Посты у выхода из оазиса выставлены, и мы можем без риска войти в него.

Село уже пробудилось. На единственной его улице снуют встревоженные люди в длинных белых бурнусах, с зажженными, зловеще чадящими факелами в руках. Языки пламени лижут насаженные на палки пропитанные нефтью жгуты, и тревожные тени мечутся по земле.

На мгновение из мрака возникает то ствол высокой пальмы, то серая камышовая крыша хижины.

Жители перепуганы. Фронт далеко от них, и появление каких-то солдат кажется им необъяснимым чудом… Сначала они приняли нас за турок, но, увидев диковинное обмундирование и услышав незнакомую речь, поняли свою ошибку. Громкие причитания, плач женщин и детей сменяют тишину ночи. В мгновение ока пробуждается все село, и встревоженная толпа заполняет улицу. Аветис успокаивает ее. Он обещает не причинять оазису и его жителям никакого ущерба и просит лишь о гостеприимстве. Жители успокаиваются и заверяют нашего переводчика, что отряд будет принят дружественно.

Казаки повзводно поят коней у холодного источника, протекающего тут же, посреди оазиса. Коней не оторвать от холодной, вкусной воды. Мы все также спешим утолить мучающую нас жажду. Теперь у всех одно желание — завалиться спать.

Тишина вновь царит над оазисом. Слышно только, как хрустят зерном голодные кони да бродят, борясь со сном, дежурные по коновязи, дневальные. Луна, наконец, выходит на небо и щурится на нас.

Во сне мы забываем все страхи и невзгоды сегодняшнего дня.

Яркое и радостное утро. Солнце палит, но благодатная густая листва широких крон финиковых пальм не пропускает его лучей. Наслаждаемся свежей ароматной прохладой и видом ярко-зеленой травы. Широкий, аршина в два с половиной, ручей выбивается из-под земли и, пробежав по ложбинке версты полторы, так же внезапно ныряет в пески, уходит глубоко под землю, чтобы где-то далеко снова заструиться по поверхности, оплодотворить сухие, горячие пески, оживить мертвую природу.

Оазис невелик. В нем всего шесть домов и придорожная, сейчас закрытая чайхана. Жителей в селе не более сорока человек. Все они смуглы, стройны и приветливы. Они охотно угощают нас финиками и даже режут специально в честь Гамалия петуха. По словам Аветиса Аршаковича, это не малая жертва со стороны жителей. «Жертва» оказывается жесткой и слегка пережаренной. Тем не менее мы с удовольствием съедаем ее без остатка.

…В поселке много нефти. Ею поливают кизяки, растапливают костры, ею лечат животных и смазывают для прочности высокие волосяные шатры. На мой вопрос, откуда берут ее арабы, один из жителей равнодушно махнул рукой в сторону пустыни:

— Ее там много в ямах!

— Приближаемся к местам, где полно нефтяных колодцев, — говорит Аветис и многозначительно добавляет: — Английская зона!

Покой села нарушен нашим неожиданным появлением. По улице снуют озабоченные люди. Накормить сто с лишним изголодавшихся коней и такое же количество здоровых, не страдающих отсутствием аппетита казаков — довольно трудная задача для крошечного оазиса.

Отовсюду ползут ослики, нагруженные корзинами с финиками, глиняными кувшинами с кислым молоком и круглыми пресными лепешками, испеченными на раскаленных гладких булыжниках. Хлебцы невкусны: без соли и слегка сыроваты, но мы не разборчивы и с удовольствием едим все, что дают.

Около нас организовался импровизированный рынок. Мальчишки торгуют круглыми белыми сырками и крепкой настойкой, приготовленной из финиковых косточек. Несмотря на запрещение покупать спиртное, весь запас настойки, оказавшийся в селе, переходит в казацкие фляги. Я тоже пробую ее. Сладковата, с привкусом миндаля и слегка напоминает греческий дузик.

— Микстура, — морщится Гамалий, что, однако, не мешает ему выпить полбаклаги этого зелья.

Химич благоденствует, то и дело прикладываясь к фляге. Хорошо еще, что настойка не настолько крепка, чтобы туманить головы привыкших к спирту и водке казаков. Аветис Аршакович бродит по селу со старшиной. Переводчику поручено добыть для нас фураж. Жители клянутся, что сена у них нет. На всю сотню привезено не больше двадцати пудов, а ведь у нас сто двадцать две лошади, считая с заводными и обозными.

Аветис Аршакович пытается соблазнить арабов золотом, но на этот раз без всякого успеха. Либо жители говорят правду и сена у них действительно нет, либо они боятся оставить свой скот без корма.

Купили огромного быка, и теперь кашевары готовят из него обед. У жителей добыты большие котлы, и под ними весело разгорается огонь. Женщины, вовсе не показывавшиеся раньше, теперь принялись за свои обычные занятия. Группами по две, по три с кувшинами в руках они спешат за водой, стараясь быстро прошмыгнуть мимо казаков, провожающих их любопытными взглядами. Они смуглы, высоки ростом, быстры в движениях. Их белые покрывала не скрывают фигур. При виде нас они смущенно закрываются широкими рукавами.

— Чего рты пораскрывали, раззявы! — кричит на казаков вахмистр. — Баб, что ли, не видали, идолы!

«Идолы» неохотно отходят от ручья и, поминутно задерживаясь и оглядываясь, бредут к нашему расположению.

— Шкура гладкая, и побачить трошки не дал, яки таки бабы арапские, — ворчит Дерибаба.

— Таки ж, як вси, — под общий смех выпаливает Востриков.

— На чужой сторонке и старушка — божий дар, — резюмирует Карпенко.

Простота и добродушное веселье казаков успокаивают население оазиса. Уже происходят забавные сценки, когда те и другие пытаются о чем-то поговорить друг с другом.

Часто в воздухе слышится возглас: «Иэ уайлед!», с которым то к нам, то один к другому обращаются арабы.

— Что означают эти слова? — спрашиваю я Аветиса.

— «Молодой парень», — улыбаясь, говорит переводчик. — Так они называют каждого человека мужского пола от восьми до восьмидесяти лет.

— Вот это «парни»! — смеются казаки, а вездесущий Востриков мгновенно, по созвучью, уже применяет это восклицание.

— Эй, валет! — обращается он решительно ко всем арабам, приводя в восторг хлопающих его по плечу «парней».

— Тефад далу![40] — приглашает нас старшина.

Мы идем к его дому, возле которого разведен большой костер. На нем в котле кипит и булькает вода. Возле дома высится «леван» — род каменного, обмазанного глиною помоста, нечто вроде балкона, с которого легко просматривается дорога и на котором вечерами собираются мужчины покурить трубки и повести долгие беседы перед сном.

Мы сидим в ханэ[41] старшины. У входа теснится молодежь. Пьем чай вместе с двумя стариками, благожелательно поглядывающими на нас.

За стеною слышится гортанная женская речь и доносятся звуки деревянной свирели, игрой на которой арабы тешат и развлекают казаков.

— Этот день посещения бедных домов пришедшими издалека гостями-московами будет записан в наших сердцах золотыми буквами памяти, — хотя и витиевато, но, кажется, искренне говорит старшина.

Старики с достоинством кланяются, повторяя «добро пожаловать».

Аветис Аршакович такой же цветистой фразой благодарит все население гостеприимного села.

Посидев с полчаса, мы возвращаемая обратно в сотню.

Зуев увлекается финиками, поедая их пригоршнями. Но вот готов и обед. Кашевары не посрамили своего реноме. Из жирного быка сварен вкусный борщ, приправленный сухими овощами и консервированным томатом. За ними следует рисовая каша с поджаренными кусками говядины. На третье — финики и холодная ключевая вода. Конечно, обед запивается остатками настойки, которая еще сохранилась у наиболее предусмотрительных казаков. Арабы не подходят к нам и лишь издали с любопытством следят за нашим пиршеством. Жара, все усиливается. Она дает себя знать даже в тени вековых пальм. Гамалий делает какие-то записи и вновь внимательно изучает карту. На всякий случай выверяю компас по пальме, над которой ночью светилась Полярная звезда. Затем мы с командиром разбираемся по карте в направлении пути, устанавливаем ориентиры и намечаем план дальнейшего похода. Почти вся сотня спит, и только неугомонный Зуев, сопровождаемый несколькими мальчишками, бродит по оазису, осматривая его диковинки.

Сегодня уже двенадцать дней, как мы выступили в поход. Времени потратили много, а прошли всего чуть больше половины пути. Через пять-шесть дней нас ожидают в долине Тигра английские конные отряды. По равнине будут рыскать разъезды в поисках пропавшей сотни, а мы только выберемся к тому времени из этой знойной, раскаленной печи. Да и выберемся ли?

Несмотря на успех первой половины рейда, сомнения и страхи не покидают меня. Делюсь своими опасениями с Гамалием.

— Вы совершенно правы. Только теперь для нас начинается самый опасный этап нашей экспедиции. Турки где-то поблизости. Они искали нас в Курдистане, теперь будут продолжать свои поиски и здесь. Я уверен, что арабы отнесутся к нам дружелюбно. Турок они ненавидят как своих поработителей. А враг врага — всегда друг. Нас они должны встречать еще лучше, чем англичан. Они прекрасно понимают, что англичане «освобождают» их от турок только для того, чтобы превратить Месопотамию в британскую колонию и завладеть ее богатствами, особенно нефтью, которая, как вы видели, здесь сочится прямо из земли. Под оттоманским владычеством арабы имеют хоть какую-то автономию: до этих пустынь у Константинополя не достигала рука. А англичане превратят их в рабов, как индусов. О русских они знают, что мы не заримся на их страну.

Но арабы нам не защита. Чем может помочь нам такой оазис, если нас здесь застигнут турецкие сувари? Кроме того, турки могут натравить на нас кочевников пустыни, пользуясь их темнотой и фанатизмом. Как-никак, мы «гяуры», «неверные». Наши кони, оружие и золото — заманчивая добыча для них. Правда, отбиться от иррегулярной банды — не такое уже сложное дело. Но весь вопрос в том, сохраним ли мы наших коней. Казак в поле да на коне не боится самого сатаны. А вот, скажите, что мы будем делать, если падут кони? А ведь к этому идет. Утречком, пока вы спали, я обошел коновязи. Не дай бог, что делается с конями. Спины набиты почти у всех, ноги расслабли. На них не то что на врага идти, а и до дому не дойти.

— Иван Андреевич, да разве этого нельзя было предвидеть с самого начала? Ведь вы же сами знали, что было безумием посылать сотню в такой рейд. Только чудо может довести нас до англичан. Для этого надо, чтобы либо англичане перешли в наступление и приблизились к нам, либо турки сами ушли отсюда. Ведь ясно: если где-то здесь стоят англичане, то перед ними должна быть турецкая завеса; следовательно, нам надо еще пробиваться через нее.

— Ни, голубь, чудес на войне не бывает. Англичане в наступление ради нас не пойдут. Их только что здорово поколотили на юге. Целых девять тысяч с самим генералом сдались в плен в Кут-эль-Амаре, даже не сделав серьезной попытки пробиться из окружения. У них свои правила войны. На позициях должно быть горячее кофе, брекфесты и разные ленчи. А как чуть что плохо, простой выход: сдавайся в плен! Зачем им рисковать своей шкурой? Они будут ждать, что мы, русские, перейдем в наступление и погоним турок. Вот тогда они со всем благоразумием и должной медлительностью вступят в бой и пожнут плоды наших побед. Не они и не чудеса спасут нас, а наша собственная храбрость и ловкость. Только нужно побольше хладнокровия и выдержки.

Я отлично знал, на что мы идем: на смерть, на поголовное истребление, в лучшем случае — на плен. И тем не менее пошел. Пошел потому, что послали бы других, которым тоже хочется жить. Так пусть уж лучше мы испытаем свою судьбу, может быть, и выйдем победителями. Шансы все же у нас есть. И вы знаете, когда я поверил в возможность благополучного исхода нашей экспедиции? Тогда, когда к нам приехал господин Джеребьянц. Наше счастье, что с нами этот армянин. Вы себе не представляете, сколько пользы уже принес и еще принесет он! У него редкий талант сговариваться с туземцами, кто бы они ни были: курдские патриархи или простые кочевники. А особенно расположила меня к нему беседа, — помните ее? — когда честно, откровенно и смело он рассказал нам тяготившие его мысли. Хороший, благородный человек.

Гамалий, помолчав, продолжает:

— Курдистан мы прошли благополучно. Горные проходы открыли золотым ключом. Теперь главную роль будут играть быстрота передвижения и решительность. Чем скорее мы пересечем пустыню, тем больше у нас будет шансов на успех. Но боюсь, что с нашими конями нас ждет катастрофа. Как бы то ни было, сегодня к вечеру выступаем в путь. Мы не можем медлить ни одного часа. Пусть даже половина коней падет на дороге, но к утру мы должны попасть в оазис Хамрин, — палец Гамалия показывает на маленький, обведенный карандашом кружок, — а затем скорее все дальше, вглубь, пока не пересечем, наконец, этой проклятой мышеловки и не выберемся к водам Тигра. Так-то!

Мы молча глядим друг другу в глаза, и только теперь я замечаю глубокую перемену в лице есаула. Оно сильно похудело. Глаза глубоко запали и остро поблескивают из глубины орбит, а в давно не бритой, колючей щетине проглядывает неожиданная седина. Я опускаю глаза. Казаки беспечно спят, отдыхая перед новым трудным испытанием.

Ночью я вышел из жилья. Было свежо. Луна ярко освещала величественную и как бы призрачную картину. Высокие кроны пальм, за ними — пустыня, казавшаяся закутанной в темно-фиолетовую прозрачную фату, сквозь которую едва очерченные волнистой линией угадывались холмы наносного песка. Мертвую тишину прерывали редкие голоса дневальных да мерное похрустывание жующих зерно коней.

В седьмом часу уходим из Сиди-Магомеда. Население провожает нас далеко за околицу села. Несколько конных арабов гарцуют сбоку и версты четыре следуют за нами, всеми силами стараясь выказать нам свое расположение. Есаул щедро расплатился с гостеприимными хозяевами. При расставании обнаружилось, что оазис не так уж беден фуражом. Сено, которого мы так усиленно и тщетно добивались днем, теперь появилось в изобилии. Видя, как неоскудевающей рукой Гамалий рассыпает серебряные и золотые монеты, население оазиса стало таскать нам откуда-то из хижин большие охапки душистого сена. Старшина сконфуженно говорит:

— Если бы мы вчера знали, что московы такие хорошие люди, мы, безусловно, достали бы все, что требуется вам. Останьтесь еще на двое-трое суток, не пожалеете об этом, — чуть не со слезами уговаривает он.

— Вчера у его клочка не наплачешься, а теперь смотри, какую вязанку приволок! — удивляется Пузанков, глядя на ползущую к нам пухлую копну, из-под которой еле видны голова и ноги согнувшегося араба.

— Ну, погостите еще хоть день, — уговаривает Аветиса Аршаковича старшина.

Хотя село получило немалую выгоду от нашего кратковременного пребывания, но чувствуется, что старшиной руководят не только корыстные побуждения, но и искреннее желание поддержать традиционную славу арабского гостеприимства, тем более что добродушие и простота обращения русских солдат произвели на жителей сильное впечатление. Мы обещаем посетить село на обратном пути. Сопровождаемый сердечными напутствиями, наш отряд покидает Сиди-Магомед.

Снова пески… Двое арабов, белея своими бурнусами, едут с нами до Хамрина. Это провожатые, которых послал с нами старшина. Оба — молодец к молодцу. Они прекрасно сидят на своих маленьких норовистых иноходцах, красиво гарцуют по сторонам дороги и беспрестанно разговаривают. До сих пор у меня было представление об арабах как о крайне сдержанном, замкнутом и молчаливом народе, но эти двое опровергают мои книжные сведения. Ежесекундно окликают они нашего переводчика, чему-то заразительно смеются, сверкая белыми зубами и белками глаз, пытаются объясниться жестами с казаками. Аветису Аршаковичу стоило немалых усилий уговорить их взять за труды по десятирублевой золотой монете. Они долго отказывались от денег, заявляя, что сопровождать нас и показать нам дорогу, их долг.

Пустыня та же, что и вчера, но теперь мы следуем по слабо очерченной в песках дороге и чувствуем себя относительно спокойнее. Мы убедились, что казавшаяся мертвой равнина обитаема и что на расстоянии тридцати пяти — сорока верст мы обязательно встретим новый оазис. Казаки повеселели. Вид цветущих садов Сиди-Магомеда успокоил их и разогнал мрачные мысли. Они ведут между собою тихие беседы и все время жуют финики, сплевывая по сторонам косточки. Прямо невероятно, какое количество этого сладкого чужеземного плода поедаем мы в сыром, сушеном, тертом и жареном виде. Кони идут сегодня значительно бодрее: вероятно, им передается настроение казаков. Обоз опять отстает, едва мы переходим на рысь. Это, видимо, объясняется тем, что казакам уже не так страшно остаться позади. Вечер такой светлый и ясный, что мы еще видим далеко позади темные очертания Курдистанского хребта.

Вокруг нас расстилается скучная, однообразная, безжизненная равнина. Иногда вдали, дразня воображение, вырастают неясные и обманчивые миражи. Они появляются среди песков и увеличиваются до фантастических размеров, чтобы внезапно исчезнуть. Так далеко, насколько может окинуть взор, не видно ни жилища, ни человека, ни животного, ни деревца… все голо, мертво, пустынно. Воображаю, что должен чувствовать в этих печальных местах одинокий, заброшенный путник.

— Марево, что ли, расписное? — удивляются казаки.

— Господи, и куда только судьба не закинет казаков! — вздыхает Востриков. — Вот вернусь домой, в станицу, стану бабам рассказывать, — ни за что не поверят, скажут, брехня, одни балачки. Прямо интересно, вашбродь, как красками намалевано.

— Да ведь ты, Егорыч, небось приврешь с полкороба, — шутит Гамалий.

— Так точно, вашскобродь, это уж верно, беседа не без красного словца. Не могу без этого, такой уж у меня характер. Как с бабами сяду, так уж начну заливать!

— Да ты и с казаками такой же.

— Это уж верно, он такой, — слышится подтверждение из ближайших рядов.

— Да ему што! Врать — не мякину жевать. Ведь он врет, вашскобродь, людей не видит, бает, рассыпает, что снежком посыпает, — балагурят казаки.

Вострикова это задевает за живое.

— Ну да кто как врет-то. Один соврет — хоть кулаки суй, а другой сбрешет — иглы не подбить. Врать-то, братцы мои, тоже надо умеючи. Я вот совру — с девкой посплю, а вы поврете, да спать одни пойдете.

— Хо-хо-хо! И откуда у него, черта, слова берутся? — грохочут казаки.

Солнце еще не скрылось за горизонтом, и его косые длинные лучи слепят глаза. Но они уже не опаляют, как днем. От нечего делать внимательно рассматриваю почву. Иногда у самой дороги виднеется какая-то странная колючая трава, несколько оживляющая мертвый колорит песков. Спешиваюсь и срываю ее. Мой конь тоже тянется к траве, но, едва обмусолив ее, тотчас же выплевывает. Я пробую один из листков: горько и невкусно. Наблюдающий за мною Аветис Аршакович останавливает своего коня.

— Колоквинт. Особая разновидность колючки, которой питаются аравийские верблюды. Не советую брать ее в рот: горька, ядовита и вызывает сильное истечение слюны. Только железные желудки верблюдов переносят эту гадость.

Мы догоняем ушедшую вперед сотню. Один из проводников внезапно передает другому повод своего коня и бежит в сторону от дороги по песчаным кочкам. Став на колени и широко распахнув бурнус, он долго копается в песке.

Его поведение интригует нас. Но вот он как будто что-то нашел. Издавая веселые гортанные звуки, он возвращается, держа в руке крошечную серую ящерицу. Это лишь жалкое подобие наших грациозных, юрких ящериц. Она худа, сморщена и кажется высохшей. Но все же ее вид развлекает людей. Ящерица переходит из рук в руки, и каждый казак делает по поводу нее какое-нибудь замечание. Гамалий спешивает сотню, и мы идем, ведя коней в поводу. В этот момент второй проводник, видимо, завидуя успеху первого, в свою очередь роется в песке и долго гоняется за каким-то невидимым нам существом. Аветис Аршакович спрашивает араба о предмете его охоты.

— Джербоа! — кричит араб.

Оказывается, в этих мертвых песках, кроме плюгавой ящерицы, обитает еще одно живое существо — полевая крыса джербоа, неизвестно чем питающаяся.

Видя мое изумление, Аветис Аршакович снисходительно посмеивается:

— А вы полагали, что пустыня действительно необитаема? Да тут водится пропасть всякой твари: змей, скорпионов, тарантулов и других гадов. В этих песках для них сущий рай. А порой здесь можно встретить и стадо джейранов. Они ведь пробегают за сутки верст по сто, а инстинкт помогает им найти воду. Вас вот ужасает пустыня, а кочевые арабы ее не променяют ни на какую другую землю.

Я окидываю взором безнадежно унылую равнину. Мой собеседник, вероятно, прав, но я лично не могу понять, за что можно любить это дышащее смертью пекло.

Только что лишились двух коней. Они повалились на песок, и никакие понукания и удары не в состоянии заставить их подняться. Больно смотреть в их измученные, полные тоски глаза. Ехавшие на них казаки молчат, но по их лицам видно как тяжело переживают они утрату. Остановили сотню, расседлали лежащих коней, посадили обоих казаков на заручных и вновь двинулись в путь.

— Если не подохнут или не загрызут шакалы, наши арабы захватят их на обратном пути, — говорит Аветис.

Действительно, проводники долго еще оборачиваются и поглядывают на темнеющие на дороге черные бугры, о чем-то переговариваясь между собою.

— Вы даже не представляете себе, как арабы любят и ценят лошадей, — обращаясь ко мне, говорит Аветис. — Привязанностью к этому благородному животному охвачены решительно все — и простой народ и «адтаунд», то есть благородные по своему рождению люди…

— Просто говоря, правители и военачальники кланов, — вмешивается Гамалий.

— Да, но и простой народ и даже женщины, дети. Недаром арабские поэты воспевают лошадей и, когда хотят похвалить своих возлюбленных, говорят: «Верна, как конь», «Глаза, как у кровного жеребенка».

— За такую любовь я от души желаю, чтобы, возвращаясь обратно, эти два молодца забрали себе наших брошенных коней, — говорит Гамалий.

Его кавалерийскому сердцу становится легче при мысли, что отставшие кони могут попасть в надежные руки прирожденных наездников.

Казаки примолкли. Потеря коней вновь напомнила о подстерегающих нас бедах и опасностях.

Сумерки быстро сгущаются. Часам к десяти показываются отдельные чахлые, низкорослые деревца — верный признак близости воды. Наши проводники смолкли и обратились к Аветису Аршаковичу с просьбой о том, чтобы сотня двигалась бесшумно, так как у источника могут быть арабы из враждебного им племени. Дошедший впереди разъезд не обнаружил присутствия каких-либо живых существ. Кругом безлюдно и безмолвно. Немощная луна тускло освещает песчаные склоны и каменистое русло высохшего ручейка. У его берега стоит полуразвалившаяся, с осыпавшимися стенами, хижина, по-видимому, давно уже покинутая обитателями.

Находим несколько неглубоких колодцев. Одни из них наполовину завалены камнями, в других поблескивают остатки грязной, солоноватой воды. Около них растут какие-то колючие деревья. Напоив коней и немного отдохнув на этой неприветливой стоянке, отправляемся дальше.

Вскоре вышли из строя еще несколько коней. Они окончательно выбились из сил и не в состоянии двинуться с места.

— Теперь скоро, всего один фарсаг[42], — успокаивают проводники.

Но этот «фарсаг» нам придется идти не менее полутора часов — настолько обезножели и измучились наши кони. Оставляем с отставшими охрану в двенадцать человек и одного из проводников, а сами продолжаем путь. Луна прячется за облака, и становится темно. Вновь возникают фантастические образы, пугая воображение. Но вот возвращается казак от идущего впереди разъезда и сообщает, что видны огни. Это, несомненно, оазис.

Теперь его могут уже разглядеть и наши привыкшие к темноте глаза. Судя по длинным контурам садов и сереющим там и тут домам, оазис Хамрин значительно больше Сиди-Магомеда. Несколько минут совещаемся, затем я и Аветис Аршакович едем вперед и вместе с разъездом осторожно вступаем в село. На улицах ни души. Ставлю караулы у выезда в степь и сейчас же возвращаюсь назад. Теперь по всему селу заливаются псы. Конский топот и собачий лай поднимают на ноги все население. Как и в Сиди-Магомеде, один за другим зажигаются огоньки, перепуганные жители выскакивают из домов и тотчас же прячутся обратно. Сотня в порядке входит в село. Аветис Аршакович и проводник мечутся туда и сюда и буквально во всю глотку орут, предупреждая жителей, что мы пришли с самыми мирными намерениями и просим лишь о гостеприимстве. Понемногу улица наполняется народом. Нас расспрашивают, кто мы, куда идем и зачем прибыли в оазис.

Ограничиваемся ответом, что мы — русские, идем вперед и не собираемся чинить каких-либо обид населению. Для внушительности Аветис сообщает, что мы передовая часть, за которой движется целый корпус. Разговор длится еще несколько минут, затем нам отводят место для ночевки на самой площади, у большого колодца, и тотчас же организуют наше снабжение фуражом и продовольствием. Несмотря на явно радушную встречу, меня все же берет сомнение, когда я посматриваю на десятизарядные английские винтовки «Ли Энфильда» в руках многих арабов. Гамалий дает еще один золотой проводнику, который не знает, как выразить свою благодарность щедрым русским. Он дожидается лишь своего товарища, чтобы пуститься в обратный путь.

Сотня занята устройством на ночлег. Кое-где уже пылают костры и закипает чай. Некоторые казаки наскоро жуют сухари, запивая их холодной водой. Кони разгружены от переметных сум и тороков. На ночь попеременно, пополусотенно, будем расседлывать их. Усталые, они стоят, как вкопанные, даже не жуют ячмень, насыпанный в привешенные к мордам торбы.

Мало-помалу подъезжают остальные. Бросили еще одного коня. За сегодняшний переход это уже третий. Печально. Зуев спит как убитый. Бедный юноша, несомненно, страдает от усталости больше других, хотя и тщательно скрывает это.

Все мы вполне взрослые люди, воюем уже второй год, получили достаточно крепкую закалку, а он ведь почти подросток. Всего два месяца, как он вступил прямо в полк и еще не успел втянуться в тяжелую походную жизнь. Он сильно похудел, лицо его потемнело и вытянулось, глаза приобрели лихорадочный блеск. Обычно веселый и жизнерадостный, он потух и поблек после смерти Трохименко. Прапорщик лежит на соломе, съежившись калачиком, и тяжело дышит. Голова его сползла с папахи, служащей ему подушкой. Он морщится во сне и что-то бессвязно бормочет. Очевидно, его тревожит свет пылающего вблизи костра. Я осторожно прикрываю платком его лицо. Гамалий кивает головой в сторону спящего и негромко говорит:

— Умаялся, сердешный. Хороший хлопец. Дай ему бог здоровья.

Химич сегодня в карауле. Село велико, и поэтому необходимо принять серьезные меры предосторожности. Понемногу казаки затихают. Потухают костры, грузно ложатся на отдых кони, и мерно похрапывают спящие люди. Ночь. Луна бродит между ветвями окружающих нас деревьев и глядит на наш привал сквозь широкие резные листья пальм. Неугомонившиеся собаки все еще ворчат и лают где-то на окраине села.

В домах один за другим гаснут огоньки.

Трах! трах! трах! та-ра-ра!.. — разрывают тишину винтовочные выстрелы.

Мгновенно просыпаюсь. На площади кутерьма. Мечутся и ржут перепуганные кони, щелкают затворами винтовок осоловелые от сна казаки, и зычный голос Гамалия, перекрывая общий шум и суматоху, разносится далеко по селу:

— По коням! Дежурная полусотня, карьером, к постам марш!

Я вскакиваю на неведомо откуда появившегося коня и впереди полусотни скачу к постам, откуда только что трещали выстрелы. Мимо нас проносится казак с донесением. Новых выстрелов не слышно. У заставы нас встречает Химич.

— В чем дело?

— А вот… убили одного! Тикать куда-то хотел, — равнодушно говорит прапорщик, указывая концом сапога на вытянутое у его ног неподвижное тело.

Только теперь я вижу убитого человека. Казаки окружают меня.

— Сидим в карауле. Глядь — из-за деревьев двое конных. Мы, конечно, окрикнули. Они — ходу. Мы — залп. Один убег, ускакал, а вот этого убили, — докладывает Карпенко.

Обыскиваем убитого, но не находим ничего особенного. Широкий белый бурнус, на ремне десятизарядная английская винтовка, на груди патронташ, в карманах трубка и кисет.

— Вашбродь, командир едут.

На темной улице показываются конные. Подъезжает Гамалий. Выслушав рапорт Химича, он недовольно качает головой:

— Скверно, очень скверно. Не надо было упускать. Надо было пристрелить обоих.

Из деревни сбегаются перепуганные, встревоженные люди. Старшина просит разрешения отдать труп родным.

— Ошибка. По неосторожности молодые парни попали под выстрел, — уверяет он. — Они ехали в соседнее село по делам.

Возвращаемся на площадь. Приказано подтянуть обоз. Гамалий быстро расплачивается со старшиной и, наняв двух проводников, командует сотне приготовиться к выступлению.

Чуть брезжит рассвет, одна за другой бледнеют и гаснут звезды, серая мгла еще висит над пустыней. Хочется спать, но надо двигаться, двигаться во что бы то ни стало.

— Мы не можем медлить ни одной секунды. Надо сейчас же уходить отсюда, — говорит Гамалий и командует: — Са-адись! Шагом ма-арш!

Усталые, сонные люди покорно взбираются на коней. Через минуту сотня покидает оазис. Неистовый собачий концерт долго еще несется нам вслед.

По серой, унылой равнине тянется жидкой цепочкой расстроенная конная колонна, то и дело останавливающаяся и поджидающая отставших. Впереди кое-как шагают еще сохранившие силы кони, а сзади еле плетутся, подгоняемые криками, бранью и плетями, шатающиеся, изможденные одры. Еще далее, среди песков, одиноко чернеют четыре расседланные брошенные лошади. Их маленькие породистые головы тянутся нам вслед, а полные отчаяния умные глаза не отрываются от уходящей колонны. Высоко над ними кружит пара серых больших птиц, предвкушающих обильное пиршество.

Утром безжизненная степь кажется еще суровее. Неприветливо смотрят бесконечные желто-серые пески, изборожденные застывшими волнами невысоких, уходящих на юг дюн. Однообразие, тоска. Невыносимо жжет поднимающееся все выше над горизонтом солнце. Впереди манят своими коварными обманами призрачные миражи: повисшие вершинами вниз пальмы, перевернутые цветные купола и контуры сказочных дворцов. Почти весь переход совершаем пешком: кони сами едва держатся на ногах.

Угрюмое настроение не покидает Гамалия.

— Медленно, слишком медленно двигаемся. А надо спешить. Убежден, что удравший от нас араб поднял переполох в соседних оазисах. Весть в этих песках разносится с быстротой молнии, и через несколько дней, нас окружат турецкие войска. Погано.

Шагающий рядом с нами Джеребьянц сообщает командиру, что по сведениям, полученным им от жителей Хамрина, турок поблизости нет. Но по пустыне бродят шайки Мамлек-бен-Измаила и Наибус-Салтане, вооруженные турками для действий против англичан и руководимые немецкими инструкторами. Час от часу не легче. Новости неутешительные, ибо у этих головорезов кони свежи, а наши превратились в замученных одров.

Организуем экстренный совет.

Как быть? Идти ли в следующий оазис — Купет, как мы раньше предполагали, где, несомненно, уже ждут нас предупрежденные беглецом вражеские отряды, или обогнуть этот пункт и выйти севернее — в небольшой поселок Али-Абдаллах, где и заночевать, заперев выходы постами. Конечно, второй план безопаснее, но он удлиняет наш и без того страдный путь минимум на три часа. А дойдем ли мы с этими жалкими, еле влачащими ноги подобиями коней? Вызываем вахмистра и долго совещаемся, наконец решаем сообща: идти на Али-Абдаллах. Лучше погубить коней, чем понапрасну рисковать живою силой.

— Надо во что бы то ни стало избежать столкновения с врагом. Уклонимся в сторону, по пути станем закупать коней, а не будут продавать — возьмем силой, церемониться нечего. Таковы суровые законы войны. На ставку поставлено все, — говорит Гамалий.

В критические минуты он проявляет железную, несгибаемую волю, и это успокаивающе действует на всех. «С таким не пропадешь!» — думает каждый про себя.

Объявляем об изменении маршрута проводникам. Оба араба удивлены и выражают недовольство. Они пытаются убедить Аветиса Аршаковича в том, что до Али-Абдаллаха очень далеко, что поселок мал, не сможет разместить и накормить всю сотню. Но им кратко и твердо приказывают вести нас, куда сказано. Мы резко меняем направление, сворачиваем с дороги и бредем по сыпучим, вязким пескам вправо. Ныряем в песчаные ложбинки, взбираемся на дюны, снова сползаем вниз, и так без конца. Безотрадная картина. Идти все труднее, напрягаем последние силы. Сзади несутся проклятья и свирепая брань. Это казаки отводят душу на ни в чем не повинных животных. Число безлошадных растет. Бросили в песках еще трех коней. Уже больше не остается заручных коней. Отстающие тормозят движение и задерживают остальных. Наконец выбираемся на какую-то едва заметную тропу. Проводники почти все время идут пешком. Они то и дело с тревогой поглядывают на небо, озабоченно переговариваясь между собой.

— Дорогу, что ли, потеряли? — беспокоится Гамалий.

— Хуже, дорогой Иван Андреевич, — объясняет Аветис, и в его голосе звучит беспокойство. — Надо спешить. Надвигается песчаная буря. Самум! Нам во что бы то ни стало нужно быстрее добраться до жилья.

Еще этого не хватало! Казаки, не подозревая о новой грозящей опасности, понуро бредут по тропе. Лица их покорно-равнодушны, смертельная усталость сковывает мысли. Обильный пот струится по щекам. Палящий зной мучительно обжигает безжизненных, апатичных людей. Кони еще понурее хозяев. Вялые, поблекшие глаза, отвисшие губы, машинально передвигающиеся ноги. Вот все, что осталось от недавно славной, веселой сотни первого «непобедимого» Уманского полка. «Непобедимого»… Какая злая ирония! Укатали Сивку крутые горки. И вот по сыпучим пескам бредут разрозненные, жалкие остатки. А впереди — самум, палящая смерть.

Я содрогаюсь при одной мысли быть заживо засыпанным раскаленным песком и задохнуться от недостатка воздуха в огненном пекле. За что, за какие смертные грехи бросили нас сюда на погибель? Нас, сто с лишним русских людей, так бессмысленно и ненужно погибающих здесь. И в сознании вырисовываются горькая усмешка Сухорука и его звучащие упреком слова: «Почему мы к ним, а не они к нам? Видать, им своих-то жальче!».

В голове проносится мысль: «А что они сейчас делают, англичане? Их многочисленная армия. Сидят в тенистых рощах вдоль Тигра и поглядывают в бинокли — не показались ли русские казаки».

Мои размышления прерывает голос есаула:

— Санитары, обоз и все, кто на хороших конях, вперед!

Казаки послушно выполняют приказание. Мы перестраиваемся.

— Сотник! — обращается ко мне Гамалий. — Берите здоровых людей и на конях ведите их как можно быстрее в Али-Абдаллах. Немного спустя мы нагоним вас.

— Господин есаул! Я попросил бы разрешить остаться с вами, а полусотню отправить с младшими офицерами.

По взгляду Гамалия я чувствую, как он тронут. Его лицо озаряется доброй, признательной улыбкой.

— Добре! Прапорщик Химич, ведите полусотню.

Большая часть колонны отрывается от нас и, бороздя песок, уходит вперед. Аветис Аршакович вопросительно смотрит на нас.

— И вы, господин переводчик. К чему бесцельные жертвы!

Аветис Аршакович на рыси догоняет ушедшую полусотню.

В песках остаемся мы — до пятидесяти полубольных людей, тянущих в поводу шатающихся, еле передвигающих ноги коней. Одного из проводников оставили с собою, другого взял Химич. Солнце нещадно палит. Кажется, будто оно остановилось неподвижно на небе. Счет времени потерян, и нам представляется, что мы бредем так не часы, а вечность. Зной обдает нас, лишая последних сил. Воздух навис прозрачной, неподвижной кисеей, но эта прозрачность какая-то обманчивая и угнетающая. Нестерпимая тоска и обреченность томят мозг.

Изредка песок сменяется белесыми солончаковыми лоскутами земли, слепящими глаз. Кони тяжело храпят, медленно переставляя больные ноги. За высокой грядой косых дюн исчезают ушедшие вперед казаки. Кто-то на мгновение задерживается на гребне и машет нам папахой. По серой породистой кобыле узнаю Зуева. Через секунду и он скрывается из виду. Одни… Я смотрю на араба, не отрывающего испуганного взора от безоблачного неба. Что он там видит страшного? На минуту его глаза встречаются с моими, и мне чудится в них покорная обреченность. Он часто приближается к командиру и знаками умоляет его спешить. Но мы и так делаем все возможное. Понукания и плети не действуют больше на коней.

Солнце жжет нас острыми зенитными лучами и вдруг стремительно катится к западу, оставляя за собой немеркнущий кроваво-желтый свет.

Ползем по пескам. Минуты медленно уходят в вечность. В голове нет больше мыслей, даже страх оставил нас — так мучительны зной, жажда и усталость. Бредем, как автоматы, среди безжизненного песчаного моря, взборожденного волнами дюн. Один мираж сменяется другим, и воображение дразнят неясные очертания близких оазисов. Казаки задыхаются. Едкая пыль попадает в глаза, щекочет горло. Я стараюсь не встречаться взглядом с несчастными, обессилевшими людьми. Гамалий едет в конце колонны, подгоняя отстающих. Если бы не он, может быть, не один казак лег бы на песок, чтобы уже больше не встать.

— Вашбродь, разрешите на минуту сделать привал. Людям невмочь. Хош бы водички попить, — шепчет пересохшими, растрескавшимися губами Никитин, появляясь рядом со мною.

Я не отвечаю. Обычно почтительный и приветливый, вахмистр смотрит на меня недружелюбно и молча отъезжает. Дорога поднимается вверх. Бью нагайкой Орла и взбираюсь на вершину дюны, откуда должен быть виден Али-Абдаллах. Внизу, саженях в двухстах от меня, зеленеет крошечный оазис с немногочисленными пестрыми шатрами. Между ними снуют люди. Полусотня спешилась и стоит вблизи источника в ожидании нас.

Скачу назад и сообщаю казакам:

— До стоянки не более полуверсты.

Недоверчивые, злые глаза смотрят на меня почти с ненавистью. Но уже слышен собачий лай и тянет горьковатым дымком горящего кизяка. Вскарабкиваемся на пригорок, и люди разом оживляются. Они воочию убедились, что стоянка близко. Вздох облегчения, как ветерок, пробегает по колонне. Ободренные кони неожиданно прибавляют шаг и мелкой рысцой трусят к шатрам. Мы ясно видим, как несколько арабов спешат крепче обвязать вокруг стволов пальм веревки шатров, а женщины и дети с криками загоняют в деревеньку скот.

Мы находимся уже не более чем в ста саженях от окраины оазиса, когда горизонт внезапно тускнеет, с калейдоскопической быстротой он меняет свои краски, от багровой до серой, и, наконец, принимает мрачно-фиолетовый цвет. В пустыне разливается густая мгла. Небо совсем темнеет, и только в зените повис лишенный блеска и лучей оранжевый диск солнца. На нас быстро надвигается желтая завеса, разбивающаяся на отдельные крутящиеся вихрами столбы. Неожиданно оживает безмолвная до тех пор пустыня, наполняясь ревом и свистом. Резкие порывы ветра охватывают нас, почти валя с ног, больно хлещут струями песка. Удушье сжимает горло.

Я окликаю проводника, пальцами показывая на волнующийся песок. Но араб лишь плотнее укутывает лицо плащом и, пригибаясь к шее коня, яростно понукает его. Его беспокойство передается казакам. Они кутаются в башлыки и непрерывно стегают лошадей, которые вертятся, останавливаются на рыси, пытаются лечь.

— Если доедем до шатров — спасены, — сквозь вой ветра доносится до меня голос Гамалия.

Делаем последние усилия. Ветер переходит в ураган. Песок сплошной стеной несется через нас, засоряя глаза, забивая рот. Огромные волны песка заходили, задвигались по пустыне, как будто вокруг нас разыгралась водяная стихия. Зной так жгуч, что кажется, сам ад поднялся из преисподней и хлынул на нас. Никогда раньше я не представлял себе, что может быть так трудно сделать верхом каких-нибудь десяток саженей.

Самум охватил пустыню.

В ту же секунду наши измученные кони дотягиваются до шатров и падают на колени, пряча морды под шеи друг другу.

Полумертвые от истощения и жары, мы пластом лежим внутри шатров, замотав головы башлыками. Возле нас ничком лежат хозяева-арабы, и только ветер и песок со свистом и шумом проносятся над нами, ударяя в натянутые, вздувшиеся, как парус, стенки шатра…

Внезапно ветер стихает. Воздух сразу приобретает прежнюю неподвижность, и состояние забытья, полуобморочной дремы охватывает нас. Так проходит несколько минут. Затем стены шатра слабо трепещут от возвратившихся порывов ветра, и жар начинает быстро спадать.

Самум проходит. Ветер несет теперь прохладу и бодрит своей свежестью. Над землей все еще стоит песчаная мгла, но небо быстро светлеет и проясняется. Горизонт опять чист, и солнце вновь жжет своими лучами пустыню. Только новые гряды дюн, выросшие буквально за полчаса, говорят о том, что здесь недавно пронесся страшный самум-бадех[43]. Где-то вдалеке, на юге, куда умчался палящий вихрь, еще стоит мглистая, начинающая редеть пелена.

Я поднимаю голову. Несколько казаков пластом лежат около меня. По бледности лиц, по которым струится пот, их можно принять за тяжелобольных. Медленно встаю и, еще чувствуя слабость и звон в ушах, выхожу из шатра. Словно мертвые, без движения лежат на песке кони, вытянув вперед свои головы.

Оазис оживает. Между шатрами толпятся казаки. Белеют бурнусы арабов. Звучит непонятная гортанная речь.

— Вахмистр, устроить перекличку, все ли в сборе — выходя из палатки, приказывает Гамалий.

Лицо есаула посерело и говорит о пережитых страданиях, глаза слезятся, губы потрескались и покрылись сетью красных кровоточащих нитей. Впрочем, то же самое и у меня и у большинства из застигнутых самумом казаков. Из шатров выползают полубольные, еще не пришедшие в себя люди.

— Прапорщик Зуев, берите с собой дежурный взвод и скачите немедленно по дороге. Осмотрите места, пройденные полусотней, и если найдете отставших людей и коней, забирайте и сейчас же возвращайтесь обратно.

Зуев садится на коня и в сопровождении взвода из ранее пришедшей полусотни едет за село. Никитин обегает шатры, проверяя по списку лежащих и ослабевших казаков.

— Так что, вашскобродь, — докладывает он, — люди все в целости, до одного. Только в бурану шестеро побросали коней и спаслись пешаком. Дудка, Панасюк, Коваль, Дерибаба, Стеценко и Пузанков, — перечисляет он.

Оказывается, мой Пузанков тоже остался в числе безлошадных. Я ищу его, но моего верного «Личарда» нет, по всей вероятности, он еще отлеживается в одном из шатров.

— Еще, вашскобродь, коня с водой потеряли. Оторвался с недоуздка — и шасть в пески, лег и ни с места. Ну, уж тут, конечно, не казачья вина. Разве до него! Кажный сам о своей душе понимает, — продолжает перечислять наши беды вахмистр.

Гамалий молча покусывает губу. Это значит, что настроение его не из веселых. Потерять в один переход одиннадцать лошадей — более чем трагично. Я пытаюсь успокоить его.

— Иван Андреевич, я думаю, что Зуев приведет отставших коней, — вряд ли им что-нибудь сделается.

Гамалий смотрит невидящим взглядом и, как бы отвечая не мне, а на собственные мысли, глухо говорит:

— Все равно, если б даже и нашлись, для рейда они уже не годны. — И обращаясь к вахмистру: — Фельдшерам — осмотреть больных. Кашеварам — сейчас же приняться за изготовку горячего обеда. Выставить вдоль дороги караулы с пулеметами и никого не выпускать из села. Подсчитать количество больных и здоровых коней. Второй полусотне расседлать коней. Выйдем не раньше полуночи. Есть у тебя, Лукьян, еще что-либо?

— Так точно, есть! — смущенно, но с затаенной надеждой говорит вахмистр. — Хлопцы просят хоть ночь дать передохнуть. Невмоготу, никак не в силах. Все, ровно как больные, качаются.

— Нельзя. Сегодня в полночь выступаем, — резко перебивает Гамалий. — К ночи приготовиться в поход!

Вахмистр не произносит больше ни слова и, сделав «налево кругом», исчезает за шатрами. Вокруг нашей стоянки собирается несколько десятков обитателей оазиса, с детским любопытством разглядывая казаков. Откуда-то появляется Аветис Аршакович, уже успевший вступить в переговоры с «местными властями».

— Господа, старшина просит вас пожаловать к себе в шатер.

Гамалий отмахивается и сухо бросает:

— После, сейчас не до церемоний.

Джеребьянц возвращается к старшине. Я не прочь бы последовать за ним, предвидя, что в шатре, вероятно, уже приготовлено какое-нибудь, хотя бы и скромное, угощение, но ожидаю, пока Гамалий не выскажет мне своих соображений относительно дальнейшего похода. Есаул сидит задумавшись. Наконец он поднимает глаза и спокойным тоном говорит:

— Для меня ясно, что сегодня обязательно необходимо уйти из этого оазиса. Я уверен, что о нашем прибытии сюда уже пронюхали. В пустыне есть свой беспроволочный телеграф, и работает он не хуже наших. Если мы будем здесь прохлаждаться, нас завтра же настигнет банда Мамалека-бен-Измаила или другого турецкого наймита. Выход только один: слабых и больных коней оставим в Али-Абдаллахе, взамен купим или реквизируем у жителей новых, пополним запасы воды, провианта и фуража, а ночью — в путь. Больных людей поместим на носилки, но задерживаться не будем ни минуты. Вы с этим согласны?

— Да, это наш единственный шанс на спасение.

— Значит, решено! Ну, а теперь можно и к старшине.

Шатер старшины такой же, как и те, в которых живут другие обитатели оазиса, но значительно просторнее. Он из грубого серого с полосами верблюжьего войлока, перетянутого на куполе крест-накрест двумя толстыми ремнями. У входа нас почтительно ожидает хозяин, смущенный нашим промедлением. Рядом с ним стоит повеселевший Джеребьянц. Входим в шатер. Он довольно вместителен. Перегородка из плотной черной ткани делит его на две половины: мужскую, где помещается оружие, седла и груда верблюжьих попон, и женскую, в которой в относительном порядке размещены мешки с провизией, домашняя утварь, медные тазы, ручные жернова, жаровня, деревянная ступа для кофе, бурдюки с водой и молоком. Тут же под ногами хозяев вертятся пара маленьких, только что родившихся жеребят и слабосильный верблюжонок. Полдюжины совершенно голых ребятишек, засунув в рот грязные пальцы, со страхом и любопытством смотрят на нас. Их, вместе с жеребятами и верблюжонком, моментально изгоняют из шатра, что не мешает, однако, им то и дело возвращаться обратно. У стены стоят три арабки, очевидно, жены старшины, почтительно склонившие головы при нашем появлении.

Меня поражает, что женщины здесь не прячутся при виде мужчин, как мы привыкли к этому в Персии. Но Джеребьянц разъясняет мне, что женщины арабских кочевников пользуются неслыханными на Востоке свободами. Они не закрывают лицо чадрой, не избегают встреч и бесед с мужчинами и имеют большое влияние на дела семьи и даже целого рода. Действительно, хозяйки шатра, ничуть не смущаясь нашим присутствием, спокойно и деловито принялись за приготовление угощения. Я с любопытством рассматриваю их. Лица их смуглы, худы и резко очерчены, но не лишены привлекательности. Одежда на них походит на мужскую и отличается лишь обилием украшений. На голове, шее и руках позванивают серебряные монеты.

Мы садимся посреди шатра на грязных подушках. Возле каждого из нас стоят деревянные чаши с кислым молоком и довольно приятным холодным отваром из перебродившего сока финиковой пальмы.

Старшина берет обеими руками свою чашу и, торжественно кланяясь в нашу сторону, негромко произносит:

— Хена!

— За ваше здоровье! — переводит Аветис.

Мы пьем холодный отвар, мешая его с тягучим кисловатым молоком. Старшина что-то длинно говорит.

— Он поздравляет вас с прибытием и избавлением от смертельной опасности, которой вам грозил самум. По его словам, о нашем появлении в пустыне он знал еще вчера, но никак не предполагал, что мы прибудем к ним, иначе бы приготовил нам царское угощенье.

Мы переглядываемся с Гамалием. Истинно, пустыня не знает тайн.

— А не может ли он просто-напросто, пока, до обеда, напоить и накормить казаков кислым молоком? — спрашивает есаул.

— Уже сделано. Иван Андреевич, мы заготовили для сотни молока и зарезали молодую верблюдицу, — сообщает поистине незаменимый Аветис.

Верблюдицу! Это ново. Но что же делать, если здесь другой говядины на стол не подают. Разговор продолжается. Из него выясняем, что проскочивший мимо нашего поста всадник уже успел предупредить о нас Мамалека. Но тот, не рискуя напасть на нас один, послал за помощью к другим вождям. Турок поблизости нет, хотя не так давно два эскадрона сувари зачем-то бродили недалеко от Хамрина и, переночевав в Али-Абдаллахе, ушли обратно в Каср-и-Тепе. Для нас ясно, что противник, осведомленный о нашем рейде, ищет нас по всем направлениям, в частности, и в этих глухих дебрях. По словам старшины, лишь два дневных перехода отделяют нас от зеленой зоны, лежащей между Тигром и его многоводным притоком Шат-эль-Адхемом. Рядом со старшиной сидят два пожилых, степенных араба, важно покуривающих свои нескончаемые трубки и ежесекундно кивками головы подтверждающих слова старшины. У входа толпятся и заглядывают внутрь более молодые обитатели кочевья, вполголоса перебрасываясь между собой фразами, очевидно, на наш счет.

Женщины заканчивают приготовления к пиршеству. Куски верблюжатины брошены немытыми и нечищеными в кипящий котел и уже сварились. На поверхности воды плавают пятна жира. Никаких приправ к блюду нет.

Все это мало аппетитно, но «дипломатия» требует, чтобы мы подавили брезгливость и показали хозяевам, как мы ценим их гостеприимство. Наши казаки счастливее нас: в этот момент они уже, наверно, насыщаются более съедобным, — чисто приготовленным обедом, сдобренным всякими специями. Женщины опускают в деревянную чашку куски разварившегося мяса, извлекая его из котла длинными заостренными палками. Темная соль ставится рядом с чашкой, и мы приступаем к еде. Старшина делает приветственный жест и, вынув из чаши грязными перстами большой дымящийся кусок мяса, сует его в руки Гамалия. Затем наступает и моя очередь. И только Аветис, знающий местный ритуал, сам вытягивает себе кусок мяса. Старшина пытается разодрать для нас пальцами горячие куски верблюжатины. Гамалий спешит предупредить его и, вынув ножик, разрезает им мясо. Завеса шатра распахивается. Входят Зуев и Никитин.

— Ну, как дела?

— Привел двух полудохлых коней. Нашел один полузасыпанный конский труп. Об остальных ни слуху ни духу. Прямо жуть берет, Иван Андреевич, как эта проклятая буря перевернула все. Там, где была дорога, теперь лежат целые горы песку, а за ними овражки спускаются. Прямо не узнать. Хорошо, что никто из казаков не отстал. Не ушел бы от смерти, и костей бы не сыскали.

— Благодарю вас. Садитесь с нами подзакусить. Ну, а ты что скажешь, Лукьян?

— Плохо, ваше высокоблагородие. Кони совсем подыхают, ни одного здорового нет в сотне, все больны. Люди тоже многие лежат как колоды, иные до ветру встать не могут. К обеду половины казаков не дозвался.

— И все же сегодня обязательно в путь! Передай казакам, что через два дня выйдем из этой пустыни к реке, за которой и встретимся с англичанами.

— Слушаю-с! Как прикажете! — покорно отвечает Никитин и еще тише говорит: — Придется бросить шестнадцать коней. Хочь убить. Одно слово — калеки.

— Тем, кто остался без коня, объяви, что сегодня их посадим: кого — на коня, а кому коней не хватит — на верблюдов.

Несмотря на трагичность положения и деловой характер беседы, не можем удержаться от смеха. Никитин недоверчиво улыбается, прикрывая рукавом рот.

— Как же так, вашскобродь?

— А так! Не пешком же идти. А в здешних местах верблюды еще лучше коней служат.

— Да мы к ним не привышны. Не приучены казаки с ними обходиться.

— Привыкнут. Казак и черта оседлает.

— Чижало будет, вашскобродь.

— Ничего. Чем тяжелее русскому, тем он злее. Ну, дальше что? Есть больные?

— Так точно! Новых пять человек, да опять же раненые.

— Кто не в силах двигаться — на походные носилки! Все?

— Так точно!

— Ну, добре! Иди, голубь, до казаков. А вы, Аветис Аршакович, передайте старшине, что я закупаю у него всех имеющихся в селе крепких коней и верховых верблюдов. За ценою не постою и уплачу тотчас же золотом.

Аветис переводит. По лицу старшины видно, как он смущен. Женщины теряют выдержку и начинают волноваться. Беспокойство передается толпящимся у входа людям. Раздаются резкие голоса, переходящие в крики.

— Они не хотят, отказываются. Объясняют, что без лошадей и верблюдов они пропадут, — резюмирует Аветис.

В старшине борются два чувства. Отказывать в просьбе гостю — значит нарушать святой обычай гостеприимства. Но, с другой стороны, он видит, что его подопечные явно настроены против продажи. Он ссылается на то, что село очень мало и бедно.

— Передайте ему, что другого выхода нет. Или он продаст нам нужное количество отобранных нами животных и получит за это золотом по хорошей цене, либо я вынужден буду забрать у них все, что найду, не заплатив ни копейки. Впрочем, я уверен, что за те деньги, которые я им дам, они завтра же достанут в ближайших оазисах вдвое больше лошадей и верблюдов.

Есаул встает и, резко повернувшись, идет к выходу. Мы следуем за ним. Старшина робко забегает вперед, открывая полог шатра. Аветис спокойно остается на месте, дожидаясь возвращения хозяина. Мы проходим по улицам оазиса, провожаемые недружелюбными взглядами взволнованных, протестующих жителей.

Казаки сидят группами и не спеша опускают ложки в дымящиеся котелки.

— Ну как, понравилась верблюжатина? — осведомляется Гамалий.

— Да оно ничего, вашскобродь, такая же вкусная, как и говядина, только мы к ней малость не привыкли.

Из шатра показывается Аветис. Он важно шествует среди расступающихся угрюмых кочевников и, сопровождаемый старшиной, направляется к Гамалию.

— Все в порядке! Договорились. За каждую лошадь платим по двести рублей золотом, а за верблюда — по триста. Цена не велика, если учесть, что здесь не конская ярмарка.

Аветис довольно потирает руки, подмигивает глазом и смеется.

После обеда идет выводка сотенных коней. Боже, на что стали похожи наши прекрасные строевые кони, которыми мы еще недавно так гордились! Кожа да кости. По самому скромному подсчету, необходимо заменить по крайней мере двадцать лошадей, из которых только четырех можно рискнуть взять с собой. Остальные шестнадцать не смогут сделать даже и десяти шагов. Изможденные, больные люди… покрытые ранами, выбившиеся из сил кони… А впереди еще длинная-длинная, дорога, полная неведомых опасностей. Настроение казаков подавленное: кони, выведенные из станиц, вскормленные из собственных рук и вынесшие все тяготы почти двухлетней войны, падали, гибли в пути.

— Коней жалко, вашбродь, ровно от сердца отрывает. Как вспомню своего Грача, слеза прошибает, — вздыхает Пузанков.

Его Грач лежит за селом неубранный, вспухший, занесенный серыми движущимися песками.

Покончив с осмотром собственного конского состава, приступаем к закупке лошадей. Против нашего ожидания их приведено не мало, во всяком случае не менее двух десятков. Хозяева животных не высказывают какого-либо неудовольствия или раздражения и, по-видимому, лишь опасаются, сдержим ли мы свое обещание уплатить за взятых коней, В глубине площади вытянуты в линию низкорослые, широкозадые жеребцы, которых арабы держат за недоуздки, и несколько здоровых верблюдов. Среди коней есть несколько красивых, благородных экземпляров, с тонкими, в струнку, ногами и маленькими сухими головами, по-видимому, хороших кровей. Ценители лошадей, казаки, любуются ими.

— Неплохой жеребчик, хорошей стати и был бы прекрасным производителем, — говорит Гамалий.

— Который? Серый?

— Нет, вот тот, гнедой.

Я ищу глазами производителя и действительно среди неспокойных, зло ржущих и поминутно дерущихся коней вижу замечательного темно-гнедого жеребца с налитыми кровью глазами и крутой волнистой шеей. Он бьет копытом и тянется к кобыле приказного Коваля.

— Да ты убери ее! Не видишь, он ровно сумасшедший сделался, — советуют приказному казаки.

— Ну, ты, мамзель собачья! — кричит Коваль, оттягивая в сторону присмиревшую кобылку.

Из толпы казаков раздаются замечания по поводу выведенных на продажу коней.

— Ну и кони! Прямо сатаны! На них в строю стоять невозможно.

— Да уж кому-кому, а кобылятникам соседями не быть.

«Кобылятники» — это казаки, ездящие на кобылах. Таких у нас человек двенадцать.

— Что кони? Не ногами конь — брюхом возит. За им походи, и он орлом станет, — мудрствует Пузанков, разглядывая серого неказистого жеребчика.

— Выводи! — кричит Гамалий.

Арабы образуют цепочку. Впереди идет пожилой высокий араб, ведя за чумбур низкорослого молодого коня, испуганно косящегося на незнакомую ему толпу. Поочередно оглядываем жеребца, щупаем ему бабки, гладим пах, раскрываем рот и, наконец, испытав, его на рыси, покупаем. Хозяин отходит в сторону и, позванивая монетами, пересчитывает их. На песке сидит Гамалий, перед ним мешочек с золотом и большой лист бумаги. Каждый продавец, получив деньги, ставит свою печатку или прикладывает против своего имени вымазанный чернилами палец. Арабы торгуют добросовестно, не пытаясь, пользуясь обстоятельствами и спешкой, всучить плохой товар. Из приведенных коней ни один не забракован нами. Лица казаков светлеют. Упавшее было настроение явно поднимается. Конь — это все. Без коня в нашем походе казаку гибель.

К нашему удовольствию, отношение арабов к навязанной им продаже коней резко меняется. Получившие крупную сумму за своих животных владельцы только теперь, вероятно, поняли, что совершили выгодную сделку и что на вырученные деньги без труда достанут лучших лошадей. Соблазняются и те, кто раньше упорно отказывался продавать. Они подходят к Аветису Аршаковичу и предлагают привести еще коней. Но мы отказываемся, хотя незадачливые торговцы намерены даже снизить цену. Женщины внимательно следят за торгом, громко перекликаясь с мужьями. Некоторые из них, соблазнившись видом золотых монет, наспех организуют собственный базар и снуют между нами, наперебой предлагая свои немудреные товары.

Я покупаю пару пустых страусовых яиц, которые мне ни на что не нужны и, вероятно, завтра же будут раздавлены в сумке, и длинную связку полусырых фиников, начинающих уже приедаться нам. Кстати, никогда раньше не видавшие их казаки теперь прекрасно научились отличать по косточкам и кожуре лучшие сорта от второстепенных.

Приближается вечер. Мы отдохнули и приободрились, Особенно живительно действует на нас вечерняя прохлада. Недавний самум, едва не стоивший нам жизни, никто даже не вспоминает. Такова жизнь солдата. Он живет настоящим днем и моментально забывает о только что пережитой смертельной опасности. Мы стали привычны ко всему. Порой мне даже становится страшно подумать, до чего мы одичали, если глоток холодной воды, кусок полусырого мяса и беспробудный сон на голой земле становятся иногда пределом наших желаний.

Наши проводники, арабы из Хамрина, еще с нами. Мы нарочно не отпускаем их, чтобы они раньше завтрашнего утра не смогли вернуться в свой оазис и сообщить о месте нашего нахождения.

— Карпенко, а Карпенко! — кричит приказный Дудка, разыскивая в толпе своего друга.

— Чого?

— Ты по ихнему розумиешь? — спрашивает Дудка, показывая пальцем на окружавших его арабов.

— По малости могу, — говорит Карпенко.

— А ну, друг, скажи йому, щоб вин мого коня сохранив до нашего возврату.

— Это можно! Эй, кардаш, слухай мене! Коня ему шалтай-болтай. Нет, щоб вернул, как назад пойдем.

Озадаченный араб поводит вокруг удивленными глазами.

— А ну тебе к бису, сукин сын! — внезапно обижается Дудка, плюет и под хохот казаков ловит за рукав Джеребьянца.

— Уж вы скажить йому, щоб сохранив мого коня, берег, а як назад пидем, то я и заберу його с собою.

Аветис переводит. Старшина клянется, что кони будут сохранены и возвращены в целости владельцам.

— Брешет сука, — недоверчиво ворчит казак и тут же добавляет: — Щоб не дуже издив на кони.

— Иван Андреевич, — спрашиваю я Гамалия, — если бы арабы отказались продать коней, вы действительно забрали бы их, не уплатив ни копейки?

Есаул хитро смеется:

— Конечно, заплатил бы ту же сумму. Но жителей следовало припугнуть, иначе нам пришлось бы прибегнуть к нежелательной реквизиции, которая наделала бы много шуму и создала бы нам врагов. Убедившись, что кони все равно будут взяты, арабы предпочли их продать. В результате и волк сыт и овцы целы.

Вечер опускается на оазис. Буйные краски заката уступили место ровной синеватой темноте, и звезды одна за другой желтыми свечками зажигаются на небе.

Маленький оазис Али-Абдаллах, встревоженный, как улей, нашим неожиданным появлением, остался далеко позади. Вот уже три с половиной часа, как мы покинули его. Старшина дал нам в проводники своего сына. Кроме того, еще двое жителей вызвались добровольно сопровождать нас. Дезориентируя арабов, мы сообщили перед уходом старшине, будто направляемся в оазис Суффа. Но, пройдя версты четыре, круто сворачиваем вправо и берем направление на Дюшамбе. Жары как не бывало. Слабые и больные кони оставлены в оазисе, поэтому двигаемся хорошо, делая в час верст по восемь. Вновь приобретенные жеребцы, не привыкшие ходить в строю, то и дело вырываются из рядов, внося в движение беспорядок. Верблюды важно шагают за сотней, не отставая ни на шаг. Еще предстоит два трудных перехода, а там мы доберемся до благословенных мест, где текут реки, растут тенистые леса, зеленеют луга и солнце не убивает своими испепеляющими лучами.

Впереди обычный разъезд во главе с Зуевым. Юный прапорщик сам попросил командира послать его вперед, хотя сегодня была очередь Химича. Гамалий неохотно согласился на эту просьбу, но Зуев уверил его, что чувствует себя лучше, когда идет с разъездом.

Пески не видны в темноте, но кони все время вязнут по колени в мягком грунте, и это вызывает неприятное ощущение, когда сидишь в седле.

Кругом тихо. Ни звука. Пустыня кажется вымершей. Темнота, безмолвие и ровное покачивание убаюкивают меня. Засыпаю и только от сильных толчков на секунду открываю глаза, чтобы тотчас же вновь погрузиться в блаженную дремоту на мягких подушках покойного казацкого седла.

Время от времени Гамалий спешивает сотню, и мы бредем по сыпучему песку, разгоняя движением сон. В полночь делаем получасовой привал и снова двигаемся дальше. Близится рассвет. Через полчаса начнет сереть, затем пустыня постепенно покроется влажной седоватой мглой. По земле поползет редеющий туман. Золотистая луна покорно скроется за облачной пеленою, и вскоре с противоположной стороны из-за горизонта выкатится пламенеющий багровый шар. Опять зной и мучения. Пережитое вчера и тревога перед тем, что предстоит сегодня, невольно вызывают в памяти незабываемые строки особенно любимого мною стихотворения Пушкина «Анчар»:

В пустыне чахлой и скупой, На почве, зноем раскаленной…

Слова выходят из потаенных щелей памяти, нанизываются в строчки и слагаются в звучные рифмы.

Но человека человек Послал к анчару властным взглядом, И тот послушно в путь потек…

«Как и мы», — возникает грустное сравнение.

И к утру возвратился с ядом.

Но возвратимся ли мы? И многие ли из нас? Память автоматически подсказывает далее:

Принес — и ослабел и лег Под сводом шалаша на лыки, И умер бедный раб у ног…

Короткий, резкий залп прерывает мои размышления. Огненные вспышки выстрелов прорезают темнеющую впереди мглу, и барабанная дробь автомата вторгается в чистый треск винтовок.

«Засада!» — проносится в голове.

— О, господи! — со стоном валится кто-то с коня.

Кони пугаются и резко бросаются в стороны.

— Слезай! — гремит Гамалий.

Мгновенно спешиваемся и передаем коноводам коней. Еще через минуту жидкая цепь, человек из сорока при двух пулеметах, со мною во главе, рассыпается по обеим сторонам дороги и быстро продвигается вперед, откуда несется ожесточенная пальба. В полуверсте от нас трещат винтовочные выстрелы и, словно светлячки, вспыхивают огоньки. Это разъезд Зуева отстреливается от встретившегося врага.

— Выяснить, в чем дело, и сейчас же донести мне. Ни в коем случае не отходить раньше, чем не получите от меня разрешения, — приказывает Гамалий.

Я киваю головой и бегом догоняю удаляющуюся цепь. Шальные пули завывают над головой и несутся по пустыне, разрывая пески. Белесая мгла мешает видеть, что происходит впереди. Ориентируемся по стрельбе. Из тумана выскакивают нам навстречу два всадника, посланные разъездом. Увидев нас, они сдерживают коней.

— Что впереди?

— Кто-то стреляет. Сколько — не видать. В барханах сидят, бьют залпами. Как дозоры подошли, они и открыли огонь. Прапорщик убиты и приказный Рубаник, — скороговоркой докладывает казак.

Зуев убит. Мне кажется, что я ослышался.

— Как убит? Зуев убит?

— Так точно, вашбродь, прямо в лицо свинцом.

Химич крестится. Пальба все усиливается.

Надо продвигаться поскорее на помощь разъезду.

— Скачите живо к командиру! — кричу я казакам, потрясенный несчастьем. — Цепь, вперед!

Теперь нам уже видна кучка наших казаков, упорно отстреливающихся от залегшего в песках врага. Навстречу мне поднимается Востриков. Пригибаясь под пулями, он подбегает к нам.

— Спасибочки, вашбродь, вовремя подошли. Уже отходить думали. Больно много его в бурханах понасело. По залпам судить — человек до ста будет. Прапорщика жалко, вашбродь, наповал…

— Где прапорщик?

— Вон там. Только до них не дойти, сильно обстреливают с песков.

Я напрягаю зрение, но кругом слишком темно. Выстрелы противника грохочут по-прежнему. Казаки еле-еле, словно нехотя, отстреливаются. Рассвет медленно разгоняет мглу. Серые пески начинают принимать реальную форму, уже можно различить смутные очертания возвышающихся впереди дюн.

— Надо отходить, — советует Востриков. — Ежели не уйдем, через полчаса будет свет, и он нас с пригорков перебьет.

Я и сам отлично сознаю опасность. Но назад нам нет пути.

Если противник силен, он все равно нагонит нас и окружит. И еще надо выяснить, с кем мы имеем дело с турками или же с шайкой Мамалека. Нет, назад нельзя, надо вперед. Только вперед!

— Борис Петрович, как бы нас не обошли. Что-то стрелять перестали, — беспокоится Химич.

— Может, ушли? — предполагает Востриков.

— Ну да, ушли! Не иначе как в обход собираются, — возражает Химич.

Мы советуемся и решаем перейти в наступление. На вырванном из полевой книжки листке набрасываю несколько слов Гамалию:

«Впереди в полуверсте противник. Судя по характеру стрельбы и по инертности действий — арабы, не более ста человек. Сейчас перехожу в наступление, посылая в обход прапорщика Химича. Прошу вас продвинуться вперед и обеспечить фланги и тыл. Зуев убит. Труп остался впереди разъезда».

Казак увозит донесение. Лежим, изредка постреливая в сторону залегшего за дюнами противника. Химич подползает ко мне.

— Все готово!

— Ну, с богом!

Пожимаем друг другу руки, и прапорщик вместе со взводом скрывается в тумане. Его задача — охранять мой правый фланг и, зайдя за бурхан, атаковать с тыла врага. Задача весьма трудная, ибо, во-первых, с Химичем всего двадцать пять человек, во-вторых, противник, конечно, быстро обнаружит обход и остановит атакующих ружейным огнем. Но другого выхода нет. Серые пятна расползаются по пескам, кругом становится все светлее. Можно уже разглядеть саженях в тридцати перед нами темную груду. Это убитая лошадь Зуева, рядом с нею лежит бедный юноша. Дюны все явственнее проступают из мглы. Казаки сосредоточенно молчат. Я чувствую, что неожиданная засада, смерть Зуева и Рубаника потрясли их.

Пули по-прежнему посвистывают над нами, хотя огонь противника значительно ослаб.

— Командир! — шепчет Востриков.

Я различаю подходящего к нам Гамалия. С ним человек десять казаков. Мои люди радостно смотрят на командира. Его прибытие подбодрило их. Я подробно поясняю есаулу свой план и высказываю соображения о вероятном расположении противника.

— Необходимо немедленно перейти в наступление, — говорю я, — иначе при дневном свете мы рискуем понести большие потери.

— Я для этого и подтянул сюда сотню, чтобы тотчас же атаковать противника. Двигайтесь вперед. Пулеметы расположите по флангам, гранатометчики пойдут перед цепью. Я поддержу вас с прикрытием и коноводами. А теперь — с богом! — командует Гамалий.

Поднимаю цепь и впереди нее, пригибаясь под выстрелами, бегу к сереющим передо мною дюнам. Наши пулеметы своим мощным голосом покрывают ружейную трескотню и яростно поливают свинцом дюны. Пробежав шагов пятьдесят, я чувствую, что у меня перехватило дыхание, и падаю на песок. Сердце бешено бьется в груди, рот жадно ловит прохладный воздух. Пулеметы не смолкают ни на минуту, облегчая перебежку следующим за мною казакам. Один за другим они подбегают ко мне и залегают в песок.

Противник явно начинает нервничать. Залпы сменяются нестройной, беспорядочной стрельбой. Пули падают где-то близко, обрызгивая нас мелкими, невидимыми песчинками. Бой разгорается не на шутку. По нас бьют теперь автоматические ружья, заглушая своим грохотом наши ровно отстукивающие пулеметы.

— Вперед! — ору я и снова бегу по вязкому песку.

В моих руках казачья трехлинейка, которую я, идя в цепь, взял у Пузанкова. На бегу стреляю, не целясь, в сторону дюн. Меня обгоняет Востриков. Справа и слева бегут другие казаки. Неожиданно я спотыкаюсь и зарываюсь лицом в песок.

— Сотника ранило! — кричит Востриков.

Пыл бегущих людей сразу остывает. Они задерживаются, ложатся на землю и поднимают беспорядочную стрельбу. Глупое падение приводит меня в ярость. Длинная гряда дюн совсем близко. Я уже различаю — или мне только так кажется — притаившихся за ее гребнем людей, стреляющих в нас. Так нас перебьют в упор. Медлить нельзя.

С хриплым криком «вперед» бросаюсь к дюнам. Ни на шаг не отстающий от меня Востриков бесшабашно и дико вопит:

— В атаку! Ур-рр-а!

— Ур-рр-а! — нестройно и вразброд ревут казаки, вскакивая с земли.

Кто-то не выдерживает и на бегу швыряет гранату, разрывающуюся шагах в сорока впереди нас. Его примеру следуют другие. У подножия пригорка с оглушительным грохотом вздымаются в клубах песка огненные снопы. Мы карабкаемся вверх, спотыкаясь, падая, цепляясь за песок и камни.

Позади нас, вздымая песчаные вихри, завывая на десятки голосов, мчится конная лава во главе с командиром. И в ту же минуту на левом фланге противника гремит новое «ура», сопровождаемое грохотом взрывающихся гранат. Это Химич, в свою очередь, обрушился на врага. Мы еще не успеваем добраться до вершины бугра, как мимо нас с гиком, размахивая шашками, проносится наша кавалерия. Наверху тотчас же смолкают выстрелы, слышатся крики и шумная возня, удары шашек по чему-то тупому. Наконец-то и мы достигаем вершины пригорка.

Солнце вот-вот должно показаться из-за горизонта. Восток окрашен в нежно-розовый тон. Мягкий свет заливает равнину. Перед нашими взорами предстает картина конца боя. По покатому склону дюны носятся конные среди них мечется несколько пеших людей, часть нашей конницы преследует по пескам бегущего врага. Некоторые казаки спешились и ведут частый огонь по разметавшейся среди дюн арабской коннице. Справа немолчно тарахтит пулемет Химича, веером рассеивая рокочущие пули. На песке валяются убитые арабы, корчатся от боли раненые кони, пытаясь встать на ноги. Мы взбудоражены стремительной атакой, и усталость сняло как рукой. В воздухе плывет едкий запах стреляного пороха. На земле поблескивают медью разбросанные гильзы патронов.

Тра-та-та… — заливается горнист, трубя сбор, и бодрящие бурные звуки катятся по пустыне. На горизонте маячат отдельные фигуры ускакавших арабов. Через несколько минут они скрываются за песками. На призыв трубы отовсюду стягиваются казаки. На дюны поднимаются оставленные в тылу санитары и присматривающий за ними Аветис. Размашистой рысью подъезжает Гамалий. Подходит взвод Химича. Впереди, в полуверсте от нас, застыли конные дозоры, прекратившие погоню за неприятелем.

Казаки стащили в одно место убитых арабов и уложили их в ряд. Перед нами семь трупов, залитых кровью… Несомненно, противник понес большие потери, но остальных убитых и раненых конные увезли с собою. Мы даже не можем узнать, чья шайка напала на нас. Наши потери велики. Убиты Зуев, Рубаник, Дерибаба, Дудка и Чеботарев. Ранены трое. Скользнувшая по стволу винтовки неприятельская пуля оторвала Вострикову сустав указательного пальца и прострелила кисть. Вестовой командира Горохов легко ранен в мякоть ноги, к счастью — без повреждения кости. Но наш милый, всеми любимый «батько» Пацюк — при смерти. Пуля пробила ему пах и, выйдя через таз, раздробила кость. По словам фельдшера, он не проживет и двух часов. Вот результат нашей победы и новая тяжелая плата за свободный проход к цели. И надолго ли? Не предстоят ли нам еще более горестные жертвы?

Казаки несут Зуева. При падении с коня он ударился головой о камень, и теперь его лицо обезображивает огромный сизо-багровый кровоподтек, вспухший от виска до уха. У самого глаза чернеет запекшаяся кровью ранка, через которую проникла пуля. Голова бедного юноши свесилась в сторону, и его русый чуб, которым он так гордился, разметался, прикрывая простреленный лоб. Кровь липкой массой застыла на лице и сделала неузнаваемыми знакомые черты.

Рядом с прапорщиком кладут Рубаника. Лицо приказного удивительно спокойно. Смерть, по-видимому, наступила мгновенно. Пуля просверлила маленькую ранку в груди, прошла через сердце и так же незаметно, чуть прорвав гимнастерку, вышла наружу.

Горячий ветер бежит по уже успевшим накалиться пескам. У наших ног лежат пять наших кровных братьев, пять лихих молодых казаков, еще вчера беседовавших с нами, шутивших, радовавшихся спасению от самума… И это уже не первые жертвы за этот нелепый, проклятый поход. Казаки окружают павших. Угрюмые, грустные глаза сосредоточенно смотрят на мертвецов. Карпенко, отвернувшись, утирает слезы. Под сердце подкатывается щемящая боль, острая тоска по да загубленным людям. А солнце поднимается все выше. Все жарче раскаляется пустыня, а ее тлетворное поведение на наших глазах изменяет черты убитых товарищей. Их лица сереют, приобретают землистый цвет, вспухают и заостряются подбородки.

Гамалий сидит невдалеке на пригорке, обхватив обеими руками голову и устремив вперед тяжелый, неподвижный взгляд. Он весь ушел в себя, в свое горе и как будто не видит и не слышит того, что делается кругом. У бугра мелькают комья рассыпающегося песка. Казаки наскоро роют могилу, куда положат всех убитых. Мягкий, сыпучий грунт легко поддается лопатам, и вскоре в земле зияет глубокая, почти в сажень, яма, на дне которой просвечивает чуть влажный песок. Гамалий выходит из оцепенения не поднимая головы, он вытирает побуревшим от грязи платком глаза, долго и громко сморкается, затем подходит к убитым и опускается на колени.

Наступает мертвая тишина; только слышно, как осыпается в яму песок да ржут внизу разбаловавшие кони. Есаул наклоняется к покойникам и трижды целую каждого из них в лоб. Когда очередь доходит до Зуева, я вижу по дрогнувшим векам командира, как глубоко потрясен горем этот суровый, закаленный человек.

Начинается та же печальная церемония, что и в горах, с той только разницей, что сейчас мы хороним пятерых, а могилой им служит не зеленый холм, а серый, бесцветный песок. Востриков, забинтованная рука: которого лежит на перевязи, негромко читает «Отче наш». Печальная пустыня равнодушно внимает словам неведомой молитвы. Медленно опускают вниз съежившееся тело маленького прапора, знавшего так мало радостей в своей короткой жизни и «еще ни разу не видавшего настоящего боя». Рядом с ним неуклюже ложится грузный Рубаник, за ним другие. Кто-то из казаков плачет. Я не могу отвести глаз от русого чуба, лихо свесившегося на детский лоб Зуева. Где-то далеко его мать горячо поминает своего сына в утренней молитве, не подозревая, что в эту минуту мы уже опустили в песчаную яму это бездыханное тело.

Пять, а шестой умирает… «Хоть бы скорей, — мелькает в голове жестокая, эгоистическая мысль. — Все равно конец, так уж лучше с другими». Карпенко неутешно рыдает, оплакивая своего друга Рубаника. Даже суровый Никитин, отвернувшись, смотрит вдаль, поверх песков, чтобы скрыть катящиеся по его изрезанным морщинами щекам слезы. Гамалий стоит рядом со мною. Он опустил голову и весь отдался горю. Остановившийся взгляд его глаз прикован к лежащим на дне могилы товарищам.

— Засыпай! — едва слышно говорит командир, и казаки поспешно, будто с облегчением, сбрасывают со всех сторон на убитых легкий рассыпчатый песок.

Могила наполняется, сравнивается с краями, поднимается над уровнем земли. Последний долг отдан. Новый холм возвышается среди бесчисленного количества усеивающих безбрежную пустыню песчаных бугров.

Не глядя друг другу в глаза, не обменявшись ни единым словом, мы разбредаемся по коням. Как орда, без команды, без строя, выбираемся на белеющую в стороне дорогу, на которой стоят несколько конных. Среди них и Джеребьянц. Аветис Аршакович больно сжимает мне руку и шепчет, словно извиняясь:

— Я не мог заставить себя подойти к могиле. Мне так тяжело, я ведь тоже их полюбил.

Кони рвутся вперед, как будто чувствуя наше желание уйти поскорее от этого скорбного места. Сотня двигается в гробовом молчании: ни обычных балачек, ни шуток, ни даже брани по адресу непослушных коней. Гамалий ускакал вперед и едет где-то вблизи дозоров. Я понимаю, что испытывает есаул, и не пытаюсь нарушить его одиночество. Меня догоняет Пузанков, едущий с санитарами.

— Вашбродь, Пацюк кончается. Просит командира.

Я приказываю ему скакать карьером к еле виднеющемуся вдали Гамалию, слезаю с коня и, пропуская вперед сотню, жду идущих сзади санитаров.

Справа по три молчаливыми, как тени, рядами, проходят мимо меня казаки. В их опаленных зноем, измученных походом, мрачных лицах столько горькой и справедливой злобы, что я не решаюсь встретиться с ними глазами. Вот, наконец, обоз. За носилками, на которых везут раненых, шагают фельдшера. Один из них подбегает ко мне и шепчет на ухо:

— Умирает, вашбродь, кончается. Внутри его огонь жжет. Все командира зовет.

Другой угрюмо и коротко цедит сквозь зубы:

— Надо бы остановить сотню, хоть последние минуты человеку облегчить.

Командую привал. От задних рядов к передним передается:

— Стой! Сто-о-о-ой!

Сотня останавливается, потеряв свой порядок и растянувшись.

— Сле-зай!

Казаки спешиваются. Вдали видна фигура Гамалия, скачущего к нам. Наклоняюсь к Пацюку. На меня строго смотрят оттененные темными кругами, лихорадочно блестящие глаза умирающего. Полуседая борода острым клином торчит над носилками. Старик силится что-то сказать, еле узнавая меня.

— Вашбродь… будь ласка… скажить им, пусть дадут льоду… льо… ду…

Его запекшиеся губы едва шевелятся, и беззвучные слабые слова тают, не доходя до меня.

— Ой горыть… Ой горыть… унутро… усё горыть… льоду!.. Дайте ж мени хочь малюсенький шматочек льоду! — стонет раненый, широко раскрывая глаза. Его руки царапают края носилок, и по сухим, треснувшим губам ползет пузырящаяся слюна.

Фельдшер кладет ему на голову мокрый платок и выжимает несколько капель на пылающее лицо. Это приводит умирающего в чувство. Широко раскрытыми глазами он оглядывается вокруг и, узнав меня, слава шепчет:

— А командир, де?… И… ва… н… Ваня…

— Сейчас. Сейчас подойдет.

Он с надеждой смотрит на меня.

— Вашбродь… будь ласка… скажить мени… умру я, чи ни… А… вашбродь?

У меня нет мужества сказать ему правду. Бормочу что-то несвязное и отворачиваюсь в сторону. Но старик уже не слушает меня. Корчась от внезапного приступа нестерпимой боли, он кричит:

— О-о!.. Боже ж мий, горыть, усё пече… Да дайте ж мени льоду!..

Гамалий на скаку прыгает с коня и бросается к носилкам.

Сознание на минуту возвращается к умирающему.

— Ваня, кон-ча-юсь, — хрипло вырывается из его судорожно вздымающейся груди.

Он силится сказать еще что-то, но пена на губах окрашивается в пурпурный цвет, глаза Пацюка стекленеют, и ясно, совершенно ясно видно, как жизнь покидает это окровавленное, скрюченное мучениями тело. Голова порывисто вздергивается назад, и острая бородка «батьки» тянется в голубую, неподвижную высь. Помутневшие, остановившиеся глаза удивленно, двумя точками, смотрят на проползающие облака. Фельдшер суетливо стаскивает с покойника сапоги. Сбоку в поводу держат расседланного коня. Таков обычай.

Если мы когда-либо вернемся назад, то седла, кони и сапоги убитых будут переданы родным как память о безвременно погибших и честно похороненных товарищах. Лицо Гамалия дергается судорогой, губы его закушены до крови, правая рука комкает серую лохматую папаху. Густая сеть мелких морщин изрезала лоб и щеки есаула, синеватые тени ярче вырисовываются на бледно-землистом, утомленном лице.

Я тихонько, беру под руку оцепеневшего от горя человека и, не говоря ни слова, отвожу в сторону. Он безвольно следует за мной, автоматически передвигая ногами… Казаки расступаются, и мы тихо проходим мимо них…

Еще одна безымянная могила оставлена на пройденном нами пути. Еще одним недолговечным — до первого самума — песчаным холмом стало больше в серой пустыне.

Продолжаем наш безотрадный, крестный путь.

Где-то среди серо-фиолетовых песков, далеко впереди дозоров, едет Гамалий, погруженный в свои невеселые думы.

— Вашбродь, скажить командиру, нехай не разрывает нам сердца. И своего горя вдосталь, а он подбавляет. Вернить его, вашбродь, не можно вперед дозоров уходить. Неровен час — убьют. Як мы тогда без него? Вся сотня погибнет, — обращается ко мне подъехавший вахмистр.

Я молча машу рукой.

— Казаки сумлеваются. Боятся за командира. Пропадем мы без него, как телки. Разрешите, вашбродь, я сам верну их. — Не дожидаясь ответа, вахмистр бьет с размаху плетью коня, срывается с места и, вздымая нам в лицо песок, уносится вперед.

Аветис Аршакович и Химич едут в стороне от сотни и не обмениваются между собою ни словом. Около них потрусывают на своих низеньких жеребцах арабы-проводники, взятые нами в Али-Абдаллахе. После ночного боя и тяжелой сцены погребения они, видимо, боятся за свою участь, ожидая, что, по закону пустыни, мы выместим на них свою злобу за убитых их соплеменниками казаков. Угадывая их мысли, Аветис говорит им несколько успокоительных слов, и они приободряются.

Купленные в поселке верблюды начинают артачиться и не желают идти. Они ложатся в песок, смотрят злыми глазками на своих незадачливых поводырей и заплевывают их густой желтой слюной. Возникающая сумятица несколько замедляет продвижение. Слышится крепкая брань, свистят плети. Тишина нарушается, и безмолвие уже не давит более сотню. Наконец порядок восстановлен, и мы снова ползем по пескам. С высокого песчаного бугра издали видны две спешенные сидящие фигуры, около которых стоят кони. Это Гамалий и Никитин. Дозоры проходят мимо них и скрываются за следующей дюной. Мы медленно приближаемся к сидящим. Поравнявшись с ними, я решаю сделать привал и останавливаю колонну. Сзади подтягиваются казаки. Гамалий уже овладел собою. Он снова ровен и спокоен, как всегда, и только глубоко запавшие, утомленные глаза да в кровь искусанные губы говорят о переживаниях командира. Десять минут уходят на остановку. Мы успеваем выпить по глотку мутной бурдючной воды и съесть по горсти сухих фиников и черному сухарю. Больным и раненым порция воды дается в двойном размере, и в дополнение они получают по полплитки командирского шоколада.

Ночевали в пустыне, выставив двойные караулы и вырыв в песке нечто вроде небольших окопов. Горький опыт прошлой ночи научил нас не доверять спокойствию пустыни. Мы уверены, что нападение арабов должно повториться, и решаем не пренебрегать никакими предосторожностями. Но ночь проходит без происшествий. Наступает утро, рассеивает темноту, а вместе с ней и наши страхи.

Пески уже не тянутся сплошной, бесконечной полосой, а все чаще перемежаются с островками плотной почвы, буроватые кочки которой заросли колючками. Коням легче идти по постепенно твердеющему грунту. Появляются отдельные чахлые деревца, указывающие на наличие подпочвенных вод. Вдали, у самого края горизонта, под бело-розовой грядой облаков чернеет длинная, тянущаяся на юг полоса. Мы знаем, что это зеленые леса, перед которыми в бессилии отступает безводная, мертвая пустыня. Среди них текут полноводные притоки Тигра, оплодотворяя и наполняя жизнью эту благодатную страну. Сердце трепещет от радостной надежды. Если мы благополучно пройдем остаток пустыни и переправимся на западный берег Шат-эль-Этхема, мы вырвемся из когтей гоняющейся за нами смерти. Густые леса Ирака укроют нас от врага, дадут нам прохладный приют, снабдят нас водою и пищей.

Кони спешат, вытягивая вперед умные морды и жадно вдыхая ноздрями воздух. Очевидно, они чуют близость воды и сочных лугов и не хуже нас понимают, что тяжелому пути приходит конец. Но все же и на этом переходе мы теряем трех коней и бросаем обозного верблюда.

Солнце склоняется к западу. За нами тянутся удлиняющиеся тени. Пески кончились. Идем по твердой земле, скудно поросшей желтоватой, иглистой травкой. Жалкие, сухие былинки, но они переполняют наши сердца радостью, предвещая близость напоенной влагой, плодородной земли. Полоса леса впереди растет и ширится, а перед ней отсвечивает серебром ровная лента реки, маня к себе усталых, измученных путников.

Напрягаем последние усилия — и через час подходим к берегу Шат-эль-Этхема, если только это не один из его притоков.

Берег безлюден. Камыш и высокая болотная трава надежно скрывают нас от нескромных глаз. И кони и люди припали к воде и жадно пьют, не в состоянии оторваться, довольно холодную, чистую, как слеза, влагу.

Река не широка. Большинство из нас легко переплывает ее на конях. Остальные пользуются турсуками. Вот мы и на правом, лесистом берегу. Какое неописуемое наслаждение сидеть под тенистыми деревьями с низко нависшими ветвями, вдыхая в себя благоуханный, пьянящий запах листвы! Косые лучи заходящего солнца, веселыми бликами играют по рыжим стволам и пронизывают золотыми иглами паутину, развешанную между кустами. Прохлада вливает силы в истомленное тело. Казаки буквально опьянели от радости. Они пластом лежат на зеленой лужайке, нежась и по-детски восхищаясь каждым деревцем, лесными шорохами и пролетающими над ними птицами. Кони бродят по лугу, лениво пожевывая набухшие стебли.

Решаем отдохнуть несколько часов, чтобы с новыми силами идти через лес. Искушение выкупаться велико, и я уговариваю есаула разрешить людям поочередно поплескаться в небольшом затоне, притаившемся в густых зарослях камыша и частого кустарника. Нагретая за день вода напоминает теплую ванну, но и она живительно действует на разморенное, обожженное солнцем тело. С удовольствием ныряю несколько раз и, освеженный, вылезаю на траву. Казаки один за другим прыгают в воду с деревьев, поднимая веселые брызги и гоня по спокойной глади вод расходящиеся круги. Черная усатая голова Аветиса выглядывает из воды. Он не умеет плавать и не рискует отойти дальше трех шагов. Химич, фыркая, как тюлень, проплывает мимо него, пытаясь утянуть барахтающегося Аветиса вглубь. Казаки плещутся, наполняя сдержанным гулом сонную заводь.

Я вспоминаю нашу недавнюю переправу через Диалу, розовое веселое лицо юного прапора, и сердце щемит острой болью.

Разбирая вещи покойного, мы нашли в полевой сумке Зуева незаконченное письмо-дневник, в котором он описывает своей матери наш переход через пустыню и налетевший самум. Если вернемся когда-либо к своим, письмо это я сам отвезу родным бедного мальчика. В кустах нетерпеливо дожидаются казаки, жаждущие искупаться в свою очередь. Благоразумие требует, чтобы большая часть сотни была готова ко всяким случайностям.

— А ну, вылазьте, до ночи чи що будете плескаться! — кричит вахмистр. — Кому говорю, дьяволы? Вылазь! Дай и другим скупаться.

Казаки неохотно выбираются на берег, уступая свое место новой очередной партии. Встревоженные утки стаями носятся над камышами, оглашая берега резкими, недовольными криками. Мы любуемся ярким оперением степенных фламинго, улетающих подальше от непривычной суматохи. Проклятая мошкара, бич здешних мест, несчетными роями носится в воздухе, больно кусая раздетых людей.

— Совсем конец пескам или встренем еще пустыню? — спрашивает Востриков, с завистью поглядывая на плещущихся в воде казаков.

Рана мешает ему «сигануть» в реку, и удалой казак довольствуется малым: засучив по колени шаровары, он болтает в реке голыми ногами. Около нас на траве отлеживаются вылезшие из воды пловцы, подставляя поочередно под набегающий с реки ветерок голые бока.

— Кончилась, чтоб ее вовек не видать. Дальше пойдут леса, поля, реки.

Соседи подползают к нам, и разговор становится общим.

— А скоро соединимся с английцами, вашбродь?

— Должны скоро, еще денька через два-три, — неуверенно отвечаю я.

— А может, и пять? — иронически подсказывает кто-то.

— Может, и пять.

— Скорей бы. Надоело, вашбродь, он, как надоело!

— Це точно! Обрыдло и сказать не можно як. Спымо, вашбродь, так и во сни кинец бачимо, — со вздохом говорит Стеценко. — Батьки наши, як снаряжалы нас на службу в полк, рассказувалы про японьску вийну, диды размовлялы про турецьку, в симьдесят яком-то роци. Що ж, дуже тяжко тоди було. А теперь мы им расскажем, як вернемось на Кубань, що мы бачилы, яку мы муку-мученическу прыймалы, як товарищей без попа та без хреста хоронилы. Ни, вашбродь, ни батькам нашим, ни дидам не приводилось гирше, чим нам, муку приймать.

— Это верно! Разве их службу с нашей сравнить! Мы, вашбродь, с вами войну вместе делаем, еще с самого Каракурту, всего навидались, везде поголодували, а крови нашей казацкой всюду понапрасну вдоволь пролито. Помните, вашбродь, на Бордусском перевале, когда Энвер-паша от Саракамыша отступал, как по брюхо в снегу трое суток без хлеба простояли?

Помню ли я? Да разве можно забыть эти ужасные ночи, когда мы, одинокая, заброшенная глупыми штабными распоряжениями в горные снега, худо одетая сотня, неведомо для чего оберегали непроходимую горную вершину, занесенную трехаршинным снегом! Через двое суток о нас вспомнили и приказали спуститься вниз. Но уже было поздно. Трое казаков замерзло в дозоре, девять отморозили руки и ноги, а остальные почти все простудились и провалялись всю зиму в госпиталях. Можно ли забыть эти проклятые ночные, мучительно холодные часы, когда застывали на щеках, не успевая скатиться, слезы, медленно холодея, отнимались замерзающие конечности.

— А под Копом! Помните, вашбродь, когда девять суток питались вареными желудями да конину без соли жевали? А Зангувар, а Девиль?! Эх, вашбродь, что мы, что вы — одна нам честь в поле. Нужны мы, казаки, пока руки целы, а жизнь наша — без надобности.

Казаки сочувственно слушают горячую тираду Вострикова.

— Правильно! Как есть правда, — вздыхают они, с детским любопытством ожидая от меня ответа.

Никитин снова появляется на берегу.

— А ну, вылазь! Побаловались и буде. Ну, живей, живей!

Появление вахмистра спасает меня от необходимости продолжать рискованную беседу о войне. Поедаем консервы, запивая их чаем без сахара. При переправе через реку один из обозных верблюдов внезапно лег, и наши запасы сахара растаяли и потекли.

— Вахмистра ко мне!

— Вахмистра к командиру! Передай голос: вахмистра к командиру! — прокатываются выкрики.

Через минуту из ближайших кустов выскакивает Никитин.

— Собирай сотню, Лукьян. Через полчаса в поход.

Мы лежим в траве и неохотно думаем о грядущем пути.

— …Теперь полегче… холодком идти… кони не нарадуются траве, — доходят до дремлющего сознания отдельные слова.

Садимся на коней и длинной лентой тянемся между зелеными кустами, залитыми золотистыми лучами заходящего солнца. Смятая трава да черные, обугленные ветки говорят о нашей стоянке. Перед тем как войти в лес, я привстаю на стременах и оглядываюсь назад. За спокойной гладью реки расстилаются серые, выжженные пески, ставшие могилой наших товарищей. Колонна втягивается в лес и скрывается в его тенистом полумраке.

Первая ночевка в лесу. Сыро, темно и невесело. Несмотря на усталость, я долго не могу заснуть. Казаки спят. Хрустит кора, которую обдирают привязанные к деревьям кони. Черная, непроглядная мгла. Подношу к глазам руку и не могу различить ее. Из темноты слышатся сонные вздохи, кашель и редкий шепот. Наверху, в ветвях, возятся ночные птицы, хриплыми голосами прорезая тишь. Глухой стон рождается где-то среди деревьев, переходит в детский плач. Это бродячий ветер рыщет по дуплам и трещинам догнивающего, столетнего бурелома. Шорохи и скрипы ползут и приближаются к нам, наполняя страхом полусонное сознание. Наконец благодатный сон охватывает меня.

Утро. Недолгие сборы — и снова вперед по целине, без дороги, руководясь лишь спасительным компасом Гамалия. День проходит убийственно монотонно. Путь, отдых, еда, снова путь и в заключение ночлег.

Удивительно, как может надоесть даже самая роскошная природа, если она подается в слишком большой дозе и притом в скучном однообразии! Лес кончается, и мы выходим из него. Темно-зеленая полоса остается в стороне. Впереди расстилается роскошная, изумрудная равнина, окаймленная густо растущим кустарником. Сочная трава, усеянная яркими цветами, поднимается почти до колен. Маленькие пестрые птички чирикают в кустах, перелетая с ветки на ветку. Стройные цапли бродят по влажному лугу, и звенящее лягушечье кваканье оглашает окрестности.

— Вот благодать-то господня! — радуется Химич, снимая папаху и подставляя под ветерок стриженую голову.

— Места знатные, — соглашается Карпенко, едущий рядом с ним. — Нам бы такую земельку! Сейчас всю станицу сюда перетягнули б, — мечтает он. — Трава, какой у нас и вовек не видать, а земля добрая, что хошь посей — все уродит.

Казаки взорами ценителей любовно оглядывают цветущую степь.

— Дай нам эту землю, мы б ее зубами подняли.

— А хиба наша хуже? Попрацюй на наший, так и вона тоби два урожая дасть.

— Ни-и, против этой у нас земля трудная, не откровенная земля для двух урожаев, — возражает Горохов.

Спор о земле разгорается, и до меня еще долго доносятся отрывистые фразы спорящих казаков.

Гамалий молчит и сосредоточенно курит одну папиросу за другой. Время от времени он поглядывает на компас, затем устремляет взор на карту и недовольно мычит.

— Гм…

— В чем дело, Иван Андреевич?

С минуту он молчит и затем сердито бросает:

— А то… сбились мы с дороги, вот что! По карте и по времени мы сегодня или завтра должны быть на берегу Тигра, а выходит, что болтаемся где-то севернее. Прямо грех с этими картами.

Спешиваем сотню и занимаемся географическими изысканиями, Да, так оно и есть, мы уклонились в сторону Бак-Эбба. Ошибка не из приятных, так как в этом районе чаще встречаются населенные пункты и, следовательно, мы больше рискуем натолкнуться на турецкие разъезды.

Двигаемся дальше. Порой идем пешком, ведя в поводу коней. Местами трава доходит до пояса и затрудняет ходьбу, но мы так давно не видели столь чудесных полян, что даже не хочется садиться в седла.

Невероятное количество самых разнообразных представителей пернатого царства таит в себе этот девственный луг. Большие сине-красные фазаны, сверкая радугой оперения, с характерным фырканием и шумом то и дело взлетают из высокой травы. Дикие голуби реют и парят в воздухе. Чертя неожиданные зигзаги, быстрые ласточки носятся в голубом просторе. Неведомые пичужки голосят в кустах, разлетаясь разноцветным дождем при нашем приближении. Воздух гудит и стонет от звона, чириканья и клекота птиц. Над травою плывут длинные зеленые, синие и желтые стрекозы. Огромные яркие бабочки перепархивают с цветка на цветок.

Солнце прячется за ближние кусты. Тускнеют и стираются розовые краски заката, и медленно темнеет небосклон.

Гамалий заводит сотню в треугольник, образованный разросшимся кустарником, и располагает ее на ночлег. Запрещено разводить хотя бы самые маленькие костры, и мы остаемся без чая. Несколько счастливцев, у которых сохранился табак, лежа на мягкой, скошенной кинжалами траве, посасывают свои драгоценные цигарки. Около них сидят в самых разнообразных позах кандидаты на затяжку, нетерпеливо дожидаясь своей очереди «курнуть». Они понукают и поторапливают слишком медленно смакующих удовольствие обладателей «самокруток».

— Вирыте, вашбродь, аж в печенке свербыть. Так курить охота, що и сказать не можно, — виновато улыбается, словно оправдываясь, Скиба, которому Гамалий дал табачку из своего запаса.

Яркая луна освещает притаившихся в траве людей. Свежескошенная трава полна душистых запахов луга. Химич лежит рядом со мною и хвастливым тоном рассказывает Аветису о каком-то романтическом приключении, выпавшем на его долю в станице.

— Он старый, а она, мельничиха, молодая. Ну, а я надо сказать, казарлюга был хоть куда, справный. Она от меня, а я за нею. Она — круть на сеновал. И я туды же, схватил ее за руку, а она это луп-луп на меня глазами, делает вид, будто сомлела…

Я не слышу окончания романа сластолюбивого прапора, ибо до меня доносится голос Пузанкова, с увлечением рассказывающего слушателям:

— А травы там, не соврать, дуже богато. Ну, не хуже этой буде. От уж, братци мои, и покосилы мы тоди.

— Ну и что ж, так они вам и дали косить? — недоверчиво вопрошает чей-то голос.

— А то мы их пыталы? Косилы по приказу атамана. Тут один ногай не стерпел — хвать, окаянный, за наган да в нас…

— Ну и что?

— Та ничего, наша взяла.

— А траву — вам?

— Нам, — удовлетворенно заканчивает Пузанков.

Разговоры мало-помалу стихают и уступают место мерному храпу заснувших казаков. Караулы расставлены на своих постах и охраняют наш сон. Дневальные заботливо посматривают за стреноженными и сбатованными конями, чтобы они не разбрелись и не затерялись среди ночи.

Рано утром меня будит встревоженный вахмистр:

— Вашбродь, ероплан.

— Аэроплан?

— Так точно. Будите командира.

Я расталкиваю Гамалия.

— Где аэроплан?

— Вон, вашскобродь, еле видать, — указывая рукой на серый горизонт, говорит Никитин.

После некоторых усилий ловим черную точку в наши шестикратные цейсы. Так и есть. Это, несомненно, летящий в нашу сторону аэроплан. Но чей? Свой или врага? Скорее всего — последнее.

— Сейчас же спрятать коней, завести в кусты и, пока не дам приказания, не выводить. Казакам лечь в траву! — кричит Гамалий.

Люди быстро разбегаются по кустам, кони заведены в самую глубь треугольника и совершенно скрыты от глаз воздушного наблюдателя. Пулеметчики наводят на светлеющее небо черные стволы невидимых в траве пулеметов. Рокотание мотора слышится сильней, черная точка растет и выплывает на светлый фон. Огибая лес, аэроплан проносится на значительной высоте, летит в сторону пройденной нами пустыни. Казаки высовываются из травы и провожают шуточками стальную птицу:

— Политила шукать доли.

Черная точка делается меньше и, наконец, сливается с облаками, только глухо рокочет мотор да потревоженные птицы стаями носятся в воздухе, оглашая долину испуганным свистом. Гамалий опускает цейс и говорит:

— Кажется, мы у цели. Аэроплан английский и, вероятно, послан для наших розысков.

От изумления Химич глупо крякает и раскрывает рот. Радостный гул пробегает по сотне. Слова командира электризуют казаков.

— Свой ероплан! Англицкий! — несутся радостные восклицания, заражая надеждой измученных людей.

Взбодренные словами Гамалия, они радостно машут шапками и, не боясь обнаружить себя, вылезают из кустов, стараясь хоть краем глаза разглядеть скрывшийся в облаках самолет.

— Теперь близко, мабуть скоро и дойдем.

— Давай бог! — поддерживают довольные голоса. — Помаялись немало, треба и отдохнуть.

— По коням! — гудит голос есаула.

Едем, пригибая высокую, сверкающую росой траву. Усталости как не бывало. Аэроплан развеял сомнения и неуверенность. Тяжелый путь, зной, убитые товарищи и страх за себя — все забыто и рассеялось как дым. Востриков, несмотря на разболевшуюся рану, потешает прибаутками казаков. Взрывы смеха пугают притаившихся в траве птиц.

— Очумели от радости, жеребцы, — кивая в сторону смеющихся, говорит вахмистр, — ровно живой водой сбрызнули. Ну, и то сказать, вашбродь, много муки на себя приняли, не дай бог никому. Спасибо вам да командиру: без вас нам бы не дойти.

Я гляжу в ясные глаза Никитина и чувствую невыразимую радость от простых слов честного малого.

Ой на гори та женьци жнуть, А пид горою яром, долыною Козаки идуть… —

затягивает вполголоса запевала. Певцы негромко подтягивают старинную запорожскую песню, разливающуюся по сонной равнине. Гамалий довольно усмехается.

— Пусть поют. Впереди еще немало трудностей, конец пути не близок, а такая бодрость духа доведет нас до англичан.

Я еду рядом с ним. Мы отделяемся от сотни. Есаул продолжает:

— Я не уверен, был ли это на самом деле союзный аэроплан. Думаю, что да. Его окраска, направление и моя, редко обманывающая меня, интуиция говорят за то, что это был английский самолет. Но так или иначе необходим был хороший подъем, который подбодрил бы и освежил казаков. Я не ошибся в своих расчетах. Сейчас мне не страшен целый батальон регулярной турецкой пиады[44].

Цель оправдывает средства, и я внутренне согласен с есаулом, но мне почему-то не хочется повернуться лицом к весело поющей сотне. Я вспоминаю ясный взгляд Никитина и его просто сказанные слова: «Не дай бог, сколько муки приняли на себя казаки» — и мне становится тоскливо от веселых звуков залихватской песни.

Переходим вброд неглубокую речонку и, напоив коней, снова двигаемся в путь. Веселая бодрость не покидает казаков, и только отсутствие табака мучает людей.

— Ничего, вот придем к английцам — они каждому по фунту отвалят, — шутит Химич.

— А кто их знает? Они, может, через фронт добры, а как по соседству станут, так, может, еще хуже сталоверов. Эх, веселое горе, казацкая жизнь!

— Это правда. Добер топор до бревна, как поцелует — бревну смерть.

— А бис их знае? Балакают люди, що английцы ти ж сами нимци.

— Тож порося, только ростом с карася, — подхватывает Востриков.

— Хо-хо-хо! — заливается сотня, забыв на минутку об отсутствующем табаке.

Делаем привал. Дозоры спугнули пару бурых лисиц, во всю прыть улепетывающих по равнине. Казаки с удовольствием гогочут им вслед.

— Видите, что значит допинг? Бодрый дух — великое, батенька, дело!

Казаки беспрестанно оглядываются назад, каждому хочется увидеть возвращающийся аэроплан. Иногда чей-нибудь прерывистый голос радостно возвещает:

— Летыть! Ей-богу ж. Он летыть.

Сотня устремляет взоры в указанную сторону и внимательно разглядывает совершенно чистый небосклон.

— Тю, ведьмак, так то ж карга, — неожиданно сплевывает в сторону Востриков, и смущенный наблюдатель под общий хохот прячется в ряды.

Аветис чувствует себя слегка нездоровым. Его лихорадит с самого утра и тянет ко сну. Фельдшер сует ему облатки с хиной и какие-то порошки. Переводчик пожелтел, осунулся и жалуется на отсутствие аппетита.

— Малярия тропическая, — стонет он, лязгая зубами и ежась от холода.

Через пять минут он настолько ослабевает, что его укутывают в бурку, покрывают дорожным плащом и кладут на походные носилки, на которых он продолжает дальнейший путь.

Снимаемся с места и идем опять. Странно, когда мы проходили по выжженным пескам пустыни и жарились под нестерпимыми лучами солнца, мы не имели такого количества больных, как теперь. Почти четвертая часть сотни ощущает слабость, озноб и болезненное головокружение. Даже Гамалий ослабел и принимает удвоенные дозы хинина. Тучи несносной мошкары и больших, усатых комаров атакуют нас. Мелкая мошка забирается в рот, в глаза и буквально не дает дышать. Сырой луг, на котором сквозь травы просачивается вода, переполнен мириадами беспощадных насекомых, с неописуемой жадностью набрасывающихся на людей. Кони еле идут, мотая головами, тщетно пытаясь согнать облепивших их маленьких мучителей. Мы напрягаем силы, чтобы выбраться из долины и избавиться от этой новой напасти.

— Коли б був табак, воны бы дыму боялись, — выплевывая изо рта мошек, бормочет Гамалий.

Есаул явно заболел. Синие круги рельефнее выступают под глазами, и нездоровая бледность ясно свидетельствует о его состоянии. Слегло еще трое казаков. Осталось только двое свободных носилок, а малярия избирает себе все новые жертвы. Хина, принятая утром, не помогает, и число больных к вечеру удваивается. От утренней бодрости и оживления не осталось и следа. Понуро, еле-еле передвигая ноги, кони везут на себе выбившихся из сил, апатичных казаков, из которых добрая половина страдает от жестокого приступа лихорадки.

Гамалию худо. Силы покидают его. Стиснув зубы, он слезает с коня.

— Прихворнув, треба полежать, — говорит он и, не выпуская из рук повода, валится навзничь на траву.

— Иван Андреевич, ложитесь на носилки, — советую я.

— Нет, не надо, малость отдохну. А вы езжайте дальше, не задерживайте людей, — едва слышно бормочет он, и я вижу, как его лихорадочно горящие глаза закрываются от нестерпимой боли.

Около командира остаются Горохов, фельдшер и вахмистр. Сотня, не обращая внимания, равнодушно проходит мимо. Наша колонна напоминает теперь передвижение тылового госпиталя. Изнуренные лица казаков бледны и искажены страданиями. Неудержимая дрожь трясет их, заставляя громко лязгать зубами. Некоторые не могут преодолеть мучительного приступа рвоты.

Мало-помалу проклятая мошкара отвязывается от нас. Сырой, топкий луг с его ядовитыми испарениями сменяется неровной долиной, окаймленной кое-где высокими холмами. Вечереет. Я беспокоюсь о командире, и к тому же состояние, моих еле держащихся в седле людей заставляет меня остановиться на ночлег. Выбираю самый высокий холм и, подведя к нему сотню, спешиваю казаков. Половина из них сейчас же пластом валится на землю, забывая о еде. Усталые кони, повесив головы, не пытаются даже отойти от хозяев. Отбираю здоровых казаков и приказываю им стреножить лошадей. Забравшись на холм, оглядываю в бинокль окрестности. Химич, которого не берет никакая лихорадка, жуя сухарь, карабкается ко мне.

— Ну и дела! Больше половины сотни в горячке лежит. Ежели завтра не отойдут, надо дневку делать. Все равно не дойдем.

Я и сам это знаю. Но меня успокоил фельдшер, уверяющий, что приступы тропической лихорадки повторяются лишь через сутки и, следовательно, завтра она как будто не должна мучить казаков, если только наутро не заболеет другая половина людей.

Закат догорает, и долина быстро погружается в темноту. На горизонте вспыхивают зарницы. Что-то отсвечивает вдали. Несомненно, это река. Но какая? Неужели Тигр? Я так потрясен этой догадкой, что не смею даже поверить в ее правдоподобность. Ведь если это так, то мы уже добрели до назначенных мест. Ждут ли нас здесь или дальше союзные разъезды, я не знаю, но сознание, что мы, русские солдаты, несмотря на непреодолимые препятствия, на голод, зной, бои и многоверстный путь, все-таки дошли до цели, наполняет меня горделивой радостью, которая тут же гаснет подобно спичке.

— Вашбродь, командир едут. Совсем ослабели, вовсе не в силах.

По ложбинке едет группа из трех человек. Двое всадников поддерживают с боков поникшего в седле Гамалия. Мы кладем есаула на сложенные бурки и закутываем его, обтянув лицо и руки марлевым, пологом, чтобы предохранить больного от укусов комаров.

Ночь. Долина. Холмы. И на одном из них спит сотня почти поголовно больных, разметавшихся в лихорадочном бреду казаков. Я снова вспоминаю слова мечущегося в жару Сухорука: «Видать, им своих жальче».

Пытка усилилась. Шествие живых мертвецов по долине продолжается. Несмотря на успокоительные заверения сотенного эскулапа, малярия с самого утра начинает трепать больных. Проглоченная на ночь хина не дала никаких результатов. Люди еще больше ослабели, и почти вся сотня мучится в лихорадке. Химич, я да еще десятка два людей кое-как крепимся и не поддаемся болезни. Коварная река, заболоченный луг с его смертоносными миазмами и мириады комаров отравили нас. Лихорадкой болеют не только люди, но даже кони. Они не похожи на себя. Глаза их мутны и воспалены, ноги дрожат и поминутно спотыкаются, пот и пена обильно покрывают тела животных. Солнце сильнее нагревает долину, и горячий воздух дурманит больных. Гамалию все хуже. Его поминутно тошнит, мучительные судороги сводят ноги и руки, зеленая слизь проступает на губах.

Страдания людей достигают своего предела.

— Не можу… не мучьте мене! — глухим стоном раздается позади меня.

Один из казаков сворачивает в сторону и почти валится с коня. Жесточайший озноб трясет скорченное тело, и хриплые стоны вырываются из груди. Пример действует на остальных. Еще двое казаков, не говоря ни слова, слезают с коней и садятся на землю.

Смотрю на колонну, и она представляется мне вереницей теней. Проклятая малярия подкосила дух этих крепких, двужильных людей. В таком состоянии мы не пройдем и версты.

Приходится остановиться. Казаки сползают с седел и тут же опрокидываются на траву. Желтые, осунувшиеся, перекошенные страданиями лица с укором смотрят на меня. Тяжелобольные лежат пластом, без движения, как покойники. Двое выкрикивают что-то нечленораздельное в горячечном бреду. Кони разбрелись по ложбинке. Немногие еще здоровые казаки гоняются за ними, стараясь их изловить.

Усатое, перекошенное страхом лицо Химича вырастает передо мною.

— Погибаем ни за что. Как бы к вечеру все не полегли.

— Отберите сейчас же всех здоровых людей и приготовьте их, — приказываю я прапорщику. — Надо произвести глубокую разведку и найти какое-либо село. Нельзя оставлять людей без призора в таком состоянии.

— Так точно! — по-солдатски отвечает растерявшийся Химич и сокрушенно вертит головой. — Вот тебе и добрались до союзничков. И за что только людям такая маята досталась?

— Не дай бог, что с хлопцами творится, вот-вот с жизнью расстанутся, — печально говорит Никитин.

Бравый вахмистр заметно сдал и осунулся. Его ласковые, немного печальные глаза страдальчески смотрят на меня.

— И за что, вашбродь, мучаемся? Разве нужно нам это все? Своих гор да степей некуда девать, а тут еще за чужие душу отдавай. Э-эх!

Он тяжело дышит, и его простое, открытое лицо, передергивается судорогой гнева. Это Никитин, вахмистр, тот, кто должен служить примером и опорой дисциплины сотни! Да, этот «исторический», будь он проклят, рейд отрезвил не только казаков, но и нас, офицеров «лихого» Уманского полка.

— Командир сомлел! Никак не очухаются, — с растерянным видом подбегает ко мне Горохов.

Около Гамалия возится фельдшер. Он льет воду на бледное лицо потерявшего сознание есаула и сует ему под нос пузырек с нашатырем. Грудь больного судорожно вздымается. Из-под расстегнутого бешмета высовывается ворот грязной, давно не мытой рубахи. По волосатой груди стекают капли. Командир медленно открывает глаза. Секунду он неподвижно смотрит в небо, затем мутным взглядом обводит нас и слегка задерживается на мне. Напрягая усилия, он с трудом, еле слышно говорит:

— Голубчик… не за…бы…вайте… мы уже… у цели. Вперед!

Я успокаиваю его, и он, обессилев, слабо кивает головой. Обильный пот покрывает его желтое, обтянувшееся лицо.

— Соберите разъезд и отправляйтесь с ним в разведку. Необходимо выяснить, куда мы попали.

Химич испуганно смотрит на меня. Его лицо тревожно, а маленькие глазки беспокойно бегают по сторонам.

— Что с вами?

Он мнется, недоверчиво косится на вахмистра и, беря меня под руку, уводит вперед. Мы идем, сопровождаемые тоскливой симфонией из кашля, стонов и тяжелых вздохов больных людей.

— Не дай бог, что творится. Нехорошо с казаками. Беда!

— Что такое?

— Развалилась сотня, прямо сказать. Нипочем нет дисциплины. Озверели. С ними не только что в разъезд идти, а их теперь и на коня не посадить.

— Глупости! Что вы там мелете вздор. Немедленно же отберите людей поздоровее и отправляйтесь!

Химич еще больше меняется в лице. Его шея и лицо багровеют, на лбу выступает мелкий пот и надуваются синие жилки.

— Воля ваша, Борис Петрович, я пойду. Только помните мои слова: нехорошо у нас творится с людьми.

Он быстро отходит, и я вижу, как его согнувшаяся спина мелькает среди понуро застывших коней. Взбираюсь на холм. На душе тоскливой гадко. Химич прав: сотня разлагается, падает дисциплина, гаснет вера в благополучный исход, а болезнь и лишения окончательно доконали казаков.

Внезапно снизу раздаются крики и брань. Оборачиваюсь. Окруженный казаками прапорщик пытается говорить. Но происходит что-то необычайное, настолько чудовищное и невозможное, что я не верю своим глазам. Один из казаков машет кулаком у самого носа Химича и, захлебываясь от злости, кричит на него, заканчивая свою речь крепкой руганью, а тот стоит, опустив голову, даже не пытаясь протестовать.

Сбегаю к возбужденной группе. Сердце учащенно бьется, голова кружится от неожиданности.

Мне навстречу, отрываясь от круга, спешит Никитин. Лицо вахмистра серьезно, его глаза сухо и внимательно смотрят на меня. В этом новом и незнакомом мне человеке я не узнаю всегда ласкового и спокойного Лукьяна.

— Не ходите дальше, вашбродь! Не хочут вас видеть казаки. Невмоготу людям. Не дай бог, не выдержат — разнесут и вас и командира, — говорит он совершенно спокойно, и только суровая складка на лбу и серые строгие глаза подчеркивают особый смысл его слов.

— Что ты говоришь! Ты понимаешь, что говоришь? Ведь это измена! Мы должны идти вперед! — кричу я, задыхаясь от гнева и отчаяния.

Что-то обрывается у меня внутри, в висках с точностью часового механизма отстукивают невидимые молоточки.

— «Впе-е-еред»? Хватит уж. Находились. Не видите разве — ровно мухи дохнут. — Вахмистр равнодушно отворачивается и отходит от меня.

— Да ведь это форменный бунт! Ты понимаешь, что за это грозит расстрел?!

— Эх, вашбродь, оставьте пужать. Какой там расстрел! Спасибо, что казаки вашего брата в шашки не берут. Не видите разве, что всем смерть пришла?

— Крестов захотели? Ладно, будут вам и кресты, да только не беленькие[45], — хрипит Карпенко.

Его совсем согнуло в дугу. Скрючившись, он сидит на земле и с ненавистью смотрит на меня воспаленными, налитыми кровью глазами. Меня обступили бледные, изможденные люди. В их взорах я читаю обиду, укор, накопившуюся бешеную злобу.

— Да ведь мы, братцы, у цели. Еще сорок-пятьдесят верст — и мы соединимся с англичанами.

— Слыхали! Уже двадцатый день все про то сказываете. Хватит! Никуды мы отсюда не пойдем! — слышатся в ответ озлобленные голоса.

— Повоевали, буде! Кому война — мать — чины да богатства дает, а нашему брату — одно горе. Не согласны мы вперед иттить.

— Да ведь погибнете здесь.

— Все однако! Нема нашего согласу наступать.

— Уж ежели вам так хочется, то вы и шукайте сами англичан, — зло бросает Сухорук. — А нам уж довольно и без того, вон вся сотня без памяти лежит.

— Так? Ну, ладно!

Я иду к своему коню. По существу это единственное, что на самом деле и можно только предпринять. Казаки с любопытством смотрят вслед. Двое или трое отрываются от группы и бредут за мной.

— Что ж, вашбродь, вы это всурьез или так? — тихо и пытливо спрашивает Сухорук, исподлобья глядя на меня.

Я не отвечаю и, вздев ногу в стремя, вскакиваю в седло.

— Стой, стой, вашбродь! Это не дило. Колы помирать, так не дуром.

Лица казаков светлеют. Мой пример, очевидно, действует на них, хотя большинство по-прежнему неподвижно и апатично лежит на земле.

Несколько человек идут к коням, медленно и неуверенно разбирают поводья и так же апатично съезжаются ко мне.

Перелома еще нет, но я вижу, что самый острый и напряженный момент прошел и люди снова подпадают под власть дисциплины.

Химич приходит в себя и, еще красный от стыда и волнения, смущенно говорит, не поднимая на меня глаз:

— Вы сами поедете, Борис Петрович?

Число всадников сзади меня все увеличивается, их набирается около тридцати человек. Это все, кто еще может так или иначе держаться в седле.

— Что ж, — вздыхает Сухорук, — езжайте, только все одно ни к чему, — и он безнадежно машет рукой.

Казаки угрюмы и недоверчивы. Они пошли за мной не по своему желанию, а потому, что их подняла не вконец разрушенная дисциплина и вековая привычно подчиняться «начальству».

Не глядя на них, командую:

— Равняйс-с-сь!

С прежним безразличием они подтягивают коней строятся в шеренгу, фронтом ко мне.

— Смирно-о-о-о!

Маленькое движение — и мой разъезд застывает.

Холодные глаза Сухорука насмешливо щурятся, и он сплевывая на траву, качает головой.

— Разъезд готов, тридцать шесть человек на здоровых конях, — докладывает Химич.

— Очень хорошо, я беру с собой двадцать человек, при одном пулемете и иду в разведку. Если к ночи не вернусь, не беспокойтесь. Постараюсь прислать с ночевки донесение. Не уходите отсюда раньше, чем я установлю с вами связи. Когда оправится командир передайте ему вот этот пакет.

Я наскоро набрасываю и отдаю прапорщику рапорт с объяснением цели и маршрута моей разведки и командую выступление. Через секунду мы удаляемся от оставшейся позади больной сотни.

Сборный разъезд набран, из всех четырех взводов. За урядника едет приказный Товстогуз — молодой, недавно прибывший с пополнением казак. Черный ствол люисовского пулемета выглядывает из-за его плеч. Казаки молчат. Печальная картина еще свежа в нашем памяти. Пробую рассеять ее и заговариваю с ними. Отвечают коротко, односложно и нехотя. Переходим рысь, и скоро сотня скрывается из виду. Идем ложбинками, чтобы нечаянно не обнаружить себя. В скучной безмолвии переходим от холма к холму. Впереди дозоры. Со мною всего десять человек.

Вдруг передний дозор останавливается, от него отделяется казак и скачет к нам.

«Что там? Село, дорога? Или, может быть, неприятель?» Сердце сжимается от томительной неизвестности.

Казак быстро приближается к нам. Лица казаков настороженны, они пристально глядят вперед. Но то, что встревожило дозоры, скрыто холмистыми неровностями.

— Конный разъезд впереди, — сдерживая коня, докладывает связной, — не далее как верстах в двух от нас.

— Большой? Сколько человек?

— Да, видать, немного, человек до сорока будет.

Сорок человек. Если это неприятель, то этого больше чем достаточно, чтобы оттеснить меня и обнаружить слабую, небоеспособную сотню.

Продвигаемся к холмам, на которых, наблюдая за противником, застыли дозоры. Товстогуз на ходу стаскивает с плеча пулемет и вкладывает в него широкую обойму.

— Гостинец, — говорит он.

Я останавливаю разъезд и с двумя-тремя казаками поднимаюсь на гребень холма. Впереди зеленая степь, перерезанная верстах в двух от нас широкой белеющей дорогой. У самой дороги, рассыпавшись в цепь, стоит в конном строю полуэскадрон. Несомненно, это регулярные части. В бинокль отчетливо видны прекрасные, упитанные тела коней и длинные пики, которыми вооружены кавалеристы. Внимательно разглядываем друг друга.

— Вашбродь, это не иначе как английцы, — вдруг решает Товстогуз.

— Почему ты так думаешь?

— Та больно гарни кони, в полной справе. Разве у турков будут такие сытые кони? Николы! Они ж, беднота, вроде цыган живут, ничего нема, одно слово — босота, — убежденно говорит приказный.

— Точно! Опять и форма не та, — поддерживают его казаки.

Насчет «формы» мои ребята, конечно, привирают. На таком значительном расстоянии даже шестикратный цейс не может определить обмундирование кавалеристов.

Однако не век же взирать друг на друга издалека. Я приказываю дозорам шагом продвинуться вперед и, не подходя на близкое расстояние к лаве, постараться разглядеть ее. Отбираю людей на лучших конях. Казаки съезжают с холма и отрываются от нас. Поддерживая их, мы трогаемся за ними шагом, внимательно следя за действиями полуэскадрона. Расстояние уменьшается! Цепь по-прежнему неподвижна и как будто бы не намерена ни отходить, ни приближаться к нам.

Меня охватывают радостные надежды.

Кажется, это англичане. Конные фигуры растут, и я ясно различаю на пиках несколько флажков, чуть колеблемых ветерком.

— Английцы. Ей-богу, английцы! — шепчет возбужденный Товстогуз.

В ту же минуту цепь, к которой мы приближаемся, встречает нас грохотом неожиданных выстрелов. Конные беспорядочно палят, и пули со свистом проносятся над нами.

— От сукины дети! — кричит Товстогуз и, не ожидая моего приказания, бросив поводья, прямо с коня, начинает бить из пулемета по лаве.

Остальные казаки, в свою очередь, открывают огонь, и перед моими удивленными глазами неприятельская цепь стремительно поворачивает назад и во весь карьер мчится обратно, рассыпаясь в паническом бегстве по долине.

— Попал! Одного сбили! — вопят казаки и с диким ревом скачут вперед, к месту, где катается по земле раненый конь.

Все происходит неожиданно быстро и стихийно.

Я не успеваю открыть рта для команды, как обстрелявший нас противник исчезает за холмами.

Когда мы домчались до дороги, у которой только что находился полуэскадрон, раненый конь уже бился в агонии; возле него с простреленным горлом хрипел одетый во френч индус, на маленьких погончиках которого медным блеском сверкали цифра «17» и буквы «NJ».

Итак, это были англичане!

Первая встреча с союзниками завершилась зря пролитой кровью.

По дороге за холмами еще курится поднятая ускакавшими пыль.

Обыскиваем убитого. Ничего, кроме записной книжки, испещренной странными, непонятными буквами. Наскоро царапаю донесение:

«Встретился с английским полуэскадроном, который, приняв нас за противника, обстрелял разъезд ружейным огнем. Нашими ответными выстрелами убит один индус. После перестрелки полуэскадрон в расстройстве отошел на юг. Принимаю меры для связи и соединения с ним. Считаю необходимым ваше продвижение до дороги, лежащей верстах в шестнадцати от вас. При сем направляю для господина переводчика записную книжку, найденную на убитом».

Заклеиваю конверт и отсылаю донесение. Казаки нервничают. Встреча с англичанами взволновала их. Рысим по пыльной шоссированной дороге вслед за ускакавшим эскадроном.

В дорожной пыли — крупные следы кованых копыт. Проскакиваем пригорок и поднимаемся на бугор. Белеющая лента дороги режет зеленые просторы, причудливо вьется в темнеющих кустах и снова расстилается среди изумрудных лугов. Приблизительно в версте от нас по обеим сторонам дороги растянулась конная цепочка полуэскадрона. От нее вдоль по шоссе скачут конные, и откуда-то, из глубины кустов, тянутся серые пехотные цепи. Вдали черной, неуклюжей массой ползет квадратная черепаха. Это или обоз или выезжающая на позиции артиллерия. Как видно, нас всерьез приняли за противника, и теперь на этом поле, по всем правилам военного искусства, разворачивается боевая машина. Я останавливаю взвод и, наколов на острие шашки носовой платок, в сопровождении Пузанкова скачу на взмыленном коне к растянутой впереди цепи. Усталый Орел, хрипя и надрывисто дыша, скачет надломленным наметом, и только моя нагайка мешает ему перейти на спокойный шаг. Встречный ветерок колеблет мой импровизированный белый флаг. Радость охватывает меня.

«Спасены! Спасены!»

Два прямых, как жерди, затянутых в желтые френчи офицера подскакивают ко мне на своих свежих, вычищенных, как на параде, лошадях. Напрягая все свои смутные знания английского языка, сообщаю им, что наш отряд находится вблизи. Через минуту два моих казака в сопровождении взвода английских драгун отправляются навстречу сотне. Останавливаю, спешиваю свой разъезд на холме. Со всех сторон к нам беспорядочно стекаются английские и индийские солдаты. Они глазеют на нас, как на диво, и наперебой засыпают непонятными вопросами. Часто слышится слово «рашэн», произносимое тоном почтительного восхищения. Но вот появляются офицеры, раздается команда, и вся толпа, так тепло приветствовавшая нас, неохотно покидает холм, на котором остаемся мы с полуэскадроном кавалеристов.

Внизу невдалеке виден белеющий аккуратными рядами палаток английский лагерь, еще дальше — голубые воды Тигра, зеленые поля и бесконечные, тянущиеся к югу по обоим берегам реки финиковые рощи.

Пьем коньяк из любезно предложенных нам фляг, жуем галеты с вареньем. Но англичане вежливо отклоняют все попытки вступить с ними в разговор, притворяясь, будто не понимают меня.

Странная встреча. Почему нас остановили вдали от лагеря и так быстро прогнали бросившихся нам навстречу солдат? При взгляде на развернутый вокруг полуэскадрон у меня невольно мелькает горькая мысль: «Как будто в плен попали».

Прошли сутки с того момента, как мы «соединились» с англичанами и наша измученная сотня обрела долгожданный отдых.

Чувство смутного разочарования значительно усилилось. Когда наш разъезд поджидал на холме подход сотни, я понял, что английские офицеры кого-то ждут. Действительно, через несколько минут в сопровождении четырех конных драгун к нам подскакал английски майор. Он резко вскинул два пальца к козырьку своего пробкового шлема и, глядя куда-то мимо меня, быстр опустил их.

Я молча откозырял, выжидательно глядя на сытое, выхоленное лицо офицера, по всем признакам мало знакомого с тем, что такое походная жизнь.

— Майор Джекобс. Прислан из штаба генерал Томсона. Рад встретить храбрых казаков русской армии, — произнес он довольно гладко по-русски, старательно выговаривая слова. — Прошу оставаться на месте и, когда подойдет весь отряд, следовать за мною, вам отводится деревня Аль-Гушри, в пяти милях сюда.

В его сухом, официальном тоне не слышалось не только радости по поводу нашего благополучного прибытия, но даже просто дружелюбных ноток, как будто бы мы не прошли тысячи верст через горы и пустыни по тылам врага, а совершили маленькую увеселительную прогулку.

— Благодарю за встречу, господин майор, но в сотне много больных и есть раненые. Им нужна немедленная помощь.

— К сожалению, не могу изменить приказа генерала Томсона. Все нужное ожидает вас в Аль-Гушри. Там ваши люди оправятся, отдохнут, приведут себя в порядок, и тогда, после медицинского осмотра, вы получите место в нашем лагере.

— Карантин? — невольно срывается у меня с языка возмущенный вопрос.

Майор холодно глядит поверх меня и, не удостаивая ответом, подносит к глазам бинокль, направляя его вдаль.

Я оглядываюсь. Наша «лихая», «непобедимая» сотня, приближается к холму, но, боже, в каком состоянии!

Впереди едет Химич. За ним двигаются трое конных носилок, на которых лежат Гамалий, Аветис и Никитин. Далее — кто верхом, кто ведя в поводу понурого, спотыкающегося коня, кто и совсем без лошади — бредут нестройной толпой казаки. Некоторые сняли сапоги и идут босиком с закатанными по колени штанами. Едва держащиеся на ногах, с желтыми, исхудалыми лицами и запавшими глазами, очерченными темными кругами, они действительно представляли жалкую картину.

«А ведь майор прав, — думаю я, припоминая слова Гамалия о том, что наш рейд должен служить «допингом» для английских войск. — Понятно, что в таком виде наша сотня вряд ли сможет поднять упавшее настроение английских солдат».

Химич, подстегивая упирающегося коня, подъезжает ко мне.

— Борис Петрович! Там человек пятнадцать лежмя легли. Свалились — и ни в какую. Силов нет их поднять.

Майор окидывает взглядом запыленную, пропотевшую фигуру прапорщика и, чуть сдерживая ироническую усмешку, небрежно бросает:

— Их подберут наши санитарные фуры. Далеко остальные?

Химич глядит на франтоватого англичанина, комфортабельно развалившегося на широкой спине откормленного рыжего гунтера.

— Да так, версты две, кабы не с гаком, — говорит он, пытливо оглядывая майора.

— Итак, здесь место сбора вашего эскадрона. Дальше двигаться нельзя. Когда подтянутся остальные, вас проведут в деревню.

Джекобс отворачивается от нас и цедит что-то сквозь зубы одному из драгун. Тот рвется с места в галоп. Кто-то из казаков вздыхает:

— А наши кони с ветра валятся.

Химич косится на майора, невозмутимо озирающего горизонт.

Я смотрю на близкий английский лагерь, откуда к нам долетает неясный шум. У дороги суетятся люди, кое-кто забирается на крышу арабской сакли, чтобы получше рассмотреть нас. Но ни один солдат, кроме тех, что прибыли с майором, не приближается к нам. «Странная встреча», — вновь мелькает в голове.

Понемногу, один за другим, подъезжают и подходят отставшие казаки. Вся сотня налицо. Вся сотня! Какой злой насмешкой звучат эти слова! А товарищи, которых мы оставили в одиноких, затерянных могилах на нашем страдном пути? «Всей сотни» давно уже не существует. И для чего все эти жертвы? Для того, чтобы прийти на помощь этой купающейся в довольстве, «мирно воюющей» союзной армии?

Я подъезжаю к Гамалию. Есаул лежит в забытьи. Его открытые воспаленные глаза, не мигая, смотрят в ясное небо. Его бешмет расстегнут. Загорелое лицо с небритым подбородком резко выделяется на фоне белой шеи.

— Иван Андреевич! — тихо окликаю командира.

— Без памяти. Тридцать девять и семь, — устало говорит фельдшер, сам похожий на бродячую тень.

Машу рукой и отъезжаю назад.

— Нужна срочная помощь. Командир сотни без сознания, — резко говорю майору.

— Сейчас подойдут санитарные фуры и с ними медицинский персонал. Дайте короткий отдых людям, И через полчаса прошу двигаться за мной, — взглянув на часы, все так же сухо, начальственным тоном бросает Джекобс.

Арабский поселок Аль-Гушри стоял на правом берегу Тигра и состоял из двух десятков низких ханэ с плоскими крышами, на которых вялились инжир и финики. Густые рощи пальм тянулись по обе стороны реки. Плоскодонные кирджимы[46] и остроносые лодки стояли на приколе у свай, вбитых в илистое дно. Грязноватая вода плескалась о берег, обмывая обнаженные корни повисших над рекой пальм. Верблюжий помет, обрывки бумаги, кожура от фиников колыхались на ней. Собаки копались в отбросах, сваленных у реки. Чайки кричали в воздухе, и темные бакланы парили над водой.

Жители Аль-Гушри с изумлением и любопытством разглядывали толпу оборванных, — неизвестно откуда и зачем прибывших людей.

Английские санитарные фуры, большие вместительные повозки, обтянутые толстым полотном с нашитым на боках красным крестом, поставлены у реки. Прикомандированный к нам санитарный пост состоял из фельдшера и двух сестер милосердия.

Майор Джекобс и его драгуны довели нас до поселка, где уже находился взвод австралийских солдат, удивленно и молча разглядывавших нас. Две английские походные кухни, большие кипятильные чаны и пять резиновых ванн составляли весь предоставленный нам инвентарь.

— А это чего такое? Невжели мыться? — с удивлением спрашивают казаки, оглядывая похожие на огромные калоши ванны.

— От нехристи, и баньки как следует не умеют сделать, — покачивая головой, говорит Востриков, щупая резиновые борта ванны.

— Ваше благородье, разрешите, мы сами баньку соорудим. Нехай английцы у нас этому делу поучатся, — просит Никитин.

Он еще слаб, его слегка лихорадит, но большие дозы хинина уже оказывают свое действие.

Полуодетые казаки, опираясь кто на палку, кто на плечо соседа, группами и в одиночку медленно обходят поселок. Любопытство не покидает их. Они бродят по улочке, заглядывают во внутренности хижин кивают и улыбаются арабам, безмолвно, но гостеприимно встречающим их. Только очень больные и усталые люди остались лежать по ханэ.

— Вашбродь, есаул опамятовался, вас кличут! — слышу я за собой голос Горохова.

Командирский вестовой выглядит довольно браво. Его русые усы подкручены вверх, а на лице играет давно уже не появлявшаяся улыбка.

— Что, брат, рад, что добрались? — спрашиваю я.

— Дак что добрались — радости мало. Вот когда обратно возвернемся живехоньки, тогда и попляшем, — неторопливо отвечает он.

— Ну, ладно, философ. Доложи командиру: сейчас приду. — И, отдав приказания Никитину, иду к ханэ, в которой находится Гамалий.

Есаул лежит на больничной койке, под белым кисейным пологом. Английская сестра милосердия возится у раскладного столика, на котором видны шприцы, склянки и большая розоватая бутыль.

Пахнет йодом, камфарой и чем-то специфически аптечным.

Лицо Гамалия бледно, но впалые глаза горят энергическим блеском. Подбородок тщательно выбрит, усы так же лихо, как и у Горохова, подкручены вверх. Он приветливо улыбается и, приподнимаясь на локте, говорит:

— Ну, добрались, спасибо вам, Борис Петрович! Крепкий вы оказались казачина. А я рассыпался, как институтка.

— Что вы, Иван Андреевич, без вас я и двух переходов не сделал бы. Вы привели нас сюда, вы спасли сотню. А что свалились — это случайность, с любым могло произойти.

Гамалий ласково глядит на меня и тихо смеется.

— Ну, как люди? Никто не отстал, не погиб?

— Никак нет. Все девяносто семь налицо. Трое особенно сильно ослабевших лежат в английском околодке, остальные быстро оживают.

— Приходят в себя? — тихо переспрашивает Гамалий и так же тихо, кажется, даже не мне, а отвечая своим мыслям, говорит: — Настрадались, намучились казаки, хлебнули горя в этом походе. А для чего? — еще тише договаривает он.

Я смотрю на есаула.

За весь долгий, тяжелый путь в первый раз он сказал то, что иногда читалось в его умных, суровый глазах.

Меняю тему.

— А хорошо здесь, Иван Андреевич. Река, палевые рощи, тень, влага…

Но он так же тихо перебивает меня:

— Как кони? Сколько потеряли в пути от того проклятого, малярийного места?

— Одиннадцать. Да трех пристрелили здесь.

Он молчит, потом тихо говорит, показывая на англичанку.

— Зайдите через полчаса. Сейчас эта дама будет делать мне уколы и какое-то вливание. Потом она уйдет, и мы поговорим подробнее. Отчего шумели казаки и как вы встретились с англичанами? — еще тише спрашивает он.

По его словам я понимаю, что он кое о чем уже знает.

Иду к Аветису. Бедный переводчик сильно сдал, лицо его желто, как лимон, нос заострился, но он весело улыбается и, хватая меня за руку, говорит:

— Дошли! Ну, слава богу. А я, признаться, уже потерял надежду.

— Как здоровье, Аветис Аршакович? — спрашиваю я, глядя на его исхудавшие руки.

— Прекрасно! Через день лезгинку плясать буду! Ведь все-таки дошли! — с восхищением говорит он… — О, русские солдаты — это… — он ищет слова, — орлы, богатыри… — и, вдруг взмахивая рукой, кричит: — Люди чести и долга!

Я успокаиваю возбужденного Аветиса.

— Кушали?

— Ел какие-то консервы, пил ром, глотал хину. Словом, ожил! А как есаул? — спрашивает он.

— Поправился. Завтра будет на ногах.

— Герой! Сказочный богатырь. У нас такие в народном эпосе встречаются, — восторженно говорит Аветис и затем убежденно добавляет: — О нем будут вспоминать. Не может быть, чтобы не нашелся писатель и не рассказал о нас, о сотне русских людей, совершивших этот беспримерный переход.

Я думаю о только что сказанных Гамалием словах и, глядя в блестящие от возбуждения и болезни глаза Аветиса, как бы невзначай говорю:

— Поход-то беспримерный. А вот только… зачем?

Лицо переводчика темнеет, глаза теряют блеск, и в них мелькает сдержанная горечь.

— Я этот вопрос не раз задавал себе в пути, во все дни тяжелых страданий, но так и не нашел ответа.

На мгновение он умолкает, как бы собираясь с мыслями.

— Быть может, здесь узнаем это. А там ни генерал Баратов, ни майор Робертс ничего не объяснили. Как вас встретили англичане? — вдруг спрашивает он.

— Никак. Пока я видел их только издали, если не считать одного майора да десятков двух солдат, присланных оберегать нас. И вообще незаметно, чтобы нами очень интересовались и что наш приход доставил кому-либо удовольствие. Никто из англичан до сих пор даже не спросил о том таинственном, секретном пакете, ради доставки которого нас послали сюда.

— Странно… странно, — как бы про себя говорит Аветис. — Но зачем же тогда надо было гнать? Зачем спешить?

Я поднимаюсь с места и говорю, глядя на часы:

— Пойду к есаулу. Вероятно, врачи уже окончили осмотр. А вы поправляйтесь. Теперь вы, с вашим знанием английского языка, особенно нужны нам.

— Я завтра же буду на ногах, — уверяет Аветис, пытаясь вскочить, но я легко укладываю его на койку и спешу к есаулу.

Тридцать минут уже протекли.

— Ну-с, дорогой мой сотник, пойдемте-ка по селу, поглядим на людей, — поднимаясь с топчана, говорит Гамалий.

Я останавливаюсь в изумлении. Есаул одет в новенькую гимнастерку с серебряными, а не защитными погонами на ней. Талия его ловко перехвачена ремешком с набором, кинжал отливает серебром, а из кобуры глядит рукоятка нагана с золоченой насечкой.

Есаул смеется. Он бодр, подтянут, и если 6 не чуть воспаленные глаза с синевою под ними, он выглядел бы совсем молодцом.

— Метаморфоза! — развожу я руками. — А не рано ли, Иван Андреевич? Как бы опять не свалиться?

— Не-ет, батенька, теперь меня и пулей не свалишь. Сейчас нам всем надо подтянуться. Надо союзничкам показать, какие мы есть.

Я ясно понимаю, почему он через силу заставил себя подняться с постели. В его резких, порывистых движениях, в нежелании задать вопрос об оказанном нам англичанами приеме чувствуется настороженная озабоченность, недовольство.

Выходим во двор. Небольшой глиняный дувал[47], верблюжий помет, конский навоз, десяток копающихся в нем кур и гоготание гусей и уток, плещущихся в реке, — все это напоминает станицу, мирный уголок, тихую жизнь, от которой мы давно отвыкли. Несколько казаков в подштанниках и белых рубахах возятся с конями на берегу. Кто-то проехал мимо. Дым от разведенного костра, ароматы борща и жарящегося сала заполнили предвечерний воздух. Войной здесь и не пахнет. Этот тихий, уютный край, по-видимому, еще ни разу и не слышал грохота орудий или треска пулеметов.

— Майор Джекобс сказал, что мы вышли не в ту точку, где они нас ожидали. По его словам, неделю назад нам навстречу были высланы отряды севернее этого места.

— Севернее… не в ту точку… — в раздумье, видимо, машинально, повторяет Гамалий мои слова, думая о чем-то другом. — А вы бы послали этого самого майора, — вдруг резко говорит он и, сдерживаясь, заканчивает: — В ту самую точку, где господа англичане так пунктуально и терпеливо ожидали нас.

Я смеюсь и любуюсь внезапно оживившимся, покрасневшим лицом Гамалия.

— Майор также говорил, что фронт находится верстах в восемнадцати отсюда и что при таком уклонении мы могли попасть прямо в лапы туркам.

— А он не знает, что мы весь наш переход были «в лапах» у турок и тем не менее уходили у них между пальцев? Казаки — это им не Таунсхенд с его Кут-эль-Амарой.

Впервые за долгое время Гамалий сильно и очень образно, по-казацки, выругался сквозь зубы.

Мы идем по поселку. Казаки уже обжились в нем. Кто-то тонким, бабьим голоском поет за деревьями станичную песню:

…Нету, нету коню сена, Казак-ку-у — квартэ-э-ры…

— Ожил Скиба, даже запел, — смеется есаул. — Хороший признак. Если казак поет, значит сыт, здоров и не скучает.

Двое молодых, Перепелыця и Сердюк, стирают белье прямо на берегу, опуская его в реку. Рядом с ними, переваливаясь, идет вереницей стая гусей. В стороне, арабские женщины, окруженные десятком ребятишек, с любопытством, украдкой посматривают на казаков, сейчас же отводя в сторону взоры и ожесточенно полоща в воде какие-то тряпки.

— Что, молодцы, добрались? — спрашивает есаул.

Перепелыця оглядывается и, оступаясь, шлепается в воду вместе с бельем под негромкий смех и возгласы арабок.

— Ну, як? Живый, чи не втоп? — спрашивает Гамалий выбирающегося из воды казака.

— Живый, вашскобродь, нехай турки вмирают, хай им бис, — отряхиваясь, говорит Перепелыця и принимается снова за стирку.

У коновязей понуро стоят наши уставшие кони. Да, с ними труднее, нежели с людьми. День отдыха, хорошая ночевка, сытный обед, стакан водки — и казаки опять бодры, здоровы, готовы в путь. Но коней надо выдержать на покое несколько дней — кормить, растирать их холки, ноги и спины, подлечить и почистить их… Им нужен по меньшей мере недельный отдых. Я говорю об этом есаулу:

— Нет, Борис Петрович, послезавтра, не позже, я выведу нашу сотню в боевом строю, как на парад, перед англичанами. Зачем медлить? Пусть полюбуются и удивятся союзнички, — иронически протягивает он.

— Удивятся? — повторяю я.

— Да, удивятся стойкости, силе воли и духу казаков. Я не хочу, чтобы о русском солдате даже, — он снова цедит сквозь зубы, — «друз-зья» думали, что он неженка, что его могут сломить какие-либо испытания. Суворовские чудо-богатыри перевалили с боями Альпы и, разбив врага, с песнями пришли в Муттенскую долину.

— Но англичане оттягивают торжественную встречу. Майор Джекобс сказал, что ее устроят дней через, пять-семь.

— К черту Джекобса! Завтра же еду в штаб английского командования и сам заявлю о себе. Кстати, вы не забыли поставить в известность майора, что мы везем чрезвычайно важный секретный пакет от майора Робертса и что я должен незамедлительно вручить его генералу?

— Конечно. В первый же час нашей встречи.

— И что он сказал?

— Доложит об этом командующему, хотя тот, вероятно, уже предупрежден по беспроволочному телеграфу.

— А мы-то гнали, торопились с доставкой этой «почты», не позволяли себе лишней дневки, заморили людей. И вот теперь  с в е р х с р о ч н ы й  пакет уже второй день лежит в моем кармане. Э-эх!

Есаул сразу обрывает и меняет разговор:

— Как Аветис? Очень расхворался, бедняга?

— Обещает завтра быть на ногах.

— Отлично! Вы говорите по-английски?

— Слабо, понимаю кое-что. Я изучал французский.

— Очень жаль, но делать нечего. И прошу вас: не проговоритесь даже, — он понижает голос, — перед Аветисом о том, что я знаю английский язык. Иногда выгодно скрывать свои знания.

— Понимаю, Иван Андреевич, будьте спокойны.

Мы медленно обходим село, коновязи, расположение казаков, провожающих нас взглядами и веселыми приветствиями, и возвращаемся в ханэ.

У кухни толпятся казаки — кто с чашкой, кто с котелком, некоторые, обедающие группами, с ведерком.

Гамалий принюхивается к запаху кушанья и спрашивает Вострикова, уже смачно, с чавканьем уплетающего свою порцию.

— Ну как, герой, хороша английская еда?

— Хорошо, да не дуже. Напихалы, чертови диты, в котел и сала, и мяса, и крупы, так им ще мало показалось, воны туды ще и сахару сунули.

— Как сахару? — смеется Гамалий.

— Так точно! Один край мяса сладкий, другой — кыслый.

— Вашскобродь, — просительно говорит вахмистр — сотня просит: ежели возможно, нехай английцы нам продукт дают, а уж мы сами на своей кухне пищу готовить будем.

— Это можно, — соглашается Гамалий.

— Орлы! Много ли казаку надо? Ночь поспал, белье сменял, брюхо набил — и опять в седло, — говорит есаул, уходя, но я вижу, что ему далеко не до шуток. Какая-то дума беспокоит его.

Ночью, обходя посты, натыкаюсь на Горохова. Село спит, люди и кони отдыхают. Уже третий час, недалеко и до зари. Что нужно командирскому вестовому в такой поздний час?

Я окликаю его.

— Кипяточку шукаю для командира, — говорит он.

— Как? Опять нездоров?

— Никак нет, здоров, только не ложится, все чего-то пишет. Походит-походит да опять за бумагу берется.

— Да где же ты сейчас найдешь кипяток?

— На кухне. А нет, так на щепках разогрею.

Захожу в ханэ Гамалия. Он сидит за столиком, две свечи скудно освещают убогую саклю. Есаул с досадою зачеркивает написанную фразу и, не поднимая головы, говорит:

— Ну как, будет чаек, Горохов?

— Будет, Иван Андреевич. Вы что же это, стихи сочиняете? — отвечаю я.

— Стихи, — сердито буркает Гамалий, — генералу Томсону. Готовлюсь к встрече с ним. Обдумываю вопросы и ответы этому доблестному вояке.

— Стоит ли? Попейте лучше чаю — и спать, — советую я.

— Стоит, — сдвигая брови, говорит Гамалий. — Завтрашняя встреча может многому научить меня.

В дверях появляется Горохов.

— Вашскобродь! У цых, чертяк, все не так, як у людей — ни щепок, ни дров не напросишься. Разбудил я повара-английца, показываю ему чайник: кипятку, мол, командиру надо, а он кулак под нос тычет.

— А ты? — смеется Гамалий.

— А я ему — два. Он ругается — да снова спать. Плюнул я та и пошел обратно.

Мы смеемся.

— Может, спирту выпьете? — предлагает в сердцах Горохов.

— Можно и спирту. Разведи-ка нам с сотником по полпорции, — говорит Гамалий. «Полпорции» на его языке означает полстакана.

Мы выпиваем, и я ухожу к себе, оставляя есаула над исчерканной, исписанной бумагой, по которой он готовится к завтрашней встрече.

Около семи часов утра легкое прикосновение руки вестового будит меня.

— Вашбродь, вставайте, командир просят, к ним прибулы английский начальник.

Быстро одеваюсь и спешу к Гамалию. У есаула в картинно-церемонной позе сидит майор Джекобс с каким-то незначительного вида капитаном. При моем появлении оба англичанина чопорно привстают, одновременно отдав честь кончиками пальцев. Аветис Аршакович, выбритый, подтянутый, с едва заметной улыбкой на бледном, осунувшемся лице, кивает мне головой.

— Вы уже знакомы, поэтому продолжим разговор, — говорит есаул и поясняюще добавляет. — Сотник не спал всю ночь и вообще все эти дни один нес службу за всех офицеров. Извиним ему опоздание.

Англичане молча щелкают каблуками и садятся.

— Итак, господа, сейчас половина восьмого. К десяти часам я буду иметь честь явиться к командующему войсками данного участка генералу Томсону для представления рапорта о прибытии сотни.

Аветис Аршакович собирается переводить, учитывая, что капитан не понимает по-русски, но майор Джекобс прерывает его и, сухо улыбаясь, говорит:

— К сожалению, это пока невозможно. Генерал назначил вам прием на завтра. О часе вам будет сообщено дополнительно. Текущие обязанности по руководству войсками не позволяют ему сделать это сегодня.

— Тем не менее, выполняя приказ своего начальства, я ровно в десять часов буду на пункте Дераа. Так, кажется, называется место расположения штаба?

Джекобс наклоняет стриженую голову.

— Перед отправлением в поход сотни генерал Баратов приказал мне по соединении с британскими войсками немедленно явиться к командующему и сдать ему важный пакет от майора Робертса. Примет или не примет меня генерал Томсон — это дело его превосходительства, что же касается меня, то я должен выполнить приказ.

— Все это нам уже известно, но генерал Томсон примет от вас пакет завтра, — упрямо повторяет майор. — Если же вы торопитесь с передачей, то сдайте его мне, и я сегодня же вручу его генералу.

— Господин майор, — вставая, чеканит Гамалий, — мне приказано лично отдать пакет, в собственные руки старшему начальнику встреченного мною соединения британских войск. Насколько мне известно, таковым являетесь не вы, а генерал Томсон. Поэтому я могу вручить пакет только ему. Вверенная мне сотня прошла свыше тысячи верст через горы и пустыни, по тылам неприятеля, каждую минуту рискуя погибнуть. До сих пор данный мне приказ был точно выполнен, и он будет выполнен до конца.

Голос Гамалия спокоен, лицо строго и непреклонно.

Англичане поднимаются, и майор деревянным голосом говорит:

— Я доложу генералу о вашем настоятельном требовании. Кстати, он поручил мне справиться о вашем здоровье и о состоянии эскадрона.

— Поблагодарите генерала. Сотня в порядке. А о деталях я сам расскажу генералу.

Англичане встают, козыряют и направляются к двери. На пороге Джекобс задерживается и в виде последнего аргумента конфиденциально сообщает Гамалию:

— Видите ли, генерал нарочно отсрочил ваше представление, чтобы иметь возможность одновременно порадовать вас сюрпризом. Дело в том, что о вашем героическом походе сообщено по радио в Лондон, и мы с минуты на минуту ждем телеграммы о награждении офицеров и казаков эскадрона орденами Британской империи.

— Русское командование будет чувствительно к проявлению такого внимания, но для нас награды — дело второстепенное. Приказ есть приказ, и я, как солдат, обязан ему повиноваться. Итак, ровно в десять часов я буду в Дераа. Надеюсь увидеть вас там, господа, — вытягиваясь во весь свой атлетический рост и отдавая честь, решительно говорит Гамалий.

Он был так великолепен в эту минуту, что я залюбовался им.

Англичане вскакивают на коней и берут сразу в карьер. Шестеро драгун, закинув за спины болтающиеся пики, вразброд скачут за ними.

— Недовольны, голубчики, даже эскорт растеряли, — провожая взглядом кавалькаду, смеется Гамалий и тут же кричит: — Горохов! Быстро чаю, да не осталось ли у нас клюквенного экстракта?

Ровно в девять часов Гамалий выходит из ханэ. Коричневая парадная черкеска, белый бешмет, прекрасная папаха — все лучшее, что лежало в сумах есаула, теперь на нем. Георгиевская лента темляка обвивает рукоятку шашки.

— Хорош? — спрашивает он меня. — Так надо! В этих краях друзей встречают по одежке.

Ему подают коня, и он легко вскакивает в седло. Аветис, просветлевший и тоже принаряженный, уже сидит на своем маштачке. Двое казаков попридерживают коней, третий же, приказный Донцов, держа в руке распущенный развевающийся сотенный значок, рысит за Гамалием. Через минуту вся группа несется по дороге.

— Вашбродь! — окликает меня Пузанков. — Дело есть до вас.

Мой «Личарда» мнется и почесывает затылок, что является у него верным признаком неспособности отыскать подходящие слова.

— Ну, говори — что там такое?

— Вашбродь, казаки спрашивают: не рады нам что ли английцы?

— Почему они так думают? Кормят, может быть, вас плохо?

— Нет, вашбродь, дают всего вдосталь, сыты и довольны едою казаки. Только смотрят на нас как-то чудно.

— Как это чудно?

— Да так, будто мы не люди, а диковинные звери, орда вроде, што ли.

— Вероятно, это просто потому, что они еще никогда в жизни казаков не видали.

— А хиба мы раньше английцев та индийцев бачили? А все ж глаз на них не таращимо. Та и не на солдат ихних, вашбродь, казаки жалятся. Солдаты ихни, особливо индийцы, просты, душевны. По-своему што-то лопочут. Што — не понять, а видно, щось доброе. А от майор, об нем речь. Он вовсе волком на нас глядит. Едет утром мимо сотни, так и скосоворотился. Солдат своих до нас не допущает, вроде мы им не ровня. Казакам це дуже обидно, вашбродь. Сколько муки мы принялы, щоб до них дойти, а тут — на тебе! — горестно разводит руками Пузанков.

Что я могу ему сказать? Разве он не выражает мои собственные невеселые мысли?

Конский топот прерывает мои размышления.

— Вашбродь, квиток от командира, — передавая записку, докладывает подскакавший казак.

Развертываю и читаю:

«Борис Петрович! Передайте командование Химичу, а сами, забрав все мешки с английским золотом, выезжайте за мною. Извините, что потревожил, но вспомнил о деньгах только сейчас. Догоните в пути. Подождем вас где-нибудь под пальмой.

Гамалий».

Через несколько минут хурджины с «кавалерией святого Георга» навьючены на мула, и я с двумя казаками, охраняющими груз, выезжаю из села. Тигр, широкий и мутный, катит свои желтые воды слева от дороги, то теряясь в зелени рощ, то вновь проглядывая между деревьями. Справа, верстах в четырех, начинается пустыня, тянущаяся до Евфрата.

Еще нет и десяти часов, но солнце уже накалило тяжелые шуршащие пески. Не проехав и двух верст, вижу Гамалия, сидящего у реки и с увлечением кидающего камешки в воду.

— В кого это вы, Иван Андреевич? — осведомляюсь я в шутку.

— Развлекаюсь. Ослабли и затекли руки. Привезли деньги? — окидывая взглядом мула, говорит он. — В таком случае — по коням!

Мы едем рядом, стремя в стремя, с Гамалием. Только теперь я замечаю, что на почтительном расстоянии позади нас рысят трое австралийских или новозеландских драгун. Аветис Аршакович отстал и о чем-то разговаривает с ними.

— Это что, случайные попутчики? — спрашиваю я.

— Нет, — усмехается Гамалий. — Майор Джекобс хотел показать свою любезность и выслал нам навстречу почетный эскорт.

Впереди по реке, поднимая над собою черные клубы дыма и грузно осев в воде, идет плоскодонный монитор. Из двух его боевых башен поглядывают стволы крупных калибров. Десятка два матросов, облепив палубу и борта, с любопытством взирают на нас.

— «Лион», — читаю я выведенное крупными буквами название.

— Лайон, — поправляет меня Гамалий. — У них ведь все читается не так, как написано. Значит — «Лев». Символ британского могущества. Аветис Аршакович, — обращается он к догнавшему нас переводчику, — о чем это вы там с ними беседовали?

— Узнавал, далеко ли отсюда фронт. Говорят, что верстах в пятнадцати-двадцати. Но они в боях еще ни разу не были. Их бригада лишь недавно прибыла из Бомбея. Да, видно, что фронт этот особенный. Второй день, как мы здесь, а ведь ни одного артиллерийского выстрела не слышно. Между прочим, любопытно: солдатам рассказывают, будто русские совсем близко, что мы лишь разведка крупных движущихся на соединение с английской армией сил и что турки почти не имеют войск, оттого-то сотня и смогла пройти беспрепятственно через их тылы. Меня спрашивали, правда ли это, и я не знал, что им ответить.

— Скажите им, что это военная тайна, — смеется Гамалий.

Дорога вьется между деревьями. От близости Тигра и от густой тени пальм в рощице прохладно, но временами ветер доносит жгучее дыхание раскинувшихся справа песков, как будто внезапно открыли дверцу раскаленной печи.

Река становится шире.

Чаще показываются военные суда. Мы насчитываем их около десятка. Поглядывая на них, Гамалий качает головой:

— Имеют такую бронированную флотилию, а до сих пор не только не взяли Багдада, но еще откатились к тому месту, где высадились полтора года тому назад. Оригинальная война, что и говорить.

Раза два нам встречаются эскадроны индусской конницы, в роще поблескивают стволы батарей. Английские пехотинцы, в хаки, в коротких бойскаутских штанах и с пробковыми шлемами на головах, с удивлением смотрят на нас. Подъезжает какой-то лейтенант и, узнав от Аветиса, что это направляются в штаб офицеры прибывшего русского отряда, козыряет и предлагает свои услуги.

Наконец, сопровождаемые драгунами Джекобса и молодым лейтенантом, мы въезжаем в Дераа. Большое село, домов в семьдесят-восемьдесят, с мечетью, пристанью и базаром, выглядит живописно среди тенистых пальмовых садов, мощно разросшихся по берегу.

Возле большой ханэ, принадлежащей, по-видимому, зажиточному арабу и выгодно выделяющейся среди соседних хибарок, попарно стоят часовые и прохаживаются офицеры. В стороне разбита большая «парадная» палатка зеленого цвета. Вход в нее охраняет драгун с обнаженной саблей. Вблизи него в землю воткнут значок с изображением льва, над которым скрещиваются средневековые мечи.

— Здесь! — говорит лейтенант и, соскочив с коня, спешит в палатку.

Двое офицеров с красно-зелеными повязками на рукавах подходят к нам.

— Дежурные по штабу генерала Томсона, — переводит их слова Аветис Аршакович.

Мы отдаем честь, соскакиваем с лошадей и ждем, когда нас пригласят к генералу. Вокруг собирается все растущая толпа офицеров и солдат. Кто-то выглядывает из окна ханэ и тотчас же исчезает. Мелькает косынка сестры милосердия. Солдаты весело поглядывают на нас, рассматривают диковинную для них форму, дружелюбно кивают головами. Кто-то из них, подняв над головой руки, беззвучно аплодирует. Десятка два бородатых индусов в белых чалмах, стоя отдельно от англичан, приветливо улыбаются нам и помахивают руками.

— Долго нас тут будут держать? — с раздражением говорит Гамалий. — Аветис Аршакович, скажите господам дежурным, что я прошу немедленно доложить генералу Томсону о прибытии русских офицеров.

Но Аветис не успевает сказать, как из палатки выходит пожилой невысокий офицер и, выжимая на лице подобие приветливой улыбки, что-то говорит.

— Подполковник Стронг, офицер штаба генерала Томсона, приветствует русских друзей и просит их войти, — переводит Аветис Аршакович.

— Прошу вас отдохнуть, располагайтесь поудобнее. Сейчас генерал занят, но через несколько минут он будет рад принять храбрых русских друзей, — говорит Стронг, представляя нам чинов штаба.

На стенах палатки висят карты, на раскидных стульях — кипы бумаг. Из-за полога, разделяющего палатку на две части, слышится стук телеграфного аппарата.

— Не угодно ли? — показывая на мгновенно появившиеся на столе бутылки, предлагает подполковник. — Эль, сода-виски, легкое индийское вино.

Мы отказываемся, только Аветис Аршакович, томимый жаждой, осушает кружку пенящегося эля.

— Может быть, мороженого или чаю? — вновь предлагает Стронг.

— Благодарю вас, мы с удовольствием воспользуемся вашим гостеприимством, но уже после представления генералу, — вежливо говорит Гамалий.

— Генерал восхищен мужеством ваших казаков. Мы с неослабным интересом следили за вашим походом. О его благополучном завершении уже уведомлено ваше командование.

— Какие новости на фронтах? — интересуется есаул.

— Верден стойко держится. Наши войска ведут позиционные бои во Фландрии. На вашем юго-западном фронте подготовляется, по нашим сведениям, большое наступление. Ваша Кавказская армия взяла Трапезунд, но об этом вы, вероятно, уже знали до выступления.

— А здесь, на месопотамском фронте?

— Все идет согласно намеченному плану. Наши войска без серьезных потерь совершили стратегический отход к Басре. По имеющимся данным, турки по-джентльменски обошлись с генералом Таунсхендом, и взятые ими пленные находятся в хороших условиях.

— Генерал Томсон просит русских офицеров! — докладывает бесшумно появившийся адъютант.

— Прошу вас! — вскакивая с места, торопит нас подполковник и направляется впереди нас в просторную ханэ, над которой развевается британский флаг.

Часовые берут на караул, стоящий в приемной офицер подносит руку к шлему. Дверь распахивается, и мы входим в комнату, в которой стоят трое военных. Один из них, плотный, с седеющими висками и коротко стриженной головой, делает движение вперед. Разноцветная орденская планка и две поперечные нашивки на защитном погоне с черным львом украшают его френч. Другой — наш старый знакомый Джекобс.

— Дивизионный генерал сэр Артур Томсон, — громко произносит майор Джекобс.

Мы разом подносим руки к папахам. Гамалий делает два шага вперед и громким, отчетливым голосом, не торопясь, рапортует:

— Первого Уманского, кошевого атамана Головатого, полка казачьего Кубанского Войска есаул Гамалий. Честь имею доложить вашему превосходительству, что, согласно приказу командующего экспедиционным корпусом в Персии генерал-лейтенанта Баратова, вторая сотня Уманского полка, посланная на соединение, после перехода через Персидский Курдистан и пустыню Хамрин прибыла в ваше распоряжение. Во время похода в боях с противником убиты один офицер и семь казаков вверенной мне сотни. Срочный пакет, переданный майором Робертсом для английского командования, доставлен в целости.

Слегка вытянув голову, генерал слушает непонятные слова. Джекобс быстро переводит их. Томсон протягивает вперед руки, как бы намереваясь обнять Гамалия, и голосом, не выражающим никаких чувств, говорит:

— Прекрасный поход! Великолепный кавалерийский рейд! Поздравляю с его благополучным окончанием. Он войдет в летопись подвигов конницы.

Пожав нам руки, генерал знаком указывает на стулья.

— Прошу, господа, извинить меня, что принял вас не сразу. Мне было доложено, что ваш небольшой отряд прибыл в очень расстроенном виде. Я хотел дать возможность оправиться и воспользоваться заслуженным отдыхом.

— Ваше превосходительство! — говорит Гамалий, и я слышу в его тоне насмешливые нотки. — Сотня прошла свыше тысячи километров в труднейших условиях, после этого проехать остальные восемь верст до вашего штаба не составляло большого труда для ее командира. Кроме того, при мне срочный пакет, вручение которого вашему превосходительству я не имел никакого права откладывать. Поэтому разрешите мне прежде всего передать его, а затем вернуть вам золото, полученное мною на дорогу от майора Робертса.

Молодой адъютант и двое солдат в белых колпаках и блузах поверх формы вносят напитки, закуски и фрукты.

— Сначала выпьемте за ваше благополучное прибытие, — начальственным тоном говорит Томсон.

— Благодарю вас, ваше превосходительство, но благоволите прежде всего принять доставленный мною пакет.

Тень недовольства настойчивостью этого «азиата», очевидно, неспособного оценить проявленное к нему внимание, пробегает по лицу генерала, но тотчас же уступает место прежней сухой флегматичности. Гамалий вынимает пакет из кармана бешмета и передает его генералу.

С выражением полного безразличия генерал принимает большой плотный конверт с пятью аккуратными печатями и небрежным жестом протягивает его через плечо Джекобсу. Тот вскрывает пакет изящным перочинным ножичком и, вынув из него бумаги, возвращает их генералу. Томсон едва удостаивает их взглядом и кладет на стол.

Лицо Томсона остается равнодушным, словно это не пакет, ради доставки которого сотня людей была послана на верную смерть, а принесенное адъютантом из соседней канцелярии не представляющее интереса отношение. На лбу генерала видны капельки пота, хотя двое солдат-индусов непрерывно дергают концы опахал, подвешенных у окна и напоминающих собою кузнечные меха. Это индийские «пунки», без которых английские офицеры не мыслят себе войны в жарких странах. Пунки с мелодичным шумом то сжимаются, то расправляются, и струи прохладного воздуха проносятся по комнате.

Я смотрю на лежащие на столе бумаги. По краям они потемнели, углы завернулись и потерлись. Весь поход есаул хранил конверт в боковом кармане гимнастерки, ни на минуту не снимая ее с себя. Мне вспоминается, как тщательно зашивал он наглухо карман и как Горохов еще раз прошил сукно толстой навощенной ниткой — «для крепости».

Думая о пакете во время похода, я представлял себе, как набросятся на него англичане, как их генералы будут с жадностью читать доставленные им сведения, имеющие, по-видимому, непосредственное отношение к совместно планируемым русскими и англичанами операциям. И вот эти «важные» бумаги сиротливо лежат на столе, никого не интересуя, а дуновение пунок ритмично колышет их края.

— Капитан говорил, кажется, о каком-то золоте? — спрашивает генерал, очевидно, торопясь покончить с официальными разговорами. — Спросите, Джекобс, что это за золото?

— Это те десять тысяч фунтов стерлингов, которые дал нам на дорогу майор Робертс, — переводит ответ Гамалия Джеребьянц.

— Как? Разве вы израсходовали в пути не все эти деньги? — удивляется Томсон.

— Вся сумма осталась неприкосновенной. Мы расплачивались с населением и курдскими вождями русским золотом, которое я получил от своего командования.

— Русским? И… они брали его? — с плохо скрываемым оттенком недовольства спрашивает генерал.

— Очень охотно. Наше золото высокой пробы, и население прекрасно отдает себе отчет в его ценности. Деньги майора Робертса не понадобились ни разу. Мешочки так и остались опечатанными печатями майора. Разрешите моему офицеру сдать эти деньги штабному казначейству.

Генерал с минуту молчит, недовольно покусывая губы.

— Вы поступили неправильно! — наконец говорит он. — Здесь и в Курдистане — сферы нашего влияния. Население не должно знать иного золота, кроме наших гиней. Ничего, вы исправите ошибку на обратном пути.

— Ваше превосходительство, на возвращение у меня еще сохранилась половина денег, полученных мною в Хамадане. Золото майора Робертса является для меня лишь обузой. Поэтому я настоятельно прошу распоряжения о принятии его от меня.

Генерал сухо бросает: «Хорошо» — и жестом приглашает нас выпить и освежиться.

За бокалом вина генерал, видимо, желает загладить сухость официальной встречи и «осчастливить» своей благосклонностью союзных обер-офицеров, которых он удостаивает гостеприимством.

— Сейчас, господа, — переводит нам Джекобс, — мы беседуем с вами, так сказать, в частном порядке. Могу вам сообщить, что уже с момента вашего выступления в поход наша пресса восторженно описывала предпринятый вами рейд и о нем до сих пор шумят все союзные и нейтральные газеты. Вы стали, таким образом, мировыми знаменитостями.

То, что рассказывает генерал, ошеломляет меня.

— Простите, ваше превосходительство, — с трудом сдерживая себя, говорит Гамалий, — но ведь противник также читает эти газеты. Такая «реклама» могла стоить жизни нашему небольшому отряду.

— Ну, турки не настолько оперативны, чтобы успеть предпринять меры для вашего перехвата. Зато известие вызвало тревогу и растерянность их командования, неспособного вообразить себе, что в рейд двинулся всего небольшой эскадрон. Оно, несомненно, решило, что русские перешли в наступление крупными кавалерийскими силами через неприступные дебри Курдистана. По сведениям нашей разведки, с нашего фронта южнее Кут-эль-Амары уже оттянуто на север несколько полков сувари и пехотных частей. Нажим на наш фронт ослабел. Таким образом, вы видите, что в общих стратегических интересах газетные сообщения о вашем рейде сыграли известную роль. Кроме того, ваш приход взбодрил наши войска. Они воочию убедились, что русские близко.

Гамалий молчит и отставляет бокал с вином, к которому он едва прикоснулся. Генерал продолжает тем же олимпийским тоном:

— Надеюсь, вы знаете обстановку, сложившуюся в Месопотамии. После наших временных неудач у Ктезифона и Кут-эль-Амары нам нужна передышка для перегруппировки армии и для отдыха уставших войск. Сейчас к нам перебрасывают крупные силы, вполне достаточные для будущего наступления, которое, я ни минуты не сомневаюсь, завершится полным успехом. Ваше командование, — генерал принимает сугубо конфиденциальный тон, — предложило помочь нам, организовав совместное наступление на Багдад. Но ваши войска должны наносить туркам удары на севере — в Восточной Анатолии. Мы восхищены их успехами — взятием Эрзерума, Битлиса, Вана, Трапезунда. Турецкая армия получила сокрушительный удар, от которого ей уж больше не оправиться, что бы ни предпринимали Энвер-паша и Джемаль-паша. Но Багдад, Мосул и все области долины Тигра и Евфрата мы будем брать сами. Для этого у нас достаточно сил. Вы видели на реке мониторы. У турок их нет, а у нас — одиннадцать штук, и через некоторое время к ним прибавятся другие. Багдад будет нашим! — тоном, в котором звучит властная уверенность, повторяет генерал Томсон.

Он осушает бокал, и все английские офицеры следуют его примеру.

— Кстати, — спохватывается генерал, — вы говорили, кажется, о потерях вашего эскадрона. Велики они?

— Восемь человек, в том числе мой младший офицер, — насупившись, отвечает Гамалий.

— Ну, это совсем небольшие жертвы, — говорит, генерал почти веселым тоном. — Зато вы прославились. Корреспонденты всех представленных при ставке газет только и ждут разрешения проинтервьюировать вас. Между прочим, я вас очень прошу, не забудьте сказать, что вы лишь передовая часть движущихся за вами, крупных русских сил.

— Ваше превосходительство, вы только что сами сказали, что ваше командование отказалось от русского плана совместных операций в этих районах, следовательно, других наших войск вы не ждете.

— Хе-хе-хе, — смеется Томсон. — Вы прекрасный офицер, сэр, но вы плохой политик. Такое сообщение необходимо, чтобы наши войска наступали увереннее, в убеждении, что русские окажут им помощь в критический момент. Но, конечно, сюда ваши войска не придут. По существующим соглашениям, каждый из союзников воюет на своих фронтах.

— Кто знает будущее? Русские солдаты обошли весь мир. Они были и во Франции. Орлы Суворова перешли Альпы. Наконец, как видите, мы же пришли сюда. Казаки поят своих коней водами Тигра.

Генерал молча и внимательно всматривается в лицо Гамалия.

— Похвально, когда солдаты любят так свою армию. Но русские сюда не придут. Ваш рейд — исключение, и свою роль он уже сыграл. Это был ход в игре. Другого такого хода не понадобится.

— Хода русским конем? — тихо, но четко выговаривает Гамалий.

Генерал Томсон минуту молчит, переставляя по скатерти пустой бокал, затем усмехается.

— Оказывается, я ошибался. Вы не только отличный офицер, но и хороший политик.

В комнату входит пожилой военный в генеральской форме и протягивает Томсону телеграмму.

— Генерал-майор О’Коннор, начальник штаба отряда, — сообщает Джекобс, представляя ему нас.

Томсон бросает взгляд на телеграфный бланк, который он держит в руке, и передает его Джекобсу.

— «Решением Георгиевской Думы и приказом Главнокомандующего Кавказским фронтом, — переводит по-русски майор, — есаул 1-го Уманского полка Гамалий за проявленное мужество и храбрость награждается орденом Георгия 4-й степени. Офицеры сотни — золотым георгиевским оружием, все нижние чины — георгиевскими крестами. Генерал-лейтенант Баратов».

— Телеграмма только что получена, — присовокупляет Джекобс.

— Поздравляю, господа, с заслуженной высокой наградой. Надеюсь, что уже завтра вы узнаете и о другом награждении, — говорит генерал Томсон, намекая на то, что нам уже в частном порядке сообщил Джекобс.

Аудиенция окончена. Генерал встает и протягивает нам руку. Вытягиваемся, отдаем честь и покидаем штаб. Майор Джекобс провожает нас.

— Завтра у вас будут представители прессы, не забудьте указания генерала, — напоминает он. — Кроме того, офицеры штаба просят вас пожаловать вечером на обед, чтобы отпраздновать ваше благополучное прибытие.

Прощаемся. Я иду в палатку сдавать «кавалерию святого Георга», а затем наметом догоняю уехавшего вперед Гамалия. Аветиса Аршаковича с ним нет. Он возвращается в Аль-Гушри часа через два, достаточно разрумяненный.

— Представьте себе, господа, — сообщает он нам, — я встретил своего старого коллегу, бывшего английского консула в Багдаде. Он очень обрадовался мне и пустился в откровенности за стаканом доброго шотландского виски. Между прочим, он посмеялся, когда я высказал ему свое удивление по поводу того, что Томсон даже не поинтересовался содержимым нашего сверхсрочного пакета. Оказывается, все то, что в нем было, Робертс передал уже по радио, за исключением двух своих личных писем, за доставку которых он будет вам, вероятно, очень признателен.

— Я был в этом уверен, — спокойно говорит Гамалий, хотя я вижу, как все кипит и негодует в нем. — И знаете что: хоть на сегодня забудем игру. — Горохов! — кричит он. — Чайкю! Да вытащи из сум весь остаток моего шоколада. Завтра я куплю себе здесь новый запас.

Ночью я долго не могу заснуть. Передо мною, как живые, стоят бедный юный прапорщик Зуев, старик Пацюк, умолявший за минуту до смерти о «шматочке льоду», другие дорогие товарищи, оставленные в одиноких могилах на нашем пути. Зачем высшее русское командование послало их на смерть? Затем, чтобы вот эти лощеные, надменные бритты стали твердой ногой на берегах Тигра, не тратя слишком много «драгоценной английской крови».

«Видно, им своих жальче», — неотступно стоит у меня в уме.

Спустя много дней вдесятеро раз сильнейшая английская армия перешла, наконец, в наступление на слабые, разрозненные турецкие полки и вытеснила их из долины Тигра.

Через Ханекин и Каср-и-Ширин мы вернулись к полку, поджидавшему нас у границ Месопотамии.

Так закончилась одна из славных страниц русской военной истории, память о которой хотелось бы сохранить для потомства.

ТРИ СУДЬБЫ

ГЛАВА I

В середине марта 1919 года в станицу Мекенскую приехал окружной атаман. Несмотря на то что время было рабочее и ранняя вспашка уже началась, несмотря на то что отдохнувшая за зиму земля властно звала к себе истосковавшихся по ней казаков и каждый рабочий день был на счету, — несмотря на все это, сырая, кое-где покрытая еще не высохшими после дождя лужами станичная площадь была переполнена казаками и казачатами всех возрастов. Невысокая бледно-розовая колокольня, украшавшая бедную, неказистую церковь, стонала от гулких протяжных ударов тяжелого колокола, настойчиво звавшего из станицы и двух лежавших за речонкой Кузявкой небольших хуторков всех казаков и иногородних на сбор по случаю приезда атамана полковника Титаренко. Из дверей белых приземистых, крытых камышом и соломою хат с достоинством выходили пожилые, бородатые казаки, на ходу затягивая ременные пояса и оправляя сбившиеся на бок кинжалы и мягкие ватные бешметы. За ними, стрекоча, словно воробьи, и шлепая по лужам, выскакивали и неслись через дворы босоногие, белоголовые, озорные казачата.

Звон медленно плыл в воздухе, разливаясь над встревоженной станицей, и тихо угасал на другом берегу Терека, уходя в широкий простор.

— Кажись, атаман приехал. Сходить бы в правление, на сход, — отставляя в сторону вилы и переставая сгребать навоз, раздумчиво сказал небольшой с седенькой всклоченной бороденкою казак, следя за полетом обеспокоенных шумом ворон. — Ишь, карги, испужались. Не любят звону, — и, продолжая следить за птицами, старик удивительно добрым и вместе с тем беспомощным голосом крикнул кому-то, скрытому стенами хлева: — Миколка, а Миколка. Подь сюды-то. Звонят будто на сход.

Из-за стены глуховато донеслось:

— Сейчас, папаня. Вот только трошки подмажу.

Сухое, изъеденное заботами и временем лицо старухи показалось из-за дверей.

— Чего ты возишься, прости меня господи, не слышишь звону? С полчаса гудит. Вся станица на сходе, одних вас нечистая дома держит.

— Но, но, не серчай, мать. Не откроют сходу без нас. Давай лучше кинжал да папаху, — добродушно ответил старик и, повернувшись к стене, вновь постучал в нее: — Ну, Миколка, бросай свою канитель. Вон, мать-командирша заругалась.

За стеной что-то задвигалось, зашумело, и через перелаз перескочил совсем юный, с добродушным круглым лицом казачонок в синей исподней рубахе, рваных широченных шароварах и сбитых на бок чегах[48]. Обтирая о плетень густо вымазанные в навозном месиве руки, он почтительно, но вместе с тем и недовольно спросил:

— Чего нам на сходе делать-то? А то без нас там не хватит народу. У меня полплетня домазать осталось.

— Ну ничего. Вернемся со сходу, домажем. Ты у меня, Миколка, до работы спорый.

— Так то ж, папаня, не грех.

— Кто говорит, грех… Не грех, сынок, да в твои годы грех себя обижать-то. Вон, гляди на хуторских, всю ночь с девками под гармошку веселятся. И верно, пойдут в полк, начнут служить, кто его знает, что и будет-то. Время ноне, сынок, вишь какое.

— Ну, развозился, черт старый, нету на тебя удержу. Одевай кинжал, да на сход. А ты, Миколка, мой руки, и так, поди, полсхода пропустили, — сердито забормотала старуха, снова показываясь из сеней с кинжалом и папахою мужа.

— Ух ты боже мой, — закатывая глаза и деланно испугавшись, зашептал старик, — командует, ровно атаман али сам Ермолов. — Ну, ладно, не лайся понапрасну. Вернемся, так уж все как есть тебе перескажем.

— Нужны вы мне с вашей брехней, — отплюнулась, закрывая за собой дверь, казачка.

Перед крыльцом правления прямо на площади был поставлен стол, покрытый серым сукном, с грудой чистых и исписанных бумаг. За столом сидел скуластый полковник с седой, надвое расчесанной пышной бородой, справа и слева от него — несколько немолодых казачьих офицеров с сонными лицами и скучающими глазами. Они молча оглядывали собиравшихся казаков, и по их равнодушным, односложным репликам чувствовалось, что все это они уже не раз видели в других оставшихся позади станицах и что все это им до чертиков надоело. Тем не менее важность и начальственная углубленность в себя, необходимые, по их мнению, в каждом серьезном деле, не оставляли их. Атаман станицы, отставной вахмистр, участник русско-японской войны, по случаю приезда начальства надевший на грудь запрятанные при большевиках в землю георгиевский крест и серебряную «романовскую» медаль, еще раз осмотрелся по сторонам и, видимо робея, пригнулся к уху полковника и что-то зашептал.

— Уже? Очень рад! Ну, в таком случае начнем. Не так ли? — спросил полковник офицеров, поведя на них своими косыми, калмыцкими глазами.

— Конечно давно пора, — с усталым вздохом согласился пожилой есаул.

Остальные вяло поддакнули, с нетерпением ожидая окончания этой скучной процедуры; потом предполагался сытный обед на квартире станичного священника и долгий спокойный сон. Атаман встал и, пригнув голову, как бы исподлобья оглядел собравшуюся толпу, чуть задержавшись взглядом на почтительно стоявших впереди бородатых стариках. Шум сразу стих. Еще несколько секунд по инерции кто-то возился и пыхтел, нарушая тишину.

Атаман станицы настороженно приподнялся на носки и ищущим обеспокоенным взглядом осмотрел людей. Настала тишина, только издалека доносился заглушенный плач ребенка да все еще не угомонившиеся птицы резким карканьем нарушали тишину примолкшей площади.

— Станичники! Как вам уже всем, наверно, известно, наш войсковой атаман и войсковой круг назначили новую мобилизацию по области. В полках не хватает людей. Сотни обезлюдели. Есть дивизии по две тысячи человек… Надо послать сынам и братьям помощь из станиц. Так порешил круг, так то и будет. Дорогие станичники, теперь, когда враг разбит и почти все казачьи области освобождены от него, все фронтовое казачество, вся молодежь Терека, Дона и буйной Кубани, а если надо, то и старики отцы обязаны поддержать святое дело казачества… Войсковой круг постановил теперь же из станиц каждого отдела[49] собрать по три сотни молодых казаков и немедленно послать их на фронт для пополнения. На вашу станицу выпала обязанность приготовить два конных отделения и не позже как завтра к обеду выслать их в отдел… По низовым станицам это уже сделано, очередь теперь за вами…

Атаман передохнул, широко глотнул воздух и, заканчивая речь, произнес:

— Сейчас вам прочтут список, в котором обозначены казаки, подлежащие отправке в полк. Читай список, Краморенко, — отдуваясь закончил он.

Станичный атаман молодцевато протиснулся вперед и вполголоса, откашлявшись, скороговоркой стал читать:

— Со станицы Мекенской определены в полки нижеследующие казаки: Артюшков Степан, Вертепов Тимофей, Рубаник Павел…

Толпа жадно глотала слова атамана.

Бабы, слыша имена близких, жалобно взвизгивали и скорбно склонялись, затаив слезы, видя, как злобно оглядываются и цыкают на них обеспокоенные казаки.

Атаман скороговоркой выговаривал фамилии назначенных в отправку казаков: Суховой, Степан Глинка, Недоля, Чечель Порфирий, Слюсаренко Павел…

Его голос зычно перекатывался через площадь и бился в окна притихших, опустевших хат. Казаки сумрачно слушали и покорно молчали, переступая с ноги на ногу. Они тревожно покачивали головами, боясь услышать собственные имена. О том, что новая мобилизация на носу, знали все, и этот несколько поспешный сбор не очень удивил и огорчил их. Те старики, дети которых не попали в список, обрадованно молчали. Каждый из них отлично знал, что вслед за этой отправкой последует большая, почти поголовная мобилизация. Но это было где-то впереди, а сейчас, вот в эту минуту, им и их сынам можно было оставаться в спокойной станице и с деланным участием смотреть на тех, кого через день должна была провожать в поход опечаленная родня.

— … Стеклов Терентий, Чугай Василий, Бунчук Никола…

— Чего, чего? Бунчук Никола? — открывая широко глаза и словно не веря ушам, переспросил низенький старик. — Я ровно недослышал, неужто моего Миколу! — растерянно оглядываясь на хмурых соседей, продолжал он.

— Ну да, Миколу, чего там недослышал. Ну да, записали… — вполголоса подтвердили казаки.

— Да как же так, господи… Как же Миколку можно? Да разве есть такой закон, чтобы одного сына забирать? — растерянно повторял старик.

— Тсс, не мешай, не мешай слушать… не один ты на сходе, — зашумели негодующие голоса.

— Да неправильно же, господи ты боже мой, — плачущим голосом забормотал старик.

— Папань, а папань, помолчи чуток. Дай всем дослушать, тогда и пойдем к атаману! — наклонился к его уху Никола.

— Ну да, я же, сынок, то и говорю, к атаману. Нехай рассудит, разве же так можно, одного-то забирать, — покорно сказал старик.

Выкрикнув последнюю фамилию, атаман сложил бумагу и приказал:

— Все, кого назвал, айда по домам да приготовить до завтрева коней и седловку. С утра чтобы были готовы. Ну, господа старики, сход словно бы и кончен, — и, кивнув головою, спрятал список.

Полковник и офицеры с облегчением поднялись и стали медленно пробираться среди почтительно расступавшихся перед ними казаков.

Толпа неохотно расходилась. Разделившись на группы, у плетней, у колодца и просто на площади стояли казаки и перепуганные казачки, обсуждая события.

— Вашскобродь, а вашскобродь, — несмело останавливаясь перед полковником, проговорил старик, подталкивая вперед сконфуженного Николу. — Дело до вас есть… не откажите, — на полковника умоляюще глядели слезящиеся старческие глазки.

Офицеры, сопровождающие атамана, с неудовольствием повернулись к человеку, внезапно остановившему их и мешающему им пойти отдохнуть после трудного дела и неудобной тряской дороги.

Есаул исподлобья глянул на сморщенного, в тоске и страхе стоявшего перед полковником старичонку и тихо, наставительно сказал:

— Верно, насчет мобилизации. Тут их теперь не оберешься. Не стоит канитель разводить.

Полковник, тронутый жалким видом просителя и уже хотевший было остановиться и поговорить с ним, переменил решение, тем более что окружившие его казаки, как видно, не прочь были также попросить о чем-то подобном.

— Вот что, голубчик, сейчас мне некогда, а ты ступай переговори со станичным атаманом, — договаривая последние слова на ходу, полковник и офицеры направились дальше по улице к выглядывавшему из-за ветвей гостеприимному поповскому дому.

— Это как же! Извиняюсь… вашскобродь, мне с вами требуется, — растерянно проговорил старик, делая невольное движение вслед за уходившими офицерами.

— Иди, иди, нужно им с тобой балакать, — хмуро бросил один из казаков. — Им что, нажрутся теперь поповской курятины, да и айда дальше…

— Тоже служба! — негодующе поддержал другой.

— Собирай, Федот, своего Миколку, нечего зря размусоливать. Чем он не казак? И справный, и гладкий. Вишь, рожа — что твое колесо, — пошутил подошедший к ним станичный атаман.

— Степан Семеныч, да как же это можно, иль тебе не грех такое с нами делать? — сбиваясь от волнения, говорил старик.

— А что сделали? — спокойно, словно недоумевая, переспросил, нахмурив брови, атаман.

— А то, зачем моего Миколку не в черед записали. Неправильно это. Нет такого закону, чтобы одного сына от стариков забирать. Моему Миколке года еще не вышли!

— Чего там года. Теперь годов много не надо, не старый режим. Так-то, а что насчет другого, так это брось, казаку законов нету. Хоть один сын, хоть шестнадцать. Казаки усе должны в полку служить, — закончил атаман.

— «Усе должны служить». А чего твой не служит? Думаешь, раз атаманский сын, так мы и не бачим? Неправильно это, Степан Семеныч, бога в тебе нету, стыда-совести не имеешь, — взволнованно, почти плача, выкрикивал старик.

— Ну, хватит, ишь, раскричался. С кем говоришь-то? Что, я выбирал, что ли? Пойди вон с ним и толкуй. А наше дело маленькое, прикажут, и Федьку пошлю, — и, расталкивая угрюмо молчавших и откровенно сочувствовавших старику казаков, атаман важно пошел, прижимая списки к груди, туда, где уже расположилось начальство.

— Брось, папаня, что с ними, с бугаями, говорить-то. Хиба они слово людское понимают? Идем до хаты, — ласково поглаживая, спутавшиеся волосы отца, осторожно и почти насильно увлекая его за собой, говорил Никола, надевая на голову старика старенькую, облезлую папаху, снятую при разговоре с полковником.

— Идем, идем, сынок, — устало и безнадежно согласился старик и, понуро опустив голову, пошел, поддерживаемый сыном.

Оставшиеся посреди улицы казаки сочувственными взглядами проводили их, сокрушенно поматывая головами.

— Отец, а отец, что же с нами теперь будет? Ведь Миколка-то у нас один. Уйдет в полк, с кем мы, старые, останемся, а? Ты вот об чем подумай. — Старуха горько опустила седую голову. — У людей хоть девки в хате. У соседа пес на дворе брешет. А у нас что? Вдвоем с тобой, старым, маяться будем поджидаючи. Ох-ох! Миколушка, сыночек мой родной. — С сухим прерывистым, похожим на кашель рыданием старуха крепко обняла сына, молча гладившего ее худую костлявую руку.

— Смотри, сыночек, береги себя. Не для нас береги, для себя. Да и старуху матерь пожалей, — глотая подступавшие к горлу слезы, говорил старик.

— Небось, папаня, что люди — то и я. Нам больше других не надо…

— То-то, сынок. Смотри сторонись худых людей-то, служи честно, как деды твои и отцы служили, — старик всхлипнул и, подавив волнение, продолжал: — Чужого не бери, Микола, чужое добро руки жжет. Мужиков да баб не трогай. Свои они, сынок, не чужие. Не обижай, сыночек. Бог-то он все видит…

Никола почтительно, но так, как взрослые говорят с детьми, поддакивал, слушая советы отца. Ему было тяжело видеть, как через силу храбрился старик, боявшийся расстроить уходившего в поход сына. Никола обнял отца.

— Ми-ми-мико-лушка, родненький мой, сыночек… — беспомощно разрыдался старик. Из его глаз покатились мелкие старческие слезы, сморщенное лицо сразу обмякло и посерело.

— Помолчи, помолчи, отец, не надрывай ты нам сердца, и без тебя тошно, — заплакала старуха, вытирая ладонью слезы.

Никола обнял родителей и притянул их к себе…

— Здорово булы, ребятки!

— Здорово и вы!

— Ишь, сопляки, и до вас добрались. Довольно дома калганы[50] салом набивать. И вас скрутили…

— Эй, казачок! Нету промеж вас ищерских?

— Ищерцы подале будут. Здесь все павлодольцы.

— А-а, козлодеры, значится.

— Ну, вали, вали, тоже смехун выискался. Не задерживайся.

— А ну вылазь там, вылазь, хватит прохлаждаться, не на свадьбу приехали! — обходя вагоны, зычно выкрикнул вахмистр.

Эшелон стал медленно разгружаться. Из полуоткрытых теплушек вылезали казаки, таща за собой переметные сумы и холщовые мешки, набитые домашней снедью: салом, копченой рыбой и сухою вишней, среди которой лежали вкусные станичные коржи и кругляши.

— Ну, скорей там шевелись, черти не нашего бога! — напрягая голос, снова заревел вахмистр, — выводи людей с конями, жив-ва!..

Сотенный горнист заиграл сбор, и казаки, один за другим, стали медленно сводить по сходням коней. Трехдневная поездная тряска и частые паровозные свистки напугали коней, и теперь, несмотря на понукание, казаки с трудом выводили их.

— Н-но, иди, черт, тю, скаженный. Балуй у меня, — ругались казаки, вытягивая за чумбуры испуганных коней.

Высадка шла медленно. Казаки, все три дня провалявшиеся на сене, с опухшими от сна глазами, неловко и не спеша проводили коней мимо проверявшего эшелон командира.

Когда наконец эшелон выгрузился и длинная лента красных теплушек медленно поползла обратно, пополнение стало строиться на небольшой полянке. Вокруг прибывших сновали чужие казаки, ища среди них одностаничников и однополчан.

— Ста-ановись. Равняйсь. Смир-рна-а-а!.. — сердито скомандовал есаул, недовольно оглядывая лениво исполнявших команду казаков.

— По три — рассчитайсь, — снова проговорил он, медленно обходя фронт эшелона.

— Какой станицы? — внезапно остановился он, тыча пальцами в усиленно пялившего на него глаза Николу.

— Мекенской, господин есаул, — моргая глазами и краснея от натуги, выпалил Никола, не сводя глаз с офицера.

— Низовой? — раздумчиво переспросил есаул.

Ему, собственно говоря, не о чем было спросить Николу, и он просто задал первый попавшийся вопрос. Остановился же он только потому, что добродушное, круглое, безусое лицо Николы и его ласковые, ребяческие глаза так хорошо смотрели, что есаул, помимо своего желания, почувствовал, что ему надо сказать что-нибудь пареньку с таким приятным лицом:

— Низовой? — еще раз переспросил есаул. — Красногуз, значит, — и засмеялся.

По шеренге пробежал легкий услужливый смешок.

— Так точно, господин есаул, из них, из самых, — довольным голосом подтвердил Бунчук, провожая глазами уже удалившегося есаула.

— Ишь, Миколка, подвезло тебе. Гляди, теперь в холуи к себе возьмет, будешь за его конем дерьмо убирать, — сыронизировал один из казаков, стоявших рядом с Бунчуком.

— Поговори у меня в строю, собачья душа! Я тебе поговорю! — зашипел неожиданно откуда-то взявшийся вахмистр. — Что тебе строй, гулянка, что ли?!

— Тише там, на правом фланге! — недовольно поморщился есаул и, не оглядываясь, спросил: — Ну что, вахмистр, все готово?

— Так точно, господин есаул, все в порядке, — подтвердил тот.

Тогда есаул привычным голосом, звонко и весело, словно на параде, подал команду:

— Эшело-о-он, по коня-а-ам!..

Казаки быстро разобрали своих коней и в несколько секунд снова построились.

— Эшело-о-он, са-а-адись! — снова скомандовал есаул и тяжело, по-стариковски, взгромоздился на седло.

— Справа по три, правое плечо вперед, ша-а-а-гом марш!.. — выкрикнул он и, пропуская мимо себя голову колонны, коротко бросил вслед: — Прямо-о-о…

Затем он, еще раз оглядев проезжавших мимо него казаков, дал повод своей застоявшейся и начинавшей нервничать кобыле и, сопровождаемый вахмистром, широкой рысью стал обгонять растянувшийся эшелон.

К вечеру пополнение дошло до местечка Березовое, где на отдыхе стояла 2-я Терская дивизия, сильно поредевшая и измотавшаяся в последних боях.

На другой день эшелон был разбит на шесть одинаковых частей, которыми должны были пополнить сотни.

Никола Бунчук и все казаки из станиц, расположенных от Мекеней и Галюгая до Наура и Ищерской, попали в третью сотню есаула Ткаченко, почти сплошь составленную из казаков низовых станиц.

— Ну шо ж, Миколка, чего ты привез мне из дому? Небось полны торбы добра понаслали, — пошутил молодой статный казачина, протискиваясь сквозь толпу станичников, окруживших Николу и прибывших вместе с ним мекенских казаков.

— Ой, так то ж Скиба, — даже присел от удивления Бунчук, радостно глядя на приятеля.

— Ну да ж, я. Ну здоровочки, друже, здоровочки, — и Скиба, обняв Николу, стал энергично целовать его, затем, держа друга за рукав, отвел в сторону. — Ну, как дома поживают?.. — присаживаясь на седла и закуривая крученку, спросил он. — Как отец с матерью, жена? — он слегка закашлялся, делая вид, будто поперхнулся дымом.

— Дак, живут, слава богу. Ничего худого, кажись, и нету, — сказал Никола, — честь честью, как полагается, все справно…

— Та-ак, — протянул Скиба, — ну а к бабам, к жалмеркам, небось парни захаживают?

— Ну, кому там, на станице никого из казаков и не осталось, одни старики да слепые. Вот после нас, гуторят, всех девятисотого году забирать станут, начисто уметут…

— Оно так, — со вздохом согласился Скиба и, помолчав, уже с надеждой добавил: — Значит, говоришь, все в справе?

— Это точно, не сомневайся. Против твоей жены никто сплеток не кинет. — И уже смеясь и похлопывая друга по плечу, Никола сказал: — Ну, ладно, принимай подарки, жинка у тебя дюже добрая, чего хошь наслала — и вишенья сухого, и кругляшей, и сала…

— А письма нема?

— Нема, — покачал головой Никола, но, видя, как потемнело лицо Панаса, по-детски добродушно рассмеялся и, ткнув в бок приятеля, полез в потайной карман, где лежали его деньги, 60 рублей, и смятое письмо для Скибы.

Через некоторое время оба друга, веселые и довольные, развалившись на разостланной бурке, с аппетитом уничтожали молочные домашние кругляши, приятно хрустевшие на зубах. Около них стоял потемневший от нагара котелок с горячим чаем, лежало несколько обгрызанных, замусоленных кусочков сахару.

Скиба, довольный письмом жены и особенно рассказами Николы, блаженно улыбался, поминутно забрасывая приятеля вопросами:

— Ну, а леваду починили?

— Кубыть, да, — подтвердил Никола.

— Ну, а жена по мне соскучилась?

— Да что я тебе, цыганка, что ли?

— Ну, а как письмо Парасковья тебе отдавала, ничего, окромя, сказать не велела? — несколько раз переспрашивал Скиба.

Друзья еще долго беседовали, вспоминая родную станицу.

ГЛАВА II

Юнкер Валерий Клаус вместе с двумястами тридцатью такими же здоровыми и жизнерадостными юношами, составлявшими выпускной батальон Алексеевского военного училища, откидывая назад голову и выбрасывая вперед тяжелые носки английских сапог, четко отбивал такт. Бодро и весело шли юнкера церемониальным маршем, поротно, развернутым фронтом, крепко, до боли прижимая к плечам отполированные приклады винтовок. Толпы горожан любовались размеренным шагом батальона, удивительно ровной линией одновременно выбрасываемых ног и недвижной, словно что-то единое, сетью штыков, на которых играло тусклое мартовское солнце. От этого буйной животной радостью наливались молодые и задорные сердца юнкеров. Широко раскрытыми глазами смотрел Клаус на площадь, окруженную высокими несимметрично разбросанными домами, на толпу зрителей, на училищный духовой оркестр с ярко горевшими под солнцем медными трубами. Но так же как и остальные выпускники, маршировавшие бок о бок с ним, он не видел ни солнца, ни залитого людьми плаца, ни нарядных, махавших им из толпы платочками дам.

Размеренным шагом под звуки Даргинского марша приближался батальон к раззолоченной группе генералов. Юнкер в каком-то благоговейном и восторженном экстазе смотрел, не сводя глаз, на главнокомандующего, невысокого, толстенького, с небольшим брюшком и седоватой подстриженной бородкой генерала, окруженного пестрой, сверкающей золотом свитой.

Генерал Деникин пытливо вглядывался в подходивших юнкеров. К его плечу услужливо склонился начальник училища генерал Потехин, почтительно шептавший:

— Первая выпускная рота, ваше превосходительство.

Деникин мягко кивнул ему головой и, не сводя утомленных, охваченных сетью морщин глаз с напружившихся, молодцевато проходящих юнкеров, крикнул:

— Здорово, первая, алексеевская!

Музыка мгновенно оборвалась, и слабое, еле слышное приветствие главнокомандующего мгновенно потонуло в сильном и многоголосом реве…

— Здра-ам-жа-ам… ваше ство-о-о…

Толпа, до которой не долетели слова генерала, по реву юнкеров и внезапно оборвавшейся игре оркестра поняла, что наступил ответственный момент, и восторженно замахала десятками белых платков; над нею замелькали котелки и фуражки, и неровное, нестройное «ура» огласило площадь.

На полном, начинавшем стариться лице генерала блуждала привычная улыбка. Было видно, что ловкие, сильные и преданные солдаты, восторженно приветствовавшие его, произвели на него хорошее, впечатление. Но в глубине небольших умных глаз его было написано почти граничащее со скукой безразличие, и восторженный, дошедший в своем опьянении почти до экстаза Клаус не понял, а скорее, чутьем влюбленного в свой кумир поклонника почувствовал это. И горькая мысль на секунду опечалила Клауса.

«Господи, неужели же он не чувствует, что я, мы все, весь батальон по одному его слову ринемся в огонь, только бы выполнить его приказ. Неужели он не видит это?» — думал юнкер, впиваясь в главнокомандующего до боли раскрытыми глазами.

В эту минуту генерал Деникин, слабо улыбаясь, снова крикнул:

— Здорово, вторая, здорово, молодцы, алексеевцы!..

Клаус задрожал от охватившего его восторга и умиления и радостным, почти истерическим голосом закричал «ура», нестройно и невпопад подхваченное за ним ротой.

— Молодцы, вот это шаг, это равнение. Мне, ваше высокопревосходительство, этот чудесный батальон напомнил незабываемые парады на Марсовом поле, — провожая глазами уходящий батальон, сказал высокий генерал в коричневой черкеске и в белой папахе.

— О, да, да, Михаил Платоныч. В самом деле, глядя на них, можно подумать, что ничего не случилось, что перед нами проходят старые батальоны нашей армии. — Главнокомандующий вздохнул и, покачав головой, добавил: — Увы, это только сон золотой. Но действительно молодцы. В пять месяцев выработать такой уверенный, гвардейский шаг, такую четкую силу движения. Я всецело отношу это к великим талантам нашего дорогого Сергея Львовича, — пожимая руку начальника училища, закончил генерал.

Еще предстояла церемония производства в офицеры, но спешивший в свою, ставку главнокомандующий решил уехать, оставив вместо себя генерала Романовского.

Поблагодарив училищное начальство за парад, Деникин стал прощаться.

— Ваше высокопревосходительство, быть может, осчастливите юнкеров посещением хотя бы на одну минуту, — раскланиваясь и не отнимая руки от форменной белой с красным околышем фуражки, просил начальник училища, заискивающе глядя на генерала.

— Не могу, видит бог, не могу… — говорил Деникин, — и рад бы, да дел миллион, и все срочные. Я поручаю его превосходительству передать мой привет и благодарность молодцам юнкерам и их учителям-офицерам за прекрасный парад. Пожалуйста, дорогой Иван Павлович, — обратился Деникин к генералу Романовскому, молча поклонившемуся и отдавшему честь. — Очень, очень рад, благодарю вас, господа, — и генерал, грузно повернувшись, пошел по широкому плацу к воротам, сопровождаемый свитою и благоговейно следовавшим за ним училищным начальством.

Стоявшие впереди жолнеры и сигнальщики засуетились, забегали и замахали платками. Рослый гвардеец, казак, в форме конвойца его величества[51], стараясь ступать на носки, бесшумно пробежал вперед, туда, где уже суетились молодые адъютанты главнокомандующего и откуда слышен был гул моторов новеньких лакированных машин.

«Дорогая мама, наконец сбылось все, о чем я мечтал, и все, что мне казалось таким далеким и невозможным, уже исполнилось. Начну по порядку: во-первых, я уже офицер. Правда, прапорщик, но это еще ничего не значит, так как сам великий Суворов начинал военную службу рядовым, а дослужился до фельдмаршала всея России.

Нас произвел сам генерал Деникин, сам главнокомандующий… Принимая парад, он так был, мамочка, очарователен, что я, ей-богу, моя родная, чуть-чуть не расплакался от восторга и еще не знаю от каких, но удивительно радостных чувств. Я знаю, ты сейчас улыбнешься и скажешь: «Ну, у нашего Валеры глазки на мокром месте». Но клянусь тебе, мамочка, что и ты бы не удержалась от слез, видя, как наш любимый генерал принимает парад своих питомцев. И знаешь, родная, он заметил меня, когда мы проходили поротно перед ним. Я отчетливо и безошибочно видел это, ощущал на себе его добрый и ласковый взгляд. Вот тут-то я, сознаюсь, и не выдержал, и расплакался. И хоть у твоего Валеры глаза ревучие, но он горд, дорогая мамочка, этими слезами… Когда мы вернулись обратно в казармы, нас собрали в актовый зал и генерал Романовский и наш Черномор (помнишь, мы так прозвали нашего начальника училища за его бороду) прочли приказ о нашем производстве и поздравили батальон. Вот и все. Да, я попал во второй дроздовский полк, куда ты, мамуся, и пиши мне письма. Как ты знаешь, мне очень хотелось, выйти в корниловский, но туда все вакансии разобрали до меня. Впрочем, и наш полк пользуется не менее заслуженной славой. Обо мне не беспокойся, не плачь. Я, слава богу, не маленький, мне уже восемнадцать лет, а у нас вон в роте человек сорок почти на год моложе меня, и ничего! А ты меня все за маленького считаешь, хотя, по правде говоря, иногда мне еще снятся мои гимназические сны, уроки проклятой геометрии, наш длинноногий инспектор Цапля, и я со страхом просыпаюсь… Деньги, моя мамусенька, 350 рублей, я тебе сегодня посылаю (как только дойдут — сообщи) и при первой получке вышлю еще. Ешь, мамочка, лучше, не скупись, помни, что твой сын уже офицер и будет ежемесячно помогать тебе. Если увидишь Соню Малинину, так, между прочим, скажи ей, что я уже произведен в офицеры, а то она все издевалась надо мною…

Вот, мамуленька, и все, не забывай писать, а то мне будет скучно, и смотри не отдавай никому моего Надсона в золотом переплете, еще зачитают. Послезавтра уезжаю в полк.

Целую тебя сто тысяч раз —

Твой Валер».

Клаус немного подумал, но, не найдя ничего, что еще следовало бы добавить, поставил число, написал адрес и, заклеив конверт, понес в училищный почтовый ящик.

Училище было почти пусто. Весь выпускной батальон, произведенный в офицеры, на радостях разбежался по городу.

После пятимесячной железной дисциплины, после того как в карманах никогда не имевших денег юнкеров завелись сравнительно большие деньги и недавно недоступные соблазны стали возможными, вся молодежь, группами и в одиночку, на фаэтонах и в автомобилях, бросилась в город, в самый центр Ростова. Туда, где широкими окнами сияли многочисленные кафе и рестораны, где весело и бесцеремонно оглядывали прохожих накрашенные дамы, где лилась музыка и пенилось шипучее донское вино.

Поднявшись по лестнице и пройдя коридор, Клаус не встретил никого из приятелей. Ему навстречу попадались неловкие, еще не привыкшие к стенам училища «козероги», глупо таращившие глаза и неумело вытягивавшиеся при виде прапорщика.

Клаусу стало скучно. Он подошел к зеркалу, посмотрелся в него и, поправив, как ему показалось, не совсем ловко сидевшую шинель, спустился по лестнице вниз, поминутно поглядывая на свои золотые, с серебряной звездочкой, погоны.

«Эх, не догадался купить шпоры», — досадливо подумал прапор, озабоченно разглядывая свои ярко начищенные, щегольские сапоги.

На улице было празднично. Веселое солнце скользило по еще мерзлой, начинавшей оттаивать земле. Шумные, говорливые воробьи, бестолково чирикая, прыгали по оголенным веткам акаций.

«Верно, обо мне», — с удовольствием подумал Клаус, идя неторопливой, размеренной походкой навстречу двум дамам, из которых одна искоса взглянула на него. Прапорщик, сильнее выгнув грудь и делая презрительное, равнодушное к женским чарам лицо, походкою старого, разочаровавшегося во всем рубаки прошел мимо дам.

— Господи, скоро совсем младенцев станут забирать, и когда только все это кончится, — вздохнула дама, покачивая головой и глядя с нескрываемым сожалением на опешившего Клауса.

Эти неожиданные слова, сказанные оскорбительно-сочувственным тоном, сконфузили и разозлили Клауса. Еще красный от стыда, он с негодованием обернулся вслед дамам и несколько секунд, беспомощно злясь и по-детски надувая губы, что-то соображал. Затем, как бы найдя, наконец, желанное слово, он обиженно буркнул: «Дуры!» — и, все еще недовольный на себя, на свою молодость, на встречных прохожих и на беззаботно чирикавших воробьев, подозвал ехавшего мимо извозчика.

— Куда прикажете, ваш сиясь? — угодливо заулыбался извозчик.

Почтительное лицо возницы и громкий титул «сиятельство» несколько успокоили прапорщика. С его лица уже сбежало обиженное выражение, и он так, как ему казалось надлежало говорить настоящим графам, медленно и в нос протянул:

— На Садовую, только с шиком…

— Известное дело, ваш сиясь, удружим. Знаем небось, кого везем, — подхватил извозчик и, подбирая вожжи, лихо причмокнул губами и завертел над головою кнутом.

Лошадь рванулась и привычной рысцой побежала вперед.

Счастливое праздничное настроение снова возвращалось к Клаусу. Инцидент с глупыми дамами уже был забыт, и он ехал, разнеженный солнцем, быстрой ездой и сознанием, что он, Клаус, вчерашний мальчик и гимназист, теперь — настоящий офицер, обладатель четырехсот собственных рублей и может что угодно сделать с ними.

Иногда, встречая генеральские лампасы или сверкающие аксельбанты штабных офицеров, он деланно небрежно, словно нехотя, подносил руку к козырьку и сейчас же расслабленно опускал ее. Встречая взгляды прохожих, особенно женщин, Клаус щурил глаза и принимал томно-разочарованный вид.

На самом углу, там, где Садовую улицу пересекает широкий Таганрогский проспект, перед самым носом Клауса шумно вылетел из-за угла большой малиновый автомобиль, из которого неслись веселые восклицания, звенел смех, сверкали новенькие офицерские погоны.

— Эй, да это ведь наш Клаус! Здорово, желторотый! — дружно закричали из машины, и авто, проехав по инерции еще несколько саженей, завернул и догнал удивленного прапорщика.

— Стой, чертов кум. Куда гонишь своего одра? — замахал извозчику один из офицеров и, выскочив из машины, подбежал к Клаусу, узнавшему в веселой братии своих товарищей.

— Вылезай из корзины, Валерка, живо. Расплатись со старым хрычом и к нам. Ну, быстренько, раз, два, в полсчета, — весело кричал офицер, дыша вином в лицо довольному встречей Клаусу.

— Ну, а теперь к нам. Гляди, брат, с кем мы тебя познакомим.

Оба офицера, подталкивая один другого, взгромоздились в переполненный авто, откуда весело смеялись накрашенные нарядные дамы и сбившиеся, как сельди в бочке, офицеры.

— Ну, знакомьтесь — воин Клаус, он же девочка Валерочка. Не пьет, не курит, ест только постное и еще невинен, — толкнув его прямо на колени смеющимся женщинам, отрекомендовал офицер и, махнув рукою, крикнул шоферу: — Прямо, гони на Нахичеванскую!

Автомобиль вздрогнул и, набирая скорость, понесся вперед.

Все было удивительно, ново и приятно. И эти обольстительные дамы с красивыми глазами, их звонкий, обещающий смех, и терпкое кисловатое вино, которым запивали шашлык.

— Анна Аркадьевна, друг милый, возьмите-ка в работу этого козерога, а то он сидит да только глупо озирается по сторонам. Приведите его в христианскую веру, — сказал один из офицеров, подводя упирающегося прапора к черноокой томной брюнетке с очень пышным бюстом и белыми зубами.

— Разве вам с нами скучно? А? Сознайтесь, скучно? — лениво допытывалась брюнетка, улыбаясь накрашенными губами и приближая к растерявшемуся от волнения Клаусу свою пышную грудь.

— Никак нет, не скучно, даже напротив, — еще больше смущаясь, пробормотал прапорщик, почти чувствуя на своей руке ее горячее плечо.

— Не скучно, а сидите так, как будто от нас сбежать хотите. Нехорошо это, мой милый, — она сощурилась и, протягивая свой бокал Клаусу, проговорила: — Пейте!

— Благодарю вас, но я уже пил… — испугался прапорщик.

— Во-первых, если дама вас просит выпить, да еще из своего бокала, вы, дружок мой, обязаны выпить, а во-вторых, ну кто же пьет так, ведь вы же офицер, а не гимназист, — лукаво улыбнулась брюнетка.

При этих словах, чувствуя прилив мужественности, прапорщик единым залпом глотнул целый бокал цымлянского и в ту же секунду поперхнулся, весь багровея от кашля и смущения. По его красному от натуги лицу покатились слезы.

— Ха-ха-ха, вот деточка-то! — заливалась смехом брюнетка, уже с любопытством глядевшая на смущенного и еще не оправившегося от удушливого, кашля Клауса. — Да вы, ребеночек мой, как видно, и вина никогда не пили. Ну, сознайтесь, правда не пили?

— Правда, — сокрушенно прошептал прапорщик, не решаясь взглянуть в глаза своей соседке.

— У, миленький, душечка мой, — в восторге от этого признания, обняла его брюнетка, — деточка моя… — и, почти наваливаясь на готового заплакать Клауса, спросила: — Ведь ты еще паинька? Правда? Правда, мой миленький?

Хотя Клаусу было очень неприятно услышать эту, по его мнению, обидную фразу, но глаза Анны Аркадьевны с такою нежностью смотрели на него, что прапорщику было совестно показать свое недовольство.

Прапорщик Недоброво, тот самый, который привез сюда Клауса, возбужденно ругал хозяина духана за приписанный счет. Двое лакеев ухаживали за совершенно упившимся поручиком корниловцем. Корниловец что-то нечленораздельно мычал и мотал отяжелевшей от вина головой.

— Вы, канальи, я вам покажу, как обирать боевых офицеров, — краснея от вина и злости, вопил Недоброво, наступая на поспешно отходившего к дверям хозяина. — Кто ел, скажи ты, собачья душа, кто ел омаров?.. — потрясал он счетом.

— Требовали-с, — робко, но настойчиво подтвердил уже добравшийся до двери хозяин.

— Кто требовал? Кто, я тебя спрашиваю…

— Ух как он кричит, словно на базаре репой торгует. Давайте, деточка, удирать. Хотите? — наклоняясь к уху Клауса, прошептала Анна Аркадьевна. — Мне уже хочется на воздух, да я и боюсь такого шума.

— К вашим услугам, — заторопился прапорщик, возбужденный близостью круглого колена брюнетки, которое она, видимо нечаянно, прижала к его ноге.

Хотя прапорщику было от этого мучительно стыдно, но помимо стыда его существо охватило новое, еще незнакомое ему, но удивительно острое и сладостное чувство.

— Ну, миленький, значит, едем, — повторила брюнетка и, на ходу раскланявшись с остающимися, вышла в сопровождении прапорщика.

— И ввергла младенца непорочна во ад сатанинский… — услышал за собой Клаус рявкающий бас Недоброво.

— Куда прикажете? — осведомился шофер.

— На Таганрогский, шестьдесят два, — приказала брюнетка, притягивая к губам голову беспомощного от стыда и счастья Клауса. — Надеюсь, деточку не поставят в угол, если он не переночует дома?

Сладкая радость горячим клубком подкатила к сердцу юноши, и он, весь дрожа от предчувствия любви, стал робко целовать длинные и пахнущие духами пальцы женщины.

— А у котика есть деньги расплатиться с шофером и с Неточкой? — осторожно, но с некоторой дозой интереса спросила Анна Аркадьевна, ласково трепля волосы лобызавшего ее руки Клауса.

Эти слова заставили вздрогнуть оскорбленного в своих чувствах Клауса. Как тогда на параде, глядя на генерала Деникина, так и теперь он страдал почти физически. «Господи! И зачем в эту минуту такие пошлые и гадкие слова!» — подумал он.

Утро было пасмурное и неясное. Серые неровные тени шли от полузадернутого шторой окна. Сумеречный, словно недовольный рассвет медленно поднимался над Ростовом. Город еще спал, тишина царила над домами.

Клаус открыл глаза и, приподнимая с подушек голову, недоуменно оглянулся по сторонам. Незнакомые темные с золотом обои, высокий лепной потолок, небольшой трельяж и расписанная цаплями и лягушками ширма, на которой небрежно висела второпях переброшенная дамская сорочка. Смятый чулок, рассыпанные шпильки на полу и стул с нагроможденной на нем одеждой и бельем… Прапорщику стало неловко, и он, припоминая минувшую ночь, малодушно закрыл глаза, боясь пошевельнуться и этим обнаружить свое пробуждение. Стыд и раскаяние все сильнее охватывали Клауса. Рядом с ним кто-то сонно засопел и грузно повернулся. Клаус съежился и осторожно отодвинулся.

— Котик, не спишь? — услышал он сонное бормотание сбоку.

Сердце прапорщика екнуло, и, ничего не отвечая, он ровно и спокойно задышал. Так прошло несколько минут. Было тихо, его соседка, видимо, снова уснула.

Клаус чуть приоткрыл глаза и, скосив их, посмотрел вправо.

«Боже мой, какая некрасивая, старая… Неужели это Анна Аркадьевна? Какая перемена, — с удивлением подумал прапорщик. — Она. Но какая противная, — содрогаясь думал он, продолжая наблюдать за лицом спавшей женщины, — как это я вчера не заметил, — морщась, повторил про себя Клаус, почти враждебно разглядывая мелкую сеть ясно выступивших вокруг глаз морщин и темные расплывшиеся за ночь пятна от дочерна насурьмленных ресниц. — Так, так тебе, дурак, мальчишка, — повторял Клаус, издеваясь над собою. — Вот тебе и «утро первой любви», скотина…»

Клаусу до боли стало стыдно своего позорного падения. Сейчас, кажется, решительно все дал бы он за то, чтобы очутиться в своей жесткой юнкерской кровати, подальше от этих аистов и этой чужой и противной женщины.

— А, проснулся, котик, — вяло шевеля губами, проговорила Анна Аркадьевна и перевела глаза на большие стенные часы: — О, как рано, всего только четыре часа. Спи, котик, спи, поцелуй свою киску и баиньки.

Голос ее, осипший от вина, папирос и почти бессонной ночи, звучал хрипло и неясно.

«Фу, какая противная, гадкая, и говорит-то не по-человечески», — подумал Клаус.

— Я хочу идти, — не глядя на нее, выдавил он.

— Отчего? Еще же так рано, — удивилась Анна Аркадьевна.

— Мне надо, я ухожу… — настойчиво повторил прапорщик.

— Куда надо? Это что еще за фантазии? Ложись, глупенький, я расскажу тебе сказочку, — и она обняла приподнявшегося прапорщика.

Клаус вздрогнул и, не ответив на слова Анны Аркадьевны, стал одеваться.

Несколько секунд женщина холодными, пустыми глазами следила за ним, потом, словно в чем-то убедившись, вскочила и, бесстыдная и разъяренная, вся трясясь от злобы и оскорбления, выкрикнула, вернее, выплюнула:

— Уходишь? Ты, сосунок паршивый, молокосос, тряпка! Противна, да? Противна теперь? Стыдно? Пошел вон отсюда вместе со своей невинностью и слезами!

Она выкрикивала безобразные площадные ругательства, багровея от злости. Не глядя на нее, Клаус быстро натянул сапоги и, пристегивая к поясу новенькую кобуру, старался не слушать ее.

Когда наконец он оделся и, натыкаясь на кресла, неловко пошел к двери, все еще не излившая своей обиды женщина подскочила к нему и, с ненавистью глядя на него в упор, крикнула:

— Деньги заплати сначала, шаромыжник проклятый…

Прапорщик, не глядя, нащупал в боковом кармане кучку смятых, несчитанных бумажек и поспешно, словно они жгли ему пальцы, опустил их на маленький столик.

Он спустился по лестнице. Ему казалось, что все, решительно все, весь мир — и люди, и стены, и холодная полутемная лестница — знают о его позоре.

— На чаек, ваше благородие, следует, — пробормотал полусонный швейцар, открывая парадные двери.

Клаус пошарил по карманам, везде было пусто. Все свои деньги он оставил наверху, у Анны Аркадьевны.

Прапорщик виновато улыбнулся и, пригнув голову и подняв плечи, быстро зашагал по безлюдным, начинавшим светлеть улицам.

ГЛАВА III

Станция и село Торговое были взяты с бою пехотными частями 2-й бригады генерала Кондзеровского, бронепоездом «Генерал Корнилов» и восемью сотнями Терской казачьей дивизии, обошедшей село с юго-запада. Упорно дравшиеся советские части, заметив обход фланга, пытались было сбить казаков, но малочисленная красная кавалерия, не приняв конной атаки терцев, на рысях отошла обратно к железной дороге, где под прикрытием пехотных частей спешилась и открыла огонь по медленно двигавшейся вперед казачьей лаве. Красные уходили, очищая село, но белые шли медленно, неуверенно, не нажимая на отступающих и не преследуя их. Слишком упорен был утренний бой, вызвавший огромное напряжение сил и утомивший обе стороны.

Изредка над лавой с мягким повизгиванием проносились одиночные пули, да со станции, куда осторожно продвигалась пехота Кондзеровского, оживленно стреляли пулеметы. У вокзала гулко взрывались склады со снарядами, дымно горели сараи с продовольствием. За околицей, по дороге, вставала желтая, густая пыль. Позади лавы на рысях с места на место переезжали две казачьи пушчонки, глухо тявкавшие на черную ленту отступавших. Снаряды не долетали, и молодой хорунжий, ругаясь, переводил вперед, ближе к лаве, свои орудия.

Казаки двигались молча, с серьезными напряженными лицами. Рядом с карим маштачком Николы, в нескольких шагах от него, на гнедой кобыле мелким понурым шагом ехал приказный Нырков.

Сотни неровной линией растянулись по полю. Левый, ушедший в степь фланг пытался охватить пылившие по дороге, уходившие в тыл обозы красных.

Внезапно гнедая кобылка Ныркова стала, замотала головой и вдруг задергалась, медленно валясь на бок. Из ее шеи, отливая на солнце маслянистым блеском, текла черная кровь. Нырков еле успел спрыгнуть и, не удержавшись, упал рядом с уже издыхающей лошадью.

Никола, не сознавая, зачем он это делает, задержал задрожавшего под ним маштачка и изумленно, со страхом следил за начинавшими стекленеть глазами лошади. Еще недавно живые, выразительные, они постепенно теряли блеск и покрывались каким-то налетом.

Есаул Ткаченко, следовавший вместе с вахмистром шагах в десяти позади сотни, подъехал к Ныркову, уныло распускавшему ремни и стаскивавшему седло с издохшей кобылы.

— Ну, чего задержался, не ломай линию фронта, — сердито буркнул Ткаченко, глядя на Николу.

Бунчук вздрогнул и дернул за повод коня. Маштачок весело рванулся вперед, к лаве. Никола беспомощно оглянулся. Рядом с ним, молча, не глядя на него, ехали казаки, насупившись, с бледными, плотно сжатыми губами. На крайнем фланге лавы неожиданно вспыхнула перестрелка. Николе было видно, как часть левофланговой сотни спешилась и, оставив под насыпью коноводов, рассыпалась в цепь.

Бронепоезд «Генерал Корнилов», дойдя до взорванного мосточка, беспомощно толокся взад и вперед по рельсам, лязгая железом и постреливая из своих «Канэ».

Со станции уже не отвечали. Дым по-прежнему крутился над домами, желтые языки пламени долизывали догоравшие сараи. Со стороны ушедших вперед дозоров скакал наметом казак. Это был Скиба. Подскакав к есаулу, запыхавшимся от быстрой езды голосом доложил:

— Станция впереди вся свободная, господин есаул. Урядник Никитин просят скорей сотню.

Есаул подстегнул своего каракового жеребца и, выскочив перед сотней, весело запел:

— Сотня, ррры-ы-сью, а-аарш, — и, пригнувшись к луке, спустя минуту радостно добавил: — Наметом… а-арш!

Третья сотня, а за нею и остальные сотни быстро поскакали к опустевшей станции по пыльной дороге, на которой грудами валялись стреляные гильзы да второпях разбросанное нехитрое солдатское барахло.

— Ты, Скиба, далече не заходи. Тут, гуторят, мужики все в большаках ходят. Пока заметишь, а они тебе из-за угла каменюкой башку проломят. Они, черти, вредные. Их бы плетями учить. Ишь, стервы, с хлебом-солью встречают, а их сыны супротив нас дерутся, — сказал приказный Нырков.

— Болтаешь зря, что они тебе худого сделали? — окрысился Скиба, — небось как есть-пить надо, так ты, словно телок, ласковый да смирный ходишь: дай, тетенька, поисть?..

— А они дают? Их, гадов, Христом богом, а они все — «нема», а как за кинжал хватишься — и каймаку, и хлеба, и всего накладут…

— Ну, коли за кинжал берешься, так тут тебе все дозволено. Бабы это самое, ух, как любят. Покель с нею ладком да мирком гуторишь, все не согласна, — сказал урядник Никитин.

— По согласию, значит… с кинжалом?.. — млея от восторга, залился счастливым смехом Нырков.

Казаки дружно загоготали, весело перемигиваясь и подталкивая один другого.

— Тьфу, кобели несытые… нету на вас кнута хорошего, — обозлился Скиба и под веселый смех и гоготанье товарищей быстро пошел через двор.

— И чего вы его, братцы, изобидели? — вступился за друга Никола.

— Э, милок, что ты понимаешь? Об этом ты, Миколка, ровно кутенок малый, правильного понятия не имеешь, — добродушно оборвал его Нырков. — Ты его, Скибу, насчет баб не слушай.

— Так он жену свою любит.

— Ну и дурак, — спокойно отрезал черномазый. — Хиба бабу можно любить? Любить следует коня.

— Верно. Баба что змея, только одежда другая, — подтвердил Нырков, поправляя вскипевший на огне котелок.

Никола покачал головой. Он вспомнил свою старую, измученную долгим непосильным трудом мать, ее вечно согнутую над работою спину.

— Не, дядько Нырков, неправда это.

Ему хотелось ласковыми и убедительными словами рассказать этим глубоко заблуждавшимся людям об их матерях, о сестрах, которые там, на Тереке, думают и заботятся о них. О своей слабой и больной старухе, трясущимися от слабости руками укладывавшей станичные подарки уходившему в поход сыну. О Прасковье, верной Жене Скибы. Много еще хотел сказать Никола. Но казаки, занятые вскипевшим чаем, не слушали его, да и сам Никола чувствовал, что его мысли, переданные жалкими и неверными словами, не всколыхнут этих огрубевших и обозленных людей.

ГЛАВА IV

Ой, яблочко, да из кадушечки, Меня милый целовал на подушечке…

Весело заливались молодые грудастые девки, звонко выкрикивая слова частушки…

Взявшись за руки и образовав круг, девки, слегка притоптывая, передвигались с места на место.

— Поют, — ухмыльнулся чистивший коня Нырков. И, переставая скрести, сказал: — Ох и скусные здесь девки, малина…

— А ты пробовал? — недоверчиво поднял голову лежавший на бурке вестовой есаула Горохов.

— Да вроде этого. Еще бы трошки, так да, довелось бы… — снова ухмыльнулся Нырков.

— А ну, сказывай… — пододвинулись к нему казаки.

— Да надысь, как все спать полегли, встал я это да и пошел под плетни, до ветру. Глядь, а из малой хаты, где хозяева спят, сношенька их тоже выскочила из сенец. Верть, круть, сюды-туды, я ее за грудки — цап. А она на меня смотрит так-то жалостливо, вся побелела, а слезы так и скочут. И чего-то говорит, а чего — и не разберу. Скоро так, словно со страху. Ну, думаю, наша…

— Ну? — замерли казаки.

— Вот тут-то, братики мои, конфуз и приключился… Дерг я за очкур, да не тот конец потянул. Пока я его распутлял, она как вскочит, да ходу. Так и убегла, — сокрушенно закончил Нырков.

— Хо-хо-хо, ха-ха-ха — залились хохотом довольные неудачей товарища казаки.

Казаки ближе придвинулись к Ныркову и, нехорошо улыбаясь, стараясь не глядеть друг на друга, о чем-то вполголоса заговорили…

Несколько секунд они, понижая голоса и озираясь по сторонам, торопливо совещались, затем, словно по команде, все враз стали расходиться, только цыгановатый казак, остановив спешившего к выходу приказного, опасливо спросил:

— Кто в двенадцать заступает?

Приказный подумал и весело махнул рукой:

— Миколка, Бунчук, блаженный.

— А-а, — успокаиваясь, протянул черномазый… — Этот не беда, хоть бы и дознался…

И заспешил через двор к заливавшемуся на улице хороводу.

Прошло уже около часа как Никола заступил на дневальство, сменив маленького рябого казачонку, по фамилии Книга. Походив немного возле коней, Никола почувствовал скуку и, присев на охапку сена, стал внимательно разглядывать мирно плывшие по небу серебряные облака, из-за которых по временам выглядывала луна. Облака принимали самые неожиданные очертания. Иногда облако казалось каким-то небывалым зверем, и Никола, пристально вглядываясь, ясно различал огромную морду, иногда край облака расползался, и широкое серое пятно походило на попа в бурке. Николе стало смешно. «Нешто бывает поп в бурке», — подумал он. И вдруг насторожился. За сараями в конце двора что-то слабо пискнуло. Николе показалось, будто какие-то тени быстро промелькнули по двору. Он поднялся и прошел к сараю, откуда, как ему показалось, раздавались голоса.

— Кто тут? — подойдя ближе, спросил Никола и, успокоенный безмолвием и темнотою задворков, уже хотел повернуть обратно, как вдруг из маленькой, стоявшей у самых амбаров хаты, неестественно пригибаясь и озираясь по сторонам, вылезли две казачьи фигуры, нырнувшие в темноту.

Смутное подозрение всполошило Николу. Он бросился к оконцу хатки, но через тусклое замызганное стекло ничего нельзя было разглядеть.

Из дверей, завязывая очкур и поправляя шаровары, вылез казак и, не замечая Бунчука, направился через двор.

— Снасильничали… — обожгло сознание Бунчука, и он вбежал через полураскрытые сенцы в хату.

Не в силах двинуться дальше, он ахнул, схватившись за косяк двери. С гневным, все нараставшим отчаянием закричал:

— Ребята, что вы тут делаете! Злодеи…

Казаки сумрачно, со злобной серьезностью оглянулись на Николу и молча отвернулись с той же деловитой миной на лицах. И только всегда смешливый Ткачук с несвойственной ему враждебностью поглядел на Николу и сказал:

— Не твоя забота — не твоя и печаль. Не суйся, щенок…

Зеленые круги завертелись в глазах Николы, и, темнея от бешенства, он, выхватив из ножен широкую отцовскую шашку и не помня себя от злобы, бросился вперед на столпившихся около растерзанных женских тел казаков.

— Ты что? Рехнулся, что ли? Хватай его, ребята, хватай за руки. Эй, берегись, смотри убьет, — внезапно всполошились, забыв о женщинах, казаки.

— Тише, ты, сволочуга. Чего машешь шашкой перед людями, — испуганными, злыми, но уже обмякшими голосами заговорили вокруг, опасливо поглядывая на открытые двери. — Да не шуми ты, окаянный. Вот тоже навязался на наши головы, — отступая к дверям и бросая женщин, негодовали казаки.

Улучив миг, кто-то из них ловко и неожиданно схватил Николу сзади и вместе с ним покатился на пол. Остальные наскочили на них и несколько минут тяжело, без слов, молотили кулаками по Николе, задыхающемуся под тяжестью навалившихся на него людей. Теряя сознание, Никола почувствовал, как ему на голову, до самого подбородка, нахлобучили папаху и сверху накинули еще что-то, издававшее удивительно знакомый запах. «Торба», — всплыло в памяти Николы.

Очнувшись, Никола с трудом сорвал торбу и, стянув с опухшей, начинавшей болеть головы папаху, огляделся по сторонам.

На грязном убогом столе скупо мерцала лампа. Частые неровные тени бегали по стенам. Пол был затоптан множеством ног. Никола тяжело привстал, держась рукою за голову. Прямо перед ним, полусогнувшись, упираясь обеими руками в пол, сидела старуха. Ее глаза неподвижным безумным взглядом смотрели на Бунчука. Рядом с нею корчилась в нервном припадке молодая. Изорванная, висевшая клочьями рубашка и космы растрепанных русых волос чуть прикрывали ее наготу. Никола, шатаясь, подошел к ней, сам, еле держась от слабости и волнения на ногах, прошел в сенцы и, зачерпнув в ковшик воды, вернулся в хату. Старуха все так же безмолвно и жутко таращила на него остановившиеся зрачки.

Никола с отчаянием смотрел на корчившееся, покрытое кровоподтеками тело молодухи. Весь переполняясь состраданием к замученным женщинам, он наклонился над стонавшей молодухой, осторожно брызгая на нее воду.

— Сестра, сестричка, не плачь, родная, — шептал Никола, гладя влажною от воды рукою бледное лицо женщины… — Испей, испей водицы, легче будет, — говорил он, поднося к губам начинавшей приходить в сознание женщины ковшик с водой.

Никола слегка приподнял ей голову.

— Не плачь, не плачь, сестричка, испей-ко, полегчает.

Женщина, стуча зубами о край ковша, машинально отпила несколько глотков. По ее безразличному лицу было видно, что пьет она совершенно автоматически и что мысли ее все еще находятся в глубоком оцепенении. Внезапно она вздрогнула. Лицо искривилось, глаза наполнились ненавистью, она отшатнулась от казака. Несколько секунд женщина ненавидяще, с перекошенным лицом, в упор смотрела на Николу, затем, схватив его за горло трясущимися и неверными руками, плюнула ему в лицо.

— Прокля-а-тый, про-кля-а-а-тый…

И, не закончив фразы, исступленно забилась в новом истерическом припадке.

Никола побледнел, молча вытер рукавом щеку и повернувшись вышел из хаты.

Голова от удара ныла весь день, но не это мучило Николу. Впервые он понял, что в жизни бывают муки во много раз более тяжелые, чем физическая боль.

Молча он пошел к сотне, сторонясь вчерашних друзей.

«Насильники, бандюги проклятые, — с омерзением думал он, слыша веселые голоса и смех казаков. — Ровно ничего и не было, бесстыжие люди».

Холод и отчуждение легли между ним и озорным, как ни в чем не бывало бродившим возле коновязей Нырковым.

И еще острей Никола почувствовал тоску по станице, по дому, по одиноким, оставшимся без него старикам.

«Один среди них со стыдом и совестью человек — это Панас», — подумал он о Скибе.

И до самого обеда, пока он не встретился с другом, чувство тоски и одиночества не покидало Николу.

— Ты чего сумный, друже? Али спалось плохо? — участливо спросил Скиба, садясь возле Николы.

— Нет, Панас, я видеть их, слышать убивцев не могу… — И он рассказал другу о том, что произошло ночью.

Скиба слушал не перебивая. Когда Никола смолк, он мрачно сказал:

— Гады они, Никола, вот что. Этот самый Нырков дома и жену, и детей имеет, а на стороне насильничает. В плохое, друг, в мутное дело, Никола, тянут нас с тобою, — и совсем тихо добавил: — Казаки что, они с начальства пример берут. Так-то, друг.

ГЛАВА V

Поезд, в котором ехал Клаус, остановился на станции Злодейской. Кто и почему когда-то назвал ее так — никто не знал. Недолгая остановка в степи была приятна, и офицеры высыпали из теплушек. Невысокая насыпь, за нею бескрайняя желто-зеленая донская степь.

Клаус пошел вдоль рельсов по направлению к станционному вокзальчику и небольшому мосту, переброшенному через Злодейку, неглубокую речушку с пологими берегами.

У моста и возле водокачки стояла небольшая группа рабочих. Две женщины тихо плакали. Железнодорожные рабочие в засаленных, измазанных мазутом спецовках ненавидящими глазами смотрели на офицеров, не двигаясь с места.

— Вы что, господа хорошие, ироды не нашего бога, дороги не дае… — начал было развязным тоном прапорщик Недоброво и вдруг замолчал, уставившись взглядом во что-то.

Клаус машинально посмотрел туда же и оцепенел.

Совсем рядом, в каких-нибудь десяти — двенадцати шагах, на двух невысоких акациях качались трое повешенных.

Чуть вздрагивая от набегавшего из степи ветерка, они то приближались друг к другу, то отталкивались один от другого.

Клаус в страхе смотрел на вытянувшиеся тела, на босые ноги повешенных. Мертвецы были одеты в поношенные, рваные рубахи, на одном рубаха и дешевые нанковые штаны были сильно запачканы нефтью.

Самому молодому было не больше шестнадцати лет, самому старшему — лет сорок пять. На лице юноши виднелись большой кровоподтек и царапина.

«Били перед казнью», — с ужасом подумал Клаус и отступил назад. Ему стало нехорошо, он еле удержался от рвавшегося наружу вопля и, не смея поднять глаза, медленно пошел назад к вагонам, забыв и офицеров, с которыми шел к станции, и носовой платок, упавший в траву.

«Что такое, какой ужас», — подумал он и, подчиняясь какой-то внутренней силе, повернулся и еще раз взглянул на повешенных.

«Большевики. Повешены за агитацию среди населения и как изменники родины», —

не вникая в смысл прочитанного, переполняясь стыдом и горечью, прочел Клаус.

А ветер то раскачивал, набегая из степи, их тела, то утихал, и тогда было слышно, как скрипят веревки и плачут женщины. Клаус почти бегом возвратился к поезду и долго молчал, думая о том, что увидел на этой станции.

Вагоны не спеша бежали по ночной донской земле. В теплушках спали под мерное покачивание вагонов, под лязг буферов и стук колес на стыках.

Молодые, здоровые, не обремененные семьей и заботами, офицеры спали крепким, безмятежным сном, и только Клаус, лежа с закрытыми глазами на своих нарах, хотел уснуть и не мог — все вспоминал повешенных.

«За что? Да как же это можно?» — думал он, не в силах забыть оборванного босого мальчишку с уже начинавшим синеть лицом.

И как всегда, в грустные или возвышенные минуты Клаус незаметно для себя стал сочинять стихи. Это отвлекло его от ужасного видения.

Для начала он взял чью-то ранее слышанную, полюбившуюся ему строку:

Я не знаю, зачем и кому это нужно…

Дальше пошли его собственные!

Нас пригнали сюда из далеких степей. И в кошмарном бою, так напрасно, ненужно Мы сошли в это царство безмолвных теней. За людские грехи, за кровавые истины, За безумие Каина, проклявшего мир, Нас умчали куда-то кошмарные быстрины, Разбросал по степям нас жестокий вампир. Много нас, нет числа, в бесконечных мучениях По широким полям мы без счета легли, И в бескрестных могилах, лишены погребенья, Много наших покой обрели. На веревках качаясь, в дымном свете пожарищ, Под воронье карканье мы как ужас страшны. Кто мы, красный ли, белый, кадет иль товарищ, — Все равно мы лишь жертвы безумья войны. Я не знаю, зачем и кому это нужно. Нас пригнали сюда из далеких степей. И в жестоком бою, так напрасно, ненужно Мы сошли в это царство безмолвных теней.

Клаус еще раз повторил от начала и до конца только что созданное им стихотворение. Оно понравилось ему.

«Только бы не забыть до утра. Утром запишу его», — решил он. Теперь ему стало легче. Кошмары прошедшего дня уже не мучили Клауса. «Только бы не забыть», — еще раз подумал он и уснул под мерный стук колес бегущего поезда.

Часов около десяти утра эшелон прибыл на Торговую. Пока шла выгрузка, офицеры группами бродили по станции и привокзальной площади в поисках чая, горячей пищи и самогона.

Клаус, примостившись в стороне на куче шпал, полусгнивших от времени и дождей, аккуратно записывал на листке бумаги свои стихи.

— Мамаше? — усаживаясь рядом, спросил прапорщик Недоброво.

— Нет… стихи написал ночью, — ответил Клаус, торопясь прочесть неожиданному слушателю свои стихи.

— Ин-те-ресно! — довольно равнодушно сказал Недоброво. — А ну, валяй.

Клауса слегка покоробило такое снисходительное равнодушие к его стихам, но желание прочесть их вслух, услышать отзыв было сильнее.

— «Я не знаю зачем»… — начал вполголоса читать Клаус, сначала сбивчиво и быстро, затем все уверенней.

— Вот что, друг ситцевый… — сказал Недоброво, как только Клаус закончил чтение, — ты знаешь, где мы находимся? А?

Клаус, еще полный гражданского пафоса и поэтического волнения, оторопело посмотрел на него.

— А находимся мы на фронте гражданской войны, лютой и беспощадной ко всем, кто мутит Россию. Понятно тебе? — Прапорщик затянулся, сплюнул на шпалы и опять спросил: — А известно тебе, Клаус, кто командует нашим корпусом? — и сам же ответил: — Генерал-лейтенант Пок-ров-ский, Александр Михайлович. А сей генерал ненавидит большевиков, меньшевиков и прочую социалистическую нечисть и вешает их беспощадно! Запомни, вешает без суда и следствия. И этих вот босяков, над которыми ты распустил нюни, тоже повесил Покровский. Говорят, — вставая сказал Недоброво, — повесил он уже девятьсот девяносто девять человек. Смотри, Клаус, как бы ты не оказался тысячным. А всего лучше давай-ка их сюда, — и он забрал из рук Клауса листок, — а всего лучше порвем к чертовой матери твою чепуху и… — он многозначительно поглядел на Клауса, — и забудем. Понятно?

Прапорщик на мелкие кусочки изорвал листок со стихами приятеля и развеял их по ветру.

— Так-то, фендрик. Молод ты еще и глуп. И с бабами возиться не умеешь, и солдатской жизни не понимаешь.

Клаус, опустив голову, молча слушал бывалого дроздовца, а в воздухе еще кружились белые обрывки его ночного «шедевра».

ГЛАВА VI

Черной неровной лентой двигалась колонна по пыльной извилистой дороге. С грохотом, звеня и сотрясаясь, катились пушки. Двадцать широких рессорных тачанок, плавно покачиваясь, одна за другой шли в середине колонны. Любовно укутанные в чехлы пулеметы черными точками глядели по сторонам, кучера кубанцы еще сдерживали сытых упряжных коней. Перейдя через мост, бригада разделилась. Сотни свернули влево. Два орудия и десяток тачанок послушно потянулись за полком.

Великокняжеская осталась позади; Внизу, по холмам, зеленели низкие сады, облепившие станицу. Белые пятна хат, желтая церковь и ярко горевший на солнце крест смотрели вслед уходившим казакам. Капризный Маныч, запутавшийся в песках и камыше, поблескивал ровной полосой и снова уходил в серые буруны. Впереди широкой скатертью лежала зеленеющая степь. По краям, далеко на горизонте, маячили чуть видные хутора, сливаясь с синеющей мглой. Утренний туман, сырой и нездоровый, клочьями отрывался от земли и плыл в воздухе седыми пятнами, тая под робкими лучами раннего солнца.

Теплый пар шел от вспаханной земли. Слежавшаяся и сочная земля пахла перегноем.

Казаки приподнялись на седлах. Бунчук оглядел раскинувшуюся внизу станицу, вздохнул и, стягивая папаху с кудлатой головы, торжественно произнес:

— Ну, прощай покеда. Мабудь, и не приведется свидеться с тобой.

Казаки закрестились и, не сводя глаз с исчезавшей за холмом станицы, рысью поскакали под гору. Дорога свернула в ложбину. Цокая копытами и звеня оружием, шел полк, торопясь к хутору Коваля. Радостное сияющее утро всходило над полями, нежные зеленые побеги тянулись к солнцу. Черными квадратами темнели яровые, веселой, смеющейся радостью смотрели зеленя.

Ой, да как мне нонешнею ночкой, Ой, да малым-то, малым спалось… —

затянул чей-то неуверенный голос.

Во сне много виделось!

Заунывная песня пробежала по рядам.

Ой, будто коник мой вороной… —

на высокой ноте тянул запевала.

Ой, да разыгрался подо мной… —

звенели тенора. Пели тихо, вполголоса. Лица были серьезные и сосредоточенные.

— Не петь! — зазвенел впереди голос есаула.

— Не петь, не приказано петь, — пробежало по сотне.

Песенники смолкли, и только высокая, бабья нота подголоска с секунду звенела над головами.

Десятка два скирд окружали хутор Коваля. Длинные одноэтажные амбары для хлеба и конюшни были заполнены казаками. На скирдах сидели офицеры штаба и, рассматривая в бинокли уходившую на Ельмут дорогу, обсуждали план наступления. По двору бродили казаки, темнели сбатованные кони, поблескивали черные спины тачанок. По амбарам, пугая чудом уцелевших кур, сновали пулеметчики, выискивали среди забытого и второпях брошенного скарба что поценнее. Несколько пехотинцев раздували костры, устанавливая на них свои котелки. С грохотом въехала артиллерия, и, лихо развернувшись, остановилась, уставив черные дула пушек в синеющую степь. По холмам, окружавшим хутор, тянулись группы отставших казаков. Вдалеке ухали пушки, черные столбы разрывов время от времени вставали над холмами. Низко, прямо над головой пролетал аэроплан, держа направление к северу на Царицын.

— Наш чи его?

— Видать, наш, должно, на разведку.

— А ну как сыпанет оттеда дождичком по нас, поминай как и звали.

Казаки сонно и равнодушно поднимали головы, провожая взглядами удалявшийся аэроплан.

Воцарилось молчание. Казаки позевывали. Бездействие тяготило людей. Глаза казаков перешли на волновавшихся и горячо споривших офицеров.

— А что, братцы, я ровно ничего не пойму. Что же это значит. Только с турецкого фронта вернулись, опять на новый, на свой иди.

— Что? Ничего, воюй знай да помалкивай, — сказал молчавший до этой поры казак. — Наше дело маленькое, за нас офицеры думают.

— За нас и жалованье получают, — добавил чей-то неуверенный голос.

— Нет, братцы, что-то не так. Значит, так друг дружку колошматить и будем, а?

— Поди их спроси, — снова вмешался угрюмый казак, кивая на офицеров.

— Хо-хо-хо, — засмеялись кругом, — они тебе расскажут.

Казаки помолчали, недружелюбно поглядывая на расположившийся невдалеке штаб.

— И какие они, братцы, снова важные да храбрые стали, ровно ничего и не было. Начнут опять над нашим братом мудровать. Как вспомню я, как мы с фронта уходили, так все сердце огнем кипит.

— А как вы уходили, расскажите, дядько, — попросил Никола. Ему невыразимо приятно было лежать на траве и, глядя в ясное небо, слушать, что говорят казаки.

— Да так, уходили, и вся, — буркнул угрюмый казак и, обведя взглядом соседей, продолжал: — А напередки решили мы с нашими драконами посчитаться. И вот, братцы мои, прямо чудно, что тогда со мной сделалось. Гляжу я на них: сгрудились, ровно баранта в поле, куда что и подевалось. Как поскидали с них кресты да еполеты, совсем другие люди, по-другому обозначились. Дивлюсь и глазам своим не верю. Господи, думаю, да неужто ж я вот им, вот этим харям, всю жизнь свою отдавал? С нами рядом солдаты свой штаб решали, там их человек до ста прикончили.

— А поди, страшно человека живота лишать? — спросил Никола, глядя испуганными глазами на рассказчика.

— Чего страшно, не свой живот отдаешь, — неторопливо бросил угрюмый казак. — Да хоть бы и свой — не велика печаль. Какая наша жизнь — голая, одна насмешка.

— А я так думаю, братцы: свою жизнь легче отдать, чем другого человека уничтожить. Я бы не мог.

Казаки дружно засмеялись.

— Тебе бы, Никола, в послухи идти, из тебя бы важный праведник произошел, — сказал угрюмый казак.

На минуту воцарилось молчание.

Высоко над степью проносились облака, синее небо было прозрачно и бесконечно, и солнечные брызги наполняли душу Николы счастливым чувством.

«Господи, и зачем это только воюют люди… Нешто плохо жить на свете?» — думал Никола, и в его круглых глазах виднелось недоумение и любопытство.

— А ну, Скиба, расскажи яку-нибудь балачку, — прерывая молчание, сказал один из казаков, обращаясь к Скибе, голова которого лежала на ногах Николы.

— Каку ж балачку, вы уже все слыхали, — деланно равнодушным тоном протянул Скиба.

— А про Ленина ты давеча не кончил, Панас, — подсказал Никола.

— Ну-ну, давай про Ленина, — зашумели казаки.

— Ну, что же, раз громада требует, расскажу, — сказал удовлетворенный Скиба и скороговоркой начал: — Да-а… И значит, надоело казакам воевать, воюют, воюют, а за что — неизвестно. Вот и выбирают они одного казачка для посыла в Москву. А был он здоровенный дядько с великими, по-казацкому, вусами, донизу. Приходит, значит, той казак к самому главному комиссару и говорит ему: «А ну, ваше благородие, товарищ дорогой, веди меня к вашему набольшему, к самому Ленину. Я с им разговор должен иметь». — «А какой, — говорит, — разговор? Желательно и нам знать». — «Не могу, — говорит, — вам сказать, господин товарищ, а значит, могу это только самому Ленину обсказать». Бились, бились с ним, казак уперся: нет да нет. Ну ладно, делать нечего. Хучь верть-круть, хучь круть-верть, а вести надо. Ведут это его к самому Ленину, в штаб. Смотрит казак, сидит такой человечек, вокруг его все товарищи министры ходят, а среди них и бабы есть. Вот поклонился Гаврилыч Ленину и говорит: «Вот вы, товарищ набольший, здесь, скажем, вроде царя существуете. Просим вас обозначить нам, казакам, что меня до вас послали, правда это или нет, будто вы сословие наше казацкое уничтожить желаете и нас всех вместе с женами и детьми в коммунию поворотить?» Засмеялся тут Ленин, а министры-товарищи как захохочут, ровно в пушки вдарили, а бабы ихние платочками закрываются, чтобы, дескать, казак не видел, как над его словами смеются. «Нет, — говорит Ленин, — нет, Гаврилыч. Не хотим мы волю казацкую рушить, жен и отцов в коммунию забирать, а хотим, — говорит, — правду народную в России укрепить, да всему трудовому люду помощь дать». — «Ну, ладно. Дело хорошее. А каку вы помощь мужикам обещаете?» — «Землю, — говорит, — землю-матушку, чтобы трудился на ней каждый, кто ее может вспахать и в дальнейшем ей во всем соответствовать». — «Так, дело хорошее, а только не от нас ли, казаков, хотите вы прирезать землицы для мужиков? Потому что если так, то мы на то не согласны, и вы уж меня извините, товарищ главный комиссар господин Ленин, но раз нашего согласу не будет, будем всем войском с вами биться». Снова как загрохочут все, ровно пушки в Черкесске на параде вдарили, даже сам Ленин этак маленько ухмыльнулся и говорит: «Эх, седой ты, Гаврилыч, как волк, и ума у тебя на целый полк, а вот одного не сообразишь: ты посмотри на Россию-матушку, хоть назад, хоть вперед поезжай, коня уложишь, себя уморишь, а конца-краю не найдешь. Да разве в вас, казаках, вся сила? Вас горсть одна, а мужиков копна. Вас сотня, а мужиков мильен. Разве вашими землями накормить голодных мужиков? Нет, братцы, нам вас обижать не резон, мы да вы одна кость, черная да трудовая. У вас землицу брать — себя обижать, а мы ее, кормилицу, в другом месте нашли».

Скиба сделал паузу, оглянулся по сторонам. Собеседники тоже невольно осмотрелись. К ним подходил вахмистр Дудько.

— Що, Скиба, опять балачки разводишь?

— Никак нет, Василь Тимофеевич, про турецкую войну сказываю, как под Эрзерум ходили в шестнадцатом году.

Дудько недоверчиво скосил на казаков глаза, помолчал, скрутил папироску и, уже отходя, многозначительно бросил:

— А ты брось брехать, дурья голова, тебе говорю, от твоих балачек как бы твоя жинка вдовой на станице не осталась. Не забывай того.

Наступило молчание. Слышалось только мирное сопение коней. Ясное прохладное утро уступало место солнечному полдню. Казаков разморило.

— А чи не завалиться поспать? — не обращаясь ни к кому, спросил Скиба и минуту спустя спал, уткнувшись лицом в слежавшуюся сырую траву.

ГЛАВА VII

Смело мы в бой пойдем За Русь святую… Гимназистка молодая Сына родила…

Перебивая пение, лихо загудели слова другой песни, под звуки которой вошли в Камышеваху дроздовцы, бывшие в этот день в резерве и не участвовавшие в бою. По улице текли рота за ротой. До ушей жителей, теснившихся у ворот домов, долетали отдельные слова и обрывки фраз.

— Держи вправо.

— Э-эй, обозные, куда, черти, повернули?.. — исступленно надрывались позади.

— Ох и табачок, покурить да и сдохнуть.

— Где квартирьеры третьего батальона?

— Тише, ты, образина. Взобрался на коня, так и людей можно давить?..

Разглядели, рассмотрели То мало дитя…

— Важно идут, — понимающим голосом, видимо желая быть услышанным, сказал высокий, чернобородый старик, одобрительно кивая головой. — Оно видать выучку-то. Нешто те голодранцы так ходили?

— Ну, куда им супротив этих, — поддержала его баба в сером платке, бойкими глазами оглядывая дроздовцев.

— Так то же юнкеря. Их, голубчиков, с малолетства к тому приобучают. Ему годков семь сполнилось, а его мальцом еще в кадеты определяют. И чин ему, и погоны, ровно большому, дают.

— Ишь ты, — вздохнула баба, — то-то же, видать, обученные.

Роты медленно шли, поминутно останавливаясь и пропуская наседавшие сзади обозы. Изредка, покачиваясь, прокатывали санитарные повозки, из-под брезента которых деланно строго глядели сестры.

— Здорово, сестрички. Нет ли лекарства от бессонницы? Третью ночь не спим, все землю топчем, — весело подмигнул сестре курносый, с круглыми щеками, шагавший сбоку шеренги молодой прапор и уже вслед крикнул: — Подвезла б добра молодца, то-то бы славно.

— Вот это уже баловство. Какая с бабой война, баба должна сидеть дома, — и старик в сердцах сплюнул в сторону.

— Что, старый черт, ай не любишь наших, что плюешься? Смотри, как стукну, так и дух из тебя вон, — не поняв жеста старика, рассердился солдат-дроздовец, в упор разглядывая перетрусившего деда.

— Уйдем-ко отселе, Домна. От греха подальше, — заторопился старик, — неровен час, еще и вдарит, — пятясь, он быстро скользнул во двор и осторожно запер за собою на щеколду дверь.

Роты все так же нестройно и хлопотливо мялись в узких улицах, перемешиваясь с солдатами чужих, еще не разведенных по квартирам полков.

Пешая разведка дроздовцев отошла от линии железной дороги и, минуя разбросанные вблизи хутора, двинулась на северо-восток, желая обезопасить от неожиданного удара красной кавалерии правый фланг шедшего сзади полка.

До сих пор согласно неписаному, установившемуся опытом гражданской войны правилу боевые действия — отступление, продвижение вперед — развертывались в основном по линиям железных дорог, справа и слева от которых, под прикрытием бронепоезда, двигалась пехота. Самые свирепые бои происходили на узловых станциях и железнодорожных путях, но теперь, после того как красные, сбитые со своей основной линии Шахты — Ростов — Торговая, стали отходить на север, правило это соблюдалось реже. Двигавшиеся вперед добровольцы стали встречать упорное сопротивление и в стороне от железных дорог. Красная конница дерзко прорывалась в тылы белых, взрывала поезда с боеприпасами, уничтожала части, оторвавшиеся от основного ядра.

Верстах в шести за ушедшей в разведку ротой шел в колонне второй дроздовский полк.

Впереди колонны на сытой низкорослой лошадке, тяжело и, видимо, неумело сидя в казацком седле, ехал спокойный, молчаливый человек, с устремленными в землю глазами. Это был командир второго дроздовского полка и начальник правофланговой колонны.

Очертания пройденных хуторов уже начинали сливаться с горизонтом. На довольно большом от полка расстоянии маячило сторожевое охранение, а за ним — ушедшая в разведку девятая рота капитана Дебольцева.

Люди двигались хмуро. Ежедневные переходы, короткий недостаточный сон и напряженное ожидание боев утомили людей. Сзади медленно кружилась пыль и скупо ложились пройденные версты.

Полковник поднял голову, чуть тронул острыми звездчатыми шпорами своего конька и, отъехав в сторону от дороги, негромко сказал:

— Привал. Тридцать минут. Остановить батальоны. — Затем, держась за луку, неловко слез с коня и, с удовольствием разминая затекшие ноги, пошел вдоль сырой неглубокой канавки. Подскочивший ординарец принял его неказистого конька.

— Батальон, стой! Вольно. Привал полчаса, — отрывисто скомандовал худой, с шедшим через все лицо глубоким шрамом капитан. Затем крикнул начинавшим разбредаться по сторонам людям: — Далеко не расходись.

Девятая рота спустилась с холмов в хутор Бескрайний и заняла его. Впереди за селом, около родника, было поставлено охранение, а на верхушку стоявшей без дела мельницы взобралось наблюдение из двух человек.

Капитан Дебольцев вызвал взводных и приказал им внимательно следить за дорогами, не выпуская никого из хуторка.

— Эти анафемские мужички — народец весьма подозрительный. Чтобы ни одна душа не исчезла отсюда. Знаете, прапорщик, — обратился он к почтительно слушавшему его Клаусу, — я скорей поверю черту, дьяволу, нежели им. Видите, — показал он головой на толпившихся в отдалении мужиков, — видите их? Сейчас они рабы, а ну-ка отступай мы, попадись тогда кто-либо из нас этим богоносцам. Видал я этих смиренников на фронте, — он возмущенно покачал головой. — А ну, жалуйте-ка сюда. Да не бойсь, не волки, не укусим. Ну, ать-два, — скомандовал он, подзывая мужиков. — Ну, борода, ты в армии был? — спросил он приземистого, испуганно глядевшего на него мужика. — Ну говори, служил?

— Никак нет, ваше высокоблагородие, — оглядываясь, как бы ища у толпившихся сзади хуторян поддержки, забормотал мужик.

— Это верно, вашбродь. Отсюда никто в армию не шел, все здесь, — кланяясь, подтвердили мужики.

— Вот дурьи головы. Да я вас не о том спрашиваю. В армии, в царской, солдатом был?

— Так точно, довелось. В белостоцком полку в городе Изюме, так точно, служил, — поспешно подтвердил мужик.

— Ну то-то. Так вот, значит, и отвечай по-военному. Быстро и правдиво. Красные поблизости есть?

— Никак нет, вашбродь. Словно бы и не слыхать.

— Не врешь?

— Никак нет. Истинная правда.

— Так. Ну, а что слышно по хуторам? Где Думенко?

— Так разно говорят. Кто как. Одни говорят — на Ростов подался, другие — будто по степи кружит.

— Ну а своих, местных большевиков, много?

— Да у нас словно и нет, а кто и был, так к Буденному да Шевкоплясу ушли.

— Это кто же? Главари, что ль?

— Так точно, вроде как командиры, — ухмыльнулся мужик.

— Та-ак. Ну, а поблизости нет, говоришь?

— Так точно. Покуда бог миловал, да только разве разберешь, вашбродь, сегодня нет, а к вечеру тут. Мы и вас вот не ожидали, ан в гости пожаловали.

— Так точно, это верно, все может быть. В степи дорог много, куда хошь — туда и сыпь, — разом заговорили осмелевшие мужики.

— Ну, ладно, богоносцы… Молоко есть?

— Так точно, вашбродь, найдется. И хлебца прикажете?

— Прикажу, — согласился капитан. — Да вали все, что имеется. За все заплатим полностью. Так-то, юноша, — повернулся он к Клаусу, со вниманием и любопытством слушавшему его диалог с мужиками.

ГЛАВА VIII

Никола лежал на спине, уставясь голубыми ясными глазами в такой же голубой и чистый небесный свод. Рядом с ним похрапывал Скиба. Пушки ухали не переставая. Их сочный грохот как будто приблизился.

Воздух вдруг затрясся, загрохотал тяжелый оглушительный взрыв, и саженях в тридцати от казаков взметнулся к небу черный дымный столб. Блеснул огонь, и тяжелые мокрые комья земли вместе со свистящими и завывающими осколками тяжело обдали полусонных казаков. Через секунду снова, вздымая к небу комья чернозема, разорвался второй снаряд. Кто-то охнул и застонал. Падая и пригибаясь к земле, пробежали артиллеристы, по полю заметались перепуганные кони…

— По коням! — раздалась команда.

Сонные казаки вскакивали в седло, другие метались по полю, ловя убегающих коней. Пулеметчики наметом скакали, уходя подальше от внезапно посыпавшихся снарядов. Несколько минут по полю в беспорядке носились перепуганные кони и люди, спеша к холмам, за которыми они были невидимы противнику. От хутора, огибая осыпаемое снарядами место, бежали пехотинцы, прячась в неглубоких ложбинках.

Со стороны Ельмута медленно полз бронепоезд красных, с которого, не переставая, трещали пулеметы и гулко ухали орудия.

Еле сдерживая горячившегося коня, Никола скакал рядом со Скибой.

Они уже миновали холмы и теперь почти в безопасности спешились в глубокой ложбине между двумя холмами. Из-за горы то и дело появлялись казаки, прятавшиеся от снарядов. Снаряды с ревом и свистом проносились над ними и бесполезно рвались где-то в степи. Почти вся сотня была в сборе. Есаул вместе с хорунжим заполз за холм, откуда в бинокль стал разглядывать широкую, разметавшуюся под холмами степь. Почти к самому хутору Коваля, где полчаса назад был отряд, медленно подошел бронепоезд, не останавливаясь, двумя орудийными выстрелами поджег экономию и так же медленно и лениво пополз дальше в сторону Великокняжеской, изредка, как бы нехотя, постреливая по сторонам. Клубы черного дыма кружились над экономией, ярко и весело горело сено, сложенное в стога, и длинные беспокойные языки пламени облизывали выцветшие от солнца амбары. Где-то в стороне, за холмами, ухнула раз и другой казачья пушка, и чуть поодаль от паровоза, взметая землю, разорвался снаряд. В ту же секунду бронепоезд вздрогнул и, задымив черной струей, дал задний ход и стал быстро отходить. Невидимые казачьи пушчонки преследовали его. С бронепоезда яростно огрызались. Постреляв минут пять, бронепоезд исчез за поворотом, и еще несколько секунд дым от его паровоза медленно таял и расходился за холмом.

В стороне по-прежнему бухали орудия, и их эхо гудело по долине.

— Видать, дюже бьются у станицы, — проговорил один из казаков, вслушиваясь в бесконечную, непрерывающуюся пулеметную трескотню.

Несколько запоздавших пуль, неведомо откуда пущенных, с жалобным свистом прорезали воздух.

— Полетела сдыхать, — пошутил вслед низко прожужжавшей пуле Бунчук.

— Пошла шукать доли…

— Або крови, — добавил другой.

Это была последняя пуля, и через минуту степь снова погрузилась в тишину. Порывистый ветерок набегал на курганы.

— По коням! — скомандовал есаул.

Казаки лениво поднялись с мягкой сыроватой земли и не спеша спустились в ложбину, где прятались коноводы.

— Са-а-дись! — снова пропел командир, и черные фигуры повскакали на коней.

Сотня, ускоряя шаг, поднялась на курган и быстро спустилась к покинутому хутору. Пушки бухали по холмам, звук их становился все глуше и удалялся в сторону Кривой Музги.

Неожиданный налет бронепоезда должен был, видимо, задержать наступавшие колонны белых, чтобы дать возможность красной пехоте отойти к Кривой Музге.

Сотня, не задерживаясь, продолжала путь.

Красные отступали, и казаки шли по их следам. Прикрывавший отступление бронепоезд, беспрестанно огрызаясь горячим свинцом, безнаказанно вертелся под выстрелами казачьих батарей. Обе стороны, уставшие от долгого похода и боев, стреляли больше для острастки, и только орудия вели между собой серьезную перебранку, посылая друг в друга звенящие и завывающие тяжелые трех- и шестидюймовые снаряды. Кое-где по полю гнали пленных красноармейцев. Казаки почти донага раздевали пленных, снимали с них новенькую амуницию и крепкие солдатские сапоги.

— Ось, бачите, яки цветочки в поле засветились, — засмеялся вахмистр, указывая на красноармейцев, которых конвоировали казаки.

Солнце сильно палило, и только прохладный степной ветерок освежал истомившихся за день усталых людей.

— Куда гоните? — спросил есаул пехотного офицера, кивком показав на сбившихся в кучу, истерзанных красноармейцев.

— В штаб генерала Покровского, господин капитан, — ответил офицер и, многозначительно улыбнувшись, добавил: — В гости.

Пленные, подгоняемые казаками, прошли мимо сотни.

— Эх ты господи, — снизив голос, сказал Скиба, — вот тебе и свои… Погнали ровно стадо с выгона.

Казаки ничего не ответили, сумрачно глядя вслед удалявшейся толпе.

Казаки отобедали, похлебав жидкого супа, наскоро сваренного пришедшей из обоза кухней. Утомленные дневным боем и тяжелым переходом, люди с наслаждением, отдыхали. Солнце уже уходило на покой, и вечерняя прохлада ласкала усталых людей. Кони с хрустом разгрызали свежий ядреный ячмень, в изобилии найденный в полусгоревших амбарах экономии. Невдалеке, верстах в трех от сотни, расположился штаб отряда, левый фланг которого должны были охранять отдыхавшие казаки.

Никола уютно примостился на земле, подоткнув под себя разостланную бурку и положив голову на мягкие подушки седла. Рядом с ним лежал Скиба. Отдохнувшие казаки полукругом уселись возле и, покуривая, перебрасывались словами.

— Теперь бы домой, поработать охота, — мечтательно сказал Никола, — дома небось и вишня зацвела.

— А ты, Никола, сыми с себя голову, спрячь ее за пазуху, целей будет, да и вали домой. Ночь-то темна, дорога черна, а ты иди да щупай, тут ли она, — скороговоркой посоветовал Скиба.

Казаки засмеялись.

— А ну тебя, — заливаясь добродушным смехом, махнул рукой больше всех довольный Никола.

Каждая частица его тела отдыхала после утомительной езды, и теперь ему хотелось без конца лежать вот так и сквозь сон слушать довольные голоса казаков.

— Ну-к, що ж, ну служил, так то ж я по мобилизации, — доходит до дремлющего Николы голос Скибы, — всех забирали, ну, взяли и меня.

Никола понимает, что Скиба рассказывает о своей службе у красных на Тереке. Никола знает, что Скиба врет. Никто его не мобилизовал, он сам добровольно пошел в большевики, но Никола любит Скибу и никогда ни за что его не выдаст.

— Врешь, поди, охотою к красным побег, — спрашивают казаки.

— А ну, хлопцы, нишкни, кажись, опять шкура идет.

Казаки замолчали и оглянулись. От холма молодцеватой, танцующей походкой шел Дудько, беспокойно вглядываясь в лица казаков.

— Опять балачки, и что вы, ровно бабы, все балясы разводите? Первый взвод в ружье, живо!

Казаки, недоумевая, поднялись.

— Ну-ну, поторапливайся там, ироды. Становись! — рявкнул вахмистр и, оглядев строившихся казаков, стал отбирать людей.

— А ну ты, Федько, ты, Пацюк, ты, Левада, ни, тебя не треба, Пузанков, Ткаченко, Гулыга, Скиба, тебе говорю, Скиба, ходи уперед.

Отобрав двенадцать человек, Дудько скомандовал:

— Кого торкнул пальцем, два шага вперед.

Казаки вышли на два шага вперед и замерли перед вахмистром.

— Равняйсь, смирно! Справа по три, правое плечо вперед, шагом ма-арш! — скомандовал Дудько и, идя сбоку маленькой колонны, направился к видневшимся вдалеке курганам.

— Куда потянул казаков, чертова шкура?

— Не иначе как в штаб, — пытаясь разгадать причину, мудрствовали оставшиеся казаки.

— Старается, сука. Нема ему спокою без золотых погон.

— И получит. Такая стерьва завсегда выскочит вперед, хай ему грець в морду, — провожали теплыми напутствиями вахмистра оставшиеся, глядя вслед усердно шагавшему перед колонной Дудько.

Холмы медленно приближались. Уже можно было разглядеть небольшую группу людей, копошившихся у подножия кургана. По степи пробегал низовой ветерок, и перед ним, словно в пшеничном поле колос, усатый ковыль ложился серебряными волнами к земле. Воздух таял, даль казалась колеблющейся и прозрачной. Между холмами поблескивал Дон, высокой стеной чернел камыш.

— А ну, гляди, Никола, и хорошо же тут, ровно в раю… Эх, кабы моя воля была, не оставался бы тут. Хай ее бис, с войной. Вернулся бы домой.

— А ну там! Без разговорчиков! Опять то Скиба балачки развел.

Скиба умолк.

Колонна подошла к холму.

У подножия кургана стояли бледные, растерзанные, раздетые люди. Несколько солдат равнодушно озирались по сторонам. Два конных ординарца да штабной адъютант, важно восседавший на серой кобыле, завершали всю группу.

— Колонна, стой! — скомандовал Дудько. — Стоять вольно, оправиться, — милостиво разрешил он и, отдав честь адъютанту, доложил: — Все готово, господин капитан!

Адъютант слез с коня и, разминая затекшие ноги, подошел к казакам. Его утомленные глаза пытливо вглядывались в людей, и Николе показалось, будто на одну секунду они задержались на нем.

— Братцы, — надорванным тенорком начал офицер, глядя поверх казаков, — по приказанию командира корпуса, генерал-лейтенанта Покровского, необходимо расстрелять этих негодяев. Это комиссары, отступники от православной веры, продавшиеся за золото жидам. — И так же устало и надорванно приказал: — Вахмистр, начинайте!

Стоявший навытяжку перед ним Дудько встрепенулся и, молодцевато поведя плечами, решительно шагнул вперед:

— Команда, смирно!

Послушные окрику вахмистра, казаки вытянулись и замерли.

— Вин-товки! — бросил Дудько.

Моментально сверкнуло двенадцать блестящих стволов, и сухое щелканье затворов огласило степь. Солдаты, разинув рты, с любопытством глазели на заряжавших винтовки казаков. Лица приговоренных посерели.

Суетливые дрожащие пальцы не попадали на обойму, патроны никак не могли войти в магазинку. Не сводя глаз с лица комиссара, Никола внезапно для себя почувствовал, как липкий ужас заполнил все его сознание и холодный пот заструился под бешметом.

Обойма наконец с треском улеглась в «магазинке», и это успокоило Николу. Искоса он взглянул на Скибу и, к своему великому удивлению, увидел, что Скиба стоит, не поднимая винтовки.

— Ну, живо там, раз-два — и готово! — закричал Дудько.

Расталкивая казаков, вперед вышел Скиба и сказал:

— Василь Тимофеич, ослобоните меня. Занедужил, не могу.

Глаза Дудько округлились и налились бешенством. Его покатые плечи заходили, а круглое курносое лицо покрылось багровым румянцем.

— Становись в шеренгу, сукин сын, я те дам «не могу»! Сволочь босяцкая!

Адъютант прищурил глаза и стал внимательно всматриваться в лицо казака.

— Не могу, хоть зарежьте. Никак не буду, — вырвалось у Скибы.

В ту же секунду он упал от удара. Его лицо залилось кровью, липкая жижа закапала на грязный воротник и засаленную грудь бешмета.

— У-у, сука. Один всю казацкую семью поганишь, — нанося второй удар, прохрипел Дудько.

Скиба, лежа у ног вахмистра, охнул и, прикрывая руками голову, застонал.

Казаки вздрогнули и зашумели. Солдаты заволновались.

Не предполагавшие такого поворота красноармейцы зашевелились. Ожидание смерти сменилось надеждой, и они разом заговорили:

— Братцы, родные, казачки, не убивайте…

Дудько хищным взглядом окинул заволновавшихся пленных, быстрым движением расстегнув кобуру, ловко выдернул наган и с размаху, не целясь, выстрелил в стоявшего к нему ближе других. Тот судорожно схватился за грудь и ничком упал на траву.

— А ну, кто еще? — вращая глаза и бормоча ругательства, завопил Дудько. — Смирно, мать вашу!..

Казаки онемели. Начинавшийся было ропот разом стих. Выстрел заглушил разбуженную на минуту совесть, простая человеческая жалость растворилась в животном страхе за себя. Глаза казаков потеряли осмысленное выражение, его сменило покорное и безвольное чувство подчиненности.

— А ну, прямо по комиссарам… пальба взводом! — коротко бросил Дудько, и звенящие нотки команды резнули наступившую тишину.

Казаки, словно автоматы, выбросили вперед винтовки, застывшие ровной четкой линией. Среди осужденных произошло движение. Двое упали, закрыв руками глаза. Четверо спокойно смотрели на черные дула направленных на них ружей.

— Умираем за народ, за Советскую власть, за вашу счастливую жизнь, казаки, — сказал комиссар, глядя на казаков.

В груди Николы пробежал знакомый холодок, его сердце остро и учащенно забилось. Он заморгал и, чувствуя, что его руки больше не могут держать винтовку, тяжело вздохнул, с шумом втянув воздух, словно желая вместе с ним вдохнуть решимость и отвагу.

— Взво-о-од, пли! — растягивая слова команды, крикнул вахмистр.

Зажмуря глаза и не отдавая себе отчета в том, что делает, Никола, не глядя, дернул курок, выпустив пулю над головами осужденных.

Недружный залп сухо прорезал воздух и гулким эхом отдался в прибрежных камышах. Звук пробежал над сонными водами Дона и, пугая уток, растаял на другом берегу реки.

Опустив винтовку, Никола, еще бледный и испуганный, открыл глаза.

На зеленой траве, шагах в десяти от казаков, лежали недвижно залитые кровью люди. Шестой, еще живой, судорожно корчился, хрипя и тяжко выдыхая из себя воздух. Из его простреленной шеи текла густая кровь, а на синих помертвевших губах лопались алые пузыри.

Дудько оглядел расстрелянных и, вложив револьвер в кобуру, деловито доложил:

— Готово, господин капитан.

Адъютант удовлетворенно вздохнул и, пожав руку обрадованному вахмистру, многозначительно произнес:

— Благодарю вас за распорядительность и энергию. Обо всем сегодня же будет доложено генералу, а этого негодяя, — он указал на Скибу, — арестовать и держать до распоряжения из штаба.

Он тяжело взобрался на седло и, еще раз козырнув вахмистру, поскакал, за ним крупной рысью затрусили вестовые. Солдаты вяло и недружно стали рыть могилу для расстрелянных.

— Команда, смирно! Справа по три, правое плечо вперед, шагом марш! — скомандовал Дудько и тем же тоном обратился к Скибе, стоявшему с обреченным видом: — Ну, ты, сукин сын, ходи вперед колонны, да коли хоть на шаг отстанешь, я сам расквашу тебе башку.

Обезоруженный казак прошел вперед. Когда команда поднималась на бугорок, какая-то сила заставила Николу оглянуться назад.

Двое солдат рыли могилу. Другие стаскивали в кучу убитых. Заходящее солнце, глядя через курган, косыми лучами играло на блестящих лезвиях лопат. Втянув голову в плечи и опустив глаза, Никола быстрее зашагал, стараясь поскорее забыть картину расстрела.

ГЛАВА IX

— Господин капитан, конные в степи… — скатываясь с холмов, доложил офицер-дроздовец, — вероятно, красный разъезд.

— Большой? — спросил Дебольцев.

— Человек до сорока.

— Откуда?

— С северо-востока, уже недалеко.

— Не казаки ли? Вы, гляди, своих еще не обстреляйте.

— Никак нет. Думаю, что красные, — торопливо доложил офицер.

— Ладно, поглядим. Первая полурота — в ружье! Немедленно занять без шума гребни холмов. Прапорщик Клаус с двумя пулеметами — туда же. Без моей команды не стрелять. Подпустим поближе, и тогда — залпом да пулеметами уничтожим. Дозоры далеко?

— Верстах в трех.

— Ну-с, живо! Второй полуроте с пулеметом, под командой капитана Трофимова, остаться здесь и быть наготове. Приготовить ординарцев для связи с полком, — быстро приказал Дебольцев и, подойдя к шеренге строившихся дроздовцев, привычно скомандовал: — Смирно! Левое плечо вперед — арш!

Беглым шагом он повел колонну к холмам, высившимся над хутором Бескрайним.

Испуганные суматохой и предстоявшим боем мужики спешно загоняли скотину и наглухо закрывали перекосившиеся ставни.

Клаус осторожно выглянул из-за кучи щебня, лежавшего перед ним. Внизу раскинулась степь, ровная, как разостланное полотно. Верстах в двух от цепи медленным шагом двигались к холмам конные дозоры, за которыми в отдалении шел разъезд красных. Конные направлялись к холмам, где за прикрытием лежала в боевом порядке полурота и откуда глядели в степь два хищных ствола его, Клауса, пулеметов.

— Берите их на мушку, прапорщик, пока не поздно, — услышал он голос Дебольцева.

Клаус машинально перевел целик и припал к прорези прицела.

Второй пулемет, на котором работал унтер-офицер старой армии Бондарчук, был на правом фланге цепи. Клаус попытался было найти его, но за извилистым гребнем холма и головами стрелков ничего нельзя было увидать.

«…Итак, сейчас — первый мой бой, — волнуясь, думал прапорщик. И, чувствуя, что отвлекается от самого главного — предстоящей стрельбы, повторил: — Мой бой, бой, пой, рой… — И спохватился: — Ну какая ересь. Нельзя ни о чем сейчас думать, кроме как о пулемете и вон этой черной кучке приближающихся всадников».

Но глупые и ненужные слова и созвучия властно рождались в его мозгу и отвлекали его.

«Это трусость, — неожиданно решил Клаус, — конечно трусость. Хотя почему трусость? Разве что-нибудь угрожает мне? Ведь они, а не я идут на пулеметы.

Ну и что же, и все-таки я трус, трус еще больший, чем другие. Я боюсь не быть убитым, а боюсь убить, — вдруг осознал свое волнение Клаус. — Да, да, я боюсь убить вот этих, не ожидающих смерти людей. Да, я трус», — уже спокойнее решил он. Но в эту же минуту ему вспомнилось его юнкерское время. Генерал Деникин, торжественный парад, его, Клауса, мечты. Прапорщик вспомнил, что он теперь уже не гимназист, не тряпка, как озлобленно назвала его Анна Аркадьевна. Вся его гордость вспыхнула и заговорила в нем, и, забывая о приказе Дебольцева, Клаус вдруг нажал спусковой рычажок. Четкая равномерная дробь заговорившего пулемета огласила холмы.

Цепь, не ожидая команды Дебольцева, неожиданно дала нестройный залп, в котором потонула возмущенная брань обозленного капитана.

Ночь текла монотонно. В черно-серой мгле темнели недвижные курганы, и за ними неясно отсвечивала река. Высокий камыш шуршал, от воды тянуло предутренним ветерком. Ровная степь разбросалась на широком просторе от самого Азова до верховьев Дона. Луна искоса поглядывала на примолкшую степь и снова проваливалась в серые облака. Частые звезды, слабо мерцая, постепенно сливались с бледнеющим горизонтом. Рассвет был недалек. От реки оторвался туман и, цепляясь за курганы, потянулся по земле. Меж холмов пробежал ветерок. Луна в последний раз глянула на Дон и, качнувшись, провалилась в облака. Горизонт стал затягиваться сизой пеленой, ближайшие холмы рельефнее обозначились в предрассветной мгле. Предутренняя сырость пронизывала до костей, воздух стал влажным и густым. Казаки забились под бурки и, поеживаясь, теснее прижимались друг к другу, прячась от набегающего ветерка.

Кони, пофыркивая, тяжело сопели и шумно переступали с ноги на ногу, поматывая пустыми торбами. На востоке слабо обозначился рассвет. Серые дрожащие тени поползли по курганам, колеблясь и тая в воздухе. Где-то над Доном дважды прокричала встревоженная сова и хрустнул обломившийся камыш. Часовые черными комочками серели на буграх, поглядывая слипающимися глазами в расползавшуюся мглу.

Положив голову на ногу соседа, Никола сладко спал, чуть похрапывая во сне. Справа и слева от него лежали казаки, тревожно вздрагивавшие от тяжелых сновидений и липкого, всюду заползавшего тумана. По пухлым, еще юношеским губам Бунчука бродила довольная улыбка. Николе снились его станица и широкий густой сад попа Евгения, куда он залез с Панасом Скибою «натрусти алыча». Обоим лет по десяти, не более. Никола залез на дерево и с азартом рвет поповское добро, полные сочные сливы, а Скиба, оставшийся внизу, с тайной надеждой смотрит вверх, и Никола без слов знает, что Скиба просит его, Николу, бросить вниз хотя бы пару желтых наливных слив. Сорвав самую большую и спелую, он бросает ее вниз. Как вдруг… Из-за деревьев к ничего не подозревающему Скибе осторожно крадется поп Евгений и, страшно исказив свое изрытое оспой лицо, тянет к нему длинные цепкие руки. Никола видит это. Его рука отпускает ветку, он широко раскрывает глаза и, весь полный ужаса и страха за Панаску, хочет ему громко, отчаянно крикнуть «беги», но язык его нем, голос беззвучен, и ни один звук не может вырваться из его груди. «Беги, беги…» — силится выкрикнуть Никола, но поздно. Длинные руки попа уже схватили перепуганного, забившегося в ужасе Панаску, сухие цепкие пальцы душат помертвевшего от страха друга. И видит Никола, что Панаска уже не мальчик, ворующий поповские сливы, а казак Скиба, а поп Евгений уже не поп, а вахмистр Дудько, изо всех сил сжимающий Панаске горло. Лицо Скибы побагровело, в его глазах слезы, он что-то громко и жалобно кричит; но Дудько неумолим, он сильнее и крепче сжимает Скибе горло, и по цепким скрюченным пальцам вахмистра стекает Панаскина кровь.

— О, боже… — всхлипывает во сне Никола, и сердце его обливается страхом за судьбу друга. И хочет Никола помочь ему, но не может. Смертельная слабость сковывает его. Вахмистр валит Скибу на землю. Панас падает, издавая долгий и протяжный стон.

— Господи, — бормочет Бунчук и открывает глаза.

Над ним широкое уже белесоватое донское небо с бледными немигающими звездами. Холодный ветерок тревожит высокую траву и бродит по лицам спящих казаков. Подгоняемый им туман отрывается от земли и, редея, плывет неровными клочьями, сквозь которые чернеют невысокие курганы.

— Приснилось, — Никола облегченно вздыхает, вспоминая тяжелый сон. Он приподнимается и осторожно, чтобы не разбудить соседей, потягиваясь, встает и еще сонный бредет куда-то. В душе Николы хаос. Мысли не ясны, а осадок от кошмарного сна еще не прошел.

«Неужто казнят? — буравит голову тревожная мысль. — Казнят не иначе. Вон и хлопцы тоже сказывают. Надо бы пойти хоть взглянуть на него».

Он медленно пробирается между сонных вздрагивающих тел и понуро стоящих коней.

На пулеметной тачанке, укутав башлыком голову и сунув ноги в ароматное сено, спал есаул. Рядом с ним, скрючившись самым невообразимым образом, лежал хорунжий Горобец, а внизу, у колес тачанки, разметавшись, храпел Дудько. Около него в землю была всажена пика, на которой болтался голубой сотенный значок. Это был штаб сотни. В стороне от тачанки сидел дремлющий часовой, на обнаженной шашке которого изредка поблескивали бледные утренние зори. Восток уже заалел. Плотные, как вата, обрывки тумана быстрее поползли по степи, тая в наступающем утре. Робкие, еще неверные лучи солнца глянули из-за Дона, пробежав веселой улыбкой по насупившимся холмам.

Наступало утро. Даль медленно прояснялась, четкие контуры степи проступали сквозь убегавшую мглу.

Около часового лежал неподвижный черный комочек. Это был завернувшийся в бурку Скиба. Никола медленно приблизился к часовому.

— Здорово, Пацюк.

— Ну, — выжидательно и опасливо спросил Пацюк, бросая косой тревожный взгляд в сторону тачанки.

— Спит?

— Спит, — так же недоверчиво шепотом сказал Пацюк и, не меняя тона, продолжал: — Ходы ты отседа, Никола, к бисовой маме.

Никола нерешительно повернулся и, замедлив шаги, пошел обратно к взводу, еще раз на ходу оглянувшись на черный свернувшийся комок.

«Как же можно так вот легко лишить жизни другого человека? Поднял винтовку, нажал курок — и конец, нету жизни», — думал Никола, вспоминая вчерашний расстрел.

— Чудно, дядько Пацапан, как я подумаю. И как это все творится на свете. Живет вот человек, и ест, и пьет, и службу свою справляет как надо, и все для него имеется — и земля, и солнце, и цельный мир. А вот другой захотел лишить его всей радости, вскинул на него винтовку — и конец. Нету уже ни солнца, ни света, ничего нет. И отчего это, дядько Пацапан, так выходит? Где же правда-то?

— А кто ее знает. Правду, говорят, свиньи съели, — буркнул Пацапан, пожилой и хмурый казак, неведомо почему попавший в эту мобилизацию. Осторожно обкусывая маленький огрызок сахару, он со свистом тянул чай.

— А я так думаю, что это не по-правильному. Ни к чему это все, — не умея передать своих мыслей, путано и взволнованно закончил Бунчук.

— Чего «ни к чему»? — не отрывая губ от кружки, спросил Пацапан.

— А все, дядько, — и война, и злость людская, и начальство.

— Эх, Никола, Никола. Гляжу я на тебя и дивлюсь. Чудной ты. Тебе бы в монахи идти. Какой из тебя казак? Водки не пьешь, войны не любишь.

— Я, дядько, жизнь люблю, оттого и чудной, — улыбаясь печальными глазами, сказал Никола.

Казаки попили чай и, разморенные долгим сном и теплым утром, лежали на траве, лениво перебрасываясь словами.

— А ну там, Пацапана да Бунчука до командира! — во всю силу своих легких закричал Дудько, появляясь из-за командирской тачанки. — Живей, живей, не копайся.

Никола вздрогнул, быстро вскочил и, оправляя на бегу измятый бешмет, бросился к тачанке. За ним, тяжело ступая коваными сапогами, поспешил Пацапан.

— Чего изволите, господин есаул?

Оба казака вытянулись перед сидевшим на тачанке есаулом.

Командир оглядел казаков и, слегка задержавшись на круглом растерянном лице Бунчука, сказал:

— Отвезете в штаб этот пакет и сдадите арестованного. Поняли?

— Так точно, поняли, — в один голос подтвердили казаки, глядя немигающими глазами на командира.

— А ну, ты, повтори, — обратился есаул к Николе, с добродушной усмешкой глядя на пухлое полудетское лицо казака и его лучистые, неестественно серьезные глаза.

— Должен, господин есаул, пакет в штаб отвезти и Скибу сдать, — тихо повторил Никола, с усилием проговорив последние слова.

— Не Скибу, а арестованного, — сухо поправил есаул и коротко приказал: — Иди.

Казаки заспешили к коням. Через минуту они подъехали к вахмистру, приняли у него пакет и арестованного. Скиба стоял бледный. Вчерашние побои резко обозначились на его лице. Огромный сизый кровоподтек шел через весь правый глаз, щека опухла.

— Ну, ты, большевик, седай на коня. Должно, в последний раз, — насмешливо сказал Дудько и, повернувшись к конвоирам, проговорил: — Коли чего случится, рубайте его на месте.

Пацапан сделал казенно понятливые глаза и, сунув пакет за пазуху, тронул коня. За ним двинулись Скиба и Бунчук.

— А что, братцы, казнят меня в штабе? — тихо спросил Скиба конвоиров.

Никола опустил глаза и придержал коня, стараясь не смотреть на друга. Пацапан же медленно и деловито свернул папироску и, затянувшись, равнодушно сказал:

— Должно, казнят, не иначе.

Скиба, не ожидавший другого ответа, опустил голову, уйдя в свои безрадостные думы. Никола глядел на его понуро согнувшуюся спину, на грязную гимнастерку и выбившиеся из-под папахи русые кудри. Он видел, что Скиба уже примирился с мыслью о смерти, и эта обреченность еще больше огорчала Бунчука. Не понукаемые седоками кони еле шли.

Позади за холмами осталась сотня, а где-то впереди, верстах в трех от нее, у самой железной дороги расположился штаб. Дорога кружила между курганами и близко подступала к реке. Высокий камыш густой стеной поднимался над берегом, подрагивая своей нарядной коричневой бахромой. Яркое солнце дрожало в воде, пронизанной золотистыми увертливыми лучами. Серебристая рябь дрожала на воде. Быстрые нырки и хлопотливые ласточки резали крыльями густой воздух.

— Господи, какая благодать! — ни на кого не глядя, прошептал Скиба и, стянув с головы шапчонку, подставил белокурую голову под прохладные порывы набегающего ветерка. — Последний раз гляжу я на тебя, Тихий Дон, — проговорил он и еще тише сказал: — А не хочется умирать, уж вот как не хочется!

Перед Николой снова всплыл его вчерашний сон. Он с усилием отвел глаза от лица Скибы и посмотрел на другой берег реки. На той стороне курились сизые облака, ровной полоской вставали зеленые сады и хутора. Это были Борзиковские хутора, уже третий день занятые красными. Из садов поднимались приветливые дымки, между деревьями неясно маячили люди.

Никола оглянулся. Было тихо, ровная спокойная степь казалась безлюдной. Только впереди, на станции, громыхали поезда и немолчно пыхтел невидимый бронепоезд.

— Ну, хватит, поехали, — прервал молчание Пацапан и тронул коня.

— Погоди, дай наглядеться, — тихо сказал Скиба и, не отрывая глаз от противоположного берега, быстро и торопливо зашептал: — А там свои, красные. Так близко свои, и неужто помирать?

— Ну, будет брехать, — крикнул Пацапан. — Езжай вперед. Тоже за вас неохота пропадать. Слыхал, что вахмистр наказывал?

Скиба тяжело вздохнул и, не отрывая взгляда от зеленого хутора, повернул коня.

— Стой, стой, Панас! — неестественно высоким голосом закричал Бунчук. — А ну, руки вверх, дядько Пацапан, руки вверх, кажу я тебе, — закричал Никола, вскидывая ружье и наводя дуло в лицо побелевшего от неожиданности казака.

— Ты що, Никола, очумел чи сказился? Не шуткуй! — забормотал Пацапан, поднимая над головой руки и с недоумением разглядывая Бунчука.

— Молчи, дядько, молчи, прошу я тебя, — с усилием проговорил Никола, и Пацапан понял, что еще звук — и этот тихий Никола застрелит его. Пацапан испуганно заморгал глазами, стараясь не глядеть в побелевшее от отчаяния и решимости лицо Бунчука.

— А ну, Панас, сымай с него винтовку, — торопливо крикнул Никола опешившему Скибе. — Так, а теперь сходьте, прошу вас, дядько Пацапан, с коня.

— Братики, родные, що ж вы со мной робите, да ведь колы воны меня найдут, пропала моя головушка, под расстрел пиду, — растерянно взмолился Пацапан.

— Не бойсь, дядько, мы вас чумбуром да уздечками свяжем. Нехай на вас начальство не обижается, — радостно заговорил Скиба.

— Не поминайте лихом, дядько Пацапан, и передавайте поклон казакам. Ну, дядько, не гневайтесь на нас, прощевайте.

И оба казака, связав Пацапана, раздвинули камыши и въехали в реку.

Впереди плыл Скиба, держась за гриву коня и усиленно работая ногами. Сбоку, чуть позади него, виднелась круглая голова Николы, в черной барашковой кубанке.

— Ну, Никола, — фыркая и отплевываясь, заговорил Скиба, переворачиваясь на спину и отдыхая на воде, — вовек не забуду этого, братец!

Скиба хотел еще что-то сказать, но вдруг закричал:

— Плыви скорее, Николка, казаки!

Никола приподнял голову и увидел позади на оставленном берегу кучку конных людей. Они что-то кричали, суетливо снимая винтовки. Несколько пеших бегали по кургану и, припадая на колено, целились в беглецов.

Торопливо защелкали выстрелы, частым сухим дождем посыпались пули, вспарывая спокойную гладь реки. Несколько пуль шлепнулось у головы Скибы, и он, выпустив гриву коня, глубоко нырнул, уходя от настигавших его пуль.

В ту же секунду красноармейский пулемет дробно застучал с противоположного берега.

Пули со свистом и воем полетели через Дон.

Напрягая последние силы, Скиба судорожно поплыл к низкому пологому берегу, где ждали уже красноармейцы. Из кустов непрерывно стучал пулемет, сгоняя с кургана стреляющих людей.

Когда усталый и обессиленный Скиба вылез на берег, его подхватили сильные дружеские руки. Он торопливо обернулся назад, ища плывущего сзади Николу…

Посередине реки, колеблясь на небольших волнах, плыла, покачиваясь, черная кубанка Николы; отряхиваясь и пофыркивая, к берегу подплывал конь Бунчука.

ГЛАВА X

Часть, в которую попал Скиба, была третьим батальоном одного из полков 37-й дивизии Шевкопляса, отходившего с боем к станции Кривая Музга.

К вечеру первого дня Скиба был вызван в штаб дивизии.

— Ну что же, братцы, прощевайте, спасибо за ласку, — вздохнул казак, прощаясь с бойцами. — Мабудь, опять и свидимся.

— Во, во, ты, станичник, просись до нас. Желаю, мол, в стальную шевкоплясову дивизию, да прямо в наш полк. С нами легче.

— Оно бы словно и так, да нам в пехоту нельзя, не приучены, сызмальства на конях, — не соглашался Скиба.

— Ну вали как знаешь, браток. На коне али с земли, а все за Советы воевать. Ну, час добрый.

И Скиба, вскочив на своего пегого маштачка, направился в сопровождении двух конных конвоиров в штаб.

Проезжая мимо батальонного обоза, он вдруг увидел привязанного за чумбур к пулеметной тачанке коня Николы. Несмотря на возражения провожатых, он свернул в сторону обоза и, спешившись, подошел и погладил гриву испуганно прижавшего уши коня. Конь недоверчиво косил на него глаза и жался в сторону.

— А что, товарищ, нема где его уздечки? — пересиливая свое горе, нетвердо спросил Скиба.

— А тебе зачем, казачок? — лениво поднял голову с тачанки круглолицый солдат.

— Сменять хочу. Чтоб его памятка по смерть возле меня была, — тихо проговорил Скиба.

— Бери, браток, бери. Хоть коня со всей амуницией забрал командир, да раз такое дело, меняй, вспоминай добром покойника, — смягчившись и, видимо, понимая состояние Скибы, решил красноармеец.

Скиба быстро скинул со своего коня уздечку и, подойдя с нею к лежавшему у колеса тачанки седлу погибшего Бунчука, остановился, медленно снял с себя папаху и закрыл ею лицо.

Сопровождавшие его, словно повинуясь его движению, поспешно стянули с себя фуражки.

Наконец Скиба поднял руки от еще мокрого лица, молча перекрестился и, бережно подняв с земли блестевшую фальшивым накладным серебром уздечку Николы, трижды поцеловал ее. Зануздав ею своего коня, он быстро вскочил в седло и, не оглядываясь, крупным шагом поехал дальше.

Провожатые рысью бросились догонять его.

Невысокий, приземистый, крепкого сложения человек с широким загорелым лицом, украшенным черными, по-унтерски закрученными вверх усами, пытливо поглядел на Скибу и весело сказал:

— Седай, казачок, седай, не с генералами гутаришь, что навытяжку стоишь. А ну, хлопцы, пить-есть дайте ему с дороги, небось отощал на казенных харчах.

Скиба конфузливо улыбнулся:

— Я, господин…

Вокруг засмеялись.

— Уж не знаю, как и величать Все по нашей форме сбиваюсь.

— Какие мы господа. Здесь господ нету, господа все на той стороне, а здесь товарищи. Я вот начальник дивизии, Шевкопляс, а это кто адъютант, кто ординарец.

— Да, я знаю, — сказал Скиба. — Почитай с полгода в Таманской Красной армии, да поперед ее у Автономова был, а как белые понаперли, ну, мы бились, пока могли, а потом кто куда. Которы через степь на Астрахань подались, кого порубали, кто сам с тифу помер, а другие ссыпались по станицам. Ну и я до дому. Поначалу ничего, не трогали, ровно и позабыли, а потом как пошло… Не дай бог, что было. По станицам каратели объявились. Молодых пороть, попорют сколько не жалко, да в полки мобилизуют. А у нас так двоих братьев Пузанковых малым что не повесили. Еле старики упросили. Они и меня пороли, пятнадцать плетей дали.

— А тебя за что?

— За «товарищ». Привык я среди красных, ну и сорвалось.

— Ишь, гады, — покачал головой Шевкопляс, и его пышные усы угрожающе заходили. — Ну, так ты, казачок, поешь, отдохни малость, а потом сказывай. Кто где стоит, какой части. После обеда я тебя к начальнику штаба переправляю, ты ему толком и объясни. А теперь ешь, не стесняйся.

Все принялись за еду. Скиба, еще не привыкший к необычной для него обстановке, не решался приступить к еде, с удивлением глядя на начальника дивизии и его приближенных, сидевших рядом с вестовыми.

Наконец обед был закончен.

— А ну, хлопчики, чайку, да погорячее, — утирая усы, сказал Шевкопляс. — Ну а ты как? У нас или в кавалерию желаешь?

— Я бы, товарищ командир, в кавалерию, нам без коня — могила.

— Знаю, знаю. Сам донской, знаю вашего брата. Ну что ж, слышь, Спивак, после опроса направь его к Семену Михайлычу. Пусть у него послужит.

— Покорнейше благодарим, — вставая с места, обрадованно сказал Скиба.

— Видать, дюже они тебе, браток, гайку завинтили, — засмеялся Шевкопляс и раздумчиво добавил: — Их воспитание как ржа на железе. Его чистишь, аж до поту мучиться, а все, проклятая, следы оставляет. Ну, ладно, не робей, казачок. Тебя как зовут-то?

— Панасом.

— Вот и добре. Попей чайку, погутарь с ребятами, а потом и в штаб. Из тебя, видать, добрый красный казак выйдет.

Казак пил горячий, обжигающий чай, слушая бесхитростные речи этих суровых и таких понятных ему людей. Их манера говорить, их простой хуторской, с самого детства знакомый ему язык — все это радовало его.

— Неужто казакам не надоест генералов поддерживать? За что воюют? Чтоб по их горбам опять атаманские нагайки заплясали. Куркулям — понятно, им добра своего жалко, вот и лезут. Ну а ваш брат, казачишка, чего суется? — блестя зубами, допрашивал его молодой, быстроглазый человек, сидевший по правую руку от Шевкопляса.

— Кто их знает. Одни, конечно, боятся, кабы худобу да землю не поотняли, другие насчет коммунии страшатся, а низовые, те больше из староверов. Хоть помрем все, а в жидовскую веру переходить, гутарят, не согласны…

— Хо-хо-хо… — загрохотал по комнате веселый смех, вызвав у Скибы пунцовую краску стыда.

— Оно, конечно, — проговорил смущенный Скиба, — это одна брехня да бабьи балачки, однако же своего достигает. У нас вон низовые — первые контры. С их хуторов, кажись, ни одного в Красной Армии нет.

— Ничего. И они придут. Пусть на них еще немного атаманы с генералами поездят, и они раскумекают, что к чему.

— Верно. Еще как раскумекают. Уж и так недолго. Вон у нас как в бой, так есаул с вахмистром позади сотни идут.

— Чего так? — не понял Шевкопляс.

— Страшатся. — И, вспомнив расстрел красноармейцев, удары Дудько, свой арест и смерть Николы, Скиба крепко стиснул зубы.

— Чего ты, Панас, или что припомнил?

— Так, товарищ начальник, вспомянул про друга, что утонул… Ровно кто углем горячим по сердцу провел. Хоть бы довелось сквитаться.

— Сквитаемся, браток, не печалься. Еще так сквитаемся, аж дым пойдет. У меня у самого, кадюки, на хуторе брата порубали. Так посекли, и не узнаешь. Ну, да ладно, для квитов времени еще хватит.

Через час после того как Скибу опросил начальник штаба дивизии, бывший подполковник царской армии, Скиба вместе с отходившими под прикрытием бронепоезда обозами направился к станции Гумрак, где стоял запасный эскадрон кавалерийской дивизии Буденного и откуда время от времени получали пополнение полки.

Когда обозы отошли довольно далеко от хутора Коваля, до них стали доходить частые удары пушек и еле слышная, то и дело прерывавшаяся дробь пулеметов.

— Бьются, нет им покоя. Все лезут вперед, гады, — недовольно сплюнул возница и, повернув голову к лежавшему на телеге Скибе, сказал: — Не бойсь, шевкоплясова стальная не выдаст.

Сбоку от обозов медленно шагало прикрытие, а в стороне полз охранявший их бронепоезд.

ГЛАВА XI

«Цветная» дивизия, расположившаяся на двухдневный отдых в районе станции Медынь, внезапно получила приказ переброситься на мобилизованных по всей округе подводах на юго-запад от стоянки и, пройдя за ночь более пятидесяти верст, занять село Медвежье, чтобы перерезать путь отходившим на Изюм красным войскам. Ночью, едва над степью опустилась темнота, на сотнях мобилизованных фургонов и повозок выступил в поход 2-й дроздовский полк. Спустя полчаса вслед за ним потянулись остальные. Бесконечная лента обозов, артиллерии и пехоты, нарушая безмолвную тишину, текла через степь, чтобы до рассвета занять село Медвежье.

С того памятного дня, когда прапорщик Клаус впервые открыл огонь из пулемета и обстрелял конный разъезд красных, в ожесточенных боях прошло недели две. Неуверенность и бессилие, на минуту охватившие Клауса, оставили его, но на их место явилось новое, еще более сильное и гнетущее чувство тоски. Вспоминая эти две недели, Клаус понял, как нелепы были его мальчишеские мечты о боях, романтические бредни о бранных подвигах. Там, в тепле и покое, война казалась ему торжественным рыцарским поединком, веселым турниром, в котором освободители-добровольцы побеждали погрязших в грехе и насилиях красных. Ему рисовались богатые города, которые под звон колоколов, восторги населения освобождают они, принимая как приятную дань счастливые улыбки и поцелуи устилающих им путь цветами женщин.

Увы… Война оказалась совсем иной. Яркие снопы огня взлетали к небу над жалкими деревнями. Не сказочные красавицы, а жалкие, дрожащие от страха мужики встречали их. Смерть, голод, увечья, вши и усталость вместо цветов устилали их путь. Клаусу до слез было жаль оставленной им спокойной жизни. Он вспоминал безмятежные дни в родном городке, мать, Соню. И тяжелая тоска по утраченному охватывала его…

Ночь, подобно паутине, окутала спящую землю, и в ее колеблющейся тьме утонули обозы.

Прикорнув между пулеметом и спиной невидимого в темноте кучера-солдата, Клаус незаметно для себя задремал и сразу же опустился в мягкую, сладковатую истому, волной захлестнувшую его.

Движущиеся впереди повозки, храп и пофыркиванье коней, осторожные голоса солдат и сладковатый дым махорки кучера — все исчезло. Тачанка то натыкалась на идущих впереди и останавливалась, то резко срывалась вперед. Но ни толчки, ни ухабы, ни остановки не пробудили прапора.

— Господин прапорщик, господин прапорщик. Вас командир батальона требует к себе, — словно из другого мира донеслось до сознания Клауса. Поеживаясь от утреннего холодка и широко зевая, он открыл глаза.

Звезды уже слабее горели на начинающем сереть небе, край сгустившейся мглы был чуть подернут белизной. Впереди в серой полумгле неясно вырисовывались расплывчатые фигуры людей, недвижные фургоны и уныло приставшие кони. Где-то в стороне неуверенно мигали редкие огни.

— Скорее просят, господин прапорщик. Кабы не осерчали.

Клаус быстро вскочил с сиденья тачанки, спрыгнул на землю и хриплым от сна голосом произнес:

— Иду, где командир?

— Пожалуйте за мной, — из мглы ответил вестовой, и прапорщик скорее почувствовал, нежели увидел его. Стараясь не отстать, он поспешил за вестовым между стоявших орудий и фургонов, то и дело натыкаясь на лежащих прямо на земле людей.

По приказанию командира бригады полурота под командой штабс-капитана Геловани с приданными ей двумя пулеметами Клауса осталась охранять хуторок Карпушина и следить за скрещением проходящих здесь дорог на села Медвежье и Люшня.

Суетливый и чрезмерно любезный хозяин хутора проводил Клауса и Геловани в дом.

Проснулся, Клаус поздно. Старые отцовские часы, подаренные ему матерью перед отъездом в училище, показывали девять, когда он открыл глаза и, разнеженный покойным сном, чистой постелью и сознанием, что ему не надо никуда спешить, сладко зевнул и от избытка приятных чувств улыбнулся глядевшему со стены портрету.

Тюлевые занавески на окнах, пестрая ткань на мягких стульях, круглое зеркало на комоде придавали комнате веселый и праздничный вид. На полу у самой кровати лежал бархатный, полустертый австрийский ковер.

— Долго спите, прапорщик, — входя в комнату, сказал штабс-капитан. — Я уже хотел будить вас.

— А что? Разве что-нибудь случилось?

— Да с нами пока нет, а вот там, у Медвежьего, как видно, идет не шуточный бой. — Подойдя к окну и с силою распахивая его, Геловани продолжал: — Слышите? Как бы скоро и до нас не докатилось.

Застегивая на ходу гимнастерку, Клаус быстро подошел к окну.

Издалека, из-за неясной линии горизонта, по земле низко и тяжело стлался густой гул. В нем было что-то зловещее.

— Неужели пушки? — широко открытыми глазами уставился прапорщик на Геловани.

— Конечно. И это с самого утра, не переставая. Воображаю, какой там идет кавардак. Это напоминает мне бой под Екатеринодаром в прошлом году. Что было, ужас… Сплошной рев. Ну, вы все-таки умойтесь да потом валите в столовую, закусите, пока есть время. Надо пользоваться каждой минутой.

Когда прапорщик наскоро умылся и пришел к столу, там уже сидело несколько человек дроздовцев. Хозяин с озабоченным видом прислушивался к гулу и, боязливо покачивая головой, спрашивал гостей:

— Не собьют ваших-то? Не дай господи, собьют, пропали тогда мы.

И он тревожно поглядывал в окна, недоверчиво слушая успокоительные фразы Геловани.

— Господа, аэроплан. Все во двор, по местам, — крикнул Геловани. — Спрятать людей за укрытием.

Пролетев над домом и сделав два больших круга, аэроплан снизился и почти вплотную подкатил к экономии. Из него вылезли два офицера, которых сейчас же окружили высыпавшие из-за прикрытий дроздовцы.

— Село за нами, но с северных высот красных сбить не удается, — говорил летчик, передавая запечатанный пакет штабс-капитану.

В пакете был приказ немедленно двигаться на хутор Карамыш.

Станция Карамыш, в прошедших боях дважды служившая местом ожесточенных схваток, очень пострадала от артиллерийского огня. Когда-то веселый хуторок был почти дотла разбит снарядами.

В молодой зелени побитых садов расположились дроздовцы. Чубатые донцы, держа в поводу коней, не спеша расхаживали по улочкам хуторка, уныло и безнадежно пытаясь набрести на съедобное среди опустевших и полуразрушенных хат.

— Чего шукаете-то? Здесь до вас небось не один полк проходил. Вишь, как развернули, — кивая на обгорелые руины, сказал один из пехотинцев.

— Дале некуда, как есть зруиновали… — печально оглядывая мертвый хутор, подтвердил донец, — видать, здесь дюже бились.

— Хватало, — закуривая, подхватил солдат.

Через дорогу, саженях в пятнадцати от них, среди молодой фруктовой поросли расположился офицерский взвод. Утомленные переходом офицеры вповалку лежали на мягкой, недавно напоенной дождем земле.

На окраине хутора были выставлены пулеметы, возле которых прохаживался командир роты.

— От Изюма на нас бронепоезд идет, большевистский. Через полчаса будет здесь, — доложил прибежавший вестовой.

Командир роты быстро, почти бегом, бросился к отдыхавшим в саду дроздовцам.

Улица хуторка заполнилась серыми фигурами, быстро перебегавшими в широкий яр, полукольцом окружавший станцию.

Позади семафора, в густой низкорослой зелени крыжовника, дулом вперед, прямо на железнодорожное полотно, были установлены два снятых с передков горных орудия, невидимыми стволами хищно стороживших еще свободный путь.

— Прапорщик Клаус, вы с двумя пулеметами и офицерским полувзводом займите двор станции и, как только артиллерия откроет по бронепоезду огонь, стреляйте по вагонам. Я с полуротой и остальными пулеметами буду из оврага обстреливать фланг, — командовал ротный. — Вы, сотник, — обратился он к ожидавшему своей очереди казачьему офицеру, — с вашим разъездом поддерживайте огнем остающуюся здесь офицерскую заставу. Помните, господа, будет позором и преступлением, если мы упустим бронепоезд. Уйти он не должен, ни в коем случае.

Люди быстро рассыпались по садам и оврагам. Клаус со своими пулеметами и офицерским полувзводом примостился у станции. Страха не было, взамен него было чувство тоскливого одиночества.

Он быстро окинул взглядом рассыпавшихся по двору офицеров, устанавливавших пулеметы и занимавших позиции.

— Господин прапорщик, гудит, уже близко, — услышал он внезапно около себя шепот, и над пулеметом поднялось напряженное лицо наводчика.

Впереди гудели рельсы, по которым, словно по гигантским струнам, полз набегающий шум подходившего к хутору бронепоезда.

Прапорщик чуточку приподнялся и быстрым шепотом приказал:

— Приготовьтесь. Без моей команды не стрелять!

Пулеметчики замерли в проломах стены. По двору, на корточках, пригибаясь и волоча винтовки, перебегали, прячась за камнями, офицеры.

Гул рос и приближался. Над холмами поднималось облако дыма, из-за пригорка медленно вырастала закопченная паровозная труба подходившего бронепоезда.

— Сергеев, ну-ка взгляните, дружок, не блестит ли орудие? Вам с фланга виднее, — прикрывая рукой рот, негромко крикнул артиллерийский капитан одному из дроздовцев.

— Куда там видно. Да вас теперь и в бинокль не рассмотришь. Так в зелени упрятались, что любо-дорого, — похвалил дроздовец.

— А все матушка германская война научила, — любовно похлопывая по стволу трехдюймовки, проговорил батареец.

Из зелени ветвей на расстилавшееся впереди полотно дороги и платформу полустанка смотрели два внимательных орудийных дула, мастерски замаскированных срубленными в саду деревцами и ветвями.

У орудий, в полной боевой готовности, ждали батарейцы, тщательно, не в первый раз выверяя прицел наведенных в упор на станцию пушек.

Вдруг капитан поднял голову и внезапно изменившимся голосом произнес:

— Да что там такое? Остановился он, что ли? — и, прячась в кустах, поспешно бросился к дороге.

Шум подходившего бронепоезда стих, потом опять застонали-запели рельсы, возник тяжелый, но теперь уже удаляющийся гул. Дымное облако над трубой закачалось и тоже стало уплывать назад.

— Уходит! — с отчаянием закричал ротный. — Заметил, видно, засаду. Да бейте, бейте же по нему! — завопил он.

И сразу же на дорогу из кустов высыпали прятавшиеся в засаде дроздовцы. Кто стоя, кто с колена, кто даже на бегу открыли частый огонь по быстро уходившему задним ходом бронепоезду.

— Да стреляйте ж из орудий, окаянные! — вопя и матерясь орал капитан.

Оба орудия беглым огнем стали бить по бронепоезду, но он, даже не отвечая на выстрелы, быстро уходил на север.

— Упус-ти-ли! Проморгали, мерзавцы! И кто это вылез, кто высунулся? Обнаружили себя, не смогли замаскироваться. Под суд отдам негодяев! — орал капитан, ясно понимая, что за упущенный бронепоезд в первую очередь придется отвечать ему.

— Да, Борис Иваныч, все было скрытно, ни один человек не появлялся. Видно, они получили приказ по рации, — оправдываясь, стали говорить офицеры.

Еще два гулких выстрела проводили быстро исчезавший за холмами бронепоезд.

— Проспали, прозевали, — чуть не плача от бесполезной ярости, простонал ротный.

Все стояли молча, с растерянными и смущенными лицами.

— Борис Иванович, верно, так и есть — они по рации получили приказ вернуться, иначе не могло и быть. У нас все было сделано отлично, — наставительно сказал артиллерист.

И Клаус, молча наблюдавший за капитаном, заметил, что тот с надеждой и удовлетворением кивнул головой.

— Пишите рапорт, а мы все присутствующие здесь господа офицеры подтвердим, что только случай спас красных от гибели, — еще раз подсказал артиллерист.

— Так точно. Именно случай, не будь у них рации или искрового телеграфа, каюк бы, — заговорили офицеры.

Капитан обвел всех глазами и уже спокойнее сказал:

— Благодарю, господа. Сейчас пошлю донесение штабу.

«И тоже ложь, и тоже обман! Господи, все, все обман!» — подумал Клаус и медленно пошел к своим пулеметам.

ГЛАВА XII

«Я больше не могу. Пусть я трус, пусть слизняк, ничтожество, но я не мо-гу больше, — шептал Клаус, в сотый раз обдумывая состояние, которое не покидало его все последние дни. — Пусть это стыдно и отвратительно, но ведь я-то ничего, решительно ничего не могу поделать с этим…» — как бы оправдываясь перед собою, повторял прапорщик.

«Ах, почему не ранили меня, — неожиданно пришло в голову Клаусу. — Ведь ранят же других легко, куда-нибудь в кисть руки или в ногу. Сейчас же эвакуировался бы в тыл, и все эти страхи прошли бы, а там — мама, Соня. Я, раненный, для них герой». Прапорщик сразу сжался и остыл. Ему стало стыдно. «Ведь ранят же не по заказу, а если убьют… — Клаус съежился и боязливо оглянулся по сторонам. Противная угодливая мыслишка закопошилась в голове: — А что, если по заказу: именно в мякоть или в кисть».

К вечеру разыгрался бой. Авангард «цветной» дивизии наткнулся на казачий хуторок Генералов, где неожиданно оказалась красная пехота Жлобы, отразившая все атаки белых на хуторок. Обходная колонна, посланная во фланг, встретила по пути заслон и, ввязавшись в бой, не смогла продолжать движения, а артиллерия красных, открывшая шрапнельный огонь по цепям дроздовцев, приостановила их. Спешно послали за орудиями, шедшими вместе с головной колонной. Красные, сбив цепи дроздовцев и обстреляв их беглым орудийным огнем, перешли в наступление и, смяв обходную группу белых, врезались в авангард наступавшей колонны. Паника и смятение охватили дроздовцев. Впервые за несколько недель, проведенных в полку, Клаус видел, как боевые, казавшиеся ему до этой минуты бесстрашными офицеры, потеряв в общей суматохе голову, бросали винтовки и бежали назад. Грохот лопавшихся шрапнелей, треск пулеметов, взрывы ручных гранат и гул частой беспорядочной стрельбы, крики и ругань отступавших усиливали панику. Неожиданно где-то со стороны захлопали пулеметы. В тылу послышался шум и топот скачущих коней…

— Обошли, обошли, кавалерия в тылу! — этот крик, подхваченный обезумевшими, потерявшими самообладание людьми, подхлестнул еще дравшихся впереди дроздовцев.

Все перепуталось. Цепи отступающих поглотили бежавших в тыл одиночек. Клаус, бросив свой только что выдвинутый на позицию пулемет, кинулся к тачанкам, которыми завладели бегущие.

— Господа, остановитесь, остановитесь же, черт вас побери! — размахивая наганом и загораживая бегущим дорогу, кричал батальонный командир. — Остановитесь! Буду стрелять… — донесся до Клауса его визгливый, срывающийся голос, но батальонного не слушал никто.

Крики «Обошли, спасайся кто может!», «Кавалерию давай, давай кавалерию!» заглушили жалкий, бесполезный вопль командира.

— Пулеметчики, бей по бегущим, — скомандовал батальонный, но, видя, что около пулеметов не осталось никого и все живое, охваченное одною общей стихийной паникой, бежало, он опустился на землю и, обхватив обеими руками холодный пулеметный ствол, зарыдал.

Впереди, в сгущавшейся вечерней темноте, стали отчетливо видны цепи стремительно наступавших.

Когда подошел спешно высланный в подкрепление третий батальон и на галопе подскакала артиллерия, отступление было в полном разгаре. Почти весь авангард, за исключением отдельных, не перестававших отбиваться дроздовцев, был смят и деморализован. Наступившая темнота помешала резервам задержать стихийно уходивших в тыл беглецов.

Раненые со стонами и руганью брели по дороге, уходя к остановившейся в поле центральной колонне. На рысях проскакала сотня донских казаков и, громыхая и позванивая лафетами, протащилась вторая полубатарея. Перепуганных, безоружных беглецов задерживали высланные из отряда заставы и снова сводили в роты. Впереди не умолкая гремели залпы. Отчетливо бухали орудия, и тяжелые трехдюймовые стаканы, перелетая хуторок, лопались в темной степи.

К полуночи перестрелка стихла, и только редкие выстрелы тревожили наступившую темноту.

Раненых было человек шестьдесят. Сестры осторожно и быстро перевязывали их, а старший врач лазарета тут же распределял их по категориям, предназначая одних к немедленной, других же к утренней отправке в тыл.

На носилках и в двуколках лежали тяжелораненые. Неровный свет керосиновых фонарей освещал их перекошенные страданием лица.

Хриплые, прерывистые вздохи, перемежавшиеся болезненными выкриками и отрывистой бранью, наполняли перевязочный пункт. Легкораненые, кто шепотом, кто неестественно громко, еще не остывшими от волнения голосами возбужденно рассказывали эпизоды недавнего боя. Запах иодоформа и марли кружился над повозками и медленно растекался по сторонам.

Ночь становилась все темнее, и ярче загорались готовые погаснуть звезды. Из степи порывисто набегал предутренний ветерок, струйки холодного воздуха благотворно освежали метавшихся в бреду и корчах людей.

— А батальонного так на пулемете и прикололи. Третий батальон отбил тело, — медленно, с долгими паузами, сказал один из раненых, как видно продолжая начатый разговор.

— И Дулькевича тоже…

— И Пономарева…

— И Веденеева… — подхватили со стороны голоса.

— А жалко Веденеева… Веселый и отчаянный был человек.

— Что, один Веденеев, что-ли? Там-наших столько полегло, что жутко даже и вспомнить.

— Все пулеметы отдали, — снова проговорил первый. — Стыд-то какой. Дроздовцы, и так бежали.

— Батальонного не убили. Он сам застрелился, — раздался из темноты голос.

— А это кто? Ты, что ли, Перегудов, — поднимаясь на локте и всматриваясь в еле освещенный угол, спросил раненый.

— Нет, прапорщик Клаус, пулеметчик.

— А вы откуда это знаете?

— Я был около него, когда он застрелился, — ответил Клаус. — Когда все кинулись бежать, все перемешалось. Крики, паника, кто куда. Он пытался остановить, а потом махнул рукой и из нагана…

— А вы, прапорщик, тоже ранены?

— Да, к счастью, легко, в руку, — нетвердо и не сразу ответил Клаус.

— Ну, значит, утречком вместе в тыл, — умиротворенным голосом закончил первый.

В стороне, у огней, по-прежнему возились доктор и сестры, и все так же, не переставая, стонали раненые.

Рассвет медленно полз по холмам, неуверенно сбивая темноту.

По степи пробегал легкий ветерок и, чуть шелестя ковылем, мчался дальше через курганы и буераки. От сочной молодой травы поднимался пьяный аромат весны и густым дурманом тек по степи. Шмели и кузнечики шныряли в воздухе, стрекоча на все лады и монотонно жужжа. Большой орел низко плыл над курганами, и его косая гигантская тень медленно ползла по земле.

— Вот бы его отсюда жигануть. Зараз бы свалил, — сказал красноармеец.

— Влет бить — патроны губить, — поднимая голову и глядя вслед улетавшему орлу, сказал второй.

— Отчего? У нас на Тереке влет бить я во как приобык. Редко когда прокину. У нас утей да гусей по болотам страсть водится, так чечены их прямо из винта и лупят. Ну и мы по-ихнему… Эй, гляди, — обрывая речь и вглядываясь в даль, насторожился он, — никак, обоз или пехота.

Первый наблюдатель чуть приподнялся и, почти не отрывая головы от земли, стал напряженно всматриваться туда, где по белевшей вдалеке дороге, медленно кружась, поднималось облако пыли.

Из-за холмов черной лентой выворачивался обоз.

— Видать, обоз, а кругом охранение, — не отнимая от глаз ладони и все еще следя за колонной, подтвердил красноармеец и, не поворачивая головы, уверенно добавил: — Кадюки, их обозы. Видать, их наши где-то нажучили, в тыл уходят. Ну, Скиба, айда назад, к командиру. — И оба наблюдателя поползли с кургана, продолжая сквозь высокий ковыль следить за приближавшимся обозом.

Эскадрон, ведя коней в поводу, прошел по дну еще сырого от недавних дождей ерика и, скрываясь за волнистой грядой курганов, подошел незамеченным к самой дороге. Камни дышали теплом, росистой влагой, ароматами засохших трав и нагретой земли.

— Са-а-а-дись, — негромко скомандовал эскадронный. — Шашки к бою, пики на руку. В атаку карьером ма-а-арш!

Взяв с места в галоп, эскадрон на скаку разомкнулся и ровной лавой вынесся на холмы. Свежий степной ветерок обтекал хмурые, сосредоточенные лица.

Как один, сверкнули лезвия вздернутых шашек. Лава карьером налетела на передние фуры и телеги белого обоза. Обскакивая бегущих, мечущихся в панике людей, конница рубила перепуганную пехоту и мчалась дальше, вдоль колонны, в конце которой слышались беспорядочные выстрелы. Впереди по дороге метались пешие. Одни из них что-то кричали, поднимая вверх руки, другие, отстреливаясь, бежали вдоль дороги. С подвод суматошно соскакивали какие-то люди.

— Ура, бей кадюков. Уррра!.. — закричали сзади, и конь Скибы, словно подхлестнутый этим криком, рванулся вперед, настигая бежавших вдоль дороги людей. Один из них, белобрысый пехотинец, выстрелив на бегу, оглянулся и, встретившись с глазами Скибы, неестественно дернулся и присел. Скиба перегнулся и рубанул по шее. Белобрысый охнул, свалился под копыта налетевшего сзади красноармейца. Солдаты из охранения бросили винтовки и рассыпались по полю, ища спасения в буераках и ложбинах.

Несколько убитых чернело позади проскакавшей лавы, сухая пыль впитывала густую кровь. Всадники сгоняли пленных к дороге. В тылу обоза одиноко прозвучал и замер последний выстрел, после которого всадники погнали пленных к поджидавшему их обозу.

Клаус спокойно лежал на мягкой соломе, обильно постланной на широком дне санитарной двуколки. Ночной бой, разгром — все это отошло так далеко, что прапорщику не хотелось и вспоминать об этом. Буйная, еле сдерживаемая радость от мысли, что он, Клаус, завтра будет далеко от опасности, волновала его. Сегодня к вечеру транспорт с ранеными дойдет до Варламовки, а через день раненые будут доставлены в тыл, в Ростов, — туда, где тишина, покой, отдых. А главное — безопасность.

Прапорщик уже не стыдился своих мыслей.

«Значит, не герой, не воин. Разве все должны быть храбрецами? — думал он. — Конечно нет. Ведь вот Надсон тоже был офицером, а какие прекрасные и человечные стихи оставил он». Умиротворенный, он радостно зажмурился.

Впереди что-то грохнуло. Двуколка дернулась в сторону, и Клаус от толчка почувствовал боль в раненой руке. Передние телеги остановились, и из них с криками и воплями выскочили люди. Сбоку от обоза через поле бежали испуганные солдаты из охраны обоза. Несколько раненых, беспокойно озираясь, высовывались из двуколок. Растерявшийся доктор бегал между фурами, волоча за собою скатанную шинель.

Обоз стал, и только испуганные крики будоражили тишину.

— Красные, кавалерия атакует…

Мимо двуколки с побелевшим от страха лицом, изредка оглядываясь и стреляя, пробежал капитан Слесарев.

Клаус похолодел и выглянул из двуколки. В эту минуту лихой и, как показалось Клаусу, огромного роста всадник нагнал Слесарева и на всем скаку ловко и уверенно рассек ему надвое череп. Клаус в ужасе закрыл глаза. Не отдавая себе отчета, скорее инстинктивно, чем сознательно, прапорщик выпрыгнул из остановившейся двуколки и, не помня ничего от страха, не видя мчавшейся на него лавы, большими заячьими скачками кинулся в поле, к недалеким буграм, где, как ему казалось, было его спасение.

Рядом с Клаусом, отстреливаясь, бежал дроздовец из обозного охранения. Налетевший сзади кавалерист с маху рубанул Клауса по тонкой, не успевшей еще загореть шее, и прапорщик, дернувшись, стал медленно оседать.

Когда закончилась рубка и улеглась взбудораженная атакой пыль, грязный окровавленный комочек, на который уже густо налетела пыль, ничем не напоминал еще полчаса назад веселого и счастливого Клауса.

ГЛАВА XIII

Конная дивизия Буденного наткнулась северо-западнее села Карповки на две дивизии конного корпуса генерала Покровского. Бешеной атакой буденновцы смяли белогвардейскую конницу. Шедшая в голове белой колонны терская дивизия первой приняла удар. Налетевшая волна буденновцев опрокинула их, и на зеленом сыром лугу началась сеча.

По степи глухо стучали копыта. Мелкая, ссохшаяся земля, вырванная подковами, летела в глаза. Дробно гремели пулеметы с мчавшихся карьером тачанок. Сверкали пики и шашки буденновцев, атакующих терскую лаву. Левый фланг терцев был уже сбит и быстро подавался к селу, откуда скакали наметом на подмогу резервы. На траве и вдоль дороги валялись тела порубленных и поколотых людей. Несколько коней без всадников носились по лугу, мешая сражавшимся и увеличивая общую суматоху. Через дорогу к Карповке бежали пешие, на бегу отстреливаясь от яростно рубивших их буденновцев.

Скиба бросил повод на луку и, выдернув свою тяжелую отточенную шашку, закрутил ею над головой. Шашка, свистя, резала воздух, образуя сплошной сверкающий круг. Сзади слышались храп, топот и сопение скачущего эскадрона.

Привстав на стременах, Скиба оглянулся. Позади, на расстоянии двух-трех шагов, ровной подрагивающей лентой мчались конники, а с фланга, совсем невдалеке от Скибы, грохотала пулеметная тачанка.

— Ур-ра! Бей кадюков!

Эскадрон со всего разлету врезался в гущу рубившихся людей.

Свалка продолжалась всего несколько минут; разбитые, разгромленные терцы кинулись обратно к селу. Резервы белых, не приняв удара, тоже повернули вспять.

Зарубив двух бежавших через луг пехотинцев, Скиба налетел на пулеметчиков, устанавливавших «максим» для стрельбы по флангу атакующих. Не задерживая коня, он на полном карьере рубанул бросившегося к нему со штыком человека. Удар был так силен, что едва не вырвал из руки Скибы шашку. Человек качнулся и сразу, будто его дернули за ноги, упал ничком на траву. Другие двое, бросив пулемет, кинулись в овражек, убегая по ерику к селу.

Вся рука Скибы заныла, точно налившись свинцом. Он с трудом нашел повод, стал заворачивать коня к своему эскадрону — и вдруг, не веря собственным глазам, вздрогнул. В разрозненной, смятой группе уходивших от преследования белых он увидел рослого молодцеватого казака в серой папахе. Пригнувшись к седлу, нахлестывая огромного жеребца, тот вырвался вперед и уходил от гнавшихся за ним буденновцев.

Бешенство охватило Скибу. Изо всей силы полоснув своего меринка, он скакал, забыв о боли, о бестолково носившихся в воздухе пулях, не замечая, что в своей ярости все дальше уходит от эскадрона.

«Дудько, он! Настичь бы, не дать уйти!»

Он весь сжался, вспомнив расстрел красноармейцев. А смерть Николы? Скиба все яростнее хлестал по бокам вспотевшего меринка. Расстояние быстро уменьшалось. Кони почти поравнялись. Скиба слышал, как тяжело дышал загнанный жеребец вахмистра, и ясно видел перед собой широкие плечи Дудько, его серую папаху. Не отводя упорного, остановившегося взгляда с ненавистного затылка, он чуть привстал на стременах и стал обгонять, обскакивать жеребца слева. В эту минуту вахмистр быстро оглянулся и, видя, что ему не уйти, одну за другой выпустил из нагана через плечо четыре пули.

Скиба дернул головой и, не замечая боли, почувствовал, как горячая кровь закапала на гимнастерку. Полуоткинувшись назад, он высоко взмахнул шашкой и рубанул изо всей силы. Папаха вахмистра, рассеченная надвое, расползлась, словно арбуз, и из-под нее забила горячая алая кровь. Дудько грузно повалился на бок. Испуганный жеребец его проскакал еще несколько саженей и, сойдя с дороги, неподвижно застыл на придорожной траве.

Если бы не порыв Скибы, сражение кончилось бы рубкой на лугу и буденновцы, сбив терцев, закрепились бы на подступах к селу. Но, увлеченные примером казака, разгоряченные победой, бойцы без приказа яростно кинулись за врагом, и вся бригада на полном карьере влетела в село на хвосте удиравших кубанцев. Смяв и терцев и деморализованных поражением кубанцев, на плечах бегущих буденновцы ворвались в Карповку и захватили штабы полков и богатые трофеи.

Разгром белых был полный. Посреди села, на площади, беспомощно застыл не успевший подняться аэроплан. Около трехсот пленных, броневик «Великая Россия», семь трехдюймовых орудий и двадцать пять пулеметов были забраны в селе, захват которого предполагался только на другой день и участь которого так неожиданно решила встреча Скибы с вахмистром Дудько.

— Ну, Никола, это тебе заместо панихиды. Теперь и мне полегче будет. Эх, жаль, браток, не дожил ты до сего хорошего часу. Порадовался бы вместе со мной, — и, плюнув в сторону убитого Дудько, Скиба торжественно сказал: — Прощевай теперь навсегда, друг Никола. Исполнил я свою казацкую клятву.

Он обтер о черкеску Дудько свою окровавленную шашку и, уже не глядя на труп вахмистра, повернулся и повел в поводу своего коня к эскадрону, после боя строившемуся в ряды у дороги.

Тяжелая тоска и думы, овладевшие Скибой с момента гибели Бунчука, теперь оставили его.

Он легко вдохнул свежий, степной ветер, пахнущий чебрецом и мятой.

И Карповка с церквушкой, блестевшей куполом на окраине села, и ветер, набегавший с Дона, и зеленые сады, и сгибавшийся под ветром камыш, шелестевший своими рыжими метелками, — все выглядело празднично.

Скиба сиял папаху, подставил голову под донской ветерок и, вдруг рассмеявшись весело и звонко, вскочил на коня и поскакал к уже двигавшемуся эскадрону.

Полки бригады после боя были отведены на недельный отдых.

ГЛАВА XIV

— Эй, землячок, ты чего там блукаешь, будто конь слепой по степи? Садись к нам. У нас уха вкусная уварилась!

Скиба поблагодарил и, вынув из-за голенища щербатую, облупившуюся ложку, недоверчиво спросил:

— А откуда это мы земляки-то? Ты рязанский, а я с Кавказа. Совсем родня, только что не братья.

Веселый красноармеец подмигнул:

— Маленько не хватило! На одном солнце портянки сушили…

Оба засмеялись и стали есть густо наперченную уху.

— Горяча, не обварись, — предупредил сосед, придвигая казаку краюху хлеба.

— Ничего. Конь, баба и пища, чем горячей, тем вкусней, — привел Скиба станичную поговорку.

— Это ты, братишка, не гуди громко. А то политкомша услышит, она тебе чуб-то разовьет!

— А за что такое? — не понял Скиба.

— А за бабу, что с конем сравнял. Она насчет своего сословия не выносит.

— Ишь! За себя, значит, стоит. А по виду и не догадаешься, — с уважением проговорил Скиба.

— Да опять же «баба»… — сказал комвзвода Карпенко. — А что: баба разве хуже мужика? Я вот пятый год на войне, пятый год ни жены, ни матери не вижу, а и по сей день ночей, бывает, не сплю, все думки об них думаю. Человек семь в бою зарубил, а бабу, истинный крест, правду говорю, никогда и пальцем не тронул. Как вспомню про своих, так в каждой бабе вижу их жизнь, их слезу.

— Я понимаю. Это я так сбрехнул, — тихо сказал Скиба. — Правду ты говоришь, браток. Какая ни на есть баба, пущай самая поганая, а все ж чище казака будет, потому мы ее сами до того доводим…

— Именно так, товарищ. За то и воюем, чтобы и женщинам, и мужчинам легко дышалось на земле. Правильно поняли, товарищ.

Скиба оглянулся. Позади него стоял эскадронный политком, та самая Маруся, из-за которой возник разговор.

— Да мы их и так уважаем, к себе в гости приважаем, — сострил белобрысый боец, балагур Сметанкин, но, заметив осуждающие взгляды остальных, сконфуженно отвернулся и, желая переменить разговор, неестественно озабоченным голосом проговорил: — А кажись, товарищи, дождь пойдет. Ишь как он сюда подбирается.

Все оглянулись. По начинавшему уже темнеть небу низко ползли стада черных разорванных туч, сквозь лохмотья которых изредка прорывался тусклый свет.

— Да, хмара здоровая. Через час, гляди, накроет, — подтвердил Скиба.

Взводный поднялся:

— Ну, ребята, кончай уху. Убирай седла, уводи коней под навес.

Вдалеке прогремел гром. Из степи потянуло холодком, свежая струя пробежала по лицам бойцов. Ниже пригнулся ковыль, будто шепчась, зашумели ветви дерев. Клочья разодранных туч медленно ползли и растекались по небу. Еще раз глухо пророкотал гром, и бледные зарницы полыхнули за холмами. Встревоженные близкой грозой, бойцы разбегались, уводя коней под крыши.

— А вы, товарищ, Скиба, чего не торопитесь? — спросила Маруся.

— Я, товарищ политком, еще спервоначала позаботился. Моего коня не намочит, я его в сарай завел. Там еще места хватит, может, дозволите, я и вашего туда поставлю?

В его голосе скользнули такие просящие нотки, что Маруся не решилась отказать ему и кивнула.

Прямо над головами сверкнула молния. Долгий раскатистый гром расколол тишину. Бабы и ребятишки, шлепая голыми ногами, бегом загоняли жалобно мычащий, перепуганный скот. По широкой равнине, точно путник, потерявший дорогу, блуждал вихрь, вставали высокие смерчи и, будто в раздумье, долго покачивали из стороны в сторону головами. Прозрачная золотистая пыль столбом взлетала и таяла в воздухе.

Нерешительно упали на землю первые холодные капли дождя.

— Бежим, Карпенко… Ходу! — прокричала Маруся.

Туча совсем низко опустилась над землей и, застлав полнеба, стала обильно поливать потемневшую, насупившуюся степь.

В просторной комнате было тепло и уютно. За окнами не переставал сыпать дождь, косые струи воды хлестали по крышам. В избе за столом сидели несколько бойцов, с нетерпением поглядывая на закипавший самовар. Скиба, стоя у окна, аккуратно нарезал тоненькие ломтики сала, складывая их на чистую, слегка выщербленную тарелку.

— А что, товарищ Медведев, что слышно нового на фронте? — спросил Карпенко, с удовольствием разглядывая плотного, плечистого человека в очках, в буденновском шлеме и с орденом на груди.

— На фронте? — переспросил тот, протирая запотевшие очки. — Пока все по-старому. Прут, черти, как оголтелые… Да это ничего, покончим с Восточным фронтом, тогда и этих расщелкаем. Дайте только срок.

— Да, это, конечно, расщелкаем, — подтвердил Карпенко. — Пора уж, надоело отходить.

Скиба, не переставая нарезать сало, вмешался в разговор:

— Ничего… Отступать не беда, лишь бы вера была. Так ли? — обернулся он к Марусе.

— Правильно, товарищ Скиба, — ответила девушка, утвердительно кивнув головой.

— Я вчера с объезда пехотных позиций вернулся, — начал рассказывать Медведев, — так могу одно сказать: видно, наши поражения пошли на пользу… Насмотрелись люди на зверства деникинцев. За прошлую ночь почти три батальона мобилизованных крестьян к нам перебежали. По их словам, не будь казаков да офицерских батальонов, давно бы распалась вся эта доброармия.

— Вы, товарищ, думаете, что казаки охотой воюют? — заговорил Скиба. — А я вам скажу так: вовсе им война эта не надобна. Не по пути казакам с офицерами. Совсем у них другой путь. А что поделаешь, коли у тех сила? Взяли кнут и погоняют. Да кабы одни! А то вон добровольцы. Чуть что — расстрелы, виселиц понаставили. А казаки идут, потому что нельзя не идти, худобу с землей отбирают… Куда после того семья пойдет? Я вот к вам перебег, а за меня небось тоже семья теперь в ответе. Я, может, и стерплю, а не всякий на это решится. Опять же, пока его гонят, он воюет. А чуток их двинем — гляди тогда, все по-иному обернется.

Медведев с любопытством, поверх очков посмотрел на Скибу.

— Вы, товарищ, казак?

— Казак.

— Донской?

— Ни, подале буду. Терский. Моздокского отдела.

— Издалека. Ну что же, очень рад, если ошибаюсь. По существу вы правы, ведь наша кавалерия почти наполовину состоит из казаков, только бедняков и неимущих.

— Ну да! — обрадовался Скиба. — Я верно вам говорю: половина казаков, вроде меня, за советскую власть. Одно только плохо — боятся. Вон у меня дружок был, наш же мекенский. — И Скиба рассказал о погибшем Миколе и его любви к людям.

Все внимательно выслушали рассказ Скибы.

Садясь на свое место, он увидел блестевшие глаза Маруси.

ГЛАВА XV

Атаман станицы не без труда прочел присланную ему из Моздока бумагу, почесал лоб и вздохнул.

— Ну и дела! Как бы самому на фронт из-за этих щенков не угодить.

Он встал и, выглянув в сенцы, крикнул:

— Де-жур-най! А ну, давай сюды немедля Прасковью да родителей Миколки, черт бы его взял. Жив-ва!

— Какую Прасковью, Степан Семеныч? — не понял дежурный.

— Какую, какую! Скибову бабу, не знаешь, что ли? Да и стариков торопи, времени нету с ими прохлаждаться.

Дежурный исчез.

Атаман снова взял бумагу и, качая головой, стал медленно просматривать ее. Вошел Дударев, станичный писарь, франтоватый казак, всю мировую войну проведший в интендантстве в Моздоке.

— Да-с, история, скажу я вам, уважаемый Степан Семеныч, — играя серебряным набором пояса, сказал он. — Острамили казаков, опозорили станицу! Я еще когда говорил вам, Степан Семеныч, помните, весной-то, расстрелять надо Скибу, а не на фронт.

— Следовало б, да кто ведь знал. Я думал, он, вражина проклятая, очухался. А он, на вот, чего выкинул. И еще дурака этого, Миколку, за, собой потянул!

— По головке за это не погладят… Да, не погладят, — многозначительно протянул Дударев.

— А ты, брат, помалкивай, твое дело маленькое. «Не погладят»! Ты что мне, атаман отдела, что ли? Или сам в станичные нацелился?

— Зачем мне в станичные, Степан Семеныч, я своим местом доволен, за чужим не гоняюсь. А так, промежду прочим сказано.

— Тогда помалкивай! А то, друг ситцевый, супротив тебя тоже найдется что сказать. И про то, как большевикам на машинке печатал, и как полковые трубы упер, и как чеченам казенные винтовки продал. Думаешь, не помню?

— Господь с вами, Степан Семеныч, об чем речь? Разве ж я вам враг или какая сволочь? — оглядываясь по сторонам и прикрывая дверь, забормотал писарь.

— То-то, брат! А то и не учуешь, как на фронте очутишься!

Писарь развел руками, заискивающе глядя на рассердившегося атамана.

В дверь постучали.

— А ну входь! — сердито крикнул атаман, не глядя на собеседника.

В комнату вошла невысокая худощавая молодая женщина с растерянным выражением глаз. Из-под наспех накинутого платка выбивались пряди русых волос.

— Звали, Степан Семеныч? — спросила она.

— А-а, пришла большевичка, — не отвечая на вопрос, хмуро сказал атаман.

— Чего это вы так обзываете…

— Как есть, так и обзываю. Тебя б, паскуду, еще хуже следовало, да уж нехай это делают другие. Собирайся.

— Куда ж это? — отшатнувшись, бледнея, спросила женщина.

— А то не знаешь? — ухмыльнулся писарь.

— Чего не знаю? Истинный бог, ничего не ведаю, — переводя с одного на другого взгляд, пролепетала женщина. — Убит, что ли? Ну, убили? Да?

— Кого это? — с ухмылкой спросил Дударев.

— Панаса, мужа моего.

— Ты, Прасковья, не морочь мне голову. Мы, наперед тебе говорю, все знаем. Начальству все известно, так ты не ври, а то вот!.. — и атаман поднес к лицу женщины свой грязный, волосатый кулак.

— Да что же случилось? — переводя дыхание, проговорила она.

— А то, что и тебе известно. Дезертир он, изменник, перебег к красным, вот что! — наступая на Прасковью и глядя на нее злыми, округлившимися глазами, крикнул атаман.

— Неправда… убили его! — со стоном проговорила Прасковья.

— Надо бы убить, да убег, вражий сын, к своим. Нич-чего, не долго ему там прохлаждаться. Наши уже Харьков взяли, а там и Москва близко. Одна ему дорожка — на веревку, — проведя по шее пальцем, сказал писарь.

— Знала ты об этом? Говорил тебе твой сукин сын чего?

— Насчет перебега к красным, — пояснил писарь, поглаживая ладонью пробор.

— Неужели правда? Как же теперь быть-то, пречистая мать богородица… — не слушая Дударева, прошептала Прасковья.

— А так. Посадим тебя в холодную, да выпорем, да из станицы к чертовой матери вон. Не надо нам шлюх советских, вот как! — сказал атаман.

— Ничего! Бабенка ты, как бы сказать, молодая, ядреная, выдержишь, а опосля найдешь себе казака или иногороднего и все забудешь, — хихикнув, сказал писарь.

— Помолчи, Прокоп Иваныч. Не такое время, чтобы шутковать, — остановил его атаман.

Писарь смолк.

— Ну, говори. Знала об этом?

— Ох, господи, ничего я не знала. Да и отколь было знать-то? Дак верно ль вы гутарите, господин станичный атаман, о Панасе? — робко спросила Прасковья.

— Чего уж верней. И сам, гад, убег и еще этого дурака Миколку сманил, — понимая, что женщина ничего и не могла знать о замыслах мужа, пробурчал атаман.

В дверях показались отец и мать Николы. Маленький, сморщенный, подслеповатый старик со страхом и надеждой переводил глаза с одного на другого. Мать Николы, поддерживая за руку мужа, надтреснутым голосом спросила:

— Звали?

— Звал! — ответил атаман и, подойдя к старикам, медленно проговорил: — Кто ты есть такой, Федот Петрович?

— Кто есть? Ты что ж, Степан Семеныч, со мною в жигалки играешь, что ли? Али не знаешь, кто я? — старческим, дребезжащим голосом, сквозь который был слышен испуг, заговорил старик. — Кто есть? Федот Бунчук, старый казак Терского войска, станицы Мекенской, вот кто я есть.

— Нет! — обрывая его, громко крикнул атаман. — Ты есть отец дезертира, изменника и предателя казачьего дела, вот кто. И сын твой Микола…

— Чего… Миколушка? — хватая его за руку, прошептал старик.

Дрожа всем телом и судорожно теребя конец старого потертого платка, старуха впилась глазами в атамана.

— Дезертир! Убег он к красным, продал казацкую честь и славу…

— А себя не спас. Нагнала его честная пуля, — вставил писарь.

— У-уби-ли?..

Атаман молчал. Прасковья, забыв свое горе, плача бросилась к старику.

— Убили сынка? Да? Нету Миколушки? — еще тише сказал старик, поворачиваясь к жене. Он охнул и, покачнувшись, медленно опустился на скамью. Прасковья почувствовала, как отяжелело и набрякло его маленькое, тщедушное тело.

— Ты, Федот Петрович, не того, не жалкуй-то очень, — растерянно забормотал атаман, стараясь отвести глаза от неподвижно устремленных на него глаз старухи. — Вот я сейчас вам прочитаю, что пишет атаман отдела, полковник Титаренко. — И, желая скорее закончить начинавшую тяготить его сцену, приказал писарю: — Читай приказ, да побыстрее!

Дударев разгладил бумагу и громко зачастил:

— «Выписка из приказа по штабу Терского казачьего войска № 1202, 18 июля 1919 года, город Владикавказ. Казаков станицы Мекенской, Моздокского отдела, Скибу Афанасия Васильевича и Бунчука Николая Федотовича, перебежавших к большевикам, врагам христовой веры, русского государства и казачьих вольностей, приказываю: исключить из казачьего сословия, лишить надела и, если они будут захвачены в плен, повесить без суда и следствия. Примечание. Довести приказ до сведения родителей и одностаничников Бунчука, убитого во время бегства к красным. Что же касается Афанасия Скибы, то имущество, ему принадлежащее, отобрать, продать и доход сдать в казну. Надел выделенной ему земли вписать в собственность станицы. Подлинник подписали: войсковой атаман генерал-лейтенант Вдовенко. С подлинным верно: делопроизводитель, титулярный советник Снежков».

— Понятно? — глядя поверх бумаги, спросил писарь. — А вот и резолюция полковника Титаренко: «Огласить родным преступников в станичном правлении. Имущество, хату и надел Афанасия Скибы отобрать. Об исполнении донести. Обо всем оповестить казаков и казачек на воскресном станичном сходе».

— Все! — складывая бумагу, сказал Дударев.

Все молчали.

— Понятно, спрашивают вас? — повысил голос атаман.

— Погубил ты нашего сына, а своего спрятал, — вместо ответа сказала старуха. — Дождешься и ты горя, кровопийца! — и плюнула в круглое, лоснящееся лицо атамана.

Писарь отскочил в сторону, уронив от неожиданности кубанку.

— Да… да как ты смеешь, проклятая! — оторопев, закричал он.

— Не трожь! — остановил атаман, вытирая рукавом подбородок. — Веди их отсюда.

Дежурный повел старика, поддерживая его под руки. Старуха, с окаменевшим лицом, еле передвигая ноги, двинулась за ними.

— Ты, Параскева, не уходи. С тобой еще разговор будет, — остановил ее атаман.

Плевок старухи не очень обидел его, и он был рад, что так легко избавился от тяжелой и неприятной сцены.

— А ты, Дударев, — обратился он к писарю, — зови-ка сюда отца Левонтия, нехай евангелие с собой захватит да поскорей идет. Время не терпит.

— Слушаю-с, Степан Семеныч, — и Дударев выскочил из правления.

Атаман выглянул ему вслед и, убедившись, что писарь направился к поповскому дому, прикрыл дверь и торопливо сказал:

— Слухай меня, Параскева. Чего уж там случилось, то, стало быть, так и есть, не переменишь, а ты сегодня ж в ночь поховай где ни есть у соседей или родни что поценней. Да ты слухаешь меня, чи ни? — разозлился атаман.

— Слухаю, Степан Семеныч, — покорно и односложно ответила казачка.

— Придем мы до тебе с актом и приговором утречком завтра, а ты ночью поторопись. Что у вас там — конь, корова?..

— Телок, чушка… — тихо подсказала Прасковья.

— Так телка да свинью перегони этой же ночью, а коня оставь, его не скроешь.

— Дак куда ж ховать-то? — безнадежно сказала Прасковья. — Нехай все пропадом пропадает, раз нету Панаса.

— Ну и дура! — в сердцах сплюнул атаман. — Живой он там али мертвый, это дело второе, а тебе жить надо. Ты вот что сделай, перегони свою худобу к Бунчукам. Жалеючи их старость и, — атаман поперхнулся, — сиротство, как Миколка по дурости своей загинул, то и милость им от начальства оказана. Оставь у них, мы их добро не тронем, а там, пройдет время, обратно заберешь. Ты что думаешь, у меня ни креста, ни совести нету? Есть, да ведь своего-то Федьку тоже жалко. Ведь он у меня один. — Атаман глянул в окно и быстро зашептал: — Ты не меня бойся, а ты этого христопродавца Дударева стерегись.

Прасковья вздохнула и безразлично махнула рукой.

— А теперь забудь, Прасковья, что я тебе гутарил, да делай все побыстрее. Завтра чуть свет припожалуем к тебе.

Прасковья кивнула-головой и вышла из хаты.

— Де-е-ла! — сдвигая на затылок папаху, сокрушенно сказал атаман.

Прасковья в раздумье долго просидела в хате, то загораясь надеждой спасти что-нибудь из своего имущества, то в отчаянии, со слезами оглядывая стол, стулья, печь, комод и широкую кровать с белоснежным подзором и своего рукоделия накидкой на подушках.

«Все пропадет. Куда брать-то?» — с тоской думала она.

Когда стемнело она перенесла к Марьяне несколько узлов с бельем и одеждой, кое-что из посуды, новую черкеску Панаса, чувяки, свои козловые сапожки. Из раскрытого сундука она повытаскивала старые, пожелтевшие фотографии родичей и близких, розовую шелковую кофточку, фату и длинную черную юбку, в которой венчалась.

Надо было перегнать к Бунчукам телку с коровой, но, зайдя к ним и увидев этих беспомощных, осиротевших стариков, тихо плакавших по углам, она подумала: «Ах, да нехай все пропадает пропадом. До коровы ль людям? Сына лишились». И она вернулась к себе, так и не высказав своей просьбы.

— Мое вам почтеньице, — раздалось у двери.

Прасковья, сидевшая у раскрытого сундука, испуганно подняла голову. В дверях, загораживая выход, стоял Дударев.

— Что, Прасковья Фоминична, не знаешь, что брать, а что оставить? — садясь на табурет, сказал писарь.

Прасковья молча смотрела на него.

— Оно, конечно, всего жалко — хоть и немного, а все же нажито потом-кровью, — сочувственно продолжал писарь, — и все это завтра должно пропасть, псу под хвост пойти.

Он вынул коробочку с махоркой, не спеша скрутил козью ножку, закурил и покачал головой.

— Чего тебе тут надо? — захлопывая крышку сундука, спросила Прасковья.

— Да вроде бы и ничего, но как я есть человек мягкой и совестливой души, зашел. Думаю, нельзя ли чем помочь. Одна, советчика нету.

— Не просили тебя заходить, а вот уйти так попрошу. Советчик! — с ненавистью сказала Прасковья.

— Ты чего ж серчаешь? Я от души, а ты мало что не кочергой гонишь. Напрасно, Прасковья Фоминична, в твоем деле такой человек, как я, очень даже может пригодиться.

— Не надо твоей помощи. Обойдусь без нее. Геть отсюда!.. — сказала Прасковья, указывая на дверь.

— Уйти-то недолго, да вот назад ворочаться трудно будет. Ты об этом подумай, Прасковья, — невозмутимо сказал Дударев, продолжая курить..

Женщина отошла к печке и стала сердито переставлять горшки.

— Да, а ведь можно помочь, дело такое, что, как его повернешь, так оно и выйдет. Все в этой руке, — вытянув ладонь, хвастливо сказал писарь, — все возможно спасти, окромя какой хурды-мурды. И коня, и корову, и чушку, а хату, что за нее взять, отдадим тебе ж с аукциону за какую-нибудь малость. — Он выжидательно смотрел на гремевшую ухватами казачку.

— Ну и чего же тебе за это следует, Прокоп Иваныч? — не поворачиваясь, спросила Прасковья.

— Да чего ж с тебя взять, с жалмерки? Разве опосля всего поставишь четверть кизлярки али чихирю, — медленно сказал писарь, поднимаясь с табуретки. Он аккуратно притушил о каблук окурок, бросил его в ведро. — Ну и, конечно, сама знаешь, чего еще…

Казачка молчала. Писарь подошел к ней и, взяв ее за плечи, повернул к себе.

— Я сделаю все это против закон-положения. Пойду против приказа, а из-за чего, Паша? Из-за чего я такую подлость против казенного дела сделаю? А-а?

Прасковья отступила назад.

— Из-за своей пылкой приверженности к тебе. Сама небось знаешь. И чего тебе противиться, баба ты молодая, красивая, в полной справе. Все одно — не я, так кто-нибудь да прилабунится к тебе, а я — писарь, сила! В моих руках вся станица, — прижимая ее к себе, говорил Дударев.

— Уйди, уйди добром, Прокоп Иваныч! — отталкивая его, сказала Прасковья, застегивая воротничок кофточки.

— Не шуткуй, не такой я казак, чтоб уйти. Да и что тебе беречь-то, — начиная сердиться, сказал писарь.

— Мое это дело, что беречь. А ты пошел отсюда вон, гнида! — замахиваясь на Дударева, крикнула казачка.

— А ты не шуми, я не из пужливых. Мне бояться некого, а тебе, гляди, как бы хуже не вышло! — предупредил Дударев.

У двери он оглянулся. Прасковья бледная, строгая, злыми глазами смотрела ему вслед. Непослушная кофточка снова распахнулась, загорелая кожа резко отделялась от белой полоски, видневшейся из-под воротника. Вдруг писарь накинул щеколду на дверь и, задув ночничок, бросился к Прасковье.

— Вре-ешь, — сжимая ее в объятиях и осыпая поцелуями, забормотал он, — не уйдешь от меня…

Он опрокинул табурет и потащил ее в темноте к кровати. Прасковья изо всех сил ударила его по лицу.

Дударев, тяжело дыша, продолжал тащить ее упорно и молча. Прасковья вырвалась и побежала к дверям. За ней, повалив стол, бросился писарь.

Прасковья, отталкивая писаря и шаря руками в темноте, натолкнулась на секач, которым рубили кизяк и сучья для печки. Схватив его, она, не видя, куда бьет, с размаху ударила. Дударев вскрикнул и пошатнулся. Прасковья почувствовала, как ослабели его руки, как он осел и тяжело повалился на затрещавшую кровать.

— Убила! — ахнула женщина, стоя в темноте, боясь даже пошевельнуться. Так прошло минуты две.

— Ну, вставай, вставай да иди отселе, — шепотом, еще не веря своим страхам, проговорила она.

Писарь молчал.

Тогда, пугаясь темноты, тишины и неподвижности лежавшего на кровати тела, она срывающимся, дрожащим голосом, стала уговаривать:

— Прокоп Иваныч, ну, да вставайте ж, ради господа бога. Я ж прошу вас, уходите…

Было по-прежнему тихо. Готовая разрыдаться, Прасковья нашарила на поставце серники и, чиркнув спичкой, зажгла ночничок.

Слабый свет лампы озарил хату.

Дударев лежал поперек кровати. По его лбу и лицу тянулась черная, липкая струйка крови. Одна рука писаря свисала к полу, другая была подвернута. Лицо его показалось Прасковье таким страшным и белым, что ночничок задрожал в ее руке. Она нагнулась над писарем. Он слабо хрипел, на губах пузырилась пена.

Прасковья долго смотрела на Дударева. Глаза ее мрачнели, лицо становилось суровей и строже. Страх проходил.

Она сдвинула брови и с ненавистью сказала, глядя на неподвижное тело:

— Это вам за Панаса, за мою загубленную жизнь!

Прикрутив ночничок, она переложила из сундука в узел кое-какие вещи и, приперев дверь палкой, вышла во двор.

Звезды ярко светили в небе. До рассвета было еще далеко. Собаки лаяли за базом, где-то сонно прокукарекал и затих петух. Было свежо, и Прасковье стало зябко. Она снова вошла в хату сняла со стены шубу и шаль, закуталась в нее. Немного постояв и подумав, она вынула из столика краюху хлеба, сала, луку, соль. Завернув все это в чистый рушничок, даже не глядя в сторону Дударева, она вышла на улицу и огородами пошла к Тереку, который поблескивал за рощей.

Утром, часов около десяти, атаман станицы, понятые, двое выборных стариков в сопровождении попа Леонтия и толпы любопытных, ахающих и охающих баб, старух и казаков, пришли к хате Прасковьи.

Постучав в дверь и крикнув: «А ну, отворяй, хозяйка», атаман, «для прилику» подождав минуту, толкнул ногой дверь. В хате никого не было, незадутый ночник, потрескивая, догорал у печи.

В углу, на кровати, лежал с разрубленным лбом писарь, которого с самого утра не могли найти посланные на розыски дневальные. На полу валялся залитый кровью кухонный секач.

Атаман остановился, поп в ужасе шарахнулся назад, а в двери уже заглядывали встревоженные люди.

— Напоролся еж на нож, — почесывая затылок, озадаченно сказал атаман.

Прибежавший фельдшер установил, что писарь без сознания, что рана тяжелая, но не смертельная и после месячного лечения Дударев будет на ногах.

Раненого свезли в Моздок.

Имущество, брошенное «большевичкой», описали и назначили на воскресенье торги. Коня и корову передали в военный фонд отдела.

К полудню по станице пробежала ужасная весть. Мальчишки, игравшие за рощей, недалеко от брода через Терек, там, где в омуте кружилась вода, нашли старые чеги и шубейку Прасковьи. Возле берега, на камнях, лежал ее белый в крапинку платок.

— И себя погубила, змея, и писарька чуть не ухлопала, — было надгробным словом соседки, услышавшей эту весть.

А Прасковья тем временем широко и бодро шагала по ту сторону Терека. Родная станица была уже далеко. Сизые горы вставали вдали. Переночевав на дальних кабардинских хуторах, она наутро подалась дальше, к промыслам Грозного, где решила наняться на работу в ожидании ухода белых.

ГЛАВА XVI

Через село гнали пленных, захваченных в бою под Карповкой. Почти все пленные были либо очень пожилые люди, либо безусые мальчишки, взятые до срока.

Скиба с надеждой оглядывал их, стараясь найти среди них однополчанина из соседних станиц или одностаничника. Пленных было не менее шести сотен, и разыскать в этой массе своего было не так-то просто.

Тоска по Тереку, по станице, по оставленной на произвол карателей жене поднималась в нем, когда он встречал людей с Кавказа.

Скиба остановился возле двух пожилых казаков, опасливо скосивших на него глаза.

— Откеле будете? — спросил он.

— Издали. С Кавказу.

— Терские чи кубанцы?

— Терские, — изумленно, в один голос ответили бородачи. — А ты откуда знаешь терцев?

— Я сам терский.

— Казак? — с надеждой воскликнули пленные.

— Он самый. А вы с каких станиц?

— Прохладненский, а он — с Приближной.

— Моего, Моздоцкого отдела. А нет, братцы, кого с Мекеней?

— А ты откуда будешь?

— Мекенский.

Казаки с радостью смотрели на него. Присутствие у красных своего, терского, да еще казака из Мекенской, ободрило их и вселило надежду на благополучный исход.

Один из стариков, приложив ко рту ладони, закричал:

— Эй, казаки! Кто будет мекенский?

Среди пленных произошло движение. По колонне, передавая «голос» пробежало дальше «ме-ке-н-ский», и издалека, от самого села, слабо донеслось «здесь».

Скиба вскочил на ноги и, не попрощавшись с новыми знакомыми, поспешил в самый конец колонны.

— Ну, кто здесь с Мекеней? — запыхавшись, крикнул он и остановился.

Из толпы выдвинулся молодой казак с худым, запыленным, сияющим лицом.

— Панас, Скиба, — еле выговорил пленный, бросаясь к казаку.

— Гришатка, и ты, брат, воюешь! — крепко обнимая пленного, сказал Скиба. — Тебе в пору в альчики играть, а не службу нести.

— Что поделаешь, гонят, — вздохнул пленный.

— Это кто ж тебе, брат или знакомый, кого встретил? — не без любопытства спросил конвойный, глядя, как сердечно обнимается буденновец с пленным казаком.

— Свой, — засмеялся Скиба. — А ну, говори быстрей, Гришатка, как дома? Что Прасковья, как хозяйство? Сильно лютовали над нею каратели? Живая?.. — забрасывая вопросами, торопил пленного Скиба.

Гришатка растерянно отвел глаза и тихо сказал:

— Беда, друже. Нету в живых твоей Прасковьи…

— Убили? Ну, говори, казнили ее? — хватая Гришатку за руку, крикнул казак.

— Руки на себя наложила. Ее Дударев, знаешь, что писарьком в интендантстве служил… Он ее снасильничать хотел, ночью к ней забрался…

— Ну, ну! — задыхаясь, крикнул Скиба.

Пленные перестали шуметь. Конвойные переглянулись и подались ближе.

— А Прасковья секачом развалила ему башку. Весь лоб, мало до уха не разрубила! Он, подлюга, сомлел, а она испугалась, и в Терек. Знаешь, там, где глубина и где омут глухой…

Скиба, не в силах говорить, молча мотнул головой.

— Утопилась. Ее плат головной да чеги остались.

— А тело? — с трудом спросил казак.

— Ку-у-да! Сам знаешь, какое место. Сверху тишь, а внизу, на глубине, водоверть да ключи. Понесло ее, бедную, куда-нибудь к Кизляру! Не нашли, — глядя с жалостью на Скибу, сказал Гришатка.

— И Миколка утонул, и Прасковья. Один я остался… — медленно, словно, самому себе, сказал Скиба.

— А ты, Панас, не сумуй, соберись с силой. Что теперь сделаешь. Плачь не плачь, а жену не вернешь, — сказал Григорий.

— А я и не плачу, — с трудом, сквозь зубы, проговорил Скиба, — не плачу! За меня те поплачут, кто сгубил мою жену и Миколу…

— А отец его тоже помер, Панас, через два дня, после Прасковьи. — И Гришатка стал рассказывать словно окаменевшему Скибе все станичные события, происшедшие за последние дни.

Спустя, час Скиба доложил Медведеву о том, что среди пленных встретил своего родича, молодого казака Григория Столетова, и попросил, если это возможно, вызволить его и зачислить во второй эскадрон.

— Казак ладный, силком забрали в армию. А у нас будет добрым кавалеристом, — закончил он.

Медведев записал фамилию, имя и часть пленного.

— Их проверят в Особом отделе дивизии, и если все у него в порядке, то через неделю он будет с вами во взводе.

— Спасибо! — коротко поблагодарил Скиба и пошел разыскивать Гришатку, чтобы сообщить ему эту новость.

ГЛАВА XVII

— Товарищ Медведев, из политотдела литературу привезли для частей и подарки. Опять же актеры приехали. Куда прикажете складывать? — спросил худой невысокий человек, вваливаясь в комнату и близоруко щуря на военкома глаза.

— Это кого же, товарищ Николаев, складывать: актеров или литературу? — улыбнулся военком и сказал: — Литературу и все прочее сложить в канцелярии, а актеров зови сюда.

В комнату вошли три человека странного вида. На первом были надеты ватные стеганные шаровары и суконная красноармейская рубаха, на ногах — черные облинявшие обмотки, из-под которых выглядывали огромные, порыжевшие от времени солдатские ботинки. На плечи был накинут замасленный брезентовый плащ, а на тощей шее болтался свернутый вдвое, некогда щегольской, шарф.

Двое других были одеты примерно так же.

— Разрешите представиться: актеры, присланные по наряду культотдела поарма для устройства агитационного спектакля. Я — режиссер и руководитель Любим-Ларский, а это вот мои коллеги — резонер Потоцкий и комик-буфф Перегудов.

Артисты церемонно поклонились. Медведев не без удовольствия поглядел на них.

— Садитесь, товарищи, не церемоньтесь. Выпейте чайку, согрейтесь, да, кстати, и потолкуем. Сейчас соберутся политкомы из эскадронов, вот сообща и послушаем вас.

Любим-Ларский вежливо улыбнулся и в знак согласия наклонил голову.

Комната постепенно наполнялась подходившими из эскадронов людьми. Видя незнакомые лица, они с любопытством оглядывали их, а узнав от Медведева, что это прибывшие из тыла актеры, весело и дружески знакомились с ними.

— А мы, дорогие товарищи, ждали, ждали, да уж и ждать перестали, — поблескивая смеющимися глазами, говорила Маруся.

— Да-а, не верилось, — подтвердил Медведев. — Кто, думаем, из вас, из городских, в такую даль поедет?

— Теперь главное, — перебила Маруся, — чтобы пьесу хорошую, революционную нам показали, посвежее.

Режиссер подумал и потом нерешительно предложил:

— Разве вот два акта из пьесы «Овод» по Войничу? Это будет и легко, и агитационно.

— Вам виднее. А что, поновей ничего нет?

Любим-Ларский с сожалением развел руками.

— Ну, ладно. Нет другой, не надо. Валите эту. Ну, а потом?

— Потом декламация революционных стихов товарища Демьяна Бедного и концерт, — неуверенно закончил режиссер.

— Что ж, неплохо — заключил Карпенко.

С самого утра около школы сновали дети, с любопытством прислушиваясь к стуку топоров, мяуканию пил и грохоту молотков, раздававшимся внутри. Более смелые прилипли к окнам. По улице носился худой, очкастый Николаев, что-то выискивавший для театра. Среди стука и мелькания топоров важно, с неторопливостью знающего себе цену человека ходил Любим-Ларский. Комик, отобрав четырех красноармейцев, умевших держать кисть в руках, малевал с ними незатейливые декорации, поминутно отходя в сторону, чтобы полюбоваться произведением рук своих. Маруся и две сиделки из полевого лазарета старательно сшивали длинные неровные полосы казенной бязи, готовя из нее будущий занавес. Скиба, присев на корточки около них и высунув от усердия язык, водил кистью по уже намеченным карандашом буквам лозунга:

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

К полудню сцена была готова.

Зал шумно наполнялся. На длинных скамейках степенно рассаживались бабы, разряженные в извлеченные из скрыней праздничные платья и пестрые полушалки. Красноармейцы располагались группами.

Почти все свободные от нарядов люди пришли сюда. Позади, в простенке и у входа, стояли мужики, то ли стеснявшиеся, то ли считавшие спектакль пустым и несерьезным делом. Несмотря на уговоры Николаева, они упорно не двигались вперед и не садились на свободные места, но не проявляли желания и уйти, терпеливо дожидались начала. Махорочный дым сизой пеленой вился над ними, из открытых дверей в комнату врывался свежий вечерний воздух, смешиваясь с клубами тянувшегося к выходу дыма.

За занавесом все было готово.

На сцене стоял стол, покрытый красным сукном, и несколько табуретов. Из-за криво поставленных раскрашенных кустов выглядывала Маруся. Поймав устремленный на нее взгляд Скибы, она весело улыбнулась и подмигнула ему. Одергивая на ходу потрепанный френч, вышел Медведев. Еще раз окинув сцену критическим взором специалиста, прошелся Любим-Ларский. Видимо оставшись доволен, он подошел к военкому:

— Все готово. Можно подымать занавес?

Медведев, потирая руки, ответил:

— Да, пожалуй, можно.

Режиссер, сделав «Скибе знак, скрылся за декорацией. Сзади энергично зазвенел звонок. Скиба, напрягаясь от усердия, изо всех сил потянул за веревку.

В зале наступила тишина. Еще раз задребезжал колокольчик, и, краснея от смущения, на сцену вышла Маруся.

— Товарищи, перед началом спектакля слово об общем военно-политическом положении республики скажет военком полка товарищ Медведев.

В толпе весело и дружелюбно захлопали то ли ей, то ли военкому. От первых скамей прошел одобрительный гул.

После речи военкома начался спектакль.

В зале было тихо. Только изредка, сдерживая кашель, кто-то порывался пробраться вперед.

Во время антракта довольная публика, прочно сидя на своих местах, шумно через весь зал, обменивалась впечатлениями.

ГЛАВА XVIII

Медведев сидел за столом и, держа в руках какие-то бумаги, то и дело посматривал на карту. Комполка, лихой, с длинными усами, в бешмете и коричневых галифе, заглядывал через его плечо, что-то восхищенно говоря. Скиба остановился у двери. Медведев, заметив его, кивнул и продолжал говорить, водя указкой по карте, лежавшей на столе. Вокруг них стояли и сидели человек шесть командиров, среди которых была и Маруся.

«Военный совет!» — решил казак, делая шаг назад.

— Нет, нет, товарищ Скиба, оставайтесь. Вы нужны мне! — крикнул Медведев.

Казак присел на краешек скамьи возле улыбнувшейся ему Маруси.

— Итак, товарищи, план, который нам был первоначально предложен главкомом, аннулирован. — Медведев весело засмеялся и, подняв руку с указкой кверху, сделал энергичный жест. — Вместо него товарищем Лениным утвержден новый план, и в этом плане разгрома и уничтожения врага нашей буденновской коннице отведена решающая роль.

Гул одобрения пробежал по комнате.

— Товарищ Ленин, — продолжал Медведев, — приказывает создать корпус, объединив для этого восьмую и одиннадцатую кавдивизии. И это делается для того, чтобы в недалеком будущем создать конную армию! Вы понимаете, товарищи, что это значит? Конная армия — ведь это же таран, перед которым не устоят ни Мамонтов, ни Улагай, ни Шкуро. Мы загоним всю эту разбойничью нечисть в Черное море. Когда вы вернетесь к себе в эскадроны и полки, расскажите это бойцам. Победа не за горами, она рядом, на кончиках наших сабель, и мы добудем ее.

Когда командиры разошлись, Медведев, посадив Скибу рядом, сказал:

— Вы знаете, зачем я вызвал вас, товарищ Скиба?

— Никак нет, не знаю.

Медведев засмеялся.

— Эк вас вымуштровали беляки, отвечаете мне так, словно я генерал. — И уже деловым тоном договорил: — Прокламацию, листовку надо написать. Ведь против нас сейчас действуют казачьи части, кубанские, донские и ваши — терские. Тысячи одураченных, обманутых людей воюют с нами. А за что воюют — и не знают. Надо в простых и понятных словах сказать им, что такое мы, большевики, что мы хотим дать трудовому народу и за что проливаем свою кровь.

— Вот-вот, — оживился Скиба, — и что в коннице нашей, буденновской, казаков тоже хватает, что и командиры и сам Буденный станичников и трудовых казаков не обижают.

— Именно! — Вот об этом-то и надо написать. А вы, товарищ Скиба, должны помочь нам составить такую листовку.

— Да я же плохо грамотный, всего чуток в школу ходил. Где ж мне листовку писать? — испугался Скиба.

— Ничего. Ваше учение впереди. После войны не только школу, еще и академию окончите. А сейчас мы вместе составим листовку. Ведь ваше слово скорее дойдет до казака.

Но составить листовку им не удалось. За хатами что-то загрохотало, из степи донеслись выстрелы, затем отрывистый гул. Раза три ударила пушечка конногорной батареи, на улице села послышался топот скачущих коней.

— Тревога? — поднимаясь с места спросил Скиба.

В хату вбежал запыленный, взлохмаченный боец со струйками пота на лице. Круглыми от испуга глазами он осмотрел комнату и, увидя военкома, бросился к нему.

— Товарищ комиссар, — завопил он, — беда! Хата по полю идет и изо всех окон стреляет.

— Хата? — поднимая брови, удивленно переспросил Медведев. — Какая хата? А вы, случаем, товарищ, не того? — и он выразительно щелкнул себя пальцем по воротнику.

— Верно, хата. Идет без дорог, без пути, и палит… Мы с перепугу аж коней потеряли, — не слушая его, поспешно продолжал боец.

Стрельба за селом росла. Крики и шум приближались. Несколько залетных пуль прошипели над крышей.

— А ну, пойдем, поглядим на твою хату, — пристегивая пояс с револьвером, спокойно сказал военком и, сопровождаемый Скибой, вышел во двор.

На улице сновали перепуганные женщины, загоняя во двор ребятишек. Двое кавалеристов прямо с коней стреляли из-за угла дома куда-то в степь.

Измазанный пылью и потом пехотинец бежал навстречу Медведеву, волоча за собой винтовку.

— Куда бежишь? Стой! В чем дело? — остановил его военком.

— Товарищ комиссар… не то хата, не то вагон прет, — тяжело дыша, сказал пехотинец. — Сколько воюю, не видал такой штуки… Мы ее бьем, а она прет и прет.

— Гранаты есть? — строго спросил Медведев.

— Так точно! Четыре лимонки, — оправившись сказал боец.

— Приготовить гранаты. Это танки! — спокойно сказал военком. — Ну, товарищи, — поворачиваясь к бойцам, продолжал он, — это те же бронемашины, только на гусеницах, а не на колесах. Неужели мы побежим от этой английской дряни? — И, оглядев всех, договорил: — Такие молодцы, да испугаться танков? А вам, — отыскав глазами батарейцев, сказал Медведев, — бить в упор прямо по танкам.

— Товарищ Медведев, — выступая вперед, сказал Скиба, — я их видал, эти танки. Нас еще под Ростовом кадюки учили, как с ними справляться. Надо связать две-три гранаты, подползти поближе, да прямо под брюхо. А ну, братва, связывай по три гранаты и за мной! — закричал Скиба.

Несколько человек побежали за ним, а остальные стали быстро связывать свои гранаты.

Танки двигались осторожно. Эти небольшие серо-зеленые машины «Рено» только со страху могли показаться людям «с хату». На борту одной синей краской было выведено: «Генерал Корнилов».

— Вот и добре! — сказал Скиба, прочтя надпись на медленно ползшем танке. — Нехай будет генерал, я с ним знакомый.

Он оглянулся и приказал следовавшим за ним бойцам:

— Я, товарищи, поползу по ерику на «генерала», а вы стерегите тех, что слева идут. Если не сдюжите, прыгайте под откос и пропускайте их вперед, а потом сзади — гранатами.

Он по-пластунски пополз навстречу поднимавшемуся на горку танку. Все ароматы разморенной покоем и солнцем степи окутали его. Прячась между кустами качавшегося терна, казак увидел, как юркая ящерица скользнула и остановилась, поводя бусинками-глазами и с любопытством глядя на него.

Ковыль, высокий и пушистый, качался на гребне холма, на который с грузным сопением, урча, поднимался танк.

«Ежели заметил, сомнет!» — подумал Скиба и, зажмурившись, словно врастая в землю, прижался к кустам. Ящерица рванулась и скрылась в траве. Танк, тяжело вздыхая, показался над холмом.

До танка оставалось шагов двадцать — двадцать пять.

«Пора!» — с трудом сдерживая волнение, подумал казак и, как обычно в станице, приступая к тяжелой работе, проговорил:

— Господи, благослови.

Приподнявшись на локте, Скиба швырнул связку гранат и быстро скатился вниз, но тяжелый удар настиг его раньше, чем он достиг овражка.

На гребне холма, окутанный дымом, врезаясь в землю, кружил подбитый танк, из которого через отброшенный люк, задом вылезал человек. За ним вывалился другой, и танк сразу же занялся пламенем.

— Ура! — выскакивая из овражка, восторженно заревели бойцы.

— Бей кадюков! — пробегая мимо Скибы, закричал кто-то.

Казак не узнал, а скорее догадался, что это Медведев. Вскочив на ноги, он побежал за военкомом.

Из-за пригорка ударило наше орудие, застучал пулемет. Вдоль дороги и прямо по степи бежали с криком люди. Впереди мчались человек тридцать конных. Размахивая обнаженными клинками, они с гиканьем и свистом пронеслись вперед и, завернув влево, стали окружать танки. Один танк дал пулеметную очередь, но разорвавшийся возле снаряд заставил его повернуть назад. Три неподвижно застыли в траве, четвертый догорал на холме.

Возле подбитых машин, сняв кожаные шлемы, стояли с поднятыми руками танкисты.

— Инглиш? — спросил военком, поглядывая на короткие желтенькие погончики одного из них.

— Нон, месье, франсе, — низко кланяясь, ответил танкист, судорожно улыбаясь.

— А-а! Французы, — сказал военком.

Конные уже окружили брошенные танки. Один из буденновцев, веселый и озорной, залезший в люк подбитой машины, пел во все горло, размахивая картузом.

Испуганные танкисты жались в кучку, косясь на него. С криком подбежали обозные и кашевары. Возбужденная толпа окружила пленных.

— Харя! — крикнул один из обозных, замахиваясь кулаком на танкиста.

— Это французы, — сказал Скиба, удерживая за руку обозного.

— А нам все равно — француз или англичан. Мы их сюда не звали, — злобно глядя на съежившегося пленного, сказал обозный.

— Так-то так, а пленных не обижать. Мы — армия революции, а не белогвардейцы. Товарищ Скиба, возьмите человек пять конных и отведите пленных в штаб, — приказал Медведев, продолжая осматривать захваченные машины.

ГЛАВА XIX

Вечером, когда уже стемнело и редкие огни загорелись в домах, Карпенко пришел к Скибе. Казак сидел за деревянным некрашеным столом, списывал на лист серой бумаги заданный бойцам урок политграмоты.

Карпенко нагнулся над ним и, одобрительно хлопнув по плечу, сказал:

— Ну, Панас, с тебя магарыч. Чем угощаешь?

Скиба высвободил из корявых, негнущихся пальцев ручку.

— Да кроме чаю, ничего нет. Вот придем в станицу, чихирю добре попьем.

— Ладно, подождем, — улыбнулся Карпенко. — Так вот, браток, слушай, какое дело. Меня в командиры эскадрона производят, и, значит, я из взвода ухожу. Ну, мы там с ребятами подумали, померекали — думаем тебя во взводные назначить. А?

Скиба растерялся. В смущении развел руками и неуверенно сказал:

— Рано еще, Василь Дмитрич, вроде сказать, рановато. Да и бойцы, может, не пожелают.

— Чего там рано? Не спорь, товарищ взводный, все уже согласовали, завтра в приказе будет. Гляди, не забывай: как на Терек приедем, с тебя магарыч. — Карпенко весело хлопнул по ладони Скибы. — А теперь, браток, пойду, завтра выступаем.

Полк готовился выступить в село Богучарово, где собиралась дивизия, шедшая вместе с конным корпусом в тыл 9-й армии, которой угрожал прорвавшийся Мамонтов.

Перед рассветом новый командир третьего эскадрона Карпенко вызвал к себе Скибу, назначенного накануне взводным.

— Утречком — в разъезд. За ночь оборвалась связь, и теперь ни в штабе дивизии, ни в корпусе никто не знает, где белые. От нас три разъезда пойдут на Воронеж, ты — начальник второго, — показывая на карте направление разведки, сказал Карпенко.

Скиба внимательно выслушал его и спросил:

— Когда выступать, товарищ эскадронный?

— Да как станет рассветать.

— Сколько человек?

— Бери весь взвод.

— Слушаюсь!

— Далеко не отрывайтесь. Кадюки тут всюду по степи бродят.

Скиба улыбнулся:

— Добре, не нарвемся.

Он еще раз ознакомился с картой и вышел предупредить бойцов о выступлении. У ворот его поджидал Гришатка Столетов, несколько дней назад зачисленный во взвод Скибы.

Разъезд осторожно двигался, то замедляя шаг, то вовсе останавливаясь. Было свежее солнечное утро, и каждый звук далеко разносился в ясном воздухе. Раза два разъезду повстречались пешие и ехавшие на телегах крестьяне, но перепуганные люди так и не могли толком объяснить, кого они видели.

Дорога была избита колесами обозов и артиллерии. Множество конских следов, помет и сухая прибитая трава говорили о прошедшем впереди войске. По пути попадались брошенные двуколки, валялись начавшие вспухать конские трупы, да вдоль дороги тянулся длинный след просыпанной муки.

— Товарищ Скиба, впереди порубанные лежат, — доложил подъехавший из дозора всадник. — Пять человек. Видать, наши.

Разъезд не спеша продвинулся к группе одиноких берез, под которыми, у самой дороги, лежали пять обезображенных, зарубленных шашками человек. Все пятеро были одеты в защитное красноармейское обмундирование.

— Наши, пехота, — со вздохом проговорил Скиба. — Пленные.

Бойцы объехали трупы, продолжая путь.

Вдали за холмами блеснула над садами золотая маковка церкви. В низине струилась речка, через которую был перекинут изломанный и проваленный орудийными колесами мост.

Разъезд подошел к реке. Попоили коней и стали подниматься на пригорок.

Вдруг все разом подняли головы и прислушались. В облаках черной стрекозой кружил аэроплан. Медленно проплыв над головами наблюдавших за ним бойцов, он круто повернул на запад и, нырнув в густое белесоватое облако, растаял в нем.

— Высоко летит. Ему оттуда вся земля как на ладошке. А что, товарищ Скиба, это, видать, не наш? — заговорили бойцы.

— Кто его знает, — пожал плечами Скиба. — Должно, белый.

Поднявшись на пригорок, разъезд спешился, чтобы дать отдых усталым коням; кое-кто закурил; Скиба развернул карту и присел на траву, засовывая в рот слежавшийся в кармане кусок хлеба.

Один из бойцов вполголоса затянул песню, но тотчас же замолчал, глянув вверх.

— Летит, опять показался! Хоронись, ребята, бомбы метать станет!

Над разъездом снова черным крестом повис аэроплан. Вынырнув из облаков, он пересек поляну и кружил, точно ястреб, сужая круги.

— По коням! — скомандовал Скиба, не сводя глаз с парившего над ними самолета. — Без приказа не рассыпаться.

Люди сели на коней.

В полете аэроплана было что-то непонятное. На крыльях четкими красками были нарисованы два трехцветных добровольческих круга, но с него не сыпались бомбы. Когда самолет пролетал над разъездом, летчик высунулся из кабины и помахал рукой.

— Товарищ Скиба, давай мы его сшибем! — горячо предложили бойцы, хватаясь за винтовки.

— Тише вы! — бледнея от волнения, цыкнул на них Скиба. — Разве не видите? Не узнает нас кадюк, за своих принимает…

Сняв с головы папаху, он быстро сорвал с нее красную перевязь и наскоро обмотал выхваченным из сумки рушником. Бойцы, следуя его примеру, тоже обмотали шапки — кто платком, кто тряпицей.

— Нам его, ребята, непременно надо живьем схватить, — быстрым шепотом заговорил Скиба. — Нехай он на землю сядет.

Аэроплан совсем низко летел над землей прямо на конников. Огрев плетью меринка, Скиба вынесся вперед и неистово замахал папахой выглянувшему из-за борта летчику. Аэроплан с грохотом пронесся мимо, обдав зажмурившихся людей запахом бензина, а через минуту, повернув назад, плавно пошел на снижение. Скиба повернул бледное лицо к разъезду.

— Стоять на месте!

Меринок, недоверчиво прядая ушами, боком подошел к самолету, из которого тревожно глядел на Скибу человек в кожаном шлеме. Рука летчика лежала на пулемете.

— Кто такой? — недоверчиво, не сводя со Скибы настороженного взгляда, спросил он.

— Урядник пятого кубанского полка. А вы кто будете?

Летчик облегченно вздохнул:

— Свой брат, доброволец! Из штаба армии на розыски вашего корпуса.

Расстегнув шлем, он вылез из аэроплана, с удовольствием потянулся и, весело взглянув на Скибу, сказал:

— Чуть было я в вас бомбой не запустил! Вот было бы дело. А вы что, из корпуса генерала Шкуро?

Скиба отрицательно покачал головой.

— Никак нет, ваше благородие, я из корпуса товарища Буденного. — И, выхватив из ножен шашку, закричал: — Руки вверх, чертова паскуда!

Офицер нерешительно поднял негнущиеся руки.

— Вали сюда, товарищи! — закричал Скиба.

Кто карьером, кто рысью, крича и улюлюкая, налетели бойцы.

— Ну, сказывай, откуда залетел? Да не трясись, не укусим, — обыскивая пленного, сказал Скиба.

Летчик с боязливой враждебностью посмотрел на него.

— Не желаешь? Не надо. А ну, Федюк, и ты, Цимбала, седайте на коней да живо в штаб. Ты его, Федюк, впереди себя посади да скажи нашим, нехай скорей идут, аэроплан забирают.

Оставив у неподвижно застывшего самолета двух человек, разъезд двинулся дальше.

Оторвавшиеся от основных сил и нарушившие стратегическую согласованность действий, мамонтовцы действовали на свой собственный риск. Обеспокоенная этим, ставка Деникина выслала аэроплан с предписанием найти ушедшего в тыл красных Мамонтова и повернуть его на Воронеж для соединения с конным корпусом генерала Шкуро. Объединенной кавалерии предписывались новые задачи и было указано направление удара на Москву.

Из захваченных документов и опроса летчика выяснилось, что Воронеж уже третий день занят шкуровцами, а донцы еще только подходят к городу. В письме Мамонтову Шкуро сообщал о том, что ждет не дождется соединения с ним, что кубанские части устали и расстроены и, главное, испытывают огромный недостаток в огнеприпасах.

Получив точные сведения о силах и намерениях противника, командование конного корпуса красных изменило свой первоначальный план и решило ударить на Воронеж, не дожидаясь пехотных подкреплений.

Ночью 19 октября передовые части Мамонтова подошли к городу. Наткнувшись на сторожевое охранение, они не узнали своих и завязали с ними бой. Ожесточенная перестрелка шла всю ночь, только с рассветом белые обнаружили ошибку и прекратили стрельбу.

Двадцатого утром оба белых корпуса выдвинулись далеко за Воронеж. Подошедшие из тыла четыре бронепоезда, поддерживаемые кавалерией, двинулись на север, захватили станцию Рамонь и стали продвигаться на Усмань и Задонск. Две пехотные бригады и семь бронемашин остались в городе. Узнав о подходе корпуса Буденного, белые привели в боевую готовность все свои войска, заняли все городские высоты и переправы через реку. Артиллерия оттянутых назад бронепоездов и полевых батарей ожидала красную конницу.

Наступила ночь. Два стана, отделенные рекой и узкой полосой земли, готовились к беспощадному бою. Над полями низко плыл туман. Во мгле тускло светили костры, их блеклые огни отражались в воде. Редкая стрельба не утихала. Из города глухо доносились неясные взрывы и отрывистый гул.

Перебежчики, главным образом железнодорожные рабочие, рассказывали о тревоге, о нервном настроении белых. А ночь текла медленно, и настороженно глядевшие в темноту люди нетерпеливо ждали рассвета.

Эскадрон, в котором был Скиба, с самого утра попал в прикрытие бригадной артиллерии и в сражении почти не участвовал.

Скиба выполз на край ерика, растянулся в блеклой траве и с волнением разбирающегося в этом человека следил за боем. В стороне, саженях в ста, непрерывным навесным огнем била по вокзалу скрытая холмами трехдюймовая батарея. Снаряды рвались над путями. Скибе было видно, как после удачно разорвавшейся гранаты суматошно забегали люди и повалил густой сизый дым.

Впереди, перед батареей, лежали цепи. Черные точки то сближались, то снова замирали на местах. Рев гаубиц, бивших по Воронежу со стороны 2-й бригады, треск винтовок и четкий стук пулеметов слились в сплошной грохочущий гул.

На правом фланге, у моста через Ворону, нестройно поднялись и снова залегли наши цепи. Ливень свинца тотчас же пронесся над ними, а орудия белых стали упорно долбить по участку, где осмеливались подняться люди.

«Эх, туда теперь беспременно жахать станут. Кабы наши не повернули! — с тревогой думал Скиба, чувствуя, что правофланговые вырвались вперед и остались без поддержки центра. — Не дай бог, с фланга ожгут! Пропали…»

— Да что же вы! — закричал он, забыв о том, что его никто не слышит. — Да что ж вы, идолы, своих не выручаете?

Бывают люди, которых независимо от их знаний и рода занятий природа одарила особым чутьем, своеобразной воинской интуицией: они не разумом, а инстинктивно и все же безошибочно разбираются в искусстве войны. Скиба принадлежал к ним.

— Эх, молодцы ребятки! — через секунду снова воскликнул он, видя, что длинная ломаная линия красноармейцев, несмотря на губительный огонь, продвигается вперед.

Он опустил бинокль и, чувствуя себя виноватым перед ними, с досадой проговорил:

— И чего это нас тут посадили? Сидим без дела.

Бой длился уже восемь-девять часов. Четвертые сутки рвались к городу наступающие, и, отходя по вершкам, с трудом отбивали их атаки белые полки.

Генерал Шкуро, замещавший уехавшего с докладом в Ростов Мамонтова, руководил операцией.

Бледный и возбужденный, стоя на высоком стоге сена, он наблюдал за боем. Рядом на брошенной поверх сена бурке, развернув на коленях полевую книжку, начальник штаба генерал Остроухов что-то быстро писал карандашом. Дюжий кубанец-хорунжий, сдерживая вертевшегося коня, не сводил с генерала глаз, ожидая приказаний.

Три полевых телефона сиплыми протяжными гудками тревожили телефонистов. Внизу у распахнутых настежь ворот усадьбы стояли два щегольских автомобиля, вокруг которых в беспорядке раскинулась конвойная сотня генерала в специально сшитых для нее из волчьих шкур папахах. Поодаль, за домами, по обе стороны дороги, прямо в канавах расположились солдаты только что подошедшей для охраны штаба добровольческой роты. Они любопытствующими, настороженными глазами провожали скакавших с донесениями и возвращавшихся обратно на участки ординарцев.

Гул канонады не смолкал.

Свита и штаб Шкуро разбились на несколько групп и, кто присев, кто стоя, наскоро куря и закусывая, оживленно обсуждали перипетии затянувшегося боя.

— От командующего левобережной группой донесение, ваше превосходительство, — продолжая прижимать к уху телефонную трубку, доложил Остроухов.

Генерал хмуро мотнул головой.

— Четвертая бригада разбита и отступает за мост. Высланный в помощь батальон напоролся на пулеметы, понес большие потери. Генерал Лохвицкий требует подкреплений.

Шкуро с ненавистью взглянул на Остроухова. Лицо его, и без того красное, побагровело, рыжие усы пошли ходуном.

— Пусть держатся! Передайте генералу, что я расстреляю его, если он отдаст красным мост.

Остроухов неопределенно посмотрел и предостерегающе сказал:

— Ваше превосходительство, брод и переправы у моста слишком важны для нас. Я считаю необходимым их усилить.

Шкуро поглядел на него тусклым взглядом:

— Вы думаете? А как?

— Передвиньте резервную батарею и ее охранение. Это усилит Лохвицкого.

Шкуро, почти не слушая Остроухова, согласился.

— Ваше превосходительство, Донесение С северного участка, от генерала Секретова! — у самого стога осадив коня, крикнул загорелый донец.

Он протянул пакет с донесением. Шкуро оживился:

— Ну что? Как у вас? Сбили противника?

Хорунжий отрицательно замотал чубатой головой:

— Никак нет, ваше превосходительство. Прут как оглашенные. Тридцать седьмой полк полностью уничтожен, седьмая донская батарея вырублена целиком. Обходная колонна красных зашла за наш фланг. Цепи прорываются к вокзалу.

Остроухов надорвал пакет, торопливо пробежал донесение и, встав с бурки, растерянно сказал:

— Ваше превосходительство, левый фланг донцов разгромлен. Вся артиллерия левого участка попала в руки красных. Генерал Постовский срочно просит кинуть в бой все резервы и отвлечь красных от его деморализованного участка.

Шкуро вздрогнул. Он тупо поглядел на протянутую бумагу, и, выругавшись, проговорил:

— Что такое? Да ведь красных в три раза меньше, чем нас! Что это такое, я вас спрашиваю, наконец?

Остроухов молча пожал плечами. Внизу снова сипло застонал телефон, и телефонист быстро передал ему трубку.

Остроухов побледнел и закусил губу:

— Ваше превосходительство! Южные переправы форсированы большевиками. Конные части красных переправились через реку Воронеж и входят в слободку.

Шкуро нахмурился. Опустив голову, он о чем-то с минуту думал, затем, решившись, властно сказал:

— Всех из резерва, кроме моей конвойной сотни, кинуть к переправам. Немедленно загнать врага обратно за реку. Генералу Бабиеву с дивизией атаковать в конном строю наступающих буденновцев и сбить.

Буденновцы подпустили бешено мчавшуюся лаву белых без выстрела почти на четыреста шагов. Потом по команде начдива огненным ливнем забили все восемьдесят станковых и тачанковых пулеметов. Двадцать шесть орудий в упор картечным огнем рвали в клочья черную землю и налетевшую кавалерию. Растерзанные, искромсанные тела валялись на земле, стоны умирающих слились с храпом и ржанием издыхающих коней.

Прорвавшись сквозь завесу огня, обезумевшие люди в отчаянии неслись дальше, пока меткая пуля не валила их с коня. Другие, бросив поводья, кидались наземь, притворяясь мертвыми.

Часть лавы в панике повернула вспять. По полю бежали люди, кони без всадников носились по всем направлениям, а над всем этим уверенно, беспощадно грохотали залпы и ахающие разрывы красноармейской картечи. Вся степь ревела и сверкала огнем.

Буденный, наблюдавший за гибелью отборной дивизии белых, привстал на стременах и, легко выдернув из ножен острую казацкую шашчонку, весело скомандовал резерву:

— Шашки к бою!.. В атаку — марш — марш!

И, гикнув по-степному, помчался вперед.

Шкуро, отбросив бинокль, непонимающими глазами следил за происходящим, а впереди, на широком поле, красные гнали, рубили и преследовали его войска. Все еще не веря своим глазам, он грубо, по-казацки выругался, сорвал с себя серую волчью папаху и, швырнув ее под ноги, стал в исступлении топтать.

— Ваше превосходительство, надо уходить. Красные занимают город, — тревожно дернул его за рукав Остроухов.

Шкуро, белый, с трясущимися от злобы губами, посмотрел на него.

— А-а-а, идите вы к… — выкрикнул он и спрыгнул со стога.

Конвойная сотня уже в седлах дожидалась его. Штабные офицеры вскочили на коней и поскакали вслед за автомобилем генерала.

Через Соборную площадь мчалась, давя бегущую пехоту, кавалерия. Брошенные орудия и повозки загромоздили все дороги. Обозные из пленных красноармейцев злорадными улыбками проводили проскакавшую мимо кавалькаду.

В ночь на 25 октября белые были выбиты из Воронежа.

Оба разгромленных корпуса в панике отошли на станцию Касторная, бросив три бронепоезда: «Мамонтов», «Шкуро» и «Единая неделимая». На станции были захвачены составы с обмундированием и личный поезд генерала Шкуро.

ГЛАВА XX

Полк, сделав заезд плечом, занял свое место. Кони ломали линию строя. Скиба встал перед взводом и, оглядывая через плечо изогнутую шеренгу, недовольно сказал:

— Направо равняйсь, товарищи. Чего стали цыганским табором?..

Дивизии подходили. Одна за другой вырастали конные шеренги полков. Скоро весь корпус четким живым квадратом врос в поле. Два духовых оркестра стояли на флангах. Алые боевые знамена колыхались на ветру, и на их расшитых чехлах горело блеклое ноябрьское солнце.

Внезапно корпус пришел в движение. По фронту проскакали командиры полков, крупным полевым галопом пронесся на фланг командовавший парадом начдив. Со стороны села на спокойной, неторопливой рыси приближалась кавалькада, во главе которой острый глаз Скибы различил Буденного.

Начдив повернул коня к фронту и скомандовал высоким, звенящим голосом:

— Конармия, смирно!

Конница вздрогнула. По ее рядам словно пробежал и замер ветерок. Тысячи глаз с любопытством вонзились в подъезжавшую группу. Начдив, опустив поводья, подскакал к Буденному и, делая подвысь, отрапортовал ему.

Оркестры на флангах заиграли «Интернационал». Командиры полков и эскадронов, блеснув саблями, отдали салют. Что-то радостно крича и обнажая белые, сверкавшие под усами зубы, проскакал командующий, и Скиба с удивлением заметил в ехавшей с ним группе какого-то штатского человека.

— Кто такой? — спросил он у эскадронного.

Карпенко, не поворачивая головы, коротко ответил:

— Представитель ВЦИКа.

Скиба закусил губу; это доброе лицо в очках, с подстриженной клинышком бородой он часто видел на страницах красноармейской хрестоматии, и только неделю назад политком, Маруся много говорила о нем.

«Вот не узнал», — сконфуженно подумал казак и с почтительным любопытством проводил глазами удалявшихся по фронту всадников.

Закончив объезд и поздоровавшись с бойцами, Буденный выехал на середину. Корпус сейчас же загнул фланги, замыкаясь за ними вкруг.

— Товарищи, — начал Буденный, — вы разгромили врага под Воронежем и Касторной! Вашей беззаветной отвагой спасена революция, рабоче-крестьянская страна. Вашей славной кровью закреплена победа над врагом. И вот рабочая и крестьянская трудовая Россия прислала делегацию от ВЦИКа, чтобы благодарить вас. Дадим же слово нашим дорогим гостям, что мы сделаем в сто раз больше, чем до сих пор, и загоним Деникина с его ордой в Черное море. Пусть товарищи, вернувшись в Москву, передадут Ильичу и трудящимся, что Первая Конная армия только начинает громить врага. Ягодки еще впереди. Ура!

«Ура», возрастая, покатилось по рядам.

Потом поднялся на пулеметную тачанку представитель Москвы. Громовое «ура» много раз прерывало его речь.

— Контрреволюция доживает последние дни, — говорил он. — На востоке Красная Армия разгромила вдребезги наемные офицерские банды адмирала Колчака, гонит их остатки к Тихому океану. Сам Колчак, тоже не уйдет от нас — карающая рука революции уже повисла над ним. Остается, товарищи, Деникин. Вы уже дважды нанесли ему сокрушительный удар. Армии его откатываются к югу. Мобилизованные им солдаты разбегаются, обманутые казаки уходят по домам. Недалек час, когда они сами ударят ему в тыл. Товарищи, разгром Деникина начался! Так давайте же доведем его до конца и, освободив от белых нашу рабочую страну, перейдем к мирному труду в городах и деревнях. Центральный Исполнительный Комитет, помня о ваших геройских подвигах, постановил наградить наиболее отличившихся героев революционным орденом Красного Знамени…

И снова гулкое и многократное эхо понесло по полям громовое, несмолкаемое «ура».

Скиба слушал с широко открытыми глазами.

— Правильно, — подтвердил он, оборачиваясь к соседу. — Правильно сказал насчет казаков, безусловный факт…

Но в это время он услышал свою фамилию и, оборвав фразу, с удивлением воззрился на подскакавшего Карпенко.

— Скиба! Живо скачи за мной наметом.

Не понимая, в чем дело, казак щелкнул плетью по бокам лошади и понесся за ним.

— Становись в шеренгу. Сейчас нас награждать будут, — шепнул ему Карпенко и беззвучно рассмеялся, видя растерянное лицо казака.

— «…Реввоенсовет Первой Конной красной армии постановил наградить орденом Красного Знамени командира взвода кавполка Скибу Афанасия за то, что, состоя в Красной Армии, он в боях являл собою пример революционного борца за интересы революции, а также и за то, что, находясь в разъезде под городом Воронежем, смелым маневром захватил белогвардейский самолет и вообще неоднократно показал свою преданность революции и рабоче-крестьянской власти», — высоким звонким голосом прочел грамоту уполномоченный.

Командарм, глядя на оробело застывшего казака, дружески потрепал его по плечу.

Делегат ВЦИКа бережно взял орден и приколол его к выцветшему полушубку Скибы.

— Носите, дорогой товарищ, на здоровье. Республика гордится такими героями, как вы, — сказал он и обеими руками крепко пожал ладонь Скибы.

ГЛАВА XXI

На станции Ельмут стоял бронепоезд «Генерал Корнилов». Он слегка дымил, посапывая котлами. Два санитарных поезда — один со звездным флагом США — стояли на другом пути рядом с бронепоездом.

За станцией тянулись длинные, крытые черепицей амбары. Здесь были продовольственные склады, поодаль раскинулся артиллерийский парк. Два бронеавтомобиля прошли по площади, пронесся мотоциклист и исчез за домами.

Генерал Май-Маевский, командир пехотного добровольческого корпуса, плотный, широкоплечий человек, только что отобедал. Обед затянулся, так как за столом помимо представителей военных миссий Франции и Англии присутствовал также американский генерал Чарльз Морелл. Сэр Морелл был главой американской миссии Красного Креста. Вместе с ним приехали пять врачей, профессор-хирург с двумя ассистентами, фельдшерами, сестрами и остальным медицинским персоналом. Целый поезд с прекрасно оборудованными вагонами, большое количество медикаментов, инвентаря привезли с собой американцы. Это был щедрый дар миллиардера Карнеджи генералу Деникину.

Обед кончился, и американцы, попрощавшись с Май-Маевским, отправились к себе. Салон-вагон опустел.

Пользуясь отсутствием дам, генерал расстегнул китель и, откинувшись в кресле, ковырял зубочисткой во рту, вполголоса беседуя с капитаном Коутсом, специальным корреспондентом английской газеты «Таймс», раз в неделю печатавшей обзоры о «действиях храброй русской армии, воюющей против большевиков».

— Красные разбиты. Остатки большевистской пехоты окружены в районе Маныча. К вечеру или завтра к утру весь район Задонья будет в наших руках.

— А Конная армия? Знаменитое детище большевиков? — записывая в блокнот слова Май-Маевского, спросил корреспондент.

— Ее уже нет. Конница генерала Барбовича нанесла ей такой сокрушительный удар, что… — Май-Маевский иронически усмехнулся, — прославленная Конармия рассыпалась и улепетывает обратно за Дон.

На станции уже зажглись огни. В сторону Торговой, тяжело громыхая, уходил бронепоезд «Генерал Корнилов».

— Прикажите подать автомобиль и конвойную полусотню. Я выезжаю на фронт, — отдал распоряжение Май-Маевский и, сопровождаемый группой офицеров, пошел через станцию на площадь.

Солдаты и офицеры вытягивались во фронт. Из-за вокзала на рыси подошел полуэскадрон драгун, конвой генерала.

Новенький открытый «шевроле» подкатил и остановился возле генерала.

Отдавая последние приказания остающимся, Май-Маевский уже садился в машину, как вдруг над самой площадью, совсем низко, показался самолет и пошел на посадку. Пробежав по земле, он остановился у забора.

Генерал с удивлением смотрел на самолет.

Через минуту летчик вылез из кабины и бегом направился к автомобилю.

— Генерал Май-Маевский здесь? — спросил летчик и вдруг, узнав командира добровольческого корпуса, крикнул: — Ваше превосходительство, красные прорвались в тыл! Конница со стороны хутора Аполлоновского идет сюда. Она уже близко. Через полчаса будет здесь.

— Идите вы к черту!.. — обрывая летчика, закричал Маевский. — Паникер, трус! Красные разгромлены, а таким, как вы, они мерещатся повсюду. — И, обращаясь к окружающим, он несколько спокойнее сказал: — Это наша конница, покончив с красными, идет сюда.

— Ваше превосходительство, я не трус и не паникер, но красные действительно… — бледный от стыда и оскорбления, взволнованно сказал летчик.

— Довольно! — гневно остановил его Май-Маевский. — Чтобы доказать вам, что вы трус и что вам не место в армии, я сейчас выеду навстречу этой коннице. Кстати, мне нужно получить дополнительные сведения от генерала Барбовича. Поручик, дайте мне коня! — обращаясь к адъютанту, сказал генерал. — Автомобиль пусть следует за нами, я там пересяду в него.

Сопровождаемый конвоем и легковой машиной, широкой рысью он направился навстречу коннице.

За околицей начиналась степь. Вправо уходила железнодорожная насыпь, огни станции остались позади. Сгущались сумерки.

Генерал оглянулся. Станция была уже далеко. Беспокойство охватило его.

«А что, если летчик не ошибся? Что, если эта колонна не Барбовича?»

Бегство из-под Орла, разгром у Нового Оскола, поражение под Воронежем были еще свежи в памяти. И если там, возле бронепоезда и юнкеров, Май-Маевский был храбр и спокоен, то здесь, посреди поля, он чувствовал себя неуверенно.

— Послушайте, ротмистр, пошлите-ка вперед, к колонне Барбовича, разъезд. Да на всякий случай вышлите по бокам дозоры, — не глядя на офицера, приказал он.

Через минуту семеро драгун под командой корнета широкой рысью понеслись навстречу кавалерии, поднимавшейся по холмистой дороге.

Май-Маевский остановил конвой и, сойдя с коня, взял бинокль. Влево от колонны уходил на юго-запад отряд, силой не меньше полка.

— Зачем это? — пожал плечами генерал.

Спешившиеся конвойные почтительно стояли позади.

Ротмистр, ожидая распоряжения командующего, приблизился к нему.

Догоравший за Доном закат облил в последний раз багровым светом холмы.

Май-Маевский ясно видел, как заблестело и заиграло на солнце оружие всадников. Бинокль задрожал в его руках.

Шедшая по дороге колонна вдруг раздалась и, разворачиваясь на ходу, ринулась вперед. Через мгновение она налетела, смяла и растворила в себе остановившийся разъезд.

— Красные! — неожиданно тонким голосом взвизгнул генерал и, уронив бинокль, кинулся к автомобилю, возле которого торопливо возился бледный, растерянный офицер. — Гони во всю мочь! — словно извозчику, крикнул Май-Маевский, оглядываясь назад.

По степи неслись конные. Казалось, степь сама рождала их. Они встали из-за холмов и лощин, охватывая село и отрезая дорогу.

Генерал в страхе обхватил обеими руками голову и даже не заметил, как рванулась машина, как, обгоняя конвойных драгун, понеслась она обратно к селу. Его било о борта и кидало в стороны от этой бешеной гонки. Когда он оправился и овладел собой, Ельмут был далеко позади. Вдоль насыпи вставали взрывы, вдалеке трещали залпы, и где-то глухо стучал пулемет.

Май-Маевский огляделся. Кроме шофера, рядом не было никого. Ни адъютанта, ни ротмистра Шенка, ни конвойных драгун. Генерал опустил голову. Сильная машина мчала его к селу Тройцы, где стояли белые резервы, откуда уже шли на помощь бронепоезда.

ГЛАВА XXII

Дул холодный январский ветер. Бродя, как бездомный пес, он глухо завывал и гудел, ударяясь с разлету о дома. Жалобно стонали телеграфные провода. По-над Доном кружила начавшаяся пурга и кидала к городу редкие горсти снега. Ерики и колдобины затянуло синим звенящим льдом, на котором тускло играл сумеречный свет.

Верстах в трех от города, в низине, на поваленном прошлогодней бурей сухом камыше лежала старая волчица. Она подняла голову, насторожив уши, и долго всматривалась в белевшую снегом и луной степь. Холод и неотвязные, густо падавшие белые мухи беспокоили ее.

Отлежавшись, она неслышно встала, медленно зевнув, потянулась всем телом, лениво сощурила сонные глаза. Потом, шурша слежавшимся камышом, сошла к черневшей вдали железнодорожной насыпи, легко перескочила через скользкие холодные рельсы и, припадая к земле, спустилась вниз.

Степь крепко спала. Волчица оглянулась. От города шел неясный шум. Пахло дымом и кислым запахом жилья. Тоскливая, безмолвная ночь лежала вокруг. И, подняв голову, вытянув к небу узкую морду, уставясь невидящими, холодными глазами на луну, волчица глухо завыла.

Внезапно вой оборвался. Волчица смолкла, настороженно вскочив, сильно потянула воздух и трусливой рысцой побежала через насыпь в камыши. Из снежной мглы, из-за бугров показались конные. Словно призраки, они бесшумно вставали впереди, заполняя степь.

Один из них, придержав коня, не поворачивая головы, сказал:

— Вот и Ростов. Полыхает, будто пожар.

— Да-а. Под боком, — глухо ответил второй и отер запушенное снегом лицо. — А ну, Столетов, скачи до командира. Нехай швыдче идут, пути свободны.

— Слухаю, товарищ Скиба! — И Гришутка, нахлестывая коня, поскакал обратно.

Ветер озверел и, срываясь с холмов, воя, кружил над полями.

В ночь на 9 января конница Буденного с боем ворвалась в Ростов с трех сторон. 4-я кавдивизия с налета захватила предместье города — Нахичевань.

Столица южнорусской контрреволюции жила шумной жизнью. Театры и кино были заполнены публикой. В кафе звенели веселые мотивы оперетт. В биллиардных с треском катались шары, в ночных ресторанах рекой лилось вино.

Взвод кавалерии рысью перешел большой генеральский мост. За мостом на площади горел костер, вокруг которого виднелись закутанные фигуры полузамерзших солдат. Два пулемета и полевое орудие, оставленное без прикрытия, горели в отблесках костра. Взвод подошел к костру и, объехав гревшихся, зашел с тыла, отрезав солдат от дороги. Трое конных спешились и стали молча возиться у орудия.

— Это что, смена, что ли? — вяло спросил сидевший у костра человек, сонно поднимая глаза на конных.

— Она самая! — ответил передовой, соскакивая с коня.

— Вроде как рано, — удивился другой гревшийся солдат. — На армянской церкви еще не били часы.

— Уже пробили! — засмеялся подошедший и властно добавил: — А ну, смирно! Сдавай оружие, вас, чертей, давно пора сменять.

— Это как же? — не поняли гревшиеся.

— А так! Без всякого. Сдавай, а то всех посечем шашками.

Солдаты медленно, равнодушно покидали ружья в кучу, недоуменно оглядывая странных гостей.

— А кто вы? — спросил наконец один с сонным любопытством.

— Красные. Буденновцы!

— А-а! — проговорил солдат. — Чисто работаете, ребята. Так вы, братцы, и офицеров наших заберите. Они вон в том доме ночуют. Нехай проснутся.

И он весьма охотно пошел проводить буденновцев к дому мирно спавших офицеров.

Трамвай быстро катил по Садовой улице. Впереди на путях чернело что-то неясное и большое. Вожатый, неистово звоня, остановил вагон за сажень от темного пятна, оказавшегося тушей павшего коня.

— Вот идолы! Середь города падаль понакидали, — рассердился он. Из вагона выглядывали пассажиры.

— Ну вы, воины царя небесного! — снова крикнул вожатый, глядя на группу солдат, молча наблюдавших за неожиданной остановкой вагона. — Чего смотрите? Убирайте с путей кобылу.

— Сам уберешь! Тебе надо, ты и убирай, — спокойно отозвался чей-то голос.

Солдаты, полускрытые тьмой, вполголоса разговаривали. Вспыхивали цигарки. Иногда кто-то кашлял, простуженно и глухо.

Из вагона вышли трое офицеров. Один из них, полный, надутый полковник, горячась, закричал:

— Эт-то что за безобразие! Немедленно убрать, мер-рзавцы!

Никто из солдат не пошевельнулся.

— Ну-ну!

— Не кричи, ваше благородие, животик надорвешь, а коня сам убирай, вишь ты какой гладкий.

— Что такое? — выкатывая глаза, затопал ногами офицер. — Это что за большевики!

— Большевики и есть! Они самые, — засмеялся один из куривших солдат. — А ну, руки вверх! Сдавай оружие, — уже серьезно добавил он.

Солдаты окружили трамвай и растерявшихся пассажиров. Офицеры, бледные и трясущиеся, молча глядели на красные звезды и кумачовые перевязи буденновцев.

Где-то за мостом слышалась редкая ленивая стрельба.

— И когда только прекратят эту хулиганскую ночную стрельбу? Возмутительно! Каждую ночь одно и то же.

— Бандиты балуются. Пугают стражу, — засмеялся второй собеседник.

Оба пешехода остановились и осмотрелись по сторонам. По освещенной Садовой шла-разливалась толпа гуляющих. Яркие огни кино и светящаяся реклама оперетты озаряли улицу.

— Пойдемте в кино. Сегодня Мозжухин и Лысенко в «Проходящих тенях», — сказал первый.

— Пожалуй, — согласился его спутник, но перейти улицу им не удалось.

Из переулка послышался бешеный топот кавалерии, затем несколько отрывистых выстрелов, неровная, оборванная дробь пулемета и гулкое «ура». Где-то грохнул беспорядочный залп, из-за поворота вынеслась на Садовую конница. Размахивая шашками, стреляя с коней, рубя бегущую, расстроенную цепь белых, всадники пронеслись через площадь, и топот их стремительных коней и громовое «ура» спустя несколько минут донеслись уже с другого конца города.

Садовая опустела. С криками, ничего не понимая, разбежались гуляющие. И только газовые фонари да продолжавшая вращаться световая реклама по-прежнему озаряли опустевшую улицу.

Спешенный полуэскадрон Скибы, которому выпала задача захватить штаб укрепленного района, вскинув по-солдатски ружья «на плечо», повернул с Садовой на Таганрогский проспект.

В первой шеренге шла Маруся, крепко держа гранату. Шаг за шагом, мерно отбивая такт, двигался полуэскадрон к гнезду ростовской контрреволюции. Впереди шагал Скиба, на плечах которого белели полковничьи погоны.

Редкие прохожие оглядывались на молодцеватых солдат, офицеры отдавали честь шедшему впереди команды молодому подтянутому «полковнику».

Штаб укрепленного района Ростова находился на углу Таганрогского проспекта. Высокое, четырехэтажное здание, над которым развевалось трехцветное добровольческое знамя, было центром военной, политической и административной власти города. Парные часовые, большой караул, особая офицерская сотня и десяток пулеметов охраняли его. Шикарные лимузины подкатывали к дому. Днем и ночью, не переставая, кипела здесь работа. Озабоченные генералы, деловитые полковники и адъютанты работали в этом большом, красивом здании. Телефоны и телеграф связывали его с фронтом. Здесь лучше, чем даже в самой ставке Деникина, знали о положении на позициях, и тем не менее атака буденновцев на Ростов и прорыв 4-й дивизии в город были неожиданностью даже тут.

По-прежнему ровно стучал телеграф, трещали телефоны, сновали офицеры с папками в руках. Над донесениями и картой сидел сухой, неразговорчивый начальник укрепленного района генерал-лейтенант Голощапов.

Генерал отодвинул карту и, устало позевывая, взял трубку назойливо звеневшего телефона.

— Слу-шаю, — сказал он.

В трубке что-то пискнуло и оборвалось.

— Да! Слушаю! — досадливо повторил он, но трубка молчала. — Алло! Алло! — обозлившись, закричал генерал, но телефон молчал, и генерал, швырнув трубку на стол, взял другую, но и тут было молчание.

Центральная не отвечала. Генерал бешено забарабанил рукой по рычагу аппарата. Сухой звук отозвался в трубке. Центральная молчала. Генерал вздохнул. Он был умным и опытным человеком, хорошо помнил отступления из Галиции, сдачу Ковно, разгром под Луцком и бегство из-под Тарнополя. Он отлично знал и гражданскую войну. Путь, проделанный от Ростова до Киева и обратно, познакомил его с превратностями судьбы, и внезапное молчание центральной, стрельба за Доном и подозрительная, могильная тишина в центре города родили в его мозгу неясные опасения. Но он отогнал их. Ведь красные были еще далеко, во всяком случае не ближе Таганрога. Он подумал, поглядел на карту и снова взялся за телефон, но напрасно. Тогда генерал встал и подошел к окну. Внизу в редких огнях спал Ростов. Было тихо, и только где-то у Нахичевани трещали ружейные выстрелы.

По улице, четко отбивая шаг, шла к штабу воинская часть.

«Вероятно, смена караула!» — подумал генерал и, перегнувшись через окно, с удовольствием смотрел на ровную, отчетливую линию молодцевато идущих солдат.

«Хорошо идут. Прямо гвардейский шаг», — мелькнуло у него в голове.

— Кто идет? — раздался голос выбежавшего из парадного к часовым дежурного офицера.

— Мировая революция! — восторженно зазвенел высокий девичий голос, и сейчас же раздался взрыв гранаты и громкое, безудержное «ур-ра!».

Схватившись за голову, генерал отпрянул от окна. Внизу рвались гранаты, трещали выстрелы, по коридорам бегали, кричали перепуганные люди.

Дежурный офицер, только что спрашивавший подошедших, в ужасе бросился в коридор, но сильный удар свалил его с ног. Падая, он успел увидеть, как чужие солдаты с криками и пальбой ворвались в штаб. Затем, взметнулось пламя, и он потерял сознание, упав у самых ног Маруси, бросившей вторую гранату.

Вестибюль штаба был в руках красных. Эта неожиданная атака была так стремительна, что не успевший выскочить по тревоге караульный отряд попал в плен без выстрела.

Перескакивая через ступеньки, Скиба швырнул вдоль коридора гранату и, не задерживаясь на втором этаже, бросился вверх, на третий, откуда неслись крики и беспорядочная револьверная стрельба.

Свалив ударом приклада недоумевающего адъютанта, он вбежал в большую, уставленную столами комнату, где сбились в кучу и жались к углу бледные писаря, позади которых, с трясущимися землистыми губами, прятался офицер.

— Руки вверх! Сдавайтесь без бою! — закричал Скиба, вскидывая винтовку.

— Сдаемся! Сдаемся! Пощадите!.. — завопили писаря, но влетевший за Скибой Сметанкин с разбегу выпалил из ружья в окно. Разбитое в осколки стекло со звоном рассыпалось по полу. Люди в ужасе завопили, заметались, поднимая руки.

— Вниз! Живо! Веди их, Сметанкин, да если что, бей прямо с винта! — закричал Скиба и побежал дальше по коридору, туда, где слышалась частая револьверная стрельба и четкая дробь ручного пулемета.

Из многочисленных комнат штаба красноармейцы выволакивали притаившихся офицеров. Захваченные врасплох, они сдавались без сопротивления. И только внизу, согнанные в кучу, окруженные подошедшим на помощь Скибе вторым полуэскадроном Карпенко, они начали смутно понимать положение дел. По их растерянным лицам ходили тени. Некоторые, не стыдясь красноармейцев, плакали. Один из захваченных дроздовцев в припадке истерики бился головой о камни мостовой. Конармейцы с угрюмым любопытством смотрели на пленных, потерявших всю свою важность и надменность.

У кабинета генерала Голощапова произошел короткий бой. Там засело десятка полтора офицеров. Отступая по коридору, они открыли сильный огонь из револьверов. Разбив окно, один офицер пустил очередь из ручного пулемета по улице, обстрелял полуэскадрон Карпенко и своих же взятых в плен офицеров.

— Сдавайся, все одно конец! — крикнул Скиба.

Пули с визгом неслись по коридору, пробивая двери, вонзаясь в стены и окна. Двое из красноармейцев были убиты. Раненый стонал за дверью. Редко, с большим хладнокровием стрелял белогвардейский пулеметчик. Было ясно, что офицеры решили биться до конца.

— Чего их, гадов, бояться? Бей золотопогонников! — кричали бойцы.

— Я здесь командир. Слушать мою команду! — остановил их Скиба. — Эти гады не сдаются. Им теперь все одно помирать. У кого гранаты есть?

— У меня. Две! — поднимаясь с колена, сказала Маруся.

Скиба посмотрел на нее, нахмурился и сказал:

— Крой, ребята, частым. Не жалей патронов. Как кинем гранаты, бросайся все в атаку.

Он вылез в окно. Маруся молча последовала за ним.

Вскоре с той стороны, куда они ушли, что-то зазвенело, громыхнуло — это взорвались гранаты. Бойцы, забыв об опасности, крича и стреляя на бегу, кинулись вперед, к кабинету, откуда неслись глухие стоны.

Дверь, еле державшаяся не перебитых петлях, свалилась. У самой двери, опрокинувшись на пулемет, лежал мертвый, с расколотым черепом офицер. В стороне — еще двое. Трое раненых стонали на полу, со страхом глядя на ворвавшихся красноармейцев. В углу, подняв руки вверх, трясущиеся, стояли четыре корниловца. За столом, сжимая наган, сидел застрелившийся генерал Голощапов.

Большой богатый особняк донского богача и коннозаводчика Леонова был ярко освещен. В огромном, убранном по-праздничному зале был накрыт стол. Жареные гуси, индейки, поросята, закуски, наливки и вина, белоснежные скатерти, накрахмаленные салфетки ожидали гостей. Сегодня в ночь коннозаводчик Леонов готовил маленький вечер, на который пригласил друзей.

В соседней комнате были расставлены карточные столы, за которыми после ужина старики, играя в покер и трынку, вспоминали свою молодость, слушая, как в большом зале танцует молодежь.

Около девяти часов у самого дома Леонова сошла с коней небольшая группа кавалеристов. Вслед за ними показалась густая масса конницы. Конники прошли мимо, оставив у особняка спешенных людей и три — четыре сотни всадников.

Отдавая на ходу приказания, люди вошли во двор и поднялись в особняк. Навстречу к ним шел удивленный неожиданным визитом коннозаводчик Леонов.

— Простите, господа, — вежливо кланяясь, спросил он. — Чем обязан я вашему посещению и с кем имею честь говорить?

— Гражданской войне, — усмехаясь, ответил один из кавалеристов, — а имеете честь говорить с командирами советской конной армии. А я — начдив шестой.

Леонов вздрогнул и растерялся. Он провел рукой по волосам и неожиданно сел. Лакей, несший в столовую вазу с цветами, выронил ее и глупо уставился на вошедших.

— Да! Здесь командование и Реввоенсовет Конармии. Ростов взят нами. Завтра мы двинемся дальше, — проговорил человек в серой папахе, с густыми усами, весело глядя на продолжавшего сидеть Леонова. — Да вы не бойтесь, ничего худого вам не сделают. — И, повернувшись, приказал: — Все донесения направлять сюда.

— Господа! Уважаемые товарищи! Прошу вас к столу. Отведать праздничного, так сказать, гуся и чаю… с дороги. Очень, очень прошу! — низко кланяясь неожиданным гостям, проговорила жена коннозаводчика Леонова, появляясь из-за спин лакеев и перепуганной молодежи.

Сделав любезное лицо, она широко распахнула дверь столовой, за которой виднелись белоснежные столы, уставленные всякой снедью и яствами.

Потерявший дар речи Леонов, продолжая сидеть, молча проводил бессмысленным, растерянным взглядом группу незваных гостей, впереди которых шла его жена, усиленно приглашавшая откушать праздничного гуся.

К утру Ростов был полностью занят войсками революции, и над ним алым пламенем заколыхался красный флаг.

Конармия повернула на Белую Глину. Ее задачей было разгромить 1-й Кубанский корпус генерала Крыжановского, защищавший Тихорецкое направление.

ГЛАВА XXIII

— Товарищи, а ведь мы, никак, заблукались. Все возле этого проклятого кургана ходим, — останавливая коня, сказал Скиба.

Выла метель. Кони, вытянув шеи, сбились в кучу.

— Вот матери твоей бис! — выругался Скиба. — Хоть бы рельсы найти, тогда бы все ладно.

— Да где их найдешь? Ишь как воет, проклятая. Тут чуток один от другого отойдешь — и амба, занесет.

— Что ж, товарищи, подождем малость. Может, и развиднеет.

— Не-ет, чего там ждать. Может, оно и к полдню не развиднеет. Треба двигаться, — послышались голоса.

— Ну, когда так, айда дальше. Далеко не разъезжаться, — предупредил Скиба и толкнул коленями зябнувшего коня.

Разъезд медленно двинулся вперед, внимательно всматриваясь в серую туманную даль.

Ветер по-прежнему рвал снег и бесновался на приволье.

В стороне что-то тяжело застонало. Из мглы донеслась частая перестрелка. Где-то далеко в степи разгорелся бой, но, где свои, узнать было невозможно. Молчаливая пелена по-прежнему висела над землей.

Бойцы молча переглянулись. Скиба нахмурился и, покачав головой, сказал:

— Ребята, там наши кровь свою молодую льют, жизни не жалеют, а мы тут заблудились. Я так считаю, товарищи, рассыплемся в лаву, только чтоб друг дружку не терять. Надо искать дорогу. Может, она тут вот, под носом, а мы ее не видим.

Разъезд рассыпался и неторопливым шагом двинулся дальше.

— Товарищ Скиба! Дорога! Вот она, туточки, — захлебываясь от радости, подскакал через минуту из мглы занесенный снегом всадник. — Вот она! А мы ее целый час шукаем.

Скатившись с пригорка, разъезд подошел к высокой насыпи, на которой блестели рельсы, и быстро двинулся, идя обочь дороги. Вдалеке уже реже гудели пушки. Серая мгла быстро таяла и прояснялась.

Наконец впереди показалось черное пятно железнодорожного моста. В стороне от него неясно темнело несколько дворов. Издалека донеслись кукареканье петухов и ворчливый лай собак.

Полуэскадрон въехал в глубокий яр. Скиба остановился и знаком велел спешиться.

— Коноводы, на тот конец! — приказал он.

Человек пять пеших быстро перебежали дорогу и исчезли под мостом, редкий снег продолжал кружить над землей. Даль совсем прояснилась. Голые ветви деревьев и черные ребра изб выросли на холме. Над хуторком вился ранний дымок. Стая ворон с криком носилась над рекой.

Из-под моста выскочили люди, быстро взбежали наверх и скатились в овраг. Бродившая за хутором бездомная собака недовольно зарычала, но в ту же минуту трусливо дернулась и, испуганно завизжав, бросилась наутек. Под мостом что-то брызнуло огнем. Затем высоко вверх рванулся черный фонтан дыма. Взорванный мост стал на дыбы и провалился. Тяжелый гул залил степь и раскатился по холмам.

Штаб Кубанского корпуса и его командир, генерал Крыжановский, перейдя в штабной вагон, под прикрытием двух бронепоездов начал спешно отходить на Тихорецкую. Развивая стремительный бег, дыша дымом, неслись поезда по степи, уходя от гнавшейся за ними смерти.

Из окон классных вагонов офицеры тревожно смотрели на бескрайнюю белоснежную равнину. Цейсовские бинокли ощупывали каждый пригорок.

Степь молчала. Подойдя к хутору Покровскому, бронепоезда остановились. Высыпавшие из них люди бросились к взорванному мосту. В морозном воздухе засверкали и застучали топоры и ломы.

Но тут степь сразу ожила. Из многочисленных ериков и из-за холмов заструились пули, а на горизонте показалась кавалерия.

Путь был отрезан. Два часа медленно ползали бронепоезда к станции и обратно, поливая степь свинцом.

Насупленные, настороженные глаза смотрели из бойниц на рассыпавшихся по полю кавалеристов. Генерал Крыжановский вместе со своим штабом и начальником артиллерии корпуса давно перешел из вагона на бронированную площадку и наравне со всеми ружейным огнем отбивался от наступающих. Винтовки накалились, вода, шумя и фыркая, кипела в пулеметных кожухах. Генерал всадил новую обойму, искоса взглянув на лица окружавших его солдат, вздохнул и, низко пригнувшись, внимательно прицелился.

Бронепоезд остановился. Черный дым стлался по граненой чешуе вагонов. На бронеплощадках вспыхивали огни. Окованный сталью паровоз тяжело дышал, как загнанный кабан.

То ли сгоряча, то ли презирая раздумье, бросилась в шашки лихая 2-я бригада. Падали кони, стонала степь, алой кровью бойцов окрасился снег.

Маруся вместе с бригадой на полном карьере вынеслась на тачанке вперед и, сделав крутой заезд, открыла огонь по пушечной площадке. Она не успела закончить очередь, как под тачанкой что-то охнуло, заскрипело и пулемет замолк. Она услышала храп забившихся в постромках коней. Перед ее глазами встало небо. Поле куда-то ушло, и холодная мгла заволокла глаза.

Маруся не видела, как пошла в атаку ее бригада: осколок гранаты сразил ее.

По приказанию командарма две конные батареи, снявшись с передков, прямой наводкой в упор открыли огонь по белым.

Черный дым и облака пара окутали бронепоезда. Пронизанные снарядами, они, как змеи, шипели и извивались. С площадок, из открытых люков, из окон — отовсюду прыгали под насыпь вооруженные люди; отстреливаясь, проваливаясь в глубокий снег, они отступали в степь.

Но здесь красная кавалерия настигла и окружила их. Вокруг остатков 1-го кубанского корпуса сжалось кольцо буденновцев. Отточенные клинки застыли в воздухе, пулеметы голодными глазами смотрели на белоказаков. Командарм предложил им сдаться, но офицеры ответили ему бранью, насмешками, дружными залпами. Тогда вылетевшие вперед пулеметные тачанки открыли огонь.

В этот день весь 1-й Кубанский корпус был уничтожен.

Путь на Тихорецкую был открыт.

На следующий день хоронили павших бойцов.

С утра большая сельская площадь заполнилась конармейцами, пришедшими отдать последний долг погибшим товарищам. Посреди площади была вырыта братская могила. Вокруг нее выстроились шеренги полков, угрюмо глядевших на покрытые красной материей гробы.

Зашелестели развернутые знамена. Белым огнем сверкнули обнаженные сабли. Прозвенело короткое «смирно» — и тысячи людей замерли на местах.

Оркестр торжественно заиграл похоронный марш. Скорбные звуки поплыли над толпой. Бойцы обнажили головы. Последние переливы труб замерли в морозном воздухе. Безмолвная, ничем не нарушаемая тишина легла над площадью, и только прилетевший из степи ветерок колебал материю, покрывавшую гробы.

Скиба померкшими от горя глазами глядел на четвертый от края гроб, в котором лежала Маруся. Синие провалившиеся круги под глазами казака говорили о бессонной ночи. Он смотрел на гроб и вспоминал те короткие встречи с Марусей, когда им удавалось обменяться несколькими, на первый взгляд ничего не значащими фразами. И в его груди щемило.

Вперед выехал Буденный.

— Товарищи, почтим память героев, погибших за дело революции! Нам не страшны удары врагов, наше дело — драться за свободу и очищать от белых банд страну. Товарищи, впереди нас ждут грозные бои и славные победы. К ним я вас зову. Вперед, к новым боям! Даешь Кавказ!..

Еще весь во власти своих дум, Скиба вслушивался в слова командарма.

Оркестр заиграл «Интернационал», и под грохот прощального салюта, под шелест склоненных боевых знамен гробы медленно опустили в братскую могилу.

Скиба приподнялся на носки, чтобы увидеть небольшой красный гроб Маруси. Застучала падающая земля. Скиба вздохнул и, медленно повернувшись, побрел к взводу.

На следующий день он подал в эскадронную ячейку заявление с просьбой принять его в партию.

Военком полка Медведев и командир эскадрона Карпенко рекомендовали его и поручились за нового партийца.

ПУСТЫНЯ

I

У колодца Сары-Туар машина встала. Колеса грузовика буксовали, мокрый серый песок со свистом летел из-под шин.

— Слезай, доехали, — иронически сказал Груздев.

И пассажиры один за другим спрыгнули на землю.

В этом году весна в Туркмении была дождливой. Мелкие, тоскливые дожди иногда сменялись южными ливнями. Тогда насквозь протекали крыши, и потоки воды заливали дома.

Песок быстро высыхал. Тусклое солнце, уныло желтевшее в облаках, вынырнуло из-за туч и мгновенно обожгло пустыню. И сразу стало легче тянуть за колеса и передок увязшую машину.

От колодца подошли два молчавших, спокойных человека. Это были туркмены в черных высоких папахах, надвинутых на узкие пытливые глаза.

— Придется заночевать, — отбрасывая лопату и вытирая пот с лица, сказал шофер.

— Можно вытянуть силой, припрячь верблюдов, а мы подтолкнем сзади, — посоветовал инженер.

Он спешил на серный завод. От самого Ашхабада он только и делал, что говорил о заводе и богатых ископаемыми недрах.

— Завтра пускаем новую… — глядя на свои грязные руки, раздумчиво добавил он.

— Ехать надо, — поддержал его журналист.

Но Груздев презрительно сплюнул и молча пошел к колодцу. И тут один из туркмен сказал неожиданно чистым и правильным русским языком:

— Осторожней, товарищ шофер! Там очень злые овчарки.

И пассажиры с ехидным удовольствием увидели, как их бесстрашный Груздев остановился и опасливо поглядел вперед. Затем неопределенно сказал:

— А я собак не боюсь. Они меня уважают.

Тучи медленно отходили к северу, беспорядочно теснясь и налезая одна на другую.

— Удивительно напоминают отступающую, но еще не добитую армию. Не правда ли? — сказал журналист.

Но его поэтическое сравнение пропало даром. Никто не отозвался, и только Груздев, закуривая папиросу, сказал:

— Ну как — ехать или ночевать? Ежели ехать, давай тогда верблюдов.

И снова тот же туркмен сказал:

— Верблюды будут только к утру. Часа в четыре ночи сюда подойдет караван из Чагыла.

Инженер присел возле шофера. Это было молчаливым согласием, и Груздев, разом повеселев, дружески протянул ему коробку папирос. Туркмены тоже закурили и сели рядом на песок.

Минуты три все молча курили. Кругом была пустыня. Бурые отсыревшие пески громоздились по сторонам. Высокие волнистые дюны вставали над ними. Чахлая серо-зеленая колючка кое-где прорезала пески. Над нею, покачиваясь и дрожа, стоял саксаул. Его было немного, но даже и этот скупой кустарник украшал и облагораживал строгий пейзаж пустыни. От колодца долетали собачий лай и визг. Низкий, грудной женский голос напевал что-то монотонное и скучное. Запах дыма вился в воздухе. Верблюжий помет густо устилал песок, на дороге белела шелуха от съеденных яиц.

Это все, чем жизнь отметила свое пребывание здесь.

Солнце стремительно падало за дюны, и черная ночь быстро подходила из-за бугра. Запад, желтый, розовый, еще горел, но пустыня уже была окутана тьмой. Из кочевья принесли горячий кок-чай, и пассажиры, вытягивая губы, с присвистом пили его. Шла тихая беседа, и только Груздев, не умеющий понять красоты и очарования ночи в пустыне, спал под колесами своего АМО.

Колодец Сары-Туар стоял на разветвлении трех караванных путей, ведших на Дарбазу, Серные Бугры и Эрбент. Отсюда, от Сары-Туар, начинались сухие, безжизненные гряды сыпучих песков и передвигающихся дюн. Километрах в сорока к северо-западу был другой колодец — Чагыл, откуда к утру должен был подойти караван.

— А вы работаете здесь, на серном заводе? — спросил инженер своего соседа туркмена, придвигая к нему пиалу.

— Нет, учусь, — ответил туркмен.

— В Ашхабаде? — сонно протянул журналист.

— В Москве. В военной академии, — прихлебывая чай из пиалы, просто ответил туркмен.

Это было невероятно. Человек в длинном халате, так неожиданно подошедший к ним поздней весенней ночью в глубине Кара-Кума, посреди пустыни, в затерянных песках, был слушателем военной академии.

Журналист растерянно посмотрел по сторонам. Черные очертания кибиток поднимались над землей. Неровная гряда дюн, словно вырезанная ножом, резко стояла над еще бледным горизонтом. Звездное, сверкающее небо низко висело над землей, и аромат пустыни налетал из песков.

— В военной ака-демии? — переспросил, приподнимаясь, инженер.

— Да! Из школы маршалов. — Туркмен любезно улыбнулся и добавил: — Перешел на второй курс. Чертовски трудно было догонять товарищей! — И, рассмеявшись чему-то, добродушно пояснил: — Ведь я, товарищи, только в двадцать первом году осилил грамоту. Конечно, в академии поначалу было трудно.

Все смотрели на него, как на человека из «Тысячи и одной ночи» — так внезапно и фантастично было его появление. Экзотика была не в том, что кругом на сотни километров лежали пески, и не в том, что горячее солнце субтропиков накаляло их, и не в этих караванных путях и спасительных колодцах — это было только фоном, — экзотика была в этом скуластом человеке с умными глазами, так неожиданно очутившемся перед ними. Журналист притронулся к его плечу и тихо сказал:

— Товарищ! Расскажите нам о своем прошлом, о своих боевых днях. Наверное, немало пришлось повоевать?

Наступила ночь. Было сыро и прохладно. Инженер застегнул шинель.

— Говорить о себе — это неинтересно. Я лучше расскажу вам, как три года назад вот в этих песках, у этого самого колодца Сары-Туар, погиб в бою с басмачами эскадрон красной туркменской кавалерии.

— Здесь? — переспросил инженер.

— Да. Место, где мы сидим, полито человеческой кровью, — ответил туркмен.

— Никто не спасся? — тихо спросил журналист, осматриваясь по сторонам.

Пустыня спала. Было влажно, и костер из саксаула дымил, плохо разгораясь.

— Спаслось только четырнадцать человек.

Второй туркмен раздул костер. Струйки огня забегали по веткам. От костра пахнуло дымом, овечьим пометом и теплом. Инженер подбросил еще саксаулу и ближе пригнулся к огню.

— Вас, вероятно, удивило, что я, слушатель военной академии, нахожусь сейчас здесь, вместо того чтобы быть в Москве. А дело заключается в следующем. Я вызван в Ашхабад из Москвы, чтобы присутствовать при разрытии красноармейской братской могилы у колодца Сары-Туар.

— Здесь? — одновременно произнесли путешественники.

— Да, на этом месте. Ночью подойдет караван, и утром мы разроем могилу. Останки павших за революцию товарищей отвезут завтра в Ашхабад для торжественного предания земле. Их похоронят в городском саду. Будет музыка, будут речи. Будет ЦК. Тысячные толпы, близкие, братья, эскадроны родной дивизии…

Его голос звучал глухо, надломленно и гордо. В темноте не было видно лица говорившего, но слушателям показалось, будто его глаза вспыхнули вдохновенным и гордым огнем.

— Я один из четырнадцати уцелевших людей. Три года назад, израненный и слабый, я зарывал их в этих песках.

Голос его дрогнул. Или, быть может, это только показалось.

II

Нас было девяносто шесть человек. Мы пришли сюда из Ашхабада, перерезав наискосок пустыню. Сзади за нами должны были идти части нашего полка. От персидской границы шли шайки басмачей, и нам нужно было ликвидировать их, не давая проникнуть вглубь. А здесь уже были местные банды — остатки джунаидовских отрядов, в свое время не добитых нами и теперь прятавшихся по пескам. Донесения, получаемые нами, говорили о том, что эти шайки не спят, что агентура их действует, распространяя контрреволюционные слухи в глухих местах Кара-Кума. Шайка известного бандита Дурды-Мурды шла на соединение с отрядом прорвавшегося через границу старого басмача Нурли, и местом этой встречи был колодец Сары-Туар.

Численность банд нам была неизвестна, но донесения гласили: «Много-много. Как листьев в лесу!» Не смейтесь! Ведь агенты наши были честные, но неграмотные люди. И комполка, рассказав нам обстановку, прибавил:

— Соединение банд Нурли и Дурды-Мурды произойдет на этих днях, не позже четырех-пяти суток. Вам необходимо теперь же занять Сары-Туар и не допустить встречи бандитов. Берите эскадрон, три пулемета и отправляйтесь. Через день за вами двинутся остальные части полка. В случае чего держитесь стойко.

Через час наш эскадрон переменным аллюром шел к пустыне, стремясь выйти к колодцу Сары-Туар.

Вы, товарищи, все-таки не знаете, что такое пустыня. Пустыня для вас — это море волнистого песка, в котором кое-где пробиваются чахлый саксаул да бурая сухая трава. Европейцы при слове «пустыня» всегда делают страшное лицо и говорят: «О-о! Пустыня — это палящее солнце, от которого некуда уйти. Это безводье и жуткая смерть!» Вероятно, такою же представляется она и вам. А ведь по-настоящему пустыня — это беспокойная, копошащаяся, волнующаяся жизнь. Ведь здесь направо и налево, далеко вглубь и всюду щедрой рукой раскидана жизнь! Всмотритесь в эти пески. Они не мертвы: они живут. В них тоже таится жизнь. Здесь и саксаул, и бурьян, и горький колоквинт, и верблюжья колючка, янгак. Эти высокие бугры далеко не безжизненны. Змеи, скорпионы, тарантулы, земляные крысы населяют их, даже волки и зайцы попадаются здесь. А люди… О-о-о! Людей в этих песках много.

Ведь в «страшном» Кара-Куме живут до ста тысяч человек; живут полной жизнью кочевников: со своими шатрами, стадами и добром, со своим горем и радостями и с очень темной психологией невежественного человека. Ведь здесь, в этих песках, не так-то легко устроить ликбезы и школы всеобщего обучения. И слухи, сплетни, эти самые «узун-кулак», о которых вы, вероятно, слышали, широкой волной разлетелись в пустыне. Баи и их прихвостни, ишаны и кулаки распускали о Советской власти всякие небылицы. Говорили о том, что афганский падишах уже занял Ташкент и движется со своими войсками на Ашхабад, будто бывший бухарский эмир овладел Баку и объявил газават[52] всем большевикам. Агенты Джунаид-хана, бренча английским золотом, разъезжали от колодца к колодцу и, действуя своими рассказами на темных кочевников, будоражили их. Ишаны и муллы проповедовали газават, читая людям из корана непонятные арабские изречения и прибывая их к борьбе за ислам, к восстанию против большевиков.

Пустыня горела жизнью. Пустыня волновалась, и соединение в этот ответственный момент отрядов двух наиболее отъявленных бандитов, Нурли и Дурды-Мурды, означало восстание одураченных баями людей против своей, Советской власти.

Наши бойцы отлично понимали огромную задачу, стоявшую перед ними. Километр за километром оставлял за собою эскадрон. Пустыня, сухая и спаленная, уже приняла нас. Чтобы выгадать время, мы шли через отдаленные колодцы, минуя караванные пути, тропами, по которым лишь изредка проходят кумли (люди пустыни).

Мы шли уже вторые сутки. Как пишется в книгах, день клонился к вечеру. Солнце уходило за барханы, и пески принимали оранжевый цвет. Кони еле шагали, поминутно увязая в песке. И люди и лошади устали. Будь это в обычное, спокойное время, наш рейс был бы иным. Нормальный переход в пустыне надо делать ночью, когда нет над головою мучительного солнца с его беспощадными отвесными лучами. Ночной марш по безводным просторам Кара-Кума хорош еще и тем, что люди и кони чувствуют себя бодрей, меньше хочется пить и влажность песков облегчает движение.

Шли вторые сутки, и день и ночь, останавливаясь лишь на короткие часы привала, когда усталые люди с размаху бухались в песок. Время от времени мы спешивались и вели коней в поводу. Тогда эскадрон растягивался по пустыне на добрый километр и был похож на большой торговый караван.

Вокруг все было тихо. Изредка попадались громадные серые ящерицы-вараны, с темными полосками на чешуйчатой коже. Они лениво отбегали в сторону и бесстрашно шипели вслед, разевая свои большие беззубые пасти. Раза два покружил над нами залетный степной орел да, сжавшись в комок, переваливаясь через пески, пронесся одинокий волк. Вот и все, что встретилось живого к концу второго дня нашего пути.

Продовольствия было взято с собой много. Его везли на заводных конях и верблюдах. Здесь были консервы, галеты, сахар, чай и лимонная кислота. Опыт переходов по пустыне показал, что подкисленная вода пьется охотнее в жару и значительно утоляет жажду.

Вода — вот главное, что необходимо в пустыне, и хотя мы были вполне обеспечены ею, однако же питьевая дисциплина строго и неукоснительно выполнилась.

Пили мы по команде четыре раза в день: утром, в полдень, в четыре часа дня и в восемь вечера, и никто, ни один человек в эскадроне, не мог глотнуть и капли в другое время. За это грозил расстрел. И это правильно. В пустыне шутить нельзя. Стоит одному нарушить приказ, за ним потянется другой, третий… и боевая воинская часть мгновенно распустится, потеряет дисциплину, а отсюда до гибели и разгрома один шаг. Пили обычно не до полного утоления жажды. Только так нужно пить в пустыне. Ведь принятая внутрь вода через полчаса испаряется целиком. Поэтому мы пили небольшими глотками, полоща рот и подолгу задерживая воду. Время от времени мы мочили коням лбы и протирали им глаза и рты мокрыми тряпками.

Пока все было благополучно. Не было ни тепловых, ни солнечных ударов, и только сильная усталость мучила бойцов да несколько набитых холок и сорванных спин у коней составляли нашу заботу.

Уже совсем стемнело, когда мы остановились на отдых у каких-то странных горных гряд, которые нередко встречаются в пустыне. Они были невысоки, но труднопроходимы. Эскадрон спешился. Мы с командиром осмотрели эти гряды. Они высились над пустыней и были отличным местом для отдыха. Мы выставили сторожевое охранение и через полчаса пили горячий чай, заедая его галетами и лепешками. Через несколько минут весь эскадрон спал, разметавшись у подножия начинавших охлаждаться каменных гряд, и только охранение да дежурные у коней бодрствовали, борясь с усталостью и сном.

В два часа ночи, когда пустыня еще куталась в тьму и камни были холодны и влажны, мы двинулись в путь. Сизая, необычная луна светила над пустыней. Вокруг луны стоял молочный, туманный круг, и мы с удивлением наблюдали за странным изменением цвета луны.

Отдых был слишком мал, утомление еще не прошло, и глаза всадников все чаще смыкались.

Мы проскакали вдоль колонны, будя дремлющих людей:

— Подтянуться, не спать!

Командир эскадрона, желая разогнать аллюром дремоту, скомандовал:

— Ры-сь-ю ма-а-арш!

И эскадрон, вздымая еще холодный песок, зарысил по пустыне.

Это было единственное средство превозмочь тяжелое, непреоборимое желание сна. А спать на коне нельзя, ибо неправильные, не согласованные с ходом коня движения неминуемо вызывают набои конской спины.

Пройдя рысью километра два, мы повели коней в поводу. Так, чередуя аллюры, шли мы по пустыне, а солнце уже выкатилось из-за барханов и, живое, горячее, большое, стояло перед нами. И тут мы все заметили, что оно было какое-то странное и необычное. И опять, как и ночью вокруг луны, вокруг солнечного диска стояло мутное, туманное кольцо. Бойцы тревожно оглядывались на нас. Они, так же как и мы, понимали, что этот зной, удушливая мгла и белесые кольца вокруг солнца предвещали песчаную бурю, когда неукротимый ветер с бешеной силой рвет и взметает на своем пути сотни тонн песку.

Представляете ли вы себе неудержимо несущуюся по пустыне силу, страшную и неукротимую?

Тревожны стали лица бойцов.

А воздух становился все удушливей и жарче. Горизонт затянуло сплошной мглой. От песков пошло сияние, и противная сухость опалила нас.

Кони еле шли. Удушье сильней охватило нас. Небо приняло фиолетовый оттенок и, казалось, опустилось на землю. Оно было близко-близко. Маленькое серое облачко с рваными, неровными краями, показавшееся на горизонте, внезапно стало бурым и стремительно понеслось на нас.

Пустыня стихла. Где-то в стороне, как бы обегая эскадрон, промчался горячий, обжигающий порыв ветра, и беспощадный, непреоборимый жар полыхнул на нас.

Облако росло. В его сердцевине мрачно белело светлое молочное пятно. Облако неслось и уже настигало нас. По пустыне еще раз пробежал обжигающий порыв ветра.

Солнце остановилось, покрылось тусклой, свинцовой пеленой и, став беспомощным и жалким, неожиданно нырнуло в бурую тучу и растворилось в ней.

Мы давно потеряли четкий воинский строй и плелись кое-как, растянувшись тонкой цепочкой на целый километр. Комэскадрона остановил колонну, подтягивая отставших бойцов. Мы сошли с коней и свели колонну в правильный квадрат. Несколько коней тяжело легли, другие, опустив понуро головы, стояли не шевелясь, не обращая внимания на окрики бойцов.

Мгновенная тьма поглотила все и минуты через две сменилась белесоватой мглой. Пески пришли в движение, и вся равнина заволновалась. Почва задвигалась и пошла нам навстречу. И это было особенно страшно. Я, конечно, знаю, что этого не бывает, что это только оптический обман и в поле нашего зрения поднялась и колыхнулась лишь часть дюн и барханов, что сорвавшийся с привязи ветер, неожиданно налетевший на нас, — это он взметнул пелену песка, но в ту минуту ум, ослабленный зноем, жаждой, усталостью и ураганом, забыл обо всем.

Песок колол, резал, царапал глаза. Стало трудно дышать. Мы закутали головы в шинели, и, сбившись в кучу, люди и кони беспомощно ждали конца урагана.

А ветер, перекатываясь по пустыне, неумолчно выл и гудел. Свистел и падал песок. Сквозь шинели мы ощущали его раскаленные колючие ожоги. На минуту все стихло. Я приоткрыл глаза и выглянул из-под шинели. По пустыне ходили, вертясь и сшибаясь, песчаные смерчи. Горизонт был по-прежнему застлан мглой. А над нами низко-низко проплыла страшная бурая туча, и ее центр — белая сердцевина — становился зловеще румяным. Снова загудел ветер, и отовсюду невидимые гигантские лопаты стали швырять на нас груды песку. Я хотел закрыться шинелью — и не мог. Душная истома ослабила меня. Я как зачарованный смотрел на рдеющее багровое кольцо посреди туч. На моих глазах оно увеличивалось, раздвигало тучу, порывалось вперед и, отодвигая весь мир, заполняло его своим жутким, беспощадным светом. Я глядел на него, и мне было больно и страшно. «Это — смерть! Сейчас оно разорвется и накроет нас пеленой багрового песка», — думал я, слабый, потрясенный.

И вдруг… розовое пятно рванулось сквозь тучу, раскололо ее, и яркое, бодрое, спасительное солнце хлынуло наружу. Это было наше знакомое, родное солнце. Его лучи разбудили пустыню. Ветер стих, как укрощенный, и песок по-прежнему спокойно лежал неподвижными грядами, только в воздухе еще носились мелкие, невидимые песчинки. Белый радостный день поднимался отовсюду. Жара была та же, но удушье миновало.

Я поднялся с земли. Рядом стоял командир. Его лицо было пепельно-серым, и только глаза горячечно горели и светились нездоровым блеском. «Видно, заболел», — решил я, но, взглянув на других, понял, что эта серая бледность была результатом пронесшейся бури.

Я оглядел пустыню — и вздрогнул от изумления. Той пустыни, которой мы проходили часа полтора назад, уже не было. Ураган совершенно изменил ее. Дюны, точно они были живые, ушли, и их волнистые, изрезанные очертания поднимались в противоположной стороне. Барханы встали перед нами, а мы сами оказались в кольце наметанного со всех сторон песка. Ровная, спокойная пустыня снова горела своими обычными огнями. Сверкал песок, жгло солнце, голубело высокое небо, и ничто не говорило о жестоком песчаном урагане, только полчаса назад пронесшемся здесь.

III

К вечеру, усталые, изможденные, мы подходили к колодцу Сары-Туар. От встретившихся по пути людей, шедших из Кургундука, мы знали, что Сары-Туар свободен от басмачей.

Трехсуточный форсированный переход по пустыне не прошел даром. Два коня пали по пути, одиннадцать шли со сбитыми спинами и набоями холок. Остальные медленно плелись по пескам, то и дело останавливаясь.

Командир остановил эскадрон и, подбодрив бойцов веселыми словами, повел нас к Сары-Туару. Впереди, шагах в восьмистах, шли дозоры, уже спускавшиеся с барханов к колодцу.

Наступал вечер. Было тихо, и от колодца по ветру тянулся запах дыма и жилья. Дозоры рысью входили в Сары-Туар. Из кибиток выходили люди. Среди них были и женщины.

Значит, встречные говорили правду. Бандиты и старая собака Нурли еще не подошли к колодцу.

Через несколько минут мы в походной колонне с песнями и гиком въехали в Сары-Туар.

У кибиток стояли женщины. Дети с изумлением глядели на нас. Человек восемь мужчин встретили нас. Это было все мужское население колодца. Они с почтительными лицами отвечали на наши расспросы и длинными палками отгоняли от бойцов огромных бесившихся собак.

Сутки отдыха восстановили наши силы. Кони были вычищены, вымыты и напоены. Отоспавшиеся люди выглядели весело и сыто. Впервые после выступления из Ашхабада мы ели консервы и горячий обед. Есть мясо в походе, в пустыне, нельзя, чтобы не увеличивать жажду, но сейчас, у колодца, где было много вполне пригодной для питья воды, мы позволили себе это удовольствие.

Настроение бойцов было хорошее. Слышались смех, шутки. Я подошел к отдыхавшим в тени людям. Один из бойцов играл на дутаре старинную народную мелодию бахшей. Другой высоким голосом пел, импровизируя текст песни. Его импровизация относилась к нам, к нашему походу, к песчаной буре, к этому колодцу и к предстоящей встрече с басмачами. Иногда он вставлял смешные словечки, высмеивая бандита Дурды-Мурды и его друга и союзника Нурли, и тогда общий хохот покрывал его пение и однообразный звук дутара.

Пулеметчики были на своих постах. Охранение стояло вокруг колодца, занимая высокие барханы, с которых далеко была видна пустыня. У дороги маячил наблюдательный пост, который задерживал и опрашивал всех проезжавших мимо людей. Но таких было немного. С самого утра и до обеда прошли всего два человека. Один был старик, шедший из Чагана в Экерли; другой — неразговорчивый, сухой, сожженный солнцем кочевник. Старик много и бестолково говорил, пытаясь объяснить, зачем и для чего он идет в Экерли, где у него живет дочь и осталась верблюдица с грузом. Другой хмуро молчал, неохотно отвечая на наши вопросы. Приходилось по нескольку раз повторять один и тот же вопрос и чуть не подсказывать этому человеку слова, прежде чем он сам открывал рот. Я внимательно следил за ним и так и не мог понять, притворяется ли он полудураком, или же на самом деле был совершенно туп. Из часового опроса мы смогли выяснить только одно: что он погонщик каравана, младший чарвадар, из Эрбента и что, оставшись без работы, возвращается к себе на родину в Кизил-Арват. На всякий случай мы решили попридержать его на денек-другой. Когда ему сообщили об этом, он равнодушно выслушал приказ и молча пошел к бойцам, подсел к группе обедавших красноармейцев, жадно поглядывая на еду. Ему дали ложку и котелок, он молча, без слов благодарности, в один момент уплел весь обед и, запив еду водой, также молча пошел в тень, улегся и быстро заснул. Старичка же, шумного и безобидного, мы отпустили через несколько минут. Он потолкался между бойцами, выпросил себе на дорогу куска три хлеба и, помахивая палкой, ушел своим путем.

Проходя мимо кибиток, я встретил нашего пленника. Он сидел на кошме и молча ел краюху черного хлеба.

— Здравствуй, товарищ! — окликнул я его.

Он молча поднял глаза и, не отвечая, продолжал грызть хлеб.

— Он, наверно, ненормальный, товарищ старшина. За целый день не сказал и трех слов. Придет, сядет около нас и молчит. Ничего не просит, ничего не спрашивает, все слушает. Дашь ему, съест и опять молчит. Конечно, сумасшедший, — говорили красноармейцы.

Человек ел, никак не реагируя на наши слова, и в то же самое время я видел и чувствовал, что каждое слово отлично доходило до него, но на его темном, непроницаемом лице не было никакого движения.

— Черт его знает кто он такой! — рассердился командир. — Шпион не шпион, дурак не дурак, вообще, подозрительный тип; хотя при желании он мог бы уйти ночью, но не ушел. Надзору за ним никакого. Скорее всего, что дурак. — И он отмахнулся рукой.

Но я по-прежнему был заинтересован. Какой-то внутренний голос настойчиво говорил мне, что этот молчаливый и тупой с виду кочевник был на самом деле совсем иным человеком.

Часа через два двое красноармейцев принесли мне шесть листков, на которых ровными, четкими буквами было написано по-арабски и по-туркменски контрреволюционное воззвание, подписанное Джунаид-ханом, одним из вождей басмачей. Прокламации найдены в разных местах, одна из них висела около самого нашего расположения. Все они были одинаковы.

Точность выражении, отчетливость букв, одинаковый формат бумаги и одинаковые чернила говорили о том, что воззвания эти приготовлены где-то за пограничной чертой и завезены сюда.

Мы собрали бойцов и, разобрав, фразу за фразой, белогвардейское воззвание, полностью разоблачили его, показав, кого и куда зовет своими письмами Джунаид. Меня порадовало то, что наша национальная, лишь недавно сформированная туркменская часть смогла сразу и точно отгадать контрреволюционный смысл воззвания.

Я почти не вмешивался в обсуждение прокламации и лишь изредка направлял беседу бойцов. Вместе с нами сидели и жители колодца. Они слушали обличающие слова красноармейцев, говоривших о том, что письмо Джунаида нужно только богатым и что Советская власть есть власть бедноты, что беднота едина, так как интересы ее во всем свете одинаковы. Жители колодца отвергали призывы мулл и клялись в первом же бою показать всем этим наймитам контрреволюции, как меток глаз и остра сабля в их руках.

Но кто, кто подкинул сюда эти письма? На секунду мы подумали об ушедшем старике. Но его болтливая, забавная физиономия была так добродушна и смешна, что не могла даже и внушать подозрение.

Оставалось: или жители колодца, или же сонный, апатичный кочевник. «Скорее всего он», — решил я. Тем более что все время, пока мы вели беседу, этот сонный и равнодушный человек не отходил от нас. Он со вниманием прослушал всю беседу и даже раза два приподнимался, словно желая что-то сказать, как раз в тот момент, когда бойцы говорили о кознях хана, о единстве бедноты и справедливости Советской власти. Несомненно, что-то останавливало его, во всяком случае, он потух и, присев на корточки, сделался снова глухим и безразличным человеком.

Прошла еще ночь. Утром обнаружилось, что пленник исчез. Мы тщательно осмотрели песок, обрыскали близлежащие дороги, но ничего не нашли. После недолгого совещания мы выслали три конных разъезда, которые должны были, не удаляясь на большое расстояние, задержать бежавшего. Поиски были безрезультатны. Ни бежавшего, ни его следов они не обнаружили.

Мы были смущены. Ясно, что от нас бежал один из агентов и разведчиков Джунаида.

Появление шпиона и его побег говорили о том, что шайки басмачей бродили около нас и что момент встречи приближался.

Проходили уже четвертые сутки с того момента, как мы пришли сюда. Кругом все было тихо. Население колодца держалось приветливо и спокойно. Из опроса людей мы не выяснили ничего нового. Очевидно, бандиты, узнав о прибытии эскадрона в Сары-Туар, изменили свой первоначальный план и соединились где-нибудь в стороне. Один из проходивших кочевников сказал, будто в сторону Чагыла ночью прошла конная группа людей, но, кто были эти люди, он не знал, так как темнота и страх помешали ему выяснить это. Беспокоило нас другое: отправляя эскадрон, комполка обещал через день-другой прийти сюда со всем полком, но время шло, а со стороны Ашхабада не было ни полка, ни донесений. И эта странная неизвестность тревожила нас. Посоветовавшись со мною, комэскадрона решил на ночь усилить посты и выдвинуть далеко за кочевье пулеметный пост.

— Люди уже отдохнули, отоспались, и это будет нетрудным делом, тем более что сегодня мне почему-то беспокойно, — улыбаясь, сказал командир, и в этой не соответствующей его словам улыбке я прочел глубокую тревогу.

Только тут я заметил, что глаза командира глубоко ушли под лоб и вокруг них была черно-синяя кайма. «Когда же он спит? Да отдыхал ли вообще?» — подумал я. Как бы поняв мои мысли, он вдруг нахмурился и быстрым шепотом проговорил:

— Да, брат старшина, тревожно мне что-то. Черт его знает отчего, и сам не пойму. Все кажется, что нависает над нами что-то большое, грозное. — И он, недоумевая, пожал плечами.

— Не спишь ты вовсе, утомился, вот и вся причина. Ложись, все пройдет, когда выспишься, — посоветовал я.

— Да-а, поспать сейчас хорошо бы! — мечтательно протянул командир. Встал с места и, зевая, сказал: — Хо-о-рошо бы пос-па-ать! Еще одну сегодняшнюю ночь отдежурим, и если все пройдет благополучно, то завтра целый день буду отсыпаться!

И по его лицу пробежала такая счастливая и усталая улыбка.

Еще день прошел в тревоге и ожидании. Целый день мы ощупывали в бинокли по всем сторонам пустыню. Ни басмачей, ни ожидаемого нами полка не было. Пустыня была безмолвна и безлюдна. Ни один человек не прошел по ней, и даже местные жители, обитатели Сары-Туара, не выходили из кибиток. Все это было странно, тревожно и предвещало грозу. Красноармейцы были молчаливы.

Командир обошел посты, проверил пулеметы и еще раз указал нам позиции, пояснив каждому бойцу, как надо действовать в момент нападения басмачей.

Ночь тянулась нескончаемо долго. Спать не хотелось, и я пошел вдоль коновязей мимо спавших людей. Их равномерное дыхание мешалось с хрустом зерна в зубах коней. Ночь была тихая, и даже собаки, забившись по своим углам, мирно спали. На горизонте чуть заметно редела мгла, и тонкая, еле уловимая белизна проникла в темноту. Восток, словно обрызганный молоком, медленно светлел. Я взглянул на часы. Было около четырех часов. Вдруг какая-то черная тень встала передо мной. Я остановился.

— Товарищ, — негромко сказал подошедший, — не бойся! Это я.

Луна выглянула из серой пелены облаков. Передо мною стоял бежавший кочевник. Я рванул из кобуры наган, но он спокойно остановил меня:

— Не надо. Не бойся, товарищ комиссар. Скорей буди красноармейцев. Басмачи близко. Они подходят к вашим постам. Через час Нурли и Дурды-Мурды нападут на кочевье. Я пришел сюда из Намангута, где у них происходил военный совет.

Все это было так неожиданно, что я схватил его за рукав и, держа наган у самого лица, сказал:

— Ты врешь! Ты шпион Дурды-Мурды. Это ты разбросал здесь прокламации Джунаида. Ты будешь убит, продажная собака!

Он молча покачал головой и, глядя поверх меня вдаль, в пустыню, тихо сказал:

— Нет. Я не продажная тварь. Я бедняк и нищий из племени иомудов, и я первый раз видел большевиков. А разбросал воззвания не я, а сам Нурли, тот старик, которого вы задержали вместе со мной. Это был Нурли. Дай мне воды, я еле стою на ногах от жажды и усталости. За пять часов я прошел сюда большой путь. И торопись, буди людей: через час будет поздно. Басмачи Нурли и Дурды-Мурды сомнут вас, если захватят врасплох.

Я разбудил командира, и странный человек повторил ему все то, что только что рассказал мне. Через десять минут бойцы уже заняли свои места. Посты были оттянуты ближе к Сары-Туару. Замаскированные пулеметы поставлены на барханы с таким расчетом, чтобы ими поражались все подступы к колодцу. Десять бойцов с запасом гранат спрятаны в овражке у самой дороги, остальные легли в цепь. Все это было проделано настолько тихо, что даже обитатели колодца не проснулись. Пленник молча с видимым удовольствием смотрел на все наши приготовления и удовлетворенно сказал:

— Если же я вас обманул, то вы утром рубите мне голову.

Командир, недоверчиво глянув на него, сказал:

— Не беспокойся, сумеем.

Мы, конечно, ни на йоту не верили словам этого подозрительного человека, но то, что басмачи приближались, было очевидно хотя бы из того, что их шпион был снова у нас.

Приготовившись к отпору, мы обсудили положение. Все было странно и нелепо: и вторичное появление этого человека, и его тревожный рассказ о басмачах, и утверждение, будто бы старик, болтавший здесь безобидные глупости, был сам Нурли.

— Почему же ты бежал отсюда, если ты не басмач? — спросил я.

Арестованный коротко ответил:

— Я не бежал, мне надоело сидеть около вас без дела, и я решил продолжать путь на Ашхабад.

— Почему же ты не сказал, что старик, задержанный вместе с тобою, был бандитом?

— Я тогда не знал этого. Я это узнал только сегодня утром, когда пришел в Намангут. Там меня задержали часовые басмачей и привели к начальнику для допроса. А начальником оказался тот старик, с которым вы меня тогда задержали. Он узнал меня и очень смеялся над вами, рассказывая, как ловко одурачил вас. И все смеялись. И Дурды-Мурды тоже смеялся, когда старик рассказывал, как вы отпустили его, а меня арестовали.

— Почему же ты не остался с ними?

Человек поднял голову и сердито посмотрел мне в глаза, и первый, раз за эти дни я заметил в нем некоторое волнение.

— Потому что я нищий, голый бедняк. И отец, и дед, и весь мой род всегда были бедняками и служили в рабах вот таким, как Джунаид и его ханы, — сказал он и нахмурился.

— Поешь ты ловко! Видно, опытная собака! — сказал командир. — А если ты бедняк и потомственный нищий, то почему же ты целых два дня валял дурака, притворялся идиотом, молчал да только приглядывался и прислушивался ко всему?

Пленник встал и, подойдя вплотную к нам, глухо, с еле сдерживаемой злобой сказал:

— А потому, что я раньше слышал отовсюду немало сладких слов и от баев, и от мулл, и от ишанов. А еще потому, что я слушал их сладкие речи и много ошибался. Слова их всегда были сладки, а дела горьки. И мне надоело слушать и верить! — Он почти кричал эти слова, размахивая руками, возбужденно и тяжело дыша. — Из-за них я тоже сделал преступление и только месяц назад вернулся обратно на родную землю. Да! Да! — хрипло закричал он. — Я тоже пошел в басмачи, верил в святость мулл и в то, что большевики губят нашу землю.

Мы с изумлением смотрели на него.

— Я ушел тогда с Джунаидом за границу и многое узнал. На свете есть только богатые и бедные, рабы и баи. Одни, как волы, работают всю жизнь. Другие сосут их кровь и труд. Мы остались без крова и хлеба, и наши же вожди и баи продавали нас в батраки любому афганцу или персу. Мы голодали, жили, как псы, а они, как жирные вши, отъедались на нашем голодном теле. И я понял: богатый богатому везде брат, а бедный и богатый всегда враги. Не вы, не большевики, а наши собственные баи — мои враги. Я это понял и решил идти назад. Я уже месяц как пробираюсь к себе домой, работая где попало. И я все слушаю, и я гляжу на все, и я вижу, что большевики — это совсем не то, что говорили нам баи. Вы — настоящие люди, вы оберегаете бедных и убиваете богачей, и за это вам слава! Я молчал и только глядел на вас. Я первый раз встретил Красную Армию, о которой много слышал из разных уст. Одни хвалили, другие проклинали. Одни были бедняки, другие — баи. И я увидел, что бедняки говорили правду. Здесь все были равны: и командиры, и сарбазы[53]. Вместе ели, пили, смеялись и работали, как одна семья. Я молчал, а сердце мое обливалось кровью. Я молчал, а внутри меня все кипело и кричало, и мне стало так больно за мои прошлые грехи, что я встал и сейчас же ушел.

Что-то большое и искреннее было в его лихорадочном рассказе, а скорбные нотки были так правдивы, что даже командир с некоторым теплом в голосе сказал:

— Кто тебя знает, кто ты такой — товарищ или враг! Подождем немного. — И уже совсем по-приятельски добавил: — Да ты присядь и поешь чего-нибудь с дороги!

Беглец покачал головой:

— Есть я не буду. Торопитесь, басмачи близко.

Предбоевое, горячечное ожидание охватило людей. Командир еще раз повторил распоряжения и, подбодрив бойцов, пошел к правому посту. Я остался в окопе наверху барханов. Ночь уже подходила к концу, и свежий бодрящий холодок набегал из пустыни. Темнота сгустилась над нами, и, как всегда бывает перед рассветом, наступила непроглядная ночь. Луна скатилась за горизонт, крупные, сверкающие звезды горели на небе.

Я снова вспомнил нашего странного гостя и весь его взволнованный рассказ. Его поведение было подозрительно, но его тон, страстность речи смущали меня. Ведь могло же быть, что невежественный, темный, обманутый баями крестьянин на собственном горбу испытал всю «сладость» эмиграции в «правоверные мусульманские края». Ведь мог же он возненавидеть эту свору бандитов, в которую попал по ошибке. «Подождем до утра. Если басмачи не появятся, значит, наш беглец — предатель». И в эту минуту со стороны правого поста раздался окрик, другой — и грохот выстрелов раскатился по пустыне. На дороге застучал пулемет, и разрозненные винтовочные выстрелы опоясали Сары-Туар.

— Не стрелять! — приказал я в своей цепи. — Будем ждать командира. Не робеть! Держаться спокойнее!

Шальные пули несколько раз с воем проносились над нами. Из темноты вынырнула чья-то пригнувшаяся фигура. Это был боец с донесением от командира.

— Басмачи напали на пост номер два. Их разведочная группа, шедшая в голове отряда, натолкнулась на залегших в засаде красноармейцев и была расстреляна в упор. Четверо басмачей убито, двое раненых взяты в плен. По их словам, Сары-Туар атакуют объединенные банды Дурды-Мурды и Нурли численностью в шестьсот пятьдесят человек. Атака идет с двух сторон: от дороги и со стороны барханов. Будьте готовы и отбейте бандитов, это приказание командира.

«Со стороны барханов» — это означало, что через пять — десять минут из черной тьмы пустыни на нас полезут басмачи. Я понял опасность положения. Если басмачи прорвутся к колодцу, то весь эскадрон погиб. Его сомнут и раздавят массой. Моментально создалось решение. Я взял шестерых гранатчиков и отполз с ними вперед. Здесь начинался спуск, по которому должны были пройти басмачи. Как только мы швырнем вперед гранаты, то на пламя и грохот взрывов вся цепь должна открыть залповый огонь.

Перестрелка меж тем разгоралась. Со стороны дороги озарили окрестность взорвавшиеся гранаты. Кругом грохотали выстрелы, и по пустыне, разбуженной пальбой, гудя, перекатывалось эхо.

А ночь проходила, и рассвет вплотную подползал к нам. Вдруг меня схватил за руку ползший со мною красноармеец, и мы замерли на гребне бархана. Прямо на нас, тяжело дыша и спотыкаясь, пригнувшись к земле, густой массой подходили басмачи. Ясно были слышны их дыхание и торопливые, срывающиеся шаги — это осыпался под ними песок. Возня и шорохи стали ближе. В серо-черной предрассветной мгле совсем близко выросло большое темное пятно. Оно двигалось на нас. Нам с вершины бархана был виден блеск их новеньких винтовок. Я крепче сжал свою гранату и, делая знак товарищам, со всего размаху швырнул ее в самую гущу подходивших басмачей. Оглушительный взрыв, за ним четкие взрывы других гранат — и дикий, нечеловеческий вой. Крики, стоны, грохот выстрелов и залпы нашей цепи смешались в один сплошной гул. Швырнув еще по гранате, мы крикнули «ура», и наше «ура» подхватил весь разбросанный по пескам эскадрон.

Басмачи были отбиты. Их толпы откатились назад, и в сумерках рассвета черными пятнами лежали на песке разбросанные тела убитых. Утро вставало над пустыней, и резкий звук трубы — сигнал сбора частей — прозвучал по равнине. Это комэскадрона, отбив на своем участке атаку басмачей, собирал воедино свои немногочисленные войска.

Оставив на барханах наблюдение, я свел цепь обратно к колодцу, где немолчно заливалась труба и чернели редкие фигуры красноармейцев.

Командир, радостный и возбужденный, сказал:

— Надо думать, что следующее нападение будет не скоро. Пока что покормим людей.

И эскадронная кухня, как и в обычные дни, ярко запылала огнем.

У нас был убит один красноармеец и ранено двое, да залетной пулей у самого колодца тяжело ранена женщина, выбежавшая из кибитки.

Утро уже наступило, радостное, молодое и свежее. Солнце мягко поднималось над пустыней. В ожидании обеда мы ели галеты, запивали их водой и с тревожным любопытством поглядывали вдаль. Но всюду было тихо. Не было видно ни души, и только вдалеке, за очередной грядой барханов, маячили конные фигуры. Это были наблюдательные посты басмачей.

Не прошло и часа, как со стороны далеких барханов показалось четверо конных. На быстром караковом иноходце, держа в правой руке высокий шест с белым флагом, ехал передовой. Я обвел биноклем далекие барханы. Везде, и справа, и слева, виднелись басмачи. Они, как муравьи, облепили дюны. На дороге чернела группа людей.

— Вероятно, это штаб басмачей, — сказал командир и мечтательно вздохнул: — Вот бы их отсюда шрапнелью!..

Всадник тем временем подъехал ближе к постам и, размахивая флагом, пронзительно прокричал:

— Не… стре-ляй-те… правоверные… во имя аллаха… едем для переговоров…

— Поезжай ты, — сказал командир, — я останусь здесь. Да смотри осторожней! — И он выразительно глянул на меня.

Часть красноармейцев, заинтересованная появлением конных и криком передового всадника, поднялась из окопов, кое-кто вылез на бугры, желая получше разглядеть подъезжавшую кавалькаду.

— По местам! — скомандовал командир. — Не оставлять окопов!

Со мною навстречу парламентерам выехало трое бойцов. Держа винтовки на изготовку, мы подъехали к басмачам. Их было шестеро, кроме знаменосца. Рябой и курносый узбек, державший в руках мешок с чем-то, два безмолвных, вооруженных английскими винтовками туркмена, худой, с курчавою бородкой мулла, рядом с которым, вытянувшись в седле, сидел человек с бритым лицом. Несмотря на сильный загар и высокую туркменскую папаху, квадратный подбородок, белые выхоленные руки и свисавшая из-под папахи тюлевая вуаль говорили о том, что это был европеец.

Он снял дымчатые очки и, сощурив серо-голубые глаза, недоброжелательно оглядел нас. Десятизарядная английская «Ли Энфильд», восьмикратный военный бинокль и фотоаппарат висели на нем.

Возле него находился одетый в пестрый халат крепкий старик с длинной бородой. Все пятеро с коней слегка поклонились нам, и только англичанин холодно щурил свои злые наблюдающие глаза. Не отвечая на приветствия, я вплотную подъехал к ним. Мне стоило огромного труда не вскрикнуть. Старик был тот самый веселый и беспечный старикашка, всего несколько дней назад болтавший среди нас. Но теперь весь его вид был иной. На нем был дорогой парчовый халат и высокая курпейчатая папаха. За плечами висела новенькая английская винтовка, и из-за полы шелкового бешмета глядела рукоятка большого маузера. И глаза болтливого старикашки были другие. Теперь это были спокойные, уверенные, жесткие глаза, и лишь иногда в них сверкал насмешливый огонек.

«Значит, пленник был прав. Это — Нурли», — подумал я.

Делая страшное усилие, я овладел собой и, не показывая изумления, равнодушно сказал:

— Ну, говорите, что вам надо?

Все снова молча наклонили головы, и мулла негромко сказал:

— Ночью здесь пролилась невинная мусульманская кровь. К стопам аллаха ушли лучшие сыны туркменского народа. И самое горькое и тяжелое то, что умерли эти люди от своих же мусульманских пуль. Вместо того чтобы соединенными силами ринуться на врагов ислама, мы, дети одного и того же туркменского народа, убиваем друг друга. За что проливаете вы кровь ваших братьев мусульман? За то, чтобы московские большевики…

— Ты… блудливая байская лиса! Перестань своим поганым языком морочить людей! За этим вы звали нас? — прервал я муллу. — А это, — указывая через плечо пальцем на молча разглядывавшего нас англичанина, — что? Это тоже «правоверный»? Может быть, даже шейх или посланник аллаха? — крикнул я, затем, взглянув на молчаливого старика, спросил: — Ты тоже это хотел сказать, Нурли?

Глаза басмача широко открылись.

— Откуда ты знаешь, что я Нурли?

— А ты что ж, думаешь, что мы не знали, кто ты такой, когда ты у нас валял дурака? Очень хорошо знали! — просто и очень искренне сказал я.

— Почему же вы отпустили меня? — усмехнувшись, недоверчиво спросил Нурли.

— Потому что у нас на то были свои планы. Понял? — засмеявшись в свою очередь, сказал я и уже сухо добавил: — Ну, а теперь — зачем вызывали нас?

Мой маневр удался. На лицах басмачей были тревога и удивление. Мой ответ перепутал их карты. Они молча переглянулись, и мулла, достав из-за пазухи письмо, передал его Нурли.

— Вот, — сказал Нурли, — письмо. Прочти всем своим аскерам. Мы дети одного народа, и нам драться нельзя.

Я молча повернул коня. Нурли схватил меня за руку и угрожающе сказал:

— Ой, не ошибись! Вы, верно, не знаете, сколько здесь наших сил!

И он махнул рукой знаменосцу. Тот привстал на стременах и замахал своим флагом. И сейчас же на буграх и барханах пустыни показались басмачи. Их было много. Гораздо больше, чем тогда, когда я глядел на них в бинокль. Пешие и конные, они сплошным кольцом охватили наши позиции. Казалось, не было конца их бесчисленным полчищам.

— Видал? — торжествующе сказал Нурли. — Это только половина, остальные подойдут сегодня. Все колодцы пустыни с нами. А за ними… Англия, турецкий падишах! Сдавайтесь!

— Довольно брехни, Нурли! Мы не старые бабы, и нас не испугать видом твоей трусливой саранчи. Вчера вас было еще больше, а сегодня солнце пустыни сушит их мертвые кости!

— Постой, постой! Ты говоришь о наших убитых. А знаешь ли, что полк, шедший сюда из Ашхабада, уничтожен нами? Ты напрасно ждешь. Никто не придет. Сотни красноармейских трупов гниют в песках Джебела. Смотри! — крикнул он, и узбек, державший мешок, вытряхнул из него под ноги моего коня несколько отрубленных, окровавленных голов.

Я сжал зубы и разорвал письмо в клочья.

— Если через час вы не сдадите оружия, с вами случится то же! — резко выкрикнул Нурли.

— Ты! Шакал с продажной душой! Ни через час, ни через год ты не получишь нашего красноармейского оружия. Попробуй возьми!

Красные глаза Нурли налились кровью. Он побагровел, хотел что-то ответить и вдруг, резко повернув коня, помчался обратно, сопровождаемый своей свитой. Англичанин усмехнулся и, что-то пробормотав, поскакал за Нурли.

Мы спешились и, собрав в кучу семь отрубленных, обезображенных голов, засыпали их песком. Потом мы возвратились обратно.

Было около одиннадцати часов. Солнце палило землю, и голубая колеблющаяся дымка вставала над песками.

— Головы могли принадлежать и не красноармейцам. Эти бандитские номера не обманут нас, — засмеялся командир, когда я доложил ему разговор с Нурли. — Они могли с успехом отрезать головы своим же убитым или первым попавшимся путникам в пустыне. Это брехня! Я никогда не поверю, чтобы они могли разгромить красноармейский полк. Дело не в этом, а вот скверно, что до сих пор мы не знаем обстановки.

Мы сидели в тени кибитки, обсуждая положение и дальнейшие планы. Нас было одиннадцать человек: комвзвода, бюро ячейки, командир и я. На барханах, несмотря на зной, стояло наблюдение. Остальные бойцы были сведены вниз, где отдыхали в ожидании ежеминутной тревоги.

Несмотря на зной и палящее солнце, мы чувствовали себя неплохо. Горячая пища и свежая колодезная вода укрепили бойцов.

Несомненно, что положение басмачей было значительно хуже. Ведь они находились в открытых песках, без воды и без всякого прикрытия, что, конечно, должно было сказаться и на их боеспособности.

— Вот потому-то нам особенно нужно быть начеку, — сказал командир. — Ясно, что к вечеру бандиты полезут сюда. Ведь если они не займут колодца, то через день-другой они все там подохнут от жары, и жажды. Уйти же отсюда, не взяв колодца, им нельзя. Ведь это будет их поражением, и весть о нем обежит пустыню. К тому же оставить позади себя сильный красноармейский эскадрон — это значит иметь все время угрозу в тылу. Ясно, что басмачи во что бы то ни стало атакуют нас.

Конечно, это было так. И то, что в течение нескольких часов они успели уже совершить не одну демонстрацию, делая вид, будто обходят своей кавалерией фланги, ясно говорило, что басмаческие стратеги, пользуясь численным превосходством своих войск, решили утомить нас, тревожа и беспокоя эскадрон. Иногда из-за бугров показывалась конная лава противника и, налетая на наши посты, открывала огонь. Было ясно, что цель этих налетов одна: возможно сильнее беспокоить и нервировать наших бойцов.

Было достаточно двух пулеметных очередей, чтобы вся эта вразброд скачущая орда показала тыл.

Почти весь день мы энергично укрепляли наши окопы, углубляя и выравнивая их.

— Старшина, пусти меня из-под стражи, — сказал пленник. — Напрасно держишь около меня часовых, ведь сейчас в цепи нужен каждый человек, а ночью они пригодятся особенно.

— Почему ты думаешь — именно ночью?

— Потому что я сам был басмачом и отлично знаю их привычки. Басмачи, как шакалы, нападают только ночью!

Я недоверчиво покачал головой. Было бы наивно поверить словам этого странного человека.

— Напрасно ты не веришь мне, командир. Ведь я ни в чем не обманул вас. Басмачи пришли, они напали на вас, и вы благодаря мне сумели вовремя отбить их нападение. Разве я предупредил бы вас, если б был вашим врагом?..

Я молчал.

— Или я сказал бы вам, что я бывший басмач, бежавший за границу? Зачем мне нужно было это говорить?

Я продолжал молчать, пристально глядя на него.

Он вздохнул и тихо сказал:

— Твое дело, командир. Я больше не скажу ни слова.

Командир поднял голову и, подойдя ко мне, сказал:

— Не знаю, как ты, но я верю ему. Мне кажется, его надо освободить.

Я молча покачал головой.

— Теперь не время спорить. Я беру на себя ответственность за это и как командир, и как член партии.

— Хорошо, — сказал я, и мы разошлись по своим местам.

Вечер наступил, как всегда, неожиданно и сразу. На холмах оживленнее замелькали фигуры басмачей. Наступившая прохлада оживила их. Длинная колонна войск, то проваливаясь за бугры, то снова возникая на дюнах, потянулась в обход наших позиций. Конные дозоры противника спустились на равнину и, медленно съезжаясь и разъезжаясь, стали приближаться к нашим постам.

По первой же тревоге бойцы в порядке заняли свои места. Вдоль цепи на своем сером коне медленным шагом проехал командир. Не отнимая бинокля от глаз, он задержал коня и негромко сказал мне:

— Ну, старшина, держи крепко левый фланг. Ни за что не отдавай его бандитам. В нем ключ всех позиций.

Спустя несколько минут я снова увидел его. Он шел к коноводам в сопровождении нашего пленника.

Признаюсь, я был даже раздосадован такой неосторожностью командира.

«И чего он так доверился ему?» — подумал я, но обстановка приближающегося боя и ответственность за свой участок отодвинули в сторону мысли о подозрительном кочевнике, и я позабыл о нем.

А обстановка резко менялась у нас на глазах. Вчерашняя неудача, видимо, научила кое-чему басмачей. Решимость покончить с нами была видна во всех их действиях. Прежде всего, они повели правильное наступление, со всеми необходимыми предосторожностями. Их густые цепи шли на расстоянии сорока — пятидесяти шагов одна от другой. В то же время сотни полторы кавалерии, приняв строй уступами, быстро подходили к нашим центральным постам. Со стороны дороги, там, где были коноводы и наша небольшая жидкая цепь стрелков, показалась обходная колонна басмачей. И наконец, далеко за пехотой двигался конный резерв; там, вероятно, находился штаб обоих басмаческих вождей, так как несколько значков высоко колыхалось над всадниками. Я обвел биноклем наступавшего противника. Да, нашему немногочисленному эскадрону предстояло жаркое дело. Только хладнокровие, дисциплина и высокая сознательность бойцов могли победить эту бесчисленную орду басмачей. Я посмотрел на товарищей, и сердце мое переполнилось радостью. Спокойные, наблюдающие, внимательные лица. Пристальные, настороженные взоры и твердые, уверенные руки, прижатые к стволам ружей и пулеметов.

Так прошло минут семь. С правого фланга грянул первый залп, сейчас же вся наша позиция опоясалась несмолкающим огнем. Сразу же вошли в дело все наши пулеметы. Противник наступал отовсюду. Его было так много, что только бешеный огонь мог остановить его.

А над нами горело пышное, разноцветное небо. Закат, яркий и пестрый, охватил полнеба. Длинные оранжевые столбы вставали над пустыней, окрашивая горизонт в фантастические цвета.

Винтовки уже накалились и, несмотря на ствольные накладки, стали обжигать пальцы. Пулеметы, словно взбесившиеся псы, заливались по всему фронту неумолкающим, истерическим лаем. Кое-где рвались наши гранаты. Это значило, что там противник подошел вплотную к цепи.

Часть басмачей, не выдержав нашего огня, залегла и в свою очередь открыла огонь по Сары-Туару. Другие заметались и, отходя, сбились к флангам, примыкая к отрядам, обходившим нас. Желая прикрыть отход расстроенной пехоты, кавалерия басмачей дважды кидалась в атаку на наш участок, но оба раза, сбитая огнем, поворачивала обратно. И только левая группа наступающих, неся огромные потери, сумела подойти к кочевью и залечь шагах в ста пятидесяти от него.

Так, в огневом бою, прошел час. Сумерки уже сгустились, и потухающий горизонт лишь изредка вспыхивал в догоравших лучах. Стрельба шла с неослабевающей силой. Я не беспокоился за свой участок, так как возвышенная, господствовавшая над кочевьем, укрепленная окопами позиция была почти неприступна, а гряды дюн и каменные выступы делали нас неуязвимыми. Мой участок, или, как его назвал командир, ключ всей позиции, был неприступен, но положение правого фланга, где беспрерывно гремела пальба, вспыхивали рвущиеся гранаты и слышалось «ура», перемешанное с басмаческим визгом и воплями «а-лл-ла», очень беспокоило меня. Очевидно, это была новая атака басмачей, но я не мог ничем помочь дравшимся там товарищам.

Вдруг все стихло. Еще раз рванулись к небу взрывы гранат, прогрохотали беспорядочные выстрелы, и наступила тишина.

И это было самое жуткое за весь день. Что случилось там? Отбита ли атака басмачей, или жалкие остатки бившихся там взводов легли под ударами озверелых бандитов? И в то же самое время я, занимавший со своими тридцатью бойцами самый ответственный пункт позиций, окруженный сотнями залегших вблизи басмачей, не мог бросить туда на помощь ни одного человека.

Жуткая тишина длилась недолго. Внизу, со стороны кочевья, раздались голоса, послышался шум приближающихся людей. Где-то в отдалении посыпались и смолкли винтовочные выстрелы. Из моего правого дозора прибежал запыхавшийся боец.

— Товарищ старшина, наши отходят! Басмачи прорвались к дороге, часть их залегла у самого кочевья.

— Где командир?

— Не знаю.

Из темноты стали показываться одиночные фигуры бойцов. Кто-то проволочил по земле пулемет. Из группы подходивших послышались стоны.

— Пропали мы! Разве их осилишь? — услышал я чей-то надорванный голос. — Как саранча!

Говоривший застонал и прилег на песок. Это был раненый. Люди все проходили мимо, спеша укрыться за каменные гряды. «Еще немного — и паника охватит их», — подумал я и громко крикнул:

— Стой!

И эти растерявшиеся люди, послушные привычке к воинской дисциплине, остановились.

— Смирно-о!! — снова скомандовал я.

И все мгновенно смолкло. Даже раненый перестал стонать.

— Где командир, товарищи?

Столпившиеся вокруг меня люди расступились.

— Где командир? — уже тревожней повторил я.

Люди потупились.

— Убит, — глухо произнес кто-то из-за спины стоящих.

— А труп? — спросил я, весь холодея.

Смерть командира в такой момент, когда басмачи окружили нас, была началом конца. И я снова громко повторил:

— А где труп нашего командира?

Все молчали, опустив головы. И хотя было темно, по я видел и чувствовал, как стыд и отчаяние охватила молчавших людей.

— Позор!! Вы не красноармейцы! В вас не течет кровь туркменского народа! Вы не туркмены! Вы — трусы! Вы оставили тело вашего командира басмачам!

Сгрудившиеся возле меня, усталые, растерянные люди повернули назад и ринулись вниз, к кочевью, туда, где, вероятно, уже находились басмачи.

И вдруг, тяжело дыша и останавливаясь, показалась чья-то странная фигура. В темноте я не мог понять, что это было такое. Сбегавшие вниз люди остановились около нее. И тут при свете озарившей нас луны я узнал нашего кочевника. Он тяжело дышал, почти шатаясь от усталости и тяжелой ноши. Пройдя мимо расступившихся людей, он молча положил на песок безжизненное тело.

Я нагнулся над убитым. Это был командир. Две пули пронизали его, одна пробила грудь, другая плечо. Черная запекшаяся кровь уже не сочилась, и только гимнастерка была залита ею.

Я вздохнул и поднялся с колен. Люди молчали. Здесь было все, что осталось от нашего боевого эскадрона.

— Командир, — услышал я голос кочевника, — там, внизу, осталось трое раненых. Басмачи еще не вошли в кочевье. Надо их унести сюда.

Через минуту двенадцать красноармейцев и вызвавшийся идти с ними наш странный спутник исчезли в темноте.

Перекличка дала тяжелые результаты. Из трех взводов, дравшихся в центре и на правом фланге, уцелело всего лишь двадцать семь человек. Все кони были брошены и, наверно, попали к басмачам. Итого вместе с моим взводом и коноводами налицо остался шестьдесят один человек. Из них девятнадцать раненых, не способных к бою людей. Тридцать пять человек во главе с командиром погибли. Из трех пулеметов один, взорванный гранатой, попал к басмачам. Два «максима» и четыре «люиса» оставались у нас. Я обошел своих бойцов, поговорил с ними и, уложив за камни раненых, стал ждать возвращения ушедших.

Внизу по-прежнему стояла тишина.

Среди погибших товарищей было четыре коммуниста и один комсомолец — боевой, энергичный юноша. Это был мой брат Халил, только месяц назад призванный в армию. И его труп тоже валялся где-то внизу. Оставалось девять человек партийцев, и я их распределил среди бойцов. По флангам позиции я поставил уцелевшие «люисы», а в центре установил оба «максима». Весь запас патронов, гранат, медикаментов и воды мы перенесли к месту, где находились раненые, так как оно было самым защищенным и надежным пунктом нашего участка. Пользуясь передышкой, бойцы укрепляли окопы, закладывая камнями брустверы и делая бойницы. Двое раненых умерли. Стоны их прекратились. Остальные, перевязанные лекпомом, лежали, изредка вздрагивая и что-то тяжело бормоча.

Вдалеке прогрохотал выстрел… за ним послышался другой. Затем все смолкло. Где были басмачи и что намеревались делать они — было неизвестно. Я стал терпеливо ждать ушедших, обдумывая наше положение. Оно было тяжелое. Если завтра не подойдет полк, мы погибнем. Мысли о брате, о моем Халиле, я старался отогнать от себя, но они, как мухи, снова назойливо лезли и мучили меня.

Внизу опять раздались голоса, и сквозь неясную мглу ночи показались немногие фигуры. Дозор негромко окликнул их. Это были возвращавшиеся красноармейцы. Они принесли с собою двух раненых красноармейцев и брошенный при отступлении цинковый ящик с патронами, но кочевника с ними не было. Он еще внизу оторвался от них, сказав, что пойдет к колодцу разведать что-нибудь о противнике.

Это странное исчезновение опять удивило меня. Что он не был врагом, в этом наконец убедился и я, но что означало исчезновение — этого я не понимал.

Мы приготовились ко всяким случайностям и стали ожидать рассвета.

Через час пришел кочевник, но не один. Впереди себя он гнал связанного уздечкою человека, рот его был забит тряпками. Лицо связанного человека было в крови, а глаза полны страха и боли.

Из опроса пленного выяснилось, что банды Дурды-Мурды и Нурли понесли огромные потери и сейчас ожидали подхода двух сотен кавалерии, шедших к ним на помощь из Рабата. Огромный урон в людях помешал басмачам развить успех. Этим и объясняется затишье внизу.

— Но как только подойдут подкрепления, войска Дурды-Мурды атакуют вас, — сказал пленный.

Он как бы примирился со своей участью, говорил довольно бойко, но, когда встречался взглядом с пленившим его туркменом, вздрагивал, и животный испуг снова показывался в его глазах.

Лекпом промыл и перевязал его разбитую голову.

— Кто это тебя? — спросил я, указывая на огромную, вздувшуюся на лбу кровавую шишку.

Пленный робко посмотрел на кочевника и промолчал.

— Это я… прикладом… не хотел идти… — равнодушно пояснил тот.

Из опроса выяснилось, что кочевье внизу занято басмачами, а отдельные люди проникли уже до самого колодца. По словам пленного, в руки басмачей попало четверо раненых красноармейцев, которых будто бы не тронули бандиты. Конечно, басмач врал, думая этим сохранить себе жизнь. Мы слишком хорошо знали волчью, предательскую натуру бандитов и могли только пожалеть о тех несчастных, которые живыми попали в руки этих зверей. Да еще и неизвестно было, действительно ли они попали в плен.

Ночь медленно шла над пустыней. Текли часы, а вместе с ними уходили и минуты тревожного покоя. Люди дремали, держа винтовки в руках, и только сменявшиеся часовые бодрствовали, внимательно вглядываясь в темноту.

Ни я, ни кочевник не сомкнули глаз. Когда я обходил дозоры, он молча пошел рядом со мной.

— Как зовут тебя?

— Ораз, — ответил он, — Ораз Гельдыев.

А под утро снова начался бой. Опять рвались гранаты, кипела в пулеметах вода, горели раскаленные стволы винтовок, и снова как бешеные, не считаясь с потерями, с воплями и бранью лезли басмачи. Они шли отовсюду: и от дороги, и от колодца, и со стороны песков. Их пули рвали воздух, шипели, разбивались о камни и роем летали над нами. А за цепями шли конные и камчами[54] подгоняли отстававших.

В течение часа мы отбили три атаки врага. Мы поражали врага из окопов фронтальным и фланговым огнем, и больше сотни трупов лежало внизу. Раненые стонали, ползли и падали, а бой все крепчал, и кольцо басмачей все туже стягивалось вокруг нас. Мы отчетливо различали лица стрелявших. Пули проникали повсюду и поражали бойцов. Больше тридцати убитых валялось в окопе. Один из «максимов» смолк.

А басмачи все стреляли с неослабевающим упорством.

— Товарищ старшина, на левом фланге осталось четверо стрелков, — переползая ко мне, доложил красноармеец. Его лицо было бело, а губы, пепельные, дрожали.

— Почему молчит «максимка»? — не отвечая ему, крикнул я, перебегая к центру.

Там, у смолкшего пулемета, опустив голову на песок, лежал убитый пулеметчик, секретарь ячейки Нияз Бердыев.

Эскадрон заметно поредел. От тех растрепанных трех взводов, которые сохранились у меня после ночного боя, оставалось не более тридцати человек. Они тонкой разорванной цепочкой лежали в окопе, стреляя из накалившихся винтовок по врагу. Густой терпкий запах сожженного пороха стоял над нами. Стон раненых, треск выстрелов и хриплые крики басмачей сливались воедино. А над всем этим в сиянии и огне вставало яркое солнце пустыни.

«Продержимся еще полчаса… а потом…» — подумал я, безнадежно оглядывая редкую цепь.

— Патронов! Давай патронов!

— Воды!.. Фельдшера!.. Старшина!.. Где старшина?

— Обходят! — слышались отдельные беспорядочные возгласы.

Требовалось много хладнокровия, чтобы не потеряться в этих возбужденных, полуистерических выкриках измученных, истомленных людей. И снова бросилось мне в глаза спокойное, решительное лицо Ораза Гельдыева, хладнокровно и методически выпускавшего в басмачей патрон за патроном. Он это делал так уверенно и спокойно, что, вероятно, ни одна выпущенная им пуля не пролетела мимо цели.

Неожиданно огонь противника стал ослабевать. Стихла бешеная трескотня сотен разнокалиберных винтовок. И я скорее почувствовал, нежели понял, что наступает самый острый и ответственный момент боя.

Из-за бугров, с левофланговой стороны нашей позиции, выросла густая лава кавалерии, сотен до трех, и в этом сомкнутом тяжелом строю с резким гиком стремительно понеслась на нас.

Это была басмаческая кавалерия, еще ночью скопившаяся под нашим левым флангом и теперь по знаку Дурды-Мурды атаковавшая нас.

Без выстрела, потрясая кривыми туркменскими саблями, она взлетела на гребень и густой сомкнутой массой налетела на нас.

Я бросился к пулемету — и оцепенел от ужаса. Наш бывший пленник Ораз Гельдыев единым скачком выпрыгнул из окопа и, рванув пулемет, поволок его за собой куда-то в сторону.

— Измен-н-ник! — прохрипел я, сознавая, что ускользает от нас последняя возможность отбить атаку из единственного уцелевшего пулемета. — Измен… н… — повторил я и смолк, пораженный еще больше.

Быстро, как заправский пулеметчик, повернув «максим», Ораз Гельдыев открыл губительный и точный огонь прямо во фланг стремительно мчавшейся коннице. Ничего нет страшнее и действеннее флангового огня.

То, что произошло в эту минуту, невозможно рассказать. Грохнулись с налета наземь первые ряды. Кони и люди покатились по гребню. Расстреливаемая в упор конница налетела на упавших. В какую-нибудь минуту гора кровавых, движущихся, стонущих и раздавленных тел завалила нашу позицию. На наших глазах и на глазах обезумевших басмачей под пулеметным огнем погибла их лучшая, отборная конница во главе с самим Нурли. Часть кавалерии, движущейся сзади, успела обскакать место гибели своих собратьев и, потеряв равнение и строй, мчалась куда попало по пескам, провожаемая неумолимым огнем красноармейцев.

И здесь мы, оставшиеся в живых двадцать семь человек, выскочили из окопа со штыками наперевес и с криком «ура» бросились вперед.

Первая цепь врага, залегшая всего в пятидесяти шагах от нас, деморализованная гибелью своей конницы, бросая оружие, в панике кинулась назад. А мы, немногочисленные и слабые, бежали за нею, крича «ура».

Со стороны дороги раздались залпы. Это вторая цепь противника открыла по нас огонь, и мы в течение четырех минут, пока успели добежать обратно в окопы, потеряли одиннадцать человек красноармейцев. Так мы заплатили врагу за наш героический порыв.

Из груды расстрелянных тел неслись стоны и слабеющие крики. Иногда оттуда отделялся, хромая и припадая на колени, раненый конь.

Нас осталось здоровых всего шестнадцать человек; среди них Ораз Гельдыев. Хотя басмачи не переставали осыпать нас пулями, но гибель их конницы послужила им хорошим уроком. Они лишь обстреливали нас, не делая попыток к атаке. Я думаю, что здесь немалое значение имела жара, охватившая пустыню, а также и уверенность бандитов в том, что через час или два от защитников окопа не останется никого. В окопе то и дело раздавались стон или крик пораженного пулей бойца. Из двадцати трех раненых семеро умерло от ран, а двенадцать были добиты новыми, залетевшими во время боя пулями. Был ранен и я — в левую руку у самой кисти. Молчаливый Ораз, ни на шаг не отходивший от меня, перевязал мне рану.

Из четырех «люисов» работал только один. Что мы могли делать дальше?!

Но и в эти грустные минуты, когда наша гибель была очевидна, гордость за свой эскадрон, за своих дорогих товарищей не покинула нас.

Ни на одном лице не видел я подлого желания сдаться многочисленному врагу и этим сохранить себе жизнь. Ни разу паника и трусость не охватили нас, хотя ошибок в этом бою мы сделали немало.

А солнце все жгло, и пули по-прежнему долбили наш окоп. Хотелось пить и пить, блестящий песок слепил глаза. Еще один убитый свалился на дно окопа. Это был тот самый искусный бахши, несравненный игрок на дутаре, который своими песнями развлекал наш боевой эскадрон. Вторая пуля попала мне в подбородок и вышла вкось, около уха, причиняя невыносимую боль. Ораз снова перевязал рану, и мне стало немного легче, а быть может, я просто притерпелся к боли.

— У нас скоро кончатся патроны, — предостерегающе сказал Ораз.

Я приказал бойцам сократить стрельбу, хотя мы и без того скупо и редко отвечали на огонь басмачей. А солнце все печет, и боль в ране все усиливается. Кровь, просачиваясь сквозь перевязку, мешает говорить и стрелять. Раненая рука все-таки позволяет мне время от времени спускать курок.

Еще трое раненых. Их стоны очень действуют на нас. Среди убитых — лекпом. Убит также и наш пленный басмач, тот самый, которого Ораз приволок ночью из кочевья.

А жара все сильнее, и я начинаю не то бредить, не то терять сознание. Это скверно, это может подорвать дух бойцов. Ораз неотступно находится возле меня и то и дело поит остатками воды из фляжек, которые он снимает с убитых бойцов.

Что это такое? Кажется, я действительно по-настоящему брежу. Мне чудится, что отовсюду грохочут чудовищных размеров пулеметы. Они трещат так мощно, что заливают всю пустыню. Мне кажется, будто меркнет небо и черные огромные птицы носятся надо мною, а земля ухает и рвется в муках.

Я открываю глаза. За ворот и по лицу обильно льется вода. Мне несколько легче. Надо мною стоит Ораз и сразу из двух фляжек, не жалея воды, поливает мою горячую, воспаленную голову. Он что-то кричит, смеется и, приподнимая меня одной рукой, другою указывает куда-то вперед.

Я гляжу непонимающими глазами то вверх, в голубое небо, то вдаль, на желтые бугры пустыни, где по пескам скачут, бегут и падают люди. Около них с грохотом и огнем взрываются и встают дымные столбы. Люди кричат, мечутся и бегут… а над ними в беспощадном и неумолимом строе низко нависли три огромные стальные птицы, с которых рушатся на басмачей смерть, огонь и дым… А из-за бугров, наперерез бегущим, в боевой развернутой лаве несется конница в остроконечных буденновских шлемах.

— Аэ-ро-планы! — кричу я и тяжело опускаюсь на дно окопа.

Это был конец Дурды-Мурды. Только жалкие остатки басмачей вместе со своим главарем ушли от сабель нашей кавалерии. Из нашего эскадрона уцелело четырнадцать человек. И все четырнадцать ранены. Восемьдесят два убитых красноармейца на следующее утро под залпы всего отряда были торжественно преданы земле в том самом окопе, который так мужественно защищали они. И среди них во временную братскую могилу легли командир и мой брат Халил.

Рассказчик смолк. Ночь уже проходила, и серые предрассветные тени ходили по пустыне. Костер давно догорел, но зола еще была полна жара.

— А где же был ваш полк? Почему он не пришел вовремя? — спросил журналист.

— Он не мог. Его с полдороги свернули в сторону для ликвидации другой бандитской шайки, — ответил туркмен.

Из-под машины неожиданно встала темная фигура. Это был шофер Груздев, и по его стремительным движениям все поняли, что он не спал, а внимательно слушал рассказчика. Он вплотную подошел к туркмену, сдавленным, растроганным голосом сказал:

— Душу ты мне всю вывернул, дорогой товарищ… — и крепко пожал руку заулыбавшемуся туркмену.

Опять наступило молчание. И тогда инженер спросил:

— А куда делся ваш спаситель… кочевник Ораз Гельдыев? Он жив?

Оба туркмена засмеялись, и военный, обнимая рукой все это время молчавшего туркмена, весело сказал:

— Вот он, перед вами. Бывший басмач, ныне предрайисполкома всего Сернозаводского района, наш дорогой Ораз Гельдыев.

Журналист зажег спичку, чтобы лучше разглядеть скромное лицо героя.

Восток все светлел. За холмами слышалось монотонное позвякивание бубенцов. Это подходил из Чагыла ожидаемый караван.

ИЗМЕНА

I

«Вчера, 29 сего августа, на село Поплавино со стороны хутора Черкасова в 111/2 часов ночи был совершен налет банды атамана Стецуры, именующего себя начальником штаба «войск Иисуса Христа». Красноармейская застава и пост Особого отдела, всего числом 9 человек, перебиты».

«Сего 3 сентября в 31/2 часа дня конной бандой атамана Стецуры, в количестве 70 человек при 3 пулеметах на тачанках, разграблен хутор Веселый и подожжен полустанок Верхний Карамыш. Сведений о дальнейшем продвижении банды не поступало. Телефонная связь с полустанком до сих пор не установлена. От бронепоезда, вышедшего в сторону Верхнего Карамыша, донесений нет.

Комбриг (подпись)».

Фролов устало всматривался в уже дважды прочитанные строки, из которых сквозь высохшие чернила вставали разгромленные, подожженные села и пролитая кровь.

— Опять Стецура… Ты что-нибудь понимаешь, а? Гриш! — обратился он к смуглому, с глубоко ушедшими под лоб глазами человеку в кожаной куртке и серой барашковой кубанке.

— Чего ж тут понимать-то? Дело ясное. Опять бандиты зашалили. Значит, надо уничтожить их.

— «Надо»! Я сам, брат, знаю, что надо. Да как? Разве с теми измученными тремя сотнями разбросанных по уезду кавалеристов мы можем ликвидировать бандитизм? Пойми, Гриша, пойми, милый, нам самим бы удержаться в Бугаче, пока наши справятся с поляками и подойдут сюда.

— Эх, сказал! Нам, браток, не удержаться, а покончить с ними надо, да без чужой помощи, самостоятельно. И чем скорее, тем лучше, потому что все куркули и все кулачье городское, разинув глаза, ждут не дождутся сюда этого Стецуру с его волками.

— Ну да, ты рассказываешь то, что я сам знаю. Ты научи — как? Как ликвидировать бандита? Не идти же нам всем из города и гоняться за ним по уезду?

— Это не дело. Не успеем мы отойти и на двадцать верст, как Бугач будет занят Стецурой, и уже отсюда не скоро выбьешь его.

— Да, пока не разграбит все, не уйдет, — поддержал Фролов.

Председатель и начсоч[55] устало взглянули друг другу в глаза — и в этом взгляде прочли и тяжелую ответственность, и бессонные ночи, и сознание огромной опасности, нависшей над уездом.

— За неделю — четвертый налет, — вздохнув, прервал молчание председатель, вытягивая из печки дымящийся уголек и шумно раскуривая набитую махоркой козью ножку. — И все ближе и ближе они. Круг суживается. Агентура доносит об усиливающейся деятельности бандитов на окраинах и пригородных хуторах. Если мы помедлим с месяц, нас сожмут в кольцо — и тогда каюк.

Просипел телефон. Начсоч взял трубку.

— Да, ЧК… Говорит Бутягин. Слушаю. Что? Горит? Персияновка горит? Сейчас выезжаю. — И, передавая трубку вздрогнувшему Фролову, он глухо и коротко доложил: — Персияновку подожгли… Стецура… Наши отходят на Гашун. Сейчас еду туда.

Он на ходу схватил со стола пояс с пристегнутым к нему кольтом и уже из дверей, глядя в упор на принимавшего по телефону донесение Фролова, громко и раздельно спросил:

— Ну, а теперь ты тоже считаешь, что надо еще погодить?

Не отрывая уха от трубки, Фролов тяжело вздохнул и глухо, но твердо сказал:

— Действуй… Действуй, Гриша!

Через секунду Фролов, согнувшись над столом, что-то упорно и устало чертил на разостланной перед ним двухверстке.

За окном раскинулась черная ночь. По глухим, чуть освещенным улицам проносились конники, спеша к горевшей Персияновке.

II

Никанорова солома, Никанорихина рожь, Никанора нету дома, Никанориху не трожь… —

потряхивая на ходу трехрядкой, во всю глотку подпевал своей гармошке высокий белобрысый парень с плутовскими глазами и хитрой, лисьей мордочкой. Около него ковылял хромоногий мужичонка, еле поспевавший за своим веселым соседом. Несколько мальчишек шествовали в отдалении за этой парой, не сводя восхищенных взоров с гармониста.

— Добрые люди ще в церкви богу молятся, а эти ироды уже зенки себе самогоном залили! — сердито сплюнул один из мужиков, неодобрительно глядя на приближавшуюся группу.

— И где они его достают? — с завистью поддержал другой, разглядывая веселого гармониста и его не совсем трезвого спутника.

— Эх, друг сердечный, таракан запечный! Была бы глотка, а самогону хватит, — куражливо ухмыльнулся гармонист.

Еще несколько секунд резали воздух веселые, говорливые звуки гармошки, хотя парень и мужичонка уже исчезли среди базарной толпы.

Несмотря на то что была пятница и день выпал солнечный, съехавшиеся из окружных сел и хуторов крестьяне привезли мало продуктов. Ночной налет банды на Персияновку смутил и горожан и крестьян, трепетавших при одном имени атамана Стецуры. По базару, множась и обрастая, ползли тревожные слухи. Появилось несколько очевидцев, своими глазами видевших самого «батьку Стецуру», обещавшего не позже как через неделю занять город.

Еще не было и четырех часов, однако и без того немногочисленный базар быстро таял. По всем дорогам и уличкам, ведущим из города в степь, катились и скрипели крестьянские подводы, телеги и можары. Хмурые, озабоченные мужики понукали лошадей. Четверо пеших милиционеров, дежуривших на базаре, напрасно пытались уговорить разъезжавшихся мужиков не поддаваться панике.

Из-за хаты вынырнул белобрысый гармонист. На его плече висела собранная и застегнутая на крючок трехрядка. Оглядев площадь, он ухмыльнулся и, подойдя к запрягавшему коней мужику, спросил:

— Что, дядько Трохим, поедешь низом или через мельницу?

Рыжебородый мужик глянул на него поверх коней и, еле заметно прищурив глаза, хитро осклабился.

— Низом.

— Ну ладно… Коли встренешь мово папаньку, передай, что сынок здоров — больше некуда, а об остальном прочем — все в аккурате.

Мужик снова усмехнулся и, уже взбираясь на телегу, буркнул:

— Ладно, скажем. А вертаться скоро будешь?

— Да как справлю свои дела.

— Ну, прощевай! — и рыжебородый взялся было за вожжи.

— Дядя, а дядь… може, продашь хоть полпуда мучицы? — Откуда-то вынырнувшая молодая женщина с отчаянием и решимостью уцепилась за рыжебородого.

— Тю, проклята… Нема муки. Не продаем, — сплевывая, ответил рыжий.

— Браток, смилуйся. Вот как перед истинным прошу, браток! Дома уже третий день муки вовсе нету. Ну, продай…

— Ступай к коммунистам, у них проси. — Рыжий смачно выругался и, ударив вожжами поч коням, быстро покатил по опустевшей площади.

Женщина заплакала, с ненавистью глядя вслед удалявшейся телеге.

— Не реви, тетка. Вот уйдут ваши, придут наши, тоды хлеба всем вдосталь хватит, — сказал гармонист.

Женщина, не поворачивая головы и продолжая всхлипывать, прошептала в тоске:

— Да кабы, бог дал, скорее пришли, а то, покуда придут, у меня мать, отец голодом подохнут…

Парень минутку постоял, подумал.

— А вы сами чьи будете? Муж ваш кто?

Заплаканное лицо женщины зарделось.

— Да я не замужем. Я не об себе думаю. Об отце, матери беспокоюсь. Товарищ дорогой, может, вы помощь нам окажете? А? Может, у вас хоть немного мучицы раздобудем? А? Я бы вот полушалок свой новый отдала. А, товарищ?

Парень нахмурился.

— «Товарищ» — это брось. Не товарищ я. Ну-к что ж, один другому помогать должо́н. Я тебе мучицы дам, а ты меня, может, и поцелуешь. — И он, ухмыльнувшись, заглянул девице в глаза.

Девушка опустила глаза и, отворачиваясь, заулыбалась.

— Ну уж вот, всегда так. Я об деле, а они с шутками.

— Каки таки шутки? Всерьез говорю. Да рази таким глазкам можно плакать! Никогда! Ну ладно, ладно. Не серчайте. Пошутковал. А где вы, к примеру сказать, живете? А? Знаю. Это около Косой горы, возле собора? Ну ладно, вечером, когда стемнеет, я вам пудика полтора мучицы принесу. А уж вы меня не забывайте.

— Только вы не обманите. Может, сейчас бы дали? — недоверчиво протянула девица, испытующе глядя на него.

— Не бойсь. Коли я сказал, значит, свято. А как вас величают? — И он ближе придвинулся к девице.

— Тоня… Галкина. Не забудете?

— Ни в жизнь. Разве можно. Ну, покуда! — И, отвесив галантно поклон, парень большими шагами пошел вдоль площади.

III

Моросил мелкий дождь. Косые капли секли намокшую землю и пеленой обволакивали улицы. Тусклое сентябрьское утро глядело в окна дома, где помещалась ЧК.

В кабинете председателя сидел Бутягин и спокойно, не спеша докладывал. За столом лицом к двери расположился Фролов и хмуро, словно ему это наскучило, слушал начсоча, и только его утомленные, но острые глаза не теряли напряженного выражения.

У окна, у стола и на кожаном диване сидели представители рабочих и профсоюзных организаций города, добровольно мобилизовавшие себя и пришедшие сюда для того, чтобы обсудить создавшееся положение, решить, чем можно помочь власти, чтобы отразить подступавшего к Бугачу врага.

В дверь сильно постучали, и в комнату вошел худой, жилистый человек, одетый в длинную кожаную куртку и высокие сапоги. Фролов и Бутягин подняли головы и выжидательно глядели на вошедшего.

— Товарищ председатель, ты уж извини, помешал, да дело больно важное пригнало.

— Что такое? — спросил председатель, и в его настороженных глазах блеснула тревога.

— Неладно у нас. Очень неладно. Ну, да я уж после скажу, — оглядываясь на сидевших, сказал вошедший.

— Говори сейчас.

Человек в куртке еще раз посмотрел внимательно на Фролова, молча переждал минутку и сказал:

— Нехорошо… Кажется, предатель завелся…

— Чего ты говоришь? — приподнимаясь с места, воскликнул Фролов.

— Ты не ошибаешься, товарищ Глушков? У нас, в ЧК, предатели? — поднявшись с кресла, сказал Бутягин, и его глаза странно засветились.

Спрошенный, переступая с ноги на ногу, тихо, но еще более решительно сказал:

— Нет, товарищ Фролов, не ошибаюсь.

Невольные свидетели этого разговора, делегаты города, смущенно поднялись с мест и потянулись к выходу, но Фролов жестом остановил их:

— Стойте! Вы не лишние здесь, товарищи… — и, снова обращаясь к Глушкову, спросил: — Кто?

— Федюков, — коротко сказал Глушков.

— Уполномоченный по борьбе с бандитизмом? Не может быть! Ты ошибся, товарищ Глушков. Федюков не может быть предателем. — При этих словах Бутягин вскочил и задыхающимся шепотом добавил: — Ты понимаешь, что ты говоришь? Ты обвиняешь в предательстве одного из наших товарищей, коммуниста с заслугами перед революцией! Смотри, товарищ Глушков, подумай сначала, о чем ты говоришь, и только потом делай свое заявление.

— Стой, стой, Бутягин! Это, брат, не дело. Так нельзя поступать. Товарищ Глушков такой же коммунист и тоже служит и живет для революции, и его заявление как чекиста и члена партии имеет свой вес, — перебил возбужденного начсоча председатель и, обратясь к спокойно стоявшему Глушкову, спросил: — У тебя есть факты?

Глушков, не меняя выражения своего насупленного лица, ответил:

— Есть, товарищ председатель. Вот один из них. — При этих словах он расстегнул куртку, вытянул из бокового кармана истертый бумажник, порывшись в нем, достал аккуратно сложенный листок и протянул его председателю.

Тот пробежал листок глазами и, окинув взглядом начсоча, передал документ ему. Бутягин внимательно прочел бумагу. Лицо его передернулось судорогой гнева, а на худых небритых щеках запылали яркие пятна румянца.

Делегаты напряженно смотрели на чекистов.

— Эге-ге! Если даже половина того, что есть здесь, правда, то предателя надо наказать так, чтобы никому не повадно было продолжать его игру.

Начсоч возбужденно пробежался по комнате и, останавливаясь перед молча стоявшим Глушковым, просто и дружески сказал:

— А ты меня, брат, извини. Сам знаешь, что в нашей работе не то что другу… — И он сильно потряс руку неподвижно стоявшему Глушкову. — Наблюдение ведется?

— Не выпускаем из виду.

— Правильно! Усилить надзор. Он ничего не примечает?

— Пока нет. Уверен в себе очень.

Председатель встал и, нервно потирая руки, сказал:

— Смотри, Глушков, тебе мы поручаем это дело. Следи и не упускай ничего. Арестовать при первом же факте измены! Только помни: чтобы, был жив. Слышишь? Ты мне ответишь за него. Что бы ни случилось, ни один волос не должен упасть с головы Федюкова. Через него мы доберемся и до Стецуры. Федюков слишком важная птица. Он должен быть арестован только с поличным. Сейчас мы с Бутягиным обсудим это.

И председатель, подойдя вплотную к Глушкову, крепко пожал его худую, негнущуюся руку.

— Извините нас, товарищи, но попрошу вас посидеть рядом в приемной. Нужно кое-что приготовить по этому делу. Через час я приглашу вас, а пока прошу молчать о том, невольными свидетелями чего вы только что были, — обращаясь к делегатам, сказал Фролов.

Люди поднялись и, подавленные неожиданным, страшным открытием, теснясь, вышли в коридор.

Когда делегаты вышли, Бутягин и председатель, ни слова не говоря, внимательно взглянули друг на друга. По лицу Фролова пробежала тень неуверенности и сожаления. Начсоч глядел на него в упор, и в его серых маленьких глазах горели такое упорство и решимость, что председатель вздохнул и молча опустился в кресло.

Прошла минута молчания. Встретив полный непоколебимой воли взгляд Бутягина, председатель устало и тихо сказал:

— Хорошо! Делай все как нужно.

Бутягин облегченно засмеялся и, повернувшись к удивленно на них глядевшему Глушкову, негромко сказал:

— Ну, дорогой, слушай теперь меня и не удивляйся ничему. Федюков — преданный и честнейший наш товарищ. Все, что он делает, делается для того, чтобы разгромить и уничтожить врага. Федюков не сегодня-завтра пойдет в лапы Стецуры и или погибнет там, или спасет всех нас. Так надо… понимаешь, Глушков? Ты ни о чем пока не спрашивай, но так надо, и ты тоже помогай, нам в этом. Сейчас Федюков здесь, в кабинете, сделает то, что необходимо для разгрома врага. Ничему, повторяю, не удивляйся и помни, что так нужно для победы. Понятно?

Глушков, несколько секунд внимательно и настороженно слушавший Бутягина, перевел глаза на Фролова.

— Да, дорогой друг, надо решиться на большое самопожертвование. Федюков — герой! — тихо сказал Фролов.

Глушков вдруг просветлел. В его глазах блеснул теплый, радостный свет. Он тихо сказал дрогнувшим голосом:

— Понимаю… Все понимаю, товарищи. У меня с души камень свалился… — Он хотел еще что-то сказать, но вместо слов только мягко улыбнулся и махнул рукой.

— Вот и хорошо. А теперь зови сюда Федюкова, да не забудь, входя обратно, так приоткрыть дверь, чтобы в приемной было слышно все, что произойдет здесь.

— Есть, — коротко ответил Глушков и вышел из кабинета.

…Федюков, темноглазый, невысокий брюнет, с приятным и несколько нервным лицом, вошел в комнату и добродушно поздоровался с сидевшими. За ним не торопясь вошел и Глушков.

— Зачем звали, товарищ начальник? — спросил Федюков, почти вплотную подходя к столу, за которым сидел Фролов.

— Так, друг, дельце есть. Садись, потолкуем, — и председатель указал ему на свободный стул. — Вот в чем дело. По некоторым сведениям стало известно, что Стецура готовит нападение на Бугач. Полгорода говорит об этом, слухи растут, как грибы после дождя, население боится, а мы не предпринимаем никаких контрмер. Я спрашиваю тебя: известно тебе об этих случаях, знаешь ли что-либо о панике на базаре? О бандитских разъездах, подходивших к городу?

— Конечно, знаю, — сказал Федюков, с удивлением глядя на горячившегося председателя.

— «Зна-а-ю», — передразнил его Фролов. — Мало пользы, что знаешь. А толк какой? Приняты тобою какие-нибудь меры? Ведь ты уполномоченный по борьбе с бандитизмом. Банды гуляют под самым носом, а мы о них узнаем, когда они сожгут или разграбят село или когда весь базар об их приходе говорит. Что делает твоя агентура? Где твои планы? Прошлогодние новости с базара носишь? Плохо, брат, работаешь. Ни к черту не годится твой отдел. Сменю я тебя, кажется, с уполномоченных…

— Ваше дело сменить… Однако что можно, то и делаем. Никто больше не сделает. Судите сами, денег на работу мало, сеть слабая. Что ж, мы святым духом, что ли…

— Ну, будет! У Стецуры денег больше, что ли, однако он вот все наши планы знает, все предупреждает.

— Да, видать, поболе.

— А ты откуда знаешь? «Поболе»! Считал, что ли? — Председатель остановился, глотнул воздуха и менее сурово сказал: — А что, ребята, нет ли у кого парабеллума? Нужен мне будет сегодня. Я бы свой наган на денек сменил.

Бутягин и Глушков переглянулись.

— У меня тоже наган, — сказал начсоч. — Кроме Федюкова, ни у кого, кажется, «парабеля» и нет.

Федюков медленно отстегнул кобуру и протянул ее Фролову.

— Если на денек — возьми.

Фролов взял револьвер и, не вынимая его из кобуры, положил около себя на стол.

— А мне дай, товарищ Фролов, свой. Без оружия, сам знаешь, как-то неудобно и выходить.

В эту минуту председатель встал и, вынув из ящика стола наган, сухо и властно сказал:

— Подождешь! А теперь, Федюков, расскажи нам все целиком, без утайки, о Стецуре и о том, как ты продался ему.

Федюков вздрогнул и медленным взглядом поглядел вокруг себя. Прямо перед ним стоял Фролов, правая рука которого лежала на рукоятке нагана. В полураскрытой двери показались взволнованные лица делегатов.

— О чем говоришь? Не понимаю! Кому еще продался? — переспросил Федюков, придавая голосу и лицу удивленное, недоумевающее выражение.

— Не понимаешь? Ладно, сейчас поймешь. Ты не дури, Федюков. Все раскрыто. Нам известно, говори правду, все равно один конец.

— Чего известно?

— Все! И измена, и твое подлое поведение, и связь с бандой. Сам знаешь что.

— Ложь! Врете вы все! На пушку берете. Что вы, с ума сошли, что ли! Что ты, не знаешь меня, Бутягин, что ли? Вы не бузите, ребята, я сам с семнадцатого года в партии…

— Молчи, — спокойно прервал Бутягин Федюкова, — хватит. Жили-то вместе, да не знал я, что ты такой гад, а то бы давно тебя прикончил. Ложь, говоришь? А это что, тоже ложь? А это что? Ну? Говори — ложь? — при этих словах Бутягин бросил на стол пропавший документ и копию мобилизации ЧОНа[56]. — Ты думаешь, что мы дураки, ничего не видим? Все, брат, давно раскусили и сами тебе дислокацию подсунули. На, брат, снимай копию, радуйся, да уж поздно!

У двери толпились люди, с ненавистью глядя на изменника, готовившего им гибель.

Федюков молча потупился, исподлобья глядя на говорившего. Его темные глаза горели, бледное лицо внезапно покрылось капельками пота. Губы были плотно и крепко сжаты. Вся его небольшая, плотная напружинившаяся фигура напоминала цепкую, хищную кошку, готовую к прыжку.

Потом задорный и насмешливый огонек пробежал в его глазах, и, как бы на что-то решившись, он дерзко спросил удивительно ровным и спокойным голосом:

— Дознались? Ну и черт с вами! Жалко, что немножко рано. Опоздали бы, голубчики, недельки на две, я бы вас сам здесь развешал на суках. Ну что ж, веди, все равно больше ни слова не скажу. — И он беззаботно сплюнул, поворачиваясь к выходу.

— Стой! Успеешь еще, — остановил его Фролов. Лицо председателя было бледно, губы судорожно подергивались. — Глушков, — продолжал он, — сходи-ка за караульным и приведи сюда. А ты, Бутягин, обыщи его!

Глушков, за все это время не издавший ни одного звука, повернулся и вышел в коридор. Не успел он пройти и десяти шагов, как в комнате председателя один за другим грохнули два выстрела. Когда Глушков вбежал обратно в комнату, он увидел, как начсоч медленно и тихо валился набок, прижимая руки к груди. Глушков на бегу подхватил его и, осторожно поддерживая, усадил на стул. Посреди комнаты стоял совершенно спокойный Федюков, на полу лежал выбитый из его рук Фроловым револьвер. В комнату на звук выстрела вбежали люди. Председатель, не сводя с груди Федюкова дула нагана, приказал:

— Обыскать! У него оказался запасной револьвер.

Федюков засмеялся.

— Брось, лишнее… Больше нету… и то, слава богу, хоть на одного пригодился…

— Глушков, веди его в одиночку. Поставь караул. Я его поручаю тебе. Чтобы ни один волос не упал с его головы, что бы он ни говорил и ни делал. Остальным выйти из кабинета! — И Фролов осторожно склонился над неподвижным Бутягиным.

По коридору Глушков и красноармейцы уводили равнодушного к своей судьбе Федюкова.

Необычайное событие потрясло и взволновало город. Тысячи толков, слухов и пересудов множились по городишку и росли, обгоняя один другого.

Притихшие ранее кулаки заволновались. На перекрестках улиц появились безграмотные прокламации Стецуры. В семь часов вечера наглухо запирались крепкие дубовые двери одноэтажных домов, за толстыми стенами и железными засовами выжидали перепуганные горожане. И только городская беднота еще сильнее сплотилась вокруг власти, влившись в боевые отряды ЧОНа.

Раненого Бутягина перенесли в квартиру председателя, где дважды в день его посещал гарнизонный врач. Рассказывали, что Федюков был водворен в одиночную камеру, откуда через день был вызван к председателю для допроса, но он ни слова не сказал и только вызывающе рассмеялся, когда ему предложили сообщить о Стецуре. Не добившись никаких результатов, его отвели обратно в одиночку, где у дверей неотлучно дежурил часовой.

IV

Хутор Пшеничка был таким же, как и все сытые степные хутора, раскиданные по Украине. Так же нарядно глядели большие скирды, пузатились низкие, просторные амбары и шумно сопели сытые коровы и заводские бугаи. Веселым, задорным ржанием заливались игруны-жеребята, и, солидно поматывая курдюками, колыхались белые отары овец. Горы желтых дынь и огромных кавунов заполняли дворы, и наливной виноград прел и вяло скисал в чанах.

В городе было скудно и голодно. Последние лавчонки закрылись от бестоварья и страха перед Стецурой. Не хватало хлеба, недоставало муки, масла, и почти исчезло мясо. А в привольных степных хуторах ломились амбары от зерна и меда, огромными шматками висело свиное сало и не переводились курятина и вино.

Уже второй день, как Пшеничка была занята под штаб Стецуры. Три лучшие просторные хаты были отданы под жилище атамана и его хмельных и буйных соратников. При атамане расположилась конная сотня и десятка полтора тачанок с пулеметами, остальные части отряда были разбросаны полукольцом вокруг хутора. На желто-зеленых скатах холмов были установлены дулами в степь три полевых орудия. Кое-где закурились костры, и сизый вьющийся дым лениво полз от земли. Черные квадраты коновязей раскинулись по краям серой от пыли дороги. Ржали застоявшиеся кони, перекликались люди.

Сторожевого охранения почти не было, кроме выставленной вперед редкой цепи часовых. Бандиты, зная слабость оперировавших против них красноармейских частей, были уверены в своих силах и безмятежно кочевали по станицам, лишь пожарами отмечая непокорные, строптивые хутора. За ними, то теряя их из виду, то снова соприкасаясь с ними, следовали три измученных, измотанных красноармейских эскадрона с сотней-другой чоновцев. Но это преследование больше походило на осторожное наблюдение, обе стороны уклонялись от решительного боя. После разгрома Персияновки красные отстали, и банда теперь беспрепятственно гуляла по степи, делая временные привалы на хуторах.

Во дворе большой, с ярко выбеленными ставнями хаты суетливо шныряли люди, по воздуху носился еще не улегшийся куриный пух. Густой дым валил из трубы хаты, свидетельствуя о готовящемся пиршестве.

Из раскрытых дверей хаты вылетали отдельные фразы, смех и гомон. У низенького крыльца было поставлено два пулемета. Около них в еще сырую от дождей землю был всажен огромный шест, на остром конце которого, колыхаясь, чернел огромный бархатный квадрат; на его темном фоне был нашит череп со скрещенными под ним берцовыми костями. В хате находился сам батька Стецура и его штаб «войск Иисуса Христа», как гласили намалеванные на бархате буквы.

Двое дюжих молодцов сидели у самого шеста, покуривая махру и молча сплевывая к подножию «штандарта». Через плечи караульных свешивались карабины, а грудь, плечи и животы тонули в массе самых разнообразных предметов вооружения, начиная от пулеметных лент и кривого артиллерийского тесака, вплоть до кургузой, восьмиугольной гранаты, лихо привешенной к поясу.

Из низеньких дверей хаты высунулась юркая девушка, одетая в защитный френч и высокие потрескавшиеся лакированные сапоги. Не выходя наружу, она звонким, повелительным голосом кинула в гущу сновавших по двору людей:

— Есаула Кандыбу к атаману!

Приказание, словно по ветру, понеслось во все концы.

— Есау… ула… к ата… ману…

Один из часовых докурил наконец свою самокрутку и, скосив глаза в сторону исчезнувшей за дверью фигуры, не спеша сказал:

— Командует… Ровно генерал или комиссар какой. — Он привстал и со вздохом неожиданно добавил: — Вон и есаул иде.

Оба стража сонно и безразлично поглядели на приближавшуюся от коновязей фигуру есаула.

Штаб атамана состоял из четырех человек: Ивана Мокиевича Луценко, начальника хозяйственной части, казначея Афанасия Ивановича Кабанова, есаула Кандыбы, начальника штаба и правой руки Стецуры, и, наконец, двадцатилетней девушки Агриппины, любовницы атамана, исполнявшей службу адъютанта.

В чисто убранной хате, с белыми занавесками и большими потемневшими иконами в углу, было жарко. За небольшим столом сидели Луценко, Кандыба и Агриппина, а Кабанов стоял у самой двери, внимательно следя за карандашом есаула, гулявшим по распластанной на стене десятиверстке.

Справа от есаула сидел небольшого роста, скромно одетый мужчина с незначительным, как бы равнодушным лицом. С первого взгляда можно было подумать, что это случайный, некстати затесавшийся сюда человек, но почтительно-подчиненное выражение на лице Стецуры и внимание, смешанное с подобострастием, которым окружал его есаул, говорили о том, что этот внешне невзрачный человек был центром и хозяином всей группы.

— Как вы считаете, господин майор, можем ли мы? — начал Стецура.

— Никаких майоров! Перед вами Сергей Сергеевич Власов, — быстро, с явно нерусским акцентом произнес невзрачный человек.

— Извиняюсь, — улыбнулся атаман. — Значит, Сергей Сергеевич, вы одобряете наш план?

— Да, но только выполняйте его скорее. Мне надоело платить наличными деньгами за планы, которые вы никак не проводите в действие.

— Теперь уже скоро. Думаю, что дня через три Бугач будет нашим, — твердо сказал есаул.

— Я верю вам. И помню, что вы офицер старой российской армии. — Человек поднялся и, пожимая руку мгновенно вскочившему Стецуре, сказал: — Помните, атаман, что я и наше посольство не забудем ваши старания. Возьмите под залог Бугача этот аванс. Пока здесь тысяча полновесных долларов.

Стецура поклонился.

— А теперь дайте мне провожатых до разъезда. Двух ваших наиболее надежных людей.

Когда он удалился, Стецура погладил пачку новеньких двадцатидолларовых бумажек и, иронически ухмыляясь, сказал:

— Вот вам он верит, как офицер офицеру, а деньги все-таки дает мне… А-ме-ри-ка!..

Есаул, не отвечая атаману, продолжал доклад:

— Итак, момент наступает самый удачный и подходящий, и я полагаю, что мы должны использовать его. Надо атаковать врага и уничтожить. Силы наши втрое превосходят красных, наши люди свежи и сыты…

— И напоены, — лениво ухмыляясь, вставил Стецура.

— Обстановка в городе и в селах складывается благоприятно… В случае нашего успеха нас поддержит в городе расположенная к нам часть населения. Зажиточная масса Бугача за нас. В городе продовольствия нет, крестьяне ничего не везут. Наши агенты проникают во все учреждения красных, и даже ЧК частично в наших руках. Мы знаем о красных решительно все. Обстановка складывается так, что нам необходимо как можно скорее атаковать Бугач.

— Кончил? — облегченно вздохнул атаман. — Ну, так я теперя тоже должен сказать несколько слов. — Атаман грузно приподнялся и медленно прошел на середину комнаты. — И речь моя будет такая. Что хочемо мы идти на красных — это добре, что хочемо мы их изничтожить — тоже хорошо, да только одно неладно: американец вон хочет, чтобы все вышло скоро… А скоро — не будет споро. Надобно спервоначалу подумать да поразмыслить, а потом и в бой идти. А выходит так: разбить мы красных разобьем, город возьмем, а потом что? А потом будет вот что… Из губернии придут другие с бронепоездом да с полками и нас выбьют, а тогда пиши всему делу прощай! И так и далее! Потому что силы у нас пока немного, а задача велика. Дело не в том, чтобы город взять да с недельку в нем побыть, а в том, чтобы фронт держать, красных беспокоить, в страх вгонять, голодать заставить, народ, супротив них поставить… А когда наши, бог даст, подойдут, вот тогда и ударим на город, да так, чтобы ни один из них не ушел. А пока потихоньку да почаще колоть, жечь, налетать, не давать спокою… Вот в чем наша задача, и вот на что мы имеем приказ, хотя бы есаул и обещал гостю через три дня занять Бугач…

Закончив, свою речь, атаман прошелся медленно по комнате и удовлетворенно произнес:

— Ну-с, послухали мы друг друга, побеседовали — и ладно. А теперь на грех и закусить. Вон уже солнце к закату уходит, да и под ложечкой сосет.

Через несколько минут хозяйка переменила на столе скатерть и накрыла на стол. Атаман и его штаб жадно принялись за еду.

В дверь просунулась лохматая голова ординарца. Вошедший, уставившись на атамана, засопел:

— До вас, батька атаман, прибыли. Дожидаются.

— Кто? — утирая ладонью усы и прожевывая гусятину, спросил Стецура.

— Не могу знать. Видать, свои.

— А ну, Грушенька, взгляни, кто такой, да доложи нам. — И атаман продолжал еду.

Кабанов и Кандыба ели молча, не уступая в аппетите атаману, и только мрачный Луценко ел мало, медленно и с достоинством. Большой, пузатый графин, до середины налитый мутным самогоном, и глиняные кувшины, наполненные чихирем и холодной брагой, украшали заставленный яствами стол.

Дверь распахнулась, появилась Агриппина, на лице ее было написано чрезвычайное волнение. За нею, согнув огромную, нескладную фигуру, боком пролез в комнату лохматый мужик.

— Ганшин, — широко раскрыв глаза, проговорил Стецура, и по его лицу пробежала беспокойная тень.

Есаул вскочил с места, и только один Луценко продолжал сидеть, невозмутимо оглядывая вошедшего.

— Какими судьбами? Али что случилось? — проговорил Стецура, впиваясь взглядом в лицо гостя.

Тот молча махнул рукой и, не отвечая на вопрос, схватил большой ковш с брагой, поднес его ко рту и долго, не отрываясь, пил. Наконец он глухо сказал:

— Раскрыли… Вчера в вечер Федюка арестовали. ЧК за ним следила.

Кандыба тихо подкрался к двери и заглянул внутрь кухни. Кухня была пуста. Есаул крепко запер дверь на задвижку и так же бесшумно возвратился назад.

— Ничего не знаем… как есть ничего. Выдал кто али сами набрели, бог его знает, одно верно, что Федюку конец. — И Ганшин снова махнул рукой.

— А остальные как? А Семка?

— Эти ничего. Пока целы.

— Так! А насчет показаниев как?

— А кто их знает. Не думается, чтоб чего узнали, не таковский парень Федюков, сдохнет, а не выдаст.

— Да?

— Героем до конца остался. Чего уж там было, точно не скажу, не знаю. Однако верно, что двух человек Федюков решил, когда его забирали. Бутягина, начальника секретной части, да еще кого-то. Семка обещал разузнать все и прислать донесение.

Стецура привскочил.

— Чего? Чего? А ну повтори, чего сказал. Федюков Бутягина пришиб? — И но хмурому, озабоченному лицу атамана пробежала неуверенная радость.

— Стрелял, — подтвердил Ганшин, мотнув головой, — это факт… Да убил али нет, не знаю… Рази там узнаешь… Обо всем Семка обещал сообщить.

— А он откуда будет знать? — спросила Агриппина.

— Кто? Семка? Ну-у… Он со своей гармошкой куда хошь дойдет. Опять же у него баба завелась, брат у ей солдатом в ЧК служит. Ну, обо всем ему она и докладывает.

Атаман встал и, отодвинув от себя тарелку, молча уставился на безмолвно сидевшего есаула.

Минуту они выразительно смотрели друг на друга, затем атаман не выдержал и, пригнувшись к Кандыбе вплотную, радостным, срывающимся голосом спросил:

— Ну-с! Что ты мне скажешь на это, Семен Порфирьевич?

Есаул секунду помолчал и затем спокойно, но отчетливо произнес:

— Если это правда, что Федюков убил чекиста Бутягина, то я поздравляю всех. Мы освободились от самого страшного врага.

Стецура прищурил сытые, сияющие счастьем глаза и захихикал радостным смешком.

— Ну, коли так, то меняется все дело. Завтра же ударим на город, нехай радуется Сергей Сергеич.

V

Городок тихо засыпал, убаюканный теплой осенней ночью. Редкие фонари тускло освещали безлюдные улицы. У низенького окна скособочившейся хаты остановился человек. Несколько секунд он напряженно осматривался, затем, как бы в чем-то убедившись, решительно и быстро шагнул к слабо освещенному окну и негромко постучал. Глухое собачье ворчание и шум открывшейся двери встретили его.

В полосе брызнувшего изнутри света показалась невысокая, стройная женская фигура.

— Тоня! — окликнул ее пришедший и, огибая черневшую на пути собачью конуру, двинулся вперед.

— А я уже заждалась, Сема, — радостной скороговоркой заговорила девушка, бросаясь навстречу. — Да помолчи ты, Полкан, пшел обратно! — замахнулась на ворчавшего пса.

— Ничего, ничего, Тоня. Делов куча была, вот и не приходил. Прямо во, по сие место хватало. — И парень притянул к себе девушку.

— Ну, Семушка, идем, что ль, в избу, а то отец с матерью еще не спят, заругают, — слабо уговаривала девушка.

— Э… Тоня, милая, в избу мне нельзя. Дело такое, что надо бы нам без других побалакать. Давно брат-то, Степан, был?

— Утром был, да и сейчас дома. Он завтра в карауле, так сегодня ему отпуск даден.

— Дома? Ну ладно, ладно, это хорошо. — Парень потер ладони и весело сказал: — Ну, в таком разе валим в избу! Только ты, Тоня, отца с матерью уложи скорей, а мы втроем-то и побеседуем.

— А что, Семушка, али что есть?

— Ух-ух, сколько! Всего, кажись, и не оберешься. — И парень поднялся на низенькое крылечко.

— Да что ж ты ерунду несешь! Боишься, так прямо и скажи, — взволнованным голосом говорил Семен, размахивая руками перед носом сидевшего рядом с ним красноармейца. — Где это видано, чтоб за сына отец с матерью отвечали? Да и за что? Что, они знать должны, где ты? Зато какой тебе почет будет от атамана! Первым человеком сделает после себя. И денег, и власти — всего будет почем зря. Все равно, друг, через день-два атаман заберет город, и тогда, смотри, плохо будет всем, кто у них служил. А особливо вам, военным. Небось никуда не скроешься. Всякий знает, что в ЧК служил.

— Ну что ж, что в ЧК, — угрюмо перебил Степан, — наше дело маленькое.

— Нет, брат, врешь, не маленькое. От тебя вон сейчас все зависит. Поможешь нам, так человека нужного спасешь, а нет, так смотри, хоть Тонька ваша мне вроде как и жена, а смотри, Степан, видит бог, не помогу. Пальца о палец за тебя не ударю, когда атаман в город придет.

— Да что ты пристал, ровно репей к хвосту. Что я могу сделать в таком деле? Что я, комиссар, что ли? Ну, буду на часах стоять, кругом народ, коридор длинный. Федюкова все знают. Ну, хоть бы я его ослобонил, куда он там, в ЧК-то, скроется? Ты об этом-то подумал, дурья голова? Что он, духом святым, что ль, исчезнет? — заволновался красноармеец. — Этак, брат, не то что убечь, а и шагу не пройдешь, как все откроют.

— Обожди, не тарахти, — спокойно перебил Семен, — ты меня слушай. Ты перво-наперво прямо скажи: ежели бы все вышло благополучно, взялся бы ты помочь Федюкову и с поста вместе с ним тикать?

Красноармеец напряженно молчал, глаза его смущенно бегали по сторонам.

— Ну?

— Ежели б все в аккурате, так да.

— Слава богу, решил. Ну а об чем другом — уж не твоя печаль. Найдутся еще добрые люди, ты только слушай внимательно, что я тебе скажу. Когда тебе на посту стоять?

— С часу ночи до трех. Опять же утром с шести до восьми.

— Утром не надо. Обделаем ночью. Слухай дальше. Я тебе дам завтра кой-чего… Ключ дам, так ты, брат, с-под двери к нему просунь его. Да как дверь откроют, веди его по коридору, будто арестованного, во двор. Об остальном уж не твоя печаль.

— А я? — переспросил неуверенным голосом красноармеец.

— А ты вали тем же часом на мельницу, а оттуда с Тоней поедете до атамана.

— А ты как, Сема? — затаивая дыхание, спросила до сих пор молчавшая Тоня.

— А я, милая, раньше вас к батьке атаману с Федюком прибуду. Только чтоб братец-то твой до завтрева не передумал.

— Степа, а Степа! Решил, что ли? Уж решай что-либо одно, — со страхом обратилась к брату девушка.

— Да ладно, раз сказал, менять не стану. Все равно один черт, не сегодня-завтра ваши заберут город, конец нам придет, а так хоть живой останусь.

— Во-во! — обрадовался Семка. — Ну, по рукам, что ли?

И они обменялись рукопожатием.

…Все вышло удивительно просто и тихо.

Ровно в час Степан заступил на пост, а спустя полчаса Федюков, открыв ключом дверь, вышел в коридор. Коридор, в котором находилась одиночка, был в самом углу большого четырехэтажного дома, занимаемого ЧК, и выходил на глухой двор. Ввиду изолированности и отдаленности коридора особого внутреннего караула в нем не полагалось, кроме часового, стоявшего перед дверью Федюкова. Оба, ступая на цыпочки, тихо прошли по чуть освещенному коридору и осторожно спустились во двор. Едва скрипнула давно не смазанная дверь и две тени нырнули в черную ночь, как из караульного помещения, расположенного во внутреннем флигеле, показалась третья тень. Спустя секунду все исчезли в темноте. Когда через полтора часа пришедший на смену разводящий обнаружил исчезновение часового и арестованного, по узким лестничкам засновали, забегали, засуетились люди и загудели телефоны.

В ту же ночь, под самое утро, на Косой горе, в домике Тони, был произведен обыск и поставлена засада. Перепуганные старики долго не могли понять, что случилось, и только после того, как допрашивавший их следователь, увидя, что старики решительно ничего не знают, растолковал им, в чем дело, оба, и старик, и старуха, заплакали и долго причитали. Не узнав ничего нового, следователь отпустил стариков, а еще через день было снято и наблюдение, так как стало ясно, что ни сбежавший сын-красноармеец, ни дочь, жившая с каким-то Семкой-гармонистом, не возвратятся больше в этот покосившийся дом.

VI

Закувала та сива зозуля… Раним-рано, на зори… —

выводил слова старинной запорожской песни молодой певец, одетый в короткий бешмет с засученными до локтей рукавами. Вокруг певца стояли люди, со вниманием слушавшие эту старую, давным-давно знакомую и десятки раз петую мелодию.

— А ну к бису эту песню! Тянут, будто попа за камилавку. Хиба моим молодцам нужна такая панихида? Щоб рожи повытягивало… Давай нашу, молодецкую! А ну, сыпь!

И, притопывая ногой, Стецура пьяным голосом выкрикнул:

Ой, яблочко, Цвету ясного! Бей, рубай, не жалей Лиха красного…

— Ох!.. Ух!.. Ах! — разом застонали, засвистели, подхватили окружающие.

Далеко за полями ухнуло и перекатилось эхо, и гулким, дробным стуком застучали кованые сапоги бросившихся откалывать трепака людей.

Второй день буйное веселье не покидало ставку начальника «войск Иисуса Христа», в безудержной радости бесшабашно праздновавшего удачный побег из плена одного из наиболее ценных сотрудников, бывшего комиссара ЧК — Федюкова. Открывались дотоле бывшие под запретом четверти со спиртом и двойным самогоном, и пьяная, буйная ватага людей опять пила и гуляла. Если бы не опытный, всегда осторожный есаул, то, вероятно, и сторожевые посты перепились бы в лоск. Вести, которые привез Федюков, говорили о панике и развале среди красных. Эвакуация города была неминуема.

— Есаул Кандыба! — приказал атаман. — А ну, почитай-ка наш приказ по отряду! — Стецура, тяжело отдуваясь, поднялся с места и, слегка пошатываясь, подошел к штандарту с живописным изображением черепа.

Есаул ровным военным шагом прошел за ним. Шум и пьяные возгласы в толпе не умолкали.

— А ну, там, тише! — закидывая назад голову и багровея от крика, завопил атаман. — Геть! Кому говорю! Слухать мою команду!

Шум стих. В сторону штандарта повернулись красные, распухшие от вина лица. Стоящие в ближних рядах с любопытством, как бы впервые, оглядывали есаула, вынувшего из полевой сумки серый листок и спокойно развернувшего его. Со стороны коновязи, от хутора, с огородов, через плетни, перелазы и прямо по улице спешили бабы, хуторяне, ребятишки.

— Господа громада! — откашлявшись и поводя по сторонам глазами, начал Стецура. — Конечно, как все наши казаки и атаманцы вместе со мною и штабом празднуют спасение нашего дорогого брата и друга Ивана Фаддеича Федюкова и вместе с нами молятся за святое дело освобождения Расеи! Все вы знаете, дорогие браты, кто такое есть наш дорогой Федюков и какая его, значится, заслуга. Не будем долго об этом докладать, ибо он есть герой. И вот, дорогие браты и казаки, вспомним тех, кто не испугался ЧК и из тюрьмы увел от смерти нашего дорогого героя Федюкова. Запомним их навсегда и крепко и сильно закричим им «ура!» — при этих словах Стецура сорвал с себя барашковую шапку и с размаху кинул ее оземь.

Из середины толпы, вытолкнутые десятками рук, вывалились гармонист Семка, Тоня и ее брат, больше всех смущенный этим неожиданным почетом. Тоня, пунцовая от похвал, стояла рядом с гармонистом, смущенно потупив глаза, и только Семка, развязный и бойкий, привыкший всюду держаться как на базаре, широко осклабился и, низко кланяясь, закричал:

— Ура, братцы, нашему атаману!

— Хлопцы! Пей, ешь, жри, кути… за счет атамана!.. — Стецура перевел дух и громко крикнул толпившейся невдалеке куче хуторян: — Станичники! Угощай моих ребят как полагается, чтобы были и сыты, и пьяны, и нос в табаке…

VII

— Товарищи! Чрезвычайное собрание Революционного комитета считаю открытым. Прошу еще раз пересчитать присутствующих, после чего товарищем Фроловым будет сделан доклад о текущем моменте и положении города.

Большинство собравшихся было одето в серые шинели и сапоги. Пестрели два-три женских платка. Настроение у собравшихся было возбужденное. Неровный гул голосов стоял в комнате.

Фролов поднялся и мерным, спокойным шагом прошел вперед, к кафедре.

— Товарищи! Доклад мой есть не что иное, как информационное сообщение о том, что происходит, в настоящее время вокруг нас, каковы планы врага и что в свою очередь предпринимаем мы для того, чтобы нанести ему контрудар. Товарищи, ни для кого из вас не является секретом, что мы окружены, почти совсем отрезаны от нашей губернской базы. Связь, которую мы еще имеем с центром, очень слаба и каждую минуту может прерваться. Силы наши невелики, в то самое время, когда силы банды атамана Стецуры значительно превышают наши и непрестанно растут, усиливаясь за счет дезертиров, уголовного элемента и волнующихся кулацких хуторов. Итак, дорогие товарищи, вы видите, что в смысле количественном банда значительно превосходит нас, к тому же инициатива нападения все время находится у них в руках. Все последнее время бандиты «Иисусова войска», как они себя называют…

При этих словах по залу пробежал легкий смешок.

— …беспрестанно тревожат наши жидкие заставы и охранения и настолько уверены в своей безнаказанности, что стали даже днем нападать на наших красноармейцев, доставляющих фураж и продовольствие для гарнизона из соседних хуторов. Никаких новых сил в ближайшее время получить из центра нам не удастся, и мы должны собственными силами, вот этими самыми руками, освободить себя и уезд от наседающей банды. И, товарищи, несмотря на то, что я вам сейчас докладывал, мы все же это можем сделать. У нас, друзья, есть то, чего нет и не может быть у наших врагов: партия, идея, рабочие, трудовое крестьянство. С таким капиталом мы сокрушим врага. Революционный комитет, вместе с ним и Чрезвычайная комиссия призывают вас беззаветно отдать себя революции.

Докладчик умолк. Громкие аплодисменты, горящие, возбужденные глаза и крики приветствовали его слова.

Вставай, проклятьем заклейменный Весь мир голодных и рабов… —

негромко запел кто-то в углу, и сейчас же все поднялись с мест, и комната огласилась величавыми звуками «Интернационала». В полураскрытые окна смотрели голубые, начинавшие темнеть облака.

Когда все смолкло, худой рабочий-старик неловко встал и, бочком пробираясь вперед, подошел к застывшему у стола докладчику.

— Товарищ Фролов! Вот ты говоришь — идея. А как же насчет федюковской измены? — с болью в голосе спросил он.

Зал мгновенно стих. Глаза всех устремились на председателя ЧК, ожидая от него ответа.

Минута прошла в глухом молчании. Предчека гордо откинул голову назад и твердо, коротко сказал.:

— Товарищи, через неделю вы здесь, в этом зале, будете судить Федюкова.

VIII

Темная ночь. Спит Бугач, спят домишки. В глубоком сне молчат пустынные слободки.

На далеком вокзале суетливо бегают мерцающие огоньки и глухо, с надсадою стонет маневровый паровоз. У здания ревкома зацокали копыта. Чей-то тихий, приглушенный голос спросил:

— Эй… кто тут есть?

Из серой, непроглядной мглы так же тихо раздалось:

— Товарищ Глушков?

— Я. Готовы вы, что ли?

— Готовы, все в сборе.

— Ну, так сейчас к вокзалу. Только со стороны товарной, там на путях стоит поезд без огней. Живо занимать теплушки, чтобы без шума и не курить!

— Не бойсь, знаем, не маленькие, — ответили из тьмы голоса.

— Старшой кто? Ты, что ли, Саенко?

— Я, товарищ Глушков.

— Ну, вперед! — И конный растаял в темноте.

Было около двенадцати часов. На запасном пути заброшенной и почти не обслуживаемой товарной станции бесшумно мелькали люди, рассасывавшиеся по темным, неосвещенным теплушкам. В вагоны втаскивались пулеметы. Люди тихо рассаживались по нарам, коротко перебрасывались словами. Вскоре таинственный поезд без огней тронулся с места.

…Атаман Стецура совсем близко подошел к осажденному городу, и если бы не бронепоезд красных, то атаман вряд ли удержался бы от искушения атаковать врага. Разведка банды почти доходила до слободок Бугача, но, вовремя обнаруженная и обстрелянная красными, без потерь отошла назад. Красные были осведомлены о продвижении отряда и проводили ночи в караулах и охранении. Часть кавалерии Стецуры под командой Луценко и Кабанова была направлена в сторону слободок, чтобы ночью тревожить красных.

Черная, густая ночь стояла над степью, и хуторок, в котором расположился атаман, совсем потонул в непроглядной тьме. Развьюченные кони жевали овес и мягко шлепали в темноте своими ласковыми, отвислыми губами. Тихая ночь убаюкала людей, и дремавшие часовые широко позевывали, мечтая о скорой смене. Почти весь отряд, за исключением штаба, спал мертвым сном.

За столом сидели атаман, есаул, Федюков и Тоня. На кровати лицом к ним полулежала Агриппина, с любопытством и недоброжелательством разглядывавшая новую товарку. На столе шипел ярко начищенный самовар, чернели куски холодного мяса и стояли две четверти с розовым пенистым вином. Тоня, с переброшенным через плечо полотенцем, перетирала чашки.

— Ну, значит, Антонина у нас будет за хозяйку. Отставку тебе, Гриппа, от хозяйства объявляю, — засмеялся Стецура.

Он потянул Агриппину за руку, посадил рядом с собой на скамью.

— Ну, други дорогие, прошу к столу, поближе, потеснее. Чем богаты, тем и рады. Вот, бог даст, возьмем через денек-другой город, тоды уж покутим всласть. Так ли, Гриппа? — И он шлепнул по спине свою соседку.

Та глянула на атамана и молча кивнула головой.

— А ты, Тоня, хозяйничай. Режь, наливай, задабривай. Чтой-то мне сегодня выпить хочется, — продолжал Стецура.

— Видать, скоро в городе будем, — засмеялся Федюков.

— Надо думать, что к счастью, — поддержала его Тоня, накладывая на тарелку атамана холодное мясо.

— Ну, выпьем, — сказал атаман, протягивая руку чашке, доверху наполненной вином.

— Выпьем, — подтвердил Федюков.

И все пятеро высоко подняли свои чашки.

— За нашу удачу и за разгром красных! — проговорил есаул, чокаясь.

— Аминь, — спокойно и уверенно закончил Стецура.

Федюков поднял над головою свою чашку и громким и проникновенным голосом повторил:

— За нашу удачу и за разгром врага!

— Что же ты, Федюков, только с нею чокнулся? — обиделся Стецура, указывая на Тоню.

— Потому что вы, други, выпили первыми, не дожидаясь меня, — засмеялся Федюков и весело продолжал: — А чтоб не было обидно, давай выпьем и с тобой, атаман.

Чаще звенела посуда, и весело пенилось вино. Головы пьющих приятно хмелели, и сами собою начинали развязываться языки. Тоня раза два небрежно, как бы вскользь, взглянула на часы, висевшие на стене, и атаман, случайно приметивший этот взгляд, с пьяной фамильярностью и игривым смешком спросил ее:

— Ты что, красавица, на часы поглядываешь? Скучно тебе с нами, что ли?

— Да нет. Просто Сему жду. Сема скоро придет.

— А, Семка! Жених твой богоданный! Али уже муж, а? Ну-ну, не таись. Скажи нам, може, уже муж? — пьяно смеялся Стецура, хватая Тоню за полные локти и стараясь прижать к себе. — А то, если нет, мы тебя сами, без попа, обвенчаем. Вон выбирай — кого хочешь, бери любого. Хочешь есаула, хочешь Федюкова, хочешь меня… А?

— Вот последняя бутылка, а потом и спать, — улыбаясь, сказала Тоня и, взяв с окна бутылку, медленно разлила вино по чашкам. — Ну, все до дна за мое здоровье! — И, пригнувшись к самому лицу Стецуры, она задорно посмотрела на него.

— Все до дна! — повторил атаман и, не отрывая губ от чашки, выпил вино.

Есаул молча проделал то же самое.

— А ты чего не пьешь, Федюков? Пей за ее здоровье!

— А я маленько погожу, — с улыбкой ответил тот, отодвигая от себя чашку.

— Чего годить-то? Пей — и вся. А потом спать, — пьяно бормотал не замечавший пристального взгляда Федюкова Стецура.

Слегка покачиваясь, он прошел к постели и, грузно бухнувшись на подушки, хрипло сказал:

— Гриппа, ну-ка, скидай с меня сапоги. — Не дождавшись ответа, он сонно приподнял голову и, внезапно раздражаясь, повторил: — Кому говорят… скидавай!.. Два раза, что ль, просить?

Но адъютантша не слыхала бормотания рассерженного Стецуры. Разметав руки вдоль стола, она спала крепким, безмятежным сном. Ее голова свисла над краешком стола, и начинавшее терять равновесие тело медленно сползало со стула.

— Ну… — снова начал Стецура и сейчас же оборвал неоконченную фразу, видя, как есаул, поднявшийся было с места, тяжело рухнул на скамью. — Ишь… черт… на… ли… зался, — еле ворочая языком, пролепетал терявший сознание Стецура.

В каком-то колеблющемся тумане он близко от себя увидел широко раскрытые, устремленные на него зрачки Федюкова. Комната заходила ходуном. Огни лампы взметнулись к потолку, и черная, тяжелая пелена грузно легла на грудь атамана. В ушах трещали и лопались сухие и звонкие колокольчики. Потом наступила тишина.

— Сильное у тебя винцо, Тоня. Каких молодцов с ног посшибало! — не выпуская из рук голову Стецуры, негромко проговорил Федюков и, полуобернувшись к бледной Тоне, сказал: — Готов… А ну, взгляни, товарищ Попова, который теперь час!

— Около двух, — тихо, спокойно ответила девушка, и только вздрагивающие уголки губ да смертельная бледность лица говорили об охватившем ее волнении.

— Через час наши атакуют хутор. Укладывай по местам приятелей и давай уносить отсюда ноги. Через полчаса будет поздно.

Девушка кивнула и стала помогать Федюкову, аккуратно укладывавшему атамана в пышную, пуховую постель. Прикрутив лампу, оба спокойным шагом прошли мимо дремавших у штандарта часовых. Один из них приподнял было голову с брошенного на землю седла, но, увидя знакомую фигуру Федюкова, успокоился. Где-то вдали лаяли сторожевые псы. Маленький хуторок безмятежно спал.

IX

— Кто идет? — раздался из темноты оклик часового.

На черном гребне холма появились фигуры.

— Свои.

— Что пропуск? — спросил часовой.

— Пуля.

— Проходи. — Успокоенный ответом, часовой опустил винтовку, сделал несколько шагов навстречу идущим.

— Что, браток, своих не узнал? — весело спросил человек, подходя вплотную к часовому и ударяя его по плечу.

— А кто его знает… ночь-то, вишь, какая, — оправдывался часовой.

По степи потянуло предутренним ветерком, сырая прохлада поднималась от земли. Часовой зябко повел плечами и, отставив винтовку, спросил:

— А что, долго еще до рассвета?

— Да недалече… А что?

— Да смены жду. Надоело ночь-то стоять.

— А… так-так!.. Ну ладно. Мы тебя сейчас сменим. — И, не меняя спокойного тона, говоривший продолжал: — А ну, товарищи, забирай его!

Недовольный такою шуткой, часовой раскрыл было рот, чтобы ругнуть вновь прибывших, но прямо на него глядело дуло кольта. Несколько ловких рук в одну секунду связали часового и, забив кляпом рот, положили, словно тюк, в траву.

— Товарищи, дальше следует, второй пост. Мы с Федюковым подойдем к нему и точно так же снимем и его. А за ним начинается самый хутор и стоянка бандитов. Так что ли, Федюков?

— Правильно, товарищ Бутягин. Только надо взять чуточку вправо, по ложбинке, там у них коновязи. Когда заберем последний пост, на холме установим пулеметы — и айда по коням! Одни кони сотни две бандитов передавят.

— Молодец ты, Федюков. Ну, ребятки, вперед! А ты, товарищ Глушков, подожди артиллерию и передай: как только мы откроем из пулеметов огонь, пусть они кроют по бандитам картечью.

— Слушаюсь!

X

Наступление велось с трех сторон. Высадившийся верстах в четырех от хутора отряд взял направление на северо-восток, с тем чтобы занять у самого расположения бандитов позиции и затем по сигналу внезапно атаковать.

Чоновцы, которыми командовал Бутягин, подкрепленные караульной ротой ЧК, шли во фронт. Кавалерия заходила в тыл хуторку и, спешившись, заняла позиции, ожидая общего сигнала к наступлению. Два орудия были установлены против хутора. За буграми, на опушке леса, в густой тени деревьев, прятался бронепоезд, к которому в случае неудачи атаки должны были отходить красные войска. Хутор был окружен. По горизонту уже поползли серые тени, и темная ночь стала медленно уступать место осеннему рассвету.

Оглушительно рявкнули орудия, два гулких взрыва судорожно взметнули к небу полосы черного дыма. Звучное эхо едва успело откликнуться за холмами, как из мрака застучали десятки пулеметов и частые ружейные выстрелы. Казалось, бесчисленные шмели, жужжа, бороздили воздух. Кони сорвались с коновязей и, топча на пути бегущих людей, бешено носились по хутору.

Где-то за буграми грянуло «ура», и новые залпы прорезали темноту. Сотни пуль с воем неслись по степи, вонзаясь в глиняные дома, перелетая через низенькие плетни и заборы, за которыми пытались укрыться еще не пришедшие в себя «воины Иисуса Христа».

Мощное «ура» все росло. Атакующие сбили остатки еще державшихся бандитов и приблизились к самому селу. Сзади за хуторком, там, где дорога вела на станцию, загрохотали ружейные выстрелы, разрывы гранат и четкой дробью застучали пулеметы. Это спешенная кавалерия из засады открыла огонь по убегавшим к станции остаткам недавно грозного отряда «Иисусовых войск».

При первых же звуках разорвавшихся гранат Семка-гармонист, бывший в ту ночь дежурным по отряду, приказал выкатить вперед пулеметы и открыть по наступавшим огонь.

— Не робь… цель на вспышки! — командовал он. — Стрелки, в цепь!.. Кому говорю, в цепь! Куда бежишь, собачий сын! — Размахивая карабином, он бросился навстречу мечущимся в панике по двору людям. — Открыть огонь! Бей, ребяты, залпами. Это разведка красных. Сейчас подойдет батька атаман и в два счета опрокинет противника.

Загоревшийся от снаряда овин озарил канаву, в которой залегла кучка бандитов. В ту же секунду совсем близко грянуло дружное «ура», и ряд гулких взрывов опоясал грохотом и пламенем канаву.

— Обошли! Измена! Обошли! Где атаман? Спасайся!..

Десятки людей, бросая винтовки, перепрыгивая через плетни, кинулись врассыпную, оглашая стонами и криками взбудораженную ночь.

Семка рванулся с места и ловко, словно заяц, стремительными прыжками бросился во двор, туда, где был расположен штаб отряда и где еще развевался бандитский штандарт. Пули с воем проносились над ним. У самых дверей, раскинув руки и подогнув под себя ноги, лежал в луже крови один из часовых. Другого не было совсем. Конь атамана, вырвавшийся из конюшни, со звонким ржанием метался по двору. Штандарт реял над самой дверью, за которой царила мертвая тишина. Семка со всего размаху влетел через сени в горницу и хриплым, задыхающимся голосом закричал:

— Атаман здесь, что ли?

Из-за кустов и плетня, отстреливаясь, выбежали несколько бандитов. Один из них, перебегая двор, ахнул и, взмахнув руками, упал у самого штандарта. Возле него поднялся косматый дымный столб. Огонь, земля и свистящие осколки снаряда взлетели над убитым. Бегущие, огибая место разрыва, бросились низами, через задний двор, к дороге.

Один из них в страхе присел и, озираясь, жалобно закричал:

— Пропали наши головы, как есть кругом оцепили!

Отшвырнув от себя ружье, он поспешно вытащил из кармана красноармейскую звезду и, нацепив ее на фуражку, побежал, согнувшись, вдоль забора. Другой шмыгнул к стогу сена, стоявшему возле атаманской коновязи. Не получив ответа, Семка ринулся было обратно, но блеснувший из сеней огонек на секунду озарил часть горницы и широкую кровать, на которой безмятежно спал человек. Семен бросился к спящему и, дергая его за плечо, крикнул изо всех сил:

— Атаман, вставай, красные в селе!

Стецура качнулся от толчка, не издав ни малейшего звука.

— Да вы что здесь, подохли все, что ли? — заревел Семка.

За окном гремели выстрелы. Разлетелось вдребезги оконное стекло. Семен еще раз сильно встряхнул Стецуру и истошным голосом закричал:

— Ата-ма-ан! Вставай, очухайся, красные на селе! Батько, атаман, вставай, спасайся! Измена!

Под его кулаками Стецура приподнялся, уставясь на Семена мутным взглядом, что-то пробормотал и снова уронил голову вниз.

— Вставай!.. Ну ж, вставай, это я… Семка! — тормоша его, с отчаянием в голосе закричал гармонист и потащил к выходу тяжелое тело пьяного атамана.

Он с трудом выволок его за порог и, быстро оглядевшись, зашептал:

— Да очухайся ты, ну, приди ж в себя, батько. Еще не все потеряно. Бежим в степь… на хутора дальние. Ну! Ну ж, вставай! Спасайся, батько!

Стецура протер кулаками глаза и, широко зевая, проговорил:

— А-а! Се-емка!.. Вина да-а-ай! — и, звучно икнув, лег на землю.

— У-у! Гад!.. — закричал Семка.

Он пихнул ногой валявшегося у порога атамана и бросился к коновязи. Из стога ему навстречу выскочил притаившийся бандит.

— А ну, бросай винта!.. Стрелять буду! — грозно закричал, он, направив в упор на Семку дуло своего ружья.

— Да ты что, очумел, что ли? Это ж я, Семка! — озадаченно сказал гармонист. — Своих не узнаешь, дура!

— Я те дам дуру!.. Кому сказываю, бросай оружию, а то сейчас с винта вдарю! Ну-у! — угрожающе крикнул бандит.

И по его мрачному тону и лихорадочному блеску глаз Семка понял, что тот не шутит. Он тяжело вздохнул и выронил винтовку, поднимая вверх руки.

— Вот то и добре, що ты и есть самый Семка. Это мене вроде как бог помогает, — скручивая ему назад руки, пояснил бандит. — За таких сазанов, як ты да Стецура, большаки меня не то что не тронут, а, гляди, медалю дадут. Ну ты, контра собачья, ложись наземь, а то сейчас прикладом тюкну! — крикнул он, замахиваясь на потемневшего Семку.

Гармонист молча лег на землю. Бандит связал ему и ноги, после чего направился к Стецуре. Взяв спавшего атамана за ноги, он без всяких церемоний подволок его по земле к лежавшему Семке и, уложив рядом, прикрыл своей шинелью.

Выстрелы смолкли. Шум боя затихал. Кое-где еще слышались отдельные крики. Далеко за домами в последний раз застрочил пулемет, было уже совсем светло.

На улице, приближаясь, раздались голоса:

— Сюда, сюда, товарищи, здесь их штаб, только осторожней.

Бандит испуганно посмотрел в сторону и тревожно пробормотал:

— Подходют!

Он быстро закрестился, не сводя глаз с угла, откуда уже громче слышались голоса.

— Ой, да помогите ж мени, добрые люди! Ой, да скорейше идыть на подмогу, а то втекут, ей же боже, втекут бандюки, окаянные злыдни! — неистово завопил он, как только увидел показавшихся на улице вооруженных людей.

Впереди с маузером в руке шел Бутягин.

— Что за человек? Чего орешь? — остановился он возле бандита.

— Бандюков споймав. Самых наиглавнейших командиров, атамана Стецуру, хай ему бис, и Семку, шоб ему очи повылазыли. Они вот туточки, под шинелькою, ховаются.

— Стой, не тарахти, — остановил его Бутягин и, сдернув с лежавших шинель, с удивлением сказал: — Да неужто они?

По его лицу пробежала радость. Он нагнулся над лежавшими. Гармонист закрыл глаза и отвернулся, атаман сонно и блаженно похрапывал, что-то невнятно бормоча во сне. Из-за плетня подошел Глушков, еще пахнущий пороховым дымом, сияющий, возбужденный. Он тоже склонился над лежащими.

— Да ведь это же Семка-гармонист, можно сказать, главный их заводила и агитатор. Помнишь, Бутягин, я писал тебе о нем!

— Как же, помню. Разве можно забыть такого гуся! — сказал Бутягин.

Глушков поднял голову Стецуры и похлопал его по плечу:

— Эй ты, атаман божий, проснись, что ли! Ну!

Он сильно потряс за плечи Стецуру. Атаман закашлялся. Потом, не открывая глаз, ухмыльнулся и сказал:

— А ну, хлопнем еще по чарке!

— Уже хлопнули, — засмеялся Глушков, махнув рукой перед носом атамана.

— Заберите их, товарищи! — приказал красноармейцам Бутягин.

— Господин товарищ, это ж я их один усех опрокинул, — вытягиваясь перед Бутягиным, заговорил бандит, схвативший Семку.

— А ты кто? — оглядывая его с головы до ног, спросил Бутягин.

— Я есть незаможный крестьянин, мобилизованный циими бандюками с-под ружья. Як же воны знущалыся над нами, над хлиборобами, ой, боже ж мий, як знущалыся, яку шкоду наробыли нашему брату селянину! — хватаясь за голову, продолжал скороговоркой бандит.

— Взять и его. Там разберемся, — сказал Бутягин.

— Да за що ж мене? Ваше сиятельство, господин товарищ. Я ж самолично, не бояся смерти, споймал их, а вы ж мене в кутузку!.. — уже издали донесся визгливый голос уводимого красноармейцами «незаможного селянина».

— Ура!.. Ура, брат Бутягин! — выбегая из хаты, закричал Глушков. — Все тут, и есаул, и Агриппина! Никто не ушел.

— Чистая работа! Разве от таких молодцов, как наш Федюков и Попова, уйдут? Кстати, где они? — улыбаясь, осведомился Бутягин.

— В город только что отправились. Им теперь покой нужен, — сказал Глушков и, перебивая себя, крикнул красноармейцам, подбиравшим по двору раскиданное бандитами оружие: — Товарищи, сюда, в хату! Помогите вынести отсюда бандитов да, кстати, заберите эту бандитскую регалию, — указывая на все еще развевавшийся штандарт «войск Иисуса Христа», засмеялся он.

По хутору звонко разливался сигнал трубача, игравшего сбор.

Солнце поднялось над степью. Красноармейцы сгоняли пленных бандитов, собирали раскиданное по полю оружие.

XI

— Итак, товарищи, как вы уже знаете, силы наши были втрое слабее сил атамана, и тем не менее мы разгромили и уничтожили банду. Атаман Стецура и его штаб сидят в ЧК.

Гром аплодисментов прокатился по залу.

— Бойцы соперничали друг с другом в мужестве. Чоновцы и чекисты безостановочно атаковали врага. Нам сильно помогли — и это я должен отметить в первую очередь — наши товарищи чекисты: Бутягин, Федюков, Попова и красноармеец караульной роты товарищ Степан Грицай. При их помощи наш уезд очищен от кулацких банд, и мы можем возвратиться к мирному труду. Товарищи чекисты, прошу выйти вперед.

Аплодисменты прорезали тишину.

— Когда нам стало ясно, что небольшими вооруженными силами не уничтожить врага, мы разработали план, по которому в штаб банды должны были войти наши люди. Исполнить это опасное поручение взялись трое наших товарищей: Попова, Грицай и Федюков. Для того чтобы войти в полное доверие к врагу, товарищ Федюков через нашу агентуру связался со Стецурой и стал его снабжать сведениями, уже потерявшими для нас ценность. Товарищ Попова вошла в организацию бандитов и помогла «бежать из-под расстрела» Федюкову, после его «покушения» на Бутягина. Вот и все! А теперь, товарищи, я должен напомнить вам мои же слова, сказанные здесь. Я пообещал, что через неделю перед вами будет Федюков и вы сами станете судить его. Вот они, «подсудимые», перед вами…

Никогда стены здания, в котором происходило собрание, не слыхали более громкого и восторженного гула, чем тот, который покрыл последние слова Фролова.

И вдруг сквозь этот шум трогательно и просто прозвенел четкий, знакомый напев:

Вставай, проклятьем заклейменный…

Это, роняя счастливые слезы, пел старый рабочий, тот самый, который так недавно и так неловко спросил об изменнике Федюкове.

Шум смолк. Люди застыли. И через секунду весь зал, все собрание уверенно пело слова великого гимна:

Мы наш, мы новый мир построим…

Ласковое, совсем не сентябрьское солнце золотило головы певших людей.

Вадим Пеунов

Иосиф Чернявский

ЧП НА ТРЕТЬЕЙ ЗАСТАВЕ

Повесть

Светлой памяти Крупнова Анатолия Ильича, который защищал Родину, восстанавливал Донбасс, осваивал Арктику

Художник Амброз Жуковский

УПОЛНОМОЧЕННЫЙ ЭКОНОМГРУППЫ

Аверьян прямо от порога шагнул к огромному, явно чужому в этой холодной комнатушке столу и протянул хозяину кабинета запечатанный конверт.

Начальник Турчиновского окротдела ГПУ Иван Спиридонович Ласточкин взломал сургуч и, мельком глянув на копию послужного списка вновь прибывшего, сунул ее в приоткрытый ящик стола. Его скуластое, узористо расписанное морщинами лицо не выражало ничего, кроме усталости.

— Садись, — кивком головы он показал на лавку, сиротливо стоящую у стенки.

Аверьяну показалось, что на месте новой работы его встречают уж слишком неприветливо. Нахмурился, туго схлестнулись на переносице сбежавшиеся в складочку белесые брови. В серых с зеленцой глазах замельтешили светлячки. Только кто их днем-то при свете заметит?

В ответ па проявленное равнодушие начальника окротдела Аверьян Сурмач хотел рубануть что-нибудь резкое, но его удержала гримаса боли, неожиданно перекосившая лицо Ласточкина.

Отодвинувшись от стола, тот вынул ногу и начал яростно растирать колено, которое морозно поскрипывало под жилистой рукой. На костлявой ноге гармошкой гуляла штанина черных суконных клешей.

«Старая рана…» — понял Сурмач.

У него у самого на непогоду ныло простреленное плечо.

— Шестой год Советской власти, — заговорил Ласточкин, — а наши рабоче-крестьянские деньги всего лишь — «совзнаки». Ну, не обидно ли? Коробка спичек — тысяча двести рублей! — В хрипловатом голосе простуженного насквозь человека звучала досада.

«К чему эти базарные разговоры?» — подивился Аверьян. Ему было неприятно, что начальник окротдела не прочитал толком его документы. А в них сказано: «Аверьян Сурмач проявил себя в боях с белополяками и в операциях по разгрому банды атамана Усенко, за что награжден орденом Красного Знамени».

За наградой Сурмач ездил в Москву. Привинчивая орден к борту кожаной куртки, Аверьян, «чтобы издали было видно», подложил под него красный кружок, вырезанный из кадетского погона. А начальник окротдела и внимания не обратил на высокую награду.

Жаловался, жаловался Ласточкин на разные трудности, а потом сказал так, будто это уже сто лет было известно новичку:

— Пойдешь, Сурмач, в экономгруппу. Там уполномоченным Тарас Степанович Ярош. Толковый мужик, но одному ему трудно: дел невпроворот. Сейчас он подался в погранотряд. Надо узнать, кто из жителей нашего округа занимается контрабандой, кого задерживали пограничники.

— Не нужен — отправьте в губотдел, — сказал недовольный Сурмач.

Казалось, Ласточкин даже не заметил возмущения нового сотрудника: он растирал яростно ногу. Охал. Кряхтел. Наконец не вытерпел и выругался:

— Рассвирепели все болячки сразу. — Выглянул из-за огромного «буржуйского» стола, казалось, вросшего в пол кривыми, раздувшимися ножками, и попросил Аверьяна: — На окне, за шторкой, бутылка со спиртом. Дай-ка.

Озадаченный Аверьян почти машинально взял фигурную, слепленную треугольником, темную бутылку с окна и подал ее начальнику окротдела, невольно поболтав. Содержимого — на донышке. Судя по всему, больной человек частенько прикладывался к нехитрому лекарству.

— Плесни чуток! — подставил начальник окротдела широкую ладонь с заскорузлой от тяжелой работы кожей. В измученных болью светловато-карих глазах читалось: «Извини… браток».

— А славным кочегаром на «Святом Павле» был балтийский моряк Иван Ласточкин, пока проклятый ревматизм не доконал, — с грустинкой проговорил он и вновь сел за буржуйский стол, положив на него натруженные руки с жилистыми кистями. — Сколько тебе годков-то? — спросил он мягко, будто разговаривал не с новым сотрудником окротдела, а с сыном друга, который погиб: «Жалко парнишку…»

— Двадцать три…

У Аверьяна исчезло последнее желание спорить с мудрым человеком, который знал нечто такое, о чем Сурмач просто не догадывался. Он понял, что уже никуда отсюда не уедет. А насчет отправки в губотдел, так это — сгоряча. Ведь Аверьян добивался, чтобы его назначили в Турчиновку. В тридцати верстах отсюда есть городок Белояров. А там у злой-презлой тетки живет Оленька, кареглазая дивчина из Журавинского хутора, где Аверьян с тремя молодыми чекистами: Славкой Шпаковским, Леней Фроловым и Анатолием Крупновым — весной девятнадцатого года разоружили, застав на пьяном ночном привале, недобитую сотню известного в округе своей жестокостью бывшего петлюровского хорунжего Семена Воротынца. Впрочем, не помоги им Оленька, девчонка из Журавинки, разве четверо чекистов управились бы с семеновцами!

Словом, жила в Белоярове дивчина…

— Двадцать три… — в раздумье повторил Ласточкин. — Школу какую-нибудь кончал? Ну, кроме той, где учителем сабля и наган?

— Была у нас… — ответил Сурмач и застеснялся, а застеснявшись, рассердился: — Поп с дьячком вколачивали грамоту.

Он вспомнил, как долдонили тринадцать шахтарчуков-сыновей горнорабочих: «аз», «буки», «веди»… Прописать «ижицу» — это не букву вывести тупым карандашом в тетрадке в клеточку, а высечь нерадивого привселюдно розгами, спустив холщевые штаны до колен. У батюшки с дьячком — лихим мастером по части «ивовых поучений», вымоченных специально в горячей соленой воде, — всего две книжки: «Часослов» и «Божий закон». Аверьяну больше нравилось читать по «Божьему закону»: буквы покрупнее, и картинки есть такие смешные, — летит херувим в длинной до пят рубахе и белыми крыльями, словно бабочка-капустница, машет. А над кудрявой головой колечко — нимб.

Не с той ли поры всех образованных Аверьян заранее относил в разряд «контры» и только для учителей и врачей делал скидку, да и то не для всех.

Начальник окротдела вновь вздохнул. Четче обозначились на худощавом лице глубокие, редкие оспинки-ямочки.

— Не получится из тебя финансовый министр, — сделал он неожиданное заключение.

Аверьян обиделся: «Ну и загнул начальник окротдела: его, чекиста-орденоносца — в финансовые министры! А еще старый большевик, балтийский моряк!»

Финансы — это капитал. А при капитале капиталист — отъявленный буржуй, словом, — недобитая контра!

— Мне это без надобности!

Иван Спиридонович несогласно покачал головой.

— Кто-то должен вести счет рабоче-крестьянским рублям, иначе мы свое государство, как тот помещичий сынок, получивший наследство и дорвавшийся до столичного ресторана, вмиг по ветру пустим. А ну-ка, напиши мне миллиард словами и цифрами, — он пододвинул Аверьяну папку, поверх которой лежал листок бумаги. Протянул карандаш.

— На!

— Миллиард? Это десять миллионов?

— Да нет — и в сто не уберешь. И вот держат валютчики и спекулянты в сундуках и погребах два миллиарда рублей золотом. Сколько заводов и фабрик можно поднять из развалин на эти денежки, сколько голодных накормить!

Сурмач почувствовал, что его грудь наполняется неутолимой жаждой действия. Вот с таким чувством он давал лошади повод, устремляясь в атаку. Шашка еще в ножнах, до противника — еще далеченько. Но Аверьян мыслями уже весь там, где клубится под копытами вражеских коней густая, въедливая пыль, застилая четкую видимость, оповещая в то же время округу о грядущем… Кавалерийская атака начинается не с того момента, когда выхватываешь шашку из ножен, а тогда, когда ты понял, что встречный бой неизбежен, и весь внутренне подобрался, приготовил себя и коня к яростному рывку. «Вернуть! Вернуть стране украденное!» Сел на место Иван Спиридонович. Вздохнул.

— Жить будешь у наших, в доме купца Рыбинского. Они там поселились коммуной. И тебе койку поставят…

Сурмач собрался уже уходить, когда в кабинет начальника окротдела вошел дежурный — неказистый паренек, сверстник Аверьяна. Длиннополое черное пальто делало его еще более худым и несуразным. Встревоженный. Глаза настороженно изучают постороннего.

«С недоброй вестью», — понял Аверьян.

Дежурный кашлянул в кулак, намекая начальнику окротдела, что хотел бы переговорить с ним с глазу на глаз.

Ласточкин махнул рукой:

— Наш новый сотрудник. Будет в экономгруппе.

Дежурный еще раз с ног до головы оглядел Сурмача и доложил:

— На границе ранен Ярош.

— Тяжело? — сразу посуровел Ласточкин, встопорщились косматые брови.

— В больницу отвезли в бессознательном состоянии.

— Эко его угораздило… — подосадовал Иван Спиридонович и в то же время посочувствовал чекисту.

— Прорывались через границу контрабандисты, — пояснил дежурный, — их засекли. Они начали отстреливаться. Убили двоих бойцов и ранили Яроша.

— А что с контрабандистами?

— Один убит, остальные прорвались в наш тыл.

— Что еще? — допрашивал нетерпеливо Ласточкин.

— Иных подробностей не знаю, — ответил дежурный, невольно чувствуя себя виноватым, понимая, что начальнику окротдела сейчас необходимо знать как можно больше о случившемся.

«Ранен… На границе», — подумал с невольным сочувствием Сурмач о Яроше. И сразу в нем вспыхнуло ощущение, казалось бы, ничем не оправданной неловкости перед этим неведомым ему человеком. Впрочем, чувство невольной вины возникало в Аверьяне всегда при виде раненого или убитого. Это чувство ответственности здорового и живого перед теми, кто в трудном бою взял на себя важное и опасное. Такой долг живые не в состоянии возвратить, даже если будут до ста лет каждый день ходить в решающую, победную атаку. «Его — нет, а ты — есть!» Это — не упрек мертвых живым, это ответственность, которую они, уходя, оставляют нам, ответственность за дело, во имя которого отдана жизнь. У нее нет а не может быть повторения. А они… ради тебя, ради общего дела…

«Вот тебе и экономгруппа», — еще раз подумал Сурмач о Яроше.

— Получай первое задание, — сказал после долгого молчания Иван Спиридонович. — Поедешь в погранотряд. Попробуй разузнать поподробнее, как это все… Может, есть какие-то сведения о тех, кто прорывался. — Вздохнул и проворчал: — Иди знай заранее — где ждет чекиста пуля…

ПРОРВАЛИ ГРАНИЦУ…

Сурмач надеялся, что представится он начальнику окротдела и… махнет в Белояров к Ольге. Хотя точного адреса он не знал, но был уверен, что разыщет ее. Белояров — городок невелик, а Ольгина тетка — акушерка. Кто же не знает в местечке такого нужного человека! Любая женщина укажет, где можно найти повитуху.

Но поиски его доброй знакомой Ольги довелось отложить до более благоприятного случая: Аверьян выехал в погранотряд, на одной из застав которого при непонятных (если не сказать — странных) обстоятельствах были убиты двое бойцов-пограничников и тяжело ранен сотрудник ГПУ Тарас Степанович Ярош.

На конечную станцию, именуемую Разъездом, новый сотрудник экономгруппы окротдела ГПУ прибыл вечером.

Поезд — три теплушки, оборудованные нарами. Он привез всего пятерых. Четверо — жители соседних сел. Они, не колеблясь, взвалили на плечи пустые корзины, какие-то узлы с городскими покупками и юркнули по тропинке в лес.

Сурмач еще какое-то время потоптался на так называемом перроне, затем обошел домишко, служивший вокзалом и квартирой двум—трем семьям, которых злой удел загнал в этот далекий и глухой угол огромной страны.

«Никого! А где же встречающий?»

И это было более чем странным! Начальник окротдела Ласточкин послал в погранотряд специальную телеграмму. «И никого!»

От Разъезда до погранотряда — километров восемь.

Может, пограничник задержался… Дорогу развезло… Но что это за пограничники, которые не успевают ко времени! У таких, конечно, контрабандисты будут прорываться через границу и стрелять сотрудников окротдела ГПУ…

И полчаса топчет Аверьян старый снег у порога вокзала, и час… Сердит себя разными мыслями.

Наконец терпение его иссякло. Он — к начальнику Разъезда. Рванул на себя разбухшую дверь, на которой была прибита какая-то до неузнаваемости выцветшая трафаретка, и очутился… в квартире. Слева, в углу, стояла большая деревянная коробка телефонного аппарата и стол. А справа, за отдернутой занавеской, кровать. В ней, под пестрым лоскутным одеялом, жался при виде постороннего в кожаной куртке человек неопределенного на первый взгляд пола и возраста в дурацком колпаке с кисточкой.

Аверьян опешил от неожиданности.

— Мне надо срочно позвонить в погранотряд, — показал он странному человеку свое удостоверение личности.

Не вылезая из-под одеяла, тот ответил:

— Звони… Только до погранотряда через город. Случается, и полдня мало.

Аверьяну повезло; не прошло и часа, как отозвался дежурный погранотряда.

— Вы телеграмму от окротдела получали? — спросил Сурмач.

— Может, и получали, только попадают они в штаб. А что такое?

— Так я второй час жду лошадей! — возмутился Аверьян.

— У нас только и заботы — окротделовцев встречать!

Дежурный был недоволен всем: и тем, что его потревожили, и тем, что за приезжим все же придется посылать кого-то с лошадью. А кого? У каждого — свое дело, свое время… Отрывай от дела, выкраивай время для совершенно чужих забот.

«Ездят тут… на нашу голову, а потом их контрабандисты стреляют!»

И Сурмач понял, что он для пограничников не из тех гостей, для которых пекут праздничные пироги.

* * *

Начальник погранотряда со своими заместителями еще утром уехал на третью заставу, где минувшей ночью случилось происшествие. Представителя окротдела встречал дежурный по заставе.

Знакомство он начал с проверки документов, потом долго выспрашивал, что прибывшему надо. Сурмач окончательно убедился: приехал он не ко времени. Все захлопотанные, запятые. Дежурному — в минуту десять звонков. Кому-то отвечает, кого-то ругает, кого-то вызывает, кого-то с поручением отправляет.

Наконец окротделовцу дали почитать книгу рапортов, где было записано донесение начальника третьей заставы:

«В ночь на первое ноября в районе заставы произошел прорыв границы. Контрабандисты наткнулись на секрет. В перестрелке были убиты пограничники Иващенко и Куцый, ударом в голову тяжело ранен представитель окротдела, оказавшийся тоже в секрете. Из прорвавшихся убит один. Документов при нем не обнаружено. На месте боя найден небольшой баул с контрабандой: три пары фильдеперсовых чулок, одни женские ручные часы, сто порошков сахарина, пятнадцать метров польского коверкота „в рубчик“ и двадцать швейных иголок».

Сурмач перечитал дважды донесение, но никак не мог понять, за каким лешим контрабандистам потребовалось отстреливаться, если у них была такая никчемная контрабанда, ну явно для личных нужд. Разве что часть иголок и сахарина на продажу…

Он поинтересовался, как наказывают за такое.

— Контрабанду таможня конфискует, проводим душеспасительные беседы, стыдим. Ну и все такое.

Дежурный помощник командира погранотряда — это не обязанность сроком на одни сутки, это — работа. Александр Воскобойников на границе — второй год. Он из тех, кто моментально осваивается в любой обстановке и становится необходимым для дела, незаменимым для товарищей: «Александр…», «Сашко…», «Щурка…».

«Башковитый парень» — это о нем. Голова на троих бы хватило, одному досталась. Лоб бугристый, кожа на висках просвечивается, все жилочки можно пересчитать. Еще замечательнее у Воскобойникова брови. Какие-то бесконечные. Тянутся в три ячменные соломинки к вискам, и где-то там их хвостики совсем размываются.

Дежурный помощник о своей особе и своей работе самого высокого мнения. Запищал зуммер, Воскобойников не позволяет ему раскричаться — хватает трубку:

«Воскобойников слушает!»

«Воскобойников тебя подводил?»

«Воскобойников сказал — считай, что сделано».

Вначале приезжий окротделовец был для него «обузой». Но когда Аверьян очутился в кругу деловых интересов погранотряда, Воскобойников начал относиться к нему, как к одной из своих прямых обязанностей. А свою хлопотную работу он любил нежно и преданно. Рассказывая с невольной гордостью окротделовцу о сложности обстановки, дежурный помощник расцветал, превращаясь в свойского парня, который любит побахвалиться, если есть перед кем. На его длинной лошадиной физиономии было написано: «Вот какие мы!»

— Застав много. Каждую ночь где-то переходят границу контрабандисты. А сколько еще нарушений, о которых мы ничего не знаем! Граница неспокойная. Не привыкли к ней люди. На этой стороне кум, на той — сват. Как не сходить в гости на престольный праздник или на именины? Корова паслась — нейтральную перешла, мальчишки за ягодами или грибами ходили и заблудились. Много политических перебежчиков с той стороны. И нельзя не принять: коммунисты, разные политические эмигранты. А ко всему еще и контрабандисты. Они тропы и лазы знают не хуже пограничников.

Сурмач удивился: «Рассказывает о нарушении государственной границы с таким удовольствием, словно бы речь ведет о девчонках, которые были на посиделках». А по мнению Аверьяна, умышленный переход границы — это преступление. Вольно или невольно ты его совершил, но ты его все равно совершил. Тут надо, конечно, разобраться: корова паслась и не определила, глупая, где «свое» пастбище, а где «чужое», а мальчишка, который проморгал ее, побежал вслед за буренкой. Это местный инцидент. Провел беседу, предупредил на будущее… А если идет контрабандист — то тут двух мнений быть не может — наказание самое строгое… Иди, разберись, с каким намерением прорывается через границу человек. Говорит: «Сахарин и швейные иголки несу». Это в мешке. А в голове что? Может быть, у него задание кого-то убить или чем-то навредить молодому рабоче-крестьянскому государству.

— А поляки как мирятся? — поинтересовался Сурмач. — Контрабандисты и у них границу нарушают.

— А никак, — пожал плечами дежурный. — Оттуда к нам плывет всякое барахло. А от нас в Польшу — ценности: валюта, золото царской чеканки, бриллианты, художественные произведения, которым цены нет. Вот однажды на второй заставе дядьку задержали… Семь холстов в трубочках, картины мировейших художников. За каждую по миллиону долларов не жалко.

Сурмач посмотрел на дежурного с недоверием: «Миллион долларов за картину! Ну и загибает». А дежурный помощник бьет себя в грудь костлявым кулаком, доказывая, что это еще не так уж много.

— Есть такие картины — за них по сто миллионов долларов дают! Это тебе Воскобойников говорит!

— Так продать их капиталистам! — воскликнул Аверьян. — Сколько на те деньги можно будет построить домов, восстановить заводов и шахт!

Воскобойников вытаращил глаза, словно бы у него в глотке застрял огромный кусок мяса: хватанул по жадности, а проглотить не смог.

— Ты что! Продать! Капиталист — он тебе не дурак, цену копейке знает. Покупает картины — значит, не без выгоды. Картина — она что? Вот ты на нее поглядел, и твоя душа от того стала богаче, и невтерпеж тебе — тянет подвиг совершить для людей, для родного государства. Ты посмотрел, другой посмотрел, и десятый, и сотый… И у каждого душа от счастья запела. А картина от тех взглядов не линяет. Ты любуешься ею, обогащаешься, а ей хоть бы что… И выходит, ценность ее вечная. А выручил ты за нее миллион, в дело пустил — и нет уже того миллиона.

Сурмач не согласился:

— Если в дело пустил миллион, то к тебе вернется два или три миллиона.

Воскобойников посмотрел на окротделовца с сожалением:

— Дярёвня!

Аверьян обиделся:

— Я — с Донбасса! Шахтер!

— А против мировых произведений искусства — все равно деревня.

Аверьян возражать не стал: «Про картины — не по делу это».

— Где контрабандисты берут товар?

— При каждой стражнице для них есть специальный магазин. Чего хочешь купишь, было бы за что.

— И оружие?

— И оружие, — подтвердил дежурный. — Только простой контрабандист за пистолет не берется. Отстреливается тот, кто знает, что попадаться ему в наши руки нельзя.

— А эти? — Сурмач похлопал ладошкой по книге рапортов, где было записано донесение начальника третьей погранзаставы.

— Эти — особые. Они не просто отстреливались, они атаковали секрет и уничтожили его.

— Но остался жив наш чекист, — напомнил Сурмач.

— Тяжело раненный, он им уже не мешал… А может, приняли за убитого. Такое впечатление, что они шли на полное уничтожение наших людей. Зачем это им было нужно? Казалось бы: прорвался через границу — и топай своей дорогой. Нет же!

«Убрали свидетелей прорыва? — невольно подумал Сурмач. — Кто-то кого-то узнал? Или мог узнать…»

Он начал раскладывать по полочкам сведения:

Что стало известно?

1. Первого ноября в районе третьей погранзаставы прорвала границу хорошо вооруженная группа.

2. Она вела бой до полного уничтожения пограничного секрета.

3. Потеряв одного убитым, нарушители ушли в глубь нашей территории.

Что можно было предположить?

1. Иголки и сахарин — далеко не самое важное и ценное, что несли с собою контрабандисты.

2. Возможно, среди нарушителей находились люди, для которых главное было — перейти границу.

3. В пограничном секрете были люди, которых контрабандисты знали в лицо (или наоборот, которые опознали контрабандистов). Поэтому прорывавшиеся позаботились, чтобы живых свидетелей не осталось.

Что было неизвестно?

1. Сколько человек прорывалось?

2. Цель прорыва?

3. Куда прорвавшиеся ушли? (Хотя бы ориентировочно, район поиска).

* * *

Дальнейший маршрут Сурмача — на погранзаставу, основное место трагического происшествия. Осмотреть место секрета, поговорить с людьми…

Аверьян готов был немедленно отправиться туда. Но дежурный помощник на него зашумел:

— Ну, ты как с луны свалился! Барон Мюнхаузен! Ночью — на заставу! А где я тебе добуду сопровождающего?

Сурмач понимал правоту Воскобойникова, но все равно — обидно… «Обзывает!»

Он не знал, что за тип этот Мюнхаузен, чем знаменит и в каком мире, но уже одно: «барон», то есть недорезанный буржуй, говорило о многом. И все-таки в тоне, каким Воскобойников произнес это имя (добрая улыбка по отношению к «бывшему»), не позволило Сурмачу возмутиться открыто. Еще попадешь впросак по неведению, побреешь лысого, как говорят в таком случае горняки.

— Сам ты — Мюнхаузен! — выпалил Аверьян.

Воскобойников рассмеялся.

— Да это знаменитый писатель. Заливать умеет — сто полковых брехунов в одного уложишь, и мало будет. Есть у него побасенка, как он с луны свалился… Ну ты губы кренделем не крути, — подытожил Воскобойников. — И если уж сон тебя не берет, поезжай в больницу к своему раненому. Лошадь я тебе определю. До Разъезда путь знаешь, а оттуда две версты: дорога такая — не заблудишься. Только кобуру расстегни, поедешь лесом, маузер может пригодиться в любое мгновение: где те, которые прорвались через границу, — неизвестно.

— Да уж наверняка чесанули вглубь, подальше от беды.

— Ну-ну… На бога надейся, а сам не плошай!

Выехав за ворота казармы, Аверьян все же расстегнул кобуру, откинул крышку: «Не эти, так другие…»

Добираясь до Разъезда, все время присматривался к лошади: в случае чего она первой учует чужих людей. Лошади — они не хуже собак в этом: опасность за версту определяют.

* * *

Не так-то легко оказалось ранью-раннею попасть в больницу. Аверьян дважды обошел длинное, похожее на барак или на казарму, здание, стучался во все двери, заглядывал в темные окна. Ни единого звука.

Тогда он, привязав лошадь к дереву, начал стучать рукояткой маузера в широкую двойную дверь главного входа. Стучался долго, настойчиво, зло. И вдруг его сзади окликнули.

— Чего охальничаешь? Люди спят.

Аверьян обернулся и увидел женщину лет сорока пяти, о которой подумал: «Пожилая». Это впечатление создавало плоское, скуластое лицо, побитое крупными оспинами. Она хмуро смотрела маленькими, показавшимися Сурмачу совершенно не злыми глазами. Он почувствовал себя виноватым:

— Я из ГПУ. Тут наш товарищ лежит. Раненый…

— Так ты же, милый, не в ту дверь. Эту с войны не открывают.

Женщина повела представителя ГПУ в обход. Она припадала на левую ногу, которая была чуточку короче правой.

Они спустились по крутой узкой лесенке в подвальное помещение, а уж оттуда вышли в широкий коридор.

— Если из Гепеу, то людей тревожить надо! Раненые, милый, спят. Им сон — первое лекарство, — журила тепло, по-матерински Сурмача, понимая, что не ради удовольствия приехал к раненому товарищу ночью этот глазастый, настойчивый паренек в кожаной куртке.

Подвела Сурмача к старой, пожелтевшей от ветхости двери:

— Сейчас свечку зажгу. Тут у нас лежат тяжелые.

В палате было темно. Огромная комната с тремя высокими, стрельчатыми окнами, которые пропускали с улицы бледный свет наступающего дня.

Медсестра достала из тумбочки, стоявшей рядом с дверью в палату, два огарка. Один чуть побольше, другой чуть поменьше. Взвесила их на руке. Тот, что побольше, по-хозяйски убрала на место.

— Ты у своего друга не рассиживайся — тяжелый он.

Она прихватила полой синего бумазейного халата стекло и сняла его с керосиновой лампы. От коптящего фитилька зажгла свечку. Вошла в палату.

Там теснилось с десяток кроватей.

— А который? — шепотом спросил Аверьян, проникаясь уважением к той тишине, что жила в просторной комнате.

— Он один такой-то. Весь перевязан. Саданули его прикладом, как только голова осталась целой, — зашептала она в ответ.

— Прикладом? — не сумел скрыть изумления Сурмач.

Он был уверен, что Яроша ударили рукояткой пистолета. Не могло быть у контрабандистов винтовки: громоздкое, неудобное оружие, в карман не спрячешь.

— Милый, я фронтовая медсестра, — добродушно тараторила пожилая женщина, — по ране скажу, из чего в человека стреляли или чем ударили. А твоего чекиста — прикладом. И не с размаху, а ткнули, видать, размахнуться было не с руки — стоял близко.

«Прикладом!» Пылкое воображение Сурмача нарисовало картину короткого, но жестокого боя.

Секрет пограничников подпустил контрабандистов. Последовала команда: «Стой! Руки вверх!» Наверно, остановились, подняли руки, дали возможность подойти к себе, а потом… Аверьян знал, как это делается: шаг вперед, навстречу направленной на тебя винтовке. Схватил за дуло, отвел чуть в сторону от себя. В это же время — удар ногою в живот нерасторопному хозяину винтовки… Свалка. Наших — трое, контрабандистов — больше… Пятеро… Шестеро… Десяток… Короткий рукопашный бой. Опытный чекист Ярош успел кого-то застрелить, тут его и ударили прикладом… А справиться с молоденькими, растерявшимися пограничниками контрабандистам уже ничего не стоило…

У окна на двух куцых ватных подушках полусидел-полулежал человек, у которого голова была замотана бинтами. Видны лишь правый глаз да рот. Не голова, а тряпочный мячик. И уж такой удачно круглый. Мальчишки в шахтерском поселке гоняли по улицам такие, из тряпок.

«Да как это я о человеке думаю!» — обругал себя Сурмач и постарался придать лицу сочувственное выражение.

— Сурмач Аверьян, — представился он. — Ваш новый сотрудник по экономгруппе. Иван Спиридонович прислал разузнать, как и что с вами.

Ярошу трудно было говорить, мешал бинт.

— Голова гудит… Дай попить, — прохрипел он, делая попытку взобраться с помощью локтей на комкастую подушку.

Сурмач взял было с тумбочки жестяную кружку, хотел поднести ко рту Яроша, но хлопотливая медсестра отобрала питье.

— Ему с ложечки…

Она напоила раненого, взбила жесткие подушки, помогла умоститься поудобнее.

— Милый, — обратилась она к Сурмачу, — ты его поначалу долго-то не мучай, такому покой нужен.

Аверьян и сам понимал. Он заспешил, торопливо задавая вопросы.

— Сколько их было?

— Много. Голова трещит… Какие-то огненные круги перед глазами.

— Чего ж так близко подпустили?

— Не знаю… Я в секрете был младшим. Наверно, живыми хотели взять.

— А они хотели всех угрохать. И вышло по-ихнему: оба пограничника убиты… Вы один остались в живых. Да и то, считайте, счастливым родились.

Ярош прикрыл глаза, вздрогнул от внутренней боли, потом тяжело вздохнул: «Уф…»

— Жаль ребят… — после долгой паузы заключил он.

Аверьян помнил одно из предположений дежурного помощника начальника погранотряда: «Контрабандисты шли на уничтожение секрета…»

— Знакомых, случайно, среди прорывавшихся не встречали? — как бы между прочим поинтересовался он у Яроша.

— Окротдел контрабандистами только начинает заниматься… Это у меня с ними первое братание.

— А у пограничников… по части знакомых?.. — продолжал выпытывать Аверьян.

Ярош рассердился:

— У них и спроси! Весь эпизод — в секунды укладывается. А я лежал чуть в стороне, за соседним пеньком. Извини, не успел поинтересоваться…

Аверьяну стало неловко за свои неуместные вопросы.

— У меня еще никакого опыта по работе в экономгруппе.

— Опыт придет, — примирительно сказал Ярош, понимавший, что он излишне погорячился.

Аверьян знал, что с раненым надо бы поделикатнее… Словом, думать прежде, чем спрашивать.

— На погранзаставу-то как вы попали? Ехали ведь в погранотряд.

— Умный стороной обойдет, а дурной сам наскочит, — пояснил Ярош. Он явно был недоволен собой. — Я уже выборку по журналу сделал, кого задержали из нашего округа с контрабандой. Вдруг звонят с третьей заставы: есть свеженький — Грицько Серый из Белоярова. Привезли его в погранотряд, он и раскололся: мол, на ту сторону ходили вдвоем. По фамилии напарника не знает. Зовут Степаном. Он, Григорий, вернулся, а дружок на чьих-то именинах остался. Уговорил я замнача взять меня на заставу. А там уже и в секрет. — Ярош замотал головой, застонал:

— У-у, голова… Мозги расплавились! Тетя Маша, льда!

— Нельзя, родимый, потерпи, а то застудишь голову — дурачком станешь, — ласково уговаривала раненого медсестра. — Вот что, милый, — потребовала она от Сурмача, — не мучай ты его вопросами-допросами, пусть отдыхает.

Но Аверьян не выведал еще самого главного:

— Тарас Семенович, как же вас-то угораздило?

Ярош долго мычал от боли. Аверьян уже решил было, что не услышит ответа, и намерился уходить, но раненый все же собрался с силами.

— Не помню, — прохрипел он. — Меня ударили, я выстрелил. Они шли мимо. Их окликнули. Они и бросились на секрет… А больше ничего не помню…

Сурмач расстался с Ярошем, пообещав проведать его после того, как побывает па заставе.

Той ниточки, с которой начинают разматывать клубок, Аверьян в больнице не нашел. И все же сказать, что ездил сюда напрасно, нельзя. Познакомился со своим сослуживцем. Это раз… И… появилось еще несколько «почему», на которые не было ответа, но найти их нужно было во что бы то ни стало.

Гвоздем в мозгу засело: «Григорий Серый… Контрабандист… Задержан па третьей заставе. Живет в Белоярове… Там же, где и Ольга… Серый?..»

Что-то неуловимо знакомое было в этой фамилии…

* * *

Возвращался в погранотряд — дремал в седле почти всю дорогу: все-таки укатали сивку крутые горки. Его мучил тревожный сон: то на него замахивается прикладом — борода лопатой — контрабандист, то кто-то убегает, оставляя на рыхлом снегу глубокие, словно колодцы, следы…

Но каким бы коротким сон в седле ни был, он согнал острую усталость: в погранотряд Сурмач вернулся собранным, подтянутым. Такое состояние его охватывало каждый раз перед трудной операцией. Он теперь может забыть о еде, об отдыхе и будет всюду думать только о том, что предстоит.

Воскобойников «расчихвостил» окротделовца, как суровый отец блудного сына:

— Я ему завтрак держу, а он — исчез. А ты тут думай разную чертовщину: уехал — сгинул. И коня увел.

Оставив свой пост возле телефона, он отвел Сурмача в столовую и проследил, чтобы тот поел.

— Там, на заставе, тебе окочуриться с голоду тоже не позволят. Я уже позвонил заму по оперработе. Мужик надежный.

Аверьян с благодарностью пожал руку дежурному помощнику.

— «Воскобойников сказал — считай, что сделано!» — процитировал он любимое изречение головастого парня.

Тот удивился:

— А похоже! Посадил бы тебя, за аппарат, и там, на заставах, поверили бы: говорит Воскобойников. Голос мой.

На заставу Сурмач с сопровождающим выехали около десяти часов.

Лошади шли шагом, у них под ногами фонтанами взрывалась грязь. Она забрызгивала Аверьяна до самых ушей. Вначале он еще стирал лепки с лица, но вскоре понял, что это бесполезно. Отпустил поводья и ехал, думая все об одном и том же. Прорыв границы… Ярош и погибшие пограничники.

Вдоль узкой лесной дороги — два конника рядом не проедут, — упираясь острыми макушками в низкое ватное небо, стояли сосны. Могучие, степенные, они со снисходительностью мудреца посматривали па все, что делалось у их ног, под их негустой кроной. Время подпалило их бока, а осень навела рыжий глянец. Над соснами и елями времена года не властны. Лес пах хвоей и живицей. Но жило в этом запахе для Аверьяна что-то таинственное, грозящее опасностью.

Он терпеть не мог осени, он всей душой любил пробуждающийся по весне лес. Его тонкие запахи, его призывные голоса заставляли сердце биться в истомном, радостном предчувствии, вселяли огромную, всепобеждающую надежду на свершение необычного, давно желанного…

В родном Донбассе деревья для Сурмача были друзьями: они помогали укрыться от зноя, они кормили вкусными яблоками и вишнями, грушами и абрикосами. А здесь, в этом сумрачном осеннем лесу, деревья помогали бандитам и контрабандистам. Это они укрыли от глаз пограничников нападающих, это они помогли скрыться убийцам…

НА ТРЕТЬЕЙ ЗАСТАВЕ

Застава номер три.

В продолговатой комнате — Ленинском уголке — стоят рядом два гроба, обитых кумачом, обвитых черными лентами. Пахнет хвоей и живицей, как в лесу.

Застава — в трауре, застава сегодня хоронит своих героев…

Почтить память и разобраться в происшествии, которое привело к их гибели, приехало начальство из погранотряда, из полка, из губотдела ГПУ…

Сопровождающий, видя такое дело, забрал коня и подался восвояси, дав ему напоследок добрый совет.

— Подождите малость, — сказал он Сурмачу. — Вы тут — чужой, а на чужого на погранзаставе обязательно обратят внимание и спросят: кто таков и по какому праву на территории.

Сопровождающий красноармеец оказался пророком. Пока Сурмач искал, к кому бы обратиться, все от него отнекивались: «Подождите!», «Не до вас!», «Вы что, не видите, чем все заняты?» Но стоило ему присесть на деревянные ступеньки, ведущие в помещение штаба, как перед ним появился пограничник в желтоватом полушубке, заеложенном на локтях, словно бы его владелец постоянно ползал по-пластунски. Широкий ремень располовинил его по талии. Он встал уверенно, по-хозяйски, ноги чуть пошире плеч, втоптался в землю. Вот так основательно ладятся, прежде чем рубануть по сучкастому полену. Показал па Аверьяна коротким сильным пальцем и решительно, словно бы произносил приговор, не подлежащий обжалованию, сказал:

— Воскобойников дважды уже звонил. Приметы сходятся: в кожанке командира бронепоезда, который всю гражданскую тер ее по узким люкам и неудобным переходам, маузер — трофейный, ремень засупонен до предела, сапоги каши просят. И если молчит, то брови друг о друга на переносице бьются, и хмуринка — через весь лоб свальной бороздой… Значит, Сурмач из окротдела.

Аверьян невольно посмотрел на свои сапоги. Действительно, они изрядно потрудились. И если бы к ним относиться по-людски, то следовало подбить подметки да и латку пришить: протер почти насквозь самодельное шевро бугристый мизинец правой ноги.

Пограничник в полушубке представился:

— Свавилов. — Он, видимо, официальным, уставным отношениям предпочитал простоту, которая ведет к взаимному доверию. — Павел, — назвал он имя. — Зайдем ко мне, потолкуем.

Свавилов открыл дверь, пропустил гостя. Сорвал с себя надоевшую фуражку, тряхнул головой. Получив свободу, озорно рассыпались длинные, словно бы из вымоченного льна, волосы. Свавилов — типичный русский парень из какой-нибудь северной губернии: лицо — клинышком, глаза небольшие, зеленовато-голубые, с открытым, приветливым взглядом.

Пододвинул окротделовцу стул, сам плюхнулся на другой, привычно подтолкнув ножку носком сапога. Ловко это у него вышло.

— Как наш-то работник попал в секрет? — поинтересовался Аверьян.

— Я перестарался. С Турчиновским окротделом мы постоянно контачим: то они нам полезные сведения принесут, то мы им работенку подбросим… А накануне мы тут у себя задержали одного… Возвращался.

— Григория Серого? — уточнил Сурмач.

— Он, — подтвердил замнач. — На допросе проговорился, что на ту сторону уходил с каким-то. Степаном. А по имеющимся сведениям в районе заставы через границу челноком ходит един из белояровских. Ну я и поставил на тропе самых надежных ребят. Из погранотряда приехал ваш Ярош. Просится: «Пустите в секрет, авось пригожусь: половину белояровских в лицо знаю». Я клюнул на это. Само собою, проинструктировал окротделовца… Ярош — работник со стажем, по части засад и секретов сам любому инструктаж выдаст. Но ждали одного, а их шло на прорыв до десятка. Словом, мы караулили лису, а напоролись на медведя…

Свавилов был откровенен, и это вызывало в Сурмаче чувство доверия.

— Уж очень зло разделались с секретом, — высказал он мысль, которая давно тревожила его.

— Ребята там были цепкие. Иващенко — бывший конармеец, на границе с первого дня. Куцый против него — новичок, по тоже второй год на заставе. У каждого не по одному задержанию. От таких не отвертишься, — пояснил Свавилов. — Вот с ними и разделались.

— Такие опытные, а… позволили, чтобы с ними разделались, — усомнился Аверьян в характеристике.

— Что уж упрекать погибших! — вздохнул Свавилов.

Аверьян и не думал упрекать, просто он увидел в этом нечто особенное, необъяснимое для себя: опытные пограничники, хваткие чекисты — и попали впросак. Один Ярош чего стоит! Трое лежали в засаде. Не в открытом поле, а в засаде! И все трое пострадали. Контрабандисты атаковали, они должны были понести более ощутимые потери… И всего один убитый. Разве что остальных убитых и раненых унесли с собою, а этого, последнего, не сумели. Но тогда — почему? Что помешало? Секрет перестреляли, застава по тревоге только поднималась… А контрабандисты оставили, можно сказать, «свидетеля». Убитого опознают, потянется ниточка…

— Как там получилось, — продолжал Свавилов, — мы сейчас можем лишь гадать. Разве что Тарас Степанович, очухавшись, прольет свет.

— Был я у него в больнице, спрашивал. Толком ничего не помнит: все дело в секунды уложилось, а кроме того, саданули его прикладом, ну и поотшибло память.

— Прикладом? — удивился Свавилов. — Это он сам сказал?

Аверьян смутился. «Насчет приклада…» Уверовал в слова медсестры. Но она так убедительно говорила: «Не с размаха, мол, ударили, а ткнули — размахнуться не было возможности».

— Нет, не сам… Медсестра определила.

— А… Тогда считай, что это пока не факт. С карабинами и винтовками могут быть лишь бывшие петлюровцы… А по имеющимся у меня сведениям, в районе нашей заставы таких гостей пока не наблюдается.

— Значит, сведения не точные, — предположил Сурмач.

Свавилов прищурил глаза, посмотрел на окротделовца долгим взглядом и ничего не ответил на это.

— Сейчас покажу заключение врача… Но там об ударе прикладом, по-моему, ни слова. Впрочем, Яроша почти сразу увезли, оказали первую помощь — и на тачанку.

Действительно, о ранении окротделовца в медицинском акте была всего одна фраза: «Тяжелое ранение в голову». А вот об убитых — подробнее. Оказывается, одного из пограничников убили выстрелом в упор, в затылок, даже волосы обгорели, завились от огня. А второго — в лицо. Пуля вошла в подбородок и вышла в затылок.

— Выходит, в этого, второго, стрелял лежачий? — удивился Сурмач. — Пограничник нападал, атаковал, а контрабандист сидел или лежал на спине и отстреливался?!

— А я на это не обратил внимания, — признался Свавилов.

Они с разных точек смотрели на происшествие. Для заместителя начальника погранзаставы случай прорыва границы был рядовым явлением. Необычное для него заключалось в том, что прорывая границу, контрабандисты уничтожили секрет (двух убили, а одного, случайно там оказавшегося, тяжело ранили). Для него инцидент на этом, в основном, и заканчивался. Конечно, в случившемся можно усмотреть и его, Свавилова, личные упущения. Но кто от подобного застрахован? Граница беспокойная, всего можно ожидать…

Для окротделовца, не искушенного в делах пограничников, прорыв границы и гибель людей представляли одно целое. На этом событии главное для него лишь начиналось. Теперь ему предстояло как можно больше собрать на месте происшествия фактов и так их выстроить, чтобы они повели по следам исчезнувших в глубине территории контрабандистов.

— Нельзя ли глянуть на место, где все стряслось? — спросил Сурмач.

Свавилов поморщился:

— Граница… За каждым нашим шагом с той стороны наблюдают. — А потом вдруг согласился: — Добро, сегодня у нас тут людно, да и секрет в глубине. Сам я пойти не смогу, дам в сопровождающие толкового парня, Леонида Тарасова. Когда началась катавасия, он со своим отделением первым прибежал на место происшествия. Но никого из живых не застал.

Леонид Тарасов был угрюмым и неразговорчивым. На голову выше Сурмача и в плечах пошире раза в полтора. Посматривает на окротделовца в кожаной куртке с явным недоверием.

— Покажешь секрет, — сказал ему Свавилов.

А он — бука букою:

— Не положено посторонним… Тут граница, а не сенная площадь.

— Р-разговор-р-чики! Тарасов! — прикрикнул на него незлобиво замнач и уже совсем иным тоном досказал: — Леня, тех, кто прорвался, надо найти.

— Пусть ищут… в своем округе… А на границе тех, кто убил Иващенко и Куцого, уже нет.

— Тарасов! — повысил голос командир, — Покажешь уполномоченному окротдела место происшествия и ответишь на все вопросы. А по возвращении — доложишь.

«Ну и тип!» — подумал Аверьян, испытывая взаимную неприязнь.

Свавилов, поняв, что из этих двоих не получится побратимов, решил:

— Для пользы дела — и я побываю на месте.

Они отправились втроем.

Опять все тот же лес. Но теперь Аверьян присматривался к каждому деревцу. Сосны-великаны стояли редко. Идущего человека в таком лесу видно издали.

«Впрочем, это днем. А ночью?»

— Ночью видно хуже, зато слышно лучше. Снег, выпавший неделю назад, превратился в болото, чавкает под ногами, — пояснил Свавилов.

— Почему же, в таком случае, прорывавшиеся сумели подойти к секрету впритык? Пограничники не дремали?

Тарасов мгновенно рассердился:

— Если и дремали, то за компанию с вашим окротделовцем!

— Наши встретили их на подходе, — примиряюще начал рассказывать Свавилов. — Убитый контрабандист лежал метрах в двадцати от секрета. Так, Леня?

Тот кивнул: мол, все именно так.

— Иващенко с Тарасовым давнишние друзья: в Конной армии служили. И па границу их судьба вместе завела. Переживает.

Вот теперь Сурмач этого бирюка начал понимать. Но все равно чувство неприязни осталось.

— Контрабандиста уложили — убегал, что ли?

— Нет, пуля встретила, — буркнул Тарасов — В грудь, под левый сосок.

Секрет — это два огромных пня метрах в пяти друг от друга. Присев сначала за один, а потом за другой, Сурмач осмотрел подходы и по достоинству оценил прозорливость тех, кто выбирал место для засады.

— Да, обзор — вся округа как на ладони. Застать врасплох сидящих в секрете невозможно. — И это была оценка работы командира отделения Леонида Тарасова. — Отделённый, — обратился Аверьян к угрюмому пограничнику, стараясь втянуть его в свое дело, — я лягу в секрет, а ты пройдись «контрабандистом». Только осторожничай. Сможешь?

Тарасов не спешил откликаться на просьбу окротделовца, который принес с собой новые хлопоты. Но Свавилов притронулся к рукаву его шинели:

— Леонид! Для пользы дела.

И Тарасов отправился топтать тропу, по которой шли прорывавшиеся.

Аверьян лег в снег. Рука пробила остекленевшую корочку и попала в холодную жижу. «Как же ребята в секрете в этой мокрой стуже — всю ночь? Грелись, поди… Вставали, на ладошки хукали. Уж не таким ли способом себя и обнаружили?»

Но говорить пограничникам о своих догадках не стал.

Из-за пенька было видно, как от сосны к сосне перебегает пограничник. Чавкал под сапогами жидкий снег. У земли все звуки усиливались, становились четче, приобретал свой характер и голос. «А ночью — хуже видно, но лучше слышно…»

Когда Тарасов подошел к тому месту, где был убит контрабандист, Аверьян крикнул:

— Стой! Руки вверх!

Пограничник прыгнул за ближайшую сосну.

Сурмач подумал, что если бы держал прорывавшегося на мушке, то успел бы выстрелить.

Аверьян встал, отряхнул с куртки и штанов липкий снег.

— Если бы каждый из наших сделал по прицельному выстрелу, и то троих бы положили. Невозможно промазать из винтовки, если стреляешь лежа, с упора, а цель в пятнадцати—двадцати метрах.

Свавилов хмыкнул неопределенно, ткнул пальцем в козырек фуражки, сдвинул ее чуть на затылок. И сразу стал похож на сельского сорванца.

— Невозможно, — согласился он. — Тем более Иващенко был на заставе лучшим стрелком, а Куцый все упражнения по стрельбе выполнял на «хорошо» и «отлично». Как, Леонид Иванович, — обратился не без подспудного смысла замнач к командиру отделения, с которым они, по всему, были большими приятелями.

— Закавыка! — пробормотал тот, как бы заново озирая место происшествия.

— А закавыка в том, — высказал Аверьян свою догадку, — что прорывавшихся было две группы: одна отвлекала внимание сидевших в секрете, а вторая напала на них сзади.

Тарасов закрутил в досаде головой: «Нет и нет!»

— Чтоб обойти секрет, надо знать, что он есть и где именно.

— Знали! — стоял на своем Сурмач.

Молчун Тарасов взорвался. От возмущения не может найти подходящих слов, несет какую-то околесицу.

— Пока посторонних на границе не было, про наши секреты контрабандистам и на ум не приходило.

«Вон куда он гнет! Камешек — в Яроша, а второй, поувесистее, в Сурмача».

Свавилов тоже не согласился с окротделовцем.

— Никто, кроме меня да Тарасова, о секрете не знал. Я его замыслил. Начал разбираться в оперативных сведениях. Идет контрабандист. Челнок. Опытный, от удачи пообнаглевший. Границу переходит, как коридор в собственном доме. Такой за семь верст киселя хлебать не станет, постарается перед самым нашим носом пройти. Я пять постов дополнительных и выставил. Является командир отделения ко мне на развод. Я ему: «Пост номер два — Иващенко и Куцый. Выставляй». И он повел. Просочиться за пределы заставы сведения о секрете не могли: времени на это не было.

— А секрет был атакован с двух сторон! — стоял на своем Сурмач.

Пограничники переглянулись. Свавилов подергал себя за мочку уха.

— Леонид Иванович, как ты считаешь?

— Я уже сосчитал… убитых. Пограничный секрет — не сенной базар, куда доступ для всякого.

Он был упрям и объяснял все случившееся одним: в секрете был посторонний.

— Как лежали пограничники и окротделовец? — спросил Сурмач командира отделения.

Медлительный Леонид Тарасов долго присматривался к месту происшествия, потом ответил:

— Иващенко так и присох к винтовке за пеньком.

— Иващенко, это которого в затылок? — переспросил Аверьян.

— Да. Он и свалил контрабандиста на подходе. А Куцый… Куцый почему-то лежал на Иващенко, лицом вверх, — вспомнил и удивился при этом Тарасов. — Видимо, пятился, запнулся и упал.

— Что его подняло из-за своего пенька? — выспрашивал Аверьян. — Он же был дальше от нападающих, чем Иващенко?

— Ну, дальше… — вконец растерялся Тарасов, чувствуя, что его припирают какими-то непонятными ему фактами.

— Где была винтовка Куцого?

— У пенька, за которым он был в секрете.

Сурмача поразила догадка: «Яроша ударил прикладом Куцый!» Но он понимал, как это должно прозвучать, и хотел, чтобы пограничники самостоятельно пришли к тому же выводу.

— А как лежал окротделовец?

— Тоже на спине… Я подбежал — кровь из разбитой головы хлещет — снег вокруг потемнел.

— Могли его садануть контрабандисты? Вырвали у Куцого винтовку… — вел Аверьян расспросы в нужную ему сторону.

В разговор ввязался посуровевший Свавилов. Маленькие глазки заискрились синими холодными зарницами. Он понял, к чему клонит Сурмач, постарался быть объективным.

— Контрабандист привык к пистолету. Отбирать винтовку у пограничника — на это нужно время. А тут мгновение цена жизни и свободе. Расстрелять патроны им было некогда… Так что… — Но его мысль билась о другое. И это «другое» было чудовищным. Он восстал: — Да не мог Куцый, не мог!

— Чего не мог? — притворился Сурмач непонимающим.

— Ударить окротделовца прикладом, — чеканя каждое слово, произнес замнач. — Во имя чего?

И Сурмач понял, что приобрел в лице Свавилова недоброжелателя. Но Аверьяном уже владело упоение исследователя: «А что? А как? А почему именно так?»

Свавилов колупнул носком сапога снег, поддав его, словно детский мячик. Руки в карманах полушубка. Поелозил на месте, как бы вдавливаясь в землю. Почмокал недовольно губами, выражая всем этим высшую степень возмущения.

— Как это ловко получается: мы здесь, па границе, «выращиваем» шпионов, «пестуем» диверсантов, а вы, территориальники, у себя в округах их вылавливаете.

«Ну, чего он лезет в бутылку! — с сожалением подумал Аверьян. — И неглупый человек…»

— Я за Куцого ручаюсь головой! — резко, словно бы и в самом деле отдавал голову, чиркнул Тарасов ребром мясистой ладони по бугру кадыка. — Два года с ним хлеб-соль делили… Тут у нас человек раскрывается…

Аверьян получил разрешение осмотреть убитого контрабандиста. Ему помогал Свавилов.

«Здоровяк!» — подивился Аверьян.

Лицо у контрабандиста белое, чистое, без веснушек. А глаза должны быть голубыми.

Аверьян с трудом откатил задубевшее веко. Зрачок был неестественно большим и не круглым, а чечевицей, повернутой боком. Смерть налила в белки мути и вытравила из зрачков синеву… «Умер не сразу, — определил Сурмач. — Успел испугаться. А пуля-то — в самое сердце. Выходит… что-то увидел или услышал перед смертью. Может, окликнули пограничники?»

Но этот вывод не вязался с тем, который уже сделал для себя Аверьян: «Контрабандистам помогал Куцый. А если помогал, то напал первым — на Яроша. У контрабандистов, в таком случае, было преимущество. А убитый перед смертью все же испугался. Странно».

Они прощупали каждую складочку одежды убитого, вспороли на ботинках подошвы и сорвали каблуки. Ничего. Не дало результатов и самое тщательное знакомство с контрабандой, — просмотрели на свет и прогладили горячим утюгом все сто бумажек, в которых был завернут сахарин. Вскрыли часы. Ничего, достойного внимания.

Явился дежурный и сообщил, что «замнача вызывают». Свавилов ушел.

Аверьян начал заново осмотр.

Через часок вернулись с похорон пограничники. Вместе с ними появился и Свавилов. С полушубком и фуражкой расстался, оделся в гражданское, под местного дядьку.

— Выходи на свежий воздух, хватит киснуть в подвале! — крикнул он Сурмачу с порога.

Обиды, которую он унес с собою, словно бы и не бывало. В голосе звучала скорее дружеская просьба.

Сурмач вышел на порог.

— Дело есть, — пояснил Свавилов. — Надо бы нам с тобою в Лесное мотнуться.

До Лесного километра четыре. Шли и молчали. Впрочем, разговаривать было некогда: Свавилов — ходок опытный, такой марш-бросок затеял…

Село встретило их заливистым лаем звонкоголосых собак. Над хатами плыл сладковатый дымок, он приятно щекотал ноздри и напоминал, что есть на свете огромные запашистые караваи, выпеченные на поду в больших печах. У этих караваев вкусные, хрустящие корочки…

«Богатое село», — подумал Сурмач, присматриваясь к белым аккуратным хатам, высокие каменные фундаменты которых хлопотливые хозяйки подмазали цветной глиной еще летом. Осенние дожди до холодной синевы вымыли стены, мокрый снег надраил их до блеска, словно лихой взводный хромовые сапоги, отправляясь на свидание.

Леса здесь не жалели. Добротными заборами Лесное напоминало Сурмачу Шуравинский хутор. Некоторые хаты крыты щепой — специальными, очень тоненькими досточками. Чуть ли не под каждой завалинкой вылеживалось несколько сосновых и дубовых колод. Со временем распустят их на брусья, на доски, смастерят телегу, колеса, склепают бочки и вывезут свое ремесло на базар, в город…

«Богато живут, — еще раз подумал Сурмач, испытывая приятное чувство удовлетворения: — Когда-то все будут печь подовой хлеб…»

Огородами они подошли к каменному дому под новой щепой, который стоял чуточку на отшибе. Дубовое крыльцо и оконные наличники украшены искусной резьбой. Во дворе — добротные постройки.

Это была настоящая харчевня. Посещали ее, видать, многие. Хозяин поставил два широких, самодельной работы стола и тяжелые лавки. («Как у Ольги в хате», — вспомнил Аверьян.) Столы были аккуратно выскоблены ножом, а лавки заеложены до блеска.

Сегодня в тайной харчевне был всего один посетитель: чернобровый парнишка лет восемнадцати—девятнадцати с тоненькими усиками на верхней нервной губе. У него были веселые, плутовые глаза.

«Видел! Уже где-то видел!» — было первой мыслью Сурмача.

— Знакомьтесь, — предложил замнач, не называя имени.

Чернобровый парень встал. На голову выше Аверьяна. Улыбнулся, обнажив ровные, белые, один к одному зубы. Протянул руку.

— Дзень добрый…

Мягкий, певучий голос.

И Сурмач вспомнил: «Славка Шпаковский!» Только этот чуток помоложе, зато пошире в плечах и ростом, пожалуй, пониже. Славка Шпаковский родом из Перемышлян, это на Львовщине, где-то в предгорьях Карпат. И был у него брат… Юрко.

— Я знал твоего брата, Владислава, — вдруг неожиданно даже для себя заявил Аверьян. — Славку Шпаковского.

Оторопел Юрко, переглянулся с пограничником. В глазах — недоумение.

— А как вы пишетесь? Фамилия…

— Сурмач.

— Аверьян? — обрадовался паренек. — Йой, Славка мне рассказывал и про вас, и про панянку Ольгу, — карие глаза озорно заблестели.

— Про Ольгу?

— Да, да! — От переизбытка чувств он замахал сразу обеими руками, будто бил в барабан сигнал атаки.

— Но где ты его видел? Когда?

У Свавилова гора с плеч: не надо таиться от своего, все знает. Улыбнулся — рот до ушей.

— Шпаковский… вернулся… на родину…

Аверьян присвистнул: «Вот куда Славку занесло!»

— Славка наказывал передать, — начал докладывать Юрко, — позавчера границу перешли пятеро из УВО.[57] Готовил их сам атаман Усенко. У него теперь кличка Волк.

— Жаль, что ушел он тогда от нас, — не без злости проговорил Сурмач, вспоминая Журавинку и осечку с Воротынцем и Усенко.

— Славка говорил, — продолжал Юрко, — что их на вашей стороне кто-то встречал.

Казалось, Сурмачу бы только радоваться: подтвердилась его правота. Еще несколько часов тому назад опытные пограничники Свавилов и Тарасов считали Аверьяна тюхой-матюхой, тюлькой азовской, когда он предположил, что нападение контрабандистов на пограничный секрет — дело далеко не случайное, и к нему имеет отношение Куцый. Но недобрым было бы сейчас это торжество. «Пятеро из УВО… прорывались… секрет уничтожили — не ради же того, чтобы пронести сахарин и швейные иголки».

Свавилов еще там, на месте происшествия, где окротделовец разбирался в деталях прорыва, понял, что Сурмач, несмотря на свою молодость, — чекист опытный: «Вот и орден…»

— А здорово это у тебя получилось: кто как лежал, кто в кого стрелял да из какого положения, и, пожалуйста, вывод: «контрабандистов встречали на границе». И в самом деле… завелась какая-то моль. Впрочем, может, не; на самой границе… Уж такие надежные были ребята: что Иващенко, что Куцый… Да, — потужил он, — пока дойдем до истины — попреем еще мы с тобою. И не только мы…

Резон в словах замнача был, проверить такое предположение стоило, но для Сурмача и без того было все ясно: Куцый — вот кто встречал контрабандистов. Но если это так, то факт для заставы ох какой хлопотный. Вот Свавилов невольно и отодвигает неприятности подальше, авось не на самой границе ждали «волчат»…

Юрко Шпаковский продолжал:

— И еще Славка говорил, что у тех, из УВО, была вализка, берегли они ее, очень берегли.

«Вализка? А… вализка — это чемодан… Наверно, Шпаковский говорил о бауле. Но что за секрет в нем?» Уж кажется, Аверьян обнюхал бандитскую поноску со всех сторон.

Юрку показали фотокарточку убитого. Но Шпаковский рыжего контрабандиста видел впервые.

— Они в магазине Щербаня сидели. А ушли ночью, — пояснил он.

«Щербань?» — Аверьян от удивления даже присвистнул.

— Щербань! Роман?

Юрко подтвердил:

— Он.

— Субчик-голубчик! Жив! И неплохо пристроился! Эх, добраться бы до него!

— Щербань — фигура, — заговорил Свавилов. — Резидент «Двуйки».[58] Вербует среди контрабандистов пополнение для УВО и для польской разведки: словом, на хозяина работает не за страх, а за совесть, и себя не обижает.

Юрко распрощался с Сурмачом и ушел. Свавилов некоторое время молчал, потом спросил Аверьяна:

— С чего будем начинать? Найти пятерку лихих надо непременно.

— Может, для начала еще покопаться в бауле? Есть же в нем какая-то заковыка.

— Ну что ж, покрутим баул, а я по своей линии еще поищу, наведу у сведущих людей кое-какие справки, — решил замнач.

С тем они и вернулись на заставу.

«В чем же секрет баула?»

Аверьян со Свавиловым разобрали бандитскую поноску до последнего гвоздика. Дно действительно было двойное. И в этом тайнике-схроне более пятисот пакетиков сахарина и до сотни швейных иголок. «Вот она, настоящая контрабанда!»

Опять гладили утюгом бумажки из-под белого порошка, уже не надеясь, что хоть на одной из них тепло проявит тайнопись.

Эта нудная работа своим однообразием, своей кажущейся глупостью высушивала мозги и сердце.

— Может, у той святой пятерки был еще какой-нибудь чемоданишко?

Вновь собрали, сколотили баул. Баул как баул, самоделка из фанеры. Уж она походила по дорогам и тропам, путешествуя в чьих-то сильных руках: вон как заелозили ручку из сыромятного ремня.

«Ручка! Из тройного широкого ремня, увязанная в два следа суровой ниткой…»

Разматывал Аверьян нитку и удивлялся старательности и терпению хозяина.

«Ах, вот почему он был такой настырный…»

Между ремнями зажата записочка.

С какой осторожностью, даже с нежностью, расстелил ее Аверьян на столе и бережно разгладил. Мелкие-мелкие буквы: «„Двуйка“ требует действий. Передайте Казначею, что „наследство“ необходимо перевезти за границу. Квитке отчитаться перед Григорием. Его приказ — ото наш приказ. Для личных нужд подполья оставьте сотню. Волк».

* * *

По пути в Турчиновку Аверьян заехал к Ярошу в больницу, уж очень ему хотелось, чтобы Тарас Степанович вспомнил, как пограничник Куцый ударил его прикладом.

Ярош был в прежнем состоянии. Лежал раскидисто на ватной небольшой подушке, подсунутой под плечи. Сурмач рассказал ему о первой удаче поисков, о содержимом баула и начал выспрашивать о подробностях боя в секрете.

— Кто вас прикладом-то долбанул? Пограничник?

Но Тарас Степанович не помнил подробностей.

— Напраслину на человека возводить не хочу. Меня долбанули. Не ожидал я… Ну и сгоряча выстрелил… А кто меня огрел и в кого я пальнул — не помню, видать, сознание уже терял.

Сурмача сердила такая неопределенность, а с другой стороны, вызывала невольное уважение к опыту чекиста: не убедился, не проверил — не утверждай.

И с этого момента Аверьян признал над собой моральное старшинство Яроша.

Он процитировал тайный приказ Волка, который помнил дословно.

Заволновался Ярош:

— Объявился… Гроши ему потребовались! А, по всему, награбил немало! Только оставить для своих нужд разрешил Квитке сто тысяч.

— Сто тысяч? — удивился Сурмач.

— Не сто же рублей!

— Так сколько же в том «наследстве»? Миллион?

— Придет время — сосчитаем, — пообещал Ярош.

Вначале Сурмач не мог преодолеть гнетущее чувство сострадания к тяжелораненому: лица не видно — сплошь затянуто бинтами, мерцает один глаз да шевелятся обескровленные губы. И невольно смотришь только на них. Но вот посидели они с часик, поговорили о всякой всячине, и Сурмач понял, что перед ним мужественный человек, который меньше всего нуждается в жалости.

* * *

Начальника Турчиновского окротдела доедало беспокойство: новый сотрудник уехал в погранотряд, и третьи сутки от него ни слуху ни духу.

И вот — появился.

— Разрешите доложить…

— Разрешаю…

Аверьян — сдержан. Никакой отсебятины, никаких эмоций: как встретили, как на Разъезде мурыжили, как па заставе с командиром отделения поцапался — ни слова. Только — по существу.

Начальник окротдела слушал внимательно, вопросов почти не задавал, разве уточнит что-нибудь. Но когда Аверьян по памяти переписал приказ Волка, а Ласточкин его прочитал, тут уж его сдержанность вмиг испарилась.

— Господин Усенко не последний козырь в колоде УВО, — заметил он. — Подо Львовом недобитые петлюровцы готовят правительство на случай, если до Киева доберутся. А бывший полковник, видно, метит па пост военного министра. Националисты понимают, что свалить в одиночку Советскую власть — у них кишка топка, вот и ищут себе помощников, а если не темнить — то хозяев. Использует националистов немецкая разведка, а Двуйка — ответвление второго отдела польского генштаба, военная разведка, — вообще взяла УВО на свое содержание.

Иван Спиридонович по-детски открыто радовался. В глубоко посаженных глазах появилась лукавинка. От возбуждения он уже не мог сидеть на месте, прошелся по кабинету, гулко топая по полу сапожищами. И вдруг молодцевато повернулся на каблуке, очутился рядом с Аверьяном, легонечко толкнув его в грудь.

— Не даром хлеб ешь! Молодец! Теперь можно и бабки подбить, как говорят у нас на флоте. Прорвать границу у пятерки из УВО была особая причина: «наследство». Они пришли за ним, должны взять и вернуться восвояси. Вот тут-то мы их и поищем. Второе: занимаются «наследством» знакомые нам с тобою люди — из бывшей банды атамана Усенко, по-сегодняшнему — Волка. Знаем мы и конкретных исполнителей: какой-то Григорий, какие-то бандиты по кличке Квитка и Казначей.

— И Куцого знаем. Это он Яроша прикладом…

Ласточкин сел, задумался. И сразу прорезались на крутом лбу продольные морщины. Глубоко их вспахала жизнь, ничем уж теперь не заборонуешь: ни лаской, ни счастьем…

— Вот с Куцого и начнется наше «возможно, но не уверен» и «не знаю». Второе, непроверенное — кто убит на границе? А третье… Тут бери уже погуще: кто такие Квитка и Казначей, где обитают…

«Ну чего еще тут сомневаться! — думал Сурмач. — Куцый долбанул Яроша. Это факт…»

— Казначеем у Воротынца был Щербань, — высказал он предположение. — Не о нем ли речь?

— Когда был-то? Три года тому. И потом — у Воротынца. В приказе Волка речь идет о должности покрупнее — казначей при наследстве, от которого малая частичка в сто тысяч укладывается. И, смекни, не в совзнаках же собирал «наследство» атаман Усенко, грабя нашу округу: золото, думаю, драгоценности, ну и — ассигнации.

У Ивана Спиридоновича было отличное настроение, которым он заражал и Аверьяна. Поселилась в сердце большая надежда на удачу.

Ласточкин продолжал размышлять вслух:

— Но ассигнации, сам понимаешь, бумажки. Были николаевки, были керенки… Словом — ассигнация, которую выпускало несуществующее ныне правительство, вещь ненадежная. А на черном рынке в Белоярове, по имеющимся данным, скупают за ассигнации золото.

Да, теперь Аверьян кое-что начал соображать. Но каким далеким и изломанным показался ему этот путь: через черную биржу к… Григорию, Казначею, Квитке и их кладу.

— Ну, на сегодня хватит, — подытожил Ласточкин, — пойдем, отведу тебя к нашим в коммуну, познакомлю.

АНОНИМКА НА БЫВШЕГО ФОТОГРАФА ЦАРСКОЙ ТЮРЬМЫ

В длинном коридоре, в который можно было попасть только с веранды, ни одного окна и пять дверей: две — направо, две — налево и одна — прямо.

Ласточкин привел Сурмача в комнату, окна которой были заколочены досками, и, жестом щедрого хозяина показав «апартаменты», сказал:

— Не то, что в Крыму лотом, но ни один еще до смерти не замерз.

— И на снегу доводилось спать, выдержу, — заверил бодрячком Аверьян, чувствуя, как опахнуло его стойким холодом остывшего помещения.

В комнате находилось шестеро чекистов, каждый занимался своим делом: один — курчавый такой, как молодой Пушкин, читал. Двое чинили по-солдатски одежду, а остальные просто отдыхали.

Курчавому начальник окротдела сказал:

— У нас новенький, попросился в экономгруппу к Ярошу. Завтра покажешь ему все, что есть у тебя на «кухне» по белояровской толкучке, по спекулянтам валютой. А сейчас возьми-ка его под свое крылышко. Да чтоб все было на уровне: кровать и прочее. — Ласточкин повернулся к Сурмачу и представил ему курчавого. — Борис Коган, парень из проворных: дай задание — он тебе из тундры жареного мамонта приволокет.

Борис сделал новичку обзор. Пробежался взглядом по потертой куртке, по маузеру. Рассмотрел сапоги.

— На полу спать не будет, — заверил он начальника окротдела.

Ласточкин ушел. Сурмач сразу оказался в центре внимания населения коммуны. Все уже знали, что новичка звать Аверьяном Сурмачем, что он ездил в погранотряд, где ранили Яроша.

Пришлось отвечать на десятки вопросов: да как это случилось, да каково самочувствие Тараса Степановича. Больше других суетился Борис. Кровать для Сурмача он «организовал» за полчаса. Оказывается, она стояла в подвале и ждала своего часа.

— У буржуев конфискована.

Двуспальная, широченная, при необходимости на ней можно было бы разместить целое отделение. Аверьяну даже неудобно было ложиться на такую.!

— А чего-то… пролетарского, годного для горнорабочего, случайно не найдется?

— Полатей и нар — не держим-с! — Борис, словно купеческий сынок, только что обученный «галантному» обхождению, низко, чопорно поклонился, сделал рукой этакое «наше вашим» и шаркнул ногой по паркетному полу. Но тут же преобразился, стремительно налетел на Аверьяна: — Привыкай, Сурмач, к тому, что пролетарий — властелин мира! Понежились буржуи на пуховых перинах — наш черед. Женат?

— Нет, не женат пока еще, — ответил он, вспоминая Ольгу.

Борис, пожалуй, на годок—другой помоложе Сурмача, но он легко и просто брал на себя инициативу и в беседе, и в деле. А главное — ему нельзя было ни в чем отказать, так напористо, цепко он за все брался, с такой искренностью спешил стать нужным тебе человеком.

— А сам-то чего не женишься?

— Некогда, — отмахнулся он. — Дел — во! — и ребром ладони чиркнул по кадыку. Рука у него была маленькая, мальчишечья, с хрупкими пальцами. — Завершим мировую революцию, построим коммунизм — вот тогда…

И несмотря на то, что ответ был полушутливым, прозвучал он вполне серьезно.

«Когда произойдет мировая революция? Когда построим коммунизм?»

Аверьян Сурмач был человек действия. Не умел он, вернее, трудно ему было размышлять над таким далеким и неконкретным: «мировая революция». Вон доски на окнах вместо стекол. По городам и селам — детишек беспризорных, будто вся страна осиротела… А бывший петлюровец, по кличке Волк, прислал какого-то Григория, чтобы вывезти за границу награбленное…

* * *

На дворе была еще тьма-тьмущая, когда Борис разбудил Аверьяна: пора!

Пришли в окротдел, Борис Коган высыпал перед Сурмачем кучу писем и извлек из стола другие материалы.

— Разберешься… Которые нужны — возьмешь, а остальные вернешь.

Аверьяна уже через два часа начало подташнивать от этих писем. Корявые, написанные неразборчиво, строчки рябили в глазах. Он злился, что не может порою прочитать фамилии или адреса. Бросал непонятные письма в кучу неразобранных. Но потом вновь за них принимался. «А вдруг то неразборчивое — самое нужное, самое важное».

Коган в этом отношении был оптимистом:

— Всех не прочитаешь. После обеда еще будет… А пишут — кому не лень, разную чертовщину: на базаре надули — к нам, с соседом кошку не поделили — опять к нам. А чего-то толкового — ни-ни.

Где-то к полудню Сурмач начитался писем до полного одурения: в глазах — светлячки и маленькие чертики, голова гудит, как старая печная труба на ветру.

— Это с голодухи, — решил Борис. — Пойдем в столовую. Сегодня — пшенная каша с постным маслом. Вкуснотища! Как вспомню о ней, так сразу в животе заурчит, словно там грызется свора собак.

И действительно, похлебал Сурмач ржаной затирухи, поел каши-размазни, и сразу тошнота из-под горла ушла, мысли вернулись на свое место.

— Сто лет так здорово не ел.

Они поднялись из-за стола, понесли миски к посудомойке. Борис закричал на друга:

— Ты что, ночевать здесь собрался! Миску — на посудомойку, ложку — дежурному. Без ложки не выпустят. Это как пропуск на выход.

И действительно, входили они в столовую, дежурный каждому по ложке выделил. А теперь стоит каменной стеной в дверях и молча руку протягивает: «Отдай!»

Вернулись в окротдел — свежая почта: полмешка писем. Ухватил Борис тару за уголок, вытряс на широкий подоконник содержимое.

— Поищи-ка, Аверьян, тут свое!

Сурмач от досады чуть не плачет. Думал, разбирая вчерашнюю почту: «Ну — все!» А тут — целая гора свежей.

— И так — каждый день, — заверил его Коган. — Так что пошевеливайся.

Берет Аверьян два верхних письма…

Первое — анонимное. Автор отправил было его в окрисполком, а уже оттуда переслали в ГПУ.

«Вы хоча б зашли на Гетманскую в Белоярове, там живет под двинадцатым номером Василь Демченко. Он хватограф а без патенту и робит все в ночи. Он все покупает на черном рынке бо вин спекулянт.

Чесный патриот».

Второе письмо было адресовано на окротдел, послал его… Василий Филиппович Демченко. Он писал о том, что по своим нуждам бывает на черном рынке и там сейчас появилось много медикаментов. «Хоть воз покупай».

— Вот тебе и готовый адрес! — решил Коган. — Дуй. И немедленно.

«Белояров! Ольга… — В сознании Аверьяна теперь эти два слова сливались в одно понятие. — И такой случай!»

Сурмач показал письма Ивану Спиридоновичу.

Прочитав их, начальник окротдела оживился:

— Демченко! Я ж его хорошо знаю. Он работал фотографом в тюрьме, здесь, в Турчиновке. Это было еще при царе-батюшке. Тогда он оказывал политическим разные услуги: передавал письма на волю, носил тайком передачи. И сказывали, будто укрывал одного нашего, бежавшего из заключения. По моим сведениям, он из правдоискателей. Знаешь, есть такие, что правду-матку в глаза режут, кто бы ни был перед ними. Я таких люблю, с ними жить проще и легче. Так что присмотрись к Демченко. Человек он хотя с заскоками, но честный. Вот пишет в ГПУ и свою фамилию ставит — выходит, не боится. А тот, «честный патриот», хочет в сторонке прожить. Нет большей подлости, Аверьян, чем вот так исподтишка жалить. Сегодня «честный патриот» нам пишет на друзей и близких, а завтра на нас с тобою доносы начнет строчить. Моя бы воля, я б этих анонимщиков… — он поднял кулак и потряс им.

Но у Сурмача что-то не лежала душа к бывшему фотографу царской тюрьмы.

— А ежели Демченко и в самом деле без патента? И материалы на черном рынке покупает? Тогда как же? Враг — он и есть враг!

Аверьян всех людей делил на два лагеря: «наши» и «враги». По его понятиям середины нет и не должно быть. Вот и в песне поется: «Кто не с нами, тот наш враг».

Ласточкин, грозный, в представлении многих, чекист, вдруг стал каким-то невероятно простецким, домашним. Поскреб пятерней затылок, виновато улыбнулся. И вмиг просветлели оспинки на лице.

— Время трудное, тяжелое… Старое мы разрушили, новое построить не успели. А людям-то каждый день есть надо… Ну, хотя бы два раза. Кому, по-твоему, в такое время тяжелее всего приходится?

Аверьян не знал, что ответить, и вообще весь этот «жалобный разговор» был ему непонятен. «К чему клонит Иван Спиридонович? О чем это он?»

А Ласточкин смотрел на молодого чекиста, который нравился ему своей горячностью, своей хваткой, дотошностью, невольно вспоминая себя в эти годы. Отец утонул в море. Мать рано умерла, оставив Ивану одно завещание: против силы но восставать, всякому бьющему покоряться. «Тихому-то, Ванюша, спокойнее живется. Вот отец твой бунтовал… А чего достиг?»

— Тяжко сейчас рабочему люду, особенно городским. Ни запасов, ни капиталов… Пять лет бедствует страна. Какое было барахлишко — давно променяли в селах на картошку. А дети есть хотят, а дети с голоду пухнут. И умирают. Государство все это видит, но помочь пока в полную меру еще не может. В такой ситуации друга за врага не трудно принять. Иной трудяга идет на черный рынок, потому что идти больше ему некуда. Конечно, есть и сволочи дремучие. А мы с тобой, Аверьян, на то и поставлены народом, партией, чтобы разобраться, где настоящий враг, а где случайность, ошибка поневоле, по необходимости. Надо уметь прощать человеческие слабости, надо уметь отличать подлость от несчастного случая, словом, чекисту положено иметь при горячем сердце еще светлую голову.

В чем-то не соглашался Аверьян с такими рассуждениями Ивана Спиридоновича. Но он безгранично верил этому мудрому человеку. «Конечно, по одному закону надо карать врагов, а по другому — миловать друзей. Это уж точно».

ТОТ, КОТОРОГО УБИЛИ

Белояров — на семи дорогах. Узловая станция. Но добраться до него из Щербиновки все равно нелегко. На проходящий поезд не сядешь. Даже если ты вырвал у кассира билет, это еще ничего не значило. Проводники предпочитали держать тамбуры закрытыми наглухо: чтобы — ни щепочки, чтобы даже зацепиться было не за что. Разве что тебе здорово повезет и кто-то из пассажиров выходит на твоей станции… Но тут ты должен проявить изворотливость циркового клоуна-акробата и прошмыгнуть в приоткрытую дверь или хотя бы всунуть в притвор ногу, чтобы с этого плацдарма потом начать затяжные переговоры с проводником, совать ему под нос билет с мандатом. А он будет истошно вопить: «Вагон — не резиновый, местов нету!»

Поэтому местные жители предпочитали пассажирским красавцам свой «пятьсот веселый» — пяток стареньких товарных вагончиков-теплушек, оборудованных широкими — от прохода до стен — нарами в два этажа. На обшарпанных, в далеком-далеком прошлом кирпичного цвета дощатых стенках жила надпись: «8 лошадей или 40 человек».

Из Турчиновки до Белоярова — километров тридцать. «Пятьсот веселый» одолевал их за два с небольшим часа. Останавливался он у каждого овражка, у каждой тропки, у каждого столба, заменявших собою вокзалы. Там его поджидала пестрая, многоликая толпа жаждущих попасть на белояровский знаменитый базар. Едва теплушки, лязгнув звонко буферами, гнусаво пискнув тормозами, останавливались, начинался штурм. В широкий зев незакрывающихся зимой и летом дверей летели корзины, котомки, мешки, ведра… Затем уже втягивались в вагоны или вскарабкивались сами хозяева. Машинист не отправлял поезд, пока с насыпи не поднимется последний пассажир. Но все равно спешили, ругались до хрипоты, до драки.

Сурмачу повезло, он успел юркнуть в полупустой вагон и занял место на средних нарах у окошка, забитого для тепла досками. В ногах у него на вершковом гвозде, вбитом в стенку, висел фонарь, который никогда не зажигали, — свечки в нем от роду не бывало. Коснулся фонаря сапогом. Железная кубышка качнулась, казалось, дала толчок поезду.

— Слава тебе, господи! — кто-то из женщин громко возблагодарил бога за то, что тот был сегодня к ней особенно милостив и отправил «пятьсот веселый» из Щербиновки без заметного опоздания.

Аверьян улегся поудобнее, посматривая на человеческий разноголосый муравейник, который кипел, матерился, стонал внизу.

Лениво постукивали колеса на стыках. Времени с избытком.

«Ольга…» Какая она? Встретит ее Аверьян — из тысячи узнает. А вот вспомнить выражение лица не может. Круглолицая. Милая. И все. Да, еще он помнил ее глаза: добрые, доверчивые. Пожалуй, ничего больше в его памяти не сохранилось. До обидного мало! Но будет больше. Вот разыщет он ее в Белоярове. А ото совсем не трудно сделать. Спросит в милиции, куда ему все равно надо зайти: «Где тут у вас акушерка с племянницей живут?»

* * *

Милицию нашел без особого труда. Шел-шел по улице, заплывающей грязью, и вдруг дом с широким крыльцом. Над крыльцом — козырек, крытый новым тесом. На крыльце — две лавочки. «Для посетителей».

Дежурный — бывший красноармеец в шинели неряшливого вида. Поседевшая от времени, обветшалая, она висела на худых плечах, как на палке.

Дежурный перематывал обмотки. И пока не завершил эту сложную, требующую сноровки и ловкости операцию, не оторвался от занятия, хотя посетитель в кожаной куртке стоял перед ним. А освободившись, натужно выпрямился, упираясь обеими руками в поясницу:

— Слухаю.

— Мне бы переночевать тут у вас. Я из ГПУ, — пояснил Аверьян.

Дежурный долго рассматривал мандат.

— А чего не переночевать, — согласился он, возвращая документ. — Место на лавке не протрешь.

Узнав, что уполномоченного ГПУ интересует местный фотограф Демченко, дежурный долго выяснял, что именно привело чекиста к этому человеку, и обрадовался, когда Аверьян ответил:

— Надобно порыться в старых фотографиях.

— Беспокойный мужик, — осуждающе произнес дежурный, усаживаясь на лавку возле стола, прижавшегося к невзрачному подоконнику. — До всего ему дело: и до помоев, что бабы на улицу выплескивают (летом, говорит, заразы не оберешься), и до хлеба, на котором пекарь с продавцами наживаются, и нас, милицию, поругивает: дескать, на черном рынке развели спекулянтов. Но городок маленький: все друг друга в лицо знают. Появился ты, а спекулянты весь запрещенный товар заховали. И только ухмыляются, поглядывая на тебя.

— Городок маленький, а черный рынок самый большой в округе, — пробурчал недовольный Аверьян.

Милиционер в этом был, конечно, не виноват, и напрасно Аверьян вот так на него… Раздражение шло от усталости, от нудно ноющей под ложечкой пустоты, порожденной вечным голодом. К этим чувствам примешивалась досада: в старенькие сапоги набралось столько воды — хоть выплескивай. И она там чавкала, наливая тело костенящей усталостью.

— Железная дорога виновата, — начал оправдываться дежурный. — Со всех сторон поезда жалуют: и в день, и в ночь. А своего ГПУ нет… Вот базарным королям и живется привольно.

Оказалось, что Демченко обитает рядом с милицией, за углом. Дежурный вышел на крыльцо и показал в жидкую, вечернюю темноту:

— Вон тот, кирпичный, под железом.

Домик ничего. Буржуйским не назовешь, но строил его хозяин при деньгах. Ставни закрыты наглухо. Сурмачу даже показалось, что их сто лет уже не открывают: почернели доски от гнили и плесени. Крыльцо с покосившимися, древними ступеньками. На дверях старинная, полинявшая, явно откуда-то перекочевавшая сюда вывеска: «Фотография исполняет все заказы на лучшей заграничной бумаге». Фамилию хозяина фотографии кто-то не очень тщательно соскоблил, легко угадывалась первая буква «Ф» и четвертая — «ять».

Сурмач толкнул дверь и попал в темный коридор. Наткнулся на какой-то ящик.

— Васыль, к тебе пришли, — послышался хрипловатый женский голос.

Распахнулась дверь из комнаты, в коридорчик проник свет, торопливо разлился по рухляди, лежащей здесь в явном беспорядке: никому не нужные стулья без ножек, диван без пружин, пустые ящики.

— Сюда проходите. Осторожнее, — предупредил Демченко.

Он пропустил нежданного гостя в комнату, которая чем-то напоминала склад старья.

Аверьян бегло осмотрелся. Хозяева этого дома когда-то жили неплохо. Но это было так давно… А сейчас все-то здесь дышало ветхостью. Все, кроме Демченко. Василий Филиппович — цветущий, розовощекий мужчина лет тридцати пяти. Высокий чистый лоб, умные темные глаза. Офицерская статность во всей фигуре, И даже черный халат сидел на нем ладно, с форсом.

— Я вас слушаю, — Демченко слегка поклонился: весь внимание.

Сурмач вместо ответа протянул хозяину письмо, которое тот написал в ГПУ.

Письмо свое он узнал сразу. Только глянул, разворачивать не стал, вернул чекисту.

— На черном рынке и законы черные, — сказал он певуче. — Нет там Советской власти: все продается и покупается. От махорки — до оружия. Говорил я об этом в милиции, успокоили меня: «Разберемся». Да что-то не спешат разбираться. А базарные короли наглеют.

— Есть факты? — спросил Сурмач.

— Есть, — подтвердил Демченко. — Мне для фотографии нужны химматериалы. Обычно они бывают у провизоров. А теперь на рынке появилась уйма ценных медикаментов. Причем продают их почти в открытую, но только за валюту. У белополяков где-то неподалеку был большой медицинский склад. Отступали, вывезти не успели. Медикаменты тогда все же исчезли. Не они ли сейчас появились?

Сурмач насторожился. «А что, если Демченко прав и медикаменты на черном рынке действительно из бывшего склада белополяков? Сколько же можно собрать на этом иностранной валюты, золота, ценностей?»

Сразу его мысли унеслись к тайному приказу атамана Усенко: «„Двуйка“ требует результатов. А „Двуйка“ — это разведцентр при польском генштабе. Драпали с Украины белополяки — перепрятали склад, теперь о нем вспомнили. Медикаменты, конечно, не вывезешь. Срок годности их давно прошел. Но для несведущих сойдет. Словом, можно все это старье превратить в валюту, в золото…»

— Вы… — Сурмач не знал, как обращаться к Демченко: по фамилии, по имени-отчеству? Решил просто на «вы», — …на черном рынке, видимо, свой человек?

— Приходится там появляться, — спокойно, как что-то само собой разумеющееся, подтвердил Демченко.

— Поможете взять тех, с медикаментами?

— Показать я их вам покажу, а руки связывать не буду. Это дело милиции.

На том и порешили. Разорились, договорившись встретиться завтра рано утром.

У Сурмача в Белоярове было еще одно задание: разыскать того контрабандиста Степана, с которым ходил «на польскую сторону» Григорий Серый, задержанный за два дня до трагического случая на третьей заставе.

Познакомиться с Серым Аверьяну хотелось еще и потому, что тот когда-то был в банде атамана Усенко и одним из первых дезертировал из сотни капитана Измайлова, был амнистирован Советской властью. И вот жило в Сурмаче неясное желание проверить: нет ли связи с переходом границы бывшим усенковцем Григорием Серым и прорывом пятерки Волка.

Сурмач зашел в милицию, расспросил, где улица Мельничная. Оказывается, это на самой окраине, у старого кладбища.

— Если там не бывал, в потемках заблудишься, — предупредил Аверьяна дежурный, которого, оказывается, звали Василием Степановичем (дядей Васей, как он велел себя величать). — Я тебе дам сопровождающего. Посиди чуток, охолонь после разговоров с Демченко. Замордовал он, поди, тебя своей праведностью?

Пока Аверьян выспрашивал дядю Васю, не знает ли он в Белоярове такого человека — Григория Серого, бывшего бандита, а ныне контрабандиста, минуло с четверть часа.

От удара ногой распахнулась наружная дверь, ведущая с крыльца в сенцы. Она глухо ткнулась в дощатую стенку широкой деревянной ручкой. По скрипучему полу затопал кто-то тяжелый и неторопливый, словно бы он шел, боясь упасть. «Пьяный, что ли? — мелькнуло у Аверьяна подозрение. — И за стенки держится».

Но дядя Вася, заслышав эти звуки, улыбнулся. Улыбка была добрая, ласковая. Она закатным, теплым солнцем озарила вылепленное из мелких морщинок лицо.

— Петька! — сообщил он чекисту из окротдела и поспешил к дверям.

Открыл их осторожно, словно бы боялся, что они в сенцах кого-то заденут.

В заботливо приоткрытые двери вплыло железное ведро, почти по венчик наполненное водой. Дядя Вася тут же перехватил его и поставил у порога.

А вот и сам Петька. В правой руке у парнишки второе ведро, деревянное, наподобие тех, какие цепляют к журавлю или вороту в глухих селах. «Тяжеленько!» — отметил Аверьян, видя, как резко откинуло в сторону паренька, который поставил это деревянное рядом с железным.

Петьке — лет шестнадцать. Одет он был по самой шикарной моде беспризорника тех лет: великолепный, в далеком прошлом, рыжий салоп из сукна, в который можно было бы обрядить целую ораву тощих ребятишек вроде Петьки. Пелерина когда-то, видимо, была оторочена по краям соболями, но мех давно спороли. На голове — татарский треух из лисьих хвостов. Но мягкий подшерсток пожрал пухоед, шапка оплешивела. Да кто-то (из озорства, что ли?) обкорнал ей по каемку уши.

Торчит свалявшейся собачьей шерстью вата из почерневшего от времени прорана. На ногах у паренька огромные солдатские сапоги. Подметки у них приторочены к верху медной проволокой, такой толстой, что, казалось, сносу ей не будет.

— Ну, как мамка? — спросил вошедшего дядя Вася, топчась возле него, словно наседка около повзрослевших цыплят, которые вот-вот разбегутся.

— Теперь уж не околеет, — стараясь басить «по-взрослому», ответил Петька. — Нынче сама чай приготовила: морковку постругала, подсушила и заварила. — Дядя Вася, — обратился он к дежурному, — вода постоит немного у печки, согреется, и я подотру полы.

— На чем твоей воде греться? Печка инеем покрывается, — ответил дежурный. — Принеси дровишек, я протоплю. А тебе тем временем будет задание: отведешь чекиста на Мельничную, третья от кладбища хата — Григория Серого.

— Да я этого Серого как облупленного знаю.

Петька уважительно поглядел на кожаную куртку чекиста и с мальчишеской завистью ощупал взглядом плотную кобуру маузера.

— А чё, могу и завести на Мельничную. — Он запахнулся в салоп, как в одеяло, закинув растрепанный до бахромы подол за левое плечо. — Вот только полешков дяде Васе наколю.

Он ткнул взявшимся коростой от грязи кулачком в край треуха, отбросил его на затылок, открыл лицо. Петька был белобрысым, курносым, светлоглазым. Правая бровь приподнялась, придала лицу озорной вид. Губы по-девичьи пухлые, нижняя с ямочкой, которая тянулась вниз, к остренькому подбородку.

«В баню бы его! Отпарить, отхлестать до розовости дубовым веником, шевелюру вымыть дегтярным мылом, и обернулся бы замухрышка Бовой-королевичем».

Петька был словоохотливым и дотошным. Вышли они на крыльцо, парнишка спросил:

— А как тебя звать?

Проклятое купеческое имя! Сколько оно доставляло Сурмачу неприятностей! Вот и сейчас… Не может, не может — и все тут — Аверьян назвать свое имя этому остроглазому.

— Владимиром, — как уже не однажды, назвался он.

— А ты — всамделишный чекист, правда?

— А что, бывают невсамделишные?

— Сколько хочешь! Нынче все записываются в чекисты, вон даже дядя Вася.

— А чем он не чекист? Служит в милиции.

— У всамделишнего чекиста должен быть наган или маузер, как у тебя, к примеру. А у дяди Васи даже винтовки нет. Да такого никто и бояться не станет.

— А надо, чтоб непременно боялись?

— А разным спекулянтам — махорочникам и барахольщикам — тебя любить не за что, ты — власть, ты им ихнюю вонючую жизнь заедаешь. И нужно, чтоб они боялись одного твоего вида. И тут без нагана не попрешь.

Аверьян на мальчишку смотрел по-взрослому, покровительственно. Для уличного сорванца боевое оружие — почти легенда. А Сурмачу пришлось взять в руки винтовку в Петькином возрасте, ну, может, на годик постарше был.

Сурмач считал, что ему здорово повезло, — он своими руками устанавливал свою, Советскую власть в Донбассе, очищая родной край от беляков. Повезло… Когда мальчишке совсем деваться некуда, фронт — превосходный выход. И если там коченеешь на лютом морозе или отчаянно голодаешь — это ничего, ты мерзнешь, чтобы буржуев холодный пот прошибал, ты голодаешь во имя сытой жизни миллионов…

А куда было податься оборвышу из Белоярова Петьке? Хоть шрапнелью по этой мокрой слякоти, хоть из пулемета по заколоченным окнам магазинов: ни дров, ни хлеба от этого не прибавится.

Но есть у Петьки завтрашний день, есть! Вот только Аверьян и его товарищи выведут недобитую контру и нечисть…

Петька, не боявшийся самого черта, повел чекиста через кладбище: «Так сподручнее и ближе». Вышли они прямо к нужной хате.

— Ты маузер в руки возьми, — посоветовал он. — А вдруг Серый на тебя кинется, когда ты его арестовывать начнешь!

Сурмач нахлобучил Петьке треух на лоб.

— Мотнись-ка лучше по соседям, узнай, как звать жену Серого.

Через три—четыре минуты парнишка вернулся.

— Тетка Фрося, — сообщил он.

В одном из окон хаты горел свет. Сурмач постучался в него: два длинных, два коротких удара. Он, конечно, не знал, какими условными сигналами пользовались бывшие петлюровцы, но воспользовался самым простым.

— Кого принесло? — спросила сердито женщина из-за дверец.

— Свои, тетка Фрося, открывай!

Щелкнула задвижка, Аверьяна впустили в хату. Петька по его настоянию остался за углом. Хата как хата. Угол с иконами, тлеет лампадка у лика божьей матери. Но стулья городские: тесть штук, один в один, огромный черный буфет во всю стенку. Как его только вносили? По частям, что ли?

— Где Грицько? — спросил Аверьян.

Женщина испуганно глянула на вошедшего, видимо, ее насторожила кожаная куртка. Сурмач перехватил встревоженный взгляд хозяйки и, не давая ей опомниться от неожиданной встречи, уточнил свой вопрос:

— К Степану подался?

— К нему, — подтвердила она. — Что-то там случилось…

— Пограничники наших перехватили. — Аверьяну важно было доказать, что он «свой человек и в курсе всех событий». — Одного наповал.

— Степана! — вырвалось у тетки.

Аверьян чуть повел плечом: мол, знаю, а сказать не могу.

— Господи! Что же теперь будет с Галкой, — завздыхала, запричитала тетка Фрося.

Аверьян направился было к двери, но от порога обернулся:

— Ночь, хоть глаз выколи, заблудиться недолго. Провела бы к его жене.

Он не сомневался, что Галка — жена контрабандиста.

Тетка Фрося засуетилась, заметалась. Одевала короткополое плюшевое пальто, долго не могла попасть в рукава. Едва накинула большой серый платок на голову — и к дверям.

— Идем, идем…

Вышли. Аверьян свистнул Петьке, как они и уговорились. Подозвал мальчишку к себе, шепнул ему, предупредив, что язык надо теперь держать за зубами и ничему не удивляться.

«Почему не вернулся Степан? Остался в Польше, или на границе перехватили?» — размышлял Аверьян.

Жена Серого попыталась затеять разговор на эту же тему, но Сурмач отмалчивался, он обдумывал, как ему себя вести в доме контрабандиста.

Это был домина! Кирпичные стены, крыша крыта черепицей. Забор добротный, ни единой щелочки. Калитка на запоре. Подошли, прикоснулись к щеколде — по ту сторону мгновенно взбесился огромный пес.

— Кто там? — послышалось из глубины двора.

— Галка, это я! Забери Пирата, — отозвалась жена Серого.

Ее узнали по голосу.

— Это ты, тетя Фрося?

Пса увели вглубь двора и приковали накоротко к будке. Но злой сторож не хотел примириться со своей неволей, он яростно гремел цепью, норовил вырваться на свободу, растерзать пришельцев…

Калитку открыла молоденькая женщина, по виду почти девочка. На ее плечи был накинут кожушок.

И еще что сумел Сурмач рассмотреть в темноте — это тугую косу, спущенную тяжелым свяслом через правое плечо.

Аверьян вновь оставил Петьку на улице. Тот обиделся. Он был убежден: если там, у Серого, чекист никого не арестовал, то уж здесь-то обязательно арестует. И самое интересное Петька не увидит. А можно было бы такое порассказать потом ребятам! Лопнули бы от зависти.

Пропустив гостей в дом, молодая хозяйка спустила с цепи огромного Пирата.

«Чтоб он околел!» — выругался про себя Аверьян, понимая, что в случае чего не уйдешь так просто от этого волкодава. Вошли в теплый коридор, и тетка Фрося, ткнувшись лицом в плечо удивленной хозяйки, заголосила:

— Сиротка ты несчастная! Как же теперь жить-то будешь! Нет больше твоего Степана…

Горе, неожиданно свалившееся па молодую женщину, лишило ее сил. Она обмякла, всхлипнула и… без чувств сползла на пол.

Аверьян едва успел подхватить ее.

— Воды! — приказал он тетке Фросе.

Распахнулась дверь из соседней комнаты, и на пороге… Аверьян даже замотал головой, но видение не исчезло: она, его Ольга!

— Володя! — вырвался у девушки возглас удивления.

В Журавинке Ольга была простецкая, «своя» — одета в самотканое рубище, крашенное дубовым «орешком». И эта рабочая простота одежды сельского трудяги вызывала у бывшего шахтера понимание и доверие. Сейчас на Ольге было все городское. «Дамочка». Коса увита в тугой кружок на затылке. Кофта из зеленого миткаля с цветами. Юбка из синей польской, по всему, контрабандной шерсти — почти по щиколотку. На ногах высокие коричневые башмаки, утянутые фабричными шнурками. Шнурки длинные-длинные (по моде), концы висят бантом в четыре хвостика.

Застонала хозяйка дома, которую поддерживал подмышки Аверьян.

— Воды! — крикнул он Ольге.

Та метнулась в кухню, принесла в черепке воды. Аверьян брызнул в лицо очнувшейся. Она приоткрыла глаза. Тогда он, как маленького ребенка, поднял ее на руки.

Ольга поспешно распахнула дверь в комнату.

— Вот сюда, сюда.

Пропустила Аверьяна вперед, потом юркнула у него под рукой, успела раньше к кровати: сдернула синее покрывало и сняла лишние подушки, громоздившиеся горой.

Над кроватью в позолоченной рамочке висел фотопортрет новобрачных: не сумевшая скрыть своего удивления, худенькая, почти еще ребенок, невеста в пышной фате и удалой, с наглыми навыкате глазами парень. Непокорные густые волосы в буйном смятении плескались почти по плечам.

«Он!»

Это был тот красивый, рыжеволосый контрабандист, которого убили при переходе границы. Нашелся первый из пяти, посланных атаманом Усенко за «наследством». Но где же остальные четверо? Впрочем, теперь уже есть ниточка, за которую можно тянуть.

«Но как Ольга попала в этот дом?»

«КТО ТЫ, ОЛЬГА ЯРОВАЯ?»

Никаких подробностей Галине Вельской о смерти ее мужа Степана Сурмач рассказывать не стал.

«Убит на границе… А может, и ранен… Одним словом — „там“».

Аверьяна донимала вопросами жена Серого. Побледневшая и ставшая еще больше похожей на подростка Галина молчала, покусывая тонкие, нервные губы.

У Сурмача даже жалость появилась к молодой вдове. «Любила…» Впрочем, не для нее ли рыжий контрабандист нес с той стороны женские часики, чулки, швейные иголки? В углу комнаты стояла ножная швейная машина, накрытая чехлом из суровья.

Оставив возле Галины Вольской жену Серого, Аверьян увел Ольгу с собой. Злющий волкодав охотно послушался ее окрика, подошел. Девушка обняла пса за шею.

Петька, дежуривший по ту сторону ворот, уже опасался, что с его новым товарищем случилась беда.

— Я хотел бежать в милицию, — сознался он.

В душе Сурмач был благодарен пареньку за такую заботу, но все же отчитал:

— Чекист сработан из терпения!

Вышла Ольга. Аверьян шепнул своему прыткому помощнику:

— Держись чуть подальше и смотри в оба.

Паренек воспринял его распоряжение как важнейшее задание. Он тут же растворился в темноте, пропустив чекиста вперед.

Так уж распорядилась судьба… В прошлый раз, в Журавинке, она выделила на свидание весеннее мокропогодье, а в этот раз, в Белоярове, — осеннее непролазное бездорожье. Там была им помощницей глухая ночь, здесь их двоих от всего мира, от его тревог, от завистливых взглядов заботливо укрывала тьма-тьмущая.

Впрочем, чего сетовать на судьбу, ее надо благодарить: она привела Аверьяна однажды к Ольге. Правда, потом разлучила… Но только для того, чтобы у них было время на раздумья, па воспоминания, на проверку чувств.

Так кто же они теперь? Случайные знакомые? Суженые? А может — враги? Три года — такой срок!

Тебе было семнадцать, теперь — двадцать. Может, ты, как и похожая на девчонку Галина Вольская, нашла друга жизни… тоже среди контрабандистов. А чему удивляться? Говорят, с кем поведешься, от того и наберешься: твоя сестра ушла с Семеном Воротынцем, а мать когда-то засватала тебя за самого жестокого из бандитов — за Вакулу Горобца. Каждый живет свою собственную жизнь. И нельзя родиться за другого, умереть вместо кого-то… Нельзя даже у самого близкого занять хотя бы день, хотя бы час, чтобы дотачать к своей судьбине… Правда, у тебя была ночь разгрома бандитской сотни… Но что она положила в твою душу? Приумножила ты этот клад? Или он предан забвению?

Аверьян шел рядом с Ольгой, вернее, на полшага позади. Вот так прогуливаются по деревенским улочкам влюбленные.

— Тебя даже собака знает в этом доме, — заговорил он.

— Галка — моя троюродная сестра, — пояснила Ольга, — тоже из Журавлики.

— И давно она замужем?

— На Петра да Павла свадьбу справили.

«Три месяца тому», — отметил про себя Аверьян.

— А где же они нашли друг друга?

— Да в Журавинке. Он у Семена Григорьевича служил.

«Бандит», — присвистнул Аверьян. И вновь в его душе ожила прежняя обида: надул, обхитрил чекиста Сурмача Семен Воротыпец, сам ушел и награбленное увез.

«Потянулась ниточка в прошлое… Если жив господин хорунжий, может, встретимся».

Ох, как хотелось Сурмачу добраться до Семена Воротынца. Уж теперь-то он не был бы такой рохлей, не упустил голубчика.

Сурмачу надо было узнать о Степане как можно больше. Особенно его интересовали люди, приходившие к Вольскому. Но Ольга помочь ему в этом не могла. По всему, Степан был опытным конспиратором и близким не доверял. Когда он ожидал гостей, то жену отсылал на посиделки к ее троюродной сестре. Так что никого, кроме Григория Серого, Ольга не видела.

И тут Аверьяна озарила одна догадка: Григорий Серый! Не тот ли это Григорий, о котором в своем тайном письме упоминал Волк? А почему бы и нет? Серый дезертировал из сотни Измайлова одним из первых. Его амнистировали как человека, порвавшего с бандой. Но первых, кто внял предложению Советской власти и принял амнистию, усенковская контрразведка жестоко карала, вырезали всех родственников, близких и дальних. Серого эта доля миновала. Почему? Усенко, думая о будущем, мог готовить агентуру заранее. Не по его ли Приказу ушел из банды этот Григорий?

А если Серый тот Григорий, которому теперь подчиняется все усенковское подполье, то можно предположить и другое: он переходил границу один, без сопровождающих. Так проще и безопаснее. Задержали, отобрали мелкую контрабанду, отпустили.

Ольга заметила возбужденное состояние Аверьяна:

— Замерзли? Зайдемте в хату, согреетесь. Тут неподалеку, Людмила Петровна уехали в деревню принимать роды.

«Людмила Петровна — это ее тетка», — понял Аверьян.

Ольга не спускала глаз с Володи.

Этот вихрастый, смелый парень не однажды приходил к ней в тревожных девичьих снах, он жил в ее воспоминаниях. Невольно она сравнивала с ним своих знакомых. Но не было среди них даже чуточку похожих на отчаянного чекиста. Ей бы отправиться по свету на ею поиски! Но она убедила себя, что в разных направлениях идут их стежки-дорожки. А вот — пересеклись.

Дом акушерки походил на маленькую крепость: каменный забор, железные ворота. Калитка запирается на специальный замок. Оленька открыла его тяжелым церковным ключом.

— Только собаку привяжу.

Здесь, как и во дворе Степана Вольского, разгуливал огромный пес, способный, казалось, вмиг перекусить человека пополам.

Аверьян свистнул, появился из темноты Петька.

— Зайдем, обогреемся.

Петька зацокал языком:

— Хо! Знаю эту акушерку. Скряга. У нее в саду растет белый налив. Мы с огольцами летом обнесли его начисто.

— А собака? — удивился Сурмач.

— Собака у нее глупее старого сапога. Одни дразнили у забора, а другие — в сад и на дерево.

— А если пес учует и вернется?

— Не вернется, он же недоумок, хоть и велик, как тоголетошный телок.

Ольга ввела их в дом. Здесь, как в церковном алтаре, иконы, иконы… Горят лампадки, пахнет ладаном и еще какой-то сладковато-приторной чертовщиной.

— Вы раздевайтесь, раздевайтесь! — суетилась Ольга.

Она даже хотела расстегнуть на куртке Аверьяна пуговицы. Он легонечко взял девичьи руки в свои… Мягкие, нежные… Заглянул в глаза, на дне которых жила радость и… какое-то второе, непонятное для Сурмача чувство. Не оно ли развело их в прошлый раз? Но нет, теперь Аверьян не позволит ему взять верх над Ольгой, над собою…

Отстранил девичьи руки, повернулся к Петьке:

— А знаешь, какая она замечательная! И отчаянная: жизнь мне спасла.

— Чё ж тогда у сквалыги живет? — удивился Петька.

— Людмила Петровна — хорошая женщина. И меня любит, — вступилась Ольга за тетку, невольно глянув на свою юбку из польской шерсти и на башмаки на высоком каблуке.

Девушке очень хотелось, чтобы Володя и его дружок поверили ей, сменив враждебное отношение к тетке на уважительное.

«Черт разберет эту самую Людмилу Петровну, — подумал Сурмач в тот момент. — Может, Петька подзагнул? Ну, обносил он с такими же сорванцами сады. Кому это поправятся? Приняла хозяйка меры. А ему не по нутру».

Но вот начала Ольга припасать на стол, и вновь смутное чувство настороженности вернулось к Сурмачу. Акушерка жила по-буржуйски, а в представлении Аверьяна это было равнозначно преступлению.

Ольга сидела за столом торжественная, чинная и счастливая. Она все уговаривала:

— Ешьте, ешьте… Может, Володя, вам спирту налить?

И только теперь Аверьян понял: за время, что они не видались, Оленька заметно изменилась. И повзрослела, и похорошела… Но вместе с тем в ней появилось что-то чужое, наверное, от этого каменного, похожего на старинную крепость дома, от ее хозяйки, которую Аверьян еще не знал, но уже ненавидел. Акушерка Братунь была из чужого ему мира, это она подменила в Оленьке то, за что он когда-то полюбил девушку…

Впрочем, Ольга не замечала за собою никаких перемен, она была счастлива тем, что ее Володя сидит за одним столом с нею, ест и пьет то, что она подала ему.

— Я тебя искал, искал, — сказал вдруг он.

Она засмущалась, улыбнулась.

— Хочешь, с собой заберу?

— Так сразу?! — растерялась она. — Людмила Петровна не позволит… И… без венца…

Аверьян опять уловил в девичьих глазах всплеск тревоги. «Откуда она?»

— Я еще приеду! — заявил он, уходя.

А она верила и не верила, надеялась и боялась. И разревелась бы, стоя с Володей у калитки, если бы за ними не наблюдали внимательные, злые глаза уличного оборвыша Петьки.

* * *

— Который час? Застанем кого в милиции? — спросил Сурмач своего спутника.

— Дядя Вася там днюет и ночует, — рассудительно ответил тот. — Мамка легкие поморозила, в пургу ее чуть не замело. Так я покамест за пес…

Мальчишка все больше нравился Аверьяну своей независимостью, взятой у суровой, голодной жизни. Он не унывал, он чувствовал себя превосходно на улицах ночного города.

— Видать, ты не из местных? По говору чую.

— Донбассовский, — степенно пояснил Петька.

— Земляки! — обрадовался Аверьян.

В милиции, как и предсказывал Петька, кроме дежурного, никого не было. Да и тот дремал, растянувшись на лавке возле печки.

Дяде Васе за сорок, пожалуй, даже ближе к пятидесяти. Вялый, неторопливый. Спустил ноги с лавки, попал прямо в ботинки. Сел, закурил:

— Все наши в отлучке. Из шестерых — четверо по селам разъехались. Начальник приболел. А я здесь. Можем и взять спекулянтов.

Тут в разговор ввязался Петька. Он весь нахохлился, взьерепенился.

— Да ты, дядя Вася, понимаешь, про што лопочешь? Он один всех базарных горлохватов возьмет! Чхать они на тебя одного хотят.

— Тоже мне — чекист. Твое дело третье — помалкивай, пока не спросят, — без злости ответил пареньку дежурный. Видимо, у него с Петькой была давняя дружба, которая разрешала забыть разницу в годах. — Отдыхай до утра, — посоветовал он Сурмачу. — Наш Матвей Кириллыч к пяти будет… Всегда к пяти приходит, аккуратный мужик.

Аверьяну оставалось только ждать.

Петька принес дров, подложил в печку. Зашипели, затрещали сырые полешки.

— Вы дрыхните, а я пока полы подотру, — решил он, пододвигая к теплой стенке широкий стол. — Уместимся потом вдвоем, — по-хозяйски распоряжался он. — Сапоги сюда, пусть сохнут, и портянки… А утром… Мы с огольцами тебе поможем, возьмем, как миленьких, твоих спекулей! У меня, знаешь, какие хлопцы! — Он показал большой палец и сделал вид, что присыпает его солью.

Петька скинул дурацкий салоп и остался в стеганой душегрейке, надетой на полосатую рубашку-зебру, именуемую гордо «тельняшкой». Взял с припечка железное ведро, обмакнул в воду палец. «Нагрелась!» — остался он доволен результатом исследования. Принес из сенцов старый мешок — тряпку.

— А ну, по лавкам! Не мешай рабочему люду!

ОШИБКА ПО НЕОБХОДИМОСТИ

Начальник милиции, Матвей Кириллович, появился в пять. Аверьян с Петькой спали, а дежурный дядя Вася растапливал потухшую было печурку. Он разгреб золу. Под нею еще сохранился жар. Встал перед печкой на колени и начал раздувать угли, подсовывая небольшие полоски березовой коры.

Матвей Кириллович, болезненного вида, с широкими синюшными подглазинами мужик, совершенно лысый (как тещино колено, — сказали бы в Донбассе), сидел рядом с дежурным на порточках, подавая кору, и рассказывал про житье-бытье Белоярской милиции. Хотя его повесть была жалобной, Матвей Кириллович, в действительности, не плакался.

— Людей — раз-два и обчелся, а район поболее иной державы, к примеру Люксембурга или Монако. Есть такие: две улицы, три переулка, четыре дома по пять жильцов, а уже княжество. Словом, разослал я свое войско по селам. Но если что срочное, можем кликнуть комсомольцев и коммунистов с сахарного. Я всегда за помощью — к вил. Толковые хлопцы, сообразительные.

— Мы их позовем непременно, — согласился Сурмач, — по вначале надо присмотреться, кого брать и с чем. С пустыми руками возьмешь — в дураках окажешься. Так что пошастаем по базару, приценимся, что и почем. Тут я возлагаю надежду на Демченко. Он их всех знает и ненавидит, а они от пего не очень-то таятся: обнаглели.

Чтобы не привлекать ненужного внимания к Демченко, Сурмач решил встретиться с ним не у базара, а здесь, в милиции, и послал, пока еще было темно, за фотографом Петьку.

Демченко пришел почти сразу. Армейские сапоги начищены до блеска, короткое «интеллигентское» пальто с бархатным воротничком в обтяжку, фуражка с лаковым козырьком. Выбрит до синевы. Хоть сейчас под венец. Вошел, присел к столу. Помалкивает, ждет, что скажут, что спросят. Скромный, но знающий себе цену.

— С чего начнем? — спросил Аверьян.

— Потолкайтесь там, где махорка, — посоветовал Демченко. — Я подойду. С кем заговорю, тот вам и нужен. Только у них при себе настоящего товара нет, так, крохи, напоказ. А склад где-то в ином месте.

— А много их?

— Да как считать… Есть и наводчики, есть барышники, а есть хозяева… И потом день на день не приходится. Но с десяток таких коренных, пожалуй, наберется.

— Время дорого, — пояснил Сурмач. Он думал о тех, кто прорвал границу и уничтожил секрет третьей заставы.

— Поручите Петьке, — предложил Демченко. — Он со своими архаровцами все устроит как нельзя лучше. Они на ноги шустрые и в любую щелку пролезут — комар носа не подточит.

Петька прижался спиной к печке, не спускает с чекиста настороженных глаз: «Поверит? Не поверит? Л если поверит, то доверит ли такое?»

У каждого из нас бывает минута, когда на вопрос всей жизни надо ответить «или-или». Вот и для Петьки в тот момент…

Аверьян почувствовал: откажи он умному, шустрому беспризорнику — вмиг умрет та настоящая мужская дружба, которая родилась у них минувшей ночью.

— Подумаем, — ответил он фотографу.

Проводив Демченко, Сурмач вернулся и еще раз глянул на Петьку. Тот так и застыл в своей неудобной позе, прижавшись ладошками и спиной к теплой печке. Ждет.

«А почему бы и не привлечь этого воспитанника улицы к настоящему? Пусть приучается защищать Советскую власть, пусть вызревает в нем классовая ненависть к врагам революции».

Сурмач кивнул Петьке: «Подойди». Тот шагнул к чекисту. От внутреннего напряжения взволнованный парнишка даже побледнел.

— Дело не шуточное, — предупредил его Аверьян.

— Сам знаю, — буркнул тот.

Получая задание, Петька был необычайно серьезен. Посуровел взгляд, исчезло с лица ухарское выражение, он как-то весь подтянулся.

Впрочем, как можно «подтянуться», если на худеньких плечах висит несуразный балахон без единой пуговицы.

* * *

— Пода-айте, Христа ради, копе-ечку-у-у ин-валиду-у, пострадавшему на войне… — канючит у входа на рынок мордастый дядька с бородавкой на носу. — Вытекли мои глазоньки, стал мир для меня темной ноченькой…

Изредка подходят к слепому прилично одетые дяди и тети, бросают в шапку у его ног смятые ассигнации.

— Совзнаками меньше сотенной не принимает, — шепнул Петька чекисту, кивнув на нищего в темных очках.

В ответ на подаяние нищий бормотал, видимо, слова благодарности.

Толчок… Базар… Рынок… Черный рынок. Здесь свои законы, свои права и обычаи… Стоят длинными шеренгами женщины, похожие одновременно на монахинь и вдов. Несуразные фигуры в несуразной одежде, постные, болезненные лица, тусклые, безразличные взгляды. Если и вспыхивает в глазах измученных беспросветным ожиданием продавщиц старья и обносков какое-то чувство, то это безумие и отчаяние.

В дальнем углу, возле самого забора, под небольшим навесом, сколоченном наспех из старых тарных ящиков, пристроились махорочники: перед каждым — раскрытый мешок, а поверх «товара» — два стаканчика: граненый и «сотка» — мерки.

Деловитость, степенность в облике махорочников. Они не расхваливают свои товар, не суетятся, знают — все равно продадут.

— Почем махра? — Демченко запустил руку в мешок, взял щепотку, понюхал. — Плесенью, что ли, пахнет? — усомнился он в качестве товара.

Хозяин протянул покупателю приготовленный на этот случай лоскут газеты.

Продавец был в белом, как первый снег на лугу, полушубке, в серых катанках с глубокими литыми галошами, в собачьей ушанке, настолько мохнатой, что из-под нее едва выглядывали глаза. Насмешливые, умные.

Скручивая козью ножку, Демченко о чем-то шептался с дядькой в белом полушубке. Потом вдруг сунул тычком в мешок, в махорку, готовую папиросу:

— А совесть у тебя есть?

— Была совесть, да вместо нее… — хохотнув, выругался махорочник.

Демченко пошел прочь.

— Этого — на мушку? — спросил Петька, не отстававший от Сурмача.

— Начинай.

Петька привел на базар ватагу таких, как он сам, полураздетых, полуодичавших мальчишек. При виде голодной, нахальной ребятни, которая прочесывала базар, как саранча, вмиг исчезло с прилавков все, что можно было схватить и унести.

Петька завел в своей ватаге жесткую дисциплину. Приподнял правую бровь — двое отделились ото всех. Теперь уже они будут сопровождать дядьку в белом полушубке, как тень в ясную погоду.

Демченко потолкался возле еще одного продавца махорки. Этакий казачина: усы, хоть за уши закладывай. Смушковая, серого каракуля, папаха, поверх нее рыжий башлык, отороченный широкой желтой каймой. Уши башлыка закинуты за спину и затянуты узлом. Торчит огромный, рыже-лиловый нос человека, промерзшего до костей и согревшегося с помощью стакашка самогона-первака. Из-под короткополой суконной бекеши, подбитой овчиной, видны широкие, синего плиса шаровары, заправленные в яловые сапоги. Все-то на этом дядьке добротное, чему износу нет, да и сам он кряжистый, устойчивый, словно колода, на которой рубят конину мясники.

Демченко что-то шепнул усатому. Тот кивнул в ответ, кого-то поманил из толпы рукой. Вмиг к нему подскочил парень лет двадцати пяти. Из шустриков. Такие есть на каждом базаре, при каждом «наварном» деле. На парне — куртка, перешитая из офицерской шинели, видимо, на вате. Шея охвачена в два витка темным шарфом. Наверно, синим… А может, даже черным. В добротных сапогах, промазанных дегтем, не боящихся слякоти…

Черной завистью позавидовал в тот момент Аверьян этим добротным сапогам. А он шел в своих и через подошву чувствовал все камешки и ямочки, весь холод мокрой снежной кашицы.

— Постой-ка чуток, схожу погреюсь, — распорядился усатый казачина.

Петька повел бровью, и вслед за Демченко и усатым отправились четверо. Еще двое остались, чтобы проследить за парнем в куртке, перешитой из офицерской шинели.

Сурмач продолжал толкаться в базарной многоголосой толпе, стараясь не выпускать из виду махорочных королей.

Здесь, на толкучке, как и в мире, было два враждебных класса: вот эти самодовольные, уверенные в себе и своем будущем махорочные, сапожные, мануфактурные короли и… те изможденные, раньше времени состарившиеся вдовы и солдатки, которые принесли сюда свою беду.

Ходит Сурмач вокруг да около спекулянтов и думает: «Вот он, вражина, рядом! Видишь, а не ухватишь!»

Да, ушли времена яростных атак конной лавой… Теперь враг тебе приятно улыбается, предлагает закурить.

Усатый вернулся. Демченко с ним не было.

К Аверьяну подошел Петька и, шморгнув носом, сообщил:

— Хватограф купил кулек какого-то порошку и смылся. А тебя засекли, хотят узнать, кто этот в кожанке. Уходи, да смотри не озирайся. Мои хлопцы провернут все, как надо.

Деловой, серьезный, куда только делись его вчерашние настойчивое любопытство и мальчишеская удаль. Впрочем, жизнь Петьки была не из легких, приучила к борьбе…

На выходе с базара Сурмач приметил того парня в куртке из офицерской шинели, который подменил усатого. «Следит за мной».

Шел Аверьян по просторной улице, не оглядывался, но когда сворачивал за угол, обернулся: парень топал метрах в тридцати. Наметанный глаз чекиста успел заметить, что за торгашом в куртке увязался один из Петькиных оборвышей.

В двух шагах за углом — крылечко. Сурмач поставил на него ногу, счищает палочкой грязь с сапога. Торгаш не ожидал встречи. Остановился, словно в стенку уперся. В его темных глазах промелькнула злоба, потом они налились решимостью. Аверьян понял, что парень готов к нападению. Вот сейчас выхватит нож…

Но благоразумие взяло верх, и торгаш прошел мимо.

Аверьян хотел вернуться, но потом подумал, что возвратится и махорочник, наткнется на Петькиного подчиненного, и тот уже не сможет вести наблюдение. Пошел в прежнем направлении, обогнал парня в куртке из офицерского сукна, а потом направился на станцию. По длинному открытому тракту торгаш не посмел его преследовать.

Аверьян вернулся в милицию.

— Что будем делать? — спросил страдающий задухой Матвей Кириллович, когда выслушал рассказ чекиста.

— Ждать пацанов… Но, скажу, у этих махорочников дело поставлено туго, во всем чувствуется хватка. Кстати, а кто этот нищий с бородавкой на носу, который сидит при входе на базар? — поинтересовался Сурмач. — Каждый захожий ему кланяется и получает в ответ благословение.

— Чужой, из приезжих. Как большой базар, так и тут: в четверг и воскресенье всегда торчит у входа.

— Откуда он?

— Приезжий! — пожал дядя Вася узкими плечами, да так энергично, что лопатки за спиной, как почудилось Сурмачу, стукнулись друг о друга.

Из головы не выходил этот слепой при входе на базар. Вспоминая, как нищий обращался с теми, кто к нему подходил, Аверьян невольно сравнивал его с распорядителем. А не наводит ли этот слепец зрячих на махорочных королей, спекулирующих медикаментами из склада, оставленного белополяками в годы гражданской войны?

«Надо выяснить», — решил Аверьян.

Базар обычно расходился, когда начинало смеркаться. Времени было еще порядочно, и начальник милиции позвал Сурмача к себе.

— С утра голодный. Пошли, похлебаем каши-плюй. Овсяной дерти привез с полмешка, наслаждаемся с женою.

Каша из овсяной дерти — роскошная еда: если и не наешься, то вволю наплюёшься жесткой, колючей шелухой.

— Надо ребят подождать, — отказался Сурмач, как бы разделяя участь белояровских беспризорников, которые сейчас ему помогали.

Он всегда хотел есть, вечно подсасывало «под ложечкой». К этому ощущению пустоты в животе он уже привык. «Потерплю еще — не окочурюсь!»

Начальник милиции сходил домой, принес в солдатском плоском котелке своей хваленой каши-плюй. Приглашая окротделовца к столу, он успокоил:

— А чё, ничё каша. Соли бы ей только…

Начало темнеть, когда вернулся Петька. Он был какой-то злобно-возбужденный. Вызвал чекиста на улицу, решив, что принесенные им сведения можно сообщить только с глазу на глаз.

— Тот, который за тобой увязался, — наш, белояровский, Колька Жихарь! А живет он неподалеку от акушерки и вовсю женихаются с твоей Оленькой. Вот!

Словно ржавым гвоздем ткнули в сердце Аверьяну. Похолодели руки, на лбу выступила испарина. Стоял, не смея шелохнуться, не смея поднять руку, чтобы вытереть холодный пот.

— Откуда взял?

Тот легонечко освободился от цепкой Аверьяновой руки.

— Очень бы хотела, ушла бы с тобою от тетки, — доказывал Петька свою правоту.

И ни слова, а Петькин тон окончательно убедил Сурмача: все так и есть…

«Ну что ж… Аверьян не будет ей мешать». — Это об Ольге. «Эх, жаль, что ты прошел там, у крыльца, мимо и не завелся. Уж я бы тебе!» — это о Жихаре.

Вернулись в комнату.

— Кто такой Николай Жихарь? — спросил он у милиционеров.

Ни дядя Вася, ни Матвей Кириллович о таком и не слышали.

— Это который по пятам за мною ходил, — пояснил Аверьян. — За нож намеревался взяться.

— Проверим, что к чему, — пообещал начальник милиции.

Вскоре пришла первая пара Петькиного войска. Свистом вызвали своего командира. Петька пошептался с ними на улице, вернулся и доложил:

— Усатый в бекеше сел на поезд. За ним увязался Кусман, один из наших.

Мальчишек пригласили в комнату, расспросили. Ничего существенного они рассказать но могли, твердили одно: «С толчка прямо на станцию — и укатил».

— Колька ему сидор приволок.

— Откуда?

— Из дому. Тяжелый такой, будто с камнями.

Вскоре подошло еще несколько мальчишек. Они принесли с собою девять штук листовок.

— На толкучке нашли.

Листовки были напечатаны на розовой бумаге типографским шрифтом, заголовок сделан толстыми, приземистыми буквами:

«Освободим Украину от кацапов, жидов и коммунистов, которые продают нас немцам».

Все в Сурмаче заныло, закричало, заломило Душу.

«Бедная ты, Украина моя! Ты столько вынесла на своем веку от разных атаманов, гетманов и прочей петлюровщины, что уже не позволишь проходимцам рыскать по твоей земле святой, забивать колодцы замученными, грабить и без того обездоленных, насиловать дочерей твоих…»

Ждали вестей о том, в белом полушубке, с которым не сторговался Демченко. За ним ушел один из самых, по заверению Петьки, пронырливых мальчишек, по кличке Кусман.

Перевалило за полночь. Ожидание становилось невыносимым. Сидела, прижимаясь к печке, Петькина ватага, дремал бессменный дежурный дядя Вася, колобком катался по комнатке сутуловатый толстячок начальник милиции Матвей Кириллович. Уже переговорили обо всем, о чем можно было. Кто-то из мальчишек предложил было сыграть в карты: «в буру… или в очко…». Но Петька так треснул дружка по затылку, что у того только зубы ляснули.

— Я тебе… заделаю буру, мекать начнешь.

А тот лишь виновато потупился, даже не огрызнулся, убрал замусоленные карты и притих.

Тревога в душе Аверьяна нарастала, он не выдержал:

— Петь, а твой Кусман знает, куда надо прийти?

Парнишка не ответил Сурмачу, кивнул своим:

— А ну… пошарим…

В его словах прозвучала такая угроза расправиться с вероотступником, что Сурмач поспешил предупредить:

— Рукам воли не давать. Дошло?

Взял Петьку за плечо, повернул к себе, заглянул в серые помутневшие от возмущения глаза.

— Угу, — пробурчал тот и увел ватагу.

Сурмач досадовал, что, по-существу, остался не у дел. Он уже помог повлиять на исход операции, оставалось ждать.

«Спихнул все на пацанов», — сердился он на себя.

Чтобы как-то скоротать время, вышел на крыльцо.

Подмораживало. Над головою просветлело, вызвездилось. Низкое небо всегда угнетало Сурмача, как-то прибивало, прижимало к земле. Непогода заставляла почувствовать, что человек беспредельно мал и немощен. А тут — и вздохнулось полегче.

Вспомнилась Ольга. Стояли они у калитки. Коснулся Аверьян девичьей ладошки, а она как лед… Мял ее пальцы, согревал дыханием.

«А может быть, сама Ольга и ни при чем… Пристраивает ее тетка, подбирает жениха по своему вкусу, вот как когда-то мать засватала за человека с деньгами — за Вакулу Горобца».

…Расплывается по глади души горящая нефть, выжигает все дотла! Унять пожар, расспросить Ольгу, освободить истину от кривотолков и наветов, а очистив от мусора, вознести в бескрайность голубого неба… И после этого самому удивиться ее величию и чистоте, той чистоте, которую дарит стали огонь закалки.

Он пошел бы, полетел бы в тот же миг, если бы был уверен, что найдет ночью в незнакомом городе дом акушерки Братунь.

Но через мгновение Аверьяну стало уже стыдно за такие мысли: «Прежде — сделай дело, амуры — на потом…»

Потоптался на крыльце, поостыл душою и вернулся в дежурку.

И тут с новой силой вспыхнуло чувство досады: «На чужом горбу в рай собрался, все на мальцов взвалил!»

На него с надеждой посмотрели и дядя Вася, и Матвей Кириллович, словно бы он должен был принести им с улицы какие-то вести, какую-то конкретность.

Родилась тревога: «Где же пропал Петька со своими?»

* * *

Петькина ватага вернулась — голосили первые петухи. Кусмана не нашли.

— Добре. Спать! — распорядился Сурмач.

Легли вповалку на полу. Даже начальник милиции не пошел домой, примостился рядом с Сурмачем на столе.

Тревога!

Тревога!

Тревога!

Кто-то нашептывал Сурмачу в самое ухо. «Случилось несчастье! Случилась беда! Настырливый, но неопытный парнишка Кусман попал в западню, и в том виноват ты!»

* * *

Матвей Кириллович разбудил Сурмача. Аверьян сел на край стола, спустил ноги.

— Скоро рассвет.

Просыпались ребята, хмурые, неотдохнувшие.

Кто-то торопливо постучал в наружную раму.

Начальник милиции открыл дверь.

— Входи, кто там?

Вкатилась толстуха, одетая явно наспех. Высокие ботинки на босу ногу, пальто — на нижнее белье. Глаза от страха залубенели, не мигают.

— Убиенный у меня на огороде. Вышла утром на корову глянуть, а он лежит…

Недоброе предчувствие сжало сердце Аверьяна. Всполошились и мальчишки.

Собрались, пошли за теткой. Она жила почти на окраине Белоярова, на берегу речушки Белой.

На огороде, неподалеку от сарая, раскинув руки, ткнувшись лицом в мерзлую землю, лежал мальчишка в старом матросском бушлате.

Сурмач приподнял его. Кто-то рубанул железным прутом, как шашкой, и развалил голову почти надвое.

— Кусман, — прошептал Петька.

Он встал перед погибшим на колени, хотел поправить волосы. Но они, смоченные кровью, смерзлись. Петька зашмыгал носом и неожиданно заплакал.

Смерть дружка тяжело подействовала на мальчишек, они стояли кучкой и не подходили к мертвому.

Осмотрев место, Аверьян решил, что Кусмана убили не здесь, а сюда занесли и бросили: мороз сохранил отпечатки следов нескольких человек — двух или трех. Убившие явились с улицы и опять туда же ушли, не очень старательно затаптывая дорожку, проторенную по нехоженому остекленевшему снегу.

* * *

Аверьяну надо было возвращаться в Турчиновку. Можно было бы подождать парнишку, который увязался вслед за усатым казарлюгой в бекеше, подбитой овчиной, может быть, следовало арестовать Жихаря и произвести у него обыск… Но Сурмач решил, что вначале лучше доложить обо всем Ласточкину. Что уж тот скажет… Может, кого выделит в помощь?

Он приехал в Турчиновку во второй половине дня и сразу же направился в окротдел. Но Ивана Спиридоновича на месте не оказалось.

— Родственницу поехал встречать, — сообщил Борис Коган, который уже считал, что они с Аверьяном закадычные друзья. — Слушай сюда, тебе с вокзала звонили. Там какого-то архаровца задержали. Он говорит, что ехал по заданию чекиста из Белоярова.

Сурмач помчался на вокзал. «Что с этим Петькиным воякой? Задержали, поди, как безбилетного, и проворонил он усатого в бекеше!»

В железнодорожном отделе мальчишки не оказалось.

— Отвезли в больницу.

— Почему в больницу? — с тревогой спросил Сурмач.

Дежурный помялся и сообщил:

— В карман залез… Поймали и самосуд учинили. Едва совсем не убили.

Аверьян видел эти привокзальные расправы. Людей в первые годы после войны кормили колеса и нош. Везли барахлишко в села, оттуда — картошку, муку, а иногда кусок сала.

В пути мешочников поджидали воришки и грабители, тоже голодные, готовые за кусок хлеба убить человека. И когда уж такого ловили на месте преступления… Сплоченная диким инстинктом «мое», толпа мешочников кидалась с воем и гиком на преступника. И били! И топтали, как стадо ошалевших от овода быков, превращая человека в кровавое месиво.

Мальчишку он нашел в бывшей земской больнице. Врач сообщил:

— Отбито внутри все, не выживет. Но пока еще разговаривает. Он вас ждет, хочет сообщить что-то важное. Советую: «Мне скажи». «Нет, — говорит, — не могу. Чекиста позовите».

Аверьян подсел к мальчонке, рядом с которым стоял таз. Петькин дружок постоянно сплевывал кровавую мокроту, его душил жестокий кашель.

— Что у тебя случилось? — спросил Аверьян, взяв его за худенькую, синюшную в запястье руку. Ладошка была потная.

— Прикатили в Турчиновку, — прохрипел мальчишка. — Усатый свой сидор какому-то дядьке передал и взял билет на винницкий поезд. Думаю, уйдет… Я и пошарил по его карманам, може, думаю, какие бумажки тяпну. Засекли… Не милиция — убили бы. Усатому уж очень хотелось прикончить меня. Видать, опознал. Я же возле него и в Белоярове крутился.

Тяжело было Аверьяну: еще одна жертва его неосмотрительности. Нельзя, нельзя было втягивать в это дело мальчишек! Но что поделаешь? Если сразу надо быть в десяти местах — не разорвешься.

Избитый мальчишка умер через два дня. Хоронили его всей коммуной.

* * *

Что же теперь было известно:

1. Убитый на границе проводник посланцев Волка — Степан Вольский — давнишний знакомый Григория Серого.

2. В Белоярове на черном рынке орудует хорошо организованная шайка, готовая идти на убийства.

3. Один из членов шайки — Николай Жихарь.

Что можно было предположить:

1. Григорий Серый имеет прямое отношение к групповому прорыву на границе (не он ли тот Григорий, которого послал Волк?).

2. «Наследство», возможно, не что иное, как медикаменты, оставшиеся после войны. Их продают на черном рынке, собирая валюту и золото.

3. Тогда и Жихарь, и усатый казачина в бекеше, и тот, второй, в белом полушубке, с которым не сторговался Демченко, — все это одна шайка-лейка с Григорием Серым, Степаном Вольским и Волком.

4. Если так, то, наверно, и листовки — дело их рук…

ВТОРОЙ ИЗ «СВЯТОЙ» ПЯТЕРКИ

Борис Коган ворвался в комнату и заорал:

— Урр-а! Коммуна варит борщ!

У него в руках огромная желтая свекла с тупым, похожим на колун, носом.

Сурмач за последние дни чертовски устал. И вот наконец появилась возможность снять с себя гимнастерку, освободить от мокрых сапог-кандалов ноги, пошевелить онемевшими пальцами и… блаженно потянуться.

Лег, уснул, будто в теплую воду нырнул.

А тут Борис. Схватил за край кровати, тряхнул, едва не сбросил Аверьяна.

— Нам с тобой задание: организовать дрова!

Дрова учреждениям отпускаются по экономной норме. А коммуна давно уже свою на этот месяц израсходовала, так и не нагрев ни разу по-человечески старый, полуразбитый бывший дом купца Рыбинского: не замерзает к утру вода в ведре, которую ставит на табуретке в углу спальни дежурный по коммуне, и то преотлично.

Но так туго с дровами у всех, кто не имеет возможности привезти из лесу сухостоину, спиленную вне лимита исполкома. А леса вокруг окружного города Щербиновки давно почистили — это не Белояров, где все пока еще под рукой, — и ближайшая сухостоина, поди, верст за пятнадцать—двадцать, не ближе.

«В смысле дров» у Бориса был «гениальный план»:

— Железнодорожники ремонтируют вагоны. И есть среди них свои ребята… Наберем щепы.

Длинный коридор чекистской коммуны, превращенный в кухню, гудел от множества голосов. Здесь собралось все свободное от работы население. Двери — настежь, чтобы светлее было. На широком столе шипит-ревет примус.

На табурете, вытянув ноги чуть ли не через весь коридор, сидит Иван Спиридонович, а рядом с ним хозяйничает высокая, худая женщина. Она огромным, тяжелым ножом лихо сечет капусту.

— Маша, вот еще двое наших. Знакомься, — пробасил Ласточкин.

Она улыбнулась молодым чекистам. Высокий лоб в морщинках, под глазами синева. И весь-то вид говорил, что ей на долю выпала нелегкая жизнь. И все-таки она была обаятельная, по-своему красива. Такой ее делали добрые, глубокие глаза с застенчивым взглядом да тугая, до пояса, русая коса, откинутая по-девичьи за спину.

Руки заняты стряпней, и она поздоровалась с чекистами кивком головы:

— Тетя Маша.

Сразу стало ясно, что иначе ее и не назовешь. Тетя Маша — это значит добрый, приветливый человек.

Иван Спиридонович рядом с нею стал молодцом: глаза поблескивают задором. Улыбается празднично, счастливо. И надо бы притушить улыбку, а она на весь рот растекается. Кажется, что ему так и хочется всем сказать: «Гляньте, какая молодчина моя Маша!»

Коган плутовато подмигнул Аверьяну, будто приглашал принять участие в веселой игре. Вытянулся подолжностному и лихо доложил:

— Товарищ начальник окружного отделения ГПУ, особый отряд в составе двух чекистов Когана и Сурмача направляется на заготовку дров. Разрешите выполнять?

Ласточкин махнул рукой.

— Да не опаздывайте!

— Это на борщ-то? — удивился Коган. И трудно было понять тому, кто не знал его, что Борис шутит. — Ну что вы! Как только ложки-миски забренчат, в тот же миг по щучьему веленью и явимся.

Когда вышли на улицу, Аверьян недоуменно спросил:

— И в самом деле, зачем дрова? Борщ варится на примусе.

— Вот так и сказывается незнание теории… — Борис заговорщицки подмигнул Сурмачу. — Кто приехал к Ивану Спиридоновичу?

— Родственница, — пожал Аверьян плечами. — Может, какая сестра…

Борис затряс головой: нет и нет!

— Был у нашего Ивана Спиридоновича закадычный дружок: всю войну, всю революцию вместе. Но убили его под мятежным фортом «Серая Лошадь». Осталась у дружка жена Маша с тремя детьми. Иван Спиридонович всю зарплату и паек высылал ей. Ну вот… Она и прикатила в гости. А в комнате у Ивана Спиридоновича — волков морозить, — он опять подмигнул Сурмачу. — Понимать надо! Коммунары приняли решение: натопить его комнату. А он думает, что мы о себе печемся.

Аверьян вспомнил об Ольге и подумал, что у каждого человека должно быть свое личное счастье. Захотелось рассказать Борису, как он разыскал девушку. Но постеснялся. Ему казалось, что Борис обязательно будет смеяться над такой привязанностью Сурмача к девчонке. Но скорее всего Аверьяна заставляло молчать иное: «Женихается с твоей Ольгой Колька Жихарь, спекулянт и бандит…»

А Борис, угадывая мысли Сурмача, спросил:

— Ну, видел в Белоярове свою будущую жену?

— Видел, — вынужден был сознаться Аверьян.

— Что такой грустный?

— Тетка у нее сволочная, за другого сватает.

— А она?

Аверьян рассказал, как Ольга привечала их с Петькой.

— Пиши рапорт Ивану Спиридоновичу, и завтра же поедем в Белояров, привезем ее. А тетку… Беру на себя!

* * *

Друзья среди железнодорожников у Когана были отмененные. Они дали чекистам охапку щепок и ведерко угля. На стенках одного из вагонов намерзло, ремонтники поделились своим богатством с веселым балагуром, который так и сыпал шутками-прибаутками.

Возвращение Когана и Сурмача коммунары приветствовали громким криком «ура!». В «музыкальной зале» (самой большой комнате) стояли два широких стола. На одном из них возвышалась преогромнейшая двухведерная кастрюля.

— Борщ! Да еще с толченым салом! Вкуснотища! — определил Борис, потянув носом воздух, словно настороженная мышка, учуявшая сыр.

— Ивана Спиридоновича вызвали, — сообщила чуточку растерянная тетя Маша, для которой все в коммуне было непривычным, все удивляло, особенно ритм жизни.

— Вызвали? — Борис сделал вид, что думает: левую руку в бок, правой, растопыренными пальцами, уперся в лоб — м-ы-с-л-и-т-е-л-ь! И вот его осенило: — Ну это не на часок, он человек обстоятельный. Так что пока вернется, борщ, чего доброго, прокиснет. И я умру от сожаления. Так что, тетя Маша, если не хотите смерти хорошему человеку Борису Когану — налейте тарелочку. И побыстрее.

А она не знает, как реагировать на такую тираду, озирается по сторонам в поисках поддержки.

— Умрет обжора Коган — нам больше достанется, — зашумели коммунары. — Есть решение — подождать Ивана Спиридоновича, почитай-ка, Борис, пока стихи. У тебя натощак это здорово получается.

Коган соорудил из двух стульев трибуну и забрался на нее. И только он произнес: «Демьян Бедный. „Советский часовой“», как появился запыхавшийся дежурный:

— Сурмача вызывает Иван Спиридонович. Срочно.

Недолги сборы чекиста: кобуру с маузером под кожанку, куртку на плечи — и готов.

— Может, пока горячий, тарелочку борща съедите? — предложила тетя Маша, понявшая, что чекисты уходят по вызову действительно не на часок: может, на весь день, а может, и на всю ночь…

Борщ… По мнению Сурмача, не было еды вкуснее борща, который когда-то готовила его покойная мать. И этот густыми, сытными запахами напоминал ему далекое детство.

— Нет, уж все вместе, — отказался он благородно, хотя ему очень хотелось отведать запашистого варева.

В кабинете начальника окротдела сидел взволнованный человек. Бородка клинышком. Рука с серой шляпой опирается на костяную ручку черного зонтика. На ногах хромовые сапоги с галошами. «Интеллигент», — определил Сурмач.

— Емельян Николаевич, расскажите еще раз обо всем, — попросил гостя Ласточкин и представил его Сурмачу. — Врач Турчиновской больницы.

Врач явно волновался. Вынул широкий клетчатый платок, старательно вытер вспотевший лоб и лысину.

— Значит, позавчера вечером… Приходят двое и говорят, что ребенок упал на борону: глубокие раны, истекает кровью. Я собрался. На улице нас ждала повозка, запряженная парой коней. Поехали. Спутники мои молчат. Я начал было расспрашивать, как все это случилось и какая первая помощь оказана мальчику. Но меня сердито оборвали: «Приедем — увидите».

А выехали за город — остановились, один из них говорит: «Ты, доктор, не бойся, но глазки мы тебе завяжем».

Вижу, обрез у другого в руках: куда денешься, подставил голову: «Завязывайте». Лошади минут десять ехали прямо, а потом круто свернули направо. Меня закутали в тулуп, так что ехал — не замерз. Развязали глаза, когда ввели в хату. Я увидел человека, который лежал на столе посреди комнаты. Его готовили к операции: на лавке, накрытой белой простыней, стояла горячая вода, спирт, йод, тут же были необходимые инструменты. Всем руководила женщина в халате. Лицо у нее было закрыто белой маской. Я осмотрел раненого: стреляная рана в левое плечо, повреждена кость.

— Чем? — спросил начальник окротдела, который внимательно слушал рассказ врача.

— Я вынул из плеча пулю от русской трехлинейки.

— И старая рана?

— Да нет, не особенно… Дня четыре… Но она инфицировалась, началось нагноение.

Иван Спиридонович оживился:

— А ну-ка, Сурмач, запиши, что говорил Емельян Николаевич. Думаю, что это второй из «святой» пятерки.

Аверьян сам уже догадывался об этом. «Выходит, Иващенко сумел двоих взять на мушку».

Начал вспоминать подробности: «Иващенко так и не поднялся из-за пенька… Контрабандистов остановили метрах в двадцати от секрета. Сколько нужно времени, чтобы пробежать эти двадцать метров после окрика „стой!“? Если уж прижало — мгновения два—три. Иващенко успел прицелиться в Степана Вольского и выстрелить, потом перезарядить, прицелиться в следующего и вновь выстрелить… Прыткий парень был».

Но что-то в таком выводе не устраивало Аверьяна, настораживало. «Проверить бы, как можно управиться со всем этим за три секунды?»

И росло и крепло у Сурмача солдатское уважение к расторопному и хладнокровному пограничнику Иващенко: отстреливался до крайности. Уже и за него принялись, а он свое, целится, стреляет, чтобы побольше их, этих сволочей, положить на землю с пулей в сердце! А обернись он вовремя, может, жив бы остался…

С врачом беседовали долго. Работникам ГПУ хотелось выяснить как можно больше фактов, пусть даже мелких, на первый взгляд незначительных подробностей.

— В какую сторону вас повезли? — выспрашивал Ласточкин.

— Выехали за вокзалом в поле, — вспоминал врач. — Ехали минут девять… Свернули круто вправо… Почти в обратную сторону, — уточнил он. — Знаете, я был так взволнован… Честно сказать, и напуган…

— Негусто сведений, — подытожил Иван Спиридонович.

— Да, вспомнил. Я уже операцию заканчивал, когда где-то неподалеку загудел паровоз, — встрепенулся Емельян Николаевич.

— Что же вы сразу об этом не сказали, — оживился Ласточкин. — Значит, ехали часа три? Гнали лошадей?

— Поторапливались, но не очень. Жалела животных. Дорога трудная.

— Выходит, отмахали верст пятнадцать — двадцать… Какие же станции от Турчиновки на этом расстоянии? Две! — подытожил Ласточкин. — По Винницкой дороге — Щербиновка и тупиковая — Вапнярка. На известковый завод поезд ходит раз в день: утром — туда, вечером — обратно. А вы когда услышали гудок?

— Часа в три ночи… Может быть, позже…

— Щербиновка — и только она! — Иван Спиридонович от удовольствия потер руки. — Теперь о самом деле. Со всеми подробностями.

— Меня привезли с завязанными глазами я, прежде чем увезти, вновь надели повязку. Многого я не видел. — Врачу было досадно, что так скудны его сведения.

— А в доме? Ну, какие столы, стулья, кровати? — подсказывал Аверьян.

— Хозяева зажиточные, — начал поспешно Емельян Николаевич. — Стояла в углу швейная машина «Зингер». Раненого положили на никелированную кровать… Белые простыни, белые наволочки… Как в хорошей городской семье.

Щербиновка — довольно большая станция. Она обслуживала карьер и сахарный завод. Станционный поселок слился с богатым селом Щербиновкой, в котором тысячи полторы дворов. Разыскать там дом, в котором есть швейная машина «Зингер» и никелированная кровать с белыми, а не цветными наволочками на подушках… Задача!

— Емельян Николаевич, что о людях скажете? Хотя бы о возчиках? — продолжал допрос Ласточкин, почувствовав, что и об особых приметах обстановки от врача не доведаешься: страх порядком поиспортил его память.

— Двое, что приезжали, уже немолодые, — объяснил тот, невольно радуясь, что хоть чем-то может помочь чекистам. — За сорок обоим. Один из них, видимо, хозяин дома, горячую воду подавал, кормил меня. А второй… В полушубке… Такая лисья физиономия, увидел — узнал бы.

— А женщина?

— По-моему, опытный врач, но не хирург. Она отлично ассистировала мне. Помогала, — пояснил он, решив, что слово «ассистировала» не всем понятно. — Она была все время в маске, так положено при операции. Помню только: у нее черные, с пристальным взглядом глаза и властный голос. Она не кричала, но все ловили ее взгляды. Даже когда я сказал: «Уберите из-под ног таз», то хозяин хаты вначале глянул на нее, а уж потом убрал.

— Сколько ей лет?

— Не знаю… Но стройная… Я по привычке начал экономить спирт и перевязочный материал, а она говорит: «Доктор, не жалейте, все, что нужно и в необходимом количестве, мы достанем…»

— Говорила по-русски? — поинтересовался Иван Спиридонович.

— Да. И не только обращаясь ко мне, но и с теми, кто ей отвечал по-украински. Чистый, московский, я бы сказал, выговор: «г» твердое, а не украинское «ха».

— И чем все кончилось?

— Продержали меня сутки. Вывозили все так же: завязали глаза в доме и развязали уже на подъезде к городу. В подводе сидел один, похожий на лису. Он проводил меня до самого дома. Внес с пуд пшена, полмешка картошки. Был кусок сала фунта на четыре и девять долларов. Вот они, — врач вынул из кармана и положил на стол зеленоватые купюры.

Ласточкин, посмотрев на них, вернул врачу.

— Деньги как деньги…

Уходя, врач виновато пояснил:

— Понимаю, надо было бы сразу к вам, как только меня привезли. Но, по-моему, они следили за домом всю ночь.

— И правильно вы сделали, что выждали, — заверил взволнованного врача Иван Спиридонович, — но если еще что-то узнаете, к нам сюда сами не приходите, вызывайте в больницу. Так удобнее.

Емельян Николаевич вспомнил:

— Вот еще подробности… Может, пригодится. Перед самым отъездом это случилось. Женщина спрашивает: «Как с подводой для доктора?» А хозяин ответил: «Штоль обещал. Будет».

Врач еще раз извинился, что побеспокоил чекистов, и ушел, обескураженный: ничего больше рассказать он не мог.

Проводив его, Иван Спиридонович прочитал записи.

— Пишешь ты, Сурмач, как курица лапой. Цепкий парень, прирожденный чекист. А грамотишки… Впрочем, нам всем этого не хватает, — с невольным сожалением проговорил он. — Но на одном энтузиазме далеко не ускачешь. Время атак с шашкой наголо миновало. Чувствуешь, какая каша заваривается? И есть среди наших врагов люди умные, разные университеты пооканчивали, книжек воз перечитали, и на русском, и на немецком, и на французском…

— А мне это ни к чему, — почему-то обиделся Сурмач. — На французском… На немецком…

«Ну, не кончал разных там университетов — ладно. Еще закончит, ежели это нужно. А книжки на разных языках!.. И вообще… Чекиста сравнивать с недобитой контрой!»

— Очень даже к чему, — мягко успокаивая Сурмача, доказывал начальник окротдела. — Чекист должен знать все, что знают враги Советского государства, да еще сверх того, что они и не знают. Вот тогда ты сквозь землю будешь видеть…

Иван Спиридонович решил, что записи Сурмача еще перепишутся.

— А пока бабки подобьем. Раненный в плечо из винтовки — наверняка один из пяти, переходивших границу. В Щербиновке у них есть свои люди в доме, где стоит машина «Зингер» и никелированная кровать с подушками в белых наволочках. Выходит, хозяин живет по-городскому. Один человек. Второй — с лисьей мордой. И еще есть женщина — врач, на лекарства она не скупится, на доллары тоже. Уразумел, куда ветер березоньку клонит?

— В Белояров на толкучку.

— Во-во! Отправляйся с утра туда. Уговори Демченко помочь нам. Фотограф, он ездит по селам в поисках заработка. Пусть обойдет богатые хаты в Щербиновке. А ты в той же Щербиновке в сельсовете разведай, кто таков Штоль. Это может быть и фамилией, и кличкой бандитской… А я займусь врачихами. В округе их не так уж много, всех проверим. Вопросы есть? — уже полушутя спросил Ласточкин. Чувствовалось по всему, что настроение у него боевое: если обмозговать сведения, которые принес турчиновский врач, то есть за что уцепиться опытному чекисту.

Аверьяна мучило одно недомыслие:

— Не все до меня доходит из того, что стряслось на границе. Вольского убил пограничник. В этого, щербиновского раненого, стреляли тоже из винтовки.

— А что тебя тут смущает?

Сурмач сам не мог толком разъяснить, что ему не по душе, чем вызваны его сомнения.

— Кто в кого и когда стрелял — совсем запутался. Вот гляньте. — Он пододвинул к себе лист бумаги, из тех, на котором записывал протокол беседы с врачом, и начал рисовать схему: пенек, за ним пограничника с винтовкой. Подписал: «Иващенко». Второй пенек и второй пограничник: «Куцый». Рядом — «Ярош». — Увидели пограничники контрабандистов, крикнули: «Стой!» Те открыли в ответ стрельбу. Тогда выстрелил и Иващенко, убил Вольского, затем ранил второго… Тут Куцый прихлопнул его. А что делал в это время Тарас Степанович? По схеме он находился между Куцым и Иващенко, разделял их.

Иван Спиридонович принялся изучать схему, все еще не понимая, что во всем этом смущает Сурмача. Но он уже верил чутью настойчивого, дотошного оперативного работника.

— Куцого пристрелил Ярош… уже после того, как Куцый в упор застрелил Иващенко. Вот и получается ерунда, — сетовал Аверьян.

Иван Спиридонович уточнил, сколько метров было от убитого контрабандиста до Куцого и Иващенко, сколько между пограничниками. Вписал цифры: «22–23», «5», «20».

— В бою рядом лежат двое, — продолжал Сурмач. — Вдруг один встал… В трех метрах убил пограничника и вернулся, чтобы прикончить первого. А тот ждет, как агнец божий, когда его трахнут прикладом.

— Да… На Яроша это не похоже, — согласился начальник окротдела.

— Вот и выходит: Куцому помогал кто-то четвертый, тот, который пристрелил Иващенко; Куцый разделался с Ярошем, а тот — четвертый — с Иващенко.

Иван Спиридонович покачал головой:

— Ну и фантазер ты! В пограничном секрете вдруг оказался посторонний, о котором никто ничего не знает!

— А вот и есть такой, — кипятился Сурмач. — Командир отделения Тарасов говорит, что прибежал на выстрелы раньше всех, наряд обогнал. На сколько он его обогнал? Что делал на месте происшествия, пока не подбежали пограничники? Если ему надо было избавиться от живых свидетелей, не мог ли он добить раненого?

— Ну и подзагнул!

— И ничего не загибал! Если Куцый спелся с польской стражницей, то не один же он все проворачивал! На заставе у него должен быть помощник, из начальства. Не мог Куцый сам встать в секрет, мимо которого непременно пройдут прорывающиеся бандиты. А Тарасов, в последний момент узнав, где Свавилов решил расставить секреты, мог на нужном месте внедрить своего, то есть Куцого. И выходит, один без другого они жить не могли.

— Накрутил… семь бочек арестантов, — подивился Ласточкин. Еще раз посмотрел на схему: — Какие-то концы с какими-то концами тут не сходятся — это ты подметил точно. Но — проверим. Поговорю про твои додумки в губотделе.

На том деловой разговор и закончился. Иван Спиридонович вдруг потужил:

— А борщ, поди, остыл без нас! Сквасился.

Аверьян вспомнил рассказ Когана о странных отношениях Ласточкина с приехавшей женщиной. И без обиняков спросил:

— Иван Спиридонович, а правда, что вы всю зарплату и паек тете Машиным детишкам отсылаете?

Ласточкин поскреб пятерней затылок, затем кашлянул в кулак, стараясь справиться с нахлынувшими чувствами.

— Для кого революцию мы делали? Для себя? Нет. Для детей, для внуков. Фабрику построить или тот же линкор — пять, а то и десять лет уйдет. А новую жизнь? Чувствуешь, сколько тяжкой работы ждет наших рук, наших сердец?

— Почему сердец? — удивился Сурмач.

«Руки — это да! Разрушенные заводы надо восстановить, затопленные шахты откачать, поля запахать и засеять…»

Помолчал Иван Спиридонович и тихо, как будто сам с собою, заговорил:

— Мусора от старого времени в наших душах осталось — горы. От дедов-прадедов копилось… Сжились мы с этой дрянью. А настоящая-то любовь, по-моему разумению, и должна помочь докумекать, что к чему. Чистая она, никакая грязь к ней не пристанет. Вот по ней, по любви к людям, к Родине, к делу святому нашему, надо выверять себя. — Вздохнул Иван Спиридонович как-то трудно, тяжко и подытожил: — Завидую я, Сурмач, тебе. С хорошего, с большого начинаешь жизнь.

«О чем он, об Ольге? Или о том, как Аверьян рубал уланов подо Львовом, очищая землю от врагов? Наверно, о том и о другом…»

Рассказал Аверьян обо всем: как девушка из Журавинки спасла ему жизнь (пристукнула капитана Измайлова, который душил чекиста), как помогла разоружить недобитую сотню хорунжего Воротынца и, придя к раненому чекисту в госпиталь, радовалась: «Жив!» Но потом судьба-злодейка развела их. У девушки умерла мать. Сестра, невеста Воротынца, вместе с суженым исчезла. Осиротев вконец, Ольга решила уехать из Журавинки. Продала дом. Перебралась к какой-то дальней родственнице в Белояров.

— Сейчас живет у тетки. А тетка — контра. Икон у нее, как в ризнице, и серебряные ножи с ложками…

Улыбнулся Иван Спиридонович, взъерошил пятерней жесткие волосы Аверьяна.

— Серебряные ложки — это еще не контрреволюция, — заговорил он. — Иконы — тоже. С богом на Руси рождались, жили и умирали. Хоть и не полагались на него особенно. Заповеди вспомнил: «не убей», «не укради». Они же добру учат. Но вместе с этим добром в душу заползало черное зло: все от бога, и не властен человек над своей судьбой, ибо он червь. А ты помоги своей Ольге почувствовать себя не рабой господней, а человеком. Помоги ей взглянуть на все твоими глазами. Научи ее любить, что тебе дорого, ненавидеть врагов твоих. И будет тогда она тебе самым верным другом па белом свете.

Как-то не задумывался Сурмач, что любовь — это сложная и ответственная обязанность. Ну… встретились двое, понравились друг другу. Поженились, детей нарожали. Так было тысячи лет. А теперь этого уже мало. Надо любимой подарить светлый мир надежд и радостей, надо научить ее жить в этом мире…

— Судя по твоему рассказу, будет из журавинской девчушки подруга чекисту. А вот о сестре ее поспрашивай: водилась с Семеном Воротынцем, где она сейчас, чем дышит? — напомнил Иван Спиридонович Сурмачу, когда они расставались.

И в самом деле, Аверьян ничего не знал о сестре Ольги — Екатерине. Не додумался спросить, а по совести говоря — не до того было… О многом он еще не успел переговорить с Ольгой.

В ЩЕРБИНОВКЕ

Вместе с Сурмачем в Белояров отправился Борис Коган. Он всегда с удовольствием отрывался «от бумажек ради стоящего дела», и когда не хватало людей для операции, начальник окротдела посылал его.

В Белоярове у них было несколько дел. Два — первоочередные: немедленно произвести обыск у Вольского и уговорить Демченко проведать Щербиновку.

Зашли в милицию: для обыска им нужен был сопровождающий. Забрали с собою неизменного дежурного дядю Васю, который повесил на дверь милиции тяжелый амбарный замок.

Долго не могли чекисты попасть в Степанову крепость. За высоким забором, дышавшим холодом, чувствуя чужих, хрипло лаял и гремел угрожающе цепью злющий волкодав Пират.

— Ну и ворота! — Коган попробовал толкнуть ворота плечом. Где там! И не вздрогнули.

— Нагнись-ка, Сурмач! — потребовал Борис. — Подставь спину, махну через эту тюремную ограду.

— Да уж лезь на меня, я пожилистее, — предложил милиционер дядя Вася. — Со спины — на плечи, встанешь — и будешь на месте.

Но в это время кто-то отозвал пса, распахнулась калитка. Ее открыла Галина Вольская. Простоволосая, запахнутая в странный мужской зипун, который закрывал ее от шеи до пят, подчеркивая, сколь мала и худа эта женщина… Даже Сурмачу она показалась в этот раз какой-то очень жалкой и несчастной. Коган вообще принял Галину за подростка.

— Девочка, а где хозяйка?

Сурмач толкнул его в бок:

— Так это и есть Галина Вольская!

— Совсем девчушка! — присвистнул от удивления Борис.

Галина узнала Сурмача, кивнула ему, приветствуя. Привязав злющего кобеля накоротко, впустила непрошенных гостей в дом.

Коган протянул ей мандат:

— ГПУ.

В мандате было сказано, что «предъявитель сего Коган Борис Ильич действительно является уполномоченным Турчиновского окружного отдела ГПУ.

Тов. Когану предоставляется право:

а) проверять документы граждан и задерживать подозрительных лиц;

б) производить обыски и изымать предметы, которые могут послужить вещественным доказательством.

Тов. Коган не может быть задержан и арестован без санкции органов ГПУ».

Но Вольская мандата читать не стала, чем уязвила самолюбие ретивого чекиста. Глянула на Сурмача, ожидая, что он хоть что-то ей пояснит, растолкует. И надо было ей что-то сказать, но он не знал, что именно и с чего начать. Инициативу взял на себя Борис.

— Как зовут молодую хозяюшку? — спросил он, превосходно зная, что жену Степана Вольского зовут Галиной.

Она вернула удостоверение личности не Борису Когану, а Сурмачу, признавая в нем старшего, ожидая от него защиты от напасти, явившейся к ней на порог.

— Вы знаете, что случилось с вашим мужем?

Она догадывалась: он ушел, сказал «дня на два», а не возвращается уже целую вечность. Потом приходил с теткой Фросей вот этот… в кожаной куртке, Володя, давний знакомый ее троюродной сестры… И Галина поняла, что судьба от нее отвернулась. И все же на дне души жила надежда, что несчастье — всего лишь наваждение, тьма. Вот настанет новый день, взойдет солнышко, и рассеется бесследно жуткий морок.

Она тупо смотрела на чекиста, не понимая, чего от нее хочет этот черный, взъерошенный, словно выпавший из гнезда галчонок, лупоглазый человек.

— Он погиб. Прорывались бандиты через границу…

Взметнулись брови, словно всполошенная ласточка поднялась на крыло, заметалась, спасаясь от невесть откуда взявшегося сокола-пустельги, страх наливает глаза болотной зеленью, а нежные бархатистые щеки белит известью.

— Для вас он был, может, и неплохим мужем, — продолжал Борис, — а для других — кем? Он знал, что ему не простят. И чтобы не поймали, он убивал…

Не сразу дошло все сказанное до сознания Галины. Она настороженно посматривала то на Сурмача, то на Когана: верила — не верила. Но вот убедилась: «Убивал… Ее Степан убивал!» Но смириться с этой злой правдой («Он убивал, и его убили») не могла и не хотела: отчаянно закричала:

— Нет! Нет! Нет!

Она плюхнулась на ближний стул, уткнулась в ладошки и горько заплакала. Но что могли изменить в совершившемся ее чистые слезы?

— Я ничого-ничого не знала, — молила она поверить ей.

Борис принес из кухни воды. Вольская ухватилась за зеленую широкую кружку обеими руками, припала к ней и принялась пить большими, захлебистыми глотками, словно бы спешила добраться до дна, где могла жить хоть крохотная надежда.

Сделали обыск. Галина Вольская показывала все закоулки своего большого дома. Но ничего существенного найти не удалось. Составили по этому случаю протокол.

С тем и отправились восвояси.

Всю дорогу угнетенно молчали.

Сурмач и сам был удручен. Надо было как-то отвлечься от событий в доме Ольгиной сестры.

— Может, к фотографу зайдем? Не так еще поздно, в хатах свет горит, — предложил Аверьян.

Борис согласился:

— Само собою, сходим!

Демченко поздних гостей встретил вежливо. Разговор состоялся короткий, фотограф с полуслова понял, чего от него ждут, и согласился помочь чекистам.

— В Щербиновке я давно не был, а село богатое…

Коган ему разъяснил:

— Время не терпит, каждый час дорог. Мы тоже с вами поедем. Поработать будем независимо друг от друга.

— В половине второго проходит киевский — успеем, — сразу практически решил вопрос Демченко. — В ночное время и людей поменьше, закончившие базарные дела к этому времени расползаются.

Сборы его действительно были недолги: все необходимое лежало под рукой; сунул в плетеную из ошкуренной лозы квадратную корзину фотоаппарат, пластинки, проявитель-закрепитель, кое-что из продуктов — и готов.

Из Белоярова в Щербиновку поезд шел через Турчиновку. Демченко поехал дальше, а чекисты вернулись домой.

Передремали оставшуюся часть ночи, а утром Аверьян доложил начальнику окротдела о результатах поездки в Белояров.

Ласточкин интересовался всеми подробностями обыска. Сетовал:

— Так-таки ничего! А должно что-то быть, хотя бы какая-нибудь мелочишка. А так думается: или вы плохо искали, или Вольский надежно схоронил.

Коган петушился:

— Все перещупали, каждую щелочку обнюхали! Вольский — не дурак, ничего дома не держал.

— Почему? Знал, что его застрелят па границе?

— Этого, положим, не знал, а готовить место для тех, кто придет из-за границы, мог.

— А что, вполне, — согласился с ним Ласточкин.

К величайшему огорчению Когана начальник окротдела в Щербиновку его не пустил.

— Справится один Сурмач, а ты нужен на месте.

По предварительной согласованности Демченко должен был обойти добротные хаты в районе вокзала в поисках машины «Зингер» и никелированной кровати с «городскими наволочками» на подушках. А Сурмачу следовало выяснить, что такое «Штоль».

* * *

Большое село Щербиновка было зажато между «колеей» — железной дорогой и «каменкой» — дорогой, мощеной булыжником. Сады, огороды, дворы теснились на этом узком клине, а поля начинались через дорогу и длинными лоскутами уползали к далекому бугру, выбирались на него и, перевалив неохотно за горизонт, исчезали. Казалось, за этим далеким бугром кончался Щербиновский мир…

Сельсовет находился на краю села, «у черта на куличках». «И кому потребовалось загонять его туда!» — недоумевал Сурмач. Он было подумал, что сделано это ради помещения: подобрали просторную, удобную хату. Но Щербиновский сельсовет разместился в старой лачуге. Правда, двор при ней был просторный. Но какой от него прок сельсовету?

Хатенку, видимо, летом ремонтировали: пристроили крылечко, соорудили навес. К нему вершковыми гвоздями прибили красный флаг. Гвозди расщепили тоненькое древко. Истрепанный ветрами, застиранный дождями, флаг побелел, выцвел.

Вначале Сурмач попал в квадратный темный коридорчик с выщербленным полом. А уж из коридорчика широкие, распахнутые настежь двери вели в просторную комнату. Здесь было людно и почему-то тихо. Аверьян остановился у порога, за спинами у присмиревших собравшихся. Жались к стенам молчаливые, угрюмые мужики. А за широким длинным столом, накрытым кумачовой скатертью, сидел председатель сельсовета Лазарь Афанасьевич Тесляренко. Перед ним стояла высокая коробка телефонного аппарата с массивной никелированной трубкой.

Подивился Аверьян, глядя на телефонный аппарат: «На кой леший здесь эта игрушка, если, считай, до самой станции нет ни одного телефонного столба? Может, провод но земле пущен? Но вряд ли! От станции до сельсовета — как от Земли до Луны, где взять столько провода».

Председатель сельсовета чуть привстал из-за стола, ударил по краю кулачищем:

— Ну, Филипенко!

Толпа выплеснула на середину хаты тщедушного мужичка в старом, латаном-перелатанном пальтишке. Очутился он против стола председателя, затравленно огляделся и… вдруг повалился на колени.

— Лазарь Афанасьевич, не губи, деточек пожалей… Семеро… Что мог — державе отдал. А сверх этого — не могу. Еще ж и посеять надо.

— И не проси, Филипенко! Не мне — государству дай! — Мордастый, неуклюжий председатель Щербиновского сельсовета тяжко, всем телом обернулся и показал на портрет Ильича.

— Лазарь Афанасьевич, отец родной, но хоть маленькая справедливость должна быть. У меня четыре десятины на десять едоков, у Нетахатенко — двадцать пять десятин. А что с меня, что с него — одинаково по десять мешков.

— Не я законы пишу — Советская власть! — ответил председатель сельсовета. — Он посмотрел на телефон, вздохнул тяжко, будто тащил на гору мешок с горохом. Снял поблескивавшую трубку с телефонного аппарата. Похукал на нее, потер рукавом полосатого пиджака и начал яростно крутить ручку вызова. Звоночек нетерпеливо позвякивал, передавал куда-то во внешний мир упрямую настойчивость человека.

Не сразу, но ответ, видимо, пришел: заблестели выпуклые глаза Лазаря Афанасьевича.

— Девушка! Алё! Алё! Девушка, ты мне вызови Москву! Алё! Алё! Да не бросай ты, милая, трубку. Мне надо поговорить по важному государственному делу. — Он помолчал, видимо, ожидая, когда телефонистка соединит его с Москвой. От нетерпения Лазарь Афанасьевич поколачивал легонечко толстым пальцем по рычажку вызова, и звоночек постоянно тренькал, тихо, невнятно, вот так бормочет во сне ребенок. Но именно это и напоминает матери, что чадо живо и спит нормально. — Алё! Алё! — обрадовался вдруг Лазарь Афанасьевич. — Товарищ, вы извиняйте, что од державных дел оторвал вас. Я бы не стал беспокоить, но народ домогается. У нас тут есть многодетный бедняк Филипенко. За Советскую власть воевал. Не по силам ему продналог. Что мог — уделил державе, а три мешка за ним остались. Как в таком случае быть? — Лазарь Афанасьевич вдруг полез в карман и достал большой серый клетчатый платок. Вытер лоб, давая понять, что ему не по себе от того, что он слышит. — Я понимаю, дорогой товарищ, оно, конечно… Хлебушек всем нужен: и нашим рабочим, и немецким. Я так и растолковывал, но общественность настаивала. — Он осторожно, двумя руками положил трубку на рычаг, затем крутнув рукоятку вызова, дал отбой. Посмотрел на тщедушного Филипенко, который, застыв, окаменел в ожидании решения своей судьбы. И вдруг гаркнул: — Рабочие в Москве и за кордоном с голоду подыхают, а ты тут про своих детишек! Завтра же сдать останние три мешка!

— Лазарь Афанасьевич, — по-бабьи завыл Филипенко. — Долги раздал, государству отвез. Осталось семенное. Но что это за послабление крестьянину, коль выбирают до последнего, как при батьке Усенко!

— Перед Советской властью все равны: положено — сдай, хоть и семенное.

Дикое отчаяние руководило тщедушным мужичонкой Филиппом Филипенко. Он кинулся к Тесляренко, но его перехватили двое дюжих парней — телохранителей при особе председателя.

— Шоб ты кровью залился с твоей справедливостью! — вырывался из рук охранников одичавший от горя человек.

Наотмашь, сплеча ударил Лазарь Афанасьевич наскочившего на него односельчанина.

Аверьян даже представить не мог, что у всех на глазах так будут издеваться над Советской властью. Он прекрасно помнил столб из коряжистой сосны перед хатой сельсовета: от него к окну тянулись два провода.

«Неужели щербиновские мужики до того темный народ?!» — возмутила его рабская покорность. Но еще больше он негодовал по поводу самого Лазаря Афанасьевича: «Именем Советской власти творит кулацкую расправу над бедняком!»

Помутилось все в голове у Аверьяна. Выхватил маузер.

Люди опешили. Этот, с оружием в руках, появился среди них неожиданно, неприметно. Расступились, пропустив человека в потертой кожанке к столу, за которым сидел Тесляренко.

Аверьян подошел. Не спускает глаз с председателя сельсовета. Потрогал дулом маузера телефонный аппарат. Тихо, вкрадчиво попросил:

— Будь добр, Лазарь Афанасьевич, звякни еще разок в Москву.

Тесляренко потянулся было рукой к трубке. Даже снял ее. Но тут же положил на место. Нервно рассмеялся, словно бы его щекотали русалки:

— Я же… пошутил. Старался хлебушек для государства запасти. Может, это самое… Того… Пересолил чуток, так извините, товарищ, темноту нашу сельскую.

Филипенко медленно приходил в себя.

— Что?.. Нет такой директивы от Советской власти, чтобы многодетного бедняка обдирать, как липку, до последнего зернышка!

Никто ему не ответил. В комнате, забитой народом, поселилась настороженная тишина. Она вдруг взорвалась протяжным криком: в нем жило отчаяние и злость, торжество и жажда кровавой мести.

— А-а-а… Моих деточек голодом хотел поморить! — Он вдруг вцепился в своего врага, как клещ.

— Филипенко! Ты что, рехнулся? Успокойся! — Сурмач сунул в кобуру маузер и попытался оттащить от Тесляренко дышавшего злобой и ненавистью мужика.

— Заберите его! — Сурмач отыскал глазами в толпе двоих: — Ты! — сказал он человеку в красноармейской шинели, стоявшему ближе всех к столу. — И ты!

Сурмач увидел высокого и худого, как Кащей Бессмертный, дядьку. «Иван Дыбун!» Это оп первым бросил к ногам Аверьяна оружие там, в Журавинском хуторе, в поместье у пани Ксени, это он, прикипев к пулемету, сводил личные счеты с удиравшим Семеном Григорьевичем Воротынцем.

Оттащили Филиппа Филипенко от посипевшего, полупридушенного председателя сельсовета. Обиженный злобно выкрикнул:

— Деточек моих… Паскуда!

Он вдруг сел на пол у ног толпы и заплакал. Горючие, крупные слезы выкатывались из его маленьких глаз, он по-детски растирал их кулаком.

— И вы, — сердито выкрикнул Сурмач в лицо толпе, — позволяете себя дурачить!

— Не позволяли бы… Да кладбище далеко, — бросил Аверьяну в ответ реплику тот, в красноармейской шинели, который оттаскивал Филипенко.

— Кто-нибудь из вас за Советскую власть воевал? — спросил Сурмач.

— Ну я, к примеру, — опять отозвался мужик в красноармейской шинели. — Пулю под Перекопом поймал.

— Как тебя звать?

— Зовут зовуткой, а величают уткой, — недобро ответил бывший красноармеец.

— Олексой Пришлым, — мягко, покровительственно пояснил за того долговязый Иван Дыбун.

— За такую власть ты кровь проливал? — спросил Сурмач Алексея Пришлого, показав на председателя сельсовета.

Бывший красноармеец вдруг рассердился:

— Я, что ли, сажал его на председательское место?

В чем-то он был прав, этот злой человек, штурмовавший Перекоп. В чем-то. Вот именно, в чем-то. Но не в главном.

— Ну, с меня, как с гуся вода: пи кола, ни двора, ни жены, ни собаки. А ему каково? — ткнул Пришлый кулаком в спину Филипенко, сидевшего на полу. — Деникину юшку красную пускал. А его теперь с бывшим бандитом Нетахатенко уравняли. Тот три года округу грабил. Приперли к стенке — покаялся. Простили, вольготную жизнь устроили.

— Дыбун! И ты, Пилип, — нечего сидеть на полу, — поможете мне отвести вашего Лазаря Афанасьевича на станцию. А ты, Пришлый, забери ключи от сельсовета.

Тесляренко выдвинул ящик, выложил на стол печать. Пошарил в карманах полушубка, висевшего на гвозде, и передал чекисту два ключа.

— Може… ко мне в хату зайдем? Пообедали б… — вдруг предложил он.

— Одевайся! — прикрикнул на него Аверьян.

Тесляренко одел белый, как первый снег на лугу, полушубок, напялил мохнатую шапку, вышел из-за стола.

«На ногах валенки в резиновых литых галошах…»

Он! Махорочник с белояровской толкучки! Он!!! За ним увязался Кусман, беспризорник из Петькиного войска. «Ну, хороший гражданин, вспомнишь ты у меня кузькину мать!» — подумал Сурмач.

ЛАЗАРЬ АФАНАСЬЕВИЧ УПОРСТВУЕТ

Тесляренко на допросах от всего открещивался: «Махорку в Белоярове не продавал. Картоху — мог бы… Махоркой — не занимаюсь. О медикаментах слыхом не слыхивал. Я на здоровье не жалуюсь, на кой ляд мне медикаменты. Если простудился, то лучшего лекарства, чем банька и шкалик, нету. Вашего беспризорника в глаза не видывал. Гоняет их, беспризорных, по базару голод. Подойдет какой: „Дяденька, дай“. Ну, что есть — уделишь: кусок хлеба, пару картофелин… Вот насчет продналога — это точно, дал промашку. А все из-за чего? Не хочет люд сдавать продналог. Словом, довелось попреть… с малосознательными… Может, на этом и перестарался. Но как оно? Из окрисполкома — уполномоченный за уполномоченным: „Где хлеб? Где картошка?“ Ну и… переусердствовал. Накажите! Есть за что. Жаловаться не буду». И так — до бесконечности. У Сурмача всякое терпение иссякло.

— Агнец ты божий, Лазарь Афанасьевич! Послушать тебя, так ты — первая жертва: и земотдел из тебя жилы тянет, и прокурор жить не дает, а ГПУ — так вообще живого в землю зарывает.

— А что — не правда? Кто чуть поднялся над тобой, тот и норовит под себя подмять и притом пикнуть не позволяет. Посидели бы вы па моем месте в сельсовете, послушали бы, что люди говорят, и совсем другое было бы понятно у вас про сельское житье-бытье. А то ведь вес из газеточек, с чужих слов…

И в подтверждение каждого такого довода у Лазаря Афанасьевича примеры: называет имена, называет числа, кто был из исполкома, да как притеснял!

Когда Сурмач докладывал о результатах допроса Ласточкину, тот говорил:

— Этот Тесляренко нас с тобой политграмоте учит. И у врагов, Аверьян, есть чему поучиться. Враг — он очень точно указывает на твои ошибки и просчеты. Так что бери на учет все, что подносит этот Лазарь Афанасьевич. Будем принимать меры по его заявлению.

Но — время шло, а дело с места не двигалось. Тут уже начал досадовать Иван Спиридонович. Он сам полдня занимался бывшим председателем Щербиновского сельсовета. И ничего существенного.

— Или он и впрямь не тот, за кого приняли, или мы все тут даром хлеб едим.

Борис Коган посоветовал Аверьяну:

— Подобру-поздорову ты с этим Тесляренко ничего не добьешься. Он же понимает: за убийство беспризорника, за связь с усенковцами по головке не погладят.

Аверьян растерянно тёр подбородок.

— Но как заставишь его говорить?

— Чего проще. Он убил беспризорника?

— Я так думаю.

— Устрой ему свидание с Петькиным войском.

Пришел срок решать дальнейшую судьбу Лазаря Афанасьевича. Ласточкин побывал у прокурора, передал представление на арест. Но прокурор санкции не дал.

— Да что он, прокурор, заодно с контрой? — возмутился Аверьян, узнав об этом.

— Без нее, без строгой законности, нет вперед хода, — вдруг начал защищать прокурора начальник окротдела. — Была Чрезвычайная комиссия — ЧК, а ныне ГПУ. Ты думаешь, только название изменилось? Нет! Была война, потом свирепствовал бандитизм. Саботажники дохнуть нам не давали. И выставлял пролетариат против вражьей жестокости — свою жестокость, против вражьей силы — свою силу. А теперь мы победили. И выходит, уже не с руки нам, не по-государственному это — без соблюдения строгой законности.

— Но если явная контра, как этот Тесляренко?

— Что он контра — ты и докажи, — настаивал Ласточкин. — А пока у тебя против него одни слова, мы не добыли ни одного стоящего факта, который можно было бы взять на ладошку, а он бы, как кусок антрацита, тянул руку к земле. Пока ты знаешь доподлинно одно: бывший председатель сельсовета Тесляренко проводил неправильную политику в Щербиновке. Написали мы представление в исполком. Сняли Тесляренко с должности. А дальше? Связан по рукам и ногам с УВО? Так это ты так считаешь. А он — отнекивается. Откуда мне, прокурору пли судье, знать, кто из вас двоих прав: кто брешет, кто ошибается. Факты нужны!

— Будут! — заверил Аверьян.

— Вот когда будут… Понимаешь, Сурмач, в чем тут загвоздка… — Иван Спиридонович усадил Аверьяна на стул и сам подсел. — Мы с тобой — не семи пядей во лбу. Можем и ошибаться. В таком разе — пострадает невинный. А если в государстве страдают невинные, то страдает от этого честь государства.

Беда научит есть кашу без ложки… Аверьян вспомнил совет Когана показать Лазаря Афанасьевича беспризорникам. «Ну, всей ватаге — нельзя, а вот Петьке Цветаеву, пожалуй, стоит. Тесляренко требует свидетелей, которые видели его на базаре в день гибели Кусмана, свидетели — будут».

— Иван Спиридонович, надобно подержать у нас Тесляренко еще денек. На мою ответственность. Нанду людей, которые видели его на базаре. Только мотнусь в Белояров. Туда и обратно. Заодно проведаю Демченко. Что-то сгинул он, никаких вестей не подает.

Любил Аверьян наблюдать, как Ласточкин думает. Густые брови натопорщит, складки на лбу начинают мельчать — выравниваться. Глаза светлеют, наливаются глубиной и добротой. Словом, молодеет человек.

Сегодня начальник окротдела выглядит вообще молодцом.

— Василий Филиппович — человек обязательный, — заметил Ласточкин. — Коль не отзывается, значит, есть причина. А какая? Не натворил бы бед, усердствуя. Те, которые заложили в Щербиновке тайный лазарет, тоже не лыком шиты, а после ареста Тесляренко наверняка держат ушки на макушке.

Словом, начальник окротдела согласился задержать Тесляренко еще на денек: «Ну, тут не только твоя ответственность!»

— А ты в Белояров; одна нога здесь, другая — там. И обязательно навести нашего фотографа. Может, он как-то дал знать о себе жене?

«Пятьсот веселый» приходил в Белояров в удобное время, к вечеру. Пока Аверьян добирался до Гетманской улицы, совсем стемнело, так что можно было заглянуть к Демченко, не привлекая к этому факту внимания случайных прохожих.

Долго стучался в старую, пропитавшуюся сыростью дверь. Никаких признаков жизни в доме. И полоснуло по сердцу холодом: «Как тогда с беспризорниками?..»

Собрался уже в милицию («Не довелось бы дверь вскрывать!»), как из сеней отозвался надтреснутый, болезненный, с хрипотцой женский голос:

— Тебе кого?

— Фотографа…

— Клиент, что ли?

— Клиент…

— Не вернулся еще из села.

Аверьян ощущал чувство неловкости из-за того, что не видит лица собеседника.

— Отоприте на минутку, — попросил он.

Но женщина вдруг испугалась:

— Ишь, отопри! А ты — топором по башке. Потом на куски изрубишь, мясо в мешок сложишь.

Аверьяна словно бы в прорубь скинули: «Сумасшедшая». Он в тот момент посочувствовал фотографу: «Как он с такой живет под одной крышей!»

В милиции Сурмач застал знакомую картину: Петька драил шваброй полы. Босой, клёши до колен закатаны, на плечах неизменная душегрейка. Дядя Вася выгревал кости, прижавшись поясницей к печке.

— Я — за тобою, — сказал от порога Сурмач пареньку. Топать грязными сапогами по чистому полу не хотелось, жалко было труда. — Ты мне в Турчиновке нужен.

Петьку долго уговаривать не пришлось.

— Я только пол дотру. А чё, кого-то на мушку взяли? Мы на толчке караулим: ни того в белом полушубке, ни усатого, ни Кольки Жихаря. А Колька даже домой не является. А нам бы только кого из них уследить! Мы бы за Кусмана, за Ужака… Им! — хрипло выдавил он. И бледное лицо вдруг вспыхнуло, словно бы его окатили кипятком, взялось багровыми буграми.

— На мушку — не на мушку, — уклончиво ответил Сурмач, удивленный впечатлительностью обеспризорившегося Петьки. «Босота! Казалось бы, что с него взять… А поди ж ты, такое чуткое сердце».

В тот момент жила в чекисте профессиональная осторожность, замешанная на суеверии: «Не вспугнуть бы удачу!»

* * *

К решающему допросу Сурмач готовился не спеша, тщательно обдумывая каждую мелочь: как сам сядет, что в первую очередь спросит у Тесляренко, куда посадит его, какие вопросы задаст потом, где в это время будет находиться Петька, который должен, по замыслу Аверьяна, все видеть, и слышать, но быть неприметным.

Сурмач вызвал бывшего председателя Щербиновского сельсовета и, пока того доставляли из внутренней тюрьмы, предупредил Петьку:

— Увидишь и услышишь многое. Но чтобы сидел и — ни гу-гу. Твое дело смотреть и помалкивать. Дошло?

Конечно, дошло. Повторять такое Петьке без надобности. Он давно смекнул, что не шутки шутить привез его в окротдел ГПУ чекист, паренек догадывается, что разговор пойдет о тех, кто убил Кусмана и избил до смерти второго беспризорника, по кличке Ужак.

Забился Петька в угол, весь ощетинился, стал злым и настороженным. Ждет.

Конвойные привели Тесляренко. Тот уже научился держать себя, как многоопытный арестант. Вошел, руки назад. Стоял у стола, пока чекист не предложил ему:

— Садитесь. Ну что, Лазарь Афанасьевич, выдохлись мы с вами. Пришло времечко сказать: «Возьми ты свои куклы, отдай мои тряпки — я с тобой не играюсь», — бодрячком вел себя Аверьян, давая понять арестованному, что допросы в основном закончены.

— Что знал — сообчил, — заученно-монотонно, будто шарманку прокручивал, ответил Тесляренко.

Сурмач встал из-за стола, прошелся по кабинету, отвлекая внимание арестованного от того угла, где сидел Петька Цветаев. Остановился перед бывшим щербиновским председателем сельсовета.

— Ну, что мне с вами делать, Лазарь Афанасьевич, а? Может, вы и в самом деле не врете, правду, как она есть, выкладываете?

— Чистую правду, — взмолился Тесляренко, почувствовав смену в настроении чекиста. — Убей меня бог! Да чего бы это я с проходимцами путался? Хозяйство у меня справное, жена, дети малые. Мужики выбрали, доверие оказали, поручили блюсти Советскую власть. От добра добра не ищут. Ну, чуток перестарался. Так думал — оно для пользы дела! Но сглупил по недоумию. А вы научите, так мы за Советскую власть…

Он бы еще говорил и говорил, но Аверьян, не сумев справиться с собой, со своими чувствами, оборвал задержанного:

— Точка! Сейчас принесут полушубок и шапку.

— З-з-а-а-чем? — оторопел Тесляренко. И на мощном, бычьем лбу, испещренном вертикальными морщинами, как иная земля оврагами, выступили капельки пота. Они копились в ложбинках-морщинках, затем побежали по их дну. Но натолкнулись на высокие холмы — надбровные дуги, где и вспухли озерцами.

— Подписывайте протокол и… — Сурмач сделал длинную паузу, стараясь породить панику в душе задержанного, чтобы тут же ошеломить радостью, — домой! — Аверьяном в тот момент владело сложное чувство ненависти и брезгливости. Оно-то и заставило бросить задержанному ядовитую реплику. — Что это вас, Лазарь Афанасьевич, страх до пяток пробирает, если вы перед Советской властью, яко младенец новорожденный после купели?

— От человеческой слабости это, — ответил тот, уже приходя в нормальное состояние.

Аверьян читал бывшему председателю сельсовета протоколы всех его допросов. Тесляренко слушал внимательно, ловил слова, уточнял их смысл, а потом подписывал каждую страничку.

— Вот и все, — подытожил Аверьян.

В это время конвойные принесли добротный, белый, как первый снег на лугу, полушубок Тесляренко и мохнатую шапку из длинного собачьего меха.

Одевается Лазарь Афанасьевич и на радостях шепчет чекисту:

— А уж я в долгу не останусь: может, мешочек крупчаточки или полпоросеночка… Только шепните — куда…

— Ладно, дам адресок, — выпроваживал Аверьян задержанного. В нем клокотала ненависть: «Гад! Чекисту — взятку». Но надо было сдержать себя, иначе весь замысел — кошке под хвост.

— Шапку-то наденьте, — посоветовал Сурмач, — надует уши.

Очень важно было для опознания, чтобы Тесляренко принял «базарный» вид, стал таким, каким он был в Белоярове в махорочном ряду.

Лазарь Афанасьевич послушно натянул шапку на голову.

В этот момент Петька и узнал его. Поверив, что чекист намеревается отпустить «махорочника», кинулся к Тесляренко, вцепился в мохнатые отвороты белого полушубка:

— Это ты, ты Кусмана приштопорил! Ты!

Его ненависть породила такую дикую ярость: держит огромного плечистого дядьку за отвороты и смешно, по-петушиному подпрыгивая, бьет, бьет головой в лицо. А тот, ошарашенный неожиданностью, подавленный ужасом, пятился, стараясь отделаться от паренька.

— Петро! — прикрикнул Аверьян. — Перестань!

Но Петька уже не реагировал на слова, он хотел тут же, на месте разделаться с врагом. Пришлось Сурмачу оттаскивать Цветаева.

Усадил на лавку. А мальчишка от ярости как в лихорадке дрожит, глаза мутные-мутные.

— Мы тебе, гад, за Кусмана… жилы вытянем. Отпустят — все едино найдем! Сдохнешь — из могилы выроем!

Тесляренко стоял у стены и вытирал ладонью разбитый до крови нос.

— Науськали мальчишку!

Петька вновь было сорвался с места, но чекист опять его осадил:

— Уймись ты!

— Я знаю, какой махоркой ты торговал! — выкрикнул с обидой Петька. — Медикаментами. А с твоей махрой Колька Жихарь стоит! — Он сожалел, что не может добраться до ненавистного человека.

Вот теперь-то Тесляренко сник. Упоминания о медикаментах, о Николае Жихаре доконали его. Вытирает шапкой вспотевшее лицо, поглядывает с опаской на своего разоблачителя:

— Ну что, Лазарь Афанасьевич, будем пооткровенней? — спросил Аверьян. Важно было сейчас, пока еще Тесляренко не пришел в себя, не замкнулся, заставить его говорить. И даже не важно, о чем на первых порах, лишь бы говорил.

— А склад с медикаментами у Жихаря в доме! — выкрикнул Петька, вновь вскакивая со стула.

— Да не знаю я ни про какие медикаменты, — забормотал Тесляренко. — Чтоб я околел… Ну, насчет махры — было дело, — выдавил он из себя, но тут же оправдался: — Однако ж не возбраняется это по новым законам. У кого что есть — вези на базар.

— Законы знаешь, — гневно оборвал Сурмач разглагольствования допрашиваемого. — У кого ночевал в Белоярове?

— А зачем ночевать? С поезда — и на базар…

Да, по-прежнему не собирался Тесляренко откровенничать.

— Рассказывай, как справился с беспризорником, — потребовал Аверьян.

— Не расправлялся я с ним, — пробурчал Тесляренко, с опаской поглядывая на Петьку, восседавшего рядом с чекистом.

— Ну так как же все было?

Тесляренко насупился: не хотелось, ох не хотелось ему исповедоваться.

— На базаре я его приметил: вьется и вьется. Пошли — и он за нами…

— С кем пошли?

— Да ни с кем, сам я… Вижу — на пятках висит. Думаю, на кошелек зарится. Ну, увел я его в темное место, припугнуть решил. А он — с ножом. Отобрал нож и сгоряча пристукнул. Хоть у кого сердце не выдержит, ежели на тебя с ножом…

— Чем же ты его?.. — все напряглось в Сурмаче.

— Чем? — переспросил Тесляренко. Он явно выгадывал время, стараясь придумать что-нибудь, похожее на правду. Сжал кулак. Огромный кулачище! Посмотрел на него. — Вот этим, — сказал и, кажется, сам поверил. — Трахнул… И не думал, что такое хилое, такое негодное. Вижу: упал и словно бы не дышит. Душа у меня в пятки: человека пришиб. И — бежать, — уже охотно рассказывал Тесляренко.

Сурмач не выдержал, грохнул кулаков по столу.

— Врешь! Прутом его секанули. Сзади подошли. Не ждал мальчишка. Кто был второй?

— Колька Жихарь! — крикнул Петька.

Лазарь Афанасьевич притих, как сурок.

— Он рубанул мальчонку железным прутом? — требовал признания чекист.

Понял Тесляренко, что уже не выкрутиться ему, в отчаянии кивнул головой: «Он».

— И медикаментами он снабжал?

— Нет. На станции один… Ты ему золотишко, а он — товар.

— Кто такой?

— Не знаю… Я ему — гроши, он мне — что надо…

Присмирел Тесляренко, уже, казалось, сдался. Ан нет, все еще ходит вокруг да около. Почему? Что заставляет его скрывать дружков, когда и за то, в чем признался, уже положено — на всю катушку? Терять ему, казалось бы, нечего. Но поди ж ты, выкручивается, как гадюка под палкой. «А, может, правду говорит?»

— Кто тебя свел с ним?

— Да он сам меня нашел. Расторговался с картошкой, барыши подсчитываю, обмозговываю, что домой купить. Он подходит, улыбается: «Хочешь заработать?» А кто ж не хочет?

— Ладно. Послезавтра — базарный день, покажешь его, — заключил Сурмач.

И опять помутнели от ужаса глаза Тесляренко, опять от нахлынувших чувств у него перехватило дыхание.

— А вдруг его там не окажется? Он же не дурной, увидит, что я не сам…

— Ну, уж это не твоя печаль.

Больше ничего Сурмач в тот день у Тесляренко не узнал, хотя и спрашивал об «усатом», и о «нищем» с бородавкой на носу, и о Жихаре. Лазарь Афанасьевич утверждал, что никого, кроме Жихаря, который наводил на него покупателей, не знал. «А Кольке я за это приплачивал за каждого человека».

* * *

Доложив Ивану Спиридоновичу о результатах допроса, Сурмач сделал вывод:

— Жихаря надо брать. Он убил Кусмана. Больше некому.

— Он-то он… — в раздумье произнес начальник окротдела. — Но за что? Двое испугались, что мальчишка отнимет у них кошелек с деньгами?

— Нет, конечно.

— То-то и оно… Что-то он узнал про них. Но что?

В тот же день прокурор дал санкцию на арест Жихаря и Тесляренко.

— Но с обыском потерпим, — разъяснил Ласточкин свой замысел. — За что взяли председателя Щербиновского сельсовета? За превышение власти. Вот пусть так все и думают.

— Не выходит из головы Кусман, — признался Сурмач. — Получается, что я заслал мальца на погибель. И второй, которого избили на вокзале, — тоже умер по моей вине.

Завьюжило светлые глаза начальника окротдела. Хмуро проговорил:

— Детишек всегда жалко. Для них и живем. Вот вчера приехали мои-то. Тощие, синюшные. — Своими для него стали дети тети Маши. — Не ты виноват в смерти беспризорников. Где-то про войну уже и забыли, а мы по-прежнему в атаке. В атаке на паскудство старой жизни, что перешло нам в наследство вместе со всем прошлым. И в той борьбе, как солдаты, погибли твои пареньки — Он помолчал, и решил: — Пристроить бы к какому-то стоящему делу этого сорванца Петьку и всю его компанию. Поговорю в окрисполкоме.

* * *

На следующий день к обеду вернулся из Щербиновки Демченко.

— Ничего конкретного. В семи хатах видел швейные машинки «Зингер», в одиннадцати — городские кровати, но чтобы все вместе, да еще подушки с белыми наволочками — не встречал. Меня же во многих дворах привечали собаками.

Конечно, глупо было надеяться, что Демченко, съездив в Щербиновку, привезет оттуда необходимые адреса. И все же такой результат: «ничего конкретного» — испортил Сурмачу настроение.

— А что в Щербиновке говорят об аресте председателя сельсовета?

— Разное. А в общем-то люди вздохнули, — видать, в кулаке он многих держал. Да, кстати, вы просили поинтересоваться фамилией Штоль. Нет такой фамилии, это уличная кличка Тесляренко. Прадед его или дед, в общем, кто-то из родственников, отбывал солдатчину. А вернулся и заладил к месту и не к месту: «што ли» да «што ли». Ну и получил кличку Штоль.

— Владимир Филиппович, — возликовал Сурмач, впервые проникнувшись уважением и доверием к фотографу, — да эта весть десяти других стоит!

«Вот на чьих лошадках отвозили доктора после операции раненного на границе усенковца».

Аверьян готов был немедленно бежать в окротдел и вновь допрашивать бывшего председателя сельсовета. У него уже созрел план действий. «Покажу Лазаря Афанасьевича врачу. Может, опознает, тогда Штолю деваться некуда. И заговорит, непременно заговорит!»

СВАДЬБА ЧЕКИСТА

Но заняться служебными делами Сурмачу в тот день так и не удалось. Едва он появился в окротделе, дежурный сообщил:

— Зайди к Борису, он какую-то девку допрашивает. Велел тебе сообщить, когда появишься.

В непонятном предчувствии заволновался Аверьян. Распахнул дверь в «чекистскую кухню» и застыл на пороге: «Ольга!» Пальто нараспашку, серый шерстяной платок откинут на плечи. По всему — она тут давненько: упарилась, одурела от непривычного, кажущегося страшным. При виде Сурмача поднялась со стула. Глаза — лубяные. Виноватая. Растерянная.

— Что случилось?!

Борис подсунул Сурмачу под нос листок бумаги.

— Да вот… призналась.

— В чем?

Неистово билось сердце, готовое вырваться, — тесно, невмоготу ему… В голове возникло миллион предположений: «Ольга — и Воротынец… Оленька — и Жихарь… Ольга — и жена Степана Вольского…»

— Ну, повтори, — потребовал строго Борис у задержанной.

А она потупилась. Молчит. Ямочки на пухлых щеках наливаются жаром, как яблоко «джанатан» — солнышком.

Аверьян схватил листок, протянутый Борисом.

«Я, Ольга Митрофановна Яровая, действительно люблю Аверьяна Сурмача больше своей жизни и согласна выйти за него замуж».

И подпись, разборчивая, четкая, каждая буковка выписана.

Все это было столь неожиданно, так не вязалось с тем, что нарисовало пылкое воображение Аверьяна! Он еще раз прочитал «протокол допроса».

А Борис уже не мог сдержать себя. Он хохотал. В изнеможении повалился на стол, захламленный конвертами, папками, кучей прочих бумаг, и, не в состоянии продохнуть, только покрякивал.

— Ох… ах… хо-хо…

— Что это? — спросил Аверьян у Ольги, показывая написанное ею.

— Все они, — кивнула она на хохочущего Бориса. — Пришли к нам… Забрали…

Аверьян был безмерно благодарен верному другу, но уж слишком неловко чувствовал себя в положении будущего мужа.

— Куда же ее теперь?

— Пока в коммуну. Условия для семейной жизни у тебя превосходные, есть одеяло, кожанка. Чего еще? Со временем подыщем какое-нибудь жилье. Пошли. — Он поднял с пола чемодан, вскинул его на плечо. — А корзиночку и узелок, Аверьянчик, уж ты сам. Проклятая корзина булыжниками нагружена. Привыкай таскать бремя. Жена — это, брат, такая загогулина! Еще хлебнешь горюшка.

И тут девушка вся как-то вдруг взъерошилась, словно воробей, которого скворец выселяет из скворечника.

— Без венца — грех!

— Оленька! — воскликнул Борис. — С венцом — это значит с попом! Зачем он вам? Попадется толстый, лысый, пьяница и бабник. Благословит такой — и до конца жизни от грехов не очистишься. А вот сводит вас жених в исполком…

Ольга готова была расплакаться.

— Я не какая-нибудь, чтоб невенчанной…

— Попы — мракобесы, а религия — опиум для народа. Подумайте, Оленька, о позоре, какой падет на голову вашего возлюбленного. Чекист! Большевик! И чтобы пошел на поклон к попу? На колени перед ним встать?

— Боль-ше-вик! — ужаснулась Оленька и с тоскою посмотрела на Сурмача. Она явно не верила.

— И я — большевик, — заверил ее Борис — А рогов у нас нет. — Он наклонил голову: мол, на, посмотри и убедись.

— Ну, то вы… Вы ж еврей, некрещеный. А Володя…

Она осеклась, еще больше смутилась от своей откровенности. Замолчала, и уже слова не могли от нее добиться. Борис было процитировал шутливый «протокол», под которым девушка подписалась: «согласна выйти замуж». В ответ — ни гугу, как будто язык откусила.

— По Аверьяну сохла, а теперь, когда только и осталось — пожениться, мучаешь парня. Глянь, как он, бедняга, похудел: кожа да кости. По ночам бредит: «Оленька, Оленька!» — и подушку целует.

Борис продемонстрировал, как трудно спится Сурмачу по ночам.

Тут уж Аверьян не выдержал:

— Ничего такого не было! Сплю не хуже тебя.

Сказка-шутка, сочиненная Борисом, рассердила Сурмача.

«Дурака из меня делает».

А Борис, пропустив выкрик друга мимо ушей, продолжал уговаривать девушку:

— Слышишь, кричит? Почему? Нервным стал. И всему виной плохой сон. Врач прописал ему: жениться, иначе совсем изведется.

Но Ольга упрямо твердила одно и то же: «Невенчанной — грех, и от людей стыдно». Говорила с дрожью в голосе, со слезами на глазах, в отчаянии. И стояло за ее короткими словами: «Как же без божьего благословения? Как же можно жить без господа в душе? Страх перед всевышним останавливает руку преступника, желание благости ведет к добрым делам. Весь порядок в мире держится на божьем имени. А забудут его люди — начнется светопреставление, наступит век хаоса и повального греха».

Вся коммуна была в курсе Аверьяновой беды. Слыхал он и такое: «Да не связывайся ты… Чекист, а выбрал поповскую прислужницу».

Легко судит лишь тот, кто ни о чем толком поведает, и никакие сомнения не грызут его душу: «Да!» — «Нет!» — и весь сказ.

Но что такой скороспелый судья знает о журавинской девчушке, о том, как она в одну ночь сожгла всех идолов, которым поклонялась, совершила подвиг, поверив, можно сказать, на слово правде Аверьяна Сурмача, чекиста, большевика? И это в то время, когда такие слова для невесты Вакулы Горобца, для сестры воротынской любушки было страшней любой анафемы, отбирающей надежду на вечную жизнь в раю, обрекающей на вечные муки в аду.

Как же он, большевик и чекист, может сейчас отречься от нее, оставшейся без друзей, без близких, отречься и предать ее надежду, ее святую веру в торжество дня над ночью, весны над зимой, любви над насилием, добра над злом…

Аверьян был благодарен тете Маше, когда та увела Ольгу к себе.

— Что мужики понимают в нашем, бабьем деле? — сказала она мягко девушке. — Вот почаевничаем мы с тобою, посумерничаем, душа и оттает.

Хоромы начальнику окротдела достались от тещи купца Рыбинского, который, видимо, не очень-то жаловал старуху. Комната была бы просторной, если бы не разные шкафчики, кушеточки, столики, пуфики. Ласточкин было сдвинул их в один угол, взгромоздил одно на другое, но тетя Маша вернула вещи на свои места, только определила им совсем иные должности. Два пуфа и стул — кровать для младшего. Круглый стол, на котором старуха, бывало, раскладывала загадки — пасьянсы, — кухня. На столе — примус, под столом — мешок с картошкой.

Комната пахла жильем. Было тепло. Крутились по полу, играя в «догонялки», трое мальчишек. Все светловолосые, все один в другого. Старшему лет одиннадцать, младшему года четыре. Они заполняли комнату визгом, смехом.

При виде всего этого обычного, человеческого счастья Ольга начала успокаиваться.

— Отец моих Иванычей погиб в восемнадцатом под Питером, — начала рассказывать тетя Маша.

— А Иван Спиридонович? — спросила Ольга, которая преисполнилась доверием к хозяйке.

— Мой Иван умер у Спиридоныча на руках. Были закадычными друзьями. От топ поры Спиридоныч заменил сиротам отца. Можно сказать, спас от голодной смерти. Потом и ко мне самой повернулся сердцем. По ласке да по человеческому теплу мы, бабы, ох как скучаем.

Ольга внимательно слушала исповедь женщины. Никто еще так по душам не говорил с нею о своем, о сокровенном. А хотелось знать, как же все это у других происходит. Ольга уже успела понять, что обитатели коммуны любят и уважают Ласточкина. Он для них — самый первый, самый важный. А со слов тети Маши, грозный начальник ГПУ выглядел совсем-совсем простым: добрым, ласковым, ну точь-в-точь как Ольгин Володя.

— Иван Спиридонович… большевик? — спросила девушка.

Тетя Маша мягко улыбнулась, подлила насторожившейся гостье свежего морковного чая.

— Большевик, — подтвердила она. — И отец их, — кивнула тетя Маша на озорных сыновей, — тоже коммунистом был. Вот послушай, как я за него замуж выходила. И смех и грех. С молитвой ложилась, с молитвой вставала, с молитвой садилась за стол. Славила господа бога и перед работой, и после нее. Удивляться нечему, в купеческом приюте воспиталась. Ни отца, ни матери не помню, — начала свой грустный рассказ женщина. — Пожаловал как-то к нам матросик. Сам — голь беспросветная, вот и решил засватать сироту. Выстроились мы, невесты, в линию, как солдаты. И у каждой на руках рукоделие. Посмотрел он на нате шитье… У всех одинаковое. И на лицо, кажись, одна под одну. Тогда сзади обошел. Увидел мою косу. А она ниже пояса.

К свадьбе стали готовиться. Пошли к попу. Тот приказывает: «Три недели говеть. Иначе, — говорит, — исповедь не приму, а не приму исповедь — не повенчаю». Венчаться надо было в мужнином приходе. Иван пришел в мой приход, взял справку, что я и постилась, и исповедовалась. В приюте у нас насчет этого было строго: блюли. А поп из Иванова прихода — ни в какую: «Не верю сиволапому. Святости б нем нет: богохульник». Это он о нашем, о приютском. Три недели Ивану ждать нельзя — он уходил в плавание. Собрал магарыч, сколько уж там, не знаю, повел невесту к попу. Зашли мы с черного хода. Меня оставил в прихожей, а сам подался в светелку. Дверь не прикрыта. Я глянула в щелку. Гуляют у батюшки гости. Моему Ивану стакан поднесли.

Поп мзду принял и согласился: «Сейчас исповедую рабу божью». Завалился ко мне в прихожую, дверь за собой поплотнее прикрыл. Ну и полез целоваться. Окаянный так ущипнул, что с месяц синяк не сходил. Признаюсь, я тогда больше за батюшку испугалась, чем за себя. Ну, думаю, за такое святотатство господь тут же зальет его горячей серой или лишит дара речи. Но ничего с ним не стряслось ни в тот момент, ни потом. Я подождала да и потеряла доверие к господу (если ты есть, то как можешь терпеть таких пастырей?) и уважение к попам. Обычные они смертные, все-то у них земное, даже грешат, как последний смертный.

— А венчались? — вырвалось у Ольги.

Каждое слово тети Маши она воспринимала как откровение. Но сейчас ей важно было знать одно: да или пет?

Мария Петровна прижала голову девушка к своей груди: «Глупышка ты моя, глупышка».

— Венчались. Выписал черт безрогий бумажку.

Ольга с облегчением вздохнула.

— А как же невенчанной… Стыдно перед людьми.

Узнав об этих «требованиях-минимум», Борис Коган заявил:

— Справка от попа будет.

Ольгу тетя Маша поместила на ночь к себе, а Ивана Спиридоновича отправила к «холостякам», там ему выделили койку.

На следующий день Борис отправился «к одному знакомому», к попу, а Сурмач с Иваном Спиридоновичем стали готовить «вокзальную встречу» Тесляренко с продавцом медикаментов. Ольга осталась па хозяйстве вместе с тетей Машей.

* * *

Только было они с Ласточкиным уселись в кабинете, чтобы обмозговать, что к чему, как на весь коридор закричал радостный дежурный:

— Тарас Степанович вернулся! Живой!

Захлопали двери служб. Кое-кто закричал даже «ура!».

— Тарас Степанович! Наконец-то!

А Ярош — уже на пороге кабинета.

— Разрешите доложить?

Он по-приятельски поздоровался с Иваном Спиридоновичем. Тот подставил ладонь, и Ярош, будто бы с размаху, но в общем-то не сильно, хлопнул по ней.

Увидел Сурмача, поднявшегося ему навстречу. Чуть отстранил Ласточкина и — к Аверьяну:

— Ну, вот и встретились! — Он нежно, как доброго друга, обнял сотрудника экономгруппы.

— Вовремя ты, Тарас Степанович, вовремя! — суетился Ласточкин, на радостях не зная, куда и усадить сотрудника, который, можно сказать, вернулся с того света. — Дел — невпроворот, а людей — сам знаешь. Твой боевой заместитель такое закрутил: банду выявил и заговор. — Он хитро подмигнул Сурмачу: мол, сам понимаешь, тут без пережима не получится.

Ласточкин начал вводить Яроша в курс дела о махорочниках на базаре:

— Известны — двое. Один из них — задержан: бывший председатель Щербиновского сельсовета Тесляренко. А на Жихаря уже санкция есть. Но пока решили не пугать.

О втором из пятерки Волка:

— Не нашли квартиру-лазарет. Зато знаем, что лошадей доктору готовил Штоль. А Штоль — это уличная кличка все того же Тесляренко. В воскресенье выведем его на вокзал, пусть поищет того, кто снабжал его медикаментами. Уверен, это лишь басни. Но когда станет ясно, что он водил нас до сих пор за нос, мы его поприжмем, и он расскажет, кому давал лошадей или с кем сам ездил. Доктора для этого случая подключим.

Сурмачу хотелось порасспросить Яроша поподробнее о том, как прорывалась пятерка через границу, как напали на секрет и уничтожили его. А, если откровенно, Аверьян ждал, что Тарас Степанович подтвердит его вывод: окротделовца ударил прикладом пограничник Куцый. Но Ярош так углубился в подготовку операции «Вокзал», что перебивать его, отвлекать от основного занятия в то время было просто неловко. Пограничный инцидент принадлежал уже прошлому, операция «Вокзал» — будущему. «В следующий раз. И не мельком, а обстоятельно, со всеми подробностями…» — подумал Аверьян.

На операцию «Вокзал» были мобилизованы все сотрудники окротдела. Узнав, что Коган еще не вернулся «от попа», Иван Спиридонович посетовал:

— Напрасно я его отпустил. С попом успелось бы. А тут есть дело как раз по его суматошному характеру.

И хотя начальник окротдела говорил безо всякого намека, Сурмач почувствовал себя виноватым: по его, Аверьяновым, делам уехал Борис. Задерживается. «Ну что Ольга артачится! Дался ей поп, черт бы из него пива сварил! А я еще и потворствую старозаветной блажи».

Иван Спиридонович доводил до сведения чекистов разработанный им план:

— Завтра — базарный день. Тесляренко надо доставить к нам из тюрьмы заранее. Этим займутся Сурмач и Ярош. Тарас Степанович, как, справишься? Или отдохнешь еще? — обратился начальник окротдела к раненому.

— Да я же совершенно здоровый! — обиделся Ярош. Когда он сердился, карие глаза становились зеленоватыми и маленькими-маленькими.

— Тогда под твою ответственность, — согласился Ласточкин. — Чтобы ни один волосок не упал с головы Тесляренко.

— Вы меня знаете, — ответил Ярош.

— Тесляренко одеть в обычную его одежду, — продолжал инструктировать сотрудников отдела Ласточкин. — И о «сидоре» подумайте. Ни одна деталь не должна ускользнуть от вашего внимания. Людей к поезду набьется, шила не просунешь. Так вот, чтобы эта толчея не испортила нам погоду… Словом, надо обеспечить оперативный простор для своих действий в этой давке. Пошлем человека четыре наших, пусть займут скамейки напротив выхода.

* * *

Борис Коган появился под вечер. Радостный, торжествующий. Созвал в холостяцкую комнату всех коммунаров. Специально сходил за женой Ласточкина: «Тетя Маша — вы за посаженную мать». И начал свою комедию.

— Венчается раба божия Ольга с большевиком Аверьяном, то бишь, с Владимиром! — торжественно объявил он.

Ольга зарделась. Она никак не могла привыкнуть к странным выходкам Бориса.

Он заставил Сурмача взять Ольгу за руку и заголосил:

— Любишь ли ты, Сурмач, эту черноглазую дивчину, которая и мне самому нравится?

— Пошел ты к черту! — выругался смущенный Сурмач.

— Значит, любишь и согласен взять ее в жены, — истолковал Борис по-своему ответ Сурмача. — А ты, Оленька, любишь ли нашего Аверьянушку-Владимира и согласна ли выйти за него замуж?

— Только… чтоб как у людей было, — пролепетала девушка.

— Вот тебе справочка от батюшки; ты теперь венчанная. В яблонивской церковной книге про то есть запись, — он передал ей бумажку.

Ольга так разволновалась, что даже не посмела заглянуть в справку. А хотелось, а нетерпелось…

Вдруг эту церемонию прервал Ярош, сидевший до этого на своей койке у окна и молча наблюдавший за происходящим:

— Перестань паясничать, Борис!

И это было сказано с такой неприкрытой ненавистью, что все невольно повернулись в его сторону. Сурмача поразило выражение лица Тараса Степановича. Тонкие губы дрожат, посинели, словно бы он побывал в проруби и вот выбрался с трудом на хрупкий лед. Глаза — злые. Прищурил их, смотрит, не мигая: «зырит», сказали бы мальчишки-шахтарчуки и полезли бы в драку за такой взгляд. «Ты че?.. — Я ниче. А ты че? Во-от как дам!»

«Чего он так? — подивился Аверьян. — Ну, строит Борис из себя дурачка… Так ото же шутя, всем на потеху, а другу Аверьяну и его Олюшке — на утеху…»

— Тут — не балаган, — скрипел, словно старая ветла на осеннем штормовом ветру, Ярош. Он прошелся взглядом по лицам присутствующих и догадался, что его не понимают и не поддерживают. И тогда разъяснил причину своего неудовольствия. — Друга выбирают на всю жизнь, не стоит превращать серьезное дело в ярмарку со скоморохами. Надо в исполком, расписаться. О квартире подумать… А комедия с попом — за такое из партии надо исключать!

…Ольга уже верила каждому слову Бориса. Она готова была пристроить Когана в красном углу вместо иконы и молиться на него, как на Николу-угодника.

ОПЕРАЦИЯ «ВОКЗАЛ»

Ярош и Сурмач появились на вокзале в половине четвертого. Ярош оделся под деревенского, натянул почти на глаза шапку, спрятал бинт. И сразу стал неузнаваемым. У него даже походка изменилась, когда он, накинув на плечи огромный вещмешок, подошел к станции вместе с Тесляренко, который тоже нес поклажу.

Сурмача поразило умение Тараса Степановича перевоплощаться. Раньше он считал, что чекист должен работать со «своим» лицом, а тут почувствовал, что порою и переодевание может пригодиться. «Любой спекулянт примет такого человека за своего, за горлохвата и не будет таиться».

Неприятный, мокрый холод загонял людей в помещение. Перед приходом поезда пассажиров в вокзале набилось — не протолкнешься. Над головами плыл к потолку сизый махорочный дымок. Хотя курить и запрещалось, мужики попыхивали исподтишка, пряча огоньки в рукавах и кулаках.

Здесь царствовал полумрак, и три лампочки, свисавшие с потолка, не в силах были с ним бороться.

Сидит Тесляренко на скамейке, уставился на мешок в ногах, не смеет поднять головы.

— А вы, дядя, оглядывайтесь почаще, оглядывайтесь — присматривайтесь, — постоянно напоминал Ярош.

— А я што? Я ничего, — бормочет в ответ совершенно задавленный страхом арестованный. И это чувство обреченности четко прописано на его физиономии, оно во всей согбенной фигуре.

«Да какой дурень к этой мокрой курице подойдет! — думал Аверьян. — На меня бы, так я его седьмой дорогой обошел, сразу видно, что тут дело темное». Он сердился на Тесляренко.

И все же Сурмач начеку. Все слышит, все видит. Но… никто к Тесляренко не подходит. И он никого не окликает.

И только когда уже захрапел останавливающийся поезд, глухо крякнул на перроне колокол и вся людская начинка вокзала хлынула к дверям, бывшего председателя Щербиновского сельсовета опознали.

— Лазарь Афанасьевич! А брехали, что тебя арестовали — против Ленина шел, хотел подмять под себя Советскую власть. — Мужик хитрый, прищурил один глаз, голову чуть влево наклонил: знает все наперед, а выведывает.

— Врали, врали, а твое какое дело? — огрызнулся Тесляренко.

Ох, не хотелось ему попадаться на глаза односельчанина.

А хитроватый щербиновец продолжал допытываться:

— А ты, Лазарь Афанасьевич, случаем, не от суженой скрылся? А она там печалится. Завел зазнобу в Турчиновке!

Тесляренко, как затравленный зверек, озирается, ищет глазами помощи у чекистов. Но те и виду не подавали, что знают его.

Тесляренко не выдержал язвительного допроса и громко выругался:

— А пошел ты со своей зазнобой знаешь куда!

Его земляк рассмеялся:

— Вот теперь вижу, что ты, Лазарь Афанасьевич. Расскажу твоей старухе, что видел тебя в полном здравии: лаялся последними словами. Поверит. А без матюков, без угроз что ты за Лазарь Афанасьевич? Так, тюлька соленая.

В это время колокол прогудел еще два раза, и мужичка словно ветром сдуло.

Поезд ушел, вокзал опустел. Следующий поезд должен был прийти через три часа сорок минут. Никто из чекистов уже не сомневался: дело не удалось. Тесляренко просто водил их за нос, а может, и того хуже: своим появлением на вокзале в Турчиновке кого-то предупредил: «Я попался».

И все-таки дождались второго поезда. И опять бесполезно.

— Обижайся теперь на себя, Лазарь Афанасьевич, — зловеще предупредил Ярош арестованного, когда они вышли на привокзальную площадь. — В «дурачка» поиграли достаточно, теперь в «свои козыри». А все твои — на чужих руках, собрать ты их не удосужился.

Тесляренко люто глянул на чекиста, взмахнул тяжелым «сидором» и, ударив им Яроша по голове, бросился было бежать. Но Аверьян успел подставить беглецу ногу. Тот — тяжелый и громоздкий — со всего размаха грохнулся о землю. Сурмач подскочил и, не позволяя вывернуться, принять оборонительную позу, рывком заломил ему за спину правую руку. Тесляренко лежал ничком, не шевелясь. Аверьян было подумал, что задержанный, ударившись с лета о мостовую, потерял сознание. Но нет: широкие плечи под белым полушубком начали подрагивать, и послышался плач. Вначале Лазарь Афанасьевич поскуливал тихо, по-бабьи, а когда стали его поднимать, заголосил навзрыд. Встав, он начал неумело вырываться, выдергивая зажатую руку, затем в отчаянии попытался укусить чекиста.

Удар по больной голове для Яроша оказался губительным. Едва доплелся до окротдела, и там у него началась рвота.

— Лежать тебе, Тарас Степанович, да лежать, — посочувствовал раненому Иван Спиридонович. — Это, брат, контузия. Сразу за нее не примешься — инвалидом на всю жизнь можешь остаться.

Ласточкин хотел отправить его в больницу, по Ярош запротестовал:

— В такое-то время? Да мне больница и так осточертела! Я в ней окончательно закисну. Ну, отлежусь, ну, отдохну…

— Тарас Степанович, ты делу нужен здоровый. А так мы тебя можем и потерять. — Но видя, как болезненно реагирует чекист на его слова, смягчился: — Черт с тобой… Оставим решать врачу. Вызовем Емельяна Николаевича, уж что он скажет. — Ласточкин оживился. Лицо — хитроватого мужика, который намерился обвести вокруг пальца купца. — Вызовем врача к тебе и устроим ему «случайную» встречу в коридоре с Тесляренко. Как они друг на друга посмотрят?

Он позвонил в окружную больницу. Но Николая Емельяновича на месте не оказалось: «Уехал на вызов».

— Вернется, пусть немедленно позвонит в ГПУ, начальнику, — предупредил Ласточкин дежурную медсестру. — У нас тут стало плохо чекисту, который но излечился от недавней контузии.

Ярош откровенно порадовался тому, что врача нет на месте. Воспрянул сразу духом, приободрился весь:

— Пока он не вернулся, я займусь Лазарем Афанасьевичем. Надо ковать железо горячим. Тесляренко вполне созрел для серьезного разговора.

Иван Спиридонович пожурил его: «Оглашенный, загонишь себя». Но ото лишь для виду. Такая настойчивость и преданность работе импонировала старому коммунисту.

Ярош распорядился, чтобы привели арестованного.

— А ты, Аверьян, отправляйся в коммуну, — посоветовал он Сурмачу. — Решай свои семейные дела. Пока без тебя справлюсь, а потом подменишь.

Сурмач вначале отнекивался, он видел, как плохо чувствует себя Тарас Степанович, но тот настойчиво уговаривал:

— Да я из тех, кого работа лечит. Вернется турчиновский эскулап, запрет в лазарет, и я вконец там заплесневею. А пока буду чувствовать себя человеком.

Ну что скажешь на такую мольбу?

— Только вы тут себя не доводите до белого каления…

— Иди, иди, жених. Превращайся в мужа. Да не забудь в свое время Тараса Яроша пригласить на крестины.

— А я сейчас приглашаю. Только вы не забудьте придти в свое время.

* * *

Борису Когану неделю есть-пить не давай, в черном теле держи, но позволь после этого часок пофорсить. Вот уж любил удивлять, ошарашивать, приводить в восторг, «сшибать с ног», ошеломлять неожиданностью.

Стоит во дворе коммуны тачанка, запряженная парой коней. У буланого жеребца хвост от нетерпения — дыбом, и полощутся волосинки степным ковылем на ветру. А второй — гнедой, из молодых, кованым копытом по отвердевшей земле: «цок-цок». Гривы в косы заплетены, а в косах семицветье лент. Наскочил порывом ветер, озорно встрепал ленты, и заплясали они, словно лихая цыганка. Озорничает, аж в главах рябит.

Борис — за ездового. Натянул вожжи, делает вид, что едва держит ретивых коней, а на самом деле горячит их.

Молодых в исполком сопровождает все население коммуны. Ольгу ведет тетя Маша. Белое платье невесты боярским подолом метет по снегу, который сумел ухватиться за землю, когда расчищали дорожку дворницкой деревянной лопатой.

Ольга готова была мерзнуть, лишь бы ехать в подвенечном платье. Но тетя Маша уговорила ее:

— Пальтецо хоть накинь на плечи, долго ли простыть!

Ольга уговорам уступила, но надеть хотя бы поверх фаты платок так и не согласилась. А в белой кружевной фате, красующейся кокошником, розовая от волнения, счастливая, она выглядела красавицей. По шутливым репликам в его адрес, по стремлению чем-то быть полезным невесте в то мгновение, пока она шла по веранде, спускалась по скрипучей лестнице, шествовала к тачанке, Сурмач догадывался: Ольга пришлась чекистам по душе. И он невольно гордился в тот момент ею: «Аи да молодчина, Аверьян! Углядел какую!»

Невесту посадили на одну сторону тачанки, жениха — на противоположную: спинами друг к другу.

— Еще наглядитесь — весь век у вас впереди.

Тетя Маша — за посаженную мать — рядом с невестой.

— Пока Иван Спиридонович занят в окротделе, я — за посаженного папу. Чем не посаженный, сижу за главного на тачанке. Захочу — в исполком отвезу, а взыграет душа — в чисто поле ускачу! — балагурил Борис.

Ворота — нараспашку:

— Р-р-аступи-сь! Р-р-азай-ди-ись, православные!

И с места — в карьер.

Аверьян — словно бы во сне. А все, что происходило, — это не с ним. Это не он, а какой-то другой, хотя тоже Аверьян Сурмач, стоял перед столом секретаря исполкома рядом со смущенной, счастливой Ольгой. Пожимала им руки женщина в шерстяном платке, наброшенном на плечи, озоровал верный себе Борис Коган. Внемля его словам, хохотали чекисты.

«Муж и жена!»

«Чудно!»

А пока мужское население коммуны сопровождало молодых в исполком, женщины готовили свадебный пир: в Ленинскую комнату (залу, где мерз рояль), снесли со всего дома столы, стулья и даже табуретки, которые прозябали в подвале со времен бегства купчины. На кухне, которую никогда не использовали но прямому назначению, потрескивала сырыми дровами плита. То ли труба забилась, то ли печь остыла до основания, но тяги долго не было, дым почему-то шел не в трубу, а в щели чугунной дверцы.

Не надеясь на плиту, призвали на помощь все три коммунарских примуса. Заправленные самодельным спиртом, они заворчали, расчихались было, но постепенно раскочегарились и потом делали свое дело привычно, безотказно. Что-то шкварилось-жарилось, прело, тушилось, выплескивалось, шипело.

— Девчонки! Мясо сгорит!

— Ой, еще картошка не начищена.

— А масло для винегрета? Где масло? Кто его видел?

* * *

Свадьба была шумной, веселой, озорной. Да и какой ей быть, если невесте — двадцатый годок, жениху — двадцать первый, и друзья — им под стать.

Но вот резко встал из-за стола мрачный Тарас Степанович и бросил свадьбе упрек:

— Устроили буржуйскую обжираловку! — И вышел из зала.

Все как-то сразу притихли, почувствовав себя участниками черного заговора. Переглядываются. Аверьян до этого не задумывался, откуда взялось разносольное изобилие на свадебном столе.

— Хлопцы, да наш Тарас Степанович который день животом мучается! Ему мясо — не впрок! Но женятся раз в жизни! И потому — горько!

— Горько! — поддержала Когана тетя Маша, сидевшая по правую руку от Ольги.

Но у Аверьяна кусок в горле застрял: ни туда ни сюда. «Откуда в голодное время это купеческое богатство?»

Тетя Маша вышла из-за стола, подошла к Сурмачу и, полуобняв за плечи, шепнула на ухо:

— Не суши голову! Ольга готовилась к свадьбе несколько лет. Рассказывала мне, как ждала тебя… И отложила три золотых пятерки из того, что получила за продажу дома. Едим-пьем не ворованное. Ну, горько! — притронулась она граненым стаканом к Аверьянову стакану.

Но и после этого совесть Аверьяна продолжала мучить: «Люди голодают, беспризорников — армия, столько нужды еще повсюду, а мы… устроили обжираловку. Прав Тарас Степанович…»

Он зыркнул на Ивана Спиридоновича, который сидел рядом. А тот переглянулся со своей Машенькой. Улыбнулся:

— Или мы — не люди! Владимир Ильич с Надеждой Константиновной венчались в ссылке. Ты бы знал, какие преграды этому возводило царское правительство! И разрешения-то на проезд не давали, и в пути разные препятствия чинили. А Надежда Константиновна все-таки приехала к своему Володе. Местный кузнец им из медных пятаков «золотые» свадебные кольца выковал. Пришли друзья — такие же ссыльные, поздравили молодых, подняли заздравную чару за их счастье, разделили с ними радость. Человек во всех случаях жизни должен оставаться человеком, — заметил Ласточкин. — Во имя этого и революцию совершили.

Сурмача поразили слова начальника окротдела: «Ленин — венчался в ссылке… И ради этого Надежда Константиновна приехала к нему в далекую Сибирь! И была там — свадьба, было застолье… Но… наверное, не такое обильное, как сейчас у него… Откуда у ссыльных деньги? Дома с садом и службами Надежда Константиновна не продавала…»

Не мог Аверьян избавиться от чувства уничижения: «Все-таки в чем-то прав Тарас Степанович… Свадьба, скромная… это одно, и явная обжираловка — совсем иное». Но всем было весело.

— Хочу танцевать! — вопил Борис, перекрывая общий гул.

Еще не все песни спели, еще не натанцевалась вволю свадьба, когда в зал заглянул Ярош и от порога сообщил:

— Иван Спиридонович, из окротдела дежурный звонит.

— Что там у него? — спросил Ласточкин, которого затянуло в веселый водоворот свадьбы.

— Требует вас. Срочно.

Уж если дежурный даже в общих чертах не сказал Ярошу, зачем потребовался начальник окротдела…

Ласточкин сразу посерьезнел. Гармошку передал кому-то из чекистов.

— Тут, за меня… — и поспешил на второй этаж, где был установлен телефон.

Танцы — завяли, разговоры — смолкли, веселье — сникло. Ждали, с чем вернется Ласточкин.

Он явился темнее осенней тучи. Уже одетый.

— Сурмач! Тарас Степанович! Со мною. Борис, тачанку, живо!

Свадебный выезд… Еще не расплели на лошадях косички, еще красуются в гривах ленты. Такой фальшивой показалась в тот момент Сурмачу нарядная мишура — где-то стряслась беда, а они тут — свадьбу справляют. Невольно подумал: «Прав Тарас Степанович, упрекая…»

Беря в руки нетерпеливо вожжи, Иван Спиридонович проворчал:

— Тесляренко отравился.

— Отравился? — невольно усомнился Ярош. — Но откуда у него яд?

— Да уж конечно не из Щербиновки привез с собою! Сурмач его не однажды до ниточки прощупал.

Аверьян вдруг почувствовал, что слова начальника окротдела каким-то образом взвалили па него часть вины за случившееся. Не он один проморгал, но главная вина — на нем. «Прошляпил. Но где? Когда?»

По пути заехали в больницу за врачом. И тут — неудача.

— А он третий день, как уехал по вызову, — сообщила дежурная медсестра. — Уж мы не знаем, что и подумать. Жена беспокоится, приходила к нам, спрашивала, не знаем ли мы чего. Он уехал ночью. Какие-то знакомые. Ребенок на борону сел. Емельян Николаевич его уже оперировал, но мальчику плохо.

— Третий день! — подосадовал Ласточкин, когда они отъехали от больницы. — А мы и ухом не новели! Тарас Степанович, я тут займусь случаем с Тесляренко, а вы с Сурмачом берите ребят из оперативного состава — ив Щербиновку. Надо перекрыть дороги. Повезут назад врача, необходимо перехватить возчиков. Брать живыми! А после того, как их накроете, сделаете обыск у Тесляренко. Терять нам здесь уже нечего.

Ярош подумал и возразил:

— Сделаем обыск у Тесляренко — все его щербиновские дружки сразу смекнут, что к чему. Поэтому пока мы берем тех, кто повез Емельяна Николаевича, надо арестовать в Белоярове Жихаря. И этим пусть займется Сурмач. Упустим помощника Тесляренко — Жихаря, боюсь, что и зацепиться не за что будет.

Ярош был прав. После смерти Тесляренко, который унес с собою тайну щербиновской хаты-лазарета, Жихарь оставался единственной ниточкой. И нельзя было позволить, чтобы она оборвалась.

Скрепя сердце, согласился Иван Спиридонович на арест Жихаря.

— Чувствую, промахнемся мы тут. Проморгали уже Тесляренко, из-под носа увели такого свидетеля! Даром хлеб едим! — сердился он.

«КТО ДАЛ АРЕСТОВАННОМУ ЯД?»

В обстоятельствах смерти бывшего щербиновского председателя сельсовета разбирался сам Ласточкин. Прежде всего подозрение пало на бойцов из войск особого назначения — ОСНАЗ, охранявших арестованного. Один из них был коммунистом, а двое — беспартийные. Все говорили приблизительно одно и то же. В ночь перед выходом на вокзал Тесляренко почти не спал. Все сидел в углу. С вокзала он вернулся какой-то издерганный, нервный. Его часа два допрашивал Ярош. Но после повторной контузии (удар по травмированной голове тяжелым вещмешком) его тошнило. Изнемогая, он пару раз вызывал дежурного: «Покарауль этого… А то рвота из меня душу вынимает, боюсь ослабеть, а он смотается…» Часа через два Ярош все же вынужден был попросить дежурного:

— Вызови охрану, пусть возвращают его на место.

Тесляренко увели. Сопровождали его двое бойцов. Один из них, по фамилии Безух, в ту ночь дежурил по внутренней тюрьме и незадолго перед смертью Тесляренко сопровождал арестованного в уборную, находившуюся в глубине двора. Но при первом собеседовании скрыл этот факт.

Безуха вызвали на допрос.

Это был сутуловатый, болезненного вида человек лет тридцати пяти. Впалые щеки землистого цвета, глубоко запавшие глаза, подведенные синевой подглазины. Стоит перед грозным начальником окротдела — руки по швам. Синюшные губы покусывает. Глаза налились страхом. Ни единой мысли в них.

— Почему умолчал о том, что водил Тесляренко в гальюн? — допытывался Ласточкин у бойца, на красных петлицах которого были вышиты крупные буквы — ОСНАЗ.

А тот — ни слова в ответ, ни полслова, лишь таращит глаза на начальника окротдела.

«Из последних трусов!» — подумал Сурмач, с открытой неприязнью рассматривая Безуха.

«Мог или не мог этот человек передать яд или отравить Тесляренко?» Сурмач решил: передать яд не мог, для этого нужна смелость, тут дело рискованное, а отравить — легче. Трусливого тянет на подлость.

Ласточкин был спокоен, словно допрос шел по заранее разработанному им плану. Он ни разу не повысил голос, не требовал от Безуха немедленных ответов. Поняв, что осназовец отупел от страха, сказал как-то просто, по-домашнему:

— Садись, Иван. Воды дать или закурить для успокоения?

Безух отказался от всего:

— Благодарствую…

И это рабское, старорежимное «благодарствую» (словно бы половой в трактире, получивший чаевые) окончательно убедило Сурмача, что Безух в чем-то виноват, вернее, чувствует себя виноватым. «А если за тобою ничего нет, то что же ты трусишь?!»

Иван Спиридонович настаивать не стал: «не хочешь, как хочешь, была бы честь предложена», и спросил:

— С англичанами приходилось тебе встречаться?

Ошарашил Безуха такой вопрос. Озирается по сторонам, словно ищет опоры, поддержки. Неуютно ему в тесном кабинете начальника окротдела.

— Нет, не приходилось.

— А с немцами?

На остреньком, пегом носу допрашиваемого выступили росинки пота. Стер их тылом ладони:

— Нет.

Сурмач наводил о нем справки: Безух из местных, многодетный, живет с женой ладно, детей любит, особенно старшую — дочке четырнадцать лет. Мужик хозяйственный, да и как иначе — семь ртов надо кормить. По службе — исполнительный.

«Мог или не мог такой отравить Тесляренко?» Сурмач уже давно бы прямо обо всем спросил допрашиваемого, а Иван Спиридонович все вокруг да около ходит.

— А мне приходилось сталкиваться и с немцами, и с англичанами, — неторопливо, в раздумье продолжал Ласточкин. — Знаешь, как они нас всех окрестили? Иванами. Вся Русь для них — Иваны. Вот какое большое имя у нас с тобою, Иван Карпович, — не без гордости закончил начальник окротдела. — Выходит, мы, Иваны, в ответе за нашу державу, на ее будущее перед своими детьми. Они, наши строгие судьи, во всем потребуют отчет.

К удивлению Аверьяна, Безух преодолел свой страх:

— Только я, Иван Спиридонович, не виноват ни в чем. Струхнул малость — это верно. Да кто тут спокойным останется, по делу выходит, будто я арестованному что-то дал.

— А как было?

Боец тяжело вздохнул, зачмокал губами, собираясь с мыслями. Махнул отчаянно рукой: «Эх, была — не была!»

— Я в тот день на смену пришел пораньше. Взводный дает распоряжение: «Сходишь с Плетневым в окротдел, доставите арестованного». Привели мы его, и я заступил на пост. Несу свою службу. Обхожу камеры, заглядываю в глазок. И вот вижу: сидит этот, которого мы привели из окротдела, в углу на корточках. Мордой в руки ткнулся. Сидит и сидит. Я через окошко спрашиваю, мол, дяденька, что с тобою? А он поднял голову, глянул на меня: глаза мутные, страшные, ну вот как у смертельно раненного. У меня аж мурашки по спине поползли. Опять допытываюсь: «Что с тобою?» — «Ничего», — говорит Ну, ничего и ничего. Понимаю: был у него в ГПУ серьезный разговор, вот и переживает. А он через полчасика кличет меня, за живот держится: «Хочу по нужде». Открыл камеру. Вывел его. Долго он сидел в уборной. Я даже заглянул к нему раза два. А он побелел и корчится. Ну, я тут струхнул: думаю, учудил он чтой-то над собой, а меня под трибунал. Считай, на себе отволок его в камеру. Разводящего вызвал. А когда тот пришил, арестованный уже скончался.

Выговорился Безух. Глаза просветлели, в них мысль какая-то появилась, сбросил человек с плеч непосильную ношу.

— А я не виноват. Ей-богу. Я же за Советскую власть два ранения имею, одно — в ногу, тяжелое.

Он готов был сию минуту продемонстрировать свои шрамы. Но Иван Спиридонович успокоил его:

— Я тебе верю. Иди.

Безух ушел, унося с собою затаенную радость.

Иван Спиридонович постоял посередине комнаты, задумавшись, потом спросил Аверьяна:

— Ну что, Сурмач, скажешь?

Аверьян не сразу нашелся, что ответви. Сбил его с панталыку рассказ Безуха.

— Черт его знает… Может, и не брешет.

— Черт, может, и не знает, а мы с тобой — обязаны.

ОСНАЗ — отряд особого назначения — нес караульную службу у государственных учреждений, под его охраной находилась и внутренняя тюрьма. В ОСНАЗ принимали бывших фронтовиков. Жили осназовцы в обычных домашних условиях, а в отряд являлись лишь на дежурство. И все же ОСНАЗ был чекистской базой, нередко бойцы ОСНАЗа становились со временем оперативными работниками.

Так неужели яд арестованному Тесляренко передал кто-то из осназовцев? Может быть, и не Безух, ведь в точение полутора педель во внутренней тюрьме дежурили многие.

В общем-то это была удобная и спасительная мысль, она позволяла снять подозрение с Ивана Безуха. Но… она могла увести и от истины. А как важно было сейчас чекистам знать истину.

Что значило перепроверить весь отряд? Это надо было просмотреть все личные дела, побеседовать с каждым. И не однажды. Попытаться нащупать связи с внешним миром. Словом, работы на несколько дней. И надо было бы съездить в Белояров, как планировалось вначале, но времени для этого не выкроили.

Провозились три дня — и никаких результатов, ни одного даже самого пустяшного намека, где искать.

— Может, Ярош прольет свет на это темное дело?

Тарас Степанович вернулся со своей группой на следующий день, к вечеру. Злой.

— Если у Тесляренко и было что в хате, то давно исчезло. И доктора не видели. С какой стати мы решили, что он уехал в Щербиновку? Трое суток мерзли, перекрывая дороги!

Иван Спиридонович вконец расстроился:

— Чувствую, с Емельяном Николаевичем случилась беда: неделю пет дома. А насчет Щербиновки — это точно. Первый раз за сим приезжали, говорили: «Мальчишка на борону напоролся». И в этот раз — та же басня. А как с Тесляренко вышло?

О смерти Тесляренко Ярош тоже ничего конкретного сказать не мог.

— По-моему, он после операции на вокзале свихнулся. Говорил бессвязно, нес какую-то чепуху. Да вы в протоколы загляните. А насчет яда… Ума не приложу. Своих обвинять не решаюсь. Так можно и меня, и Сурмача, и вас, Иван Спиридонович…

Только крякнул начальник окротдела при таком перечне подозреваемых.

— Уж очень ловко сработано. Казалось, все они у нас в кулаке. Оставалось добраться до щербиновской квартиры. И в один миг как топором рубанули: концы в воду — и не за что ухватиться.

— А Жихарь? — подсказал Тарас Степанович.

Ласточкин отмахнулся:

— До Белоярова руки не дошли. Работали с осназовцами. Про себя — молчу. А вот он, — показал на Аверьяна, — пятый день женат, а родную еще в глаза не видел. В коммуну не ходили, здесь ночевали.

Ярош вскипел:

— Но мы же договаривались! Жихаря следовало взять до обыска у Тесляренко! А теперь явимся на пустое место. Вы это понимаете?

Ласточкин понимал.

— Нельзя сразу сесть на два стула, если они в разных городах.

— Осназовцы — никуда бы ни делись! А Жихарь — союзник Тесляренко.

— Не Жихарь передал яд арестованному, а кто-то из нас, или из осназовцев. Здесь искали! — резко ответил Иван Спиридонович.

— Искали! А что толку?

— Неизвестно, какой был бы толк, если бы занимались Жихарем.

— Да теперь-то уж, думаю, никакого не будет: вторые сутки на исходе, как мы перетряхнули все в доме Тесляренко. Надо было исправлять положение.

— Возьмем Жихаря и Серого, который каким-то образом связан с Вольским; по крайней мере, вместе ходили за контрабандой.

Иван Спиридонович собрал у себя всех, кто должен был принимать участие в предстоящей операции.

— Вы, Тарас Степанович, берете с Коганом Жихаря, мы с Сурмачом — Серого.

Разработали подробный план, уточнили все детали. Дотошно начальник окротдела вникал во все мелочи, требовал от каждого скрупулезного знания своих обязанностей.

Коган откровенно радовался предстоящему хлопотному делу:

— Хоть встряхнусь немножко, а то закоржавеешь, плесенью покроешься, копаясь в бумажках, и слопают тебя мыши, приняв за какую-то старую подшивку.

* * *

Добрались до Белояровской милиции.

Матвей Кириллович оказался на месте. Он только что вернулся с происшествия: в селе Гусаковке ловко воровали скот, особенно лошадей.

— Думаю, кто-то из своих.

Сурмач объяснил ему цель приезда. Опытный милиционер предложил послать вначале Цветаева разведать обстановку.

— Петькино войско на Николая Жихаря имеет свои виды и следит за каждым его шагом.

Вскоре появился Петька с двумя ведрами воды. Дядя Вася, как и обычно, помог ему втащить их в Дежурку.

Увидев Сурмача, Петька с обидой сказал:

— Ушился твой Жихарь! Вот!

— Как это «ушился»? — вырвалось у Аверьяна.

— А просто. Четыре дня тому они с Серым пригнали подводу. Затянули в нее два здоровенных ящика, притрусили соломой и укатили. Им помогал нищий с толкучки, тот, с бородавкой на носу. Прозрел, гад. Мотался — будь здоров. А лошадей нахлестывали, словно за ними волки гнались.

— Чего и следовало ожидать! — резко заметил Ярош и тем самым возложил всю ответственность за случившееся на начальника окротдела, который в свое время пренебрег его советом.

— Четыре дня тому? — вслух размышлял Сурмач. — Четыре дня тому и… с Тесляренко…

Ярош выразительно пожал плечами: «Откуда мне знать!»

— В любом случае арест Тесляренко заставил всех его сообщников насторожиться, а мы им дали время принять меры и скрыться.

«Четыре дня, как отравили Тесляренко… Четыре дня, как скоропалительно исчез Жихарь со всеми своими…» Аверьяну не хотелось бы видеть в этом связи, пусть уж лучше простое совпадение. Но факты!

Чекисты разделились на две группы. Иван Спиридонович и Сурмач отправились к Серому. С ними пошел начальник милиции.

Долго никто не отзывался на стук. Тетя Фрося открыла лишь тогда, когда Аверьян с начальником милиция попытались высадить дверь.

— Где Грицько? — спросил Аверьян, войдя в темную хату.

— Где-то запропастился… Как ушел неделю тому назад…

В доме ничего подозрительного не нашли. На чердаке тоже. Во дворе и на огороде прощупали землю шомполом. Никаких тайников. Заглянули в коровник. Переворошили сено. Тут-то Иван Спиридонович и наткнулся на какие-то рваные бумажки, втоптанные в землю под стеной сарая. Собрал их, принес в хату и начал очищать от грязи, взяв у хозяйки чистую тряпочку.

Вначале Аверьян не придал значения находке, а на занятия начальника окротдела смотрел с легкой иронией. Он был уверен, что Серый, если имел что-то, уличающее его, то давно все спрятал или уничтожил.

Внимательно присмотревшись к мятым обрывкам, Ласточкин прочитал слово «Штоль».

— Ого! — воскликнул он. — Да нашего Тесляренко в этом доме, похоже, неплохо знали!

Еще раз обыскали весь двор. Но в темноте не много разглядишь. Пришлось ждать рассвета. Как только рассвело, поиски возобновились. И усилия не пропали даром: обнаружили еще один обрывок записки.

Ее порвали на клочки, потом скомкали. Некоторые совсем затерялись. Прочитать удалось всего несколько слов: «Штоль… лея. Печать срочно… Доктор в ГПУ… начей».

— «…начей». «Казначей». Это же Казначей, Иван Спиридонович! — радостно воскликнул Аверьян.

Начальник окротдела улыбнулся:

— Не шуми. Сам вижу.

— А Казначей писал печатными, — отметил Иван Спиридонович. — Конспиратор опытный.

Теперь многие факты вытягивались в одну цепочку.

«Штоль… лся» — «попался». Затем: «Печать срочно перепрячьте». Какую еще печать? И самое тревожное: «Доктор в ГПУ…» Выследили! И вот увезли из города.

Вернулись в милицию. Ярош и Коган были уже там, они справились со своим заданием довольно успешно.

— В домике у Жихаря была подпольная типография. Вот! — Борис показал пачку листовок.

В подвале у Жихаря нашли несколько гор-стен шрифта, металлические линейки, забытые, видимо, второпях, и пуда три—четыре розовой бумаги в листах.

Узнав о содержании записки, которую Иван Спиридонович нашел во дворе у Серого, Борис заявил:

— Печать — это же типография!

— Прошляпили, — сердито пробурчал Ярош. — Вначале все-таки надо было взять Жихаря и Серого, а потом уже делать обыск у Тесляренко.

Ошибка. Промах… Иди предугадай, как будут развиваться события! Но чекист должен быть семи пядей во лбу, обязан знать все наперед. Если чекист ошибается — торжествует враг.

Казначей!.. Мысль о том, что невидимый враг где-то рядом, не давала Сурмачу покоя. Бандит даже приснился Аверьяну. Плечистый дядька со всклокоченной, грязной бородой. У него через плечо висела толстая кожаная сумка, набитая царскими золотыми пятерками и десятками. Он потряхивал ею и насмехался над Сурмачом: «Накось, выкусь!»

Со всеми своими сомнениями на следующий день Аверьян пришел к Ивану Спиридоновичу. Но специальный дежурный у дверей остановил его:

— Наказано никого не пускать. Подивился Сурмач, но делать нечего, и направился к Борису выяснить, в чем же дело.

Борис, хлопнув себя по щеке, пояснил:

— Кашу заварили! У нашего балтийца сидит представитель губотдела. Интересуется Казначеем.

Ласточкин освободился только после обеда, когда проводил на поезд товарища из губотдела. И первым вызвал к себе Яроша. Беседовал с ним долго, а отпустив, пригласил Сурмача.

— Ну, что ты думаешь о Казначее?

— Он о наших делах знает не меньше нас самих. Значит, он — среди нас. А коль так — тут стоит проверить каждого. И без обиды. Начинайте с меня.

— И Ярош считает, что надо проверять всех поголовно. И вот еще что: до тебя, Сурмач, у нас в окротделе ни о каких Казначеях слыхом не слыхивали.

Сурмач побагровел. Он готов был возмутиться. Но Иван Спиридонович, видя, как в одно мгновение перевернуло сотрудника, примиряюще сказал:

— Не сердись. Не от веселья так шучу — от обиды, от горечи. И опыт есть, и смекалкой бог не обидел, злости к нашим классовым врагам — на троих хватит. А вот чувствую, что все же чего-то не хватает. Знаний, — вдруг решил он. — Академий особых не кончал. А надо бы. Ох, как нашему брату-чекисту нужны знания! — Иван Спиридонович прошелся по кабинету. Повернулся к Аверьяну. — Губотдел просит у нас человека в школу ГПУ. Закончим это накостное дело, выловим подручные Волка, найдем его «наследство», и отправлю я те бя, Аверьян, в столицу.

Затрепетало от радости сердце. Но он только кивнул головой.

— Проверять, конечно, будем. Служба наша такая… — подытожил Ласточкин. — Но никакой Казначей без неопровержимых фактов не заставит меня смотреть на товарищей-соратников искоса, с недоверием. Нет среди нас предателей, так я думаю!

Однако к концу дня произошли события, которые заставили по-иному взглянуть на все происходящее: исчез Безух, боец ОСНАЗа, охранявший когда-то Тесляренко. С шести вечера он должен был заступить на дежурство, но не явился. Тревогу подняли почти сразу. Допросили жену. Она заявила, что муж ушел еще утром. Кто-то позвал его. А кто — она не видела, возилась на кухне.

— Безуха надо было арестовать, — заявил возмущенный Ярош. — Элементарно! Выяснили, что он скрыл важный, уличающий его факт, а мер не приняли. Расчувствовались: жена, дети. А он спрятал за этим обывательским свою классовую сущность. Скрылся и спасибо не сказал ротозеям.

«Да, надо было», — теперь Сурмач думал так же. Но как не поверить столь правдивому пояснению поступка, какое дал Безух тогда: «Испугался, все было против меня». А главное, как он все это говорил! Голос! Выражение лица!

«Так где, где эта граница между доверием и го-ло-во-тяп-ством? Между подозрительностью, оскорбляющей, унижающей друзей, и бдительностью?»

Когда закончилось совещание, Ласточкин всех отпустил, а Сурмача попросил задержаться.

Он сидел за столом, положив перед собою большие жилистые руки. Казалось, изучает синие жилки, которые переплелись на тыльной стороне кистей.

А Сурмач не сводил взгляда с начальника окротдела. И прокрадывалась в сердце упругая жалость. Ну, сказал бы Иван Спиридонович: «Сурмач, прыгни в огонь!» Прыгнул бы. Прыгнул, если бы чем-то мог помочь человеку, которого безгранично уважал.

Наконец Иван Спиридонович заговорил:

— Глянуть со стороны на то, что у нас делается, — нетрудно подумать, будто мы даром хлеб едим. Н-да… Всех упустили: Тесляренко, Жихаря, Серого, нищего с базара, а теперь и Безуха. Как он мою веру в людей подсек! Да… За такое ротозейство, Аверьян, надо отдавать под трибунал. Ты, Иван Спиридонович, оказался вражеским пособником, помог врагам отечества. И даже если ты это сделал без умысла, зло, которое ты причинил, не стало меньше.

— Отпустите меня в Щербиновку, я обойду все хаты, наймусь в батраки к какому-нибудь кулаку, но хату-лазарет разыщу. — Аверьян наседал на Ласточкина, спрашивал, требовал: — Вы мне верите? Верите?

Встал Ласточкин, оперся руками о край стола, как оратор на трибуне. Но сказал совсем тихо, по-простецки:

— Верю. Нашел бы… Только временя у нас в обрез. И по такому случаю есть в губотделе соображение: не сходить ли тебе в Польшу? По дороге познакомишься с контрабандистами и на той стороне встретишься с нужным человеком.

«Со Славкою Шпаковским!» — догадался Аверьян. Но догадок своих высказывать не стал. «Вот когда скажут, что к чему…»

— Не прольет ли этот человек свет на наши темные дела?

— А как же! Высветит!

Ласточкин улыбнулся:

— Поживем — увидим. Но об этом до поры, до времени — ни другу, ни приятелю.

— Само собою! — обиделся Сурмач. Начальник окротдела сделал вид, что не обратил внимания на тон.

— Для наших в окротделе придумаем причину попроще: надо побеседовать кое с кем из пограничников по старому происшествию в секрете. Словом, держи хвост револьвером.

От ободряющих слов на душе у Аверьяна стало светлее.

* * *

Разговор с Ласточкиным заставил Сурмача вновь вспомнить о своих подозрениях в отношении пограничников Куцого и Тарасова. «А нет ли у Тарасова связи с Безухом?»

Сурмач решил поговорить с Ярошом.

Тараса Степановича он застал в экономгруппе. Тот еще и еще раз изучал список людей (жителей Турчиновского округа), которых когда-либо задерживали пограничники с контрабандой.

— Неплохо бы проверить, кто из них имел отношение к банде батьки Усенко. Не верю, что Волк оставил бывших своих подчиненных в покое. Ты, Сурмач, когда-то разоружал сотню Семена Воротынца, почти всех видел в лицо. Не смог бы сейчас при встрече опознать хотя бы некоторых?

— Не ручаюсь. Разве я в тот момент приглядывался к лицам? Было не до того. Да и темно.

— А попробовать стоит. Вот тут есть адреса… Одних — вызови, потолкуй, других — сам проведай.

«Ну что ж, с чего-то начинать надо!» — согласился Аверьян.

— Тарас Степанович, вот не идет у меня из головы одна догадка: я и так, и эдак прикидывал, что произошло в секрете, и выходит, что вас огрел прикладом Куцый. А как оно на самом деле было?

Ярош откинулся на стуле. Поглядел пристально на Сурмача и ответил:

— Как оно было? Приехали мы на заставу. Свавилов расставляет секреты. Ну и я попросился в какой-нибудь. Он предложил мне вместе с Иващенко и Куцым, мол, ребята надежные. Познакомились. Иващенко мне сразу понравился. Свойский парень, из конармейцев. А Куцый — уж очень странным показался. Все о чем-то шептался с командиром отделения, да так, чтобы я не слышал. Ну, я и не навязывался в поверенные. Пришли. Тарасов отвел мне место за тем же пнем, что и Куцому, только по другую сторону. Я просился к Иващенко. Но, сам понимаешь, гость. Сказал отделенный: «Нет». Я и притих. Им виднее.

Ночь холоднющая. Снег под тобой талой водой напоен и чавкает, лишний раз не шелохнешься. Сколько лежали так — не скажу, я уже, грешным делом, начал подумывать, что напрасно влез в эту затею. Но вдруг зачавкал под ногами идущих снег. Я достаю наган. Взвожу курок. Идут. Цепочкой. Сколько — не видно. Но чувствую — много. Жду, что предпримут пограничники. Иващенко крикнул: «Стой! Руки вверх». А они — открыли стрельбу в несколько стволов. Вижу, на нас мчатся. Иващенко выстрелил. Он лежал за пнем, который был метрах в пяти от меня, поэтому я его не видел. Тьма — хоть глаз выколи. А тут — выстрел. Я тоже в кого-то пальнул. Что-то такое темное. И в тот момент инстинкт мне подсказал, что рядом — человек. Кто такой? Откуда взялся? Я хотел к нему повернуться, даже наган вскинул… И все. Очнулся в больнице.

— Куцый! — торжествовал Сурмач.

— Чего не знаю, того не знаю. Старшим в наряде был Иващенко. Бывалый, спокойный. Пока Тарасов нас выводил к секрету, мы с Иващенко успели перекинуться несколькими фразами, и он мне сразу понравился: степенный такой мужик, добродушный С юморком. В секрете я все внимание отдал ему. Куцый — мальчишка. Двадцать первый год. Заносчивый такой…

— Он! — настаивал Аверьян.

Ярош выдвинул ящик стола и достал конверт. Он был самодельный, из коробистой серой бумаги. Распечатан, торчит уголок письма.

— В нашем деле, Аверьян, поменьше всяких догадок. А вот объективные сведения. Когда ты приехал ко мне в Молочное, в больницу, и высказал свои подозрения, я начал сопоставлять факты и анализировать их. Потом попросил знакомых ребят из губотдела дать мне почитать личное дело Куцого. Он из Винницкой губернии, село Пятихатки, то есть местный. Прошелся я по списку ближних родственников. А когда уже вернулся из больницы, попросил Когана навести о них справки в Пятихатском сельсовете: не якшался ли кто из них с бандитами, нет ли кулаков среди них. И вот ответ, — он протянул конверт Сурмачу.

Тот извлек письмо. «Куцый Стефан Данилович, 58 лет. Живет своим домом в селе. Воевал на австрийском фронте. Был в плену. Вернулся в двадцатом. Имел семь десятин поля, три десятины сада и луга. Сад и луг числятся за падчерицей, три десятины отписал дочери. Куцая Матрена Поликарповна, 60 лет. Дочь мельника, убитого в русско-японскую. От первого мужа Казимира Полонского прижила дочь Ядвигу, а от Стефана Куцого — сына Стефана и дочь Вроньку. Ядвига бежала из Пятихаток в двадцатом году. Сказывали, что сейчас в Польше, за офицером. Стефан служит где-то на границе, письма пишет постоянно. А Вронька на Спасов день вышла замуж за Сташенко Петра, из Пятихаток, и живет при родителях».

— Ну, что скажешь? — спросил Ярош, принимая письмо от Сурмача.

— Да вот эта Ядвига… Как о ней пишет председатель сельсовета? Не уехала, а сбежала. В двадцатом. Это значит, с каким-то белополяком…

— Самое интересное, что пограничник Стефан Куцый о своей старшей сестре в автобиографии даже не обмолвился. Скрыл, что имеет за границей родственников, да еще таких: замужем за белополяком.

Сурмач вспомнил еще одну деталь: «десять десятин поля, сада и луга».

— Бедняцкой семью Куцого по назовешь. А как он в документах записал?

— Тут у него все в порядке. «Из середняков». Сад и луг записаны на сбежавшую Ядвигу, — пояснил Ярош. — Дом остался от Казимира Полонского. Его зарезали на какой-то свадьбе. А поле Стефан Данилович поделил между дочерью, которая сейчас уже Сташенко, и сыном. Вернется пограничник из армии — четыре десятины его.

— Не вернется, — подытожил Сурмач. — Вы об этом обо всем, — кивнул он на письмо, лежавшее на столе, — в погранотряд или в губотдел сообщили?

— Когда? Письмо из сельсовета пришло только вчера.

Куцый, видимо, был связан через сестру с польской «Двуйкой», а через «Двуйку» — с Волком…

Если раньше у Аверьяна и могли быть какие-то сомнения на этот счет, то теперь окончательно исчезли. «Вот побываю у Славки Шпаковского, и все подтвердится», — думал он.

НОЧНОЙ РАЗГОВОР

Как-то под вечер в коммуну примчался радостно взволнованный Борис Коган и, заключив Сурмача и объятия, начал трясти его:

— У-р-р-а! Сегодня смотрины, завтра новоселье. Нашел! Хоромы! Царю на зависть!

«Царскими хоромами» оказалась крохотная комнатенка в хате под соломенной крышей, Хозяйка этих чертогов — вдова «замордованного» поляками сторожа железнодорожных пакгаузов.

— Оксана Свиридовна, — пропела она, протягивая Аверьяну пухлую и мягкую, как у ребенка, руку.

— Сколько надо платить? — спросил Сурмач.

Хозяйка отмахнулась:

— Договоримся. Сами видите, никому не сдавала. А это так, для хороших людей… Скучно одной.

Новоселье было скромное. Выпросили у коменданта ГПУ тачанку, перевезли кровать и корзину с чемоданом. Борис «организовал» огромный ящик из-под спичек.

— Один начинающий непман от своего достатка уделил, — посмеивался он.

Это стол. Хозяйка расщедрилась, дала старенькую лавку.

— Все ничего, только вот прохладно, — поежился Аверьян, когда снял куртку и на него пахнуло застоялым воздухом нежилого помещения.

— В холоде лучше сохранишься, — похлопал Коган друга по плечу.

Ольга тут же принялась наводить порядок.

Что такое счастье? Говорят: большое, настоящее, личное, маленькое, чужое… Но как его намерить? Чем? На фунты? На метры? На литры? Нет! Мера ему — человеческое сердце. Вот, казалось бы, и не с чего, а улыбаешься. В глаза любимой глянул — и чувствуешь, что счастлив.

— Оля…

Он подошел к ней. Она замерла с вышитым полотенцем в руках, так и не постелила его на подоконник. Притихла, присмирела. Ждет, прижав руки к груди.

— Оленька…

— Что?

— Ничего…

Ему приятно произносить шепотом ее имя. Это как клятва на верность. Не надо уже таиться, опасаться каждого угловатого движения. Одни. И весь мир: солнце и звезды, ветры и небо, поля, шуршащие спелой пшеницей, — все радости земные, выдуманные и невыдуманные, поселились в тот миг в крохотной комнатке с отсыревшим углом и покатым полом.

Ольга сидела на кровати, ноги калачиком. Руку мужа к себе на колени положила — поглаживает.

— А вот эта рука мне подсказала, что я за тебя замуж выйду, — таинственным шепотом сообщила она.

— Рука?

— Ну да. Ночью, накануне, как ты в Журавинке появился, я видела сон. Мы с тобою бежали по лугу. Солнышко такое… А цветов! А цветов! Ты меня за руку держишь и за собой ведешь.

— Я? Да как я мог тебе присниться, если ты, пока я в Журавинке не появился, в глаза меня не видела и даже не подозревала, что я есть на белом свете!

— А вот видела! — торжествовала Ольга, чувствуя свою правоту. — Лица я не помню, а руки… Ты нарвал ромашек и подаешь мне. «Погадай на счастье», — говоришь. Я и увидела руки… Они у тебя очень добрые. Вот ты иногда сердишься. Нахмуришься, мысли у тебя холодные, мне непонятные. А руки всегда ласковые, добрые. Как душа. Когда ты к нам в хату зашел, я просо толкла… Ты держишь в руках инструмент. Я как глянула на руки, так и узнала их. А в голове шум стоит: «За мной пришел». Сны на святую пятницу всегда сбываются до захода солнца.

— Сны — поповские бредни! — не удержался он от замечания.

Ольга не обиделась.

— Я попам теперь не верю, — заявила она. — Борис — еврей, а поп ему благословение продал. Значат, не от бога оно, раз его купить можно.

У нее была своя логика, свой взгляд па мир, на события, происходящие в нем.

Она прижалась к руке Аверьяна мягкой, нежной щекой. И все недовольство, которое льдинкой всплыло в сердце, начало исчезать. «Ладно, когда-нибудь поймет, что без попов и богу не на чем держаться».

Он сменил тему разговора.

— Ты теперь жена чекиста, и запишут тебя на веки вечные в мое личное дело. Но и о ближних родственниках спросят: твои отец-мать, братья, сестры. Отец утонул еще в гражданскую, мать умерла — это я знаю. А вот сестра Катя? Помнится, она тогда ушла из Журавинки вместе с Семеном Воротынцем?

— Да. У Кати ребеночек должен был родиться.

Аверьян уловил в рассказе Ольги какую-то важную новость. Еще не осознавал, какова она, но уже ощущал ее присутствие.

— Где же Катя теперь?

— У родителей Семена Григорьевича, в Щербиновке. Они тогда ее забрали. Только Катя мертвенького родила. Не пошел ребеночек, задохнулся.

— Что же… так у стариков и по сию пору живет?

Нетерпеливое возбуждение заставило вначале Аверьяна сесть, а потом встать с кровати.

— Босыми ногами… Пол земляной, застудишься, — забеспокоилась Ольга.

Он подсел к ней.

— Ну, про сестру, дальше…

— Ничего, — ответила Ольга, не понимая, чего он от нее ждет. — Так при них и живет.

— А Семен Григорьевич?

— Он за границей. Ушел тогда со Щербанем.

Аверьян чувствовал, что жена не договаривает. Не умела она таиться, все у нее на виду, а тут — какие-то недомолвки. Глаза прячет.

Он взял ее за подбородок, приподнял голову.

— Оля! Ты чего?

— Катя опять ребеночка ждет. Они в доме работника держат, так вот… Катя с ним прижила ребеночка.

Ольге было стыдно за сестру. Она в душе осуждала ее, но в то же время сочувствовала.

Сурмач удивился: «Живет в доме свекра, а любовь крутит с батраком. И свекор все знает. Как же он с этим мирится?»

— А ты… этого… ну, работника, видела?

— Угу Некрасивый такой. Семен Григорьевич лучше был.

«Эх, бабий ум».

— Твой Семен Григорьевич бандит. Сколько он людей загубил! А ты — «лучше был», — попрекнул Сурмач жену.

Она стушевалась и быстро, скороговоркой оправдалась:

— Я же про то, что он моложе…

У Сурмача появилось желание посмотреть па старика, который позволяет невестке хороводиться с батраком, полюбоваться на свою новую родственницу, на ее очередного возлюбленного. «Старики круты нравом, порядки любят строгие. Чем же взял этот батрак, что ему так много позволяют?»

— А не съездить ли нам к Кате в гости? — предложил Аверьян и подумал: «Ольгина сестра живет в Щербиновке, где находится хата-лазарет».

Ольга обрадовалась предложению.

— Правда? А я так боялась, что ты прошв Кати. Ну, за Семена Григорьевича сердишься.

— Вот выберу время — съездим, — пообещал Аверьян. — Бориса с собой прихватим…

При первом же удобном случае Сурмач рассказал о своем замысле Ивану Спиридоновичу. Тот долго расспрашивал обо всех подробностях, а потом согласился:

— Ну что ж, ото дело стоящее, проведай свояченицу.

ОСОБОЕ ЗАДАНИЕ

Однако на этот раз побывать в Щербиновке Аверьяну не удалось. Из погранотряда на имя начальника окротдела пришло письмо: «Сотрудника ГПУ А. И. Сурмача приглашают на третью заставу».

— Может, что-то о Куцом прояснилось? — предположил Аверьян.

Он рассказал Ласточкину о том, что Куцый скрыл важную деталь своей биографии: его старшая сестра в свое время ушла с белополяками, видимо, с офицером и сейчас живет в Польше!

— Есть письмо из Пятихаток, от председателя сельсовета. Я говорил Ярошу, что надо обо всем написать в погранотряд, а он считает, что достаточно сообщить в губотдел.

— Факт неприятный, — согласился Ласточкин. — Но Ярош прав, губотдел погранохраны сам уже позаботится, а наше дело — сообщить по инстанции.

Сборы в дорогу — недолги: побывал дома, сказал Ольге: «Еду… Когда вернусь — не знаю», затем сообщил Ярошу: «Вызвали на заставу».

Тарас Степанович обиделся и тут же пошел к начальнику окротдела:

— Иван Спиридонович, почему мой подчиненный получает задание через мою голову? И второе: почему на заставу приглашают только Сурмача? Все, там случившееся, меня касается в не меньшей степени. Мне необходимо побывать на месте происшествия, посмотреть на обстановку свежим взглядом. Вот у Сурмача есть кое-какие подозрения в отношении двух пограничников. Пока это всего лишь одни подозрения… Но они любопытны, и разобраться в них было бы желательно.

Сел Ярош из скамейку. Тонкие губы сжал. Нога на ногу, ладошка на ладошку.

Ласточкин выбрался из-за стола. Сел рядом с обиженным на лавку.

— Тарас Степанович, ну чего ты лезешь в бутылку! Если по полным меркам — ты еще больной. Я тут совершаю преступление, позволяя тебе заниматься делами, тебя надо в больницу. И — на месяц, не меньше. Ты погляди на себя в зеркало: зеленый, как весенняя лягушка, губы — синюшные. Глаза блестят, словно у того, что в тифу бредит. И правильно решили в погранотряде, что ты где-нибудь сейчас на курорте восстанавливаешь силы.

Но Ярош не слушал никаких доводов:

— А очутись вы, Иван Спиридонович, на моем месте, отлеживались бы в больнице? Нагуливали бы на курортах буржуйский живот и шоколадный загар?

Нечего ответить начальнику окротдела. В невольном смущении потер ладошкой нос:

— Уел! Что уж там… И я этих больниц терпеть не могу… Но если приневоливает необходимость!

— Побывать на заставе — это необходимо, — решил Ярош. — Дело зашло в тупик. Может, удастся оттуда потянуть ниточку? Ведь что интересно? Двоюродная сестра Безуха Анастасия замужем за… командиром отделения третьей заставы Тарасовым. Свадьбу отгуляли в прошлом году.

Вот когда покинула Сурмача сдержанность:

— Безух и Тарасов знают друг друга! Что же вы об этом молчали, Тарас Степанович!

— Не просто знают, а состоят в родственных отношениях! — Досаде Ласточкина не было предела. — Проверяешь-перепроверяешь всех сотрудников, и вдруг однажды выясняется, что где-то проморгал. И не просто «где-то», а в самом опасном месте.

— Теперь понятно, почему Тарасов на меня смотрел волком, когда я приехал на заставу разобраться в происшествии, — вспомнил Аверьян. — «Пока чужих не было, у нас ничего по случалось», ишь, куда гнул, тень на плетень наводил! Спрашиваю замначальника Свавилова: «Чего ваш отделенный бука букою?» Он отвечает: «За друга переживает. Они с Иващенко еще в Конной вместе служили». Я и поверил. Посочувствовал. А он другу — пулю! У! Контра! Он! Он через Безуха снабдил ядом Лазаря Афанасьевича!

Аверьян был в этом абсолютно уверен. А вот Ярош, вечный сомневающийся, не согласился.

— Я бы так категорично не утверждал. Тарасов был знаком с Безухом — это факт. А все остальное пока — гипотезы, которые требуют доказательств.

— Каких еще доказательств! — горячился Сурмач, досадуя на Яроша. — И слепому видно!

— Слепому — не может быть видно. А померещиться — вполне, — парировал Тарас Степанович. — Наше дело, Сурмач, добывать факты. Я лично верю только фактам, вернее, цепочке фактов. Я еду на погранзаставу вместе с Сурмачом, — решил Ярош.

Ласточкин воспротивился:

— Какая погранзастава! Я тебя сейчас по приказу отправлю в больницу. С креста краше снимают!

— Не слишком ли много мы за последнее время всего проворонили?! Давайте оборвем последнюю ниточку! Я против Сурмача ничего не имею — с хорошей чекистской хваткой, дотошный. Но вы чувствуете, как он настроен? «Яд для Тесляренко передал через Безуха Тарасов». Да он тут таких дров наломает! Рассорит нас с пограничниками, вспугнет причастных, если такие есть.

«„Если такие есть…“ Почему Ярош ставит под сомнение все?»

— Мне с Тарасовым детей не крестить, — пробурчал Аверьян. — И если он работает на «Двуйку» или на Волка — чего тут играть в прятки.

После такою «милого» разговора Ласточкин уже не отговаривал Яроша от поездки на границу вместе с Сурмачом.

* * *

До конечной станции Разъезд они добрались без особых приключений. Ярош отмалчивался, Сурмач на разговор не набивался. Обоим, видимо, были неприятны воспоминания о стычке в кабинете начальника окротдела.

За приземистым, как бы вдавленным в землю зданием станции, у небольшой коновязи приехавших поджидал уже знакомый Сурмачу красноармеец-проводник.

Он удивился, когда узнал, что окротделовцев двое.

— А помдеж приказал мне: «Заберешь того белобрысого в потертой кожанке».

Ярош позеленел от подобных слов.

— Нас — двое!

— А как же быть? — недоумевал проводник.

— Ничего, доберемся! — заверил Аверьян. — У меня ноги крепкие, десять верст для них — пустяк.

Второй раз следует Аверьян по этой лесной дороге в погранотряд. Но тогда он ехал верхом, сейчас топает пешком. А пешеход видит мир иначе, чем конник, и воспринимает все четче, ближе. Погружается лес в полутьму, окутывается туманцем, смахивающим на старую рваную сеть: в одном месте стачаешь — в ином полезет. Холодно в эту пору деревьям-великанам, пронимает их непогода. Поплотнее бы им прижаться друг к другу, вон как молодые сосенки-елочки, почти в обнимку. Ольха у них в компании: побурела кора, от туманов набухла. Осина белоствольная тут же пристроилась. Притихла, будто побаивается, что вот-вот на нее прикрикнут: «А ты куда?» Громады-сосны уж слишком степенны, каждая хочет доказать всем остальным, что она самая важная и значительная персона в этом лесу.

Притих лес, будто ушла из него жизнь. А чуть распогодится, выпадет снежок, прикроет земную наготу белой скатертью, укроет искристой шубкой кусты, что зябко ощетинились голыми сучьями, и тогда затарахтят похожие на яблоки-райки краснобокие снегири, застрекочет говоруха-сорока, сообщая лесному миру сплетни-новости. Ночью заухают, застонут сычи, нагоняя суеверный страх на случайного прохожего.

Самозабвенно любил Сурмач лес. В любую пору. Может, потому, что близок его духу, понятен разноголосый шум дубрав? Его не пугал даже ночной вой молодых волков, которые где-то на опушке застигли добычу, сами уже наелись до отвала и вот вещают о своей радости старшим по рангу. Через час—два на этот вой явится матерый волчище, отец и вожак стаи, надерет мяса и понесет его в своем желудке первогодкам, которых греет в логове мать…

Проводник несколько раз предлагал Сурмачу свою лошадь:

— Передохни, я ноги разомну. Все-таки десять перст.

Но Аверьян отказывался:

— Кто ходит пешком — живет долго.

В нем сидело ощущение сродни вот такому: взялся за гуж, не говори, что не дюж. Он отдал лошадь, присланную за ним, Ярошу. А если бы воспользовался предложением проводника, то лишний раз напомнил бы о несуразной ситуации Тарасу Степановичу, чем уколол бы его самолюбие.

* * *

Головастый помдеж погранотряда Александр Воскобойников встретил Сурмача, как доброго друга, с которым не виделся вечность: жмет руку, по плечу радостно хлопает.

Но и он, увидев вместе с Аверьяном Яроша, удивился:

— Чего вы вдвоем-то приперлись?

Эта обычная для общительного человека манера «приятельского» обращения покоробила Яроша. Сурмач поспешно, как тогда на станции, у коновязи, проводнику, объяснил, что с ним прибыл старший, тот самый, которого в секрете…

Воскобойников зашумел на Сурмача:

— Ну ты совсем тронулся! Пешком десять верст. Уж коль так не терпелось, звякнул бы со станции, как в прошлый раз, я бы выслал навстречу, верстах в семи отсюда перехватили бы.

«И в самом деле…»

— Аппетит нагуливал.

— Ну, тогда, прежде чем на заставу, в столовку. У нас сегодня лапша по-флотски. С мясом! Язык проглотишь!

Он повел их в столовую.

Воскобойников своим дружеским прямодушием растопил-таки ледок, который заморозил было душу Яроша. Уминая хваленые макароны, Тарас Степанович спросил:

— Вызывали-то нас зачем?

— Понятия не имею, — ответил Воскобойников. — Застава соскучилась по Сурмачу. Вы у нас числитесь среди раненых.

— Выкарабкиваюсь в люди, — ответил польщенный Ярош. — Работа лечит.

— Это точно! — согласился Александр Воскобойников и начал рассказывать историю своего деда, «которого работа лечит до самой смерти».

С заставы прибыл коновод-проводник. Он пригнал лошадь для «товарища из окротдела». Лошадь, конечно, была одна. К этому уже следовало бы привыкнуть, но Яроша вновь покоробило.

— У вас в отряде для меня лошадь найдется? — спросил он у Воскобойникова.

— Лошадь-то найдется, — замялся тот. — Но пропуска на вас нет. Выписан па Сурмача.

Представляя, как сейчас вскипит Ярош, Сурмач поспешил растолковать помдежу:

— Мы с ним — по одному делу.

— Но пропуск заказан на одного. А без пропуска на погранзаставу — ни-ни! После того случая в секрете на третьей — тут так всех причесали. Свавилову — выговоряку, начальника погранзаставы чуть было под суд не отдали, но помиловали — списали на гражданку, и все. Так что без пропуска — и не суйся. Это тебе Воскобойников говорит.

— А Воскобойников сказал — заметано, — пошутил было Сурмач, испытывая неловкость перед Ярошем.

— Кто выписывает пропуска? — спросил Тарас Степанович.

— Выписывает помдеж, но заказывает его теперь для посторонних губотдел погранвойск, а подписывает командир погранотряда. Его сейчас нет.

«Что делать?»

— Поезжай один, — решил Ярош, — раз уж все так осложнено. А я подожду тебя здесь. Вернется начальник погранотряда…

— Да он уехал с инспектором по заставам. Это дня на три. А столько времени находиться постороннему в погранотряде…

Воскобойникову неприятно было выставлять окротделовца за ворота… Но что поделаешь: служба есть служба.

Сурмач в душе негодовал: «Развели тут… разных Куцых и Тарасовых, а не по делу проявляют сверхбдительность».

Он отошел с Ярошем в сторону:

— Как мне там себя вести? Встречусь с Тарасовым…

— Ты ничего не знаешь… Он — командир отделения заставы… А остальное — оставь за мною. И никакой отсебятины, иначе все дело запорешь.

Тарас Степанович взял с Сурмача слово, что тот не обмолвится па заставе ни о сестре Куцого, которая проживает в Польше, ни о жене Тарасова, которая является двоюродной сестрой Безуха, отравившего Лазаря Афанасьевича во внутренней тюрьме.

* * *

Хорошо, когда у тебя есть друзья, хорошо, когда ты им нужен.

Свавилов поджидал гостя, стоя у ворот. От заеложенного полушубка, в котором красовался в прошлый раз, оп избавился. В шинели. Подтянутый. Настоящий командир.

Он принял у Аверьяна повод, когда тот соскочил с коня.

Ноги подзатекли. Пришлось поразмяться.

— Жду-жду… Уже Воскобойникову звонил: «Где Сурмач?» — «Выехал». Я опасался, что Александр не сумеет отправить назад Яроша.

— А зачем это потребовалось? — невольно насторожился Сурмач.

— Тут тебя ждет одно задание…

«Одно задание! Встреча со Славкой!» — догадался Аверьян. Сколько надежд он возлагал на эту обещанную ему встречу со Шпаковским! Сколько вопросов он задаст другу при встрече!

Свавилов принес карту-трехверстку сектора погранзаставы.

— Все тропы и лазы ты должен знать не хуже настоящего контрабандиста. Задание тебе предстоит боевое… Пожалуй, повеселее того, которое выполнял в Журавинке.

— А про Журавинку откуда известно? — удивился Аверьян.

— А нам с тобою работать в паре, так что уж я постарался узнать, что ты за фрукт и чего стоишь. Свидетель рассказывал, как ты с двумя гранатами в сарай к бандитам зашел и беседу проводил.

Приятны Сурмачу эти слова. В них суровое солдатское уважение.

— Надо привести с той стороны человека, очень нужного нашей контрразведке. По он, конечно, не та невеста, которая спит и во сне видит, как ее ведут к венцу. Опытен. Опасен.

Изучали карту. Свавилов рассказывал об особенностях района погранзаставы.

— Сплошные леса. Надо бы делать вырубку вдоль границы, да руки пока не доходят. Отсюда все сложности.

Утром у Аверьяна состоялась встреча с представителями контрразведывательного отдела погранохраны губернского ГПУ.

Свавилов привел Сурмача в кабинет начальника погранзаставы и вышел, кивнув на прощание приветливо головой.

В кабинете были двое. Оба — в гражданском. Один — постарше, лет пятидесяти, сидел за столом. Второй, заслонив собою окно, оперся руками, заложенными за спину, о подоконник.

— Аверьян Иванович, — обратился к Сурмачу тот, который сидел за столом. — Мы долго подбирали кандидатуру для этой… я бы сказал, деликатной операции. Щербань. Говорит вам о чем-нибудь фамилия?

— Казначей в сотне Семена Воротынца! — невольно воскликнул Аверьян, загораясь нетерпением предстоящей встречи. — Ушел он тогда в Журавинке от нас.

— За все злодеяния, которые совершены им на территории Украины, Щербань заочно приговорен судом к высшей мере. Но дело не только в этом. Щербань на сегодняшний день является главным резидентом, который подбирает и засылает к нам агентуру. Сейчас он вновь появился в стражнице, в магазине для контрабандистов. А если уж Щербань вблизи границы — жди неприятностей. И прорыв пятерки в районе третьей заставы — это, думается, не единственная акция. Словом, есть острая необходимость заполучить Щербаня. Понимаете сложность операции?

Аверьян понимал:

— Щербань — не простак.

— Ну так как? — спросил тот, который постарше.

— Что «как»? — не понял Аверьян вопроса. Он был весь во власти нетерпения.

— Вы можете отказаться от участия в операции, — сказал тот, что помоложе. Он вновь вернулся к окну и подпер подоконник спиною.

— Почему? — удивился Сурмач. — Я его тогда в Журавинке упустил, я его и возьму.

— Но деликатность состоит в другом: Щербаня надо выманить на нашу сторону… В крайнем случае — вывести к самой пограничной полосе. Мы ищем с Польшей мира, и у нас начинают налаживаться межгосударственные отношения. Так что никаких инцидентов, которые можно было бы использовать враждебным элементам в целях антисоветской пропаганды.

Аверьян и это понимал: «Все — без шума!»

К нему подошел тот, который стоял у окна:

— Аверьян Иванович, Щербань нужен живой. Он очень много знает.

Уж в этом плане у Сурмача были свои виды на Щербаня: «Поможет! Поможет распутать загадку гибели секрета да и дружбы Тарасова с осназовцем Безухом».

Тот, что постарше, кивнул:

— Вашу кандидатуру для этой операции рекомендовал ваш друг.

— Славка?!

— Нужен такой человек, которому бы он доверял, как самому себе.

Аверьян и это понимал. В душе он был благодарен Славке Шпаковскому: «Вспомнил так-таки обо мне! Аи да Славка! Молодчина!»

Два дня ушло на подготовку. Свавилов заставил назубок выучить схему района заставы.

— Подойдешь на ту сторону с опытным проводником. Ты его знаешь. Он тебя доставит туда и обратно, — пояснил замнач Сурмачу. — Но всякое может случиться, так что дорогу надо знать, чтобы при необходимости вернуться самому.

Аверьяна переодели в гражданское, в «цивильное», как говорил Свавилов. Дали штаны из самодельного суровья, крашенные фиолетовыми чернилами, старую стеганку, какую-то шапчонку и десять долларов. Это тоже па всякий случай. Никаких документов и, конечно же, никакого оружия. Впрочем, вместо документов он выучил биографию Ивана Слободенюка из Турчиновки.

Путь на ту сторону начинался не от заставы, как думал Аверьян, а из глубины своей территории. Свавилов провел его к хозяину тайной корчмы и сказал всего одно слово:

— Вот. — И ушел.

В тот же день, когда уже стемнело, хозяин корчмы переправил Аверьяна в одну избушку, верстах в пятнадцати от границы. Это была лесная сторожка, затерявшаяся в дебрях соснового бора.

Сурмач еще никогда не переходил государственной границы. На фронте не однажды доводилось гулять по вражеским тылам. Но, пересекая фронт, он совсем иначе чувствовал себя. И по ту сторону была своя земля, свои люди, которые ждали тебя, были рады тебе.

Лес, лес… Угрюмый, настороженный. Лишь иногда зашуршат слегка макушки сосен. Под ногами — болото. Хорошо, что его успел схватить легкий морозец, и кочки не проваливаются, выдерживают человека.

Государственная граница Союза Советских Социалистических Республик.

Где ее пересекли «контрабандисты», которых вел Юрко Шпаковский? Шли осторожно. Порою подолгу стояли, вслушиваясь в непонятные звуки ночи. Но, видимо, только для Сурмача они были чужими, непонятными. Вот Юрко скомандовал, и «контрабандисты» побежали. А потом, тоже по его команде, начали расходиться. И все молча, понимая скупые жесты проводника. Поднял человек руку: «Я пошел». Получил в ответ кивок: «Иди».

Как-то все уж слишком просто, будто детская игра.

УБИЛИ ПРЕЗИДЕНТА ПАНА НАРУТОВИЧА

Славку Шпаковского трудно узнать, так он переменился. Был тощий, длинный. А теперь налился силою. Чуточку раздобрел. И к его приятному, с румяными щеками лицу человека, который по утрам обливается холодной водой, удивительно шли черные усики-стрелки. Одет франтом. Лихо сидит на нем шинель, узкие галифе. С высокими задниками и твердыми голенищами сапоги… Пан.

Но это внешняя сторона, а душой он прежний. Тискает Аверьяна в объятьях, будто проверяет крепость костей.

— А мне Юрко тогда говорит: «Видел Сурмача. В кожанке». Вот я обрадовался: нашелся Аверьянчик! А потом решили брать Щербаня. Спрашивают: «Кто бы мог? Кому ты доверяешь?» Говорю: «Сурмач. Другого не знаю, кто мог бы такое деликатное дело без осечки сделать».

Славко от удовольствия похохатывает. Голос у него стал басовитым, солидным.

В доме, куда он привел Сурмача, видимо, жила женщина. На высокой, резной, с финтифлюшками, спинке деревянной кровати, застланной розовым познанским покрывалом, — халат красного шелка. На тахте дремлет пушистый кот — этакий домашний тигренок. Погладил Славко его мимоходом по легкой расчесанной шерсти, он выгнул спину, потянулся со сна сладко, как барчук, и что-то замурлыкал, запел свое. Затем соскочил на пол и начал тереться боком о сапоги человека, в котором признавал хозяина.

Славка закрыл плотные, двойные занавеси на окнах, снял шинель и, повесив ее на плечики у дверей, посоветовал Сурмачу:

— Раздевайся — Здесь отдохнешь и поговорим. А ночевать Юрко отведет тебя в другое место.

— Дом чей? — спросил его Аверьян, еще раз осматривая обстановку.

— Одна половина пани Зоси, — за брата ответил Юрко, — а во второй — мы с мамой и Славкой.

В его ответе Сурмач уловил непонятный намек. О чем он предупреждал гостя? А может, просто подтрунивал над братом.

— Невеста?

Догадавшись, какие сомнения тревожат друга, Шпаковский пояснил:

— Наша стражница особая. «Двуйка» отсюда перебрасывает своих агентов за границу. А Зося ведает учетом агентуры, которую стражница засылает в Советский Союз. Если она выйдет замуж, то ей придется расстаться с этой работой. Ну, теперь что-то уразумел?

— Кое-что.

Юрко принес в ведре картошку. Начал ее чистить. Аверьян не мог оставаться безучастным, попросил нож.

— Помогу.

Славко колдовал у стола, расставляя тарелки, раскладывая ножи и вилки.

«Барином живет», — отметил Сурмач. По его понятиям нож нужен для того, чтобы нарезать хлеба, мяса, еще чего-нибудь. А если ешь картошку, то зачем нож? Поддерживать еду на вилке, пока несешь ее от тарелки ко рту? Но, коль ты такой ротозей, то возьми ложку! Всю войну прожил Сурмач без вилки, не умер с голоду: ложка в кармане или за обмоткой… Она выручит.

— Как ты на стражницу попал? — поинтересовался Аверьян.

Славко отмахнулся: мол, не спрашивай.

Сурмач решил, что пришло время поговорить о деле, ради которого он перешел границу.

— Славко, ты не знаешь, у Щербаня были свои люди на погранзаставе? — спросил он.

— Да как тебе сказать… — задумался Шпаковский-старший. — Они работают против нас, мы — против них… Всего я, конечно, не знаю… Но когда я сидел еще в магазине, я вывел Щербаня на одного хлопчика, на Стефана Куцого.

— Как ты вывел? — не поверил Аверьян своим ушам. — Да это он долбанул прикладом нашего Яроша!

Славко встал, прошелся по комнате. Заскрипели сапоги, вторя шагам. Постоял. Достал из узкого кармана галифе серебряный портсигар.

— Будешь? — предложил он. А потом, вспомнив, что Аверьян не курит, взял папиросу и громко захлопнул крышку портсигара.

Прикурил от замысловатой зажигалки: дернул за ухо, а изо рта разъяренного льва выплеснулся огонек.

— Как получилось… Щербаню нужен был «свой» человек на одной из застав. Я доложил об этом в ГПУ. Было ясно, что Щербань проверит и перепроверит. Ну и прислали на третью заставу новичка… Я Щербаню говорю: «Попробовать бы… Сестра у него в двадцатом сбежала от Советов. Сейчас замужем за офицером генштаба. Отец — из зажиточных: десять десятин земли». Как Щербань выходил на Стефана, я не знаю: сватанье состоялось уже без меня.

— Но Куцый не написал в автобиографии, что его сестра сбежала с белополяком… — воскликнул Аверьян, холодея от мысли, что все его предыдущие предположения о Куцом идут прахом.

— И я… в то же время ушел с белополяка-ми, — ответил Славко, — и не пишу в автобиографии, что служил в Красной Армии.

Сурмач почувствовал себя круглым дураком. Таращит глаза на друга:

— Так что, она… как и ты?

— А об этом не суши голову, — улыбнулся Славко. — Но скажу одно: кому надо было знать, где Стефанова сестра, тот знал.

Нет, не мог! Не хотел! Не имел права Аверьян согласиться со всем, что узнал от Шпаковского.

— Но он, он, твой Стефан, долбанул нашего Тараса Степановича прикладом. И ты его считал своим, и Щербань. А кому он больше служил? Пришло от Щербаня задание: «Пропустить сегодня ночью пятерых». А тут случайно Ярош подсунулся. По всем планам Куцого третьего в секрете быть не должно. Ну вот он и убрал лишнего свидетеля.

Славко нервничал. Смял папиросу, бросил в топку плиты, отодвинув кружок одной из конфорок.

— Что я могу ответить? Не знаю. Как, что произошло в секрете? Я о прорыве узнал поздно, послал Юрка, но он не успел оповестить Свавилова. А о чем и через кого Щербань предупредил Стефана — понятия не имею.

— Через кого же еще? Через Тарасова. Командир отделения! Это он пристрелил второго в секрете, Иващенко.

— Говорю же — не знаю!

— Он!

Сурмач рассказал о том, как они у себя в Турчиновском округе нащупали было следы к пятерке, которую послал через границу Волк с особым приказом.

— Их можно было брать… А один уже сидел у нас. Но его отравили, или сам принял яд. А помогал боец ОСНАЗа — Иван Безух, шуряк этого Тарасова. Чувствуешь, куда ниточка тянется?

Славка лишь посочувствовал Сурмачу.

— Возьмем Щербаня, может, просветлеет это темное дело. Что у меня под носом делается, я и то не всегда знаю.

— Только как же его через границу? — недоумевал Аверьян.

— Через границу — это наше с Юрком дело. А на той стороне встретят. Но как его взять? Осторожный, как напуганная кошка. Один не ходит, всегда при нем пара молодцов.

— На именины придет, — заверил Юрко, закончивший к этому времени чистить картошку. — И без этих самых своих холуев.

Он налил в ведро воды, тщательно вымыл картошку и вышел по хозяйственным надобностям во двор.

— У Зоей завтра именины. Приглашает и Щербаня. Он обязательно придет, Зося ему нужна. Подопьет. Я попробую вывести его во двор. Но брать надо его в одно мгновенье и так, чтобы мышь не всполошилась. Сам понимаешь. Хватятся искать Щербаня почти сразу, так что времени — в обрез. Уразумел?

Вернулся со двора Юрко, принес дрова.

— Что-то случилось на стражнице, — сообщил он. — Тревогу объявили. Сержант Януш так спешил, так спешил… Шинель одевал на ходу. И тебе велел передать.

Славко с Сурмачом переглянулись. Оба забеспокоились: «Что бы это могло значить?»

— По тревоге мне положено быть на стражнице. Пойду. Юрко, Аверьяна на всякий случай — в схрон.

Славко ушел, Юрко отвел Сурмача в тайник, выкопанный в сарае: лисья нора, у которой было два выхода.

Тьма — как в дальнем штреке в шахте. Под боком охапка примятой соломы: ложишься на нее, а она не хрустит, лишь податливо шуршит. Залег, как медведь в берлоге. Неуютное местечко. Гнетет душу недоброе предчувствие. Наливает тревогой. Скупы звуки подземелья. В лаве — не просторнее, тоже — на пузе живешь: работаешь, передвигаешься, саночники уголек вытаскивают — волокут за собою небольшое корыто на деревянном полозе. Но в шахте к Аверьяну никогда не приходило ощущение западни. Там его разведчиками были упавшие камешки. Как они падают — осторожно или бойко, захрустит перед этим уголек или просто зашипит газовый родничок, замурлычет сытым котенком. В тесной лаве все было знакомое, привычное, поэтому казалось безопасным. Здесь же, в этой поре, где тянуло легким сквознячком, — все чужое. «Западня! Отсюда можно вылить парой ведер воды, как мышь-полевку из норы».

Аверьян постоянно ловил себя на том, что он боится неизвестности, которую породила фраза, сказанная Юрком: «„Объявили тревогу!“ По какому поводу? Уж не стало ли кому-то известно, что минувшей ночью с особым заданием перешел границу чекист? И он где-то неподалеку от стражницы».

«Придут… А у тебя даже нагана нет. Не отстреляешься… Последней пули для себя не сбережешь. Выкурят из этой дыры, свяжут по рукам и ногам, отвезут на допрос к тому самому Щербаню, за которым ты пришел. И получится, как в той пословице: пошел за шерстью, а самого побрили».

«Выбраться! Вырваться!»

Но удерживала на месте привычка к дисциплине.

…И он уснул. Неожиданно, сразу. Привиделась ему Ольга. Взявшись за руки, они бежали по просторному лугу, где росли ромашки. Много-много ромашек. Цветы расступаются, открывая двум счастливым дорогу, а пропустив их, вновь встают непреодолимой упругой стеной. Но откуда-то взялся Борис Коган.

— Аверьян, Аверьян, — шепчет он.

Нет, это не Борис, это Юрко. Он дергает Сурмача за ногу.

— Славко вернулся.

Сурмач вылез из норы, отряхнул с себя солому.

— Такое случилось! Такое случилось! В Варшаве убили нашего президента пана Нарутовича. Кордон закрыли, поставили засады на тропах контрабандистов. — Юрко говорил шепотом.

— Что ж теперь?

— Славко думает, — заверил паренек.

На этот раз Юрко привел Сурмача уже не к пани Зосе, а к себе в комнату. Там их ждал Славко, встревоженный, хмурый. Строг. Сдержан. Это была первая черта его характера, о которой до сих пор не знал Аверьян.

— Обстановка изменилась. На границе усилены посты. Пришел приказ задержать всех контрабандистов.

Сурмач увидел в этом новую возможность.

— Так мы этого самого Миколу и возьмем под шумок!

— Не тот человек, — возразил Славка. — И где его теперь искать?

Но уходить отсюда с пустыми руками Сурмач не мог. Есть приказ: переправить па ту сторону хозяина магазина.

Да, обстановка измелилась. И если Сурмач вернется не солоно хлебавши, никто его не упрекнет. И, возможно, через какое-то время сделают вторую попытку взять Щербаня. Но этим будет заниматься уже не Аверьян. Он не виноват в неудаче, но… все равно причастен к пей. И потом, когда еще удастся сделать вторую попытку? Сколько уйдет времени? Месяц? Год? За это время пятерка, присланная Волком, соберет «наследство» и, натворив черных дел, уйдет восвояси. А люди, для которых это не останется тайной, будут думать: «ГПУ даром хлеб ест!»

— Я без Щербаня вернуться не могу! — решил Сурмач.

— Понимаю, — согласился Славко. — Пока он на кордоне — и взять можно, и переправить легче. А вернется в Краков, к себе в штаб, ну-ка добудь его. Надо помозговать. А это натощак у меня получается плохо. Юрко, как твоя картоха? Посинела от холода?

— Я ее в одеяло закутал, поставил на перину и маминой подушкой накрыл, — улыбнулся Юрко и, разведя руки в стороны, показал Аверьяну: «Во какая подушка!»

Здешние подушки Сурмач знал — была одна такая у Ольги. Спать на ней невозможно — гора горою. Но она считалась необходимой принадлежностью супружеской кровати, ее клали поверх одеяла, как некий символ, как украшение.

Заговорили братья о пустяшном. «Картошка… подушки…» и тревога на сердце начала опадать.

Вспомнив о своей Ольге, Аверьян подумал о Славкиной Зосе. Захотелось ее увидеть. «Какая она?»

— А пани Зоей все еще нет? — спросил он.

Славка на мгновение замялся. Вопрос застал его врасплох. Но он не думал что-либо скрывать от друга, просто подыскивал нужные слова.

— Лучше теперь вам не встречаться.

— За меня боишься или за нее? — насторожился Аверьян.

— И ни за тебя, и ни за нее. Зося знает, что я воевал в Красной Армии. Ну и обо всем остальном догадывается, — рассказывал Славко, — она мне немало помогает. Но после смерти президента пана Нарутовича Польша расколется на два лагеря. Вернее, она уже раскололась.

Сурмач не понимал, о чем идет речь. Он знал, что Нарутовича президентом выбрали недавно — в газетах писали. И, кажется, дружно. Он об этом сказал Шпаковскому. Тот покачал головой:

— Пан Нарутович — либерал, оп хотел, чтобы все жили одной, дружной семьей: Речью Посполитой. А в Польше есть и коммунисты, есть и фашисты.

— Кто же его убил? — спросил Сурмач, сочувствовавший президенту.

— Художник Невядомский. Фашист. 10 декабря президент посетил осеннюю художественную выставку. Невядомский выстрелил ему несколько раз в спину.

— Арестовали?

— Да.

— Почему же несчастье должно разделить Польшу? — недоумевал Сурмач. — Горе, наоборот, в кучу сбивает.

— При аресте Невядомский заявил, что Нарутовича на президентское место посадили евреи и враги Польши, — продолжал рассказывать Славко. — А пан поручик Костинский, начальник стражницы, уже зачислили фашиста Невядомского в «национальные» герои Польши.

— Твоя Зося тоже?

— Нет, она умница. Но пока ничего конкретного о моей работе она не знает. И лучше ей не знать. Как все теперь повернется — неизвестно. Может, ей придется расставаться со стражницей.

После хорошего сытного ужина друзья проболтали о всякой всячине чуть ли не до утра. Аверьян рассказал о том, как женился:

— На Ольге… Она нам в Журавинке помогала. Помнишь?

Славко помнил все до мелочей. Надул щеки, ткнул их пальцами: «Пф!» — показав, какой симпатичной пухляночкой была девчушка.

— Это я тебе ее сосватал! — улыбнулся Славко. — Говорю: «Лучше парня не бывает, держись его!» Послушалась.

Эх, молодость! Ты хороша тем, что не умеешь оглядываться. Да тебе и оглядываться не на что — у тебя еще нет прошлого — только будущее. Ты ничего не знаешь о сложности мира, ты еще не умеешь отвечать за других — только за себя. И в этом неведении — твоя сила. Ты, как конь в бою с шорами на глазах, смело идешь на преодоление любых препятствий. Поэтому ты можешь побеждать даже там, где опыт лишь топчется на месте, поэтому ты открываешь там, где другим открыть уже не дано. Великое, славное время — молодость. И как жаль, что у нее короткие крылья.

Впрочем, насчет коротких крыльев это, пожалуй, неверно.

Молодость человечества — вечна, ибо вечна жизнь.

Славко погрустнел:

— И родит она тебе сына: Владимира Аверьяновича Сурмача.

Столько в словах Славки было грусти, замешанной на безысходности, что у Аверьяна заныла душа.

— Женишься на Зосе… Славка покачал головой: «Нет!»

Сурмачу стало жаль друга: судьба отобрала у него право быть обычным человеком, оставила только одно: служить делу, служить будущему.

Аверьян в этот момент понял, вернее, уверовал, что Славка Шпаковский — особенный человек.

КОНТРРАЗВЕДКА ПРОТИВ КОНТРРАЗВЕДКИ

Три дня и три ночи отлеживался Аверьян в «берлоге». Отоспался на месяц вперед, как в госпитале. Впрочем, это, пожалуй, к лучшему, иначе от безделья и неизвестности заели бы тоскливые мысли.

Три раза на день приходил в сарай, где было Аверьяново лежбище, Юрко: утром перед рассветом, вечерком, когда стемнеет, и днем — если появится время. Приносил поесть. Аверьян ждал утешительных вестей и засыпал паренька вопросами:

— Ну, как там?

Где «там» — он не уточнял: на границе ли, у Щербаня ли, в Варшаве ли, где хоронили одного президента я выбирали другого.

Юрко в ответ пожимал плечами:

— Да ничего…

Славко в эти дни вообще исчез. Юрко знал только одно: брат занят. Чем? Когда освободится? Неопределенность да еще безделье наполнили сердце непонятной тревогой. Пока Аверьян лежал в тесной норе на соломе, было еще сносно, только тоскливо, а когда вылезал… Не может человек столько времени бездельничать. Мускулам, мозгам, памяти нужна работа. Мысли уносили его на Родину, где остались друзья, Ольга…

Нетрудно понять, как он обрадовался, когда пришел Юрко и, отодвинув бочку, прикрывавшую лаз, протяжно свистнул, мол, вылезай. Все было, как всегда, как десяток раз до этого, и время — ближе к вечеру. И все-таки он понял: свист Юрка на этот раз извещал о том, чего он так долго ждал, чего так страстно желал: действия.

— Пошли, — сказал Юрко, не объясняя, куда и зачем.

Сурмач и не спрашивал.

Из одного сарая — в другой, точнее — в стодолу. Новое прибежище было на отшибе, метрах в двухстах от села. Когда-то кто-то на том подворье жил. Но хата сгорела, остались от нее лишь камни фундамента да торчало несколько фруктовых деревьев, видимо, опаленных огнем и засохших.

А вот стодола уцелела при пожаре, и никто ее почему-то не разобрал после, хотя плахи, из которых она была собрана, могли пойти на любую постройку, даже на хату.

— Тут перебудем до темноты, — пояснил Юрко, поудобнее усаживаясь на старой соломе возле приоткрытых дверей так, чтобы видно было тропку, — Щербань сейчас в стражнице. Его там Славко и Зося задержат дотемна. Возвращаться он будет вон по той дороге, — Юрко извлек из кармана небольшой листок бумаги, на котором была нарисована химическим карандашом схема.

Сурмач принялся изучать ее. Он хотел представить себе, как все эти тропки-пунктиры и домики-квадратики расположены на местности.

— Вот тут кустарник, — пояснил Юрко, — показывая пальцем па схеме. — Ото файное место: тихое, мало кто ходит. И недалеко от границы. Славко приведет Щербаня…

Начали обсуждать детали операции. Аверьяна интересовало все: какого роста Щербань, чем вооружен, владеет ли левой рукой? Мелочей в этом деле не могло быть.

Сурмачу казалось, что взять Щербаня будет гораздо проще, чем потом переправить через границу, где усилена сторожевая служба. Юрко успокоил:

— Славко скажет, где сегодня засады, — обойдем. — Он постоял, подумал и решил: — Гляну на то место, где будем брать Щербаня. Да и тропу к границе проверю.

Сурмач остался один. Он прислушивался к шорохам, жившим в этом пасмурном вечере. Оседал туман. «К лучшему, — подумал чекист. — Приглушит звуки…» В сердце вползала неясная тревога: знакомое чувство ожидания, когда уже все подготовлено.

Вскоре вернулся Юрко.

— Можно.

Умел этот парнишка ходить тихо, двигаться, как тень. Молодость, тяга к романтике помогли ему сжиться с опасностями. Он стал мудрым и очень осторожным.

Юрко показал место, где лучше устроить засаду, провел Аверьяна чуть дальше, познакомил с дорогой, рассказал, как добираться до ориентиров, от которых ведет дорога «на ту сторону». Потом они заняли свои места: Юрко — по одну сторону тропы, Аверьян — по другую.

Тропа неширока. Если по ней пустить подводу с сеном, то орешник, обрамляющий опушку, выщипает половину.

Холодный туман оседал на кустарнике. Ветки плакали холодными слезами. И эти слезы падали Сурмачу за шиворот. Сердце Аверьяна то совсем замирало, так, что дышать трудно, то вдруг, вспомнив о своих обязанностях, срывалось в галоп. Тук! Тук! И наливались виски болью, а голова — невероятным гулом.

«Уж скорее бы…»

Нетерпение — мать поспешности. А поспешность ведет к неудаче. Но неудачи быть не должно. Не имеют на нее права чекисты. Нервы напряжены. Аверьяну порою казалось, что он слышит, как они гудят в онемевших ногах, в отяжелевших руках.

Но вот в густой лесной тишине родились человеческие голоса.

Сквозь волны тумана Аверьян заметил две пары ног. Одни в сапогах, а другие в ботинках с крагами. Ноги остановились.

— Кто тут? — коротко, резко бросил во тьму Щербань.

Сурмачу очень важно было сейчас знать, что делает Щербань. Может, выхватил из кармана пистолет и приготовился ко всем случайностям?

Послышался напряженный храп двух сильных людей, сошедшихся в отчаянной схватке. Аверьян понял: Славко пытается обезоружить Щербаня. Он кинулся на помощь.

Славко прижал Щербаня к себе спиной и одной рукой зажимал рот, а другой не позволял дотянуться до кармана… Неожиданно Славко взлетел вверх: мелькнули ноги, шмякнулось о дорогу тело. Это произошло всего в полутора метрах от Сурмача. Но Щербань, так ловко применивший против нападающего прием, еще не успел сменить позы, как Сурмач с ходу ударил его головой в бок. Ойкнув, Щербань выпустил на землю пистолет. В тот же миг к поверженному подскочил Юрко, захлестнул веревку. Она перечеркнула ему рот, «зануздала»: ни вскрикнуть, ни дернуться.

Вывернули Щербаню руки, связали их.

«А что же со Славном?»

Тот поднимался с земли.

— Здорово он меня… — ему было явно неудобно за свою оплошность. — Голова гудит… Но это пройдет. А вы с ним побыстрее отсюда!

— Поднимайся, пошли! — приказал Юрко, натягивая веревку.

Щербань будто и не слышал команды. Юрко подбодрил его пинком, потом потянул за веревку, которой по-прежнему был зануздан пленный. Застонал, заерзал от боли Щербань, но не поднялся. Тогда Юрко принес из стодолы, видимо, заранее припасенную толстую жердь. Связанного по рукам я ногам Щербаня надели па жердь, как волка, и подняли.

Спешили. Каждая потерянная минута могла привести к неудаче.

Юрко превосходно знал местность. Шел по ночному лесу, будто днем по улице города, — уверенно, быстро.

Тяжела была ноша. «У, кабан, разъелся! Пудов на шесть!» — поругивал Аверьян в душе Щербаня.

Может быть, на того, кто шел сзади, приходилась большая тяжесть? Щербань висел на жерди головой к Сурмачу. Аверьян несколько раз перекидывал зыбко гнущуюся жердь с плеча на плечо. И ладошки-то подкладывал. Ничего не помогало — плечи горели. «Знать бы заранее, можно было рукав телогрейки сложить в два-три раза и подсунуть».

А Юрко — хоть бы что! Лишь дважды перекинул ношу с левого плеча на правое. Правда, ему достался толстый конец, от комля: он пошире и не так давит.

Наконец Юрко предложил передохнуть.

— Уже близко!

С каким удовольствием Аверьян снял проклятую жердь с плеча!

Висеть па перекладине спутанному Щербаню тоже, видимо, было не сладко, тем более что и дышать свободно он не мог — рот «зануздан». Сбросили его вместе в жердью на землю, застонал, начал извиваться.

В это время Юрко услышал что-то подозрительное и приложил палец ко рту:

— Т-с-с-с…

Аверьян нащупал в просторном кармане стеганки рукоятку пистолета, который отобрал у Щербаня. «Влипли!» Тревожился он в тот момент не столько о себе, сколько о Щербане. «Его же обязательно надо доставить живым. Живым! Иначе не стоило и огород городить».

Потекли секунды, каждая — вечность. Извивался на земле, стонал Щербань, надеясь хоть этим привлечь внимание польских пограничников. Сурмач вынужден был зажать ему огромный нос рукой. Дышать стало нечем, и Щербань моментально успокоился. А когда Аверьян убрал руку, пленный, потянув жадно, ненасытно воздух, уже перестал сопротивляться, лежал смирно, поняв, что шутки шутить с ним не намерены.

Юрко долго вслушивался в неясные звуки ночи, потом решил:

— Ушли… То дозор.

Чтобы не рисковать, он все же проверил дорогу.

Вернулся, по-хозяйски развязал Щербаню спутанные ноги.

— Совесть надо иметь, пане Щербань. Ножками, ножками, а то как та невеста на руках молодого.

Хозяин магазина для контрабандистов примирился со своей участью.

Юрко вел его за собою па веревке, словно коня в оброти на водопой. Аверьян замыкал шествие. Он постоянно оступался на кочках, обрывался на лесных ямах, вырытых дикими кабанами и предательски засыпанных жухлой листвой.

Шли и шли. Сурмача подташнивало. «От усталости, что ли?» — недоумевал он.

— Стой, кто идет?

Этот окрик прозвучал рядом, даже чуть сзади.

— Штык! — отозвался Юрко.

— Затвор! — послышалось в ответ.

«Свои».

Сколько раз Аверьяну приходилось возвращаться из разведки, но, кажется, он никогда не испытывал такого острого облегчения: «Свои!»

СЛАБОСТИ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ

Сурмачу было явно не по себе. С вокзала до окротдела едва доплелся: в глазах расплывались круги, подкашивались ноги.

«Да что это со мной? Никогда так не уставал…»

Ни Ивана Спиридоновича, ни Яроша в окротделе не оказалось. Аверьян зашел к Борису, благо тот почти всегда был на месте.

Отодвинув от себя ворох бумаг, Коган поднялся навстречу другу.

— А мы уже думали, нашего молодожена зайцы с горчицей съели! — пожав руку Аверьяну, он удивился: — Ты весь горишь!

Усадил Сурмача на стул, пощупал лоб, потрогал ладошкой кончик носа и выразительно присвистнул:

— Сорок градусов! Где ты их набрал?

Аверьян виновато отшутился:

— Пограничники ромом угощали.

— В постель! В больницу! Немедленно! — заволновался Борис. — Схожу к коменданту, пусть дает тачанку.

Сурмачу было неудобно, он не привык, чтобы за ним ухаживали. Если не считать ранения, то еще никогда, ничем в жизни не болел. И как-то не верилось, что взрослый, сильный человек может вот так неожиданно ослабеть.

— Зачем тачанку? Я сам… И не в больницу, а домой.

— Может, и домой, но все равно на тачанке. С болезнью, брат, не шутят. Вот жаль, что Емельяна Николаевича уже нет, он бы мигом поднял тебя на ноги.

— Не нашли? — спросил Сурмач, вспомнив, как исчез главный врач больницы.

— Нашли. Убитого. В лесу за станцией, замучили, гады!

Борис ушел «организовывать» тачанку.

У Аверьяна кружилась голова, по-прежнему подташнивало. Порой даже казалось, что вот-вот потеряет сознание. Он отчаянно тряс головой и во всю силу легких вдыхал воздух. Но тогда появлялся кашель. Сухой, жесткий, он буквально выщипывал легкие. «Простудился, — подумал Аверьян. — А приходилось в ледяной воде купаться, спать неделями на снегу… Ходит, бывало, дежурный, каждые двадцать минут будит, велит перевернуться, чтобы бок не прихватило. И оставался здоровехонек. А тут распустил нюни, скапустился».

Тачанка нашлась довольно быстро. Борис приказал:

— Собирайся.

Сурмач встал со стула, шагнул к двери, и… подкосились ноги. Взмахнул странно руками, будто за воздух хотел ухватиться, и рухнул бы на пол, не подхвати его Борис.

— Ну, ты мне тут не падай, потерпи до больницы, — шутливо ругнул он Сурмача.

Тоненько зашумела в ушах надоедливая нотка, в глазах поплыли синие, желтые, оранжевые круги, качнулся потолок и повалился на Аверьяна, придавил собою…

* * *

Аверьян впал в забытье. Он носился па лодке по широкой горячей реке. От воды шел пар, и было очень жарко.

— Володя, Володечка, не открывайся… Потерпи еще немножко, потерпи.

«Ольга! Это ее голос!»

И вот уже чудится Аверьяну, что лежит оп на животе, а спину подставил жаркому солнцу.

— Потерпи, потерпи… Сейчас сниму.

Легкие, заботливые руки Ольги сняли тряпку. В нос ударил резкий, острый запах.

«Горчичники…»

— Повернись, Володя, повернись. Теперь на грудь…

И откуда только у девчонки из Журавинки это умение уговаривать больного, это адское терпение, способное одолеть капризы!

— Вот куриный навар. Да ты ней, пей! Врач велел. И ножку должен съесть. Курицу тебе привезла Галка. Узнала, что ты заболел, и приехала из Белоярова. Она еще принесет, если надо будет. У них там можно купить.

«Жена Степана Вольского. Чего она вдруг расщедрилась? Враг или не враг? Кто она, эта красавица, похожая на девчонку? Жена бывшего бандита из сотни Семена Воротынца, одного из подручных Волка. Разве может она простить смерть любимого? Вот и выходит, что Галина Вольская — враг чекиста Сурмача. Но… она подруга Ольги, даже родственница, правда, седьмая вода на киселе, но у Ольги — беда, и Галина пришла на помощь. Так кто она?»

А Ольга, будто угадала его мысли, тараторит и тараторит:

— Галка, она хорошая, душевная. Я ее очень люблю.

Все это так. Но наполняется сердце тревогой:

— Как Галина проведала, что я больной? Живет в Белоярове.

— А Оксана Спиридоновна ей родня по мужу. Была в Белоярове на базаре, увидела и сказала, что я вышла замуж и живу у нее. Галка и приехала. Пока тебя не было, она ко мне три раза приезжала. Ей Борис понравился…

«Борис? Он, конечно, проведывал Ольгу, пока меня не было. Но Борис и Галина? Вольская и Коган».

— Галка по Степану траур носит, а увидит Бориса — так и смеется, так и смеется… Смешной он.

«Почему смешной? И вовсе не смешной. Сердечный. Ох, уж эти бабы — все по своей мерке перекраивают».

Но эта мысль почти тут же уступила место большой ласковой радости:

— Оленька!

— Что, Володя?

И когда только она спит? Днем — рядом, ночью — тут же. Не уходит, дежурит, караулит лютую хворь, не дает ей над любимым взять верх. То горчичники поставит, то компрессы, то растирания. А порошки заставляет принимать минутка в минутку: «Так прописал доктор».

Зашел однажды Борис, удивился:

— Да у тебя румянец во всю щеку, как у девицы. Ай да молодая жена! Мертвого заставит подняться. Уж не жениться ли и мне на такой случай?

Цвела Ольга от этих слов.

Борис пришел не только поболтать. Он, как бы в шутку, попросил молодуху пойти прогуляться по коридору, а когда она ушла, сообщил:

— Неприятное дело… Пока Галина ездила в Турчиновку к Ольге, в Белоярове в ее доме кто-то похозяйничал. Сорвали полы в комнатах и вырыли глубокие ямы в подполье. Так же старательно перекопали все в сарае.

— Ограбили?

— Из вещей ничего не тронули. Должно быть, искали что-то посолиднее. Наверное, нашли и увезли. Так думает Ярош. Он был па месте.

— Нашли! — вырвалось у Аверьяна. Первой его мыслью было: «наследство».

Эх, надо было старательнее обыскать дом Степана Вольского! Конечно, срывать полы и рыть ямы без прямых улик никто не стал бы, но если бы… Если бы они по-настоящему провели обыск у Вольского, если бы не провозились тогда с проверкой осназовцев и сделали обыск у Серого и Жихаря, как советовал Ярош, если бы не упустили «слепого» нищего с белояровского базара, то, может быть, сейчас уже были бы известны и квартира-лечебница в Щербиновке, и ее хозяин, и бандиты не сумели бы увезти и убить главного врача Турчиновской больницы, а Безух не отравил бы Лазаря Афанасьевича — очень важного свидетеля.

Невысказанная досада, жгучая обида на самого себя родились в тот миг в сердце Сурмача.

— А я тут, как бревно, лежу. К черту врачей! Я уже могу ходить!

Он готов был немедленно вскочить и поспешить туда, где сейчас решается судьба поиска.

— Аника-воии! Под руку водят, а он — в драку! Лежи, выздоравливай! — резко осадил Аверьяна Коган. — Ишь, нервным стал.

Аверьян закрыл было глаза, откинулся на подушке.

— Пилюля для тебя зреет горькая, — продолжал Борис. — Ярош мне как-то пожаловался: мол, вернулся Сурмач с погранзаставы и скрытничает. Недоговаривает что-то… И вообще, мол, он стал какой-то не такой.

— Нечего мне скрывать, — пробурчал Сурмач, невольно отводя в сторону глаза.

Пришел к нему однажды в больницу Ярош. Принес живой цветок. Белый, колокольчиком. С желтым внимательным глазком. Нежный, весь стеснительно светится. Посреди зимы живой цветок! Надо же.

Спрашивает Ярош. Глаза улыбаются.

— Чего ты целую неделю на заставе пропадал? Я уже начал тревожиться, что и тебя занесло в секрет, а там какой-нибудь куцый-стриженый — прикладом.

— Приболел, — ответил Сурмач.

Выкручивается Сурмач, врет напропалую. А Ярош видит, что он врет. Вот ведь какое дурацкое положение.

Самолюбие человека вновь страдает: «Скрытничает Сурмач». А это правда, скрытничает. Не по своей вине, но Тарасу Степановичу этого не объяснишь.

Борис Коган выкладывал новости:

— Подкует тебя Ярош. Он не из тех, кто обиды прощает. Вот заявил Ласточкину, что мы с тобою у Вольского не довели обыск до конца, потому что Галина родственница Ольги.

Сурмача будто кипятком обдало. Он рывком сел на кровать. И тут же обмяк, застонал от злости. От злости на самого себя. «Ярош загибает. Но если честно — с обыском проморгали».

Борис предупредил:

— Думаешь, Ярош только с Ласточкиным поделился своими сомнениями? Начинал с Ивана Спиридоновича, а затем и в губотдел написал.

Аверьяна начало раздражать такое разглагольствование Бориса.

— Ты меня с Ярошем не ссорь! Ненужное это: одно дело у нас. А насчет обыска он прав: проморгали мы с тобой.

Покачал Борис головой и с явным сожалением сказал:

— Дурак ты, Аверьян. Впрочем, за эту сердечную чистоту и жена в тебе души не чает, да и я… люблю…

Он ушел, оставив Сурмача один на один с его сомнениями.

Вернулась Ольга. Глянула на мужа, встревожилась:

— Володя, что с тобой? Ты побледнел! Я врача вызову.

Она сорвалась было с места, по оп остановил:

— Не надо! — И видя, что она колеблется, еще раз повторил: — Не надо!

НА РОЖДЕСТВО К ГРИГОРИЮ ЕФИМОВИЧУ

Врач восхищался: «Могучее сердце, здоровый организм. Одно слово — молодость».

А Сурмач думал иначе: «Оленька». Это она своей неусыпной заботой подняла его на ноги.

Аверьян пролежал в больнице полторы недели. Так утверждала Ольга. А он помнил всего дней пять-шесть. Остальное — в беспамятстве.

И вот его выписали домой на амбулаторное лечение. Врач предупредил Ольгу:

— Надеюсь только на вас. Проследите за режимом. По опыту знаю: такие, как он, едва встанут на ноги и уже считают себя совершенно здоровыми.

Приехали из больницы на извозчике. Ольга подхватила Аверьяна под одну руку, Борис — под вторую. Выбежала навстречу хозяйка-толстушка, радостно заголосила:

— Выздоровел, родимый!

Неудобно стало Аверьяну: что он, немощный старик?

— Сам могу ходить!

Свежий воздух пьянил. Кружилась голова. Но это было приятное ощущение: ог-го! Мы еще повоюем!

Распахнула Ольга дверь в комнату, переступил Сурмач невысокий порожек и остановился, пораженный чудом: холодная, с обвалившейся штукатуркой и выбитым полом комнатушка превратилась в горницу. Стены сияют белизной, пол выровнен и подкрашен глиной. А главное — мебель… От нее даже тесно в комнате. Стол с пузатыми ножками покрыт вышитой скатертью, тут же четыре стула. Буфет со множеством дверок, в нем посуда: видна стопка тарелок. Новая швейная машина под накидкой, на которой вышиты красивые розы: «Как живые». На полу — дорожка.

Оксана Спиридоновна тут как тут, цветет, будто это к ней пожаловал гость.

— Петушка я сготовила, как и заказывала молодая хозяюшка. А как же иначе, нынче рождество!

Аверьян видел, что для Ольги возвращение мужа — большой праздник. И не стоило его портить из-за каких-то мелких недоразумений. Что надо, он ей потом скажет, когда они останутся вдвоем.

Засиделись. Оксане Спиридоновне явно нравился Коган, уж она возле него увивалась, каждый раз предлагая:

— Идемте, Боренька, поищем карты, я погадаю… А пока наши молодые друг на друга полюбуются.

Но Борис отказался.

— Я не суеверный. Уж вы сами…

Она принесла карты, начала их раскладывать.

— Боря, на какую даму вам погадать?

— Я и так наперед все знаю, — отнекивался он. — Вот лучше Оленьке скажите: кто у них с Аверьяном будет — сын или дочь?

Смутилась, спряталась за спину мужа Ольга.

— Ой, Боря, ну разве такое наперед говорят?

А он достал из кармана газету.

— Вот специально для вас с Аверьяном приберег. — Развернул ее: — «В Брянске, в театре „Металлист“, произошли первые советские крестины. Новорожденным сыновьям рабочие завода „Красный Арсенал“ дали имена Маркс, Коминтерн и Локомотив истории — революция».

Сурмач удивился:

— Маркс — это же фамилия. Все, что о нем написано в той книге, которую ты мне дал, я прочел. А последнее имя…

Оно было трудное, с одного раза Аверьян даже не запомнил. Борис подсказал:

— Локомотив истории — революция.

— Вот-вот. Так оно скорей для девочки подходит: «Революция».

Ольга переводила настороженный взгляд с Бориса па мужа. Не могла она согласиться с таким предложением Когана.

— Нет-нет, мы сына Володей назовем.

— Как Ленина, — подтвердил Сурмач.

— Я же не дочитал газету. Вот послушай дальше. «Новорожденные получили подарки от губженотдела — по куску мануфактуры, от отдела материнства и младенчества приданое — бумазеевые распашонки, чулки и прочее, от юных пионеров — костюмы и значки пионеров. „Вместо креста — символа рабства, — сказал представитель юных пионеров, обращаясь к новорожденным Марксу, Коминтерну и Лиру (Локомотив истории — революция), — мы поднесли вам значок юных пионеров с надписью: Будь готов!“» — Борис торжествующе посмотрел на Ольгу. — Поняла? Не поп, а рабочий класс теперь дает имена. Новые! — выкрикнул он. — Ванек, Манек, Агапок не будет! Коминтерн! Это звучит. Свадьбы будут — пролетарское! Весь мир — рабоче-крестьянский!

Ольга слушала его, будто завороженная. Таращит глазищи, стынет, густеет в них огромное, неуклюжее сомнение: «„Коминтерн“… Слово, конечно, красивое…»

Ей очень нравилось, как обо всем толкует Борис. Так убедительно, будто сам не раз и не два побывал и па пролетарских свадьбах, и на пионерских крестинах, а сейчас приглашает Ольгу и Аверьяна в этот чудесный сказочный рабоче-крестьянский мир. Хочется Ольге обойти из конца в конец неведомую страну, где, наверное, живут только такие правильные люди, как Иван Спиридонович, тетя Маша, Борис Коган… И хочется, и боязно. Со слов Бориса, там все хорошо. Так Борис — совсем иной человек. Может, тот мир специально для него? А каково будет Ольге? Она уже свыклась с этой маленькой, сыроватой комнатушкой с земляным полом, при одном узеньком окошке. Сколько труда вложила, пока обновила полинявшие, заплывшие плесенью стены, пока выровняла, пригладила ухабистый пол. Вот в этом огромном, отвоевавшем полкомнаты столе на кривых ножках, в этой двуспальной кровати с тремя пуховыми подушками под потолок, в этих чашках и блюдцах, вилках и ложках — ее осуществившаяся мечта, ее долгожданное счастье. Девчонкой она начала копить денежку на приданое. Повзрослела — дом продала в Журавинке, землю, ту землю, что ее отца с матерью, деда с бабою кормила. Ехала в Белояров к Людмиле Петровне, грезила о большой, светлой любви. Теперь у нее есть все, о чем только можно было мечтать: муж, свой угол. А придет время — у них найдется мальчик, весь в папу.

Будет ли это все у Ольги в том рабоче-крестьянском мире, куда заманивает ее Борис Коган? Вдруг придется отказаться от чего-то, очень милого сердцу… Ну вот как от привычного и красивого имени Ванюша…

Посидев еще немного, Борис собрался уходить.

— Пора!

Ольга, улучив момент, предложила:

— Володя, Боря, давайте съездим в гости в Щербиновку, к Кате, Мы же собирались. А сейчас рождество, праздники.

Она эту мысль выгревала давно. Любила Ольга своего мужа, гордилась им — «вон какой красивый да ладный». Не терпелось ей показать его родным и знакомым: приехать в Щербиновку, взять под руку, пройтись по селу из конца в конец. А все бы смотрели пм вслед и ахали: «Какая красивая пара. А он-то — тополь! Да и она!..»

Испокон так было: съезжались па свадьбу все родственники, ближние и дальние. Гуляли два-три дня: пили, ели, плясали. А потом развозили по округе весть: «Ольга-то Яровая, ну, старой Явдохи младшая дочь, замуж вышла за чужого. Из города. Работает, при хорошей должности. И собою красавец».

Одно только тревожило Ольгу: не могла она, не имела права говорить даже родной сестре, что ее Володя в ГПУ. А она бы дни и ночи рассказывала и рассказывала, как он для людей старается, какое большое и щедрое у него сердце: «Он самый-самый лучший на свете».

Но если уж нельзя рассказывать о нем, то показать-то можно. Не было у Ольги разгульной деревенской свадьбы, так пусть люди увидят теперь ее счастье.

Ни Аверьян, ни Борис не подозревали, сколь глубоко и серьезно стремление Ольги съездить в гости к сестре. Но они в этом увидели свои возможности. «Когда-то, до истории со Щербанем, Иван Спиридонович одобрил такую поездку. Может, сейчас…»

— А что, возьмем и съездим! — согласился Борис. — Только отпрошусь у нашего балтийца.

* * *

«Едем!»

Хлопот у Ольги по этому поводу — по уши.

— Подарки нужны. И Кате, и ее родственникам.

— Старику Воротынцу? — удивился Сурмач. Ольга поняла ход его мыслей: отцу Семена Григорьевича. Но нельзя, нельзя было ей приехать без подарка. Мужа везет на показ. Что о нем подумают? Должны думать только хорошее. Пусть знают, что он добрый, щедрый.

Встал вопрос о том, какие подарки и где их взять. К удивлению Сурмача, у Ольги уже было все припасено.

Аверьяна все больше удивляла Ольга. Оказывается, он ее раньше совсем не знал, только думал, что знает. И вот сейчас открывает в ней все новое и новое.

— Володя, подарки должен дарить ты, — решила она.

Но Аверьян запротестовал:

— Еще чего! Чтобы я облагодетельствовал отца злостного врага Советской власти!

Ольга видела, что тут уж Володя не пойдет ни на какие уступки. Вот отсюда и начинался Аверьян Сурмач, большевик и чекист, которого она не понимала, а потому чуточку побаивалась. Нет, пожалуй, не то слово, не побаивалась, а не узнавала. И в такие моменты ей становилось тоскливо, хотелось, чтобы он стал прежним, ее Володя, мягким и добрым.

Она сразу же предложила компромиссное решение:

— Тогда ты Кате подаришь, а я — им, старикам.

— А этому работнику? Ну, от которого она ждет ребенка? — спросил Аверьян.

Ольга вдруг потупилась, зарделась.

— Как же можно, он же с ней… не по закону.

— Не венчанные? — не без насмешки спросил Сурмач.

— Не по закону…

— Эх, сколько еще глупости в тебе сидит! — посетовал Сурмач. — А если она любит? А если у них — по закону любви?

Ольга притихла. Аверьян начал замечать, что она уже научилась избегать разговоров на неприятную тему. Стоило ему насупиться, жена моментально улавливала его настроение и как-то вся внутренне менялась, становилась иною, будто поворачивала к нему сердце другой стороной.

* * *

Молодые только поднялись, когда явился Борис. Оживленный, шумный, он переполошил всех.

— Так жизнь проспите, лентяи! А ну — раз-два! Чтоб через минуту были на ногах. Я же рысака для вас нанял.

Действительно, чтобы отвезти Сурмача и Ольгу на вокзал, Борис Коган подрядил какую-то клячу. Под окнами на телеге сидел хмурый, давно не бритый дядька.

До Щербиновки добирались киевским поездом.

Приехали. Станция встретила разноголосым шумом. Вагон еще не остановился, а на его ступеньках повисли два дядьки, ловко вскинув перед собою по тяжелому мешку. А за ними уже бежали, суетились, толкались очумевшие, боящиеся опоздать, не попасть в вагон, люди. Богатое, торговое село Щербиновка, не взирая на праздники, спешило на базар в столицу.

Крепкий мороз разукрасил лица: подбелил усы, расписал румянцем щеки. От скученной толпы валил парок, как от взмыленных лошадей.

— Но-но! Табун! — покрикивал с высоты вагонной площадки на мужиков Борис Коган. — Разбежись, дай людям сойти!

Но его не слушали, лезли и лезли напролом в открывшиеся двери. Тогда Борис, подхватив мешки, которые тяжело легли у его ног, выбросил их па платформу. Владельцы мешков заголосили и, вовсю работая локтями и кулаками, полезли вслед за поклажей.

В образовавшуюся брешь прошмыгнул Борис и потянул за собой Ольгу. Потом пробился и Аверьян.

— За чем бы это они на базар так перлись? — спросил Коган у Ольги и сам же ответил на свой вопрос: — Советский червонец покою им не дает. Твердая валюта.

Вышли со станции. Морозец крепчал. Ни ветерка. Над трубами голубоватыми прозрачными вехами — дымок. Казалось, он родился однажды, очень давно, да так и застыл, закоченел на этом холоде, будто примерз к синей бесконечности.

— Хор-рошо! — вдруг заявил Борис.

Действительно, дышалось свободно, здорово, во всем теле ощущалась птичья легкость. Набрал Борис пригоршню снега, кинул в Аверьяна. Только не долетела снежка, рассыпалась.

И всем весело.

Ольге хочется быть степенной. Ну как же, не девчонка — замужняя. А задорный чертик, что поселился в ее душе при виде игривого Бориса, так и подмывает наскочить на озорника, толкнуть его, засыпать снегом, завизжать от удовольствия на всю улицу, на всю деревню.

— Да ну тебя, разыгрался, как стригун![59] — сказал Аверьян другу, сам едва управляясь с улыбкой.

— Эх, Аверьян, — пошутил Борис, — женился — и в старики записался. — Но балагурить уже перестал: слишком пристально присматривались к ним встречные прохожие.

А дальше пошло все так, как представляла себе Ольга. Она взяла своего Володю под руку, а Борис рядом, несет подарки. Встречают и провожают их любопытными взглядами щербиновцы.

Дом, в котором жила сестра Ольги, был добротный: на высоком фундаменте, под черепицей. Скотный двор и сарай покрыты гонтом[60] — тоже большая роскошь. Забор — как крепость, из остро затесанных горбылей. Ворота тяжелые, подворотня закрыта доской. Так вот вдруг и не зайдешь. «Журавинская ухватка», — подумал Сурмач.

Стучались довольно долго, лаял злой пес. Наконец калитка открылась. Сурмач увидел плечистого, крепкого дядьку с приятным лицом. Высокий чистый лоб, умные глаза.

— Ольга? Вот новость! — радостно встретил он пришельцев. — А мы только что говорили о тебе.

Ольга выставила Аверьяна вперед, подтолкнула.

— А это мой муж, Володя, — представила она Аверьяна. — А это его товарищ, Борис, — показала на Когана.

Старый Воротынец пожал мужчинам руки, поцеловал Ольгу и пригласил всех в дом.

— Гость на праздник — святой гость, — он мельком глянул на кожаную куртку Сурмача.

Просторный двор. По всему чувствуется, что здесь живет рачительный хозяин. Он насыпал всюду дорожки: и к скотному двору, и к сараю, и к калитке. Даже к навозной куче можно подойти в любую распутицу.

Семья сидела за праздничным столом.

— Позвольте приветствовать вас в вашей хате, — поздоровался Борис, по обыкновению моментально осваиваясь с обстановкой. — Пусть сопутствует вам счастье па всю долгую жизнь!

Глянул Сурмач на тех, кто за столом, и удавился: рядом с пустым стулом, с которого недавно встал хозяин, сидит… Ольга. Его Ольга. Только постарше этак лет на пять. Тот же овал лица, те же черные глазищи, правда, с синими подглазинами. «Катерина!»

Ольга еще раз всем представила своего Володю:

— Это мой муж, — она даже передала пожилой, совершенно седой женщине церковное удостоверение, купленное Борисом у попа.

«Мать Семена Воротынца», — догадался Сурмач.

Женщина была благообразна. Довольно полная: рыхлая складчатая кожа ходила на шее ходуном.

«По виду не подумаешь, что она родила и выкормила бандита. Впрочем, наверняка, мать того не хотела. Учила добру и злу в меру своего понимания жизни. А что получилось?»

Началась церемония вручения подарков. Екатерина с трудом вышла из-за стола. Аверьян догадался: на сносях.

«А где же этот… работник?»

Он сидел по другую сторону стола — тихий, будто прибитый. На вид лет под пятьдесят. Небольшого роста, плюгавенький. Нос утиный, глазки маленькие, ехидные.

Этот человек был явно несимпатичным. Когда-то Ольга его поругивала: «Такой уж некрасивый».

Сели за стол. Седая хозяйка поставила стопки, тарелки.

— За приятное знакомство, — предложил тост старик Григорий Ефимович. — Да чтоб из сторонились родные родных.

Сурмач уже был взялся за стопку, как вдруг Ольга запротестовала:

— Ему врач запретил, он после больницы. Такое воспаление легких было, едва не умер.

Борис заикнулся было: «А вчера…», но Ольга так зыркнула на него, обожгла взглядом, что он замолк.

Сурмач почувствовал, что Ольга чем-то невероятно взволнована. Он перехватил ее пристальный взгляд, брошенный в сторону возлюбленного сестры. Тот низко опустил голову, скребет ножкой по дну.

«Ну и тип!» — подумал с неприязнью Аверьян.

Когда налили по второй стопке, возлюбленный Екатерины вдруг встал из-за стола.

— Я, пожалуй, пойду… Спасибо за уважение. А у меня — работа.

Ольга под столом толкает и толкает мужа ногою. Чувствует Аверьян, что она чего-то требует от него, а догадаться не может.

Тогда она заговорила, обращаясь к работнику:

— Что это вы, Григорий Титович, сбегаете, будто мы вам по нраву не пришлись. И вареники не доели. Какая работа в праздник! Посидите с нами хоть немного.

Стоит растерянный Григорий Титович посреди комнаты, не знает, как быть, на хозяина дома вопросительно смотрит. А Ольга ка-ак ущипнет Аверьяна за ногу. Дошло: она не хочет этого дядю отпускать! Но почему? Почему?

Ольга говорила, что видела возлюбленного сестры один раз. А к этому дяде обращается, как к старому знакомому. Да и он… тоже ее хорошо знает.

«Не тот, не тот работник! Но кто же тогда? Кто?»

Поднял Аверьян стопку, направился к Григорию Титовичу:

— Если бы скотина ревела голодная в стаенке, я бы еще понял, почему надо сбегать от праздничной чарки. А ваши буренки довольны всем и молчат. А не выпить в таком случае — грех. Хоть мне врач и запретил…

Аверьян встретился с Григорием Титовичем взглядом. В маленьких серых глазах остывающего свинца — ужас. Не смеет отвернуться, смотрит на гостя, не мигая. Потянулся было дрожащей рукой к стопке, которую Аверьян ему предлагал. Но вдруг ударил по ней, оттолкнул Сурмача и бросился к дверям. Аверьян в два прыжка настиг его, ткнул кулаком в шею. Дядька, с разгону ударившись о дверь, рухнул на колени, едва перевалив через порог. Сурмач моментально заломил беглецу за спину правую руку, сделал это так резко, что тот, достав лбом пол, застонал от острой боли в ключице.

Подоспел Борис. Дядьку скрутили.

— Кто такой? — спросил Аверьян у хозяина хаты, кивнув на связанного, у которого из рассеченного лба сочилась кровь.

Старик стоял сумрачный, недобрый.

— Работник. Был тут до него один… Довелось выгнать. Но хозяйство требует здоровых рук. А у нас — сами видите.

Он показал на беременную Екатерину, на свою рыхлую, седую жену.

— Документы у него какие-то есть? — спросил Борис.

Хозяин пожал плечами.

— Какие-то, наверное, есть… Я особенно не выспрашивал. Пришел, говорит: «Мне посоветовали к вам обратиться, вам нужен помощник». Где они, твои документы, Григорий?

Тот лишь злобно выругался:

— Чтоб ты подавился теми документами!

Аверьян решил узнать у Ольги, кто же это такой, но спросить в присутствии ее родственников не решился. Пошел на хитрость.

— По-моему, я его где-то видел… А где — не припомню.

— Да ты ж был у него в хате. И пришел к Галине с его женой теткой Фросей.

— Серый! — воскликнул Аверьян.

Коган выразительно присвистнул:

— Григорий Титович, рад с вами познакомиться. Мы в самом деле приходили к вам в гости. Дважды. Но, к сожалению, дома не застали. И это как-то нехорошо с вашей стороны. Пригласили па чарку, а сами — в бега. И вот свиделись наконец-то!

Григорий Серый! Вот уж он вспомнит, кто прислал ему записку и предупредил: «Штоль попался. Печать немедленно перепрячьте. Доктор был в ГПУ».

Нет, не случайно оказался в доме Семена Воротынца бывший подчиненный хорунжего.

— Схожу в сельсовет за подводой, — решил Сурмач. — А ты подожди здесь, — сказал он Борису.

Заголосила, запричитала хозяйка.

— Мы приняли вас, как родных…

— Мама, перестань! Разве они понимают, — довольно властно потребовала Екатерина.

«Мама? — удивился Сурмач. — И после того, как невестка прижила ребеночка от работника, которого выгнали!»

Старуха послушалась невестку, притихла.

«Нет, ребенок у Екатерины не от работника! А от законного мужа, от Семена Воротынца! Как заботится о наследнике старик, не дает сесть пылинке на невестку!»

Старик, действительно, взял Екатерину под руку, усадил на стул, — у псе, видимо, начались колики. Закусила губу, скорчилась. На лбу у нее и на губах появились темные пятна.

Ольга кинулась было к сестре:

— Ой, Катя!

Но та оттолкнула ее:

— Сестру на чекиста променяла! Чтоб ты захлебнулась в собственной крови!

Опешила Ольга. В глазах слезы. Не знает, как вести себя. Ведь она же к сестре всей душой, от чистого сердца.

* * *

Шагая на край бесконечного села, Аверьян поминал злым словом тех, кто загнал в такую даль сельсовет.

Но сельсовета на прежнем месте не оказалось. Осиротел двор. На двери — замок. Заглянул Сурмач в окно: пусто. Зашел в соседнюю хату. Там сказали:

— Перебралась наша сельская власть. От станции по ту сторону ищи, добрый человек. Вчера перед вечером и перебрались.

Ругнул себя Аверьян за нерасторопность и подался назад.

Над резным крыльцом, на высоком фундаменте дома реяло кумачовое полотнище: «Здесь Советская власть Щербиновки».

Сурмач увидел Пришлого. По-прежнему в красноармейской шинели. Вместе с долговязым Иваном Дыбуном он прибивал к степе большой портрет Владимира Ильича.

В сельсовете толпятся люди, вернее, каждый занят делом: прихорашивают комнату.

— Кто тут председатель? — спросил Сурмач.

— Ну, я, — подошел Пришлый, передав молоток Дыбуну.

Он сразу узнал Сурмача, обрадовался встрече. Отобрал у Дыбуна стул, на котором тот стоял, подал его Аверьяну.

— Садись! Как видишь, с твоей легкой руки — командую. Утвердил Совет.

Каким Фомой неверующим был Алексей Пришлый в прошлый раз! А теперь совсем иной человек. Да и вокруг него все какие-то живые, энергичные. Хозяйничают на новоселье.

— Есть дело.

— Зайдем в комнату, там нет никого, — согласился Алексей Пришлый.

Когда они остались с глазу на глаз, Аверьян объяснил:

— Нужна подвода. Мы тут взяли старого Воротынца и еще одного, заезжего, да двух женщин. Их, пожалуй, отправим поездом. Необходимо сделать обыск у Воротынца. Поможешь, председатель? Надо, чтобы при том деле был законный представитель Советской власти.

Пришлый крикнул, приоткрыв дверь в соседнюю комнату:

— Иван!

Явился Дыбун. «Хоть раз в жизни он был бритым!» — невольно подумал Сурмач. Но ему приятно было видеть этого бывшего усенковца, который помог чекистам в Журавинке.

— Вот добрый знакомый, — кивнул председатель сельсовета на Сурмача, — приглашает на рождество к старому Воротынцу!

— А чего б не заглянуть на чарочку к Григорию Ефимовичу! — осклабился Дыбун, обнажая большие, сильные зубы. И не без удовольствия добавил: — Дед кабанчика заколол. Хороший был кабанчик, уже и на ноги не вставал. Только хрюкал. Пудов на восемь—десять. Наделала Воротыниха кровянок — колбаса с кровью и с гречкой. А я люблю эту кровянку до смерти.

— Семена Воротынца последнее время встречать не приходилось? — поинтересовался Аверьян.

— Нет, — покачал головой Дыбун. — В Щербиновку ему путь заказан.

— Заказан, говоришь? А вот невестка старого Воротынца рожать скоро будет.

— Слыхал про такое. Но говорят, дед за этот грех работника выгнал.

Аверьян еще больше утвердился в своем мнении: наведывается Семен Григорьевич домой.

* * *

Начался обыск. Процедура малоприятная и для хозяев, и для обыскивающих. Надо заглянуть в каждую щелочку, ничего не пропустить. Сдвигались со своего места кровати и сундуки, кадушки в погребе и кормушки в коровнике. Дыбун даже опустился на веревке в колодец. Осмотрел стены, выстукал их.

«Ничегошеньки! По всему, Семен Григорьевич свое хранил не в доме отца».

«Может, и к лучшему», — невольно подумал Аверьян, которому не хотелось бы припутывать к делам бывшего хорунжего его благообразного отца, пухлую, страдающую одышкой мать и Ольгину сестру Екатерину. «Ну, чего они все должны страдать из-за одного барбоса? В окротделе допросят и, если ни к чему не причастны, вскорости отпустят».

Он не сказал себе: «И будет такой исход радостью Ольге». Но где-то в глубине души ото чувство в нем жило.

Аверьян посоветовал женщинам одеться потеплее.

Ольга рьяно запротестовала:

— Как же Катя поедет?.. Она не может!

На мгновение в душе Аверьяна родилась жалость к женщине, которая готовилась стать матерью. Но тут же решил, что жалость к Екатерине совсем не деловая, видит он в любушке Семена Воротынца родную сестру своей жены.

— В Турчиновке есть больница, — решил он.

Пока Аверьян с Алексеем Пришлым одевали со всеми предосторожностями старого Воротынца, Пилип Дыбун все присматривался к печке. Он даже заглянул в широкую духовку (духовка пришла в эту хату явно из города.). Ничего подозрительного. Но Дыбун усомнился:

— Почему холодная? Печка теплая, а эта штука словно бы на улице стояла.

Он потянул духовку к себе. Она легко подалась.

Под духовкой оказался ход в подполье. Дыбун снял с себя ватник. Зажег керосиновую лампу.

Зарычал спутанный накрепко Серый:

— Чекистам продался! Еще поджарим тебя на вертеле вместе с твоим выводком!

— Замолчи! — отозвался Дыбун. — Кончилось ваше с Семеном Григорьевичем времечко.

Дыбун спустился в подполье. Вскоре он выбросил оттуда толстую пачку увязанных бумаг.

«Опять листовки!»

Вслед за ними на свет божий Дыбун выкинул шрифт, гектограф и другие принадлежности ручной типографии.

В том же подполье обнаружили ящик винтовочных патронов, два смитвессона и браунинг.

— Патроны в наличии. А где же винтовки? — допытывался Сурмач у хозяина дома.

Воротынец упорно молчал. Пришлось обыск начинать сначала.

Чердак, сеновал., Вывели из коровника коров, из свинарника — свинью с поросятами. Рыли, прощупывали землю щупами. Ничего. Короткий зимний день умирал. Легли длинные тени. Они вытягивались. Их вытесняла будущая темнота.

— Ну, пора кончать, — решил Аверьян.

Но не хотел успокаиваться Дыбун. Он принялся разваливать стожок сена, стоявший во дворе. А потом прощупал шомполом землю.

— Есть! Есть! Что-то тут есть! — закричал он радостно.

В две лопаты разметали не успевшую замерзнуть под сеном землю. На глубине менее метра лопаты наткнулись на брезент. В нем оказался разобранный станковый пулемет. Смазан он был добротно, на долгое хранение.

Расчистив яму. Дыбун вновь ее проверил щупом и опять на что-то наткнулся.

На этот раз вытащили ящик. Он был невероятно тяжел.

Замахнулся Дыбун топором: раз! раз! И… потекли на землю желтые кругляшки.

— Золото! Ого-го-го! — кричал Дыбун, смешно, по-петушиному пританцовывая вокруг находки.

Золото. Монеты, кольца, ожерелья. Разбегались глаза при виде всего этого богатства.

Сколько слез, сколько человеческих жизней вместил в себя ящик с драгоценностями? Неужели это то самое «наследство»?

— Не отдам! — Екатерина вдруг упала па драгоценности, рассыпавшиеся по мягкой, влажной земле. — Наше с сыном, — голосила она.

С каким удивлением смотрела на все это Ольга!

— Откуда оно у тебя? — с опаской спросила она сестру. — Семен Григорьевич подарил? А где он взял?

Екатерина тяжело села, уперевшись руками в кучу. Лицо позеленело, на носу выступили капельки пота. Женщину полосовала боль. Застонала. Сгребла в пригоршни землю и потянула в рот.

— К врачу ее! — закричал Сурмач на Дыбуна, словно тот был виноват в происходившем с сестрой Ольги.

Пока Дыбун ходил за подводой, Борис составил протокол обыска. Сосчитали деньги: сто тысяч двести пятьдесят рублей в царской чеканке. Тщательно описали все драгоценности, оценили на глаз: этак еще тысяч на сто пятьдесят.

— А ну, председатель, расписывайся под протоколом да принимай в свое ведение бывшее бандитское хозяйство, — предложил Борис Алексею Пришлому.

Никто из арестованных даже не глянул на протокол. Старый Воротынец отвернулся, старуха заплакала, а Екатерина, хотя и чувствовала себя очень плохо, попыталась порвать бумагу, которую ей протянул чекист.

— Да покарает вас бог за мои муки! — выкрикнула она после того, как Борис, ожидавший какой-нибудь ее выходки, ловко отвел руку с протоколом в сторону.

Ольгу покоробило кощунство сестры:

— Катенька, при чем туг божье имя? Награбленное своим считаешь! — толкнула она ногою золотой клад, увязанный в мешки, — коснуться рукою не захотела, будто перед нею лежало что-то гадкое, противное.

Екатерина с трудом привстала с лавочки и плюнула сестре в лицо:

— Иуда!

Ольга отерлась:

— Грех обижаться сейчас на тебя, Катенька.

Пригнали подводу.

— Борис, мы с Дыбуном повезем арестованных и оружие, а ты с женщинами поездом, — решил Сурмач. — Пришлый тебе поможет.

Борису показалось, что его обходят, самое ответственное Аверьян берет на себя. Но, глянув на Ольгу и на ее сестру, согласился.

— Доставлю в целости и сохранности.

Посадили на подводу арестованных.

— Соседку позовите, — сказала Екатерина председателю сельсовета. — Скотина пропадет.

Тот пообещал:

— Скотина — она не виноватая. Присмотрим.

ДОПРОС

На допросах невероятно быстро проявляется человеческий характер. Старая Воротыниха — тетя Мотя, все время плакала и причитала. Если ей верить, то она ничего, ничего не знает и не понимает.

— Кто привез листовки и все остальное в вашу хату?

— Ой, что вы меня мучаете? Я ж совсем неграмотная!

— Кто печатал листовки и кто их забирал?

— Он, дайте спокойно умереть старой женщине!

На что уж был терпелив Иван Спиридонович, но и он не выдерживал — выходил из кабинета и давал волю своим нервам, на чем свет стоит заочно костил упрямую Воротыниху.

Екатерину поместили в больницу. Допрашивать ее ходили туда Иван Спиридонович и Ярош. Но многого узнать тоже не удалось, допросы приостановил врач. Дело в том, что у будущей матери обнаружили что-то ненормальное в беременности.

— Вовремя ее к нам привезли, — говорил врач, — в деревне она бы умерла вместе с ребенком.

Екатерина сообщила, что месяцев девять тому назад в доме у родителей с неделю гостил Семен Воротынец.

— Он мой муж! — кричала она в истерике.

Аверьян видел Екатерину всего однажды. Ольга проведывала сестру, носила ей передачу, а Сурмач сопровождал.

За время пребывания в больнице Екатерина осунулась с лица, почернела. Глаза да нос — только и осталось от прежней, столь похожей когда-то на его Оленьку. Ей было очень трудно, она невероятно мучилась. Губы, искусанные в кровь, запеклись.

Ольга выпроводила Аверьяна из палаты.

— Иди, иди, не мужское это дело.

Странно, все происшедшее примирило сестер. Старшая видела в младшей свою спасительницу, она уже знала, что умерла бы, не очутись по воле злого случая в больнице. Свояченица Аверьяна больше думала о себе, о своем ребенке, чем обо всем остальном, что происходило рядом с нею. Она невероятно боялась смерти: двадцати четырех лет, еще так мало видавшая хорошего, Екатерина страстно хотела жить.

— Ты меня спасла. Ты! — твердила она Ольге и проклинала свекра и свекровь, которые не разрешали ей показаться врачу, уговаривали: мол, все пройдет, все так мучаются.

Сурмача удивляла ситуация. Жена Воротынца, злейшего врага Советской власти, рожает ребенка. Она могла бы умереть, и кончился бы на этом бандитский род. Так нет же, врачи днюют и ночуют возле нее, беспокоятся о будущем младенце. Видимо, верит власть Советская в будущее воротынецкого отпрыска, коль так печется о его появлении на белый свет.

Самым трудным из всех четверых, задержанных в Щербиновке, оказался старый Воротынец. Крепкий мужик входил в кабинет, здоровался и садился на стул посреди комнаты. Умный, знающий цену каждому слову, он не спешил отвечать на вопросы. Умел, не таясь, не скрывая своей сущности, не говорить о главном, что важно было знать чекистам.

— Золото? Мое. Всю жизнь копил на черный день. Помножила ли мои сокровища гражданская? А как же! — Он любовался широкими в ладонях руками, пряча в уголках губ усмешку, спрашивал: — Разве земля меня не понимает? Может, я ее не лелеял? Если найдете на моем поле хоть какой сорняк, наплюйте старому хлеборобу в глаза. Где иной брал с десятины сорок пудов, я — сто. А каждая хлебина в голодные годы — это золото. Шел город к селу и отдавал свой достаток за кусок хлеба, за картофелину. И я брал, что мне несли, и давал то, что просили голодные… Откуда пулемет? Остался с гражданской. Бежали хлопцы от чекистов. Кинули. Я его разобрал, смазал. Душа хозяина не позволила выкинуть такую машину. Сколько в ней людского труда! Да к тому же и время было темное, как все повернется, никто не знал и сказать не мог… Вот на всякий случай и сберег…

Вполне логично он объяснил и появление в его доме подпольной типографии:

— Привезли неделю тому: Семен просил перепрятать до лучших времен. Для вас Семен — бандит, а для меня — родная кровинка. И что бы я был за батько, если бы не помог сыну в тяжкую годину. Где он сейчас? Ну, если вам нужен, то и поищите. А я доволен уже и тем, что пока он еще не попал в ваши руки… Кто такой Серый? Так, хвост при собаке, хозяин подойдет — руки лижет, волка увидит — между чужих ног прячется… Кто привез типографию? Человек, посообразительнее Серого… Где тот человек? Ушел — мне не доложил.

Сурмача злил умный, хитрый старик.

«Контра явная! К стенке такого!»

Со старым Воротынцем не однажды беседовал Иван Спиридонович. На такие разговоры он не приглашал никого из подчиненных. Запрутся и «калякают о жизни» с глазу на глаз.

— Ты уж извиняй меня, Григорий Ефимович, что я с тобою — на русском, а не на твоем родном. Балтика была мне матерью, флот — отцом, украинскому не научили. Понимать понимаю, что попроще — скажу, а когда нужно что-то из самой души — не хватает слов.

— Разве дело в том, на каком языке мы с тобою говорим? О чем говорим! О чем думаем — это нас и разводит, — отвечал старый Воротынец. — Я Порт-Артур сдавал японцу, в плену три года пилил лес — и был тогда русским. Были со мною и татары, и белорусы, и даже один кавказец — из лезгин. По-русски — ни бельмеса, а все равно против японцев считал себя русским.

— Ты, Григорий Ефимович, хлебороб, землепашец. И знаю, больше одного работника не держал. Вставал — ни свет ни заря; ложился — налюбовавшись вдосталь звездами. На работе — не было тебе равных, и платила тебе за все земля своей щедростью. Да вот такой-то трудяга, ты для Советской власти — первый человек. Но вынуждена она тебя покарать, так как стал ты для нее классовым врагом.

В ответ на эти слова начальника окротдела вздохнул старый Воротынец и спросил:

— Дети у тебя взрослые есть?

— Взрослых нет, — ответил Иван Спиридонович, — трое малых.

— Подрастут, — заверил Григорий Ефимович, — и поймешь меня, когда твои сыны потянут в другую сторону. Рос мой Семен. Как я думал: возьмет отцовскую любовь к земле, помножит на науку — и великие дела закрутит. А оно, видишь, как обернулось… Что нужно хлеборобу? Надежная власть — раз. Хорошие цены на хлеб, а городские товары чтоб подешевле — два. Оно все и шло к этому. Говорю Семену: «Не мути людей, хватит. Дай им пожить в мире. Новая власть тебя не простит, уходи в Польшу, а мне останется внук. Присмотрю». Он — свое, — сожалел старик.

— И теперь из-за его ненависти к людям нет жизни ни вам с женою, ни вашей невестке. Вот родится у нее ребенок — каково ему будет? А если бы ты, Григорий Ефимович, пресек все это на корню…

— Нет уж, против сына не пойду, — возразил старый Воротынец. — Свидетельствовать против него не стану, друзей его — не выдам. Через них и до Семена доберетесь. А он — моя кровь. Не одобряю его и готов был не однажды проклясть, когда он приносил в дом свои трофеи. Ни одной копейкой его не попользовался, на дармовое ни разу но польстился… Но вам Семена своими руками не отдам, а возьмете — буду защищать, пока жив. Сын он мне, в нем моя боль, моя загубленная надежда.

«Силен человек своими слабостями», — подумал тогда Ласточкин.

Больше надежд возлагали на Григория Серого.

Первый же беглый допрос, который учинил ему Сурмач в присутствии Яроша, убедил, что Григорий Титович быстро перестанет сопротивляться: выложит все, как на духу.

Григорий Серый был связным между подпольем УВО в Турчиновском округе и магазином для контрабандистов, где хозяйничал Щербань.

Потом последовали новые и новые задания.

Но когда Сурмач спросил: «Какие?», Григорий Серый будто осекся. Побледнел. Руки неуемно трясутся. Он даже присел на них, но страх был слишком велик и сотрясал нещадно все его хлипкое тело. Под глазами у Серого синие болезненные разводья. Тяжелыми морщинами — складки па лбу.

— Кто такой Казначей? — прикрикнул на него Ярош.

Серый уставился на чекиста и ни гугу. Ярош было замахнулся — рубанет сейчас с плеча. Но сдержался.

— Не ручаюсь за себя. Я уже устал от него. Не могу. Попробуй ты, — сказал он Аверьяну, уходя.

Эти мизерные результаты по сравнению с затраченными усилиями вконец измотали нервы. Все в Сурмаче заныло, заскрипело, он понял, что Серый тоже будет молчать или юлить вокруг да около, как и старый Воротынец. Но тот был лишь бандопособником, а этот — активный участник и банды, и подполья.

Сурмач сейчас сожалел о том, что рисковал так бездумно собою и друзьями, неся в логово бандитов весть об амнистии «всем, кто сложит оружие и порвет с бандой». Серый сложил оружие и, как казалось, порвал с бандой, но только для того, чтобы вновь пакостить. А что стоило тогда Аверьяну метнуть под нары, под оцепеневшего от страха Серого с дружками обе гранаты, с которыми он зашел в сарай, где на свой последний привал устроилась недобитая сотня Семена Воротынца… И — не пришлось бы сейчас нянчиться с этим…

— Контра! — вырвалось у Сурмача. — Тебя в девятнадцатом помиловали, а ты — за старое! Ну уж в этот-то раз простофилей не буду!

Григорий Серый вдруг замычал как-то странно, замотав головой, и сполз со стула, потеряв сознание.

Ярош, переступивший было порог, обернулся и увидел происходящее:

— Что ж ты наделал! — обругал оп сгоряча своего подчиненного.

Встал перед лежавшим ниц на колени, приподнял двумя пальцами веки и заглянул в зрачки. Затем приложил ухо к груди.

— Какого свидетеля угробил! — сказал он с сожалением Сурмачу. — Какого свидетеля! — повторил он и вышел из комнаты.

Аверьян тупо смотрел на лежащего на полу человека, не понимая, как тот попал сюда и какое отношение он, Сурмач, имеет к поверженному.

Дверь распахнулась. В комнату ворвался начальник окротдела. Весь взъерошенный. Лицо багровое. Ворот рубашки-косоворотки распахнут. Из сапога торчит углом портянка — видимо, растирал балтиец ревматическую ногу и не успел толком одеть сапог, так и выскочил.

— Врача! Звони! А навстречу за ним — тачанку, — приказал он Ярошу.

Он сел у Серого в головах и, зажав в кистях его руки, начал энергично разводить их в стороны, прижимать к груди: так откачивают выловленного утопленника, если он пробыл под водой не очень долго.

Но губы Григория Серого синели все больше и больше.

«Умер. Зачем он его истязает?» — подумал Сурмач, осознавая бесполезность того, что делал начальник окротдела.

На пороге и у дверей в коридоре толкались окротделовцы, не решаясь войти в комнату. И даже Борис Коган (в иное время всем товарищ и брат) лишь издали покачивал головой: «Ну и ну…»

Врач явился удивительно быстро. Пощупал пульс, приоткрыл веки и сказал:

— Я тут уже не нужен… Нельзя было делать ему искусственное дыхание… Покой! С места не трогать.

— Такого свидетеля угробили, — проворчал Ярош.

В комнате воцарилось тяжелое молчание. Ласточкин, оживляя мертвого, устал. На крутом лбу — тяжелые капли пота. Он вытер их рукавом. Это был жест уставшего пахаря, который от зари до зари шел за плугом.

— Как это случилось? — спросил он, не обращаясь конкретно пи к кому.

Ярош поджал топкие губы. Насупился. Оп считал, что отвечать на этот вопрос должен Сурмач.

А тому нечего было сказать.

На вскрытии Григория Серого присутствовал Иван Спиридонович, Сурмач и Ярош. С напряжением ждали они заключение врача. Тот констатировал:

— Коронарная недостаточность… Больное сердце не выдержало психической нагрузки.

Приложив к медицинскому свидетельству, удостоверяющему причину смерти Григория Серого, рапорт Яроша и объяснительную Сурмача, Иван Спиридонович отправил дело со специальным нарочным в губотдел.

Миновало три дня. Напряженных три дня, которые ни на шаг не продвинули следствие.

И вот Иван Спиридонович вызывает к себе Сурмача. Аверьян ожидал неприятностей (откуда быть хорошему?). Зашел он в кабинет к начальнику окротдела. А Ласточкин улыбается. Вышел навстречу, показал на стул: мол, садись. Хлопнул в ладоши, потер руки, будто мыл их под теплой приятной водой.

— Вот, Сурмач, можем сказать: не даром хлеб едим. Крестник, — это он о Щербане, — ценнейшие сведения дал, в самое логово стежку-дорожку указал. Живет в Щербиновке один кулак по фамилии Нетахатенко. У него в доме и оперировали Семена Воротынца, раненного на границе. Завтра мы его возьмем, субчика-голубчика, а там, глядишь, и все остальное прояснится. Зови Яроша.

Но едва Сурмач взялся за ручку двери, Иван Спиридонович остановил его:

— Постой. Такое дело-то… Я тут сам покумекал, с врачом потолковал. Он считает, что рано ты взялся за дело. Глянь на себя: кожа да кости. С лица что белая бумага — ни кровинки. Сурмач понял: начальник окротдела почему-то не хочет брать его в Щербиновку. Обидно!

— Серого и старого Воротынца мы с Коганом брали, где был этот врач с умным советом?

Явно смущенный, Иван Спиридонович поскреб пятерней затылок.

— Понимаешь, штука какая… Ярош все уши мне прожужжал, что я его оттираю от дела и все поручаю тебе.

Сурмач вспомнил, как обиделся Тарас Степанович, когда на заставу пригласили лишь его, подчиненного. Позже, когда Аверьян вернулся с заставы и слег, а Ярош пришел к нему в больницу с цветами, Аверьян начал юлить перед своим начальником, как лиса хвостом перед борзыми, которые ее настигают. «Не по-товарищески!» Аверьян не мог поступить иначе. Но об этом-то Ярош не знал и никогда не узнает. Борис предупреждал друга: «Перешел ты дорогу Ярошу». Не хотел этого Аверьян, но получилось вроде бы и так.

— Если уж необходимо… То пусть в этот раз — без меня.

Желая дать ему хоть какую-то отраду, Ласточкин сказал:

— Ты побудь, сейчас придет Ярош, прикинем, что к чему. Ты в Щербиновке бывал, твой совет пойдет к делу.

Пришел Ярош. Скупо поздоровался с Сурмачом. Ждет, что скажет начальник окротдела.

— Присаживайся, — предложил ему Ласточкин. — Надо обсудить одно сложное дело. По сведениям губотдела явочная квартира находится в Щербиновке в доме Ивана Нетахатенко. Это семнадцатый дом от станции. Крыша черепичная. Нетахатенко надо брать живым во что бы то ни стало: он связан с Квиткой и Казначеем. — Иван Спиридонович невольно вздохнул, посмотрел на обоих подчиненных и удрученно сказал: — Сурмач, видишь, какой? Смерть ходячая, ему придется остаться на хозяйстве. А мы с тобой возьмем оперативную группу и — в Щербиновку.

* * *

Весь день Аверьяна снедало нетерпение. Буквально места себе не находил. Торчать одному в экономгруппе и копаться в бумажках было совсем невмоготу. Отсиживался у Бориса в информационном отделе. Болтали о всякой всячине и — ни слова о Щербиновке, где в это время чекисты «трусили» кулака Нетахатенко. Аверьян хорошо запомнил эту фамилию. Еще в бытность Лазаря Афанасьевича председателем Щербиновского сельсовета, доведенный до отчаяния тесляренковской уравниловкой, Филипп Филипенко кричал: «У Нетахатенко — двадцать пять десятин на четыре едока, у меня три на одиннадцать, а ты с нас поровну, по десять мешков!» Но уж теперь-то восторжествует пролетарская справедливость для бедняка Филипенко.

Иван Спиридонович и Ярош вернулись из Щербиновки вечером. Приехали поездом, а не на подводе. Без арестованных… Оба мрачные:

— Только мы к дому, а там вспыхнул пожар. Да такой, что и не подступиться, — рассказывал Ярош.

Его одежда пропиталась тонким сладковато-приторным запахом пожарища, который чем-то сродни трупному — такой же въедливый и нестерпимый. Шапка пообгорела, а брови прихватило чуть огнем, подвило их. Лицо было смазано гусиным жиром. Видать, он побывал в самом пекле.

— Жену сжег и ребенка, сам скрылся, — подытожил Иван Спиридонович.

Это было что-то ужасное. Даже не верилось: жену и ребенка сжег! Аверьян ставил себя на место Нетахатенко. Случись беда, он бы Ольгу от любой напасти собою прикрыл…

— Может, случай какой несчастный? — недоумевал Сурмач.

— Никакого несчастного: дом соломою обложил, двери запер, — рассеял последние сомнения Сурмача Иван Спиридонович. — Мы к нему явились — петухи лишь вторую зарю пели, да все же опоздали.

Вновь неудача. Да еще какая! Ушел из-под носа тот самый Нетахатенко, на которого указал Щербань. И выходило, что Славко Шпаковский и Аверьян Сурмач старались напрасно. Никакой пользы делу от хлопотной и опасной затеи.

Иван Спиридонович почернел с лица. Мелкие морщины, посекшие лицо, углубились, глаза ввалились, синева под ними загустела, огрубела.

Ласточкин заперся у себя в кабинете, чтобы одному обдумать случившееся.

В окротделе установилась кладбищенская тишина. Старались ходить не топая, говорили друг с другом полушепотом, двери открывали и закрывали так, чтобы те не пискнули, не скрипнули.

Ярош тяжело переживал неудачу. Сидел за столом в экономгруппе, обхватив голову руками, будто она у него разламывалась от внутренней боли и он из последних сил старался удержать ее.

Сурмач понимал, каково сейчас Тарасу Степановичу, и вопросами не донимал.

Явился Борис. Чадит самокруткой, дыму сразу напустил — дышать нечем. Ярош закашлялся (после контузии он табачный дым совсем не переносил).

Аверьян отобрал у Бориса «козью ножку» и выбросил ее в форточку:

— Совесть имей.

А с Бориса как с гуся вода.

— Тарас Степанович, — обратился он к Ярошу. — Расскажите толком про эту проклятую Щербиновку!

— Работали по готовым адресам: приходи и бери умненько! И — на тебе… Да, губотдел пострижет нас всех за провал операции, — сделал он заключение.

Сурмач в душе с этим согласился: «А с Ивана Спиридоновича взыщут в первую очередь».

— Эти, из УВО, тоже не лыком шиты, — рассудил он.

Ярош его поддержал:

— Не будь у них опоры на селе, да и в городе, — дня бы не продержались: с голоду бы опухли, в поле без крова закоченели.

Борис, конечно же, не согласился (он по любому поводу имел собственное мнение).

— Тарас Степанович, ну, Сурмачу еще простительно, но вы-то во всем разбираетесь, как же вы не уловили политической особенности текущего момента? Время этих воротынцев и нетахатенок кончилось: вот как осенью всякой порхающей-летающей гадости приходит крышка. После приморозков остается в живых только та цокотуха, которая укрылась в хате. Да и ее вскорости прихлопнут тряпкой, потому что нет от нее покоя: гадит и жужжит…

Ласточкин уехал в Винницу, в губотдел. Пробыл там несколько дней. Вернулся и сообщил:

— Сами мы тут у себя навести порядка не можем… приедет уполномоченный.

Но сидеть сложа руки, уповая на мудрость губернского уполномоченного, не приходилось.

Оперативный состав собрался в кабинете у начальника окротдела.

— Кто что может предложить? — спросил Ласточкин.

— Есть один хвостик, о котором мы забыли, — отозвался Борис. — Галина Вольская. Хотел бы я знать, по чьему наущению она уехала из дому на два дня? Кто ее услал, тот и похозяйничал без нее в доме.

Ярош согласился:

— А что, это мысль. Главное — зацепиться.

Аверьян вспомнил, как Ольга кормила его бульоном, курицу для которого привезла Галина.

— Наша с Ольгой хозяйка какая-то дальняя родственница Степану Вольскому по покойному мужу. Галину она знает. Встретила ее на базаре в Белоярове и пригласила: дескать, приезжай, глянь на подругу, живут с мужем в моем доме. А вот как ты к Оксане Свиридовне нашел дорожку?

— Раздобыть жилье, сам знаешь, — легче к японскому императору в гости напроситься. Весь город облазил — и ничего, — вспомнил Борис. — Тарас Степанович и посоветовал: «Сходи на застанционный поселок. Домики там на деревенский лад, но с простыми людьми и договориться проще». Я — на поселок. Зашел в крайнюю хату, попал на Оксану Свиридовну. Она вначале думала, что я для себя ищу, но потом и на семейных согласилась.

— Черт бы побрал эти случайности! — выругался Ласточкин.

— Надо побывать у Галины Вольской, — предложил Ярош.

— Я завтра еду в Белояров по своим делам, зайду к ней, — согласился Борис. — Выведаю.

На том и порешили.

Пока Коган ездил в Белояров, Сурмач, по совету Яроша, побеседовал со своей квартирной хозяйкой Оксаной Свиридовной. Чтобы это не выглядело отсебятиной, он пригласил ее в окротдел, а беседу оформил протоколом.

— Оксана Свиридовна, кем доводился Степан Вольский вашему покойному мужу?

— Не он, а его отец был моему Лександру кумом. Лександр крестил у него старшую дочку. После она померла.

— А откуда вы знаете Галину?

— Степан меня на свадьбу приглашал.

— А чего вы тогда на белояровский базар поехали?

— Да твоя ж Ольга уговорила маслица для тебя купить и с дюжину яиц…

— А как Галину встретили?

— Да просто: гляжу, петуха продает. Ну и подошла. Спрашиваю, нет ли у нее яиц, а то купила б… Квартирант, мол, у меня из ГПУ… Застудился. «А живет он с Ольгой Яровой из Журавинки. Не помнит ли она такую?» Галка — тоже из Журавинки. Ну она и говорит: «…То моя сестра». А коль сестра, говорю, приезжай и курочку привези, больному бульон нужен. Я тогда от нее узнала, что ее муж, Степан-то, убит на границе. Потужила. Справный такой мужик был. Удалой. Плясал на свадьбе!

Сурмач показал протокол допросов Ярошу. Тот решил:

— По-моему, приглашая Галину Вольскую в Турчиновку, Оксана Свиридовна имела только одну цель: сварить бульон для больного чекиста ил подаренной курицы. Ушлая тетка!

Вернулся из Белоярова Коган, зашел к Сурмачу в экономгруппу. Тот был один:

— Похозяйничали в доме у Галины Вольской изрядно, — сообщил Борис. — Вещей, правда, не тронули, но покорежили многое. Доски на полах порубили, подполье перекопали, а землю прямо в комнаты выбрасывали. В горнице яма метра в два глубиною. И в сарае не меньше. Но заподозрить ей некого.

Долго они в тот вечер обсуждали случай, который произошел в доме Галины Вольской.

— Оксана Свиридовна встретила Галину на базаре случайно. Пусть так. Но кому она говорила, что поедет в Щербиновку?

— Просила жену Серого, тетю Фросю, приглядеть за домом, пока съездит в Турчиновку, корову подоить.

— Просила жену Серого… Нашла кого ненадежнее. А что говорит эта самая тетя Фрося?

— Понятия ни о чем не имеет. Корову в обед выдоила и ушла домой. Никто не приходил к Галине, никого она не видела. А когда Галина вернулась, открыла дом и ахнула: все перерыто.

И тут будто бы кругло, никаких концов. Впрочем, жена Серого, может, что-то и знает, но молчит.

Борис сообщил Сурмачу еще одну новость:

— Акушерка никакая не тетка твоей Ольге, хотя та и жила у нее на правах бедной родственницы. Сосватали девчонку в прислуги к Людмиле Братунь родители Семена Воротынца.

— А они откуда ее знают?

— Спроси у Григория Ефимовича.

— Григорий Ефимович… Григорий Ефимович… С этого немного возьмешь, — пробурчал Аверьян.

И все же он вызвал из внутренней тюрьмы старого Воротынца.

— Белояровскую акушерку Людмилу Братунь знаете? — спросил его Сурмач.

— А кто же не знает ее, — ответил старик. — Она первые роды у моей невестки принимала, еще в двадцатом, когда Катруся мертвого родила.

А Сурмач черт-те что начал было об этом думать!

Но почему Ольга не рассказала ему, что Людмила Братунь никакая ей не тетка? Неприятная мысль! Какой-то песок остался от нее па душе, хрустит, натирает до боли…

ЧЕМ ХОРОШО ПЛОХОЕ

Невезение. Постоянное невезение. Оно не только расхолаживает, оно отбирает веру в успех, в собственные способности.

Одна неудача… Ну что ж, бывает. Проморгали. Не ошибается лишь тот, кто ничего не делает.

Вторая неудача… Задумайся, почему она к тебе пришла. Проверь и перепроверь, где, в чем и почему ты ошибся.

Третья… Четвертая… Пятая… Приглядись к ним! У твоих неудач уже — свое лицо, свой голос, свой характер.

А если пройти по этим неудачам, как по болотным кочкам? Может, выведут на сухое место?

Отравился Тесляренко-Штоль. Казначей предупредил Серого и Жихаря о том, что врач Емельян Николаевич побывал в ГПУ Конечно, это не обошлось без Ивана Безуха, бывшего бойца ОСНАЗа.

Серый умер. Тут уж чистый несчастный случай. Медицина говорит: «коронарная недостаточность». А если попроще — окочурился со страха. Но вот обшарили дом Галины Вольской и что-то забрали в то время, когда Галина возила для больного чекиста курицу. Явно и слепому — тут все подстроено. И тот, кто уследил, что Галина поехала в Турчиновку, живет в Белоярове.

Из-под носа чекистов ушел Нетахатенко. Каким-то образом он в самый последний момент узнал, что работники ГПУ — уже в Щербиновке. Предположим, кто-то из его людей знает в лицо начальника окротдела или Яроша. Или обоих. Увидел, как чекисты сходят с поезда… И предупредил главаря. Но почему Нетахатенко решил, что приехали именно за ним?

…Впрочем, чему удивляться… После того, как врач сообщил в ГПУ, что хата-лазарет где-то в Щербиновке, стало ясно, что ее будут искать. Безух предупредил сообщников, что Емельян Николаевич побывал в окротделе, они приняли меры: раненого Семена Воротынца перепрятали, а хату решили сжечь: мол, пожар все концы залижет. Но появление чекистов в Щербиновке всполошило их, они так спешили, что… не успели вывести из хаты спящих жену и детей Нетахатенко. Устроить пожар мог и не он, кто-то другой. А чужому ни жены, ни детей Нетахатенко было не жалко; разбудить их и увести в безопасное место было некогда, а они могли бы стать свидетелями, ну их… вместе с домом…

Все это — промахи.

Но были же и удачи!

Арестовали Тесляренко-Штоля, очистили Щербиновский сельсовет от кулацкого засилья, тем самым укрепили веру в Советскую власть. Но это, так сказать, вторая сторона дела.

Ликвидирована подпольная типография, арестован Серый. Тоже явный успех.

Выявлены, хотя и гуляют на свободе, многие участники подполья.

И главное — Щербань в ГПУ. А он многое сумеет вспомнить.

Выходит, отчаиваться причин нет. Надо искать! Работать.

* * *

Старый Воротынец никаких показаний уже не давал, и его оставили в покое.

Екатерина родила мальчика. Ольга ежедневно проведывала сестру. Радовалась, будто это ее собственный сын:

— Десять фунтов!

От Екатерины удалось узнать, что типографию к ним в дом привезли Серый и Жихарь, а печатал листовки Николай Руденко.

— Ну… тот наш работник, на которого говорили…

Оказывается, Жихарь и Руденко в тот день, когда приехали в гости Сурмач с Ольгой и Борисом Коганом, рано утром повезли куда-то листовки.

— Какой он из себя, Николай Руденко?!

Екатерина ничего толком сказать не могла.

— Да уже старый, за сорок…

— Какого роста?

— Да вот как вы, — говорила она, не зная, как обращаться к новому родственнику. — Только в плечах пошире.

— Во что одет?

— В серое пальто.

Словом, ничего конкретного.

А вот Ольга, видевшая «работника» всего раз, оказалась более наблюдательной и сообразительной.

— Ходит он осторожно-осторожно, будто боится на колючку наступить. Хитрый такой. Нос — во! — показывала она, согнув крючком указательный палец. — В церкви таким бы свечи гасить. А рядышком с носом — бородавка. Говорят, ото чертова отметка.

«Бородавка на носу! Уж не тот ли „нищий“ с белояровского базара?» — подумал Сурмач.

— А черных очков ты у него не видела?

— Но он же не слепой, — удивилась Оленька.

— Знаю, что не слепой…

Сурмач рассказал о нищем, который обычно сидел у входа на белояровский базар.

Нет, Ольга его не видела. На толкучку она почти никогда не ходила, нечего было там делать: акушерке все привозили на дом.

— Но как же выглядит этот «работник»? Как? — досадовал Сурмач.

Тогда Ольга взяла карандаш, старую выкройку и начала на ней рисовать портрет Николая Руденко. Широкие брови, густые-густые. На лбу — челка, как у призовой лошади. Нос — загогулиной. Бородавка. Скулы широкие, татарские.

Раньше Ольга рисовала цветы, птичек, которые потом умело вышивала. И вот впервые она взялась за человеческий портрет.

— Он! Он! Белояровский нищий! — обрадовался Сурмач, узнав в неказистых контурах, родившихся на бумаге под неопытной рукой Ольги, знакомого нищего.

Он неистово целовал жену.

— Молодец! Ты у меня молодчина! Тебе надо учиться, художником станешь!

А она рдела, заливаясь румянцем от его похвалы.

* * *

Пришло время — Екатерину выписали из больницы, и Ольга повезла сестру в Щербиновку.

С великой неохотой отпускал Аверьян жену.

— Что ты там не видела, в этом бандитском гнезде?

Он считал, что отныне Ольга должна прервать всякую связь с сестрою и забыть ее. Но Ольга необычно резко запротестовала:

— Сердца у тебя, что ли, нет! Она чуть не умерла. Еще такая слабая, а теперь на ней будет все: и хозяйство, и ребеночек.

— Пусть свекровь помогает!

Старую Воротыниху отпустили еще на прошлой неделе, решив, что толку от нее никакого. Ольга отвезла родственницу в Щербиновку, наготовила там ей еды, прибрала в доме и уговорила соседей приглядывать за старой женщиной.

Сейчас Ольга возмутилась:

— Тетя Мотя совсем-совсем немощная! От нее помощи не жди! Она как ребенок, все ей подай, все за ней прибери. Я в Щербиновку ненадолго… На недельку всего. Помогу Кате. Она окрепнет — и я вернусь.

Ехать Ольге с сестрой в Щербиновку или не ехать? Все в Сурмаче восставало против поездки. Но с другой стороны, если подойти по-человечески…

Аверьян решил посоветоваться с Иваном Спиридоновичем.

Начальник окротдела тоже долго думал, наконец решил:

— Пусть едет, она у тебя сообразительная. Вот ты как-нибудь поделикатнее и попроси ее, пусть поинтересуется Степаном Нетахатенко. Узнает, с кем он водил дружбу, что в селе говорят о пожаре.

— Это она сделает, — заверил Сурмач.

У него на душе стало легче, будто камень свалился: «Ольга едет по делу».

Аверьян провожал на вокзал жену и свояченицу: нес узелок с пеленками. Ольга не выпускала из рук племянника, она даже матери не доверяла кроху, ей казалось, что Екатерина и держит не так, и пеленает неправильно.

Держа на руках маленького Воротынца, завернутого в лоскутное одеяло, Ольга цвела от счастья.

Уехала Ольга. Поезд еще из виду не скрылся, а Сурмач уже затосковал по жене. Сам он за короткий срок, что они живут вместе, не раз и не два уезжал и как-то не задумывался, какие мысли будоражат Ольгу в такой момент, Наверно, ей вот так же тоскливо. Может, даже хуже. У Аверьяна есть работа, а у нее что? Только он, муж.

Миновала неделя. Но в четверг, как обещала, Ольга не приехала. «Ну задержалась на денек…» Но не было ее и в пятницу. «Уж не случилось ли чего в этой чертовой Щербиновке?»

Сурмач поделился своей тревогой с Борисом. Тот обругал его.

— Иди к Ивану Спиридоновичу, отпрашивайся. Да не забудь уговорить балтийца, чтобы и меня отпустил. Ты же опять в какую-нибудь беду влезешь, если Борис Коган тебя не будет охранять.

Иван Спиридонович понял тревогу Сурмача сразу.

— Я сам хотел тебя спросить, чего это твоя Ольга загостилась. Берите с Коганом розвальни, через четыре часа будете в Щербиновке. А ближайшим поездом туда доберетесь лишь к вечеру.

Но ехать в Щербиновку не пришлось. Аверьян был еще в кабинете у Ласточкина, когда дежурный на весь окротдел закричал:

— Сурмач, на выход!

Выскочил он в коридор — Ольга. Радость встречи затопила уже всколыхнувшуюся было в сердце тревогу: «Поехала в бандитское гнездо…» Но тут он разглядел под платком полоску бинта, которым была обмотана голова.

— Что с тобою?

Шагнул к ней, взял за руку. Ладошки — холодные-холодные.

Ольга виновато поглядывала на мужа.

— Кто-то стрельнул, и ухо оторвалось. Час от часу не легче.

Сурмачу не хотелось, чтобы Ольга о случившемся рассказывала при Яроше (это дела семейные, да и отношения с Тарасом Степановичем становились все более натянутыми). И он повел Ольгу не к себе, в экономгруппу, а к Борису, в «чекистскую кухню».

Усадил на стул. Осторожно, чтобы но причинить боли, развязал стянутые на затылке концы платка, снял его.

— Ну!

Оказывается, с Ольгой это случилось позавчера вечером. Она вышла из дому, чтобы набрать в колодце воды. Залаял пес. Ольга окликнула:

— Кто там?

В ответ полохнул выстрел. Пуля оторвала ухо. Ольга упала, потом быстро отползла в сторону, спрятавшись за сруб колодца. Прогремело еще несколько выстрелов… Утром Екатерина принесла со двора жестяное ведро, пробитое в двух местах пулями.

— Ведро светлое, его и попутали со мною, — пояснила Ольга.

Сурмач был сам не свой: «Могли убить!»

— Почему же ты сразу не вернулась? — с тревогой спросил он.

— Про Степана Яковлевича разузнавала.

— Про какого еще Степана Яковлевича?

— Ну, про Нетахатенко. Как стемнеет, так я к его дому.

— Чего ты там не видела?

— Первый раз просто так пошла, сказывали, что по ночам бродит душа его сгоревшей жены.

— И ты не испугалась духа? — пришла очередь удивиться Борису.

— Духи, они добрые, — заявила уверенно Ольга. — Я хотела спросить ее…

— Духа?

— Ну да. Если Степан Яковлевич ее вместо с ребеночком предал насильной смерти… Думаю, может, она сердита на него и мне все расскажет.

Предела этой милой наивности не было. Сурмач сердился и восхищался одновременно.

— Ну, как выглядел дух? — нетерпеливо, готовый рассмеяться, спросил Борис. — В простынь завернут?

— А я не видела, — простодушно созналась Ольга. — В сарае, в уголке, лежала свежая земля. Я подумала: откуда она? На следующий день пришла, а земли стало еще больше. Я поняла: кто-то копает. По вечерам, так, чтобы не заметили, стала искать. Роют в подвал к Степану Яковлевичу, хотят пробиться под стену. Хотела узнать, кто же роет… Не узнала, — виновато закончила она.

— Дух клад искал, — насмешливо пошутил Борис.

— Нет, духи, они не могут. Дух, как тень: он есть и его нет… Копали люди.

— Из-за своего любопытства едва пулю не схлопотала! — сказал Сурмач, стараясь за внешней суровостью скрыть тревогу, которая в нем жила, порожденная возможным несчастьем.

— Дом сгорел, а подвал уцелел, — размышлял Коган. — Что же в том подвале спрятано?

— Пошли к балтийцу, — предложил Аверьян.

— Пока не уехал, — согласился Коган.

— А куда он собирался?

— В губотдел. С докладом.

В окротделе Ивана Спирндоновича не оказалось.

— Ушел домой, — пояснил дежурный.

Втроем поспешили в коммуну. Но Ласточкина уже и там не было.

Принимать какие-то меры самим, без согласования с начальником окротдела, Сурмач не решился. Но ждать, когда тот вернется, нельзя.

— Упустим, упустим, — метался Борис Коган в поисках выхода. А потом решил: — Была не была. Поезжай в Щербиновку. Понаблюдай за домом. А вернется Иван Спиридонович, я ему доложу.

— И Яроша пет, — потужил Аверьян.

— Я уж тебе говорил, ты с Ярошем… поосторожнее, он тебя еще так подкует! На четырех не устоишь. — Видя, как нахмурился друг, примиряюще сказал: — Поезжай. Ярошу я уж сам доложу. Время дорого, может, засечешь того «духа», который пробивается к подвалу.

На том и порешили.

* * *

Сурмачу предстояло в Щербиновке доведаться, кто копает, сколько человек, откуда приходят, куда исчезают с рассветом. В этом дело ему нужны были надежные помощники.

Од явился в сельсовет. Повезло: председатель собрался в окрисполком, да замешкался.

Не таясь, Аверьян рассказал Алексею Леонидовичу всю историю с подкопом на нетахатенковском пожарище.

Подивился председатель сельсовета:

— Вы в округе, а лучше нас знаете, что делается в Щербиновке. Ходят по селу слушки: мол, шастают духи вокруг сгоревшей хаты. Я думал — бабы треплются. А оно вон как… Что ж, возьмем копателей. Мы теперь — сила. Своя партийно-комсомольская ячейка появилась: два большевика и два комсомольца. Комбед у нас в большом авторитете. После того, как вы забрали старого Воротынца, а Нетахатенко свое хозяйство спалил, щербиновские кулаки совсем попритихли. С малоземельных и многодетных мы сняли часть налога, на них перекинули. И ни гугу: везут.

На широком подворье сельсовета стояли подводы, груженные мешками с зерном. Хлеб… Его ждет город, ждет страна, чтобы в обмен выдать крестьянину плуги и бороны, подковы и гвозди… Да мало ли еще что нужно людям.

Все, чем гордился довольный председатель Щербиновского сельсовета, было приятно Сурмачу, ведь в этом была и его толика. Но сейчас разговор должен быть о другом.

— Брать копателей пока не надо, а вот проследить за ними…

Алексей Пришлый подумал минутку, пнул комочек застывшей земли:

— А чего ж не проследить… Проследим. Хата Дыбуна напротив.

ЧЕКИСТ, КОТОРЫЙ ПИСАЛ СТИХИ

Почту в окротдел доставляли перед обедом. В тот день среди прочей корреспонденции прибыло два конверта из губотдела, помеченные литерой «А». Обычно такие письма вскрывал начальник окротдела, а в его отсутствие — секретарь.

Ласточкин еще не вернулся из Винницы, поэтому секретарь, проверив почту, пригласил Яроша и передал ему одно из писем.

— Тарас Степанович, тут о вашем уполномоченном…

А сам не смеет глаз поднять на Яроша.

— Ты чего? — спросил тот.

— Прочитайте, — только и ответил секретарь.

Письмо было небольшое. Но, пробежав по его строчкам глазами, сдержанный обычно Тарас Степанович изменился в лице и протяжно свистнул.

— Ну и ну! — вырвалось у него. Прочитал письмо еще раз и сказал секретарю, не скрывая досады: — Вот теперь кое-что начинает проясняться в этом темном деле!

Он вызвал двух человек из оперативного состава и предупредил:

— Предстоит деликатное дело.

Застанционный поселок уже спал, когда Ярош явился на квартиру Сурмача.

Поднял негромким стуком хозяйку.

Та, не одетая толком, долго торчала у окна, пытаясь разглядеть в потемках, кто это там торчит под дверями.

— Оксана Свиридовна, открывайте! — потребовал Ярош. — Из ГПУ.

— Но Аверьяна Ивановича нет, — попробовала было хозяйка отсидеться в своей крепости.

— А где же он? — подивился Ярош.

— В Щербиновке.

— Чего его туда понесло?

— Свояченицу проведать. Что-то передать ребенку.

— Тем хуже для него. Мне, собственно, нужен не столько он, сколько его жена. Открывайте!

Переполошенной Ольге, которая сидела в кровати, закутав плечи и голову в широкое одеяло, он сказал решительно:

— Собирайтесь.

А она совершенно по понимала, что от нее хочет начальник Аверьяна. Недобрый, грозный… Правда, он всегда такой — недоступный, хмурый.

— Я без Володи никуда не пойду. Вот вернется…

— Для вас — уже не вернется. Поднимайтесь!

— Что-то с Володей? — ойкнула Ольга.

Страх родился в сердце и холодными струйками растекся по телу, сковал льдом руки и ноги. Не пошевельнуться.

Торчавшая в дверях Оксана Свиридовна запела было тоненьким голоском:

— Как же это мужнюю женщину вытаскивать из постели ночью?

Ярош выставил хозяйку за дверь.

— Дойдет и до вас очередь, уважаемая.

Ольга оделась. Ее увели.

Только Оксана Свиридовна не была бы Оксаной Свиридовной, если бы позволила этак просто увести постоялицу, к которой уже привязалась душой. Она пошла следом за конвойными. Добралась до окротдела. А оттуда — в коммуну, к Борису Когану.

Горлицей взлетев по скрипучей, шаткой лестнице на веранду, затарабанила мягкими кулаками в дверь.

К ней вышла тетя Маша. Со сна.

— Двери-то в коридор не заперты. Только надо было потянуть их на себя.

— А я их — толкала, толкала, — пояснила запыхавшаяся Оксана Свиридовна. — Мне бы Борю…

— Когана?

— Да, да, его!

— Бори-ис! — позвала тетя Маша, уверенная, что ночная гостья ухитрилась своим стуком разбудить всех жильцов коммуны.

Он уже в дверях. Словно бы собрался на утреннюю физзарядку: сапоги — на тощих ногах, без брюк — лишь в длинных черных трусах. Правда, на плечах — внакидку пальто. Держит себя за лацканы.

Увидел Оксану Свиридовну и все сразу понял:

— Что-то с Ольгой?

Оксана Свиридовна кивает головой: мол, с нею, и заговорщицки манит Когана пальцем:

— Боренька, мне бы с вами с глазу на глаз. По секрету.

— Сейчас!

Он оделся. Они вышли во двор. И только там, убедившись, что их никто услышать не может, Оксана Свиридовна громким шепотом сообщила страшную тайну.

— Забрали ее. В ГПУ. Приходил с двумя начальник Аверьяна Ивановича. Злой-презлой, аж зубами щелкает. Говорит: «Дойдет и до вас черед, уважаемая».

А на веранде уже и тетя Маша, и другие коммунары. Встревожены.

— Борис, что там случилось?

— Не знаю толком. Пойду разберусь.

* * *

Борис заглянул в экономгруппу.

Ольга сидела на стуле посреди комнаты, как и положено арестованному при допросе. Увидев на пороге Бориса, вздрогнула, закусила губы. А в черных глазах глухие всплески, как в глубоком омуте перед грозою.

Ярош протянул Когану лист бумаги.

— Из губотдела переслали. Полюбуйся.

«Вы бы постарательнее выбирали себе жен. Оженился ваш чекист Сурмач Аверьянка с Ольгой Яровой… А не спросил, что она за птица. А она была полюбовницей Вакулы Горобца, который грабил и мародерствовал вместе с Семеном Воротынцем. Это она предупредила Семена Григорьевича, что в Журавинку пришли чекисты. А тот на коней, награбленное забрал и деру… Она и сейчас тянется к сестре. А как же, одна кровь… Вот оно как, товарищи чекисты».

Письмо было без подписи.

— Анонимка! И по такой фальшивке допрашивать жену своего товарища чекиста?! — возмутился Борис.

Тогда Ярош без слов протянул ему протокол допроса.

«Я, Ольга Митрофановна Сурмач (девичья фамилия Яровая)…»

В конце подпись Ольги: старательно выведенные буквы.

«Призналась! В чем?»

«Я предупредила хорунжего Семена Григорьевича Воротынца про то, что в Журавинке чекисты, что они уже разоружили людей Вакулы Горобца и отряд, ночевавший в имении помещицы Ксении Измайловой, и вот-вот явятся сюда, в дом к моей сестре Екатерине».

«Но это же не ее слова! Все написано под диктовку», — пришла Борису первая мысль.

Впрочем, в данном случае слова — лишь форма, оболочка. А главное — смысл. «Пре-ду-пре-ди-ла бандитов!» И это превращало жену чекиста в бандопособницу.

Борис подошел к Ольге. Она смотрела на него не мигая, зажала рот рукой…

— Разве не ты… пристукнула капитала Измайлова, который вместе с Вакулой Горобцом хотел надругаться над тобой?

Она с надеждой глянула на Бориса, веря, что он хочет ей помочь.

— Без тебя Аверьян с друзьями не смогли бы управиться с бандой Семена Воротынца. Ты ото знаешь?

Она кивнула: да.

— Так почему же ты пожалела Семена Воротынца? Из-за сестры?

Она опять закивала: да-да.

— Катю с Семеном Григорьевичем в тот вечер венчал батюшка.

Ярош не без раздражения, но сдерживая себя, сказал:

— Работа в ЧК и ГПУ научила меня в первую очередь считаться с фактами. Совершено предательство. Побудительные причины не снижают тяжести последствий этого преступления. И вы, Коган, это прекрасно понимаете. Если бы Ольга Яровая не предупредила злейшего врага Советской власти, мужа своей сестры, Семена Воротынца, то чекиста Сурмача не ранили бы во время журавинской операции, командира сотни взяли бы вместе с награбленным, и золото попало государству. И сегодня мы бы уже не искали «наследства» атамана Усенко, не гибли бы люди на пути к нему. Сколько их: и мальчишки-беспризорники, которых втравил в это дело Сурмач, и доктор Емельян Николаевич, и пограничники на заставе. Да и я сам едва не угодил па тот свет. У предательства нет оправданий, нельзя его прощать за давностью срока.

Все в Борисе восстало:

— Хотел бы я знать, чем определяется мера человеческой подлости, — прохрипел он, едва сдерживая себя. — Вы завидуете Сурмачу. Он — удачливее вас, потому что больше предан деду, чем вы. И вот теперь, улучив момент, сводите личные счеты!

— Нет, Коган, вы ошибаетесь, — негромко возразил Ярош. — Ничего личного. Я стою на твердой классовой позиции. А моя жесткость вызвана необходимостью, Я никогда не был мягкотелым либералом, я — чекист, я верю только фактам, оставляя право на эмоции другим. И прошу не мешать беседе с задержанной.

Когану оставалось лишь удалиться.

Начальник окротдела приехал из Винницы дневным поездом. Борис ходил встречать.

По дороге рассказал Ивану Спиридоновичу о происшествии. Тот, выслушав внимательно, невольно воскликнул:

— Когда-нибудь будет конец этим новшествам?! Так можно в сглаз поверить! Не хватало для полного набора еще этого: жена чекиста — бывшая бандопособница.

— А по-моему, — возразил Коган, — Ольга в тот день порвала с рабством, которое взлелеяли в ее душе и мать, и батюшка из соседней церкви, и сестра, словом, вся-вся жизнь. Вырвала, с болью, с мясом. Остался крохотный корешок… Бросилась спасать сестру — это же по-человечески хорошо.

Борис рассказал, как Ольга в Щербиновке узнала, что кто-то на пожарище нетахатинского хозяйства ведет подкоп под стену, видимо, пробивается к подвалу.

— В нее стреляли! Она для дружков Нетахатенко — не сестра Екатерины Воротынец, а жена чекиста Сурмача, а по этому случаю и сама чекист.

Придя в окротдел, Ласточкин познакомился с анонимным письмом и с протоколами дознания. Затем пригласил к себе Ольгу.

Ее тряс озноб — сидеть на стуле не могла, уцепилась за сидение обеими руками. Глаза — по плошке, таращит их на Ивана Спиридоновича.

— Разберемся. На-ка для успокоения воды.

Налил в кружку. Подал. Но Ольга не могла оторвать рук от стула, в который вцепилась мертвой хваткой. На тугой подол платья падали и разбивались в мелкие брызги слезы.

Понимая, что она на грани нервного припадка, Ласточкин прижал Ольгину голову к своей груди и влил в рот несколько глотков.

Но и после этого Ольга далеко не сразу обрела дар речи.

— Славко тогда мне сказал: «Беги! Сейчас стрелять будут!» Я испугалась за Катю: у Семена Григорьевича — пулемет, у чекистов — аж пять. Всех, думаю, побьют в доме, И сказала Кате: «Беги! Чекисты связали хлопцев Вакулы, обезоружили всех, кто был с ним и на подворье пани Ксении. Сейчас будут здесь». А Семену Григорьевичу я ничего-ничего не говорила. Я его даже не видела.

— Посиди тут…

Он оставил Ольгу в кабинете, а сам направился в экономгруппу к Ярошу.

Остановился около стола. Постукивает ладошкой по глади.

— Прочитал анонимку… Протоколы… Побеседовал с Ольгой. Все верно: она предупредила сестру, а та — мужа, а в результате Семен Воротынец сумел уйти. И спасибо, Тарас Степанович, тебе за бдительность. Но что же делать теперь с женой нашего товарища?

— Вы — начальник окротдела, вам и решение принимать, — ответил уклончиво Ярош. — Мое дело проверить письмо.

Ласточкин закивал головой: мол, все это правильно.

— А если бы ты был на моем месте, как бы поступил?

— Тут двух мнений быть не может. По законам пролетарского государства жену Сурмача надо судить как активного бандопособника, умело скрывавшегося столько лет. А самого Аверьяна — отстранить от дальнейшей работы. Не исключена возможность, что утечка секретных данных из отдела происходила через него.

— Эка хватил! — поморщился Ласточкин, стараясь утихомирить Яроша. — Сурмач — чекист, каких поискать.

— Он мог просто выболтать жене, та сестре, а от сестры дальше, — стоял на своем Тарас Степанович. — А если я не прав, объясните, почему о наших секретах знает весь базар не только в Турчиновке, но и в Белоярове?

— Разберемся, что к чему, — решил Ласточкин. — А пока, Тарас Степанович, освободи жену Сурмача.

— Я — солдат, и обсуждать приказы считаю преступным. Но как чекист убежден, что личная привязанность к Сурмачу мешает вам беспристрастно оценить ситуацию и дать ей политически правильную оценку. О своем мнении я проинформирую губотдел. Прошу по этому случаю разрешить командировку в Винницу.

— Ну что ж… отговаривать не буду. Непримиримость твою не осуждаю. Вижу — она от убежденности. Можешь быть свободен на двое суток, — Ласточкин шагнул к дверям. Взялся рукой за косяк. Обернулся. — Доброты бы твоему сердцу, Тарас Степанович.

— Зачем? — резко спросил тот. — Идет классовая борьба, борьба на уничтожение: или мы их, или они — нас. Доброта лишь умножит жертвы с той и другой стороны. Ольга Сурмач была доброй к своей сестре. А это привело к гибели десятков людей.

Ласточкин не согласился:

— Владимир Ильич Ленин как-то разговаривал с одним иностранцем. «С кем вы собираетесь строить социализм, господин Ленин? — удивился иностранец. — Россия — страна полуграмотных людей с тяжелыми инстинктами». А Владимир Ильич ответил: «А вот с теми, какие есть, поскольку иных в России нет». И в этих словах — мудрость класса, который победил. С открытыми, ясными врагами — да, следует быть суровым. Но с заблуждающимися, с теми, кто случайно ошибся, — надо быть добрым: учить, воспитывать.

— Учить дураков и перевоспитывать врагов — нет уж, увольте! Это — не по мне.

— Жаль, — потужил Ласточкин. — Мне всегда жаль умных, которые совершают глупости.

* * *

Ярош, воспользовавшись разрешением начальника окротдела, первым же поездом выехал в Винницу.

После обеда из Турчиновки выехало двое саней-розвальней.

Коган с Ласточкиным и еще одним чекистом ехали впереди. Кони резво бежали рысцой. Лихо поскрипывала под дубовыми полозьями накатанная дорога. Во всем чувствовалась необыкновенная легкость. Вечерняя заря, что ли, так прикрасила мир! Небо — синь-бирюза. По одну руку — солнце из жидкого золота, а по другую — из кованого серебра луна. Если долго смотреть на небо, лежа на спине, слушать мерное цоканье копыт, вдыхать тонкий аромат прихваченной морозцом соломы, то в какое-то мгновение почувствуешь, что не кони тебя несут, а ты сам летишь. Это как в детском сне: оттолкнулся от земли и взвился в вышину, прямо к солнцу, а оно протягивает тебе навстречу теплые ласковые лучи. Впрочем, можешь сигануть и к Луне, если есть охота. Луна — поближе. Правда, отправляясь туда, надо запастись тулупом.

— Иван Спиридонович, — спросил Борис лежавшего рядом па соломе начальника окротдела, — а вы хотели бы побывать на Луне?

Ласточкин, погруженный в свои размышления, не сразу понял, о чем говорит Коган.

— На Луне? Я еще и на Земле всей-то работы не переделал! Вот уж который раз еду в эту Щербиновку. Да хоть бы однажды с толком.

— Нет, Иван Спиридонович, человеку все-таки интересно, какая она, Луна! А вдруг чистое серебро? Сколько бы из него можно было для всех понаделать разных красивых вещей! Люблю красивое, — мечтательно проговорил Борис.

— Красивое — оно наливает душу благородством, делает нас умнее, зорче, — согласился с ним Ласточкин. — Только Луна — осколок Земли, говорят сведущие люди. Так что, если серебро там и есть, то надо попотеть, пока добудешь руду, пока выплавишь из той руды металл.

— Вы бывали в Одессе? — задал Коган еще один неожиданный вопрос.

— Нет.

— Жаль. А приедете, первого встречного одессита спросите: «Где живет каменщик Илья Коган?» Сразу покажут. Отец у меня особенный. Ростом полторы сажени. И в плечах — будь здоров. Я в мать пошел. Она крошечной была. Отец ее любил. Но я это понял, когда ее уже не стало.

— Умерла? — спросил второй чекист, который правил лошадьми.

— Погром унес. У отца — золотые руки, так что он зарабатывал неплохо. Только все пропивал. Работу закончит, нам с матерью выделит на пропитание, а остальное — в кабак. Неделю, две гуляет. Потом явится, подарки принесет. Однажды берет меня к себе па колени и на стол ставит фигурку. Женщина, вылита из серебра. Безрукая, и написано: «Венера».

Говорит мне: «Узри, сынок, пойми красу. Богатым стать нетрудно: продал душу дьяволу, а об остальном он сам побеспокоится. А вот чтоб человеком на всю жизнь остаться, надо красивое понять».

Ну, тут мать на него и наскочила, схватила эту самую голую Венеру: «Сам пакостник и сына к этому приучаешь!» Спрятала подарок… А через полгода погром все унес из дому. И маму, и все наше скудное имущество. — Борис помолчал и продолжал: — После гибели матери отец ко мне привязался всей душой. Ремеслу начал учить. Так что я — каменщик. Первостатейный! — признался Борис не без гордости. — Но очень отцу хотелось, чтобы его сын побольше ума-разума набрался. И послал меня в реальное училище. Еврей — в училище! Чего это стоило отцу! Я уже кончал учебу, когда пришла вторая беда. Как-то заявляется отец чернее тучи и ставит на стол пашу безрукую Венеру. И ни слова. Хочу спросить: «Где ты ее взял?» Но язык в горле колом. Чувствую, стряслось что-то с ним. Час сидит, молчит, на Венеру уставился, второй час — ни с места. А у меня мурашки бегают по спине. Потом расплавил красивую богиню. «Вот, — говорит, — сын, нам память о матери». Вынул горсть денег, сунул их мне под подушку. «Все, сынок! Исчез из Одессы Илья Коган, каменщик. Меня ты не видел уже три дня». И ушел. А утром является полиция: «Где этот каторжник?» Оказывается, он прибил купца Соболева с сыном.

— Разными путями шагало по России горе, — проговорил Иван Спиридонович, взволнованный исповедью Когана.

— А сейчас где твой батя? — поинтересовался третий чекист.

— В Одессе. После февральской революции объявился, — ответил Коган, гордясь своим отцом.

Борис выпрыгнул из саней и побежал рядом. Ездовой решил над ним подшутить, чуть тронул вожжи, кони прибавили шагу. Но Борис бежал и бежал, не отставая.

— Иван Спиридонович, — приглашал он, — Ноги отморозите, выбирайтесь из саней. Хорошо-то как!

Ласточкин послушался совета и выпрыгнул по другую сторону розвальней.

Какой-то озорной дух вселился во всех. Борис подхватил горсть снега и, запрыгнув опять в сани, принялся натирать им лицо ездового. Тот завалился назад, невольно потянул вожжи. Лошади рванули резко в сторону. Вывернув сани, вывалив в белое поле двух веселых озорных парней, они остановились, нервно раздувая ноздри. А Коган и ездовой сидели по пояс в хрустком снегу и громко смеялись. Подъехали вторые сани. Из них выскочили чекисты, кинулись на Бориса.

— Куча мала!

Завихрился снег, вызвездился в потоке косых лучей заходящего солнца.

Обычно деловито-озабоченный начальник окротдела сейчас ласково, по-отцовски смотрел на беззаботную возню своих подчиненных. Пора было бы им вставать, впереди еще часа два пути, но вот не поворачивается язык прикрикнуть на молодых, а они сами и не догадываются, что время не ждет.

— Простудитесь. Вставайте! Ишь, масленицу устроили!

Но клубок барахтавшихся в снегу тел подкатился к нему и как-то впитал, вобрал в себя человека с седыми висками.

— Куча мала! Куча мала!

Когда наконец разошлись по саням и кони вновь зарысили по укатанной дороге, Коган сказал:

— Люблю зиму, хотя и родился на юге. Дышится уж очень здорово. В двадцатом мне повезло: побывал в Москве. В городе хозяйничал голод. Тоска зеленая. А попал я в Сокольники и ахнул. Стоят деревья, будто заколдованные. Елочки в собольи шубы одеты. Так хочется подойти, шепнуть заповедное слово и расколдовать их.

Подивился Ласточкин:

— Вот смотрю я, Борис, на тебя и думаю: кто ты? Сурмач — прирожденный чекист. Иным я его не мыслю. А ты? Стихи, поди, пишешь?

Едва зашло солнце, за работу принялся мороз. Ветер срывал поземку: норовил добраться до лица. Не от того ли и расцвели щеки Когана?

— Только, Иван Спиридонович, не смеяться! — потребовал он.

— А над хорошим в человеке одни дураки потешаются, — ответил Ласточкин.

— Тогда слушайте. Вчера написал. Это… ну, про вечность жизни, что ли…

Сто бы лет мне прожить! Мне бы тысячу жить! Но не хватит, я знаю, всего лишь мгновенья, Чтоб о прожитом песню сложить. Да такую сложить, Чтоб в атаку вела и слепому давала прозренье.

Закончил Борис читать и весь затаился, надет, что скажет Иван Спиридонович.

А тот не спешил заводить разговор, все думал и думал. Наконец решился.

— Что-то грустно мне стало от твоего стихотворения, — заключил Ласточкин. — Это, наверно, от того, что расставаться с тобой не хочется.

— Да что вы, Иван Спиридонович! — Коган меньше всего ожидал такого вывода.

— А вот и то! Прямой тебе, Борис, путь в Москву. Доучивайся. — И видя, что тот рвется возразить, закачал головой: — Не надо, молчи! Хорошая песня помогает выигрывать сраженье. А всякая песня начинается со стихов. Поднять дух людей, ободрить, когда устали, указать дорогу, когда заблудились, — это, брат, первейшее партийное дело. — Он вдруг улыбнулся: — А может, и про этот вечер со временем напишешь, старого балтийского моряка вспомнишь.

…Закат окончательно догорел. Небо обуглилось, почернело. Двое крестьянских розвальней с семью ездоками въехали в сумрачный ночной лес…

* * *

Когда добрались до Щербиновки, село уже отошло ко сну, уставившись темными окнами на звездное небо, подсвеченное серебряным серпом месяца.

— Где искать Сурмача?

— В сельсовете. Так уговорились.

Алексей Пришлый появился вместе с Сурмачом. Аверьян доложил:

— Есть у нас с председателем сельсовета такая думка: Нетахатенко спалил свой дом, чтобы не добрались до подвала.

— Гад, жену и дочку не пожалел! — невольно выругался Борис Коган. — Но почему? В спешке? По нечаянности? Или свидетелей убрал?

Аверьян и сам хотел бы это знать. Оп лишь пожал плечами.

— Кто-то копал под фундамент, — продолжал он докладывать обстановку. — На два метра заглубились. Проход под стену уже готов. В подвал можно пролезть запросто.

— Не ходили? — спросил Иван Спиридонович.

— Выжидаем. Может, хозяин пожалует.

Осмотрев двор, место подкопа и сложенную в сарае землю, Иван Спиридонович без дальнейших рассуждений решил:

— Денька два—три подежурим, если никто не придет, доведется без хозяев добираться до подвала.

Сидеть в сарае можно круглые сутки, но входить и выходить незаметно — только с наступлением сумерек.

В первой засаде остались Сурмач и Коган.

— На рассвете сменим, — пообещал Иван Спиридонович.

Лежали в темноте, ловили каждый шорох, каждый всхлип ночи. Тихо. Будто вымер мир. Нет ни людей, ни домов, ни распаханных полей. Только ночь… Вот такое тревожное чувство охватывает шахтера, когда у него гаснет лампа и он остается один на один с вязкой, как остывающая смола, глухой, словно кладбищенская стена, тьмою.

Но среди сарая вдруг появилось привидение. Именно привидение, иначе не назовешь человека, который оказался в сарае. Он прошел рядом с лежащим Сурмачом, его ноги были буквально в двух вершках от головы Аверьяна.

Схватить бы за них, повалить! Тут бы и K°ган подоспел. Но — нельзя. Надо выжидать, может, еще кто-то пожалует.

Нащупав в темноте лопату, ночной пришелец взял ее и по-прежнему тихо вышел во двор.

Что они делали в подкопе, Аверьян не видел, но по тяжелому дыханию работавших догадывался: расширяют вход.

Сурмач почувствовал, что сзади него стоит Борис Коган.

— Будем брать? — спросил он шепотом.

— Надо бы разведать, куда пойдут.

— Упустим! — тревожился Борис.

— Посты вокруг. Иван Спиридонович не позволит уйти…

На всякий случай надо быть готовым ко всему. Припали к двери, наблюдают, слушают.

Двое ночных работяг исчезли было в подкопе и не появлялись более часа. Но вот они вновь вылезли наружу. Каждый нес что-то тяжелое. Один, видимо, постарше, страдал одышкой: дышал тяжело, с присвистом. Что-то у него в горле клокотало и булькало.

Носильщики старались ступать тихо, но под двойной тяжестью похрустывали угольки, раскиданные вокруг при тушении пожара.

Сурмач понимал, что они свои ноши должны куда-то унести, и решил, что есть смысл проследить, куда именно, и взять при втором заходе (они же должны вернуться).

В это время один из идущих, видимо, оступился. Он вскрикнул. Ноша хряснула о землю. Носильщик повалился на бок и громко застонал, не в силах справиться с острой болью.

— Не поднимай шума! — потребовал второй.

— Нога… У-у, — замычал первый.

Тогда второй подхватил его под мышки и поволок к сараю.

Сурмач и Коган притаились. Но разве удержишь дыхание?

Сбросил бандит на кучу свежевыкопанной земли дружка и сразу почувствовал, что он здесь не один.

— Кто тут? — он метнулся было к выходу, по Сурмач преградил ему путь. Зная, вернее, угадывая, где в этот момент могут быть руки бандита (оружие из кармана достает), он попытался обхватить того чуть повыше талии и прижать руки к туловищу. Но просчитался. Бандит оказался опытным. Он подставил колено, и Сурмач в темноте ударился о него лицом. От неожиданности и тупой боли на мгновение опешил. Этого для бандита оказалось вполне достаточно, чтобы пнуть нападавшего чекиста в живот.

Перехватило дыхание. Аверьян раскрыл рот, как рыба, выброшенная на лед, хочет набрать в легкие воздуха, а не может.

Что рядом с ним случилось в следующее мгновение, он толком осознать не мог. Сплелись два тела. Это кинулся на помощь другу Борис. Потом загремели выстрелы. Один, второй, третий. Глухие, захлебнувшиеся… В упор!

«Борис! Бо-орь-ка-а!»

При вспышках выстрелов Сурмач сумел сориентироваться. Откуда силы взялись! Невероятно длинным прыжком настиг стрелявшего, схватил его за руку, вооруженную пистолетом, рванул на себя, подставил плечо… еще раз рванул вниз. Что-то хрустнуло. Что-то поддалось. Рука бандита сразу ослабела, повисла плетью а сам он дико заголосил:

— А-а-а-а!..

Истошный крик ударился с стены сарая, вырвался наружу и помчался по ночной сельской улице.

К ногам Аверьяна упал пистолет. Он отшвырнул его ногою подальше в сторону, в темноту.

Сурмач в пылу схватки не забывал, что в сарае есть еще второй человек. Он тоже вооружен. Аверьян ждал выстрела и невольно осторожничал, стараясь во время борьбы встать так, чтобы его противник очутился между ним и тем вторым, который будет стрелять.

Действительно, грохнул выстрел. Всего один. И тишина. В первое мгновение Сурмач даже не понял, в чем дело, но инстинкт подсказал, что второго выстрела уже не будет. Он не задумывался над тем, почему не будет, главное — можно не опасаться.

Вывернуть левую руку бандита за спину было уже легче, хотя тот еще пытался отбиваться. Но сломанная правая рука причиняла ему острую боль, и он как-то сразу скис, смирился.

Уже бежали к сараю на помощь чекисты во главе с Иваном Спиридоновичем и Алексей Пришлый со своими комнезамовцами.

— Вот… — прохрипел Сурмач, передавая бандита, который стоял на коленях, ткнувшись головой в твердый пол сарая.

Вспыхнула зажигалка в чьих-то узловатых пальцах.

На куче земли лежал с пистолетом в правой руке полный, какой-то весь очень круглый человек.

Дыбун подошел к нему, бесцеремонно приподнял голову мертвого за волосы, вившиеся на затылке, заглянул в лицо:

— В штабе у Семена Григорьевича крутился. Левашев не Левашев… Пришел к нам уже в самом конце.

Зажигалка продолжала чадить в сухопалой руке Дыбуна. Ее блеклый, угасающий свет не мог разогнать густой, многослойной темноты, скопившейся в сарае. Дыбун очертил вокруг себя зажигалкой круг, стараясь заглянуть в дальние уголки.

У самого входа, схватившись за живот, подогнув под себя ноги, будто бы намерился встать, лежал неподвижно Коган. «Убит!» — без ошибки определил Сурмач. «Уж эта такая знакомая поза тяжело раненного в живот, который скончался».

— Борис!

Похолодело в груди, словно бы в нее медленно вгоняли штык. Все глубже, все страшнее…

Над поверженным склонились. Заглядывали в глаза, зачем-то тормошили и похлопывали по щекам. Но Аверьян знал, что это совершенно бесполезно. Не откроет Борис глаз, не засмеется трезвонисто, не скажет:

«Хлопцы! Я же вас разыграл! Разве может вот так ни за что умереть Борис Коган».

…Убит…

Борька Коган. Как же это ты?.. Кудрявый… Смешной… Сколько книг еще тобою не прочитано, сколько песен не написано, звездочек на серебряном небе не сосчитано, Борька Коган…

«А ЕСЛИ ОНА — БАНДОПОСОБНИЦА?»

Бориса внесли в хату, где горела плошка, прилаженная к углу печки. Положили на стол, с которого Дыбун сбросил на пол какую-то миску и ложки.

Всхлипывала перепуганная хозяйка.

От того, что Бориса несли за ноги и подмышки, он вытянулся. На широком, добротном столе лежал вольно, словно бы наслаждался той свободой, которую наконец получил. Гримаса боли с его лица сходила и рождалась полуулыбка мудреца, который заглянул туда, куда ход другим запрещен. Заглянул. Увидел. Узнал — и родилось в нем чувство превосходства.

Позднее, когда уже вернутся в Турчиновку, Иван Спиридонович признается Сурмачу:

— Стар я стал, чтобы терять друзей. Сердце размякло. Плакать хочется.

* * *

Задержанного «землекопа» завели в хату Дыбуна. Крепыш. Голубые глаза с острым взглядом. Молодая рыжая борода — лопатой. Густая-густая. Смотрит Сурмач па перекошенное болью лицо, улавливает что-то знакомое, а узнать не может: «Сбрить бы эту бороду».

Задержанный левой рукой прижимал к боку правую, которая висела плетью, «Перелом».

— Две дощечки бы и бинт или длинную тряпицу, — сказал Ласточкин хозяину хаты, видя, как мучается задержанный.

Занесли в хату брошенные было бандитами на пожарище тяжелые ящики. В таких возят патроны; добротные, сбитые крепко-накрепко, с ручками по бокам.

Не сразу удалось жилистому, ловкому Дыбуну, вооружившемуся топором, подцепить крышку. Желтые кругляшки! Они лежали аккуратными столбиками, плотно, тесно друг к другу, да так, что тряхни, брось на землю — ни одна монетка не звякнет.

Сурмач с Дыбуном спустились через подкоп в подвал. В углу, возле бочки с капустой, обнаружили еще три таких же ящика. С большим трудом вытащили их наверх по узкому лазу. Когда их вскрыли, то обнаружили золото в брусках.

Ничего подобного Аверьян в своей жизни не видел и даже представить не мог. «Словно чушка чугуна».

И это было разочарование. В тускловатых брусочках не было никакой красоты. Золото и монетах как-то волновало, а от вида множества колец, брошей, медальонов (как тогда, у старого Воротынца) — перехватывало дыхание: «Ух ты!» Но это, по всей вероятности, потому, что за каждым кольцом, за каждой серьгой виделась судьба человека, обязательно трагическая: «Убили… Ограбили». А бруски были немыми, они ни о чем не говорили. Они существовали, как камни, из которых вымощена дорога, как осколок ржавого снаряда, который не первый год лежит в земле…

— И вот это миллион Волка? — удивлению Сурмача не было предела. — И из-за этой муры погиб Борис!

Ласточкин понял его, попытался утешить.

— Думаю, и в два миллиона не уложишься. Но дело совсем в ином: выпило усенковское золотишко до капли всю ту кровь, которая ей была предназначена судьбою. Все! Точка!

* * *

В Одессу, знаменитому каменщику Илье Когану, ушла телеграмма: «Ваш сын героически погиб при исполнении служебных обязанностей…»

В тот же день из Одессы пришел ответ: «Без меня не хороните. Выехал киевским. Илья Коган».

И странно было видеть эту подпись: «Коган». Глаза пробегали имя, останавливались на фамилии. «Коган» — вот он! Прислал телеграмму. Так почему же? Почему он лежит в больничном морге на льду!

Память, душа, все чувства не хотели мириться с этим. Сурмач дважды проведывал морг, находил причины, чтобы еще и еще раз взглянуть на погибшего. Пока Борис был рядом, живой, как-то не ощущалось, сколь он нужен и незаменим. Уезжал Аверьян в командировки и не вспоминал о друге неделями. А теперь впору подрядиться в плакальщики.

…Сняли мерку, чтобы гроб смастерить…

…Тетя Маша вымыла покойного. Обрядили Бориса в последний путь во все повое, которое выдал прижимистый в иное время комендант окротдела…

Там же, в морге, Аверьян встретился с Ярошем, Тарас Степанович вернулся из Винницы, из губотдела.

Поздоровался с Сурмачом за руку, как в былые времена.

— Сказали… И — не верится… Колокольчик утренний… Кто же нас теперь разбудит на физзарядку?

В окротдел возвращались вместе. Смерть Бориса стерла все те недоразумения, которые за последнее время начали было разводить двух сотрудников экономгруппы.

— Он взял на себя, может быть, ту пулю, что была предназначена мне, — потужил Аверьян.

— А если б ты узнал, по чьей вине все это произошло? — спросил осторожно Тарас Степанович, кивнув назад, на дорогу, по которой они возвращались из морга.

— У меня рука не дрогнула б! — Сурмач потряс кулаком.

— Твоя непримиримость к врагам дает мне право на полную откровенность. Придем в окротдел, покажу документы…

Шли, а Сурмач всю оставшуюся дорогу думал: «Что же это за документы? О чем? Какое отношение они имеют к смерти Бориса, которого застрелил Жихарь? Выходит, есть кто-то другой, который направил руку убийцы! Но кто он, этот гад?!»

Пришли в экономгруппу.

— Садись, — предложил Ярош. — Только будь мужественным. Надеюсь, что, узнав правду, глупостей но натворишь.

Он протянул ему конверт и несколько листов — протоколы.

Сурмач, недоумевая, почти машинально извлек письмо.

«Вы бы постарательнее выбирали себе жен. Оженился ваш чекист Сурмач Аверьянка…»

Прочитал, и первой мыслью было: «Навет! Клевета!» Но тут же вспомнил предупреждение Тараса Степановича: «Узнав правду, глупостей не натвори».

Глянул на Яроша. Тот поджал губы, прищурил глаза. Протягивает протоколы. И — ни слова.

«Я предупредила хорунжего Семена Григорьевича Воротынца о том, что в Журавинке чекисты…» И подпись Ольги. Буквы крупные, одна в одну, хотя и выводила их дрожащая рука. «Правда!» Она переворачивала вверх тормашками всю жизнь, все убеждения, она кидала в грязь все, что было свято для Сурмача.

— Я тебя понимаю, — продолжал Ярош. — Со мною бы такое… Но ты — скала. Ты переживешь, я верю…

Когда вернулись из Щербиновки, Бориса завезли в окротдел. Собрались возле погибшего чекисты, пришло все население коммуны. И с ними Ольга. Плакала навзрыд. И так расстроилась, что тетя Маша вынуждена была ее увести.

И дома, когда Аверьян вернулся почти ночью, тоже все плакала и плакали. Может, удрученная этим горем, она словом не обмолвилась, что с нею случилось: «Анонимка… Протоколы…»

«Умолчала! Скрыла!»

— Если бы вы тогда Семена Воротынца взяли, — продолжал тихо, задушевно Ярош, — то скольких бед избежали бы сейчас. Да начни с того, что тебя ранили. А уже в наше время… Погиб этот беспризорник. Как его? Кусман. Потом — второй мальчишка, которого на вокзале избили. А пограничники? Двое. А Емельян Николаевич! И, наконец, Борис… Разве имеет сейчас значение: по злому умыслу все это было сделано или по глупости, по недомыслию? Да, Ярош прав: если бы Семена Воротынца тогда взяли…

— Я взываю к твоей совести, — говорил Ярош. — Ты — коммунист, честный и справедливый человек, так вот не мне и даже не себе — партии скажи: может ли активная бандопособница быть женою чекиста?

Активная бандопособница? Быть женою чекиста? Нет, не может! Но… но как-то не липло к Ольге это слово «бандопособница».

— Ты — из однолюбов, — рассказывал Ярош. — У таких одна привязанность на всю жизнь. Но Ольга искупала тебя в грязи… Вот и решай.

Решай! Легко это сказать. По как решить? Жизнь поставила перед Аверьяном вопрос: или Ольга, или работа в ГПУ. Был еще один выход — пулю в лоб! Но это выход для труса. Там, в сарае, на куче земли застрелился бывший офицер…

«Решай, Сурмач, решай! Только не ошибись! Но помни — через день будут хоронить Бориса. Как ты посмотришь в глаза его отцу? Что ты скажешь друзьям-чекистам, когда они узнают, что по вине твоей жены…» Если бы Ольга не была его женою, что он сказал? Под суд!

Так бы он сказал о ком угодно. Об Ольге — язык не поворачивается…

* * * «РАПОРТ

Начальнику Турчиновского окротдела Ласточкину Ивану Спиридоновичу от сотрудника экономгруппы Сурмача А. И.

Моя жена, Ольга Митрофановна Сурмач (в девичестве Яровая), три года тому в Журавинке предупредила бандита и кровавого палача Семена Воротынца про то, что в хуторе чекисты. И по этой причине Воротынец сумел скрыться сам и увез награбленное. Она и по сей день продолжает поддерживать родственные отношения с женой Воротынца (своей сестрой Екатериной) и с семьей бывшего бандита.

Я перед лицом пролетарского государства принимаю на себя всю вину за смерть чекиста Бориса Ильича Когана, которого застрелил помощник Семена Воротынца, а также готов отвечать и за других, которые погибли из-за предательства моей жены. Я не имею права работать в ГПУ. Прошу передать мой рапорт в губотдел.

Аверьян Сурмач. 20 февраля 1923 года».

Он отнес рапорт секретарю начальника окротдела и попросил зарегистрировать как документ.

* * *

Вышел Аверьян из окротдела и наткнулся на Петьку, который крутился возле крыльца.

— А я тебя жду, жду! — шагнул к нему навстречу паренек. — И в коммуне уже у вас был. Ты будто сквозь землю провалился.

— Борис погиб, — ответил Сурмач, объясняя этим все.

Зашмыгал носом Петька.

— А он ничего… Стоящий был. Легкий такой… Веселый.

— Что у тебя случилось? — спросил Аверьян, понимая, что Петька разыскивает его неспроста.

— Фотограф велел передать, что ты ему нужен. Но чтоб домой не заходил, ждал в милиции.

— Зачем?

— Не сказал. Только сказал: что ты ему нужен, а сам он приехать не может.

Демченко был не из тех людей, кто станет беспокоить по пустякам.

Подумав так, Аверьян сразу ощутил тоску. Он подал рапорт и, казалось бы, тем самым снял с себя ответственность за происходящее. На днях рапорт уйдет в губотдел, оттуда последует приказ:

«Отчислить Сурмача А. И. из состава ГПУ согласно поданному рапорту».

Но это значило бы перечеркнуть все то, чем он жил все эти годы, во имя чего разоружал банду в Журавинке, мерз в засадах, подставлял свою голову под вражескую пулю. «Рапорт… Не измена ли это тому делу, во имя которого погиб Борис Коган?»

Но… Ольга…

«Облила жена тебя грязью», — сказал Тарас Степанович.

«Ладно, — решил Аверьян, — вот придет приказ из губотдела… А пока…»

— Бориса будут хоронить через день, может, через два, когда приедет ого отец. Сейчас отпрошусь у Ивана Спиридоновича. Ты меня тут подожди.

Петька вытащил из тайников своего необъятного пальто листок розовой бумаги:

— Нашел, в поезде. Видел я того, с бородавкой на носу. Ходит по вагонам, гундосит: «На пропитание за ради Христа». А после него остаются на лавках и в барахле у теток и дядек эти бумажки.

Сурмач торопливо развернул листовку: «Та самая!»

Петька рассказывал:

— Я за тем бородавчатым гадом ходил, ходил, ходил… В Турчиновку приехали, он сошел — ив город. Я — не отстаю. Он подался на биржу. Топтался там, топтался. Подходит к нему один. Шапку надвинул на глаза. Пальто и не плохое, и не хорошее. В хромовых сапогах. Тоже потолкался на бирже. Потом пощупал зачем-то мешок Бородавчатого и ушел. А Бородавчатый — тут же ходу. За угол отошел, мешок со спины снял, вытащил оттуда крохотную бумажку — и в карман ее. Я опять за ним пошел. Но он, гад, должно быть, меня заметил. Смылся. Зашел в один дом и не вышел. Я ждал, ждал, потом сунулся во двор, а двор-то проходной.

Как парнишка сожалел, что не сумел до конца выследить своего врага. Аверьян подумал: «Руденко — это один, но кто же „в не плохом и не хорошем пальто“, да еще в хромовых сапогах!»

Когда Сурмач подошел к кабинету начальника окротдела, оттуда сопровождающие вывели Жихаря, у которого сломанная рука была в гипсе, на перевязи.

«Иван Спиридонович проводил первый допрос, — понял Аверьян. Вспыхнуло сложное чувство досады, раскаяния и обиды: — Вот и обошлись без меня».

У Ивана Спиридоновича сидел Ярош. Он собирал протоколы допроса.

Затеять сейчас с Иваном Спиридоновичем разговор о поездке в Белояров было просто невозможно. «Хотя бы Тараса Степановича не было. Тогда еще можно было бы с Ласточкиным по душам: „Не могу без Ольги“. А Ярош настроен против нее. И потом неизвестно еще, что скажет Иван Спиридонович о рапорте. Может, и такое: „Ну что ж, отправлю в губотдел, как там решат… А до поры до времени… Сам понимаешь, привлекать к делу — воздержусь“».

— Садись, — сказал Ласточкин, убирая в стол рапорт Сурмача. — Жихаря допрашивали с Тарасом Степановичем. Молчит. Хоть с горчицей его ешь. Где Нетахатенко, он понятия не имеет. Золото со штабс-капитаном Левашевым добывали для себя лично. Кто навел? Штабс-капитан. Откуда он узнал, в каком именно углу подвала и под какой бочкой закопаны ящики, Жихарь понятия не имеет. Словом, валяет дурачка. И в открытую, — заключил Ласточкин. — Но! — он поднял указательный палец и подмигнул Сурмачу с Ярошем. — Есть у меня один козырь, который я приберег для следующего допроса: шифровка из губотдела, кое-что из биографии Нетахатенко.

«Щербань эти сведения дает!» — порадовался Аверьян, вновь чувствуя себя сопричастным к большому делу.

— До четырнадцатого года, то есть до войны, Степан Нетахатенко жил в Харькове. Родной отец его умер, когда мальцу шел третий год. Так что в люди выводил Степана отчим. Мать — из Щербиновки. Пока жила в Харькове — сдавала землю вместе с домом в наем. А как только началась война, город начал голодать, она вернулась в село на свое хозяйство вместе с невесткой и детьми старшего сына. Был у нее и младший. Учился в кадетском корпусе. На германском фронте воевал офицером. Куда девался потом — неизвестно. Но будто бы писал матери из плена. Впрочем, сведения непроверенные, а проверить негде: отчим умер от холеры в гражданскую, мать не пережила двадцатого года. Степан Нетахатенко гулял по нашему округу с Усенко, после амнистии вернулся в Щербиновку и осел на земле.

— Эти сведения — уже что-то! — заметил Ярош. — Адреса, где жил Нетахатенко в Харькове, губотдел не сообщает?

— Нет.

— Одному надо ехать в Харьков. Тамошнее ГПУ поможет. А второму — в Щербиновку, может, кто-то и что-то знает о брате Нетахатенко? Офицер, фронтовик. Если такой служил батьке Усенко — мог далеко пойти. Надо знать связи Степана Нетахатенко. Где-то после пожара он отсиживается! — предложил план действий Ярош.

Иван Спиридонович согласился:

— Я тут Жихаря покручу. А вы, Тарас Степанович, с Сурмачом решайте, кому куда.

— Я могу и в Харьков, — сказал Ярош. — Город знаю, когда-то жил там.

— Ну что ж… после похорон и отправляйтесь, — одобрил начальник окротдела.

— Выжидать двое суток, пока доберется из Одессы отец Бориса? Это неразумно. Выезжать надо сегодня же, в крайнем случае завтра, утренним поездом.

Ласточкин подумал и согласился.

— Тогда в дорогу, Тарас Степанович.

Он отпустил Яроша и попросил остаться Сурмача, вынув из стола рапорт.

— Ну, что я тебе могу сказать про твое творчество, — прикоснулся он кончиками пальцев к краешку листа. — С огоньком написано. Только подумал ты про то, кому это надо, чтобы из ГПУ ушел опытный, хваткий чекист?

Стыдно Сурмачу.

— Но Ольга… Это она предупредила тогда в Журавинке Семена Воротынца… Выходит, Борис по ее вине…

Пристукнул Ласточкин ладошкой по столу:

— Слышу, с чьего голоса поешь. А вот Борис считал, что тогда в Журавинке Ольга выкорчевала корни, что связывали ее с дурным прошлым. Но остался крохотный обрывочек. Он-то и стал всему причиной. — Ласточкин осторожно повернул Аверьянов рапорт так, чтобы тот смог его рассмотреть и прочитать. — Впрочем, чужой в этом деле — не советчик. Спроси у своей совести. Только не спеши, пусть перегорит на душе. А рапорт я пока оставлю у себя.

На том дружеская беседа закончилась, начался деловой разговор.

Аверьян рассказал о приглашении Демченко.

Иван Спиридонович посоветовал:

— Поезжай к Василию Филипповичу. Человек он дотошный, по пустякам беспокоить не стал бы. А я тут подниму всех на ноги, попробуем спять с поезда твоего нищего с бородавкой па носу.

Отпуская Сурмача, Ласточкин спросил:

— А где же твой шустрый помощник?

— Ждет па улице.

— Проведи, — распорядился Иван Спиридонович. — Хочу порадовать мальца. Договорился в окрисполкоме, чтоб его братву устроили на работу: кого в извозчичью артель, кого на хлебопекарню. Двоих — в механические мастерские.

Сурмач хорошо знал, как тяжело было в стране с работой. Кончилась война — появились биржи труда, где с утра до поздней ночи толпились люди. Они хотели одного — работы. Но ее на всех не хватало. Война разорила деревни, обездолила города. Правда, минувшим летом на полях поднималась пшеница, а не желтоголовая сурепа, понемногу и заводы принимались за дело.

Идет рабоче-крестьянская страна на подъем. Год тому назад и речи не могло быть, чтобы пристроить к делу шестнадцать беспризорников. А теперь вот получилось.

Сурмач вышел на улицу. Петька топтался у крыльца.

— Мы опоздали на последний поезд! — навалился было паренек на своего старшего товарища.

— Да я же — не чаи гонял, — возразил Сурмач, невольно оправдываясь. — На работе. И бросить все, поехать вот так, вдруг, не могу, должен получить разрешение.

— Получил?

— Получил. Но теперь загвоздка не во мне, хочет тебя видеть начальник окротдела.

— Меня? — подивился Петька.

— Тебя, Петра Цветаева.

— Ну так чего мы в ступе воду толкем! Пошли, — и он первым устремился к входным дверям.

Но в кабинет Петька входил уже не так бойко. Пропустил вперед себя Сурмача.

Начальник окротдела поздоровался с ним за руку, предложил стул.

— Ну что, Петр Гаврилович, пощипали базарных торговок твои пацаны — пора и на свои харчи переходить, на трудовые. ГПУ расстаралось — нашло для вас шестнадцать рабочих мест. Глянь-ка, — протянул он список.

Петька взял листок. Прочитал и солидно ответил:

— Дело стоящее. Промеж собою потолкуем.

* * *

Аверьян увел ночевать Петьку к себе.

Предстоял тяжелый разговор с Ольгой.

Каких усилий ему стоило заставить себя идти. Никогда Аверьян раньше не задумывался, что застанционный поселок так далеко от окротдела. Без малого час ходьбы, шел — ноги едва волочил. А раньше единым духом одолевал это расстояние. Какой бы усталый и голодный ни возвращался, дорога к дому казалась легкой.

А теперь… Дом, в котором живет Ольга, его это дом или не его? Если уже не его, то почему так неистово бьется сердце? Почему он волнуется, будто идет на первое свидание?

На пороге Сурмача с Петькой встретила хозяйка. Прошлой ночью она постояльца не видела: пришел поздно, ушел рано.

— Родимец! — всплеснула пухлыми руками Оксана Свиридовна. — Да кто за делами оставляет молодую жену на такой долгий час одну? Извелась, сердечная, любимого поджидаючи. Оля! Олюшка! — закричала громко она. — Вернулся твой-то!

За минувший день Ольга побледнела. Исчез с пухлых щек румянец, затуманились глаза, и что-то очень взрослое появилось в выражении лица. Отложила в сторону кусок шелка, па котором вышивала, грустно глянула на мужа. Вздохнула.

— Утомился? — спросила, и вновь у нее вырвался тяжелый вздох.

— Оксана Свиридовна, вы погуляйте, а нам с Ольгой надо поговорить, — без церемоний предложил он хозяйке.

Та не обиделась. Хихикнула, подмигнула плутовато:

— Идем-ка, Петя, ко мне. Чаем напою. — Забрала она паренька с собою.

Проходя мимо пышной кровати, на которой громоздились огромные подушки, она погладила покрывало и притворно вздохнула.

— Чудная она, Оксана Свиридовна, — глядя хозяйке вслед, проговорила Ольга. — Просит: «Выдай меня замуж за вашего Бориса». А теперь Бори нет…

— По твоей вине!

Тяжелые, гнетущие слова. От них у Ольги даже дыхание перехватило. Она замахала руками: «Неправда! Неправда!» Потом зажала себе рот, чтобы не закричать, не заголосить. Сурмач слышал, да, да, не только видел, но и слышал, как Ольгины глаза кричали: «Неправда! Не по моей вине! Случайно! Случайно!»

— Я… тогда только Кате сказала, а Семена Григорьевича… и в глаза не видела! Разве я знала! Разве я думала, что так все обернется. Катю пожалела. — Первое слово — шепотом. А потом все громче и громче, и наконец вырывается крик отчаяния, призыв о помощи. — Какая же я была глупая! Какая темная! Нет мне прощения и не будет…

«Впрочем, об этом уже поздно… А о чем еще не поздно?»

— Где можно найти Семена Григорьевича?

— Не знаю… Я его видела только раз… после того…

— Где? Когда?

— Давно… Я только-только перебралась к Людмиле Петровне…

— Так он что, к твоей акушерке приходил домой?

— Ну да…

Воротынец знаком с белояровской акушеркой Братунь! И давно!

— О чем они говорили?

Ольга не могла вспомнить. Сидит на стуле виноватая, жалкая, вся съежилась.

Беспокойная, тревожная ночь, сотканная из тяжелых сновидений. Обычно после возвращения из поездки Аверьян спал как убитый. А тут сна — ни в одном глазу. Они с Петькой на кровати ворочаются, Ольга примостилась у плиты на лавке — тоже не спит: с боку на бок, как юла. Аверьян слышал каждый шорох, его будило каждое ее движение.

Стоило ему закрыть глаза, и появлялась во сне Ольга. В белом платье, в длиннополой фате. В руках три белые бумажные розы и зеленые веточки с мелкими-мелкими листочками. Мирта. Венчальный цветок.

Проснется, откроет глаза, и вновь одолевают воспоминания. Он вернулся к ней: «Петьку привел, надо же где-то пареньку переночевать». Но это отговорочки. Не захотел бы — и на аркане не затащили бы. А появился здесь, в этой теплой, уютной комнате, где владычицей — нежная, терпеливая Ольга, и… будто бы примирился со всем случившимся. Нет, не простил. Но примирился. Мог бы уйти ночевать в коммуну, к ребятам…

«ВЫ НЕ ДУМАЙТЕ О ЛЮДОЧКЕ ПЛОХО!»

— Есть новость, — сказал начальник Белояровской милиции, пожимая чекисту руку. — У нашего Демченко умерла жена, и он сошелся с акушеркой. Она собирается продавать дом, а пока разделывается с имуществом. И откуда у человека столько барахла? Каждый день вывозит куда-то по две-три подводы. Кому продает? Кто покупает?

«Демченко сошелся с акушеркой…» Кажется, все правильно. Жена у него была старая, полоумная. Вряд ли он ее любил. Правда, после смерти прошло меньше месяца. А он уже с другой. Не это ли и навеяло неприятное чувство досады и тревоги?

Демченко должен зайти в милицию попозже, к обеду.

У Сурмача в запасе было время, и он решил проведать Галину Вольскую… «Борис Коган так тепло отзывался о ней… Надо сказать о его смерти…»

Он хотел взять с собой Петьку, но тот отказался:

— Я тут с хлопцами насчет работы… поговорю!

* * *

Достучаться до Галины Вольской оказалось еще труднее, чем в прошлый раз. Куда-то запропастилась собака. Аверьян перелез через высокий забор, постучал в окно, закрытое ставнями.

Ни звука в ответ.

Еще раз постучал и назвал себя.

— Галя, это я, Володя, Ольгин муж. Наконец хозяйка отозвалась.

Долго громыхали и шелестели многочисленные запоры.

— А где ваш Пират? — спросил Аверьян.

— Убили его, — ответила как-то безразлично Галина.

Она завела гостя в комнату.

Сурмач увидел искореженный пол. Доски были уложены кое-как.

Галина не спрашивала, что привело к ней мужа Ольги, сидела молча и ждала.

Как объяснить все? Надо ли? Может, ей будет совсем безразлично? Отвернется или, недоумевая, пожмет плечами: «Я-то здесь при чем? Ну, убили… Не он первый, не он последний. Мужа моего тоже убили. Через два дня Когана хоронят? Пусть земля будет ему пухом».

Но нет, не должна так ответить Галина…

А хозяйка уже начала догадываться о чем-то. Беспокойно заерзала на стуле.

— Что-то с Ольгой?

— С Борисом.

Она в волнении поднялась, прижав маленькие кулачки к груди.

— Погиб. Послезавтра похороны, — сказал Аверьян.

Ему бы исподволь, а он с плеча: погиб.

Присела на стул, окаменела молодая женщина и дышать, кажется, перестала. Потом уронила на стол руки, худенькие руки девочки-подростка. Белые-белые, а прожилочки голубые, едва-едва намеченные. Такой безысходной тоскою повеяло от молодой женщины, что Аверьян почувствовал, как у него к горлу подкатывается комок.

— Человеческое слово я от пего от первого услышала. Все хотел вернуть мне погубленную душу. Все приговаривал: «Ты такая молоденькая, хорошенькая, у тебя все еще впереди». — Она замолчала было, погрузившись в воспоминания, но потом вновь заговорила: — Ну кто я ему была? Жена убитого контрабандиста. А он мое горе старался ополовинить, тяжкую долю себе взять. — Она вдруг схватила Аверьяна за руку и взмолилась: — Я поеду к нему! Обмою! Уберу квитами-травами!

Аверьян согласился:

— Поезжай к Ольге. А у меня тут дельце есть.

Он собрался уже уходить, когда его осенило спросить:

— Может, что-то слышала про Нетахатенко из Щербиновки?

— Не-е… Он убил?

Не отвечая прямо на ее вопрос, Аверьян задал свой:

— А мужа Катерины, Семена Григорьевича?

— Они — Бориса?

Он подтвердил.

— Без них уж тут не обошлося.

И тогда она решительно заявила:

— Где-то тут, в Белоярове, Семен Григорьевич! Видела как-то, выходил с кем-то от Людмилы Петровны.

«Опять Людмила Петровна!»

Сурмач участливо распрощался с Галиной.

* * *

В милиции его дожидался Василий Филиппович. Они зашли в свободную комнату. Демченко запер за собою дверь, просунув в ручку ножку стула.

— Штоль у вас в ГПУ умер? — спросил он.

Подивился Сурмач такой осведомленности болояровского фотографа. О смерти Тесляренко пока знали очень немногие.

— Да, умер.

— Его отравили мышьяком?

Тут уж Аверьян не выдержал:

— Откуда это вам известно?!

Об истинной причине гибели Тесляренко знали восемь человек из всего окротдела, а о том, что он принял (или ему дали) мышьяк, — пятеро: врач, делавший вскрытие, Иван Спиридонович, Борис Коган, Ярош и Сурмач. От кого это пошло по белому свету? От врача?

Демченко прислушивался к тому, что делалось в соседней комнате — в дежурке, и лишь после этого начал рассказывать:

— Только вы меня не осуждайте, постарайтесь понять, как мужчина мужчину. Жена моя была гораздо старше меня, человек больной и физически, и умственно. Вполне естественно, что я полюбил молодую, интересную женщину.

— Местную акушерку?

Пришел черед удивиться Демченко. Взмыли вверх широкие, будто нарисованные брови.

— Вам это известно? — он с облегчением вздохнул. — Тем лучше, проще будет разговаривать. Таких женщин бог создает раз в сто лет: умна, хороша собою и вообще… — он сделал неопределенный жест рукою, как бы рисуя в воздухе идеальную женскую фигуру.

А Сурмач вспомнил совершенно иную характеристику Людмилы Петровны: монашка, ведьма. «Вот тебе и монашка!»

— Когда-то мы с нею встречались в Турчиновке. Специально ездили туда, — продолжал Демченко. — А после того, как умерла моя жена — вы ее когда-то видели, — нам с Людочкой ужо не надо было принимать такие предосторожности. Мы решили: вот пройдет год траура — и поженимся. У Людочки я бывал часто. А когда уехала служанка Ольга, даже оборудовал маленькую фотолабораторию для себя в се доме. По педели две тому назад Людочка вдруг заявила, что лучше всего нам перебраться пока ко мне, а ее дом продать. «Я хочу уехать отсюда куда-нибудь подальше», — мечтала она. Вы, может быть, знаете, как трудно спорить с женщиной, которую любишь? Она перебралась ко мне. Людочка ничего не хотела брать из своего дома, говорит: «Лучше переведем на червонцы». У Людочки есть брат Григорий, он живет, кажется, в Харькове. А может, и в Виннице. Но, прежде чем впустить брата в дом, она и раньше меня всегда прятала. «Любовь паша, — говорила она, — греховная, я не хочу, чтобы о ней узнал брат». Но он все же доведался… Или догадался. Так уж вышло, — сокрушался Василий Филиппович. — И вот как-то сижу я в лаборатории — это еще в ее доме было — и проявляю пластинки. Он приходит с каким-то человеком. Людочка начала припасать па стол. Вообще, она очень хлебосольная хозяйка. В кухню — из кухни, а они разговаривают и поминают, между прочим, про мышьяк. Григорий спрашивает: «А этого хватит?» Второй отвечает: «Пол-экскадрона лошадей свалит, а одного Штоля и подавно». Слушаю я дальше. Григорий сетует: «Успеем? Не расколется Штоль раньше времени?» Тогда второй заверил его: «Я надеюсь на Казначея. На такой случай он там и сидит».

Казначей. Вот кто отравил Тесляренко. «На такой случай там и сидит». Кто же он? Кто? Безух? Конечно, Безух, кому же еще быть! А по виду — сирота казанская. Как притворялся! Артист!

— Эх, Василий Филиппович, что же вы до сей поры молчали? — попрекнул Аверьян своего помощника. — Опытный человек…

— Не молчал, — начал оправдываться Демченко, чувствовавший себя виноватым. — Три раза ездил в Турчиновку, звонил, вас не было. Все время в разъездах.

— Разве кроме меня в окротделе никого нет? — укорял Аверьян.

Как-то весь переменился Василий Филиппович. В глазах появился страх.

— А откуда мне знать, кто таков Казначей? Явлюсь — и прямо к нему. А назавтра — пулю с спину: я не из трусливых, вы знаете это, Аверьян Иванович. Но тут особый случай. Вам доверяю. А остальным…

Демченко развел руками: мол, увольте. Тут уж вы как-нибудь сами…

— Упустили, — досадовал Сурмач. — Где теперь искать этого Григория?

— Не надо его искать, он сейчас гостит у сестры, то есть у меня в доме. И не один. Чего я и вызвал вас срочно. Понимаете, в чем дело, Аверьян Иванович, — Демченко вдруг смутился, без нужды поглаживает усы. — Только вы меня правильно поймите, Аверьян Иванович… Не ревность мною руководит, совсем иное. Надоела дрянь в жизни, хочется настоящего, хорошего.

Давно уже у Сурмача исчезла неприязнь к этому красивому, аккуратному человеку. Держаться гордо, независимо, с достоинством — это еще не значит быть буржуем. Дело не в том, как человек одевает сапоги и носит пальто. А вот что он думает, как живет в буднях и каков он в трудных ситуациях, вроде этой, в которой сейчас очутился Демченко.

— Говорите, Василий Филиппович, говорите, — подбодрил его Сурмач.

— Есть у меня подозрение, что Григорий никакой не брат Людочке. Может быть, прежняя симпатия? Позавчера это было. Я опять в лаборатории сижу. У себя дома. Слышу, разговор идет обо мне. Григорий со злостью говорит: «Завела себя хахаля!» Его собеседник отвечает: «Живому — живое. А ты никак старое вспомнил?» Матюкнулся в ответ Григорий, потом продолжает: «Но у нее любовь до гроба с этим фотографом. Хотел я его к делу приспособить — не согласилась».

Присвистнул его собеседник, удивился: «Похоже, отцвела наша Квитка, проснулась в пей баба. Чего доброго, рожать захочет».

А мы с Людочкой действительно подумывали о ребеночке.

Зазвенела, заныла душа Сурмача, будто туго натянутую струну ущипнули.

«Отцвела наша Квитка».

«Квитка… „Двуйка“ требует результатов…»

Она! И Емельяну Николаевичу при операции помогала она.

Чтоб усидеть па месте, чтобы по выдать своей радости, сжал Сурмач кулаки, прижимает с силой к ладошке поочередно пальцы, считает их: «Раз… два… три… четыре…» Это помогает, успокаивает.

До поры до времени Демченко не должен подозревать, кто его Людочка. Любовь порою бывает слишком слепой. Она помогает человеку совершать подвиги, по она толкает и на преступления. Как поступит Василий Филиппович, узнав правду о любимой? Бросится выручать? Предупредит? Уведет?

— Прошу вас, Аверьян Иванович, — убеждал Демченко, расставаясь с Сурмачом, — не думайте о Людочке плохо. Она женщина порядочная. Уверяю!

Что ж, Василий Филиппович по-своему прав. Оп видит в пей только любимую, мать своих будущих детей. А для Аверьяна Людмила Петровна Братунь, по кличке Квитка, — враг. На ее белых, холеных руках, которые целовал Демченко, кровь Украины, ее сыновей и дочерей…

ПЕТЬКА И КАЗНАЧЕЙ

На последний поезд Аверьян не успел. Обидно. Но куда денешься? Оставалось дожидаться утреннего.

Пришел Петька.

— Я тут со своими поговорил. Согласились на работу. Чтоб без обиды, кого куда — тянули жребий. Список заделали. Отвези Ивану Спиридоновичу.

— А чего я? Сам и передай. Ему будет приятно. Может, что-то захочет спросить.

Список был составлен на клочке газеты, иной бумаги у беспризорников не оказалось. Сурмач бегло прочитал его. «Что же Петьке досталось?» Палец бегал по словам, написанным чернильным карандашом. Ага! Вот! Цветаев Петр Гаврилович — механические мастерские. Повезло парню.

Аверьян уже хотел было вернуть газетный обрывок Петьке, но обратил внимание на сообщение: «23-го февраля полномочный представитель СССР в Польше Л. Л. Оболенский был принят польским президентом Войцеховским, которому вручил верительные грамоты чрезвычайного и полномочного министра СССР в Польше».

Подосадовал Сурмач на себя: все в поездках, в поездках — и пропустил такое!

Сообщение показалось ему очень важным. Славко Шпаковский опасался, что после убийства президента Нарутовича Польша расколется на два лагеря. «Выходит, верх взяли не те, кто считал убийцу Невядомского национальным героем… Может, и Волка с его волчатами поприжмут?» — с надеждой подумал Сурмач. А ото имело прямое отношение к нему самому. Ослабнет помощь иностранных государств контрреволюционному подполью, и сразу притихнет УВО. Завянут и отомрут квитки и казначеи. И забудет о них трудолюбивая Украина, как забывает здоровый о своих прошлых болячках.

* * *

Аверьян переночевал в милиции, на столе у теплой печки. А утром вместе с Петькой вернулся в Турчиновку.

Выпустили узенькие двери вагонов толпу, зашумел перрон, загалдел.

Продирается Аверьян к выходу. Петька держится поближе к нему.

Сурмач увидел Яроша. Тот спешил к поезду. Поздоровался.

— Ну, что нового? — спросил Тарас Степанович.

— Да вот… пригласил Галину Вольскую на похороны Бориса Когана.

Аверьян словом не обмолвился о сообщении Демченко. Какая-то особая осторожность появилась в нем.

Ярош поморщился презрительно.

— Разве она Когану родственница? Или уже успела… — неприкрытая злость звучала в этих словах. Ярош сплюнул. — Впрочем, чему удивляться? У чекистов это в моду входит: если не с бандопособницами, то с женами бандитов.

В иное время за такой бы намек Сурмач… Но сейчас он потушил в себе гнев.

— Куда вы?

— В Харьков. Надо кое-что проверить о брате Нетахатенко.

Ярош направился к поезду. И тут Петька судорожно вцепился Аверьяну в рукав.

— Он! Это он подходил на бирже к Бородавчатому! Только был не в кожанке, а в пальто. По глазам узнал. Как у кабана весною: злые-презлые.

«Ярош! Он допрашивал Тесляренко и мог подсыпать мышьяка». Вспомнилось: «Я надеюсь на Казначея. На такой случай он там и сидит». Казначей!

— Тарас Степанович! Тарас Степанович! — бросился Аверьян к вагону.

Он растолкал мешочников, единым духом влетел в тамбур, где стоял Ярош.

— Тарас Степанович, самое-то важное забыл!

— Ну! Что еще там?

— Не здесь же…

Они вышли на перрон. Сурмач отвел Яроша к вокзалу. Тарас Степанович нервничал.

— Да говори, на поезд опоздаю!

— А вам лучше остаться, — выдохнул Аверьян.

— Позволь, Сурмач, мне самому знать, что лучше и что хуже. Ты и так за последнее время…

— Я же Григория нашел. У Серого в доме прячется.

В маленьких мутноватых глазах Яроша появилось любопытство.

— Надо срочно брать, — сказал Сурмач.

— Обойдется без меня, — жестко ответил Ярош. — Сейчас главное — нащупать Нетахатенко и его брата.

— Так, может, Григорий — это только кличка Нетахатенко.

Сурмач встал так, чтобы Ярош был между ним и стеной вокзала. Слева — тоже была глухая стена, этакий выступ углом.

От Яроша не ускользнуло поведение Сурмача.

— Я по кличкам не специалист. Пропусти, некогда.

Паровоз в это время свистнул, состав вздрогнул от рывка, лязгнули буфера.

— Без вас такую операцию? Тарас Степанович!

Сурмач знал, что Ярош сейчас должен взорваться или… или уступить и вернуться в окротдел. Но он, видимо, уже догадался, что Аверьяну что-то известно о нем.

Правая рука Яроша в кармане. Там — наган. У Сурмача в кармане тоже оружие. Но слишком уж неравное у них положение: Ярош будет стрелять, а Сурмач не имеет права. Ярошу надо убить чекиста, а тот должен взять Казначея живым. Вот и караулит Аверьян каждое движение Тараса Степановича, смотрит ему в глаза — там прежде всего отразится решение, которое примет Казначей. Надо ударить по руке раньше, чем тот успеет выстрелить.

Ярош руки из кармана не вынимает. Но вот начала оттопыриваться пола кожанки. «Через карман будет стрелять!» — как молния, блеснула мысль. В следующее мгновение Сурмач обхватил Яроша, прижался к нему. Но Казначей успел нажать спусковой крючок.

Аверьян почувствовал, как чуть повыше колена хлестнула огненная боль. В глазах зарябило. Искаженное злобой лицо Яроша начало расплываться.

«Выпущу — уйдет».

Только это и позволяло Аверьяну не потерять сознание. Но силы иссякали.

Ярош выдернул руки из кармана. Уперся Сурмачу в подбородок и давил, давил. Уже слабел Аверьян, уже вырывались пальцы, выскальзывали из цепкого замка, на который он их сомкнул за спиною врага. «Все… сейчас Казначей уйдет». И никто не посмеет его задержать: для всех, кроме Аверьяна, он все еще чекист.

Сурмач не подумал о том, что Ярош, прежде чем уйти, попытается добить раненого, который сумел разгадать его тайну.

Но вдруг Тарас Степанович охнул и сразу обмяк. Обвисли мускулистые руки, пытавшиеся свернуть Сурмачу шею. Ярош рухнул на землю.

Резкая боль в ноге еще более затуманила сознание. Аверьян сцепил зубы, чтобы не закричать.

Последнее, что он успел заметить, это Петьку с финкой в руках. К пареньку бежали люди.

* * *

Очнулся Аверьян от резкого, неприятного запаха. Открыл глаза, глубоко вздохнул. Рядом с его койкой, накинув на плечи белый халат, сидел Иван Спиридонович. Молоденькая девушка терла Аверьяну виски ваткой, смоченной нашатырным спиртом. Сурмач вздохнул.

— Ожил? — участливо спросил Иван Спиридонович. — Что у вас с Ярошем произошло?

Аверьян лежал на старом жестком диване в небольшой комнате, — видимо, здесь в свободные минуты отдыхали работники больницы.

Иван Спиридонович вежливо отослал медсестру.

— Я уж тут не дам ему помереть. А нам посекретничать надо.

— Я буду в коридоре, позовите, — сказала девушка.

— Выкладывай, — еще раз напомнил Иван Спиридонович.

— Мы Казначея черт-те где искали, а он был под боком, — пояснил Аверьян.

— А ты уверен в этом?

— Чего бы он в меня стрелял? Я же его на операцию в Белояров звал, говорю, Григорий там. А он пальнул. Да и Петька его опознал, с нищим-то на бирже встречался Ярош.

Крякнул от неудовольствия Иван Спиридонович, стучит от возбуждения кулаком по колену.

— Ясно.

— Где он? — спросил Аверьян.

— Операцию делают. Здорово его Петька пырнул.

— Кабы не Петька, ушел бы Казначей и всех остальных предупредил.

Аверьян рассказал обо всем, что ему удалось узнать в Белоярове.

Не сразу ответил начальник окротдела. Сидит на табуретке у изголовья кровати, ссутулился.

— Трудно своего-то обвинять… невмоготу, — заговорил Ласточкин. — Врага судишь — себе докажи его вину, друга обвиняешь — десять раз усомнись: может, кто-то оговорил, может, все стряслось независимо от него. А может, к цели ведут два пути: ты ведаешь один, а он нащупал иной. И оба хороши. Так не вини его в своей близорукости. А если уж назвал недругом, так пусть и он уразумеет, за что именно…

— Ну, а если враг прикидывается другом? — спросил Сурмач. — Тогда как? Пока мы панькаемся с ним, он столько крови перепортит.

— Я же и говорю: нужна пролетарская бдительность, — сказал начальник окротдела. — Вот возьмем всю эту белояровскую компанию сегодня же ночью, они и растолкуют, кто такой Ярош: Людмилу Братунь я давно подозревал кое в чем, — продолжал Ласточкин. — Думал, она к продаже медикаментов имеет отношение, по чтоб ведущей в стае… — Он встал, собираясь уходить. — Время дорого. Надо подготовиться толком, чтобы не на головешки прибыть, как в Щербиновке.

— Не пойму, как же все-таки Ярош попал в ЧК? — недоумевал Аверьян. — Кто он на самом деле?

— К нам его перевели из Винницы более года тому, — начал рассказывать Иван Спиридонович. — До войны он учительствовал, потом воевал на германском фронте. Прапорщиком. Так записано в личном деле. После войны, году в девятнадцатом, не помню точно, работал в Знаменке, в наробразе. И вот однажды туда нагрянули бандиты. Устроили резню, выбивали всех поголовно. А Ярош с группой работников парткома засел в милиции. Фронтовой опыт сказался сразу. Ярош взял оборону па себя. Они там не только отстрелялись, но сделали вылазку и взяли нескольких пленных. Ярош умело их допрашивал, они дали ценные показания. Через день бандитов вышибли из городка. Ярош принимал в операции участие. Вскоре он вступил в партию, потом его взяли в органы.

— За три с лишним года работы в ЧК сколько вреда он нанес!

Аверьяна вдруг осенила догадка: там, на границе, — тоже он. Он убил Иващенко, который вел огонь по бандитам. Он и с Куцым расправился, хотя тот успел двинуть его прикладом. И уж совсем ни при чем тут командир отделения Леонид Тарасов, дальний родственник бывшего бойца ОСНАЗа Безуха. Скверно было на душе: заподозрил в предательстве людей, которые погибли, защищая Родину! «Может быть, и Безух — ни при чем? Свалили на него, а потом — убрали!»

«ПОБОЙТЕСЬ БОГА, ТИХОН САВЕЛЬЕВИЧ!»

Проводив в последний путь Бориса Когана, Ласточкин вернулся в окротдел. На поминки, которые должны были состояться в коммуне, не пошел, не позволяли дела.

Он попросил дежурного провести к нему, как только вернется, Петьку Цветаева, которого предупредил еще на кладбище: «Зайдешь».

В кабинете начальника окротдела Петька чувствовал себя неуютно. Он все еще был под впечатлением похорон. Невольно притих, внутренне присмирел и оробел.

Ласточкин спросил:

— Ну, что вы там у себя решили насчет работы?

— Да вот… — Петька протянул начальнику окротдела газетный обрывок.

Иван Спиридонович, пробежав глазами список, отложил его в сторону.

— Пусть приезжают. Их ждут на местах. Сейчас вот о чем… Ты подворье фотографа хорошо знаешь?

— Еще бы! — оживился паренек. — У него старый сад. Ну мы и…

Петьке вдруг стало стыдно. Не мог он, как прежде, с гордостью сказать: «Обносили начисто…»

— Нарисуешь план?

— Еще как!

Ласточкин дал пареньку лист бумаги и карандаш.

— Дом — второй от угла, — начал пояснять паренек свой рисунок. — На одну сторону выходит крыльцо и три окна. Два из них замурованы наглухо. Черный ход из сеней в сад. Ходят тем ходом в сарай за дровишками и за водой к соседу. Забор за сараем плохонький, из старого сушняка. А в углу — совсем разобран. В сад из дома выходят три окошка. Все закрываются на ночь ставнями.

Петька старался. Где шел сплошной забор, он провел двойную линию, а где стояла загородка из хвороста, пометил крестиками.

У начальника окротдела начал созревать дерзкий план предстоящей операции. Предстояло взять четверых бандитов, которые, наверняка, будут отстреливаться до последнего. Взять же их нужно непременно живыми.

— Что за человек, к которому фотограф ходит за водой?

— Обыкновенный, — ответил Петька. Но, сообразив, что для начальника окротдела этого мало, пояснил: — В красноармейской шинели и буденовке. Детей у него — полон двор. Сапожник.

— А попробуй-ка нарисовать и хату, и сарай, и колодец во дворе этого сапожника.

Ловко бегал карандаш по гладкой бумаге. Пылали Петькины щеки, горели радостью глаза: с ним советуются по важному делу!

— Теперь изобрази всех соседей, — попросил Ласточкин.

Дом Демченко глухой стеной стоял как раз напротив конюшни милиции. Часть сада — напротив ворот. Дальше шло длинное здание самой милиции.

— С ихнего крыльца всю улицу видно, — пояснил дотошный Петька. — Только крыльцо дохлое, ступени сгнили. Говорю дяде Васе: «Почини». А он все: «Успеется».

За домом Демченко шел огород каких-то стариков.

— Они фотографа терпеть не могут. Из-за акушерки. Старая жена умереть не успела, а он новую привел в дом.

— А через дорогу, напротив крыльца, кто такие?

— Тоже старые. Сын у них вернулся из армии. Сказывали, большевик.

«Обстановка благоприятная, — размышлял Ласточкин, — можно поставить людей в трех—четырех местах: двое „плотников“ будут ремонтировать крыльцо милиции, двое — возле колодца и двое — во дворе демобилизованного…»

— А колодец у того сапожника чистить не надо?

— Сделаем, чтобы надо было, — заверил Петька. — Кинут мои хлопцы туда дохлую собаку…

Начальник окротдела рассмеялся:

— Дохлая собака, конечно, причина, чтобы почистить колодец. Словом, там посмотрим. А ты в общем-то кумекаешь, что к чему, — похвалил Иван Спиридонович паренька.

Петька давал удивительно полезные сведения. Ласточкин отпустил его.

— Иди в коммуну… Там поминки. Пойдешь к моей Маше, я ей позвоню. А понадобишься — позову. Ну, я не спрашиваю, умеешь ли держать язык за зубами…

— Могила! — чиркнул Петька большим пальцем по кадыку.

* * *

Сборы чекиста — недолги.

До Белоярова добирались в разных вагонах. В городе Петька провел всех до милиции окольной дорогой.

Начальника милиции Матвея Кирилловича застали па месте. Ласточкин рассказал ему о цели приезда.

— Чем помочь надо? — поинтересовался тот.

— Что знаете о демобилизованном, который живет через дорогу от Демченко?

— Свой человек. Большевик. Думаю взять его к себе помощником. Хваткий парень. Служил на границе.

— Нужен специалист по колодцам. Есть такой в Белоярове?

— Запил, бродяга… Недели на две.

— Надо привести в чувство. Отыщите, искупайте и заприте. Завтра потребуется.

Для Петьки нашлось особое поручение:

— Устрой мне свидание с фотографом. Но в дом к нему заходить нельзя и вызывать не следует. Понял?

— Чего проще, — заверил паренек. — Хлопцы залезут к нему в сарай за дровами, он выскочит, я и предупрежу.

— Действуй. А потом займешься колодцем.

Дядя Вася, вечный дежурный, сходил за демобилизованным пограничником. Тот явился и представился:

— Михаил Воронько.

Ему было лет двадцать пять. Худощавое лицо. Выразительные зеленоватые глаза. Короткие, ежиком, жесткие волосы. Он произвел на Ласточкина хорошее впечатление.

— Могут к тебе приехать двое друзей? — спросил Иван Спиридонович.

— А чего не приехать. Места в хате хватит, — ответил тот.

— Забирай их с собою, — показал начальник окротдела на чекистов.

В ожидании Петьки, который должен был принести вести от Демченко, Ласточкин расспрашивал начальника милиции о соседях фотографа, Людмиле Братунь, о доме, который она продает.

Прошло часа полтора. Вдруг на соседней улице поднялся крик, брань, раздался свист. Начальник милиции и Ласточкин вышли па крыльцо: шумели у Демченко.

— Перестарался наш сорванец, — встревожился начальник окротдела.

Послали дежурного:

— Ну, дядя Вася, сходи туда…

Через несколько минут тот вернулся вместе с Демченко. Василий Филиппович крепко держал за шиворот вырывавшегося беспризорника. Очутившись в милиции, правонарушитель сразу утихомирился.

Ласточкин в душе еще раз похвалил смекалистого паренька: «А что, Сурмач, пожалуй, прав: будет из Цветаева чекист. Забрать разве его к себе? Теперь окротдел троих недосчитывается».

Демченко жаловался своему старому знакомому Ивану Спиридоновичу:

— Трое их… Душу мне всю отравили. Каждую минуту жду — если не застрелят, то уведут с собою. Они готовятся в дальнюю дорогу.

Демченко по требованию Ласточкина начертил подробный план своего дома.

— Из холодного коридорчика — черный ход в сад. Запоры хорошие, так просто не сорвешь. Из этого же коридорчика двери на кухню. А оттуда одна дверь в зал, где спят двое, Григорий и тот, что постарше, позлее, а вторая — ко мне, в мастерскую. Ее занял прозревший базарный слепой.

— Значит, они в разных комнатах? — уточнил Ласточкин.

— Да. А мы с Людой — в спальне. Ход через зал.

— Окно в спальне открыть можно?

— Конечно! Люда… в положении, — Демченко застеснялся, засмущался. — Ей нужен свежий воздух, и я отремонтировал окно. Теперь оно легко открывается.

— Самое главное, — сказал Ласточкин, — к вам в дом надо ввести нашего человека. Подумайте, как это сделать.

Демченко растерялся.

— Невозможно. Они такие настороженные… Меня и то вначале впускают в коридор, а потом уже в кухню.

Начальник окротдела задумался.

— А нужно, Василий Филиппович, взять их живыми и с наименьшим риском.

Демченко ответил:

— Старший брат моей покойной жены имеет претензии на дом. Недавно прислал письмо, грозился приехать.

— Вот и приедет, — обрадовался Ласточкин. — К примеру, завтра.

— Приехать-то он может, — согласился Демченко, — только чтобы старик был без подделки; с бородою и усами.

В окротделе в основном работала молодежь. Кто же может сыграть старика «без подделки»? «Чужого с этим в пекло не пошлешь, — размышлял Иван Спиридонович. — Конечно, наше дело связано с риском. Вот Коган погиб… Сурмач ранен… Молодых посылаю, а сам в стороне! Не имею больше права на тихую жизнь!»

— А как звали твоего шурина? — спросил он Демченко.

— Тихон Савельевич. Мужичок из крепеньких.

— А кто-нибудь из твоих гостей не мог случайно знать этого Тихона Савельевича?

— Да не должно бы, — ответил Демченко. — На германской воевал, потом лежал в госпитале где-то на Кубани. С бандитами не якшался.

— Ну, тогда завтра твой шуряк приедет первым поездом, — решил Ласточкин.

Демченко ушел. На прощание начальник окротдела посоветовал ему не запирать с утра окно в спальне и обязательно отослать «за водою» Людмилу.

— Сам понимаешь, женщина при таком деле лишняя. А выйдет она из дома — это будет сигналом к началу операции.

Ласточкин собрал оперативную группу и распределили обязанности.

— Квитку возьмем первой. Она придет за водой к соседу напротив. Одного из троих попробуем изолировать, заперев в фотомастерской. Двери там добротные, окна замурованы. Через несколько минут после того, как возьмем Квитку, двое наших проникнут в дом через окно, которое выходит в сад. Оно будет не заперто. А мы с Демченко постараемся в это время обезоружить остальных.

* * *

Ночью ватага беспризорников устроила налет на колодец. Это была месть за дружка, которого фотограф доставил в милицию. Неглубокий колодец завалили камнями.

Наутро в милицию с жалобой на хулиганов пришел сапожник. Начальник милиции Матвей Кириллович успокоил многодетного отца:

— У меня в КПЗ отсыпается специалист по колодцам… Дам ему в помощь двоих—троих, и вновь будешь с водою. А пока к соседу сходишь.

Сапожник увел с собою специалиста, которому не терпелось опохмелиться, и двоих его «помощников». Выставили у колодца пост, черный ход в доме Демченко взяли под наблюдение. Еще двое принялись с утра чинить лесенку в милиции: перекрыли пути отступления через сад. Во дворе у Михаила Воронько перед открытыми воротами появился третий пост, оп контролировал крыльцо и окно в зале.

Около семи утра на широкое крыльцо дома Демченко поднялся с котомкой в руке дебелый, седобородый старик. Он громко и долго стучал в наружную дверь, пока его не окликнули:

— Чего надобно? Принесла нелегкая ни свет ни заря.

— Открывай, Василий, встречай шуряка, — недобро ответил ранний гость.

— Какой еще шуряк? — удивились с той стороны.

— В моем доме семнадцать лет живешь и не узнаешь?

Ему открыли, впустили.

В небольшой кухоньке горела лампа «трехлинейка». Пахло керосином и еще чем-то паленым. Гость огляделся.

— Письмо мое получил?

— Получил, — нехотя ответил хозяин. — Только я считаю, Тихон Савельевич, что вы на дом никаких прав не имеете. Дом был дан моей покойной жене в приданое…

— Были бы у вас с него дети, было бы тебе и приданое. А теперь что выходит? Дом как был записан на фамилию Сушко, так и остался. А Сушко — я, ты — Демченко. Вот и выходит — после сестры дом должон вернуться ко мне. Покажи-ка его хозяину!

Гость шагнул было к ближайшим дверям, но Демченко загородил собою путь.

— Туда нельзя… Там моя жена. Спит.

Гость вконец разошелся:

— Жена-а-а… — насмешливо протянул он. — Откуда такая взялась? Уж не ей ли норовишь передать мой дом? Так знай, по судам затаскаю!

К разговору чутко прислушивались обитатели дома.

— Вася, Вася, — раздался женский голос, — скажи ему, пусть пока уходит. Мы же еще спим. Придет потом, после обеда, тогда и решим.

— Ну нет! — загрохотал бас гостя. — Хотят меня вытурить из родного дома. Да меня мать в люльке колыхала в той комнате, где ты сейчас нежишься со своей утешительницей.

Гость сделал еще одну попытку осмотреть «свой дом». Но Демченко запер перед ним дверь во вторую комнату.

— Это моя мастерская. Там у меня аппарат, пластинки, бумага… Туда не пущу. — Он положил ключ к себе в карман. — И попрошу не дебоширить. Иначе вызову милицию. Пока суд не решит, вы на этот дом прав не имеете.

Гость слегка успокоился.

— Иди штаны-то надень… Жених, — посоветовал он.

Демченко удалился.

В спальне он держал совет с женою. Братунь советовала:

— Соглашайся, черт с ним, с этим домом, все равно уезжать. Не надо сейчас привлекать внимание к себе. Прими его поласковее и выпроводи. Подпиши, что там нужно.

— Но это же мой дом! — удивился Демченко.

— То, что есть у твоей Людочки, на дюжину счастливых хватит, — ядовито проговорил Григорий, стоявший на пороге. — Надо поскорее выпроводить этого крохобора. Пристукнуть бы его, да шума не хочется поднимать.

Демченко оделся и вышел на кухню к гостю.

— Тихон Савельевич, мы с женою посоветовались и решили отказаться от дома… конечно, не безвозмездно, дадите отступного. А пока я могу по-хорошему, без тяжбы подписать бумаги, какие там нужно.

— А не обманешь? — насторожился гость. — С какой это радости ты от своего так легко отрекаешься?

— Чего же отрекаюсь, отступного возьму. Все равно я уеду отсюда.

— Думаешь, что я так и раскошелюсь?

— Договоримся.

— Ну, ну… — гость все еще не верил.

— Раздевайтесь, позавтракаем, мы же с вамп были добрыми родичами.

— Были… Пока ты мою сестру заради молодой па тот свет не отправил.

— Побойтесь бога, Тихон Савельевич! — взмолился Демченко. — Ваша сестра была больным человеком, вы это знаете.

— Была, была… — проворчал гость, снимая полушубок.

В кухню вошла Людмила. Поздоровалась с гостем.

— Вы не удивляйтесь, Тихон Савельевич, Васиному решению. У меня есть свой дом, лучше этого. А чтя память вашей покойной сестры…

— Да уж ты бы память сестры не трогала, — грозно предупредил гость. — Поди, не венчанная с моим шуряком. Месяц минул, как она усопла.

Людмила вспыхнула:

— А то уж не ваша забота! Вы свое получаете — и все!

— Да и то верно, — вдруг согласился гость.

— Люда, — обратился и ней Демченко, — не сердись, если попрошу тебя сходить за водой. А я пока затоплю плиту.

Людмила Братунь колебалась.

— Мадамочка! — презрительно проговорил гость.

Женщину вконец вывело из себя это замечание.

— Хамло! — бросила она зло, взяла пустое ведро и направилась к выходу.

— Только больше половины не набирай, — предупредил заботливый Демченко.

Они остались вдвоем, обменялись взглядами. Демченко присел было к плите, начал укладывать в топку дрова, приготовленные с вечера, но гость настойчиво потребовал:

— Покажь комнаты, Василий Филиппович. Должен я знать, сколько доплачивать. Что ты с домом сделал…

Он открыл дверь в зал.

Там, за широким столом, сидело двое настороженных мужчин. Один помоложе, плечистый, с правильными чертами лица. Второй — лет сорока — сорока пяти. Длинные сильные руки, широколицый. Но лоб узенький. Из-под густых, кустистых бровей поблескивают маленькие зеленые глазки, налитые желчью. Эти глаза и напомнили Ивану Спиридоновичу Яроша. «Уж не брат ли нашего Тараса Степановича? — подумал он. — Нетахатенко!..»

— А-а… вот почему ты стал добрым, покупателей на мой дом уже пригласил, — ощетинился недоверчивый гость. — Так имейте в виду, — выкрикнул он двоим, — купите мой дом у Василия, по судам затаскаю, и плакали тогда ваши денежки!

— Это брат моей жены, — показал Демченко на того, что помоложе, — приехал погостить со своим другом.

— Тогда иное дело, — облегченно вздохнул гость. — Тихоном Савельевичем величают, — он протянул руку и пошел навстречу тому, кто был постарше, покрепче. Демченко в это время очутился возле Григория.

Ласточкин захватил пальцы Нетахатенко, с силой пожал их. Потом дернул руку на себя. Угрюмый мужик не ожидал такой прыти от «деревенского сквалыги». Мгновение — и рука бандита оказалась вывернутой за спину, а сам он плюхнулся на колени и взвыл от острой боли в плече.

Демченко обхватил Семена Воротынца-Григория. Между ними завязалась борьба. И несдобровать бы Василию Филипповичу: Воротынец был поздоровее его и более опытным бойцом, но распахнулись двери спальни, на помощь спешили двое чекистов, которые проникли в дом через окно.

А в кухне в это время гремели выстрелы, закрытую дверь расстреливал Руденко — бывший базарный слепой, запертый в мастерской фотографа.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

При обыске в доме Людмилы Братунь обнаружили склад медикаментов. Правда, какую-то часть успели вывезти в лес. Но вскоре и лесной тайник был обнаружен.

Что же с героями? О врагах говорить нечего, их осудили. А как сложилась судьба остальных?

Самая печальная доля постигла Василия Филипповича Демченко. Он присутствовал на суде в качестве свидетеля и убедился, что его Людочка была уж не столь кроткой, как ему казалось. Она отравила его больную жену, чтобы иметь возможность «перебраться на запасную квартиру», так как Казначей предупредил, что «ее дом могут нащупать через Ольгу Сурмач, которую устранить не удалось». Такое признание «его Людочки» окончательно доконало Василия Демченко.

Петр Цветаев по ходатайству Сурмача был принят на работу в Турчиновский окротдел ГПУ.

А сам Аверьян?

После госпиталя его отправили в санаторий, в Крым.

Оттуда он прислал Ольге журнал «Огонек», где красными чернилами была взята в рамку такая заметка:

«Ремонтные мастерские здоровья им. Семашко (бывш. Гребнево). Чистый воздух, солнце, укрепляющие водолечебные процедуры, хорошее здоровое питание, строгий, размеренный уклад жизни, физические упражнения и весь арсенал современной медаппаратуры и самый главный аппарат — хороший врач — дают здоровье тысячам больных. И вместе с тем бывшие больные, пройдя в санатории „курс здоровья“, проводят здоровые идеи у себя в семье и на фабрике».

Слова «на фабрике» были зачеркнуты, а сбоку дописано: «В школе ГПУ».

Донецк 1967–1981

Поляков А.А.

Покушение на ГОЭЛРО

ОТ АВТОРА

План ГОЭЛРО вошел в историю нашей страны как ленинский план электрификации Советской России. Это был первый государственный народнохозяйственный план, определивший перспективы грандиозной преобразовательной и созидательной работы государства диктатуры пролетариата. План ГОЭЛРО — первая научная программа построения материально-технической базы социализма.

Электрификация России была надежным и кратчайшим путем преодоления технико-экономической отсталости страны, унаследованной от буржуазно-помещичьего строя, ликвидации тяжелых последствий первой мировой и гражданской войн.

План ГОЭЛРО, говорил В. И. Ленин на VIII Всероссийском съезде Советов, — это

«великий хозяйственный план, рассчитанный не меньше чем на десять лет и показывающий, как перевести Россию на настоящую хозяйственную базу, необходимую для коммунизма».

Лучина и коптилка робко раздвигали темноту в российских деревнях, слабым был вначале электрический ручеек.

«Куда им, большевикам, вытащить Россию из темноты!» — шептали по углам приживалы старого мира.

Да, электрической энергии катастрофически не хватало. Но революционная энергия кипела в душе освобожденного народа и оказалась способной творить чудеса. Шесть лет потребовалось молодой Советской республике, чтобы достигнуть довоенных показателей развития промышленности, еще два с половиной года, чтобы их удвоить, и еще один год — чтобы утроить.

План ГОЭЛРО, рассчитанный на 10—15 лет, был выполнен по основным показателям к минимальному сроку — к 1931 году.

«Десять лет — немалый период в истории промышленности любого государства, — писал в декабре 1927 года, в разгар работы по осуществлению ГОЭЛРО, В. В. Куйбышев. — Для нашей же страны это десятилетие составило буквально целую историческую эпоху… Мы с полным правом можем также констатировать, что те темпы, которые показало развертывание промышленности при диктатуре пролетариата, являются единственными в своем роде, являются такими образцами бурного подъема, каких не знала еще история человечества».

Успехи социалистического строительства вызывали приступы бешеной злобы у врагов Советской России, прекрасно понимавших значение плана ГОЭЛРО, планов первых пятилеток для построения нового общества. Потерпев сокрушительное поражение, открытая контрреволюция перешла к тайным формам и методам борьбы против пролетарского государства, против социалистической индустриализации — к вредительству и диверсиям. Еще в 1919 году В. И. Ленин предупреждал:

«Помещики и капиталисты не уничтожены и не считают себя побежденными: всякий разумный рабочий и крестьянин видит, знает и понимает, что они только разбиты и попрятались, попритаились, перерядились… Многие помещики пролезли в советские хозяйства, капиталисты — в разные «главки» и «центры», в советские служащие; на каждом шагу подкарауливают они ошибки Советской власти и слабости ее, чтобы сбросить ее… Надо всеми силами выслеживать и вылавливать этих разбойников, прячущихся помещиков и капиталистов, во  в с е х  их  п р и к р ы т и я х, разоблачать их и карать беспощадно… А чтобы уметь ловить их, надо быть искусным, осторожным, сознательным».

И революция умело защищалась! Партия мобилизовала органы государственной безопасности на охрану и защиту великих завоеваний народа. В противоборстве с ползучей контрреволюцией, с объединенными силами английской, американской, германской разведок уже не годилась атака в лоб — теперь от чекистов требовались глубокие знания, кропотливая аналитическая работа. Это была война умов, и выиграть ее помогло молодое поколение коммунистов, пришедших в ОГПУ из технических вузов, вчерашние рабочие и крестьяне.

Вот почему ни одна электростанция, ни одно крупное предприятие в Советском Союзе не были взорваны!

Подлинные события, о которых рассказывается в этой повести, судьбы людей, прошедших через те далекие бурные годы борьбы, — это только короткий шаг в большой истории Советского государства, но шаг под непрестанным огнем врага.

Часть первая

ЗВУКИ ЗЕМЛИ

Электрификация переродит Россию. Электрификация на почве советского строя создаст окончательную победу основ коммунизма в нашей стране, основ культурной жизни без эксплуататоров, без капиталистов, без помещиков, без купцов.

В. И. Ленин

Постановление Совета Труда и Обороны о государственном значении электрификации. 2 марта 1921 года.

Совет Труда и Обороны постановил: в связи с особыми задачами по электрификации страны, принятыми постановлениями VIII съезда Советов, признать все работы по электрификации, как в области электропромышленности, электроснабжения, так и в области новых электрических установок и электрификации различных отраслей хозяйственной жизни страны, имеющими первостепенное государственное значение.

Председатель СТО В. Ульянов (Ленин)

«ЭЛЕКТРИЧЕСКАЯ УТОПИЯ»

На Флит-стрит, газетной улице Лондона, новогоднее оживление шло на спад. Вечером с большого здания редакции «Ньюс кроникл» снимались последние праздничные украшения.

Высокий энергичный сотрудник редакции Хаминг суетился около рабочих, помогая снимать портрет основателя либеральной газеты Чарлза Диккенса.

— Хэлло, Альберт, дружище! Осторожней снимай — полотно старое, давно пережило своего хозяина, — послышался возглас с противоположной стороны узкой улицы, где высилась каменная громада здания вечерней газеты «Ивнинг стандард», принадлежавшей газетному королю Англии лорду Бивербруку.

Хаминг оглянулся и увидел невысокого человека с бородкой клинышком.

— А, Дэвид! А ты что там делаешь?

— Тоже снимаю портрет своего шефа. Хватит! Его изоляционизм уже сделал большую рекламу и, признаться, всем надоел до чертиков. Подумать только — Бивербрук хотел нарушить торговые традиции и заставить английских купцов торговать только в пределах своей империи, закрыть им доступ в Азию и особенно в красную Россию!

Дэвид Ноу, художник-карикатурист, снимал полотно, где лорд Бивербрук был изображен в виде полуголого человека. Упершись ногами в Британский остров, Бивербрук восклицал: «Вот моя империя!»

Дэвид включил рубильник — и на стене здания, на месте карикатуры, появилось световое табло. Огромные, ярко горящие буквы, обгоняя друг друга, сообщали многомиллионному городу:

«Россия во мгле… Положение в России — это картина непоправимого краха… Большевистское правительство — самое неопытное из всех правительств мира… Коммунисты все разрушают раньше, чем готовы строить… Ленин утопист… великий мечтатель…»

Табло призывало:

«Читайте в нашей газете новые очерки Герберта Уэллса о его поездке в Москву!»

— Как ты считаешь, Альберт, эта сенсация чего-нибудь стоит? — спросил Дэвид.

— «Деньги говорят, деньги пишут, деньги царствуют, а короли записывают их приказы», — скороговоркой произнес Хаминг афоризм Бернарда Шоу и продолжал: — Дэвид, дружище! Ваша информация уже ничего не стоит. Я только что сдал в типографию корректуру подлинных очерков Герберта Уэллса, уверяю тебя, более правдивую. Могу показать выдержки.

В. И. Ленин беседует с английским писателем Г. Уэллсом

Он достал из бокового кармана блокнот и стал читать:

— «Большевистское правительство — самое смелое, самое бесхитростное…» Или вот еще. Уэллс говорит: «Рухнула социальная и экономическая система, очень схожая с нашей и теснейшим образом с ней связанная». И слушай дальше, Дэвид! «Не коммунизм терзает страждущую Россию путем организации целого ряда субсидированных набегов, вторжений и мятежей… мстительный французский кредитор, тупой английский журналист куда более повинны в этих смертных муках, чем любой коммунист. Все силы большевиков поглощены глубоко патриотической борьбой с нападениями, вторжениями, блокадой, которые западные державы с жестоким упорством обрушивают на потрясенную трагической катастрофой страну. Остаток сил уходит у них на то, чтобы спасти Россию от голодной смерти». А вот что говорит Уэллс о Ленине: «Он делает все, что от него зависит, чтобы создать в России крупные электростанции, которые будут давать целым губерниям энергию для освещения транспорта и промышленности. Он видит, как вместо разрушенных железных дорог появляются новые, электрифицированные. Он видит, как новые шоссейные дороги прорезают всю страну, как поднимается обновленная и счастливая, индустриализованная коммунистическая держава». Уэллс утверждает, что во время разговора Ленину почти удалось убедить его в реальности своего провидения. Конечно, — продолжал Хаминг, — деньги царствуют в Европе, и все наши газеты поют с их голоса, но мы, журналисты, должны сказать своему обществу хоть часть правды о большевистской России. Гуд бай, Дэвид! Читай завтра в «Ньюс кроникл» мои комментарии.

— Ол-райт, Альберт! Но ты не забывай и другое: «Деньги царствуют», и они не только говорят и пишут, но и действуют! Я убежден, что наступление на Россию будет продолжаться. Наши денежные тузы ищут пути борьбы с большевизмом. Они вновь начали бег взапуски на запах крови…

НЕ ФАНТАЗИЯ, А ПЛАН!

В конце марта — начале апреля 1920 года в Москве работал IX съезд РКП(б). Созданная В. И. Лениным партия, прошедшая суровую школу борьбы с царизмом и ведущая изнурительную, пока еще не оконченную войну, решала вопрос о преодолении хозяйственной разрухи. Владимир Ильич считал необходимым выработать единый план подъема народного хозяйства, нацеленный на создание экономической базы социализма. Он говорил, что Республике Советов нужны «широкие планы не из фантазии взятые, а подкрепленные техникой, подготовленные наукой».

К разработке Государственного плана электрификации страны В. И. Ленин привлек талантливого инженера-энергетика, старого большевика Глеба Максимилиановича Кржижановского.

…Это началось с торфа в декабре 1919 года. Замерзали и лопались водопроводные трубы. Нечистоты сочились сквозь потолки квартир. В жилых помещениях — пять — семь градусов мороза, люди неделями не снимали зимней одежды.

Ленин вызвал Кржижановского в Кремль, в Совнарком. Говорили о подмосковной электростанции, работающей на торфе. Владимира Ильича очень заинтересовало сообщение Кржижановского о торфе, он предложил ему написать об этом статью: о его огромных запасах, о тепловой ценности, легкости добывания. Ленин увидел в применении торфа базу для электрификации, для восстановления промышленности. Он набросал план освоения торфяных богатств России.

Глеб Максимилианович восхищался энергией и глубокой верой Владимира Ильича в прекрасное будущее страны. Даже в самые тяжелые времена, когда казалось, что уже нельзя будет преодолеть все обрушившиеся на Россию стихии — и голод, и холод, и войну, и небывалую разруху, Ленина не покидала нерушимая убежденность в неиссякаемых творческих силах народных масс… Еще на квартире у Маргариты Фофановой, где он скрывался перед Октябрьским восстанием, Владимир Ильич прочитал книгу Сукачева о болотах и увлеченно доказывал: «Эти пустыни будут работать — будут светить и греть».

Статья Кржижановского о торфе появилась в «Правде» 10 января двадцатого года. Очень быстро, на одном дыхании Глеб Максимилианович написал новую статью — о перспективах электрификации промышленности — и послал ее Владимиру Ильичу посмотреть.

23 января 1920 года Владимир Ильич написал Кржижановскому письмо, в котором набросал план, как он выразился,

«не технический, а политический или государственный, то есть задание пролетариату»: «Примерно: в 10(5?) лет построим 20—30 (30—50?) станций, чтобы всю страну усеять центрами на 400 (или 200, если не осилим больше) верст радиуса; на торфе, на воде, на солнце, на угле, на нефти  (п р и м е р н о  перебрать Россию всю…). Начнем-де сейчас закупку необходимых машин и моделей. Через 10 (20?) лет сделаем Россию «электрической».

Вскоре последовал звонок Ленина: «Соберите для работы лучшие умы России».

— Легко сказать, Владимир Ильич!

— Да. Я знаю, я предвижу: нам придется натолкнуться на сопротивление эмпириков, на унизительное и унижающее неверие в наши силы. Придется вынести и стерпеть насмешки всего «просвещенного мира». Но ведь, в конце концов, мы революционеры. Мы десятки лет были фантазерами, потому что верили в возможность социалистической революции в такой стране, как наша. Давайте-ка скорее подбирайте спецов с загадом, с размахом, отчаянно смелых…

И началась погоня за Архимедами. А они в то время были разной расцветки: в основном белой, иные розовой или бесцветной и исключительно редко — красной. Большинство относилось к Советской власти враждебно.

…Проходя однажды по Кузнецкому, Кржижановский заметил в толпе знакомый бобровый воротник. Глеб Максимилианович хорошо знал человека, прозванного в научной среде «Фарадеем с Петровки». Еще до войны портреты его можно было встретить в кабинетах физики, в аудиториях институтов, университетов. Кляня себя за то, что упустил из виду такого ученого, прикидывая утром состав будущей комиссии ГОЭЛРО, Кржижановский кинулся к Фарадею со всех ног. Тот рассеянно выслушал вдохновенную речь о захватывающих перспективах работы для народа, о судьбах Отечества, о возрождении производственной славы нации, потом взорвался.

— Да вы что?! Что вы затеваете, государь-батюшка?! Сколько вам осталось? Не вам персонально — здравствуйте вечно! — а вашему… как бы это поделикатнее выразиться, режиму, что ли.

— Послушайте! — сказал Кржижановский. — Это же несерьезно! Сначала вы определяли наше бытие днями, неделями, а месяцы казались вам чудом. Но теперь-то, теперь! Вы, как ученый, не можете не считаться с тем фактом, что мы существуем уже третий год! Пора бы понять…

— Не завтра, так послезавтра, — упорствовал Фарадей, — все равно конец.

— Но мы уже одолели Юденича, Колчака, Деникина…

— Развал экономики — это вам не Деникин. Россия производит электрической энергии меньше, чем Швейцария! А вы болтаете о каком-то возрождении. Ничего вы не сделаете. Не успеете.

Глеб Максимилианович понял, что напрасно потратил свой пыл…

А Ленин торопил, помогал Кржижановскому в подборе специалистов для комиссии по составлению плана ГОЭЛРО, часто встречался с ним в Кремле, даже приезжал на квартиру к Глебу Максимилиановичу. Скорее, скорее… Надо готовить план к съезду Советов. Владимир Ильич ни на день не выпускал ГОЭЛРО из виду, с пристрастием следил за каждым шагом, внимательно изучал бюллетени комиссии, делал пометки, чтобы не упустить важное, а иной раз и отчитывал Глеба Максимилиановича за медлительность.

Государственная комиссия по электрификации России была создана в феврале 1920 года. К работе в ней Кржижановский привлек около 200 специалистов — лучших ученых республики, инженеров, геологов, статистиков. За девять месяцев задание Владимира Ильича было выполнено.

Члены Государственной комиссии по электрификации России (ГОЭЛРО). Второй слева Г. М. Кржижановский

3 ноября 1920 года на очередном, тридцать седьмом заседании комиссии ГОЭЛРО было принято решение о завершении работы над планом электрификации.

22 декабря 1920 года открылся VIII Всероссийский съезд Советов. Чтобы осветить Большой театр, где проходили заседания съезда, и карту, на которой были отмечены будущие электростанции, пришлось ограничить электроснабжение Москвы. Съезд Советов работал в полутьме.

В. И. Ленин выступал на съезде с докладом о внешней и внутренней политике правительства. Он говорил о «второй программе партии» — о плане ГОЭЛРО:

— Без плана электрификации мы перейти к действительному строительству не можем… Есть одно средство — перевести хозяйство страны, в том числе и земледелие, на новую техническую базу, на техническую базу современного крупного производства. Такой базой является только электричество… Только тогда, когда страна будет электрифицирована, когда под промышленность, сельское хозяйство и транспорт будет подведена техническая база современной крупной промышленности, только тогда мы победим окончательно… Если Россия покроется густой сетью электрических станций и мощных технических оборудований, то наше коммунистическое хозяйственное строительство станет образцом для грядущей социалистической Европы и Азии!

Как завороженные, слушали Ильича делегаты съезда. Он открывал перед ними невиданные ранее перспективы, рисовал картину будущей России, залитой светом электрических огней…

В. И. Ленин выступает на VIII съезде Советов. С картины художника Л. Шматько

На втором заседании съезда с докладом об электрификации России выступил Глеб Максимилианович Кржижановский. Он говорил:

— Нам приходится спешно заняться основными вопросами хозяйства великой страны в очень трудное и очень сложное по переплетающимся в нем событиям время. Оно может быть охарактеризовано как переходное время от частнохозяйственного строя, строя капиталистического, к хозяйству планомерно-обобществленному, социалистическому… Раз это так, раз весь мир охвачен движением переходного времени, то вы себе ясно представляете, какие трудности противостояли нам в нашей попытке набросать хотя бы в порядке первого приближения план народного хозяйства России в соответствии с теми возможностями, которые открылись благодаря великой победе трудящихся… Почему, говоря о новом хозяйстве, приходится так решительно и определенно остановиться на его электрификации? Дело в том, что электричество — это та новая сила, которая народилась в старом паровом хозяйстве капиталистического мира не в дружелюбном соседстве с ним, а как сила, решительно подрывающая его основы… Страна, стряхнувшая гнет частной собственности, получает возможность свободного подхода к источникам природной энергии и может не считаться в своих проектах и планах с прихотливой игрой частных интересов… На внешнем фронте нам противостоят противники, вооруженные всеми атрибутами сильно развитого капиталистического хозяйства… и в экономической борьбе нам надо быть вооруженными тем же оружием, каким вооружены они.

Глеб Максимилианович говорил об электрификации и связанной с ней возможностью подъема производительности труда, об электрификации всех отраслей промышленности, сельского хозяйства, транспорта, строительства. Доклад Кржижановского заканчивался словами:

— Таким образом мы будем лечить ужасные раны войны. Нам не вернуть наших погибших братьев, и им не придется воспользоваться благами электрической энергии. Но да послужит нам утешением, что эти жертвы не напрасны, что мы переживаем такие великие дни, в которые люди проходят, как тени, но дела этих людей остаются, как скалы!

Планом ГОЭЛРО предусматривалось строительство 30 крупных электростанций (20 тепловых и 10 гидроэлектрических) с общей мощностью 1,5 миллиона киловатт; производство электроэнергии по плану возрастало более чем в 4,5 раза по сравнению с довоенным уровнем. Это была грандиозная по тому времени программа.

VIII Всероссийский съезд Советов одобрил план ГОЭЛРО.

В его резолюции говорилось:

«Съезд оценивает разработанный по инициативе ВСНХ Государственной комиссией по электрификации план электрификации России как первый шаг великого хозяйственного начинания… Съезд выражает непреклонную уверенность, что все советские учреждения, все Совдепы, все рабочие и трудящиеся крестьяне напрягут все силы и не остановятся ни перед какими жертвами для осуществления плана электрификации России во что бы то ни стало и вопреки всем препятствиям».

Западная буржуазия и белые эмигранты с ненавистью встретили план ГОЭЛРО: жизнь молодой Советской республики они исчисляли месяцами. План ГОЭЛРО называли «бредом жестоких фанатиков», «фантастическим и вредным начинанием», «чистейшим блефом».

Но некоторые зарубежные ученые — представители передовой интеллигенции поняли и признали величие плана социалистического переустройства России. Выдающийся американский электротехник Карл Штейнмец в письме к В. И. Ленину выразил «свое восхищение удивительной работой по социальному и промышленному возрождению, которую Россия выполняет при таких тяжелых условиях». Штейнмец предложил свою помощь в электрификации молодой страны.

…Партия напрягала силы. Вопрос о реализации плана ГОЭЛРО был одновременно и вопросом жизни или смерти первого государства рабочих и крестьян.

ТАЙНЫЙ СОЮЗ

Наступило летнее утро. Яркие лучи солнца постепенно пробивались через густой лондонский туман. В Кенсингтонском парке — аристократическом уголке, окруженном громадой столичного города, — было тихо. Но все уже оживало, и чуткий слух мог уловить трепетание листьев столетних буков и лип.

На берег широкого озера, раскинувшегося у самых стен королевского замка, выходили дикие утки. Они расправляли крылья, стряхивали воду и шли одна за другой на луг, где ждал их обильный завтрак.

Чуть пригрело солнце — и послышалось громкое задорное чириканье веселых воробьев. Они чувствовали себя здесь как дома, их не пугала близость шумного, многолюдного города. Воробьи скакали бочком по дорожкам парка, приметливо осматривались и резко бросались к уткам, унося у них из-под носа легкую добычу.

Все на земле просыпалось для нового дня.

Неторопливо и торжественно из квартала миллионеров, примыкавшего к парку, проследовала к озеру герцогиня Соммерсет, древняя старуха, в сопровождении внуков и правнуков, опекаемых полдюжиной гувернанток.

Началась детская беготня, запуск игрушечных корабликов, лодок и бумажных змеев.

На широкой скамейке неподалеку от Кенсингтонского дворца расположились трое джентльменов. Они были одеты в черные, хорошо сшитые костюмы и походили на сотрудников Форин Оффиса[61], прибывших не в парк на прогулку, а на дипломатический прием.

Внезапно их оживленный разговор был прерван ударом мяча, попавшего одному из них в голову. Это игравшие на лужайке внуки герцогини Соммерсет бросили мяч в сторону джентльменов.

— Идите к чертовой матери! — вскрикнул на русском языке пострадавший.

К скамейке подошла молодая гувернантка и, растягивая слова, мило улыбаясь, обратилась к джентльменам:

— Сэры! Объясните, пожалуйста, что такое «черт мать» и на каком это языке?

— Русский язык не знаете, леди? — спросил один из джентльменов.

— Нет.

— А французский?

— Это мой родной язык, сэр.

— Тогда переведу на французский: Allez au diable! Вы поняли, леди?

— Вы нахал, сэр! — ответила гувернантка, торопливо удаляясь.

— Ну что, Рейли! Вы довольны… напугали француженку русским языком? — спросил один из собеседников — моложавый, спортивного вида человек с посеребренными висками.

— Вполне доволен, — растянув рот в улыбке, ответил Рейли. — Вы, полковник Николаи, думаю, тоже русский не забыли?

— Еще бы, прожить столько лет в России, быть частым гостем военных сановников — и забыть! Только прошу вас, господин Рейли, не забывайте, что я теперь Габт, руководитель восточного отдела фирмы «Континенталь»[62], промышленник и коммерсант. Для нынешней России это очень важно.

Габт сделал паузу, потом продолжил:

— Мы с вами работали в старой России обособленно друг от друга, занимали даже враждебные позиции, теперь нам надо объединить свои усилия.

— Пожалуй, это хорошо, — согласился Рейли, — Наш друг американский полковник Хаскель в таком случае сказал бы «О’кэй!».

Они взглянули на третьего джентльмена и рассмеялись.

— Ну нет, — быстро оборвал смех Габт, — полковник Хаскель сам преуспел в русских делах и знает этот язык достаточно хорошо. — Потом иронически добавил: — Вы не забыли, Рейли, как он в восемнадцатом году опередил англичан? Вы оккупировали Баку, а он явился туда с представителями американской фирмы «Стандард Ойл» и заключил удачный договор на поставку горючего с мусаватистским правительством. Отнял у англичан лакомый кусок — русскую нефть!

— Да, — хриплым грудным голосом заговорил Хаскель, — пусть наши фирмы конкурируют, бог с ними, но мы, разведчики, должны работать в полном контакте. Враг у нас один — большевизм. С этой целью я и заехал в Лондон по дороге в Москву.

Сидней Рейли посмотрел на ручные часы и предложил:

— Оставим этот разговор на будущее. Здесь, в парке, я должен быть только вашим гидом. Господа! Обратите внимание на дворец — когда-то, в семнадцатом и восемнадцатом веках, он был резиденцией английских королей. Потом они переселились ближе к центру Лондона, и дворец стал местом жительства младших членов королевской семьи. В нем родилась и выросла королева Виктория. Здесь же родилась королева Мэри, супруга ныне здравствующего короля Георга Пятого. А теперь посмотрите на эту красивейшую липовую аллею! Она называется аллеей лордов! Это место прогулок английской знати. Взгляните, как размеренно вышагивают они по аллее. У них все рассчитано по минутам. Они непрерывно двигаются, не обращая внимания на окружающих, упорно совершая предписанный личным врачом моцион. Вон шагает невысокий толстяк — это лорд Бивербрук, газетный король Англии. Он мне импонирует тем, что упорно выступает против торговли с Россией. За ним идет, видите, великан — это лорд Астор, разорившийся миллионер, поправивший свои финансовые дела женитьбой на богатой американке. Маленькая леди Астор от него не отстает, семенит рядом. Она член английского парламента, проповедует там американскую демократию и сидит на скамье оппозиции. Наш премьер Ллойд Джордж за шумные реплики называет ее «шаловливое дитя». Но она хитрая бестия! Американизирует Европу. — Рейли выразительно посмотрел на Хаскеля и добавил: — Она неутомимо ищет сильную личность для слабой Европы. Ее салон в замке Кливден активно действует…

— И она уже нашла кого-то? — иронично спросил Габт.

— Вроде бы да, увлеклась Гитлером — лидером национал-социалистской партии Германии.

— Пожалуй, в нем что-то такое есть… — согласился Габт.

В это время со стороны замка к ним подошел человек, похожий на клерка, и мягко предупредил:

— Господа, вас ждет доктор Дени Росс!

Джентльмены поднялись и направились к правому крылу замка, точнее, к соседствующему с ним серому мрачному особняку. Не успели они приблизиться, как открылся глазок, стальная дверь бесшумно вошла в стену и, пропустив их, закрылась.

Чрево небольшого особняка было заполнено гулом электрических моторов. По мраморной лестнице поднялись на второй этаж. Яркий свет ламп озарял коридор с длинным рядом дверей, за которыми попискивали передатчики.

В этом особняке помещался русский отдел английской разведки «Интеллидженс сервис». Здесь велась подготовка нового наступления на Восток, на большевистскую Россию…

* * *

— Итак, друзья мои, вам теперь ясно, что революция в России — это случайность, необъяснимая прихоть и парадокс истории.

Рейли мельком взглянул на часы. Вот уже скоро час, как шеф русского отдела «Интеллидженс сервис» доктор Дени Росс говорит о революции в России. Он осторожно зевнул, прикрывая рот рукой, и позволил себе реплику: «Сэр, извините, уже час на исходе».

— Я заканчиваю. Скоро перейдем к практическим вопросам. Господа! Ленин считает рабочий класс самой передовой, организованной и могучей силой. Не будем с этим спорить. Но ведь этого класса нет в России, там существует нищее крестьянство; деревянная соха и лапоть — вот ее могучая сила. Ленин понимает, что это противоречит теории Маркса о социальной революции, и он теперь планирует осуществление научно-технического переворота. Ленин говорит: «Берет верх тот, у кого величайшая техника и лучшие машины». Это опасно, господа, и теперь у нас борьба с Советами пойдет в иной плоскости. Мы должны стать на пути их эксперимента, который они готовят с фанатической последовательностью. Их план научно-технических преобразований не должен быть осуществлен даже на десятую часть.

— Но… уважаемый шеф! — не утерпел полковник Хаскель. — Голод в России задушит большевиков, и все их планы технической революции полетят к черту.

Доктор Росс порылся в бумагах, что-то нашел, бегло просмотрел и торжествующе произнес:

— Вот скорбная для России статистика. За последние тридцать лет у них тринадцать раз случался недород, и этот последний страшнейший голод… Но я не верю, чтобы сейчас стихия помогла свергнуть большевиков.

— Тогда, сэр, наша американская затея помощи голодающим России ничего не даст, — резюмировал Хаскель.

— Вы хороший разведчик, полковник, и прекрасно знаете, что в периоды между войнами разведку интересует глубокий тыл противника, его экономические ресурсы, все, из чего складывается военный потенциал. Для таких целей ваша АРА[63] — великолепное прикрытие.

— Но, сэр! Мы ведь имеем и особые поручения от министра торговли США Гувера.

— О!.. Гувер пытался покорить Европу, стать ее диктатором, — иронически заметил Росс, — но из этого ничего не вышло. Хотя, правда, он помог спасти Европу от революции, и в этом его большая заслуга. Если он намерен успешно провести свой эксперимент в России, то ему необходимо, по примеру Англии, установить с ней торговые отношения и использовать вспыхнувший голод. Америка богатая и сильная страна. Только американский капитал способен задушить большевиков. В этом случае план Гувера будет успешным. Экономическое закабаление и расчленение — вот главное в борьбе с нынешней Россией.

Росс сделал паузу.

Хаскель смотрел на него и думал: «Невзрачный господин, небрежно одетый, в потертом костюме, с копной седых волос, в пенсне, он похож на рассеянного ученого. И действительно, Росс — доктор философии, изучавший марксизм, теперь, говорят, штудирующий учение Ленина о революции, полиглот, в совершенстве знает 18 языков, но не обладает даром красноречия. И вместе с тем — талантливейший разведчик мирового класса. В последнюю войну с Германией его агенты проникли в святая святых, в штаб немецкого рейха, воспользовались их шифрами, дезинформировали немецкий подводный флот. В этой операции удачливее всех был Рейли… Как же мне предложить Россу перейти на службу к нам, в штаб американской разведки? Военный министр Джон Викс считает это моим основным поручением в Лондоне и готов согласиться на любые условия Росса».

Его размышления прервал сам доктор.

— Теперь перейдем, господа, к практическим вопросам. Принесите досье по операции «Голубой свет», которое мне передал наш немецкий коллега герр Габт, — обратился Росс к секретарю. — Господа! Хочу сказать несколько слов, чтобы вы поняли важность этой операции. За время революции и гражданской войны мы потеряли в России много ценной агентуры — она в основном разгромлена большевиками; если кто и остался жив, то бродит по необъятным просторам страны без связи. Правда, кое-что на юге у нас сохранилось. Положение, господа, крайне серьезное. Сейчас мы должны бросить все силы на поиск надежных каналов проникновения в Россию. Один из них и может быть получен в ходе операции «Голубой свет». Надо хорошо помнить, — продолжал Росс, — что Ленин рассчитывает совершить техническую революцию за десять — пятнадцать или, как он сам говорит, немного больше лет. Вам известно, что в марте Англия заключила торговый договор с Советами. В ближайшее время ее примеру, очевидно, последуют Германия, Норвегия, Австрия, Италия. Переговоры об этом уже ведутся. Как видите, Советы укрепляют свои позиции в мире, и вряд ли стоит надеяться на то, что большевики будут устранены завтра, в следующем месяце или даже в будущем году. Мы с вами теперь должны планировать свое наступление на Россию на продолжительный срок. — Росс многозначительно взглянул на Хаскеля и продолжал: — Поэтому наши будущие совместные операции должны быть длительно действующими и хорошо подготовленными, как на шахматной доске Капабланки. Надо иметь в виду не только перехват советских агентов, но прежде всего — вербовку для нас агентуры из числа советских специалистов.

Он умолк, устало опустился в кресло и стал неторопливо набивать трубку.

— Позвольте задать вопрос, доктор, — обратился к нему фон Габт.

— Слушаю, полковник.

— Вы не скажете, сэр, почему именно электростанции Советской России и их план электрификации должны быть объектом нашего особого внимания? Ведь известно, что большевики усиленно восстанавливают транспорт, топливную промышленность и другие весьма важные предприятия, экспроприированные ими. Может быть, нам следует обратить главное внимание на эти объекты?

— На вопрос полковника Габта я могу ответить словами самого идеолога русских коммунистов…

Росс поднялся, поправил сдвинувшийся галстук, водрузил на нос пенсне и стал быстро просматривать стопку книг, лежащих на столе.

— Не хочу обременять вас, господа, пересказом работ Ленина, где он говорит об электрификации как о технической базе коммунизма, который большевики собираются сейчас строить. Я процитирую только один из его тезисов, выдвинутый на их съезде Советов при утверждении плана ГОЭЛРО: «Коммунизм — это есть Советская власть плюс электрификация всей страны». Теперь вам ясен основной замысел большевизма?

— Мы вас очень хорошо поняли, шеф! — раздались голоса офицеров разведки.

После некоторой паузы Росс предложил:

— Докладывайте, полковник Габт, — и передал ему папку.

— Цель операции «Голубой свет», — начал сухо Габт, — заключается в получении надежной агентуры из числа русских военных инженеров, прикомандированных к русскому экспедиционному корпусу, участвовавшему в боях с Германией на территории Франции. Мы намереваемся использовать эвакуацию этого корпуса в Советскую Россию и с ним забросить туда своих агентов. Почти год я находился во Франции, но безуспешно — русские военные инженеры на вербовку не шли. Наблюдая за приезжими из Совдепии, я как-то встретился в ресторане с Мещерским, бывшим директором Коломенского и членом правления Сормовского заводов, крупнейшим русским владельцем. Он служит у большевиков и прибыл на Запад как специалист Внешторга для закупки оборудования. Он мне нарисовал неприглядную картину в России: голодные люди, разрушенные дороги, холодные цеха, мертвые электростанции… В разговоре выяснилось также, что он хорошо знает двух русских военных инженеров, проживавших в Париже и намеревающихся вернуться в Россию.

— А где сейчас Мещерский? — спросил Росс.

— Мы с ним расстались в Париже. Мне удалось его уговорить остаться в Европе.

— Черт возьми, Габт! — воскликнул Росс — Вы сделали ошибку! Ведь Мещерский мог быть вашим агентом в России. Вы говорите, что он крупный специалист и, возможно, уже вошел в эту их техническую комиссию ГОЭЛРО.

Росс вызвал адъютанта.

— Узнайте, поступили ли из России списки членов комиссии ГОЭЛРО, я ведь давно просил их доставить.

Через минуту тот вернулся и доложил:

— Нет, сэр, еще не поступали.

— Вот видите, — возмутился Росс, — имеем в России двух своих агентов корреспондентами газет, а они настолько беспомощны, что не могут получить даже официальные данные. Вот и работай… Все надо начинать сызнова.

— Успокойтесь, сэр. Я могу вас обрадовать, — остановил его Габт. — Мещерский помог мне обработать и завербовать этих русских инженеров. Мы их недавно перехватили в Париже, когда они уже вступили в переговоры с советскими представителями об условиях и сроках возвращения в Россию.

— Они надежны? — спросил Росс.

— Вполне, я их уже проверял. Они ни с кем из русских не общаются, тем более с коммунистами.

— Где эти ваши агенты и как вы предполагаете их использовать?

— Они в Берлине, я обеспечил им полный комфорт. Надо, по-моему, использовать их в нашем наступлении на Россию.

— Действуйте, я согласен.

Росс встал, потянулся, распрямляя затекшую спину, и продолжал:

— Теперь я объясню вам, господа, конкретные задачи. Полковник Габт будет руководить подготовкой и практическим проведением на территории России сложной операции. Он собирается на несколько лет уйти из официального аппарата русского отдела немецкой разведки, перевоплотиться в коммерсанта. И это правильно. Сейчас его главная цель — тщательное изучение всех технических фирм, устанавливающих деловые связи с Россией, особенно по линии энергетического оборудования и машиностроения. Над детализацией плана мы с ним еще будем работать. Майор Бюхнер, — обратился Росс в сторону долговязого немца, — возьмет на себя всех русских, приезжающих по торговым делам как в Европу, так и в Америку. Далее. В России, как видно из советской печати, стихийные силы устраивают в различных областях хозяйства саботаж. Наша задача — придать ему организованную и более совершенную форму. Это очень серьезный вопрос, господа! В нем наше будущее самое главное оружие, и его надо использовать в более широком масштабе для того, чтобы подорвать большевистскую экономику изнутри, руками самих русских. Не менее важна в нашей работе связь. Ей займется капитан Фишер.

Маленький, толстый офицер встал и щелкнул каблуками.

— Когда я говорил о длительности наших операций, — продолжал Росс, — я имел в виду, что мы будем развивать свое наступление на Россию постоянно, пока не добьемся устранения большевиков. Мы должны работать с вами примерно так, как работает конвейер у американского предпринимателя Форда, — он с улыбкой посмотрел на Хаскеля, — непрерывным потоком. И еще одно. Все офицеры разведки, работающие против России, должны в совершенстве знать местные условия, отлично разбираться в русской жизни. Теперь вам все ясно? Тогда на этом совещание закончим. Все свободны. Вас, полковник Хаскель, прошу остаться.

Когда офицеры вышли, Росс открыл коробку сигар, предложил их Хаскелю, а сам устроился напротив него в кресле.

— Мне поручено по линии военных штабов контактировать с вами в проведении операции в России. Об этом также особо просил ваш президент Гардинг нашего премьер-министра Ллойд Джорджа.

— Это что, — спросил Хаскель, — сближение наших позиций в ответ на демарш Гувера лорду Керзону в связи с заключением англо-советского торгового договора, который, по утверждению Гувера, отдаляет сроки свержения Советской власти?

Росс развел руками:

— Гувер не прав. Ведь Англия без торговли существовать не может. И потом, нашему правительству ничего не стоит в необходимый момент разорвать этот договор, но вот вас, американцев, мы не понимаем, хотя убеждены в стабильности вашей дипломатии и политики. Она ведь не меняется со сменой правительства? Тогда почему Гардинг допускает в Америке такую широкую пропаганду помощи голодным русским среди рабочих, интеллигенции и даже верующих? Уж не хотите ли вы признать Советы? Хотя, если судить по высказываниям Гардинга и секретаря госдепартамента Юза, в это нельзя поверить. Тогда зачем эти сотни отделений Межрабпома[64], опутавшие всю Америку? Подумать только — образовалось общество технической помощи Советской России! Они теперь пачками посылают туда так называемые коммуны с тракторами и машинами.

Росс глубже уселся в кресле, зажег потухшую сигару и продолжал:

— Я прекрасно понимаю настоящую цель и задачи вашей АРА в России и одобряю их. Но зачем допускать какие-то рабочие организации помощи? Необходимо всю помощь сконцентрировать в руках АРА.

— Ваше мнение я доведу до сведения министра Гувера. Но вы должны понять, доктор Росс, что эта рабочая помощь возникла в Америке стихийно и мы пытаемся ее нейтрализовать созданием русского отдела АРА. Вы могли заметить в проекте договора представителя АРА в Европе Брауна с заместителем Чичерина Литвиновым, что мы вынуждены были даже уступить кое в чем русским и некоторые пункты договора сформулировать значительно мягче, чем это сделано в договорах АРА в Европе. Большевики голодны, но они не сговорчивы.

— Мне кажется, полковник, вы вместе с Гувером не понимаете важности поднятого мною вопроса. — Росс встал, открыл сейф, достал папку, порылся в ней и, держа в руках бумагу, предложил: — Ознакомьтесь с донесением нашего агента из главного полицейского управления в Берлине. Да, хочу вас предупредить, пусть это не станет известно Габту и его сотрудникам. Немцам не все надо знать. Хотя они теперь нам и друзья, но, как говорят русские, «табачок врозь…». Итак, наш берлинский агент сообщает, что в германской полиции заведено большое досье на Межрабпом. Из имеющихся там секретных документов можно сделать два вывода. Первое: Межрабпом становится важным оружием революционной борьбы. Второе (читаю дословно): «Если бы коммунистам действительно удалось захватить в свои крепкие руки аппарат Межрабпома, не разрушая его, то несомненно, что будущая борьба рабочих развивалась бы в такой форме и с такой широтой, что представляла бы для государства величайшую опасность». Вот совсем свежее донесение оттуда же: «В Берлине создан заграничный комитет для организации международной рабочей помощи голодающим Советской России. Председателем комитета назначена Клара Цеткин». Ее вы, надеюсь, знаете — это известная коммунистка. Слушайте дальше: «Комитет получил от Коминтерна поручение организовать помощь России от пролетариата всего мира». Вот и радуйтесь, у вас в Америке организовано уже двести таких ячеек Коминтерна! Я по каналам военного министерства проинформирую Вашингтон, а уж вы, полковник, сами сообщите Гуверу.

— Конечно, сэр, — Хаскель встал и поклонился Россу.

— Это еще не все. Наш отдел окажет вам и практическую помощь по России. Слава Христу, — Росс посмотрел на распятие, висевшее на стене, — у нас там еще кое-кто остался и действует. Я приказал связать вас лично с нашей резидентурой в Ростове-на-Дону, она там существует с девятнадцатого года. У Сиднея Рейли тоже кое-что осталось в России, а главное — возьмите у него списки русских аристократов, интеллигентов, промышленников, офицеров, уцелевших при Советах. Многие из них вам пригодятся. Их надо поддержать, чтобы не умерли с голоду. Я полагаю, вы не намерены и в самом деле кормить там голодающих рабочих и их детей и хорошо понимаете, что прежде всего нужно сохранить «цвет» русской нации.

Доктор Росс встал, давая понять, что беседа окончена.

— Сэр, извините, еще одну минуту… Я имею поручение военного министра Джона Викса предложить вам службу в Америке на любых условиях… — торопливо и просительно заговорил Хаскель.

Росс рассмеялся.

— Ваше предложение не первое из Америки. Но я уже стар. Его величество король Георг Пятый обещал мне в Англии пэрство. Так что в Америку, пожалуй, я не стану экспортироваться, — заключил он твердо. — Но опытом своим готов поделиться. Мы ведь союзники, и у нас с вами один, очень опасный враг — большевизм. Мы должны объединить свои усилия в борьбе с ним.

Росс подошел к сейфу, вынул оттуда небольшую книжечку в голубой обложке и показал ее Хаскелю.

— Вот над чем я сейчас работаю. Это шифр. Надежный шифр нам очень нужен. Помните, в последнюю войну немцы считали себя недосягаемыми в этой области и просчитались. Наш дешифрант раскусил их шифр как ореховую скорлупу, и этим шифром наши крейсеры вызывали немецкие подводные лодки и уничтожали их. Могу вам предложить, полковник, для практики в России шифр под кодовым названием «Королева Мэри». Это мой вам профессиональный подарок. Можете смело передавать шифрованные радиограммы через русский персонал АРА в Америку и не забывайте, что мне иногда тоже будет интересно получить от вас информацию. Посылайте ее уверенно, Хаскель. Русские годы провозятся, а дешифранта для «Королевы Мэри» не найдут. Желаю удачи, полковник.

* * *

Летом 1921 года в России начался голод, охвативший более 30 губерний. На огромных пространствах Поволжья, Северного Кавказа и юга Украины голодало 30 миллионов человек.

…Гудят провода над Россией. Передается воззвание ВЦИК:

«Рабочие! Теснее сплачивайтесь в своих организациях для точного выполнения производственных заданий, для увеличения количества продуктов, в обмен на которые получатся новые хлебные маршруты. Лучшие из вас пойдут на места для борьбы с горем народным.

Крестьяне! Ваши обездоленные братья ждут, что вы быстрым выполнением государственных повинностей… укрепите государство и дадите ему силы выйти… из бедственного положения. Объединяйтесь в кооперативах и в производственных артелях, чтобы Советской власти легче было вместе с вами, организованными, преодолеть вашу беду.

Председатель ВЦИК М. Калинин».

Помощь детям голодающих

Голодное Поволжье взывало:

«Товарищи, слушайте! Вот цифры, убийственные, простые и ясные: из двух голодных ребят мы сможем кормить только одного… Среди вас есть уставшие бороться. Зажгите в них новую энергию, вдохните в них новые силы. Есть спящие и неслышащие. Так бейте сильнее в набат!.. Поволжье гибнет! На помощь! На помощь! А где же христианская любовь? — спрашивают верующие. Разве можно идти со спокойной душой, идти и молиться в раззолоченный храм, причащаться из драгоценных дарохранительниц, зажигать драгоценные лампады перед разукрашенными золотом иконами, в то время когда там, в Поволжье, каждый час, каждая минута несет все новые и новые жертвы. Спешите и вы, пасторы. Помощь голодающим сейчас ваша первая и святая обязанность».

В это время на Западе лихорадочно готовят новый поход на Советскую Россию, кричат неистово:

«Большевистский режим должен быть свергнут!»

(министр торговли США Гувер, «Нью-Йорк таймс», 22 марта 1921 года).

«Карфаген должен быть разрушен!» —

вторят белоэмигранты.

Денисов (председатель белоэмигрантского Торгпрома, Берлин):

«Здесь, за рубежом, единым организованным представителем хозяйственных сил России являемся мы, промышленники и финансисты…»

Рябушинский (крупнейший промышленник России):

«Костлявая рука голода схватит за горло этих русских рабочих и заставит их отказаться от революции…»

Граф Коковцев (от имени банковского комитета):

«Пусть нас не волнует голод в России… большевистская власть должна быть свергнута…»

Английский капиталист Лесли Уркарт (у него в руках как у президента ассоциации британских кредиторов России акции на 300 миллионов фунтов стерлингов) обещает России помощь, но выдвигает ультиматум, цель которого — одним ударом ликвидировать завоевания социализма в России:

«Все имущество возвращается прежним владельцам… Ограничение государственных налогов и тарифов концессионерам…

Восстановление свободы труда.

Предоставление свободы торговли и распоряжения продуктами внутри и вне страны.

Предоставление права свободы передвижения иностранцам и их русским сотрудникам.

Неприкосновенность личности и полное признание права собственности».

При соблюдении этих условий Уркарт обещает «помочь» голодной России.

Керенский, бежавший премьер-министр Временного правительства, утверждает:

«Положение в связи с голодом в России обнадеживающее…»

Милюков (министр иностранных дел Временного правительства, редактор «Последних новостей» в Париже) вторит Уркарту:

«Россия велика и сложна. При желании каждый может найти там, что хочет… Надо оставить распри и помочь бедной голодной России избавиться от большевизма…»

Милюков приветствует борьбу Гувера с неправительственными организациями помощи России, искажая их назначение:

«Они, рабочие, под видом помощи голодающим собирают громадные суммы на коммунистическую пропаганду».

Милюков аплодирует заявлению в печати американского президента Гардинга:

«Если в будущем будут исчерпывающие доказательства, что с большевизмом как системой в России покончено, то Соединенные Штаты могут изменить свою политику…»

Милюков (восхищенно):

«Гардинг подтвердил то, что раньше было заявлено секретарем госдепартамента Юзом, — Соединенные Штаты снимают с очереди вопрос о признании Советской власти, пока существует большевистская система управления Россией…»

В Париже пытаются организовать спектакль-бал в «Гранд-опера» для сбора средств голодающим России. Но Милюков возражает:

«Чем хуже в России, тем лучше для России. Воздержание от материальных жертв диктуется соображениями высшей политики».

Мелкобуржуазная эмигрантская накипь — меньшевики, ободренные поддержкой своих западных хозяев, созывают многочисленные совещания, создают разнообразные комитеты, наводняют газеты антисоветскими статьями.

«Социалистический вестник» сообщает, что на востоке и юго-востоке России «царит анархизм», что в России полностью прервано движение, что «восставшие» заняли Тамбов, Воронеж, Курск, Орел, часть Ставропольской губернии, в то время как Махно «движется на запад и север от Киева».

В один голос твердят, что в голоде повинны большевики и что только их уход спасет Россию от катастрофы.

Эсеры в статье «Кто отвечает за голод в России» доказывают, что «Февральская революция 1917 года была максимумом возможных для России демократических дерзаний» и что ответственность за голод несут большевики — организаторы Октябрьской революции:

«И мы, и голод — это средства политической борьбы…»

Призывы меньшевиков («Нью-Йорк таймс», 2 августа 1921 года):

«Настоящий момент является наиболее подходящим для свержения советского режима».

«Ни одна из партий не имеет достаточно сил, чтобы сбросить большевистское правительство… голод может достичь этой цели».

«Нью-Йорк таймс», 15 июля 1921 года:

«Катастрофа обещает ослабить большевистских лидеров… политический эффект трагедии может быть решающим».

Она же, 2 августа 1921 года:

«Голод ведет Россию к восстанию».

* * *

Осеннее 1921 года заседание конгресса США проходит бурно. Обсуждается билль об ассигновании 20 миллионов долларов для помощи голодающим России.

Уол, член палаты представителей, доказывает, что голод для русских полезен: он «приведет их в чувство, и они установят такую форму правительства, которое не допустит более повторения подобных ужасов, истощающих их».

Депутат Бокс тоже против помощи русским: «Я не могу поддержать это мероприятие, так как считаю, что оно приведет к увековечиванию большевизма в России».

Сенатор Шилдс опасается, что эта помощь даст возможность Советской России восстановить свое хозяйство и таким образом она возродится как конкурент США по сбыту сельскохозяйственной продукции.

Истинная сущность помощи капиталистов. Плакат В. Маяковского

Сенатор Кинг, злейший враг «красного коммунизма», предлагает организовать помощь «противодействующим большевизму силам, поддержать их, пока они не погибли».

«Предоставление помощи России, — считает он, — не влечет за собой признания Советского правительства… мы должны отделить, по крайней мере на некоторое время, русский народ от большевизма и подумать о людях, которые не желают большевизма, ненавидят его и питают к нему отвращение».

Поэтому Кинг призывает голосовать за утверждение билля.

Сенатор Смут выражает надежду, что отправка продуктов в Россию послужит средством ослабления Советского правительства.

Депутат Рогерс разъясняет: «Многие члены палаты опасаются, что билль о помощи окажет поддержку гибнущему большевистскому режиму. Их опасения, очевидно, естественны, но совершенно не обоснованны. Дело заключается в том, что билль заставит большевистский режим еще быстрее погибнуть…»

Другие конгрессмены, более тесно связанные с монополиями, заявляют, что ассигнование средств и отправку в Россию продовольствия и медикаментов следует меньше всего рассматривать как благотворительность.

Сенатор Кеньон: «Это твердая экономическая политика. Мы облегчим положение в нашей стране, и, таким образом, эта помощь исключается из категории чистой благотворительности».

Сенатор Кинг: «Это означает, что продукты, которые являются абсолютно неходовыми на рынке, будут сегодня куплены у фермера, и я предвижу, что цены на зерно, которые в последнее время столь низки, поднимутся».

Депутат Браун дополняет: «Сейчас в США имеются миллионы бушелей пшеницы — значительно больше, чем мы можем потребить… Мы даже сжигаем пшеницу в качестве топлива. Фактически это послужит на пользу нашему народу: обеспечит сбыт зерна, даст работу железнодорожным компаниям, заставит двигаться вагоны, даст груз стоящим без дела кораблям… Каждый доллар возвратится к США».

Депутат Нортон: «Гувер совершает великое дело. До тех пор, пока торговые отношения не установлены официально, нашей основной задачей является собирание сведений о России и изучение вопроса о том, как делать бизнес в новых условиях, чтобы американские предприниматели не теряли времени, когда в России освободят внешнюю торговлю от красной веревки, которой она сейчас связана».

Теперь мнение конгрессменов единодушно: билль принят.

В ростовском ресторане «Медведь» состоялась встреча полковника Хаскеля с белым разведчиком Джамгаровым.

…Когда белое командование поручило Джамгарову доставить нелегально в Москву для финансирования заговора Савинкова большие ценности, собранные ростовским миллионером Парамоновым, Джамгаров побоялся риска и зарыл два ящика ценностей на берегу степной речушки Гнилой, а сам скрылся в Закавказье, оккупированном англичанами.

Какое-то время ему пришлось туго. В Баку он несколько недель работал мелким коммерсантом. Здесь его и подобрал английский капитан Тиг Джонс, безошибочно угадавший в нем нужного человека. Позже по рекомендации Джонса Джамгаров работал при штабе английской разведки, и теперь доктор Росс передал его на связь полковнику Хаскелю.

Они разговаривали в отдельном кабинете. Хаскель словно не замечал мрачного выражения лица Джамгарова. Постукивая вилкой по краю фарфоровой тарелочки, он говорил:

— В России голод. Кругом почти первобытный хаос. Этого не может выдержать даже скифская каменная баба. Она должна развалиться на куски. Большевистская Россия вступает в полосу полного краха. На этом сходятся все здравомыслящие люди. Время революционных мифов прошло.

— Я не первый раз слышу это!

— Зато, надеюсь, последний.

— Тогда зачем вы везете сюда свою муку? Вы же играете на руку большевикам, — резко сказал Джамгаров, и смуглое лицо его дернулось.

— Надо быть политиком, господин офицер. Вы знаете, что такое экономический кризис? Это когда некуда девать продукты, в частности муку. — Хаскель откинулся на спинку стула, тихо рассмеялся. — Почему бы в таком случае не сделать красивый жест? Это очень тонизирует общественное мнение. Но главное в другом, — он твердо сжал губы. — Сейчас мы добиваемся для нашего комитета АРА прав экстерриториальности. Это позволит нам поддержать и объединить тех, кто настроен против Советской власти. Большевики уже пошли на кое-какие уступки… Голод не тетка, — последние слова полковник отчетливо выговорил на русском языке. — Нет, мы не собираемся помогать большевикам удержаться. Есть неплохая идея — создать подвижную вооруженную группу, которая будет захватывать продовольствие. Понимаете, группу подлинных русских патриотов, действующих от имени народа. Надо восстанавливать население против большевиков. Организовывать голодные бунты, нападения на склады. Тогда мы сможем ввести сюда свои войска для охраны и наведения порядка. Общественное мнение нам не помешает, оно будет нокаутировано… Я, господин офицер, ответил на ваш вопрос, — сказал Хаскель, наклоняясь вперед. — Теперь слушайте очень внимательно. Оружие и деньги вы получите на явочной квартире в Ростове.

В это время дверь открылась и в кабинет заглянул человек.

— Заходите, заходите, господин Борисов, — радостно воскликнул Хаскель, — хорошо, что вы вовремя вернулись из Новороссийска. Все ли удачно?

— Да, шеф, я подробно доложу о своей поездке.

— Познакомьтесь, — предложил Хаскель, — вы оба русские офицеры и легче найдете общий язык.

Джамгаров и Борисов щелкнули каблуками и пожали друг другу руки.

Дверь кабинета снова открылась, и владелец ресторана грек Марантиди ввел средних лет мужчину с резкими чертами сухого лица и колючими глазами.

Вошедший представился:

— Горный инженер Николай Николаевич Березовский, ныне технический директор Донецко-Грушевского рудоуправления. — И добавил: — Это здесь недалеко, какая-нибудь сотня верст, — угольный район, владения миллионера Парамонова.

Внимательно глядя на вошедшего, Хаскель заметил:

— Вы не совсем точно, господин Березовский, определили владельца Донского угольного бассейна. Господин Парамонов пользовался большими кредитами Русско-Азиатского банка, директором которого был и остается мистер Гувер — наш министр торговли. Могу уточнить, — продолжал Хаскель, — министру Гуверу принадлежали шестьдесят процентов акций угольных шахт Парамонова, и вот совсем недавно, в Париже, господин Парамонов продал остатки акций мистеру Гуверу. Это я вам говорю точно, мы друзья с Гувером, и здесь, в России, я руковожу АРА по его личному поручению.

Теперь Березовский не отрывал от Хаскеля взгляда.

— Меня интересует, — спросил полковник, — намного ли увеличил ваши личные доходы ваш большой пост в советской администрации?

— Что вы, господин Хаскель! У Парамонова я занимал должность заведующего шахтой и в месяц получал четыреста рублей золотом жалованья, бесплатно занимал дом, имел выезд, наградные. Перед революцией у меня уже были большие сбережения в Азовском банке, и я их все потерял.

— А теперь, при Советах, как?

Березовский молча открыл огромный портфель, набитый бумажными деньгами.

— Вот, посмотрите, здесь миллионы, на которые вряд ли можно купить каравай хлеба. Я только что с заседания Донского экономического совещания, оно теперь занимает особняк Парамонова на Таганрогском проспекте. Так вот, нас за весь день угостили чаем, дали по куску хлеба и по две сухие тарани. Одну из них я везу жене.

— Что же вы решили на вашем ЭКОСО? — заинтересовался Хаскель.

— Основной вопрос был о восстановлении Донецко-Грушевских шахт. Принят мой проект поставить ряд шахт на мокрую консервацию, точнее, затопить их, снять часть сохранившегося оборудования и передать другим шахтам, подготовленным к эксплуатации. Мне поручили завтра же выехать в Харьков и добиться получения кое-какого оборудования с законсервированных шахт Донбасса.

— Скажите, пожалуйста, господин Березовский, у вас есть в Харькове старые друзья, например из горных инженеров, и не могли бы вы мне оказать услугу — устроить встречу с ними. Скоро я буду в Харькове, прошу пожаловать в украинскую контору АРА.

— Рад буду встрече, — сказал Березовский.

— А я в свою очередь рад буду вам помочь. — Хаскель достал пять чеков на посылки АРА и вручил их Березовскому со словами: — Это примерно пятьдесят килограммов продуктов, можете получить их на ростовском складе АРА разновременно, как вам удобнее.

— Спасибо… спасибо… — заулыбался Березовский.

Хаскель поручил Борисову остаться в Ростове и ускорить организацию отряда Джамгарова на Дону, сам же выехал на Украину.

Главой украинского отделения АРА официально значился американский профессор Гатчинсон. Фактически украинской конторой управлял полковник военной разведки Уильям Гров.

Задачей профессора Гатчинсона было отвлекать внимание и частично использовать легальные формы шпионажа. Для этого он энергично рассылал бумаги по научным учреждениям Харькова, в которых запрашивал об экономическом состоянии Украины, объясняя свой интерес необходимостью определения «форм помощи» и направления ее на более «уязвимые» места. Гатчинсон устанавливал связи с украинскими наркоматами, и в конторе АРА не иссякал поток посетителей — разного рода советников, консультантов.

Вместе с тем Гатчинсон проводил научные конференции, где популяризировал американский образ жизни и преимущества американского сельскохозяйственного производства и других отраслей промышленности.

Поэтому приход Березовского в харьковскую контору АРА не привлек ничьего внимания.

В кабинете полковника Грова была устроена встреча Хаскеля с группой горных специалистов Донбасса, приглашенных Березовским. Среди них выделялся огромный, с окладистой, черной как смоль бородой главный технический консультант Донугля Лазарь Георгиевич Рабинович. Ему было за шестьдесят, но выглядел он молодо. До революции он был совладельцем крупных угольных рудников и в его руках находилось 60 процентов многомиллионного основного капитала. Кроме того, он был почетным членом Совета горнопромышленников Юга России.

Александр Яковлевич Юсевич — главный консультант коммерческого отдела Донугля — был сух и длинен, как жердь, одет импозантно, в стиле «а-ля франсе». Он не раз бывал в Париже, представляя как коммерческий директор интересы французских горнопромышленников — владельцев угольных копей в Донбассе.

Резко контрастировал с ними заведующий техотделом Донугля Георгий Акимович Шадлун. Он явился на прием к американцам в яловых сапогах, в широких черных суконных брюках, заправленных в голенища, и в синей горняцкой тужурке. Раньше он был управляющим рудниками, принадлежавшими французской компании, умел давать богатую угледобычу и нещадно эксплуатировал рабочих.

Хаскель смотрел на них и думал о том, как начать разговор, как найти необходимую интонацию, которая позволила бы ему установить с этими людьми полезный контакт. С Березовским это было проще, но, видимо, он считал их своими единомышленниками, а иначе бы не привел их сюда, и Хаскель решил открыть карты первым:

— Господин Шадлун! Что слышно о ваших французских хозяевах, они вас так и оставили на съедение большевикам?

— Нет, что вы, господин полковник, мы постепенно начинаем устанавливать контакт. Вот Александр Яковлевич был в Париже и привез мне письмо от директора фирмы господина Ремо. Он интересуется, в каком состоянии находятся их шахты. Мы, конечно, дали им… — Шадлун запнулся, — необходимую информацию.

— Мне кажется, нам надо говорить более откровенно, у нас ведь общие интересы, Георгий Акимович, — вмешался Березовский.

Шадлун посмотрел на Березовского и спросил:

— Что, разве можно говорить все?

— Вполне!

— Вы понимаете, когда Ремо бежал с Украины, он дал мне приказание затопить самую рентабельную и крупную шахту, чтобы надолго вывести ее из строя. Но у меня тогда просто рука не поднялась, и потом я считал, что красные недолго продержатся на Украине. В двадцать первом году, когда Юсевич был в Париже, Ремо повторил через него свое распоряжение, и пришлось эту шахту затопить.

— Вы правильно поступили, — заметил молчавший до этого профессор Гатчинсон. — По крайней мере, вы надолго сохраните от хищнической эксплуатации богатое угольное месторождение. Ну посудите сами: у них сейчас специалистов нет, рабочие неопытные, техника устаревшая, изломанная, вот они и вырвут близлежащие пласты, а все остальное обрушат. И вы не мучайте свою совесть, вы это сделали не только в интересах владельцев шахты, а прежде всего в интересах России. Придут новые хозяева, с новой техникой и начнут нормальную высокоорганизованную эксплуатацию ваших богатых недр.

— Вы правы, — заговорил Рабинович. — Все наши управляющие шахтами, рудниками и многие старые опытные инженеры, как правило, были держателями акций, и после отступления добровольческой армии генерала Деникина они были заинтересованы сохранить шахты в эксплуатационной готовности. Теперь надежд на скорое возвращение старых порядков нет, и вот я им всем теперь доказываю необходимость перевести как можно больше шахт на консервацию, не допустить развертывания угледобычи. Пожалуйста, пусть используют, хоть на полную мощность, нерентабельные шахты с маломощными пластами. Надо непременно сохранить богатые рудники.

— Мне кажется, я в Донецке-Грушевском рудоуправлении поступил правильно, — сказал Березовский. — Когда Донское ЭКОСО проводило классификацию шахт для отбора наиболее ценных для государства, менее ценных — для сдачи в аренду частным лицам в связи с введением, как они называют, нэпа, то мы с группой инженеров занизили классификацию ряда шахт и вот, например, шахту, теперь она называется имени Воровского, где имеется богатейшее месторождение, отнесли к третьей категории и сдали ее мелкому шахтовладельцу Самойлову.

— Вы это сделали ловко, — не без иронии заметил Юсевич, — ведь вы сами стали негласным совладельцем этой шахты.

— Что поделаешь, у меня большевики забрали большие деньги в Азовском банке, и я их хочу вернуть.

— А что порекомендуете мне, господин профессор? — спросил Юсевич. — Ведь у меня в руках только импорт и коммерческие операции, ничего больше. Получаю станки, оборудование от немецких фирм и направляю их на рудники.

Профессор Гатчинсон, казалось, был поставлен в тупик. Он задумался, потом резко сказал:

— Вам будут очень благодарны все владельцы шахт, если вы будете выписывать не те машины, которые нужны, не в том количестве, которое требуется, и направлять их туда, где они не могут использоваться. Это вы можете делать?

— Вполне, — согласился Юсевич.

— Господа! — встал Хаскель. — Вы представляете собой здесь, в этой несчастной голодной стране, интересы деловых людей, горнопромышленников Юга России. Наши обоюдные интересы, то есть интересы владельцев богатого южного края и интересы американских деловых людей, слились воедино. Наш министр торговли мистер Гувер по профессии горный инженер и, как вы понимаете, делает свой бизнес в области горной промышленности. Ему удалось на Западе выгодно приобрести большое количество акций у французских и бельгийских владельцев русских рудников. Таким образом, мистер Гувер является фактическим владельцем многих угольных шахт Донбасса. И мы счастливы, что нам удалось найти вас — достойных русских патриотов, которые, видимо, облегчат нашу задачу в выполнении поручения мистера Гувера. Вы все высказались с большим знанием дела, ваши цели совпадают с желанием мистера Гувера сохранить богатые угольные месторождения южного края от эксплуатации их Советским правительством.

— Ну а как же, — перебил его Юсевич, — немецкие промышленные фирмы, которые сейчас активно взялись за восстановление рудников Донбасса? Из Германии идут машины, горное оборудование, уже начинают прибывать немецкие монтеры и горные специалисты.

— Не беспокойтесь, — остановил его Хаскель. — Мистер Гувер хорошо знает немецких промышленников. Он недавно побывал в Германии и установил с ними деловой контакт. Германии нужно восстановить свой промышленный потенциал, Америка ей в этом поможет. Мы дадим немецким фирмам большие кредиты, наши фирмы и банки примут в этом участие. Мы не можем позволить Англии одной командовать в Европе, нам нужно остановить миллионы фунтов стерлингов, которые двинул в Германию английский нефтяной король Генри Детердинг. Что касается России, то немецкие фирмы будут поставлять сюда устаревшее горное оборудование, дорогостоящее и некачественное. Мы постараемся, чтобы их монтеры и специалисты не способствовали быстрому монтажу и эффективной эксплуатации машин… Господа! Сегодня я уезжаю в Москву, поручаю полковнику Грову поддерживать с вами контакт. Двери нашей конторы АРА всегда открыты для вас. Помощь АРА прежде всего будет направлена на поддержку русских, сочувствующих американскому образу жизни и идеям. Повторяю — наши продовольственные склады для вас всегда открыты!

* * *

Советская Россия напрягает все силы, чтобы преодолеть голод, разорение и разруху.

К пролетариату всего мира обращен голос Ленина:

«…требуется помощь. Советская республика рабочих и крестьян ждет этой помощи от трудящихся, от промышленных рабочих и мелких земледельцев.

Массы тех и других сами угнетены капитализмом и империализмом повсюду, но мы уверены, что, несмотря на их собственное тяжелое положение, вызванное безработицей и ростом дороговизны, они откликнутся на наш призыв.

Те, кто испытал на себе всю жизнь гнет капитала, поймут положение рабочих и крестьян России, — поймут или почувствуют инстинктом человека трудящегося и эксплуатируемого необходимость помочь Советской республике, которой пришлось первой взять на себя благодарную, но тяжелую задачу свержения капитализма. За это мстят Советской республике капиталисты всех стран. За это готовят они на нее новые планы похода, интервенции, контрреволюционных заговоров.

С тем большей энергией, мы уверены, с тем большим самопожертвованием придут на помощь к нам рабочие…»

Исполком Коминтерна призывает трудящихся всего мира начать сбор средств для спасения от голода молодой Республики Советов. И рабочие разных стран, разных континентов протягивают России руку подлинной, пролетарской помощи…

В нью-йоркском ресторане «Вестре Холл» на «голодный банкет» собралась тысяча рабочих. 10 долларов обед — похлебка и кусочек хлеба. Председатель банкета держит в руках собранные 10 тысяч и под гром аплодисментов объявляет: в помощь русским рабочим!

Перед рабочими Нью-Йорка выступает немецкий коммунист, секретарь Межрабпома. Он говорит:

— После того как блокада не смогла свергнуть Советскую власть, капиталисты Европы и Америки вдруг возликовали: они думали, что обрели нового союзника — голод. Но первая в мире Советская республика имеет за границей не только врагов. Ей навстречу горячо бьются сердца рабочих всех стран. Они видят в Советской России надежный оплот мирового пролетариата. Рабочие Советской России обратились за помощью к своим заграничным братьям — и первый корабль с хлебом отплыл в Петроград, чтобы вступить в бой с голодом!

Работает комиссия Помгол

Перед английскими докерами говорит член Центрального Комитета Британской компартии, секретарь Межрабпома:

— Работа Межрабпома — одно из звеньев всей освободительной борьбы мирового пролетариата за свержение империалистического ига…

В Берлине к ротфронтовцам и юнгштурмистам обращается Клара Цеткин, председатель Заграничного комитета помощи голодающим России:

— Лозунг дня — реконструкция России с помощью рабочего класса всего мира. Межрабпом — интендантство борющегося пролетариата — должен быть готов прийти на помощь туда, где этого потребует борьба пролетариата.

На улицах многих городов мира распространяются брошюры, книги. Рабочие собирают деньги для голодных русских детей — шапка идет по кругу.

Растут как грибы после дождя Общества друзей Советской России — 50… 100… 200… Создаются отделения Межрабпома в Японии, Китае, Индии, Бразилии, Южной Америке.

Из нью-йоркского порта отправляются четыре первых трактора с трогательной надписью «Русскому другу».

Идет погрузка на суда сельскохозяйственного инвентаря и машин, хлеба и риса.

Идет пролетарская помощь первой в мире Советской республике.

МОСКВА НА СТРАЖЕ… ЗДЕСЬ ЛЕНИН

Ночь. Часовой у Боровицких ворот Кремля. Слабо освещены правительственные здания. Ярко светятся только три окна ленинского кабинета.

Молодой красноармеец-курсант на посту у дверей. Из кабинета в коридор, тускло освещенный небольшой лампочкой, выглянул усталый, задумчивый Ленин. Заметив часового, приветливо улыбнулся:

— Здравствуйте!

— Здравствуйте, товарищ Ленин!

— Кажется, товарищ Иванов? Что-то я давно вас здесь не видел…

На строительстве главного корпуса Каширской ГЭС

— По причине моего нахождения на излечении в лазарете, товарищ Ленин.

— И ордена у вас раньше не было. За какие заслуги?

— За участие в подавлении кронштадтского мятежа!

— Да, да… с этой нечистью покончено. Из какой губернии вы прибыли в Москву, товарищ курсант?

— Из Самарской, товарищ Ленин.

— Выходит, мы с вами земляки. Я тоже когда-то жил в Самаре. Да, Самара… Волга, родные места… Скажите, страшно было на кронштадтском льду?

— Уж больно тонок он оказался, товарищ Ленин.

— Вот-вот. Прав был наш метеоролог профессор Михельсон, когда осенью предупреждал о малоснежной зиме и ранней весне, — оживился Владимир Ильич, потом сказал глухо и скорбно: — Напишите своим родным, товарищ курсант, что нынче у вас будет голодно… Хлеб от зноя горит, пусть хоть овощи заготавливают.

И Ленин вернулся к себе в кабинет. Он любил эти тихие поздние часы, когда думалось неторопливо. Подходил к окну и подолгу стоял, погруженный в свои мысли, перебирая в памяти встречи, беседы, тревожные и радостные сообщения прошедшего дня…

Утром была беседа с Красиным, Чичериным и Дзержинским. Тревожно глядя в окно на безоблачное небо, Владимир Ильич говорил:

— Хлеб! Сейчас главное для нас хлеб! Мы закупили на сто миллионов рублей золотом зерна, получили от Межрабпома на четыреста тысяч долларов продовольствия и одежды, и все-таки этого мало, катастрофически мало!

Он быстро подошел к Красину.

— Сейчас многое зависит от вас, Леонид Борисович, от Лондонского торгпредства. Нам очень нужны всякие займы, ибо главное теперь — получить, и притом немедленно, товарный фонд для обмена на хлеб с крестьянами. Этой цели надо подчинить всю политику Наркомвнешторга.

— Мы выталкиваем пароходы с зерном при первой и вообще без всякой возможности. Очень трудно, Владимир Ильич… Антанта, особенно Америка, делает все, чтобы сорвать наши закупки.

Владимир Ильич повернулся к Чичерину.

— Георгий Васильевич, вы обратили внимание на статью в парижских «Последних известиях» — «Милюков и Авксентьев в гостях у американцев»? Эти буржуазные прихвостни главной своей задачей ставят срыв торговых переговоров РСФСР с иностранными государствами.

— Нет, эту не видел, но подобных масса. Ведь сказал же Милюков: «Чем хуже в России, тем лучше для России». Это единый фронт. Милюков приветствует действия Гувера в борьбе со всякой помощью, идущей нам помимо правительства, помимо АРА.

Владимир Ильич резко шагнул к Красину.

— И вот контрнаступление! АРА, чувствуя, что невозможно сдержать рост международной пролетарской солидарности, и понимая наше крайне тяжелое положение, идет на самое мерзкое средство политической борьбы — дать помощь и закабалить экономически. Взорвать Советскую власть изнутри!

— «Бойтесь данайцев, дары приносящих!» — произнес Красин.

Ф. Э. Дзержинский

— Совершенно верно, Леонид Борисович, но это уже компетенция Феликса Эдмундовича, — Ленин широким жестом указал на Дзержинского. — Мы же, как ни тяжело, как ни мала может оказаться эта помощь, вынуждены будем принять ее, как вынуждены были пойти на Брестский мир, хотя это так же унизительно и горько. Такова тактика сегодняшнего дня, и мы с вами знаем, что это явление временное.

Владимир Ильич молча походил по комнате, как бы вспоминая те тяжелые дни восемнадцатого года, когда совсем молодая Советская республика была поставлена перед необходимостью заключить тяжелейший для себя мир с Германией… Потом остановился около Дзержинского.

— Я доложу о мерах, которые мы предпринимаем, несколько позже, — сказал Дзержинский. — Сейчас же только замечу, что конгресс США предоставил АРА право продавать продовольствие и обмундирование за валюту даже бывшим неприятельским странам.

— В подтверждение слов Феликса Эдмундовича я могу привести некоторые цифры этой «помощи», — заговорил Чичерин. — Только в течение перемирия Германии было сбыто залежалых товаров на сумму в триста шестьдесят три миллиона долларов, причем учтите, что тонна пшеницы с доставкой в Европу стоила сто двадцать долларов, а продавалась в Европе за сто пятьдесят — двести. Недаром немцы говорят, что это самые дорогие жиры, хлеб и молоко, которые они когда-либо ели и пили.

— Установив монополию на снабжение Европы, — продолжал Дзержинский, — гуверовские эмиссары приобрели в условиях голода и разрухи оружие огромной силы. Гувер не напрасно изрек: «Кто контролирует продовольствие, тот контролирует государство».

— Политика сгущенного молока. Орудие простое — веревка голода. Вот чем они душат народы! — возмущенно воскликнул Ленин.

— Вместе с тем, Владимир Ильич, Гувер добился права, так сказать, «кооперировать» и «стимулировать» внутриевропейскую торговлю.

— Вы имеете в виду решение Верховного союза Антанты от седьмого марта двадцатого года? — обратился к Дзержинскому Красин.

— Да, совершенно верно, Леонид Борисович! АРА было также предоставлено право создать железнодорожную комиссию для руководства железными дорогами сначала в Австрии и Венгрии, а затем во всей Центральной и Восточной Европе. Гувер установил контроль над портами, над добычей угля и другими отраслями промышленности, над телефонными и телеграфными коммуникациями Европы.

— Смотрите, как все, почти все совпадает с требованиями, выдвинутыми в Риге представителем США Брауном, — заметил Ленин.

Чичерин достал из лежащего перед ним портфеля несколько листков бумаги.

— Можем сравнить, Владимир Ильич! Первое — требование собственного телефона и телеграфа, второе — создание комитетов по распределению продовольствия вне всякого контроля со стороны Советского правительства. Всевластие некоронованного короля Гувера.

— Государство в государстве… Не выйдет!

— Владимир Ильич, еще Пуанкаре говорил, что АРА — прекрасный квартирьер для промышленников и торговцев США в Европе, — напомнил Чичерин. — Вот они теперь и у нас, в России, требуют для грузов АРА полного приоритета на транспорте перед советскими грузами, а также права ввести в России систему продовольственных чеков, а это означает, что любой имущий сможет купить чеки за валюту или другие ценности.

— Это же наглый грабеж, а не спасение голодных и больных!

— Слушайте дальше, Владимир Ильич. На переговорах Уолтер Браун выговаривает для АРА право предпринимать такие шаги, которые им могут потребоваться… вы понимаете, — потребоваться!

— Иначе говоря, — определил Ленин, — транспорт плохо работает — передайте нам железные дороги; нет топлива для транспорта — передайте шахты. Плохо охраняются склады — поставим свою охрану и введем войска. Ах мерзавцы! Мы этого не допустим. Никогда!

— Мы, Владимир Ильич, конечно, отвергли эти гнусные требования, и на слова Брауна, что в конце концов мы должны помнить, что они хотят доставить продовольствие в Россию, Литвинов ответил достаточно ясно: и продовольствие может быть оружием.

— Правильно! Ни под каким видом на соглашение в такой форме мы не пойдем! Георгий Васильевич, американские торгаши хотят создать видимость того, будто мы способны кого-нибудь надуть. Поэтому я предлагаю формально передать им тотчас по телеграфу от имени правительства следующее…

Владимир Ильич на секунду задумался и продиктовал:

— «Мы депонируем золотом в нью-йоркском банке сумму, составляющую 120 процентов того, что они в течение месяца дают на миллион голодных детей и больных». Но условие наше тогда такое, что ввиду столь полной материальной гарантии ни малейшей тени вмешательства не только политического, но и административного американцы не допускают и ни на что не претендуют. Тогда отпадают все пункты договора, дающие им хоть тень права на административное вмешательство. Этим предложением мы утрем нос торгашам…

— Владимир Ильич! — вступил в разговор Дзержинский. — Есть еще один аспект предполагаемой деятельности АРА. Вот последнее сообщение из Лондона. В восточном отделе «Интеллидженс сервис» совсем недавно был проведен инструктаж как для сотрудников отдела, так и для сотрудников немецких и американских разведывательных органов. Присутствовал полковник разведки США Вильям Хаскель. Там же был и наш хороший знакомый по заговору дипломатов Сидней Рейли. Инструктировал начальник восточного отдела разведки доктор Дени Росс — бог разведчиков всего мира, как они сами считают. Не буду вдаваться в частности. Скажу только, что в случае начала деятельности АРА в нашей стране главной их задачей становится наступление на план ГОЭЛРО объединенными усилиями американской, английской и германской разведок. ВЧК считает, что АРА, используя помощь голодающим, попытается установить легализованные каналы разведки.

— Я понял вас, Феликс Эдмундович, — сказал Ленин. — Если договоренность в Риге будет достигнута, то вы, пресекая всевозможные попытки шпионажа, диверсий и особенно вылазки еще сохранившейся в стране белогвардейской нечисти, не должны дать ни одного повода свернуть начатую аровцами работу. Это главное. И вместе с тем ежечасно, ежеминутно учитывайте ту громадную опасность, которую несет в себе АРА.

— Мы создадим особую группу, Владимир Ильич, которая этим займется.

— Хорошо, Феликс Эдмундович, я надеюсь на вас.

Несколько дней спустя Лидия Александровна Фотиева, секретарь Ленина, пропустила к нему в кабинет Валериана Владимировича Куйбышева — начальника Главэнергостроя и Глеба Максимилиановича Кржижановского — председателя комиссии ГОЭЛРО.

Владимир Ильич встретил их вопросом:

— Что, рабочие со строительства электростанций разбегаются, уходят в деревни? Нужен хлеб, хлеб!!! Знаю, знаю, архисложная проблема… На Украине, в Сибири есть продовольствие, но не хватает исправных вагонов, чтобы вывезти его. Вчера мы с Дзержинским направили всем губисполкомам телеграмму с просьбой оказать помощь управлениям дорог в ремонте вагонов. Думаю, скоро пустим поезда с хлебом и мясом в голодное Поволжье и на ваши стройки кое-что пойдет.

Обращение НКПС к трудящимся

— Хлеб непременно нужен, но и цемент необходим, Владимир Ильич, — мягко заметил Куйбышев.

— Знаю, и это знаю… Мы уже взяли на прицел новороссийские цементные заводы. Их надо срочно восстанавливать. Цемент и хлеб… Это наша неотложная задача в строительстве электростанций. Вот посмотрите справку Новороссийского экономического совещания — ЭКОСО, как мы его сейчас называем. Им тоже многое нужно, чтобы восстановить и пустить в ход цементные заводы. Нужно, все нужно! — И Ленин взволнованно заходил по кабинету. — Десять крупных цементных заводов стоят, ждут ремонта и пуска. А ведь они работали на экспорт. Новороссийский порт — это ведь «окно» в Европу, и теперь «окно» закрыто. Его надо как можно скорее открыть для взаимного товарооборота.

Ленин быстро подошел к телефону и вызвал ВЧК, Дзержинского.

— Феликс Эдмундович, вот у меня сидят и плачутся ГОЭЛРОвцы… Им нужен цемент для строительства электростанций, а в Новороссийске стоят десять цементных заводов. Там, видно, саботажники мешают рабочим восстанавливать предприятия. Кого можно туда послать — проверить, помочь?

— Предлагаю послать члена коллегии ВЧК Лациса, Владимир Ильич.

— Согласен, одобряю, вполне одобряю. Он получит мандат от Совета Труда и Обороны. До свидания, Феликс Эдмундович! Ну что? — Чуть наклонив голову, Ленин торжественно объявил: — Считайте, товарищи, цемент у вас будет, только стройте быстрее электростанции.

Довольные Куйбышев и Кржижановский собрались уходить.

— Нет, позвольте, позвольте… еще поговорим, — остановил их Ленин.

Они рады этому, бесконечно рады слушать Ленина. Но глаза Ильича болезненно сужены, резко обозначились складки между бровей. Он всеми силами старается скрывать свое состояние от окружающих, однако это не всегда ему удается. Пули эсерки Каплан, засевшие в его теле, делают свое злое дело. И не дает никаких отсрочек неимоверно тяжелая работа… Он растрачивает себя, беспощадно растрачивает!

Вот собрались они, трое волжан, и объединяет их многое.

Брошюра Г. М. Кржижановского с пометками В. И. Ленина

Кржижановский вместе с Лениным руководил петербургским «Союзом борьбы за освобождение рабочего класса». Ильичу тогда было всего двадцать пять лет, Кржижановскому — двадцать три. Глеб… Глебушка… Володя… Так они называли друг друга. Теперь Ленину пятьдесят один, Кржижановскому — сорок девять, а Куйбышеву только тридцать три.

Сейчас сердце Куйбышева переполнено восторгом и счастьем от встречи с Лениным. Оба они — и Глеб Максимилианович и Валериан Владимирович — взволнованы, готовы ловить каждое его слово. Они убеждены — Ильич будет учить их искусству управления. Куйбышев руководит комиссией по восстановлению крупной промышленности, контролирует работу ряда главных управлений. Он старательно изучает одну отрасль промышленности за другой. Сейчас основное — строительство электростанций. Ленин назвал план ГОЭЛРО второй программой партии. И Куйбышеву с Кржижановским предстоит практически возглавить его осуществление. Им так необходимы советы Ильича…

Ленин ласково прищурил глаза и спросил:

— Вы помните, Глеб Максимилианович, эпиграф к вашей брошюре об электрификации — «Век пара — век буржуазии, век электричества — век социализма»?

— Да, конечно, Владимир Ильич, помню…

В это время Куйбышев, глядя на Ленина, вспомнил высказывание о нем Дана, меньшевистского лидера: «Ленин непобедим, потому что нет больше такого человека, который все двадцать четыре часа в сутки был бы занят революцией, у которого не было бы других мыслей, кроме мыслей о революции, и который даже во сне видит только революцию. Подите-ка справьтесь с ним!» Так говорят об Ильиче даже враги…

Ленин прервал размышления Куйбышева вопросом, читал ли он записки Генри Форда «Моя жизнь и достижения»?

— Нет? Советую почитать! Форд описывает свое восхождение от слесаря-недоучки до крупного промышленника, автомобильного короля. Но не в этом суть. Нам прежде всего интересно, когда он ведет речь о научной организации производства. У него опыт, у него школа. Производство расщеплено на операции. За конвейером будущее. В минуту — шесть готовых автомобилей… Нам бы так!

Слушая Ленина, Куйбышев понял, что Ильич приоткрывает ему перспективы, определяет направление будущей работы. «Как он мудр, как дальновиден… Он тончайший психолог и видит тебя насквозь», — подумалось ему.

— Поговорим о другом, — предложил Ленин. — Вот вы увлеклись технической стороной строительства электростанций, но не забывайте, что экономика — самая интересная политика. Сколько сейчас раздается глупых речей: мол, сначала восстановим хоть часть старого, прежде чем строить новое?! Звучат насмешки над якобы фантастичностью нашего плана ГОЭЛРО. Говорят даже, что нынешняя электрификация похожа на электрофикцию… Одобряя план ГОЭЛРО, VIII съезд Советов поручил ВСНХ развернуть самую широкую пропаганду этого плана, вплоть до изучения во всех учебных заведениях республики. А некоторые наши литераторы не пропагандируют выработанного плана, а пишут тезисы и пустые рассуждения о том, как подойти к его выработке! Сановники ставят ударение чисто бюрократически на необходимости «утвердить» план, понимая под этим не вынесение конкретных заданий — построить то-то и тогда-то, купить то-то за границей, — а нечто совершенно путаное, вроде разработки нового плана! Больше года назад, в феврале двадцатого, сессия ВЦИК приняла резолюцию об электрификации, где сказано, что для Советской России впервые предоставляется возможность приступить к более планомерному хозяйственному строительству, к научной выработке и последовательному проведению в жизнь государственного плана всего народного хозяйства. И план ГОЭЛРО стал первым шагом великого хозяйственного начинания.

Мы дали государственное задание, мобилизовали сотни специалистов, получили единый хозяйственный план, построенный научно. Мы имеем законное право гордиться этой работой; надо только понять, как следует ею пользоваться, и именно с непониманием этого приходится теперь вести борьбу. Взгляните на статьи Крицмана в «Экономической жизни». Пустейшее говорение. Литературщина. Рассуждения в длинных пяти статьях о том, как надо подойти к изучению, вместо изучения данных и фактов. Возьмите тезисы Милютина, опубликованные там же, вслушайтесь в речи «ответственных» товарищей. Те же коренные недостатки, что у Крицмана. Скучнейшая схоластика, то литераторская, то бюрократическая, а живого дела нет. Хуже того, высокомерно-бюрократическое невнимание к тому живому делу, которое уже сделано и которое надо продолжать. Опять и опять пустейшее «производство тезисов» или высасывание из пальца лозунгов и проектов вместо внимательного и тщательного ознакомления с нашим собственным практическим опытом.

Ленин говорил страстно, возбужденно, шагая по кабинету из угла в угол.

Куйбышев и Кржижановский переглянулись и поняли друг друга. Нельзя давать Ильичу так волноваться. Ведь он болен, тяжело болен.

— Владимир Ильич! Ясно, что предстоит борьба на два фронта: за темпы электрификации и с теми, кто мешает ее осуществлению. Верно? — спросил Кржижановский.

— Так и только так, — улыбнулся Ленин. — Я и хотел, чтобы вы это поняли! — И распрощался с ними.

Организация нашей внешней торговли пролетарского государства в капиталистическом окружении должна быть подчинена двум основным задачам: а) максимальное содействие и стимулирование развития производительных сил страны и б) защита строящегося социалистического хозяйства от экономического наступления капиталистических стран…

Через посредство внешней торговли международный капитал стремится навязывать нам свои условия, пытается и будет пытаться поработить нашу страну и превратить ее в свою колонию. Это обстоятельство заставляет нас быть во всеоружии на этом участке нашего хозяйственного фронта, заботиться здесь об укреплении своих позиций для того, чтобы не только отражать натиск капитализма, но и использовать внешнюю торговлю в целях укрепления хозяйства СССР и ускорения социалистического строительства.

Из резолюции октябрьского (1925 г.) Пленума ЦК РКП(б)
Телеграмма В. В. Куйбышева. Ноябрь 1926 года. К пуску Волховстроя.

Ценность Волховстроя не только в его значении для промышленности Сев.-Зап. края, но также и в том, что наша первая мощная электростанция опровергает злобные предсказания белогвардейских кумушек о нереальности плана электрификации страны, намеченного гениальной рукой Владимира Ильича. Волховстрой ярко свидетельствует о неиссякаемых творческих способностях рабочего класса, о том необычайном подъеме, с которым пролетариат разоренной крестьянской страны уверенно идет по пути строительства социализма. В этом — колоссальная историческая роль Волховстроя.

Горячо приветствую рабочих, технический персонал и руководителей Волховского строительства.

Да здравствует ленинградский пролетариат!

Впереди у нас еще долгая упорная борьба, до тех пор, пока не восторжествует всюду власть рабочих, до тех пор, пока не будут обезврежены раз навсегда происки империалистов окружающих нас буржуазных государств, до тех пор, пока не будут раздавлены окончательно наши белогвардейцы, меньшевики и остальные контрреволюционеры.

Ф. Э. Дзержинский

Часть вторая

Я — ГРАЖДАНИН СОВЕТСКОГО СОЮЗА!

Неудача интервенции и жажда конкурирующих на мировой арене капиталистических групп увеличить свои прибыли путем использования природных богатств России заставляет ряд капиталистических государств переходить к установлению договорных отношений с Советской республикой.

Возможность новых, основанных на договорах и соглашениях, отношений между Советской республикой и капиталистическими странами должна быть использована в первую очередь для поднятия производительных сил Республики, для улучшения положения главной производительной силы — рабочего класса.

Из резолюции X съезда РКП (б). Март 1921 года

Присмотритесь к тому, в каком резком противоречии находится то, что происходит среди рабочего класса и крестьянства нашего Союза, по сравнению с тем, что имеется сейчас в капиталистических странах. У нас — героический порыв к труду, к социалистическому строительству, к переделке мелкобуржуазной крестьянской психологии, к созданию социалистических элементов в деревне. У нас — бешеная, ударная работа, у нас стучат молотки, у нас куется новый социальный строй. Там — развал, анархия, кризисы и взаимная вражда; там — ожесточенная борьба между капиталистическими странами и не менее ожесточенная классовая борьба внутри капиталистических стран.

В. В. Куйбышев

В нашем топливном балансе огромнейшую роль должна сыграть электрификация страны…

При сравнении наших достижений с положением в других странах надо определенно сказать, что мы стоим только у первого начала осуществления задач в этой области. Из плана ГОЭЛРО, который был принят VIII съездом Советов, выполняется и будет выполнена в ближайшие годы программа «первой очереди». У нас уже открыты и работают Шатурская, Каширская, Красный Октябрь и Кизеловская станции с 33 тыс. квт. Заканчиваются в этом году Волховстрой, Нижегородская и Штеровка. Мощность будет доведена до 216 тыс. квт. …Теперь, когда хозяйство нашего Союза становится прочно на ноги, работы по электрификации страны… должны явиться первоочередной задачей…

Выработка наших станций по Москве в 1913 г. давала всей энергии 154 млн. квт-ч, а в 1925/26 г. уже будет давать 422 млн. квт-ч… Рост почти в три раза, а до 1928 г. должны мы увеличить выработку до 1 млрд. квт-ч.

Это достижение сделалось возможным благодаря не только тем средствам, которые мы вкладываем в электрификацию (например, в этом году СТО уже постановил ассигновать на электрификацию 76 млн., в прошлом году было 49 млн., а в позапрошлом — 50 млн.), но и благодаря тому, что мы успешно разрешили ряд технических вопросов.

Ф. Э. Дзержинский. 1925 год

Первенец электрификации Волховская гидроэлектростанция. С картины художника В. Подковырина

ЗАКЛЮЧЕН В ТЮРЬМУ СИНГ-СИНГ

В жаркий июльский полдень 1930 года бронированная машина, в каких обычно американская полиция возит особо опасных преступников и ценности, подошла к воротам тюрьмы Синг-Синг в городе Осенинге, штат Нью-Йорк.

Один из трех полицейских, стоявших у высокой металлической решетки, что закрывала ворота, подтянул тяжелый пояс с пистолетом и, щурясь от яркого полуденного света, не спеша подошел к машине. Открыл дверцу.

— Не изжарились вы в этой консервной банке? — весело начал он, но тут же сменил тон на официальный: — Все в порядке, сэр! Проезжайте!

Под журчание электромоторов тяжелая черная решетка медленно поползла вверх. Не дожидаясь, пока она поднимется совсем, броневик прошел под ней. Глядя ему вслед, полицейский сказал своим коллегам:

— Судя по всему, еще один кандидат на тот свет! Сам мистер Уоллен его привез. Ну и жара же сегодня, пожалуй, перевалило за сто![65]

Тот, кого он имел в виду, говоря о кандидате на тот свет, не слышал этих слов. Он вообще ничего не слышал, кроме рева мотора, а видел только решетчатую перегородку, отделявшую кузов броневика от кабины шофера.

Покачиваясь на мягком пружинном сиденье, арестант свободной левой рукой время от времени проводил по потному лбу.

Правая рука его была схвачена тонким стальным браслетом. Легкая, но прочная цепочка соединяла браслет с другим, точно таким же, державшим запястье левой руки сидевшего рядом детектива. Тому, видимо, было еще жарче, но он не решался стереть пот с лица или хотя бы снять шляпу. Он непременно сделал бы это в любом другом случае, даже, может быть, позволил бы себе закурить. Но это в любом другом случае, а сегодня его предупредили, что он сопровождает опаснейшего из всех арестованных, каких ему когда-либо приходилось сопровождать, «агента Москвы», от которого в любую минуту можно ожидать чего угодно. Детектив держал под контролем каждое движение своего спутника. И в этом была не только настороженность, но еще и любопытство. Этот человек действительно чем-то очень сильно отличался от тех людей, с которыми ему приходилось иметь дело до сих пор.

Арестованный был плотным (фунтов на сто шестьдесят, как привычно на глаз определил сыщик), нестарым — лет тридцати пяти — тридцати шести, не больше. Темные, коротко подстриженные волосы, немного выступающий вперед подбородок. Взгляд глаз спокойный и уверенный. Крепкая шея и крупные руки говорили о том, что человек этот в недалеком прошлом занимался физическим трудом. На первый взгляд — ничего особенного. Встретив такого человека на улице Нью-Йорка, его, пожалуй, можно было бы принять за мастера с завода или хозяина небольшой мастерской из тех, где босс сам порой берется за кувалду. Но это на первый взгляд. Сыщика из Федерального бюро расследований не проведешь: едва приметные детали говорили опытному глазу о том, что человек этот не так прост. Во-первых, такого костюма не может быть у человека малозначительного — он сшит слишком тщательно. Затем это спокойствие и уверенность — они не напускные. Такой характер не приобретается, как костюм, он вырабатывается за долгие годы, когда человек распоряжается другими людьми и привыкает, чтобы ему подчинялись. И вот еще — перстень с крупным бриллиантом. Интересно, сколько такой может стоить? В полутемной машине камень то мерцал, как кончик зажженной сигары, то вспыхивал, словно осколок солнца.

Несколько раз сыщик пытался заговорить с арестованным, и подсознательное чувство всякий раз заставляло его прибавлять к обращению почтительное «сэр».

Однако арестованный не отвечал и только в самом конце пути произнес с ужасным акцентом:

— Я, к сожалению, плохо говорю по-английски.

— Я тоже сожалею, сэр, — сказал сыщик. И это была правда.

Проскочив на полной скорости под решеткой тюремных ворот, броневик остановился во внутреннем дворе вплотную к небольшой двери в кирпичной стене. Прозвучал резкий звонок. Дверца броневика и дверь в стене открылись одновременно, образовав короткий стальной коридор. Скованные наручниками спутники шагнули по нему внутрь тюрьмы Синг-Синг.

В большой, почти пустой комнате, разгороженной решеткой, началась процедура передачи арестованного тюремным властям. По всему было видно, что приезда этой машины здесь уже ждали. На месте оказался и переводчик, худенький чернявый человек, которому арестованный спокойным глуховатым голосом бросил всего одну фразу. Переводчик угодливо, как отметил про себя детектив, улыбнулся и, обращаясь уже по-английски к начальнику тюрьмы, попросил снять с арестованного наручник.

Отпирая стальной браслет, сыщик вдруг поймал себя на чувстве, похожем на досаду. Будто бы, разъединяясь с этим человеком, он упускал какую-то важную и редкую возможность. Черт возьми, ему, кажется, жалко расставаться с этим человеком, так и не поговорив с ним. Сыщик снял наручник, вложил одно кольцо в другое и рассеянно сунул их в карман. Ему не хотелось уходить и, шагнув немного в сторону, он стал наблюдать за происходящим. Все это он видел уже десятки раз, но сегодня процедура кое в чем отличалась от обычной.

Что-то уж очень суетился начальник тюрьмы, поминутно поправляя белый крахмальный воротничок рубахи. Кстати, зачем ему нужен весь этот парад? Начальник полиции штата Нью-Йорк мистер Уоллен тоже выглядел не очень-то уверенно. Детектив знал его давно и мог бы сказать, что красные пятна на его щеках выступили отнюдь не от жары. Начальник особенно внимательно прочел анкету арестованного, которую тот, впрочем, подписать отказался. Мистер Уоллен дважды предложил ему сделать это, но таким неуверенным тоном, что, очевидно, и сам понимал: ничего арестованный не подпишет.

Наконец процедура закончилась. Переодетый в серую тюремную фуфайку и такие же брюки, новый узник Синг-Синга спокойно прошел за решетчатую дверь и сопровождаемый переводчиком и начальником тюрьмы зашагал по длинному коридору. Он шел быстро и деловито, казалось, это он ведет остальных.

— А ведь говорят, — обратился детектив к дежурному тюремщику, — этому человеку угрожает электрический стул!

— А кто их разберет, — махнул тот рукой. — Я знаю только, что этот парень русский. Его обвиняют в попытке свергнуть правительство США.

Всю обратную дорогу в Нью-Йорк детектив досадовал, что ему так и не удалось поговорить с этим человеком. Собственно говоря, размышлял он, что в нем самое интересное? Пожалуй, уверенность. Будто бы за ним стоит какая-то неодолимая сила. Нет, даже не группа людей, а именно — сила. Как его имя? Кажется, Дзиафкин, так оно звучит. Ну, про него наверняка еще услышишь. Такие люди не исчезают бесследно.

Глядя на широкую ленту шоссе, стелившуюся вдоль скалистых, поросших редким лесом берегов Гудзона, сыщик из ФБР впервые за целый день закурил и снял надоевшую шляпу. Было очень жарко.

Как всякий детектив, он не мог спокойно пройти мимо того, чего не понял до конца. Но для того, чтобы понять смысл эпизода, участником которого он был, детективу надо было бы знать и многое другое, исследовать длинную цепь событий, начавшихся в Москве осенью 1929 года. Впрочем, может быть, и еще раньше…

«УЗКОЕ» СОВЕЩАНИЕ

Осенью 1929 года в Деловом дворе — у председателя ВСНХ Куйбышева — состоялось «узкое» совещание, что называется, «без протокола». На нем присутствовали кроме Валериана Владимировича только два человека: нарком внешней и внутренней торговли Анастас Иванович Микоян и член президиума ВЦИК РСФСР Федор Михайлович Зявкин.

Куйбышев пригладил рукой свою буйную шевелюру и предложил:

В. В. Куйбышев

— Анастас Иванович! Для начала обрисуйте конъюнктуру в Америке и перспективы нашей торговли.

Микоян хотел встать, но Куйбышев жестом остановил его, и тот сидя начал говорить:

— В Америке развивается жесточайший кризис. Многие предприниматели сокращают свое производство и даже совсем закрывают предприятия, особенно средние и мелкие. Рабочих выбрасывают на улицу, растет безработица. Гувер при вступлении на пост президента в 1928 году сулил избирателям «эру процветания». Деловые люди хотят торговать с нами, но он в ответ на их требования грозится, как он говорит, «заткнуть им глотку». Валериан Владимирович, — обратился Микоян к Куйбышеву, — вы ведь хорошо помните Герберта Гувера на посту министра торговли, он же злейший противник торговли с СССР. Капиталисты обвиняют нас, — продолжал Микоян, — в том, что у нас якобы принудительный труд и будто, продавая свои товары по бросовым ценам, мы душим их рынок.

Он открыл папку, достал бумагу.

— Вот посмотрите — в 1929 году мы ввезем к ним своей продукции не больше чем на сорок миллионов рублей. Это, представьте, только около пяти процентов их импорта. А вывезем из Америки товаров на сто семьдесят семь миллионов рублей, причем приобретем их за чистое золото. И они еще кричат, что русские душат их своим демпингом. Везем к ним золото, а они вопят — демпинг. Какие же они твердолобые! Ведь отсутствие рынков сбыта порождает кризис, а он у них в расцвете. Ну не признаете нас, черт с вами, но торговать вам непременно надо, тем более предприниматели этого требуют.

Микоян замолчал.

— Спасибо, Анастас Иванович, — сказал Куйбышев, затем повернулся к Зявкину: — В общих чертах ясно, Федор Михайлович? Давайте теперь поговорим о вашей поездке в США. Я хочу, чтобы вы, как наш новый торговый представитель, хорошо понимали, в чем мы особенно нуждаемся и какую торговлю хотели бы наладить с Америкой. Мы сейчас строим не десятки, а сотни предприятий, и среди них такие гиганты, как Челябинский и Сталинградский тракторные заводы, Запорожсталь и многие другие. Но они будут мертвыми, бездействующими, если мы не повысим темпы выполнения ленинского плана ГОЭЛРО. Мы многого добились. В прошлом году выработка электроэнергии в пять раз превысила показатель тринадцатого года! В двадцать втором году мы пустили Каширскую ГРЭС под Москвой и электростанцию «Красный Октябрь» в Ленинграде, в двадцать четвертом — Кизеловскую ГРЭС, в двадцать пятом — Горьковскую и Шатурскую электростанции, в декабре двадцать шестого — Волховскую ГЭС, в ноябре двадцать седьмого года начато строительство Днепрогэса. В первую пятилетку намечено построить полторы тысячи предприятий. Им необходима электроэнергия. Обречь эти предприятия на энергетический голод мы не имеем права. Нам нужна электротехническая революция! — Куйбышев встал и, как бы подкрепляя эти слова, твердо опустил кулак на стол. — Федор Михайлович! Почитайте работы Маркса, Энгельса об электричестве.

Он быстро направился к большому книжному шкафу, достал томик и полистал его.

Карта-схема электростанций, построенных во плану ГОЭЛРО

— Вот послушайте, что писал Энгельс об электротехнической революции: «В действительности это колоссальная революция. Паровая машина научила нас превращать тепло в механическое движение, но использование электричества откроет нам путь к тому, чтобы превращать все виды энергии — теплоту, механическое движение, электричество, магнетизм, свет — одну в другую и обратно и применять их в промышленности. Круг завершен. Новейшее открытие Депре, состоящее в том, что электрический ток очень высокого напряжения при сравнительно малой потере энергии можно передавать по простому телеграфному проводу на такие расстояния, о каких до сих пор и мечтать не смели, и использовать в конечном пункте, — дело это еще только в зародыше, — это открытие окончательно освобождает промышленность почти от всяких границ, полагаемых местными условиями, делает возможным использование также и самой отдаленной водяной энергии, и если вначале оно будет полезно только для городов, то в конце концов оно станет самым мощным рычагом для устранения противоположности между городом и деревней. Совершенно ясно, однако, что благодаря этому производительные силы настолько вырастут, что управление ими будет все более и более не под силу буржуазии». А это значит, что у них на Западе когда-то возникнет энергетический голод, — твердо заключил Куйбышев. — Наше преимущество — в плановом хозяйстве! И здорово, что возглавляет Госплан крупный энергетик — Глеб Максимилианович Кржижановский. Вам надо также, Федор Михайлович, перечитать труды Ленина, написанные им задолго до Октября. Перечисляю по памяти: «Развитие капитализма в России», «Капитализм в сельском хозяйстве», «Аграрный вопрос и «критики Маркса», «Одна из великих побед техники». В них Владимир Ильич много говорит о роли электрификации в техническом перевооружении народного хозяйства. Помните, Федор Михайлович, что для нас главное в торговле с Америкой — это электротехническое оборудование и турбины. Английские и немецкие фирмы пока нас обеспечивают, но этого мало, а впереди у нас резкое повышение темпов индустриализации, и увеличить поступление энергетического оборудования крайне необходимо. Советую вам также изучить справочник американской промышленности и торговли. Надо знать, что покупаем!

«Узкое» совещание заканчивалось, и, прощаясь, Куйбышев крепко пожал Зявкину руку:

— Задача налаживания торговли с США очень нелегкая, Федор Михайлович. У нас там много противников. На восстановление дипломатических отношений надежд мало, судя по заявлениям президента Гувера о том, что смысл его жизни — уничтожение большевизма. Но торговать с Америкой мы будем! Я очень надеюсь на вас. Желаю успеха!

БЫЛИ СБОРЫ НЕДОЛГИ

На другое утро, побрившись, Зявкин необычно долго разглядывал себя в зеркало. Жена, несколько раз заходившая в комнату, не выдержала и спросила:

— Ты что, Федор, не в кино ли собираешься сниматься? Отойди наконец от зеркала, мне тоже причесаться надо.

— Прости, я задумался… Слушай-ка, как, по-твоему, сильно я постарел?

Жена улыбнулась.

— А что это тебя вдруг взволновало? Седина в голову — бес в ребро?

Но тут она заметила, что на лице мужа нет улыбки. Он был серьезен.

— Нет, Танюша, я тебя толком спрашиваю.

— Да ничуть ты не изменился, — уже серьезно сказала жена. — Ну, может быть, морщинки возле глаз, работаешь много.

— Так я и думал, — вздохнул Зявкин и добавил: — Бородку, что ли, отрастить для солидности?

— Да зачем это тебе?

Он наконец отвернулся от зеркала.

— Слушай, Татьяна. Что бы ты сказала, если бы, к примеру, нам поехать в Америку?

— Куда? — протянула жена и опустилась на стул.

— В Америку. В Соединенные Штаты, в город Нью-Йорк.

Достаточно зная характер мужа, Татьяна Михайловна поняла, что на этот раз он не шутит. В ее жизни было много переездов, она к ним привыкла. Ростов, Кавказ, Москва… Но вот Америка? Это было очень уж неожиданно.

— А как же Любочка? Ведь ей в этом году в первый класс… — тихо спросила она.

— Там есть школа, будет учиться, по-английски будет разговаривать!

Татьяна Михайловна почувствовала, что он хочет казаться спокойнее и веселее, чем это есть на самом деле.

— Очень уж далеко, — вздохнула она, — и работа, наверное, трудная. Ох, Федор, — она подошла и, обняв мужа за плечи, положила ему на грудь голову.

— Ты пока никому ничего не говори, — сказал он, — но собирайся потихоньку.

В этот день у Зявкина была встреча с Микояном. Анастас Иванович осмотрел его френч, галифе и предложил:

— Идите немедленно на Кузнецкий. В нашей внешторговской мастерской вас преобразят. Вы должны выглядеть без шика, но солидно. — Он на минуту задумался. — И вот еще что, товарищ Зявкин. Затребуйте от моего имени из Наркомфина перстень с бриллиантом получше. И напишите им: для служебной командировки, по минованию надобности будет возвращен.

— Может быть, не надо перстня, — взмолился Зявкин.

— Надо, надо, мне эта публика несколько знакома. Увидите, насколько легче вам с ними будет разговаривать. Это для них — как гипноз…

Через неделю в мастерской на Кузнецком мосту Зявкин примерил новый костюм, посмотрел в зеркало — и не узнал себя. Из рамы на него смотрел персонаж из заграничного кинобоевика.

Вынул из бумажника широкий золотой перстень с крупным камнем, надел на палец, взял в руки шляпу, светлые перчатки…

— Нет, все-таки что делает с человеком костюм, — поразился он, — удивительно!

— Так в нем пойдете? — спросил из-за спины довольный своей работой закройщик. — Старый костюм я могу завернуть.

— Нет, заверните, пожалуйста, новый, — сказал Зявкин, глядя в окно, где скромно, весьма скромно одетые москвичи, как всегда, спешили куда-то. Потом резким движением снял с пальца перстень. Только сейчас с особой силой он ощутил всю тяжесть и необычность той работы, которая предстоит ему в далекой стране.

К новому костюму Федору Михайловичу нужно было как-то привыкать, надевая его хотя бы по вечерам дома.

АТЛАНТИЧЕСКИЙ ОКЕАН

24 октября 1929 года в Москве непрерывно моросил мелкий холодный дождик.

В этот день Федор Михайлович Зявкин с женой и маленькой дочерью уезжали с Белорусского вокзала на Запад. Впереди были Париж и Гавр. Оттуда океанским лайнером они должны отплыть в Нью-Йорк, к месту нового назначения.

Поначалу все шло хорошо.

Германское посольство в Москве беспрепятственно дало визу на въезд в Берлин.

Но в Берлине пришлось три дня ждать транзитной визы в Париж, а там положение еще более осложнилось. Американский консул в Париже настороженно осмотрел советские паспорта, небрежным движением вернул и сказал:

— Зайдите завтра.

Назавтра опять — зайдите позже… И так наступил десятый день.

Надо требовать более настойчиво, решил Зявкин.

Получив от консула очередной, десятый отказ, он снял с большого пальца левой руки золотой перстень с крупным бриллиантом, надел его медленно на указательный палец правой руки, помахал сверкающим камнем перед самым носом консула, затем постучал перстнем по стеклу, лежащему на столе, и с апломбом заявил:

— Ну что ж! Если вас не интересует русское золото, которое вслед за нами должно прибыть в Америку, продолжайте препятствовать нашему въезду.

Бриллиант и разговор о золоте оказали чудодейственное влияние: визы были выданы немедленно.

На корабле после завтрака Зявкин зашел в салон, и здесь его окружила толпа дельцов. Посыпались вопросы.

— Вы действительно назначены главой Амторга?

— Нет, я вице-президент Амторга.

— Вы коммунист?

— Пусть это вас не волнует, я специалист, точнее, русский коммерсант.

— Ваши задачи в Америке?

— Наладить деловые отношения с фирмами и торговать.

— Что вы собираетесь покупать в Америке?

— Техническое оборудование для советской промышленности.

Расталкивая толпу, к нему пробились двое, назвавшиеся французскими коммерсантами. Один из них спросил:

— Почему вы едете в Америку, вас не устраивает торговля с Францией?

— Нас, как любых коммерсантов, устраивает, где дешевле, лучше, и там, где мы можем получать кредиты.

Бесцеремонно оттеснив французов, к Зявкину приблизился расторопный репортер и представился:

— Никерброкер, корреспондент газеты «Нью-Йорк пост». Господин вице-президент! Прошу ответить — вы едете торговать с Америкой за наличные или в кредит?

— И за наличные, и в кредит, и в обмен на наши товары.

— А вы думаете прежде рассчитаться со старыми царскими долгами перед американо-русской торговой палатой?

— У нас в Советском Союзе считают так: сперва надо установить дипломатические и торговые отношения, а потом уже разговаривать о долгах.

— О каком торговом обмене вы говорите?! — иронически заметил Никерброкер. — Фирмы «Дженерал электрик», «Дженерал моторс» и другие не будут обменивать свою продукцию на вашу древесину, уголь или кожу. Вы им дайте наличное золото.

— Нам нужны моторы, электротехническое оборудование. Вам нужны уголь, кожа, древесина — вот вам и деловой обмен, — разъяснил Зявкин. — И потом, если ваши фирмы это не устраивает, найдем другие. У нас есть золото, есть и товары.

Никерброкер раздраженно и резко закричал:

— Цель вашей индустриализации и пятилетки — это захват мирового рынка. Вы задушили Европу своим демпингом, а теперь беретесь за Америку.

— Какой демпинг? — весело остановил его Зявкин. — В этом году мы у вас закупили оборудования на сто семьдесят семь миллионов рублей золотом — ведь это двадцать процентов всего вашего экспорта, а продали Америке своих товаров только на сорок миллионов. Позвольте спросить — какой же это демпинг? У вас возникли трудности, бушует кризис, вам выгодно с нами торговать. Вот вы — представитель свободной печати — и объясните это своим читателям.

— Нет! Мы будем убеждать американских читателей, что все теперешние трудности в Америке объясняются советской пятилеткой и вашим демпингом!

— Ну, это дело вашей совести, господа, — ответил Зявкин, а про себя подумал: «Только где она у вас?»

Работа Зявкина в Америке осложнялась рядом провокаций русских невозвращенцев, многие из которых зарабатывали деньги на «черный день» своими «разоблачительными» письмами в буржуазной печати, пытаясь представить каждого советского торгового работника как «агента Москвы».

Деятельность невозвращенцев была на руку ярым противникам налаживания торговых отношений с Советским Союзом, запугивавших американцев «коммунистическим проникновением» в США.

В 1929 году весь капиталистический мир охватил жесточайший кризис. В США он прошел как вихрь, произведя колоссальные разрушения в экономике. Выпуск промышленной продукции сократился на 46 процентов, а число безработных достигло 15—17 миллионов человек. Промышленное производство Америки было отброшено на уровень 1908—1909 годов.

Миллионы рабочих и безработных выходили на улицы. Происходили кровавые стычки с полицией. Разоряющиеся предприниматели требовали от правительства усилить торговлю с СССР.

Чтобы отвлечь от этих проблем внимание общественности, правительство Гувера стало на путь провокаций.

Начальник нью-йоркской полиции Уоллен получил задание подготовить фальшивые письма. Нужна была «рука Москвы».

Во всех апрельских газетах появилась свежая сенсация. Начальник нью-йоркской полиции опубликовал подложные «советские» письма из Москвы в Нью-Йорк, где Амторг «разоблачался» как посредник в распределении денежных сумм на коммунистическую пропаганду в Америке. Правая печать, захлебываясь злобой, объясняла выступления миллионов американских безработных «коммунистической деятельностью» Москвы.

В Америке началась погоня за «красными ведьмами».

26 мая 1930 года палата представителей конгресса США большинством голосов (210 против 18) приняла резолюцию конгрессмена Гамильтона Фиша о расследовании деятельности «красных» в Америке.

Фиш мотивировал свою резолюцию тем, что «коммунисты создают волнения в южных текстильных городах и подстрекают негров к новым требованиям». Он восклицал: «Если вы хотите найти работу в Америке, вышлите из страны всех коммунистов…»

Конгресс принял закон, ассигнующий неограниченные суммы для расследования деятельности коммунистов.

Спикер нижней палаты Лонгворт назначил Гамильтона Фиша главой специальной комиссии по расследованию коммунистического движения в США.

* * *

Первое заседание комиссии конгресса открылось 15 июля 1930 года. Фиш пригласил на него представителей всех буржуазных газет. Только корреспондент коммунистической «Дейли Уоркер» не был допущен полицией в зал заседания.

Обсуждалась деятельность советских пионеров в школах США.

Школьные администраторы выступили с требованием высылки детей не американских родителей, особенно русских. Они заявляли: «Русские пионеры — самые развитые среди наших учеников, блестящие ораторы, приводят цитаты из Карла Маркса…»

Член комиссии Бечмен задал вопрос: «А кто такой Карл Маркс?»

Директор средней школы при Колумбийском университете сообщил, что в их классе учится восьмилетняя русская девочка.

— Люба Зявкина — дочь вице-президента Амторга. Она ведет себя вызывающе: носит в школьной сумке красный галстук, сидит за одним столом с негритянской девочкой, защищает ее. Когда ученики становятся на молитву, Люба складывает ладони, закрывает глаза и шепчет: «Да здравствует мировая революция!»

Члены комиссии возмущенно заволновались. Один спросил: «И это правда?»

— Да, это подслушали наши американские девочки, — утвердительно кивнул директор.

Поднялся Гамильтон Фиш и заверил членов комиссии: «Мы представим конгрессу полную информацию и необходимые законопроекты для ограничения коммунистической деятельности и высылки русских коммунистов…»

На второй день комиссии конгресса давал показания начальник бюро нью-йоркской полиции по борьбе с революционным движением Джон Лайонс.

Он заявил, что за последние четыре года коммунисты подготовили забастовку меховщиков, башмачников, моряков, швейников и других рабочих. Лайонс с похвалой отозвался об Американской федерации труда, о ее борьбе с коммунистами и посоветовал федеральному правительству выслать из США всех иностранных коммунистов.

Вице-председатель АФТ Мэтью Уолл предложил создать специальный отдел по борьбе с советскими коммунистами и советским влиянием, и особенно по борьбе с влиянием коммунистов среди негров. Он рекомендовал правительству удалить из США советские торговые организации.

Сыщик нью-йоркской полиции Вильям ван Валькербер заявил, что с двадцатого года он присутствовал на двухстах митингах, организованных коммунистами. По его мнению, число коммунистов в Нью-Йорке постоянно растет.

Комиссия Фиша заслушала показания начальника нью-йоркской полиции Уоллена, который огласил поддельные письма, касающиеся Амторга и ее вице-президента Зявкина. Уоллен настаивал на подлинности этих документов, но оговорился, что ничего не знает об Амторге, кроме изложенного в них. Уоллен признался также, что располагает лишь копиями писем.

Затем Уоллен зачитал длинное заявление — «пионеры отравляют мозги школьников» — и требовал принять меры к охране американской молодежи от коммунистической пропаганды.

* * *

Вскоре Зявкин был арестован и заключен в тюрьму Синг-Синг.

Начались бесконечные тюремные мытарства, сопровождаемые интенсивными допросами двух агентов «Сикрет Сервис». Никаких доказательств «преступной деятельности» Зявкина, кроме поддельных писем с грамматическими ошибками, у них не было. Было единственное требование — сознаться, что он «агент Москвы».

Зявкина держали на строгом режиме. Глазок в двери его камеры каждые пять минут открывался, и на Федора Михайловича смотрел острый внимательный глаз надзирателя.

…Однажды раздался звонкий щелчок, и через маленькое окошко на пол упала толстая пачка газет. Каждый день ему бросают в камеру «Русский голос», «Возрождение» и другие белоэмигрантские монархические газеты. Идеологическая обработка! Там пишут одно и то же:

«Крах большевизма неизбежен… Провал индустриализации… Раскрытие московского заговора… Возвращение из европейского вояжа митрополита Платона, его проповедь в церкви святых Петра и Павла, где предлагаются методы борьбы с «красными супостатами»…

Но мельком взглянув на сверток, Зявкин не поверил глазам. На верхней газете крупным шрифтом было напечатано: «Правда». Он поднял с пола газеты, положил их на стол и бережно развернул. Да, действительно «Правда», свежие номера с материалами XVI съезда партии.

В Москве съезд, а он здесь, в этой «комфортабельной» одиночке американской тюрьмы! Там коммунисты, его товарищи по партии подводят итоги первой пятилетки, намечают новые грандиозные перспективы, громят правых оппозиционеров, которые стараются затормозить социалистическое строительство! Зявкин взволнованно листал газеты. Вот: съезд объявил взгляды правой оппозиции несовместимыми с принадлежностью к ВКП(б). Нет, думал Федор Михайлович, никакие уклоны не собьют партию с ленинского пути. В борьбе против всех видов оппортунизма только крепче станут ее бойцы, которые сумеют поднять массы на осуществление всего, что намечено. В резолюции съезда так и говорится:

«Сплачивая под знаменем ленинизма миллионы рабочих и колхозников, сокрушая сопротивление классовых врагов, ВКП(б) поведет массы в развернутое социалистическое наступление и обеспечит полную победу социализма в СССР!»

Зявкин с восторгом изучал сухие на первый взгляд цифры: продукция электротехнической промышленности СССР возросла в 1929/30 году по сравнению с 1927/28 годом в 2,7 раза вместо 1,8 раза по пятилетнему плану. Как много стоит за этими цифрами! Это ли не триумф рабочего класса, воплощающего в жизнь ленинский план ГОЭЛРО! Федор Михайлович почувствовал себя именинником. Личные невзгоды — тюрьма, одиночка, допросы — отступили куда-то далеко…

Он прочел, что Валериан Владимирович Куйбышев назначен председателем Госплана, Григорий Константинович Орджоникидзе — народным комиссаром тяжелой промышленности, Анастас Иванович Микоян — наркомом снабжения. Все его товарищи, друзья, ленинцы. Уж они-то страну не подведут. Зявкин вскочил с табуретки и заходил по камере. Ну что ж, и он еще поборется! Он — частица ленинской партии, верный ее сын.

С юных лет его жизнь безраздельно принадлежит партии, народу. Может ли он изменить Родине? Никогда! Он будет бороться до конца, до последнего вздоха…

«Но для чего переданы мне эти газеты?» — подумалось вдруг ему. Вскоре все разъяснилось.

Его вызвали на допрос. Неизвестный пожилой, элегантно одетый господин начал упорно убеждать Зявкина в назревающем развале Коммунистической партии и доказывать неизбежность победы оппозиционеров.

Зявкин внимательно к нему присматривался. Что-то знакомое было в его лице. Долго смотрел, потом вспомнил — это же полковник Хаскель! В 1922 году он приезжал в Ростов по делам АРА и был в облисполкоме, где Зявкин с ним и встречался. Он тогда еще афишировал свою дружескую связь с министром торговли Гувером, нынешним президентом США. Ничего себе! Дипломированный разведчик. Взял на себя роль следователя.

Все это Зявкин ему и высказал.

— Да, я, Хаскель, прибыл сюда к вам в тюрьму и говорю от имени моего друга — президента. У нас есть к вам деловое предложение: оставайтесь в Америке. Мы вас хорошо обеспечим, дадим американское гражданство. Президент обещал положить в банк на ваше имя 12 миллионов долларов. Сможете сделать хороший бизнес.

— О! Это великолепно, только переведите эти миллионы на счет Амторга в погашение ущерба, который нанесен ему моим арестом. Сделаете? — иронически спросил Зявкин.

Хаскель резко поднялся, рванул дверь следственной камеры и, выходя, угрожающе произнес:

— Ваше место — на электрическом стуле!

Тревожные дни продолжались. Теперь Зявкин был отдан в руки трех дюжих молодцов, и они его по очереди допрашивали, требуя выдать «московскую резидентуру» и раскрыть свою «связь с Компартией США».

Федор Михайлович держался твердо, и допрашивающие убедились, что им его не сломить.

Тогда они пошли на крайнее средство. Зявкина стали «готовить к электрическому стулу».

В камеру несколько дней подряд вводили русского священника, и тот пытался его исповедать и отпустить грехи перед смертью.

Наступил день, когда Зявкина ввели в камеру смертников, где стоял электрический стул. Там уже находились трое приговоренных.

Это были украинские эмигранты Александр Богданов, Макс Рыбарчик и Степан Греховяк. Они обвинялись в убийстве владельца ресторана в Буффало и в ограблении кассы.

Первыми на глазах у Зявкина были казнены Рыбарчик и Греховяк, утверждавшие до последнего момента, что они невиновны. Зявкин увидел затем их обгоревшие трупы.

Перед тем как сесть на электрический стул, последний из осужденных — Богданов — громко заявил:

— Господа! Вы представляете штат Нью-Йорк, а преступление совершено в другом штате. Вы только что убили двух ни в чем не повинных людей! Стоя перед этим смешным предметом, — он указал на электрический стул, — я клянусь перед богом, что они невиновны. Я действительно виновен. Со мною участвовали в убийстве торговца два чикагских бандита, но не казненные вами люди.

Наступила очередь Зявкина.

Подошел священник и вновь предложил исповедоваться в грехах. Федор Михайлович отказался. И когда его уже собирались усадить на стул — последовало распоряжение увести его.

Зявкин был возвращен в камеру, где вновь появился Хаскель и стал убеждать его в бесцельности сопротивления.

— Вы единственный человек, который вышел живым из электрической камеры. Но вы опять можете вернуться туда и сесть на тот же стул, уже окончательно.

— Делайте что хотите, сажайте на электрический стул, но я — гражданин Советского Союза и Родину не продаю!

Так продолжалось еще несколько дней. Наконец Зявкин был освобожден и доставлен в Амторг. Его освобождение было победой Советского государства. Полицейская затея с фальшивками потерпела полный крах. Это была также победа прогрессивных сил американского общества.

Но Зявкин больше уже не мог находиться в «свободной Америке», где на каждом шагу его могла ожидать любая провокация, и он выехал в Советский Союз.

Перед посадкой на пароход «Европа» к Федору Михайловичу подошел представитель госдепартамента Келли и с саркастической улыбкой заявил:

— Раз вы решили уехать, не вздумайте возвращаться в США! Вы враг Америки номер один и включены в списки на уничтожение. Это я вам говорю по секрету.

На пристани бесновалась толпа монархистов, злобно выкрикивавших: «Вон коммунистов из Америки!»

После разоблачения фальшивок Уоллена нью-йоркские газеты изменили тон и напали на комиссию Фиша. Они ратовали за налаживание советско-американской торговли. Даже явно антисоветская «Уолл-Стрит Джорнел» писала:

«Мы не можем отказаться от деловых связей с Россией потому, что нам не нравится ее политика и отношение к религии. Но наш отказ не возымеет никакого действия на ее политику в этих вопросах. Она просто перенесет свои отношения в другие страны».

Газеты херстовского треста заявляли:

«Трудно заставить США ненавидеть кого-либо, кто в течение девяти месяцев покупает товаров на 114 миллионов долларов…»

«Уорлд» писала:

«Комиссия Фиша вышла за пределы своей компетенции при обследовании Амторга. Ее компетенция в отношении Амторга была ограничена вопросом, является ли Амторг базой для пропаганды…»

«Джорнел оф коммерс» (орган деловых кругов США) заключил, что

«комиссия Фиша при ознакомлении с деятельностью Амторга пошла по неправильному пути».

Вскоре в печати появились официальные опровержения.

Государственный департамент:

«Департамент не имеет сведений о том, что Амторг участвовал в какой-либо пропагандистской деятельности в США».

Министерство труда — по поручению министра Дэвиса:

«У нас нет никакой информации, и мы совершенно непричастны к тому, что внимание нью-йоркской полиции было обращено на выдвигаемые обвинения».

Министерство юстиции:

«Мы не имеем никаких сведений относительно этих обвинений. Мы ничего не знаем по поводу затронутых вопросов».

Но наиболее агрессивные монополисты все еще не унимались. Особенно злобствовал президент «Ройял Детч Шелл» Детердинг, нефтяной король Англии.

В статье, опубликованной в органе нефтяных промышленников «Петролеум Уорлд», Детердинг обвиняет Советский Союз в демпинге нефти, причем утверждает, что этот демпинг имеет целью «разорить мир».

«Как долго, — вопрошает Детердинг, — мир будет терпеть эту гниющую рану на своем теле?»

…В восьмидесяти километрах от Парижа прошел парад белогвардейцев в честь великого князя Кирилла. Парадом командовал великий князь Владимир. Позже три тысячи участников парада собрались в зале «Испа», где состоялся банкет с тостами «за будущее России».

Присутствовал сэр Детердинг с супругой. Он субсидировал парад и банкет.

Репортер «Петролеум Уорлд» сообщает, что РОВС (Российский общевоинский союз) находится в руках сэра Генри Детердинга. Он в конце концов завладел им во имя осуществления своих мировых нефтяных замыслов.

Миллионное скопище в Америке русских монархистов и белогвардейцев не прекращало своей антисоветской деятельности. Но в американском деловом мире наступило некоторое отрезвление. Гигантское строительство, развернувшееся в России, уже привлекало внимание крупнейших промышленников — миллиардеров Форда, Рокфеллера и других. Расширение русско-американских торговых связей сулило им огромную выгоду. Президент Гувер, прежде грозившийся «заткнуть глотку» предпринимателям, требовавшим торговых сделок с Россией, теперь уже более «благосклонно» смотрел на торговлю с русскими за чистое золото.

Прошло время, когда империалистические державы пытались игнорировать Советскую страну, и наиболее дальновидные буржуазные предприниматели выступили за расширение торговых отношений с СССР.

Как у нас идет дело с выполнением плана ГОЭЛРО — плана электрификации страны? План ГОЭЛРО нами выполняется, и не в 15 лет, а в 10 лет будут получены те итоги, которые в плане ГОЭЛРО предвиделись через 10—15 лет. Ведь расчет на 10 лет брался лишь на случай особо благоприятных обстоятельств развития нашей страны. Тут имелись в виду и займы, и концессии и т. д. Энергией рабочего класса нам удалось при очень неблагоприятных условиях… добиться собственными усилиями выполнения плана ГОЭЛРО в 10 лет, и в 1931 году план ГОЭЛРО во всем его материальном выражении в области электрификации будет выполнен…

ЦК партии… взял определенную установку на форсирование развития энергетической базы, и правительство по директиве ЦК из года в год увеличивает ассигнования на электростроительство.

В. В. Куйбышев

План ГОЭЛРО был планом электрификации… По этому плану намечалось построить 30 районных электростанций общей мощностью в 1750 тыс. квт. В пятилетке мы строим уже не 30 электрических станций, а 40. Мощность их значительно превосходит мощность, намеченную раньше (от 2500 тысяч до 3 млн. квт)…

Действительность показала, что установка на электрификацию была правильной, что этот план не только не был преувеличен, а как раз наоборот, несколько отстает от требований. Запросы с мест по электроснабжению важнейших районов, важнейших отраслей народного хозяйства вынуждают нас теперь идти в этом деле далее и решительнее. Но в общем и целом строительство районных станций мы намечаем как раз в тех местах, которые были указаны в плане ГОЭЛРО. Пятилетка лишь уточняет прежний проект строительства новых станций, увеличивая в большинстве случаев первоначально намеченные мощности…

Совпадение пятилетки по основным решающим вехам с планом ГОЭЛРО, который не без основания назывался планом Ленина, говорит, что в хозяйственном разрезе мы идем по ленинским вехам… Мы все твердо будем стоять у хозяйственного руля и великим строительством докажем, что в нашей стране впервые строится подлинный социализм — строится действительное господство трудящихся над всеми стихиями, обеспеченное мощным материальным базисом.

Г. М. Кржижановский

Делегаты V съезда Советов СССР у карты великого плана. 1929 год

Часть третья

ОПЕРАЦИЯ «КОНТИНЕНТАЛЬ»

План электрификации, составленный в иной уже по сравнению с ГОЭЛРО хозяйственной обстановке, оставляет по своим перспективам далеко позади план ГОЭЛРО, казавшийся в свое время некоторым несбыточной мечтой…

В. В. Куйбышев

Обеспечение основных задач народнохозяйственного плана, особенно задач форсированного развития ведущих отраслей тяжелой промышленности, требует дальнейшего расширения энергетической базы. Электростроительная программа на 1932 г. намечает ввод новых мощностей на крупнейших станциях Союза суммарно около 1,5 млн. квт, что равняется всей программе плана ГОЭЛРО в целом.

Из резолюции XVII конференции ВКП(б). Январь — февраль 1932 г.

Рабочие и крестьяне твердо запомнят, что, исполняя заветы Ленина, мы хотим нашу страну сделать электрической, что производство к 1932/33 г. 22 млрд. квт-ч электроэнергии — это основная задача пятилетнего плана и что ее нужно во что бы то ни стало выполнить…

Заранее можно знать, что многие, особенно за нашим рубежом, объявят наш план неслыханным, будут говорить, что это фантазия, измышление. По масштабу буржуазных государств, по всему их прошлому, по всему тому, что знала человеческая история в области хозяйственного строительства, таких темпов, такого движения, такого броска вперед никто не делал, никто и не ставил таких грандиозных задач.

Г. М. Кржижановский

Пятилетка стала неоспоримым фактом. Воротилы международного капитала почувствовали развитие такой враждебной ему силы, которая ставила на карту само существование капиталистического строя.

Лесли Уркарт, английский финансист и промышленник, один из организаторов военной интервенции и экономической блокады против Советской России:

«Мы все убеждены, что если Советское правительство справится с пятилетним планом восстановления промышленности, то это даст в его руки такую силу, которая разрушит или, во всяком случае, нанесет самый тяжелый удар всей нашей цивилизации».

Крупный германский финансист Сольмен:

«Наступление большевизма раньше или позже принудит европейские государства образовать единый фронт и вложит им в руки меч».

АВАРИЯ

Глядя в окно на огни завода, Виктор Ларцев думал о том, что при распределении он попросится именно сюда, в этот уральский город, на этот старинный завод. В самом ближайшем будущем предприятие будет расширено, значит, вырастет и энергетическая база, начнет строиться новая электростанция, и знания Ларцева очень пригодятся. Пожалуй, он так и поступит. Тем более ему, как одному из первых по успеваемости, предоставят право выбора. Остается только договориться с главным энергетиком завода…

Молодая республика строилась, росла сеть электростанций. Нужны были квалифицированные мастера для всех отраслей народного хозяйства. В 1924 году партия выдвинула лозунг: «Готовить красных специалистов».

Виктор окончил рабфак, поступил на энергетический факультет МВТУ — и вот к осени тридцатого года он уже дипломированный инженер-энергетик. Так хочется работать непосредственно на производстве! Виктор даже вслух произнес: «Остаюсь здесь, никуда больше».

Вдруг произошло странное и непонятное. Огни, золотые, сияющие огни в окнах корпусов ГРЭС померкли, погас свет в комнате и в соседних домах. Это было страшно, словно вдруг очутился под водой.

— Авария! Турбины! Турбины вышли из строя! — закричал Виктор.

Вскочил, опрокинул стул, на котором сидел. Ощупью нашел на вешалке стеганую телогрейку, шапку, плечом распахнул дверь, зацепил в темных сенях ведро с водой. Оно покатилось с лавки гремя, но Ларцев уже сбегал с крыльца в темноту и ветер.

Он помчался по пустой улице, не разбирая дороги. Потом различил белые полосы дощатых настилов по обе стороны проезжей части. И наконец догадался перескочить на тротуар. Послышались голоса взволнованных людей. Они выходили из домов в палисадники и прямо на улицу, тревожно перекликались с соседями, обращались к Виктору, словно бегущий человек должен точно знать, что случилось.

— Что на заводе?

— Какие цеха встали?

— Эй, что стряслось?

— Вон его спроси — видишь, бежит. Чай, знает, зачем?

— Эй, эй, паря!

Виктор почувствовал, что люди встревожены тем же, чем и он, — внезапным погружением во тьму, и кричал на бегу:

— Электростанция! Авария!

За спиной слышался поначалу одинокий бухающий бег, затем грохот от множества ног. Потом бегущие оказались и впереди. На знакомом повороте Ларцев вырвался вперед. Однако скоро сообразил, что рабочие бегут к заводу, а не к электростанции. Их первым делом волновала судьба цехов, как его — электростанции и турбин.

В проходной Ларцев чуть не сбил с ног охранника в тулупе до пят, с огромным воротником-шалью. Тот уже успел зажечь в дежурке керосиновую лампу. Обхватив Виктора по-медвежьи, старик Антипыч оглядел его.

— Практикант…

— Ну да, кто же еще.

— Не мельтеши.

— Что случилось, Антипыч?

— Константин Андреич уже вперед тебя прибежал. Сказал, турбину запороли.

— Какую?

— Не ведаю, голубчик. Раз главное начальство на месте, выяснят. А ты ступай обратно. Не велено пущать.

Но тут в проходную вломилось еще двое запыхавшихся людей. Антипыч заступил им дорогу, оставив Виктора позади. Ларцев прошмыгнул во двор ГРЭС и снова побежал.

По гулкой металлической лестнице он поднялся в машинный зал. Застекленная стена была слабо освещена снаружи, но в этом свете ничего нельзя было увидеть. По огромному гулкому залу беспорядочно двигались рыжие огни керосиновых фонарей.

Виктор принюхался: пахло горелым машинным маслом. Значит, случилось самое неприятное — вышла из строя турбина. Перегрелась, сбилась с ритма и пошла в разгон. Но какая? Ларцев постарался отогнать тревожную догадку, что авария произошла на новой, импортной турбине.

Он попытался разобраться в перемещениях блеклых пятен керосиновых фонарей по огромному пространству машинного зала. Больше всего их кружилось в дальнем от него конце помещения. Фонари двигались внизу, словно по дну. По мосткам крайней турбины ходили дежурные энергетики.

«Так и есть — отказала новая, импортная! — с отчаянием подумал Ларцев. — Что же теперь будет? Что будет!»

Его беспокоила уже не авария, а ее последствия для завода. Недавно вступили в строй два новых цеха. На их открытии говорилось о том, что подъем экономики страны — лучший и прямой ответ на все происки мирового империализма, не отказавшегося от борьбы с единственной в мире страной, строящей социализм. Коммунисты и комсомольцы завода торжественно обещали в кратчайший срок освоить новые машины и начать выпуск новой продукции. Рядом с этим торжеством пуск новых турбин на ГРЭС прошел вроде бы незаметно, но все рабочие отлично знали: две новые турбины по 5 тысяч киловатт каждая должны обеспечить завод и город электроэнергией. Пуск импортных турбин фирмы «Континенталь» в 2 раза повышал энергобаланс всего района, становился вкладом, пусть небольшим, в осуществление ленинского плана ГОЭЛРО.

И вот — на тебе. Не прошло и нескольких недель — авария! Да какая. Запах горелого машинного масла — верный признак: турбина пошла в разгон.

Боясь поверить в случившееся, Виктор двинулся на звук голосов в конце машинного зала. Негромкий говор был непонятен издали. Слова мешались с эхом, и ясными оставались лишь окончания слов.

Две старые турбины, как определил Ларцев, работали на холостых оборотах. Они дышали теплом.

И то хорошо… Старые турбины, видимо, в порядке. Их выключили под горячую руку. Наверное, не сразу разобрались в происшедшем.

В первом встреченном человеке с фонарем Виктор узнал главного инженера ГРЭС Еремина.

Константин Андреевич поднял фонарь, чтобы рассмотреть лицо Ларцева.

— Зачем здесь? Я приказал не пускать лишних.

— Я — не лишний, — уверенно ответил Виктор.

— Кто не в смене — лишний. Понимай, — дергая бородкой, крикнув Еремин.

— Что случилось, Константин Андреевич?

— А еще инженер без пяти минут. Нюхай! Понимай.

— В разгон пошла турбина…

— Да, — как-то отрешенно проговорил Еремин и, обернувшись, заорал: — Что копаетесь? Включайте!

Сбоку от Виктора на двух щитах вначале тускло, а потом ярче и ярче запульсировали, засветились контрольные лампочки. Но даже когда они загорелись в полный накал, свет этот казался сиротливым, неверным.

Послышались громкие слова команд, гулко защелкали выключатели, и под высоченным потолком вспыхнули лампы. Глянув через застекленную наружную стену, Виктор увидел, что зажглись огни и в нескольких старых цехах, а новые оставались темными. Темен был и весь город. Ларцев не стал ни о чем спрашивать. Ясно. Все, что могли дать старые турбины, они давали.

Дежурные энергетики и вызванные инженеры собрались у отказавшей турбины. Прибыли и иностранные специалисты, по заданию фирмы монтировавшие и запускавшие ее. Вскрыли механизмы, долго спорили о причинах поломки. Но к единому мнению не пришли. Одни считали, что причина в дефектах, допущенных фирмой, другие — иностранные специалисты — утверждали, что фирма не виновата: дело в неумелой эксплуатации машин советскими энергетиками.

— Я предупреждал: нельзя использовать машинное масло российского производства, — заявил представитель фирмы Фишер. — С одной стороны, конечно, по официальным характеристикам и параметрам масло советского и британского производства идентично по качеству… Но так ли это на самом деле? Точного химического анализа никто не проводил. А фирма гарантирует…

— «Фирма гарантирует»… — Еремин выставил вперед свою острую бородку. — Но фирма отказалась поставлять нам специальное машинное масло. Это во-первых. Во-вторых, пусть «корова» и из-за границы, но подойник можно и русский использовать. В-третьих, вы сами утверждали, что турбина может работать на этом сорте масла.

— Да. Если оно соответствует характеристикам…

— Соответствует! — Еремин резанул воздух ладонью и добавил: — Разберемся… пригласим представителя из Электроимпорта.

— Безусловно, господин Еремин. Я как раз сам хотел просить об этом. Я не согласен с предъявлением рекламации фирме. Я к вам лично очень хорошо отношусь, господин Еремин, но дело есть дело. Каждый факт рекламации наносит фирме прежде всего моральный ущерб. А фирма «Континенталь», которую я здесь представляю, торгует со всеми странами мира. Наши турбины работают в Канаде, Швеции…

Виктор заметил, что Еремин поморщился, как от зубной боли. Ларцев, пожалуй, тоже согласился бы: Фишер восхваляет фирму, но ведь действительно задета ее честь. В конце концов, может, и следовало бы подождать этого проклятого импортного масла «Шелл».

— Даже в Африке турбины фирмы «Континенталь» работают блестяще, — продолжал Фишер.

Еремин поднял руку:

— Извините, господин Фишер, фирма «Континенталь» в рекламе не нуждается. Если бы это была не очень хорошая, не первоклассная фирма, мы бы не заключили с ней контракта на поставку турбин. Сейчас я думаю о другом: когда нам удастся ликвидировать последствия аварии и пустить турбину.

— Как раз к этому я и веду, господин Еремин, — обиженно фыркнул Фишер. — Я против вмешательства советских специалистов. Они оказались недостаточно опытны в эксплуатации, не говоря о ремонте. Кроме того, я, как представитель фирмы, требую, чтобы к ремонту турбин приступили после экспертизы, проведенной авторитетной комиссией.

Желваки забегали на скулах Еремина, но он сдержался. Собственно, после условий, которые выдвинул Фишер, говорить о быстром устранении аварии не имело смысла. Оставалось составлять авторитетную комиссию, ждать приезда из Москвы доверенного представителя из Электроимпорта. Составлять, ждать… А цехи, новые цехи будут простаивать, город не получит электричества. Труд тысяч людей, построивших эти цехи с опережением графика, труд электриков, досрочно смонтировавших турбины, весь этот труд пошел насмарку. Задержка на месяцы…

Константин Андреевич достал из кармана платок и вытер вспотевшее вдруг лицо:

— Ладно, товарищи, давайте расходиться. В настоящий момент я не могу согласиться с господином Фишером, а поступать по своему усмотрению у меня нет прав.

Расходились нехотя, все принимали происшествие близко к сердцу. Делать, однако, было нечего. Фишер продолжал говорить:

— Понимаю, понимаю вас, господин Еремин. Очень понимаю. Но зачем так торопиться? Бегом, бегом. Споткнуться можно, шею сломать.

— Некогда нам, некогда! Это для вас, предпринимателей, время — деньги. Для нас время — жизнь.

— Что вы! Какая жизнь! Развитие промышленности — это экономика.

— Если мы станем плестись у вас в хвосте — слопаете нас. Ни ножек, ни рожек не оставите.

— О! Это уже политика… — Фишер поморщился.

— То-то и оно, — отрезал Еремин.

Фишер поджал губы:

— Я политики не касаюсь, господин Еремин.

— Оно и видно, — неопределенно ответил Константин Андреевич и пошел своей дорогой.

Застегнув косоворотку и ватник, Виктор покинул здание ГРЭС. Стало вроде холоднее, хотя ветер с мокрым снегом бил в спину. Он сунул руки в карманы и, ссутулившись, прошел мимо Антипыча. Тот проворчал что-то ему вслед, но Виктор не слышал. Мысли его были заняты другим. Ларцев вспомнил: именно он первым заговорил о возможности использования наших масел для рабочей смазки импортных турбин. Конечно, он. Об этом все знали и благодарили его! Еремин даже обещал особенно отметить инициативу и знания практиканта, который долго занимался приготовлением и анализом наших масел.

Вот ведь в чем дело… И как все по-дурацки обернулось. Нельзя, выходит, применять нашу смазку на иностранных машинах. Характеристика характеристикой, а на практике получается иначе.

Виктор вернулся домой с тяжелым сердцем. На пороге снял солдатские ботинки и в носках прошел в свою угловую комнатенку. Хозяйка не проснулась. Поставив ботинки около лежанки, чтобы просохли, Виктор лег и сразу заснул, словно провалился.

…Ни оправдываться, ни писать докладную ему не пришлось. И без этого разобрались. В турбинном масле обнаружили наждачный песок. После аварии рабочие-коммунисты во главе с Ларцевым установили круглосуточное дежурство и поймали с поличным двух диверсантов, засыпавших песок в масло. Это были кулаки, проникшие на ГРЭС. До этого не раз видели, как они пили шнапс с немецкими специалистами…

Когда Ларцев вернулся в Москву, в деканате МВТУ ему сказали, что его просят зайти на Лубянку для беседы в ОГПУ. Но он и сам уже твердо решил пойти работать в органы государственной безопасности, поэтому вызов туда и приглашение работать совпали с его собственным желанием.

«ВОЛКИ СБИВАЮТСЯ В СТАЮ»

Утреннее солнце мягким светом заливало Лубянскую площадь, лучи его отражались в окнах старинного здания, где помещалось Объединенное государственное политическое управление — ОГПУ (бывшая ВЧК).

…Начальник отдела Базов иногда оставался ночевать в служебном кабинете. На этот случай под сиденьем кожаного дивана у него хранились одеяло и подушка. Телефон разбудил Базова в шесть утра. Знакомый голос сотрудника доложил:

— Леонид Петрович, сообщение полностью разобрано и приведено в порядок.

— Несите! — прокашлявшись, коротко приказал он густым басом.

— Слушаюсь. Несу прямо с машинки.

Через несколько минут сотрудник вошел в кабинет и положил на стол папку с бумагами.

— Хорошо, — сухо сказал Базов, взял бумаги и уже теплее добавил: — Спасибо, теперь можете и отдохнуть.

Встал и прошелся по кабинету, разминая руки и протирая от дремоты глаза.

«Жалко, — подумал он, — не удалось и часика поспать».

Поудобнее устроившись за столом, положил перед собой сообщение из-за рубежа и стал его неторопливо читать.

«7 июня 1931 года.

Вопреки указанию не искать самостоятельных путей связи, я вынужден отправить это сообщение надежной оказией. Дело не терпит отлагательств. Речь идет о том, что разведывательные органы — немецкий абвер и английская «Интеллидженс сервис» — заключили соглашение о совместной подрывной работе против России, для камуфляжа они используют крупные электротехнические фирмы, поставляющие оборудование в Советский Союз. Готовится интервенция и как прелюдия к ней организация подрывных акций на многих электростанциях Советского Союза, включая и строящийся Днепрогэс. В связи с этим восточный отдел немецкой фирмы «Континенталь» насыщен в настоящее время сотрудниками абвера. Во главе поставлен барон фон дер Габт, это известный полковник разведки, специалист по русским вопросам… На совещании был также Хенсон. Это американский консул в Маньчжурии, откуда он ведет разведку на Советский Союз. Он шеф американской разведки по Дальнему Востоку».

Базов беспокойно зашевелился на стуле, потянулся за папиросами: «Вот куда девался немецкий агент, действовавший еще в царской России. Махровый разведчик, которого мы с 1921 года потеряли из виду! А ведь фон дер Габт появлялся в Москве по делам фирмы «Континенталь». Выходит, проморгали мы его! Эх, какая досада!» — и Леонид Петрович закурил папиросу, выпуская кольцами дым. Он вспоминал историю похождений немецкого полковника в России. Потом резко погасил папиросу и продолжил чтение.

«Недавно в Цюрихе было проведено негласное совещание крупных промышленников. На нем присутствовали представители германских фирм «Симменс — Шуккерт», АЭГ, «Броун Бовери», английских «Метрополитен-Виккерс», «Питлер», американской «Дженерал электрик». Были и представители спецслужб — разведок: немецкой, английской и американской. Речь на совещании шла все о том же — интервенция против СССР. Особенно резко этого требовал нефтяной король Детердинг. Он говорил: «Их план ГОЭЛРО не должен быть осуществлен…»

В постскриптуме была короткая запись автора донесения:

«Фон дер Габт — это тот офицер штаба, который ежедневно докладывал императору Вильгельму сводки немецкой разведки во время войны с Россией. Тогда он действовал под именем полковника Николаи. Теперь он правая рука шефа абвера по русским делам…»

Базов закончил чтение, задумался, поднял телефонную трубку. Услышав голос телефонистки, назвал номер телефона дачи председателя ОГПУ Менжинского.

— Слушаю, — тотчас отозвались в трубке.

— Извините, Вячеслав Рудольфович… Базов беспокоит.

— Я давно не сплю, погода, знаете ли… Сообщение получили?

— Так точно, — ответил Базов.

— Важное?

— Да, Вячеслав Рудольфович.

— Понятно. Буду через полчаса, — и Менжинский положил трубку.

Короткий разговор закончился. Леонид Петрович, хотя и ожидал именно этих слов — «буду через полчаса», в душе ругнул себя за торопливость. Он знал, как трудно человеку с больным сердцем мчаться по далеко не идеальной дороге, чтобы попасть на Лубянку через такое короткое время. Но снова пробежав взглядом сообщение, Базов подумал об огромной его значимости.

Ровно через 30 минут зазвонил внутренний телефон. Менжинский пригласил Базова к себе. Леонид Петрович собрал документы, положил их в папку, одернул и застегнул на все пуговицы китель.

Дежурный в приемной Менжинского молча кивнул на обитую дерматином дверь.

Пожав руку Базова, Вячеслав Рудольфович взял бумаги и жестом пригласил присесть. Дышал он тяжеловато, но старался не подавать вида, что поездка стоила ему немало труда. Откинувшись на спинку кресла, чтобы легче дышалось, председатель ОГПУ погрузился в чтение документов. Он долго и внимательно изучал донесение. Прочел, опять вернулся к отдельным страницам, перелистывая их и вновь просматривая.

— Судя по всему, — наконец сказал он Базову, — начинается новый этап операции. Немецкая фирма «Континенталь» у нас теперь как на ладони. Но как ведут себя здесь, в Москве, их представители Иоган Бюхнер и Франц Фишер — дипломированные разведчики?

— Нагло, самоуверенно, Вячеслав Рудольфович.

— В чем это выражается?

— Беззастенчиво пытаются вербовать агентуру и еще спекулируют. Скупают продукты в Инснабе и сбывают их на черном рынке. Потом приобретают антикварные ценности. Барыш огромный. Не отстают, кстати, и их дипломаты. Но действуют через Бюхнера и Фишера, а те — через более мелкую сошку — обитателей Континентальхауза.

— Мы, Леонид Петрович, — остановил его Менжинский, — называем их деятельность на черном рынке спекуляцией, но для них это обычный бизнес. Разведчику он необходим, как артисту грим. Это же великолепное прикрытие. Поймают за руку — да, виноваты, мы деловые люди и занимаемся только бизнесом.

Менжинский привстал, облокотился о стол и продолжал:

— Так в их разведке было и будет. Но ничего, Леонид Петрович, давайте спокойно продумаем, где и как расставить для них капканы, а пока… — Менжинский мягко положил руку на плечо Базова, — почитайте, пожалуйста, материалы одного досье, которое я веду и с которым хочу ознакомить молодых чекистов. Вы увидите, что затевают против нас капиталисты. Похоже, что они нашли новый козырь — национал-социализм. Пожалуй, эта проблема более серьезная, чем одиночных шпионов ловить… Читайте не торопясь, а я пока посмотрю ночную почту, — предложил Менжинский и дал Базову папку, на которой стояла надпись: «Президент англо-голландской нефтяной компании «Ройял Детч Шелл» Генри Вильгельм Август Детердинг».

Базов открыл папку и стал читать:

«Генри Детердинг гордится тем, что именно он первый в мире двинул нефтяной поток. Это было давно, еще до первой мировой войны, под знойным небом Голландской Индии, когда он уловил в искрах черного «каменного масла» блеск золота. Время и технический прогресс, казалось, специально работали на него, и он, Генри Детердинг, превращал на своих нефтепромыслах и перегонных заводах шиллинги в фунты, фунты в тысячи, а тысячи в миллионы.

Сегодня этот невысокий худощавый человек в клетчатой куртке из мягкой шотландской шерсти владеет и правит многим.

Он не занимает министерских постов, не выступает в парламентах, не числится в партийных лидерах. Но его мнение является решающим для многих правительств, и не одна политическая партия обязана ему победами и катастрофами.

Уже многие годы краткая надпись «Шелл» на цистернах, баках, бензоколонках известна всему миру.

Европа и Азия, Дальний Восток и Южная Америка «черным золотом» своих недр ежедневно и ежечасно множат могущество Генри Детердинга.

Он несокрушим и выдерживает даже удары заокеанских конкурентов американской компании «Стандард Ойл». Для борьбы с ними сэр Генри сумел вовремя объединиться с английскими нефтяниками, хотя для этого ему пришлось превратиться из подданного нидерландской короны в подданного короля Великобритании.

Когда-то, лет десять тому назад, жена сэра Генри, Лидия Павловна, перевела ему со своего родного языка брошюру «Империализм, как высшая стадия капитализма». Вначале она прочла ему только одно место, где говорилось о знаменитом «керосиновом буме», в котором сам Детердинг принимал деятельное участие. Сэр Генри был изумлен тем, что автор в нескольких строках сумел не только сказать о самой сути необычайно сложных сплетений, порожденных борьбой нефтяных компаний. Он видел все причины этого и даже последствия.

— Это пишет кто-нибудь из русских нефтяников? — спросил он тогда.

— Нет, мой дорогой, — сказала Лидия Павловна, — это пишет Ленин. Русский, как они называют его, большевик.

Сэр Генри немедленно заказал тогда для себя полный перевод книги и прочел ее всю за один вечер.

До этого он, как и люди его круга, считали русскую революцию случайностью, ненормальным последствием войны. Сам Ленин тогда представлялся ему способным политиком, умевшим использовать ситуацию, но не более.

— Все это временно, — говорил сэр Генри, когда речь заходила о России. — Поверьте мне, я знаю русских. — При этом он с улыбкой бросал взгляд на свою русскую супругу. Он действительно тогда не мог представить себе, чтобы правительство большевиков могло удержаться в этой обстановке хотя бы год.

Книга Ленина заставила сэра Генри понять истинное положение дел. Он увидел, что речь идет не просто о его акциях бакинских промыслов, на которых в конце концов можно было бы поставить крест. Под вопрос ставилось вообще существование всей системы свободного предпринимательства. А этого сэр Детердинг уже никак не мог допустить. Если раньше он не питал особых симпатий к Советской России, то теперь он стал ее злейшим и непримиримым врагом. Долго разыскивать единомышленников ему не пришлось.

В своей библиотеке он читал тогда книгу с кратким названием «Моя борьба», которую написал мало кому известный австрийский художник Адольф Шикльгрубер, выступавший на политической арене под псевдонимом Гитлер. Сэра Генри особенно заинтересовало одно место в этой книге, где говорилось: «Мы переходим к политике будущего, к политике территориальных завоеваний. Но когда мы в настоящее время говорим о новых землях в Европе, то в первую очередь имеем в виду лишь Россию… Сама судьба как бы указывает этот путь».

Детердинг поручил своим людям разыскать Гитлера и встретился с ним. Поначалу «фюрер», как называл себя этот странный, крайне экзальтированный человек, произвел на президента компании неприятное впечатление; он даже хотел было прервать беседу. Но Гитлер, словно уловив настроение собеседника, вдруг совершенно переменился.

— Россия на Востоке, а не сильная Германия в центре Европы — вот угроза британскому могуществу на Востоке и на Западе, — заявил он.

С этой минуты разговор приобрел интересное для сэра Генри направление и закончился тем, что новые знакомые расстались вполне довольные друг другом. С этого дня в статье расходов компании «Детч Шелл» появилась еще одна графа, назначение которой было известно лишь немногим. Расходы в этой графе росли соответственно с усилением партии национал-социалистов в Германии.

Возвращаясь из Цюриха, где он принимал участие в негласном сговоре промышленников против Советского Союза, сэр Генри выступил в Париже на праздновании десятилетия средней школы для детей белоэмигрантов. Он говорил «об освобождении России»: «Час близок… новая Россия восстанет из пепла… вам, учащейся молодежи, нужно надеяться, что вся ваша работа, вся ваша деятельность будет протекать на вашей родной русской земле. Надежды на скорое освобождение России, ныне переживающей национальное несчастье, крепнут и усиливаются сейчас с каждым днем… они прямо пропорциональны росту национал-социализма в Германии. Час освобождения России может прийти быстрее, чем мы все думаем…»

Закончив читать досье, составленное лично Менжинским, и закрыв папку, Базов произнес задумчиво:

— Да… Появился новый, опасный противник.

— Именно, — подхватил Менжинский. — Национал-социализм — это вооруженный авангард капиталистических корпораций. Нам предстоит нелегкая борьба. Фашизм перешагивает границы своего государства. Ему уже не хватает субсидий немецких промышленных акул, таких, как Шахт, Крупп. Теперь начался бег наперегонки: кто быстрее вооружит Германию — английские капиталисты или американские. Кто кого опередит? Миллионные субсидии текут со всех сторон. Все это направлено против Востока, считайте — против нас, Советского Союза. Мы должны к этому готовиться и быть во всеоружии… И чего только я вас поучаю, Леонид Петрович, вы ведь старый большевик и чекист достаточно опытный. А вот молодежь, поросль зеленая. Им, наверно, было бы даже смешно: и зачем это председатель ОГПУ скрупулезно собирает материалы об этих капиталистах — Морганах, Шахтах, Детердингах и им подобных.

В. Р. Менжинский

Базов знал, что Менжинский в совершенстве владеет многими языками. Каждый день ему доставляют кипы иностранных журналов, газет и он проводит несколько часов за их изучением. Теперь он начал осваивать японский язык — пятнадцатый, шестнадцатым стал фарси — из-за давней любви к Омару Хайяму.

Менжинский улыбнулся, как бы прочитав его мысли, покрутил усы, взял папиросу, потом быстро сломал ее и бросил в пепельницу. Вячеславу Рудольфовичу категорически запрещено курить, и Базов уже было собрался напомнить ему об этом.

— Ничего, не волнуйтесь, курить не буду, — остановил его Менжинский. — Вы знаете, я очень люблю молодежь, до самозабвения. Часто встречаюсь с нашими молодыми сотрудниками и кое-что рассказываю им о международных корпорациях капиталистов. Ну, вы понимаете, — Менжинский весело рассмеялся, — мне однажды попался там очень серьезный оппонент. И кто бы вы думали — молодой чекист, к тому же инженер-энергетик, Ларцев. Вот он поставил меня прямо в тупик. «Ловить контрреволюционеров потребовался инженер, да еще знающий немецкий язык. Ну и ну, — сказал он, — это дорого государству обойдется. А зачем?» Я ему ответил: «Может быть, вам придется вести поединок с более ученым противником, чем вы». И велел направить на практику к вам в отдел. Как он там сейчас, оппонирует?

Базов рассмеялся:

— Это Виктор-то, нет! Включился в работу и вполне понял свои задачи. Хотя, правда, иногда его заносит не в ту сторону. Молодо-зелено! А потом в юности привык бандитов ловить: поймал, схватил — и в тюрьму!

— Ничего, с возрастом к нему придет и новый опыт. — Менжинский привстал, хотя чувствовалось, что ему это тяжело, и продолжал: — Наша молодежь, да и все мы должны твердо усвоить: чем лучше знаем противника, тем легче с ним бороться. Знать его надо, непременно знать, и досконально. Это важнейшее условие в нашей работе… Я подумаю над вашим сообщением, Леонид Петрович. Потом соберемся, наметим план дальнейших действий. А как ваш радикулит? — неожиданно спросил Менжинский.

— О! Это моя «святая болезнь», — ответил Базов и рефлекторно схватился рукой за поясницу. — Мой врач — жена — рекомендует делать разминку на велосипеде. А когда ее делать?

— Нет времени? — хитро улыбнулся Менжинский. — Хорошо, я вам его найду. Попрошу секретаря коллегии ОГПУ — он мой помощник по обществу «Динамо», — чтобы записал вас в конноспортивную секцию. Уверен, радикулит ваш как рукой снимет.

АГЕНТ «АН-2»

— Красные панове, вы направляетесь в Берлин? — спросил вахмистр польской пограничной службы, сбоку, по-петушиному, рассматривая то фотографии на паспортах, то, чуть прищурившись, лица двух пассажиров, сидевших на мягком диване двухместного купе международного вагона.

— В паспортах имеются визы, подтверждающие «догадку» господина вахмистра, — сдержанно сказал представитель Электроимпорта Борисов, которому порядком надоела эта затянувшаяся процедура.

Вахмистр уже несколько минут изучал документы, очевидно всеми силами стараясь найти какую-либо неточность. Он то отдалял паспорта на расстояние вытянутой руки, то едва ли не нюхал страницы, всем своим видом показывая, что не очень-то доверяет бумагам и их предъявителям, прибывшим «оттуда», из Совдепии.

— У красных панов, — с каким-то саркастическим удовольствием сказал вахмистр, — через Польшу виза транзитная…

— Что же из этого следует? — спросил Борисов, закинув ногу на ногу и покачивая до зеркального блеска начищенной туфлей.

Вахмистр оглядел безукоризненный черный костюм и серую шотландскую рубашку Борисова, твидовую пару — брюки гольф и спортивный пиджак — молодого переводчика Пономарева.

— Я не советую вам покидать купе в Варшаве.

— Простите?..

— Могут произойти эксцессы с поляками-патриотами. Особенно с офицерами. Русская речь… — вахмистр уже совсем по-петушиному дернул головой и вернул документы владельцам.

— Мы можем говорить на перроне Варшавского вокзала по-немецки. За предупреждение мы вам благодарны.

Небрежно козырнув, вахмистр с излишней силой задвинул за собой дверь купе.

— Похоже, это цветочки, — вздохнул Пономарев. — Одна надежда, что в Берлине нас примут по-иному. Иначе, собственно, и быть не может, ведь мы едем по делам импорта, а для немецких промышленников он сейчас очень важен.

— Возможно… — думая о чем-то другом, небрежно кивнул Борисов и достал пеструю пачку папирос «Пушка».

— Какого черта всей этой капиталистической Европе от нас нужно? — не унимался Пономарев и, вскинув брови, стал глядеть в окно, словно именно там и искал ответа на свой вопрос.

— Мы отняли у них почти беспредельный рынок сбыта и неограниченное количество сырья. Потом потеря предприятий, вкладов в России. Согласись, Николай, твой вопрос несколько риторичен. Ведь ты человек уже бывалый, тебя кое-чему учили в институте.

— Это понятно. Однако неужели они так тупы, чтобы по-прежнему надеяться, что все это большевики им вернут! Странное ощущение. Чем больше встречаешь их, тем меньше понимаешь. Глупые, необоснованные надежды.

— Ну, ну, Николай. Тебе бы следовало лучше знать политэкономию.

Открыв портфель, Борисов достал документы на электрооборудование для Зуевской ГРЭС, заказанное фирме «Континенталь». В Берлине предстояло навестить руководство фирмы и выяснить причины задержки поставок.

Выезжая из Москвы, Борисов и Пономарев захватили с собой демисезонные пальто: осень 1931 года была пасмурная, холодная. Центральная Европа встретила их небывалой жарой. Еще в поезде Пономарев прочитал в газетах, что в прошлый четверг от солнечного удара скончалось шесть человек.

Накануне их прибытия в Берлин над городом пронеслась буря с сильнейшим ливнем. Таксист педантично объяснил, что подобного количества влаги, выпавшей в течение нескольких часов, не помнят и старожилы столицы.

В «Цейхгаузе», скромной гостинице для приезжающих из России, им отвели две маленькие комнатки на верхнем этаже.

На следующее утро они совершили прогулку по Трептов-парку, полюбовались его вековыми деревьями. Потом разошлись каждый по своим делам. После обеда встретились на Берлинерштрассе, где находилась фирма «Континенталь». В приемной восточного отдела фирмы секретарша встретила их обворожительной рекламной улыбкой и тотчас проводила в кабинет шефа.

Высокий, склонный к полноте блондин с моложавым лицом — Генрих фон дер Габт, — видимо, уже ждал их и после двух-трех любезных пожеланий приятно провести время в Берлине приказал секретарше подать гаванские сигары. Габт свободно владел русским и без передышки сыпал последними новостями.

— Вы не представляете, какой вчера здесь был потоп. Как уверяют наши газеты, в Берлине никогда еще не выпадало такого огромного количества осадков. Но какая в городе образцовая канализационная система! Сточные трубы за ночь поглотили все.

— Господин Габт! Мы ограничены временем и хотели бы перейти к деловым вопросам. Это мой переводчик, — представил Борисов Пономарева.

— Переводчик нам вряд ли понадобится, господин Борисов. Разве только при составлении документов. Необходимо будет сверить идентичность русского и немецкого текстов. Ведь вы находитесь в русском отделе фирмы, и все мои сотрудники отлично говорят по-русски, включая и меня, — любезно раскланялся Габт.

Пономарев вопросительно глянул на Борисова.

— В таком случае разрешите мне сходить в торгпредство, а потом я, возможно, успею в Берлинский музей.

Борисов мельком глянул на Габта и заметил, как тот слегка кивнул.

— Хорошо, — согласился Борисов, — только возьмите у секретаря номер телефона и позвоните сюда. Вероятно, вы все-таки понадобитесь.

Оставшись один на один с Борисовым, Габт моментально преобразился. Едва за Пономаревым закрылась дверь, сладкая улыбка сошла с его лица.

— Консул Кнапп сообщил мне о вашей поездке и ее целях, — объявил он с некоторой торжественностью. Затем поднялся из-за стола, подошел к сейфу и достал небольшой целлофановый пакет. Медленно развернув его, вынул фотоснимок.

— Это вы, Игорь Николаевич?

— Да. Я передал фотографию Кнаппу после установления с ним деловой связи. На обороте должны быть моя подпись и мой код — «АН-2».

— Совершенно верно. Сделайте, пожалуйста, вторую подпись, ниже первой, — предложил Габт.

Борисов выполнил просьбу и вернул фотографию.

— Формальности соблюдены, господин Борисов. Я как бы получил от вас «визитную карточку». Хотя в вашем досье у нас есть весьма благоприятные отзывы по штабу Врангеля и прекрасная рекомендация полковника Хаскеля. Надеюсь, вас не удивляет, что эти документы находятся у меня?

— О нет, господин полковник. Я недавно узнал от консула Кнаппа, что вы — наш шеф.

— Хочу вас серьезно предупредить, Игорь Николаевич: вы, похоже, привезли с собой сотрудника ГПУ. Посмотрите, совсем свежий снимок вашего переводчика Пономарева. После вашей утренней прогулки он отправился по белоэмигрантским подвальчикам, ресторанам. Видимо, искал кого-то… Но вы, Игорь Николаевич, не волнуйтесь. Мы полагаем, без сопровождения ГПУ сюда, в Европу, ни один специалист не приезжает. Наоборот, если бы они вас подозревали, то их хвост держался бы где-то в стороне. Выходит, вы вне подозрений. Это очень хорошо, поездка обыграна вами блестяще. Приехать по нашему вызову с советской командировкой. Куда уж лучше! Я вам прямо скажу, Игорь Николаевич, вы, русские офицеры, выбрали себе надежную фирму. Немецкий абвер никакое ГПУ не проведет. Будьте спокойны…

— Не сомневаюсь, господин полковник, — сказал Борисов. — А что касается Пономарева, то он просто молодой наивный парень, ходил по Берлину из любознательности и делал это открыто, не прячась.

— Ну хорошо, Игорь Николаевич, в таком случае доверимся вашему опыту и спокойно приступим к делу. Мы получили ваше последнее сообщение, и я его тщательно изучил. Вы предупреждаете о возникшей в связи с расследованием аварий на электростанциях опасности разоблачения наших офицеров, работающих в фирме «Континенталь». Я хотел бы услышать от вас лично, на чем основаны эти опасения, которые вы высказали консулу Кнаппу.

— Постараюсь вам объяснить, — начал Борисов. — В Электроимпорте создана техническая комиссия. Она тщательно изучает причины аварий на турбинах фирмы «Континенталь». Подсчитано, что фирма поставила Советскому Союзу тридцать три мощные турбины и на них за эти годы произошло сто пятнадцать аварий: выходят из строя подшипники, валы, ломаются диски, корпуса. Все это перечислено в рекламациях, которые я привез. Некоторые турбины, например в Баку, практически бездействуют — поломки на них следуют одна за другой.

— Успешно поработали наши люди! — вырвалось у Габта.

— Однако, господин полковник! Я офицер и знаю: на войне так — взорвал и уходи. А тут не театр военных действий, и диверсии не могут следовать безнаказанно. Причину аварий в конце концов обязательно найдут. Прежние операции удачно сходили с рук потому, что мелкие неполадки можно было объяснить неопытностью русских рабочих и мастеров. Сейчас же техническая комиссия, анализируя аварии, видит, что турбины других иностранных фирм обслуживает персонал такой же квалификации, но там нет происшествий.

— Да, вы правы, — остановил его Габт. — Теперь, конечно, говорить о неопытности русского персонала уже нельзя и даже опасно — вызовет подозрения. Ну хорошо. Попробуем объяснить неполадки срочностью заказов, большим их объемом. И, может быть, даже сокращением после войны выпуска немецких качественных сталей.

— Вот именно, — радостно закивал Борисов, — я тоже хотел бы, чтобы фирма приняла часть рекламаций и взяла на себя расходы по ремонту. Это несколько локализует возникший конфликт, а главное — отведет подозрения от наших людей, работающих на электростанциях. Я хочу просить вас, господин Габт, еще об одном. Совсем недавно консул Кнапп поручил мне возглавить диверсионные группы на многих электростанциях. Я подчеркиваю — уже созданные и начинающие действовать… Но по долгу службы в отделе контроля Электроимпорта я обязан расследовать все аварии на импортных турбинах, а получается, я должен их прикрывать, точнее, принимать огонь на себя. Я не смогу так долго продержаться. — Борисов встал и взволнованно прошелся по кабинету. — Я считаю этот риск для себя неоправданным. Мне надо или уйти с этой службы, или передать группы другому. Но консул Кнапп категорически запретил мне уходить из Электроимпорта. Следовательно, я должен отказаться от руководства группами. В своей докладной записке я это достаточно полно обосновал.

— Да, я читал ее, — подтвердил Габт, — мы поэтому вас и вызвали. В своей записке вы высказываете недоумение, почему требуется вывод турбин из строя сразу после их установки. Я согласен, что это потеря престижа фирмы, снижение ее конкурентоспособности. Но в данном случае нас интересует не торговля, а политика. Я не уполномочен вам все это объяснять. Но одно скажу: фирма теряет престиж только в пределах России, и это, очевидно, где-то чем-то компенсируется. Пусть нас с вами это не волнует… Ну а теперь, господин Борисов, я думаю, что вы как русский гость фирмы не откажетесь осмотреть ее предприятия. Там вы и предъявите свои претензии к качеству поставленных турбин. По-моему, это нужно сделать довольно громко, чтобы дошло не только до технического персонала и рабочих фирмы, но и до журналистов. Подобный ход создаст вам авторитет и здесь, в торгпредстве, и тем более в России. Еще бы! В немецких газетах появятся статьи: «Советский инженер Борисов нокаутировал фирму «Континенталь» или «Инженер Борисов принудил фирму «Континенталь» принять советские рекламации».

— В таком случае, господин полковник, мое алиби будет вполне обеспечено.

Габт нажал кнопку звонка. Вошла секретарша.

— Попросите подать два горячих ростбифа и пива. Баварского.

Секретарша кивнула и вышла.

— Я знаю, вы любите кровяной ростбиф и баварское пиво. Меня Кнапп предупредил, — любезная улыбка вновь заиграла на губах Габта.

— А как быть с моим переводчиком? — спросил Борисов.

— Я обеспечу его наблюдением и нейтрализую. Будьте спокойны.

ЛЕВАЯ РУКА ХРИСТА-СПАСИТЕЛЯ

Над Трептов-парком небо было по-вечернему блекло-голубым. А на западе, вдали, невысокие облака закрывали солнце. Но свет его прорывался сквозь неприметные отсюда промоины косыми янтарными снопами. В этом свете кроны деревьев, высаженных с немецкой аккуратностью, казались почти черными, а гладь пруда, не тронутая ветром, отливала медью.

По аллеям и дорожкам, совершая моцион, деловито и солидно двигались люди. Их сосредоточенная ходьба и педантичная четкость шагов показались Борисову наивными и даже немного смешными. В России так не прогуливаются, словно маршируют.

Борисов увидел майора Мюллера издали. У него была другая походка, и выглядел он не совсем так, как другие, хотя и одет был с той же щегольской щепетильностью. Мюллер шел сутулясь, опустив голову, чего не позволяли себе завсегдатаи Трептов-парка, похожие на собственные трости, на которые они небрежно опирались.

Их первая встреча произошла день назад в старинном особняке, куда Габт пригласил Борисова на конфиденциальную беседу. Борисов с любопытством осматривал большой кабинет, в который он попал. Массивные кресла, огромный кожаный диван с подушками, часы в футляре черного дерева. Тускло поблескивали дверцы стальных сейфов. На широком письменном столе не было ни единой бумажки, не оказалось даже чернильного прибора. На нем громоздился лишь телефонный аппарат со множеством кнопок и клавишей. Из-за стола навстречу Борисову поднялся Габт.

— Господин Борисов, представляю вам майора Ганса Мюллера, — сказал он и вновь устало опустился в кресло. А затем торжественно и самодовольно заявил: — Я буду рад присутствовать при встрече друзей, боевых офицеров русской армии.

Борисов крепко пожал протянутую руку майора Ганса Мюллера и пристально всмотрелся в его лицо. Сквозь наслоения прожитых лет, словно под маской, угадывались до боли знакомые черты…

1915 год. Актовый зал Артиллерийской академии. Чтение приказа о производстве в офицеры. В числе первых, окончивших академию с отличием, — его приятель Михаил Жарков…

— Неужели это ты, Миша! Мой пропавший в нетях однокашник! Ну и встреча!

— Игорь… Игорь! Это ты… ты… — в свою очередь воскликнул Мюллер и обнял Борисова. — Какое счастье! Счастье-то какое… Значит, это ты приехал из России?

— Неделя как из Москвы, Миша!

— Садись, Игорь!

Мюллер-Жарков обнял его и усадил рядом на диван, но тут же вскочил и долго жал руку полковнику Габту.

— Как я вам благодарен за эту нежданную встречу с соотечественником и другом моей юности. Вы не представляете, как я вам обязан.

— Мы предвидели вашу радость, Ганс. Поэтому и пригласили вашего друга. Такое мог сделать только наш русский отдел абвера, — горделиво и несколько загадочно ответил Габт.

Затем он как бы нехотя поднялся, тяжело опершись на подлокотники кресла, и сказал:

— Я выйду на минуту… Имейте в виду — это прежде всего деловая встреча.

Взявшись за руки, словно школьники, друзья долго молчали, от волнения не находя слов.

— Ну рассказывай, Игорь… — проговорил наконец тот, кого Габт называл Гансом Мюллером.

Но вернулся полковник с большой папкой в руках.

— Майор Мюллер, это досье господина Борисова, агента «АН-2». Теперь вы будете держать с ним связь. Все инструкции получите позже. Сейчас моя миссия окончена. Вы, конечно, вспрыснете как следует, по-русски, свою встречу. Но не увлекайтесь. — Габт подмигнул. — Рад бы с вами… Но у меня неотложные дела. Еще один вопрос, господин Борисов. Куда вы хотите перечислить свой гонорар — тысячу фунтов стерлингов? Наша марка уже обесценена. В швейцарский или английский банк? Ваше желание будет выполнено. В дальнейшем расчеты с вами будет вести майор Мюллер.

— Я еще подумаю и посоветуюсь с Мишей.

— Хорошо! Желаю приятно провести время, господа, — и Габт быстро удалился.

— Игорь! Расскажи, пожалуйста, о себе и о России, — попросил Жарков, когда друзья остались одни.

— Ты помнишь, Миша, последний раз мы виделись на банкете по случаю нашего выпуска… Тебя особо чествовали — с отличием окончил академию!

— Вот это «отличие» и определило мою дальнейшую судьбу, — вздохнул Жарков. — Ну хорошо, Игорь, продолжай, не стану перебивать.

— Меня направили в действующую армию и назначили командиром саперного батальона. Воевал хорошо — и ни единой царапины. Только в начале семнадцатого был тяжело ранен. Два года по госпиталям. Еле выкарабкался. Уволен по чистой. Познакомился с молоденькой госпитальной сестрой. Она меня и выходила. Танечка теперь моя жена.

— А я в свои почти сорок лет все еще горький бобыль… — грустно заметил Миша.

— Танечка ввела меня в свою семью, — продолжал Борисов. — Ее отец — профессор, энергетик, спасибо ему, заставил пойти учиться в Энергетический институт. По окончании меня направили, как у нас говорят, по разверстке, в ВСНХ. Там как раз нужен был специалист в Электроимпорт, и я попал туда. Соблазн велик: приличный оклад, хороший паек. При карточной системе это немаловажно. Там я и встретился с представителями фирмы «Континенталь». Ну и началось, сам понимаешь… Вскоре меня познакомили с консулом Кнаппом. И вот я приехал сюда в служебную командировку. И очень этому рад… Увиделся с тобой, Миша.

Упоминание о связях с фирмой и Кнаппом заставило Жаркова угрюмо нахмуриться, словно он только что осознал, кто перед ним. Но он постарался справиться с непрошеными эмоциями, и Игорь воспринял это как жалость к своей собственной и его, Борисова, судьбе.

Теперь они старались не смотреть друг другу в глаза.

— Ты ведь знаешь, после выпуска меня взял к себе в Париж граф Игнатьев, — заговорил Жарков. — Он работал там военным атташе и приехал в академию набирать себе офицеров. Да, Игорь, в Париже я провел самые счастливые годы своей жизни. Не в парижских салонах, конечно. Меня увлекла горячая работа, покоя не знал ни днем ни ночью. Все время на военных заводах — принимал военное снаряжение. Часто выезжал в союзные страны. Потом революция — и мы остались не у дел. Возвращаться в Россию нас никто не просил… А тут как раз подоспели офицеры немецкой разведки, и вот, как видишь, я у них на службе… А теперь, Игорь, расскажи мне о России, — с тоской попросил Жарков.

— В двух словах не расскажешь, Миша!

— Да, да… ты прав, поговорим после.

— Пожалуй, это надо сделать завтра же, — твердо сказал Игорь. — Послезавтра я должен возвращаться домой. Срок командировки короткий, валюту у нас берегут. Давай, Миша, встретимся у пруда в Трептов-парке. Сверяем часы по-военному — в двадцать ноль-ноль.

Короткая встреча и грустное настроение Михаила вызвали у Борисова щемящую жалость к другу юности, надолго разлученному с родной землей.

Их второе свидание сразу пошло не так, как предполагал Игорь.

…Жарков шел по аллее навстречу Борисову, глубоко задумавшись и не замечая его.

— Миша! — негромко позвал Борисов.

Тот взглянул на него невидящими глазами, потом быстро осмотрелся, резко схватил Борисова за руку и повел в уединенное место. Заставил сесть на садовую скамейку и взволнованно заговорил:

— Неужели, Игорь, в России так плохо, что ты пошел на службу к немцам? Скажи мне, разве России нет? Она погибла? Это же безумие! Или ты много пьешь?

— Но ты меня послушай, Миша… — хотел остановить его Борисов.

— Что тебя слушать! Ты меня ошеломил. Нет, не то — убил!.. Подумать только! Полковник Габт привел ко мне на связь друга юности, и откуда… из России!

— Послушай меня…

— Зачем! Неужели, Игорь, ты в России так изголодался, что приехал подкормиться здесь, у немцев, и заодно продать Родину? Ты вспомни, как в империалистическую наши голодные солдаты и офицеры жили в окопах и гибли в боях с немцами. Но так было лишь до тех пор, пока многие из них не поняли, что сражаются не за Россию, а за подлого монарха. А разве нынешняя Россия похожа на прежнюю? И ты, человек из нового мира, продаешь Родину им же, немцам…

— Оставь крайности, Михаил! Слушай меня внимательно. Я приехал на связь с тобой — русским Жарковым, а не с немецким офицером разведки Мюллером.

Пораженный, Жарков замолчал.

— Скажи, что у тебя осталось памятного от России? — неожиданно спросил Борисов.

— Вот, посмотри — осталось только маленькое распятие, — Жарков расстегнул рубашку и показал миниатюрный крест на серебряной цепочке.

— Но что это, Миша? Твой талисман без левой руки. Как будто она отломана?

— Да. Уж и не помню, где я ее обломал, — глухо сказал Жарков.

— Хорошо, Миша, дружище! Теперь — только не волнуйся — вот и мой сюрприз, взгляни… Не от твоего ли талисмана эта рука? — И он протянул Жаркову крошечную серебряную руку.

Взяв пальцами кусочек серебра, тот внимательно осмотрел его.

— Игорек! Что же ты меня мучаешь?! Это ведь рука от моего Христа-Спасителя. Вот и условная царапинка, я сам ее делал!

— Этот пароль для связи передал тебе Леонид Петрович Базов, ты помнишь его.

— Еще бы не помнить! Выходит, Игорь, тебя послали из Москвы на связь со мной, и никакой ты не агент абвера! А я терпеливо ждал связного, но никак не мог предположить, что это будешь ты. — Он вскочил и крепко обнял Борисова. — Если бы ты знал, как мне трудно жить вдали от родины столько лет! Ты представить не можешь, как невыносимо одиночество!

Стараясь сдержать подступившие слезы, Жарков отвернулся. Потом хрипло проговорил:

— Извини…

— Успокойся, Миша! Леонид Петрович велел передать, что тебя много раз теряли — ведь ты же был то в Германии, то в Америке. Сложно и длительно тянули к тебе цепочку связи, но последнее звено иногда рвалось — и все приходилось начинать снова. Редко удавалось прорваться.

— Да-да… Я порой отчаивался, сам находил оказии и посылал донесения. Их получали?

— Не волнуйся, все в порядке — получали.

— Четыре года я учился в Энергетическом институте в Берлине, — продолжал Жарков. — Мне было дано задание стать энергетиком высокой квалификации. Так хотел мой шеф Габт. Несколько лет я практиковался здесь, в Германии, изучал ее энергетический потенциал. С этой же целью меня долго держали в Америке, в Англии. Я хорошо знаком с деятельностью мировых фирм, работающих в области энергопромышленности. И вот только недавно меня стали переключать на работу с Россией. Нашему отделу потребовалось наладить связь с секретной русской агентурой, чтобы приступить к практической подготовке особо важной акции.

— Что, разве уже назревает предвоенная ситуация? — взволнованно спросил Борисов.

— Да. Идет активная подготовка к новой войне за передел мира. В Европе растет влияние национал-социализма. Это опасная сила. Между западными монополиями идет соревнование — кто быстрее восстановит военный потенциал Германии и направит его против Советского Союза. Они открыто финансируют Гитлера. Один Детердинг вложил в Германию миллионы фунтов стерлингов, с ним конкурируют в этом американские империалисты. Львиные доли из этих сумм идут на поддержку национал-социализма… Завтра, Игорь, я должен буду при встрече с Габтом передать тебе зашифрованные инструкции для агента Наркевича, я их заделаю в обложку фирменного каталога «Континенталь». Но имей в виду, там же будет моя подробная информация для Леонида Петровича, зашифрованная нашим старым кодом, разработанным еще графом Игнатьевым. Этот код вполне надежный, его никто не сможет дешифровать. И еще. Хорошо запомни и передай в Москве мою устную информацию. В Лондоне сейчас появился изобретатель летающей торпеды инженер Барлоу. Им заинтересовались многие генштабы, и абвер тоже. Но оказалось, что принять торпеды на вооружение они не могут. Нет специального горючего. Военная разведка получила данные, что такое горючее есть в Советском Союзе и на нем уже испытывают ракеты. Военные разведки генштабов разработали операцию, чтобы получить все необходимые данные о новом советском горючем. Предупреди, Игорь, Москву об осторожности. Второе. В Канаде на оттавской конференции английский премьер-министр Болдуин дал обязательство канадскому премьер-министру порвать торговые отношения с Советским Союзом. Это пока держится в строгом секрете, но мне стало известно, что уже подготовлен проект английской ноты. Болдуин так формулирует свою позицию: «Россия представляет самую большую потенциальную опасность для нашего экономического развития. В России сейчас работают над тем, что они там называют пятилетним планом… Кредиты, которыми Россия пользуется у нас, идут на осуществление пятилетнего плана. Это значит, что мы помогаем финансировать именно то оружие, которое затем должно поразить нас в самое сердце». Национал-социализму в Германии все это на руку — так ты и доложи об этом, Игорь.

— Теперь мне многое становится понятным, Миша. «Континенталь» ставит турбины на электростанциях в России и пытается выводить их из строя, не боясь морального и материального ущерба для фирмы. Как теперь видно, торговые отношения с нами рассчитаны на короткий срок, и Запад уже готовится к их разрыву.

— Да, ты прав. Я подробно сообщаю об этом в своей информации. Восточный филиал фирмы создан для того, чтобы заниматься разведкой и диверсиями в Советском Союзе. Поэтому его и возглавил известный сотрудник абвера полковник Габт. Он ведь опытный разведчик, был резидентом еще в царской России.

— Ловко работают, черти… — Борисов помотал головой.

— Весь коммерческий ущерб, — продолжал Жарков, — который понесет фирма в России, выводя из строя свои турбины, а также материальный ущерб от советских рекламаций будет погашаться государственными субсидиями и крупными монополиями, обеспечивающими для фирмы стабильный рынок сбыта вне России. Вот почему эта фирма и предоставила кредит СССР. Имей это в виду, Игорь. Это очень важное сообщение. Зная их замыслы, в Москве, очевидно, перейдут от нейтрализации враждебной деятельности фирмы к ее полной ликвидации… Теперь скажи мне, как Габт мог узнать о нашей дружбе? Он ведь еще несколько дней тому назад заявил, что готовит для меня «сюрприз». Уж не ловушка ли это для нас обоих?

— Не волнуйся, Миша, — рассмеялся Борисов. — Они сами попали в собственную ловушку. Я тебе сейчас расскажу, как шла подготовка к моей встрече с тобой. Агенты фирмы энергично искали себе надежного сотрудника в Электроимпорте. Об этом знали в ГПУ, и выбор Леонида Петровича остановился на мне. Почему именно, я только сейчас понял. Немцы сравнительно быстро «обработали» меня. Я бывший военный инженер, им это импонировало. От руководителя филиала фирмы в России Бюхнера я перешел на связь к их шефу — консулу Кнаппу. Его заинтересовала моя служба в царской армии, и я ему с удовольствием рассказал о ней. Расспрашивал он меня и об однокашниках по Артиллерийской академии. По рекомендации Леонида Петровича я назвал тебя своим близким другом и даже попросил Кнаппа узнать, если возможно, о твоей судьбе. И этим, естественно, легко навел его на тебя. Теперь ты понимаешь, как они выводили меня на связь с тобой, и я, конечно, им всячески в этом помогал. План Леонида Петровича, как видишь, сработал удачно. Мы с тобой встретились. Подготовка их резидентуры, надеюсь, будет в наших руках.

— Теперь и я все понял, Игорь. Еще в Париже, в двадцать первом году, при встрече Леонид Петрович меня тоже расспрашивал об однокашниках по академии, и теперь ясно, почему он нашел тебя в Москве, я ведь назвал тебя как своего лучшего друга.

— Леонид Петрович велел передать тебе, Миша, чтобы ты попытался поехать в Советский Союз вместе с Габтом. Тебе ведь надо повидать родных. Мы из Москвы постараемся помочь через Бюхнера, Фишера и самого Кнаппа.

— Как мне хочется побывать у себя на родине, на Дону! Если бы это только случилось… — Жарков тяжело вздохнул.

— Возможно, для тебя это будет очень трудная поездка. Ведь Габт — опасная бестия, он глаз с тебя не спустит.

— Не знаю, не думал, — торопливо проговорил Жарков, видимо, стараясь отогнать от себя мысль о том, что ему кто-то может помешать увидеть родину.

— А тебя, Миша, помнят и в Москве и на родном хуторе Маркине, на Дону. Вот, прими подарок! — Борисов расстегнул портфель и вытащил сверток. — Бутылочка цимлянского, игристого. Банка осетровой икры из Раздорской. И самый дорогой подарок — горсть земли с могилы твоего отца. Ведь Леонид Петрович сам туда недавно ездил, видел твою мать Пелагею Семеновну. Привет тебе от нее и низкий поклон. Она здорова, хлопочет по хозяйству и командует невестками. Братья работают в колхозе.

Дрожащими от волнения губами Жарков прижался к горсти родной земли и замер.

Борисов подождал, пока друг немного успокоится, и попросил:

— Миша, а ты все-таки расскажи, почему ты не вернулся в Россию после революции вместе с русским экспедиционным корпусом? Ведь с ним возвратились многие офицеры.

— Хорошо, Игорь, слушай. Нас осталось здесь, на Западе, около ста офицеров русского генерального штаба. Некоторые из них вскоре после революции перешли на службу в иностранные разведки. Но граф Игнатьев категорически отказался перейти к ним на службу. Ты помнишь полковника Наркевича?

— Как же, помню, Миша. Он у нас читал курс снарядного производства.

— Он тоже был со мной во Франции. Нас двоих упорно обрабатывали агенты «Интеллидженс сервис», потом абвера. Но граф Игнатьев, когда узнал об этом, категорически запретил нам говорить и видеться с ними. И вот в Париже появился Леонид Петрович Базов. Кто ему рекомендовал нас, я не знаю. Он несколько раз встречался с нами. Звал нас помочь новой России. Доказывал, что мы там в революцию ничего не потеряли, тем более что я — из простой казачьей семьи, а Наркевич — урожденный сибиряк, сын ссыльного учителя, сам выбился в люди. Мы ведь с ним не гвардейские офицеры из дворян, а военные инженеры. По совету Базова мы «пошли» на вербовку германской разведки. Офицеры абвера предложили Наркевичу репатриироваться в Россию вместе с экспедиционным корпусом и там глубоко «осесть». Ждать их сигнала. А меня, как видишь, они оставили здесь, у себя в логове.

«ИДИ И ШПИОНЬ!»

В гостиницу Борисов вернулся после полуночи. Войдя в холл, натолкнулся на Пономарева, который широкими шагами мерил по диагонали огромный ковер. Увидев Игоря, тот поспешил к нему, закидал вопросами:

— Что случилось? Где ты пропадал? Я уже стал волноваться.

Вид у Пономарева был взбудораженный. Лицо его побледнело, глаза блестели, и, говоря, он размахивал руками, чего с ним никогда раньше не бывало.

— Между прочим, Николай, неподалеку в сквере на скамеечке сидит, по-видимому, твой новый знакомый. Ждет, похоже, тебя, а?..

— Мне этот «знакомый» осточертел. Я таскал его за собой по меньшей мере в двадцать кофеен. Если этот тип не тренирован в употреблении черного напитка, то он к утру скоропостижно отдаст богу душу. И черт с ним. Похоже, это агент полиции. Следят за нами.

Борисов постарался улыбнуться. Потом спросил:

— А ты не замечал этой слежки раньше?

— Как же! Когда ты был у Габта, мне тоже пришлось таскать за собой этого шпика. Набегался я с ним по ресторанам и кофейням… Наконец в музее как будто уже потерялся, а здесь опять выплыл.

— Ничего, Николай, все идет по плану, — успокоил его Борисов. — Кстати, после двадцати чашек кофе у тебя явно будет бессонница. Прими ванну и постарайся заснуть.

— Ну ладно, — Пономарев покачал кудлатой головой. — Поговорим завтра. У тебя, Игорь, вид тоже не из лучших. У тебя действительно все в порядке?

— Да.

— Тогда иди спи и ты…

Они поднялись наверх и разошлись по своим комнатам.

Хотя Борисов и не выпил двадцати чашек кофе, спать ему не хотелось. В груди что-то неприятно и мелко дрожало, словно сильно задетая струна, которая никак не может успокоиться.

«Надо перед сном почитать», — решил он и достал из портфеля книжку на немецком языке, которую дал ему на время Габт.

Борисов начал читать:

«Джордж Хилл. Иди и шпионь! Из воспоминаний английского разведчика «ИК-8».

«…Шпион сам господин своей судьбы. Его жизнь — длинная цепь удачных или несчастливых случайностей. Шпионы на службе Великобритании берутся за опасную деятельность главным образом из любви к приключениям.

…Годы моей шпионской работы состоят сплошь из приключений. Это лучшая страница моей жизни. В юном возрасте я совершенно не предполагал, что могу когда-либо стать тайным агентом и что могу увлекаться драмами и мелодрамами подобного сорта…»

О своих прошлых похождениях офицер английской разведки Джордж Хилл рассказывал охотно.

«…Убивать человека — акт, который я не многим могу рекомендовать, но теперь, на основании собственного опыта, я без колебаний утверждаю, что во время войны шпионы, приговоренные к смерти, непременно должны быть казнены…»

Работа капитана Хилла в России началась с июля 1917 года. В январе 1918 года он прибыл на юг. В Ростове и Новочеркасске развил бурную деятельность по формированию белогвардейских частей. Там у него и состоялась встреча с бежавшим на юг Борисом Савинковым, руководителем эсеров, бывшим помощником военного министра в кабинете Керенского. Они спланировали заговор против Советской России, и Хилл содействовал Савинкову в его нелегальной поездке в Москву.

Затем и сам Хилл появился в Москве. Вместе с резидентом английской разведки в России Сиднеем Рейли участвовал в разработке заговора дипломатов, который возглавил английский посол Локкарт.

В сентябре 1918 года заговор был раскрыт ВЧК. Рейли удалось избежать ареста. Хилл писал об этом времени:

«Мы нелегально встретились в Москве с Рейли. Сверили списки имен и адреса агентов. Выяснилось — многие еще целы.

Я считал — игра окончена. Надо сдаваться. Идет обмен заложниками. Русские обещали освободить Локкарта и других в обмен на арестованных советских представителей в Англии, в том числе Литвинова. Но Рейли убедил меня отказаться от этой мысли, и мы с немецкими поддельными паспортами пробрались порознь в Норвегию и из Бергена отплыли в Англию…»

Отложив книжонку в сторону, Борисов прошелся по комнате. Потом опять сел к столу.

Непонятно, зачем немцы опубликовали эту книгу. Ведь речь тут идет о тех, кто попался в России с поличным или о вышедших из игры. Вышедших… А может быть, начавших вторую жизнь в разведке! Вот здесь-то и зарыта собака.

Борисов задумался, держа в руках книгу. Потом вновь раскрыл ее и стал просматривать титульные листы. Ба! Да здесь есть посвящение полковнику Габту, как же он его раньше проглядел?!

«Мой старый шеф Сидней Рейли в восемнадцатом году, когда мы уходили из большевистской России, говорил: «Немцы — это ящик с динамитом под боком России. Можно даже допустить, чтобы в будущем они нас победили. В Москве растет и крепнет самый страшный враг священного принципа частной собственности, а значит, и всего рода человеческого… Мир с Германией — да, мир хоть с дьяволом! У нас есть только один враг. Все человечество должно объединиться в священный союз против этого чудовища — коммунизма!»

Джордж Хилл».

«Теперь понятно, почему Габт дал мне почитать эту книжку, — подумал Борисов. — Мол, «разумейте, языци!» — абвер теперь уже не одинок. Фирма вполне надежная».

КЛАД ДАМПЕРА

Экспресс «Красная стрела» отошел от перрона столичного вокзала точно по расписанию. В третьем купе спального вагона прямого сообщения ехали двое: мужчина и женщина. Мужчину звали Франц Фишер. Он был представителем немецкой электротехнической фирмы «Континенталь» в России — главным инженером по монтажу. Роста ниже среднего, но плечист и по-офицерски подтянут. Чуть угловат. Одет в короткое полупальто цвета хаки, клетчатые брюки гольф, полуботинки на толстой подошве. Его сопровождала секретарь и переводчица фирмы Анна Маринова.

После легкого ужина пассажиры стали устраиваться на ночь. Нижнюю полку Франц Фишер любезно предоставил своей красивой, с горделивой осанкой спутнице. Поцеловав Анну в щеку, он вздохнул и отправился на верхнюю полку.

— Спокойной ночи, — сказала Анна по-немецки, хотя Фишер понимал ее родной язык.

Натянув до подбородка одеяло в прохладном крахмальном пододеяльнике, Маринова закрыла глаза, прислушиваясь к мягкому перестуку колес.

Она чувствовала себя счастливой. Все плохое, все трудное, как ей казалось, осталось позади. Псковская замшелая деревенька, зимний неуют в нетопленой избе, потом ледяное помещение курсов, где она изучала немецкий, неотвязное чувство голода. Даже цирк, где пришлось недолго поработать, внесший столько мрачного в ее жизнь, вспоминался сейчас по-иному: минутами радости, когда она под глухой рокот барабана выполняла двойное сальто под высоким куполом.

Вот такое же ощущение сверкающего полета в свете прожекторов владело Анной и теперь. Но длилось оно не считанные мгновения, а дни, прекрасную вереницу дней. Прежние горести — ерунда! Первые светлые зарницы для нее блеснули в тот час, когда она стала переводчицей в представительстве немецкой электротехнической фирмы «Континенталь». Правда, она случайно услышала, как главный инженер по монтажу Франц Фишер сказал в соседней комнате главному представителю фирмы Бюхнеру: «Недостатки произношения у нее искупаются экстерьером». Анне было наплевать на это. И не такое приходилось слышать о себе.

Зато потом она не знала более обходительного человека, чем Франц. Когда представительство фирмы переехало в столицу, он предложил Анне Мариновой поселиться вместе со всеми немецкими сотрудниками. Представительство разместилось в нескольких коттеджах на подмосковной станции Перово. Конечно, она не отказалась. Анна уже начала привыкать к тому, что в нынешней многотрудной жизни у кого-то — изнурительная работа, встречные планы, стройки, хлеб по карточкам, желтые кристаллы сахара по карточкам, масло по карточкам, а она, Анна Маринова, секретарь и переводчик электротехнической фирмы «Континенталь», может зайти в магазин Инснаба и взять себе чего хочет и сколько хочет, и не помышляя о нормах. Одета она была не по ордерам. А премии — мужские ботинки из свиной кожи, которые выдавали работницам, носящим вместо шляпок красные косынки, — Анне теперь и даром не нужны. И когда Франц весьма корректно начал оказывать ей знаки внимания, Анне это понравилось. Франц обещал жениться на ней в недалеком будущем, говорил о желании остаться здесь, в России, которую он полюбил и откуда уезжать не хочет. Зачем ему Германия — там у него никого нет.

Служебные обязанности Анну не очень обременяли, а недостатки немецкого произношения она быстро исправила.

«Скорее бы прошла ночь, — в полудреме подумала Анна, — и день тоже, и много-много дней…» Она представила себе, как через это, пока еще неопределенное количество дней они с Францем будут жить в собственном домике. Помечтав, Анна уснула.

Утром в Ленинграде они взяли такси. Машина выехала на Невский. Дальний конец проспекта терялся в туманной дымке. По пути в «Англетер», где они обычно останавливались, Франц сказал как о деле решенном:

— На этот раз, Анна, ты остановишься у сестры.

Приподняв вуалетку, она посмотрела на Фишера с недоумением.

— Прости, но…

— Я потом все объясню.

— Франц, я не телеграфировала сестре.

— Это неважно, Анни. Ты упустила из виду, что сегодня русское «воскресенье» — шестой день шестидневки.

— Зачем же мы так торопились в Ленинград?

— Я все потом объясню.

Опустив вуалетку, Анна стала смотреть в окно на пасмурный город. После московского многолюдья на Тверской или Петровке тротуары Невского выглядели пустынными.

— Мы оставим вещи в гостинице, — помолчав, продолжил разговор Фишер, — у меня в номере. После завтрака поедем по делам.

— Да, герр Фишер, — мгновенно решившись на размолвку, ответила Маринова.

Франц бархатисто рассмеялся:

— Не надо применять сразу столь сильно действующее средство, Анни.

— Не могу я, Франц, привыкнуть к крутым поворотам.

— Уверяю тебя, речь идет о нашем будущем…

— Поэтому я и хочу все знать.

— Анни, ты не помнишь сказку о Синей бороде? — снова рассмеялся Фишер.

Анна повернулась к Фишеру, взглянула в его ласковые и в то же время спокойные глаза. Ей хотелось, чтобы Франц поцеловал ее, вот здесь, сейчас, но она очень хорошо помнила высказанное им однажды замечание: «Это слишком по-русски, Анни» — и только улыбнулась ему.

В «Англетере» Фишера ждал забронированный номер в бельэтаже. Маринова хотела подождать Франца в машине, но он, захватив чемодан, пригласил и ее с собой, а таксиста попросил подождать. Настроение у Анны было испорчено. Ей так нравилось, приезжая в Ленинград, принимать свою сестру в шикарном номере гостиницы. Фишер не скупился на представительство, да и их отношения обязывали его. А теперь извольте, насупившись, размышляла Анна, жить у сестры! У Сони, правда, приличная комната в богатом доме бывшего суконного короля Дампера. Еще бы это была плохая комната! Ведь до переезда представительства в Москву в ней жила и Анна. А ордер на комнату секретарю филиала фирмы устроил тот же Фишер. Тем более Мари новой не хотелось появляться там. Соседи могли подумать, что ее выгнали с работы.

Она подождала, когда Фишер побреется и выйдет из ванной.

— Франц, ты проводишь меня к Софье?

— Больше того! Я предлагаю вместе с ней провести выходной день. Если, конечно, она не занята с кем-нибудь.

— Соня постоянна в своих привязанностях, — сказала Анна. — Ее пассия — студент — уехал на каникулы в деревню. Я же говорила тебе, помнишь?

— Право, Анни, не помню. Она молода и вряд ли…

— Соня не ветреница, — довольно резко возразила Анна, задетая словами Фишера о сестре: «она молода».

— Прекрасно!

По тону Фишера Анна почувствовала, что сейчас она значит для него не больше чем исполнительница приказов. Маринова подошла к окну и стала нервно сдергивать перчатки. Она едва подавила в себе желание сказать Францу резкость. «Его не пробьешь. Ведь пробовала… Неужели все его обещания — ложь?» Подумав, Анна приструнила сама себя: «Либо верить, либо нет! Конечно, верить! Впрочем, иного у меня не остается».

Справившись наконец с перчатками, Анна бросила их на подоконник.

— Я жду, Анни, — услышала она за спиной голос Франца. Он положил руки ей на плечи и поцеловал в шею. — Нам пора.

— Да, да, — быстро и радостно ответила Анна. — Боже мой, какая же я глупая! Просто дуреха!

Софью они застали дома. Перевязанный ремнями баул, не оставленный почему-то в гостинице, нес Франц, и Анна не стала задавать вопросов. В конце концов дело Франца, где оставить свой баул. Однако ее разбирало любопытство.

На машине они втроем отправились в Петергоф. Поездка удалась на славу. Свежая зелень парка, сверкающие струи фонтанов, медленный закат огромного солнца — все было великолепно и величественно. В город вернулись ночью и зашли поужинать в ресторан. И здесь всем троим было славно и весело.

Франц пригласил Анну танцевать. Оркестр исполнял «Огненный поцелуй», известный в России по одесскому варианту текста «Вот открывалася одесская пивная…». Вспомнив об этом, Анна постаралась перевести «обновленный» текст на немецкий. Получилось очень смешно и чересчур вольно.

— Попроси завтра сестру переночевать у знакомых. Ты понимаешь? — сказал Фишер, провожая Анну к столику. — Думаю, это не сложно.

— Хорошо… Я постараюсь, дорогой.

— Прекрасно.

— И ты откроешь мне тайну…

— Какую?

— Которая обеспечит наше будущее.

— Синяя борода знал женский характер, — отшутился Фишер, но в его голосе не слышалось отказа.

Выходя из ресторана, Анна оглядела в огромном зеркале себя и сестру. Соня в дешевеньком ситчике казалась замарашкой рядом с ней, одетой в отличное атласное платье цвета шантеклер.

«Ты волшебник, Франц, — подумала Анна. — Как же мне повезло!»

На другой день Фишер заехал за Анной. Они отправились на какую-то электростанцию. Там вышла из строя турбина, установленная фирмой. Подтянутый, свежевыбритый Франц выглядел человеком из другого мира рядом с «ними», людьми в промасленных спецовках. На предприятиях Фишер обычно разговаривал по-немецки, а Анна переводила. И эта черточка в характере Франца нравилась ей. Ее избранник умел сохранять дистанцию между собой и «этими».

Осмотрев турбину, Фишер потребовал, чтобы ему показали слитое масло. Анна знала дальнейшее. Негромко, но очень веско Фишер заявлял, что как представитель фирмы не может принять рекламацию.

— Масло загрязнено. В нем песок, вода. Удивляюсь, что машина проработала целых полгода. При таком уходе она должна была сгореть через неделю. Научите ваших техников и инженеров любить машины. Они требуют большего внимания, чем телега.

Анна уже знала, что русские попросят подождать с окончательным решением: необходимо провести анализ масла, слитого из машины.

— Буду очень рад, — корректно ответил Фишер, вытирая белоснежным платком кончики пальцев. — У меня достаточно наметанный глаз. В масле песок и вода, — и упрямо повторил: — Турбина — это не телега. Но хороший хозяин и телегу не смазывает водой. Вы согласны?

Пожилой инженер, окруженный рабочими, молчал и только кивал.

— Анализ можете провести в своих лабораториях. Я вам верю… Кстати, когда он будет готов, привезите ко мне в гостиницу «Англетер», номер одиннадцатый.

В дирекции электростанции Фишер говорил еще резче:

— Вы считаете, что государством могут управлять кухарки. Это ваше внутреннее дело. Но допускать возчиков к обслуживанию техники — нонсенс!

— Простите, — возразил ему директор. — Я знаю, на электростанциях города установлены турбины многих других фирм. На них аварий почти нет.

— Возможно. Но эти фирмы не поставляют вам и десятой доли того, что приходится на немецкую «Континенталь». Это вы берете в расчет? А кредит! Какая страна, кроме Германии, предоставила Советам кредит в полтораста миллионов?

— Но это не значит, что можно продавать нам недоброкачественные машины.

— О! Экспертная комиссия проверяла турбину! — парировал Фишер. — Я не могу принять рекламацию. Наша фирма сотрудничает с десятками стран мира. А рекламации — почти все — поступают только от вас. Я поставлю перед экспертной комиссией и руководством фирмы вопрос о сознательном подрыве нашего авторитета на мировом рынке, в чем виноваты ваши неквалифицированные кадры!

— Наши кадры скоро будут выпускать свои турбины. Попомните, будет и такое!

По пути к машине Фишер спросил Анну.

— Как с сестрой? Договорились?

— Я все уладила, Франц.

— Заезжайте в гостиницу в девять вечера; остальное решим за ужином.

Но и за ужином Анна ничего толком не узнала. Около полуночи они отвезли сестру Софью к знакомым на Васильевский остров, а сами поехали к ней на квартиру. В квартире Фишер попросил Анну сварить крепкий кофе и приготовить полведра теплой воды.

— Зачем?

— Я уже напоминал тебе, Анна, о Синей бороде. Женщин чаще всего губит любопытство.

— Губит? Франц, ты о чем?

— Только о том, что женщин часто губит любопытство. Только об этом, дорогая. Ты сама все узнаешь через два часа.

Пожав плечами, Анна ушла на кухню, чтобы сварить кофе. Когда она вернулась, то застыла на пороге от удивления: Фишер был в синем халате, которые носят уборщицы. Он стоял на коленях перед ведром и готовил цементный раствор. Вытерев о подол халата испачканные руки, Фишер взял у ошеломленной Анны кофейник, налил кофе в чашку и выпил его залпом.

— Франц…

— Дорогая, и в Германии жизнь в шалаше — не рай. — Фишер, будто заправский каменщик, мешал раствор. — Один мой очень хороший знакомый попросил меня оказать ему небольшую услугу. Не безвозмездно, конечно. Он уехал из России в начале двадцатых годов. Все свои ценности взять с собой не мог. Они спрятаны здесь, под лестницей черного хода, на первом этаже. Кстати, ты покараулишь, пока я вскрою тайник, выну ценности и заделаю дыру.

— Франц!

— Уже все решено, Анна.

— Но Франц…

Фишер поднялся с колен, бросил мастерок в ведро:

— Можешь идти и предать меня. Иди! Еще не поздно.

— Дорогой, скажи мне — это не преступление?

— Какое же преступление — вернуть владельцу его собственность! Ты меня просто удивляешь, Анни!

— Да, да… Я просто глупая девчонка, — сказала Маринова. Ей так хотелось до конца, до самого донышка верить Францу. Ведь никто никогда не обходился с ней так мягко и ласково, как он. — Прости меня, дорогой…

— Идем, Анни.

По лестнице черного хода они спустились на первый этаж. Полусорванная с петель дверь во двор была открыта. Анна стала в глубине проема. Позади нее слышалось частое дыхание Фишера. Раздалось несколько сильных ударов по кирпичу. Стало тихо. Потом посыпались крошки. Потом шлепки раствора…

— Все сделано, Анни. Быстрее уходим.

Наверху в комнате Фишер вынул из кармана небольшую плоскую бутылочку с водкой и отхлебнул прямо из горлышка. Откинувшись на спинку стула, он посидел несколько минут, затем открыл чемодан и стал рыться в коробочках и футлярах.

Маринова чувствовала себя отвратительно. Она села на подоконник открытого окна и пустыми глазами смотрела на спящий в мягком сумраке город, на далекую иглу Адмиралтейства.

— Анни!

— Да… — отозвалась она безучастно.

— Вот этот футляр я оставлю твоей сестре в подарок. Она любит подарки?

— Не меньше, чем любая женщина, Франц.

— Впрочем, это неважно. Главное, чтобы она не болтала… Мы уезжаем с первым поездом в Москву.

— Уже?

— Оставь ей записку о своем отъезде и футляр. Я еду в гостиницу. На вокзал ты доберешься сама.

Анна посмотрела на Фишера. Он был уже одет, как обычно, держал в руке баул.

— До встречи на вокзале. И запри за мной дверь.

Проводив Франца, Анна вернулась в комнату и машинально развернула обернутый в бумагу сафьяновый футляр. Открыла его. На черном бархате мягко засияло кольцо, усыпанное бриллиантами. Анна понимала, что это очень дорогая вещь. Но ни красота кольца, ни его стоимость уже не волновали ее. Она опустилась на стул и тихо заплакала.

КРУШЕНИЕ

Редкий человек, глядя на красивые перистые разводы в вечернем небе, подумает о том, что они — предвестники близкого ненастья, что под их завесой поползут более плотные, но еще высокие облака, а за ними, в свою очередь, потянутся тучи, обремененные нескончаемыми потоками долгих дождей. И уж просто невозможно представить себе такого мнительного человека, который с полной уверенностью утверждал бы, что молния поразит именно его дом. Разве что после, бродя по пепелищу, он задним умом — самым крепким и самым неторопливым — постарается восстановить в памяти какие-то признаки надвигавшегося несчастья. И поверит в них совершенно искренне, забывая о полной непредсказуемости того, что может произойти.

Нечто подобное случилось и с Анной Мариновой. Примерно через месяц после поездки в Ленинград ей «случайно» дали возможность удостовериться, что все посулы и обещания Франца Фишера — чистейшая ложь.

У Анны был свой ключ от коттеджа Фишера в Континентальхаузе, но она никогда не пользовалась им в отсутствие хозяина, за исключением тех случаев, когда перед его возвращением из командировок заходила туда, чтобы вытереть пыль и проветрить комнаты. В этот раз она наткнулась на, видимо, специально оставленное для нее письмо жены Франца с каракулями детских приписок в постскриптуме. Анна не обратила бы на письмо никакого внимания, лежи оно в стопке деловых бумаг не так небрежно, не так вызывающе небрежно. Обращение «Мой дорогой!» просто кричало с листка бумаги, вылезшего углом из аккуратной стопки документов. Остальное доделало женское любопытство.

Не помня себя, Анна выскочила из коттеджа, пробежала в свою комнату в мезонине и заперлась. Она не вышла к обеду, не ответила на настойчивый стук в дверь перед ужином. У нее едва хватило сил, чтобы крикнуть: «Оставьте меня в покое!», когда стук повторился и участливый голос Иогана Бюхнера осведомился о ее здоровье. Очень хорошо, что Бюхнер не пытался быть настойчивым. Она наговорила бы ему такого, о чем сильно пожалела бы впоследствии. Проскрипела лестница под его удаляющимися шагами.

Сквозь закрытое окно до слуха Анны с близкого теннисного корта доносились звуки ударов по мячу и бодрые возгласы болельщиков из колонии Континентальхауза. Впервые за много-много дней и месяцев она ощутила себя здесь ненужной, чужой до холодка в груди.

«Уйти, уехать, — вдруг возникла мысль. — Сейчас, сию минуту…»

Анна принялась лихорадочно собирать вещи, бросая в чемодан без разбора платья, белье, безделушки. Крышка битком набитого чемодана никак не хотела закрываться. Анна села на нее. В чемодане что-то хрупнуло. Анна боязливо открыла его и увидела раздавленную фарфоровую пастушку — последний подарок Франца. Схватив осколки, она швырнула их в угол комнаты и разрыдалась. С ней поступили так же, как она с безделушкой, — изломали и выбросили за ненадобностью. Фишер не клоун из цирка, а солидный, респектабельный господин с аристократическими манерами. Она не могла не доверять ему. А остальные — те, что живут рядом с ней в Континентальхаузе? Ведь все обо всем знали, и никто ни словом, ни намеком не предостерег ее. Анне стало жутко от сознания того, в каком двусмысленном положении она находится.

В охваченном паникой сознании мелькнула сумасшедшая мысль о самоубийстве. Какое-то время Анна даже тешилась ею. Она представила себе, какой переполох вызовет в Континентальхаузе и даже в посольстве ее смерть, ее последнее обстоятельное, обязательно обстоятельное письмо и как, наверное, глубоко будет переживать ее кончину Франц. Она перестала плакать и прошлась по комнате раздумывая.

Со двора, огороженного высоким забором, по-прежнему доносились веселые голоса играющих, поскрипывала под верховым ветром высокая сосна. Анна остановилась и глянула в небо, в котором застыли окрашенные закатом облака. Она попыталась представить себе, что видит все это в последний раз, — и ужас охватил ее, стало зябко.

«Глупо… Глупо и страшно, — подумала она. — Зачем и кому нужна, кого взволнует моя смерть? А если и взволнует, то мне-то какое до этого дело! Мне будет все равно, я ничего не увижу и не почувствую… Уйти! Бежать отсюда! Куда? В цирк? Невозможно, у меня была сломана нога… К сестре? И опять влачить полуголодное существование, как большинство людей, живущих за пределами посольств и представительств? Карточки… Талончики на хлеб, на сахар, на крупу, на масло, на ботинки…»

Слишком легкой и обеспеченной была ее жизнь в последние годы, чтобы вот так, разом, оборвать все.

Наслаждаясь этой жизнью, Анна Маринова забыла даже о том, что ее отец погиб в гражданскую в боях с немецкими оккупантами. Она не вспоминала об этом даже тогда, когда Фишер рассказывал о тех днях, хотя, может быть, именно его пуля оборвала жизнь красноармейца Сергея Маринова.

Раньше Анна ни о чем таком не думала. И если бы ей сказали, что скоро, очень скоро подобные мысли придут к ней, взбудоражат ее совесть и изменят ее жизнь, она не поверила бы. Теперь же ее одинаково пугали обе крайности: и уход из Континентальхауза, а значит, полное крушение хотя бы видимости благополучия, и перспектива остаться здесь. Как часто в таких случаях бывает у людей неустойчивых, не привыкших решать серьезные жизненные задачи, Анна нашла успокоение в чисто риторических вопросах, обращенных к себе самой.

«Что же, собственно, случилось? — успокаивала она себя. — Все, все знали. И все относились ко мне… неплохо. Что же изменилось после того, как я узнала правду о Фишере? Ничего. Ровным счетом ничего. Я, конечно, порву с ним. Но надо ли мне оставлять выгодную и интересную работу? Я не девчонка и могла догадаться, даже догадывалась, что поверила в глупую мечту… Вот-вот — в глупую мечту. Однако из-за этого ставить под удар свое благополучие — слишком!»

Приняв «твердое решение», Анна глянула на часы — без четверти девять. По заведенному порядку в девять ей следовало идти выгуливать огромное чудовище — мышиного цвета дога Трезора. Пес, стань он на задние лапы, был в полтора раза выше Анны, но на вечерних прогулках вел себя добродушнее телка. Когда она входила в уютную гостиную, куда допускались лишь избранные посетители, Трезор как-то по-особому ласково смотрел на нее, шевелил подрезанными ушами и бил по полу хвостом от предстоящего удовольствия.

Радоваться в предчувствии прогулки Трезору было с чего. Пес целыми днями почти не покидал гостиной, за исключением двух четвертьчасовых пробежек по подворью Континентальхауза: утром и в обед. Ночевал он тоже в гостиной, под портретом президента Гинденбурга, за которым — Анна знала об этом давно — находился сейф, святая святых Бюхнера и Фишера. Ни днем, ни ночью никто не мог приблизиться к портрету Гинденбурга ближе чем на пять шагов — никто, кроме Иогана и Франца. Даже Анна. И лишь вечером, когда она являлась с поводком, Трезор радостно вскакивал с ковровой подстилки и встречал Анну у дверей.

Так было и в тот раз. Анна умылась и постаралась косметикой замаскировать следы слез. Успокоив себя тем, что в вечерних сумерках никто не станет к ней присматриваться, Анна, взяв поводок, спустилась вниз.

Света в гостиной еще не зажигали. Из дальнего темного угла раздался голос Иогана:

— Что случилось, Анна?

— Почему «случилось», герр Бюхнер?

— Вы стали слишком рассеянны.

— Не понимаю.

— Я тоже. Вы забыли запереть дверь в коттедже Фишера.

— Извините, герр Бюхнер. Это действительно так. Но вы, наверное, догадываетесь, почему это произошло. — Анне стоило большого труда сохранять внешнее спокойствие, тем более что тон Иогана был необычно сух — он никогда так не разговаривал с ней.

— Желая узнать, что вас напугало, Анна, я вошел в комнату Франца. И, кажется, догадался о причине вашего расстройства…

Бюхнер выдержал паузу. Анна молчала.

— Согласитесь, Анни, ведь вы ни у кого ничего не спрашивали о моем друге Франце. Даже у меня. И потом, я считаю, что личные отношения двух взрослых людей никого не касаются, кроме них самих. Я не думаю, что интимные отношения могут сказаться на делах нашей фирмы. Но предупреждаю вас, что женские… э…

— Капризы… — Анна взяла себя в руки, говорила спокойно.

— Вот именно, капризы, Анни, не должны мешать нашей плодотворной работе.

— Я поняла вас, герр Бюхнер.

— Прекрасно.

— Разрешите вывести Трезора на прогулку.

— Идите. Трезор, гулять!

Дог вскочил и уставился на Анну своими крупными навыкате глазами. Ей показалось, что пес понял разговор и смотрит на нее с сочувствием.

Выйдя с подворья, Анна пошла по раз и навсегда выбранному маршруту, в сторону станции. Улицы поселка в эту пору были почти пусты, лишь кое-где на лавочках сидели старухи и неторопливо, словно в запасе у них оставалась вечность, судачили. Дачники на террасах ужинали. Низко плыл самоварный дым, приятно пахнувший горелыми смолистыми сосновыми шишками. Солнце еще не зашло, но под высокими деревьями сгустились тени, и кое-где уже зажглись лампы в разноцветных абажурах. Вдали хрипло голосил граммофон, а на ближней даче мягко звучала гитара.

После разговора с Иоганом Анной овладела апатия. Она шла, не различая дороги, останавливалась, когда останавливался Трезор, шагала дальше, когда пес натягивал поводок; самой ее здесь вроде бы и не было — она находилась в каком-то забытьи.

Вскоре мысли ее потекли в другом направлении. Теперь, после катастрофы, — а иначе она и не могла назвать крушение надежд, связанных с Францем, — Анна совсем по-иному увидела и его, и всех обитателей Континентальхауза, и себя.

Горьким было ее возвращение из мечты, выдуманной и глупой. Она не могла назвать свое пребывание в Континентальхаузе, бок о бок с этими респектабельными немцами, сном, прекрасным сном без сновидений и кошмаров. Нет, она многое видела, много подмечала такого, что могло бы заставить ее насторожиться, обеспокоиться. Но, поддавшись очарованию ухаживаний Франца, Анна слишком быстро, непоправимо быстро перестала отделять себя от окружавших ее чужих и чуждых людей.

Ее больше не задевали насмешки Фишера, Бюхнера и других над тем, что полуголодный, полунищий, полуодетый народ мечтает, верит и строит «какой-то социализм». Она не вдавалась в суть споров, которые время от времени вспыхивали за вечерним чаем, на пикниках, она заранее была согласна со всем, что скажет выпивший лишний коктейль Франц. Анна сама много раз забирала в магазинах Инснаба кули дефицитных продуктов и знала, что потом они через перекупщиков идут на черный рынок и оборачиваются для Франца барышом: дорогими перстнями, золотыми монетами царской чеканки. Она иногда замечала, как в вечерних сумерках в калитку Континентальхауза проскальзывала расплывчатая фигура то одного, то другого «русского друга» Иогана или Франца, но не придавала этому значения.

Теперь, припоминая все это, Анна поняла, что и «любовь» Фишера была показной, нужной для какого-то дела.

Поэтому, когда Фишер приехал, Анна встретила его холодно и сообщила, что прерывает их отношения.

— Тем лучше, — облегченно вздохнул Франц.

Однажды вечером, вернувшись с прогулки с Трезором раньше обычного, Анна из-за неплотно прикрытой двери гостиной услышала голоса Бюхнера и Фишера. Так громко они разговаривали редко. Значит, были под хмельком.

— Ты явно поторопился, Франц. Что тебе стоило еще потянуть эту комедию. Или Анна тебе надоела?

— Мне не хочется, чтобы она разобралась в истории с кладом Дампера.

— Точнее, с историей твоих сумасшедших комиссионных. Ожерелье, которое ты продал известной особе, дало тебе несколько тысяч фунтов. Я не очень любопытен и не стану уточнять цену. Но скажи, Франц, зачем ты подарил кольцо сестре Анны? Это же риск.

— Риск, Иоган, но подарком я ее тоже связал. А Анну надо быстрее выводить из игры. Она слишком много знает.

— Вот-вот… — проскрипел Бюхнер. — Но мы не можем от нее избавиться простейшим способом. Случись что-либо с ней — не миновать вмешательства МУРа, не уйдешь от «любознательности» ГПУ.

— Вышвырнуть ее с подворья сейчас же, — резко бросил Фишер.

— А что скажет консул Кнапп? Он всегда очень осторожно относится к подобным вещам. И потом — придется брать нового человека. А где уверенность, что его нам не подсунет ГПУ? Анна работает с нами пять лет. Кроме того, у нее у самой рыльце в пушку. Твоя проделка с кладом Дампера сделала ее нашей соучастницей.

— Тогда надо еще прочнее привязать Маринову к нашей упряжке.

— Это мысль, Франц, хорошая идея.

Горло Анны, стоявшей за портьерой, перехватило бешенство. Она сделала легкое, непроизвольное движение, и этого оказалось достаточно, чтобы Трезор сорвался с места и буквально вволок Анну в гостиную.

— В общем, подождем, что скажет консул Кнапп! — были последние слова Иогана, которые услышала Анна.

Едва удержавшись на ногах, она остановилась посреди комнаты.

— Боже мой! Что случилось с тобой, Трезор? Он обезумел! Тащил меня всю дорогу. Можно подумать, что вы обещали ему после прогулки добрый кусок ростбифа.

Внимательно оглядев пса, бледную, встревоженную Анну, Бюхнер постарался рассмеяться, за ним захохотал Фишер. Анне пришлось последовать их примеру. Потом они обменялись несколькими пустыми вежливыми фразами. Возбужденность Анны вполне объяснялась поведением Трезора.

В гостиной она не задержалась. Ей трудно было играть роль. Она сняла с собаки ошейник. Тотчас раздался приказ Иогана:

— Трезор, служить!

Пес лег под портретом Гинденбурга, и теперь, если кто-либо попытается подойти к скрытому за картиной сейфу, его встретят молчаливый прыжок и стальные челюсти дога.

РАННИЙ ГОСТЬ КОНТИНЕНТАЛЬХАУЗА

Из вагона дачного поезда вышел пассажир. На голове у него была помятая серая кепка, видавшая виды кожаная тужурка плотно облегала фигуру, на плечах висел потертый рюкзак с прикрепленными к нему рыболовными снастями. Сойдя с платформы, мужчина потоптался, словно прикидывая, куда ему лучше двинуться, потом решительно зашагал по проселочной дороге. У калитки Континентальхауза он остановился. Привычным жестом отодвинул задвижку в заборе, просунул руку в щель и, нащупав кнопку, позвонил условным сигналом.

Калитка приоткрылась. Гость шагнул вперед, захлопнув ее за собой.

— Шеф у себя?

— Еще в постели.

— А Фишер?

— Он встал, где-то гуляет. Найти?

— Разбудите Бюхнера. Пусть он примет меня вместе с Фишером.

Поодаль от большой двухэтажной дачи с застекленными верандами и мезонином стоял скрытый в тени деревьев небольшой домик с террасой. По дороге к нему Борисов беглым, но пристальным взглядом скользнул вокруг и заметил в окне мезонина женщину. «Рядовой инженер» Фридрих Шмидт предупредительно открыл перед ним дверь. Борисов скинул с плеч рюкзак, снял тужурку и прошел в комнаты.

Руководитель филиала фирмы «Континенталь» Иоган Бюхнер появился очень скоро. Следом за ним пришли Франц Фишер и инженер Эрнст Рединг. Бюхнер протянул гостю руку:

— Игорь Николаевич! Что случилось? Почему вы так неожиданно и рано?

— Боюсь, что мы накануне провала. Послушайте, — торопливо стал говорить Борисов. — Ивановская ГРЭС целиком оборудована турбинами вашей фирмы. И едва заканчивается монтаж машины на двадцать четыре тысячи киловатт, как Шмидт дает указание начальнику эксплуатационного отдела нарушить маслоподачу и таким образом вывести новую турбину из строя.

— Какому «начальнику»? — морщась, спросил Бюхнер.

— Начальнику эксплуатационного отдела Логачеву. Ведь это же явный провал. Логачев — сын заводчика. Он и так на подозрении. Я запретил ему выполнять поручение Шмидта.

— Вы очень активизировались после поездки в Берлин, — иронически заметил Фишер.

Борисов, не отзываясь на эту реплику, продолжал:

— Оказывается, Логачев уже вывел из строя несколько моторов. Сейчас идет следствие… Неужели, Фишер, вы, инженер, ничего лучшего не могли придумать? Меня это просто поражает!.. Да! Кстати, — продолжал Борисов, — я только что из Баку и там узнал интереснейшую новость! Оказывается, Советы направляют большие партии сырой нефти… куда бы вы думали? В Канаду! Миллионер Меллон, американский посол в Лондоне, закупает у большевиков нефть и сбывает с большой выгодой в Канаде под видом американской. Вот вам и эмбарго! Кричат, что большевики такие да разэтакие, а сами отвоевывают у Англии канадский рынок… Теперь о положении в Баку. Я связался с вашим монтажным мастером Олениным. Он хоть и русский, но за двадцать лет, что работает у вас в фирме, сделался вполне немцем. Однако Оленин сейчас уже был бы в тюрьме. По поручению Рединга он сам, лично, вывел из строя турбину. Я и инженер Электроимпорта вынуждены были вскрыть ее. Хорошо, что молодой специалист ничего не понял. В акте я объяснил аварию конструктивными дефектами. Дело может ограничиться обычной рекламацией к фирме. Но вы представляете, что было бы, если бы турбину вскрывал кто-то другой! Как хотите, господа, но так действовать опрометчиво! В Электроимпорте за короткое время зарегистрировано уже сорок шесть аварий с турбинами «Континенталь». В конце концов не могу же я, занимая пост руководителя отдела контроля, всегда удачно объяснять причины черт те как, бездарно устроенных аварий. Надо самому Оленину срочно привести в порядок турбину, тем более гарантия фирмы еще не истекла.

— Ваши труды ценятся очень высоко, Игорь Николаевич, — заметил Фишер.

— Но я не могу постоянно объяснять, что аварии — это только результат неопытности русских мастеров, — ответил Борисов. — Мне приводят в пример нормальную работу турбин, установленных другими фирмами. Создана комиссия, она изучает причины аварий. Кстати, Иоган, из ваших десяти тысяч семь пришлось израсходовать на угощение. Остаток прошу принять.

— Что вы! Зачем это, господин Борисов? Мы вам дадим еще десять тысяч. Но вы, пожалуйста, локализуйте вопрос с комиссией. — Бюхнер поднялся и подошел к Борисову почти вплотную.

— Попробую, но это очень рискованно для меня.

— Дорогой Игорь Николаевич! И вы поймите нас. Вы кадровый офицер русской армии и знаете, что такое присяга. Мы тоже офицеры — и я, и Фишер, и те же Шмидт и Рединг. Нам поступает прямой приказ — турбины, установленные фирмой, последовательно выводить из строя. А мы еще ни одной не вывели, ограничиваемся булавочными уколами.

— Я вижу, господа, что вы не поняли всей опасности сложившейся обстановки. Поэтому прошу пригласить сюда консула Кнаппа. В разговоре со мной он рекомендовал действовать с меньшей долей риска.

— Хорошо. Я поручу Редингу привезти сюда консула Кнаппа. А пока давайте позавтракаем, — сказал Бюхнер. Он достал из стола сигары и придвинул к Борисову.

— Прекрасные гаванские сигары.

— Да, кстати, — Борисов надрезал кончик сигары, — что за женщину я видел в мезонине? Мне бы не хотелось рисковать.

— Это мой секретарь Анна Сергеевна Маринова. Мы ей вполне доверяем, — успокоил его Бюхнер.

Они кончали завтрак, когда приехал немецкий консул Кнапп, высокий, сухопарый, с трубкой в зубах.

— Приятно видеть вас, Игорь Николаевич! — на ломаном русском языке проговорил консул. — Что-нибудь произошло?

— Мы, группа русских офицеров, которые борются за возрождение России, — несколько торжественно начал Борисов, — согласились на джентльменских условиях объединить свои усилия с немецкой разведкой. Нам удалось пробиться в Советах на важные посты. Вы хорошо знаете, как это трудно. Взять хотя бы Криницкого. Крупный военный инженер, осужденный после кронштадтского выступления, он все же сумел занять должность главного инженера Челябинской электростанции. Орлов, офицер армии Колчака, — теперь начальник электростанции в Златоусте. Я, как вы знаете, тоже многого достиг. Согласитесь, мы хорошие «спецы» и умело провели по вашему указанию ряд акций, не позволяющих большевикам серьезно увеличить мощность станций даже после установки новых машин. В Советском Союзе работают семнадцать фирм по монтажу энергетического оборудования. Уж я-то по долгу службы все их хорошо знаю. И вот предстаньте, что на их машинах дефектов очень мало. У фирмы «Континенталь» СССР закупает четверть всех турбин — и почти все они подвержены авариям. Только большой кредит, предоставленный фирмой, удерживает русских от разрыва контракта… Скажу вам откровенно, у меня создалось впечатление, что провал неизбежен. ГПУ, возможно, уже что-то пронюхало. Мы, русские офицеры, решили прекратить свою связь с фирмой, пока не поздно, — твердо заключил Борисов.

НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА

С первым пригородным поездом Анна выехала в Москву.

Торопливость, с которой ее отправили в столицу, не была для нее неожиданной. Так случалось и раньше, когда в Континентальхауз прибывали русские «гости».

Бюхнер, с отечным лицом, не проспавшийся толком после вчерашней пьянки, разбудил Анну часов в пять утра и приказал отвезти почту в Наркомвнешторг и Электроимпорт.

Во Внешторге Маринова отдала пакет дежурному еще до начала работы наркомата. В Электроимпорте дежурного не было, и ей пришлось ждать девяти часов. Удобно устроившись в вестибюле, она коротала время, размышляя о своей жизни.

После разрыва с Фишером пребывание ее на подворье фирмы стало тягостным. Анна понимала, что ее хотят сделать слепым орудием в осуществлении тайных, не до конца понятных ей планов. Пойти сознательно на такое она не могла. Странное это было для нее состояние. Чувство ущербного одиночества, поначалу охватившее ее, постепенно прошло. Она уже благодарила судьбу, что все неприятное произошло здесь, на Родине, в России, а не там. Дома и солома едома!

И эти понятия — дом, Родина, Россия, — раньше несколько расплывчатые, ускользающие, стали вдруг для Анны необыкновенно четкими, реальными.

Сейчас у нее было такое ощущение, словно она жила, не замечая воздуха, которым дышала, а потом вдруг нечем стало дышать. И лишь ценой огромного усилия ей удалось выбраться из душного и страшного подземелья.

Веселый звонкий смех вывел ее из задумчивости. В вестибюль впорхнула стайка девушек, видимо, секретарши, машинистки — самая дисциплинированная, по необходимости, часть служащих: нельзя же, в самом деле, являться на работу позже начальства.

Впервые за много лет Анна позавидовала им. Уж их-то, наверное, не мучили тяжелые мысли, никто не тащил их с веревкой на шее к пропасти предательства. Попробовал бы кто! Они и в ГПУ обратятся…

И Анна начала опять себя терзать. Как опрометчиво, безрассудно она доверилась Фишеру! Но, терзаясь, она старалась найти себе и оправдание.

В Советскую Россию прибывало много немецких рабочих. У них в Германии безработица, а здесь идет процесс восстановления и создания новой промышленности.

Немецкие рабочие — хорошие специалисты, они добросовестно монтировали турбины той же фирмы «Континенталь». И как же она не разобралась, не увидела, как разительно отличаются образ жизни и цели Фишера, Бюхнера и других сотрудников фирмы от образа жизни и целей немецких рабочих, честно помогающих русским в строительстве нового мира.

Ей становилось еще тяжелее, когда она вспоминала своего отца, Сергея Митрофановича, простого крестьянина, который легко разобрался, на чью сторону стать в гражданской войне. Он добровольно пошел в Красную Армию и погиб в боях, отражая наступление немецких войск под Петроградом.

Анна казнила бы себя и дальше, но вдруг неожиданно увидела вчерашнего раннего гостя Континентальхауза. В вестибюль вошел стройный блондин с портфелем в руках. Никаких признаков недавней гулянки на лице — оно было свежим, чисто выбритым. Но это, без сомнения, был он — и Анна инстинктивно подалась ему навстречу. Незнакомец внимательно на нее посмотрел. Внезапно у Мариновой возникла мысль: узнать, кто он, — и она пошла вслед за ним по лестнице.

На двери, за которой он скрылся, висела табличка: «Начальник отдела контроля Борисов И. Н.».

«Выходит, начальник отдела контроля Борисов И. Н. снюхался с теми, кого он должен контролировать…» — подумала Анна.

Потом она сдала пакет из фирмы «Континенталь» в технический отдел Электроимпорта. Ей вспомнился звонкий смех женщин в вестибюле… При выходе Анна столкнулась с сестрой Соней. Это было тревожной неожиданностью.

— Почему ты здесь? Приехала из Ленинграда и без предупреждения! Разве что с Колей случилось? Не заболел ли твой жених? И потом, как ты нашла меня здесь?

— Нашла очень просто, мне сторож на даче сказал, что ты уехала в Электроимпорт. А Коля вон стоит за углом, ждет меня. У нас все хорошо, через месяц он заканчивает институт — и будет свадьба. А к тебе я вот зачем. Забери, пожалуйста, этот подарок Фишера. Для чего мне кольцо с бриллиантами? Я его не приму и носить не собираюсь. Я ведь комсомолка!

Соня отдала ей сафьяновый футляр и продолжала скороговоркой:

— Еще новость: недавно ко мне приходил управдом с каким-то гражданином и все расспрашивал, кто у меня был, ночевал ли? Я им рассказала о вашем с Фишером посещении. Между прочим, они почему-то осматривали стену под лестницей. — Соня пристально посмотрела в лицо Анны. Та вспыхнула и залилась краской. — Чувствую, в этот приезд ты что-то натворила, сестренка. Я за тебя очень беспокоюсь. Отнеси, ради бога, это кольцо в ГПУ и расскажи там о Фишере все. Коля тоже настаивает на этом. Он юрист, больше меня понимает и требует, чтобы ты ушла из этой фирмы немедленно. Твои ошибки простят, не осудят. В газетах писали, белый генерал Слащев вернулся из эмиграции. Он убийца, но его простили. Если ты будешь и дальше молчать, то мы с Колей сами примем меры…

Анна порывисто схватила Соню за руку:

— Я уже все и без вас решила! Уезжайте обратно, за меня не беспокойтесь, — и она быстро вышла из здания, и торопливой походкой направилась к Мясницкой.

Там она свернула в переулок, остановилась на углу, внимательно осмотрелась и прошла в бюро пропусков ОГПУ.

— Вам что, гражданка? — обратился к ней дежурный.

— Мне нужно найти… по срочному и важному делу вашего сотрудника, с кем я бы могла поговорить.

— Пройдите, пожалуйста, сюда, — пригласил дежурный.

Он пропустил ее в небольшую комнату, предложил сесть и попросил показать документы. Не торопясь, стал их рассматривать.

— Нельзя ли побыстрее? Я не могу тут… у вас оставаться долго.

Покрутив ручку телефона, дежурный назвал номер.

— Товарищ Базов, это из бюро пропусков, тут одна гражданочка… Маринова Анна Сергеевна. Секретарь отделения немецкой фирмы «Континенталь». Сейчас придете? Хорошо, она будет здесь ждать.

Всю эту ночь Леонид Петрович не сомкнул глаз, волновался и ждал сообщений из-за границы. И вот этот звонок. Маринова пришла, секретарь фирмы. Значит, удачный ход сделал Ларцев, связавшись с ее сестрой. Она, видно, на нее повлияла — молодец! А если появление Анны Мариновой здесь, на Лубянке, — ее собственная инициатива, то это совсем хорошо. Совесть пробуждается… Но не надо торопиться с выводами, послушаем, что она сама скажет.

Войдя в маленькую комнату в бюро пропусков, Базов увидел молодую холеную женщину, взволнованную, но умеющую скрывать свое волнение, сдержанную в движениях.

Поздоровавшись, Базов представился и сел около столика:

— Я слушаю вас, Анна Сергеевна.

— Не знаю, товарищ… — Маринова остановилась.

— Леонид Петрович, — подсказал ей Базов.

— Да… да, Леонид Петрович, правильно ли я сделала, что вызвала вас?

— Честно говоря, Анна Сергеевна, я и сам этого пока не знаю. Выясним по ходу разговора. Согласны?

ПОМОЩНИК

— Итак, товарищи, — обратился к сотрудникам Базов, — подведем некоторые итоги операции, названной нами условно «Красный свет».

Он неловко пошевелился на стуле и сморщился, точно от зубной боли.

— Дождь, товарищ начальник? — спросил Ларцев. Он почти два года работал в отделе, был на хорошем счету и мог позволить себе такой «вопросик». Собственно, все знали, что, если Базов морщится, значит, у него разгулялся радикулит, а следовательно, и на барометр глядеть не надо — жди дождя.

— Ладно, ладно, — отшутился Базов, — когда вы, Ларцев, приобретете эту благословенную болезнь, мы вместе будем предсказывать погоду. А пока…

Но тут вошла секретарь и положила перед Базовым заказанную им стенограмму разговора с Мариновой.

Базов долго и внимательно изучал текст, наконец отложил стенограмму и обратился к сотрудникам:

— К нам явилась с повинной секретарь фирмы Маринова. Она пришла по своей инициативе, хотя мы в этом ей помогли через сестру Соню и ее жениха. Она сообщила о фактах валютных операций специалистов фирмы «Континенталь». Тут виден размах, хорошо поставленное «дело». Создана даже нелегальная «фирма», которой доверяют свои «клады» бежавшие за границу иностранные предприниматели и русские буржуа. В «фирме» участвует даже крупный немецкий дипломат — консул Кнапп. Кстати, недавно он, оказывается, продал свой «мерседес» за пятьдесят тысяч рублей иранскому послу. А денежки пустил «в оборот». Он закупает в Инснабе буквально пудами сливочное масло, сахар, сало. Что поделаешь — у нас карточная система, продуктов не хватает. А этот господин сбывает продукты через подставных лиц на черном рынке. На эти деньги приобретает золото и художественные ценности и отправляет их дипломатической почтой за границу.

Взяв в руки стенограмму, Базов полистал ее, как бы проверяя себя, и продолжал:

— Вот, пожалуйста, Маринова сообщила дополнительно, что иностранцы подключили к этим операциям немецкого профессора-искусствоведа Георга Борхарта. Тот консультирует их, советует, что выгоднее покупать, связал их с голландской антикварной фирмой «Матс и К°». Туда они теперь и сбывают свою добычу. Кстати, правительство уже решает вопрос о ликвидации Инснаба… Еще мы располагаем подробным рассказом Мариновой об изъятии Фишером клада заводчика Дампера. Она нам передала и золотое кольцо, осыпанное дорогими бриллиантами, — подарок Фишера ее сестре Соне. Маринова рассказала нам и о складе продуктов на подворье фирмы «Континенталь», и о ночных посещениях подворья русскими специалистами. Напрашивается вывод: нашими продуктами, купленными по дешевке в Инснабе, они расплачиваются с русской агентурой за диверсии на электростанциях. Кстати, Маринова видела там и нашего Борисова.

Базов оглядел сотрудников и спросил:

— Как, по-вашему, ей можно верить? Захочет ли она нам помочь?

— Лично на меня она произвела хорошее впечатление, — заговорил Ларцев. — При беседе вела себя спокойно, охотно отвечала на вопросы и как будто ничего не скрыла. Ее можно понять, Леонид Петрович. Она ведь много лет работает с немецкими специалистами. Привыкла к красивой жизни. Поверила Фишеру. Теперь она поняла, что Фишер — враг.

— Это она нам говорит, — заметил Базов. — Человек она очень импульсивный, так мне показалось. Не будем торопить ее, дадим самой до конца осознать положение и проникнуться необходимостью выполнить свой гражданский долг. И учтите, Виктор, при любой встрече нужно напоминать Мариновой об осторожности. Нам еще многое нужно выяснить о неблаговидных делах фирмы. Ее представители не должны раньше времени узнать о нашей заинтересованности.

В начале тридцатых годов дачные поселки вокруг Москвы переживали своеобразное обновление. Добротно устроенные дачи уже не заколачивались хозяевами на долгие месяцы. Теперь они не пустовали. Их снимали рабочие, прибывшие на новостройки столицы и Подмосковья.

…Тихим августовским вечером пожилая публика дачного поселка отдыхала в палисадниках за самоварами.

Гуляющая молодежь образовала два встречных потока на улице, протянувшейся вдоль железнодорожного полотна. Изредка на лавочке можно было увидеть подгулявшего гармониста, устало растягивающего мехи.

А затемненные переулки выглядели глухо и пустынно.

Неподалеку от станции среди гуляющих встретились Ларцев и Маринова.

— Вы давно меня ждете, Анна Сергеевна?

— Да, уже с полчаса гуляю, не меньше, Виктор Иванович!

— Простите, поезд задержался. За вами никто не наблюдает?

— Как будто нет. Я проверяла — долго сидела на лавочке, потом заходила в переулок. Мое появление не вызывает любопытства. Я ведь бываю здесь каждый вечер. Но если вы остерегаетесь, отойдемте в сторону.

— Осторожность не мешает.

Они сделали несколько шагов по темному переулку, сошли с тротуара, близко расположенного к забору, и остановились на дороге, надежно скрытые тенью высоких деревьев.

— Фишер не может за вами следить? — настороженно повторил свой вопрос Ларцев. — Как-никак…

— Нет! Я абсолютно это исключаю. Почти каждый вечер я ухожу с собакой. В Континентальхаузе уже к этому привыкли. И потом, сегодня они заняты. Приехал какой-то русский. Они устроились в домике для гостей и, видно, гуляют. То и дело таскают из погреба шнапс, пиво и закуски. Перед моим выходом приехал консул Кнапп. Его тоже провели в домик.

— А этого русского вы знаете?

— Мне кажется, я где-то его видела. Может быть, он бывал в Континентальхаузе раньше. Во всяком случае, на москвича он не похож.

— Он сейчас там?

— Когда я уходила, они все были в домике.

— Хорошо, Анна Сергеевна. Мы встретимся с вами здесь же, в это время, в следующий выходной. Вы сможете прийти?

— Конечно.

— Тогда до встречи. Будьте осторожны!

Они разошлись. Ларцев заспешил дальше по темному переулку. Маринова вышла на слабо освещенную керосиновыми фонарями улицу и направилась в сторону Перова.

Гуляющая публика уже потянулась к дачам. К платформе подошел дачный поезд, появились люди, но были видны лишь их тени, двигающиеся навстречу Анне. Она шла спокойно и задумчиво, стараясь вспомнить, где видела русского, которого потчевали сейчас в Континентальхаузе. Она могла описать его лицо, черты его хорошо сохранились в ее памяти. Анне показалось странным, что Ларцев не спросил даже о приметах таинственного гостя. Он почему-то быстро закончил с ней встречу и торопливо удалился. Анна не знала, что вскоре Ларцев с группой сотрудников уже «сопровождал» посетителя подворья в дачном поезде на Москву, а потом дальше, в скором поезде, — на Урал.

В очередной раз, встретившись с Мариновой в потоке прогуливающихся дачников, Виктор пригласил ее зайти к нему на дачу, здесь, неподалеку, для беседы с Леонидом Петровичем Базовым.

Анна чуточку волновалась, но держалась уверенно.

Базов молча смотрел на нее, размышляя о неудачной судьбе этой женщины. А Анна тем временем думала: «Как же я хорошо сделала, что наконец решилась встретиться с этими людьми и выбрать себе путь, достойный настоящего советского человека. Был бы жив отец, все было бы иначе… проще и легче».

Она рассказывала Базову о себе. В девятнадцать лет ушла из села в город, в Ленинград, куда ее тянуло, как магнитом, желание учиться. Там ей удалось окончить рабфак, собиралась учиться дальше. Но познакомилась с цирковым гимнастом и оказалась в его труппе, работала на трапеции.

«Вот откуда у нее изящество и стройность фигуры», — подумал Ларцев. Он сидел напротив за столом, разложив блокнот. Записывать в него было, собственно, нечего. Разговор шел об известном. Но в то же время и о новом. Ларцев подмечал, что Базов многое уточняет и что его интересуют уже не поступки Мариновой, а их мотивировка, ее личное отношение к своему поведению, оценка своей жизни. И Ларцев понял, в чем тут дело. Если бы Маринова запуталась в своем отношении к фактам, Базов перестал бы доверять ей.

Почувствовав, что он правильно расценил этот в общем-то «светский» разговор, Ларцев принялся по-мальчишески играть карандашом, чертить в блокноте геометрические фигуры.

Базов косо взглянул на своего сотрудника и подумал: «Торопится, молодо-зелено… Думает, все ясно и понятно. Но это ему не бандитов ловить». А сам, неторопливо выговаривая слова, спросил:

— Ну а что же дальше, Анна Сергеевна?

— Упала с трапеции, сломала ногу. Труппа уехала на гастроли, а я осталась в больнице. Выписалась, решила, что за личную жизнь еще нужно бороться, и поступила в институт иностранных языков уборщицей. Мела, мыла полы и занималась. Три года прошло… Окончила курс немецкого языка. И вот с двадцать седьмого года начала работать переводчицей в фирме «Континенталь». А теперь уже секретарь фирмы, как вы знаете. Карьера… — вздохнула Маринова.

— Жалеете? — доброжелательно улыбнулся Базов.

— Конечно. Что с воза упало, то пропало.

— Любите отвечать пословицами?

— Как сказать… — чуть смутилась Анна. — Просто вернулась в деревню. Обратно. Внутренне, конечно. К тем временам, когда голодно, да легко было. Поистине горек чужой хлеб и высоки чужие ступени. Но, жалея, я не жалуюсь.

— Ну что ж, перейдемте к делу, — предложил Базов.

Ларцев одобрительно посмотрел на него, захлопнул блокнот, отложил карандаш и приготовился слушать.

— Что у вас нового, Анна Сергеевна?

Маринова открыла сумочку и положила на стол пачку фотографий.

— Вот посмотрите. Фотографии всех сотрудников фирмы. Фишер снимал их в разное время пленочным аппаратом. Иногда я ему помогала проявлять и увеличивать, изредка он давал мне «щелкнуть».

— А при чем здесь собака?

— Английский дог Трезор. Умная сторожевая собака. Ее привез из Германии сам Габт, руководитель восточного филиала фирмы, — объяснила Маринова.

— Он что, двор охраняет? — спросил Ларцев.

— О нет! Его во двор и не выпускают, только на прогулку. Трезор охраняет ночью комнаты. Я сейчас найду снимок, где он лежит в дверях. Да вот он, посмотрите!

Внимательно изучив снимок, Базов передал его Ларцеву, многозначительно посмотрел на своего помощника и спросил:

— Кого же Трезор подпускает к комнатам?

— Только Бюхнера и Фишера. Больше к комнатам никто не может подойти.

— Разве вас собака не пропустит? Она ведь вас знает? — спросил Ларцев.

— Трезор приучен только к Бюхнеру и Фишеру, но на прогулках слушает и меня.

— А что они там хранят, в этих комнатах? — спросил Базов.

— Я иногда бывала там по вызову, только днем. У Бюхнера хранится книга коммерческих расходов. Что это за расходы, мне неизвестно. Просто записываю: израсходовано тогда-то, таким-то — и указываю сумму. Потом даю расписаться лицу, производившему расходы.

— Чьи же там подписи?

— Бюхнера, Фишера, Рединга, Шмидта… Я могу сделать выписку этих «расходов», — предложила Маринова. — За прошлую неделю все помню. А в книге только за тридцать второй год. Остальные расходные книги уже отправлены в Берлин.

— Почему же они так тщательно охраняют свои комнаты? — задумчиво проговорил Базов. — Что они там держат?

— Я точно не знаю. Возможно, какие-то деловые записи. У Бюхнера, я видела, хранятся деньги. Однажды при мне он достал из стола пачки банкнот. Я видела иностранную валюту и советские купюры.

Ларцев отметил про себя, что в деловой части беседы Маринова держится по-другому. Куда девались поговорки, размеренная речь. «Вышколила ее жизнь действительно крепко, — подумал Ларцев. — Сдержанна, точна, кратка. Ни слова лишнего… Какая же она настоящая? Та или эта? Вернее всего, и та и эта. Просто сейчас перед ней другая задача, другой смысл в разговоре. Стоит спросить мнение Базова».

— Ну вот, на сегодня все. — Базов протянул Мариновой руку, просто, по-товарищески.

Она ответила крепким рукопожатием.

ОПРАВДАННЫЙ РИСК

Ларцев появился в кабинете Базова с веселой улыбкой и положил перед ним стопку фотографий.

— Вот, полюбуйтесь, Леонид Петрович! Это снимки из дневниковых тетрадей Фишера. Всего их оказалось девять. А вот, пожалуйста, пять снимков из записной книжки Бюхнера — тут закодирована вся русская агентура.

— Ну что ж, посмотрим, что они там записали…

— Теперь все как на ладони, Леонид Петрович! Читаю перевод записей: «Златоустовская электростанция — авария с крупным мотором. Остановлен прокатный стан цеха. Сведения о производстве. Деньги — 3000 рублей — май, 5000 рублей — июнь. В. Орлов — зав. электростанцией». Видите, как у них все аккуратно записано, — восхищенно заметил Ларцев.

— А вы, Виктор Иванович, сверяли эти записи с выпиской из книги коммерческих расходов, которую вам дала Маринова?

— В точности все сходится, Леонид Петрович, и месяцы и суммы.

— Это хорошо! Продолжайте, пожалуйста.

— «Зуевская районная электростанция. Генератор 3. Июль 32 г. Выведен из строя. Ботляров — зав. турбинным цехом, 2000 рублей. Уральская ГРЭС. Выведен из строя мотор питательного насоса и выключатель фидера. 15 аварий с приводами масленников. Май 32 г. — 3000 рублей. Логачев — заведующий эксплуатационным отделом. Мосэнерго. 1-я ГРЭС. Аварии на турбинах № 27 и 28. Были выключены масленники. Авария трансформаторной группы № 2. Новоруков — заведующий эксплуатационным отделом, 5000 рублей». Дальше читать, Леонид Петрович? Здесь описаны аварии на Челябгрэсе, на Бакинской, Шатурской и Каширской станциях.

— Оставьте расшифровки у меня, Виктор Иванович. Я все сам посмотрю. А что же обнаружено в записной книжке Бюхнера? — спросил Базов.

— Клички агентов, собственноручно записанные Бюхнером. Когда будем проводить операцию?

— Виктор Иванович, выпейте стакан холодной воды. Это хорошо освежает горячие головы. Ни на этой неделе, ни в этом месяце мы «громить» никого не будем. Если они сами нас не вынудят.

Ларцев резко поднялся со стула:

— Леонид Петрович! Но у нас же все документы налицо, чего еще ждать?

— Успокойтесь, Виктор! Это ведь не бандитов ловить — раз-два… и вяжи.

— Но, Леонид Петрович! Эти гады… Они же могут взорвать любую нашу электростанцию. Посмотрите, как они их наводнили своей агентурой!

— Вот, Виктор! Если мы прозеваем и они взорвут, тогда нас с вами надо действительно отдать под суд.

— Зачем же тогда рисковать, Леонид Петрович? Я не понимаю.

— Ничего, позже поймете, — сухо остановил его Базов. — О другом надо подумать, Виктор! Не провокация ли это? Возможно, подсовывают нам совсем не тех людей… Может такое быть?

— Что вы, Леонид Петрович, люди эти нам известны от Борисова, и некоторых из них видела Маринова в дни посещения ими Континентальхауза, когда они получали подарки, точнее, свою «зарплату». Потом, Леонид Петрович, я проверил все записи об авариях. Они действительно были и сроки указаны точно.

— Да, да… все это так, Виктор, но почему Фишер, такой опытный разведчик, вел эти записи и хранил их в совсем небезопасном месте?

Базов продолжал задумчиво ходить по кабинету.

— Знаете что, — вдруг обратился он к Ларцеву, — нам надо глубже разобраться во взаимоотношениях Фишера и Бюхнера. Мы ломаем голову, а здесь может быть обычная конкуренция двух западных разведчиков. Каждый из них боится, как бы другой не присвоил его успехи, поэтому и ведет дневниковые записи и держит их далеко от служебного сейфа. Такие факты в истории были. В общем, Виктор, еще надо проверять и проверять, не делать поспешных выводов, а скрупулезно собирать факты и сопоставлять их.

ДАЛЬНИЙ ПРИЦЕЛ

В отделе Базова ждало известие. По условному адресу пришло письмо от второго военного инженера, завербованного в свое время абвером, — Наркевича. У него не было псевдонима, только номер в картотеке, скрытой за бронированной дверцей сейфа в русском отделе абвера — «НС-13».

Немцы забросили его в Россию с остатками русского экспедиционного корпуса, репатриированного из Франции еще в двадцатых годах. С тех пор в Берлине о Наркевиче словно бы забыли, никто на прямую связь с ним не шел. Однако Базов знал, что это не так и немецкая разведка пристально следит за ним, за его устройством и врастанием в советскую почву. Наркевич поступил работать на Златоустовский завод, быстро выдвинулся, стал начальником цеха, уважаемым человеком. И вот двенадцать лет спустя о нем «вспомнили» в Берлине.

Значит, пришло время, немцы что-то затевают.

Это было тревожно, хотя уже цюрихское сборище акул электротехнической промышленности вместе с разведчиками, как правильно отметил Менжинский, послужило своеобразным сигналом, что волки сбиваются в стаю.

Базов решил отправить Ларцева на Урал, в Златоуст, к Наркевичу. Виктор хоть и горяч, но осторожен, вдумчив, и он прекрасно справится с заданием: узнать, зачем абвер побеспокоил Наркевича после двенадцатилетней спячки.

Леонид Петрович вызвал Ларцева.

— Виктор Иванович, у вас много дел по Континентальхаузу?

— Как сказать, Леонид Петрович. Сидим у моря, ждем погоды. Правда, в последнее время, как я уже докладывал, они стали чаще ездить в командировки. Инспектируют…

— Знаю их объяснения — для Электроимпорта. Мол, чтобы избежать аварий, а главное — рекламаций, которыми фирма очень недовольна; нужен постоянный контроль представителей на местах, непосредственно на электростанциях, где устанавливаются турбины. Действительно, на самих турбинах в период пуска стало меньше аварий. Но участились поломки другого оборудования: моторов, систем маслопередачи. И происходят они, как правило, в течение двух шестидневок после визита на электростанцию представителя фирмы. Тут есть над чем подумать.

— Что же тут особенно думать, Леонид Петрович? — весело сказал Ларцев. — Вот получим еще новые данные — и брать надо всю эту компанию.

Базов сокрушенно покачал головой:

— Не все так легко и просто. Не забывайте, что Германия предоставила нам кредиты в миллионы марок. Другие фирмы торгуют с нами за наличные, за золото. А правительство США вообще запрещает бизнесменам с нами торговать.

— Что же теперь, за эти миллионы мы должны терпеть у себя явных шпионов?

— Шпионов не терпеть надо, а умело ловить, — Базов не сдержал улыбки.

Ему припомнился недавний разговор с Вячеславом Рудольфовичем Менжинским. Дело было поздним вечером, скорее, ночью. Базов уже собирался отправиться первый раз за всю шестидневку домой, когда раздался звонок внутреннего телефона. Леонид Петрович нехотя снял трубку, но тут же подобрался. Звонили от председателя ОГПУ. Попросили зайти.

В просторном кабинете председателя Базов, к своему удивлению, не увидел Менжинского за столом. Он лежал на широком кожаном диване.

— Извините, Леонид Петрович, что так принимаю. Впрочем… даже домой запретили ехать в машине. Приказали отлеживаться. Жаба эта грудная, будь она неладна, замучила. Жмет и жмет. Врачи накачали меня уколами да нитроглицерином до одури, приказали, заметьте — приказали, лежать. Пока приступ не кончится.

— Я с удовольствием посижу с вами, Вячеслав Рудольфович, — постарался как можно беззаботнее проговорить Базов.

Однажды он спросил своего врача, что это такое грудная жаба. Тот посмотрел на него поверх пенсне: «Вот у вас радикулит, вступит, как говорят, в поясницу — и ни туда ни сюда. А теперь представьте, будто вот так вам «вступило» не в поясницу, а в грудь, в сердце. Тогда вы и будете иметь представление, правда отдаленное, о приступе грудной жабы, или, как мы, врачи, ее называем, стенокардии». И Базов, войдя в кабинет и увидев лежащего Менжинского, представил на мгновение этот «радикулит в груди, в сердце» и почувствовал, как у него на лбу выступил холодный пот.

— Я вас почему побеспокоил, — продолжал Менжинский, — есть приятная новость. Помните, мы с вами готовили материалы по Инснабу? Спекуляция, перекупка иностранцами исторических и художественных ценностей. Разведчики прикрывали этим свою деятельность и попутно зарабатывали.

— Конечно, конечно, Вячеслав Рудольфович.

— Так вот, принято решение правительства о ликвидации Инснаба. Цели преследуются иные, но и ловкачам-дипломатам, а с ними и разведчикам по грязным лапам достанется.

— Ох, как пора! А что же будет?

— Станем продавать иностранцам, да и нашим гражданам промышленные товары за валюту, за золото. Это будет чисто коммерческое предприятие. По ходу дела крепко ударим по черному рынку. Зачем гражданину такому-то, у которого есть золотишко, идти к перекупщикам на толкучку? Он идет в государственный магазин, говорят, его будут называть «Торгсином», и по валютной стоимости золота может приобрести все, что его душе угодно. Таким образом мы сможем прекратить и утечку золота за границу.

— И шум же поднимут дипломаты! Такую кормушку, как Инснаб, из-под носа увели! — Базов был искренне рад. — Нет, вы представляете, что с ними будет, Вячеслав Рудольфович?

Веселая улыбка Менжинского скрывалась под усами, в глазах искрились смешинки.

— Представляю, Леонид Петрович. Потому вас и позвал… А как ваши «миссионеры» из Континентальхауза?

— Да что… Живут на подворье, словно это экстерриториальная зона. Второе посольство. Скорее бы раскусить их и закончить операцию.

— Раскусить надо и нейтрализовать обязательно. А вот «закончить» так быстро не получится.

Дальше пошел неторопливый разговор.

Менжинский говорил о том, что вопросы политики и торговли неразделимы.

— А торговать нам надо, покупать надо. Надо, надо и надо! Через какие-нибудь тридцать лет сами продавать всему миру турбины станем. Верю — станем! А пока вот вынуждены терпеть у себя в доме всяких «представителей», которые к тому же занимаются спекуляцией, диверсиями и шпионажем. Легче всего, конечно, взять и выгнать метлой…

Менжинский потер рукой грудь.

— Не будем об этом, Вячеслав Рудольфович.

— Будем, будем. Отлегло немного. А что до купцов, то многие из них и в глубокой древности были частными соглядатаями. Еще в древней Индии, Вавилонии и Египте, задолго до начала золотого века Греции, купцы помимо торговли выполняли и другие функции. Они первые начали изучать то, что впоследствии стало науками — географией и экономической географией. Они знали дороги к городам, знали, чем занимается и достаточно ли хорошо живет население. Они знали расположение и устройство городов-крепостей. Для них не были секретом численность и боеготовность войск, воинские способности государей и интриги двора в восточных деспотиях. История всех великих войн и великих завоеваний — это история перераспределения рынков сбыта, а великие завоевания — одновременно и крупнейшие факторы развития торговли… История завоевания Америки — это история поиска новых торговых путей, и начали его не воины, а купцы. История английского империализма — сначала торговля, потом завоевание — Индии, части Африки, Австралии, Канады… Это, так сказать, венец частнособственнической, точнее, капиталистической политики, в которой торговля и завоевание идут рука об руку. И плохими мы были бы марксистами-ленинцами, если бы заранее не знали, с кем будем иметь дело, чего можем ожидать от лощеных господ торговцев. Недавно я был в ЦК, — продолжал Менжинский. — Докладывал о враждебной деятельности офицеров разведки, осевших в фирме «Континенталь». И в этот раз там подробно интересовались ходом операции. Остались очень довольны, что мы проявляем выдержку и не торопим правительство с ликвидацией филиала фирмы, тем самым не даем лишний козырь в руки врагов, вопящих о кознях коммунистов. На днях в Центральный Комитет будут приглашены на специальное совещание директора действующих и строящихся ГЭС вместе с секретарями парткомов. «Мы их подробно проинформируем, и они вам окажут помощь, — сказали мне в ЦК. — Надо быть особо бдительными на энергетических объектах. Мобилизовать на охрану коммунистов и рабочих… Руками рабочих они восстановлены, и ими же строятся новые электростанции. Рабочие обязательно помогут нам уберечь свой труд…» И если момент будет упущен, Леонид Петрович, виноваты будем прежде всего мы, чекисты, и отвечать за это придется в полной мере.

Они проговорили бы и дольше, но пришел врач и так выразительно посмотрел на Базова, что тот тут же стал прощаться. Досталось от доктора и Менжинскому — пообещал пожаловаться на «дурное поведение» в ЦК.

Вячеслав Рудольфович оправдывался:

— Мне, доктор, легче стало. За разговором забываешь об этой проклятой жабе.

— Позвольте, мне лучше знать, что вам хорошо и что плохо. Удаляйтесь, удаляйтесь, товарищ, — пошел доктор на смутившегося Базова, и тот попятился к двери.

…Обо всем этом — о ночном разговоре с Менжинским, о задачах, стоящих перед чекистами, о которых говорил Вячеслав Рудольфович, — и рассказал Базов сидевшему напротив него Ларцеву.

Виктор слушал очень внимательно. Перед ним открылась иная, чем прежде, картина, по-новому представился смысл его работы.

— Предупреждаю, Виктор Иванович, ваша поездка к Наркевичу должна быть обставлена чрезвычайными предосторожностями. Не исключено, что где-то рядом с ним находится соглядатай абвера. Возможно даже, что сигнал Наркевичу — одна из проверок законсервированного агента. На связь с Наркевичем вышел сам Габт. Согласитесь, это тоже неспроста. Так что, Виктор Иванович, подготовьтесь к поездке тщательно. А там и в путь.

После ухода Ларцева, чем бы ни занимался Базов — а дел было достаточно, — у него из головы не выходила предстоящая встреча Ларцева с Наркевичем. Базову не давало покоя ощущение, что выход Габта на Наркевича тесно связан с работой немецкой резидентуры в Континентальхаузе. Ведь подворье — фактически филиал абвера в России — все, что осталось, вернее, удалось восстановить немецкой разведке. Значит, сигнал абвера Наркевичу имел прямое отношение к активизации агентуры. Возможно, какие-то еще неизвестные причины заставляют немецкую разведку передать «агентов» фирмы на связь Наркевичу. Тогда тем более следует торопиться раскрыть секреты Континентальхауза. Вероятно, у абвера есть и другие ходы, о которых мы и не догадываемся. Вот в чем дело. А зная агентуру, можно рано или поздно выйти на след резидента. Ведь не может быть, чтобы при такой сложной международной обстановке, какая сложилась теперь, агент бездействовал. Не сегодня-завтра в Риме будет подписан пакт четырех держав — Англии, Германии, Франции и Италии. Он означает прямой сговор против Советского Союза… Тучи над нашим мирным строительством сгущаются. И надо быть готовым ко всяким неожиданностям.

СИГНАЛ!

У костра расположились двое. В ночной тьме огонь поднимался невысоко. Приятно было, что разжигала его опытная рука и делала это со старанием и любовью. Над костром на перекладине, положенной на вбитые в землю рогульки, висел чугунный котелок. От него шел диковинный для Урала дух лаврового листа и перца. Но и эти сильные запахи почти забивались нежным ароматом стерляди.

Ларцев долго глядел на огонь. Потом, немного разомлев от костра, глубоко задумался. На него нахлынули воспоминания недавнего прошлого. Вполне явственно слышались залпы красного бронепоезда, на котором он, мальчишка, служил вместе со своим отцом-машинистом. Выстрелы звучали где-то здесь, казалось, рядом.

Прошло уже более десяти лет, а звуки эти все еще не умолкают, не уходят из памяти.

Воспоминания перенесли Виктора в зрительный зал Большого театра. В декабре 1920 года исполнилась его мечта — он увидел и услышал Ленина, выступавшего на VIII съезде Советов. Вместе с другими делегатами съезда Виктор голосовал за план ГОЭЛРО.

Потом он вспомнил свои студенческие годы. На их курсе читал лекции Глеб Максимилианович Кржижановский, соратник и друг Ленина. Он увлекал всех студентов рассказами об электрификации России.

— Все наши планы идут от Ленина, проникнутые его воодушевленной верой в неисчерпаемые силы нашей Родины! — темпераментно говорил Глеб Максимилианович. — А ленинские идеи — это развитие марксизма. Вот позвольте, товарищи, я вам процитирую кусочек из воспоминаний Вильгельма Либкнехта о Марксе: «Маркс указывал, что… царствование его величества пара, перевернувшего мир в прошлом столетии, окончилось; на его место станет неизмеримо более революционная сила — электрическая искра… Маркс считал, что… революция в промышленности вызовет революцию политическую, так как вторая является лишь выражением первой». А вы почитайте, молодые друзья, — предложил Кржижановский, — книгу Ленина «Развитие капитализма в России». Владимир Ильич считал электрификацию одним из могучих факторов для уничтожения противоположности между городом и деревней, для уничтожения отчужденности от культуры миллионов деревенского населения. Важность этого тезиса, учитывая необъятные просторы России, вы должны, товарищи, понимать не хуже меня.

…Слушая Кржижановского, Ларцев уже знал, что отныне жизнь его навсегда будет связана с осуществлением этого великого ленинского замысла. Но позднее, после аварии на заводе, он понял, что план ГОЭЛРО надо не только выполнять — его надо и защищать. Защищать от диверсий врагов, не желающих смириться с тем, что неграмотная, нищая, голодная Россия поднимается из разрухи, возрождает свое хозяйство, строит невиданное на земле общество — коммунизм.

Поэтому, когда Виктору предложили работать в ОГПУ, он внутренне был готов к этому. Так определилась его дальнейшая судьба. Ларцев стал чекистом…

— Ларцев! Кажется, вы задремали, — послышался возглас Наркевича. — Уха готова! Право, Ларцев, вас и у Тестова не угостили бы таким блюдом.

Открыв глаза и кивнув головой, будто соглашаясь, Виктор не стал говорить, что о московском ресторане Тестова он мог бы сказать лишь как тот старик из анекдота: «Сладки гусиные лапки! — А ты их едал? — Я-то не едал, да мой дядька видал, как их барин едал!»

Десяток лет тому назад, в Париже, Наркевич был несколько растерян — сказывалась оторванность от родины, — так, по крайней мере, говорил о нем Базов. Не выглядел столь уверенно, как сейчас. Тогда в Париже Базов встретился с Наркевичем и Жарковым, мечтающими о возвращении на родину. Они не участвовали в борьбе против Советской России, а, наоборот, были готовы всеми способами служить ей.

— Между прочим, — продолжал Наркевич, — у меня такое ощущение, что здесь, на заводе, у меня есть «ангел-хранитель».

— Довольно точное ощущение, — подтвердил Ларцев. — Но мы еще не закончили начатого разговора. Об этом потом. Меня интересует прежде всего сигнал, который вы получили.

— Пакет передал мне инженер фирмы «Континенталь» Рединг со словами: «От Габта из Берлина». И удалился… Я пока дешифровал лишь половину. Официальную часть. Она сделана нехитрым кодом абвера.

— Нехитрым?

— Да, — иронически улыбнулся Наркевич.

— А вторая часть?

— Ее зашифровал Жарков нашим старым русским кодом, для дешифровки нужна не одна книга, а две. На первом этапе получаешь практически только ключ ко второй книге с новым кодом. А второй книги в Златоусте нет.

— Я съезжу в Свердловск. Дайте мне их шифровку.

— Пожалуйста. Я принес книгу, оригиналы сообщений и дешифрованный текст. Остальное, надеюсь, сделаете сами… А уха готова. Прошу.

Ларцев положил книгу и бумаги в рюкзак.

Уха действительно оказалась восхитительной. Стерлядка таяла во рту, картошка и пшено в меру проварены, аромат и вкус бульона доставляли подлинное блаженство.

Ларцев ушел задолго до рассвета, чтобы успеть на утренний поезд.

Через несколько дней он постучался в кабинет Базова.

— Долгонько задержались вы в Златоусте, — встретил его Леонид Петрович. И подмигнул: — Ну конечно, охота, рыбалка — душу, наверное, отвели!

— Рыбалка была, сознаюсь, Леонид Петрович. И стерлядочка — что надо. Представьте, вышел я к этой речушке из лесу, а там у костра наш инженер уху варит. Как не попробовать, не поболтать. Вот это уха, скажу я вам! Такой еще нигде не пробовал.

— Ну а как Николай Степанович себя чувствует в этой далекой провинции? После Петербурга, Парижа, Берлина небось скучает? Не опустился ли?

— Что вы, Леонид Петрович, он там как дома. Для меня, говорит, этот десяток лет после Парижа и Берлина пролетел незаметно. Еще бы! Без дела не сидел. Восстанавливал производство, улучшал качество металла. Он там в своей стихии. Ему за пятьдесят, а выглядит молодо. Семья рядом: жена работает на том же заводе бухгалтером, дочь учится, музицирует. Глаза у Наркевича веселые, счастливые. Слова графа Игнатьева Алексея Алексеевича вспоминал: «Человеку, как и березе, легче расти на родной земле, и величайшим несчастьем для него является потеря им корней на своей родине». Цитирую точно… Да, я отдал несколько стерлядок зажарить на кухне. Правда, пришлось их подсолить, чтобы не испортились.

— Ты меня рыбкой-то не отвлекай, Виктор Иванович! — Базов шутливо погрозил пальцем. — Выкладывай инструкции Берлина и информацию Жаркова. Все расшифровал?

— В порядке, Леонид Петрович. Инструкцию абвера, адресованную их агенту «НС-13», Наркевич расшифровал быстро. Да она и небольшая, всего пятьдесят слов.

Базов углубился в чтение. Потом поднял глаза на Ларцева и сказал:

— Все эти годы немцы лихорадочно готовились к реваншу после поражения в первой мировой войне. Установили с нами дипломатические и торговые отношения и будто бы даже помогали нам строить электростанции. А как сформулировали задание: «От метода организации непрерывного аварийного состояния на электростанциях перейти к интенсивной подготовке крупных акций. Дело в том, что экономический потенциал Советов приближается пропорционально к росту новых сил в Германии и ее военному потенциалу…»

— Да, они откровенно высказываются в своей инструкции, — кивнул Ларцев. — Эта доверительность, Леонид Петрович, объясняется, по-моему, тем, что они обращаются к офицеру царской технической службы, а теперь своему агенту. Ведь они проверяли Наркевича двенадцать лет, и никаких подозрений он у них не вызывал.

— Это безусловно. Однако широкое поле деятельности намечается агенту «НС-13»! Отбор агентуры по своему усмотрению из кадров фирмы «Континенталь», внедрение на электростанции своих людей и, пожалуйста, — «исследование оборонительных и наступательных возможностей Советского Союза». Точнее говоря, военный шпионаж. Что ж, Виктор Иванович, видно, двенадцатилетняя спячка у Наркевича кончилась. Да и нам теперь успевай поворачиваться… Теперь, Виктор Иванович, покажите мне информацию нашего Жаркова.

Взяв пять страниц машинописного текста, Базов окинул довольным взглядом Ларцева и сказал:

— Это тоже по официальному шифру?

— Нет, этот код — изобретение бывшего военного атташе в Париже графа Игнатьева. Даже наш специалист поначалу, когда я ему показал цифры, кисло посмотрел на меня и сказал, что эту цифровую запись вообще никто не расшифрует.

Базов, не торопясь, прочел весь текст и довольный, весело потирая руки, поднялся из-за стола и прошелся по кабинету.

— Эта новость уже вторично подтверждается, — обратился он к Ларцеву, — оказывается, Габт действительно был в Москве «по делам фирмы». Однако… Он смелый.

— Он, Леонид Петрович, совсем обнаглел и в ближайшее время снова собирается к нам. Вот мы его и встретим, как его английского коллегу Сиднея Рейли.

— Э-э, Виктор Иванович, сейчас это не пойдет. Габт приедет с Гансом Мюллером. Выходит, он преследует двойную цель: проверить Жаркова — раз и в случае чего спрятаться за его спину — два. Ведь они должны отобрать самую надежную агентуру для «НС-13». Но сама передача, свидание с Наркевичем поручается Жаркову! Если Жарков провалится — Габт в стороне. Главное же тут другое: видимо, готовится окончательный разрыв торговых отношений. Национал-социализм в Германии растет как на дрожжах и уже подбирается к власти. И еще… Если мы возьмем Габта, а Мюллер явится в Берлин без него, то это будет провал Жаркова. Тут нужна ювелирная работа. Между прочим, вы заметили, как точно Жарков описывает схему организации диверсионной группы фирмы, перечисляет русскую агентуру, дает подробные выдержки из последнего доклада Бюхнера о диверсионных актах. Хотя в этом докладе многое желаемое выдается за действительное. Есть сообщение о немецком офицере Рединге, который передал Наркевичу пакет из Берлина. Он «работает» в фирме монтером, окончил специальную школу, хороший профессионал-подрывник. Жарков указывает на него как на самого опытного и опасного исполнителя диверсий. Жарков тоже сообщает о росте сил национал-социализма и их связях с твердолобыми в Англии — Чемберленом, Болдуином и партией тори. Английские консерваторы начинают переходить к прямой помощи Гитлеру. У них, оказывается, уже существует политический салон в замке Кливден, гостеприимная хозяйка которого — леди Астор, и они уже субсидируют Гитлера. По мнению Жаркова, нота о разрыве с нами торговых отношений в германских верхах — дело решенное. Мы должны быть начеку! — Пройдясь из угла в угол кабинета, Базов добавил: — Вы, Виктор Иванович, отправитесь в инспекционную поездку по наиболее крупным объектам, опекаемым фирмой. Необходимо выяснить их каналы связи и перекрыть их. Надо изолировать фирму от ее агентов. Потом… — Базов внезапно остановился.

В кабинет ворвался дежурный и, запыхавшись, доложил:

— Тревожный сигнал… в Континентальхаузе пожар. Загорелось основное здание.

Не сдержавшись. Базов стукнул костяшками пальцев по столу.

— Вот не вовремя!

— Вы не волнуйтесь, Леонид Петрович, — предупредил дежурный, — пожар локализован. Пожарная команда прибыла по вызову через десять минут. Видимо, загорание от короткого замыкания. Но это предположение.

— Виктор! — приказал Базов. — Немедленно в машину! В городскую команду. Через полчаса быть на месте. Осмотрите все сами. Может быть, немцы догадались о нашем наблюдении и подожгли умышленно, чтобы уничтожить все улики. Неужели мы что-то прошляпили?.. Дежурный! Немедленно оперативную группу в машину. Перекрыть район Континентальхауза. Внимательно наблюдайте, что и куда станут вывозить. И звоните мне оттуда.

ВСТРЕЧА С КРЖИЖАНОВСКИМ

Ларцев загорелся желанием пригласить на встречу с чекистами Глеба Максимилиановича Кржижановского. Партком ОГПУ помог ему получить согласие Глеба Максимилиановича. У Кржижановского было много дел. В 1929 году крупный ученый-энергетик избран вице-президентом Академии наук СССР. Одновременно он руководит Энергетическим институтом и Комитетом по высшему техническому образованию при ЦИК СССР. Он также член ЦК ВКП(б) и заместитель наркома просвещения РСФСР.

Г. М. Кржижановский

И все-таки Глеб Максимилианович выбрал время и приехал для беседы с чекистами.

В небольшом зале на эстраде с левой стороны сел Ларцев, с правой — член парткома ОГПУ М. И. Шкляр, а между ними — маститый ученый. На Кржижановском был скромный касторовый костюм, белоснежная рубашка с темным галстуком и черная профессорская шапочка. Опрятная седая бородка, тонкие усики. Он был еще не стар. Недавно, в январе 1932 года, ему исполнилось шестьдесят лет.

Шкляр представил гостя:

— Глеб Максимилианович — ближайший друг и соратник Ленина. Вместе с Владимиром Ильичем организовывал петербургский «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Член партии с 1893 года. На Втором съезде РСДРП заочно был избран членом ЦК. Активный участник революции 1905—1907 годов. Проектировал и строил первую в России электростанцию на торфе. После Октябрьской революции восстанавливал энергохозяйство Москвы. В 1920 году возглавил Государственную комиссию по электрификации России (ГОЭЛРО). Был первым председателем Госплана, участвовал в разработке первого пятилетнего плана развития народного хозяйства СССР. Делегат нескольких съездов партии. Таковы, товарищи, основные вехи славной биографии Глеба Максимилиановича Кржижановского!

Раздался гром аплодисментов и возгласы: «Благодарим за встречу с нами…»

Резким взмахом руки Кржижановский остановил овацию и попросил члена парткома познакомить его с аудиторией.

— Я это сделаю с удовольствием, — произнес Шкляр. Он, видимо, волновался. Достал платок, вытер вспотевший лоб и продолжал:

— С левой стороны сидят чекисты, собранные со всего Союза на переподготовку. Хотя они, как видите, еще молоды, но уже имеют большой опыт борьбы с контрреволюцией. Правые ряды в основном заняты оперативными сотрудниками центрального аппарата. Это чекисты, которые, можно сказать, держат руку на пульсе всех наших отраслей промышленности. День и ночь они на страже безопасности работающих и строящихся предприятий, в том числе и предприятий энергетики.

— Мне определенно повезло, я попал в интересную аудиторию, — тихим голосом заметил Кржижановский. И уже громче сказал, обращаясь к залу: — В августе двадцать седьмого года в Карелии, близ Петрозаводска, были задержаны переброшенные из Финляндии две группы террористов-диверсантов, которые имели задание, кроме прочего, взорвать Волховскую гидростанцию. Может быть, здесь есть кто-либо из чекистов, участвовавших в их поимке? Ответьте, пожалуйста!

Наступило молчание…

Член парткома посмотрел в зал, кого-то выискивая, потом спросил:

— Товарищ Кайве, почему молчите, встаньте, прошу вас!

Один из чекистов медленно поднялся и, смущаясь, произнес:

— Ну что вы, ведь не я один участвовал в задержании. Нас было трое. Одного террористы убили. Это были матерые белогвардейские офицеры. Посланы из Парижа. Хорошо вооружены. Несли взрывчатку на Волховскую гидростанцию.

— А как же вы сумели их задержать — вдвоем четверых?

— Когда они убили моего товарища, я понял, что без применения оружия не обойтись. Стреляю я хорошо, вырос в семье охотника. Ранил диверсантов в ноги, положил на землю. Потом вдвоем мы обезоружили их, перевязали и доставили из леса на волокушах.

— Герои, спасли электростанцию! Спасибо вам от имени советских энергетиков, — тепло сказал Кржижановский и добавил: — После этого случая Совет Труда и Обороны принял постановление, которым охрану промышленных предприятий и государственных сооружений, имеющих особое значение для обороны страны, возложил на войска ОГПУ. И это дало хорошие результаты.

— А может быть, здесь есть товарищи с Кавказа, которые знают о диверсии двадцать седьмого года на грозненских нефтепромыслах? — продолжал Кржижановский.

Не ожидая вторичного приглашения, быстро поднялся рослый кавказец.

— Мамедов! — представился он и быстро, с акцентом, заговорил: — Да, нам стыдно, грозненским чекистам. Просмотрели диверсантов и допустили взрыв нефтяного бака, правда небольшой емкости. Но мы его тут же потушили. Два года искали диверсанта и только в двадцать девятом году поймали в Баку. Он оказался американским разведчиком. Мы у него изъяли самовозгорающиеся фосфорные шарики, которые он намеревался забросить в нефтяные баки.

— А может быть, среди вас есть «угольщики», которые участвовали в раскрытии «Шахтинского дела»?

В правом ряду поднялся молодой чекист и представился:

— Александр Полонский. Работал уполномоченным в Шахтинском отделе ГПУ. Участвовал в операции по захвату шахтинских вредителей. Нам очень помогли сами шахтеры. Без них мы бы не раскрыли заговор. Но плохо то, Глеб Максимилианович, — чекист вдруг перевел разговор на другое, — что меня после выпуска из школы ОГПУ оставили работать здесь, в Москве, в центральном аппарате. С семнадцати лет я работал в ЧК на юге, на Северном Кавказе, там мне все знакомо, а здесь все ново. Поговорите, пожалуйста, с товарищем Менжинским, пусть меня направят обратно на Северный Кавказ.

— А многих из вас оставили в Москве? — спросил Кржижановский.

— Только трех, — ответил Полонский.

— Ну и ну… — рассмеялся Кржижановский, — не хочет работать в центральном аппарате, в Москве. Вы уж сами поговорите с Вячеславом Рудольфовичем о своем провинциализме.

Полонский, садясь, с виноватой улыбкой тихо сказал:

— Спасибо, может быть, и поговорю.

В наступившей тишине Кржижановский острым взглядом рассматривал присутствующих, как бы собираясь с кем-то из них еще поговорить. Но думал он о другом: «Какая интернациональная плеяда чекистов собралась здесь! Ведь представлены почти все районы Союза Советских Социалистических Республик. Вон сидят украинцы в вышитых рубашках, вон — черные, загорелые представители Кавказа, донцы с чубами, среднеазиатцы в тюбетейках, казахи… — многонациональное братство».

Потом он разглядел в последнем ряду своего знакомого Борисова. Повернулся к Ларцеву и заметил:

— Это хорошо, что среди вас, чекистов, есть дипломированные энергетики. Охрана промышленности станет более квалифицированной. И нам, старым партийцам, специалистам, они будут вполне надежной сменой.

— Товарищи, какие есть вопросы к Глебу Максимилиановичу? — нарушил тишину член парткома.

— Расскажите, пожалуйста, о ваших встречах с Лениным.

— Мои встречи с Владимиром Ильичей, мои беседы с ним были особенно значительными событиями в моей жизни, событиями радостными, этапными. Мы познакомились в Петербурге, куда я семнадцатилетним юношей приехал из Самары поступать в Технологический институт. Конкурсные экзамены выдержал успешно. Год, прожитый среди прогрессивно настроенных петербургских студентов, убедил меня в необходимости поиска революционных путей. Уже в девяносто первом году я был деятельным участником студенческого подполья тех времен, ярым читателем нелегальных студенческих библиотек, неистовым почитателем Маркса и робким пропагандистом среди небольшого круга петербургских рабочих. В ноябре девяносто третьего года произошла моя первая встреча с Владимиром Ульяновым. Это случилось на собрании марксистского кружка, где обсуждался его реферат «О рынках». Помню, я вскочил с места и выпалил:

— «Друзья народа» говорят, что капитализм в России развиваться не может, потому что крестьяне бедны и беднеют еще больше…

— Наоборот! Как раз наоборот! — раздалась в ответ четкая реплика Ульянова.

Это был молодой человек с большим крутым лбом, с рыжеватой бородкой на худощавом лице. Овладев собой, он терпеливо пояснил:

— Суть вовсе не в обеднении вообще, а в разложении крестьянства на буржуазию и пролетариат. Обедневший крестьянин превращается в наемного рабочего. Он продает рабочую силу и покупает предметы потребления. С другой стороны, средства производства, от которых он теперь «освобожден», собираются в руках немногих и становятся капиталом, а произведенный продукт — товаром, который предназначен для продажи… Что это, если не создание внутреннего рынка для развития капитализма? И если это не так, то почему массовое разорение крестьян после реформ сопровождалось небывалым в России ростом производства — и сельскохозяйственного, и кустарного, и заводского? Вопли о гибели нашей промышленности из-за недостатка рынков, — продолжал Ульянов, — не что иное, как маневр русских капиталистов, которые толкают правительство на путь колониальной политики…

Убежденность молодого Ульянова и умение просто говорить о сложном всех беспредельно к нему расположили. Никогда еще не приходилось нам встречать человека, настолько превосходящего нас и по теоретической подготовленности и по осведомленности о тогдашней российской действительности…

Оглядываясь назад и вспоминая тогдашнего двадцатитрехлетнего Владимира Ильича, я ясно теперь вижу в нем особые черты удивительной душевной опрятности и того непрестанного горения, которое равносильно постоянной готовности к подвигу и самопожертвованию до конца. Прошло немного месяцев моего знакомства со Стариком — такую кличку получил Владимир Ильич за обнаженный лоб и большую эрудицию, — как я уже начал уличать себя в чувстве какой-то особой полноты жизни именно в его присутствии, в дружеской беседе с этим человеком. Уходил он — и как-то сразу меркли краски, а мысли летели ему вдогонку… И началось… вместе деремся с народниками, вместе подбираем самых развитых, смекалистых рабочих в марксистские кружки. Вместе «открываем им глаза» и идем дальше в массу. Владимир Ильич требовал перехода от занятий с небольшими кружками избранных рабочих к воздействию на более широкие массы пролетариата Петербурга. С этой целью он объединил в Петербурге все марксистские рабочие кружки в один «Союз борьбы за освобождение рабочего класса»…

Но над нами явно сгущались тучи, и восьмого декабря девяносто пятого года глубокой ночью мы очутились в тюрьме, в одиночном заключении. Несмотря на крайне суровый режим тогдашней «предварилки», нам все же удалось вступить в деятельную переписку друг с другом. Получить и прочесть письмо Владимира Ильича — это было равнозначно приему какого-то особо укрепляющего и бодрящего напитка, это означало немедленно подбодриться и подтянуться духовно. Такой же духовной опорой Владимир Ильич был для всего нашего кружка во время пребывания в ссылке в Восточной Сибири. Мы с членом «Союза» Старковым были определены на жительство в село Тесинское Минусинского округа, а он — в село Шушенское, расположенное от нас на расстоянии ста верст. Это не мешало нам находиться в постоянном общении. Ездили друг к другу в гости, охотились, спорили, пели революционные песни… — Глеб Максимилианович сделал паузу, передохнул и продолжал: — Прошло время. Ссылка кончилась. Я получил разрешение работать на Сибирской железной дороге, а Владимир Ильич уехал за границу — организовывать «Искру», партию. На Второй съезд я не попал — невозможно было выбраться из России. На местах мы ловили каждое слово, доходящее трудным путем из Лондона. Там родилась партия! В ее первый Центральный Комитет, состоящий всего из трех человек, заочно выбрали и меня. И вдруг… первейшим результатом партийного съезда оказался раскол в группе редакторов «Искры», причем Ленин должен был очутиться в полнейшем одиночестве. Он слал из Женевы письма, одно тревожнее другого. Писал, что абсолютно никакой надежды на мир больше нет. Мартовцы отравили всю заграницу сплетней, перебивали связи, деньги, литературные материалы и прочее. «Война объявлена, и они… едут уже воевать в Россию. Готовьтесь к легальнейшей, но отчаянной борьбе…»

Ильич писал мне в Россию: «Дорогой друг! Ты не можешь представить себе, какие вещи тут произошли, — это просто черт знает что такое, и я заклинаю тебя сделать все, все возможное и невозможное, чтобы приехать… Суть — та, что Плеханов внезапно повернул… и подвел этим меня… и всех нас отчаянно, позорно. Теперь он пошел, без нас, торговаться с мартовцами, которые, видя, что он испугался раскола, требуют вдвое и вчетверо… Плеханов жалко струсил раскола и борьбы!» «…Я вышел из редакции окончательно. «Искра» может остановиться. Кризис полный и страшный…»

И, добыв надежные документы, я выехал за границу. Хотя — стоп! Дальше говорить на эту тему не буду. Получается как бы мое самовосхваление. Вы слушатели школы и изучайте, пожалуйста, историю партии по книгам Ленина. Жаль, что здесь нет Вячеслава Рудольфовича, он немного прихворнул. Я убежден, он меня поддержал бы. Менжинский никогда и нигде не выпячивает свою фигуру. Он больше всего боится быть нескромным, боится, как он говорит, «пристегнуть свое имя» к выдающимся деятелям Коммунистической партии. Помню, в двадцать седьмом году, в первую годовщину со дня смерти Феликса Эдмундовича, по просьбе редакции «Правды» он написал статью «Воспоминания о Дзержинском». С такой же просьбой товарищи из редакции обратились к Менжинскому в пятую годовщину со дня смерти Феликса Эдмундовича. Менжинский откликнулся на просьбу «Правды» короткой статьей «Два слова о Дзержинском», но предпослал этому свое письмо: «Товарищи из «Правды» упрекнули меня, что я не пишу о Дзержинском. Мне писать воспоминания о Дзержинском — не избежать упоминания о себе, а это значит присоединить свое имя к одному из крупнейших деятелей нашей партии… Пусть по выбору Дзержинского мы работали вместе, работали долго, дружно, близко — факт известный, но это не дает мне права держаться за его… френч и по крайней мере раз в год заявлять на весь мир — вот близкий соратник Дзержинского. Вот он я!»

— Расскажите нам, пожалуйста, еще о борьбе с меньшевиками! — раздались голоса из зала.

— Ну что же, по приезде в Женеву я встретил озлобленных Мартова и Плеханова. Они объединились против Ленина. Спор шел по первому пункту Устава. Я пытался всех как-то примирить. Но куда там! Ленин был незыблем: «России нужна партия революционеров, а не соглашателей!» Каюсь, что тогда, примиряя стороны, я проявил политическую близорукость. Дальнейшие события показали, что зорким в историческом смысле оказался только один Владимир Ильич. Ведь он воевал с опаснейшим врагом революции — оппортунизмом. Не объединение с меньшевиками было нужно, а полный и окончательный разрыв, полное и окончательное размежевание. И если гениальность заключается в предвидении событий, то именно в этом раннем распознавании революционного грехопадения меньшевиков с особой наглядностью сказалась гениальная историческая прозорливость Ленина!

Кржижановский взволнованно походил по сцене, перевел дыхание и продолжал:

— А сейчас, товарищи, мне хочется перейти к временам более близким — к нашим послереволюционным годам. Это было трудное время… Вы помните: полфунта хлеба на два дня, рабочим дополнительно пять осьмух на день. По детским карточкам — варенье и клюква… Вспоминаю такой случай. Я шел как-то по Лубянке. Вдруг мое внимание привлекли санки, застрявшие на переезде. На санках лежали мешки, должно быть, с картошкой. Человек в шубе, тяжело дыша, тужился сдернуть их с места, но никак не мог. Я взялся за веревку, дернул — и едва устоял на ногах: санки оказались совсем легкими! Оглянулся: батюшки! Знакомый… Меньшевик. «Христос», как мы его называли, проповедник мирной революции. И тут же вместо приветствия я спросил невпопад:

— Неужели больше некому привезти?

— Да вот… — «Христос» узнал меня, тоже растерялся и, как бы оправдываясь, начал объяснять: — Просто решил прогуляться, сочетать приятное с полезным. Думал, не тяжело будет. Это еловые шишки — последний крик социализма! Шишки по удостоверениям домкомов о нуждаемости в топливе!

Я с любопытством разглядывал давнего знакомого. Какая гримаса эпохи! А ведь были — были! — и питерские кружки и распространение первых номеров «Искры». Сколько всего встало теперь между нами!

— Да, вот так, — как бы отвечая на мои мысли, вздохнул «Христос». — У меня никогда не было никаких привилегий, кроме одной: страдать вместе с рабочими так же, как они. И теперь я хочу либо вместе с ними оказаться правым, либо ошибаться только вместе с рабочим классом.

Я отвечал ему:

— Октябрьская революция, по твоему глубокому убеждению, была «ошибкой пролетариата», но тогда ты почему-то не пожелал «ошибиться» вместе с рабочим классом. Нет! Наоборот. Твои собратья пошли с контрреволюцией, с белочехами, с Колчаком и прочими «честными демократами» против рабочего класса. Не знаю, в чем теперь ты собираешься «ошибаться» вместе…

В это время закрытый автомобиль прогудел около нас и, свернув, затормозил перед глухими воротами ВЧК.

— Вот так, — произнес «Христос», — вся механическая тяга тратится на подобные перевозки. Не до топлива, когда надо свозить в кутузки соль земли — интеллигентных созидателей!

Этого уже я, товарищи, не мог пропустить мимо ушей и заявил ему:

— Когда бьют вас, вы вопите — «красный террор», «ужасы чрезвычайки», а когда бьют нас, вы тут же заявляете — «что поделаешь, на войне как на войне».

«Христос» повернулся к высокому серо-зеленому дому, возле которого мы стояли.

— Нет! Абсолютно нет! Где есть ЧК, там нет и не может быть созидательного интеллекта. Вы убедитесь в этом, как только вам понадобится не расстреливать, а строить.

— Нет и не может быть созидательного интеллекта, говоришь? А изыскания на знаменитых Днепровских порогах, которые мы ведем несмотря на то, что район работ непрерывно подвергается набегам петлюровцев, белогвардейцев?.. Или щедрое финансирование электрической станции под Каширой — пятнадцать миллионов рублей — в разгар нашествия Деникина? Или направление инженера Винтера в Шатуру. Отпуск Советом Народных Комиссаров десяти миллионов рублей и драгоценного продовольствия прошлой голодной зимой, признание постройки этого электрического гиганта срочной работой государственной важности?! Мы уже воплощаем в жизнь проект инженера Графтио — обогревание и освещение Питера за счет Волхова, а ведь он, этот проект, раньше пылился по царским канцеляриям. А мы теперь не шумим и не хвастаем, а делаем. И еще гордимся, что у нас есть не только ЧК, но и ЦЭС — Центральный электротехнический совет, а еще — Электрострой. И скоро будет много новых различных «строев». Будет!.. Да, товарищи, я так и сказал ему — будет!

В аудитории раздались горячие аплодисменты.

— Позвольте мне сказать слово об этой самой «соли земли» — «интеллигентных созидателях», — поднялся немолодой чекист. — Прянишников, Сергей, — отрекомендовался он.

— Говорите, — разрешил член парткома.

— Пролетариат в революцию был очень сдержан и мягок, а наша революция — слишком гуманна и добра. Посудите сами, вот мы сейчас изучаем архивы и видим: Чрезвычайной комиссией за восемнадцатый-девятнадцатый годы освобождено пятьдесят четыре тысячи арестованных. С них брали честное слово, что они прекратят борьбу с Советской властью. Подчеркиваю — отпускали под честное слово, несмотря даже на то, что при их задержании погибло около трех тысяч сотрудников ЧК. Освободили даже Пуришкевича, который дал честное слово благородного человека, что слагает оружие. А сколько же еще голов потом загнал в петлю этот «благородный человек»! Я прошел всю гражданскую войну, — продолжал чекист, — и своими глазами видел, как эти меньшевистские «интеллигентные созидатели» оставляли в городах России разрушенные заводы и трупы рабочих. Только в Елизаветграде расстреляно пять тысяч рабочих. Целые баржи на Волге и Каме, нагруженные трупами… И они еще, эти меньшевики, позволяют себе говорить об «ужасах» ЧК!

Потом кто-то еще поднял руку. Встал молодой, рослый чекист.

— Что вы хотели, товарищ Куликов? — спросил Шкляр.

— Видимо, за такого вот меньшевика я получил от товарища Дзержинского пять суток гауптвахты.

— Интересно, расскажите, как это было? — заулыбавшись, попросил Кржижановский.

— Я был оперативным дежурным, и при мне привезли арестованного видного меньшевика. Поместили его в отдельную камеру. «Как он попросится на допрос, тут же приведете его ко мне», — предупредил Дзержинский. Прошло несколько дней… я опять дежурил. И наконец от арестованного поступило письмо. В нем было много всяких ультиматумов, а в конце он просился на «беседу» к Дзержинскому. Феликс Эдмундович в эту ночь был на операции. Пришел к утру уставший. Я его пощадил и не передал тут же заявление меньшевика. Отдал только в следующую ночь, когда он немного выспался. Дзержинский строго спросил, почему не отдал тотчас?

— Пожалел вас, Феликс Эдмундович, вы же столько не спали.

— Но я вас не пожалею. За халатность пять суток гауптвахты! — И добавил: — Нельзя давать повод меньшевистскому лидеру обвинять нас в советском бюрократизме… Выходит, он прав — полтора суток шло письмо с нижнего этажа до моего кабинета. Так нельзя!

Кржижановский рассмеялся.

— Прав, конечно, прав был Феликс Эдмундович.

— Безусловно прав! — согласился и Куликов. Потом привстал и добавил: — Когда меньшевика отпустили «под честное слово» и я сопровождал его до границы, он держал себя самым наглым образом. В нем ничего не было похожего на «интеллигентного созидателя». Он мне, потомственному рабочему, чуть не плевал в лицо, называя жандармом.

— Успокойтесь, товарищ Куликов, они, меньшевики, теперь поливают грязью всю Советскую Россию. Но, как говорится: «Собака лает, а обоз идет», — заключил Кржижановский под общий смех. — У вас в вестибюле, товарищи, я видел стенд, посвященный ленинскому плану ГОЭЛРО, и порадовался как энергетик и как член комиссии, которая этот план разрабатывала. И вот что я хочу сказать вам в заключение, мои молодые друзья. Вы все прекрасно знаете, что наперекор исключительным трудностям план ГОЭЛРО был за десять лет в своих решающих статьях выполнен и перевыполнен. Этот план как бы устанавливал рельсы, по которым шел весь наш гигантский культурно-хозяйственный поезд с тем оснащением, которое должно было радикально преобразовать все хозяйство и всю культуру Страны Советов. Ленинский план электрификации России получает дальнейшее развитие и конкретизацию в разрабатываемых Коммунистической партией пятилетних планах индустриализации страны и коллективизации сельского хозяйства, планах строительства коммунизма. Впереди, товарищи, у нас много работы: творить, строить и защищать наши великие завоевания!

РАЗНОС

На пограничной станции Негорелое в толпе иностранцев, направлявшихся на таможенный досмотр, обращали на себя внимание два пассажира. Они не походили на других иностранцев, прибывших в Советскую Россию всерьез и надолго — с женами, детьми, нагруженных баулами, чемоданами, картонками и многочисленными свертками.

Эти двое, одетые безукоризненно, шли не торопясь, попыхивая трубками, от чего на их лицах застыло полупрезрительное выражение. Носильщик играючи нес за ними два небольших кожаных чемодана.

Не выпуская трубок изо рта, респектабельные иностранцы предъявили паспорта. Один из них значился членом директората немецкой фирмы «Континенталь» Генрихом Габтом, другой — акционером фирмы Гансом Мюллером.

Процедура досмотра прошла быстро, без заминки. В чемоданах коммерсантов лежали только предметы туалета и много рекламных каталогов фирмы. Через несколько минут они вышли из таможенного зала и заняли свои места в комфортабельном двухместном купе международного вагона.

Остро стреляя глазами в каждого встречного, Габт заметил Мюллеру:

— Вы, Ганс, правильно сделали, что предложили таможеннику «на чай». Этим вы дали понять, что первый раз едете в Советскую Россию и вам неизвестно, что русские теперь чаевых не берут.

— Зато польские таможенники содрали с нас почти английский фунт и, нахалы, даже наши марки не взяли, считают, что они обесценены.

— Иначе было нельзя, — объяснил Габт. — Не отвали мы им такой куш, уже не на чай, а на шнапс, они бы ножницами перекроили все наши каталоги.

Перронная посадочная сутолока постепенно затихала. Носильщики, словно почетный караул, стояли вдоль состава. То один, то другой из них снимал фуражку, вытирая пот со лба, — августовское солнце грело щедро.

Небрежно бросив на стол кучу каталогов, Габт нажал кнопку звонка.

Вошла миловидная молоденькая проводница. Форма сидела на ней как влитая.

— Что господам угодно? — спросила она на хорошем немецком языке.

Ганс посмотрел на нее теплым взглядом, а Габт отрывисто спросил:

— Можно убрать чемоданы, чтобы они нам здесь не мешали?

— Пожалуйста! Вы закройте замки, и я вынесу их к себе в купе.

Габт щелкнул застежками, но не стал запирать замки. Проводница унесла чемоданы, а Мюллер удивленно поднял брови и спросил полушепотом:

— Зачем вы это сделали? Чемоданы могли спокойно лежать на верхних багажных полках.

— Ганс, вы еще не знаете нынешних русских, — также шепотом ответил Габт. — Их надо уметь расположить к себе доверием. В вагоне обязательно едет агент ГПУ. Он пороется в наших чемоданах и убедится, что двойного дна нет. И мы будем спокойно себя чувствовать. Зачем дразнить советскую контрразведку?

— Но вы, Генрих, неосторожно разбросали по столу каталоги. Ведь в них заделаны документы, — заметил Ганс.

— Ничего! Кстати, вот сюда, в эту обложку, вложен ваш русский паспорт, в другую — удостоверение сотрудника советского торгпредства в Берлине. Оно вам понадобится при поездке на родину. Третье удостоверение вот в этом каталоге — по нему вы значитесь уполномоченным Ростовской конторы по сбору и сбыту металлолома. Это вам пригодится для поездки в Златоуст, на встречу с «НС-13».

Габт снова бросил каталоги на стол и поймал недоумевающий взгляд Мюллера.

— Вы не удивляйтесь, Ганс! В нынешней России все должно быть на виду. Контрразведка всегда по привычке ищет то, что далеко спрятано… Кстати, выйдем в коридор. Вы будете любоваться вашим русским пейзажем, а я посмотрю, на всякий случай, кто наши соседи по купе.

Жарков, не отрываясь, глядел в окно. Ему было радостно и тоскливо. Перед его взором проплывали деревни, низенькие, под соломой и дранкой избушки. Все это было как во сне и пьянило его. Но появилось в пейзаже и нечто новое. Сначала он не мог уловить что. Потом понял — поля. Огромные золотые поля, а не клочки земли, изрезанные бурьянной чересполосицей. На одном из полей он увидел жнейку, которую тянули не лошади, а трактор. «Колхозы… Коллективизация…» — едва не вслух произнес Жарков. На лбу у него выступил холодный пот, когда он подумал, что через четырнадцать дней он опять окажется далеко от своей родины…

— Ганс! — шепнул ему на ухо Габт. — Наши соседи по купе — немцы. Кажется, коммунисты. Едут со всем скарбом. Не иначе — бегут от Гитлера. Это уже неплохо. Национал-социализм еще покажет себя!

Он бросил взгляд в сторону купе проводника, куда вошел какой-то пассажир, и быстро зашептал:

— Черт возьми! Лицо знакомое… Я его где-то видел. И он почему-то на меня изучающе посмотрел. Похоже, за нами наблюдает сотрудник ГПУ.

Достав из кармана трубку, Мюллер с излишним усердием принялся набивать ее табаком.

Габт на минуту задумался, потом решительно сказал:

— Так! Кое-что в программе нам необходимо изменить. Я с вами не должен нигде появляться.

— Что? Как это так? — Мюллер покосился в сторону шефа, который тоже набивал трубку — нервно, просыпая табак. Губы Габта побледнели.

— План надо изменить, Мюллер. Вы поедете в Златоуст на связь с «НС-13» по советскому паспорту, как русский, а мне придется волочить на «хвосте» сотрудника ГПУ. Выходит, вся моя деятельность в России на сей раз парализована. Теперь мне придется сидеть безвыездно в Континентальхаузе или в посольстве и ждать ваших шифрованных сообщений.

— Не преувеличиваете ли вы опасность, Генрих?

— Вернемся в купе, — приказал Габт.

Он был взбешен и обескуражен. Он прекрасно понимал ситуацию. В его положении вояж по России — дело слишком рискованное. Но существовала другая сторона медали. По возвращении в Берлин — если он вернется — придется доложить начальству, что всю работу по выполнению задания проделал русский Жарков. Конечно, если Жарков удачно справится с трудным делом. На этот счет у Габта были большие сомнения. И все-таки он подумал: «Неужели какому-то Жаркову повезет больше, чем его учителю? Во всяком случае, надо позаботиться о том, чтобы плоды предстоящей операции оказались в его, Габта, руках».

— Да вы меня не слушаете, Генрих? — вывел его из задумчивости Мюллер-Жарков.

— Напротив, — не зная, о чем идет речь, солидно кивнул головой Габт.

— Как же я теперь приму вашу старую агентуру и передам ее на связь «НС-13»? — терпеливо повторил вопрос Мюллер.

— С вами, Ганс, поедет Борисов, он все знает. А потом вы будете инспектировать агентуру, которую приобрел «НС-13». Поймите, дорогой Ганс! Мне необходимо быть очень и очень осторожным. Я ведь в России не раз бывал. Правда, сейчас никто не знает, что я полковник абвера. Но, согласитесь, глупо рисковать. Думаю, на меня в ГПУ давно уже заведено досье.

Слушая разглагольствования струсившего шефа, Жарков решил, что такой поворот устраивает его во всех отношениях.

Вечером следующего дня экспресс Негорелое — Москва подошел к перрону Белорусского вокзала. Прибывших приветливо встретил Бюхнер. Через полчаса машина с гостями въезжала в ворота Континентальхауза.

…Габту все здесь было знакомо, поэтому, развалившись в кресле у камина, он спросил:

— Вы что, обновили колонны в вестибюле?

— Да, — ответил Бюхнер как можно беспечнее, — пришлось их заменить. Старые обгорели во время пожара.

— У вас был пожар?

— Недели две тому назад.

Габт пытался пошутить:

— Уж не пытались ли поджечь ваш Континентальхауз чекисты?

— Что вы! Это натворил Фишер, — рассмеялся Бюхнер. — Он подвел к сейфам ток высокого напряжения. Произошло короткое замыкание, начался пожар. Пришлось вызвать пожарную команду.

Лицо Габта окаменело, глаза стали ледяными. Под взглядом начальства Бюхнер вытянулся в струнку.

— Почему не сообщили? Почему Кнапп молчал? Вы офицеры немецкой разведки или приготовишки?

Бюхнер как-то сразу осунулся, сник, а Габт побагровел и, не задумываясь особо, осыпал бранью провинившихся. Мюллер с интересом наблюдал эту сцену.

— Вы безмозглые идиоты! — бушевал Габт. — Ведь пожарники могли сфотографировать все ваши помещения.

— Мы от них не отходили, герр Габт, — оправдывался Бюхнер. — А вот Фишер сам их всех незаметно сфотографировал. Вот, пожалуйста…

Бюхнер открыл ящик бюро и передал снимки полковнику. Тот принялся пристально рассматривать их и, перекладывая, остановился на одном. Вдруг лицо его перекосилось. Габт вскочил и прошипел, повернувшись к Мюллеру:

— Ганс! Я же вам говорил еще в поезде, что за нами следят. Здесь… посмотрите, на фотографии тот же человек, которого я видел в вагоне.

Мюллер внимательно посмотрел на снимок и хладнокровно подтвердил:

— Да, это, несомненно, он, я тоже его запомнил.

Габт взволнованно прошелся по гостиной:

— Куда девался Фишер?

— Он там коктейли для вас готовит, — пролепетал Бюхнер, — какие-то особенные.

— К черту коктейли!

Пусть немедленно явится сюда. Вскоре в гостиную, снимая на ходу фартук, вбежал Фишер.

— Слушаю вас, герр Габт.

— Скажите, когда вы фотографировали группу пожарников, лицо вот этого, долговязого, хорошо запомнили?

— Да. Я его помню. Он как инженер выяснял причины пожара и проверял электропроводку.

— Он ходил по зданию, может быть, фотографировал? Осматривал расположение комнат? — Габт не спускал с Фишера тяжелого напряженного взгляда.

— Н-нет! Я ведь неотлучно находился рядом. Он больше интересовался состоянием проводки и распорядился о ее замене. Уверяю вас, он никак не мог что-либо сфотографировать.

— Все равно не успокаивайтесь! — воскликнул Габт. — Это, несомненно, чекист, он меня всюду преследует. Бюхнер, распорядитесь, чтобы мне немедленно подали машину. Я отправляюсь в посольство. Там надежнее. Все встречи будем проводить там. Теперь о вас, Ганс. Решено! Вы сегодня же ночью переоденетесь, возьмете советский паспорт, выберетесь отсюда и направитесь по разработанному в Берлине маршруту. О каждом перемещении будете сообщать телеграфом до востребования на условленные фамилии. Кнапп будет передавать эти сведения в Берлин.

Поздно вечером Виктор Ларцев докладывал Базову:

— Все прошло удачно, я навел страху на Габта. Нарочно показался ему в их вагоне, а здесь, в Континентальхаузе, ему, несомненно, показали мое фото. Пусть теперь не мешает работать Жаркову.

— Где Габт сейчас?

— Поехал укрываться в немецкое посольство.

— Да… — медленно проговорил Базов. — Жаль. Упускаем такого опасного врага. Но если мы его возьмем, последует провал «НС-13». И наш Жарков может там у них погибнуть. А Габт… Он, видимо, сам уже выйдет из игры. Постарел, бестия! Нервы у него сдают…

ТРЕВОЖНЫЙ ВЕЧЕР

Возбужденное настроение не покидало Анну ни на минуту. Она решила, что надо действовать активнее, хотя никаких указаний на этот счет от Базова не получала. День ото дня ее все больше занимали таинственные совещания Бюхнера и Фишера, которые велись в гостиной, расположенной как раз под ее комнатой.

И Анна решилась на хитрость. После пожара в Континентальхаузе местами была повреждена осветительная проводка, и над чашкой люстры в гостиной образовалось отверстие, которое еще не было заделано. В комнате Анны это отверстие прикрывал давно лежащий здесь ковер.

После ужина Анна, как обычно, отправилась наверх, в мезонин. Оставив ключ в замочной скважине, чтобы обезопасить себя от подглядывания, она откинула ковер и приникла к отверстию ухом. «Слуховой аппарат» получился отличным, и она сразу же услышала очень важный разговор.

— И все-таки я считаю, что доложить о наших подозрениях консулу Кнаппу необходимо, — чеканил слова Бюхнер.

— Чепуха! Поверь мне — чепуха! — Фишер говорил весело, и Анна поняла, что он уже под градусом. — Надо проверить еще раз Маринову. Только и всего!

— Чем больше ты путаешься с бабами, тем глупее становишься. Проверять еще раз, как ты советуешь, Франц, — бессмысленно.

— Безусловно. Тем более что зашифрованные документы хранятся и у тебя «где-то», и у меня «где-то» в комнатах. Разве не так? И этой бабе легко взять бумаги, находящиеся в комнатах.

— Они зашифрованы.

— Да! Но в ГПУ не дети!

— В чем ты конкретно ее подозреваешь, Иоган?

— Трезор покусал твою пассию около сейфа…

— Ну и что?

— Причем бросился на нее — значит, сейф ее интересовал.

— А может быть, она взбесила Трезора. Он ведь бросился и на меня, Иоган. И я убил его…

«Бежать! — подумала Анна. — Бежать от всего… От всего запутанного, грязного, что окружает ее тут, в Континентальхаузе. Бросить все и бежать!»

Но тогда она предаст людей, поверивших ей, — Базова, Ларцева. Да только ли их? Она бросит начатое дело на полдороге и провалит всю работу по раскрытию шпионской сети. При первых же признаках тревоги эти люди поменяют документы и обличье, скроются, убегут за границу, найдут прибежище в посольстве. Без поимки их с поличным у чекистов будут связаны руки.

Она, Анна Маринова, должна узнать конкретные планы врагов. У них что-то намечается. Только тут, в Континентальхаузе, есть возможность узнать, что собираются предпринять эти лица, выдающие себя за коммерсантов.

Вскоре Анна вновь воспользовалась «слуховым аппаратом». Это был вечер приезда в Континентальхауз Габта и Мюллера. Анна слышала истерику Габта, с удивлением узнала, что Мюллер вовсе не Мюллер, а русский офицер, продавшийся немцам! У него, как он сам сказал, были отличные документы, и он собирался инспектировать русскую агентуру на местах, побывать на Дону, на Урале.

Вскоре за Габтом пришла машина из посольства, и он уехал. Бюхнер предложил Мюллеру коктейль, но тот отказался. Не стали пить и остальные — в угоду достаточно высокому гостю из Берлина. Что гость высокий, Анна поняла по тому, что Мюллер, или как его там, довольно бесцеремонно отчитал Бюхнера и Фишера.

— Сами понимаете, господа, сейфы абвера с досье на агентов в России практически пусты. Бывшие сановники, бывшие фрейлины, бывшие министры либо обитают за границей, либо вообще не у дел. Среди «спецов», как говорят русские, мы пока не имеем особого успеха… Те, кто числится в нашей картотеке, скорее, деляги, огрызки нэпа, но не ученые, не инженеры. Да и таких единицы, и практической пользы для нашего дела от них ожидать трудно. Больше пяти лет вы вели только подготовительную работу! Нужен широкий размах и масштабные операции. Предупредите своих агентов на Днепрогэсе, Волхове, Могэсе, бакинской «Красной звезде», на Урале — в Златоусте, Свердловске, Челябинске, — чтобы они были осторожны и не занимались мелочами. Надо готовиться к будущему…

— Вы не представляете себе, герр Мюллер, всей трудности работы с русскими, — возразил Бюхнер.

— Я — русский, господа! — отрезал Мюллер. — А вам надо приложить все усилия, чтобы более успешно осуществлялась подготовка наших операций.

— Легко, сидя в Берлине, планировать операции, — обиженно протянул Бюхнер.

— Операции планировались на основе ваших донесений, — парировал Мюллер. — Если ваши донесения соответствуют истине — задание осуществимо.

…Анна потерла пальцами переносицу, но это не помогло, и она громко чихнула. В гостиной повисла тишина.

— В мезонине живет секретарша фирмы, — пояснил Фишер.

— Не слон же она, чтобы так чихать. Не слишком ли у вас тонкие перекрытия в доме?

Бюхнер пробормотал нечто неразборчивое.

Маринова застелила ковер и нервно прошлась по комнате.

Она понимала, что после этой глупейшей случайности ей нельзя оставаться в Континентальхаузе. Надо же ей было выдать себя! Но уйти вот так сейчас, с бухты-барахты, тоже опасно. Уж тогда-то их подозрения подтвердятся окончательно. Что же делать? Что делать?

Размышления Анны прервал стук в дверь.

На пороге стоял Фишер с конвертом в руках.

— Это надо срочно отвезти в Москву.

— Но ведь поздно. Я не успею вернуться.

— Переночуете в посольстве.

— Тогда мне придется взять… кое-что из вещей. Надо будет переодеться, да и без несессера не обойтись.

— Забирайте хоть весь гардероб, — странно усмехнулся Фишер.

— Что за глупости! Я вернусь с первым же поездом! Если только меня не задержит ответ консула Кнаппа.

— Не думаю.

Фишер откланялся и вышел. Анна осталась стоять у стола. Она находилась в странном оцепенении. Дурное предчувствие холодком коснулось ее сердца. «А что, если меня выпроваживают ночью, чтобы убить… Да, чтоб убить!»

Она опустилась в кресло у стола. Взгляд упал на конверт, принесенный Фишером. «Может быть, клей еще не высох?» Она осторожно попробовала открыть пакет. Клей действительно еще не прихватил бумагу. Листок, вложенный в конверт, был чист.

У выхода из подворья ее никто не остановил, и она прошла на улицу. Было уже темно. Расцветшие золотые шары — прощальные цветы лета — казались серыми. Глубокое августовское небо усеяли звезды, крупные, мерцающие. На соседней даче «Утомленное солнце» сменилось заезженной «У самовара я и моя Маша». Маринова вздохнула полной грудью и торопливо пошла по просеке к дороге, ведущей на станцию.

До станционного фонаря оставалось совсем немного. Дачники давно закончили свой вечерний променад, и на серой, вытоптанной песчаной дороге не было ни души. Лишь какая-то тень мелькнула на перроне под фонарем.

— Анна Сергеевна! — послышалось из кустов.

Маринова узнала голос Ларцева.

— Быстрее сюда!

Юркнув в придорожные кусты, Анна действительно увидела Ларцева.

— Откуда вы узнали, что мне трудно? Просто плохо. Совсем плохо!

— Я увидел Фишера, спешащего зачем-то на станцию. Он не любит ночных прогулок. И тут — вы.

— Меня, кажется, хотят… убить.

— Что?

— Дали пакет с пустой бумажкой и отправили ночью в посольство. Якобы к Кнаппу.

— Хорошо, что я вас остановил! Не входите в посольство. Отдайте пакет привратнику. А сейчас я первым пойду на станцию и в Москве вас подстрахую. Поняли?

— Да.

— Ни в коем случае не выходите в тамбур. И помните — я рядом.

РАЗМЫШЛЕНИЯ

Жарков стоял на крутом берегу Дона. С обрыва было видно далеко окрест. Уходила к горизонту чуть всхолмленная степь, в нескольких метрах над водой поднимались густые кусты ивняка и таволги. Сухой ветер с низовьев выворачивал листья купин, и тогда кусты казались не зелеными, а седыми, серебристыми. Шелест ветвей под сильными порывами ветра доносился даже сюда, на крутояр.

За долгие годы его отсутствия ничего не изменилось здесь: ни былинная река, ни серебристый ивняк по берегам, ни темные кроны дубов в дальнем урочище. И все это ощущалось Жарковым словно нечаянная радость и как вечность и неизменность Родины. Ведь он уехал во Францию еще в шестнадцатом. Потом, в Берлине, ему казалось, что он и не узнает родных мест. На самом деле более всего переменился он сам. Сейчас Жарков часто ловил себя на том, что он будто досматривает донские сны, в которых видит себя босоногим мальчишкой, купающим в Дону коня, видит золотой цвет еще прохладного утреннего песка и крохотные прозрачные волночки, часто и бесшумно облизывающие влажную гальку берега, слышит фырканье вороного жеребца, теплого и чуть пахнущего потом, и звонкие крики и смех мальчишек, его сверстников, тоже купающих лошадей.

Он мысленно переносился в Париж начала двадцатых годов, вспоминая встречу в Венсеннском лесу с военным агентом, или атташе, бывшей Российской империи графом Алексеем Алексеевичем Игнатьевым — начальником его, Жаркова, по русской военной миссии во Франции. Разговор был неофициальный и доверительный.

Сияло раннее утро. Совсем по-русски пели на деревьях птицы, которые здесь назывались по-иному. От могучих дубов и платанов ложились на траву переливчатые тени; они расплывались блеклыми пятнами, густели и вновь таяли. Верховой ветер в этот ранний час был так мягок, что не было слышно шелеста листьев.

— Помогите мне, граф, — начал Жарков. — Я верю вам, но не понимаю ни вас, ни себя.

— Дорогой друг, вы хотите служить России?

— Я верен присяге! — отчеканил Жарков и, не сдержавшись, добавил, правда, не для того, чтобы лишний раз уколоть Игнатьева — «красного графа», не пожелавшего отдать двести миллионов франков, лежавших на депоненте во французских банках, на «белое дело»: — Честь офицера прежде всего!

— И для меня, штабс-капитан, — сухо проговорил Игнатьев. — Я тоже присягаю один раз.

— Простите, но я не верю вам, граф.

— Понимаю. Мнение эмигрантских кругов, продавших Отечество, меня не интересует. Я присягал России, Жарков, — голос Алексея Алексеевича несколько смягчился, — России! И честно выполняю свой воинский долг.

— За веру, царя и Отечество?

— Да, пока Отечество признавало или терпело царя и веру… Потом, царей ведь было много, а Россия одна. И если народ сверг глупого царя и не хочет верить в жестокосердного и несправедливого бога, благословляющего русское оружие против немцев, а германское оружие — против русских, то остается одна истинная святыня — Отечество. Оно существовало и во времена поклонения идолам, и в те далекие годы, когда самого слова «царь» не существовало в славянском языке. А ваши предки, Жарков, казаки, просто бежали и от веры, которую им навязывали, и от крепостного права, и от царя, норовившего надеть на шею народную ярмо потяжелее…

Несколько шагов они шли молча, и, подойдя к скамье, Игнатьев сел, поставив меж ног изящную трость, на которую опирался, словно на эфес сабли. Жарков присел рядом.

— Я не считаю наш разговор оконченным, — мягко проговорил Алексей Алексеевич. — Вы военный инженер, русский. Найдите самостоятельное решение, если хотите служить Отечеству.

И он пошел по дорожке, стройный, подтянутый. На нем даже штатский костюм сидел будто мундир.

Позже Жарков встретил Базова и сумел убедить его в искренности своих намерений послужить России.

И вот столько лет ждал он встречи с посланцем Родины, а потом сам приехал инкогнито в Россию. Стоит на берегу родного тихого Дона и верит и не верит, что это не сон. И желая убедиться, что это явь, Жарков обернулся и посмотрел на лежавшего в траве Борисова, встретился с ласковым взглядом его серых глаз.

Кнаппу и Фишеру удалось добиться совместной поездки представителя фирмы и представителя Электроимпорта по пущенным в строй и строящимся электростанциям, где монтировались турбины фирмы «Континенталь».

По пути «специалисты» заехали на Дон. Жарков хотел посетить родные места и поклониться праху родных. Уже неделю проживали они с другом юности Борисовым в донской станице. Ждали нарочного с известиями от Базова.

…Рано утром Жарков отправился на Дон купаться. Долго плавал в прозрачной холодной воде, чувствуя, как тело наливается бодростью и энергией.

Повернув голову вправо, Жарков вдруг увидел бегущего к Дону Борисова. Выбрался на берег и, поджидая его, лег на песок.

— Миша, положение изменилось. Мы не сможем поехать к тебе на хутор, — сообщил запыхавшийся Борисов. — Надо отправляться на Урал.

— Как, что случилось? — побледнел Жарков. — Неужели я не увижу родных, даже матери? Они ведь совсем рядом! Осталось каких-нибудь семьдесят верст.

— Ехать сейчас нельзя, Миша, иначе будет провал. Тебя там узнают.

— Как и кто? Расскажи толком.

— Только что с нарочным получено предупреждение от Базова. Оказывается, на хутор вернулись два казака. Были на заработках, на Урале. Сейчас работают в колхозе. Они служили в русском экспедиционном корпусе в Париже и тебя хорошо знают. Если явишься на хутор — встречи не миновать. Уполномоченный района расспрашивал их о тебе. Они возмущались: «Подался к немцам». Так что сам понимаешь: ехать сейчас никак нельзя. А с матерью непременно повидаешься в Москве — Базов обещал. Не расстраивайся ты так, ночью будем проезжать твой хутор — увидишь свои родные места. Ладно?

Жарков промолчал, стиснул зубы и бросился в воду, в родной Дон. Долго плавал, успокаивая больно сжавшееся сердце. Борисов терпеливо ждал на берегу. Он понимал, как тяжело сейчас его другу. Когда Жарков выбрался на берег, они молча отправились в станицу.

В этот вечер Базов освободился сравнительно рано, едва упали быстрые сентябрьские сумерки. Он вышел на бульвар. В кронах лип золотились блеклые пряди паутины. Листья бились по-осеннему звонко. Может быть, это последний погожий вечер с розовыми облаками, похожими на гигантские пирожные, а потом зарядят бесконечные дожди. В такой вечер хотелось вдыхать полной грудью прохладный воздух, а не табачный дым. Базов давно заметил, что на улице, на рыбалке или на охоте даже заядлые курильщики «смолят» меньше и как бы нехотя.

Усевшись на скамейку, Леонид Петрович полез было за портсигаром, но лишь махнул рукой, откинулся на спинку и стал провожать взглядом прохожих. Мысли его продолжали кружиться вокруг событий сегодняшнего дня, уходили в прошлое и вновь возвращались. Время от времени Леонид Петрович то крякал, то прокашливался, то изредка косился на свою соседку по лавочке — древнюю старушенцию из «бывших», в старинной шляпе с шелковым платочком, с лохматой болонкой на руках, — уж не сболтнул ли он чего вслух.

«Ну и денек был!» — думал он про себя.

На общем заседании Наркоминдела, Внешторга, Наркомата электростанций обсуждалось одно: последствия возможного скорого разрыва торговых отношений с Германией, перераспределение заказов на электротехнические машины в другие страны.

Внешторговцы с цифрами в руках доказывали полное нежелание правительства Гувера вести торговлю с Советами даже за наличные, даже на золото. За последние четыре года советский экспорт в США упал с 42,7 миллиона рублей до 14 миллионов. Соответственно импорт в СССР из Соединенных Штатов со 177 миллионов рублей золотом снизился до 16,6 миллиона. Более чем в 10 раз сократился ввоз из Америки машин и оборудования.

— Черт с ними, — под конец вышел из себя представитель Внешторга. — Черт с ними, что продают они нам далеко не последние новинки техники. Нам и такое оборудование позарез нужно! Но сократить в десять раз — в десять! — импорт, а потом кричать, будто Советы наводнили Соединенные Штаты своими товарами и Советский Союз едва ли не единственный виновник застоя в промышленности США, в безработице! В это никто не верит, и Гувер вряд ли останется президентом на следующий срок. Предвыборная платформа Рузвельта обнадеживает американцев. И наши торговые отношения при трезвом взгляде Рузвельта на дело могут стать нормальными. Я не думаю, что мы окажемся неподготовленными, если национал-социалистская Германия порвет с нами торговые отношения. Однако сейчас надо нажимать вовсю, требовать точного выполнения обязательств, прежде всего фирмой «Континенталь». На сегодняшний день она — большой должник по поставкам турбин.

Представитель Наркомата иностранных дел заметил, что товарищ из Внешторга несколько упростил картину отношений с Северо-Американскими Соединенными Штатами.

— Для печати САСШ как раз характерно, что не «едва ли не единственными», а именно единственными виновниками бедствий американского рабочего и фермера являются советский рабочий и крестьянин. Ведь ни одна газета не опубликовала хотя бы такой цифры: весь советский экспорт в САСШ составляет сейчас всего 2,8 процента ко всему импорту страны! О каком «советском демпинге» может идти речь? И все-таки в выводах я согласен с товарищем из Внешторга. Смена президента, безусловно, приведет к переориентировке в торговле. Что касается Германии и возможного прихода к власти национал-социалистов, за чем последует разрыв торговых отношений с нами, — это вполне реальное опасение. Но разрыв торговых отношений — вопрос не дней, а месяцев.

«Почему вы так думаете?» — чуть было не сказал Базов. Он понимал, что от решения этого дела зависит начало ликвидации целой заговорщической цепи, практически уже раскрытой, находящейся под наблюдением. Очень трудно удержать «под стеклом» многочисленную и разветвленную шпионско-диверсионную группу. Начать ее обезвреживание — значит тут же выйти на представителей фирмы, разоблачить часть их как офицеров немецкого абвера и намного раньше, чем того требуют интересы страны, денонсировать торговый договор, посадить на голодный паек, а то и законсервировать строительство электростанций. Этого никак нельзя! Наше собственное турбостроение только рождается, а производство электроэнергии растет не по дням — по часам. В начале первой пятилетки мощность всех станций составляла 1 миллион 875 тысяч киловатт-часов, а теперь — 4 миллиона 600 тысяч…

Обратившись ко внешторговцу, Леонид Петрович все-таки спросил:

— Почему вы думаете, что разрыв торговых отношений с Германией — вопрос месяцев, а не дней?

— Не будет же «Континенталь» держать на складах готовые турбины и прочее оборудование или сокращать производство в угоду новому правительству, забыв о своих барышах, — ответил представитель Внешторга. — Инициатива разрыва торгового договора будет исходить от правительства. Значит, правительство и должно позаботиться о размещении заказов фирмы в других странах. Во всяком случае, как бы боши ни хотели порвать торговый договор, пройдет не менее полугода, прежде чем вопрос будет решен. А пока немцы ограничатся угрозами, но дальше не пойдут. Хотя… хотя вопрос о ненормальностях германо-советского торгового баланса — притча во языцех в их деловых и правительственных кругах… С нашей, купеческой точки зрения, у нас прекрасный советско-германский баланс — больше полумиллиарда в пересчете на доллары! Из этого источника покрывается дефицит между экспортом и импортом в Америке, а остальные ресурсы идут на размещение заказов в других странах.

Глядя на уверенного представителя Внешторга, Базов не мог без улыбки вспомнить, как всего несколько лет назад коммунисты, да, наверное, и этот внешторговец тоже, шарахались от торгового дела как от недостойного и даже несовместимого с членством в партии: «Торговать с мировой буржуазией, якшаться с теми самыми капиталистами, которым надавали под зад в октябре семнадцатого, — дудки!» Но от умения торговать зависело укрепление Советского государства — и научились.

Разговор закончил представитель Наркомата иностранных дел. Он сказал, что товарищу из ОГПУ, очевидно, все стало ясно, и вдаваться в подробности по его ведомству не имеет смысла.

Базов согласился, потому что действительно вдаваться в подробности он не мог, не имел права.

ПАНИХИДА ПО УБИЕННОМУ

Клерк фирмы «Континенталь» услужливо открывал посетителям дверь актового зала в перовском подворье. Из-за двери шли запахи ладана и горящих свечей.

Высоко, на специально установленном амвоне, стоял настоятель протестантской церкви, одетый в черный сюртук, с шапочкой на голове. Справа от него, держась навытяжку, стоял консул Кнапп. Он надел немецкую военную форму с аксельбантами, грудь его была увешана орденами и медалями, полученными за участие в империалистической войне.

Ближе к выходу расположились десятка полтора людей в штатском — обитатели колонии Континентальхауз.

В переднем ряду у гроба капитана Рединга на коленях стояли две женщины в трауре: его мать и жена, прибывшие из Берлина.

Служба подходила к концу. Настоятель произносил скорбную проповедь:

— «Если только увижу лицо ЕГО, спасусь», — думал мытарь Закхей, влезая на смоковницу: влез, увидел, спасся… Может быть, и погибший спасся бы, если бы увидел… Господи! Услышь молитвы наши. Мы носим язвы Рединга на своем теле…

Он посмотрел в сторону матери Рединга и произнес:

— Блаженно чрево, тебя носившее, и сосцы, тебя питавшие… был ростом большим, говорят, а лицом некрасив, но нам, истинной красоты желающим, он один прекрасен…

Усиливая голос, настоятель почти прокричал:

— Воззрят на ТОГО, кого сожгли заживо и будут рыдать о НЕМ, как рыдают о сыне единородном, и скорбеть, как скорбят о первенце… О, род неверный и развращенный! Доколе буду с вами? Доколе буду терпеть вас? Красный дьявол начал решительную борьбу против нашей веры и сжигает нас заживо. Этого допустить нельзя. Наш светильник не погаснет. Встань в защиту веры Христовой! Порази голову змеи, не оставляй в живых и детенышей змеиных. Бери в руки меч божий…

* * *

Рано утром в кабинете Базова раздался телефонный звонок. Он поднял трубку:

— Слушаю вас!

— Леонид Петрович! Это я, Ларцев! Звоню с Ярославского вокзала, только приехал. Прикажите послать за мной машину.

— Есть послать! — весело проговорил Базов. — Только, Виктор Иванович, скажи хоть одно слово: — Все сделал?

— Поездка, Леонид Петрович, удачная! Все сделал и даже больше!

— Тогда срочно приезжай сюда… на работу. Пыль дорожную стряхнешь позже.

— Слушаюсь. Скоро буду, доложу!

Базов медленно положил трубку. Задумался. Потом взял папиросу, помял ее и, не зажигая спички, положил обратно. «Все-таки спорт — великое дело. Вот стал заниматься в конноспортивной секции и кататься на велосипеде — радикулит как рукой сняло. Курить стал меньше. Хорошо, что послушался совета Вячеслава Рудольфовича».

Он принялся терпеливо читать ночные донесения, поступившие со всех концов страны. Там круглосуточно кипела работа на новых стройках, возводились промышленные гиганты — заводы тяжелой индустрии, строились новые электростанции. На некоторых из этих важнейших объектов действовал враг. И нужно было большое умение, чтобы отличить обычную аварию как результат неумения или халатности от умышленной диверсии классового врага и зарубежной агентуры… Их было много, этих конкистадоров, проникших на чужую землю, чтобы ограбить и разорить ее. Им нет дела до мук и надежд нынешней России, до ее будущего.

Эта трудная работа требовала разносторонних знаний, богатой интуиции и затраты массы времени на консультации со специалистами многих отраслей промышленности. Надо было уметь отделить плевелы от зерен. Всякая ошибка грозила непоправимыми последствиями. Обвинить невиновного — значит упустить врага.

Размышления Базова прервал стук в дверь. Вошел Ларцев. Он похудел, осунулся, очевидно, устал с дороги, но лицо его озаряла радостная улыбка.

Базов пристально осмотрел его и остался доволен.

— Ну докладывайте, и как можно подробней, о своей поездке на Урал. Главное — как и при каких обстоятельствах погиб инженер фирмы капитан Рединг.

— Разведчик подорвался на собственной «мине»! Он хотел вывести из строя две новые турбины на Уралгэсе — и сам сгорел от короткого замыкания. Вот полюбуйтесь, Леонид Петрович, машинкой, которую я привез. — Ларцев открыл портфель, вытащил небольшую коробку, извлек из нее и положил на стол миниатюрный часовой механизм со взрывным устройством. — Этой машинкой Рединг намеревался подорвать электрораспределительный щит, вызвать короткое замыкание и сжечь турбины.

— Как же он не сумел этого сделать? Ведь он профессиональный подрывник, — с недоумением спросил Базов.

— Все дело испортил их собственный агент — начальник отдела эксплуатации Уралгэса Логачев. Вот его признание, с которым он сам в тот же день явился в местное ГПУ. — Ларцев положил на стол объемистую тетрадь.

— Хорошо, внимательно прочту, но расскажите сами, хотя бы коротко, как это было?

— Логачев решил отказаться от связи с немецкой разведкой. Видно, пробудилась совесть. В это же время капитан Рединг приехал на Уралгэс, связался с Логачевым и познакомил его со своим планом вывода из строя турбин. Дал ему подрывную машинку с часовым механизмом. Логачев должен был установить ее около электрораспределительного щита. Но тот наотрез отказался. Тогда Рединг решил это сделать сам, а Логачеву предложил обесточить на короткое время электролинию. Рединг уверенно принялся за дело, но Логачев, видимо, не захотел обесточить — все раздумывал, опасался, а потом его спугнул наш член группы содействия, рабочий-электрик, который следил за безопасностью щита. Наши сотрудники его не раз инструктировали… Вот так Рединг и сгорел, осталась только его взрывная машинка. А Логачев явился в ГПУ с повинной, все рассказал и принес все «фирменные» подарки, валюту и даже венгерскую шубу — подарок Фишера.

Базов поднялся из-за стола и стал широкими шагами ходить по кабинету. Потом остановился и спросил Ларцева:

— А вы, Виктор Иванович, сами верите в его раскаяние?

— Судя по его переживаниям — верю! Хотя здесь, мне кажется, превалирует страх перед возмездием, а не угрызения совести.

— Ну что же, в этом случае его надо понять и, пожалуй, можно принять его раскаяние, хотя оно и пришло к нему с большим запозданием. Мы не должны забывать слов Дзержинского о том, что чекисты несут ответственность за состояние человеческой совести и что без этого разумная осторожность превращается в неоправданную подозрительность. Мы будем плохими коммунистами, если не поможем человеку найти свой верный путь… Конечно, — продолжал Базов, — кающиеся будут приходить к нам и в дальнейшем, и не по случайному стечению обстоятельств, а по душевной потребности. И мы должны учитывать это в своей работе. В случае с Логачевым пусть суд решит, настоящий он враг или «заблудшая овца». — Базов помолчал, потом сказал: — Кажется, уже поздно… хотя надо обязательно посоветоваться с Вячеславом Рудольфовичем. Есть новые нюансы. Судя по тому, что из Берлина срочно прибыл взамен Рединга майор Вебер, они быстро закрывают брешь, видно, собираются и дальше активно действовать. Он установил через Кнаппа связь с Борисовым. «Хитрейшая бестия» — так оценил его Борисов. Он считает его первым вороном из стаи фашистов, прилетевшим на нашу землю. Вебер уж слишком рьяно славословит национал-социализм и их фюрера Гитлера.

Поздно ночью Базов вернулся от Менжинского и велел срочно вызвать к себе Ларцева.

— Видите, Виктор Иванович, от нас с вами почти ускользнула одна деталь, а Менжинский ее заметил. То, что вместо Рединга в Москву прибыл ярый национал-социалист майор Вебер может означать, что фашисты уже берут в свои руки дела абвера. Сегодня стало известно, что Вебера срочно отозвали в Берлин и теперь, похоже, оттуда последуют инструкции Кнаппу и Бюхнеру, ускоряющие события. Фашисты торопятся. И нам надо все предугадать и опередить их.

ЗВЕРЬ ОБЛОЖЕН

— Кнапп мне сообщил, что полковник Габт фактически отстранил меня от операций на электростанциях… — докладывал Борисов Базову.

— Очень хорошо.

— Не понимаю, почему хорошо, ведь действия Бюхнера и Фишера в этом случае выходят из-под моего контроля. Это плохо.

— Вас берегут, Игорь Николаевич, а это как раз хорошо.

— Тревожно на душе, Леонид Петрович. Может быть, надо еще что-то сделать.

— Ждать. Только ждать, — коротко ответил Базов.

Но ждать и ему самому было трудно. Ведь это было не просто ожидание, а напряженная, неприметная работа на электростанциях, где до поры до времени затаились агенты врага, замаскировавшиеся под обычных советских граждан.

— Ждать! — повторил Базов. — И быть внимательными.

И вот в конце февраля, ранним вьюжным утром Базова разбудил звонок телефона. Сняв трубку, Леонид Петрович не сразу сообразил, кто ему звонит.

— Игорь Николаевич? Это вы? Что случилось?

Базов машинально глянул на часы. Была половина восьмого утра. Он вспомнил, что лег только в три, и, наверное, поэтому так тяжела его голова. Голос Борисова прерывался в трубке, и, чтобы понять его как следует, Базов переспросил:

— Надо срочно увидеться? Серьезные обстоятельства? Вы где? На углу Неглинной и Трубной? Ждите меня. Через двадцать минут я там буду. Машина номер 4—26.

Леонид Петрович тут же позвонил в гараж, вызвал эмку. Потом, быстро одевшись, выпил стакан холодного крепкого чая и вышел на улицу. Прохватывающий ветер гнал колючие хлопья снега. Вокруг желтых фонарей снег казался ослепительно белым, а чуть поодаль от них, на фоне света, — черным. Проезжую часть улицы замело. Базов понял, машина задержится, и пожалел уже, что потревожил шофера. Но тут в конце квартала сквозь снежную пелену проступили два бледных пятна фар, и, вздымая бампером тучи свежего намета, к подъезду подкатила эмка. Шофер распахнул дверцу.

— Прошу, Леонид Петрович.

На углу Трубной площади машина остановилась в точно назначенное время. Борисов попытался разглядеть номер, но, увидев на заднем сиденье Базова, юркнул внутрь.

Резво набирая скорость, эмка направилась к Самотеке.

— В чем дело, Игорь Николаевич? Немцы пронюхали что-нибудь?

— Нет, Леонид Петрович, совершенно другое. Вчера вечером из Берлина прибыл специальный курьер. Он привез Бюхнеру распоряжение от Габта. Вот прочитайте, записано мною по памяти.

Базов взял листок, прочел:

«Правительство новой, национал-социалистской Германии намерено денонсировать торговый договор с Советами… Предстоит ликвидация русского филиала фирмы «Континенталь», и возвращение в Берлин всей колонии. 30 марта, повторяю, 30 марта, провести одновременно намеченные акции. Немедленно приступите к подготовке операции.

Генрих фон дер Габт».

— Что же конкретно они намечают, Игорь Николаевич? И откуда в ваших руках этот документ?

— Ночью меня вызвал по телефону на Цветной бульвар Шмидт. Оттуда мы поехали в Континентальхауз. По дороге Шмидт предложил четырнадцатого марта выехать вместе с ним в Харцызск. Там мы должны будем взять с собой Орлова и направиться на Днепрогэс, где свяжемся с их агентом и сделаем необходимую подготовку. Потом мы со Шмидтом отправимся в Баку. Моя поездка должна быть прикрытием для Шмидта. Со мной он надеется иметь «зеленую улицу». Одновременно с нами на ряд электростанций выезжают другие агенты. Фишер берет на себя среднюю полосу России, где обеспечивает подготовку аварий на Ивановской, Горьковской, Ленинградской, Каширской электростанциях и на Могэсе. Бюхнеру поручено выехать в Златоуст, Пермь, Челябинск и дальше но Уралу. Сейчас у них идет лихорадочная подготовка… Что будем делать, Леонид Петрович? Брать их тридцатого марта, хватать за руку на месте преступления очень рискованно. Можем кого-то упустить.

— А какую роль они отводят в этой операции резидентуре полковника Наркевича? — спросил Базов, — Они не предполагают включить ее в свои операции?

— В директиве Габта о ней нет ни слова.

— Как же, Игорь Николаевич, они вас, единственного их связного с резидентурой «НС-13», бросают на подготовку аварий? Ведь консул Кнапп отключил вас от связи с Континентальхаузом. Уж не самовольничают ли они? Вам надо сегодня же добиться встречи с Кнаппом и непременно выяснить это обстоятельство. Непременно!

— Я высказал, Леонид Петрович, такое предположение Шмидту. Он несколько смутился, но объяснил, что это поручение идет от Фишера, и он, видимо, согласовал его с Кнаппом.

— Игорь Николаевич, вам надо выходить из этой операции кристально чистым и готовым к дальнейшей работе в резидентуре Наркевича, — твердо заявил Базов. — И нужно еще подумать о вашем алиби перед немецкой разведкой. Этот вопрос особенно остро встанет после разгрома Континентальхауза.

Около полуночи Борисов позвонил Базову и назначил встречу на Цветном бульваре. В час ночи они сошлись напротив цирка. Здесь к ним подошел Ларцев.

— Все нормально, Леонид Петрович. Можете спокойно беседовать.

Борисов и Базов устроились рядом на скамейке. У ног Борисова расположился белый пудель.

Вчерашней вьюги словно и не было. Небо очистилось. Ярко светила полная луна. Стоял легкий морозец, снег ослепительно сверкал.

— Вы и собачку с собой взяли, Игорь Николаевич? Это зачем? — спросил Базов.

— Фанфан — мой надежный сторож. На прогулке он бегает вокруг меня, и я могу спокойно останавливаться, оглядываться, так что любой «хвост» моментально обрежу.

— Виделись с Кнаппом?

— Расстались в десять часов. Представьте себе, Леонид Петрович, Кнапп настолько возмутился самодеятельностью Фишера и Шмидта, что тут же поехал в Континентальхауз. Мне он категорически запретил выполнять их поручения и даже встречаться с ними. «На вас возложена особая миссия по связи с резидентурой «НС-13», и подвергать вас опасности сейчас мы не можем…»

Я заметил Кнаппу, что тридцатое марта приведет к провалу многих ценных агентов. «Может быть, стоит кого-нибудь отвлечь от этого дела и сохранить для резидентуры «НС-13», — предложил я. Кнапп резко возразил: «Наша операция готовилась долго. Несомненно, ряд агентов провалится и погибнет. Конечно, жаль проверенных и преданных людей. Но это же война, и потери неизбежны». Я спросил у него: «Разве уже война?» — «Нет, пока только прелюдия». Потом Кнапп заговорил о другом: «Вам можно доверить. Сейчас у нас идет борьба с американцами за первенство в Европе. Они стараются нас вытеснить. Приход к власти Рузвельта усилил позиции САСШ. Рузвельт сейчас ведет активную подготовку к восстановлению дипломатических отношений с Советами. Это укрепит положение России в Европе в ущерб Германии. САСШ, конечно, используют это, и нас совершенно оттеснят. Своей операцией мы должны ослабить энергетический потенциал России, порвать с ней торговые отношения и нейтрализовать этим Америку. И потом, ведь новая национал-социалистская Германия должна объединить с другими странами свои усилия в борьбе с большевизмом…» На этом дело еще не закончилось. Кнапп дал мне срочное задание, только предупредил, чтобы я выполнил его без особого риска. Им надо заранее определить ущерб, какой они нанесут нашей военной промышленности своей акцией. И я должен ему добыть секретные данные о военных объектах, обслуживаемых электростанциями, которые будут выведены из строя. Он просил меня представить ему эти материалы к тринадцатому марта с тем, чтобы в этот же день отправить их в Берлин специальным курьером. Я ему сказал, что это очень трудно и придется кое-кого привлечь к этому делу. Тогда он дал мне на расходы пять тысяч рублей. Потом вручил «зарплату» — чек на тысячу фунтов. Вот они, возьмите.

— Валюта, Игорь Николаевич, это неплохо! Что касается сведений, мы, конечно, их «дадим». Пусть тринадцатого курьер уезжает, а ночью мы разгромим всю их агентуру, осевшую в Континентальхаузе. Курьера, конечно, не тронем, пусть спокойно везет «важные материалы» в Берлин. Это и будет вашим алиби. Все!

Борисов поднялся. Послушный Фанфан, видимо, немного застыв, принялся бегать и прыгать вокруг хозяина. Базов, щурясь от искрящегося под фонарями снега, подошел к Ларцеву и распорядился:

— Сейчас же, Виктор Иванович, садитесь в машину и быстро в Перово. Больше оттуда не выезжайте. Ни на секунду не упускайте из виду ни Бюхнера, ни Фишера.

— Наконец-то! — облегченно вздохнул Ларцев. — Когда начнем операцию?

— Скоро, Виктор Иванович!

Ларцев направился к машине, стоявшей на углу Цветного бульвара, а Базов устало побрел обратно в управление. Надо было позвонить на места. Он знал, что с этой минуты день и ночь перестают существовать для него.

Крепко держа папку под мышкой, Базов ровно, сдерживая себя, чтобы не пойти быстрее, двигался по устланному ковровой дорожкой, казалось, бесконечному коридору управления. Минуту назад секретарь Менжинского попросил его прийти к Вячеславу Рудольфовичу с докладом. И теперь по дороге в кабинет председателя ОГПУ Леонид Петрович еще и еще раз мысленно перебирал в памяти все сделанное за эти дни.

Однако путь был короток, всего Базов передумать не успел и потому вошел в кабинет Менжинского с чувством некоторой неудовлетворенности. Вячеслав Рудольфович глянул на него поверх пенсне и жестом пригласил садиться. Пока Базов раскладывал на столе карты Москвы и Европейской части Союза, готовил документы, Менжинский досматривал какую-то бумагу и, поставив свою подпись, закрыл папку, поднялся, подошел к нему, пошутил:

— Вы, Леонид Петрович, не то что доклад — лекцию о своих «подопечных» прочитать хотите.

— Меня удивляет их наглость, Вячеслав Рудольфович. Они действуют так, будто считают нас слепыми и глухими.

— Вас за это благодарить надо.

— Меня? — Базов с искренним удивлением и даже обидой уставился на Менжинского.

Тот весело усмехнулся в усы, снял пенсне и посмотрел на Базова добрым лукавым взглядом. Потом водрузил пенсне на мясистый нос и с прежним добродушием повторил:

— Вас, вас. Эта их наглость объясняется уверенностью в безнаказанности. Значит, враг не заметил, что действует под стеклянным колпаком. Он уверен в себе. Даже ложный испуг, который вы у них вызвали, встревожил их только поначалу. Ведь не пострадал ни единый волос ни на их головах, ни на головах агентов. Есть от чего успокоиться. Сколько времени прошло, а ОГПУ их не трогает. Им и в голову не приходит, что подобная «тишина» свидетельствует о глубоком проникновении в их стан… Доложите, Леонид Петрович, как они себя сейчас ведут, — попросил Менжинский.

— По-моему, они чувствуют себя действительно в безопасности, Вячеслав Рудольфович. Но стараются как можно скорее убрать из Континентальхауза вещественные доказательства.

— Ну что же, мы не дадим им этого сделать, начнем операцию.

Сняв пенсне, Менжинский долго протирал стекла суконкой, потом сказал:

— И все-таки в одной из частей операции есть известная доля риска.

— В чем, Вячеслав Рудольфович?

— Думаю, что консул Кнапп, прикрываясь дипломатическим иммунитетом, попытается спасти хотя бы наиболее, с его точки зрения, ценных людей. Ведь об обыске на подворье, об аресте Бюхнера, Фишера и иже с ними он узнает тотчас… Потому арест офицеров абвера и их агентов в других городах должен произойти одновременно — час в час, минута в минуту. Понимаете?

— Ясно. Все это будет учтено в плане операции.

— Да, Леонид Петрович, — продолжал Менжинский, — гитлеровская партия национал-социалистов начала еще более интенсивно наступать на Коммунистическую партию Германии. Третьего марта арестован вождь немецких коммунистов Тельман. Представляете себе — депутат рейхстага заключен в Моабитскую тюрьму! Нам известно, что Гитлер готовит закон о роспуске Коммунистической партии Германии… При обысках обращайте внимание на связь агентов абвера с фашистами. Надо знать, насколько они проникли в рейхсвер и абвер. Это очень важно для будущего.

Базов встал, считая, что аудиенция закончена.

— Нет, присядьте, товарищ Базов, не торопитесь. Поговорим еще…

Менжинский стал как будто более сосредоточенным, более официальным.

— Операция «Континенталь» далеко выходит за рамки простой ликвидации шпионско-диверсионной группы абвера. Сейчас уже речь идет не только об их враждебной деятельности. Мы ведь не служители царской охранки, которая действовала по принципу: лови, сажай, держи. Мы — вооруженный орган партии, и недаром ЦК присвоил нам звание — Государственное Политическое Управление! От нас требуется не только абсолютная, беспредельная преданность и законопослушность партии. Мы должны твердо себе усвоить, что все наши, даже мелкие, ошибки, неточность информации могут дезориентировать Центральный Комитет. Поэтому в любом вопросе борьбы с врагами мы должны быть далеко впередсмотрящими. Именно так!.. Американский империализм, его разведка охватили почти всю Европу, но от нашего внимания они уходят, ловко ускользают. Не так ли?

Базов нервно заерзал на стуле и согласился:

— Да, пожалуй так!

— А знаете ли вы, — продолжал Менжинский, — что затевает отдел американской разведки, тот же Хаскель? Посмотрите, какая получается картина.

Джон Фостер Даллес в качестве представителя американских монополий играет большую роль в воссоздании германского военного потенциала, финансирует гитлеровскую партию и готовит ее приход к власти. Миллиардер Дюпон, владелец военно-химического концерна, также установил тесную связь с германскими магнатами и содействует усилению военно-промышленного потенциала Германии. Международный банковский дом Моргана инвестирует крупные капиталы в Германию, заключил патентные и другие соглашения с германскими монополиями, финансирует Гитлера. Некоронованный король США Эндрю Меллон — миллиардер и министр финансов при президентах Гардинге, Кулидже и Гувере — вместе с Рокфеллером, Дюпоном, Морганом финансирует и вооружает Германию.

Герберт Гувер, президент США. Спекуляцией и различными аферами нажил огромное состояние и стал миллионером. Не забывайте, он был пайщиком ряда акционерных обществ в царской России и директором Русско-Азиатского банка. В августе 1931 года заявил корреспонденту газеты «Сан-Франциско ньюс»: «Сказать по правде, цель моей жизни состоит в том, чтобы уничтожить Советский Союз». Гувер как президент США поощряет миллиардеров финансировать германских военных промышленников. Выступил с инициативой предоставить Германии мораторий по военным репарациям. В декабре 1932 года правительство Гувера официально признало за Германией право на вооружение. Оно поощряло начавшуюся в 1931 году японскую агрессию против Китая и стремилось толкнуть Японию к нападению на СССР. Гувер собирается посетить Германию, встретиться с Гитлером… Так вот, этот «цвет» Америки подготовил приход Гитлера к власти. И теперь их главная цель — направить его удар на Советский Союз, — заключил Менжинский. — Нам надо удесятерить усилия по организации безопасности нашей оборонной промышленности. Это наша основная задача. Теперь, кажется, все. Ну что ж, товарищ Базов, обкладывайте зверя в его берлоге. Желаю удачи!

Они прибыли на станцию Перово уже в сумерки, когда дачи запирались наглухо. Слышен был лишь лай собак в глубоких, затененных садами дворах.

Операция началась ровно в 20.30. Ларцев тихо открыл наружную дверь подворья, предварительно выведя из строя звуковую сигнализацию. Немецкие овчарки, охранявшие двор, вылезли из будок и настороженно смотрели на неожиданно и бесшумно открывающуюся калитку…

В большом зале собралась вся колония Континентальхауза. Портрет президента Гинденбурга был снят со стены. Стальная дверь сейфа была открыта, на столе в беспорядке разбросаны бумаги. Колония явно готовилась к эвакуации.

В это время в зал вошел Базов, за ним группа оперативных сотрудников.

— Оружие на стол! — приказал Ларцев.

— О мой бог! — воскликнул Бюхнер и, разведя руки в стороны, с кислой улыбкой глядя на бумаги, тихо произнес: — Ну что же, берите их! — Потом посмотрел на портрет Гинденбурга и шепотом добавил: — Новое правительство фюрера нам не простит такого провала…

— Пожалуй, вы правы, Бюхнер, — сказал Базов. — Разведчик, пойманный с документами, теряет свою ценность. И фюреру вы вряд ли будете нужны… Покушение на ГОЭЛРО не состоялось!

ГОД ЗА ГОДОМ

(вместо эпилога)

Год за годом листает история странички календаря.

Ленин умер, но живут его гениальные идеи, его мечты и замыслы, воплощенные в величественных свершениях нашей партии.

Лучи лампочки Ильича, оказалось, обладают свойством вызывать цепную реакцию, которая привела в движение и изменила всю жизнь Советской страны.

С 1947 года СССР по производству электроэнергии занимает первое место в Европе и второе — в мире. Теперь, говоря о нынешней советской энергетике, мы пользуемся астрономическими цифрами — миллиардами, триллионами. Советский Союз ежегодно производит свыше триллиона киловатт-часов электроэнергии!

Далеко вперед ушла наша страна от первых скромных рубежей, от первых планов, которые многим тогда казались нереальными.

Сейчас в течение одного года у нас вводятся в действие новые энергетические мощности, в 7 раз превышающие суммарную мощность электростанций, намеченную планом ГОЭЛРО на 10—15 лет!

Самой мощной по плану ГОЭЛРО была Днепровская ГЭС (200 тысяч киловатт), теперь же один агрегат Красноярской ГЭС имеет в 2,5 раза большую мощность. Если крупнейшей тепловой станцией по плану ГОЭЛРО была Штеровская ГРЭС (100 мвт), то теперь один агрегат на Костромской ГРЭС мощнее ее в 12 раз!

Но хотя цифры наших первых планов давно перекрыты, неизменными остаются ленинские принципы, положенные в основу ГОЭЛРО и прошедшие проверку временем. И сейчас, определяя основные задачи строительства коммунистического общества, партия руководствуется гениальной формулой В. И. Ленина:

«Коммунизм — это есть Советская власть плюс электрификация всей страны».

Память постоянно обращает нас к прошлому, к славной и героической истории нашего государства. О подвиге народа, создавшего и защитившего самый передовой общественный строй, должна знать и помнить наша молодежь — те, кому продолжать эстафету строительства коммунизма, кому осуществлять грандиозные планы Коммунистической партии, партии Ленина.

Пономарёва В. Пономарёв В

Голова Медузы Горгоны

Документальная повесть журналистов Валентины и Виктора Пономаревых рассказывает о трудных годах становления Советской власти на Северном Кавказе, самоотверженной борьбе первых чекистов Ставрополья с врагами молодой Республики.

В основе повести лежат подлинные события 1920—1921 годов, когда сотрудниками Терской губернской чрезвычайной комиссии был ликвидирован крупный и опасный заговор против Советской власти, подготовленный контрреволюционными организациями «Штаб бело-зеленых войск» и «Союз трудовых землевладельцев». Имена многих героев повести подлинны. Родина помнит каждого из бойцов незримого фронта, в трудную годину отдавших свою молодую жизнь за дело трудового народа и нашей любимой Коммунистической партии.

Э. Б. НОРДМАН, генерал-майор.

Рваное покрывало тумана медленно сползало в долину, цепляясь за склоны кургана. Степь просыпалась лениво, неохотно. Прибитая росой жухлая трава неслышно распрямлялась, стряхивала тяжелые капли.

В станице, пробуя крепость своих голосов, завели перекличку кочеты. А когда они чуть поутихли, где-то в стороне тоненько и призывно свистнул суслик.

Дед Егор, седой как лунь, жилистый и крутоплечий, тяжело ступал в глубокую борозду, почти упирался грудью в гладкие, отполированные ручки плуга. Из-под острого лемеха отваливал сочный пласт и бежал нескончаемой черной лентой.

Окрепший за лето Рыжуха честно тянул плуг, и Егор, скорее по привычке, чем для острастки, понукал коня:

— Шали у меня! Ишь!

Изредка попадался камень. Глухо звякнув об него, лемех выскакивал из борозды. Тогда Егор смачно матерился, останавливал коня и смахивал со лба крупные капли пота. Поправив лемех, снова дергал вожжи:

— Пшел, зануда!

Он сердито бубнил в густые усы и не замечал ни свежести раннего утра, ни солнца, уже выглянувшего из-за кургана и согревшего землю. Вообще-то ворчать вроде было и не на что. Нельзя сказать, чтобы станичный исполком нарезал Егору худую землю. У других вовсе не участки, а чертовы ребра. Но за какие такие доблести самый лучший кусок возле речки получил Гришка-мироед? Жинка рассказывала, когда Егор вернулся из города, как на сходе Гришка громче всех хвалил Советскую власть, чуть не зад лизал новому председателю исполкома. А какой он новый? При белых атаманил в станице и при красных опять пуп земли. И все эти горлопаны разом как-то вокруг него кубло свили. Да леший с ними! Егора они не обидели, правда, поди, не из жалости, а скорее из опаски, что сын приедет и наведет порядок. И где мотается, шалапут? Как подался в Сальск от белых, так словно в воду канул. А тут вот кряхти один, хозяйство подымай. И зятек достался тоже… Как на пахоту, так дела у него, гляди ж ты. А какие дела? Лясы разве точить по корешам-лоботрясам? Учредилку ему надо, казачью волю, енерал вшивый!

— Тпру, зануда!..

Егор распрямился, одной рукой выворотил на бок плуг. Довольный, оглянулся. За спиной его дымились взрезанные ломти земли, по которым деловито чиркали веселые степные птахи. Казак полез за табаком, но пощупал один карман, другой и сердито сплюнул: пропал день! Какая уж тут работа без курева…

Он повздыхал и уж совсем собрался было в станицу, как вдруг заметил верхового. Егор пробежал несколько шагов и замахал рукой:

— Эй! Погодь малость. Эй!

Всадник повернул коня. Статный парень в поношенной черкеске приветливо улыбнулся Егору и, склонившись в седле, чуть осипшим, словно надтреснутым голосом пробасил:

— Бог в помощь, отец! Подмогнуть, что ли?

— Я уж сам. Слышь-ка, табачку у тебя нема? Кисет дома оставил, ляд его дери…

— Что есть то есть. Закурим. — Всадник слез с коня, накинул повод на ручку плуга и сел на камень.

Егор примостился рядом и неторопливо свернул цыгарку.

— Служивый, что ли? — Егор кивнул на кубанку парня, где алела небольшая звездочка.

— Да вроде того…

— Как кличут-то?

— Яков.

— Доброе имя. Пришлый али казак?

— Из казаков.

— Ну и я оттудова. Егорием прозвал батяня, — удовлетворенно заметил Егор.

Помолчали.

— Под озимку готовишь поле? — спросил теперь уже Яков.

— Да так… — неопределенно махнул рукой Егор и неожиданно зло добавил: — Готовлю. Чужое пузо набивать!

— Что так серчаешь?

— Как же, мил человек, не серчать? — распалялся Егор. — Вот посеял я ржицу, урожай взял. Добрый был урожай. Ну, думаю, встану теперь на ноги. Ан нет! Нахлебнички-то уж тут как тут. Сколь там у тебя хлеба: то ли пуд, то ли сорок сороков — отдай и все. Под разверстку забрали. Тому же Гришке-мироеду должок надо отдать? Надо, не то в другой раз кукиш свернет. Отдал. А нынче вот на семена не наскребу. Скажи мне, коль ты казак, мудро это али нет, хлебороба так обижать?

— Время такое, дед…

— Знамо дело, — горестно вздохнул Егор, — да только интересу нет: как свой пуп ни надрывай, все одно уплывет хлебушко. Ровно как у нас говорят: хучь сову о пенек, хучь пеньком сову, а все одно получается — сове не летать.

— Погоди, Егор, все еще изменится. Нам сейчас первое дело голод побить надо по всей России. Голод-то контре на руку. Так и прет она отовсюду.

— Это верно, — уже спокойнее поддержал Егор. — В станице власть вроде новая, а мироеды старые. Все одно воду мутят… А может, и правильно мутят-то? Казаки — они спокон веку свободу любили, а тут, значит, никакого им снисхождения, ровно мужичье какое.

Егор хитровато поглядел на парня:

— Слыхал, как русский царь послов отправлял в горы? Это когда он с чеченами замирение хотел сделать…

Он взял комочек земли и, разминая его, стал рассказывать:

— Приехал, значит, к муллам ихним енерал Барятинский. Хватит, мол, с Россией вам воевать. Все одно, мол, Персия от вас отказалась, никого за вами нету. Персидский шах вас, мол, все одно русскому царю в пеш-шех подарил. Раскинули умом старики, а один сказывает: «Смотри, енерал, птичка на кусту. Так я ее тебе тоже дарю». Так ни с чем и уехал князь Барятинский: свободу-то, ее не подаришь, не купишь. А казаки — не чета чечне. Народ дюже свободный…

— Это о какой свободе говоришь? Свобода над иногородними измываться, куска хлеба их лишать? Что они, не люди, что ли?

— Да ить тоже люди, — согласился Егор и поднялся. — Солнце-то вона уже куда кинулось. Ну, прощевай, мил человек. А табачку отсыпь-отсыпь малость, коль не жаль…

Парень отдал Егору остатки махорки в потертой пачке.

— Держи. Все равно скоро в городе буду.

— Добрый ты казак. Ну, до свиданьица…

Егор врезал в борозду лемех, дернул вожжи и сердито крикнул:

— Пшел, зануда! Я те засну! Ишь!

Он удалялся, склонившись над плугом, и продолжал что-то бубнить себе в седые усы.

* * *

Беспрерывно бухала тяжелая дверь. От каждого ее удара жалобно звенели стекла мрачного парадного, напоминавшего гигантскую замочную скважину. Часовой, видно, привык и к постоянному хлопанью двери, и к дребезжанию стекол и к людскому гвалту.

Он торопливо проверял протянутые ему документы, оттеснял в сторону голосистых баб с узлами и корзинами, слушал путаные объяснения какого-то толстого пожилого священника, который непременно хотел попасть внутрь. Время от времени часовой хрипло покрикивал на осаждавших его женщин, пытался им что-то растолковать, потом снова нетерпеливо отмахивался.

А дверь бухала опять и опять, впуская все новых людей в холодное нутро здания.

По крутой каменной лестнице Гетманов поднялся на второй этаж. Мимо него то и дело пробегали встревоженные чекисты, гулко грохотали сапоги, бряцало оружие, слышались громкие окрики. В узких полутемных коридорах было тесно. Тех, кто замешкался, толкали, припоминая и мать родную и самого господа бога. Многочисленные ходатаи, просители и задержанные жались к стенам, с опаской прислушивались к голосам за дверями кабинетов.

Для Якова, только что покинувшего армейскую среду, все здесь было непривычно. Он как-то даже растерялся поначалу от этой суеты и гула. Пробираясь вдоль стены, внимательно разглядывал каракули на серых обрывках бумаги, прилепленных как придется на дверях. Долго искал кабинет председателя Терской губернской чрезвычайной комиссии, пока не остановил молоденького красноармейца и тот не подвел его к тупичку в конце коридора.

Вход в здание губчека.

В кабинете были двое: Долгирев, знакомый Якову еще по совместной службе в Кисловодском отряде Красной гвардии, и второй — плотный, круглолицый, с большими залысинами, в выцветшей, но еще добротной гимнастерке.

Долгирев поднялся навстречу Якову, дружески улыбнулся и протянул ему руку:

— Приехал? Садись! Кстати, вот начальник твой — Бухбанд.

Он обернулся к круглолицему:

— А это Гетманов. Тоже Яков. Из одиннадцатой армии. Я тебе говорил о нем. Рубака и отличный кавалерист. Познакомитесь после, в деле. А сейчас, Яков Арнольдович, займись листовкой, что нашли нынче утром на станции. Дело начинает принимать серьезный оборот. Не иначе снова какая-то группа офицерья орудует.

Когда Бухбанд вышел, председатель чека подсел к Гетманову:

— Значит, прибыл. Это хорошо. Люди нам нужны. Дел невпроворот, а кадры — не ахти. Правда, губком идет навстречу. Дал троих парней с партийной и хозработы. Да вот и Бухбанд хорошо помогает. На Урале воевал, комиссарил. Из-под расстрела у Колчака ушел.

Бывший рабочий, возглавивший по приказу партии борьбу с контрреволюцией в губернии, Долгирев говорил быстро, коротко, словно обрывал фразу на полуслове. Он легко поднялся, прошел по кабинету и приоткрыл дверь.

— Накурили, как в преисподней, — расстегнул ворот, возвратился в массивное кресло и положил жилистые руки на зеленое, изъеденное молью сукно стола.

Яков смотрел на его осунувшееся лицо с нездоровой желтизной, глубоко запавшие глаза и думал о том, как сильно изменился Долгирев за эти два года.

Председатель перехватил его взгляд и усмехнулся:

— Что изучаешь, как невесту? Постарел?

И тут же перевел разговор.

— Рана не ноет?

— Я уже забыл о ней.

— Такое не забывается. Паек получил?

— Не успел. Я сразу сюда…

— Ладно, слушай обстановку. — Долгирев откинул со лба свисавшую русую прядь, снова поднялся и зашагал по кабинету.

— Спокойной жизни тут тебе не видать. Назревает серьезное дело. Пока поедешь в Моздокское политбюро. Там сейчас самый горячий участок. Васищев объявился. Банду собрал человек в сто пятьдесят. Сейчас здесь секретарь политбюро. Получите у коменданта пулемет и поезжайте. Время дорого.

Долгирев глянул в окно.

— Тачанка их еще здесь.

Он подошел к телефону.

— Дай коменданта. Веролюбов? Моздокских придержи. С ними товарищ один поедет.

— Приедешь на место, — повернулся председатель к Гетманову, — поможешь ребятам. Там полуэскадрон Второй Блиновской кавдивизии. С Васищевым ему не справиться. Нужно создать отряд самообороны, пока чоновцев не подбросим. В станицах сплошь казачество, народ тяжелый. Если подымешь — помощь большая будет.

Из коридора донесся неясный шум, затем громкий срывающийся голос. Долгирев прислушался.

— Опять шумит! — сердито нахмурился он. — Представь себе, честный парень. На любое дело идет без рассуждений ради революции. Предан до конца. Но ведь у нас одной преданности мало. Ой как мало…

Долгирев взял Якова за локоть, вывел в коридор и подвел к кабинету следователя. Дверь была приоткрыта, и за нею во всю мощь грохотал луженый бас. Яков увидел у стола растерянного служащего и чекиста, выпрямившегося во весь свой могучий рост.

— Ты мне тут арапу не заправляй! Контра ты! Понял, нет? Руки покажь!

Задержанный оторопело смотрел на него. Сообразив, наконец, чего хочет следователь, быстро сунул руки вперед.

— Все тут ясно! — чекист ткнул пальцем в пухленькие ладошки. — Где ты видал у трудового класса такие руки? Брешешь! Тебя как контру ярую — каленым железом! Все! Точка! — От удара кулака, казалось, разлетится двухтумбовый стол.

Долгирев подождал, когда выведут арестованного, и тихо приказал конвоиру:

— Отведите к Запольскому. Пусть разберется спокойно и сам решит.

Он посторонился, пропуская тощую бабу с набитыми авоськами и двух взбудораженных теток, едва поспевающих за красноармейцем. Дверь снова осталась приоткрытой.

— Кто такие?

Женщины, перебивая друг друга, торопясь, начали рассказывать, как задержали эту злостную спекулянтку.

— Присосалась к рабочему классу? Кровь сосешь? Контра! — снова загремел бас.

Бабы присмирели, а спекулянтка, сорвав с головы платок, испуганно всхлипнула, заерзала на стуле и вдруг истошно заревела.

— Не реви! Слышь? Отвечай. Что торговала?

Тощая баба смолкла, бросила быстрый взгляд на чекиста и затараторила:

— Это кто спекулянт? Это кто же присосался? Ироды! Аспиды! Весь век маюсь, кусок на жизнь добываючи, и на тебе! Контра. Это ты меня-то контрой? Не слухай их, брешут. Весь век тружусь…

И баба снова пустилась в рев.

— Замолчь! Руки покажь! Чего зенки-то таращишь? Руки!

Баба выронила авоськи.

— Вот тебе руки-то, гляди, на! — И снова запричитала: — Для детей ить стараюсь. Шестеро их. Голодные. Господи, и кто же защитит-то нас, горемычных…

— Брешет, — вмешались женщины. — Нету у нее детей. Кажный день спекулянтством занимается. Врет она все…

Чекист бросил на них строгий взгляд.

— Разберемся, гражданочки. Вы свободны.

Женщины вышли, а следователь помолчал, потер лоб и тихо сказал бабе с авоськами:

— Ступай. Иди себе спокойно.

Задержанная проворно шмыгнула в коридор.

Долгирев вошел в кабинет. Чекист сидел, уперев кулачищи в стол.

— Почему отпустили спекулянтку?

— А ты руки ее видал, товарищ председатель? — Он глянул на Долгирева лучистыми глазами. — Понимаешь, не могут быть пухлые ладоши у пролетарьята. У этой мозолищи — во! Наша она. Трудовой элемент.

Долгирев махнул рукой, вышел из комнаты и выразительно посмотрел на Гетманова.

— Видал? Вдолбил себе, что мозоли — неопровержимое свидетельство верности пролетарскому делу. Жалко парня, но придется распроститься. Мало для нас одной преданности да честности, — вздыхал Долгирев, шагая к своему кабинету. И Гетманов понял, что не случайно выходили они в коридор: слушай, мол, рубака, да смекай, как надо и как не надо, сразу привыкай.

Не успел Яков проститься, как к Долгиреву заглянул дежурный.

— Товарищ председатель! К вам тут… палач.

— Кто-кто? — удивился Долгирев.

Дежурный растерянно остановился в дверях.

— Да вот он…

В кабинет ввели здоровенного детину в грязном потертом пиджаке. Тот сдернул шапку, рассыпав космы рыжих волос, и осклабился:

— Слыхал, гражданин начальник, что вам палач требуется. Как платить изволите — оклад али за каждую голову? В Тифлисской тюрьме, так там оклад давали.

— Вон, — прошептал. — Вон! — взорвался Долгирев.

Детина попятился к двери.

— Может, просто за харчишки возьмете?

— Вывести! — приказал Долгирев. — И к этому его, к крикуну! — Смутился, тут же поправился: — К следователю в семнадцатую. Пусть полюбуется на мозолистые руки божьего ангела!

— Видал? — кивнул он вошедшему Бухбанду. — На всех перекрестках обыватели болтают об ужасах чека. Наконец и палач пожаловал…

Но Бухбанд не поддержал разговора.

— Банда зверствует, — сказал он, нахмурясь. — Ждали Васищева у Наурской, а он появился в Стодеревской.

— Срочно сообщи в губком и губвоенкому, — сказал Долгирев и повернулся к Гетманову. — А ты давай быстро в Моздок. Да пулемет, пулемет не забудьте!

* * *

До позднего вечера сеял под Неволькой рожь Михаил Егоров. Боевой казачий вахмистр, прошедший всю германскую, получавший когда-то золотые кресты за доблесть и храбрость из рук самого генерала Брусилова, год назад сманил своих односельчан и прибыл из белых войск в родную станицу Галюгаевскую. Навоевались казаки, истосковались по земле. Впрягли своих коней в плуги, но винтовки с плечей не снимали: время было тревожное, лютое. Того и гляди столкнешься нос к носу с какой-нибудь малою бандой. А тут, говорят, появился в бурунах подъесаул Васищев, что родом из Николаевской. Неровен час, перехлестнутся дорожки…

Михаил привел коня к дому, что прилепился на самом краю калюжины, заросшей густым камышом. Встретила жена.

— Зеленые в бурунах объявились, отец… Все дружки твои за озеро подались. За тобой заезжали. Вся извелася я. Уходил бы и ты, вдруг нагрянут? Узелок тебе соберу, а?

— Бог не выдаст — свинья не съест. Да и устал я, мать. Сосну малость…

Набросил на дверь крепкий кованый крюк и устало растянулся у порога. Карабин — рядом. Но не успел задремать, как слышит — выстрел вроде. Тихо в станице. И вдруг до того ясно, будто сердце свое: цок, цок, цок. Верхами едут.

Подскочил к окошку: так и есть. У ворот Гришка, полковничий племяш.

— Где хозяин?

Молчит Михаил. Смотрит, а там еще верхами Мишка-«армян», местный, у зеленых вроде лазутчика, да за ним еще человек пять.

— Отворяй! — И через плетень норовят, но стерегутся.

Кинулся Михаил на чердак. Снял тихо четыре черепицы. А Гришка уже во дворе рыщет. Переждал хозяин, когда все в конюшню кинулись, да прямо с крыши за забор. Пробежал на задний двор, засел в бурьяне. Слышит, жинка кричит:

— Караул! Грабят! Люди!

Мимо прошли бандиты. Седло несут, хомут да тулуп, коня в поводу ведут. Переждал немного, прислушался. Так и есть — Васищев в станице. Михаил осторожно миновал баз, съехал по круче к калюжине и исчез в ночных камышах.

А в это время в станице Галюгаевской Васищев творил свой неправый суд. По спискам, составленным кулачьем, тащили к магазину активистов. Волокли одного, другого, кидали на колени перед атаманом. Втолкнули в круг мужика в разодранной рубахе, босого. Тащат женщину молодую за волосы, пинают.

— Пустите, дяденьки! Ничего я не знаю. Ой, за что же?

— Иди, гадюка!

Навстречу муж ее, Иван.

— Куды ж ты, Дуся?

— Подь с дороги, кобель! — и со всего маху прикладом в зубы. Аж хруст раздался в ночи. Упал Иван.

Втолкнули в круг Евдокию.

— Хлеб показывала, сволочь?

— Да кто ж это оговорил, господи? Скажи хоть ты, Григорь Андреич!

А тот наганом в зубы — искры из глаз.

— На тачанку их! — вскочил Васищев и приказал адъютанту: — Пошли троих под Моздок!

Закачалась по ухабам тачанка. Сами верхами. Васищев рядом, на женщину поглядывает. Та сжалась в комок в кузовке, в одной рубахе ночной. Доскакали до балки Песчаной, мужика босого из тачанки наземь:

— Слезай! Чести много возить тебя!

Трава вокруг густая, высокая.

— Беги! Побежал босой.

«Ток! Ток!» — оглушило Евдокию. Упал босой в траву.

— В Стодерева! — рявкнул Васищев. И снова понеслись с гиком, уже к Стодеревской.

А там в одном дворе дедов секут. Порты стащили со стариков, плети свистят — кожа в клочья. Молчат деды.

Погнали их за сарай. Снова слышит Евдокия: «Ток! Ток!». А ночь лунная, светлая. Опять закачалась тачанка: Безорукин хутор.

На подъездах телефонный провод оборвали.

Васищев на кровати сидит, пьяный. Дед перед ним на коленях, бородища в крови.

— Двое у меня. Сын инвалид, внучке три года. Чего измываешься?

— Совдепии кланялся? В поле вышел?

— Семья у меня. Жрать надо. Хозяйство подымать…

— Не подымать — рушить, старый ишак! — и сапогом его в зубы. — Гулять едем!

Песни, хохот пьяный. Васищев Евдокию лапает. Та — словно в бреду. Видит — вбежали трое, что под Моздок уходили:

— Красные! От Моздока идут!

Вскочил Васищев. Рябому парню галюгаевскому:

— К ним пойдешь! Планы мне, понял?

А тот на Евдокию кивает.

— Эту? Успеем убрать. Айда поговорим, — выскочили из хаты, а Евдокия в окно. Упала на былки в бурьян, прислушалась: ржанье коней, крики, а за углом шепот Васищева.

— Как прошлый раз… За своего сойдешь… Куда кто едет… Что про нас знают… Все сообщать, понял?.. Мы в буруны… Шерстобитов лес…

Побежала Евдокия. Что есть духу. Не заметили, не кинулись следом. Лиса выскочила — друг друга перепугались до смерти. Долго бежала. И вдруг:

— Стой! Стрелять буду!

Сердце обмерло: часовой на кургане.

— Куда летишь, полоумная?

— Васищев… Банда там…

— Айда к командиру!

На станции Стодеревской телефон разбит, стекло хрустит под ногами.

— Откуда бежишь? — командира окружили бойцы. Глядит Евдокия — рябой галюгаевский! Смотрит зло. Растерялась: из огня да в полымя!

— Што с ею гутарить! Пулю в лоб да пинок в ж..!

— Какую пулю? Чего городишь! — Командир встал.

— Васищевская потаскуха, не видишь? Шпионка проклятая!

— Я его нонче в банде видала. Васищев послал его. Планы, говорит, добывай и в Шерстобитов лес…

— Взять!

Выбили наган из руки, скрутили — пикнуть не успел.

— Не трогать! В чека разберутся. По коням, товарищи!

* * *

Не прошло и пяти суток, как Гетманов снова оказался у знакомой уже «замочной скважины». Часовой подсказал, как найти коменданта губчека, и Яков торопливо повел по коридорам злобно насупленного бандита, которого взяли под Стодеревской.

Чекисту хотелось скорее сдать его, чтобы снова вернуться в отряд. Приказ конвоировать задержанного в Пятигорск он воспринял без особой охоты. Перед схваткой с бандой, которая предстояла вот-вот, отъезд казался ему чуть ли не дезертирством.

Сначала арестованный изображал святую невинность, гнусаво канючил: «Товарищ, да как же так, своим не веришь? Отпусти ты меня, браток, а?» Но когда Гетманов прицыкнул на него, вдруг зашептал с присвистом, брызгая слюной и воровато озираясь: «Слышь-ка, местечко у меня есть, кой-какое барахлишко припрятано, разменная монета есть… Никто не знает, а тебе покажу… Как, а?» Яков не на шутку разозлился: «Ах ты, падаль! Вошь тифозная! Я тебе сейчас покажу местечко — не встанешь. Пристрелю, как собаку, чтобы и духу твоего не осталось на земле!» Бандит сжался весь, только глаза злобно блеснули. До самого Пятигорска не проронил больше ни слова.

Нашли, наконец, нужную дверь. Гетманов пропустил вперед арестованного. Недавний помощник коменданта, а теперь комендант губчека Веролюбов встретил Якова не очень дружелюбно. Он заканчивал с кем-то ругаться по телефону, сказал напоследок несколько горячих слов.

— Ну, чего? — тут же спросил он вошедших. — Чего?

— Доставил арестованного из банды Васищева. Вот документ. — Яков протянул Веролюбову крохотный листок. Сложенный вчетверо, он был чуть шире ногтя его большого пальца.

Комендант подозрительно посмотрел на цветной клочок и осторожно развернул его. Покрутил, повертел, поднес ближе к глазам и по слогам стал читать:

— Ка-хе-тин-ско-е ви-но… Гэ… И… Ба-ти-а-шви-ли… соб-ствен-ных… са-дов…

— Эт-та что такое? — Его брови метнулись вверх. Яков едва удержался от смеха.

— На обороте, — ответил он без улыбки.

Веролюбов недоверчиво глянул на него, словно ожидая подвоха, и опять поднес перевернутую этикетку к глазам. У бывшего рабочего плоховато было с грамотой, но показать он этого не хотел и терпеливо разбирал:

— При сем пре-про-вож-да-ет-ся од-на кон-тра…

Но смешинка в глазах Якова, видно, не ускользнула от него. Комендант разозлился и начал громко отчитывать:

— Кто так документы оформляет? Цирк тут, что ли? Кахетинское… собственных садов. Ишь, любители…

— Мне что! Какой дали, такой привез, — объяснил Яков. — Бумаги-то нет.

Тут комендант вовсе взорвался:

— А жратва есть? Чем я эту контру кормить буду? Понапихали тут всякой сволочи, а я их корми…

И вдруг совершенно неожиданно закончил:

— Ладно, принял. Что ты Гетман — знаю. Только назад тебе вертаться не придется. Закуривай!

Яков Гетманов.

И пока Яков сворачивал цигарку из замусоленной газеты и разделенной пополам щепотки махры, комендант вызвал конвой, распорядился, куда поместить арестованного.

Закурили. Веролюбов передал приказание Бухбанда немедленно направить к нему Гетманова и поставить его на довольствие.

— Значит, у нас будешь. Не горюй, банду там и без тебя хорошо прижали. А здесь тоже скучать не придется.

И на прощание добавил, как бы извиняясь:

— Ты не обижайся, что накричал… Эт я так, злость на меня когда нападет. Не могу, понимаешь, никак я к этой контре привыкнуть. Наши хлопцы голодают, в чем душа держится. Да и дома у меня трое, мал мала меньше, святым духом живут. А я тут этих гадов содержать должон, цацкаться с ими. — Веролюбов сокрушенно покрутил стриженной «под нолевку» головой и тяжко вздохнул.

И Яков вдруг почувствовал необычайную симпатию к этому грубоватому и все же какому-то незащищенному человеку.

Он прошел к Бухбанду. Тот был занят, лишь на минуту оторвался от дел, непонятно почему сказал «хорошо» и подал тоненькую папку с замусоленными тесемками и надписью «разное».

— Сядь тут. Познакомься. — А сам вновь углубился в изучение каких-то бумаг.

Гетманов раскрыл папку. Там лежал один-единственный листок, вкривь и вкось исписанный корявыми буквами, потертый на сгибах и со следами не очень чистых пальцев.

«Уважаемая чека, разберись, куда деваются харчи для раненых. Сестра-хозяйка выливает молоко в свою посуду, а говорит, что обменяет на коровье масло. Другой раз завернула конфекты, а говорит, что обменяет на сахар. Шиш мы видим молоко и масло, сахар и конфекты. А также и лекарства прут здеся почем зря. Куда же ты, чека, смотришь, даешь в обиду своих красных бойцов? От всех красноармейцев 8-ой палаты Алексей Герасименко».

Яков перечитал письмо несколько раз и тихонько положил папку на край стола. Бухбанд заметил его движение.

— Э, нет, товарищ чекист, так не пойдет. Откладывать не надо. Пойди и разберись. Мне передали вчера заявление этого красноармейца из 47-го сводного госпиталя. Думаю, что здесь не простое воровство. У нас опять офицерье зашевелилось. Неделю назад в предгорье разъезд задержал подводу. Возница отстреливался и был убит. Под сеном у него обнаружено два ящика медикаментов, кое-что из провизии и теплое белье. Не из твоего ли госпиталя?

Бухбанд так и сказал «твоего», словно Яков там был уже прописан, знал все основательно и теперь оставалось выяснить только кое-какие мелочи. Он хотел было задать вопрос, но начальник отдела опередил его:

— Конечно, сначала устройся в общежитии, получи паек. Веролюбов предупредил тебя, что остаешься? Так надо! Ну, действуй! И побыстрее.

Яков поднялся, нерешительно поправил ремешок.

— Не знаю, справлюсь ли… Опыта у меня в таких делах маловато, то есть совсем, считай, нет…

Бухбанд сердито нахмурился:

— Опыта, говоришь, нет? А у кого он есть, этот опыт? У меня? У других, кто на месяц-два раньше тебя пришел в чека? Все мы здесь с одинаковым опытом.

Он улыбнулся и откинулся на спинку стула:

— Да если бы мы ждали, когда он придет, и не брались за дела, то не было бы революции, буржуазия продолжала бы властвовать до сих пор. Трудно? Не спорю. А если трудное поручение передать другому, разве оно после этого перестанет быть трудным?

И Бухбанд ободряюще улыбнулся.

— Понял! Буду действовать, — четко, по-военному, ответил Яков, круто повернулся на каблуках и вышел из кабинета.

* * *

До обеденного перерыва оставалось не более получаса. Вот-вот захлопают скрипучие двери и гулкие коридоры заполнят суетливые, вечно куда-то спешащие люди.

Но пока была тишина, и Гаврила Максимович наслаждался последними ее минутами. Невесть откуда появилась тощая муха и, обессилев, плюхнулась на подоконник. Чуть отдохнув, она стала медленно перелетать с одного предмета на другой. Зуйко лениво следил за ней. Шевелиться не хотелось: сонное жужжание навевало дремоту. И только когда насекомое нахально уселось близ холеной руки, нехотя сбил муху довольно точным щелчком.

Пора было убирать бумаги. Гаврила Максимович делал это не без удовольствия. Даже если на столе была совсем маленькая стопка, он все равно выдвигал один за другим массивные ящики и медленно рассовывал туда листки, испещренные его четким убористым почерком. Во время этой процедуры он в который уж раз испытывал прочность хитроумных замков и замочков, которые в изобилии украшали изделие прошлого столетия.

Стол черного дерева был достопримечательностью замызганного кабинетика управделами Пятигорского Совнархоза и достался Зуйко в наследство от прежнего хозяина особняка. Громадные тумбы покоились на резных львиных лапах, а вместо ручек на ящиках тускло поблескивали латунные морды зверей с кольцами в зубах.

При всей своей нелепости рабочее место управделами выглядело довольно внушительно. Сослуживцы в шутку окрестили его кабинет «тронным залом», хотя никакого намека на трон или даже завалящее кресло здесь не было, а восседал Гаврила Максимович на самом заурядном, грубо сколоченном и некрашеном табурете.

Скрипнув последний раз сиденьем, Зуйко намеревался уже подняться, как вдруг услыхал у самой двери частые и четкие шаги, а затем короткий, требовательный стук.

«Принесла кого-то нелегкая», — подумал Зуйко и, с досадой выдвинув самый большой ящик, уткнулся в него, показывая необычайную занятость, и сухо разрешил:

— Войдите!

— Добрый день! Могу я видеть Гаврилу Максимовича Зуйко? — раздался мягкий женский голос.

Зуйко замер на мгновение, и от бумаг оторвался уже энергичный человек с приятной улыбкой. Все его круглое, тронутое оспой лицо выражало радушие и любезность.

— Здравствуйте. Я Зуйко. Прошу вас — Он галантно предложил посетительнице единственный колченогий стул у оконца и успел окинуть ее опытным глазом от макушки до новеньких черных сапожек. — Чем могу служить?

— Я приехала вчера, но не могла сразу явиться к вам, — медленно проговорила молодая женщина, легко и непринужденно опустившись на стул.

Строгая белая блузка, которая выглядывала из-под меховой горжетки, выгодно оттеняла смуглый румянец ее щек. Темно-русая коса, вопреки модным стрижкам, венчала голову роскошной короной и чуть оттягивала затылок, что делало осанку женщины грациозной и несколько надменной. Но самыми удивительными были ее глаза: громадные, серые и холодные. Они сразу брали собеседника в плен, изучали его пристально и беззастенчиво.

«Хороша бестия», — отметил про себя Зуйко, пока гостья доставала из черной лакированной сумочки сложенный вдвое листок.

— Привезла вам поклон от Чеботарева.

Зуйко вздрогнул, но тут же взял себя в руки и радостно забалагурил:

— А-а, друг Тимоша вспомнил наконец. Что же вы сразу не сказали? Как добрались до нас? Как устроились?

Разворачивая листок, он словно невзначай встал из-за стола, подошел к двери и прикрыл ее плотнее. Гостья усмехнулась, заметив его тревогу:

— Добралась хорошо, документы у меня настоящие. Устроилась пока в Малеевских номерах по Армянской улице.

Зуйко быстро пробежал глазами короткие торопливые строки:

«Дорогой Гавриил Максимович! Живу у своих, не жалуюсь. Прибывайте в гости. Хоть и небогато, но встретить сумеем. У родственников семья большая, только живут не вместе, часто ссорятся. А так все хорошо…»

Сердце взбудораженно колотнулось: «Так, так! Значит, с Кизляром теперь связь прочная, а через него и с Грозным… Ждет указаний… Оружия там мало, как и у нас, и та же беда — разрозненность и разобщенность мелких отрядов в окрестностях…»

И он уже спокойно дочитал до конца:

«Убедительно прошу вас, Гавриил Максимович, помочь в устройстве свояченице моей Анне Федоровне, с коей и передаю эту записку».

— Очень рад, очень рад, Анна Федоровна.

— Фальчикова, — представилась гостья.

— Фальчикова? Фамилия ваша мне как будто знакома…

— Вероятно, вам доводилось в прошлом слышать о заместителе председателя Терского войскового круга есауле Фальчикове. Это мой муж… Бывший. — Она усмехнулась.

Зуйко понятливо кивнул.

Тимофей Чеботарев — человек верный, хороший конспиратор. К тому же мужик с заглядом вперед, кого попало рекомендовать не будет. Свояченица, конечно, не жена и не сестра, за них и то в смутную нашу пору не всяк поручится. Но коль Тимоша с ней грамотку прислал, использовать на работе можно. Люди надежные позарез нужны. Уже несколько месяцев, как мы создали свою организацию. А что сделано? Бумажки, листовочки, плакатики… Беззубо! Надо и это, конечно, но главное — укрепление связей с западом и югом, создание отрядов и единой мощной армии. А тут хорошенькая «свояченица» ой как может пригодиться! Бравые атаманы и полковники на такую наживку клюнут, как пить дать. Однако проверить надо, каково настроение у милейшей Анны Федоровны.

Зуйко пытливо взглянул на Фальчикову:

— Полагаю, Анна Федоровна, что жить вам лучше в каком-нибудь частном пансионате. Это дешевле и удобнее. Да, кстати! На днях у мадам Кордубайловой, где мы с женой снимаем две комнатки, съехала вдова отставного полковника. Отчего бы вам не поселиться на ее месте, если такое жилье вас не шокирует?

— Вдовий кров? — опять усмехнулась Анна. — Что ж, это мне подходит, благодарю. — Глаза ее были так же холодны.

— Вот и чудесно! Сенная площадь, двадцать, дом Кордубайловой. Долго искать не надо. И с работой что-нибудь придумаем. Не сегодня, так завтра. Чем бы вы предпочли заниматься?

— У меня диплом об окончании школы рисования и живописи. Музыкальное образование домашнее, однако недурное.

— Прекрасно! Остается подумать, в какую школу вас определить. Это дело нескольких дней. А сейчас желаю вам понравиться мадам Кордубайловой. Язычок у нее, надо сказать…

— Ничего, — прервала его Фальчикова и поднялась. — Это уже не столь существенно. Искренне признательна вам. До свидания!

— Одну минутку! Не забудьте: мы с вами еще не знакомы.

— Хорошо, если для вас это имеет значение.

— И для вас, — мягко поправил ее управделами.

Фальчикова строго взглянула на него и вышла, не промолвив ни слова.

«Хороша!» — еще раз восхищенно отметил Зуйко. Походив из угла в угол, снова вернулся к своему массивному столу и удовлетворенно задвигал ящиками, мурлыча веселую песенку.

После работы он против обыкновения сразу направился домой. Жена встретила его упреком:

— Что же без обеда?

— Задержался, Зиночка. Дела, — извиняющимся тоном произнес Зуйко. Он видел, что Зинаида чем-то раздражена и с трудом сдерживается.

Она тяжело переносила первые месяцы беременности, дурнела на глазах, готова была вспылить по любому поводу. Муж старался не оставаться с нею долго наедине и всегда ссылался на свою занятость. Зинаиду невнимание его бесило. Разумом она понимала, что придирками и истериками отталкивает мужа, но поделать с собой ничего не могла. И на этот раз она не удовлетворилась его объяснениями.

— Дела, дела, дела… Я жду, волнуюсь, места себе не нахожу. Да что тебе до этого! Кто я для тебя?..

— Ну-ну, Зинуля, — притворно ласково заговорил Зуйко, чувствуя, что назревают слезы. — Что за глупости ты говоришь! Я задержался, но сейчас вот пораньше пришел.

Когда жена чуть успокоилась, мягко выговорил ей:

— Нервы, Зиночка, нервы. Нехорошо. Ты знаешь, я тебя предупреждал: не время сейчас. Выходит, я же и виноват. Извини, но сидеть около тебя я просто не имею права.

— Да-да, я понимаю. Постараюсь сдерживаться, — сникла Зинаида. Она снова взялась за свое вязание и, словно желая сменить тему разговора, сообщила:

— У мадам Кордубайловой новая жилица. Довольно интересная особа.

Муж равнодушно пожал плечами:

«Вот что тебя, голубушка, взвинтило…»

По вечерам все жильцы мадам Кордубайловой собирались за общим столом на чай. Хотя в эту голодную пору понятие «вечерний чай» имело чисто символическое значение, традиции никто не нарушал. Любили затем перекинуться в картишки, обменяться последними городскими новостями, посудачить о ценах на черном рынке.

Во главе стола восседала, как всегда, сама мадам в каком-то невероятного цвета капоте, по обе руки ее — дочь Евдокия с мужем, бывшим подпоручиком, ныне сотрудником отдела снабжения Пятигорского наробраза. Дальше обычно помещались две-три старые девы, почему-то похожие друг на друга, долговязый учитель школы первой ступени, супруги Зуйко и сорокалетняя жена присяжного поверенного, около полугода скрывавшегося в горах.

Все уже были в сборе, когда вошла Анна Фальчикова. И в домашнем платье она отлично выглядела и немедленно привлекла всеобщее внимание. Мадам приветливо улыбнулась ей и представила домочадцам.

— Садитесь, Анна Федоровна. Ваше место будет здесь. — Хозяйка указала на венский стул против Зуйко. Зинаида вспыхнула, встретившись с холодным взглядом новенькой.

Едва досидев до конца чаепития, она быстро вышла из столовой, забежала в комнату и, разрыдавшись, бросилась на кушетку. Гаврила Максимович зашел следом и плотно прикрыл дверь.

— Да что же это, Зинаида? — Он не скрывал своего возмущения. — Ты ведешь себя, как глупая девчонка!

— Почему, почему она посадила ее тут, против тебя? — захлебываясь слезами, выкрикнула Зинаида.

— Господи, я-то здесь при чем?

— Я вижу, она тебе понравилась…

— Ну, знаете! Эт-то уж слишком! — Зуйко выскочил из комнаты и в сердцах хлопнул дверью.

Возвратился он, когда жена уже спала. Преферанс успокоил его, но на душе было смутно. «Как все это некстати сейчас. Жена-истеричка. Ребенок. Приходится нервы трепать по пустякам. А впереди дело большое, игра крупная, прибыльная. Только успеть бы козыри прибрать к рукам». И невольно подумалось, насколько бы легче было вести эту игру, будь рядом такая сильная и гордая натура, какою представлялась ему новая соседка.

* * *

Яков Гетманов медленно брел по узкой тропинке мимо облезлой стены военного лазарета. Он все еще не знал, с чего начнет, как поведет себя, разбираясь с жалобой раненых бойцов. Думал, что на месте будет виднее. Установка-то, в общем, ясная: действовать согласно революционной совести. А тут, как назло, ни одного больного вокруг. К начальству идти не хотелось. Начнутся расспросы: кто, зачем, откуда.

Гетманов остановился на углу и оглянулся: в проеме двери показался здоровенный парень. Он лениво лузгал семечки.

— Бог в помощь! — пошутил Яков, но парень будто и не заметил его. Он сплевывал в руку шелуху и поглядывал в сторону флигелька, что затерялся в глубине запущенного сада. Яков постоял минутки две, тоже посмотрел на флигель и, наконец, не выдержал:

— Глухой ты, что ли?

— Валяй себе мимо. Не мешай, — лениво протянул парень и плотнее запахнул ворот засаленного стеганого халата.

— Ну и занятие же ты себе нашел. То-то морду отъел на казенных харчах.

Парень сердито посмотрел на Якова и зло выматерился.

— Как же! Поди раздобреешь, коли не подохнешь.

Он швырнул к ногам Гетманова шелуху и флегматично отвернулся.

— Слышь, — спросил его Гетманов, — ты Герасименку знаешь?

— А на кой он тебе? — насторожился верзила.

— Да так, нужен.

— А-а… Ну, коли так, валяй мимо.

— В части одной служили, понимать надо!

— Вот зануда, — пробурчал парень. Подождал немного, сплюнул в сердцах и негромко крикнул куда-то себе за плечо. — Лешка!

В коридоре послышался быстрый стук костылей. Из-за широкой спины верзилы выглянул худой небритый красноармеец:

— Поди, идет?

— Да нет, — неторопливо сказал первый. — Тут фраер один…

Небритый с любопытством осмотрел Гетманова.

— Чего надо?

— Герасименко? Дело есть к тебе. Выдь на минуту.

Красноармеец чуть подумал, затем легонько подвинул локтем соседа и застучал по ступеням крыльца.

— Смотреть, что ли? — буркнул ему вслед детина.

— Миром решали, так чего спрашиваешь? Твой ведь черед.

Яков и Герасименко углубились в кленовую аллею.

Боевая подготовка чекистов.

— Айда сюда, — раненый заковылял к поломанной скамейке. — Выкладывай, кто ты есть и чего от меня надо.

— Из губчека я…

— А я почем знаю? Может, ты контра какая…

— Письмо писал? Вот меня и направили разобраться. — Яков показал бумагу.

— А что разбираться? Вас пока дождешься — сдохнешь с голоду. Письмом вызывать приходится. Сами не догадаетесь порядок навести…

— Откуда ж знать было?

— Ты все должен знать, раз ты чека!

После махорки, которой угостил Яков, красноармеец заметно подобрел и стал рассказывать:

— Как попал я сюда, так думаю, куда это меня занесло? Масло, значит, прут. Конфекты тоже почем зря. Молоко отродясь не давали. А как комиссия какая — на задних лапках перед ею: мы и так, мы и эдак. Растудыт! Ну, погоди! Мы уж нонче сами, как у нас на миру — за лапу вора да потрясем, чтоб неповадно было!

— Ты брось! Это же самосуд. Надо по совести.

— А это по совести?! — вскрикнул Герасименко и вытянул вперед ногу, завязанную грубой грязной тряпкой. — Другую неделю прошу перевязать. Гнить начала. А те руками разводят: бинта, вишь, нету. А недавно эта стерьва скоко марли уволокла, бинтов одних ворох! По совести!.. — ворчал красноармеец.

— Ты не кипятись, ровно самовар у поповны. Давай-ка по порядку.

Они сидели минут двадцать. Из рассказа раненого Гетманов узнал об исчезновении лекарств, продуктов, перевязочных материалов. Узнал он и о том, как разозленные красноармейцы поймали на днях повара. Хотели намять ему бока, да выяснилось, что ни при чем он: что получает, то и закладывает в котел. А делами тут вершит сестра-хозяйка, только хитро так обдуривает всех, что никак ее с поличным не поймаешь. А поймаешь — на любой случай отговорки есть.

— Только сегодня не проскочит, — сказал Герасименко. — Вон охрана выставлена. Озлились ребята…

— Молодцы, — одобрил Гетманов. — Только без рук давайте, баба ведь…

Герасименко с сожалением вздохнул:

— И то верно…

Когда окончательно обо всем договорились, Яков ушел в дальний конец сада, откуда хорошо проглядывалась запасная калитка, а Герасименко отправился к своим товарищам.

Прошел почти час. Незаметно подкрались сумерки. Бездействие тяготило. Яков в душе уже проклинал себя за то, что поддержал план красноармейца. А если сегодня сестра-хозяйка никуда не пойдет? Говорил же Герасименко, что она иногда в ночь остается. А если пойдет, да ничего у нее не будет? Нет, здесь надо было как-то по-другому…

Легкий свист насторожил Якова. До него донесся дробный топот и сердитый женский возглас у калитки:

— Отстаньте! Чего вам надо? Я буду кричать!

— Кричи, милая. На свою шею. Поизмывалась, стерьва, над нами! Держися теперь! А ну, хватай ее, братва!

Гетманов побежал на шум, выхватил из кармана наган.

У калитки, окружив женщину, галдели раненые. И каждый норовил, несмотря на уговор, ткнуть ее побольнее. Женщина заслонялась руками, истерично взвизгивала.

— А ну, кончай! Стрелять буду!

Сестра-хозяйка почувствовала поддержку и кинулась к Якову.

— Помогите, товарищ! С ума все посходили. Накинулись, словно звери!

— Спокойно, спокойно. Разберемся, — утешил ее Гетманов и повернулся к раненым. Некоторые поспешно покидали свои места, остальные растерянно мялись. Чекист поспешил избавиться от своих помощников.

— Я из губернской милиции. Разойдись!

Раненые скрылись, а Герасименко на прощанье подмигнул Якову. Благо, что приходившая в себя сестра-хозяйка ничего не заметила.

— Спасибо вам. Вы так кстати появились, — со смущенной улыбкой заговорила она.

— Ну что вы. Такая служба. За что они вас?

— Озверел народ. Ни за что убить могут. Словно бандиты…

— Вы не волнуйтесь, я провожу.

— Я так признательна вам…

Яков подошел к калитке, где валялась огромная сумка. Вокруг были разбросаны медикаменты, бинты, марля, флаконы — и обыскивать незачем. Он нагнулся и с безразличным видом стал укладывать в сумку лекарства. Женщина торопливо объясняла:

— Главный врач распорядился срочно отвезти в Пятигорск. Нужно торопиться, а тут эти… Боже мой, если бы не вы…

— Вот кстати, — перебил ее Гетманов. — Мне тоже в Пятигорск. Живу там. Так что помогу в дороге, а то вон как вас нагрузили! Неужто никого посильнее не нашли?

— Некому, знаете… Ведь не каждому можно доверить в такое-то время.

Они направились к вокзалу. Яков шел сзади, неся огромную тяжелую сумку.

* * *

Старенькая «кукушка», тужась изо всех сил, пыхтя и обволакивая вагоны густой копотью, тащила состав. Его мотало из стороны в сторону и резко потряхивало на стыках. Было тесно и душно. От забивших вагон мешочников несло прелым запахом кож, который смешивался с густым махорочным дымом и резкой вонью туалета.

Притиснутые к закопченному и пыльному окну, двое смотрели, как мимо мелькают верхушки деревьев и частый кустарник, взбегающий вверх по отлогому взгорью.

Молодая красивая женщина в черном платке, поднеся к лицу маленькую изящную муфту, брезгливо морщилась, а мужчина, армейскую выправку которого вряд ли мог скрыть его «цивильный», не по фигуре сшитый костюм, изредка бросал на нее иронические, но понимающие взгляды.

Поезд дал протяжный гудок, вагоны резко дернуло, и за окном все медленнее и медленнее поплыли деревья: начинался подъем. Вскоре состав потащился так тихо, что, казалось, его без особого труда можно было обогнать пешком.

Внезапно что-то изменилось в вагоне. Мешочники засуетились, тревожно зашептались. Очередная станция была еще не скоро, но некоторые стали пробираться к выходу. И тут гул прорезался криком влетевшего из тамбура взъерошенного подростка:

— Аттанда! Фараоны!

Шпана пырснула из вагона, люди загалдели. Женщина беспокойно посмотрела на спутника.

— Видимо, облава, — встревоженно прошептал тот.

— Что делать, Жорж? Думай же быстрее!

— Не успеем. Спокойно, Нина. Ведь документы в порядке…

А в вагоне уже появились милиционеры. Один из них, седовласый, осипшим голосом объявил:

— Всем оставаться на местах! Проверка!

Двое молодых его помощников пошли по вагону, а старший окинул взглядом соседей и протянул руку к женщине:

— С вас начнем?

Она медленно достала из муфты листок и протянула его милиционеру. Старший пробежал глазами бумажку:

— Учительша, значит. Муратова. А вы?

Он взял в руки протянутое ему удостоверение, прочитал мельком, сунул назад, но, сделав пару шагов, внезапно обернулся и стал пристально рассматривать мужчину.

— После ранения, говоришь? Это где ж ранен-то?

— Разве это имеет значение? — пожал плечами мужчина. — Документ ведь в порядке.

— В порядке, — протянул задумчиво старший и вдруг громко крикнул: — Сашка! Иван! Айда сюда! — А сам не сводил глаз с мужчины.

Тот беспокойно зашевелился, глядя, как к нему приближаются милиционеры.

— Гляди ж ты! — воскликнул старший. — Вот уж не думал не гадал! Ан довелось встретиться, господин штабс-капитан!

— Вы ошибаетесь! — возразил мужчина и придержал пальцами слегка подрагивавшую от нервного тика бровь.

— Какой там! Разве забудешь, как ваша милость лично порола меня в Осваге? Я твою рожу на всю жизнь запомнил. А ну, айда! — старший махнул револьвером к выходу.

— Это недоразумение! — вступилась женщина, но седовласый кинул на нее сердитый взгляд:

— А ты, значит, Муратова, с ним? Айда тоже!

Их повели в хвост поезда, в небольшой служебный вагончик с узким тамбуром.

— Вот тут и погутарим, ваше благородие! Подыми-ка руки! — сказал старший и прикрыл дверь. — Обыскать !

Молоденький белобрысый милиционер поставил в угол винтовку и дотронулся до кармана.

— Вона-а! — удивленно воскликнул он и вытащил пистолет.

— Тэк-с! — удовлетворенно произнес старший и сунул пистолет в карман галифе. — Поройся-ка еще…

Белобрысый протянул ему несколько исписанных бумажек, взял винтовку и отошел в сторону.

— Тэк-с! Это потом почитаем.

— Пистолет для защиты! От бандитов! — воскликнула Муратова.

— Молчала бы лучше, — прицыкнул на нее старший. — У самой-то чего в карманах?

Приняв его вопрос за команду, белобрысый помощник провел руками по карманам пальто Муратовой.

— Наглец! Как вы смеете! Перед вами женщина!

— А ты не ори здеся, — заявил старший.

— Может быть, мне прикажете раздеться? — гневно воскликнула она.

Белобрысый хмыкнул:

— А не мешало бы, Егорыч, а?

Но старший сунул ему под нос огромный кулачище и отрезал:

— Сопляк! Чего несешь? — И, повернувшись ко второму помощнику, распорядился:

— В общем, так. Ты, Сашок, постереги тута их благородия, пока мы с Ванькой закончим. Да смотри! Господин Городецкий — дюже прыткий офицерик…

Он с белобрысым вышел, а конвоир прикрыл дверь, поглядывая сквозь небольшое дверное оконце из тамбура на арестованных.

— Что же теперь, Жорж? — тихо спросила Муратова.

— Сумеешь прыгнуть? — прошептал Городецкий. — Ведь еле ползет!

Она выразительно посмотрела на конвоира, и когда тот отвернулся, быстро протянула Городецкому муфту.

— Помоги тебе бог!

В руке капитана блеснула вороненая сталь маленького дамского браунинга.

— Услышат выстрел, — прошептал Городецкий.

— Решайся…

Конвоир снова взглянул в оконце, но в этот миг офицер всей тяжестью тела ударил в дверь. Та распахнулась, оттолкнув милиционера. Городецкий кинулся к нему, смял, схватил за горло, но парень, упершись ногами в стену тамбура, выворачивался. Чувствуя, что ему не сладить, Городецкий обернулся к Муратовой и зло крикнул:

— Прыгай! Ну!

Женщина выскользнула в тамбур, открыла дверь и, энергично оттолкнувшись, прыгнула под откос.

Парень сорвал с горла руку офицера, крепко сжал ее в запястье, но подняться не мог. Они горячо дышали в лицо друг другу, а поезд внезапно рванул и стал набирать скорость.

Городецкий выпростал руку с браунингом, второпях взмахнул ею и ткнул рукоятью в бок конвоира. Освободившись, приподнялся и метнулся из вагона.

Он упал под откос, больно ударившись плечом, но сразу же вскочил и побежал к видневшейся вдалеке Муратовой.

А когда оглянулся, то увидел, как из болтающегося хвоста вагона выпрыгнул конвоир.

Городецкий прислонился к телеграфному столбу и взвел курок. Парень бежал к нему, держа винтовку наперевес.

— Стой! — кричал он, задыхаясь. — Стой, стрелять буду!

Городецкий прицелился. Но конвоир вдруг вскинул винтовку, и пуля, отщепив полоску столба, ударила в руку.

Офицер оцепенел, а конвоир снова побежал к нему.

Тогда Городецкий, не целясь, выстрелил раз, другой, третий…

Парень словно споткнулся, по инерции пробежал еще несколько шагов и, неловко согнувшись, лицом вниз упал на пологий откос.

* * *

Тишина и покой никогда не покидали южную слободку Кисловодска. И к нашествию белых, и к приходу красных она была одинаково равнодушна. Ее размеренная жизнь нарушалась лишь с наступлением нового курортного сезона: в поисках интимных наслаждений сюда устремлялась пестрая толпа приезжих.

Перед самым уходом белых на одном из заброшенных неказистых домишек появилась аляповатая вывеска. Слободку это совершенно не заинтересовало. Соседи знали, что в развалюхе поселился сапожных дел мастер, старый бобыль по фамилии Волков. Но дел с ним не водили, разве приносили изредка на починку свою ветхую обувку.

Бобыль с утра уходил в город на поиски заказов и возвращался поздно. Плотно запирал на засов высокую калитку и наглухо прикрывал ставни.

Иногда появлялись у него клиенты со свертками, но таких визитов становилось все меньше: люди, видимо, предпочитали обходиться без посторонней помощи. Бобыль, казалось, стойко переносил невзгоды судьбы и, невзирая на скудную выручку, которой едва хватало на пропитание, не снимал вывеску с развалюхи.

Глубокой ночью в плотно закрытые ставни раздался тревожный стук. Хозяин не спал. Он торопливо сложил в дорожный сундучок толстые обрезки резины, снял тяжелый фартук и пристально осмотрел рабочее место. Убедившись, что все надежно спрятано, одернул жилет и устало зашаркал к двери.

Впустив ночных посетителей, хозяин проследил, чтобы они набросили щеколду. Все так же молча провел их в небольшую комнатку без окон, которая служила ему рабочим уголком, и прибавил в лампе огня.

— Что это за новости? — только теперь сурово спросил он Городецкого.

Тот присел на краешек старой скрипучей кровати и прижал к груди руку, туго перевязанную черным платком жены. Муратова прислонилась к стене, заложив руки за спину.

— Единственный выход, Иван Назарович, — сказала она. — Мы ехали к Кубанскому. Жорж стрелял.

— Опять фейерверки! Сколько можно повторять одно и то же: вживаться! Тихо, упорно вживаться!

— Не сердитесь. В поезде была облава. Если бы не Жорж, сидели бы мы сейчас в подвале чека.

— Тем более нечего было соваться ко мне! Вас предупреждали? Только в крайнем случае!

— Это как раз тот самый крайний… — начал было Городецкий, но старик резко оборвал его:

— Ты уверен? А если за вами потянулись хвосты?

— Я не думала, что офицер контрразведки Яицкий может струсить и бросить в беде своего коллегу, — язвительно заметила Муратова.

— При чем здесь Яицкий? Своими глупыми выходками вы можете погубить важное дело! Кой черт понес вас самого, Жорж, к Кубанскому?

— Мне надоело корпеть над этими листовками. Я хотел просить у него настоящего дела.

— Разве вы не знаете, что интересы нашей борьбы…

— Ладно, не ворчите. Теперь это ни к чему, — сказала Муратова. — Лучше помогите промыть рану.

Хозяин вышел в другую комнату и сердито загремел там склянками. Городецкий воспаленными глазами посмотрел на жену:

— Неудачник! Одни только хлопоты доставляю вам всем. И тебе, и другим… Но пусть Яицкий не волнуется — мы сейчас же уйдем отсюда!

— Куда ты пойдешь, глупец! На всех дорогах уже наверняка нас ищут.

— Да-да! Нина Александровна права, — появился в дверях Яицкий. Он держал тазик, полотенце и флакон с йодом. — Вам не следует больше появляться в городе. Нужно уходить!

Муратова взяла у него таз, легкими движениями сняла повязку и стала осторожно обрабатывать рану. Городецкий стонал, закусив губу и прикрыв глаза. На лбу его выступили крупные капли пота.

— Ничего опасного… Мякоть слегка задета.

— Слава богу, — вздохнул за ее спиной Яицкий. — Отдохните пока. К утру я вас отправлю в горы. Оказия такая нынче имеется.

Он вытащил из кармашка толстый резиновый кругляшок и протянул его Муратовой:

— Взгляните, княгиня, какую я «липку» славную сделал. Ладан от всех чертей. С нею вас ни один разъезд не задержит.

— От-дел… — по слогам начала разбирать Муратова надпись на болванке печати.

— Вот-вот. «Отдел уголовного розыска». А? Прелесть! Жоржа сделаем уполномоченным по особо важным делам, а вас, Нина… Вас устроит должность медика?

— Но мы не знаем дороги.

— Вам этого и не требуется. Через… — Яицкий достал из кармашка жилета часы на длинной серебряной цепочке. — Через три часа приедет ваш проводник. Сегодня как раз отправляем в горы новую партию медикаментов. Сядете на повозку, и вас доставят до места. На худой конец соврете, что добираетесь на место происшествия. К документам вашим комар носа не подточит. Ну, отдыхайте пока…

На рассвете в соседней комнате Городецкому послышался приглушенный разговор.

— На кой ляд она там сдалась?

Городецкий обеспокоенно посмотрел на Нину, но та спала, свернувшись калачиком у него в ногах. Он снова прислушался.

— Оставлять ее здесь мы не можем, Семен! И потом, не ваша это забота.

— Да бог с ней, Иван Назарович. Что передать?

— Скажешь атаману, что Терцев обещал достать в ближайшие дни тысяч триста. Следующая отправка будет через две недели. А в штабе скажи, что нужны новые бланки. Последние вот на них испортил, а люди все идут. Что там твой новый знакомый в чека?

— Пока мнется. Но скоро можно будет разговаривать…

— Ну уж нет! Им никогда ничего нельзя доверять. Ты уж предоставь это дело мне. Я что-нибудь похитрее придумаю…

Голоса смолкли. Распахнулась дверь — на пороге стоял в темном дождевике и больших сапогах, поигрывая хлыстом, Семен Доценко.

— Живы, Аники-воины?

Нина проснулась.

— Прошу прощения. Собирайтесь…

* * *

В кабинете следователя военной секции губчека Александра Запольского сестра-хозяйка, доставленная сюда Гетмановым, держалась вызывающе. Она возмущалась незаконным арестом, кричала о высоком долге медицинского работника, о тирании чека, позволяющей себе издевательства над честными советскими служащими.

Александр спокойно слушал и не без интереса разглядывал молодую женщину в наглухо застегнутом опрятном платье с высоким воротом и белоснежном накрахмаленном переднике медсестры. Он привык к таким крикам, к истерике. Он думал, какую тактику изберет, когда предъявит известные ему улики и убедит арестованную в бесполезности ее хитростей.

Наконец сестра смолкла. Запольский распрямился и пододвинул к себе бланки допроса.

— Вот и хорошо. Теперь начнем по порядку. Откуда у вас хинин, аспирин и марля?

— Я уже говорила, что везла их по приказу врача.

— Неправда. Врач заявил, что такого приказа не было. И вообще он удивляется, откуда у вас столько лекарств. Кому бы везли их?

— Я должна была отдать в Пятигорске в больницу. Там не хватает их.

— И, конечно же, этих шести аршинов марли тоже не хватает?

Сестра-хозяйка молчала.

— Ваша фамилия?

— Сколько говорить можно! Серафима Ивановна Горохова…

— И опять неправда! — твердо произнес Запольский. — Ваша фамилия Фабр. Двадцати семи лет. Дочь надворного советника, высланного с Кавказа за антисоветскую деятельность. Живете по чужому документу. Постановление чека о выезде с Северного Кавказа не выполнили, скрылись. Достаточно?

Александр Сергеевич Запольский.

Фабр молчала. Она думала, что чекистам известно все, и даже не подозревала, что это был последний и главный козырь Запольского.

— Итак, кому предназначались медикаменты? Не тяните время и не заставляйте меня отвечать на свои же вопросы. Еще раз напоминаю вам об ответственности за дачу ложных показаний. Итак, кому?

— Доктору Акулову, — хрипло прошептала Фабр.

— Так я и думал. А теперь выпейте воды, успокойтесь и давайте продолжим нашу беседу.

…К ночи ветер утих. Александр Запольский устало откинулся в кресле, потянулся до хруста в суставах. Он вытряхнул из потрескавшейся пепельницы груду окурков, смахнул со стола пепел и снова углубился в показания Фабр.

На последнем допросе она, кажется, рассказала все. Больше ничего не сможет добавить, если бы даже и захотела. Видимо, ее не очень-то посвящали в дела, предоставив лишь догадываться об истинном назначении украденных ею медикаментов и продуктов. Чувствовалось, что она не лгала, когда рассказывала о знакомстве с Александром Акуловым, сыном генерала, дворянином, врачом станичного участка, и о его предложении помочь «отважным патриотам». В память об отце она приняла советы доктора. Конечно, не безвозмездно. Акулов дважды передавал Серафиме деньги. «Не из нашего кармана, — говорил он, — берите! Если Советская власть считает, что у нее есть лишние деньги, почему бы ими не воспользоваться…»

Значит, Акулов имеет где-то источник, откуда черпает деньги. Александр машинально чертил цепочку на листке бумаги. В маленьком кружке он вывел фамилию Фабр, черкнул от него стрелку и увенчал ее острие жирным кругом — Акулов. Но ведь должен он куда-то девать получаемые лекарства! Куда? От жирного круга стрельнула в сторону линия и уперлась в размашистый вопросительный знак. Нужны связи доктора! Так все равно ничего не высидишь…

Александр устало собрал бумаги, аккуратно завязал тесемки папки и запер свой сейф.

— На сегодня все!

В чека было тихо. Из кабинета Бухбанда падал тусклый луч света. Александр прошел по пустынному коридору, гулко топая и скрипя половицами, и, будто стряхнув с себя тяготившие его заботы, легко сбежал вниз.

* * *

Вечером на трамвайной остановке у городского сквера доктора Акулова остановил широкоплечий парень в кубанке:

— Александр Васильевич?

— Не имею чести знать вас…

— Случилось несчастье, нужна ваша помощь!

— Но я уже кончил свою работу! Обратитесь в больницу!

— Доктор, тут совсем рядом!

Акулов сердито тряхнул саквояжем.

— Ладно, ведите…

Они свернули за угол, где на безлюдном месте стояла машина.

— Садитесь! — приказал доктору его провожатый и подтолкнул к раскрытой дверке.

— Однако… — воспротивился доктор, но Гетманов легко втиснул его в машину и сел рядом.

— Что это значит? — возмутился Акулов.

— Вы арестованы. Я сотрудник чека. Вот мандат.

— Вон как, — растерянно протянул Акулов и больше не произнес ни слова…

В сопровождении чекиста он спокойно прошел в кабинет Запольского и решительно заявил:

— Произошла ошибка, товарищ! Я честно служу нашей Советской власти с первых же дней. Это могут подтвердить и партийные товарищи, которые знают меня…

— Садитесь! И объясните мне, куда деваются краденые медикаменты, которые вы получаете от Фабр?

— Вы ошибаетесь. Не краденые, а купленные. Я честно покупаю…

— А для вас их честно воруют!

— Простите, но ко мне это не имеет абсолютно никакого касательства.

— Прямое. Введите Фабр!

— Ах, вот оно что, — собираясь с мыслями, пробормотал Акулов. — Значит, эта женщина — воровка? Но откуда я мог знать, что покупаю краденое?

На все показания Фабр доктор отвечал взрывами негодования и отрицал каждое ее слово. Наконец, обессиленный двухчасовой беседой, он придумал новый ход.

— Я никогда не подозревал, Фима, что вы настолько мерзкий человек. Я знаю, почему вы сейчас меня оговариваете. Вы мстите мне за то, что я отказался стать вашим любовником. Низко это! Мерзко!

Фабр будто задохнулась от возмущения, но, подумав мгновение, отрешенно махнула рукой и отвергалась к окну.

— Уведите! — распорядился Запольский.

Утром Бухбанд просмотрел протоколы допроса, очной ставки и нахмурился.

— Крутит этот Акулов, изворачивается. Но ведь нужны доказательства! А их у нас, увы, нет…

— А показания Фабр?

— Слова! Мы все равно не добьемся от доктора признания. Хуже того, он прикинется незаслуженно гонимым…

Бухбанд долго молчал и хмурился. Но вдруг повеселел, подошел к Запольскому и тихо сказал:

— Слушай, отпусти-ка ты Акулова. За недоказанностью…

— А как же его спекуляция лекарством?

— И все же придется выпустить. Да еще извиниться для приличия. Мол, проверили по работе. О нем хорошие отзывы. Надо же их как-то успокоить. Горлов уже здесь?

— У дежурного.

— Так что расшаркайся перед этим господином, Александр Степанович. Дескать, и на старуху бывает проруха. А Горлова срочно зови ко мне.

* * *

Доктор Акулов, освобожденный из-под ареста, ошибок не совершил. Весь день он бесцельно бродил по городу, изрядно измотав чекистов.

Так продолжалось двое суток. Доктор рано выходил из дома, а поздно вечером все тем же сквером возвращался обратно.

— Ничего, — успокаивал Долгирев, — Не могут они так просто от него отказаться. Появятся!

И появились. Неожиданно, в воскресный день.

Прибывший на пост Сергей Горлов увидел, как по Ручиной улице к дому Акулова медленно направляется высокий мужчина с футляром в руках.

«Музыкант какой-то», — подумал чекист.

Стукнула парадная дверь акуловского особняка, и на пороге появился доктор. «Музыкант» юркнул в первую попавшуюся калитку. Акулов ничего не заметил и, как всегда, не торопясь, запер парадную.

Горлов выждал, пока доктор зашагал обычным маршрутом к трамвайной остановке, и хотел было уже покинуть свой пост, но его опередил «музыкант». Он выглянул из калитки, осмотрелся и с безразличным видом пошел следом за доктором. Временами он ускорял шаг, переходил на другую сторону улицы и делал короткие перебежки, чтобы не упустить из поля зрения Акулова.

Наряды докладывали, что доктор снова бродил по всему городу, никуда не заходя. И везде, куда бы он ни направлялся, за ним следовал «музыкант».

Миновав к полудню Эммануэлевский парк, доктор зашагал по Лермонтовской, мимо старой тюрьмы, бульварчика на базарную площадь, где кишела толпа. Здесь Горлов принял «музыканта» сам.

«Что это за самодеятельный Пинкертон? — думал молодой чекист, не выпуская из вида высокую фигуру «музыканта». — Что ему надо от Акулова?»

А тот по-прежнему настойчиво преследовал доктора. Прячась в толпе, он старался остаться незамеченным и настораживался, когда Акулов обменивался с кем-нибудь парой фраз. «Музыкант» пристально вглядывался тогда в собеседника доктора, а иногда притискивался настолько близко, что без особого труда мог слушать их беседу. И снова довольно-таки профессионально ускользал от возможных встреч с доктором.

«Кто же это следит за Акуловым? — спрашивал себя Горлов, пробираясь сквозь гомонящую толпу. — Сообщники? Почему? Не доверяют? Значит, «музыкант» из тех, кого так упорно ищет Бухбанд? Кто же он?»

В это время незнакомец обернулся, посмотрел на Сергея и, энергично работая локтями, стал удаляться.

«Заметил!» — мелькнула тревожная мысль. Горлов по-прежнему старался не упустить «музыканта» из виду, но беспокойство его росло: в такой толчее, если захочешь, нетрудно и затеряться.

Рядом зазвенел мальчишеский голос:

— Папиросы «Бомон»! Курил черный барон! Разбирай «Дюбек», трудящийся человек! Навались, гражданочки-партизаночки!

Сергей привстал на цыпочки и увидел вихрастого рыжего Петьку, которому его сверстники прилепили кличку «лилипут». Придерживая свой шарабан с папиросами, он размахивал пачкой и звонко зазывал:

— Покупайте «Ксанти»! Раньше курила мировая буржуазия! Прошел ее век! Закуривай, трудовой человек!

С Петькой Горлов познакомился при самых неожиданных обстоятельствах: тот лихо отбивался от наседающей оравы рыночных мальчишек. Губа его была разбита, злые слезы текли по замурзанной физиономии. Худо пришлось бы парнишке, не подоспей вовремя помощь. Сергей разогнал драчунов, а юному коммерсанту помог собрать рассыпанные в схватке папиросы.

С тех пор они встречались, как старые приятели. Петька охотно выполнял мелкие поручения Сергея, рассказывал новости из жизни постоянных обитателей рынка и очень гордился, что знакомый его работает в чека.

С трудом Горлов протиснулся к шарабану.

— Дело есть, Петька!

Мальчишка улыбнулся во весь свой щербатый рот.

— А-а! Привет! Я и так при деле!

— Помощь твоя нужна. Петро, — шепнул Горлов.

— Валяй! — Петька шмыгнул носом и пригладил вихор.

— Видишь, верзила с музыкой, — Горлов кивнул в сторону незнакомца. — Ни потерять его, ни в глаза ему лезть нельзя. А узнать, кто таков да где живет, надо. Сумеешь?

— Будь спок!

Петька быстро собрал свой товар, еще раз пригляделся к долговязому, сплюнул сквозь зубы и исчез.

«Может, зря я все это затеял, — подумал Сергей. — Напрасно мальца втравил. Как бы дров он не наломал…»

Горлов почувствовал угрызения совести, и хотя он успокаивал себя, что все это нужно для дела, на душе его, признаться, было скверно.

Но Сергей не мог предположить в тот миг, какой фортель выкинет Петька!

Мальчуган быстро нагнал «музыканта», пристроился к нему вплотную и двигался рядом почти до самого выхода, где движение толпы вообще смешалось, люди натыкались друг на друга и, ругаясь, отталкиваясь, стремились поскорей выбраться из этой кутерьмы.

На условленном месте Сергею долго ждать не пришлось. Петька вынырнул из толпы, заговорщицки подмигнул и жестом позвал за собой.

По дороге чекист встревоженно спросил:

— Ты что, упустил?

— Это я-то? — Петька победно ухмыльнулся и шмыгнул носом. — Задание выполнил что надо!

— Как же сумел так скоро до места довести? Может, он куда зашел для отвода глаз…

— Дурак я, что ли, за ним топать? Тут, в документике, все прописано. Глянь-ка! — и протянул черный кожаный портмоне.

— Откуда? — предчувствуя неладное, Сергей строго посмотрел на «коммерсанта».

— Шаланда поплыла без кормы. Как в цирке: «алямс!» — и ваших нет, — балагурил мальчишка, все еще не понимая, чем вызвал неудовольствие Сергея. — Приметил я, что он карман вроде как нечаянно потрогал. Ага, думаю, значит, что-то есть. Проверил — кошель толстущий, в таком документ водится, как пить дать. Ну, я его и того…

— Да ты понимаешь, что наделал? — Сергей от растерянности даже приостановился. — Я ж тебя в милицию должен сдать!

Петька обиженно заморгал.

Сергей глянул в его лучистые глаза и понял: объяснять что-либо бесполезно. Подумал: «Не догонять же теперь владельца. Дескать, простите милосердно, по ошибке сперли…»

— Ладно уж, ступай. Сам за тебя отвечу, — вздохнул Сергей и раскрыл портмоне. Он извлек оттуда рукопись антисоветской прокламации и удостоверение на имя Ивана Кумскова, музыканта 37-х Тихорецких советских пехотных командных курсов.

* * *

Ветер за окном усилился — застучала сильнее форточка. Бухбанд поднялся, впустил в комнату струю свежего воздуха, затем плотно прикрыл форточку, подложив кусочек старой газеты.

Было два часа ночи. Он запер бумаги в сейф, прикрутил фитиль в лампе и улегся на скрипучий старый диван. Одеялом ему вот уже который год служила потертая солдатская шинель. Он натянул ее до подбородка, зябко поежился и прикрыл усталые веки. Казалось, что сразу же навалится сон: тяжелый, беспробудный.

Но сон не шел. Утомленный мозг работал с необычайной четкостью. Бухбанд снова и снова возвращался к событиям последних дней, анализировал факты, взвешивал решения, размышлял над последствиями.

Вечером Гетманов докладывал ему о расследовании убийства милиционера на железной дороге. Как и предполагал начальник оперативного отдела, розыски штабс-капитана Городецкого и его жены ничего не дали. Беглецы как в воду канули. Пожилой милиционер рассказал чекисту, как опознал бывшего сотрудника Освага, передал изъятые у него листовки и пистолет.

Листовки начинались словами:

«Граждане! Готовьтесь к свержению ненавистного всеми разбойного правительства!»

Кто писал? Не бежавший ли штабс-капитан? Ведь кому-то он вез эти ядовитые листовки! Кому? После ликвидации «Союза спасения России» офицерье как будто притихло. Оказывается, ненадолго.

Бухбанд досадливо заворочался, отчего диван тягуче заскрипел.

Не давали покоя и прокламации из бумажника музыканта 37-х Тихорецких курсов, добытые Горловым. «Штаб бело-зеленых войск» — не та ли это ниточка, за которую следует тянуть весь клубок? Подписи есаула Кубанского и коллежского регистратора Терцева, конечно, вымышлены. В кратчайший срок нужно установить, кто скрывается за ними.

Яков Арнольдович Бухбанд.

Бухбанд еще раз перебрал в памяти своих подчиненных. Остановился на двоих: Горлове и Гетманове. Оба новички. Сергей горяч, но сообразителен, а Яков более рассудителен и деловит. Хорошая пара, да и между собой они как будто подружились. Правда, опыта маловато на двоих. Но ведь подготовленных чекистов никто начальнику оперотдела не даст. И разве ссылками на неопытность поправишь ошибки? А их немало допустили в эти дни, если уж говорить откровенно.

Первая — арест Фабр. Конечно, в тех обстоятельствах Гетманов не мог поступить иначе. А что получилось? Насторожили тех, для кого эти лекарства предназначались.

Еще большей ошибкой был арест Акулова. Связи не выявлены, сообщники, как видно, тоже не доверяют теперь доктору. Впрочем, хорошо уже то, что проверяют его. Значит, в услугах Акулова нуждаются. Значит, рано или поздно снова попытаются использовать его. Надо ждать, не торопиться. А наблюдения не снимать.

Но Бухбанд понимал, что медлить нельзя. Кто-то собирает силы для решающего удара. Где этот кулак? Так называемый «Штаб»? Сообщники капитана Городецкого? Или все это звенья одной цепи?

Яков Арнольдович мысленно еще раз соединил эти звенья: медикаменты Фабр, убийство милиционера, листовки Городецкого, прокламация Кумскова, подписанные Кубанским и Терцевым. Сомнений не было. На Кавмингруппе возникла какая-то хорошо законспирированная контрреволюционная организация, которая имеет связи и за пределами курортных городов. Показания галюгаевского бандита, доставленного Гетмановым в губчека, подтверждали это предположение. Он сообщил, что подполковник Васищев как-то обмолвился о получении денег из Пятигорска и что в Святом Кресте кто-то готовит к будущей кампании продовольствие и обмундирование.

Усталость все-таки брала свое. Мелькали обрывки мыслей, чьи-то лица, и вдруг все куда-то поплыло, а потом исчезло совсем.

В соседней комнате застрекотал аппарат, и в дверях появился заспанный телеграфист:

— Яков Арнольдович! Владикавказ!

Бухбанд вскочил. Сна как не бывало. Одернув привычным жестом гимнастерку, он вышел из комнаты.

«Будете говорить с Полномочным представителем ВЧК на Кавказе тов. Русановым, — отстучал аппарат. — Лично председателю Тергубчека тов. Долгиреву».

— Передайте: Долгирев в служебной командировке. Вас слушает Бухбанд.

Некоторое время аппарат молчал, словно на том конце раздумывали. Наконец он снова застрекотал, выталкивая узкую ленту.

«Для оперативного использования сообщаем: по данным Центра, Ставкой Врангеля направлена на Северный Кавказ для организации к/р восстания группа офицеров. Предположительно район дислокации — Кавминводы, Моздок, Кизляр. При получении сведений о деятельности незамедлительно информировать ПП ВЧК. Желаем успеха».

Ориентировка серьезно встревожила Бухбанда. Значит, все его подозрения, все его догадки правильны. Значит, снова заговор, снова трудная и кропотливая работа.

Он прошел в кабинет, некоторое время стоял у окна, вглядываясь в ночное свинцовое небо, затем достал из стола листок и вывел сверху: «План операции». Крупным почерком он делал наброски, которые завтра уже должны стать приказом и привести в действие сложный механизм контрразведки. По тонким, чувствительным нервам его непрерывным потоком польется информация, которая в обработанном виде представит четкую картину второй, невидимой жизни города.

«Кубанский и Терцев, — писал Бухбанд. — Установить всех есаулов, оставшихся в городе. Всех бывших коллежских регистраторов…»

Дверь тихонько отворилась: заглянул дежурный.

— Звонили от Горлова. К доктору прибыли «гости»…

* * *

А ветер дул все сильнее. Острые песчинки больно впивались в щеку, и Сергей безуспешно пытался прикрыть ее воротником кожаной куртки.

Он пожалел, что не укутал шею старым рваным шарфом, который еще в прошлую весну подарила ему сердобольная тетя Глаша, квартирная хозяйка. Этот шарф много раз выручал его, хотя и поизносился изрядно. Но вот уже две недели Сергей не надевал его. С того самого дня, когда встретил на себе насмешливый взгляд той девчонки с почты. Он привычно балагурил тогда с почтовыми девчатами и не подозревал, какая нависла над ним беда. Отпуская очередную, довольно плоскую остроту, Сергей вдруг заметил, что одна девчонка смотрит на него вроде бы не так, как все. Ее улыбка заставила Сергея замолчать на полуслове.

К удивлению тети Глаши, он в тот день долго рассматривал себя в зеркале. Худое скуластое лицо и тонкий с горбинкой нос, как видно, не очень удовлетворили его. Сердито сдернул с шеи уже расползающийся ядовито-зеленый шарф и сунул его под подушку. Больше не надевал его Сергей, зато стал ежедневно менять подворотнички у гимнастерки.

А на почту он уже не ходил, как бывало: чувствовал себя скованно, и остроты с языка не шли. Сергей лежал в высоком густом бурьяне на краю запущенного огорода. Перед ним, через дорогу, на фоне светлеющего неба возвышался акуловский особняк.

Возле телеги, на которой к доктору приехали «гости», стоял возница и настороженно вглядывался в темноту. Он часто поворачивался к бурьяну, и Сергею казалось, будто лежит он на голом месте, что возница сейчас шагнет сюда и дотянется до него кнутом. Но тот снова отворачивался и глубже запахивал длинный брезентовый дождевик.

Сергей с беспокойством думал о том, как захрустят сейчас ветки под ногами его помощника, которого он отправил к ближайшему телефону сообщить о прибытии «гостей». К счастью, тот все еще не появлялся. То ли не мог добудиться аптекаря, то ли помчался в губчека лично, но вот уже с полчаса Сергей был один и чувствовал себя довольно-таки неуютно.

Тихо скрипнула дверь. Вышли те двое, что подымались в дом.

Резкие порывы ветра донесли до Сергея лишь несколько обрывочных фраз.

— Кубанскому… Время встречи… Освоюсь, — говорил вознице высокий мужчина. Затем хлопнул его по плечу, легко взбежал на высокое крыльцо и скрылся за скрипнувшей дверью.

Двое других уселись на телегу, и та громко загрохотала в темноте.

Сергей уже готов был кинуться следом, чтобы глянуть, куда она свернет, но в окне особняка зажглась лампа, а сзади послышалось тяжелое дыхание и легкий хруст веток.

— Тише, — шепнул Сергей.

Парень, появившийся из-за сарая, подполз к нему И, сдерживая простудный кашель, спросил:

— А где телега?

— Уехали…

— Все?

— Один в доме.

— С хозяином будет двое?

— Доктора нет. На работе. Что сказали?

— Проверить, говорят, надо, что за личности.

— Ты с кем говорил-то?

— Дежурный там. Фамилие не запомнил.

— Я же велел лично Бухбанду!

— А я почем знаю. Говорят, проверить надо…

— Ладно, идем, — сказал поднимаясь Горлов. — Дверь не заперта.

Дверь действительно оказалась открытой. Горлов с напарником очутились на темной лестнице, которая вела на второй этаж. Под их шагами запели на разные голоса деревянные ступени, вверху метнулась длинная тень и раздался настороженный голос:

— Кто там?

Сергей и его помощник застыли у входа, сжимая револьверы. Молодой мужчина в вышитой косоворотке высоко поднял лампу и разочарованно произнес:

— А-а… ребята… Входите! Ну, чего встали?

Он распахнул шире дверь и вернулся в комнату. Сергей и чоновец зашли следом.

Мужчина поставил лампу на стол и окинул их насмешливым взглядом.

— На помощь прислали? Думают, сам не справлюсь? Ну, давайте!

Он подошел к комоду, выдвинул ящики и стал осторожно перебирать вещи.

— Начинайте здесь, а книгами займусь я сам. Они для вас не по зубам, — теперь он улыбнулся дружески и подошел к высоким книжным полкам. — Хорошо, хоть вы. А то я, признаться, струхнул. Не дай бог, думаю, Акулов собственной персоной!

Одну за другой он вынимал с полки книги, быстро пролистывал их и вновь ставил на место.

— Ну, что стоите? — обернулся он. — Живее приступайте!

— Сначала ваши документы посмотрим, — сказал, наконец, Горлов. Он был обескуражен встречей и странным поведением этого человека. — Мы из губчека.

— Могли бы не представляться. Я вас и без того узнал. А вот то, что вам не сказали, кому посылают на помощь, это уж ни в какие ворота…

— Документы! — потребовал Сергей.

Мужчина улыбнулся, пригладил тонкие русые усики.

— Вы правы, — сказал он. — Надо знать, с кем имеешь дело. Прошу!

Он протянул Горлову удостоверение.

«Дано настоящее, — читал Сергей, — тов. Лукоянову в том, что он с 15 октября с. г. состоит в Терской губернской чрезвычайной комиссии на должности сотрудника по особо важным делам».

Внизу стояла так хорошо знакомая Сергею размашистая подпись Долгирева, сделанная зеленым карандашом, и печать губчека.

— Что-то я вас не припоминаю, — пробормотал растерянно Сергей. — Придется нам пройти в губчека.

— Не валяйте дурака! — зло произнес Лукоянов. — Слишком мало у нас времени на обыск, чтобы заниматься ночными прогулками. Скоро утро. Приступайте, раз пришли.

— Я прошу вас пройти с нами в губчека! — настаивал Сергей.

— Ты давай здесь не командуй! — глядя ему прямо в глаза, ответил Лукоянов. — Закончим обыск, тогда и прогуляемся. А если сомневаешься, иди уточни у Бухбанда. А парня оставь помочь мне. Я и так из-за вас потерял много времени.

Сергей стоял в нерешительности. Однако удостоверение сотрудника губчека, а главное, ссылка на Бухбанда сделали свое дело.

— Ты вот что, — обратился он к помощнику, — оставайся здесь да смотри в оба. А я мигом, до аптеки. Позвоню и назад. Понял?

— Чего проще, — ответил парень и взвел курок револьвера.

* * *

На новом месте Анна спала тревожно и чутко. Едва забрезжил рассвет, она была уже на ногах. Быстро умылась и уложила косу перед старинным овальным зеркалом в темной раме. На нее смотрело свежее молодое лицо, которое с успехом могло принадлежать двадцатилетней девушке, не будь глаза такими строгими и серьезными. Но сегодня Анна не любовалась собой, как это делала раньше. Она недовольно поморщилась, заметив легкую припухлость под глазами, и с тревогой глянула на виски. Слава богу, пока не видно предательских серебринок в густых блестящих прядях.

Скоро тридцать! С того дня, как Анна нечаянно нашла первый седой волос, она с ужасом думала о том времени, когда начнется увядание, когда она уже не будет ловить на себе восхищенные взгляды окружающих. Правда, до этого еще далеко, но и сделать ей надо много. Ее черед придет — Анна фанатично верила в свою звезду. А для этого просто необходимо быть красивой, обаятельной и нежной. Она любила свое лицо, свое гибкое упругое тело. Даже в трудные годы супружеской жизни Фальчикова держала себя в жесткой узде, старалась не нервничать, чтобы не появились преждевременные морщины.

Замужество было ошибкой. Теперь это окончательно ясно. Вскоре после свадьбы, к ужасу своему, она увидела подле себя не покоренного красавца, нежного и мягкого, а грубого мужлана, солдафона и эгоиста. Анна терпела его, ибо наградой было знакомство с высшим светом, где без мужа она не смогла бы появиться, и восторженное обожание всей верхушки Терского войскового круга.

Перед блистательной Анной Федоровной уже открывались заманчивые перспективы, когда вдруг грянула революция. Сначала Анна растерялась, однако очень скоро вновь обрела уверенность. Случилось так, что в годы скитаний по Югу России они с мужем оказались в лагере эсеров. Анна стала активным членом партии. Ее мало интересовали лозунги «социализации земли»; громкие разглагольствования о народе, о крестьянине-труженике она всерьез не принимала. Главное — борьба. Борьба против ненавистного большевизма, спутавшего все ее карты. Авантюризм, присущий ее натуре, — качество, как она считала, свойственное всем великим женщинам, — нашел благодатную среду. Атмосфера таинственности, заговоров и мятежей как нельзя более импонировала Фальчиковой. Анна всей душой отдалась новой деятельности, став незаменимым человеком для связи и особых поручений.

На мужа превратности судьбы оказали обратное действие. Он скис, запил. А потеряв веру в победу, уже не мог претендовать на главные роли при перевороте. Теперь Анна видела рядом с собой лишь жалкое подобие некогда гордого и властного есаула. А жалость и презрение всегда были для нее чувствами тождественными. Получив срочное задание выехать в Пятигорск, она заявила Фальчикову, что больше к нему не вернется…

Анна, взглянув еще раз в зеркало, ободряюще улыбнулась своему красивому лицу. Прихватив маленький чемоданчик, не завтракая, вышла на улицу и быстро направилась к центру города.

В меблированных комнатах, где она останавливалась по приезде в Пятигорск, ее уже ждала записка: «Ключ в номере 12». Анна быстро нашла нужную комнату и, глянув на часы, без стука открыла дверь. Навстречу ей поднялся чисто выбритый полный брюнет среднего роста. Лет ему было около сорока.

— Жду, жду, дорогая Анна Федоровна.

— Здравствуйте, Николай Александрович. Устроилась на жительство, готова приступить к выполнению заданий. Вы недавно из Москвы, что там нового? Почему меня отозвали сюда столь неожиданно? Какие указания из центра?

— Успеется, Анна Федоровна. Все по порядку. Извольте-ка чайку.

Прихлебывая из стакана горячую мутную жидкость, Анна внимательно слушала посланца Москвы Чепурного, с которым была знакома еще по восемнадцатому году.

— Руководство «Союза трудовых землевладельцев» глубоко законспирировано в Святокрестовском уезде. Связь на местах осуществляют уполномоченные «Прикумсоюза». Налажены контакты с югом, западом и севером. Подпольный ЦК нашей партии уполномочил меня объединить усилия «Союза» и «Штаба бело-зеленых войск», имеющего огромное влияние среди казачества. Ставка его здесь, в Пятигорске. «Штаб» ведет сейчас объединения отрядов и групп, скрывающихся в горах, и создает станичные повстанческие отряды. Непосредственное участие в его деятельности принимают офицеры Врангеля, как нам стало недавно известно. Не очень почетное для нас сотрудничество, но у них уже довольно мощный военный кулак. Наступил решающий момент консолидации всех патриотических сил для борьбы за новую Россию, свободную от большевистской тирании. И направить удар этого военного кулака должны мы, — почти продекламировал Чепурной.

— Слава богу! — глаза Анны заблестели. — Что я должна делать?

— Как и прежде — вербовка людей, пропагандистская работа. Это остается за нами всегда и везде, куда бы ни направила нас партия. Но главное — войти в доверие руководителей «Штаба», подготовить почву для слияния.

— Что за люди там?

— Все воззвания штаба подписывает есаул Кубанский. С человеком, который носит эту фамилию, меня уже познакомили. Ярый монархист, неуступчив, щепетилен до педантизма. С ним будет трудновато. Проще действовать через его помощника — так называемого коллежского регистратора Терцева. У того большие связи с имущими, выполняет роль казначея в организации. Непринципиален в идеях, алчен, бахвал.

— Судя по столь подробной характеристике, мне предстоит с ним познакомиться? — с лукавой улыбкой спросила Анна.

— Вы уже знакомы. — Чепурной довольно усмехнулся, заметив удивление Фальчиковой. — Помните, мой совет заручиться рекомендацией родственника? Насколько я понял, вы к нему прислушались?

— Так это мой сосед?

Чепурной кивнул.

— Что ж, общая крыша порой не только разъединяет, но и объединяет. Сейчас предпочтительнее второе.

Фальчикова деловито поднялась.

— Желаю успеха, Анна Федоровна. Информируйте меня о ходе переговоров. — Чепурной чуть задержал в своей руке тонкие холеные пальцы, наклонился и нежно поцеловал их.

Анна снисходительно улыбнулась, захватила чемоданчик, в подкладке которого уже лежали свежие прокламации и брошюра Брешко-Брешковской, и покинула номер.

* * *

— Говоришь, сам лично видел подпись? — как можно спокойнее спросил Бухбанд. Взяв за правило при любых обстоятельствах разговаривать с подчиненными ровным тоном, начальник оперативного отдела и на этот раз не повысил голоса, когда дочитал до конца объяснительную записку Горлова.

— И подпись, и печать нашу, — убитым голосом подтвердил Сергей.

— Ведь могла быть и подделка.

— Нет, настоящие, — горячо начал было Горлов, но Бухбанд перебил его:

— Ты уверен? А откуда, позволь тебя спросить, настоящие?

Сергей растерянно заморгал. Не знает он, что ли, долгиревскую руку? Сколько раз с ордерами на обыск ходил, да мало ли других документов видал, подписанных председателем губчека. Но как сейчас докажешь, что документ был настоящий?

Бухбанд опять подвинул к себе бумагу, исписанную далеко не каллиграфическим почерком молодого чекиста.

«…А когда я возвратился в дом, то увидал, что дверь отперта настежь, а возле лестницы лежит без сознания младший наряда, а больше никого нет. Когда я привел его в чувство, он сказал, что Лукоянов после моего ухода продолжал тщательный обыск и попросил его помочь снять с комода большой деревянный ящик. Он подошел и стал помогать. А больше он ничего не помнит. Мы предприняли все меры к розыску, но в близлежащем районе Лукоянова не оказалось».

— Что думаешь делать? — поднял взгляд Бухбанд.

— Я готов понести самое суровое наказание.

— Что ты там бубнишь, словно гимназистка? Наказание! А кто будет исправлять ошибки? Твои предложения?

Типография губчека.

— Я думаю, Акулова надо арестовать как можно быстрее, — не совсем уверенно начал Сергей, но увидел, что Бухбанд слушает с интересом, быстро изложил свои соображения: порядок в квартире они навели еще до прихода доктора. Акулов после ночного дежурства отсыпается, когда же он выйдет в город, многое может измениться…

— Все правильно, — одобрил Бухбанд. — Видимо, этого Лукоянова не успели предупредить, что Акулов побывал у нас. Теперь уже на эту приманку не клюнут. Надо брать. Идите.

Когда Горлов вышел, Бухбанд повертел в руке его объяснительную записку и усмехнулся: «Ишь! Готов к наказанию! Такой готовностью врагов не обезвредишь. А решил все-таки правильно».

Он почувствовал удовлетворение оттого, что подчиненный предугадал его приказ. По опыту знал, что навязанное решение всегда труднее выполнить, чем то, которое принято самостоятельно.

В коридоре раздались быстрые шаги: возвратился из командировки Долгирев.

Вошел он озабоченный, хмурый. Пожал руку, расстегнул шинель и устало опустился на диван.

— Как съездил?

— Нормально. Загнали Васищева в буруны. Два эскадрона оставили для патрульной службы. Побоится, не сунется.

— А что хмурый?

Председатель губчека махнул рукой и добавил:

— Русанова два дня назад под Моздоком видал. Говорили накоротке…

Долгирев встал и прошел к окну.

— Досталось нам… — Он забарабанил пальцами по стеклу. — За отсутствие инициативы, за слабые наступательные операции…

— А «Союз спасения России»? Не мы ли…

— Говорит, что это не заслуга, а всего лишь добросовестное выполнение обязанностей, которые возложила на нас партия.

Председатель чека обернулся, тонкими нервными пальцами потрогал жесткую щетину на щеках и задумчиво произнес:

— Да я и сам понимаю, что на прошлых успехах далеко не уедешь.

Бухбанд взглянул на него с удивлением, но председатель уже другим тоном спросил:

— Какие новости? Были еще листовки?

— Вот посмотри ориентировку. — Бухбанд подвинул ему бумагу.

Долгирев долго молчал, изучая предложения оперативного отдела. Бухбанд по выражению его лица пытался догадаться, со всем ли тот согласен, против чего будет возражать, и готовил аргументы.

— Пойдет, — наконец согласился председатель. — Добавь только один пункт. Русанов направляет нам в помощь своего чекиста. Будет работать негласно. Со дня на день должен быть в Пятигорске.

— Не надеется, что сами справимся?

— Не совсем так. Говорит, что у него есть интереснейшая связь. Ниточка тянется в «Штаб».

— Бело-зеленых? — удивленно воскликнул Бухбанд. — Который издает листовки?

— Тот самый.

— А подробности? Что тянешь? — нетерпеливо спросил Бухбанд.

— Сказал, что все подробности у этого товарища. Запомни: Степовой. В понедельник, среду и пятницу в двенадцать дня у второго источника. Перстень у него. На правой руке. Голова женщины. Вместо волос змеи. Называется почему-то медузой. Русанов так сказал…

— А, помню. Медуза Горгона. Из мифологии…

Долгирев с удивлением взглянул на Бухбанда.

— Вот-вот… Еще одно обстоятельство. Русанов строго меня предупредил, чтобы работал с ним лично руководитель операции. Чтоб берегли. Степовой выполняет задание Центра, у нас же…

Закончить он не успел. Дверь широко распахнулась. В кабинет без стука влетел запыхавшийся от быстрого бега Горлов. Лицо его было бледно.

— Акулов мертв!

* * *

Ужин в столовой губчека уже заканчивался, когда Долгирев зашел туда получить свою порцию. Столовая стала для чекистов своеобразной комнатой отдыха, где велись жаркие споры в короткие минуты перерыва. Здесь всегда было чисто, уютно. Обычные для таких помещений кухонные запахи почти отсутствовали, от плиты не тянуло чадом. И причина тому — не мастерство пожилого повара: в кухонном котле уже который месяц не было ни жиринки. Даже для самого председателя было загадкой, как умудряется Лазарь Моисеевич накормить всех, как выкручивается, чтобы поддержать истощенных голодом сотрудников.

Сегодня на ужин была болтанка из крупы, сдобренная вареным луком. Долгирев, чтобы не мешать спорящим в углу чекистам, сел к ним спиной.

А спорили комендант губчека Веролюбов и следователь военсекции латыш Адитайс. «Опять схлестнулись», — добродушно подумал Долгирев.

Частые стычки по теоретическим вопросам между горячим, прямолинейным комендантом и спокойным, обходительным, но упрямым латышом ни для кого в чека не были новостью. Полная противоположность характеров не мешала, однако, спорщикам быть хорошими друзьями.

Но сейчас спорили не по теории классовой борьбы. Из реплик Гетманова Долгирев понял, что разговор идет о задержанном сегодня Яковом белом офицере. По заданию Бухбанда чекист производил обыск на квартире бывшего царского генерала и в комнате его дочери обнаружил боевой пистолет с полной обоймой. Девушка призналась, что это оружие ее жениха, который находится на излечении в соседнем госпитале и по вечерам навещает ее. Устроили засаду. При аресте офицер оказал сопротивление, о чем свидетельствовал огромный кровоподтек на левой щеке Гетманова. Веролюбов искренне возмущался «вежливостью» Якова, который так и не «всыпал этой контре». Адитайс доказывал, что к арестованному следует относиться в высшей степени корректно, внимательно, что сам арест уже есть насилие над личностью.

— Ну уж уволь! — протестовал Веролюбов, как всегда, опрятный, подтянутый и с белоснежным подворотничком на аккуратно заштопанной гимнастерке. — Лобызаться с этой сволочью я не намерен!

Он громко стукнул по столу железной кружкой.

— Ты эту контру у себя в кабинете видишь, когда она ласковая, тихая, за шкуру свою трясется. А я повидал их дела. Помнишь, наших из батальона бандиты взяли? Изрублены на куски, глаза выколоты, звезды на груди повырезаны! А животы вспороты и землей набиты… По ночам они мне снились! И чтобы я после всего этого пардоны для такой сволочи рассыпал?

— Напрасно ты сердишься, — мягко убеждал его Адитайс — Я говорю не о жестокости, а про излишнюю жестокость.

— Это политграмота! — упорствовал Веролюбов. — В жизни все иначе. Вопрос ребром: мы их или они нас…

Адитайс внезапно закашлялся, прижав ко рту мятый платок. Веролюбов выждал, когда кончится приступ, и сказал укоризненно:

— Вон до чего они тебя довели, а ты все на их защиту, ровно их нянька тебя тем же молоком кормила.

Адитайс посмотрел на него воспаленными глазами.

— При чем тут защита? Я одно хочу доказать: мы строим новый мир, боремся за справедливые отношения между людьми. В нас должны верить, а не запугивать нами взрослых и детей.

Продолжая спор на ходу, чекисты вышли из столовой. Воспользовавшись тем, что Долгирев остался один, повар налил кружку компота из сушеного щавеля (собственное изобретение!) и подсел к председателю губчека. Он любил эти минуты, когда суровый и строгий начальник на его глазах превращался в обычного, такого же, как все, измученного бессонницей и недоеданием человека, когда, согревшись горячей похлебкой, он словно оттаивал, рассказывал Лазарю Моисеевичу о счастливой будущей жизни, а иногда и советовался по небольшим житейским вопросам.

— Я что хочу сказать… — нерешительно начал повар, когда Долгирев поднял голову от миски. Он продумал разговор заранее (не зря сотрудники прозвали его «дипломатом»), умело уловил настроение предгубчека, но в последнюю минуту вдруг замялся, смутился под пристальным взглядом.

— Что же, Лазарь Моисеевич?

— Да вот… Комендант вчера говорил: много добра у бандитов отбили. Бараньи туши, говорят, есть. Может…

Взгляд Долгирева посуровел.

— Я не то, чтобы… — смутился опять повар. — Но знаете, дело ведь совсем неважнецкое. Работают ребята круглые сутки, а есть нечего. А Моносов Павел, знаете, сегодня опять один раз ел. И так который уже день! Свою порцию ребятишкам относит, а сам две недели как из госпиталя, после тяжелого ранения.

Долгирев отставил кружку с зеленоватой жидкостью, помрачнел.

Лазарь Моисеевич торопливо продолжал:

— Живу я по соседству с ними. У Павла ведь их десять душ. Чем кормить? Я тут с ребятами поговорил… Кто полпорции оставит, кто кусок лепешки. Так я тайком от Павла заношу жене. Да много ли у нас остается? — Лазарь Моисеевич сокрушенно вздохнул. — Вчера вот зашел с пустыми руками. Плачет соседка, окружили детишки со всех сторон и тоже голосят. У меня в кармане был всего один леденец. Так старший раскусил его, положил осторожно на ладошку и давай обделять всех по очереди — по крошке. Все раздал. Спрашиваю: «Себе чего же не оставил?» «Они, — говорит, — болеют, а я еще нет». Еще нет… — Повар опять тяжело вздохнул.

Что мог ответить ему Долгирев? Он знал, как трудно приходится чекистам, как бедствуют их семьи. Знал, что горят люди на работе, что пустая похлебка лишь согревает живот, но не придает сил. Знал, как туго сейчас приходится многодетному Моносову. Но что он мог сделать?

— Был я вчера, Лазарь Моисеевич, в детдоме. Ты никогда там не бывал? Сходи. На детишек посмотри. Одни глаза. Вот и отбитые вчера бараньи туши пойдут им. Понял?

— Как не понять! Только, может, из четырех баранов хоть одну ногу в котел, а? Ведь истощали ребята. Да и разрешение, говорят, есть, чтобы часть забирать… Значит, не нарушение это будет, а по закону.

— Есть такое разрешение! — Долгирев резко поднялся. — Но ведь и у тебя не половник вместо сердца! Жалеешь ребятишек, знаю. Но у этих хоть родители живы, а там… А ты — часть забирать.

— Да ведь не для себя же, — обескураженно пробормотал повар.

— Ладно, забудем этот разговор. А Моносову я постараюсь помочь.

Он вышел с твердым намерением выпросить у Полномочного представительства денег для семьи чекиста.

* * *

Бухбанд пристально вглядывался в руки отдыхающих, которые неторопливо разбирали стаканы с прозрачным пузырящимся напитком, и с досадой думал, что место встречи выбрано неудачно. Не может же он полчаса торчать тут под взглядом смотрителя.

Это было естественно в первый его приход. Затем уже надо было идти на всякие уловки. В прошлый раз он заболтался с незнакомым курортником, а сегодня прихватил с собой газету и делал вид, что увлекся чтением.

Яков Арнольдович нервничал. Он пробежал глазами колонку объявлений, неторопливо достал карандаш и отчеркнул одно из них. Затем будто машинально взял другой стакан.

«Кой черт, — негодовал он, — придумал этот опознавательный знак? Неужели нельзя было что-нибудь попроще? »

Он взглянул на часы. Стрелки показывали десять минут первого. «Если Степовой не появится еще пять минут, значит, снова ждать бесполезно. Что могло произойти?»

— Любезный, — раздался вдруг за спиной вежливый голос — Вы не могли бы немного подвинуться?

— Извольте, — с готовностью ответил Бухбанд, придвигая к себе газету. И вдруг он увидел перстень. На черном фоне выпукло и четко белела серебром голова Медузы Горгоны. Медленно свернув газету и выждав, пока незнакомец повернется к нему лицом, Бухбанд извиняющимся тоном произнес:

— Простите, вы, случаем, не служили в Донском пехотном?

Мужчина молча допил нарзан, тщательно вытер губы большим платком и только после этого ответил:

— Не имел чести, к сожалению…

И направился к выходу четкой походкой военного.

Бухбанд помедлил у стойки, а затем двинулся следом.

В сквере все скамейки были заняты. А на той, где пристроился Степовой, под теплыми лучами дремала старушка. Бухбанд чертыхнулся про себя, но все же опустился рядом с нею. Достал папиросу, и густые облачка дыма поплыли вдоль скамьи. Старушка вначале пыталась отогнать дымок сухонькой ладошкой, но, поняв бесплодность своих усилий, сердито заворчала:

— Какая невоспитанность, молодой человек! Что вы на меня эту вонь пускаете?

— Я вас не трогаю, и вы ко мне не лезьте!

— Весьма. Весьма деликатно! — с упреком вздохнула старуха. Она кинула на Якова Арнольдовича испепеляющий взгляд. — А еще в шляпе! — поднялась и торопливо зашагала прочь. Бухбанд развернул газету и подвинулся к Степовому. Тот улыбался, обнажив ряд белоснежных ровных зубов.

— Бедная бабка, — прошептал он, не поворачивая головы. — Она так блаженно дремала…

— Ладно, говорите, — буркнул Бухбанд.

— Сразу выйти на связь не мог, — объяснил Степовой. — У них своя система конспирации. Назовите места встреч.

— Свистуновская, пять. Перед этим записка на имя Лены Егоровой на Эмировскую, двадцать, с указанием даты и времени встречи. На всякий случай — телефон. Семьдесят — это коммутатор. Спросите Бухбанда…

Коммутатор губчека.

— Понял. Слушайте основное.

Степовой сидел в двух шагах от Бухбанда и чертил прутиком замысловатые фигурки.

— «Штаб бело-зеленых войск». Главная квартира в Пятигорске. Адреса пока не знаю. Представлен Кубанскому. Встречались в Эммануэлевском парке. Где живет, пока неизвестно. В руках был тромбон. Видимо, где-то музицирует.

Степовой умолкал при появлении прохожих, а Яков Арнольдович лениво зевал и «утопал» в страницах газеты.

— Надо установить фамилии и места работы главарей, — шепнул Бухбанд.

— Понял, — ответил Степовой. — И еще надо…

Он оглянулся по сторонам.

— Ищите у себя предателя. Кто-то поставляет организации мандаты вашей чека. — Внезапно оборвал себя на полуслове. — Прощай! Появился знакомый…

Степовой поднялся со скамьи и энергично зашагал по аллее. Вскоре он затерялся в толпе.

Яков сидел на шелохнувшись. Его ошеломило сообщение Степового. «У нас предатель? — думал он. — Кто? Единственная улика — бланки наших мандатов. У Лукоянова тоже был мандат. Значит, и покойный Акулов, и этот таинственный Лукоянов… Но кто же, кто?»

* * *

На Нижегородской, 21, стрекотала швейная машинка. Наталья Кумскова, женщина того возраста, о котором уже не принято осведомляться, считалась в округе — лучшей модисткой. Поэтому в прежние годы не было отбоя от заказчиц. Но с тех пор как ее супруг Иван Кумсков привел в дом жильца — своего приятеля, тоже музыканта Тихорецких курсов, пришлось отказаться от заказов. Наталья, серьезно опасаясь за состояние семейного бюджета, пыталась поговорить об этом с мужем, но тот сунул ей толстую пачку денег.

Она с тревогой наблюдала, как Иван со своим приятелем соорудили потайной простенок. Вход туда сделали через старый платяной шкаф. И хоть муж строго приказал ей не совать сюда свой нос, Наталья в отсутствие мужчин побывала-таки в закутке. Она увидела здесь какой-то станок, ящички с металлическими буквами и три банки черной краски. Рядом лежали завернутые в мешковину пачки чистой бумаги.

После этого Кумскова более внимательно стала прислушиваться к тихим беседам за дверью. Она растерялась было, когда узнала, что ее благоверный вместо печатания фальшивых денег занят куда более опасными и невыгодными делами. Но со временем успокоилась, и чем чаще подходила к замочной скважине, тем с большей уверенностью считала и себя участницей великого похода за спасение России.

Приятель мужа, есаул Кубанского казачьего полка Александр Кириллович Дружинин, видимо, догадывался об этой осведомленности хозяйки. Не зря, видно, он как-то завел с нею разговор о болтливости женщин, на что она заявила, будто о делах мужских не знает и слыхивать не слыхивала. После этого только рябой Зуйко притворял за собою дверь.

Вот и сейчас уже битых два часа о чем-то шепчется он с Дружининым, и хоть бы словечко какое долетело из-за дверей.

Наталья сердито нажала на педаль швейной машины, отчего та застрекотала, будто станковый пулемет. Но работа не увлекала ее: таинственный шепот в соседней комнате не давал покоя. Она, наверное, снова бы припала к замочной скважине, если бы не появился Доценко.

— Александр Кирилыч у себя? — спросил он с порога, стаскивая с плеч дождевик. — Э-э… Да он не один! — Доценко увидел на вешалке тяжелое суконное пальто Зуйко. — Ну, это только кстати. С вашего позволения.

— Проходите, проходите, Семен, — улыбнулась хозяйка и поспешила вперед него. Однако Доценко остановил ее:

— Не тревожьтесь, хозяюшка, я уж сам.

До Натальи донесся радостный возглас постояльца:

— Наконец-то! Вас только за смертью посылать!

Дружинин и в самом деле был рад возвращению Доценко. Он считал, что от этой поездки зависит многое, поэтому так нетерпеливо тряс его руку.

Зуйко не без иронии наблюдал встречу. Пара действительно выглядела комично: рядом с Доценко — косая сажень в плечах — суетился низенький человек с русой бородкой клинышком. Каждым своим жестом он хотел подчеркнуть, что окружающие имеют дело с титаном мысли. Зуйко ехидно ухмыльнулся в белесые усы, но быстро погасил улыбку, перехватив острый взгляд Дружинина.

— Рассказывай, Семен, — попросил он Доценко. — Как приняли тебя там?

— В общем-то неплохо. Благодарили за патриотическую службу, просили больше помогать. Хотя многое меня и расстроило.

Из рассказа Доценко выходило, что будто только его сообразительность и искусная дипломатия решили исход переговоров: полковник Меняков признал «Штаб». Бывший подъесаул, хозяин кожевенного завода, как всегда, выпячивал свою роль.

Неслышно вошел Кумсков. На вопросительный взгляд Дружинина спокойно ответил: «С доктором все в порядке».

Доценко продолжал: к Менякову присоединился и Васищев, который оперирует в бурунах. Он запрашивал мнение «Штаба» о своем плане взорвать мост через реку Сулак.

— Надо разрешить! — воскликнул Дружинин.

— Я думаю, стоит посоветоваться и с другими. Хотя бы с членами военного совета, — вставил Зуйко.

— Мы много стали дебатировать! Надо действовать, действовать! — выкрикнул Дружинин, отчего Зуйко болезненно сморщился.

В душе он терпеть не мог этого позера и крикуна, но вынужден был молчать. Чтобы переменить тему, спросил Семена, что же огорчило его в поездке.

Доценко нахмурился.

— Нет сплоченности. В отряде разброд: создалось несколько групп, которые вообще никому не подчиняются.

— Это мы поломаем! Мне представлен офицер генерала Врангеля. Он прибыл к нам со специальной миссией. Уж он-то сумеет навести армейский порядок.

Когда Кумсков и Доценко вышли, Дружинин засеменил по комнате, заложив руки за спину. Зуйко молча следил за ним.

— А как быть с Меняковым? Он просит денег. Надо их найти, ибо мы должны проявлять отныне заботу и о его делах.

— Денег мало, — ответил Зуйко.

— Как мало? — взвинтился Дружинин. — А сто тысяч от пятигорских купцов? Триста тысяч от керосинщика? Сто тысяч адвоката и пятьсот тысяч винодела? Где они? Где, я спрашиваю?

— Но ведь мы покупали краску и шрифт, бумагу и оружие для руководства, — возразил Зуйко. — А кроме того, некоторая сумма заплачена рабочим.

— Каким рабочим? — взвизгнул Дружинин. — Я знаю! Я отлично знаю, куда уплывают эти деньги, дарованные нам от чистой души честными буржуа на нужды великого дела. Я давно приглядываюсь к вашим любовным интрижкам! Я вас вижу насквозь, Зуйко!

Зуйко самодовольно улыбнулся, поняв, на что намекает Дружинин, и спокойно ответил:

— Ну, для этих целей у меня есть личные деньги.

— Вот что, Гаврила Максимович, — медленно, угрожающе процедил сквозь редкие зубы Дружинин. — Если вы не хотите крупных неприятностей, то должны найти деньги для Менякова. Где вы их достанете, меня не интересует.

— И еще. — Дружинин приблизил свое лицо к Зуйко. — Вы, думаю, согласитесь, что мне, руководителю всего нашего дела, нужна энная сумма денег на личные расходы.

— Какие?

— Не ваше дело.

Зуйко стало неуютно. Он понял, что Дружинин знает о всех пожертвованиях крупных буржуа, и даже о тех, которые, как ему думалось, незаметно осели в его глубоких карманах. А с Дружининым шутки плохи.

— Конечно же, Александр Кирилыч, — поспешил он согласиться и вытащил из внутреннего потайного кармана пиджака пачку кредиток. — Конечно! И разговоров быть не может. Вы уж, пожалуйста, подсказывайте мне, когда будете в затруднении.

Пачка бесследно исчезла в кармане военного френча Дружинина.

В соседней комнате послышались шаги, бормотание хозяйки, а вслед за этим отворилась дверь и вошел стройный мужчина лет тридцати пяти. Обут он был в добротные хромовые сапоги, в руках держал черную лохматую шапку и белый теплый башлык.

— Не помешал? — спросил дружелюбно.

Дружинин поднялся ему навстречу, театрально повернулся к Зуйко и представил гостя:

— Знакомьтесь. Перед вами прибывший от его превосходительства борона Врангеля полковник Сергей Александрович Лукоянов!

* * *

Знакомство с руководителями заговора полковнику Лукоянову в Стамбуле представлялось несколько иным. Там вообще многое выглядело иначе.

Последний вечер в маленьком стамбульском ресторане «Эльдорадо». Владелец его, низенький турок охотно принимал офицеров, благо они щедро платили за пикантные программы танцовщиц. Он всегда старался сам встретить доходных гостей, проводить их в отдельную кабину и послать господам самых очаровательных певичек.

— Слава аллаху! Он не забывает своего верного слугу, посылая ему таких высоких гостей!

Крутая лестница вела в отдельный кабинет. Турок семенил впереди, часто оборачивался и подобострастно улыбался.

— Я давно ждал вас, господа! Вы будете довольны…

Турок откинул тяжелую портьеру, пропустил в кабинет офицеров и нырнул следом.

— Что будет угодно вам? Танцы, музыка? Гюзель и Айшет?

— Ничего не надо, Ахмет, — остановил его рослый полковник в английском френче. — Мы хотим, чтобы нам никто не мешал. Проследи за этим!

Ахмет понимающе закивал.

Офицеры устроились на полунизких креслах у богато сервированного стола, достали папиросы, а полковник Лавров прошел к нише, откуда был виден весь переполненный гудящий зал.

Высокий кавказец, князь Серебряков-Даутоков, в аккуратной бородке которого уже вовсю властвовала седина, разлил вино в бокалы и с нетерпением поглядывал на Лаврова. Наконец он не выдержал:

— Я думаю, господа, деловое наше свидание не станет менее деловым, если мы вначале отметим новые звания. Генерал неспроста дал указание казначею оплатить этот ужин. Будем же достойны забот Петра Николаевича!

Полковник Лавров нахмурился, но все же отошел от ниши и взял свой бокал:

— За нашу великую миссию, господа!

Офицеры дружно поддержали его. За столом быстро завязался оживленный разговор. Все шутили, сдабривая тосты острой приправой. Больше всех балагурил князь.

— Довольно, господа! — прервал веселье Лавров. — Приступим к делу.

Он отодвинул в сторону бокал и расстелил перед собой небольшую карту.

— Сегодня мы окончательно уточнили маршрут. — Его короткий толстый палец скользнул от кромки турецкого берега к Батуму, оттуда медленно потянулся вверх и застыл на небольшом кружочке.

— Тихорецкая. Место остановки первой группы. Получаем документы, деньги. Сутки отдыха на конспиративных квартирах. Адрес и пароль не меняются. Маршрут второй группы остается прежним.

Лавров сложил карту и сунул ее в карман френча.

— Я думаю, — продолжал он, — вы согласитесь, господа, если мой резерв составит группа полковника Никитина. На ваших офицеров, Николай Кондратьевич, я полагаюсь целиком, — обратился он к грузному мужчине с коротким ежиком седых волос. Тот молча кивнул в ответ. — Те повстанческие отряды, которые оперируют в восточной зоне Ставрополья, Терека и в Кабарде, — на моей совести. Многих из атаманов я лично знаю, и, думаю, сумею найти с ними общий язык.

— Я тоже надеюсь, что горцы меня поймут, — вставил Серебряков-Даутоков.

— Вам, князь, — повернулся к нему Лавров, — предстоит создать в горах крупное боевое соединение, возглавить зеленую армию. Вам мало надеяться только на горцев.

— Уместны ли такие авансы, полковник? — возразил князь. — Насколько я понимаю, мы будем действовать сообща.

— Да, сообща. Но каждый на своем месте, — довольно резко перебил его Лавров. — Если позволите, князь, я продолжу.

— Простите, полковник.

— Поручик Алиев, как вы и хотели, поступает в ваше распоряжение, князь. А также… — Лавров обвел взглядом сидящих за столом. — Также штабс-капитан Веремеев и трое по его усмотрению младших офицеров.

Серебряков-Даутоков хотел было что-то сказать, но, видимо, передумал и занялся насечкой на рукояти своего кинжала.

Лавров откинулся на спинку кресла и, глядя на князя, задумчиво проговорил:

— Нужно быть реалистами, господа. Сам я родом из Александрии Ставропольской губернии. Я отлично знаю и терское, и кубанское казачество. Иначе вряд ли отважился бы на этот вояж. Но с тех пор, как мы расстались с Россией, там могли произойти значительные перемены. И нас может встретить совсем не тот казак, каким представляют его генералы Врангель и Кутепов. Совсем не тот…

— У вас есть сомнения в благополучном исходе нашей миссии? — спросил Лукоянов.

— Я этого не сказал. Но всю сложность обстановки там в первую очередь почувствуете вы, Сергей Александрович. По данным генерала Хвостикова, в той патриотической организации Пятигорска, куда вам предстоит войти, действуют, ну, скажем, не совсем противоположные, однако не очень дружеские политические группировки. Какая из них окажется наверху, сам бог ведает. Однако любую из них вам придется прибирать к рукам. Конечно, если в эту их возню до вашего приезда не вмешается чека.

— Для встречи с вами мне нужен будет пароль, — напомнил Лукоянов.

— Вы когда-нибудь видали, как растет кавказский дуб? — вдруг обратился к присутствующим Серебряков-Даутоков.

— Разве он растет корнями вверх? — усмехнулся Лавров.

— Эта притча не столь занимательна, сколь поучительна, полковник, — с достоинством ответил князь.

Он встал, звякнув шпорами, пригладил бородку и, поигрывая серебряной рукоятью кинжала, чуть прихрамывающей походкой прошелся по кабинету.

— Представьте себе, — князь обернулся к офицерам и заговорил вкрадчиво, с сильным горским акцентом, — в землю упал желудь. Прошло время, и пробился наконец сквозь прелую листву слабый зеленый росток, И вот в тени чужой листвы, среди гниющих, слабых, сдавшихся он начинает борьбу за жизнь.

Офицеры с интересом следили за его рассказом.

— Молодой дубок выбрасывает ветви свои не вверх, не туда, откуда едва пробиваются в чащу редкие лучи солнца. Он раскидывает их вширь и заслоняет ими солнце от своих врагов. Теперь уже в его тени чахнет все, что когда-то пыталось лишить его жизни. Трудно идет эта борьба! Чужие стебли упрямо лезут вверх, но снова молодой дубок прикрывает их своей густой веткой. И тогда сдаются враги, гибнут враги! А дуб, получивший свободу, теперь рвется вверх, к свету, к прекрасному горному солнцу!

— Чудесная притча, — произнес Лукоянов.

— Да, друг Сережа, притча, — обернулся к нему Серебряков-Даутоков. — Но она должна стать действительностью. Мы раскинем свои отряды по всему краю. Ни часа спокойной жизни красным! Ни одного глотка свежего воздуха! Пусть чахнет, гибнет, слабеет все! И уж тогда-то мы вырвем свою свободу! Пусть же нашим паролем, господа, будет «Дубок раскинул ветви!» И отзыв — «Крепнет дубок»…

— Пусть так будет! — одобрил Лавров.

Лукоянов посмотрел на часы:

— Пора расходиться, господа. Через три часа нас ждут на фелюге.

Офицеры поднялись.

— За встречу, друзья, на родной земле! За нашу свободу!

* * *

Долгирев выругался и резко встал из-за стола, заскрипев новыми ремнями портупеи.

— Только этого нам не хватало! Едва успеваем всякую сволочь за жабры брать, а тут еще в собственной рубахе вошь завелась! Слушай, а ты не путаешь?

— Нет, — ответил Бухбанд. — Он так и сказал: «Ищите у себя».

— Хоть бы выспросил подробности!

— Но он и сам, видимо, не знает. Ведь все дело в бланках. Кто у нас допущен к ним? Где еще можно достать было? Типография?

— Отпадает, — возразил Долгирев. — Я сам был при наборе и печатании. Набор сразу рассыпали.

— Значит, только общая часть?

— Давай прикинем. Калугин? Чушь! Пролетарий до мозга костей. Остаются Ершов, Мачульский и Рыбникова.

— Мачульского все хорошо знаем. При белых с заданием чека оставался в тылу врага, имеет боевые заслуги. Прекрасный подпольщик, да и проверен в самом пекле. Этот не может.

Гараж губчека.

— Ершов третий месяц в госпитале. При нем этих бланков не было. А что, если Рыбникова? Пришла на работу неделю назад, — Долгирев в раздумье остановился у окна. — Слушай! Когда прибыл Степовой?

— Полторы недели…

— А узнал про документы?

— Не знаю.

— Не знаю, не знаю… — Долгирев барабанил пальцами по подоконнику. — Значит, остаются Калугин, Мачульский и Рыбникова. А может, встретишься со Степовым еще разок?

— Лишний раз вызывать опасно…

— Но это же очень важно! Может быть, это как раз та самая ниточка, за которую надо немедленно ухватиться.

— Стоит подумать, — сказал Бухбанд. — Что мы от этого получим и что можем потерять? В лучшем случае мы узнаем имя предателя, арестуем его. Но он может никого и не назвать. Тогда тупик… А теряем многое. Одна неосторожность, и расшифруем Степового. Значит, вся работа летит к черту. А ведь Русанов просил особо беречь Степового для Центра.

— Да, ты прав, — согласился Долгирев. — Рисковать Степовым нельзя. Давай соберем коллегию, посоветуемся.

Засиделись далеко за полночь и все сошлись на одном: времени на расследование и проведение каких-либо экспериментов нет, но и оставлять предателя больше нельзя — он может многое завалить. Поэтому решились на крайнее средство.

…Рано утром в общей части губчека появились Долгирев и Бухбанд.

— Всем оставаться на местах, — вместо приветствия строго сказал председатель. — Проверка.

Рыбникова подняла от машинки большие удивленные глаза, Мачульский хладнокровно снял старенькие нарукавники и утомленно потер виски. А Калугин с недоумением уставился на вошедших.

— Что произошло, товарищи? — растерянно спросил он.

— Сдайте ключи от сейфов! — потребовал Долгирев.

Калугин протянул ему небольшую связку.

— Вообще-то, — сказал он, — мне, как начальнику общей части, можно было бы сказать, чем вызвана проверка.

— В котором сейфе бланки удостоверений?

— Вот в этом, — все с тем же недоумением ответил Калугин и помог Долгиреву открыть сейф.

На верхней полке аккуратной стопкой лежали бланки.

— Сколько здесь?

— Тридцать семь штук. Одно передано вчера по вашему распоряжению в Ессентукское политбюро чека. Для нового сотрудника.

— Считайте при мне.

Калугин намусолил пальцы и стал пересчитывать. Стопка редела. Осталось листочка три, а он едва досчитал до тридцати.

— Странно, — забормотал он. — Может, где промахнулся?

Он взволнованно оглядел чекистов и снова, на этот раз быстро, пересчитал удостоверения. Сомнений не было: в стопке не хватало четырех бланков.

— Как же так, товарищи? — Калугин с удивлением смотрел на своих работников. Мачульский недоуменно пожал плечами, а Рыбникова так и осталась сидеть с раскрытым ртом. — Как же так?

— Прошу сдать оружие! — приказал Долгирев. — Все трое до окончания следствия арестованы. Следствие поручаю вести товарищу Бухбанду. Приступайте.

Он повернулся и вышел из кабинета. Калугин протянул Бухбанду наган. Мачульский выложил на стол свой трофейный браунинг, связку ключей и печать в небольшом сером кисете, залитом чернилами.

Вошел комендант Веролюбов и с ним двое красноармейцев. Арестованные молча направились к выходу.

— Двоих в арестное помещение, а Калугина ко мне в кабинет, — распорядился Бухбанд.

Когда опустела комната, Яков Арнольдович запер сейф, закрыл окно и, выйдя в коридор, тщательно опечатал дверь. Допрос он начал немедля.

* * *

ДОСТОВЕРНО ИЗВЕСТНО: КУБАНСКИЙ — БЫВШИЙ ЕСАУЛ. КВАРТИРУЕТ В ПЯТИГОРСКЕ, НИЖЕГОРОДСКАЯ, 21.

О ТЕРЦЕВЕ. ТОЧНО: БЫВШИЙ КОЛЛЕЖСКИЙ РЕГИСТРАТОР. РАБОТАЕТ В ОДНОМ ИЗ ГУБЕРНСКИХ УЧРЕЖДЕНИЙ.

СТЕПОВОЙ.
* * *

Разговор с Калугиным длился недолго. Было видно, что он или действительно ничего не знает, или умело ведет игру. Он был потрясен случившимся, а в конце допроса заявил, что за свое ротозейство готов понести самое строгое наказание.

Так же ничего не дал и допрос Рыбниковой. Она плакала в ответ на вопросы и, все еще не веря в происходящее, надеялась, что сейчас товарищи рассмеются и скажут, что все это было просто шуткой. Но сквозь слезы она видела суровое лицо Бухбанда.

— Если вы что-то знаете, то напрасно запираетесь. Нужно откровенно рассказать все, что вам может быть известно о краже бланков. Вы сами их брали?

— Зачем?

— Это уже другой вопрос. Кого вы подозреваете? Калугин мог их взять?

— Зачем? — снова повторила Рыбникова.

— Отвечайте на вопросы. Ключи от сейфа были когда-нибудь у вас?

— Нет.

— А у Мачульского?

— Может, когда болел Калугин… Но это еще без меня.

— Он никогда не вызывал у вас подозрений? — вмешался Долгирев.

Она растерянно оглянулась:

— Разве можно так жестоко подозревать?

— И все же, если участие кого-либо из вас в краже документов будет доказано, тот будет расстрелян. Как бы это ни было жестоко, — отрезал председатель губчека.

— Так что же вам известно о Калугине? — спокойно и настойчиво спросил Бухбанд, — Что подозрительного замечали вы в его поведении?

Рыбникова опустила голову.

В этот момент скрипнула дверь и показался Веролюбов:

— Мачульский просится… Вести?

— Ведите!

Без ремня Мачульский казался еще выше. Руки безвольно повисли, словно плети, а на лице появился серый налет.

— Документы продал я, — хрипло выдавил он. — Прошу снять подозрение с моих товарищей. Они ни о чем не знают и не виновны…

В глазах его была какая-то безысходная решимость.

— Рассказывайте, — приказал Бухбанд. — По порядку…

Мачульский сел на табурет и сжал большими ладонями колени.

— Последнее время дома нет ни крошки, — по его худым скулам забегали острые желваки. — А у меня шесть ртов. Мал мала меньше. Самого малого схоронил…

Голос его дрогнул.

— Разжалобить хочешь? — спросил Долгирев.

— Нет. Хочу, чтобы правильно поняли. Я не подлец и не враг. Вы знаете, что я был у белых. Если контрой был, давно б переметнулся. Но дело не в том… Я сейчас…

Началось с того, что к ним в дом стал частенько захаживать новый сосед. Внимательный, заботливый. Говорил, что сам из рабочих. Умный мужик. Стал иногда приносить гостинцы ребятишкам. То хлеба кусок, то воблу, то леденцов.

— Я нутром чувствовал, что все это неспроста, да ничего не мог поделать, когда видел, как ребятишки набрасывались на хлеб.

По небритой щеке Мачульского скатилась слеза. Он сердито вытер рукавом глаза и с ожесточением продолжал:

— А потом пошли разговоры всякие. За жизнь и вообще. Ботинки вот сшил мне… Когда меньшего схоронил, он говорит, что, мол, за святоша ты такой? Дите, говорит, угробил, а мог бы выходить, «Это как же?» — спрашиваю. «А так, — говорит. — У меня есть друг. В пае со мной состоит. Нужно ему ездить по станицам у казаков кожу закупать, а пропусков нет. Ты достал бы, а мы уж твоих мальцов в беде не оставим». Сломило меня горе-то. Бог с ним, думаю, вреда советской власти от того не будет, коли кто и ездит по станицам за кожей, а дети сыты будут. Я ему сначала от разных учреждений доставал, а теперь вот четыре наших взял… Если б знать…

— Как зовут этого человека? — спросил Бухбанд.

— Волков. Сапожник Волков…

Некоторое время стояла тягостная тишина. Затем Долгирев хрипло сказал:

— Вот что, Мачульский… Сам знаешь, за такие дела полагается…

Мачульский молча кивнул.

— Будет заседать тройка. Заключение пошлем в Полномочное представительство ВЧК. Решение тебе объявим. Иди…

* * *

«ШТАБ БЕЛО-ЗЕЛЕНЫХ ВОЙСК» — ТОЛЬКО ЧАСТЬ К/Р ОРГАНИЗАЦИИ. ЕЕ ПЛАТФОРМА: АЛЬЯНС КАДЕТОВ, МОНАРХИСТОВ И МАКСИМАЛИСТОВ. В ПОСЛЕДНЕЕ ВРЕМЯ ПОЯВИЛИСЬ ПРАВЫЕ ЭСЕРЫ.

ИМЕЮТ СВЯЗИ С ВЛАДИКАВКАЗОМ, НАЛЬЧИКОМ И ГРОЗНЫМ.

ЗАНИМАЮТСЯ ВЕРБОВКОЙ В СВОИ РЯДЫ. ЦЕЛЬ: РАСПРОПАГАНДИРОВАТЬ НАСЕЛЕНИЕ И КРАСНЫЕ ЧАСТИ. СОБИРАЮТ ОРУЖИЕ, СВЕДЕНИЯ О ПОЛОЖЕНИИ В СТРАНЕ И ЗА РУБЕЖОМ. ИНТЕРЕСУЮТСЯ ПЛАНАМИ КРАСНОЙ АРМИИ.

К ОРГАНИЗОВАННОМУ ВЫСТУПЛЕНИЮ ПОКА НЕ ГОТОВЫ.

СТЕПОВОЙ.
* * *

Анна Фальчикова с помощью Зуйко устроилась делопроизводителем музыкального училища наробраза. Ее вполне устраивало это тихое, спокойное место. Работа не требовала большого напряжения и оставляла достаточно свободного времени. Очень скоро у нее появилось много знакомых, тайных и явных почитателей. Каждому ради знакомства она снисходительно дарила один из своих вечеров, но не каждый мог рассчитывать на вторую встречу. Этой милости удостаивались только особо проверенные и надежные люди, которым Фальчикова могла без колебаний вручить пачку прокламаций или дать более ответственное поручение.

В доме Кордубайловой она стала общепризнанной фавориткой. Сама мадам по причинам, совершенно непонятным, открыто благоволила к ней, а о мужчинах и говорить нечего. Женская половина, за исключением Зинаиды Зуйко, безропотно приняла ее превосходство. Правда, Фальчикова этим не злоупотребляла, умела быть милой, внимательной соседкой.

Мадам Кордубайлова с готовностью приняла предложение накрыть общий стол, когда придут гости «голубушки Анны Федоровны». И в самом деле, надо же как-то отметить начало рождественской недели! Конечно, какие уж теперь, прости господи, праздники в такую лихую годину. Но и забывать нельзя, не то совсем одичаешь.

Мадам суетливо хлопотала в зале, покрикивая на своих помощниц, распоряжения так и сыпались из ее уст. Она вынула даже из какого-то потайного шкафчика белую скатерть и вполне приличный столовый сервиз. В довершение всего Кордубайлова сменила свой бесподобный капот на столь же бесформенное, зато определенно лилового цвета платье и вышла лично встречать гостей.

Первыми появились Чепурной и один из главарей «Союза трудовых землевладельцев». Приложившись к ручке мадам, Чепурной тут же отошел с Анной в дальний угол комнаты, предоставив своему спутнику выслушивать вздохи и охи хозяйки. Они вполголоса разговаривали с Фальчиковой до самого прихода Доценко и Кумскова. Как только те разделись, хозяйка по знаку Анны пригласила всех к столу. Собрались домочадцы, и Зуйко торжественно водрузил в центре стола большую бутыль самогона.

Тост за приятное знакомство провозгласил Чепурной. После этого беседа пошла непринужденнее. Выпили за рождество Христово, за хозяйку, за женщин. Очень скоро Кордубайлова стала клевать носом и, наконец, извинившись, удалилась на покой. За нею поспешили и остальные женщины. Зинаида ушла еще раньше, одурев от табачного дыма и противного запаха алкоголя.

— Пора бы к делу, друзья! — Чепурной окинул взглядом поредевшее застолье. — Надо о многом поговорить.

— Я думаю, Николай Александрович, лучше перейти ко мне, — предложила Анна. — А вы, Петр, погуляйте пока.

Зять Кордубайловой нехотя поднялся и отправился дежурить во двор. Остальные, стараясь не очень скрипеть половицами, перешли в комнату Фальчиковой. Перед дверью Чепурной успел шепнуть своему спутнику:

— Зуйко уже наш, а через него и Кумсков. Если еще этого молодца перетянем, то уломаем и главного… Считайте тогда, что он у нас в руках.

В уютной комнате Фальчиковой расселись поудобнее. Анна раскрыла коробку с дорогими папиросами и с улыбкой обнесла мужчин, не обделив и себя.

— Нет надобности таиться, — снова начал Чепурной. — Здесь все свои. Представители Штаба уведомлены Анной Федоровной о нашем предложении. Хотелось бы выслушать их мнение.

Усмехнувшись, заговорил Доценко:

— Сначала надо посмотреть, что мы берем от соединения. А то, смотрю я, на одну ложку многовато ртов набирается.

— Как можно! Какая меркантильность! — Чепурной театрально выпрямился. — В такое время мелочно считаться, что вам, что нам достанется. У нас общая цель — свержение коммунистов. А для этого все средства хороши. Мы делаем одно, только поодиночке. От этого страдает дело.

Чепурной энергично сцепил руки перед собой:

— Вот что такое слияние «Штаба» и «Союза». Легко скрутить поодиночке и ту, и другую руку. Но попробуйте это сделать, когда они в таком замке! Только вместе мы сможем взять коммунию железной хваткой и раздавить!

— Горячо, но не очень убедительно, — снова усмехнулся Доценко.

— Чтобы замок был крепким, должны и руки прочными быть, — поддержал его Кумсков.

— Успокойтесь, Николай Александрович, — примирительно заговорил Зуйко. — Это все доводы Дружинина. В принципе же вопрос почти решен. Поговорим о паевых взносах с каждой стороны.

— Вот-вот, — вставил Доценко. — У нас отряды в станицах, сотни сабель в горах. А что вы к ним можете приложить?

— У вас сабли, у нас хлеб, — ответил спутник Чепурного. — В Святом Кресте собраны запасы продовольствия и обмундирования. Неиссякаемый источник снабжения — «Прикумсоюз», в котором работает много наших людей.

— В наличии пока лишь двести тысяч рублей, но позднее достанем еще, — добавил Чепурной. — Кроме того, пишущая машинка «Идеал» и шапирограф. Из молодежи создана ударная группа для террористических актов. Сейчас готовят списки коммунистов…

— Предлагаю собраться денька через два у меня всем составом, — предложил Зуйко.

— Принято, — быстро подхватил Чепурной, и гости, распрощавшись с хозяйкой, потихоньку, один за другим, покинули дом на Сенной.

Оставшись одна, Фальчикова не спеша разделась, распустила косу. Без особой радости подумала о предстоящем свидании. Что ж, надо так надо. Еще одна ступенька вверх. К тому же за услуги приходится платить. Рябоватый Зуйко, конечно, не ее идеал. Но ах, какие подарки умеет делать Гаврила Максимович! Захоти — птичьего молока достанет. И деньги у него не считаны…

Не без кокетства Анна подумала о том, что все великие женщины были распутницами. Но даже и в голову ей не пришло, что не все распутницы были великими женщинами.

Анна сидела спиной к двери и не могла видеть, как подкрадывается на цыпочках вошедший без стука в одних шерстяных носках Зуйко. Она невольно вздрогнула от прикосновения его горячих и цепких пальцев.

…Когда он захрапел, Анна брезгливо отодвинулась. «Боже! Какой мужлан!» Кончиками пальцев подергала его потную рубаху. Зуйко проснулся, закурил и пошел к себе. Фальчикова застелила постель чистыми простынями и спокойно уснула глубоким сном праведницы.

* * *

ПО НЕПРОВЕРЕННЫМ ДАННЫМ КОНТРРЕВОЛЮЦИОННАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ ИМЕЕТ МОЛОДЕЖНУЮ ГРУППУ, КОТОРУЮ ИСПОЛЬЗУЮТ ДЛЯ РАСКЛЕЙКИ ЛИСТОВОК, ДОБЫВАНИЯ ОРУЖИЯ И ДРУГОГО СНАРЯЖЕНИЯ.

ГИМНАЗИСТЫ СОСТАВЛЯЮТ СЛИСКИ КОММУНИСТОВ И ЧЕКИСТОВ, ПОДЛЕЖАЩИХ УНИЧТОЖЕНИЮ В МОМЕНТ ВОССТАНИЯ. САМ ФАКТ И КОНКРЕТНОСТИ УТОЧНЮ.

А ПОКА — ПОИЩИТЕ ЖЕНУ ПРОФЕССОРА, ВЫСЛАННОГО ЗА К/Р ДЕЙСТВИЯ.

СТЕПОВОЙ.
* * *

В одно и то же время на перроне каждое утро появлялся нищий. Он устраивался недалеко от фанерной будки сапожника и оставался там почти до вечера. Калеку уже знали все вокзальные мальчишки. При появлении милиции они кидались врассыпную, но еще не было случая, чтобы при этом не предупредили калеку об опасности. Сердобольные бабки с привокзального базарчика, сетуя на судьбу-злодейку, отсыпали ему семечек, а то и кидали пятак-другой.

На этот раз нищий что-то припоздал. Он появился, когда сапожник Волков уже разложил в будочке свой инструмент.

Вытянув перед собой негнущуюся ногу, сел на облюбованное место у самого угла и надтреснутым голосом забубнил:

— Брат, сестра! Помоги калеке убогому! Помоги, мать, солдату!..

В засаленный картуз медяки падали редко. Люди обходили калеку, а некоторые бесцеремонно перешагивали через вытянутую ногу.

Нищий осматривал спешащую мимо толпу, поглядывал по сторонам и время от времени кидал косые взгляды на будку сапожника.

Тот сидел в одиночестве и, склонившись над «лапой», загонял деревянные гвоздики в подошву старого сапога. У будки вдруг остановилась женщина, спросила о чем-то мастера и достала из сумки ботинок. Сапожник покрутил его, ковырнул ногтем каблук, кивнул и отложил в сторону. Женщина взяла сумку и направилась в город.

— Помоги, сестрица, солдату-калеке, — буркнул ей в спину нищий и протянул картуз. Женщина оглянулась, пошарила по карманам и развела руками: дескать, и рада бы, да нечем. Она засеменила вниз по ступеням.

— Ишь, жадюга! — крикнул ей вслед нищий и выглянул за угол. Там, на привокзальной площади, со скамьи поднялся парень и пошел за женщиной следом.

Поток пассажиров поредел. Сапожник достал из свертка кусок сала, отрезал острым ножом толстый ломоть хлеба и сделал бутерброд. Поймав на себе голодный взгляд, отвернулся, быстро сжевал хлеб с салом и тщательно вытер руки о фартук.

Ко второй платформе медленно подполз состав. Вместе с другими пассажирами на перрон сошел худой мужчина в черной форменной шинели. Оглянувшись по сторонам, он направился к сапожнику, передал ему сверток и о чем-то стал шептаться, засунув голову в будку.

Нищий глянул за угол: скамья на площади была пуста. Суковатой палкой придвинул к ноге картуз, достал из кармана телогрейки горсть медяков и высыпал туда.

— Братья, сестры! Помогите калеке! — стал выкрикивать он, присматриваясь к посетителю Волкова. Тот в это время достал из шинели бумагу и незаметно сунул сапожнику. Потом пожал ему руку и быстро пошел мимо калеки навстречу спешившим к поезду людям. В этом миг нищий вдруг согнул вытянутую ногу и толкнул картуз ему под сапоги. Мужчина, не заметив, поддал его ногой. Раскатились со звоном медяки, вскочил калека.

— Братья! Сестры! За что?

Мужчина остановился, брезгливо оглядел нищего:

— Развели вшивоту, проходу нет! — И зашагал прочь.

— Ах ты, гад! — кинулся следом калека, норовя ударить его палкой. — За что я кровь проливал? Я тебе покажу, канцелярская крыса, как солдат унижать!

Выкрикивая обидные слова, он быстро ковылял по перрону, привлекая к себе внимание. За углом настиг мужчину и ткнул его палкой. Тот так яростно отмахнулся, что калека ударился о стену, и побежал. Но нищий одним прыжком догнал его и ухватился за ворот.

— Ах так! Ты меня бить! Братья! Сестры! Не дай в обиду!

Люди окружали их. Какой-то шкет смахнул с носа мужчины очки, а сердитая бабка исподтишка ткнула его в бок. Он испуганно втянул голову в плечи.

— В чем дело? Прошу порядка! А ну! — через несколько секунд милиционер оказался в центре толпы.

— Хулиганство! Проходу нет! Куда вы смотрите? — возмутился мужчина. А нищий при виде милиционера сник и пытался выбраться из толпы, но тот крепко взял его за плечо.

— Погоди, голубчик!

Вступилась женщина:

— Товарищ милиционер! Калека не виноват! Этот гражданин оскорбил его!

— Я не обижал его! Что за чушь! Вокруг загалдели:

— Солдата-калеку не трожь!

— Ишь, очки напялил, буржуй! По шее ему!

— Тише, товарищи! — крикнул милиционер. — Сейчас разберемся. Идите, идите!

Люди неохотно начали расходиться.

— Ваши документы! — потребовал милиционер. Взяв удостоверение у первого, он посмотрел на нищего.

— А ты опять здесь! Сколько раз тебя гнать? В тюрьму захотел?

Нищий, потупясь, молчал. Постовой внимательно прочитал документ.

— В таком серьезном учреждении служите, а замешаны в беспорядке. Некрасиво, товарищ!.. Некрасиво…

— Что вы меня отчитываете? У меня вон у самого очки сбили! Я не виноват!

— Ладно уж, идите, — отпустил его милиционер. — Тут сам черт не разберется.

Мужчина заспешил к трамвайной остановке. Когда он скрылся, нищий улыбнулся:

— Ты всегда кстати, Горлов. А то смотрю, ребят нет. Решил сам…

— Тебя прикрываю, — улыбнулся в ответ Сергей.

— Что за птица?

— Савельев. Работник телеграфа. Волков видел?

— Нет. Я этого типа схватил уже за углом.

— Скажешь, что убежал.

— Да он ко мне и не подойдет. Белая кость…

Но Волков все-таки подошел.

— Что, обидели, брат? — обеспокоенно спросил он.

Эта фотография пользовалась большой популярностью у жителей Кавминвод. Но никто не подозревал, что создана она была чекистами и не раз служила местом встреч со Степовым.

— Убег, гад, — скрипнул зубами нищий и трясущимися от гнева руками поднял картуз. — Я бы ему башку размозжил, буржую промятому!

— Наверное, близорукий он, не видел, — успокоенно сказал сапожник и протянул нищему горсть собранных на перроне медяков.

— Поди уж половину прибрал?

— Надо же, как люд озверел. — вздохнул Волков и спокойно зашагал прочь.

* * *

ПРИСТУПИЛА К АКТИВНЫМ ДЕЙСТВИЯМ ГРУППА ПОЛКОВНИКА ЛАВРОВА, ПРИБЫВШЕГО ОТ ВРАНГЕЛЯ. СВЯЗЬ СО «ШТАБОМ» ОСУЩЕСТВЛЯЕТСЯ ПОКА ЧЕРЕЗ БАНДУ МЕНЯКОВА.

ДОСТОВЕРНО: С ПОНЕДЕЛЬНИКА ПО ЧЕТВЕРГ СЛЕД. НЕДЕЛИ БУДЕТ НАЛЕТ РАЗЪЕЗДА ЛАВРОВЦЕВ НА ТЕР. КОН. ЗАВОД ЗА ВЕРХОВЫМИ ЛОШАДЬМИ И МАТКАМИ. ОКОЛО 50 САБЕЛЬ.

СТЕПОВОЙ.

Резолюция Долгирева на записке Степового:

«Тов. Бухбанд! Незамедлительно информируйте губком РКП(б) и губвоенкомат. Окажите содействие в захвате или уничтожении бандитов».

* * *

Вечеринку решили устроить на квартире одного из членов «молодежной сотни». Впервые собирались вместе главари боевых пятерок, и Чепурной решил лично поговорить с ними.

Но чтобы сбор был действительно похож на вечеринку, разрешили привести наиболее надежных девушек. За каждую из приглашенных отвечали как сами за себя руководители пятерок поэтому здесь не таились, говорили вызывающе откровенно. Караул — влюбленная парочка на скамейке у дома — надежно охранял вход и в случае опасности мог предупредить условным сигналом.

Ждали Фатьянова, командира сотни.

В глубине просторной комнаты был накрыт большой стол для чая. На двух мягких диванах вдоль стен уютно устроились пять-шесть пар. Остальные танцевали. Общество было довольно разношерстное. Рядом с сыном торговца и его партнершей — делопроизводителем гостиницы «Россия» сидели чистокровный дворянин и девятнадцатилетняя артистка концертной группы. Сын кулака держал в своих лапищах тоненькие пальчики молоденькой учительницы из дворян. Ее перезрелая тридцатилетняя подруга одиноко смолила одну папиросу за другой, устроившись в старинном глубоком кресле у окна. В углу о чем-то тихо спорили милиционер Пятигорской милиции и делопроизводитель отдела управления Пятигорского исполкома. Тут же присутствовала дочь мадам Кордубайловой с супругом и молодой учитель из их дома — протеже Анны Фальчиковой.

Мелодичные звуки танго почти осязаемо стекали с черных лепестков граммофонной трубы. В такт им томно покачивались танцующие.

Казимир Яловский, веснушчатый малый в гимназической курточке с потертыми рукавами, из которых на добрую четверть торчали бледные руки с белесыми волосами, беспокойно ерзал на своем стуле. Ревнивым взглядом следил он за веселой хохотушкой Леночкой Егоровой, которой что-то нашептывал долговязый хозяин квартиры.

Леночка и Казик жили когда-то по-соседству. Дружбы особой между ними не было. Встретились недавно случайно, разговорились. Грубоватый, язвительный Казик вдруг засмущался тогда под взглядом бывшей своей соседки и опустил глаза. А когда поднял их — ничего уже не видел, кроме полных, чуть влажных губ ее, с едва заметной трещинкой посредине. Они стали изредка встречаться. Леночка относилась к нему доброжелательно, но не давала повода дерзить. А белобрысый ее кавалер ходил словно связанный, злясь на себя за неповоротливый язык и всегда мешающие руки. Убедившись, что взгляды Леночки на окружающую действительность не очень расходятся с его собственными, Казик познакомил ее с некоторыми своими друзьями и с их разрешения пригласил на вечеринку. Теперь он пожалел об этом. Танцевал Казик безобразно. Его милую партнершу тотчас же перехватили, и она почти не выходила из круга, веселая, разгоряченная, удивительно похорошевшая. Танцуя то с одним, то с другим, она лишь ободряюще улыбалась иногда Казику или шутливо хмурила брови в ответ на его укоризненные взгляды. Яловский в душе проклинал эти затянувшиеся танцульки и с нетерпением ждал начала делового разговора.

Откуда было знать рыжему Казику, что сейчас даже его соседство для Леночки желаннее ухаживаний всех друзей гимназиста. Конечно, она предпочла бы видеть на его месте того худощавого парня, что заходил по делам службы к ним на почту. Она знала, кто он, как зовут, но поговорить им за эти несколько коротких встреч не удалось ни разу. Почувствовала девушка, что задела парня тогда ее невольная усмешка, обидела. А через обиду эту протянулась между ними трепетная незримая ниточка. «Увидеть бы еще хоть разок!» — мелькнула мысль, но девушка тут же отогнала ее.

А в соседней комнате неторопливо шагал по мягкому ковру «идейный бог» молодежи Николай Александрович Чепурной.

— Какая молодежь! Вы только посмотрите, какая чудесная у нас молодежь! Орлы! Горячие головы и сердца! Вот она — надежда России! — с пафосом воскликнул он, обращаясь к хозяйке дома, высокой седой женщине с густо напудренным бескровным лицом.

— Вы правы, Николай Александрович. Ребята заслужили вашу похвалу. Муж всегда верил, что из сына вырастет достойный гражданин своего отечества. Жаль, что он не видит его в действии. — И жена профессора Юкова, высланного с Северного Кавказа за контрреволюционные действия, скорбно поджала губы.

— А ваш маленький гимназист — сущий клад. В пятнадцать лет такая собранность и целеустремленность. Поразительно!

Юкова слегка улыбнулась:

— Вы говорите о Борисе? Он чуть старше, чем написано в документах. Это я ему убавила три года.

— Каким образом?

— Нужно было достать документы, скрыть прошлое. При содействии моего знакомого, заведующего гимназией, удалось устроить его в седьмой класс, благо, ростом не вышел. Проучился там недолго, но успел получить удостоверение на имя Михаила Фатьянова.

— Так это имя не настоящее?

— Нет. Борис — не только кличка. Так его назвали и родители. Борис Кирюхин, сын городского головы Железноводска.

— Вот как! Конспирация великолепная. Теперь понятна его жгучая ненависть к советской власти.

— Отец у него расстрелян. Мать убита грабителями. Но он твердо убежден, что это дело рук чекистов. Не без нашей подсказки, разумеется…

Чепурной встретился взглядом с Юковой, понимающе улыбнулся и снова зарокотал:

— И ведь не сломлен! А какой авторитет у молодых! Неказист, а ведь поди ж ты, умеет чем-то взять ребят!

Юкова поспешила вставить:

— Во многом ему помог сын.

— Да-да, конечно. Оба они бесстрашные вожаки молодежи. Смелые, гордые вожаки юной стаи!

Профессорша удовлетворенно улыбнулась.

Музыка в соседней комнате смолкла, послышались радостные восклицания. Дверь распахнулась, и на пороге вырос широкоплечий детина — любимое чадо Юковой:

— Николай Александрович, Борис вернулся. С неплохим уловом.

Чепурной взял профессоршу под руку:

— Пора открывать бал.

В зале у замолкшего граммофона стоял невысокий костлявый юноша, скрестив на груди руки. Иссиня-черные прямые волосы свисали до бледных ввалившихся щек, на которых то и дело играли желваки. Под беспокойным взглядом его голубых трахомных глаз все быстро смолкли.

Это и был Борис, он же Михаил Фатьянов, о котором только что разговаривали Чепурной и Юкова.

— Дети мои! — прочувствованным голосом начала Мария Михайловна. — Дети мои! — повторила еще раз более растроганно, — Мне радостно видеть друзей моего сына едиными духом и верой. Сегодня я хочу пожелать вам, чтобы этот год был годом свершения всех ваших надежд!

— Свобода! Свобода! Свобода! — прозвучал в ответ нестройный хор приглушенных голосов.

Это был девиз организации бело-зеленой молодежи, возникшей стихийно, но быстро прибранной к рукам эсерами и превращенной в крупную боевую единицу. На счету «молодежной сотни» были уже десятки отпечатанных на машинке и распространенных прокламаций, операция по хищению шрифта из типографии совнархоза, два воза добытого снаряжения, оружия и медикаментов.

По приглашению хозяйки все уселись за стол, но к чаю никто не притронулся: поднялся Чепурной.

— Николай Александрович Чепурной. Наш идейный руководитель. Говорят, из Москвы, — успел шепнуть Казимир Леночке, которая словно в награду за его долготерпение все-таки выбрала место рядом с ним.

— Друзья! — торжественно обратился Чепурной к молодежи. — Наступил год великого перелома. Мы еще увидим с вами освобожденную Россию. И скоро, очень скоро! Посмотрите, как трещит по швам советская власть. Красные части распадаются. На востоке — генерал Семенов с японцами, на западе через Румынию перешли части генерала Врангеля. В Керчи и Феодосии высажен десант. Будет десант в Майкопе, Лабинской, Баталпашинской. В Дагестане, Чечне, Ингушетии подняты в ружье отряды зеленых. Ваши кровные братья, такие же юноши, как и вы, берут оружие и идут в отряды Антонова, чтобы бороться с большевиками. В Воронежской, Тульской, Тамбовской, Екатеринославской, Херсонской, Самарской, Саратовской губерниях восстания!

Чепурной постепенно повышал голос, сыпал все новыми и новыми названиями. Видя, как загораются глаза у его слушателей, он на ходу прибавлял к двум губерниям еще три-четыре, перетасовывал события и факты, как это нужно было для бо́льшего эффекта. Уличить его в этом никто не мог, так как для «зеленой» молодежи он был самым достоверным источником информации. Под конец Чепурной выложил главный козырь.

— Даже видные вожди Красной Армии генерал Маслак и Конарь поняли, куда ведут народ коммунисты, и бьют их в пределах Ставропольской губернии! Пора действовать, друзья! — картинно откинув волосы со взмокшего лба, уселся на свое место.

— А мы разве бездействуем? — спросил кто-то.

— Да! Да! — вместо Чепурного ответил Фатьянов. — То, что мы делаем, — мелочишка!

— Борис прав, — поддержал Чепурной. — Необходимо ускорить обучение стрельбе членов организации, увеличить запасы оружия и выпуск листовок.

— Вы, — обратился он к милиционеру и делопроизводителю исполкома, — заберете шрифт к себе. У Марии Михайловны держать его небезопасно. Надо подумать об устройстве типографии. В ближайшее время размножим список литературы, которую каждому нужно прочитать. От вас, друзья, требуется максимум активности.

Когда снова зарокотал граммофон, Чепурной, Яловский и Фатьянов удалились в комнату Марии Михайловны.

— Что нового? — спросил Чепурной.

— На скачках сын священника передал три винтовки и два револьвера. Смит-вессон с патронами. Нужны люди для гор, — ответил Фатьянов.

— Хорошо, — одобрил Чепурной и повернулся к Яловскому. — Ну, а вы чем озабочены, молодой человек?

— Сегодня я встречался с тем милиционером. Порядками нынешними он недоволен. Это точно. Но участвовать в организации наотрез отказался. Мне, говорит, еще не надоело голову на плечах носить. Трус! — презрительно сплюнул Казимир. — Не понимаю, как только могли вы остановиться на его кандидатуре?

— И ты его отпустил? — зло спросил Фатьянов.

— Конечно. А что я должен был делать?

— Какая неосторожность, — укоризненно покачал головой Чепурной. — Смотри, как бы чека за эту ниточку не уцепилась.

— Ну что вы, Николай Александрович, — обиженно пробормотал растерявшийся Казик. — За мальчишку меня принимаете. Я служил в контрразведке у полковника Дмитрия Николаевича Романова. При военно-полевом суде…

— А я три месяца агентом в советском угрозыске, — желчно прервал его Фатьянов. — Помнишь моего дружка Ахмедку из угрозыска Карачая? Так он мне не раз рассказывал, как они вылавливают таких вот простофиль.

— Что же делать теперь?

Чепурной испытующе смотрел на Фатьянова.

— Убрать! — приказал тот.

Казик удивленно вскинул брови, а Чепурной отвернулся и промолчал.

* * *

Через два дня после ужина у Фальчиковой вопрос о слиянии «Штаба бело-зеленых войск» и «Союза трудовых землевладельцев» был фактически решен. Все сошлись на том, что с докладом по текущему моменту и с объединенной программой организации должен выступить Чепурной. Дружинину был поручен содоклад.

Ранним январским утром к дому одного из заговорщиков, заведующего керосинной лавкой, стали прибывать представители. На подступах к месту сбора их встречали члены «молодежной сотни» и провожали на квартиру. Наконец к десяти часам собрались все.

Звякнул колокольчик, который прихватил с собой предусмотрительный Зуйко.

— Друзья мои! — взволнованно произнес Чепурной. — Мне трудно сдержать радость при виде столь авторитетного и представительного собрания. Этот день войдет в историю, поверьте мне. В лихую годину бедствий мы оказывались сплоченными как никогда, взяли на себя бремя забот о будущей России. Мы выбрали из всех возможных самый трудный, но благородный путь — путь борьбы. Благодарность потомков будет наградой за нашу самоотверженность. Мы вернем свободу трудовому народу! Недалеко то время, когда взовьется над землей наше победное знамя!

Чепурной говорил витиевато и напыщенно. Он не скупился на восклицания, когда рисовал будущее Терской республики, раскрывал перед каждым заманчивые перспективы, не скрывая трудностей предстоящей борьбы.

— Но мы не одиноки, друзья мои! — Он на мгновение замолчал, стараясь угадать отношение слушателей к речи, которую так тщательно готовил. Одни угрюмо хмурились, другие о чем-то шептались, но большинство собравшихся слушали его внимательно.

— Мне сообщили из нашего ЦК, что сенат и президент Франции не признают правительства России. С Кемаль-пашой договорилась Антанта, что он порвет отношения с Советской Россией. А главное, друзья, — он вскинул вперед руку, — прошло заседание Учредительного собрания!

Все оживились.

— Председательствовал на заседании эсер Авксентьев. Его товарищи были эсер Минор и кадет Коновалов. С речами выступали Руднев и Керенский, бабушка русской революции Брешко-Брешковская, кадет Радичев, трудовик Булат, мусульманин Максудов, казак Харламов и многие другие. Послушайте, что говорил там Милюков! Это и есть программа наших действий!

Чепурной открыл блокнот, нашел нужную запись:

— Большевистская власть не может быть разрушена нападением на Россию извне. Уничтожить Советскую власть и диктатуру большевиков-коммунистов можно только одним путем — восстанием народа внутри России. — Он спрятал блокнот в карман жилета. — Господин Милюков призвал всех членов Учредительного собрания заняться подготовкой этого восстания. И весьма характерно, — Чепурной снова сделал паузу, — это отметили все: единственная партия, не потерявшая свой престиж в наши дни, — это партия социал-революционеров. Поэтому именно она должна возглавить восстание, хотя в подготовке его активно действуют все оппозиционные силы. Позвольте мне перейти к нашей программе…

Фальчикова с интересом наблюдала за изменением настроения. Теперь лишь Дружинин хмурился и что-то шептал монархисту Лукоянову. Тот согласно кивал в ответ.

«Вот кого надо было прибрать к рукам, — подумала Фальчикова. — Он может дать крепкий бой, этот военный интеллигент». Но тут снова заговорил Чепурной.

— Свободный труд в свободной стране! Вот наш лозунг. А вот как мы видим свои цели и будущее устройство России.

Чепурной поднес к пенсне небольшой листок бумаги.

— Борьба с Совдепией и партией большевиков — раз! Созыв Всероссийского Учредительного собрания, а до него — местных учредительных собраний — два! Федеративное устройство России с правом самостоятельного законодательства по различным вопросам местной жизни.

Он снял пенсне и отложил листок в сторону.

— Свобода слова, печати, собраний! Уничтожение коммунистической кабалы, коммунистического крепостного права: трудовой и других повинностей, разверстки и всяческих мобилизаций! Мы возродим свободную торговлю и все кооперации, изучение в школах закона божия. Не обязательное, — поправился он, — а по желанию родителей. Это великая программа, которую диктует нам сама жизнь!

Раздались аплодисменты. Негромкие, но дружные. Чепурному удалось-таки завладеть вниманием аудитории и склонить ее на свою сторону.

Дружинин, выступивший после него, отстаивал позиции монархического крыла «Штаба». Он был не менее красноречив, чем Чепурной, но его попытка соединить несоединимое — республику и монархию — потерпела крах. Представители «трудового казачества» несколько раз прерывали его выступление язвительными репликами, отчего Дружинин сбивался с тона, нервничал и повышал голос. Не спасло положения и выступление полковника Лукоянова: большинством голосов была принята программа правых эсеров.

Не без ссор и взаимных оскорблений прошло распределение должностных портфелей. Эсеры пошли на то, чтобы начальником Главного штаба остался Дружинин, ибо политическое руководство работой было поручено Чепурному.

Решили, что никто лучше не справится с военными вопросами, чем полковник Лукоянов, а офицером связи был назначен подъесаул Доценко. Утвердили связников по Зольской линии, Ессентукскому району, Кабарде, Владикавказу, Кизляру и Тифлису. Анна Фальчикова стала секретарем Главного штаба.

Члены «Союза трудовых землевладельцев» метили занять место Зуйко, но при энергичной защите Фальчиковой и Дружинина портфель «министра финансов», к величайшей радости всех троих, остался у Гаврилы Максимовича.

Порядком уставшие в этих баталиях делегаты наскоро заслушали предложения о кандидатах в будущий Войсковой круг, приняли текст приказа Главного штаба Зеленой армии Терского Казачьего войска и так же быстро «закруглили» другие вопросы.

План восстания не разрабатывали, как ни настаивал на этом Лукоянов. Договорились, что в назначенный день и час в станицах, аулах и хуторах отряды захватят власть, затем объединятся и двинут к городам, где разобьют красные гарнизоны. «Молодежной сотне» и своим информаторам Главный штаб поручил к этому времени закончить составление списков красных, которые подлежат аресту и уничтожению.

Когда разошлись делегаты, Дружинин подошел к полковнику Лукоянову.

— Как ваше мнение, Сергей Александрович?

— Считайте, что вас прокатили на вороных.

— Ничуть! Я ведь утвержден теперь начальником Главного штаба, как мне кажется.

— Вам это действительно только кажется, — насмешливо ответил Лукоянов. — А вожжи все-таки схватил этот пузатый революционеришка — Чепурной.

Лицо Дружинина стало злым и хищным.

— Ничего, полковник! С вашими друзьями и божьей помощью мы это сумеем поправить. Дайте только победить! А там… Мало ли бывает несчастных случаев! Пули, они тоже, знаете, летают в разные стороны…

* * *

На последний трамвай Веролюбов не успел. Чтобы не опоздать на дежурство, комендант губчека быстро шел по пустынным улицам города.

Вечером ударил морозец, и в тусклом свете редких фонарей искрились снежинки. Было тихо. Даже шаги ею не нарушали ночной покой: ботинки мягко утопали в свежем, только что выпавшем снегу.

Хотелось есть. Свой ужин он оставил малышам, убедив жену, что уж кого-кого, а его, коменданта, обязательно покормят на дежурстве. Он усмехнулся, вспомнив, как его карапузы, стараясь не торопиться под строгим взглядом матери, счищали «мундиры» с ароматной дымящейся картошки, поглужбе макали ее вместе с пальцами в миску с простоквашей. Засосало под ложечкой. Он хотел было достать папиросу, чтобы как-то заглушить это не покидавшее его в последнее время чувство голода, но пальцы нащупали еще теплую картофелину, которую Анна все-таки успела незаметно сунуть ему в карман.

«Надо же», — умилился он, сдунул с картофелины крошки табака, отправил ее в рот и вздохнул: «Скорей бы весна… Долгирев участки обещал достать. Засадим кой-чем. Там зелень пойдет своя, картошка молоденькая. Глядишь, перебьемся…»

Он зябко поежился, поднял воротник шинели и плотнее завязал старенький шарф.

А через минуту комендант уже прикидывал, где бы раздобыть стекло, чем утеплить кабинеты, чтобы избавиться от этих чертовых сквозняков.

Ходу до работы было минут десять. Еще оставалось время почитать распоряжения рабкрина, которые вывешивались поздно вечером. Сейчас за углом будет щит объявлений, возле которого по утрам, когда Веролюбов возвращался домой с дежурства, галдит толпа горожан.

«О чем люди завтра будут судачить?» — подумал он и повернул за угол.

У доски объявлений, не замечая его, наклеивали лист бумаги трое парней.

— Что новенького? — спросил, подойдя, Веролюбов.

Парни вздрогнули, оторопело глянули на него. И вдруг от внезапного удара в челюсть в глазах у чекиста полыхнули искры.

— Ах ты, сукин сын! — воскликнул он и схватил одного за грудки.

В упор смотрели злые глаза из-под красноватых трахомных век.

— Бей! — крикнул парень. — Казик! Бей!

Веролюбов спиною ощутил опасность, толкнул парня на щит, резко обернулся и увидел блеснувший в воздухе нож. Уже инстинктивно, отработанным движением, он подставил под удар руку, крутнул ею, и нож отлетел в сторону, звонко ударив в оконную раму.

Парни кинулись прочь. Двое исчезли мгновенно, а тот, трахомный, бежал вдоль домов, петляя в свете фонарей.

Георгий Веролюбов.

Веролюбов рванул наган, пальнул два раза, но промахнулся. Парень нырнул в подворотню.

Еще не опомнясь от неожиданной схватки, Веролюбов подошел к щиту. На свежем листке едва различимо темнели машинописные буквы: «Приказ № 1 Главного штаба Зеленой армии и Союза трудовых землевладельцев».

— Сволочи! — сплюнул Веролюбов, сорвал приказ, сунул его за пазуху и побежал в губчека.

* * *

10 ЯНВАРЯ Н/С 1921 г. «ШТАБ БЕЛО-ЗЕЛЕНЫХ ВОЙСК» ВОШЕЛ В СОГЛАШЕНИЕ С ТЕРСКИМ «СОЮЗОМ ТРУДОВЫХ ЗЕМЛЕВЛАДЕЛЬЦЕВ» ДЛЯ СОГЛАСОВАНИЯ ДЕЙСТВИЙ ПО СВЕРЖЕНИЮ СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ. РУКОВОДСТВО СОЗДАННОГО ПРИ СЛИЯНИИ ГЛАВНОГО ШТАБА ТЕРСКОЙ ЗЕЛЕНОЙ АРМИИ: ДРУЖИНИН (КУБАНСКИЙ) — НАЧ. ШТАБА, ЭСЕР ЧЕПУРНОЙ — ПОЛИТИЧЕСКАЯ РАБОТА, ПОЛКОВНИК ЛУКОЯНОВ — ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ВРЕМЕННОГО ВОЕННОГО СОВЕТА, ЗУЙКО (ТЕРЦЕВ) — ФИНАНСОВАЯ ЧАСТЬ.

ГЛАВНАЯ ЗАДАЧА — СОЗДАНИЕ ЕДИНОЙ ЗЕЛЕНОЙ АРМИИ. ПЛАНА ВОССТАНИЯ ЕЩЕ НЕТ.

СТЕПОВОЙ.
* * *

К началу заседания коллегии губчека секретарь губкома партии Иванов не успел. Все в этот день он спланировал заранее, рассчитал до минут. Приглашение в чека было неожиданным и тревожным. Потому он отложил совещание рабкрина на вечер, сократил почти вдвое беседу с губвоенкомом, но все-таки к началу опоздал.

Чтобы не мешать выступавшему члену коллегии, тихо вошел в кабинет Долгирева, по пути пожал руки чекистам и сел на предложенный ему стул.

— Именно в силу этих причин, — заканчивал свое выступление чекист, — мы не имеем права ждать! Хватит того, что мы позволили заговорщикам вести агитацию в массах, готовить теракты, собирать оружие и вредить на каждом шагу Советской власти. Я категорически настаиваю на немедленном аресте главарей!

— У вас все? — спросил Долгирев.

Тот кивнул.

— Из-за чего ломаются копья? — тихо спросил Иванов.

— Речь идет о заговоре, — пояснил ему председатель. — Мнения разделились. Логика подсказывает, что возникшую ситуацию мы можем полнее использовать для ликвидации других звеньев заговора. И в то же время мы не должны, не имеем права подвергать опасности нашу власть.

— Но ведь пока мы контролируем положение, — вмешался Бухбанд.

— Весь вопрос в том, надежен ли контроль? — подал кто-то реплику.

— Я изложил это вначале, но готов повторить, — ответил Бухбанд и подвинул к себе объемистую папку с документами.

— Если товарищи не возражают, повторите, — попросил Иванов. — Существо вашего спора мне известно. О заговоре товарищ Долгирев докладывает губкому систематически. Каково положение сейчас?

Бухбанд говорил четко, только самое главное.

— Вчера с доски рабкрина снят приказ Главного штаба Терской Зеленой армии. Утром в городах Минеральных Вод и ближайших станицах изъято около двухсот листовок с этим приказом. В нем — призыв форсировать подготовку к вооруженному восстанию, требование не выступать в одиночку, а лишь по приказу Главного штаба. Этот сигнал будет дан заранее…

— Когда? — раздался вопрос.

— Заранее, — улыбнулся Бухбанд. — Но до того, как этот приказ пойдет по цепочке, о нем узнаем мы.

— Есть гарантия? — вскинул брови Иванов.

— Есть, — уверенно ответил Бухбанд. — Мы надежно контролируем ход событий в Главном штабе, в «молодежной сотне» и на каналах связи с горами. Сигнал о восстании в первую очередь получим мы. По возможности пытаемся одновременно препятствовать развитию событий.

— Каким образом? — спросил Иванов.

— Выявлена утечка секретной информации на телеграфе. Оставлять этого человека там уже было нельзя. Арест его мог вспугнуть остальных. Продвинули скромного служащего на руководящую должность.

— Даже так? — усмехнулся Иванов. — Подбираете кадры?

Ему нравилось, что чекист, возглавивший большую работу, постепенно и настойчиво склоняет всех к своему плану продолжения операции. Аргументы его убедительны и логичны. Эта уверенность как-то незаметно овладела и Ивановым.

— Что же было делать? — ответил Бухбанд, — Человека повысили до поры до времени. Он рад, что находится вне подозрений. Но доступ к секретной информации он все-таки утратил. Кроме того, удалось приобрести кое-кого из связников.

— И нашим и вашим? — улыбнулся Иванов.

— Через них пошла дезинформация и в отряды, и в штаб. Однако наши позиции в крупных бандах Лаврова, Конаря значительно слабее. Попытка внедрить туда наших товарищей пока окончилась неудачей.

— Разрешите высказаться и мне!

Секретарь губкома партии подошел к Бухбанду и стал рядом.

— Я разделяю тревогу товарищей. Не в игрушки играем. Перед нами серьезный, опасный враг. И все же, поймите меня, судьба Советской власти решается сегодня не здесь. Скоро весна. А станицы и села наши терроризируют банды. Если есть у вас уверенность, что враг не сможет нанести удар внезапно, если мы сможем предотвратить его, я всецело склоняюсь к предложению товарища Бухбанда. В этом, и только в этом случае операцию следует продолжать.

Он возвратился к столу.

— Судьба нашей власти сейчас зависит от наших хозяйственных, экономических успехов, товарищи. Потому главные усилия должны быть направлены на то, от чего эти успехи зависят. Не дать врагу сорвать весенний сев — первейшая наша задача сегодня.

— И второе, — продолжал Иванов. — В степи и в горах сейчас тысячи людей. Кто-то сорван с места, мобилизован под страхом смерти, кто-то напуган, кого-то завело в банду ложное казацкое братство. Думайте о них. Думайте о том, как вернуть этих людей к честной жизни. Не вина это их, а беда, что не разобрались сразу, с кем идти, за кого стоять.

«Молодец, — откровенно радовался Бухбанд. — Высказал то, что интуитивно чувствовали многие».

— Чека — могучее оружие нашей партии, нашей власти. Но жестокостью не уничтожить жестокость. Об этом еще Маркс говорил. Помните о том, что Советская власть требует от вас в первую голову защитить тех, кто может стать ее другом, кто завтра может быть ей полезен.

Секретарь немного помолчал и закончил:

— Губком очень надеется на вас, дорогие товарищи. Вливайтесь в банды, ведите там разъяснительную работу. На днях будет оглашено решение губвоенсовещания об амнистии всех, кто сложит оружие и возвратится к мирному труду. Пусть будет острым ваш меч, но и прочен щит.

Большинство членов коллегии губчека голосовало за предложение Бухбанда.

Когда секретарь губкома ушел, объявили приговор Мачульскому.

Изменился он неузнаваемо. Горе перечеркнуло его высокий лоб глубокими бороздами, лицо посерело, глаза глубоко запали, а сутуловатая фигура и вовсе сгорбилась.

Мачульский не сел, когда ему предложили табурет. Он заставил себя поднять голову, чтобы прямо выслушать приговор. Яков Арнольдович не мог без боли смотреть в это постаревшее лицо, но взгляд его оставался таким же суровым и беспристрастным.

— ВЧК утвердила приговор, вынесенный нашей коллегией, — сказал он. — Слово для зачтения — председателю.

Бухбанд заметил, как вздрогнул Максим при первых звуках голоса Долгирева, как постепенно ниже и ниже опускалась его голова.

— …признать виновным в том, — читал Долгирев, — что будучи сотрудником Тергубчека злоупотреблял ее доверием и пытался продать пятьдесят восемь чистых бланков с печатями различных учреждений темным личностям со спекулятивными целями. Применить к гражданину Мачульскому высшую меру социальной защиты — расстрел.

Мачульский побледнел, поднял лицо, но глаз открыть уже не смог. Так и стоял вслепую, вцепившись ногтями в побелевшие ладони.

— Но, принимая во внимание, — продолжал читать приговор Долгирев, — его прошлое, долгую подпольную работу среди белых и тяжелое материальное положение, вызвавшее данное преступление, — на иждивении семья в шесть человек, — заменить высшую меру — условно. Из-под стражи освободить и навсегда лишить чести и права служить в органах Всероссийской Чрезвычайной Комиссии.

Губы Мачульского вдруг мелко-мелко задрожали. Он медленно опустился на табурет, а из-под закрытых век на небритые щеки покатились слезы.

— Иди, Максим, — сдавленным голосом приказал Бухбанд, чтобы как-то прервать тягостную сцену.

— Прощайте, товарищи, — только и смог сказать бывший чекист.

* * *

Звонок был настойчивым, резким. Бухбанд поднял голову и непонимающе оглянулся. Затем, будто кто толкнул его, резко сбросил на пол шинель, подбежал к телефону и поднял трубку:

— Слушаю!

— Яков Арнольдович? Извини, побеспокоил ночью, — бубнила трубка, а Бухбанд лихорадочно соображал, кто бы это мог быть.

— Ничего, ничего, — пытался он оттянуть время. — Это мелочи. Слушаю…

— Срочно нужен. Дело есть, — глухо донеслось из трубки.

— Саша! — узнал Бухбанд и радостно закричал в телефон: — Здравствуй, дорогой, здравствуй! Я ждал тебя! Как ты там?

Трубка молчала.

— Алло! Алло! — Бухбанд сильно дунул в нее. — Ты слышишь?

— Жду тебя в сквере у «двух братьев», — услышал он тихий ответ. — Если можешь, побыстрей…

— Я мигом! — понял свою оплошность Бухбанд.

Он сунул ноги в холодные сапоги, накинул шинель и заторопился к выходу. «Что случилось? Может, началось? Не ко времени бы…»

«Двумя братьями» называли они меж собой каменных атлантов, державших карниз над парадной особняка бывшего градоначальника. Место было тихое, надежное: в тупичке сквера и днем-то редко появлялись прохожие.

Увидев на углу одинокую фигуру, Бухбанд ускорил шаг.

Они обменялись рукопожатием и, не мешкая, свернули в глухую заснеженную аллею.

— Ну и здоров ты спать! — усмехнулся Степовой. — Еле дозвонился.

— Да понимаешь, трое суток на ногах, — смущенно буркнул Бухбанд.

Степовой засмеялся:

— А ты никак оправдываешься?

Он помолчал, обнял Бухбанда за плечо.

— До чего дошел, а! Сон в вину ставишь. Будто не люди, а? И слабости людские нам недоступны?

— Сам знаешь, время какое…

— Какое? Самое что ни есть время, чтобы и жить, и любить, и петь, и грустить. Наше время, Яков, наше! Я, например… Хотя об этом потом. Сначала дело.

Они сели на скамейку под развесистой ивой.

— Главная сейчас у «Штаба» забота — склонить крупные банды к своему плану восстания. Дело нелегкое, если учитывать, что каждый бандит себя волостным считает и не прочь отхватить атаманскую булаву.

— Кому поручены переговоры?

— Полковнику Лукоянову и его группе. Ведь он возглавил военный совет.

— Ну что же, это на руку, — усмехнулся Бухбанд. — Думаю, твердокаменный монархист вряд ли быстро сумеет уломать атаманов.

— С Конарем, может, и не сговорится, а с Лавровым…

— Да, одного поля ягоды…

Теперь усмехнулся Степовой:

— Вот это-то я и имел в виду.

Бухбанд вопросительно глянул на него.

— Ты как-то говорил, что не можете закрепиться у Лаврова. Вот у меня и появилась одна мыслишка…

В аллее, где они сидели, вдруг посветлело: огромный шар луны выкатился из-за тучи. Засеребрились снежинки, ветки ивы закачались, заструились в этом холодном призрачном свете. Набежал ветерок, и по дорожке ночной аллеи лениво потянулась февральская поземка.

Минут через двадцать двое мужчин поднялись, неторопливо подошли к особняку и остановились.

— Ну, а теперь о жизни, — задумчиво сказал Степовой. — Где-то в Таганроге два года назад остались самые дорогие мне люди. С тех пор, сам понимаешь, ни слуху о них ни духу… А сердце стонет.

— Семья? — спросил Бухбанд.

— Жена и сын. Сынишке шел третий… Озорной такой карапуз, — грустно усмехнулся Степовой. — Стихи уже вовсю лопотал. «У лука моля пуп зеленый». — Он тихо рассмеялся, но внезапно смолк и грустно вздохнул.

— Запросим Таганрог, а там уж найдут.

— Если бы все было так просто. Мне передали, что когда-то они собирались уходить от белых. Может, и след их уже затерялся. Россия-то велика…

— Россия велика, да человек не иголка! А Русанова не просил помочь?

— Да как-то все не с руки было…

— Ну вот, а мне тут агитпропы читаешь о человеческих слабостях! Так что, попробуем?

— Знаешь, — сказал Степовой, — в Таганроге тогда Демьян Сафроныч чека заправлял. Уж он-то должен знать что-нибудь о них. Если жив…

— Поищем, — заверил его Бухбанд. — Обязательно поищем, Саша! Надо будет — до Москвы дойдем!

— Ты уж извини меня за лишние хлопоты…

Бухбанд укоризненно взглянул на него. Постояли несколько секунд глаза в глаза, затем обнялись и зашагали в разные стороны.

* * *

После встречи Бухбанда со Степовым прошло пять дней.

Яков Гетманов оставил коня в эскадроне и появился в губчека к вечеру.

— Что так долго? — встретил его дежуривший в то время Горлов. — Тезка твой два раза уже интересовался. Волнуется, видно. Да и мне скучновато стало.

Глаза Якова озорно блеснули.

— А я кралю мировецкую отыскал. Загулял у нее: живи — не хочу!

— Да иди ты, баламут, — Сергей радостно ткнул друга в бок. — Слышь? Яков Арнольдович говорил, чтобы, как приедешь, срочно к нему. Понял? Сейчас все у «бати».

За два месяца, что жили они на квартире (Яков перебрался к тете Глаше по настоянию Сергея), ребята еще больше сдружились. И хоть Гетманов был всего-то на год старше, для Сергея он стал непререкаемым авторитетом. «Старый рубака, хороший разведчик», — по-хорошему завидовал ему парень. Сам того не замечая, он перенимал у Якова некоторые жесты, привычки, пытался даже однажды усики отрастить. Да и Яков привязался к Сергею, у которого никого из родных в живых не осталось. Между ними установились те доверительные отношения, которые возникают между людьми, искренне симпатичными друг другу. Ни один из них, однако, привязанности своей показывать не хотел. Скрывали ее за грубоватыми шутками, постоянным подтруниванием друг над другом. И еще успели они за эти два месяца изобрести свой условный язык. В этой почти мальчишеской игре немалое место было отведено придумыванию псевдонимов для сослуживцев. Озорных, родившихся из характерных особенностей или незначительных, но довольно-таки комичных промахов друзей. Лишь двое избежали этого: «тезка», как для конспирации назвали они Бухбанда, и «батя» — предгубчека.

Яков легко взбежал по лестнице и прошел к кабинету Долгирева, откуда доносились приглушенные голоса. Шло совещание оперативного отдела. Говорил председатель. Гетманов протиснулся в приоткрытую дверь, стараясь не шуметь, и поискал свободный стул.

— А-а, прибыл уже, — заметил его Долгирев. — Проходи. Вот место есть. — Он кивнул в сторону Бухбанда.

Тот подвинулся и, когда Гетманов сел, зашептался с ним.

— Таким образом, — снова заговорил председатель, — действия группы товарища Моносова были единственно правильными и решительными. В результате мы имеем два пулемета, семь верховых коней, тачанку, а банда перестала существовать. За решительные действия товарищ Моносов представлен к награде.

Чекисты одобрительно загудели.

— Но учтите, — продолжал Долгирев, — все эти мелкие банды не так опасны, как крупные отряды Лаврова и Конаря. Поэтому я прошу товарищей с большой ответственностью отнестись к работе на порученном участке. План един, а потому от каждого зависит общий успех операции. Вот и все. Товарищи свободны. Остаться прошу Бухбанда и Гетманова.

Все оживленно потянулись в коридор, дружески тормоша «именинника». Моносов шутливо отмахивался и застенчиво улыбался. Кабинет быстро пустел.

— Как съездил? Познакомился со своим двойником? — спросил Гетманова председатель.

— И дело листал, и письма читал, да и с самим хорунжим Никулиным две ночи в камере толковали.

— Не подведет легенда?

— Ну разве что скрыл он или наврал. Тогда, конечно, риск есть. А где его нет?

— Слушай, Яков, — вступил в беседу Бухбанд. — Мы договорились с товарищами, что на днях они шуганут остатки той банды, откуда был Никулин. В тот же день тебе придется начать свой переход. Чтобы, если будет проверка, мог рассказать все детали и дорогу.

— Теперь слушай внимательно и запоминай, — предупредил Долгирев. — Нашего товарища узнаешь по большому черному перстню, на котором изображена голова Медузы Горгоны.

— Что еще за медуза? — растерялся Яков.

Бухбанд объяснил:

— По греческой мифологии существовали три женщины, три Горгоны. Одна из них — Медуза Горгона. Вместо волос у нее были змеи. И каждый, кто взглянет на нее, превращался в камень.

Рисунок головы Медузы Горгоны, сделанный Я. А. Бухбандом.

— Сказка, что ли? — недоверчиво спросил Яков.

— Ну да, миф. Так вот, у него будет такой перстень с головой этой Горгоны.

— В общем, на пальце — гидра контрреволюции. Ясно.

— А пароль такой: «У моей тетки похожий перстень был. Она его турку какому-то продала».

— Сплошные гидры и турки. Жуть! — засмеялся Гетманов.

— Ты не дури, слушай, — остановил его Бухбанд. — Времени мало. Он поможет тебе закрепиться в банде. Там будет проверка. Городецкий свирепствует. Если насчет Ракитного, то знай, что он в прошлом месяце расстрелян в Ростове. Лавров его знает, но с ним не служил. Другим ничем помочь не сможем. Полагайся на себя. Никаких записей не делать. Главная задача — план Лаврова и других крупных банд, с которыми он имеет связь. Вопросы есть?

— Один. Связь со мной?

Бухбанд вопросительно глянул на председателя. Тот молча кивнул.

— Горлов. Места встреч обусловим, а уж вырываться на них старайся сам. Первое — Харламов курган. Запасное — через три дня на «Невольке». В случае явной опасности немедленно покинуть банду.

* * *

Среди живописных садов укрылся женский монастырь. Оберегаемые от мирских соблазнов высокими глухими стенами и настоятельницей Поликеной, коротали в нем свой век десятка два монахинь да несколько послушниц. Случалось, заглядывали сюда к ночи нежданные гости и, пройдя потайным ходом, укрывались в просторной келье Поликены. Тогда, подгоняемые жгучим любопытством, шастали по глухим коридорам взад-вперед послушницы, стараясь невзначай хотя бы краем глаза глянуть на приезжих, будораживших воображение отшельниц.

И как ни пыталась мать Поликена держать свое духовное стадо в послушании и неведении, как ни высоки были стены обители, а все ж и сюда долетали слухи о бурных мирских неурядицах. И уж, конечно, появление сразу трех офицеров да еще с дамою не ускользнуло от острых взглядов сестер господних. Догадки да пересуды усилились, когда послушница Стеша, ходившая к колодцу за водой, увидела возле ограды притаившихся за редкими кустами кабардинцев из офицерской охраны.

И только монахиня Аграфена, наперсница и духовная сподвижница настоятельницы, посвященная в святая святых Поликены, знала об истинных целях этих ночных визитов. Кто, как не она, Аграфена, пересчитав монастырские доходы, щедро делилась ими с полковником Лавровым. У гостей от нее не было тайн. Да и Поликена не могла обойтись без своей верной наперсницы.

Прикрикнув на сестер, задав им неурочную работу, Аграфена спустилась в холодный подвал, вынесла оттуда четверть сладкой монастырской наливки, тщательно проверила запоры и прошла в келью.

— Останься, сестра, — задержала ее Поликена. — Разговор у нас интересный. А чтобы не докучать расспросами, познакомься с господами офицерами.

Поликена холеной пухлой рукой указала на гостей:

— Якова Александровича ты знаешь. А это — полковник Лукоянов, штабс-капитан Городецкий и супруга его, княгиня Муратова. А теперь присядь и послушай, о чем умные люди разговор вести будут.

— Так вот, уважаемая Елизавета Петровна… Ничего, что я вас так, по-мирски? — спросил Лавров.

Настоятельница согласно кивнула и налила высокие рюмки.

— Дело в том, что в этом уезде вся надежда только на вас. Никто ваших сестер не заподозрит, обители ничто не угрожает. Зато мы будем знать о каждом шаге наших врагов. А насчет дурного влияния, так ведь тут и стены не уберегут. Зато оба мы будем делать угодное и сердцу нашему, и господу.

— Насчет угодного дела ты бы помолчал, Яков Александрович. Уж я-то наслышана… Лют ты больно. Дружба с тобой доброй славы обители не принесет. Не разбираешь ни правого, ни виноватого. Прощать надо врагов своих, прощать…

Лавров громко рассмеялся.

— Прощать их, Елизавета Петровна, это хорошо. Но надо же, чтоб и у врагов наших было, что прощать нам.

— Бог с тобой, делай, как знаешь. А я доброе имя обители замарать боюсь.

Поликена насупилась. Чтобы отвлечь ее от грустных мыслей, заговорила Муратова.

— Вопрос этот сложный, матушка, сразу его не решишь. Да и спешить некуда. Ночь впереди большая, успеем обдумать все. Вы бы лучше нам о себе немного рассказали. Говорят, знаете вы много о святом храме в горах.

— Правду говоришь, голубушка, правду истинную. Сентинским тот храм величался.

— Я как-то слышал об этом, — сказал Лукоянов. — Говорят, фрески там старинные обнаружены. Вы действительно бывали там?

— Какое бывать! Считай, всю жизнь свою отдала ему.

Поликена собрала щепоткой крошки печенья, отряхнула подол и налила себе рюмочку.

— Об этой святыне еще итальянец один, прости господи, не упомню его имени, в прошлом столетии писывал. Стоит храм на самой горе, верстах в семидесяти от Баталпашинской у реки Теберды. Фрески на куполе разрисованы, гробницы в нем и крест каменный. Только многие лета в запустении была святыня господня, служа местом приюта разве что скоту в ненастную погоду. И вот две послушницы из сестер милосердия приняли на себя нелегкий труд. Мне тогда годков семнадцать, поди, было. Стараниями нашими, особенно сестры Евдокии, признанной строительницы, у подножия горы возникла женская обитель — Спасо-Преображенский монастырь. На пожертвования утвари церковной купили, установили иконостас, на вершину горы в четыре версты дорогу в камнях прорубили. И все сами, трудом своим тяжким. А в девяносто шестом, октября двадцать второго дня, освятили храм во имя преображения господня. Впервые после молчания долгого раздалось в нем слово божие!

Монахиня Аграфена, молчавшая до сих пор, перекрестилась и будто для себя молвила:

— Труды-то какие положены. Почитай, вся жизнь отдана делу господню. А ноне, говорят, безбожники да богохульники злобствуют в святом храме, надругаются.

Она многозначительно глянула на Лаврова. Тот закивал головой и глубоко вздохнул:

— Только ли над храмом святым? Над народом русским измываются, жидам Россию продали.

Аграфена подхватила:

— Кабы мужиком была, прости господи, давно бы уж на коня села да айда рубить головы нехристям. А тут разве чем поможешь делу правому?

— Так предлагают ведь! — возразила Поликена. — Сестер наших по окрестным станицам пустить. Шпионить да смуту в народ сеять.

— И то дело! Слава те, господи, надоумил Яков Александрыч.

— Подумаю, — вздохнула настоятельница.

— Подумай, матушка, подумай. Как и Сентинский храм святой восстанавливала, вступайся за дело господне. — Аграфена захлопотала у стола, подставляя гостям закуски.

В коридоре раздались топот и голоса. Аграфена выскользнула из кельи, но сразу же воротилась.

— Яков Александрыч, батюшка, бусурманы там твои что-то тебя кличут.

Лавров вышел.

— Что же вы молчите, матушка? — спросила Муратова. — Поможете делу правому?

— Творец наш дал нам два уха, голубушка, да только един рот, указуя на двойную работу ушей в сравнении со ртом.

Снова замолчали.

Вскоре вернулся в келью Лавров, нахмурившийся, озабоченный.

— Лазутчика захватила охрана. Говорит, будто из Кабарды идет. Прослышал о нашем отряде да заплутал ночью. Хотел в саду монастырском отсидеться. Что-то он мне не нравится. Допросить бы надо… Позволишь, Елизавета Петровна?

— Избави бог! А вдруг помрет ненароком. Грех на душу не возьму! О прежнем, считай, договорились. А уж этого мазурика вези куда ни то, да там и допрашивай. Не обессудь, не могу дозволить…

— И на том спасибо, матушка. — Лавров обернулся к офицерам. — Поехали, господа!

Утром в лесной сторожке, затерявшейся в глухой чаще, Лавров и Лукоянов присутствовали на допросе.

В потрепанной черкеске, уставший и голодный парень сидел на лавке между двумя крепкими кабардинцами, прислонившись затылком к обшарпанной закоптелой стене. В уголках рта запеклись бурые пятнышки крови. Он изредка болезненно морщился.

— Значит, хорунжий Никулин? Где служил?

— В Осваге у полковника Ракитного.

— В приятели набиваешься? — удивился Лавров. — Я дружил с Ракитным, но тебя что-то не помню.

— Я тоже вас вижу впервые.

Плечистый, ладно скроенный парень с крохотными усиками на верхней губе отвечал спокойно, даже несколько безразлично. Не юлил, не угодничал, и это еще больше бесило Городецкого.

— Значит, ты мой коллега? Но, как контрразведчик, ты должен знать, что таинственных пришельцев расстреливают.

Городецкий ехидно улыбался.

— Что делали в монастыре?

— Я не был в нем. Зашел в сад. Там и взяли.

— Зачем шли в монастырь? — допытывался Лукоянов.

Никулин устало вздохнул.

— К чему все это, господа? Я уже говорил…

— Откуда идете?

— И это вам уже известно. Но я повторю. Иду из Кабарды. Был в отряде Адилова. Он убит в бою. Начались облавы. Решил уйти. Вспомнил, как Адилов рассказывал о Лаврове. Решил найти его.

— Врешь! — прервал Городецкий. — Две недели назад наши люди были в горах. Жив-здоров атаман Адилов!

— Недели! — горько усмехнулся Никулин. — Что они значат сейчас, эти недели, когда огромная Россия, и та за одну ночь стала красной!

— Мы проверим! — пригрозил Лавров. — И если врешь — не завидую.

— Я именно этого и хочу. Надоело! Чужих ненавидишь, а свои не верят.

— А кто для вас свои? — спросил Лукоянов.

— Те, кто борется за Россию.

— Ну, хватит играть героя! — вмешался Лавров. — Посмотрим, что ты запоешь, когда повиснешь вниз головой над костром. Кто тебя послал?

— Ни к чему это, господа. Смерти я не боюсь. Не верите, ставьте к стенке.

— Последний вопрос, — сказал Лавров. — С кем дружил у Ракитного?

Он выжидающе смотрел на хорунжего. Тот безразлично ответил:

— Капитан Леонтьев, подхорунжий Власов и секретарша. Вероникой звали.

— Приметы ее! — насторожился Лавров.

— Блондинка, тощая, высокая. Ходит в вельветовом бордовом платье. Курит. Желтые пальцы от табака. Перстень мужской — череп и кости. Вечно от нее кислым потом прет.

По мере того, как Никулин говорил, Лавров с удивлением приглядывался к нему. Затем он забарабанил пальцами по столу и задумался.

Наконец, поднялся и подошел к лавке:

— Я полковник Лавров.

Его слова не произвели должного впечатления. Никулин усмехнулся в распухшие губы и ответил:

— Приятно получить пулю в лоб от того, к кому стремился…

— Встать, щенок! — крикнул Лавров.

Никулин вскочил и вытянулся перед полковником.

— Вот так-то лучше, хорунжий, — усмехнулся Лавров. — Уведите!

Когда кабардинцы вывели Никулина, Лавров взъерошил волосы, словно хотел освободиться от сомнений.

— Странно, — произнес он. — Я действительно помню эту шлюху у Ракитного, ее прокуренные пальцы и запах немытого женского тела. Уж этого не придумаешь… Но почему я нигде не встречал его?

— Видимо, были чрезвычайно заняты этой девицей, — улыбнулся Лукоянов.

— Неуместная шутка, Сережа, неуместная, — нахмурился Лавров.

— Вы могли забыть, — успокоил его Городецкий. — И кроме того, разве вы знали абсолютно всех сотрудников Освага?

— Конечно, — буркнул Лавров. — А хорунжий производит приятное впечатление. Как ваше мнение, Сергей?

— Вы хозяин положения, вам и решать. Может быть, он действительно пригодится службе Городецкого. Лазутчик не был бы так спокоен. И о дисциплине быстренько вспомнил… Скажите, а те люди, о которых он упоминал, они что, действительно, были у Ракитного?

— Леонтьева хорошо помню, о Власове как будто что-то слыхал… Вот что, Городецкий. Возьмите-ка его и вправду к себе да хорошенько проверьте. Вы это умеете…

Городецкий благодарно кивнул, а Лавров усмехнулся. Он очень хорошо знал своего контрразведчика, словно рожденного от тайного брака Недоверия и Злобы.

— Пора бы, господа, согрешить за трапезой, — предложил Лукоянов. — Княгиня, пожалуй, заждалась. Вы часом не ревнуете, капитан? — спросил он, заметив мелкое нервное подергивание мохнатой брови Городецкого.

— Что вы, полковник! Жена Цезаря — вне подозрений!

— Хе! — хмыкнул Лавров. — А вы уверены, что вы Цезарь?

* * *

С тяжелым чувством собирался Сергей Горлов на встречу с Гетмановым.

Вчера он снова увидел Лену (имя ее недавно узнал у подружек). В густом людском потоке у Цветника он не сразу заметил ее, потому что серая пуховая шапочка делала лицо девушки совсем незнакомым. Увидел лукавые карие глаза уже в трех шагах от себя и почувствовал, как вспыхнуло его лицо. Как он презирал себя в этот миг! «Лопух несчастный, да она даже не замечает тебя!»

Лена и правда уже не смотрела в его сторону. Она внимательно слушала своего спутника, долговязого парня в гимназической курточке с короткими рукавами. Но она видела, видела его! В этом Сергей мог поклясться. Он уловил даже знакомый блеск в ее всегда удивленных глазах.

Не удержавшись, Сергей оглянулся и тут только обратил внимание на рыжий затылок, который плыл рядом с пуховой шапочкой.

«Ах, вот как!» Злость и обида поднялись в душе с новой силой. «Вот тебе какие ухаживатели нравятся».

Гимназист неожиданно оглянулся. Сергей так и замер на месте. Лицо показалось ему знакомым. Где он его видел? Смутное беспокойство закралось в душу. Обида как-то враз исчезла.

Весь день он думал об этой встрече. Тревога не проходила. И вдруг вспомнил Сергей, что видел однажды того гимназиста с «музыкантом» Кумсковым. Всплыли в памяти последние донесения о «молодежной сотне». Да, несомненно, Казимир Яловский и был спутником Лены.

Хотя Горлов и был лишь одним из исполнителей этой сложной операции, не знал, конечно, всех деталей дела «Штаба бело-зеленых войск» и «Союза трудовых землевладельцев», он мог предположить, что ожидает участников заговора. Он знал, что змеиное гнездо уже обложено, что все эти «музыканты» и «гимназисты» гуляют до поры до времени и под надежным контролем.

Сергей страстно ненавидел всех этих прихвостней, мешающих строить новую жизнь. Он мечтал учиться, верил, что это будет, когда очистят край родной, страну от всякой нечисти. И сил не жалел для того, чтоб скорее настало это время.

Не было у него жалости к яловским и кумсковым. Но Лена? Почему она с ним? Случайный попутчик или давний друг? «Не может она быть с ними, — успокаивал он себя. — Но почему? Что он знает о ней? Живет с матерью где-то на окраине, работает на почте. Вот и все. А если с ними заодно?»

У Сергея похолодело в груди от этого предположения. Начнутся аресты, в них придется участвовать и ему…

Так мучился он, качаясь в седле на пути к Харламову кургану, где должен был ждать Гетманов. Сначала он хотел поделиться с другом своими сомнениями, но передумал: Гетманов выполняет сложное задание, у него заботы поважнее, да и вряд ли поймет он все эти «интеллигентские переживания».

Сергей вспомнил, как еще в первые дни их совместного житья проболтали они до самых петухов. Говорили о жизни будущей, о том, какими люди станут, когда вся эта смута кончится. Укладываясь поудобнее, Сергей под конец проговорил мечтательно:

— Эх, влюбиться бы!

Яков даже присел на кровати от неожиданности.

— Вот дурья кровь! Ты что, гимназистка какая или буржуй? Это они поначитались там всяких романов. Вот им любовь и подавай. Движущая сила, вишь, истории! Мура все это, Серега.

— Я тоже читать люблю, а какой я буржуй, ты знаешь, — обиделся Сергей.

— Чего ты в пузырь лезешь? Удивил ты меня. Жениться человеку надо, это я понимаю. Пришла пора — выбирай девку поядреней, да и женись, рожай детей. Хотя сейчас нам и об этом думать нельзя: чекисты мы. — Яков поскреб пальцем свои щегольские усики и еще раз скептически усмехнулся в темноте. — Ишь ты, влюбиться…

Узнай Яков сейчас, насколько «интеллигентские переживания» захватили его друга, не миновать бы Сергею разноса. А главное, прав будет Гетманов: не об этом сейчас душа должна болеть…

* * *

Поздно вечером музыкант 37-х Тихорецких командных курсов Иван Кумсков, озираясь по сторонам, шмыгнул в калитку дома Кордубайловой. Смеркалось. Но в окнах не видно было ни одного огонька. Иван дернул за веревочку самодельного звонка и еще раз торопливо ощупал туго набитый бумагами внутренний карман. Здесь были копии отношений, поступивших от своих людей из исполкома и других советских учреждений, и несколько удостоверений советских органов. Кумсков должен был передать их Зуйко для пересъемки печатей и подписей.

Открыла после третьего звонка дочь Кордубайловой.

— Гаврила Максимович дома?

— Дома. Да не ко времени вы, — буркнула она.

«Ах ты, курица! — разозлился Кумсков. — Время она мне будет устанавливать!»

Он все-таки тщательно вытер о рогожку грязные сапоги и направился коридорчиком к дальнему углу, где была квартира Зуйко. Но еще не дойдя до двери, услышал визгливые выкрики Зинаиды, прерываемые тяжелыми рыданиями.

— Тьфу, черт! Кажется, и вправду не вовремя, — шепотом чертыхнулся Иван.

Но уйти он не мог: удостоверения к утру должны быть на месте. Он постучал. Рыдания не утихли. Постучал громче. Послышалась какая-то возня, крики стали глуше. В дверях появился злой Зуйко.

— Ну что еще? — сердито спросил он, впуская Кумскова в комнату.

— А ты потише. Все соседи в курсе. — Иван кивнул в сторону спальни, откуда неслись приглушенные рыдания. — Тут у меня полдюжины бланков новеньких да еще кое-что. Срочно надо передать по назначению да назад возвратить.

— Ладно, — ответил угрюмо Зуйко, принимая пакет. — К утру будет готово… Да замолчи ты! — вдруг рявкнул он, шагнув к двери спальни.

На миг все стихло. Дверь рывком отворилась, и на пороге появилась растрепанная и опухшая от слез Зинаида.

— Я не буду молчать! — выкрикнула она. — Я вам покажу совещания да заседания! Я вас с этой сучкой выведу на чистую воду! Я до чека дойду! — И дверь с треском захлопнулась.

— Доигрался, — прошипел Кумсков, нахлобучил шапку и направился к выходу.

Сразу обмякший Зуйко засеменил рядом, просительно заглядывая сбоку в его лицо.

— Да ты не придавай значения, Иван. Баба ведь. Сдуру сболтнула. Успокоится и все забудет. Нервная она у меня. На пятом месяце, — бормотал он торопливо. — Ты уж не говори Дружинину. Сам знаешь, он на меня в последнее время и так чертом смотрит. Я уж тебя прошу… Сочтемся по-дружески.

— Чего не могу, того не могу. Долг, сам понимаешь, выше дружбы. — В голосе Кумскова послышалось злорадство.

Дружинин узнал о случившемся в тот же вечер.

— Зинаида должна молчать, — вынес он окончательное решение. — Позаботься об этом.

Кумсков понимающе кивнул.

Вскоре все постояльцы мадам Кордубайловой узнали, что Зуйко проводил жену к теще.

А через неделю соседи были потрясены известием о трагической гибели Зинаиды от рук грабителей. Одним из первых, кто явился выразить Гавриле Максимовичу свои соболезнования, был Кумсков.

— Ты выпей, выпей, легче будет, — подталкивал он Зуйко стакан с самогонкой.

Тот выпил и невидящими глазами уставился в угол.

— Держись, друг. — Нам еще не одну утрату придется понести в борьбе. Не позволяй себе раскисать.

Видя, что хозяин не обращает на него внимания, Кумсков тихо встал из-за стола и покинул комнату.

Зуйко после его ухода снова судорожно глотнул самогон, стараясь заглушить боль. Но хмель не брал его. «Это я виноват, я убил ее!» — Гаврила Максимович взял в руки пистолет — в нем видел он единственный выход. Подержал и… с содроганием отбросил в сторону.

Глубокой ночью, помня наказ Кумскова и обеспокоенная странными звуками в комнате Зуйко, к нему без стука вошла Фальчикова.

Неловко уронив голову на стол, обнимая онемевшими руками порожнюю бутыль и пистолет, мирно храпел Зуйко. Презрительно усмехнувшись, Анна взяла пистолет и сунула его в карман теплого халата.

* * *

Яков Арнольдович понимал, что в логове бандитов — не на блинах у тещи. Он заставлял себя верить, что ошибок не было. Неужели зря они двое суток мудрили с Гетмановым над его легендой? Какие только ситуации и ловушки не создавал для него Бухбанд! Неужели все попусту?

От тревожных мыслей его оторвал врач-консультант губернской чека. Всегда спокойный, даже несколько робкий, сегодня он был какой-то взъерошенный. Решительно прошел к столу, снял хрупкое пенсне на цепочке и, даже не поздоровавшись, чего раньше не позволял себе, сердито спросил:

— До каких пор вы надеетесь выезжать на голом энтузиазме? Я спрашиваю вас как партийца, Яков Арнольдович, до каких пор так безрассудно будете распоряжаться человеческой жизнью?

Группа сотрудников губчека выезжает на встречу с чекистом, работающим в банде.

— Позвольте, доктор, — растерялся Бухбанд, — я ничего не понимаю.

— Хорошо, я сейчас поясню.

Он надел пенсне, отчего вид его стал еще более воинственный.

— Вы прекрасно осведомлены, что Жан Иванович Адитайс серьезно болен. Туберкулез обеих легочных верхушек, невроз сердца. Я дважды ходатайствовал о предоставлении ему отпуска для лечения. Дважды мне отказывали. Больше так продолжаться не может! Вчера на следствии, как мне рассказали по секрету товарищи, Жан Иванович потерял сознание. Где же наше внимание к людям? Это же бессердечно.

— Время сейчас такое, доктор. К тому же я не знал…

— Причем здесь время? — перебил его врач. — Время сейчас наше. Вокруг Советская власть! Почему дозволено жиреть куркулю, которому наша власть — седьмая вода на киселе, а преданнейший революции юноша в свои неполные двадцать четыре года должен дотла сгореть на работе? Почему? Я отказываюсь понимать!

Бухбанд устало потер поседевшие виски и мягко, чтобы ненароком не обидеть хорошего человека, ответил:

— Милый доктор, Адитайс ведет ответственную работу по ликвидации контрреволюционного заговора. Опасного заговора. И никто, кроме него самого, не сделает его дела. Людей не хватает. Все работают на износ. Потому и отказали. Кроме того, доктор, мы — коммунисты…

— Знаю, знаю! — воскликнул доктор. — Опять начнете говорить о мировой революции, о миллионах страждущих порабощенных людей. Знаю! Не хуже вас! Но, скажите вы мне, кто запрещал вам думать о себе? Хоть иногда — о себе, о своей жизни, которая дается только однажды. Кто?

— Совесть! — сердито ответил Бухбанд. — Совесть коммуниста.

— Не понимаю, — пожал плечами доктор. — То же самое мне твердит Адитайс: «Неудобно!» Боже мой! Что значит неудобно, когда вопрос идет о жизни человека! Неужели он и сейчас так занят, что вы не можете ему дать всего два месяца на лечение?

— Адитайс должен выдернуть корешки огромного сорняка — заговора.

— Я слаб в агрономии, товарищ Бухбанд. Я категорически настаиваю на принудительном лечении товарища Адитайса! — голос доктора зазвенел. — Категорически! Жан Иванович сам увиливает от лечения. Я чувствую это. Он не понимает, насколько трагично его положение!

— А оно действительно трагично?

Доктор снял пенсне, протер стекла платочком и доверительным тоном, уже без раздражения, сказал:

— Сейчас вопрос стоит не о лечении его, а о спасении жизни этого юноши. Поверьте моему огромному опыту и практике. О спасении…

Бухбанд задумался. Но тут отворилась дверь и на пороге показался дежурный:

— Товарищ Бухбанд! Горлов!

— Зови!

Яков Арнольдович взволнованно одернул гимнастерку и расправил складки.

— Доктор, извините…

— Я никуда не уйду! — воскликнул тот. — Арестуйте, расстреляйте, но я никуда не пойду, пока вы не дадите мне положительного ответа!

— Обещаю вам, доктор, что сразу же мы продолжим с вами беседу. Обещаю никуда не удирать. — Бухбанд ласково, но настойчиво выпроводил его в коридор, едва не столкнув с Горловым.

— Ну? — нетерпеливо спросил он, плотно прикрыв за доктором дверь.

— Не пришел…

Бухбанд сразу как-то обмяк, прошел к столу и устало опустился в громоздкое кресло.

— Неужели опять провал? — прошептал он. — Неужели эта белая сволочь водила нас за нос?

В кабинет стремительно вошел Долгирев. По виду чекистов понял, что связи с Гетмановым нет.

— Когда запасной вариант? — спросил он.

— Через три дня, — вздохнул Бухбанд.

— Ну что же, надо ждать! Ему там вдесятеро труднее. Будем ждать.

Долгирев вышел.

— Вот что, Сергей, — сказал Бухбанд. — Выезжай сегодня же. И готовься. Если Яков не придет и на этот раз, пойдешь ты. О легенде поговорим позже. Но вряд ли она будет надежнее, чем была у него.

— Придет! — уверенно произнес Горлов.

— Желаю того же! — Бухбанд крепко пожал ему руку и проводил до дверей.

Ожидавший там доктор вскочил со стула и заслонил собою проход:

— Вы обещали, Яков Арнольдович!

— Да, да, входите. Итак?

— Итак, две недели отдыха для товарища Адитайса. Я не прошу у вас невозможного. Я уже не требую два месяца, как прежде, не прошу у вас берег Черного моря. Я прошу всего две недели. В Кисловодске. И, пожалуйста, прикажите ему сами.

— Вы правы, — согласился Бухбанд. — Нашему латышу нужен отдых. Кем-нибудь подменим. Через недельку Адитайс начнет лечение, — сказал он, хотя прекрасно понимал, что подменить будет некем, что к его сложным хлопотам прибавятся еще и дела Жана.

— Благодарю. Я знал, что вы рассудите как настоящий партиец.

Доктор гордо поднял голову и покинул кабинет Бухбанда. А минут через пять дверь снова скрипнула, и появился Адитайс.

— Яков Арнольдович! Я не пойму, кто у нас командует? — он пытался улыбнуться. — Меня терроризирует своими приказами доктор.

— Подготовьте свои дела, товарищ Адитайс, для передачи, а сами собирайтесь в Кисловодск. На две недели.

— Командировка? — оживленно спросил Адитайс.

— Да. Срочная. В распоряжение доктора.

— Сейчас? Вы же знаете…

— Знаю. Выполняйте приказание. Вам надо подлечиться.

— Разве я не справляюсь со своими делами? — растерянно спросил Адитайс — Тогда скажите мне об этом прямо…

— Мы забываем, Жан Иванович, что нам с вами работать не только сегодня, но и завтра. В чем-то доктор прав. К работе вашей у меня никаких претензий нет. Разговор сейчас идет о вашем здоровье. Почему вы скрыли от меня, что вчера теряли сознание?

— Яков Арнольдович, — пытался отшутиться Адитайс, — вы идете на поводу у доктора. Он вечно что-нибудь преувеличивает.

— В общем, сдавайте дела и собирайтесь, — закончил Бухбанд.

Адитайс нерешительно топтался на месте.

— Что у вас? — спросил Бухбанд.

— Понимаете, я подготовился к операции по «Прикумсоюзу». Эта ветвь «Штаба» начинает активную работу. Саботаж. Надо спасти посевной фонд. Да и этот инженер, связь Чепурного. Я вам докладывал.

— Да. Помню. Ну и что?

— Так вот. Думаю, лучше меня пока никто не знает обстоятельств дела. А посвящать кого другого — массу времени потеряем.

Адитайс хотел выторговать хоть неделю. Бухбанд хорошо понимал это. И втайне гордился. Ведь он сам учил своих ребят доводить дело до конца, не выпускать его из рук, влезать что называется «по самые уши». Но доктор? Что скажет он? Впрочем, скоро все решится, и Адитайс сможет поступить в полное распоряжение медиков. И тогда уж действительно месяца на два.

— Когда вы намерены возвратиться из Святокрестовского уезда? — спросил он.

— Думаю, недели мне хватит…

— Решено. По возвращении приступите к лечению. На два месяца. И тогда уж без всяких отговорок! Поставьте об этом в известность доктора!

* * *

ПО ИМЕЮЩИМСЯ ТОЧНЫМ ДАННЫМ 20 ФЕВРАЛЯ НА БЕЛИКОВСКИХ КОШАХ В БАЛКЕ ДАРЬЯ СОСТОЯЛИСЬ ВЫБОРЫ ГЛАВКОМА ЗЕЛЕНЫХ. БЫЛИ ПРЕДСТАВИТЕЛИ БАНД КАБАРДЫ, ТЕРЕКА, КАРАЧАЯ. ОТ «ШТАБА» ПРИСУТСТВОВАЛИ ЭСЕР ЧЕПУРНОЙ И ПОЛКОВНИК ЛУКОЯНОВ. В РЕЗУЛЬТАТЕ ДВОЙСТВЕННОЙ ПОЛИТИКИ ЧЕПУРНОГО «ШТАБУ» НЕ УДАЛОСЬ ВЗЯТЬ В СВОИ РУКИ ЗЕЛЕНУЮ АРМИЮ. ГЛАВКОМОМ ИЗБРАН ПРИБЫВШИЙ ОТ ВРАНГЕЛЯ ПОЛКОВНИК СЕРЕБРЯКОВ-ДАУТОКОВ. ПЛАН ВОССТАНИЯ ПОКА НЕ УТВЕРЖДЕН.

СТЕПОВОЙ.
* * *

На славу выдался первый весенний денек. Легкий ветер нес со степного гребня свежий запах проснувшейся степи.

Поднявшись поутру с петухами, Гетманов с удовольствием фыркал под струей студеной воды, которую услужливо и не спеша поливал вестовой капитана Городецкого.

В лесной сторожке, где по-прежнему стоял штаб Лаврова, запела на ржавых петлях дверь, и на крыльце показался новый начальник Якова. Он сладко потянулся и тут заметил хорунжего.

— Никулин! Зайдите ко мне! Дело есть.

Яков кинул полотенце вестовому, расправил закатанные рукава и легко взбежал по ступенькам. Капитан не спеша запечатывал огромный пакет. Он слегка кивнул хорунжему на приветствие и пригласил сесть.

— Поедете к сотнику на хутор. Передадите ему это. Если что случится в дороге, пакет уничтожить. Документ совершенно секретный, и нам не хочется, чтобы его прочли красные. Поедете вдоль леса. Вот так, — Городецкий показал мизинцем по карте.

— А что, если напрямик?

— Научитесь повиноваться. Иначе никогда не научитесь повелевать!

— Слушаю.

— Вернетесь с запиской, которую вам передаст сотник. Повторяю, пакет совершенно…

— Я понял вас, господин капитан.

— Тогда седлайте коня.

Городецкий молча наблюдал, как Яков расстегнул черкеску, спрятал под рубахой пакет, четко козырнул и выскочил на улицу. Из окна хорошо было видно, как хорунжий торопливо вывел коня, вскочил без стремени в седло и дал шпоры. Конь всхрапнул и взял с места галопом.

Городецкий выждал, пока Яков скроется за ближайшей из трех хатенок лесничества, и толкнул сапогом дверь:

— Гришка! Валяй живо! Да смотри у меня!

Вестовой кинулся в сарай и через минуту широким наметом поскакал в степь.

…Гетманов ехал вдоль леса. Солнце уже высоко поднялось над головой и теперь приятно пригревало спину. Он оглянулся, достал пакет и осмотрел его с обеих сторон.

«Прочно запечатан, — подумал Яков. — Что бы это в нем могло быть?» Он попытался ногтем отковырнуть клапан, но понял, что сделать это осторожно, не оставив следов вскрытия, ему не удастся.

«С чего бы это вдруг Городецкий выбрал меня? Разве нет у него проверенных людей? Нелогично что-то получается, господин капитан, — усмехнулся в душе Яков, но тут же усомнился. — А что если поверил мне? Все-таки ссылка на реальных людей, которых знал сам Лавров, что-нибудь да значит».

Конь почуял, что седок забыл о нем, и перешел на шаг. По обе стороны тропы высокой стеной стояли густые заросли.

«И все же, как бы поступил я на месте этой хитрой лисы? Послал бы с важным пакетом человека, которого знаю всего несколько дней? Не торопится ли господин капитан?»

Яков только никак не мог разгадать, на чем же хочет поймать его Городецкий. Ведь пакет этот он отдаст сотнику и капитан может не узнать, вскрывался он или нет.

Вдруг конь всхрапнул и прянул ушами. Яков остановил его, прислушался. Из кустарника неслось лишь веселое щебетанье воробьев. Он послал коня вперед, но воробьиный гомон вдруг смолк, и стайка птиц испуганно порхнула на тропу. Конь метнулся в сторону, вламываясь в кусты, но Яков осадил его и сердито прикрикнул:

— Ну, леший! Тени своей боишься!

А сам на всякий случай расстегнул кобуру.

Впереди кусты стояли еще плотней. Яков послал коня рысью, чтобы быстрее миновать этот неприятный участок дороги, но вдруг затрещали ветки, кто-то выскочил наперерез и крепко ухватил коня под уздцы. Конь вздыбил свечой, и незнакомец, сторонясь замелькавших в воздухе копыт, выпустил повод. Яков выхватил из кобуры маузер. Но в этот миг кто-то вцепился сзади в откинутую руку и крепко рванул его из седла.

Не прошло и минуты, как хорунжего обезоружили и потащили в чащу. Коня оставили на тропе, привязав к кусту.

«Вот оно, — мелькнула догадка. — Действие первое начинается».

Их было трое. Один поджидал на поляне. Рыжеватые баки выбивались из-под кубанки, на которой алела звездочка, а сам он весь был затянут в кожу. Якова толкнули к нему.

— Я же говорил, что зеленые вечно тут шастают, товарищ командир, — раздалось сзади.

Рыжий улыбнулся.

— Будешь говорить или сразу передать в чека?

— Что вам надо? — Гетманов растерянно оглянулся. Тогда по кивку рыжего его сбили с ног. Тяжелые удары посыпались со всех сторон. Били молча. Яков старался только уберечь лицо. Вдруг рыжий остановил их. Он нагнулся к хорунжему:

— Вставай, милый. Где пакет?

Превозмогая боль, Яков медленно подымался с земли.

— Какой пакет?

Рыжий резким ударом снова сбил Якова с ног.

— Вот этот! Или думаешь, чека ничего не знает?

Хорунжий свернулся в клубок, но те двое без особого труда вырвали из-под черкески пакет. «Грубая работа», — подумал Яков.

Рыжий повертел пакет и бросил рядом.

— Кто послал?

— Кого?

Набросились снова. На этот раз били редко, с выбором, и от каждого удара голова шла кругом.

— Не шибко, — донесся словно в тумане голос старшего.

Рыжий снова наклонился, обдав запахом перепревшего чеснока и перегара.

— Будешь говорить?

Яков открыл глаза, но увидел перед собой лишь торчащий из-за пазухи рыжего наган. Бандит больно схватил Якова за волосы:

— Мы умеем заставлять…

И вдруг Гетманов заметил, как шагах в двадцати от них из-за большого куста на мгновение высунулась любопытная физиономия капитанского вестового.

Рыжий замахнулся сплеча, чтобы обрушить на Якова страшный удар, но не успел. Чекист выдернул у него наган, резко толкнул ногами. Бандит вскинул руки и отлетел в сторону. Двое других оторопели. Грянул выстрел, другой. Яков подхватил пакет и, петляя в густом кустарнике, кинулся к тропе. Тогда двое пустились за ним, но грянул новый выстрел, и еще один остался валяться на слегка прижухлой, еще не набравшей силы траве.

Яков увидел коня и метнулся в седло. Перепуганный вороной шарахнулся в сторону. Повод лопнул, издав какой-то жалобный звук, и конь рванулся вперед, почуяв свободу.

Поздно вечером Яков возвратился на лесной хутор. Все уже спали. Лишь часовой на опушке, окликнувший Якова сиплым голосом, да тусклый свет лампы в сторожке напоминали о том, насколько лжива эта сонная тишина.

Гетманов провел вороного к коновязи, расстегнул подпруги и скинул с коня седло прямо на толстые жерди. Отыскал в темноте помятое ведро и хотел было направиться к роднику, как от стены сторожки отделилась чья-то фигура.

— Погоди поить-то. Дай остыть малость.

Поднятый воротник старой солдатской шинели и непроглядная темень скрывали лицо незнакомца. Тот подошел к коновязи, погладил коня по влажной холке и сердито заметил:

— Накрыть бы надо. Застынет. Попоны есть?

— Ничего, не сдохнет, — буркнул Яков.

— Эх ты, казак, — усмехнулся незнакомец. — Спички-то найдутся?

Яков пошарил в карманах, достал помятый коробок и чиркнул спичкой. Огонек выхватил на мгновение из темноты худощавое лицо и тугую самокрутку. Яков остолбенел: на безымянном пальце собеседника блестел массивный перстень с головой Медузы Горгоны, каким его обрисовал Бухбанд.

Огонек погас, опалив Якову пальцы. Пахнуло ароматом табака, и прикуривший неторопливо побрел к сторожке.

Гетманов шагнул следом:

— У моей тетки похожий перстень был. Она его турку какому-то продала.

Человек медленно повернулся:

— Глупая твоя тетка была. Такое не продается…

Яков тихо прошептал:

— Тоже мне конспиратор! Которые сутки тебя ищу.

— Не болтай лишнего, — прервал его собеседник. — Откуда едешь?

— Пакет возил. Проверку устроили, сволочи.

— Тебе повезло. Городецкий-то им стрелять запретил. А куртку кожаную ты в двух местах продырявил. Чинят…

Он усмехнулся, а затем серьезно продолжал:

— Теперь слушай. Мнение о тебе Лавров составил неплохое. Продолжай в том же духе, но не зарывайся. Переигрываешь иногда. Слишком идейный. Не забывай, что такие быстро перерождаются сейчас. Обстановка заставляет. Вместо идеи растет боязнь за свою шкуру. Осторожненько подправь свою легенду, понял?

Яков кивнул.

— Придется тебе дальше действовать одному, поэтому необходимо закрепить это доверие Лаврова к тебе. Как это сделать, подскажу.

* * *

За окном вагона тянулись столбы. Показались знакомые холмы, небольшая рощица вдали. И снова поплыла широкая бескрайняя степь. Пассажирский поезд начал крутой разворот и, сбавляя скорость, пополз к разъезду «9-й километр». Каждый кустик, пожалуй, на этой Святокрестовской ветке был знаком Жану Адитайсу. По делам службы не раз он проводил здесь в эшелонах долгие часы.

В вагоне было душно. Пассажиры, разморенные жарой, дремали. Жан подоткнул удобнее под голову пиджак, закрыл глаза. Вагон мотало из стороны в сторону, колеса монотонно выстукивали на стыках свою баюкающую мелодию.

Загудел паровоз, и будто в ответ ему грянул ружейный залп. Пассажиры зашевелились, протирая сонные глаза. Снова загремели выстрелы, и Жан кинулся к окну. Впереди, на пологом склоне холма, виднелись всадники. Они мчались к эшелону, размахивая клинками, а две тачанки уже поливали вагоны пулеметными очередями.

— Банда! — резанул чей-то испуганный крик. Пассажиры загомонили. Старик в углу купе испуганно крестился:

— Господи Иисусе! Пронеси и помилуй мя грешного…

Паровоз, тревожно гудя, вдруг замедлил ход. Снова защелкали выстрелы: бандиты расправлялись с машинистами. Словно саранча, банда облепила состав со всех сторон. Из вагонов раздались лишь одиночные выстрелы.

Наконец поезд стал. Бандиты кинулись в вагоны. Первый из них рухнул в проходе, второй скользнул по стенке, зажав рукою грудь. Третий… Всего их было семь… А когда показался восьмой, Жан швырнул ему в голову теперь уже совершенно бесполезный наган.

Он отбивался долго, пока его не сбили с ног. Тут же скрутили и поволокли к выходу. Он видел, как бандиты тащили вещи пассажиров, обыскивали перепуганных людей, отбирали ценности, деньги, хорошую одежду.

Жан Иванович Адитайс.

У последнего купе Жан уперся в полку ногами и отшвырнул своих конвоиров. Те с новым остервенением накинулись на него и, толкая прикладами, повели мимо повозок и громко орущих людей.

Подскакал офицер на разгоряченном белом коне.

— Кто такой?

— Стрелял, господин капитан. Семерых ухлопал, — ответил старший конвоя, вытянув руки по швам.

— Коммунист! — зло прошипел офицер. — В расход его! Туда!

Он стеганул по крупу коня и врезался в толпу.

— А это что за царевна-лебедь? — он приподнял за подбородок голову красивой молодой казачки, которую держали за руки двое бандитов.

— Так что на забаву приберегли, господин штабс-капитан! Нешто жидам ее оставлять? И сами с усами…

— Ладно, в обоз ее.

Жана повели к хвосту поезда. Там в окружении вооруженных до зубов бандитов стояло человек тридцать. Избитые, истерзанные, связанные. Среди них Жан увидел знакомых партийных работников, членов Совдепа, ехавших, видимо, в командировку. Конвоиры толкнули его к ним, а сами стремглав кинулись к вагонам. Оттуда все еще неслись крики и стоны женщин, плач детей.

— Насилуют, сволочи, — проскрипел зубами сосед. — Пулемет бы один сейчас…

И тут, перекрывая сплошной гам и гвалт, от вагонов донесся истошный женский крик:

— Леша-а-а!

— Анна! — откликнулся на зов сосед Жана и вдруг сильным ударом головы сбил оказавшегося на пути бандита и побежал к вагону, откуда донесся крик жены. Бандит выстрелил вслед. Мужчина споткнулся, сделал шаг, другой и упал на шпалы.

Кто-то крикнул:

— Умрем достойно, товарищи!

И Жан вместе с другими бросился к вагонам. Но что они могли сделать, безоружные, связанные! Замелькали приклады, нагайки, шашки. Их снова сбили в кучу и окружили плотной стеной. Подъехал на коне офицер. Это был капитан Городецкий.

— Давай их сюда, на бугор! Пусть смотрят!

Их погнали плетьми на откос. Оттуда было видно, как запылали вагоны, как пассажиров разбили на группы и повели к обозу, что стоял в полуверсте от железной дороги.

Бандиты вскинули винтовки.

— Стой! — крикнул капитан. — На жидов патроны тратить?

Он спешился, подбежал к арестованным и ткнул плетью одного, другого…

— Ты, ты, ты. Выходи!

Блеснули на ярком солнце клинки, засвистел воздух.

Вокруг собрались любопытные. С хохотом, улюлюканьем встречали они каждый неверный удар.

— Песню, — хрипло прошептал Жан. — Песню, товарищи! — повторил он громче.

Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов!

Песню подхватили все. И в степи, среди хохота бандитов, среди криков и стонов сотен людей, неудержимо, грозно поплыл «Интернационал».

Это есть наш последний И решительный бой…

— Отставить! — рявкнул, изменившись в лице, Городецкий.

Но песня гордо плыла над окровавленной степью. Лицо капитана перекосила дикая злоба.

— Прекратить!

Но с каждой секундой крепли звуки партийного гимна. Смолкли хохот и улюлюканье, многие в растерянности опустили клинки.

— Огонь! — крикнул капитан. — Огонь!

Раздался нестройный залп. Люди падали, группа редела, но песня не смолкала. И снова залп. Пуля застряла в плече, другая тупо ударила в ногу. Жан упал, но, превозмогая боль, снова поднялся на колени. Он пел и не видел, что стоит среди мертвых бойцов. Он пел и не слышал, что остальные смолкли навеки.

Один из всадников рванул из ножен шашку и дал коню шпоры.

— Ы-ых! — рубанул бандит на скаку.

Жан силился подняться на одной руке, но не смог, бандит уже соскочил с коня, подошел к нему, прислушался, что же это шепчет изрубленный человек. Он наклонился над Жаном, и разбитые в месиво губы выплюнули в бородатое лицо бандита горячий сгусток крови.

— Лай дзыво Падомью валст![66]

Сверкнул клинок. От удара лопнула ткань пиджака, и в кармане забелел, быстро покрываясь кровью, листок.

Бандит подцепил его клинком и, брезгливо сняв с шашки, поднес к глазам.

— Удостоверение, — прочитал он. — Дано настоящее Жану Ивановичу Адитайсу в том, что он является сотрудником Терской губернской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией.

— Чекист, — объявил он всем, вскинул шашку и долго в дикой злобе рубил казачьим острым клинком мертвое тело чекиста.

* * *

С тех пор как Гетманов утвердился у Лаврова, звено за звеном стала рваться цепочка связи между бандитами. Чекисты неожиданно забирали в станицах самых надежных и старательных информаторов полковника. Все эти сведения доставлял в губчека Сергей Горлов. Но вдруг без всякого предупреждения неожиданно прибыл в Пятигорск сам Гетманов.

— В чем дело? Почему покинул банду? — встревожился Бухбанд.

— В последнее время ко мне пристально присматривался Городецкий. Вчера он намекнул, что после моего появления в банде начались провалы связных. Стали следить за каждым моим шагом. Срочные сведения не мог сообщить иначе, как покинув банду окончательно.

— Доложи подробнее, — потребовал Бухбанд.

Яков устало опустился в старое кожаное кресло, снял кубанку и пригладил макушку.

— Стало известно, что готовится одновременное нападение на три важных объекта. Через главкома зеленых Лаврову, Конарю и Васищеву удалось договориться о совместных действиях. Лавров намерен уничтожить посевные фонды «Прикумсоюза», Конарь решил сделать налет на Георгиевский арсенал. Помощник Лаврова, один из братьев Чеботаревых, ездил на днях к Конарю. Я был в его охране. Но тогда еще не знал, что это за переговоры. Оказывается, Конарь должен со своей бандой очистить артиллерийский склад, вооружиться сам, пополнить боезапасы Лаврова, а часть оружия схоронить до лучших времен. Банда Васищева планирует нападение на Моздок.

— Сроки?

— Готовятся через три недели…

Бухбанд с сумрачным видом слушал чекиста, затем потянулся к карте:

— Так где, ты говоришь, встречался с Конарем?

Гетманов отыскал плавни Кумы близ старой Терновки и ткнул пальцем в район казенной лесной дачи.

— Вот здесь стоял сам Конарь, а вот тут, — его палец скользнул влево по карте, — в балке Курунта были еще две его сотни. Сил у него порядочно — сотен пять наберется.

Бухбанд вызвал начальника недавно созданного штаба по борьбе с бандитизмом. Узнав о готовящемся нападении на артсклады, он заволновался:

— Худо дело, Яков Арнольдович. Охрана там невелика, а армейские части разбросаны. Подтянуть их скоро не сможем. А Конарь где? Все еще в прикумских плавнях?

— Наверное, пока еще там. Готовится к маршу, — ответил Гетманов.

— Надо бы сбить его с пути. Время выиграть. Только вот как? — Начальник штаба снял очки с потрескавшимися стеклами и задумчиво протер их.

— Внедрить к Конарю никого не сможем? — спросил Бухбанд.

— Посылали. Пока неудачно.

— И все же кто-то должен пойти, — задумчиво произнес Бухбанд. — Столкнуть с маршрута. Иначе отстоять арсенал будет трудновато.

— Разрешите, Яков Арнольдович? — вмешался Гетманов.

Чекисты повернулись к нему.

— Я думаю, лучше всего пойти мне, — сказал он. — Конарь видел меня с Чеботаревым. Может, запомнил. А если нет — напомню. И еще тут одна штучка есть у меня. — Чекист полез в карман и протянул Бухбанду небольшой листок. — Проститься с господином Городецким не успел, а вот это от него прихватил. Может, сгодится?

Бухбанд с интересом осмотрел листок:

— Подпись самого Лаврова… Остается заполнить фамилию офицера для поручений. — Он глянул на Гетманова. — А если у Конаря знают, что ты бежал от Лаврова? Если тебя кто опознает?

— Вряд ли. Не такая уж важная птица хорунжий Никулин, чтобы из-за него нарочного к Конарю гнать. Да и почему к Конарю? Кто знает, куда он смылся, этот хорунжий?

— И все же риск огромный.

— Зато никто другой не знает так хорошо лавровцев, — настаивал Гетманов. — Мало ли какая проверка может быть.

— Это верно. А легенда?

— Ну, к примеру, уточнение деталей плана по поводу совместных действий.

— Подозрительно. И Лавров послал тебя, а не того же, скажем, Чеботарева?

— Но Конарь не может знать всех порученцев Лаврова!

— Рискованно! — повторил Бухбанд и задумался. Он уже хорошо изучил Гетманова, знал его прекрасную способность перевоплощаться, быстро входить в чужую роль. Знал, что этот молодой чекист обладает цепкой памятью и удивительной находчивостью, которая не раз выручала его в трудные минуты. Но кто гарантирует, что у Конаря не подстерегает Гетманова какая-нибудь нелепая встреча?

Бухбанд внимательно посмотрел на Якова. Тот спокойно и терпеливо ожидал решения.

«Конечно, лучше его никто не справится с такой задачей. Парень был у Лаврова, видел все своими глазами. Подготовка ему не нужна, а готовить другого времени нет. Надо только придумать что-то надежное на случай встречи с лавровцами…»

— На Лаврова бросим бронепоезд, — Яков Арнольдович повернулся к молчавшему начштаба, — предупредим захват посевного материала, да и потреплем его хорошенько. А хорунжий Никулин сообщит Конарю, что полковника прижали и тот просит помощи. Что у нас есть в наличии?

— Учебный взвод и эскадрон чека…

— Маловато, — с сомнением покачал головой Бухбанд. — Но делать нечего. Нужно не только задержать операцию Конаря, но и добыть список его банды, выяснить основные продовольственные базы и места отсидки.

— Постараюсь, — кивнул Гетманов.

— Ну что ж, попробуем, — решился наконец Бухбанд. — Пошли к председателю!

* * *

Сергей Горлов так и не встретился с Яковом, когда тот приезжал в Пятигорск. Узнал только, что Гетманов на следующий же день получил новое задание. Сергей втайне надеялся, что Бухбанд снова назначит его связным к Якову. И потому, когда его вызвали к начальнику оперативного отдела, Горлов ничуть не удивился. Одернув гимнастерку и пригладив пятерней спадающие на лоб волосы, он бодро вошел в кабинет.

У Бухбанда были председатель губчека и начальник штаба по борьбе с бандитизмом.

— Готов к выполнению задания! — четко отрапортовал Сергей.

— Ишь, шустрый какой, — улыбнулся Долгирев, переглянувшись с чекистами. Он откровенно любовался ладной фигурой Горлова и его отличной выправкой.

— Какое же задание собрался выполнять? — спросил он.

— Любое, товарищ председатель!

— Ну что ж, Яков Арнольдович, такую готовность надо использовать. Дадим ему задание?

— Слушай, Сергей, а не пора тебе… жениться? — вдруг спросил Бухбанд.

Лицо Горлова мгновенно стало пунцовым. Он сердито насупился и глянул на всех исподлобья. «Уже узнали… Откуда? Или только догадываются?» Быстро справившись с растерянностью, ответил с обидой:

— Если для дела не подхожу, так и скажите. А что вы… жениться! Я чекист…

— Ну-ну, — примирительно заговорил Долгирев, продолжая улыбаться. — Что же чекистам и жениться нельзя?

— Нельзя, — твердо ответил Сергей и неожиданно для себя неуверенно добавил, — пока…

— Это ты зря. Мы все-таки тебя женим, — весело возразил Долгирев. Потом сразу стал серьезным. — Важное задание, Сергей. Банда Васищева, что скрывается в бурунах, готовит нападение на Моздок. За последние месяцы она значительно разрослась за счет насильственной мобилизации трудовых казаков. В этом сейчас ее слабость…

Узнали в бандах про объявленную амнистию. Нынче многие вояки уже и рады бы повернуть домой, да старые грехи не пускают. К тому же атаман пугает их жестокостью Советской власти. Его люди расправляются люто с «изменниками», а потом свои действия выдают за наши. Казак словно между двух огней. Не там, так там сгоришь. Надо ему правду сказать, на верный путь наставить.

Глаза Сергея заблестели:

— Все понял, Яков Арнольдович. Банду надо разложить?

— Правильно. Но как? Времени мало. В банду не так просто попасть, одному тем более. Вот мы и решили сыграть свадьбу в тех краях. Понял теперь?

— Понял, — смущенно ответил Сергей.

Все вместе стали разрабатывать план предстоящего внедрения в банду. В станицу Галюгаевскую должна прибыть племянница бывшего казачьего вахмистра Михаила Егорова со своим женихом. Он у нее преуспевающий предприниматель-гуталинщик. Чтобы не ударить в грязь лицом перед станичниками, дядька закатывает свадьбу, а на другой день отправляет молодых на хутор к родичам. Коней для такого случая попросим в станичном Совете. Путь на хутор проходит через расположение банды. А уж Васищев, который начал насильственную мобилизацию казаков, вряд ли выпустит этих попавших к нему людей.

— Гуталин возьмешь в комендатуре у Веролюбова.

— Ясно, — кивнул Сергей. — Только, может, без невесты?

— Нет, товарищ Горлов, — возразил Долгирев. — Легенда продумана тщательно. Только такой вариант даст тебе возможность избежать ненужных подозрений и активно вести работу в банде. Кстати, невеста здесь будет твоим незаменимым помощником. В общем, заходи через час. Познакомим тебя с ней.

Сергей решил во что бы то ни стало разыскать Лену. Он не знал, что скажет ей, как объяснит, что встреча их может оказаться последней. Знал только, что теперь уж не растеряется, обязательно выяснит все до конца.

На почте Лены не было. Девушка за стеклянной перегородкой объяснила, что сменщица ее уже с неделю как уволилась. Где работает — неизвестно. Адреса домашнего тоже никто не знал. Удрученный, вернулся Горлов в здание Тергубчека.

Открыв дверь кабинета Бухбанда, он застыл на месте: у окна сидела Лена. Худенькие руки ее были сцеплены на коленях, бледное лицо сосредоточенно, а полные губы крепко сжаты.

Девушка повернулась на стук двери и удивилась не меньше Сергея. А тот замешкался у порога, чтобы как-то справиться с собой.

— Проходи, проходи, — ободряюще кивнул ему Бух-банд. — Знакомься с невестой: племянница вахмистра Елена Егорова. А это, Леночка, твой жених. Хорош, а?

Оба одновременно глянули друг на друга и вспыхнули до корней волос. Сергей смотрел на Лену и улыбался глупейшим образом.

— Э, да вы, я вижу, знакомы, — вернул его к действительности веселый голос Бухбанда.

— Немножко, — неловко пробормотал Сергей, а Лена молча кивнула.

— Тем лучше, тем лучше, — усмехнулся довольный Бухбанд и вышел из кабинета, чтобы дать молодым время побороть смущение.

* * *

По поручению друзей Анна Фальчикова бдительно смотрела за Зуйко, отвлекая его от черных мыслей. Она умела это делать как никто другой. Это был нужный им человек: на нем завязан не один тугой узелок заговора. Благодаря ее стараниям Зуйко вскоре отвлекся от своего горя и снова с головой окунулся в подготовку восстания.

Однажды вечером на квартиру Кумскова, где проходило очередное заседание Временного военного совета Главного штаба заговорщиков, прибежал запыхавшийся телеграфист Савельев. Он пулей пролетел мимо перепуганной хозяйки, распахнул обе створки двери и радостно крикнул, высоко подняв над головой листок бумаги:

— Господа! Радостная весть! В Кронштадте — восстание!

Все вскочили из-за стола, окружили Савельева:

— Рассказывай! Не мучай! Ну же!

— Откуда эти сведения? — спросил Чепурной, растерянно поправляя сползшее на кончик носа пенсне.

Савельев отдышался и расправил ладонью измятый листок.

— Сегодня мне удалось снять копию телеграммы из центра для губкома большевиков. Господа! — Он радостно смотрел на окруживших его людей. — Восстание…

— Хватит истерик! — прервал его полковник Лукоянов. — Докладывайте штабу по порядку!

— Да, да! Подробно, — нетерпеливо поддержал его Чепурной.

— Так вот. — Савельев уткнулся в листок с каракулями, понятными только ему — Позавчера гарнизон Кронштадта восстал против Советов. Его возглавил писарь с «Петропавловска» эсер Петреченко. С ним генерал Козловский, подполковник Соловьянинов, офицер Генштаба Арканников и другие. На кораблях и в крепости арестованы члены Кронштадтского Совета. Американский Красный Крест передал восставшим свои склады продовольствия. Петроград на осадном положении…

— Спасибо! — воскликнул Чепурной. — Спасибо, голубчик!

Он подошел к Савельеву и заключил его в объятия. Затем обернулся к присутствующим:

— Я говорил! — торжествующе произнес он. — Самая решительная сила — это партия эсеров. Господа! Медлить нельзя! Надо поднимать народ на восстание! Немедля!

— Вы отличный политик, Николай Александрович, — возразил ему полковник Лукоянов. — Но из вас никогда не получится военный стратег. Вы знаете все наши силы? Вы подготовили их к выступлению? У вас есть четкий план восстания, дислокации и передвижения наших отрядов? Вы оповестили главкома и Лаврова?

— Я понимаю, — ответил Чепурной. — Я поспешил. Но это зов сердца, господа!

— Мы не меньше вашего рады известию. Но восстание — не игра в бирюльки. Нужно срочно и серьезно готовить его.

— Да, да! Срочно! — потирал руки Чепурной. — И в первую очередь — немедленно сделать это известие достоянием широких масс народа.

— Быстро готовьте типографию, — приказал Кумскову Дружинин. — Листовок пятьдесят на первый случай хватит?

— Достаточно, — ответил Чепурной и повернулся к секретарю. — Пишите, Анна Федоровна. «К тебе, русский народ!»

Ему не мешали: ораторский талант Чепурного успели оценить все.

— «Где свобода слова и печати? Где неприкосновенность твоего жилища и личного имущества? Где неприкосновенность личности?» — декламировал он, и Фальчикова едва успевала записывать текст. — «Довольно! В Сибири — восстание, на Украине — восстание. Красный Кронштадт, который первый сверг старый строй, поднял теперь знамя восстания! Значит, осознал, что терпеть жестокое насилие дальше нельзя. К оружию, русский народ! К оружию, свободный казачий край!»

Он снял пенсне и гордо поднял голову. Ему зааплодировали.

— Господа! Продолжим совещание, — призвал всех Дружинин. — Ввиду резко изменившейся обстановки, ставлю вопрос о восстании. Срок его обсудим особо. Кто за?

Все подняли руки.

— Сергей Александрович, вам слово.

Поднялся полковник Лукоянов.

— Считаю, что ранее двадцать пятого марта нам не успеть.

— Это невозможно! — возразила Фальчикова. — Почему такой срок? Мы должны поддержать кронштадтцев. И чем скорее, тем лучше.

— Правда, почему такой срок? — спросил Чепурной.

— Сегодня я еще не успел отчитаться перед штабом о своей инспекторской поездке. Так вот, господа, положение не так прекрасно, как вы предполагаете. Это не только мое мнение.

— Сущая правда, — подтвердил один из заговорщиков. — Руководители отрядов упрекают нас, что мы прекратили поставлять им деньги и продовольствие. Куда же девались эти деньги, уважаемый Гаврила Максимович?

Зуйко обеспокоенно посмотрел на Дружинина. Тот нетерпеливо заерзал на стуле.

— Это вопрос особый. Мы обязательно разберемся и примем меры. А сейчас давайте по существу. Продолжайте, Сергей Александрович.

— Вместо трех тысяч сабель я едва насчитал в зеленых отрядах восемьсот. Необходимо срочно приступить к насильственной мобилизации в станицах и увеличить наш военный кулак. Совершенно не подготовлены к боевым действиям Зольская линия и другие отряды Предгорья. Нужно снабдить их боеприпасами. Во-вторых, мы не знаем положения в отряде Васищева. Меняет дислокацию отряд Конаря. Необходим выезд к ним для согласования действий. На это уйдет не менее десяти дней. Считайте сами…

— Действительно, раньше нам не успеть, — поддержал полковника Дружинин.

— Что верно, то верно, — согласился Чепурной. — Ну так пусть ночь двадцать пятого марта станет Варфоломеевской ночью для большевиков.

— Решено! — объявил Дружинин. — Итак, полковнику Лукоянову надлежит немедля выехать к Лаврову и подготовить все связанные с ним отряды. К Конарю лучше всего поехать вам, Николай Александрович, и вернуться к восемнадцатому.

— В такой важный и ответственный момент мне нельзя покидать штаб, — нерешительно возразил Чепурной.

— Вы трусите, — зло прошипел сквозь зубы Дружинин.

А Лукоянов ехидно усмехнулся:

— Разве наш корабль тонет, Чепурной?

— Как вы смеете? — воскликнул в негодовании эсер. — Я прошел царские тюрьмы, молодой человек! И никому не позволю…

— Довольно! — вскочил Дружинин. Его окрик подействовал отрезвляюще. — Довольно, — повторил он уже более спокойно. — Я понимаю, Николай Александрович, почему вы не хотите покидать Пятигорска, прекрасненько понимаю…

— Это гнусно! — вмешалась Фальчикова. — Господа! Разве так можно? Среди своих… Прошу вас…

Все почувствовали себя неловко и замолчали.

— Хорошо, — произнес Дружинин. — Пусть едет кто-нибудь другой. Но из эсеров…

Лукоянов бросил насмешливый взгляд на Дружинина, а Фальчикова вызывающе вскинула красивую голову:

— Поеду я!

Зуйко не скрывал своего восхищения, а Чепурной радостно закивал. Дружинин, подумав, согласился:

— Завтра же и отправляйтесь! Кстати, когда вернется от горцев Доценко?

— Восемнадцатого, — ответил Лукоянов. — Меня не будет. Так пусть он получит распоряжение для ударного отряда от вас.

— Несомненно. Сразу его ко мне, — распорядился Дружинин. — А как ваша «молодежная сотня»? — повернулся он к Чепурному.

— Готова. Оружие есть у каждого. Списки коммунистов и ответственных работников Советов подготовлены.

— Смотрите, чтобы не перестреляли там наших людей, — предупредил Дружинин.

— Ребятам сказано, кого нельзя трогать…

— Ну, с богом! — Дружинин поднялся из-за стола, повернулся к иконе и торжественно перекрестился.

Поодиночке, соблюдая чрезвычайную осторожность, заговорщики покинули квартиру Кумскова.

* * *

Банду Гетманов обнаружил на третий день. Слух о ее зверствах опережал появление в станицах и хуторах.

Возле Каясулы Яков показал своему напарнику на фигурки всадников, спускавшихся с гребня холма. Они пустили коней галопом, пытаясь перехватить разъезд в лощине. Как и предполагали, это был боковой дозор Конаря.

Пятеро казаков, завидя их, сдержали коней и направили на всадников винтовки.

— Убери дуры-то, не съедим! — весело крикнул им Гетманов, когда они настигли дозор. Старший казак в широченной черкеске с газырями ухмыльнулся, но винтовку так и не убрал.

— Это чьи же будете?

— А вы чьи? — вопросом на вопрос ответил Яков.

— Нам таить неча. Конаря мы. Слыхали?

— Не только слыхали, но и искали. — Гетманов чиркнул плетью коня, семенившего на месте. — Веди к нему.

— Ишь, скорый! За какой надобностью он тебе? — упорствовал старший.

— А это не твоих курьих мозгов дело! — прикрикнул Гетманов. — От полковника Лаврова мы к Конарю. Понял?

Старший хотел было вспылить, но услыхал полковничий чин и поостерегся: как бы худа не нажить.

— Ладно, айда за нами. Только, слышь, пистоли давай сюда.

Но Гетманов засмеялся:

— Двоих встретил и уже в штаны наложил? Это все, что ли, у Конаря такие вояки?

Казак проглотил «пилюлю» и выматерился.

— Смотри, робя! — приказал он дозорным и пришпорил коня.

Минут через двадцать они догнали вытянувшуюся на несколько верст колонну. Впереди шли две тачанки с пулеметами и конные сотни. За ними, поднимая густой шлейф пыли, громыхали повозки, нагруженные всяческим барахлом. И всю эту громкоголосую армаду снова замыкали тачанки.

Конарь с помощниками был в голове колонны. Заметив скачущий к нему дозор, он отъехал в сторону и остановился. Настороженно рассматривал из-под кустистых бровей незнакомых всадников.

Когда старший доложил ему о незнакомцах, он снова окинул их с ног до головы и махнул плетью дозорным. Те повернули коней и поскакали в сторону от колонны.

— От Лаврова, говоришь? А чем докажешь?

Яков вынул из газыря свернутый в трубочку листок и протянул его атаману. Конарь внимательно осмотрел документ с лавровской размашистой подписью и сунул его в карман.

— А почем я знаю, что ты не сам нацарапал эту филькину грамоту?

— Забыл ты меня уже. Поди, не помнишь, как мы с Чеботаревым к тебе совсем недавно приезжали в плавни?

Конарь кинул на него насмешливый взгляд и тронул коня, давая понять спутникам, что они могут присоединиться к нему. Гетманов ехал рядом, стремя в стремя. Сзади пристроились помощники Конаря и телохранитель атамана Щербатый. Сбоку от них тянулись повозки. Завидев Конаря с незнакомыми людьми, бандиты затихли и с любопытством рассматривали всадников.

Гетманов рассказал Конарю, как потрепал Лаврова красный бронепоезд, как полковник чудом спас отряд от полного разгрома, а затем намекнул, что прибыл с особым поручением от Лаврова.

— Не до беседы сейчас, — оборвал его Конарь. — Доберемся до хуторов, станем там на привал и тогда погутарим.

Он обернулся к Щербатому:

— Поторопи Мавлюту. Пусть прибавит шаг: люди пристали уже.

На привале обстоятельно поговорили. Услышав просьбу помочь Лаврову, Конарь пробурчал в ответ неопределенно:

— Там видно будет…

* * *

Бухбанд быстро поднялся на второй этаж.

— У себя? — спросил он секретаря и, не ожидая ответа, вошел к Долгиреву.

В вечернем полумраке коптила лампа: председатель губчека что-то читал.

— У «молодых» все в порядке. Вот первое донесение, — протянул он Бухбанду листок.

— Двадцать пятого, — тихо сказал тот, пробежав глазами донесение.

— Что? — не понял Долгирев.

— Сообщение Степового: восстание назначено на двадцать пятое марта. Срочно проводят последние приготовления.

— Так, — Долгирев резко поднялся и зашагал по кабинету. — Отголоски кронштадтского мятежа?

— Скорее поддержка. Вот последняя листовка.

Председатель на ходу прочитал ее.

— Теперь, кажется, плод созрел. У вас все готово? Материалы на главарей и других участников заговора собраны. Не успели подготовить документы по Боргустанскому стансовету. Неясна до конца степень участия и членов «молодежной сотни».

Группа командиров и красноармейцев 45-го отдельного Терского дивизиона войск ВЧК. У знамени — в папахе чекист Яков Гетманов.

— Ничего. Остальное даст следствие. Медлить больше нельзя. Сегодня же обсудим на коллегии план захвата. Готовьте людей. Только тихонько, без суеты и шума. А я к Иванову в губком.

…Секретарь губернского комитета РКП(б) внимательно выслушал председателя чрезвычайной комиссии и нахмурился:

— Пожалуйста, подробнее о роли этих двух членов партии из Боргустанского стансовета.

— Один по убеждениям правый эсер. До сих пор состоит в этой партии. По заданию «Штаба» осуществлял связь с горами, поставлял им сведения о положении и трудностях в губернии, снабжал бланками и пропусками. Вел разрушительную работу в партии большевиков. Об этом говорил один из участников заговора в присутствии нашего человека. А второй является его ближайшим подручным и активным помощником.

— В случае их ареста, кто из ваших товарищей будет вести дело?

— Материалы на них мы обязаны направить на рассмотрение Президиума ВЧК в Москву.

— Хорошо, — сказал Иванов. — Я даю согласие на арест этих двоих из Боргустана. Членов губкома немедля поставлю в известность. Думаю, они согласятся с нами. А вас, товарищ Долгирев, прошу докладывать мне результаты ежедневно.

* * *

Проходил день за днем, банда кружила по степи, а Конарь все не давал ответа. На одном из хуторов, который едва вместил банду, он, наконец, собрал совет. Наиболее представительно выглядел Мавлюта, командир конной сотни, под чьим началом ходили и тачанки. Это был стройный красавец, человек крутого нрава и меткий стрелок. Члены совета, в который входили главари мелких банд, примкнувших к Конарю, и другие командиры прислушивались к каждой его реплике. Справа от Конаря сидела красивая молодая женщина с высокой короной волос.

«Вот она какая, Фальчикова», — подумал Яков, вспомнив слова Бухбанда о возможной встрече. За несколько дней, проведенных в банде, Гетманов уже был наслышан о ней и знал, что она по поручению Конаря побывала в окрестных станицах. Зачем, Яков выяснить не сумел.

Фальчикова сидела прямо, туго затянув плечи черным платком. Глаза ее были полузакрыты, руки сложены на груди. Яков видел, как Мавлюта ревностно следил за ней. Конарь выждал, когда сотники опорожнят первые кружки араки, и повел речь о главном.

— Лавров просит помощи…

Все оживились.

— Что, пытался приказывать, а теперь сам в ножки кланяется? — игриво спросил Мавлюта. — А как же с арсеналом? Патроны на исходе. О себе бы нам подумать.

Гетманов снова, теперь уже для совета, рассказал о бедах Лавровского отряда. Он уговаривал всех не уходить далеко, а постараться оттянуть на себя хотя бы часть отрядов красных, загнавших Лаврова в пески. Якова слушали внимательно. Он убеждал, что если сейчас не помочь Лаврову, то с ним расправятся в два счета, а затем уж всем скопом примутся за Конаря. Тогда неизвестно, чем все это кончится.

Седоусый командир сотни молча кивал головой, Конарь в глубокой задумчивости играл рукоятью своей плети, а Фальчикова метнула быстрый взгляд на Якова. Она выждала, когда «посланец» сделает паузу и ехидно заметила:

— Ну, если у Лаврова все такие страстные защитники, то с их помощью он как-нибудь и сам выпутается.

Сотники заржали. Громче всех хохотал Мавлюта.

— Ты вот зубы скалишь, а не знаешь того, что арсенал тебе сейчас не по силам, — обиженно выговорил ему Гетманов.

— Чево? — насмешливо протянул Мавлюта.

— А тово! Я только что был у Хорошева под Лысой горой. Он давно зубы точит на артсклады, да не решается. Уж ему-то лучше обстановка известна.

— Брехня! — возразил Мавлюта. — Чего бы это он от складов отказался? Кабы я на его месте…

— Ты на его месте тоже не полез бы против дивизии…

— Какой еще дивизии! Скиба говорит, что там всего с полста милиции.

— Я твоего Скибу не знаю, но только брешет он. В Георгиевске формируется пролетарская дивизия. Хорошев говорил. А у него разведка — дай бог!

— Довольно! — прекратил спор Конарь. — Послушаем, что другие скажут. Нечего вам одним глотки драть.

Первым довольно путанно высказался седоусый, а за ним и другие командиры сотен. Но все сходились на одном: на рожон не лезть. Погулять здесь, а когда уйдет дивизия, нагрянуть в город. А что до просьбы Лаврова, то отчего бы и не помочь. Только с оглядкой, с умом. Не ввязываться в бой с красными частями, а пусть они мотаются следом: опыта тут не занимать. Для начала можно пощипать и Курскую. И только Мавлюта упорствовал: брать арсенал, и точка!

Бандиты заспорили. Дело дошло до ругани и оскорблений. По лицу Мавлюты пошли красные пятна. Навалившись на стол, он кричал яростнее всех. Остановил всех ровный спокойный голос Фальчиковой:

— Шапками спешишь закидать? — она иронически усмехнулась, взглянув на Мавлюту. — Большевики не так слабы и не так глупы, как ты думаешь. Слишком большая роскошь позволить им бить нас поодиночке.

Седоусый уважительно кивнул:

— Дело говорит Анна Федоровна…

Мавлюта скрипнул зубами, но перечить больше не стал. Гомон постепенно стих. Конарь кончил играть плетью и резко выпрямился, будто стряхнув с себя груз:

— Ну, будет! Поговорили и хватит! Решено. Поможем полковнику. А для начала пойдем на Курскую.

Гетманов чуть поклонился Конарю:

— Спасибо на добром слове. Значит, можно связного посылать?

— Посылай. Провожатых дать?

— Мой где хошь пролезет. А провожатые только красных взбаламутят. Сам я, коль не возражаешь, остался бы у тебя пока.

— Вольному воля.

Гетманов вышел на крыльцо, пригляделся в темноте и вскоре увидел недалеко от избы оседланного коня. Его связной сидел на повозке в кругу бандитов и «заливал» какую-то байку.

— Подь сюда! — крикнул Яков. Связной развел руками: начальство! Покорно слез с повозки и подошел к Гетманову. Яков повел его прочь от любопытных бандитов.

— Скачи к нашим. Скажешь, что план удался. Пойдут на Курскую. Я останусь, добуду список. Да, передай, что пойдут через Орловский. Пусть встретят. Но сразу же уходят оттуда.

На крыльце появился Мавлюта.

— А этого постарайтесь убрать. Опасен. Он с сотней пойдет впереди.

— Не уйдет, — шепнул Николай. — Уж я-то его запомнил. Казаки злы на него. Лют, говорят, больно…

Он вскочил в седло, тронул коня, и вскоре легкий галоп затих в конце улицы. Яков поднялся на крыльцо и стал рядом с Мавлютой.

— А ты напрасно на меня зуб имеешь. Будет время, и арсенал возьмем.

— Иди ты! — огрызнулся бандит. — Языкатый выискался! Какой ты в бою, хотел бы я знать.

Мавлюта зло посмотрел на Якова, но тот добродушно улыбался.

— Так и бери меня в свою сотню! Чем не гож! Порученец самого Лаврова! Краса и гордость Терека, — балагурил Гетманов.

— И то… Погляжу на тебя, — уже миролюбивей проговорил Мавлюта. — Только у меня спрос один…

— Ничего! У Лаврова, поди, спрос не меньше был.

Из избы вышли один за другим сотники: вечерняя трапеза кончилась. Вместе с Мавлютой к густому саду, где горели костры его сотни, зашагал и Яков.

* * *

В тугих порывах весеннего ветра над сонными долинами и горными перевалами загудели телеграфные провода:

«Из Пятигорска. Военсекция. Исх. № 465. Владикавказ. Шифром.

…Арестуйте и препроводите под строгим конвоем Пятигорск бывшего чиновника Зуйко Илью[67] Максимовича. Служит исполкоме. Старайтесь выявить сообщников зпт кому он передал документы за подписями Кубанского и Терцева тчк. Есть сведения один бывший офицер имевший связь контрреволюционной организацией работает окрчека тчк Фамилия пока не выяснена тчк

Предгубчека Долгирев».

Гудели на ветру провода. По сонным улицам городов застучали каблуки нарочных. Поднимались по тревоге отряды чекистов в Пятигорске, Георгиевске, Кисловодске, в Минводах, Ессентуках, Моздоке. А по гудящим струнам проводов все летели адреса и фамилии выявленных участников заговора, указания и распоряжения коллегии губернской чека.

У телефонного аппарата осипшим голосом диктовал дежурный:

— Ессентуки? Приказ коллегии. Запишите! Вызвать нарочным в город по делам службы председателя и секретаря Боргустанского стансовета. По прибытии арестовать и доставить в губчека. К немедленному исполнению! Кто принял? Алло! Повтори!

В окна глядело черное небо с редкими звездами. Ветер завывал в темных переулках.

— Группа первая, — командовал Бухбанд. — С вами десять чоновцев. Адрес — Нижегородская, 21. Выполняйте! Группа вторая. Адрес…

А в кабинете председателя по прямому проводу Полномочное Представительство ВЧК на Кавказе требовало срочно сообщить связи контрреволюционного заговора, персональность, ход ликвидации.

В ночь на 19 марта 1921 года почти в триста адресов вышли боевые оперативные группы Терской губернской чрезвычайной комиссии.

* * *

Ночи в марте стояли на удивление теплые, светлые. И окраинная улочка, полого сбегающая к Подкумку, просматривалась насквозь. В конце ее появился всадник.

— Легок на помине, — тихо прошептал Веролюбов лежавшему рядом Моносову. — Ишь ты, ровно кобель принюхивается.

Доценко слез с коня, завел его в неогороженный сад и привязал к стволу ближнего дерева. Затем осторожно прокрался к своей усадьбе и, тихонько звякнув щеколдой, скрылся за калиткой.

Слышно было, как радостно завизжал пес и заскрипели двери. Спустя минуту в окне зажегся свет и по занавеске загуляли тени.

— Это Матрена, жинка, — комментировал участковый милиционер. — А вон этот, ручищами машет, то отец ейный. Паскуда такая, что не приведи господь…

Внезапно свет погас, и снова скрипнула дверь.

— Уйдет, — шепнул Веролюбов. — Надо брать.

— Зови своих ребят, — подтолкнул Моносов милиционера.

Тот, пригнувшись, пробежал за угол, и через минуту вдоль забора мелькнуло несколько человек. Они окружили усадьбу, и до чекистов донесся легкий условный свист.

Забрехал пес.

— Ну, что, пошли? — спросил Веролюбов. Чекисты поднялись и быстро побежали к калитке. Как только открыли ее, навстречу кинулся пес.

— Цыть! Ты что это, Боб? Уймись, кому говорят! — прикрикнул милиционер. Пес заурчал и отошел в сторону.

Дверь дома оказалась на запоре, но на стук никто не отвечал.

— Оглохли, что ли? — ворчал милиционер и подозрительно оглядывался на собаку.

Пес подошел к амбару и замахал хвостом. Чекисты направились туда. Прислушались — тишина.

— Семен! — крикнул Веролюбов. — Выходи!

Снова тишина.

— Тебя спрашивают: желаешь сдаваться али нет? Отвечай!

В амбаре раздался приглушенный кашель и ругательства.

— Последний раз говорю! — крикнул чекист и взвел курок револьвера. В ночной тишине звонко щелкнул металл.

— Не убьете? — донеслось из-за стены.

— Выходи!

— Коли слово дадите, что не будете бить, то сдаюсь, — хрипло ответил Доценко.

— Не тронем! Выбрасывай наган!

К ногам чекистов сквозь широкую щель в трухлявой стене упал пистолет.

Открыли дверь. Из амбара пахнуло сыростью и прелым сеном.

— Подними руки и выходи!

В темном проеме показались сначала поднятые вверх руки, а потом и сам связник «Штаба».

— С кем был?

— Матрена там. Выходи…

Вышла простоволосая женщина, застегивая на ходу легкий жакет.

Обоих обыскали и провели в дом. Тесть Доценко, открывший на голос Семена дверь, тут же в испуге юркнул за перегородку.

— Что, Семен, отгулял? — не без злорадства спросил участковый. Видно, у него были свои счеты с Доценко.

— Рано радуешься, шелудивый! — неожиданно рявкнул тот, но тут же стих и угрюмо спросил. — Важная, знать, пичуга я? А?

— Куда важней! Всех, поди, знаешь… — опять встрял милиционер, словно бы и не обратив внимания на выпад против него.

— А то! — ответил ему самодовольно связной. — Как самого себя.

— Вот и расскажешь.

— Эт-то мы поглядим…

— Чего глядеть! Жить захочешь — расскажешь! — буркнул Веролюбов.

— Уж ты, Семушка, скажи им, скажи… — суетливо зашептала Матрена.

— Умолкни! — цыкнул на нее Доценко.

— Ну, хватит! Собирайся! — закончив обыск, скомандовал Моносов.

Бандиту связали руки и вывели к подводе, что стояла невдалеке. Протрезвевший Доценко опасливо оглянулся по сторонам и неуклюже плюхнулся в кошелку. Лошади тронули с места, Матрена заголосила и кинулась следом.

Милиционер остановил ее.

— Хватит. Иди-ка домой…

— У-у-у, душегубы проклятые! — зло выкрикнула женщина и, уткнувшись в платок, нетвердой походкой зашагала к воротам.

* * *

Чепурной с нетерпением ожидал Фатьянова. Тот должен был появиться у него после встречи Доценко. Предстояло продумать в деталях все распоряжения по молодежной группе, тщательно подготовить инструктаж каждого члена. Но прошли все сроки, а Фатьянов не появлялся.

«Что он позволяет себе, этот мальчишка! — раздраженно думал «идейный бог молодежи», шагая из угла в угол в тесном номере на Армянской. — Является когда вздумается, уважения к старшим — никакого».

Когда раздался условный стук, Чепурной приготовился уже хорошенько отчитать «вожака юной стаи», но вид гимназиста насторожил его. Слипшиеся пряди черных волос падали прямо в глаза, губы мелко вздрагивали, в блуждающих глазах — растерянность.

— Арестован Доценко!

— Что? — Чепурной подскочил к Фатьянову и схватил его за лацкан куртки. — Врешь!

— Ей-богу! Сам видел. Подхожу к дому, слышу — идут. Спрятался. А они прошли мимо и залегли невдалеке от усадьбы. Я все видел, все… — торопясь, рассказывал Фатьянов. — А когда Семен подъехал, чекисты притаились. Потом окружили дом и взяли его. Я никак не мог его предупредить.

Чепурной разжал руку, легонько оттолкнул от себя гимназиста и брезгливо вытер ладонь о штанину.

— Значит, его ждали там… — задумчиво пробормотал он. — Фатьянов молчал и вопросительно смотрел на него.

— Вот что, любезнейший, — заторопился Чепурной, натягивая пиджак. — Надо успеть предупредить других. Ты беги к Терцеву, а я — к другим. Только осторожно. Придется скрыться на время.

Он лихорадочно рассовывал по карманам папиросы, браунинг, патроны, вынул из ящика комода пачку бумаг и сунул ее в пальто.

— Анна Федоровна еще не вернулась?

— Нет, наверно, она завтра к вечеру должна приехать.

— Вот и хорошо, надо успеть ее оповестить.

Чепурной в последний раз внимательно осмотрел комнату и вышел вслед за Фатьяновым.

Начинался рассвет. Улицы были пустынны, и беглецы, не прячась, свернули за угол. Впереди раздался шум машины. Чепурной толкнул Фатьянова в первый попавшийся подъезд и прикрыл за собой наполовину застекленную дверь.

Мимо протарахтела машина, полная людей.

— Чекисты, — шепнул Чепурной. — В мою сторону направились. Давай торопись…

Они выскочили из подъезда и побежали к базарной площади. Не доходя квартал, Чепурной остановился и, больно ухватив за плечо гимназиста, резко повернул его к себе.

— Вот что, — зашептал он. — Мне там показываться нельзя. Я укроюсь здесь, — он показал на ближайшую калитку. — Пойдешь один. Предупредишь Терцева, возьмешь денег и мигом назад. Понял? Да не вздумай хитрить!

Чепурной достал браунинг и подтолкнул Фатьянова в спину. Трусливо оглядываясь, тот побежал к дому Кордубайловой.

Минут через пять он возвратился.

— Дом окружен! Терцев арестован!

— Значит, полный провал… — скрипнул зубами Чепурной. — Вот что: дуй со всех ног к Кумскову. Может, успеешь…

— Я должен оповестить свою сотню, — возразил гимназист.

— На кой черт сдались твои сопляки! Делай, что говорят!

— Хорошо, хорошо, — забормотал Фатьянов и выбежал за калитку.

Подождав, пока затихнут шаги, Чепурной осторожно выглянул на улицу. Убедившись, что она пуста, поднял воротник и, прижимаясь к стенам домов, быстро зашагал прочь.

* * *

Старший следователь губчека Запольский восстанавливал каждый шаг заговорщиков, их связи, планы и практические дела. Это было нелегко: по делу контрреволюционной организации арестовано свыше трехсот человек.

Одни из них лгали, изворачивались, пускались на всевозможные хитрости и всячески тормозили следствие. Другие с готовностью раскрывали рот и несли такую околесицу, которой свет не видел.

Уже утром 19 марта сотни родственников, знакомых, сослуживцев арестованных стали бомбить губчека жалобами, просьбами, заявлениями и петициями.

«Просим освободить ветфельдшера Мешкова, арестованного по недоразумению», — требовал земотдел.

«По возможности ускорьте рассмотрение вопроса о служащем наробраза Яковлеве, ввиду острой нехватки кадров».

«Мы, нижеподписавшиеся, заявляем, что гражданин Мелихов честно служил Советской власти и арестован случайно».

«Крестовоздвиженская община ст. Кисловодской ввиду острой нужды в псаломщике при станичной церкви просит Пятигорскую чеку как можно скорее разобрать дело Алексея Щербакова и, если возможно, освободить его для несения своих обязанностей при церкви», — просили настоятель храмов и священник.

И много других — срочных, требовательных заявлений…

По крупице, шаг за шагом, следователи восстанавливали истину, отметали лишнее, наносное.

— Гражданин Ищенко, что связывает вас с Зуйко? — настойчиво выясняла следователь Соколова у мужчины, задержанного во дворе Кордубайловой.

— Не знаю никакого Зуйко! Что вы мне шьете, гражданин следователь? — возмущался упитанный хозяин шашлычной на Базарной площади.

— Каким же образом вы оказались во дворе? — спросил Запольский. Он в этой же комнате просматривал протоколы предыдущих допросов.

— Я зашел туда совершенно случайно! На одну минутку!

— Должна предупредить вас, что за дачу ложных показаний вы будете нести ответственность, — напомнила ему Соколова.

— Бог ты мой! — изумился Ищенко. — С какой стати я буду обманывать нашу чеку! Я не настолько глуп!

— Тогда почему же вы были арестованы во дворе Зуйко, да еще в ночное время? — настаивала следователь.

— Тут есть некоторые тонкости, — смутился хозяин шашлычной.

— Вот и расскажите нам о них, — предложил, ему Запольский.

— Гражданин начальник, — взмолился вспотевший задержанный. — вы толкаете меня на неприличные признания. Пощадите мое самолюбие! Наконец, здесь присутствует женщина…

— Не ломайте комедию, гражданин Ищенко! — потребовала Соколова. — Отвечайте следователю, как вы попали ночью во двор Зуйко?

— Ну хорошо, хорошо, я расскажу. Только не говорите, ради бога, жене. У меня дети… Бог ты мой! Срам-то какой!

— Довольно! — приказал Запольский. — Рассказывайте!

— Я шел от одной артистки. Знаете, старая любовь…

— Фамилия, адрес?

— И это тоже? Пощадите честь этой женщины.

— Итак, адрес?

Ищенко назвал фамилию певички, у которой провел ночь. Запольский распорядился срочно проверить.

— И все же, как вы попали во двор Зуйко? Следствие учтет ваше чистосердечное признание. Что вы делали там? — спросила Соколова.

Задержанный покраснел, заерзал на стуле и тихо выдохнул:

— Мочился, мадам…

Теперь смутилась Соколова, а Запольский звонко захохотал. Впервые за все эти напряженные дни. Он смеялся над нелепейшей ситуацией, в которую попал Ищенко. А тот, виновато улыбаясь, вытирал с лысины бисеринки пота.

Вскоре прибыл чекист, который проверял адрес певички.

— Все верно, был у нее, — подтвердил он.

— Ладно, — в последний раз улыбнулся Запольский, — распишитесь под протоколом, гражданин, и ступайте домой. Мы учли чрезвычайные обстоятельства, при которых вы были задержаны.

— Спасибо, гражданин начальник, спасибо, — хозяин шашлычной быстро поставил подпись и слегка поклонился Соколовой: — Простите, мадам…

— Я советую не задерживаться вам в чека, — прервала его та.

— Да, да! Вы, безусловно, правы. — И Ищенко пулей вылетел из кабинета.

* * *

Утром из разведки вернулся с разъездом казаков Скиба, правая рука Конаря. На крыльце уже сидели сотники, и он вяло докладывал атаману, зевая после бессонной ночи.

— Нету их близко. Разве что под Орловским хутором с три десятка милиции. Так, мелочь… Винтовочки… В хутор боятся залезать. Третий день сидят возле, портянки сушат.

— Точно узнал? — спросил Конарь.

— А то! Взяли там одного хохла. Подтверждает. Тридцать, говорит, их. Ну, мы его, чтобы шуму не подымал, тово… — Скиба ощерился, обнажив желтые, по-крысиному загнутые внутрь, передние зубы. — Вот бы их накрыть! Поди, окочурятся со страху…

— Пошто бы, правда, не взять? — поддержал его Мавлюта. — Все одно по пути. Дозволь-ка моим хлопцам размяться, пока вы тут собираетесь.

«Успел ли связной, готовы ли к встрече?» — лихорадочно думал Яков.

Конарь кивнул Мавлюте утвердительно, и тот хлопнул Гетманова по плечу:

— Вот и для тебя дело нашлось, языкатый! Погляжу, какой ты в бою! Или только языком рубишь?

Яков поймал одобрительный взгляд Конаря, ухмылки сотников и вспыхнул:

— Чего вяжешься? Самого не мешало бы глянуть, так ли ты уж смел!

…Сотня собралась быстро. Яков не мог не заметить, что Мавлюта хорошо знал свое дело. Четко отдал приказ, выслал вперед дозор. И вскоре сотня на рысях покинула стоянку.

Они проделали уже немалый путь, а вокруг стояла тишина. Дозор не возвращался, а впереди, от Орловского, так и не раздалось ни единого выстрела.

Учебный взвод отдельного Терского дивизиона, вступивший в бой с бандой Конаря под станцией Курской.

«Не успели, — волновался Яков. — Или уже отошли к Курской? В чем дело? Ведь дозор уже на хуторе».

Показались первые постройки. Мавлюта ехал рядом и ехидно улыбался, заметив волнение Якова.

— Как, браток, штаны?

— Отвяжись, репей! За своими пригляди!

Они препирались, а мимо уже плыли хаты, сады: сотня вошла в хутор. Вокруг ни души. Ничто не свидетельствовало о засаде, и Яков уже начал успокаиваться, как вдруг хлопнул выстрел.

Мавлюта схватился за грудь, судорожно ловя ртом воздух, но испуганный конь шарахнулся в сторону, и бандит рухнул с седла в дорожную пыль. Словно по команде со всех сторон хутора — с чердаков, из окон домов, садов — затрещали выстрелы. Захлебывались пулеметы, хлопали винтовки. Дважды в самой гуще сотни гулко рванули гранаты, вздыбив коней и разметав всадников. Бандиты смешались, кинулись в стороны. Они сшибались друг с другом, натыкались на меткие выстрелы и падали, падали под копыта обезумевших лошадей.

Яков пригнулся к холке и дал шпоры. Конь с места перемахнул плетень и понес Гетманова среди ветвистых черешен. Ветки больно хлестали по лицу. Одна из них, острая, крепкая, ткнулась в щеку, и по лицу побежала горячая струйка крови. Яков не сдерживал коня. Он еще сильнее посылал его шенкелем вперед, к светлой кромке сада, за которой раскинулась голая степь.

На одно мгновение увидел у плетня милиционера, который торопился развернуть ему вслед пулемет, но мелькнула знакомая фигура связного и оттуда донесся окрик: «Стой! Стой! Не стрелять!»

Вот и степь. Наконец-то! А в хуторе все еще гремели выстрелы.

«Ну, и молодец! Ай да черт косолапый! Надо же, и меня провел! Ангел-хранитель!» Якову вдруг захотелось озорно заулюлюкать и громко засвистеть вслед улепетывающим бандитам.

Версты три нес его галопом разгоряченный конь. Вокруг начался мелкий кустарник, и люди, опомнившись от бешеной скачки, пряча друг от друга глаза, сворачивали к дороге и присоединялись к Якову. Он осмотрелся: десятка три, не больше. Это все, что осталось от сотни Мавлюты.

* * *

А следствие продолжалось. Словно в калейдоскопе мелькали перед чекистами десятки лиц. И с каждым надо было разобраться досконально, среди маленьких уловок и больших хитростей многих людей найти и выделить главное, то единственное, что зовется истиной. С огромным напряжением работали чекисты в эти дни. Круглые сутки шло следствие. Среди арестованных были и те, кто всю жизнь посвятил борьбе против рабочей власти, и те, кто поддался чужому влиянию. И если последние заговорили сразу, то главари по-прежнему продолжали путать следы.

— Все, что мне инкриминируется, — ложь! — категорически заявил на первом допросе Дружинин. — Я честно работаю в советских курсах и не позволю вам возводить на меня клевету. Никакого Лукоянова я не знаю. Фальчикову и Чепурного — тоже. С Кумсковым отношения чисто служебные. Все ложь!

— А почему в вашем доме находилась тайная типография? — спросил его следователь Парфенов.

— Дом не мой. Дом Кумскова. С какой стати я должен за это отвечать?

— Гражданин Кумсков, в вашем доме обнаружена типография.

— Первый раз слышу. Я купил этот дом недавно. Видимо, она принадлежала старому хозяину.

— Но вот справка исполкома, что вы вступили в домовладение три года назад.

— Ну и что? Я не знал ничего о типографии и участия ни в каком заговоре не принимал…

Следствие грозило затянуться. Оно отвлекло от оперативной работы многих чекистов. А дел у них было еще немало: скрылся Чепурной, предупрежденная кем-то, осталась у Конаря Фальчикова, бежал Лукоянов. В губернии по-прежнему свирепствовал Лавров, Конарь, Васищев и другие более мелкие банды. Губком партии и Полномочное Представительство ВЧК требовали в кратчайший срок ликвидировать все остатки заговора.

И тут Александр Запольский нашел верный ход. Шел допрос Зуйко.

— Скажите, Гаврила Максимович, что случилось с вашей женой?

Зуйко нахмурился:

— Она убита. Мародерами.

— Вы в этом убеждены? У вас есть доказательства?

— Да. У нее были похищены все деньги и лучшая одежда. — Зуйко тяжко вздохнул. — Я виноват в ее смерти. Не надо было отправлять тогда Зину. Но кто мог подумать?

— Как вы узнали о ее смерти?

— Мне рассказал Кумсков, а ему — казаки из Боргустанской. Кумсков вернул мне шарф жены, найденный на месте убийства.

— Что вы можете сказать о Кумскове?

— Это вполне порядочный человек. Он друг мой. Давний друг…

Запольский понимающе закивал и неожиданно спросил:

— Отправить жену вам посоветовал Кумсков?

— В общем-то, да… — замялся Зуйко.

Следователь почувствовал его смятение.

— А вам не кажется странным, Гаврила Максимович, — задумчиво произнес он, — что там, где речь идет о вашей жене, обязательно упоминается его имя? Кумсков был свидетелем вашей ссоры с женой, он же советовал отправить ее из города, он же рассказал вам о ее гибели, и он же передал окровавленный шарф.

— Что вы хотите этим сказать? — насторожился Зуйко.

— Я хочу, чтобы вы поняли, кто убил вашу жену.

— Нет! Не может быть! Я знаю Ивана давно.

— Мы расследовали обстоятельства гибели.

— Докажите, — хрипло прошептал Зуйко.

Запольский протянул ему несколько листков бумаги. Зуйко лихорадочно выхватил их, быстро пробежал глазами и дрожащей рукой возвратил.

— Не может быть, — еще раз глухо повторил он, но в голосе уже не было ни мелькнувшей было надежды, ни сомнения.

Но заговорил Зуйко не сразу. На вопрос Запольского, как он начал работу в организации, Гаврила Максимович ответил даже обиженно:

— Занимая ответственный пост совработника, я не только не знал о существовании какой-либо контрреволюционной организации, но и всячески содействовал тому, чтобы пресекать любую попытку саботажа.

— Перестаньте, гражданин Зуйко! Какой смысл запираться? Вы так преданы своим мнимым друзьям? А ведь они не пощадили вашей жены…

Запольский расчетливо затронул самое больное место. Зуйко вздрогнул и опустил голову. С каждой минутой у него оставалось все меньше решительности. Он еще пытался держаться, не зная, насколько осведомлены чекисты. Но когда Запольский приказал привести Доценко, Зуйко вдруг заговорил торопливо, словно опасаясь, что его остановят на полуслове и не дадут высказаться до конца.

— Я все расскажу, гражданин следователь, все. Меня познакомил с Дружининым Кумсков. В Цветнике, летом прошлого года… «Штаб» собирался у меня и Кумскова… Типографию достал Дружинин в Лабинской… В декабре… Вроде бы у брата…

Следователь едва успевал записывать.

«О нальчикской организации. Главный — Лобойко. Скрывается на хуторе Ашабове. Живет под фамилией Верблюдова. Дружинин приносил протокол заседания чека (от руки) о том, что обстановка в губернии обостряется. У Доценко бланки с удостоверениями и печатями прячутся в сарае, в старом валенке…»

Зуйко назвал имена «подпольных миллионеров», снабжавших организацию значительными средствами, указал многие адреса этих лейзеровичей, деасамидзе, самотейкиных и прочих представителей былой купеческой гильдии.

На очной ставке с Дружининым сказал коротко:

— Хватит, Александр Кириллович! Все кончено. Они все знают…

— Сволочь! Тряпка! Слюнтяй! — взвизгнул Дружинин.

Зуйко безучастно пожал плечами и отвернулся.

В этот день и Дружинин дал первые правдивые показания.

— Приехал я в Пятигорск для занятий музыкой в июне. Знаком был только с Кумсковым. Через него узнал Зуйко, позднее — Доценко. В убеждениях мы сходились. Начали искать пути помощи зеленым, которыми в то время командовал Меняков. Для связи был доктор Акулов, которого позднее заменил Доценко. О ходе деятельности штаба могу сообщить следующее…

* * *

ЛЕНОЧКА! МИЛАЯ! СТРАШНО СКУЧАЮ. ПОЗАВЧЕРА ПРОЕЗЖАЛ ТО МЕСТО, ГДЕ ВСТРЕТИЛИСЬ МЫ С ТОБОЮ В ПЕРВЫЙ РАЗ, И НА СЕРДЦЕ НАХЛЫНУЛА ТОСКА. ПОМНИШЬ: ВОСЬМАЯ ВЕРСТА ОТ КАЛИНОВКИ И ОГРОМНЫЙ ТОПОЛЬ? МИЛАЯ! КАК Я ХОЧУ ТЕБЯ ВИДЕТЬ! ЦЕЛУЮ МНОГО-МНОГО РАЗ. ТВОЙ НАВЕКИ САША.

* * *

— Объявился, наконец, — ворчливо пробурчал Долгирев, чтобы как-то скрыть свою радость по поводу нового сообщения Степового. — Переведи-ка мне эту любовную записку.

Бухбанд понимающе улыбнулся.

— Просит встречи. Видишь — «скучаю». Послезавтра я должен быть на восьмой версте от Калиновки, у тополя. Вызывает, как видно, не зря.

— Ну что, собирайся. Я срочно доложу Полномочному Представительству, что все в порядке. Русанов уже который раз беспокоится. А вы там посоветуйтесь, как дальше. Вывести надо так, чтобы комар носа не подточил.

— Понимаю, — задумчиво произнес Бухбанд. — Только не просто это будет сделать.

— А кто сказал, что просто? Но Степового надо сохранить, ты не хуже меня знаешь.

— Операция во многом зависит от положения в банде Лаврова.

— Что ж, постараемся создать подходящее. При встрече обговорите детали. Передай Степовому, что Центр благодарит его за работу. О том, что жена и сын умерли от тифа, пока не рассказывай. Ему и так нелегко, а надежда согревает человека.

* * *

Отзвуки короткого боя под Орловским не донеслись сюда, в хуторок, притулившийся к тихой речушке.

Конарь велел никого не пускать к себе. Сборы уже окончились, но он медлил отправляться в путь, поджидая гонца от Мавлюты. Тяжкие думы одолевали атамана.

Третий год он в седле. Третий год не знает покоя, рыщет по хуторам и станицам. Раньше он любил тихие вечера, когда мерно журчала вода, а он окунал руки в теплое зерно и следил, как струится меж грубых крепких пальцев хлеб. Так же вот убежало все: и покой, и довольство. Все, что дорого было сердцу. Осталась только злоба, неукротимая ярость к тем, кто посмел отобрать нажитое за долгие годы добро. Где оно сейчас? Где его мельницы, амбары, набитые первосортной мукой? Все пустит по ветру эта мужицкая свора, эти лодыри. Жечь, крушить все вокруг! Пусть помнят о его гневе и страшатся его расправы!

Ему сорок семь. Возраст, когда хочется, чтобы рядом был верный друг, добрая жена да взрослый сын. Чтобы была своя семья… А он одинок. Одинок, как старый степной волк…

Конарь хмурился, тянул шмурдяк из большой глиняной кружки, изредка откусывая хрусткий огурец.

Кто ему дорог, кому он нужен? Щербатому? Скибе? Разве что эти двое только и были близки ему. С ними он начинал, с ними и кончать будет. Как верные псы, как тень его следуют рядом, прикипев к нему душою. Да полно, будет! Душою ли? Что они без его корма, без подачек, без его сотен и сабель? Так, вшивота… Э-хе-хе…

Конарь прислушался. С улицы донесся шум голосов, топот копыт. Затем кто-то прогрохотал по крыльцу и резким ударом пнул дверь. Конарь схватил маузер, но тут же отложил его. В дверях стоял порученец Лаврова. Щека в крови, весь в копоти и пороховой гари, потный, грязный, злой. Осатанелыми глазами он шарил по комнате, не в силах выговорить ни слова. Из-за его спины кто-то вытолкнул бледного, испуганно дрожащего Скибу.

— Вот она, твоя разведка, атаман! — прорвало, наконец, порученца. Вне себя от гнева он двинулся на Скибу. — Падаль вонючая! Винтовочки, говоришь? Три десятка?

Он рванул шашку, но вбежавшие сотники повисли у него на руках. Скиба попятился к лавке, заслоняясь рукой. А хорунжий бушевал:

— Где Мавлюта, гад? Где половина сотни? Винтовочки! А пулеметы не хошь? А бомбы? Сволочь! За такую разведку Лавров к стенке ставил! Шкура! Сколько тебе платят?

Щербатый подбежал к нему с кружкой шмурдяка и заставил выпить.

— Что? — глухо спросил Конарь, когда хорунжий оторвался от кружки. Тот посмотрел куда-то в сторону и прошептал:

— Нету Мавлюты. Пропал казак… А с ним и полсотни… Засада… Пулеметы… Всех…

Конарь пнул табурет, отлетевший в стену, шагнул к Скибе и стал бить его плетью. По лицу, по голове, по рукам… Наконец, повернулся к замолкшим сотникам и рявкнул:

— В ружье! Выжечь! Вырезать!

Все гурьбой вывалились из избы. Конарь глянул на хорунжего. Тот устало склонил плечи и безучастно смотрел на кружки, наполненные шмурдяком.

— Ступай и ты, — выдохнул Конарь. — Возьмешь сотню Мавлюты и тачанки. Ступай!

Банда снялась с места и вышла на хутор Орловский.

Не доходя до него с полверсты, развернулись веером и с гиком и свистом понеслись вперед, размахивая клинками. Вломились на скаку, но красных на хуторе уже не было. Все жители ушли с ними. Кругом валялись трупы бандитов, среди них скрючился и бывший сотник Мавлюта.

Конарь лютовал. Он приказал обложить хаты хворостом и подпалить. Как свечи вспыхнули сеновалы, огонь пожирал стены, крыши, сады и орущий скот. Конарь невозмутимо стоял среди огня и дыма и смотрел, как хутор превращается в груды дымящихся головешек.

Через три часа все было кончено. Конарь собрал банду, выслал вперед дозоры и дал команду выступать. Его путь лежал на Курскую.

* * *

Вслед за Дружининым и Зуйко заговорили другие. Очные ставки сделали свое дело. Доценко рассказал о службе у Шкуро, но заявил, что о заговоре расскажет только самому главному.

Пригласили Долгирева.

— Живым оставите али к стенке? — спросил арестованный.

— Это будет зависеть от вашего поведения и еще от одного обстоятельства.

— Какого?

— Есть разные люди. Одним уроки не идут впрок. Те опять продолжают вредительствовать. А есть люди, которые глубоко осознают, что совершили ошибку и до конца дней своих честно работают, чтобы заслужить прощение народа.

— Не простит, — протянул задумчиво Доценко. — Вовек не простит… Сына у нее рубанул, у бабы-то. Один, поди, был.

Бывший связной смотрел неподвижно в стенку, будто припоминал весь свой путь, каждый день и час, проведенный на крутой тропке. Видно было, что сожалеет он о многом. Но до раскаяния было еще далеко, хотя Доценко и дал показания о банде Менякова, со всеми подробностями сообщил пароли для связи с другими бандами, с горами, места и сроки встреч связных.

Теперь никто не хотел молчать. Почувствовав, что скрывать больше нечего, что дальнейшее запирательство будет только каждому во вред, недавние единомышленники пустились во все тяжкие, обвиняя друг друга, стараясь как можно больше очернить ближнего, лишь бы умалить собственные «заслуги». Те, которых долго не вызывали на допросы, просили бумаги и сочиняли пространные объяснительные.

С некоторыми из них знакомился лично Долгирев.

«В Пятигорск мы приехали из Боргустанской в командировку по делам продразверстки от исполкома и встретили Зуйко. Он пригласил нас к себе домой и потом стал спрашивать о бандах вокруг Боргустанской и о сотнике Хмаре. Мы думали, что он интересуется как советский работник, и все рассказали. Он предложил нам сотрудничать. В чека об этом не заявили, т. к. хотели через него сами выловить всех главарей, но не успели», —

так начиналась объяснительная записка председателя и секретаря Боргустанского стансовета.

Когда фальшивка была разоблачена при очных ставках, один начал уличать другого. Запольский молчал, слушал.

— Чистеньким хочешь быть? Не выйдет! Думаешь, я один за все отвечать буду? — кричал секретарь.

— Никакой конкретной работы я не вел, гражданин следователь, — упирался председатель. — Я виновен только в том, что своевременно не сообщил о заговоре.

— Вот ты как! А переговоры, которые ты вел с Меняковым? А наши передачи, которые ты отправлял ему? А как ты спас бандита и отправил его в горы, а потом хотел туда же и его шлюшку сплавить? Ишь, хитрож…! Чистюля! — негодовал недавний подчиненный.

— Меня хочешь утопить, а сам вылезти? — возмущался председатель. — А кто ездил в «Штаб», чтобы договориться о передаче посевных фондов станицы в горы? А кто отвозил секретный приказ? А кто исполкомовскую машинку отдал для листовок?

— Не выкрутишься! Когда в партию вступали, ты что говорил? Что мы теперь как редиска — сверху красные, а снутри белые по-прежнему… Говорил, как будем теперь изнутри разваливать Совдепию?

После такого бурного диалога на стол следователя легла записка:

«Я действительно по заданию своей партии вступил в РКП, чтобы вести изнутри разрушительную работу, вызывать своими действиями и работой своих товарищей недовольство у населения, а все сваливать на Советскую власть и коммунистов, по приказу которых я как будто действую. Но прошу нашу рабоче-крестьянскую власть не посылать меня на Астраханские рыбные промыслы, т. к. у меня хронический бронхит и свою вину я осознал. О заговоре хочу сообщить следующее…»

Одно за другим проходили перед глазами следователей запоздалые откровения:

«…Коменданту Пятигорской губчека арестованного Петра Савельева заявление.

Настоящим я не хочу спасти свою жизнь. Раз мать родила — раз и помирать. Но пусть не живут и негодяи-подлецы, которые в количестве до 20 душ остались на свободе и никто их не знает. Обвинения на них очень веские. Тов. Савельев тем самым загладит свой грех перед рабоче-крестьянской властью и спасет государство от паразитов. Прошу немедленно вызвать меня на допрос».

— Так что вы хотели дополнить следствию, гражданин Савельев? — спросил Запольский.

— Лукоянов! Он живет на Нахаловке, двадцать семь. Арестуйте его! Это ярый белогвардеец, он ненавидит нашу власть!

— Лукоянов жил на Кирпичной. Так говорите, Нахаловка?

— Точно!

— Товарищ Веролюбов! — крикнул следователь, приоткрыв дверь в соседнюю комнату. Комендант вырос на пороге, как всегда подтянутый, в неизменном френче с белым подворотничком. — Срочно по этому адресу установите засаду. Да ребят понадежнее подбери!

— Кто еще? — спросил он снова Савельева.

— Еще Чепурной. Эсер. Он бежал в балку Дарья. Об этом говорили нынче в камере… А Фальчикова будто уехала к Конарю с каким-то поручением…

Старший следователь остановил его жестом и приказал конвоиру увести арестованного. Устало потер виски и перелистал несколько дел. Подследственные начинали повторяться. Это утомляло, раздражало, отвлекало внимание. Многое стало казаться очевидным, само собой разумеющимся. Подхлестываемые нетерпением, некоторые молодые работники следственного отдела спешили «закруглить» дела без достаточных на то оснований.

Александр Запольский опять выудил из папки постановление:

«Характеристика по делу Чернышева Федора Ефимовича. Казак. Кулак станицы Ессентукской. 58 лет. Обвиняется — связь с бандитами. Свою связь отрицает, но есть документ о его связи. На основании его считаю Чернышева виновным…»

Запольский поморщился, словно проглотил что-то нестерпимо кислое и размашистым почерком написал через всю бумагу от левого нижнего до правого верхнего угла:

«Срочно! Дело для следствия дается не для того, чтобы скорее сплавить. Доследовать. Речь идет о судьбе человека. Запольский».

Следствие продолжалось.

* * *

Домой Бухбанд мчался что есть духу. Останавливался лишь для того, чтобы дать небольшой отдых коню.

Вид у него был радостный, хотя дальняя дорога и бешеная скачка сильно измотали его. Яков Арнольдович положил на стол Долгиреву кусочек карты, испещренный условными отметками и записку.

— Встретились вчера. Поздравил его от всех нас с наступающим Первомаем. Кто знает, когда теперь увидеться сможем. Все нормально. Пока что он вне подозрений. А это очередное сообщение. — Бухбанд указал на карту.

Долгирев в недоумении вскинул брови.

— В ставке Врангеля расстроены провалом заговора, — объяснил Бухбанд. — Через агентурную связь с закордоном Лавров извещен о направлении к нему с особыми полномочиями Врангеля офицера Пономаренко. Лавров и, естественно, Лукоянов растеряны. Считают, что этим Врангель подчеркивает свое недовольство их действиями. Выход эмиссара ожидается на той неделе. На карте маршрут следования и места конспиративных перевалочных квартир. От Лаврова этой же дорогой ходят.

— Карту надо вернуть? — спросил Долгирев.

— Нет, это копия.

— Дальше…

— Из Тихорецкой Пономаренко под видом члена поездной бригады приедет в Минводы. Остановится на квартире адвоката Задорнова. Связной от Лаврова встретит его там и проводит дальше. Пароль для связи с Задорновым: «Привет от Агриппины Федоровны». «Как себя чувствует крестная?» «Спасибо, вашими молитвами…»

— Что за полномочия у Пономаренко?

— Неизвестно.

Долгирев задумчиво рассматривал карту.

— Время есть. Что еще?

— Отряды второй Блиновской дивизии крепко потрепали крупный разъезд Лаврова. В банде участились побеги. Городецкий свирепствует. Лавров уклоняется от боев. Он, видимо, почувствовал, чем можно привлечь казаков, и выбросил лозунг «учредилки». Наиболее реакционно настроенные офицеры выступают против демократических лозунгов. Расхождения во взглядах обострились, поговаривают даже о неминуемом раздроблении банды.

— Ясно. Кого пошлем за эмиссаром?

Бухбанд за минуту задумался.

— Пожалуй, из оставшихся лучше Моносова никто с этим делом не справится. — Яков Арнольдович вопросительно глянул на председателя.

— Что ж, пусть так и будет, — согласился Долгирев. — Кстати, сообщи ему, что решением коллегии семье его выделена материальная помощь.

* * *

Уже несколько минут длилась беседа, а Павел Моносов все еще не мог сообразить, зачем его вызвал Бухбанд. Яков Арнольдович интересовался, как семья, как детишки. Павел отвечал уклончиво. Он считал, что не к лицу чекисту плакаться: разве только его дети болеют, разве кто из его товарищей хоть когда поел досыта? Всем сейчас достается. Он знал, что и сам Бухбанд питается так же, как все.

— Слушай, Павел, — бодро вдруг начал Бухбанд. — У нас тут такое дело… — И замялся. Поручение Долгирева оказалось вовсе не таким уж простым. Яков Арнольдович боялся ненароком обидеть чекиста.

— В общем, у нас тут три обеда в столовой освободилось. Надо будет их забирать. Для ребятишек…

— Почему это мне? — насторожился Моносов.

— Да потому, что у тебя самое трудное положение, — сердито ответил Бухбанд.

— Ну и что?

— Ну и ничего! Это не мое решение, так считают твои товарищи. И потом, Полномочное Представительство выделило тебе миллион рублей. Получишь их у Калугина.

— Спасибо, — смущенно ответил Моносов. — Деньги я возьму, это большая помощь. А обеды… Я ж понимаю, что товарищи от себя отрывают.

— Слушай, — Бухбанд нахмурился. — А если товарищу твоему будет плохо, ты откажешь в помощи?

— Что за вопрос, Яков Арнольдович!

— А если твою помощь, которую ты предложишь от чистого сердца, отвергнут? Как ты это воспримешь?

Моносов молчал.

— И потом не забывай: сам-то, как и мы, перебьешься. А это для детей. Им продолжать наше дело. Они должны быть здоровы. Понял?

— Понял. Спасибо!

— Ну слава богу! — облегченно вздохнул Бухбанд. — Теперь давай о деле. Ты бывал в Минводах? Знакомые там есть?

— Нет, знакомых не имеется. А бывать… Кажется, один раз, когда на «Тимофее Ульянцеве» служил. Бронепоезд тогда в Баку на ремонт отгонял. Часа три, не больше мы там стояли.

— Вот и прекрасно, — сказал Бухбанд. — Есть тут одно поручение, Павел Сергеевич.

Они обсуждали детали операции недолго. Задача была предельно ясной, а остальное, как любил говорить Бухбанд, было делом техники. Но не успел он высказать Павлу свои напутствия, как в кабинет вошел дежурный. Вид у него был суровый. В руке зажата окровавленная бумажка.

— Убит Веролюбов…

Бухбанд растерянно поднялся.

— Где? Как?

— У самого дома. Шагов двадцать не дошел. В спину…

— Ограбление?

— Нет! — твердо ответил дежурный. — Два удара. Один — в сердце. Ножом вот это приколото. — Он протянул бумажку.

На заплывшем от крови клочке печатными буквами было выведено «Группа действия».

— Гады, — скрипнул зубами Бухбанд. — Где он?

— Труп в городской больнице. Вот освидетельствование врача.

— Я же еще вчера разговаривал с ним, — тихо прошептал Моносов. — Как же так?

Ему никто не ответил.

…Они шли через весь город. В Красную слободку, на третью линию. У дома, где квартировали Веролюбовы, белела табличка с номером 69. Остановились.

— Сюда. — Бухбанд тихо открыл дверь.

В полутемной неприбранной комнате разметалась на старенькой ржавой кровати Анна. Она безучастно смотрела на вошедших. По ее красивому, в одну ночь постаревшему лицу бежали слезы. Неподвижно стоял на коленях семилетний Колька, обняв босые материнские ноги и прижимаясь к ним мокрой щекой. Василек, которому исполнилось полтора года, голышом ползал по полу и недоумевал, почему это вдруг на него никто не обращает внимания, почему мать не смеется над его шалостями. А четырехлетний Витька тут же подошел к Бухбанду и, глядя ему в глаза, не по-детски твердо сказал:

— Я тоже буду чекистом. Возьмешь?

— Возьмем, малыш, возьмем. — У Бухбанда дрогнул голос, и он отвернулся.

Моносов стоял рядом, крепко стиснув зубы. Взгляд его скользнул по голым стенам, комоду, на котором стояла новая фотография Веролюбова. Он сфотографировался недавно: на клапане левого кармана четко обозначилась тупоконечная звезда. Павел подошел к койке. Осторожно положил на смятую подушку рядом с растрепавшимися косами Анны небольшой сверток с только что полученным миллионом. Анна что-то хотела сказать, но голос ее сорвался, и она снова забилась в глухом надсадном плаче.

* * *

Связной Гетманова вместе с отрядом начальника штаба по борьбе с бандитизмом был уже в Курской. Туда же прибыл эскадрон чекистов и учебный взвод 45-го дивизиона войск ВЧК.

Чекисты обходили дома, предупреждали коммунистов и советских работников о возможном налете банды. Многие семьи забирали с собою скот, запрягали подводы и покидали насиженные места, чтобы отсидеться в пойме реки, в степи, в лесу. Люди уже привыкли к таким внезапным сборам, спасаясь от многочисленных банд. Все коммунисты и многие жители станицы примкнули к отряду. Курская готовилась к обороне.

А в нескольких верстах от станицы остановился Конарь. Скиба, возвратясь из разведки, рассказывал скупо, памятуя о недавно нанесенной ему обиде, но достаточно четко, чтобы представить позиции красных. А когда он упомянул об эскадроне, укрытом в пологой балке, Конарь кивнул Гетманову:

— Будет твоя забота. Бросишь против него тачанки. А сам с сотней — ко мне в резерв.

Атаку решили начать с первыми лучами солнца. А пока не завиднеет, Конарь приказал отдыхать и готовиться к утру.

Когда Яков пришел в свою сотню, далекие огоньки звезд едва мерцали сквозь белесую пелену рассвета. Бандиты давно повечеряли кто чем мог и теперь храпели на разные голоса. Яков прошел к тачанкам, черневшим у старого высохшего дерева. Здесь тоже лежали вповалку ездовые и пулеметчики. Лишь один, белый как лунь, старик Егор, прозванный в банде Молчуном, все вздыхал возле своих коней.

Он подвинулся, расправил на повозке дырявую обсмоленную по краям бурку, освобождая место для Якова. А когда тот сел, протянул ему свой кисет:

— Давно, паря, спытать тебя хочу… Ровно я где тебя видал.

— Все может быть.

— Вот и я говорю, ровно я тебя где видал. Обличив твое мне знакомо.

— А скажи-ка, дед, — спросил его Яков, чтобы отвлечь от ненужных и опасных расспросов, — чего тебя нелегкая сюда занесла? Ну ладно, я. А ты чего? Сидел бы со старухой на печи да семечки лузгал.

— Да ить как тебе сказать… Кони меня привели.

— Это как же? Век прожил, а головы своей нет?

— Голова-то на месте, да пуповина дюжее оказалась…

Яков давно уже присматривался к старику. Не мог понять, что привело к Конарю Егора, с которым разделил он когда-то на меже последнюю щепоть махры. Своими повадками Молчун здорово отличался от остальных бандитов: не грабил, когда все остервенело тащили из хат чужое барахло, не загорался в бою. Не было в нем той дикой злобы, которая отличала бандитов Конаря. Встретишь его где на стороне, кажется, мухи не обидит. Однако уже который месяц ездит он на своей тачанке. В сторону не прячется, хотя и вперед не лезет. И все молчит, все думает. За то и прозвали Егора Молчуном.

— Это как же, дед, пуповина-то? — спросил Яков.

— А так, — охотно откликнулся вдруг тот. Видно, уж очень у него наболело. — Пришел ко мне зять. Он видный у них человек оказался, как-никак офицерского звания. Давай, говорит, батяня, лошадей. Дюже, мол, они нашему делу нужные. Это как же, говорю, лошадей? Ополоумел, что ли? У меня их сам-три, своим горбом нажито, а тут за здорово живешь отдавай? Выгнал, значит, зятька свово. А он на другой раз заявился. Уже с Мавлютой покойным, станишник он наш был. Слышь, говорит, дед, давай коней-то добром. Не то отымем да плетюганов в придачу дадим. Не гляди, дескать, что сед. Вот ведь какой богопротивный был, царствие ему небесное…

Егор сплюнул, перекрестился и отметил про себя, что сотник внимательно слушает его, словно жалеючи, и продолжал:

— Испужался я. Постой, говорю, старуху спытаю. Хучь бог бабе ума не дал, а старуху мою не обидел. Мудрая, стерва. Ты, сказывает, коней Мавлюте не давай. А сам поди. Догляд за скотиной будет. А как кончится эта заваруха, возвернешься, значит, да и коней приведешь. Барахлишком, может, каким разживешься. Все в хату будет. Ну, послушал я бабу. В кои-то веки послушал, разляд ее дери! С той поры вот и маюсь. Не по душе мне все это, а уйтить не могу. Как уйдешь? Вот пуповина-то она и дюжее…

Старик спохватился: лишнее сболтнул. И теперь неуклюже попытался замять разговор.

— Да ты не слухай мой болтовню. Так это я, старый мерин, спытать тебя…

Но сотник вздохнул и похлопал Егора по плечу.

— Кабы брехня, куда бы ни шло! Да только сам я вижу, Егор, не в то дышло ты впрягся. Не резон тебе с бандой шастать. Уходи, старик.

— Вот и я тоже: не резон. Лютуить народ. Ох, лютуить! Это ж надо! Хутор под корень, животину всю! А кабы люди? Кровищи-то сколь вокруг! Разом оторопь берет, душа стынет. Это што ж народ-то честной рушим? Уйтить бы, ты прав, паря… Да ить как уйдешь? — снова забеспокоился старик. — От этих пулю схлопочешь, да и в хате схапают, когда заявлюсь: ага, мол, бандюга, попался! А какой я им бандюга? Ни одного человека не порушил. Палил, да все поверху.

— А вот так если, — Гетманов оглянулся, не слышит ли кто. — Утром бой будет. Конарь велел тачанкам против ихнего эскадрона выскочить, что в балке стоит. Вот ты и поведешь все пять тачанок к балке. Развернешься там. Но только не к балке фронтом, а к станице.

— Ишь, что удумал! А как посекут они нас? Без разбору, а?

— Повинную голову не секут. Читал листовку? Всех, кто с миром придет, по домам вертают, хозяйствовать. Добра тебе хочу, дед Егор.

— Вот, думаю, паря, где я тебя видал? Ей-богу, видал!..

— Ладно, разберемся потом. Когда магарыч за коней своих ставить будешь. Их командиру скажешь: я, мол, от Гетмана. Понял? Не тронут.

— Чего мудреного! А как в расход?

— Все сделаю, чтобы домой ушел, да с конями.

— Клади крест, паря!

Гетманов перекрестился, и старик удовлетворенно вздохнул:

— Коли все так выйдет, навроде сына родного будешь…

Старик остался ладить порванную уздечку, а Яков ушел хоть немного вздремнуть перед выступлением. Где-то недалеко, осторожно уже закричали ранние кочеты.

* * *

С рассветом в квартиру минераловодского адвоката Задорнова постучал невысокий чернобровый мужчина. Хозяин открыл не сразу, долго приглядывался через глазок, прищурив близорукие глаза. Наконец снял цепочку:

— Вы ко мне?

— Привет от Агриппины Федоровны, — сказал незнакомец.

Задорнов оживился:

— Как поживает крестная?

— Спасибо, вашими молитвами…

— Проходите, проходите, — любезно посторонился адвокат. — Как вас прикажете звать?

— Зовут спросом, — ответил Моносов, — а фамилия моя ни к чему.

— Да, да, конечно, — понимающе закивал адвокат. — Ну, а меня можете величать Гервасием Михалычем.

Он ввел Павла в квартиру.

— Мы одни. Можете говорить, не опасаясь. Цель вашего визита?

— К вам должен приехать человек, которого дальше поведу я.

— Так вы прибыли за Пономаренко? Но ведь я сообщил, что он приедет седьмого, то есть завтра. Почему вас прислали раньше? Что, я сам не мог его встретить? — настороженно спросил Задорнов. — Или Яков Александрыч мне уже не доверяет?

— Спросите об этом у него. Я тоже, признаться, не очень-то скучал по вас. Но сверху виднее. Еще вопросы есть?

— Нет, зачем же… В общем, располагайтесь, где вам понравится. Места много. Обед найдете на кухне. Можно почитать. Только пожалуйста, не мусольте пальцы и не загибайте страницы.

— И не ложитесь в грязных сапогах на чистые простыни, — добавил Моносов и снисходительно улыбнулся.

Адвокат тоже улыбнулся в ответ:

— Я рад, что имею дело с культурным человеком. Разные, знаете, приезжают. А меня не обессудьте: ухожу рано, прихожу поздно. На ваше скудное жалование долго не протянешь. Приходится подрабатывать. Кстати, почему мне не заплатили за прошлый месяц? Мы договаривались…

— С кем договаривались, с того и спрашивайте, — перебил его Моносов. — Вы не в меру любопытны и разговорчивы.

Павел Сергеевич Моносов.

— Понимаю, — обиженно пробурчал Задорнов. — Но войдите в мое положение: как крот в темной норе. Все один и один. Ну, будьте здоровы. А я, — он неопределенно помахал в воздухе ладошкой, — я отправился строить новый мир. Вернусь часиков эдак в восемь.

Моносов остался один. Не спеша осмотрел просторные комнаты адвоката, его шикарную библиотеку, невесть каким образом спасенную от реквизиций. На кухне обнаружил тарелку с картошкой, банку простокваши, огромный кусок хлеба и решил, что адвокат не обеднеет, если все это отправится по назначению.

Закончив есть, он снова обошел квартиру, улегся на диван и стал спокойно обдумывать, как лучше избавиться от лавровского связного, который появится завтра утром. Вариантов было несколько. Какой надежнее? Ведь Бухбанд очень просил сохранить эту квартиру, не трогать, по возможности, и Задорнова. Адвокат должен поверить, что передал офицера из-за границы в верные руки.

Вечером вернулся Задорнов.

— Пришлось и о вас позаботиться, — сказал он, хитро подмигнув, и протянул Павлу пузатый старенький портфель. — Изучите его содержимое и подготовьте дислокацию неприятеля. Я только сполосну свои хилые длани, и мы с вами сообща расправимся с этим врагом здоровья.

Павел вынул из портфеля бутыль мутной жидкости, несколько огурцов, две воблы и головку чеснока.

— Послушайте, Гервасий Михалыч, — спросил за ужином Моносов. — Я не могу вас попросить об одной любезности?

— Извольте, извольте, — с пьяной улыбкой откинулся на стуле адвокат. — Только не просите меня кого-нибудь зарезать или кинуть бомбу. Все равно не сумею.

— Что вы, Гервасий Михалыч! Просьба моя более скромна и интимна…

— Да? — заинтересовался Задорнов. — Интим — моя стихия.

— Дело в том, что завтра перед приездом Пономаренко здесь должны появиться две женщины…

— Ну и чудесно, мой друг! — воскликнул адвокат, потирая ладошки. — Устроим такой шарм, как в старое доброе время!

— Да, но… Видите ли, Гервасий Михалыч, нам очень дорога ваша безопасность. А женщины, знаете… Язык не на привязи. Сболтнет лишнее, и может случиться непоправимое…

— Тогда зачем они такие здесь нужны? — тупо уставился на него Задорнов.

— Мы с Пономаренко когда-то вместе служили, я знаю его вкусы и хотел бы устроить ему подобающий прием. Уж позвольте двум офицерам…

— Так вы тоже офицер? Ага! Проговорились! Я так и думал, в вас есть это самое…

— Как же все-таки, Гервасий Михалыч? — спросил его Моносов.

— Ладно, ладно, — покровительственно похлопал его по плечу адвокат.

Утром Моносов проснулся первым. Задорнов крепко перебрал вчера и теперь храпел на скомканной постели. Чекист растолкал его, и когда тот непонимающе уставился на него, напомнил о вчерашнем разговоре.

— Так рано? — пробубнил адвокат и нехотя стал собираться.

Стараниями Моносова минут через двадцать он уже стоял на пороге с неизменным портфелем.

— Надеюсь, когда в этом мире все изменится к лучшему, доблестные офицеры не забудут, на какие лишения шел старый адвокат, — пошутил он.

— Что за разговоры! — воскликнул Моносов. — Уж вас-то мы ни в коем случае не забудем! Я вам обещаю!

И снова Моносов остался один. Пока все шло хорошо: адвокат не увидит его встречи с настоящим связным. Но хватит ли времени до приезда Пономаренко? Поезд, на котором тот прибудет, неизвестен.

Не прошло и получаса после ухода Задорнова, как Павел услыхал, что кто-то копошится у двери. Он глянул в окно: возле заброшенной собачьей конуры у самого крыльца стоял незнакомый пожилой мужчина с окладистой черной бородой и шарил рукой в щели между досками.

«Ищет ключ, — догадался Моносов. — Пора встречать».

Он быстро распахнул дверь. Мужчина растерянно выпрямился и с удивлением уставился на Моносова. Павел стоял на крыльце, широко расставив ноги и подбоченясь.

— Долгонько вас приходится ждать, милейший! Как поживает крестная?

— Спасибо, вашими молитвами, — машинально ответил мужчина.

— Входите! — приказал чекист. — Нечего торчать под чужими взглядами. И чему вас тут только учат!

— Мне сказано, что вы прибудете к обеду.

«Значит, время еще есть», — обрадовался чекист и тут же строго сказал:

— Как видите, у меня несколько иные планы. Докладывайте, как будем добираться. И быстрее! Здесь мне не хочется долго оставаться. Что-то слишком любопытен ваш Гервасий.

— Это вы не сумлевайтесь, — ответил связной. — Гервасий — свой человек, надежный.

— Мне эта квартира не по душе. Чувствуешь себя, как в мышеловке. Итак, наш маршрут?

Мужчина пригладил бороду.

— Значит так, — сказал он. — Идем на вокзал. Садимся на поезд и едем до Карраса. Пережидаем на одной квартирке, а дальше верхами. Кони уже ждут.

— Поедем первым же поездом, выбраться отсюда надо быстрее.

— Как прикажете, — согласился связной. — Только ведь все едино ждать, верхами-то засветло опасно.

— Что ж, подождем там. Для начала возьмем кой-какой груз на вокзале. Понесете вы. Оружие есть?

— Что вы! Здеся с оружием никак. Засыплешься. Чека хватает без разбору.

— Ну что ж, пошли.

На вокзале Моносов приказал связному подождать его на перроне, а сам зашел в небольшую комнатку, где размещался транспортный отдел чека. Он издали показал чекистам своего спутника, попросил тихонько его арестовать и срочно направить в губчека, а сам через другие двери возвратился в город.

* * *

Командир в последний раз обошел цепи бойцов, залегших за станицей в том месте, где Кура круто сворачивает на юг. Перебросился парой слов с пулеметчиком, укладывавшим запасные ленты. Все были на своих местах, все готовились к бою. Командир рассчитывал, что Конарь ворвется в Курскую и бандиты, как всегда, начнут грабить оставленные хаты. Когда они менее всего готовы дать отпор, ворвется в станицу красноармейский отряд. Молодые ребята, большинство из которых еще не успело поскоблить бритвами свои щеки, уже не раз оказывались сильнее превосходящих по численности банд. Их командир верил в комсомольцев, как в самого себя: каждый из этих ребят готов умереть за дело революции.

В предрассветных сумерках командир снова и снова вглядывался в знакомые лица. Он накануне предупредил ребят, что банда Конаря чуть ли не вчетверо больше их отряда, что бой предстоит нелегкий. Однако ни тени сомнения или страха не видел сейчас он в глазах комсомольцев. Правда, чувствовалось напряжение. Ребята шутили, посмеивались над станичниками, примкнувшими к отряду со своими ветхозаветными берданами и старыми английскими винтовками.

С первыми лучами солнца конные сотни Конаря ворвались в станицу. Но вопреки предположениям, они на полном скаку с гиком и свистом проскочили главную улицу и вылетели прямо к реке: Скиба хорошо знал свое дело.

Командир успел передать по цепи: «Без команды не стрелять», — и прилег рядом с пареньком у пулемета.

— По коням бей, Никола, по коням…

А всадники приближались. Орущая лавина с каждой секундой увеличивалась в размере. Вот уже стал виден холодный отсвет клинков, оскаленные морды лошадей. Казалось, еще минута — и отряд будет растоптан. Но тут ударил шквал огня. Бандиты, словно наткнувшись на незримую стену, отхлынули назад. Но через несколько минут новая сотня вылетела из станицы, выходя во фланг цепи.

Командир помог Николаю перекатить «максима» на новую позицию и на ходу тронул плечо белобрысого парнишки:

— Василь! Гони в лощину! Скажи эскадронному, пусть ударит сбоку. Пора!

Парнишка бегом спустился к реке, где стояли кони, вскочил в седло и помчался к резервному эскадрону. Командир, разгоряченный боем, не заметил, как парня сразила шальная пуля, и тот, выпустив повод, упал с коня.

На правом фланге положение стало тревожным. Бандиты прижали цепь красноармейцев к самому берегу и, положив коней, вели прицельный огонь. Командир видел, как косили пули его бойцов, и все нетерпеливее оглядывался в сторону балки.

А в эскадроне, ожидавшем сигнал к атаке, вдруг с удивлением увидели, как прямо на бугор вылетели тачанки Конаря, развернулись и стали. Больше всех суетился белый как лунь старик, указывая казакам на залегшие цепи красных.

Эскадронный взмахнул клинком, и бандиты не успели развернуть свои пулеметы, как были обезоружены. Седой старик первым вскинул руки вверх. И пока его вместе с другими вели в балку, торопливо бормотал конвоиру:

— Сынок, слышь! От Гетмана я. Слыхал? Сынок, а сынок? От Гетмана…

— Молчи, дед! Вот кончится бой — разберемся. И про гетмана твоего, и про тебя, бандюгу…

А в это время из станицы вырвалась последняя сотня. Это шел в атаку сам Конарь. Он уже торжествовал победу, как вдруг с тыла, откуда он меньше всего ожидал удара, вылетели пять тачанок и стали поливать ему в спину пулеметным огнем. С громким «ура» ринулся в бой эскадрон губчека.

Банда заметалась в крепких тисках. Конарь нутром почувствовал, что это конец, но сдаваться не хотел. Отойдя с остатками банды на восточную окраину станицы, он приказал залечь и вести прицельный огонь. Не все сотники могли выполнить его приказ: эскадрон не давал спешиться, теснил бандитов все дальше и дальше. Пеших обезвреживали навалившиеся с другой стороны комсомольцы и вооруженные станичники. Бой шел уже у последних мазанок. Тогда Конарь с полусотней верховых вырвался в степь и метнулся вдоль Куры. Следом за своим главарем кинулись все, кто остался жив.

Увлеченные погоней, бойцы не сразу заметили, откуда летят им в спину меткие пули. Вот уже пятый комсомолец споткнулся о невидимый камешек, пробегая мимо старого сарая на краю улочки.

— Ишь, зараза, где притулился! — выругался сквозь зубы бежавший за парнем пожилой станичник. — Ну, погоди!

Он повернул назад, обогнул хату с другой стороны и незаметно подкрался к сараю. Сквозь дыру в трухлявой доске просунул ствол винтовки и выпустил одну за другой три пули в тот угол, где, по его расчетам, засел бандит. Остановился, прислушался: в сарае было тихо. К нему, пригнувшись, бежали отставшие от погони бойцы.

Станичник вышел вперед и резко рванул на себя покосившуюся дверцу. Яркий луч осветил сумрачное нутро сарая, большую кучу заготовленных в зиму кизяков и неловко свернувшееся тело человека.

— Тьфу, черт! Баба! — возмущенно сплюнул казак. — Сколько хлопцев загубила, гадюка проклятая!

Молодая женщина лежала на правом боку, подвернув под себя руку с пистолетом. Роскошная корона волос распалась, черный платок лежал рядом.

— Красивая была, — с сожалением промолвил молодой боец.

— Жалко стало! — вскипел станичник. — Продырявила бы тебе черепок, не жалел бы. Она вон-те пожалела, — он кивнул в сторону убитых совсем юных красноармейцев.

— Да я так, — смущенно пробормотал парень и пошел прочь. За ним двинулись остальные. Последний тихонько прикрыл скрипнувшую дверцу.

* * *

Моносов с нетерпением ожидал появления эмиссара Врангеля. В половине двенадцатого, когда затихли гудки очередного поезда, Павел вдруг увидел в кухонное окно, что к дому усталой походкой приближается мужчина в замасленной спецовке. В руке он держал небольшой узелок, из которого торчала бутылка с молоком.

«Неужто этот, — с удивлением подумал чекист. — Однако маскировочка!» Мужчина взошел на крыльцо, и Павлу ничего не оставалось, как открыть дверь на условный стук.

— С прибытием, — тихо сказал он и пропустил в квартиру врангелевского офицера.

— Уф-ф! — с облегчением выдохнул Пономаренко. — Вот мы и дома…

— Пока еще нет, — возразил Моносов. — Поедем до колонии Каррас. Там кони ждут.

— Может, пару часов отдохнем… с дороги, — с надеждой спросил прибывший. Видно было, что он действительно устал. — В самом деле, простите, не знаю, как вас…

— Прапорщик Куликов, — представился Моносов. — Иван Андреевич.

— Так как же, Иван Андреевич? Соснем? Четвертые сутки перебиваюсь…

— Можно бы, да только хозяин доверия мне не внушает.

— А что такое? — насторожился Пономаренко.

— Вчера выпили с ним малость. Так он такую околесицу нес! В общем, настроение у него гнилое. Как бы пакость какую не выкинул.

— Значит, едем?

— Едем. Только одна мелочь: оружие при вас?

— А как же. — Пономаренко кивнул на узелок.

— Не советую. После провала заговора участились обыски в поездах.

— А мне говорили…

— Здесь многое изменилось с тех пор, — прервал его Моносов.

— Так куда же его деть? Не выбрасывать же! — несколько обескураженно проговорил офицер.

— Оставьте здесь. Потом заберете, когда освоитесь. И записочку черкните Гервасию Михайловичу. Дескать, оставили игрушку на хранение…

— А вдруг обыск на квартире? — с сомнением поглядел на пистолет Пономаренко.

— Маловероятно. К тому же вам это ничем не грозит. Хуже будет, если случайно обнаружат эту штучку при вас.

— А дорога надежна?

— Ни один волосок не упадет. Голову даю в заклад.

— Не велика гарантия, — буркнул эмиссар, но все же черкнул на бумажке несколько слов. Они будут служить доказательством, что офицер благополучно убыл с квартиры адвоката.

…Приближалась колония Каррас. Пассажиры засуетились, протискиваясь к выходу. Пономаренко услыхал название разъезда и тихо подтолкнул Моносова.

— Что же вы сидите? Нам как будто здесь сходить…

— Вы ошиблись, — вежливо ответил Моносов. — Потерпите. До Пятигорска осталось совсем немного. Мы вас дольше ждали, господин Пономаренко.

— Кто это мы? — оторопело уставился на него эмиссар, все еще не веря своим подозрениям.

— Губернская чрезвычайная комиссия.

* * *

Конарь ворвался в Эдиссею. Бандиты схватили семерых местных милиционеров да одну девчонку-комсомолку, дочку священника. Забрав их с собой, Конарь круто повернул влево, стремясь сбить погоню со следа. Почти сутки металась банда по степи, как обложенный флажками матерый волк и, наконец, остановилась на хуторе Ивановском. От пятисот сабель осталось у Конаря меньше половины, но он был еще силен и опасен. Резервная сотня Якова уменьшилась на две трети. В других — потери были не меньше.

Осколком гранаты Якову царапнуло плечо и щеку. Перевязали его наспех, и теперь в грязных бинтах с пятнами запекшейся крови он мало чем отличался от других бандитов.

Во время передышек, когда конаревцы приводили себя в порядок, Яков выбирал укромное место и доставал клочок бумаги. С каждым днем рос в нем список наиболее активных членов банды, адреса их семей. Исписанный с обеих сторон, он уже не мог вместить всю ту информацию, которую собрал Гетманов за последнее время. Пришлось сейчас писать поперек строчек мелким бисерным почерком. Из случайного разговора чекист узнал, наконец, адреса седоусого сотника и скрытного писаря. Отыскивая на клочке свободное место, куда бы можно было дописать их имена, Гетманов не заметил, как кто-то подкрался сзади.

— Пишем, значит? — почти над ухом раздался вкрадчивый голос Скибы.

Яков вскочил, зажал листок в кулаке и сунул его в карман.

— Ну чего, чего? — наступал на него Скиба. — Не таись! Покажь цидульку-то. Дюже мне интересно.

Скиба потянул Гетманова за рукав и попытался овладеть листком. Но неожиданным ударом в челюсть Яков сбил его с ног.

— За показ деньги платят…

Скиба схватился за подбородок и медленно поднялся:

— Ты попомнишь это, гадюка! Дознаюсь, кому пишешь…

Он повернулся и рысцой побежал к большой хате, где расположился Конарь. Яков, будто ничего не случилось, снова присел под вязом, достал из кармана листок и стал набрасывать строку за строкой.

Не прошло и трех минут, как Скиба вышел из хаты. Яков беззаботно грыз сухую травинку и при появлении Скибы снова торопливо сунул листок бумаги в карман.

— Конарь зовет! — приказал он, и когда Яков лениво направился к хате, Скиба пристроился сзади.

В хате, кроме атамана, были два сотника, телохранитель Конаря и писарь. Атаман, у которого после сражения под Курской настроение было тяжелым, встретил Якова окриком:

— Бумагу давай!

— Какую бумагу?

— Он еще спрашивает! — заорал сзади Скиба. — Давно я доглядаю, чего это он… Ноне вот подглядел. Сидит у колодца и все по сторонам зыркает, ровно боится кого.

— Тебя, что ли? — огрызнулся Яков.

Скиба ткнул его в плечо:

— Вынимай! Или сами отымем!

— Еще схлопотать хочешь? — Гетманов круто повернулся к нему. Скиба отпрянул.

— Бумагу! — рявкнул Конарь, играя хлыстом.

— Это мы мигом, мигом, — забормотал Скиба. Он ловко запустил руку в карман, другой, выворотил их, невзирая на сопротивление Якова, и поднял с пола клочок бумаги. Гетманов рванулся:

— Не трожь, сволочь!

Но сотник и писарь уже крепко схватили его, заломив руки. Скиба подскочил к Конарю и протянул листок. Тот приказал отпустить Гетманова. Скиба злорадно улыбался, держа его на мушке своего пистолета. Конарь кивнул писарю: читай!

Тот расправил на ладони маленький обрывок. По мере того, как разбирал фразу за фразой, губы сотников кривились в усмешке.

«Поклон Вам, уважаемая Маша, — читал писарь. — Пишет Вам Ваш друг Яков. Я покамест жив и здоров, чего и Вам желаю. А еще хочу сообщить, чтобы Вы ждали меня, не то вернусь и худо будет. Где и с кем я сейчас, знать Вам не надобно. Но если ты там без меня с другим спуталась, на себя пеняй. С тем и остаюсь…»

Крысиная мордочка Скибы, которая только что светилась торжеством, теперь вытянулась, а сотники и Щербатый громко захохотали.

По лицу Конаря промелькнула усмешка.

— Дурак, — буркнул он Скибе. Потом обернулся к Якову. — Ты тоже хорош! Чего таишься? Садись!

Сотники потеснились на лавке. Конарь налил в кружку араки и подвинул ее Якову.

— А на меня не серчай. Ожегся на молоке — и на воду дую.

Он поднялся из-за стола и, расстегивая бекешу, отправился на покой. В дверях горницы остановился:

— Твой черед дежурить? — исподлобья глянул он на Якова. — Смотри, чтобы посты не спали. Шкуру спущу!

* * *

Сообщение Степового о намерении Лаврова распустить банду оказалось неточным. Распри там ненадолго прекратились, и Лавров снова повел на Тереке оживленную подготовку к восстанию под лозунгом: «Долой коммунизм, жидов и продналог! Да здравствует учредительное собрание!» Поддерживаемая зажиточным казачеством, банда окрепла настолько, что Лавров снова начал активные действия.

Банда терроризировала население Георгиевского, Пятигорского, Святокрестовского уездов, делала набеги на село Обильное, станицу Лысогорскую. Повсюду лавровцы жестоко расправлялись с коммунистами и советскими работниками.

Постепенно банда стала дробиться на мелкие группы, занимающиеся грабежами и насилиями, что еще более затрудняло борьбу с нею. Сам Лавров, уклоняясь все время от столкновений с частями Красной Армии, перебирается сначала в Железноводский, а потом в Святокрестовский уезд. Там на ограбление поезда с мукой он бросил к станции Плаксейка все оставшиеся у него силы. Это была последняя крупная операция, после которой банда фактически перестала существовать. Бандитов, рассчитывающих на легкую победу и богатую добычу, встретил ураганным огнем бронепоезд, высланный из Святого Креста. Остатки головорезов укрылись в Сафоновском лесу.

Преследуемый частями Красной Армии, полковник Лавров метался между селом Обильным, станицами Уральская, Подгорная и, наконец, решил оставить банду. Он временно передал командование некоему Боброву, жителю станицы Урупской, а сам с группой приближенных удалился в обитель матушки Поликены зализывать раны и пестовать новые кровавые замыслы.

Поликена приняла постояльцев без особого радушия. Видя, что могущество Лаврова идет на убыль, хитрая слуга господня стремилась поскорее выпроводить нежданных гостей. Она боялась, как бы не пришлось расплачиваться за щедрое свое покровительство. Однако открыто выразить недовольство полковнику она не смела, зная его крутой нрав.

…В просторной келье Аграфены темным вечером горела редкостная по тем временам десятилинейная керосиновая лампа. На широком деревянном топчане полулежал полковник Лавров в нижней рубахе не первой свежести и синих галифе, Заправленных в белые шерстяные носки. Лицо его заметно припухло от монастырских возлияний, глаза смотрели настороженно и зло из-под нахмуренных кустистых бровей.

За столом метали банк человек десять офицеров из свиты полковника и несколько главарей мелких банд. Тишина лишь изредка прерывалась резкими возгласами игроков.

— Ну, хватит, — неожиданно громко сказал Лавров и, приподнявшись на локте, жестом приказал убрать карты.

— Завтра уходим в Кабарду, — объявил полковник свое решение.

— А как же… — заикнулся было кто-то из местных.

— Все. — Лавров хлопнул ладонью по колену. — Кончено! Оставаться здесь больше нельзя, иначе всех нас передушат, как цыплят.

— Яков Александрович прав, — поддержал его Лукоянов. — Надо уходить.

Лавров сел, ухватившись за край топчана и подозрительно оглядел стол.

— Где, скажите мне, гарантия, что среди вас нет изменника? — хрипло спросил он.

Сидящие за столом возмущенно зашумели:

— Как можно!

— Себе уж не веришь, Яков Александрыч!

— Да не мы ли с тобой от самой Таврии шли? — спросил молодой прапорщик.

— Положим, некоторые присоединились к нам позже. Вот вы, скажем, штабс-капитан, и вы, милостивый государь! — Лавров ткнул пальцем в сторону седого хорунжего.

— Обижаешь, Яков Александрыч! — насупился хорунжий.

— Молчите! — взмахом руки прервал его Лавров. — Кто ответит мне за гибель Городецкого, лучшего из лучших офицеров? Кто предупредил чекистов у Плаксейки? Кто, я вас спрашиваю? Кругом предательство, измена!

Бандиты подавленно молчали.

— Что ж, пусть предатель сейчас радуется. За эту радость он заплатит мне кровавыми слезами. И пусть думают, что разбит Лавров! Обо мне еще услышит седой Терек! Вода покраснеет в реке, когда вернется сюда Лавров! — и он стукнул кулаком по столешнице. Потом спокойно продолжал:

— Уходить группами. Штаб-квартира в Нальчике. Там уже работают наши люди. Срок для подготовки восстания самый короткий. Мы должны поднять Кабарду и Терек. Большевики пекутся о признании Советской России другими государствами. Что ж, мы им поможем. Пусть там, — Лавров ехидно улыбнулся и показал большим пальцем куда-то за спину, — узнают, что жива еще настоящая Россия! Мы им устроим переговоры и конференции! Большевистскими косточками засеем вольную казацкую землю!

— Хватит ли сил, Яков Александрыч? — неуверенно спросил кто-то из казаков.

Лавров гневно сверкнул глазами:

— Тем, кто сомневается, с нами не по пути! Я так считаю: не перевелись еще вольные сыны на Тереке. Коли поодиночке действовать будем, мало толку. А как единым кулаком, — он потряс в воздухе крепко сжатыми пальцами, — несдобровать совдепии! Для начала уберем коммунистов в Нальчике, захватим склады, разоружим гарнизон и милицию. Потом соединимся с полковником Агоевым и другими честными атаманами и вместе двинем сюда.

За столом оживленно загомонили:

— Пора уже, засиделись!

— Эх, и погуляем!

— А теперь на покой! — закончил Лавров. — Будьте готовы завтра к вечеру. Ты, Сергей Александрович, останься, — повернулся он к Лукоянову.

Когда все вышли, Лавров обошел вокруг стола и сел рядом с полковником.

— Выступать приказывает Ставка. Да только приказывать мы и сами умеем. Выполнять приказы было б кому… Ты, Сергей Александрович, не хуже меня знаешь, как мало осталось верных людей. Кадровики нужны, — доверительно проговорил он, положив руку на плечо Лукоянова. Тот сосредоточенно слушал, нахмурив брови.

— Кадровые офицеры нужны, — повторил Лавров. — Хватит им по заграницам зады греть! Да и золотишка бы не мешало. Кабарда золото любит. За тем и надо человека за кордон посылать…

— Надо, — согласился Лукоянов.

— А кого пошлешь? — испытующе заглянул ему в глаза Лавров, — Из тех, что с нами пришли, одна мелкота осталась. Посылать незнакомого — хлопот много. Ты как думаешь?

Лукоянов пожал плечами.

— Тебе придется идти, Сергей Александрович, тебе, — уверенно произнес Лавров.

— Ну уж уволь, Яков Александрович! Вместе начинали, вместе и кончать будем.

— Я тебя не прошу, а приказываю. Хоть и одного мы с тобой чину, но полномочия у меня повыше. Приказываю, полковник Лукоянов! — голосом, не допускающим возражений, сказал Лавров. — В Ставке тебя знают, да и я могу положиться.

— Ну что ж, подчиняюсь, — без особого энтузиазма ответил Лукоянов.

— Возьмешь с собой княгиню Муратову. Хватит ей воевать…

— Нину? Стоит ли? Опасно…

— Опасно везде. Тут ей нет смысла оставаться. Устроишь ее там. Она вроде к тебе особое доверие нынче имеет, — выдавил улыбку Лавров.

— И все-таки, думаю, лучше ей остаться под крылом матушки Поликены. Кажется, она искренне печется о княгине, — настаивал Лукоянов.

— Эко, нашел искреннюю душу! — усмехнулся Лавров. — Да эта святоша спит и видит, как бы от всех нас поскорее избавиться.

— Ну, хорошо, — согласился Лукоянов. — Но ведь трудный путь предстоит. Выдержит ли Нина?

— Выдержит. Я с ней говорил. Сейчас же и собирайтесь. Переждете время у кабардинцев в ауле. Оттуда проведут вас через перевал. Провожатых до аула сейчас пришлю.

Оба поднялись, крепко пожали друг другу руки.

— С богом! — напутствовал Лавров, провожая полковника до двери.

* * *

Яков вышел на воздух. У длинной коновязи похрустывали сеном десятка два оседланных лошадей. От околицы доносилась пьяная песня загулявших бандитов. Сиплый голос старательно выводил:

Ехали казаки со службы домой…

Ему печально вторил другой:

По той по дорожке родитель идет. Здорова, папаша! Здравствуй, сынок! Сын в отца пытает, Как дома семья…

Песню подхватило еще несколько голосов. Пели с надрывом, горестно.

Семья, слава богу, Прибавляется: Жинка малада-а-ая Сына родила-а-а-а… Сын отцу — ни слова. Седлает ко-оня…

Внезапно песня смолка, донеслась пьяная ругань казаков, и снова над хутором опустилась тишина. Яков подошел к колодцу, над которым качал корявыми ветвями старый вяз, зачерпнул побитой бадьей воды, напился. Поставив ее на угол сруба, незаметно вынул из щели заткнутый корою список банды и направился к своей сотне.

Вскоре, расставив посты, Яков прошел к небольшой мазанке, у которой приткнулась полусотня Скибы. Его окликнул уже порядком нагрузившийся Щербатый:

— Айда к нам! Мировую со Скибой выпить. Нам долго промеж себя обиду держать не след…

Яков присоединился к ним, и в мазанке снова зашумело пьяное застолье. Скиба все норовил затеять скандал, но Яков старался не замечать его придирок. Заботило совсем другое…

Которая уж неделя подходила к концу с тех пор, как Яков влился в банду Конаря. Он вошел в доверие, выполнил свое основное задание. В губчека его уже ждут. Пора. Тем более, что возвращаться придется не с пустыми руками. Теперь не поможет Конарю его хитрая уловка, что выручала не раз. Даже распустив банду по квартирам, он вряд ли соберет ее снова: в одном из газырей черкески чекиста надежно спрятан список.

Но Яков чувствовал, что не может уйти сейчас, хотя для этого ему стоило лишь сесть на коня. Ночь скроет его, а к утру он будет уже под Моздоком. Но что станется с теми, кого Конарь бросил в сарае у колодца? Не покатятся ли завтра их головы от шашек озверевших бандитов? А что будет с той гордой девчонкой?

Скиба снова привязался:

— Чего молчишь? Ты скажи: за бабу свою, что ль, боялся? Не бойсь, не отобью!

— И хотел бы, да не сможешь.

— Пошто так?

— Слабак ты, Скиба! Хилый мужик. Тебя любая баба ляжкой задавит…

— Ты брось! Я ведь и доказать могу!

Щербатый ухмылялся, видя, что разгорается спор. Он никогда не встревал в чужие дела. Но пикантная тема разговора задела и его. Он не против бы и посмотреть…

Заметно было, что Скиба перепил; хотя на ногах стоял еще крепко. А когда услыхал, что Яков лениво бросил ему: «Трепач!», сорвался с места.

— Давай об заклад! — заорал он, приглашая Щербатого в свидетели. — Об заклад давай! Если моя возьмет — в морду тебе! При честном народе по морде! Идет?

— Отчего же не идет? Давай! Если не совладаешь — мой приговор будет. Только где же ты доказывать станешь? — Яков хитро прищурился. — Баб, вроде бы, на хуторе свободных нет.

— А девка? Девка, что взяли в Эдиссее! Сгодится?

— Ну, это ты брось! — всполошился Щербатый. — Конарь те даст за девку. Мне велел доглядывать, чтобы, окромя его, никто не лез к Ульяне. Видать, самому приглянулась…

Скиба растерянно заморгал, а Гетманов все подзадоривал:

— Конец спектаклю! Против Конаря и сам Скиба — заяц.

— Что мне Конарь? — кипятился Скиба. — Хватит командовать! Захочу и возьму!

Он подскочил к Щербатому:

— Давай ключи! Друг ты мне али нет? Слышь?

Щербатый заелозил на лавке, достал ключ от сарая, в котором были заперты пленные.

— На. Мне чего… Мне ничего… Только я не знаю, понял? — он тупо уставился на споривших и забормотал: — Баба — она что? Баба — она вроде степу. Сколь там казаков гуляет — бог весть! Мне что? Идитя. А я чур! Я ничего… — Щербатый попробовал было подняться, но рука скользнула по лужице шмурдяка. Телохранитель атамана уткнулся щекою в стол и захрапел.

Скиба с Яковом направились к сараю. Вокруг было тихо. Давно смолкли пьяные голоса. Возле сарая сладко посапывал на чурбачке часовой, обхватив винтовку обеими руками. Скиба долго возился с замком. Наконец, дверь певуче заскрипела на ржавых петлях. В темноте метнулась в угол Ульяна.

— Не боись, не боись, подь сюды, — шептал Скиба, судорожно отстегивая наган, шашку. Он швырнул их вместе с поясом к выходу и, растопырив ноги, приближался к девушке. Та вскрикнула и испуганно прижалась к стене.

Часовой всполошился, вскинул винтовку:

— Эй, чего надо?

— Тихо! Не шуми! — предупредил его Гетманов.

— А… Это ты, сотник!

— Зенки со сна не продрал? Ступай спать!

— Дак я…

— Ступай, ступай! Девка — не твоя забота. А этих я сам присмотрю. Приказ такой есть…

— Ну, коли приказ, — успокоился часовой.

Он не заставил повторять: вскинул обрез за плечо и скрылся в темноте. Яков дождался, когда его торопливые шаги затихнут, и шагнул в сарай.

Молча, боясь разбудить людей, Скиба выкручивал Ульяне руку. Он зажал ей рот, сбил на сено и пытался подмять. Но девушка все время ускользала.

И вдруг кто-то сильным рывком поднял Скибу на ноги. Ульяна снова метнулась к стене. В лунном свете она разглядела, как на сене боролись двое. Яков отшвырнул от себя бандита и протянул руку к голенищу. Скиба в ярости снова бросился на него, но наткнулся на удар, замер на мгновение, с хрипом выдохнул воздух, сделал два нетвердых шага и рухнул на сено.

Ульяна в ужасе заслонилась рукой. Яков вытер рукавом пот с лица и шагнул к девушке. Та вытянула руки вперед и забормотала:

— Прости, господи, прости, прости… — Вскрикнула тихонько, отчаянно: — Нет! Не-е-ет!

— Дура! Окстись!

Девушка замолкла.

— Где остальные?

Она непонимающе глядела на него.

— Остальные где? — громче переспросил Яков. — Милиционеры?

За перегородкой послышался возбужденный шепот пленных.

— Товарищи! — окликнул Яков.

Шепот смолк.

— Как только открою дверь — по коням. Коновязь напротив. Гоните к Моздоку. Я прикрою, если что…

— А оружие? — спросили за стенкой.

— Кони. Да вот у девчонки возьмете наган и шашку. Готовы?

За перегородкой зашуршали сеном и смолкли. Яков подтолкнул Ульяну к проему двери и протянул ей оружие Скибы.

— Ты тоже с ними. Я догоню вас. Предупреди, чтобы гнали напрямик.

Он вышел на залитую лунным светом площадку перед сараем и внезапно остановился: по направлению к коновязи шли с мешками двое бандитов, видимо коноводы. Медлить было нельзя. Яков рванул на себя двери сарая. Пленные бросились к коням. Бандиты кинули мешки и заметались на дороге:

— Братушки! Тревога! Эй! Тревога!

Кто-то из них пальнул наугад, но дробный топот уже затихал вдали. Яков лихорадочно отвязывал повод. Пальцы не слушались. Какой-то пьяный дурак затянул ремешок тугим узлом. А вокруг уже захлопали калитки, поднялся гомон. К коновязи бежали казаки. Не разобравшись спросонок, в чем дело, хватали оставшихся коней. Яков вскочил, наконец, в седло.

— За мной! — громко отдал он команду. — Пленные ушли!

А из хат выбегали все новые казаки. Поднялась стрельба. Паника росла с каждым новым криком, с каждым выстрелом.

— Куда ушли? — спросил Якова казак, скакавший рядом с ним.

Гетманов махнул клинком в противоположную сторону.

— Догоняйте! Они без оружия. А я к Конарю.

Всадники исчезли в темноте, а Яков, повернув коня, скользнул мимо покосившейся мазанки, выскочил в степь и дал коню волю.

* * *

Сердито выл холодный ветер. Сильными порывами обрушивался он на одиноко стоявшего человека, рвал полы его шинели и, казалось, хотел сбросить с высокой скалы в серую мутную воду.

Шестые сутки томился полковник Лукоянов в небольшом кабардинском ауле, что прилип к крутому скалистому берегу холодного Баксана. Шестые сутки он слушал несмолкаемый грозный гул.

Неделю назад старый Мутакай, который еще при царе делил с Лавровым все тяготы армейской жизни, заявил, что нужно ждать десять дней, и потом на все вопросы полковника упрямо и немногословно отвечал:

— Горы сами скажут…

Княгиня Муратова сначала терпеливо и безразлично ждала перехода. Она знала от Лукоянова, что должен приехать человек от Лаврова и привезти им документы и деньги. Но человека все не было, и княгиня, заскучав, тоже стала спрашивать старого Мутакая, когда же откроется перевал.

— С горами шутить хочешь, женщина? — сердито обрывал ее старик. — Даже джигит не отважится идти на Донгуз-Орунбаши! А ты хочешь с орлом сравниться? Только один старый ишак Мутакай мог согласиться идти в горы в такую пору. Когда идти, он лучше тебя разберется. Горы ему подскажут…

И Мутакай терпеливо слушал горы. Наконец, он заявил Лукоянову:

— Однако, через два дня пойдем. Ветер силу теряет. Три дня солнце будет. Успеем, думаю. Старый Орунбаши пропустит… — Мы-то пройдем, — подумав, продолжал он, — а как женщина будет идти? Зачем ей уходить? Только кукушка бросает родное гнездо.

Лукоянов пытался остановить его, но Мутакай снова надоедно забормотал:

— Мутакай век прожил, жизнь знает. А ты ее начинаешь, джигит. Твое дело другое. Ты воин. А женщина зачем идет? Как Родину бросит? Как жить без нее будет? Жалеть будешь! Сильно жалеть будешь, женщина!

Муратова молчала. В последние дни ее неотвязно преследовала мысль, что стоит она на краю бездны, безропотно подчиняясь своей взбалмошной судьбе.

Она первой услыхала рано утром цокот копыт и разбудила полковника:

— Сергей Александрович! Кто-то едет…

Лукоянов быстро вскочил, накинул на плечи шинель.

— Не волнуйтесь, Нина. Это, наверное, от Лаврова. Вы отдыхайте, на дворе очень прохладно. А я пойду проверю.

Лукоянов сунул в карман шинели маузер и вышел из сакли.

За стеной привязывал в затишке коня мужчина в тяжелой бурке. Полковник осторожно приблизился к нему. Увидев знакомое лицо, воскликнул:

— Наконец-то! — И протянул руки. — Здравствуй, Яков Арнольдович, здравствуй, дружище ты мой! Успел-таки!

— Здравствуй, Саша… Сергей Александрович!

Они крепко обнялись, прошли за угол и присели на широком плоском камне.

— Не знаю, как тебя и называть теперь, — смущенно пробормотал Бухбанд, заглядывая в светившиеся глаза Степового-Лукоянова.

— А все равно. От имени своего отвык. И привыкать ни к чему, — он махнул рукой в сторону гор, — оно не пригодится. Да и Степовой сегодня кончился. Прими вот мое последнее сообщение. Тут некоторые явки Лаврова в Нальчике… Остальное — сами…

Он достал серебряный портсигар и, раскрыв, протянул его Бухбанду, придерживая часть папирос рукой. Яков Арнольдович взял две крайние, одну положил в карман, другую зажал в зубах, тщетно пытаясь прикурить на ветру. Степовой с улыбкой наблюдал за ним. Потом чиркнул спичкой и поднес к лицу Бухбанда стиснутый в ладонях огонек:

— Плохой из тебя курильщик, Яков Арнольдович. Прямо скажем, подозрительный, — и он весело расхохотался.

Бухбанд обеспокоенно оглянулся. Степовой оборвал смех и сказал:

— Здесь нам опасаться нечего. Мутакай, наш проводник, ушел проверить тропу, спутница моя как будто уснула снова. Поэтому поговорим о деле. Задание мне ясно: планы и практические дела белогвардейщины, срыв их, разложение ядра. Как связь?

— Связь дам. Только прежде скажи мне, Саша, ты твердо решил брать с собой эту женщину? Может быть, лучше все-таки идти одному? Дорога дальняя, не будет ли княгиня обузой?

— Наоборот, — горячо возразил Степовой. — Нина убережет меня от чрезмерного любопытства бывших коллег. Разве не странно, что из всех офицеров, заброшенных в нашей группе, вернулся только Лукоянов? Нина может подтвердить, что ее новый друг активно боролся с Советами, но волею судеб ему не дано было выпить на брудершафт с желанной победой. К тому же, как выяснилось, у княгини есть связи на той стороне, только из-за Городецкого она не эмигрировала сразу. Думаю, что ее знакомства тоже будут мне на пользу.

— Пожалуй, ты прав, — согласился Бухбанд. — А теперь запомни…

Он стал медленно называть чужие города, адреса, фамилии. Степовой откинулся к стене и, закрыв глаза, повторял их шепотом.

Потом оба посидели несколько минут молча, тесно прижавшись к друг другу плечами. Бухбанд шепнул: «Мне пора», и они рывком поднялись.

— До свиданья, Саша, дорогой наш Степовой. Знай, что все мы тебя помним и ждем. А на прощанье я от имени всех наших поздравлю тебя: за особые заслуги перед Республикой ты представлен к высокой награде — ордену Красного Знамени. — Бухбанд крепко обнял и поцеловал Степового.

* * *

На заседании коллегии губчека план захвата Лаврова, предложенный Бухбандом, был одобрен. Оставалось только подготовить оперативную группу.

Вернувшись к себе в кабинет, Яков Арнольдович достал из сейфа аккуратную папку, раскрыл ее и задумался. Здесь были собраны все документы, касающиеся Степового: от первой справки начальника оперативного отдела о встрече сотрудника чека до последнего сообщения Степового о нальчикском логове Лаврова. Только этот последний документ был еще на папиросной бумаге. Все остальные сообщения, справки тщательно переписаны рукой Бухбанда, пронумерованы и подшиты. Яков Арнольдович перелистал дело, внимательно вчитываясь в каждую страничку. Затем составил справку о последнем сообщении, подшил ее к остальным документам и, чиркнув своей старой зажигалкой, поднес к пламени трепетный листочек.

Папиросная бумага вспыхнула вмиг, и через секунду на ладонь упали теплые лепестки пепла. Бухбанд смял их, растер пальцами, сдунул пыльцу и тихо прошептал:

— Так-то вот, Саша…

Снова аккуратно завязал тесемки папки и своим четким почерком вывел на ней:

«Отчет о работе сотрудника ВЧК Степового в период с 1920 по 1921 год».

И добавил вверху справа:

«Председателю ВЧК. Лично. Канцелярии не вскрывать».

Вложил папку в большой конверт, запечатал его и надписал карандашом:

«Москва. Большая Лубянка».

Затем вызвал к себе Моносова. Познакомил его с общим планом операции и подчеркнул:

— Лавров хитер и коварен, взять его будет потруднее, чем Пономаренко. Но подход к нему уже найден.

Бухбанд подошел к карте, обвел карандашом круг, куда вошли Черек, гора Издара, Чегем и его водопады:

— Где-то в этом районе оперирует полковник Агоев. Лавров пока на переговоры с ним не вышел. Он намерен сначала скомплектовать свою банду. Уже создал штаб ее. Он находится в двадцати семи верстах от Нальчика. — Карандаш снова скользнул по карте. — По сведениям, штаб состоит из трех осетин и двух турков. У них два пулемета системы Люйса, похищенные из управления милиции. В штаб Лавров направляет бывших офицеров и другой контрреволюционный элемент. Твоя задача: с группой товарищей проникнуть в штаб под видом агентов полковника Агоева и войти в доверие приближенных к Лаврову людей. Конечная цель: добиться встречи с самим полковником для координации действий против Советской власти. К сожалению, квартира, где скрывается Лавров, нам неизвестна. Поэтому действовать нужно очень осторожно. Моносов кивнул.

— И еще, — добавил Бухбанд. — Лавров располагает широкой сетью своих шпионов. В том числе и в местной чека. Поэтому приказываю действовать самостоятельно, на свой страх и риск. На связь с нальчикской чека не выходить. Другая наша группа займется ликвидацией всей банды. Адреса конспиративных квартир большинства лавровцев в Нальчике мы знаем. Необходимы лишь четкость и согласованность действий. Об этом и договоримся сейчас. Минут через… — Бухбанд взглянул на часы, — да, минут через пять начнется совещание всех участников операции. Сразу и познакомитесь со всеми членами оперативной группы.

Едва Бухбанд закончил говорить, как в комнату стали заходить чекисты. Многих Моносов знал, но были и незнакомые. Он догадался, что это прибывшие из других мест товарищи, о которых упоминал начальник оперативного отдела. Среди них совсем молоденький парнишка, лет девятнадцати, из Дагчека. Именно его рекомендовал Бухбанд в группу Моносова за отличное знание Кабарды, редкостную находчивость и бесстрашие, которыми парень отличился во многих операциях.

Все места у двери были заняты, и вошедшие последними нерешительно остановились у порога.

— Проходите, товарищи, — пригласил Яков Арнольдович, кивнув на стулья у окна, и начал совещание.

* * *

Гетманов догнал недавних пленников уже под Эдиссеей. Заслышав конский топот за своей спиной, милиционеры пустили было рысью. Но Ульяна, приглядевшись, узнала в одиноком всаднике своего спасителя и придержала коня.

Начинался рассвет. Подпоясанная алым кушаком зари, степь тихонько выдыхала некрепкий парной туман, и он стелился рваным покрывалом меж холмов. Брызнули первые лучи солнца, и, словно отсвет их, заиграл на щеках девчонки яркий румянец, когда подъехал к ним широкоплечий парень в кубанке. На мгновение взгляды их встретились. Девушка тут же опустила глаза, но свет их еще долго ласкал загрубевшее в битвах и невзгодах сердце чекиста.

Яков не мог понять, что произошло. Только степь вдруг стала такой яркой, что ему пришлось зажмуриться. А сердце застучало гулко и радостно. Куда девалась его уверенность! Язык сделался неповоротливым, оробел казак, притих, только глазом косит в сторону.

И девчонка молчит, зардевшись, лишь стыдливо придерживает на груди разорванное бандитом платье.

Опомнился Яков: «Что же это я! Ведь холодно…» Быстро снял черкеску и неуклюже набросил ее на плечи девушки. Та попыталась было возразить, но Яков широко улыбнулся и ласково потребовал:

— Бери, чего там! Согрейся хоть!

Она благодарно кивнула, закуталась поплотнее.

Несколько минут ехали молча. Милиционеры скакали чуть впереди, изредка оглядываясь и понимающе улыбаясь.

Чуть охрипшим от волнения голосом Яков несмело спросил:

— Ульяной, что ль, зовут тебя?

— Ульяной, — просто ответила девушка, и снова полыхнуло из-под черных ресниц струящееся пламя.

— А правда, что ты дочь священника? — и Яков смущенно улыбнулся.

— Та правда ж, — ответила на его улыбку Ульяна. — Только никакой он теперь не священник. Расстригли батяню за безверие. Он вот и мне в комсомол разрешил поступать. Хороший он у меня, только пьет очень. А люди злые, не любят его за то, что «господа предал». А где он господь-то, когда вокруг такое творится…

— А мать твоя где?

— Маму не помню, она умерла, когда я еще маленькой была…

— А-а-а… — только и мог сказать Яков.

Подъезжали уже к первым хатам. Лениво брехали собаки, хозяйки выгоняли коров со двора. Ульяна вдруг застеснялась, сняла черкеску, стряхнула с нее дорожную пыль и протянула Якову:

— Я лучше так. Увидят ведь…

Гетманов понял, протянул руку и, забирая одежду, слегка прикоснулся к пальцам девушки. Ульяна вспыхнула вся и закусила губу. В глазах ее неожиданно блеснули слезы. Девушка быстро отвернулась.

— Ты… чего? — растерянно спросил Яков.

— Ничего, — Ульяна ладошкой, как-то совсем по-детски смахнула набежавшую слезу и насупилась.

— Я, что ль, чем обидел тебя? — допытывался Яков.

— Нет, так… — попыталась девушка за беззаботной усмешкой скрыть охватившую ее печаль.

Но это не удалось ей. Гетманов видел, как переменилась Ульяна в несколько минут, словно сжалась в тугой комочек. Так пугливый степной зверек настораживается, почуяв опасность. Слез уже не было, только губы стали жестче, да пролегла меж бровей упрямая складка.

— Мне тут все одно не жить! Засмеют… С мужиками, мол, была… — Ульяна криво усмехнулась. — Ух, и злющие у нас бабы!

— Неужто страшней бандитов Конаря? — улыбнулся Яков.

— А ты не смейся, — губы Ульяны дрогнули. — Правду говорю, житья не будет.

— Тогда поедем со мной!

— Ишь, чего удумал! — Ульяна искоса глянула на парня: не смеется ли опять.

Однако глаза Якова были серьезны и ласковы.

— А что, в самом деле, тут плохого? — Гетманов стал горячо агитировать девушку. — Вот только наших догоним, а там и в город. На работу устроишься, учиться будешь…

Он собирался еще сказать что-то веское, убедительное, но Ульяна вдруг резко оборвала его:

— Пожалел, что ли?

Яков осекся, обиженно посмотрел на нее и в сердцах неожиданно выпалил:

— Дурочка! Нравишься ты мне! Понятно?

Ульяна снова вспыхнула до корней волос и отвернулась. Пунцовая мочка уха с маленькой дырочкой для серьги была такой нежной и беззащитной, что Якову неодолимо захотелось тут же поцеловать ее. Но он ни за что на свете не мог позволить себе этого, потому что боялся неосторожной лаской обидеть девушку, спугнуть то новое, что появилось между ними. Он не заметил, как проехали улицу из конца в конец, и вздрогнул, когда Ульяна глухо сказала:

— Все. Вот наша хата… Остановились.

Яков заглянул ей в глаза:

— Значит, не веришь?

Ульяна потупилась:

— Как же так, сразу?

— Ну давай я потом заеду за тобой? — с надеждой спросил он.

— Не знаю. Батяню надо увидеть…

— А не раздумаешь?

— Может, и раздумаю. — Глаза Ульяны вдруг озорно блеснули, и Якову почему-то стало легко и весело от этого, — Подожду, подожду, да и раздумаю…

— Ну, тогда не успеешь. — Яков радостно засмеялся и дал коню шпоры. — Я скоро вернусь! До встречи!

Ульяна только кивнула в ответ.

* * *

В Моздокском политбюро Гетманову пришлось задержаться. Сведения, добытые им у Конаря, были немедленно переданы в губчека, а сам Яков остался в уезде.

Это было время, когда решения X съезда РКП(б) о переходе от политики военного коммунизма к НЭПу, обеспечившему прочный экономический союз рабочего класса и трудового крестьянства, уже давали свои крепкие всходы.

Распропагандированные агентами Тергубчека, казаки банды Васищева бросали оружие и являлись с повинной в местные Советы. Васищев свирепствовал. Но никакие угрозы не могли уже остановить разложения банды. Сам Васищев с небольшой группой головорезов был вскоре окружен на одном из хуторов и после отчаянного сопротивления схвачен.

Вот тогда и выбросили белые флаги многие атаманчики, всякие там тишковы, орловы, гончаровы и прочие «батьки».

Не все, однако, склоняли повинную голову. Кое-кто еще покусывал Советскую власть в темных углах. Но в целом по уезду стало намного спокойнее.

Возвращаясь с отрядом из Наурской, Гетманов заглянул в станицу Галюгаевскую. Две неожиданные встречи ждали его здесь.

Когда подъезжал с ребятами к центру, заметил, что со всех сторон тянутся к стансовету люди. Поравнявшись с несколькими стариками, Яков придержал коня:

— Что случилось, отцы?

Белый как лунь дед повернулся к нему лицом, хотел, видно, что-то сказать, да так и застыл, растерянно заморгав. Спохватился и с радостным криком «Погодь, погодь малость!» кинулся к Якову.

Да, это был Егор Молчун, вырванный Гетмановым тогда под Курской из самого пекла.

Яков спрыгнул с коня и обнял деда Егора. Тот радостно похлопывал его по плечу и все повторял:

— А ить я тебя сразу узнал, паря… Сразу узнал…

— Ну вот видишь, остался ты жив-здоров. А не верил тогда мне.

— Я ж говорил, заместо сына родного будешь. — Дед Егор даже прослезился, вспомнив свои мытарства. — Однако и досталось мне тогда, милок. Ваши-то за бандюгу меня приняли, никак не верили, что добровольно я… Потом уж только, после боя, повели меня к главному. Он-то и велел отпустить, когда про Гетмана — про тебя, значит — услыхал. Все как есть рассказал я по порядку, да и подался к своей старухе…

— А сейчас-то куда спешишь?

— В Совет идем. Говорят, там свежая газета пришла. Слух такой пошел, что Лаврова поймали. Чать, слыхал про такого…

— Слыхал, а то как же… — усмехнулся Яков. Взял повод в руку и зашагал рядом с дедом Егором.

Подошли к стансовету. Народ уже плотно стоял на крыльце, и протиснуться внутрь не было никакой возможности. Задние напирали, требовали тишины, передние шикали на них — от этого гул становился еще громче.

Наконец, чуть поутихло, и на крыльце тоже стал отчетливо слышен звонкий девичий голос:

— После длительной и напряженной работы органов охраны захвачена в Нальчике и ликвидирована оперировавшая на юго-востоке в течение двух с половиной лет вооруженная банда белогвардейцев под руководством бывшего полковника Лаврова…

Девушка, как видно, читала газету не в первый раз, и те, что стояли впереди и слышали начало, поторапливали ее:

— Подробности давай!

— Непрерывно преследуемый агентами Терской губчека, полковник Лавров со всей своей бандой принужден был покинуть Терек и укрыться в Кабарде… — Девушка вдруг закашлялась, остановилась на минутку.

Тут же ее сменил мужчина, голос которого Якову был удивительно знаком.

— Вместе с полковником Лавровым Советскими властями были задержаны также все его близкие помощники. Самая операция поимки всей банды произведена спокойно, по плану и без жертв чекистов.

«Неужто Сергей?» — Яков все еще не верил себе. Стал потихоньку пробираться вперед.

— Из Нальчика сообщают. Во время допроса арестованного полковника Лаврова последний нагло сказал: «Я за эти годы столько перебил коммунистов, сколько вы еще огурцов не съели…».

В комнате возмущенно загомонили, послышались выкрики, колкие словечки в адрес Лаврова. Яков ступил, наконец, на порог и заглянул через головы людей. Так и есть: за столом стоял Сергей Горлов и держал в руках газету «Власть Советов». Рядом с ним сидела незнакомая Якову девушка, худенькая, ясноглазая.

Едва Горлов кончил читать и поднял голову, Яков тихонько подал голос:

— Серега!

Сергей недоуменно оглянулся по сторонам, увидел друга и громко крикнул:

— Яшка! Черт старый! Как ты сюда попал?

Вокруг заулыбались, расступились и дали Якову пройти.

Друзья крепко сжали друг друга в объятьях.

Когда улеглось волнение первых минут, Сергей подвел Якова к девушке за столом и, смущенно краснея, представил:

— Познакомься: моя жена… Лена.

Яков оторопело глянул на него и тоже почему-то покраснел. Лена, улыбаясь, протянула руку. Гетманов осторожно пожал ее и снова непонимающе уставился на Сергея. Тот, переглянувшись с Леной, расхохотался:

— Ну, чего смотришь? Не веришь?

Яков отрицательно качнул головой.

— Мы с Леночкой у Васищева были, — уже серьезно сказал Горлов. — Свадьбу нам полагалось сыграть. Может, так бы и не согласилась, — он хитро глянул на жену, — да Яков Арнольдович приказал. Приказ есть приказ, надо его выполнять.

Сергей подошел к Лене и ласково обнял ее за плечи.

— Тогда… поздравляю! — нашелся, наконец, Яков. — Ну погоди, пострел! — шутливо погрозил он Сергею, — мы с тобой еще посчитаемся дома!

— Ага! — весело ответил Горлов. — Мы вот тут политработу проведем — и в Пятигорск. Распишемся. А тебя в свидетели возьмем.

— Ладно, — примирительно сказал Яков. — Там видно будет. У меня тут еще дела есть.

А сам еще раз исподтишка показал Горлову кулак. Лена все-таки заметила, рассмеялась. Сергей, провожая Якова на крыльцо, шепнул:

— Она чудесная, ты увидишь сам!

— Вижу уж, — ворчливо пробурчал Гетманов. Глянул в глаза другу и с неожиданной грустью добавил: — Я тебя понимаю.

Вскочил в седло и на прощанье помахал молодоженам.

Путь его лежал через Моздок на Эдиссею.

* * *

Стамбульский поезд, наконец, остановился. Из вагонов посыпались пассажиры, зазывно выкрикивали носильщики и извозчики. Кто-то смеялся, кто-то плакал…

С подножки вагона равнодушно смотрел на гомонящую толпу стройный худощавый мужчина в цивильном костюме. Затем он обернулся, принял от кого-то небольшой саквояж и помог сойти на перрон красивой молодой женщине.

Она огляделась вокруг и тихо прошептала:

И очи голубые, как лазурь, Она сидит, на запад устремив; Но не зари пленял ее разлив; Там родина! Певец и воин там Не раз к ее склонялися ногам!..

— Успокойся, Нина. Идем, — сказал мужчина. — Мы еще вернемся с тобой на родину…

— Не надо, Сережа, не надо… — попросила женщина и взяла своего спутника под руку.

Они безучастно шли сквозь шумную толпу все дальше от перрона — княгиня Муратова и возвращавшийся в белоэмигрантскую ставку генерала Врангеля полковник Лукоянов.

* * *

Не скоро еще придется встретиться друзьям. Чередой нахлынут новые хлопоты, связанные с объявленной в газетах амнистией бело-зеленым, желающим возвратиться к мирному труду. С отрядом красноармейцев исколесит Гетманов буруны, выявляя мелкие группы бандитов. Промелькнут в его жизни разные солнышкины, осман-боковы и другие атаманы. Будут встречи с ними, где единственным оружием Якова останется правдивое партийное слово. Будут и опасные схватки, исход которых решит личная отвага чекиста.

Это уже позднее появится у него серебряный именной портсигар, а затем и «боевой конь по кличке «Космач» одного аршина тринадцати вершков росту», как будет записано в удостоверении.

«За все свои заслуги в совокупности перед пролетарской революцией на фронте беспощадной борьбы с бандитизмом и контрреволюцией и укрепления Советской власти в местах, особо зараженных контрреволюцией, с постоянным риском для жизни, тов. Гетманов Яков Елисеевич должен быть, безусловно, отмечен награждением высшей боевой наградой Республики — орденом «Красного знамени», —

так в ноябре 1927 года, в канун десятилетия Октябрьской революции напишет о Якове полномочный представитель ОГПУ на Северном Кавказе.

Награды придут позднее.

Получат ордена и Бухбанд, и Гетманов, и Горлов. С гордостью будет показывать иногда Сергей сыновьям именной маузер, врученный ему Республикой рабочих и крестьян за храбрость и мужество в борьбе с врагами революции.

Все это будет значительно позже. А в то время лучшей аттестацией им было постановление станичного схода, копия которого пришла в губернский отдел ГПУ. Поступила она с вечерней почтой, когда Яков Арнольдович Бухбанд пригласил к себе для беседы Горлова.

Давно уже начальник оперативного отдела внимательно следил за каждым шагом молодого чекиста, терпеливо поправлял его ошибки и радовался тому, что их становилось все меньше. Свои симпатии к этому смышленому пареньку из рабочих Бухбанд умело скрывал за деловой строгостью и высокой требовательностью, всячески помогая ему обрести уверенность и разумную самостоятельность в решениях и действиях.

Просмотрев только что поступивший документ, Яков Арнольдович отодвинул его в сторонку, побарабанил пальцами по столу и быстро глянул на Сергея. Тот пристроился за соседним столиком и дописывал свой отчет о проделанной в уезде работе, скрипя пером и что-то нашептывая себе под нос.

— Закончил?

Горлов тут же оторвался от бумаги и смущенно улыбнулся:

— Многовато получается, а хотелось еще о настроениях казачества вставить…

— Об этом можно и устно.

— В общем, поверили нам. Один такой момент запомнился. Группу зеленых тогда уже разоружили. Ждали в станице еще партию раскаявшихся. До этого направили к ним с верховым газету с амнистией. А беспартийное учительство, которое искренне сочувствует советской власти, устроило митинг. Были на нем и те, что раньше сдались и вернулись из бурунов. И вот в разгар митинга прискакал верховой и говорит, что ответа не привез, но, мол, газету читают и раздумывают. Мы после митинга решили ехать. А казаки тревожно так смотрят: не заберем ли с собой тех, амнистированных. Так толпой и провожали до околицы, а уж там загомонили: вот, гляди-ка, сдержали слово, одни поехали, не тронули зеленых, в станице оставили. И проводили нас хорошо. А по дороге отряд нагнал верховой из банды. Куда, говорит, сдавать оружие. Атаман послал. Мы их в станичный совет направили. Дескать, там ваша станичная власть, ей и решать…

— Ну что ж, добре. Дело сделано. А теперь познакомься вот с этим, — Бухбанд передал Сергею несколько листков, извлеченных из тонкой серой папки и молча наблюдал за выражением его лица.

— Да-а… Загадочка, — Сергей для чего-то повернул одну бумажку на свет, осмотрел со всех сторон. Потом осторожно положил на край стола.

— Надо ее разгадать. Да побыстрее. Вот и начинай.

— Я?

Бухбанд утвердительно кивнул:

— А то кто же?

— Но ведь ни одной зацепки!

— Ну, так уж и ни одной? Веролюбов как погиб, помнишь? Первый террористический акт, совершенный этой так называемой «группой действия». А продолжение — вот, — он показал глазами на бумажки. — Думаю, что тут не обошлось без эсеров. Чепурной-то от нас ушел.

Он поднялся и подошел к Сергею.

— Утро вечера мудренее. И знаешь, прикинул я, что твои знания в области приготовления гуталина еще понадобятся. Зайдете утром с Леной ко мне. А пока возьми у коменданта мандат на пустующую жилплощадь и под видом демобилизованного поселяйся-ка по этому адресу. Откроешь с молодой женой лавочку. Изображать будешь преуспевающего нэпмана. Фамилию вам подходящую подобрали. А то про Горловых завтра в газете напечатают, тебе с ними родниться нельзя, — и Бухбанд протянул копию постановления станичного схода, который приносил благодарность Советской власти, Тергубполитотделу и его чекистам за ликвидацию банд в уезде.

— Понял, Яков Арнольдович!

Бухбанд крепко пожал руку Сергею.

Оставшись один, он прибавил в лампе огня, раскрыл папку и рядом с разноцветными бумагами положил перед собой чистый листок. Нарисовал на нем кружок, другой. Соединив их, скользнула в сторону короткая стрелка, у острия которой чекист поставил жирный вопрос.

А. Сапаров

Битая карта- Гороховая 2

Повести

В книгу ленинградского писателя А. В. Сапарова вошли документально-художественные произведения, посвященные героическим дням петроградских чекистов.

В повести «Битая карта» достоверно описана история одного из крупнейших контрреволюционных заговоров, который имел целью захват важнейших центров Красного Петрограда осенью 1919 года во время наступления Юденича.

Повесть «Гороховая, 2» посвящена операции чекистов против террористических банд Бориса Савинкова и монархического подполья.

Битая карта

«Белый меч» над Петроградом

Юденич стоял у стен города революции. — Кем его считали и кем он был в действительности. — «Правительство», сформированное за сорок пять минут. — Громкий скандал в Стокгольме. — Тайный план главнокомандующего. — Предсказание «Таймс»

События, о которых пойдет наш рассказ, невыдуманные. И участники их, естественно, подлинные, существовавшие в действительности.

Происходили эти события в 1919 году, в позднее осеннее ненастье. В ту тяжелую военную осень, когда над молодой Республикой Советов, как писали газеты тех дней, сгустились «свинцовые тучи международной контрреволюции».

Республика была в огненном кольце.

На Москву, мечтая о малиновом благовесте сорока сороков первопрестольной, лез генерал Деникин. В далекой Сибири, на обширных пространствах за рекой Тоболом, творили суд и расправу вешатели адмирала Колчака. Архангельск и Мурманск все еще находились под властью английских интервентов, во Владивостоке хозяйничали японцы и американцы.

Смертельная угроза нависла и над Красным Петроградом.

К городу-бунтарю, первым поднявшему победное знамя Октября, лавиной катилась армия генерала Юденича. Щедро вооруженная англичанами, вышколенная, нахрапистая, почти наполовину скомплектованная из реакционного офицерства. В голове ее колонн, наводя страх и смятение, двигались английские танки. Обстановка сложилась драматическая.

Пала Гатчина. Спустя три дня белогвардейцы захватили Павловск и Детское Село. По ночам конные разъезды врага проникали в предместья города, доходя чуть ли не до Нарвских ворот. С аэропланов ежедневно сыпались листовки, возвещавшие «близкий конец нового большевистского Вавилона».

В погожий солнечный полдень, какие случаются иногда и в октябре, на передовые позиции изволил прибыть Николай Николаевич Юденич.

До Гатчины главнокомандующий Северо-Западной армии доехал в роскошном императорском салон-вагоне, разысканном для него услужливыми интендантами, а далее кортеж штабных автомобилей двигался под эскортом лихих конвойцев личной сотни Юденича, которые на сытых своих конях умудрялись не отставать от машин.

Как всегда, главнокомандующий был хмур и неразговорчив. Кряжистый, почти квадратный, с замкнутым наглухо лицом солдафона и с крутой бычьей шеей, он и впрямь был похож на крепко обожженный кирпич, подтверждая данное ему острословами прозвище.

Наступление армии развивалось успешно.

Ехавшие вместе с Юденичем его заместитель генерал Родзянко и в особенности Глазенап, только что произведенный в генералы и заблаговременно назначенный на пост петроградского градоначальника, всю дорогу шутили, пытаясь развеселить главнокомандующего, а он лишь топорщил моржовые вислые усы. И, взобравшись на вершину заросшей молодым сосняком горы, где солдаты саперного взвода устроили наблюдательный пункт, не произнес ни слова. Встал чуть впереди многочисленной свиты, по-наполеоновски сложил руки, молча рассматривая открывшуюся с горы панораму.

А внизу, в прозрачной осенней дымке, нависшей над широкой приневской равниной, лежал Петроград. Весь будто на ладошке, такой, казалось бы, близкий и доступный. С закопченными трубами бесчисленных заводов, с жалкими деревянными домишками рабочих окраин, с барственным великолепием дворцов, гранитных набережных и неповторимо прекрасных площадей.

На правом фланге наступающей армии, очевидно у Детского Села, гремела ожесточенная артиллерийская перестрелка. В глуховатые ее голоса изредка врывались отчетливо различимые пулеметные очереди.

— Господа, я вижу купол святого Исаакия! — закричал Глазенап, отрываясь от окуляров полевого бинокля. — Бог ты мой, красотища-то какая! И Адмиралтейскую иглу вижу! И вроде бы Невский проспект! Не угодно ли полюбоваться, ваше превосходительство?

Восторженность будущего петроградского генерал-губернатора была понятна всем окружающим. Даже на мрачном лице Юзефа Булак-Балаховича мелькнуло некое подобие улыбки.

Но главнокомандующий почему-то не ответил Глазенапу и не взял протянутого ему бинокля.

Наступила неловкая затяжная пауза. В свите начали переглядываться, — поведение Кирпича было необъяснимо загадочным.

— А зачем нам, собственно, бинокли? — нашелся Родзянко, решительно прервав затянувшуюся паузу. Племянник бывшего председателя Государственной думы, Александр Павлович Родзянко считал себя искусным политиком и дипломатом, которому волей-неволей приходится выручать этого провинциального бурбона, по ошибке назначенного в главнокомандующие. — Нет уж, увольте, господа, обойдемся без биноклей! Дня через три сами будем гулять по Невскому, успеем еще, налюбуемся… И руками, даст бог, пощупаем, как принято у русских людей…

Родзянко громко захохотал, довольный собственным остроумием. Облегченно заулыбались и в свите. Ревельский корреспондент «Таймс», единственный из журналистов, кого Кирпич пригласил в эту поездку на фронт, что-то записывал, одобрительно посматривая на Родзянко. Тогда и до главнокомандующего дошло, что последнее слово надо бы оставить за собой.

— Относительно гуляний вы рано заговорили, любезный Александр Павлович, — солидно произнес Юденич. — Но Питер мы в этот раз возьмем, тут ваша правда. Всенепременно и всеобязательно возьмем!

И медленно направился к ожидавшим у подножия горы автомобилям, давая понять, что рекогносцировка закончена. Корреспондент «Таймс», чуточку отстав от других, записывал историческую фразу главнокомандующего.

На обратном пути в Гатчину Юденич снова непроницаемо молчал, углубившись в свои размышления. Канонада на правом фланге после полудня заметно усилилась. Время от времени, с равномерной методичностью, грохали особенно тяжелые разрывы, напоминающие чем-то обвалы в горах.

— Главный корабельный калибр! — озабоченно поморщился Родзянко. — Похоже, бьют большевики с «Севастополя»; он у них поставлен в морском порту, в Гутуевском ковше…

Кирпич поднял седеющую, коротко остриженную голову, по-стариковски чутко прислушался. И, опять помедлив, произнес одну из своих странных, ничего не значащих фраз, над которыми так любили потешаться завистники главнокомандующего.

— Обойдется как-нибудь, — важно сказал Кирпич. — Всякому фрукту положен свой сезон…

Родзянко и Глазенап не сговариваясь посмотрели друг на друга, ожидая разъяснений, но главнокомандующий ни слова не прибавил и отмалчивался всю дорогу.

Завистники генерала Юденича — а их в эмигрантских кругах насчитывалось изрядное число — не очень-то хорошо раскусили этого тугодумного и медлительного старика. Принято было считать Николая Николаевича недалеким служакой, с довольно, впрочем, известным в армии именем. Как-никак герой Эрзерума и Сарыкамыша, генерал от инфантерии, георгиевский кавалер. Кого другого мог выбрать адмирал Колчак в военные предводители похода на Петроград? Вот сделает свое солдатское дело, завоюет с божьей помощью столицу государства Российского и пусть убирается в отставку, а дальнейшее устройство страны будут вершить другие люди, более достойные, более искушенные в тонкостях политики.

Кирпич знал об этих настроениях, но беспокойства не обнаруживал. Пусть себе болтают, с избранного пути он все равно не свернет. И посмотрим еще, чей будет верх в итоге, кто кого перепляшет.

Руководила им не столько забота о восстановлении монархии, как думали иные, сколько неутоленная жажда власти и почестей. Правда, осторожности ради он не признавался в том никому, изображая из себя ревностного сторонника восстановления дома Романовых. Собственной жене и той не доверял тщеславных своих замыслов, но жена понимала его без слов. Вот и вчера, провожая на ревельском вокзале, перекрестила на прощание и с дрожью в голосе шепнула на ухо: «В добрый час, Николенька!»

Старуха права, это был добрый для него час. И уж теперь он не промахнется, своего не упустит, как случилось с ним в зимнюю кампанию 1916 года, когда войска его штурмом овладели эрзерумской твердыней турок. Дудки, милостивые государи, дураков нет! Ему и тогда казалось, что наступил наконец долгожданный час триумфа. «Русские чудо-богатыри, слава вам, повторившим и приумножившим подвиг генералиссимуса Суворова!» — написал он в приказе, надеясь, что новым Суворовым нарекут его, Николая Николаевича Юденича. Однако львиную долю пирога отхватил другой Николай Николаевич. Не заурядный пехотный генерал, а великий князь, дядюшка государя императора, числившийся наместником на Кавказе. Истинного триумфатора незаметно оттерли в сторону, наградив Георгием II степени.

Ну что ж, дважды на одной кочке спотыкаться не положено. Именно по этой причине всю подготовку к походу на Петроград он прибрал к своим рукам. Извините, господа, а хозяина столицы российской никому не удастся отпихнуть в сторону, как отпихнули его в свое время ловкие придворные шаркуны. Пока Колчак и Деникин канителятся, пока суд да дело, он, Юденич, молниеносным рывком успеет захватить Петроград, а победитель, как известно, при любых обстоятельствах бывает прав. И с волей его вынуждены будут считаться все. И еще неизвестно, кого назовут люди истинным хозяином земли русской.

Правда, окружение у него не бог весть какое. Лавочка, по совести сказать, жалкие комедианты, а не политические деятели.

Степан Георгиевич Лианозов, премьер-министр, не стесняясь шушукается с явно подозрительными личностями, планирует создание Англо-Русского банка в Петрограде, мечтая о контрольном пакете акций. Будущий генерал-губернатор Глазенап спит и видит себя хозяином города, адъютантов набрал целую свору, парадные мундиры шьет. Министр торговли Маргулиес под стать своим жуликоватым подрядчикам, одного поля ягода. Ведь это черт знает что! Закупил где-то партию тухлой колбасы для петроградского населения, хвастается, что по дешевке, чуть ли не даром, а сам небось заграбастал не одну тысчонку комиссионных?

Да, окружение у него никудышное, паршивое. Взять хоть батьку Булак-Балаховича, этого разбойника с большой дороги, подославшего к нему в соглядатаи своего младшего брата Юзефа. Уж сколько вразумлял подлеца, как пытался ввести в колею: «Потише надо, Станислав Никодимович, не в лесу живем, люди смотрят…»

Куда там, разве этого хунхуза утихомиришь! Снюхался с петербургским адвокатишкой Николаем Никитичем Ивановым, одним из «министров», учредили у себя в Пскове вольную вольницу. Фальшивые ассигнации печатают, законы собственные издают, день и ночь беспробудное пьянство. Плевать, дескать, нам на главнокомандующего, мы сами себе господа…

Пришлось дать задание контрразведчикам — пусть принюхиваются. На адвокатишку, как он и ждал, насобирали такого, что в министрах держать никак невозможно: отъявленный прохвост, переметная сума. Не лучше оказался и батька. И смех и грех, преподнесли ему давеча некий скандальный документик. Все честь честью, с личной подписью Булак-Балаховича и с печатью, а сочинялось не иначе как спьяна. «Дано сие полковнику Стоякину, — говорилось в документике, — что разрешается ему вступить в брак с Меланьей Прохоровой впредь до возвращения ее мужа. Поводом к расторжению данного брака может служить также появление в Пскове жены полковника Стоякина».

Да-с, вот и завоевывай победу с подобной публикой! И виноваты во всем этом бедламе английские друзья! Черт их дернул навязать ему липовое правительство, да еще в принудительном порядке! Насобирали всякой твари по паре — от сторонников «единой и неделимой», которые будто в облаках витают, грешной земли не касаются, и до каких-то там «социалистов-плехановцев». Решили, одним словом, устроить Ноев ковчег. Вызвал всех к себе сэр Джордж Марш, как барин вызывает дворню, продержал часа полтора в приемной, затем вышел и объявил, небрежно глянув на часы: «К семи, господа, извольте сформировать правительство! В противном случае…» Про то, что может случиться в противном случае, договаривать не стал, — это и так было понятно. А до семи часов вечера оставалось всего сорок пять минут, и в списке, который сэр Джордж как бы невзначай забыл на столе, оказались распределенными все основные портфели.

Таким вот способом получил он свое «Северо-Западное правительство». И пост военного министра в придачу. С первого дня он, разумеется, игнорировал всех этих политиканов в масштабе Гдовского уезда, заседаний кабинета не посещал. Черт с ними, пусть пока ловчат и жульничают у него за спиной! В Петрограде он их железной метелкой разгонит. И с батьки этого собственноручно сдерет незаконно надетые генеральские погоны.

Юденича одолевали военные заботы.

С ревнивой стариковской неуступчивостью держал он под личным контролем все подробности оперативного замысла. И в первую голову — все деликатнейшие обстоятельства, так или иначе связанные с операцией «Белый меч». Сам, никому не доверяя, прочитывал шифровки, поступавшие из Петрограда, а потом, запершись в кабинете, часами советовался с начальником своей контрразведки.

«Белый меч» был делом серьезным, многообещающим, не то что нашумевшая на всю Европу «Лига убийц».

Еще в сентябре, перед наступлением на Петроград, словно гром среди ясного неба, разыгралась скандальная история полковника Хаджи Лаше. Сперва шведские, а следом за ними французские и английские газеты начали смаковать подробности зловещих преступлений «Лиги убийц».

Подробности эти были в духе скверных бульварных романов. Таинственная вилла в пригороде Стокгольма, камера пыток, истерзанные трупы в полотняных мешках, выуженные полицией из озера, черные автомобили с зашторенными окнами, а также наемные красотки, служившие приманкой для обреченных на смерть.

Но сенсационнее всего была тайная цель «Лиги убийц». Газеты утверждали, что полковник русской службы Хаджи Лаше разыскивал ни больше ни меньше как сокровища царской семьи, будто бы вывезенные большевиками за границу, — колоссальные суммы в иностранной валюте, алмазы и рубины, золото и платину в слитках. Еще газеты сообщали, что царских сокровищ члены «Лиги убийц» не нашли и промышляли в собственное утешение обыкновенным грабежом, довольствуясь при этом весьма скромными суммами.

Скандал был весьма некстати для белой эмиграции. Главное, никто не знал, что за птица этот полковник Хаджи Лаше Магомет Бек, создавший свою «Военную организацию для восстановления монархии». Кадеты валили вину на оголтелых монархистов: они, дескать, ослеплены неистовой злобой к Советам и не ведают, что творят. Монархисты, в свою очередь, не оставались в долгу, обвиняя во всем злонамеренных либералов, якобы затеявших всю эту уголовщину ради дискредитации защитников престола.

Перепалка сделалась еще крикливее, когда Хаджи Лаше заявил следователю Стокгольмского криминального бюро, что за ним стоят влиятельные лица и что имен он называть до времени не станет, будучи связан военной дисциплиной.

Вот тогда-то и поползли слухи о Юдениче. Говорили, что Кирпич будто бы лично благословил «Лигу убийц». Нашлись даже очевидцы, утверждавшие, что видели полковника Лаше на приеме у главнокомандующего.

Словом, все волновались, все судачили, только Юденич хранил молчание. Не опровергал слухов и не стремился их подтвердить.

Мысли его были заняты другим. Что значит эта ничтожная «Лига убийц» с ее авантюрными методами борьбы! Детская игра в конспирацию, жалкая уголовщина под флагом высоких идей. Досадно, конечно, что навлекли на себя газетную трескотню, — не ко времени вышло, в аккурат перед решающими событиями. Но и страшного ничего нет, зря паникует эмигрантская братия. Газеты пошумят-пошумят и успокоятся.

Операция «Белый меч» — вот что волновало главнокомандующего, вот на что он надеялся. Это была не какая-то там кустарщина с загородными виллами и наемными красотками. «Белый меч» должен обрушиться на головы большевиков внезапно, это оружие тайное, бьющее наповал.

Операция начнется по сигналу, который он даст в надлежащий момент. Начнется — и моментально парализует всю оборону большевиков. Никаких баррикадных боев в черте города не будет — в этом весь смысл «Белого меча».

Падет Смольный институт, ставший оплотом комиссаровластия. Верные люди быстро захватят телеграф, радиостанцию, вокзалы, склады с оружием. И, конечно, здание на Гороховой улице,[68] где разместилась «чрезвычайка». И двенадцатидюймовые орудия «Севастополя» с божьей помощью будут повернуты против красных, дайте только срок. Все произойдет до плану.

У англичан, к сожалению, нервишки не выдержали. Уж на что хваленое учреждение «Интеллидженс сервис», а опытный их агент, говорят, подкачал. Не смог с перепугу закончить всех необходимых приготовлений, струсил перед чекистами.

И все же операция «Белый меч» состоится.

Вовремя дать сигнал — вот что важнее всего прочего. Ни часом раньше, ни часом позже. Эффект «Белого меча» целиком зависит от своевременности удара.

Возвратившись в Гатчину, Юденич беседовал с начальниками дивизий, вызванными с боевых участков.

Обстановка на фронте за истекшие сутки несколько осложнилась, но это не смущало главнокомандующего. Начальника Пятой добровольческой дивизии, светлейшего князя Ливена, встревоженного возросшими потерями и обилием резервов, получаемых противником, Кирпич нашел возможным оборвать со свойственной ему грубоватой бесцеремонностью:

— Попрошу, князь, докладывать без преувеличений… У страха глаза велики, разве вам это не ведомо?

На следующий день в лондонской «Таймс» была опубликована пространная телеграмма ревельского корреспондента. Сообщалось в ней, что доблестная Северо-Западная армия одерживает под Петроградом успех за успехом, что путиловские рабочие уже выслали к Юденичу депутацию с хлебом-солью и что комиссары из Смольного поспешно пакуют чемоданы, собираясь покинуть обреченный город.

Вспоминал корреспондент и историческую фразу, произнесенную главнокомандующим у стен русской столицы. И родзянковскую шутку насчет бесполезности биноклей приписал заодно Юденичу, вызвав тем самым у ревнивого Александра Павловича очередной приступ бешенства.

«Часы Красного Петрограда сочтены», — уверенно и безапелляционно предсказывала «Таймс».

«Английская папка»

Петроград готовит отпор врагу. — Заботы чекистов. — Профессору вручают «Английскую папку». — Первые следы резидента «Интеллидженс сервис». — На границе схвачен курьер с шифровками

Бурный успех Юденича, всего за неделю достигшего предместий Петрограда, создал чрезвычайную обстановку. Потрепанные в неравных боях полки Седьмой армии отступали, связь нарушилась, управление войсками стало крайне затруднительным.

Важной причиной этих неудач была внезапная перемена вражеских военных планов. Ожидалось, что противник предпримет обходное движение на Новгород и Чудово, замыкая город в широкий полукруг. В связи с этим была начата некоторая перегруппировка частей Седьмой армии. Но Юденич в самый последний момент изменил оперативный замысел и ударил по кратчайшей прямой, взломав нашу оборону у Ямбурга.

Немалую роль сыграли и английские танки, присланные на подкрепление белогвардейцам. Их было немного, всего с десяток неуклюжих тихоходных машин, но двигались они впереди боевых порядков вражеской пехоты, и лишь прямое попадание снаряда могло пробить их броню. На некоторых участках фронта танки вклинились в оборону, вызвав замешательство в рядах защитников Петрограда.

«Удержать Петроград во что бы то ни стало», — решил Центральный Комитет по предложению Ленина. Город был объявлен на осадном положении.

Закрылись театры и кинематографы. Телефоны действовали лишь в общественных учреждениях, на фабриках и заводах. С восьми часов вечера становились безлюдными улицы, начинался комендантский час.

Семнадцатого октября в «Петроградской правде» было опубликовано письмо Ленина. «Мне незачем говорить петроградским рабочим и красноармейцам об их долге, — писал Владимир Ильич, выражая уверенность, что защитники колыбели Октября сумеют отбить яростный натиск Юденича. — Бейтесь до последней капли крови, товарищи, держитесь за каждую пядь земли, будьте стойки до конца, победа недалека! Победа будет за нами!»

Ленин всю свою жизнь неколебимо верил в питерских пролетариев и ни разу в них не ошибся. Не ошибся он и в этот грозный момент тяжелых испытаний.

Без паники, с прославленной питерской организованностью, наращивал город свои оборонные усилия. Подрывники минировали мосты через Неву, на улицах устроили баррикады, окна и балконы домов, в особенности на ключевых позициях, превращались в пулеметные гнезда.

Характерная подробность времени. 17 октября белогвардейцы захватили Красное Село и вплотную приблизились к Лигову, намереваясь ворваться в город. 20 октября на рассвете они заняли Детское Село, с ходу принявшись за разграбление дворцовых ценностей. Именно в эти дни опасности, когда смерть глядела прямо в глаза, Красный Питер с энтузиазмом провел очередную «партийную неделю». Ряды партии коммунистов пополнились десятью тысячами рабочих и красноармейцев.

Навстречу врагу уходили добровольческие коммунистические отряды. Доблестно и беззаветно бились с белогвардейцами красные курсанты Петрограда, Москвы и Новгорода, совсем еще молодые люди из рабочих и крестьян, — будущие командные кадры Красной Армии.

Вечной славой овеяли себя в этих жестоких октябрьских сражениях балтийские революционные матросы. Экспедиционные отряды, присланные с кораблей и фортов Балтики, направлялись обычно на самые тяжелые участки обороны. Спешили на помощь Петрограду подкрепления из Вологды, Ярославля, Вятки, Смоленска, кавалерийские полки из Башкирии.

Умельцы Обуховского завода за короткий срок изготовили два танка, отправив их на фронт прямо из мастерской. Вероятно, это были самые первые советские танки. В цехах Путиловского завода, рядом с линией фронта, снаряжали бронепоезда и бронеплощадки. Поврежденный вражескими снарядами бронепоезд «Черноморец» путиловцы сумели восстановить за одну ночь.

Рабочие Шлиссельбургского порохового завода прислали в распоряжение штаба обороны добровольческий отряд из шестисот бойцов. Петроградский комсомол спешно создавал роты самокатчиков. Весь состав губернского комитета комсомола ушел на фронт, объявив себя мобилизованным.

И еще одна красноречивая подробность того времени.

Девятнадцатого октября в Гатчине вышел в свет первый номер белогвардейской газетки «Приневский край». Редактором ее, увы, назвался А. И. Куприн, неожиданно для многих своих друзей объявивший себя «пламенным бардом» армии Юденича.

Просуществовала эта маленькая газетка недолго, была завиральной и достаточно злобствующей, как все издания подобного свойства, однако и в ней, между прочим, легко обнаружить весьма ценное свидетельство очевидца. «Красные курсанты дрались отчаянно, — признавал редактор „Приневского края“ в обзоре военных действий. — Они бросались на танки с голыми руками, вцеплялись в них и гибли тысячами».

Фронт под стенами Петрограда ревел и грохотал подобно ненасытному чудовищу. Это был фронт, видимый каждому, требующий все новых и новых подкреплений. Горячее его дыхание врывалось в дома, заставляя браться за оружие и старых и малых.

Существовал, однако, и другой фронт — в самом Петрограде, в глухом подполье, за непроницаемо зашторенными окнами буржуазных особняков. Фронт незримый и неслышный, фронт ожесточенной тайной войны.

К осени 1919 года напряжение классовой борьбы в стране достигло высочайшего накала. Поджоги, взрывы, убийства из-за угла, саботаж, спекулятивные махинации с продовольствием — все средства использовали враги против Советской власти, ни перед чем не останавливались в тщетных усилиях повернуть вспять ход истории.

Двадцать пятого сентября в Москве, в особняке графини Уваровой, где размещался Московский комитет партии, взорвалась бомба, брошенная анархистами. «Наша задача — стереть с лица земли строй комиссародержавия!» — провозглашали они в своем нелегальном листке «Анархия», открыто объявляя Советской власти «динамитную войну».

Двумя неделями раньше петроградским чекистам с активной помощью железнодорожников удалось предотвратить диверсию на большом железнодорожном мосту через Волхов. Подосланные врагом диверсанты заложили взрывчатку под устои моста, пытаясь затруднить связь Петрограда с базами снабжения.

В Ревеле и в Гельсингфорсе, в ближайшем соседстве с революционным Питером, успели к этому времени образоваться довольно многочисленные и яростно соперничающие друг с другом центры белой эмиграции.

Петроградской чека нужно было с неослабным вниманием наблюдать за всем, что происходит в этих вражеских гнездах.

Чекистам был известен состав «Особого комитета по делам русских в Финляндии», возглавленного князем Массальским, герцогом Лейхтенбергским, бароном Таубе и другими отъявленными контрреволюционерами. «Особый комитет» заседал в Гельсингфорсе, пытаясь распространить свое влияние и на Ревель, а там, в свою очередь, вызревала идея образования собственного комитета с гораздо более широкими полномочиями, чем гельсингфорсский.

Немалый интерес представила полученная чекистами информация о скандальных подробностях создания «Северо-Западного правительства», которое англичане произвели на свет божий с поистине неприличной торопливостью колонизаторов. Стенографическая запись коротенькой вступительной речи бригадного генерала сэра Джорджа Марша не оставляла сомнений в марионеточном характере этого «правительства».

Генерал Марш, как свидетельствовала стенограмма, действовал по-солдатски, отбросив в сторону всякие церемонии. «Союзники считают необходимым создать правительство Северо-Западной области, не выходя из этой комнаты, — заявил он, пригласив будущих „министров“ в английскую военную миссию. — Теперь шесть часов с четвертью, даю вам времени подумать до семи вечера. Вот список лиц, желательных союзникам в качестве членов правительства…»

Своевременно были получены в Петроградской чека образцы денег, напечатанных для Юденича в Стокгольме.

Выпустили их по рисунку художника Шевелева. На фоне огромного двуглавого орла с широко распростертыми крыльями виднелись две неясные фигурки — мужская и женская. По официальной версии, были это Гермес и Гера, древнегреческие боги, но имелось и политическое толкование рисунка. Считали, что художник изобразил на «крылатках» царя Николая и царицу Александру Федоровну.

Впрочем, не это было самым важным. «Крылатки» стремительно подскочили в цене, сделавшись довольно устойчивой валютой. Помогли этому своевременно пущенные слухи о золотом обеспечении новых денег, якобы гарантированном адмиралом Колчаком.

Не стал для Чека неожиданностью и громкий скандал в Стокгольме, разыгравшийся после провала «Лиги убийц». Полковник Хаджи Лаше Магомет Бек давно уже числился в списке разыскиваемых преступников. Автор дешевых бульварных книжонок, был он еще известен как опасный налетчик и обвинялся в вооруженном ограблении банка с убийством трех служащих охраны. Числились за ним и другие преступления, и не зря сбежал он из Петрограда, тайно перейдя финскую границу.

Особое внимание петроградских чекистов по причинам, о которых будет сказано позднее, привлекала деятельность английской секретной службы — «Интеллидженс сервис». И не случайно задолго до осеннего наступления Юденича в Чека начали накапливаться довольно любопытные оперативные материалы, получившие название «Английской папки».

Целый ряд фактов, подчас едва заметных и вроде бы несущественных, подсказывал, что в Петрограде зреет новый контрреволюционный заговор и что возглавляет его некий англичанин.

Располагала Чека и приметами этого агента английской секретной службы, — правда, до крайности противоречивыми, неопределенными. По одним данным выходило, к примеру, что он молодой еще человек, высокого роста, чуть сутуловатый, с худощавым бритым лицом, в красноармейской шинели и в стоптанных русских сапогах. Другие источники утверждали некое сходство агента с Иисусом Христом, каким пишут его на иконах: густая вьющаяся бородка, удлиненные черты лица, грустные глаза. По третьим получалось, что это талантливый пианист, едва ли не виртуоз, и что он хорошо известен в артистическом мире Петрограда.

Контрреволюционным заговорам в ту беспокойную пору никто не удивлялся. Требовалось быстрее их обнаруживать и, главное, еще быстрее обезвреживать.

Тем меньше удивлялись заговорам в Петрограде, справедливо названном десницей и шуйцей революции.

За первые два года после победы Октября Красный Петроград отправил по партийным мобилизациям около трехсот тысяч лучших своих сынов и дочерей. Петроградские коммунары сражались на фронтах гражданской войны, работали в совдепах, чрезвычайных комиссиях, продовольственных и заградительных отрядах. Не было в республике самого захолустного уезда, где бы не действовали закаленные в классовых битвах петроградские пролетарии. Многочисленные мобилизации, естественно, ослабили город и его партийную организацию.

В то же время Петроград, эта недавняя столица Российской Империи, был буквально наводнен «бывшими людьми». Промышленные тузы, купцы, изгнанные с насиженных мест помещики, враждебно настроенное офицерство, родовитая сановная знать — вся эта публика являлась отличной питательной средой для бесконечных интриг и провокаций против власти трудящихся.

Поначалу «Английская папка» не отличалась чрезмерным обилием накопленных в ней материалов. Всего лишь разрозненные факты, смутные догадки, непроверенные гипотезы. Явно не хватало чекистам ниточки, позволяющей приступить к практическим действиям. Пусть тоненькой, пусть еле заметной, это неважно, но все же ниточки, которая рано или поздно выводит на верную дорогу.

Однако логика классовой борьбы была логикой жестокой и неумолимой. Слишком уж заманчиво выглядела возможность подготовить в городе вооруженный мятеж, приурочив его к новому наступлению белогвардейцев. И было бы непростительной глупостью рассчитывать на то, что враги революции не воспользуются этой возможностью, даже если шансы у них будут совсем малы.

Коллегия Петроградской чека поручила «Английскую папку» сотруднику особого отдела Эдуарду Морицевичу Отто.

— Вот что, Профессор, садись-ка и размышляй, — сказал ему Николай Павлович Комаров, начальник особого отдела. — Знаю, что перегружен, что достаточно забот по коллективу, — все знаю… Но придется заняться английскими интригами. Советую взглянуть еще разок на дело Кроми; свяжись с московскими товарищами, а главное — думай, анализируй, ищи… Попробуй себя поставить вместо них, как бы ты сам действовал, с чего начинал… Иногда это бывает полезным…

Профессор смущенно почесал за ухом. Опыта у него, к сожалению, маловато, чекист он еще молодой, и надежнее, пожалуй, доверить «Английскую папку» кому-нибудь из квалифицированных оперативников.

— Ну, дорогой отсекр, не ожидал от тебя, — поморщился Комаров. — Все у нас неопытные, всем надо учиться. Да что ты, сам не знаешь? Давай, давай, впрягайся по-настоящему, а разговорчики эти брось…

— Но я же в интересах дела…

— И я в интересах дела. Нельзя нам проморгать этого заговора, понимаешь. Начинай с сегодняшнего дня, а по партийному коллективу мы тебе подберем замену…

Помимо основных своих обязанностей в особом отделе Эдуард Морицевич Отто был еще секретарем, или, как говорили в ту пору, отсекром, партийного коллектива Чека. И доверие его товарищей, избравших Профессора на этот ответственный пост, было, разумеется, не случайным. Коммунист-подпольщик, бесстрашный партийный боевик, один из самых вдумчивых следователей, начавший работу на Гороховой еще весной 1918 года, — кого же другого могли они выбрать в свои партийные вожаки?

Кстати, и партийная кличка Эдуарда Морицевича относилась к дореволюционному периоду. Профессором его окрестили еще в годы первой русской революции. Заведовал он тогда тайной динамитной лабораторией, снабжал самодельными бомбами вооруженные рабочие дружины, выпускал подпольные листовки, научившись ремеслу наборщика и печатника, а после того как военно-полевой суд вынес ему смертный приговор, умудрился подготовить и благополучно совершить неслыханно смелый побег из одиночной камеры. Партийная кличка с тех пор приклеилась к нему навечно.

Что там ни толкуй, а все рекомендации Николая Павловича были хорошо продуманными. В особенности насчет капитана Кроми. И Профессор внимательнейшим образом заново изучил прошлогоднее дело английской миссии. Но, увы, среди выловленных и успевших исчезнуть агентов «Интеллидженс сервис» человека с внешностью Иисуса Христа не оказалось. Не было среди них и музыкантов, тем более не было виртуозов-пианистов.

Запрос, посланный Профессором в Москву, прибавил немногое. Из Всероссийской чрезвычайной комиссии ответили, что помочь пока бессильны, материалов соответствующих не имеется. Далее следовали обычные советы и пожелания, а их у Профессора хватало. Не было у него ниточки, за которую можно уцепиться.

Но кто ищет, тот непременно находит. И вскоре появилось нечто похожее на ниточку. Подкинула ее начавшаяся в Москве и Петрограде ликвидация «Национального центра» — так называлась крупнейшая антисоветская организация кадетского подполья.

Следствие установило, что помимо связей с разведками Колчака и Деникина «Национальный центр» усиленно налаживал контакты с английской секретной службой. Арестованные лидеры организации признались, что к ним в Москву приезжал из Петрограда полномочный эмиссар Лондона. Приметы его заставили Профессора насторожиться: лет тридцати с небольшим, высокий, тонколицый, в красноармейской шинели, свободно изъясняется по-русски, лишь изредка обнаруживая незначительный акцент.

«Национальный центр» остро нуждался в деньгах, со дня на день ожидая специального курьера от Колчака. Руководители его не подозревали, что курьер этот перехвачен чекистами и миллион рублей золотом, который он вез из Сибири, давно сдан в Госбанк.

Англичанин пообещал, как выяснилось, помочь с финансированием, оговорившись, что предварительно обязан запросить согласие Лондона и что уйдет на это недели две.

Следствие установило также, что вместе с англичанином в Москву приезжала немолодая женщина, назвавшая себя Марьей Ивановной. Вся в черном, сухая, жилистая, некрасивая, глаза злые и властные, нос с заметной горбинкой. Прощаясь, англичанин предупредил, что замещать его будет Марья Ивановна.

Профессор откровенно обрадовался: это уже было кое-что. Нелегко, понятно, найти в Петрограде женщину в черном, со злыми и властными глазами, или высокого англичанина, свободно говорящего по-русски, но ценность этой информации заключалась в том, что она подтверждала материалы «Английской папки». Выходит, заговор действительно готовится и во главе его — агент английской разведки.

Еще очевиднее сделалось это после сенсационной истории с шифровками.

На границе с Финляндией, в сосновом бору близ станции Белоостров, патруль пограничной стражи окликнул неизвестного мужчину. Тот кинулся бежать, пытался переплыть пограничную реку, и красноармейцам не осталось ничего другого, как открыть огонь.

Неизвестный был убит, никаких документов при нем не нашли, а ввинченную в каблук сапога маленькую свинцовую капсулу немедленно доставили в Чека.

В капсулу были вложены два листка тонкой рисовой бумаги, сплошь испещренные ровными столбиками цифр. Шифровальщики Чека принялись их изучать. Довольно легко удалось подобрать ключ к русскому тексту.

Юденичу докладывала какая-то Мисс:

«Последним курьером я имела честь сообщить, что важное лицо из высокопоставленного командного состава Красной Армии, с которым я знакома и чувства которого мне хорошо известны, предлагает помочь в нашем патриотическом предприятии. На ваше усмотрение сообщается следующий план…»

План был коварен.

На заранее согласованном участке фронта изменники должны были затеять волынку. Начаться она должна была с митинга, выдвигающего требования о возвращении по домам, после чего намечалось физическое уничтожение комиссаров и открытый мятеж. Затем ударные отряды белогвардейцев, воспользовавшись беспорядками, должны были опрокинуть нашу оборону и ворваться в тылы, сея панику и смятение. В заключение автор плана просил Юденича заблаговременно указать удобный участок фронта, чтобы успеть сосредоточить на нем силы заговорщиков.

Несколько труднее поддавался расшифровке другой листок, пока не догадались в Чека, что написан он по-английски.

На маленьком клочке рисовой бумаги умещалось шпионское донесение генеральному консулу Великобритании в Гельсингфорсе господину Люме. Всего пять предельно четко сформулированных пунктов. Информация самая разносторонняя — о минных полях на подступах к Кронштадту, о строительстве оборонительных рубежей на Карельском перешейке, о совершенно конфиденциальных решениях, принятых недавно в Смольном.

Последний пункт донесения кратко излагал суть московских переговоров с «Национальным центром» и просьбу заговорщиков о срочном финансировании. Чувствовалось, что автором донесения был весьма опытный профессиональный разведчик.

Профессора удивила несколько странная подпись: «СТ-25». Ничего сходного в «Интеллидженс сервис» как будто бы еще не практиковалось, это был новый код.

— Задачка-то, дорогой товарищ отсекр, похитрее, чем мы с тобой думали, — вздохнул Николай Павлович Комаров, когда они разобрались во всех материалах. — Похоже, переигрывают нас господа англичане… Ну что ж, тем скорее надо найти этого СТ-25… И Мисс нужно обезвредить… Шустрая, видать, дамочка, если переписывается с самим Юденичем…

Чрезвычайная комиссия бьет «Интеллидженс сервис»

Выстрелы террористов. — Обыск в английском посольстве. — Истинное лицо капитана Кроми. — Разгром шпионских гнезд. — Джон Меррет вынужден бежать из Петрограда. — Новый резидент в новом обличье

Поймать СТ-25 оказалось совсем непросто.

Дом складывается по кирпичику, и, когда подведут его под крышу, трудно даже вообразить, как вымахал он на столько этажей. В руках Профессора были поначалу лишь отдельные кирпичики, а то и бесформенные обломки кирпичей. Попробуй восстанови по ним облик всего здания!

Впрочем, рассказывать следует по порядку.

Тридцатого августа 1918 года, в пятницу, в одиннадцать часов утра, на Дворцовой площади в Петрограде был злодейски убит Моисей Урицкий, председатель коллегии Петроградской чека. Стрелял в Урицкого эсер Леонид Канегиссер.

В тот же день, спустя несколько часов, на заводе Михельсона в Москве эсерка Фанни Каплан предательски ранила отравленными пулями Владимира Ильича Ленина.

Скрыться террористке не удалось. Подоспевшие рабочие обезоружили ее и доставили в Чека.

Враги пролетарской революции перешли к открытому террору.

Внутренняя взаимосвязь московских и петроградских выстрелов для всех была очевидна, но далеко не все знали в те дни, что следы преступников ведут в английское посольство, в этот чинный и благопристойный особняк на набережной Невы, глядящий зеркальными окнами на Петропавловскую крепость. Точнее говоря — в бывшее посольство англичан, где размещались остатки прежнего его персонала, именуясь миссией Великобритании.

Утренним субботним поездом в Петроград приехал Феликс Эдмундович Дзержинский.

В распоряжении председателя ВЧК находились неоспоримые доказательства, обличавшие английских дипломатов в преступных замыслах и действиях против Советской власти.

Известно было, что как раз на субботний вечер назначена конспиративная встреча дипломатов с вожаками белогвардейского подполья в Петрограде и что присутствовать на этой встрече будет Сидней Рейли, один из наиболее пронырливых и опасных агентов «Интеллидженс сервис».

Известно было также, что после выстрелов в Урицкого наемный убийца попытался скрыться не где-нибудь, а именно в Английском клубе. У клубного подъезда, дожидаясь Канегиссера, стоял наготове автомобиль. Ждали его и на вокзале, специально задерживая отход санитарного поезда. Арестовать террориста удалось благодаря находчивости чекистов.

Словом, чрезвычайность сложившейся обстановки потребовала от Феликса Эдмундовича чрезвычайных мер. Лишь внезапный обыск в здании английской миссии позволял спутать карты дипломатов-преступников.

Обыск этот начался со стрельбы и кровопролития.

Буржуазные газеты впоследствии извели горы бумаги, всячески извращая инцидент на набережной Невы. Истошными голосами вопили они о произволе дикарей-большевиков, якобы нарушивших международные правовые нормы и злонамеренно умертвивших ни в чем не повинного беднягу Кроми. О преступлениях дипломатов, разумеется, не говорилось ни слова.

У лжи, однако, короткие ноги, и вскоре истина взяла верх. Засвидетельствовал ее, кстати, сам Брюс Локкарт, незадачливый организатор известного «заговора послов». В своей книге «Буря над Россией» он признал, что «Кроми бросился навстречу пришельцам с револьвером в руке и после того, как убил одного из них, был застрелен на площадке лестницы».

А было все это так.

В назначенный Дзержинским час оперативная группа чекистов окружила посольское здание, заблокировав все выходы. В парадный подъезд вошли шестеро комиссаров во главе с Иосифом Стадолиным, старым большевиком-подпольщиком, долгие годы прожившим в эмиграции и отлично знавшим английский язык.

От чинной благопристойности в посольском особняке не оставалось и помину. Где-то в глубине дома громко хлопали двери, кто-то на кого-то истеричным голосом кричал. Видно было, что с лихорадочной поспешностью сжигаются бумаги. На беломраморную лестницу вырывались из комнат хлопья пепла и дыма.

Стадолин и его друзья догадались о причинах этого переполоха. Дипломаты спешили уничтожить доказательства своих преступлений. Но едва комиссары начали подниматься по лестнице, как с верхней площадки хлопнул выстрел.

— Немедленно прекратить стрельбу! — по-английски крикнул Стадолин. — Мы уполномочены произвести…

Договорить он не успел. Пуля сразила его. Стадолин упал на светлую ковровую дорожку лестницы. Следом за ним были тяжело ранены еще двое сотрудников Чека.

Хладнокровным стрелком, на выбор расстреливавшим наших людей, как позднее выяснилось, оказался военно-морской атташе Великобритании Френсис Аллен Кроми. Разумеется, он слышал и прекрасно понял обращенные к нему слова Стадолина. И все же продолжал стрелять, пока и сам не был сбит ответным выстрелом.

Что же произошло в тот дождливый августовский вечер и почему дипломат взялся за пистолет?

Да потому лишь, что капитан Кроми никакого отношения к дипломатии не имел. Паспорт военно-морского атташе служил Кроми прикрытием истинных его занятий в посольстве.

Светские знакомые этого прожигателя жизни, удачливого яхтсмена и ловкого игрока в крокет, ставшего впоследствии командиром подводной лодки, были, вероятно, удивлены несколько странными зигзагами служебной его карьеры. В самом деле, был человек морским офицером, каких в королевском флоте великое множество, и вдруг получил назначение по ведомству Форин-офис, да еще с внеочередным повышением в звании!

Между тем ничего странного в этой метаморфозе не было. В русскую столицу капитан Кроми приехал с особым поручением «Интеллидженс сервис». Иначе говоря, назначили его негласным шефом разведывательной сети англичан в России.

Сеть эта на обширных пространствах Российской Империи создавалась десятилетиями, сделавшись особенно могущественной в годы войны. Это была превосходно законспирированная, четко действовавшая и поразительно разветвленная сеть всеобщего шпионажа, который в наши дни называется тотальным. С ее помощью Лондон узнавал русские государственные и военные тайны значительно раньше русских министров.

В субботний тот вечер начались осложнения.

Капитана Кроми предупредили о намеченном чекистами обыске, имелись у него осведомители, о чем стало известно несколько позднее, но предупредили, что называется, в самую последнюю минуту. Некогда было отменять намеченную встречу с главарями белогвардейского подполья, не оставалось времени надежно припрятать компрометирующие документы. Вот тут-то, потеряв привычное самообладание разведчика, и взялся он за оружие. Пытался хоть как-то отсрочить неминуемый разгром, а главное — предупредить Сиднея Рейли и других гостей, еще не успевших явиться в посольство.

Попутно стоит заметить, что через год после своей смерти капитан Кроми вновь появился на русской земле. На этот раз без охранительного дипломатического паспорта, но зато в неуязвимой танковой броне.

Случилось это воскрешение из мертвых в грозные октябрьские дни, когда армия Юденича приблизилась к воротам Петрограда. Красные курсанты из последних сил сдерживали натиск английских танков. Первым, как бы собираясь взять реванш за прошлогоднюю неудачу, двигался на их окопы «Капитан Кроми».

Реванша не вышло.

Не предотвратили разгрома шпионских гнезд и выстрелы живого капитана Кроми. Разгром начался сокрушительный.

Отборные агенты «Интеллидженс сервис», великолепно замаскированные, многоопытные, в совершенстве знавшие свое ремесло, проваливались один за другим.

Раньше других Чека арестовала фон Мейснера. Поймали его с поличным, как ловят начинающего дилетанта, лишив возможности затягивать следствие хитрыми увертками. И фон Мейснер признал себя побежденным.

Собственно, это был не фон и никакой не Мейснер. Это был сын крупного астраханского рыбопромышленника Николай Николаевич Жижин, бывший ротмистр Таманского гусарского полка, бессовестный авантюрист, шулер и мошенник, изгнанный с военной службы решением офицерского суда чести «за неприличное поведение».

Побывал он, между прочим, и в эсеровской партии, путался одно время с Борисом Савинковым, участвовал в террористической деятельности.

Продажные людишки, подобные этому негодяю, готовы служить кому угодно, лишь бы хорошо платили. Капитан Кроми денег не жалел, оценив услуги Жижина в пятьдесят тысяч рублей ежемесячно, и это стало решающим обстоятельством: в немецкой разведке, где сотрудничал он с лейтенантом Зегерсом, платили значительно скромнее. И уже совсем скупой была царская охранка, где довелось ему одно время подвизаться в платных осведомителях.

— Если угодно, я могу быть полезным Чрезвычайной комиссии! — развязно предложил бывший гусар на первом допросе. — Уверяю вас, жалеть не придется. Весь вопрос в том, какой гонорар способны вы гарантировать? И какой паек?

Допрашивал его Профессор. Человек он был находчивый, за словом в карман никогда не лез, а тут лишь брезгливо поморщился, ничего не сказав в ответ.

Чуть позднее чекисты схватили бывшего корреспондента газеты «Утро России» при царской ставке — Александра Николаевича фон Экеспарре, публиковавшего обычно свои статейки под благозвучным псевдонимом Александр Дубовской. Он же был «князем Дмитрием Шаховским», «гатчинским мещанином Никодимом Оргом», «помощником присяжного поверенного Александром Эльцем» и «купцом второй гильдии Елизаром Платоновичем Плотниковым».

Взяли журналиста на Манежной площади, в квартире генеральской вдовы Бурхановской, где снимал он меблированную комнату с отдельным выходом, выдавая себя за последнего отпрыска старинного княжеского рода.

— Ваше сиятельство, да что же это означает! — в ужасе всплеснула руками генеральша, когда чекисты извлекли из тайника набор воровских отмычек, пузырьки с жидкостью для невидимых донесений, целую коллекцию поддельных документов и прочие шпионские принадлежности.

Князь Шаховской галантно поклонился своей квартирной хозяйке:

— Это означает, мадам, что ваш покорный слуга влип… И, кажется, основательно влип…

Журналист оказался крупной птицей, что доказывалось и суммой гонорара: платили ему англичане вдвое больше, чем гусару. И не зря, видно, платили. Однажды, к примеру, он подобрал отмычки и раздобыл на ночь секретнейший план минных заграждений в Финском заливе, хотя сейф, в котором хранился план, считался недосягаемым для злоумышленников. В другой раз с ловкостью циркового манипулятора выкрал чертежи новых морских орудий, еще не сданные Адмиралтейством на военные заводы.

Работа у чекистов сложная, и сталкиваться им доводится с самыми неожиданными историями. Однако и бывалых сотрудников Чека немало поразил этот редкостный прохвост, заявивший вдруг, что намерен писать собственноручные показания, поскольку страшно возмущен черной неблагодарностью бывших своих хозяев.

Но удивляться в подобных обстоятельствах просто нет времени, да и не положено по службе. Журналиста оставили в одиночестве, снабдили бумагой и чернилами, и вскоре появился на свет божий довольно занятный документ.

Вот что написал этот преисполненный благородным негодованием шпион:

«После скандального провала английской миссии работа моя необычайно затруднилась. Я пробовал найти кого-либо из оставшихся на свободе английских деятелей, но это было практически неосуществимо из-за усиленного наблюдения со стороны Чека. Вполне понятно, что я чувствовал озлобление против этих глупцов, допустивших разгром организации. И в то же время не мог не оценить по достоинству государственного ума той власти, которая сумела нанести столь громовой удар.

В конце сентября мне стало известно об освобождении англичан из Петропавловской крепости. С трудом я дозвонился, и к телефону подошел мистер Бойс, ближайший сотрудник покойного Кроми. Между нами состоялся следующий разговор (дословно):

— Кто у аппарата?

— Это я, Никодим Орг. Поздравляю с благополучным окончанием неприятностей. Мне необходимо вас видеть…

— Свидание сейчас невозможно. Позвоните как-нибудь…

— Повторяю, мне очень важно видеть вас без промедлений!

— Нет, нет, это невозможно! Я не могу с вами встретиться. Позвоните на той неделе…

— Когда?

— В понедельник вечером.

Разговор наш происходил в среду… Вновь я позвонил в понедельник на следующей неделе. Мне ответили, что миссия уехала в Англию еще в пятницу. Таким образом, они удрали, не сочтя своим джентльменским долгом облегчить тяжелое положение своего сотрудника и предоставив мне расхлебывать кашу самому. Иначе говоря, эти подлецы спасали свою шкуру и свою подмоченную репутацию, позабыв об элементарной порядочности».

Картина была для богов. Матерый профессиональный разведчик выступал в роли гневного обличителя волчьих нравов английской разведки, — такое увидишь не часто.

Похвалы пойманного шпиона государственному уму Чека были, разумеется, не случайны. Удары чекисты нанесли действительно такие крепкие, каких «Интеллидженс сервис» давненько не получала.

И сделано это было в самый неподходящий, самый невыгодный для Лондона момент — осенью 1918 года. Именно в эту пору спрос на русскую информацию особенно увеличился.

Почти весь север Республики Советов был оккупирован английскими интервентами; в Финском заливе, недвусмысленно угрожая Петрограду, крейсировала внушительная эскадра адмирала Коуэна; хитроумные интриги плели английские дипломаты в Гельсингфорсе и Ревеле, где накапливал силы Юденич. Как никогда прежде, Лондону нужна была шпионская сеть в России, а ее-то, смело скрестив мечи с знаменитой «Интеллидженс сервис», и разгромила молодая советская контрразведка.

После скандального провала капитана Кроми шефом английского шпионажа в России сделался Джон Меррет, скромный и неприметный с виду владелец фирмы «Меррет и Джонс». Вариант этот считался запасным и в случае осложнений вступал в действие автоматически.

Джон Меррет появился в Петрограде года за три до войны. Белокурый плечистый крепыш, каких нередко увидишь среди таежных сибирских охотников, он называл себя по-русски Иваном Ивановичем. Внедрялся весьма усердно, по всем правилам инструкции. Честнейшим и аккуратнейшим образом выполнял заказы, принятые его фирмой, подчеркнуто чуждался политики и лишних знакомств. В общем, как и задумано было в Лондоне, работал под занятого своим бизнесом дельца, вполне лояльного иностранца.

Кто знает, возможно, в другую пору и сошел бы он за преемника капитана Кроми. Восстановил бы потихоньку оборванные связи, уберег бы от провалов уцелевшую агентуру. Однако после нашумевшей истории с Брюсом Локкартом это стало практически неосуществимым.

С Ивана Иваныча не спускали глаз, откровенно контролируя каждый его шаг в Петрограде. Вдобавок нагрянули к нему с обыском, переворошили все конторские бумаги, все контракты и чертежи, и только случай помог Ивану Иванычу уберечь тайник, в котором хранились обличительные документы.

Резидент, угодивший в поле зрения контрразведки, не стоит и ломаного гроша.

В Лондоне это понимали. К тому же наглядным примером служил крах Сиднея Рейли, считавшегося до того баловнем удачи. Ловкий коммерсантик из Одессы, достойный отпрыск папаши Розенблюма, которого завистливые конкуренты прозвали Счастливчиком, Сидней Рейли принял в свое время английское подданство, выгодно женившись на дочери ирландского богатея Рейли Келлигрена. И фамилию позаимствовал у тестя, не только приданое. Отлично знал русский язык, умел нравиться женщинам, ловко вовлекая их в свои комбинации, был достаточно нахален и изобретателен. Но в конце концов зарвался и едва унес ноги из Москвы после раскрытия заговора Локкарта.

Нет, новому резиденту в России требовалось совершенно новое обличье. Не мог он быть дипломатом, как капитан Кроми, или вполне легализованным бизнесменом, как владелец фирмы «Меррет и Джонс». И азартная игра Сиднея Рейли не подходила больше к новым условиям, сложившимся на русской земле.

Тогда-то и появился в Петрограде тайный агент СТ-25, человек-невидимка с бесконечным множеством обличий и имен.

Случилось это в ноябре 1918 года, через два месяца после сокрушительных ударов по шпионской организации англичан.

Начало комбинации

Курьерский поезд следует в Санкт-Петербург. — Инцидент у буфетной стойки. — Сделаться похожим на русского — главная обязанность молодого путешественника

Комбинация с секретным агентом СТ-25 была многоходовой, дальновидно рассчитанной во времени и пространстве.

Будь Профессор хоть семи пядей во лбу, все равно не смог бы разгадать всех ее коварных тонкостей.

Тем более что начало комбинации «Интеллидженс сервис» пришлось на те годы, когда Эдуард Отто под чужим именем отсиживал срок в Иркутском централе, дожидаясь подходящего случая для нового побега. И дождался — снова бежал, всполошив своих тюремщиков.

Не бушевала еще на широких российских просторах кровопролитная гражданская война. Не было ни осеннего наступления Юденича на Петроград, ни тайной операции «Белый меч», главной надежды Кирпича. Ничего еще не было.

Была новогодняя ночь. По-русскому метельная, вьюжистая, с тонкими восковыми свечками на празднично украшенных елках, с ряжеными и нищими, с лихими купеческими тройками и с сентиментальными святочными рассказами в иллюстрированных столичных журналах.

Вступал в свои права 1909 год.

До полуночи оставалось всего час с четвертью. К пограничной станции Вержболово подкатил курьерский поезд.

Таможенные формальности, как ни спешили чиновники, изрядно затянулись. В тесном, жарко натопленном зальце станционного буфета было многолюдно и по-новогоднему оживленно. Пассажиры с нетерпением поглядывали на часы.

— Господа, с Новым вас годом! С новым счастьем! — провозгласил красноносый жандармский офицер, оказавшийся в центре довольно пестрой компании у буфетной стойки.

Мгновенно захлопали пробки шампанского. Из рук в руки передавались бутылки с добротным шустовским коньяком. Незнакомые люди спешили наскоро отметить наступление Нового года, заставшее их в пути.

— А вы чего зеваете, милостивый государь? — весело обратился жандарм к высокому молодому человеку в коротеньком клетчатом пальто, одиноко стоявшему возле столика с закусками. — Прошу к нашему шалашу, присоединяйтесь!

Обращение было ни к чему решительно не обязывающим, а молодой человек вздрогнул, точно стегнули его хлыстом, и это, разумеется, не укрылось от жандарма.

В буфетное зальце вошел станционный служитель в тулупе, дважды тряхнул колокольчиком.

— Второй звонок курьерскому поезду, отправление на Санкт-Петербург! Второй звонок, господа! Второй звонок!

Неловко поклонившись и стараясь не глядеть на жандарма, молодой человек заторопился на перрон.

Странное его поведение, признаться, насторожило представителя власти.

Вполне возможно, что последовал бы он за этим пассажиром и проверил бы его документы с обычной своей подозрительностью, но сосед жандарма у буфетной стойки, солидный толстяк в богатой енотовой шубе, перехватил его взгляд:

— Оставьте, любезнейший, пустое… Это англичанишка один, в гувернеры едет устраиваться… Оставьте…

— Вы с ним знакомы?

— Калякали давеча на остановке, познакомились… Юноша бедный, юноша бледный! — хохотнул толстяк, весело подмигивая жандарму. — Мало ли кормится ихнего брата на вольготных русских хлебах? Англичанишки, французики, немчура пузатая… И все едут, все едут… Пропустим-ка лучше посошок на дорожку, это будет вернее…

Жандарм с удовольствием согласился пропустить посошок. Если уж признаться по совести, вовсе не молодые иностранцы занимали его и не к ним он принюхивался, внимательно листая паспорта пассажиров курьерского поезда. Выискивал зловредных врагов престола, шарил в багаже марксистскую нелегальщину.

А жаль, между прочим…

Догадайся жандарм в ту новогоднюю ночь об истинных намерениях молодого путешественника в коротеньком клетчатом пальто — и запросто могла сорваться сложнейшая комбинация его многоопытных хозяев. Либо, по крайней мере, пришлось бы начинать все сызнова, изобретая новые ходы.

Но у жандарма хватало своих забот, и в положенное расписанием время курьерский поезд медленно вполз под застекленные своды столичного вокзала.

Всю дорогу до Петербурга молодой англичанин не сомкнул глаз, ругательски ругая себя за непростительную слабость. Сидел в вагоне третьего класса, забившись в угол, хмурился, размышлял, беспощадно анализировал свои действия.

На вокзале никто его не встретил. Забрав свой легонький баульчик и отказавшись от услуг носильщика, молодой англичанин вышел к Обводному каналу.

Перед ним был Санкт-Петербург. Город блистательный и неповторимый, «полнощных стран краса и диво».

В этом заснеженном холодном городе начнет он новую свою жизнь. Шаг за шагом, не торопясь и не тратя времени попусту, будет становиться похожим на русского. Это основная его обязанность в ближайшие годы — сделаться похожим на русского. Научиться говорить и думать, как они, изучить их нравы и обычаи, их экономику и искусство.

Конфузная история в станционном буфете пусть послужит предостережением и уроком. С чего было нервничать? В языке он еще не силен и все же мог бы сообразить, что жандарм приглашал его из обычной любезности. Нужно было подойти, учтиво улыбнуться, выпить с ними рюмочку коньяку, а он кинулся наутек, как ошалевший с перепугу карманный воришка. Глупо это и непростительно.

День выдался по-январски морозный.

В розоватой дымке, повисшей над городскими крышами, сдержанно поблескивала тонкая золотая игла. «Адмиралтейство, а левее должен быть золоченый шлем святого Исаакия», — подумал приезжий. К путешествию своему он готовился добросовестно, немало вечеров просидел в библиотеке и теперь с интересом проверял свои познания, отгадывая знакомые по книгам приметы русской столицы.

У портье дешевенькой и достаточно провонявшей кухонным чадом гостиницы «Селект» молодой человек записался Полем Дюксом, уроженцем графства Сомерсет. Других сведений о себе в книге приезжих не оставил.

Минует бурное десятилетие, наполненное грандиозными событиями, наступит осень 1919 года, и английский король Георг V вручит ему в Букингемском дворце орден Британской империи. Сделается он достопочтенным сэром и общепризнанным рыцарем удачи, чьи бойкие статейки о большевистских ужасах будут перепечатываться из «Таймс» множеством буржуазных газет. Посыплются ему приглашения в лучшие дома Лондона, и будет он, скромно потупившись, рассказывать об опасностях, которых счастливо избежал.

Еще через два десятилетия на книжных прилавках появится «Исповедь агента СТ-25», мгновенно сделавшись модным бестселлером и доставив ее автору немалый доход.

Любители детективного чтива найдут в этой книге увлекательные похождения английского шпиона в красной России, состоявшие главным образом из нескончаемой серии великодушных и благородных поступков молодого джентльмена, охотно и бескорыстно помогавшего жертвам большевистского произвола. Лишь немногие будут знать истинную цену этому весьма своеобразному «благородству».

И уж никто не узнает, каким образом автор «Исповеди» с младых когтей заделался агентом секретной службы, — «Интеллидженс сервис» ревниво хранит свои тайны. Даже самые наивные из читателей вряд ли поверят в идиллически простенькие объяснения автора книги, призванные свалить все на случайность: жил, дескать, мечтательный юноша, единственный сынок пастора в Бриджуотере, готовился к духовному званию, почитывал Библию, и вдруг пригласили его в профессиональные шпионы, отправили за здорово живешь в далекую Россию…

Профессора к тому времени в живых не будет, и познакомиться с «Исповедью» ему не доведется. Но если бы и прочел он эту хвастливую книжку своего старого знакомца, то вряд ли захотел бы комментировать. Усмехнулся бы в пожелтевшие от табака усы, пробурчал бы нечто не очень разборчивое и взялся бы за очередные дела, которых всегда ему хватало с избытком.

Юноша бедный, юноша бледный…

Вживание в образ — работа нелегкая. — Павел Павлович становится студентом консерватории. — В лучшем императорском театре столицы. — Наконец-то он понадобился и его вызывают в Лондон. — Филипп Макнейл меняет имя на Иосиф Афиренко. — Материалы «Английской папки» продолжают накапливаться

Еще в Лондоне молодого путешественника предупредили, что первым делом следует обзавестись видом на жительство. Русские полицейские порядки достаточно строги, и нарушать их никому не рекомендуется.

В канцелярии петербургского градоначальника, куда он обратился и где вели учет иностранцев, обошлись с ним приветливо. Наверно, потому, что документы у него были в полном порядке. Родился в Бриджуотере, колледж окончил в Кэтерхеме, сын почтенных и состоятельных родителей. К тому же имеет рекомендательные письма к влиятельным и уважаемым в столице персонам. Словом, вполне благонамеренный молодой человек.

Вскоре он уже служил в доме известного петербургского богача-лесопромышленника. Натаскивал сыновей хозяина в английских артиклях, помогал составлять деловые бумаги, а по вечерам, запершись в своей комнатке на мансарде, ревностно зубрил неподатливую русскую грамматику.

Дом был устроен на английский манер, в те годы это становилось поветрием среди состоятельных петербуржцев. Обедали по-лондонски — в седьмом часу вечера, любили покейфовать возле камина, восхищались палатой общин, Вестминстерским аббатством, рослыми бобби, которые не чета мужланам-городовым, и даже туманной погодой Альбиона, находя петербургские доморощенные туманы недостаточно изысканными. Хвалить что-либо отечественное в этом доме считалось дурным тоном.

Платили ему прилично, обращались с ним подчеркнуто ласково, и все же он был недоволен своей службой. Раздражало чрезмерное англофильство хозяев, — ему требовалось нечто совсем противоположное.

Весной, поблагодарив недоумевающего лесопромышленника, он перебрался на Ильмень-озеро, в усадьбу некоего русопятствующего чудака-помещика, чей адресок вместе с рекомендательным письмом вручили ему еще в Лондоне. Тут все было наоборот, — сплошная древнерусская патриархальщина, с расшитыми полотенцами, деревянной посудой и непременным хлебным квасом к обеду.

Жилось ему в усадьбе вольготно. Два часа занятий с глуповатым внуком старого барина, а все остальное время сам себе господин. Читай Достоевского и Пушкина, записывай лукавые сельские пословицы, подолгу беседуй с прислугой, с окрестными крестьянами, настойчиво избавляясь от акцента.

Русским языком он вскоре овладел вполне прилично, и звали его теперь Пашенькой, а в официальных случаях Павлом Павловичем.

Деревенскому периоду агента СТ-25 в объемистой «Исповеди» отведены всего полторы странички, и это легко объяснимо. О чем, собственно, было писать, если день за днем наполнены будничной черновой работой?

Актеры эту работу называют вживанием в образ. Не скоро еще вызовут тебя на ярко освещенную сцену, не пробил еще твой час, вот и накапливай драгоценные подробности бытия. Они ни с чем не сравнимы, эти достоверные подробности, они надежнее любого документа. Залихватская озорная частушка, какие только на Ильмене и услышишь, хлесткое мужицкое ругательство, непереводимая игра слов, которой так богат русский язык, — все это пригодится, все сослужит службу, когда наступит твой черед.

Между тем годы шли, а черед все не наступал. Из помещичьего новгородского захолустья он перебрался в столицу, жил теперь в лучших домах, обзавелся полезными знакомствами. И новое появилось в его жизни: подолгу и очень охотно музицировал, обнаружив недюжинные способности пианиста.

— Поступайте, милый, в консерваторию, — советовали ему знакомые. — Грешно губить божий дар…

Он отшучивался, называл себя посредственным любителем, смеясь уверял, что никакого божьего дара нет и в помине, а сам начал всерьез задумываться.

Дернула же его нелегкая подписать ту злополучную бумажку, в которой сказано, что никто и никогда не освобождает секретного агента от добровольно принятых обязательств. Теперь бы он, возможно, выбрал карьеру получше. Разве это плохо — учиться в прославленной консерватории, чьи воспитанники и питомцы известны всему миру?

Иногда ему начинало казаться, что достопочтенные джентльмены с Кинг-кросс забыли о нем и, следовательно, он вправе распоряжаться собой по собственному усмотрению. Быть может, они просто пошутили тогда, немножко с ним позабавились?

Тут же он отгонял эту наивную мысль. Джентльмены с Кинг-кросс, конечно, не забыли. Они ничего и никогда не забывают, эти безукоризненно вежливые и сдержанные старые джентльмены. Ручищи у них длинные, глаза всевидящие, и, если ты им понадобишься, они разыщут тебя хоть на краю света.

Нашли его не на краю света. Разыскали в многолюдном вестибюле Нардома на Петербургской стороне, на субботнем шаляпинском концерте по общедоступным ценам. Концерт был, кстати, удачнейший. Могучий бас знаменитого артиста гремел под сводами зала, публика неистовствовала.

В антракте к нему неслышно приблизился серенький невзрачный субъект в старомодном долгополом сюртуке. Вежливо склонил бледную лысину, тихо произнес давным-давно условленный пароль.

— Вам рекомендовано записаться нынче осенью в консерваторию, — сказал субъект и, как бы не заметив его смятения, растворился в толпе.

Это был несомненно приказ. И хотя приказ полностью совпадал с его собственным желанием, он растерялся. Всего он ждал, готовясь к своему часу, ко всему старался себя заранее приучить, а тут вдруг растерялся. Или они и впрямь волшебники, чтобы угадывать на расстоянии чужие мысли? Нет, у них, понятно, свои резоны, благотворительность не в их правилах.

Не дослушав Шаляпина и вернувшись к себе на Кирочную, он принялся взвешивать эти резоны. И понял, что им плевать, будет он пианистом или не будет. Им важно, чтобы корни у него стали еще крепче, чтобы сделался он неуязвимым, а в срок, который они сочтут удобным, вексель будет предъявлен к оплате.

Осенью в столичной консерватории появился новый студент. Учились тут немцы, учились французы, отчего бы не появиться и англичанину.

И снова потекло быстротечное время.

На полях Европы гремели пушки, Россия и Великобритания сделались союзниками по оружию, Санкт-Петербург называли теперь по-русски Петроградом, а немецкие магазины на Васильевском острове зияли вдребезги разбитыми витринами.

К нему все это не имело отношения. Ему приказали учиться, и он учился, поражая своих профессоров усидчивостью. И ждал приказа, не поддаваясь больше наивным иллюзиям.

А приказа все не было. В ожесточенных битвах изнемогали миллионные армии, английский и германский флоты караулили друг друга на морях, избегая решающего сражения, возросло влияние Гришки Распутина при царском дворе, еще более возросла дороговизна, а он, полный сил, двадцатипятилетний, все учился, все сдавал экзамены, стараясь быть на хорошем счету.

Необыкновенные, почти сказочные, перемены внес в его существование приезд в Петроград Альберта Коутса. Было ли это случайным капризом знаменитого дирижера или вполне определенной подсказкой из Лондона, он так и не узнал. Произошло же настоящее чудо: сам Альберт Коутс отличил вдруг ничем не приметного английского студента. И не только отличил, — мало ли чудачеств бывает у артистов, — но и горячо рекомендовал в императорский Мариинский театр.

О подобном успехе он, понятно, и не думал. Немедленно ему поручили сценический оркестр (привилегия, которой добиваются обычно годами), затем стал он концертмейстером, каждое утро встречался со звездами русской оперной сцены.

Сам Федор Иванович Шаляпин здоровался с ним теперь за руку, а однажды до того был милостив, что прихватил с собой в гастрольную поездку. В грозные свои минуты, правда, кричал, обзывая стоеросовой дубиной и по всякому иному, но это были неизбежные издержки славы. Шаляпин, случалось, и на великих князей гневался, да и то молчали, не обижались.

Иначе сказать, все у него шло как нельзя лучше, и джентльмены с Кинг-кросс, казалось, потеряли к нему интерес. Во всяком случае, требований никаких не предъявлялось, точно сценическая его карьера и была их главной заботой.

А время летело вперед, и события все ускоряли свой стремительный, неудержимый бег. Самодержец всероссийский Николай II подписал манифест об отречении от престола, у полицейских участков и жандармского управления полыхали костры из казенных бумаг, на Невском и на Литейном шумели манифестации с красными знаменами. И он вместе с другими студентами счел за благо прицепить к лацкану пальто алый бант, неприлично было отставать от демократических веяний моды. Систематически посещал большевистские митинги и к Финляндскому вокзалу отправился, где встречал Петроград вернувшегося из эмиграции Ленина. В круг его обязанностей это не входило, но зато было полезно для ориентировки.

«Неужто и теперь они будут безмолвствовать?» — думал он с тревогой, когда грянуло Октябрьское вооруженное восстание. Положение в стране становилось слишком серьезным, пора было вступать в игру.

Но ввели его в действие лишь на следующий год. Видимо, удручающе скандальный провал капитана Кроми заставил их пойти с припрятанных козырей. В России образовалась пустота, пришло время использовать свежие силы.

Ему было приказано срочно прибыть в Лондон. Сперва он отказывался верить — настолько рискованным и чрезвычайно сложным выглядело подобное путешествие в 1918 году. Это ведь не благостные довоенные времена, не сядешь в Питере на рейсовый пароход, чтобы благополучно и комфортабельно добраться до Темзы. Попробуй-ка, если и транспорта никакого нет!

Но приказ есть приказ. Разыскал его самоуверенный молодой человек в кожаной комиссарской куртке и с выправкой строевого офицера, отрекомендовался представителем мурманских властей.

— Добирайтесь до Мурмана собственным попечением, а дальше отправим со всеми удобствами, — сказал молодой человек, загадочно улыбнувшись.

— Куда отправите? В штаб Духонина?

— Оставьте глупые разговоры! — рассердился молодой человек. — Вот вам документы, отправим в Лондон…

Поневоле пришлось ему пробираться на далекий Мурман, соскакивать на ходу с теплушек, спасаясь от облав, десятки верст топать пешком, прячась в лесных чащобах, вконец оборваться и зарасти библейской бородищей.

Слава всевышнему, в Мурманске его злоключения окончились. Его определили на постой в Главнамуре, организации, целиком перешедшей на службу оккупационным властям, он отмылся, привел себя в порядок и с первым пароходом отправился в Англию.

На лондонском вокзале его встретили, молча усадили в закрытый автомобиль с глухими черными шторками на окнах и привезли в хорошо знакомый сумрачный дом, где всегда тихо и безлюдно в запутанных лабиринтах коридоров и где лишних слов не тратят.

— Эта растительность вам к лицу, — вместо приветствия сказал его шеф и, секунду помедлив, поднялся ему навстречу. — Надеюсь, добрались благополучно? Если нет возражений, давайте побеседуем…

С этого промозглого лондонского вечера перестал существовать Пашенька, любознательный гувернер и ценитель русской старины. Не стало и Павла Павловича Дюкса, недоучившегося студента консерватории, которому благодаря таинственным прихотям капризной фортуны удалось сделаться своим человеком в лучшем императорском театре русской столицы.

Для начала сделался он Филиппом Макнейлом, молодым коммерсантом из Манчестера, единственным наследником главы фирмы «Макнейл и Стокс». На морях еще было неспокойно, но торпеды немецких подводных лодок не могли остановить этого предприимчивого дельца, и вскоре Филипп Макнейл предпринял путешествие в Стокгольм.

Внимательный наблюдатель заметил бы, пожалуй, что стокгольмские торговые интересы молодого негоцианта ограничились всего лишь коротенькой беседой в кафе с неким пожилым господином в штатском, очень уж смахивающим на переодетого офицера. Заметил бы и, наверно, удивился, не понимая смысла этого опасного путешествия. Но подобные мелочи никого решительно в этом городе не интересовали. Стокгольм был в ту пору крупнейшим центром международного шпионажа, и творились в нем куда более странные дела.

Погостив в шведской столице меньше недели, Филипп Макнейл приобрел билет на пароход, отплывавший в Гельсингфорс. Впрочем, и в столице Финляндии не пожелал он задерживаться, быстренько перебравшись в Выборг, а оттуда — поближе к советской границе, к берегу реки Сестры.

Темной беззвездной ночью, под холодным секущим дождем вперемешку с хлопьями мокрого снега, переправится он через пограничную реку на вертлявом рыбачьем челне и, обходя сторожевые дозоры, зашагает к ближайшей железнодорожной станции. Будут на нем потрепанная фронтовая шинель, какие носят миллионы мужчин в России, старенькие солдатские сапоги, фланелевое солдатское белье с грубыми тесемками. И удостоверение будет у него на имя Иосифа Афиренко, сотрудника Петроградской чека. Достаточно ловко сфабрикованное финской жандармерией, с печатью и с неразборчивой подписью соответствующего начальства.

Позднее, в «Исповеди агента СТ-25», ночной этот эпизод приобретет свойства ужасно героического и ужасно опасного поступка. С таинственными шорохами, с подстерегающими на каждом шагу пулями и прочими живописными подробностями детективного жанра. Автор скромно умолчит о том, что переход его через границу по просьбе из Лондона организовали щедро оплаченные чины финской пограничной стражи и что все опасности, естественно, были сведены к минимуму, которого не избежишь даже за хороший гонорар.

Так или иначе, СТ-25 вступил в игру.

За десять месяцев нелегального пребывания в Петрограде и Москве использует он великое множество поддельных документов, помогающих сбить со следа советскую контрразведку. Будет называться Пантюшкой, будет сербским торговцем Сергеем Иличем, будет, уподобившись мелкому уголовнику, Ходей, будет Михаилом Ивановичем, Карлом Владимировичем, Генри Эрлсом, Александром Банкау, Саввантовым и просто Мишелем, душкой — соблазнителем восторженных девиц.

Несколько тревожных ночей доведется ему провести как безымянному бродяге, нашедшему приют в заброшенном могильном склепе купца первой гильдии Никифора Силантьевича Семашкова, и будет он со страхом прислушиваться к тишине Смоленского кладбища, куда, к сожалению, не догадаются заглянуть поисковые группы чекистов.

Многому найдется место в похождениях этого рыцаря плаща и кинжала. И предательству, и вероломству, и искусно разыгранной страсти к пожилой женщине, и соучастию в отвратительных уголовных преступлениях, когда очередную жертву убивают из-за угла ножевым ударом или отправляют к праотцам при помощи яда.

В «Исповеди агента СТ-25» все это окрасится в мягкие, почти акварельные тона. Предательство приобретет цвет чистого благородства, а измена станет как бы образцом джентльменской верности долгу.

В служебном кабинете Эдуарда Отто будут тем временем накапливаться материалы «Английской папки».

Однажды Профессор получит достоверную информацию о том, что СТ-25, или лицо очень на него похожее, пользуется служебным удостоверением на имя Александра Банкау — сотрудника политотдела одной из дивизий Седьмой армии — и что каким-то образом он умудрился проникнуть даже на заседание Петросовета.

Сигнал этот, сам по себе достаточно тревожный, заставит работников особого отдела провести огромную исследовательскую работу. Однако и самая строгая проверка не поможет установить, кто же снабдил англичанина столь важным документом. И не воспользуется он им больше ни разу, точно издали почует опасность.

Затем из пограничной комендатуры поступят сведения о каком-то долговязом иностранце, обморозившем якобы ноги во время нелегального перехода границы.

Приметы этого иностранца почти полностью совпадут с приметами СТ-25, давно известными Профессору. Но дальше начнутся затруднения, потому что иностранец сумеет каким-то образом скрыться от своих преследователей. Чтобы найти его в Петрограде, потребуется разыскать финского проводника, помогавшего ему добраться до города. Уйдет на это несколько дней, и вот, когда поиски увенчаются успехом, старого контрабандиста обнаружат на глухом пустыре с перерезанным горлом.

И наконец, при непонятных и трудно объяснимых обстоятельствах исчезнет из Петрограда, будто сквозь землю провалившись, Владимир Владимирович Дидерикс, или Студент, сынок известного царского адмирала, с гимназических лет имевший непреодолимую наклонность к авантюрам. Про Студента будет точно известно, что это давний английский шпион, начавший сотрудничать с «Интеллидженс сервис» еще при капитане Кроми. Затем выяснится, что был он активным участником ликвидированной в 1918 году контрреволюционной организации «Братство белого креста», которая существовала на деньги немецкой разведки.

Исчезнет Студент буквально за полчаса до своего ареста, а из найденных при обыске документов станет очевидна его связь с СТ-25.

Охотно подтвердят эту связь и простодушные соседи, чьим телефоном пользовался СТ-25, назначая свидания Студенту. Известна будет условная фраза, означавшая приглашение на очередную встречу с резидентом: «Не продаются ли у вас стеариновые свечи?»

Засада, оставленная на квартире сбежавшего Студента, ничего не даст. Не поможет и круглосуточное наблюдение за телефоном: никто больше не позвонит, никто не спросит, продаются ли стеариновые свечи.

Профессора все эти досадные осечки заставят призадуматься. Слишком уж много накапливалось вопросов, на которые не найти ответа. Кто убил старого контрабандиста, затруднив поиски англичанина? Кем был предупрежден Студент? Почему СТ-25 перестал пользоваться политотдельским удостоверением?

С подозрениями своими Профессор пойдет к Николаю Павловичу Комарову. Нет ли у англичанина облеченных доверием Чека помощников, не происходит ли утечка информации?

Комаров согласится с Профессором. Будут приняты дополнительные меры предосторожности.

В лжекооперативе «Заготовитель»

Следователь Карусь и Граф Клео де Бриссак. — За ширмой кооператива. — Золотая жила подпольного миллионера. — Студент исчезает

На Студента вышел молодой следователь особого отдела Петр Адамович Карусь, человек редкостного, почти фантастического упорства и доходящей до самоистязания щепетильности в делах службы.

Года через три, сам того не подозревая, Петр Карусь сделается вдруг объектом ожесточенных и несправедливых нападок. Сбежит из Петрограда одуревший от ненависти ко всему советскому Александр Амфитеатров, выпустит в эмигрантском издательстве свои «Горестные заметы» — антисоветскую книжонку, в которой обывательские сплетни будут настоены на густом наваре из желчи и бессильного злопыхательства беглеца. И в качестве примера комиссарского произвола в Совдепии изберет не кого-нибудь, а именно Петра Адамовича. Допрашивал, дескать, его некий следователь Карусь, тупица, оловянные глаза, безграмотная скотина, все жилы вымотал дурацкими своими расспросами.

До чего же слепит иногда злоба! Был Амфитеатров человеком не бездарным, выпускал интересные книги с тонкими литераторскими наблюдениями, а тут не сумел ничего разглядеть, ни в чем не разобрался. А освободили его из-под ареста как раз благодаря проницательности следователя Каруся, сумевшего отмести шелуху ложных обвинений. Но это к слову, между прочим.

Конечно, если бы не длительная и утомительная возня с самозванным Графом Клео де Бриссаком, оказавшимся в конце концов Ленькой Карпасом, ловким аферистом из Одессы, возможно, и раньше вышел бы Петр Карусь на следы таинственного Студента, но откладывать начатую работу или, тем более, комкать ее было не в правилах молодого чекиста.

Между тем запутанная история Графа потребовала немалого и весьма настойчивого труда, прежде чем удалось ее распутать.

Ленька Карпас всю жизнь был мошенником, но весьма осторожным, умеренным. Передергивал по маленькой в игорных клубах, исчезал на другой день после свадьбы, слегка обобрав очередную жену, умел чистенько подделать любую подпись. И не решился бы никогда на крупную аферу, да уж больно велик оказался соблазн.

Из достоверных источников Леньке стало известно, что на Съезжинской улице, в нетронутой квартире недавно умершего богача жительствует его безутешная вдова. Сравнительно молодая, при солидных капиталах, которых не коснулась национализация банков, поскольку деньги хранятся дома. Плюс к деньгам роскошная обстановка, картины, хрусталь, столовое серебро.

Еще узнал Ленька, что убитая горем вдова не прочь выйти замуж, но за кого попало не пойдет. Жених должен быть непременно знатного рода, желательно из бывших аристократов.

Соблазн был очень велик. Кипела в стране гражданская война, Петроград голодал и холодал, выстаивая длинные очереди за пайковыми восьмушками, а тут богатая вдова, фамильное серебро, сытость, благополучие.

И Ленька не выдержал — срочно превратился в Графа Клео де Бриссака. Умело подъехал к вдове, произвел впечатление и при первом подходящем случае доверительно раскрыл свою тайну.

Никакой он не Леонид Осипович Карпас — это только внешняя оболочка, — а урожденный граф и последний отпрыск известного аристократического рода Испании. Отец его, увы, был игроком, в пух и в прах промотал свое состояние в Монте-Карло и, не найдя другого выхода, пустил себе пулю в лоб. Красавица жена осталась после него с малюткой сыном на руках и тоже была на грани самоубийства. К счастью, в Монте-Карло оказался господин Карпас, сказочно богатый виноторговец с юга России. Он женился на внезапно овдовевшей красавице и усыновил несчастного малютку, дав своему названному сыну приличное воспитание.

Врал Ленька вдохновенно и неудержимо, вдова слушала с раскрасневшимся лицом, вопросов не задавала, и невозможно было разобрать — верит или не верит.

Дня через три стало ясно, что в основном верит, но несколько сомневается. Скромно потупившись, вдова пожелала увидеть какой-нибудь документ, свидетельствующий о знатном происхождении жениха.

Возникла, казалось бы, непреодолимая преграда. Но не таков был Ленька Карпас, чтобы склонять голову перед пустыми формальностями. Поехал на извозчике в испанское консульство, пошептался с уцелевшими чиновниками и вырвал нужную бумажку. Правда, чиновники подтвердили лишь то, что Клео де Бриссак является испанским подданным, а за подтверждение графского достоинства заломили такую непомерную цену, что Леньке Карпасу пришлось отступить. Тем более что и испанского подданства было вполне достаточно.

Дальше все пошло в ускоренном порядке. Сыграли свадьбу, вдова сделалась «графиней», а деньгами ее по мужнему праву завладел Ленька Карпас, он же Граф Клео де Бриссак.

Месяц спустя в Петроградскую чека примчались встревоженные родственники. Исчез куда-то Граф, исчезла «графиня», а вместе с ними исчезло и столовое серебро, и даже картины итальянских мастеров, висевшие в кабинете покойного богача.

История эта доставила Петру Карусю немало хлопот, хотя мог он передать ее милиции, посчитав обыкновенной уголовщиной.

Начисто обворованная «графиня» вскоре была найдена в психиатрической лечебнице, куда поспешил ее упрятать муженек. Чуть позднее обнаружился и Клео де Бриссак.

Петр Адамович не скрывал радости, разыскав своего Графа среди активных деятелей кооператива «Заготовитель». Как раз этим фиктивным кооперативом и предстояло ему заниматься в ближайшее время. Таким образом, выходило, что оба интересующих его дела как бы сливались в единое целое.

Кооперативы, в особенности продовольственные, росли в ту пору, точно грибы после теплого дождя. И нередко присасывались к ним всяческие ловкачи и комбинаторы, норовя проворачивать свои делишки за кооперативной ширмой.

Товарищество «Заготовитель» на первый взгляд выглядело вполне добропорядочным кооперативом. Зарегистрированный в совнархозе устав, солидная контора на Караванной улице, надлежащее количество пайщиков. И цель вполне достойная, заслуживающая всяческой поддержки Советской власти, — заготовка сельскохозяйственных продуктов и топлива.

Однако Петра Каруся не напрасно считали грозой ворья. В отличие от многих своих товарищей по особому отделу, имел он за плечами долголетний опыт службы в Коммерческом банке, а до того работал письмоводителем (пятнадцать рублей в месяц, спать в канцелярии, харчи свои) у известного петербургского стряпчего, большого знатока купеческих торговых секретов. Легче, чем другим чекистам, удавалось Петру Адамовичу докапываться до всех тонкостей преступных махинаций, как бы благовидно они подчас ни выглядели.

Истинное лицо «Заготовителя» раскрылось благодаря неторопливой и обстоятельной работе молодого следователя.

Прежде всего Петр Карусь установил, что председателем правления «кооператива» состоит вовсе не Антон Иванович Лопатинский, как значилось по документам, а бывший генерал Николай Степанович Аносов, которого разыскивали со времен корниловского мятежа, посчитав в конце концов сбежавшим из Петрограда. Маскировки ради генерал отрастил окладистую бороду, покрасил волосы, переоделся в штатское платье и даже фамилию сменил, сделавшись из Аносова Лопатинским.

В масть председателю были и члены правления — барон Стюарт, крупный домовладелец и лесопромышленник Дверницкий, биржевой маклер Абилевич, помещик Бениславский.

С подпольным миллионером Мечиславом Мечиславовичем Бениславским и с достойной его любовницей Еленой Зоргенфрей, по кличке Темная Кобылка, Петру Адамовичу пришлось повозиться даже больше, чем с Графом Клео де Бриссаком. Пока он докапывался до скрытых пружин их коммерческих сделок, допрашивал потерпевших и разбирался в пачках поддельных документов, пока ловил кинувшегося в бега авантюриста, ушло месяца три напряженной работы. Зато принесли они немало удивительных открытий.

— Интересно, сколько же здесь денег? — спросил Петр Адамович, когда беглого миллионера доставили в Чека, а на письменный стол следователя водрузили объемистый кожаный чемодан, битком набитый крупными купюрами.

— Затрудняюсь сказать, придется вам пересчитывать, — вздохнул Бениславский, тоскливо поглядывая на свой чемодан. — Деньги делают деньги, а для этого им положено находиться в движении…

— Каким же это образом?

— Да вы и сами знаете, — еще горестнее вздохнул Бениславский. — Который уж месяц ведете следствие…

Карусь, конечно, знал. Деньги делали деньги путем взяток и подкупа должностных лиц, закрывавших глаза на самые беззастенчивые аферы.

Была у Бениславского золотая жила, на поверку оказавшаяся небольшим дровяным складом в Новой Деревне. Всего-навсего с тысячу кубометров сырого осинового долготья, сложенного в аккуратные поленницы. Вот ее-то, эту золотоносную жилу, и эксплуатировал предприимчивый жулик, прикрывшись вывеской кооператива «Заготовитель».

Эксплуатировал ловко, смело, с нахальной убежденностью в своей неуязвимости. Сперва продал долготье кооперативу «Оптоснабжение», получив не за тысячу, а за десять тысяч кубометров; после этого, не переводя духа, перепродал Темной Кобылке, а та от своего имени заключила сделку с Трамвайным управлением Петрограда, уплатившим уже за пятнадцать тысяч кубометров. Затем как ни в чем не бывало начался второй круг продаж, затем третий.

Поленницы сиротливо мокли под осенними дождями, нанятый жуликами сторож распахивал складские ворота перед бесчисленными комиссиями и подкупленными «экспертами», а Мечислав Мечиславович и Темная Кобылка загребали шальные миллионы. И делалось это средь бела дня, причем выглядело вполне законным, надлежащим образом оформленным коммерческим предприятием.

«Слаба еще у нас финансовая дисциплина, нет настоящего контроля за расходованием народных средств», — невесело размышлял Петр Адамович, разбираясь в хитросплетениях ловких махинаций.

Аферы, прикрытые вывеской «Заготовитель», казались следователю крупнейшим и опаснейшим воровским делом года.

В Петроградской чека подобные истории расследовались довольно часто, и каждую положено было тщательно довести до конца, с обязательным опубликованием приговора в газетах.

Имелось, правда, у Петра Адамовича и неясное предчувствие, что за всем этим скрывается нечто более серьезное, чем обычная спекуляция.

Еще сильнее сделалось это подсознательное чувство, когда на одном из допросов Граф Клео де Бриссак упомянул вдруг некоего Студента, который пользовался конторой «Заготовитель» на Караванной.

— Для каких целей пользовался?

— Не знаю… Говорили, что свидания назначает… Не по кооперативным, понятно, вопросам…

— А вы сами видели Студента? Каков он из себя?

— Рыжий такой весь… Ходит в морском кителе, зубы спереди золотые…

Могло, конечно, быть и простое совпадение, случаются одинаковые клички, но, скорей всего, это был тот самый Студент, который сумел каким-то образом ускользнуть, когда ликвидировали «Братство белого креста».

Еще сильнее встревожился Петр Адамович, узнав, что Бениславский искал, оказывается, по всему Петрограду возможности переправить свои деньги за границу и что Студент будто бы собирался ему помочь, познакомив с заинтересованными английскими кругами.

Беседа с подпольным миллионером подтвердила опасения Петра Адамовича.

— На каких же условиях собирались вы помещать свои капиталы? — спросил Карусь.

Мечислав Мечиславович долго сопел и собирался с мыслями, прежде чем ответить на этот вопрос. И очень уж нехотя признал, что должен был отдать деньги англичанам под честное слово.

— Это непохоже на вас, Бениславский! Неужто без всяких гарантий, просто под честное слово? Не может быть…

— Видите ли, какая штуковина… Студент обещал познакомить меня с солидными людьми, у него большие связи… Сказал, что возвращать долг будут в устойчивой валюте…

— А когда возвращать? Надо думать, после победы Юденича?

— Нет, этого он не говорил! — испуганно поправился подпольный миллионер. — И вообще, гражданин следователь, я искренне сожалею…

— Сколько же вы дали денег Студенту?

— Полмиллиона рублей…

— В какой валюте?

— Триста тысяч керенками, а остальное франками и фунтами стерлингов…

— Да, плакали ваши денежки, Бениславский, — усмехнулся Карусь.

Дело жуликов и ворюг из «Заготовителя» приобретало, таким образом, совершенно новую окраску. Отложив допрос Мечислава Мечиславовича, Петр Карусь пошел советоваться с Профессором. Чем черт не шутит, быть может, за дровяными этими махинациями разглядишь самого резидента англичан?

Профессор был в те дни занят. Другие, не менее важные заботы беспокоили его с утра до поздней ночи.

Выслушав Петра Адамовича, Профессор согласился, что ниточка к Студенту заслуживает внимания Чека.

Поздно вечером был подписан ордер на арест Владимира Владимировича Дидерикса, но тот, словно кем-то предупрежденный, успел исчезнуть из Петрограда.

В материалах «Английской папки» появился еще один вопрос, на который не было ответа.

Литературный оборотень

Кто поставляет статейки для англичан. — Профессор и кадетская «Речь». — Газетный пират пойман с поличным. — Результаты очной ставки

Новую загадку, потребовавшую огромного труда и многих бессонных ночей, подкинули Профессору литературные круги Петрограда.

Вернее, не литературные круги, а темные литературные задворки большого города, где шипели и брызгались слюной злобствующие господа вроде небезызвестного Александра Амфитеатрова. Ни один из уважающих себя прозаиков и поэтов, группировавшихся в ту пору вокруг Максима Горького, не имел ни малейшего отношения к загадке, — это было ясно с самого начала. Еще меньше можно было сомневаться в боевых петроградских журналистах, честно выполнявших свой долг на фронте и в тылу. И все же хочешь не хочешь, искать приходилось среди пишущей братии.

СТ-25, как выяснилось, имел некоего сотрудника, регулярно поставлявшего ему клеветнические статьи для английской буржуазной прессы. Не то писателя, не то журналиста, и уж во всяком случае заведомого мерзавца, поскольку статейки эти, смесь полуправды с самыми дикими небылицами, носили безусловно контрреволюционный характер.

Еще было известно, что СТ-25 изредка пользуется квартирой своего литературного сообщника, назначая в ней встречи с нужными людьми. Называлось это «свиданием у тетушки Баси», причем пароль менялся каждый месяц.

Литератор сей, похоже, был связан с английской разведкой с давних времен и достался новому резиденту «Интеллидженс сервис» еще от капитана Кроми. Завербован был, по-видимому, Князем Дмитрием Шаховским, как называл себя разоблаченный чекистами корреспондент «Утра России» Александр фон Экеспарре.

Обращала на себя внимание довольно широкая осведомленность литературного оборотня в городских новостях, во всяческих слухах и сплетнях и, что особенно настораживало, в некоторых подробностях текущей деятельности Петроградской чрезвычайной комиссии.

Способ изготовления статеек был прост. Брался какой-либо фактик из действительно имевших место, причем известных лишь немногим работникам Чека, и к этому фактику, как начинка к пирогу, в изобилии присочинялись самые фантастические и нелепые подробности.

— Случаи, как видишь, давнишние, — сказал Николай Павлович Комаров, когда они вместе рассмотрели все материалы. — Либо прошлогодние, либо шестимесячной давности. Значит, по этому периоду и нужно искать утечку информации…

Совет начальника особого отдела был резонным, хотя и не мог облегчить задачу, внезапно возникшую перед Профессором. А задача эта оказалась чрезвычайно сложной и трудоемкой, требуя длительного поиска. Попробуй-ка найди в Петрограде нужного тебе писаку-анонимщика, если неизвестны ни имя его, ни адрес, ни самые общие приметы! К тому же сей гусь имеет все основания запутывать следы. Оборотни, они тем и опасны, что с дьявольской ловкостью маскируют свою подлинную личину. Считается небось вполне лояльным гражданином, а возможно, и на службишку пристроился, в делопроизводители какие-нибудь, в канцеляристы.

Поразмыслив хорошенько, Профессор отправился в Публичную библиотеку и засел за толстые подшивки «Речи», «Русского слова», «Петроградского курьера» и других буржуазных газет, прикрытых Советской властью. Малоприятное, конечно, занятие, и ощущение все время такое, будто копаешься в нечистотах, но другого выхода у него не было.

Чутье подсказало Профессору заняться в первую очередь годовым комплектом «Речи», центрального органа распущенной кадетской партии.

Впрочем, если уж быть совершенно точным, не только чутье, но и некоторая толика личного пристрастия, неплохо помогающего в работе. Именно на страницах «Речи», успевшей к тому времени переименоваться в «Свободную речь», появилась однажды гнусная заметочка, изображавшая его, Эдуарда Морицевича Отто, профессионального революционера-большевика, в виде некоего бродяги без роду, без племени, чуть ли не разыскиваемого полицией уголовного преступника.

Случилось это ранней весной 1918 года. Вместе с другом своим Виктором Кингисеппом и другими коммунистами боролся он тогда за Советскую власть в родной Эстляндии, готовил вооруженный отпор немецким оккупантам, создавал боевые рабочие дружины. Горячее было время, незабываемое…

Правда, борзописцы из «Речи», чудовищно наглые, осатаневшие от лютой своей ненависти, никого не щадили в тщетных попытках повернуть колесо истории. Что им стоило облить грязью никому не известного функционера большевистской партии, если облаивали они самого Ленина и других вождей революции. Да еще в каких площадных выражениях, с какой яростью!

И вот теперь, спустя полтора года, Профессор сидел за узеньким библиотечным столом и, подобно студенту перед экзаменом, внимательно штудировал сочинения своих классовых врагов. Вероятно, друзья его по особому отделу, расскажи он о своем замысле, нашли бы эту затею бесперспективной. «Все они одинаковы, эти господа! — сказали бы друзья. — И стиль у них известно какой — антисоветский».

Общий тон номеров «Речи» был, разумеется, совершенно одинаковым, в этом он нисколько не сомневался. Искал он другое, терпеливо просматривая страницу за страницей, и в конце концов, кажется, нашел.

Так или иначе, но появилась по крайней мере зацепка, с которой следовало начинать поиск. Кто знает, быть может, и приведет она к цели, обнаружив литературного оборотня, снабжающего англичан своей стряпней. Ну, а если окажется напрасной тратой сил, тогда придется искать дальше.

Профессор запросил информацию о фельетонисте газеты «Речь» В. Бурьянове. Из всего многочисленного аппарата кадетского органа интересовал его лишь этот фельетонист, будто все прочие были невинными голубками. Информация требовалась по возможности подробная.

К исходу следующего дня все необходимые сведения были на столе у Профессора. Под псевдонимом Василий Бурьянов, как выяснилось, подвизался в «Речи» вплоть до ее закрытия некий Соломон Львович Бурсин, недоучившийся студентик из Витебска. Убеждений неколебимо кадетских, развязен, боек, с хлестким и несколько циничным пером профессионального газетного разбойника, за что даже в редакции был прозван Пиратом. Правда, последнее обстоятельство Профессор знал и без справки: недаром он внимательно ознакомился с фельетонами Пирата, обнаружив в них какое-то трудно уловимое сходство с материалами литературного оборотня, работающего на англичан.

В течение последних месяцев, сообщала справка, никакого участия в печати не принимает. Так же, впрочем, как и большинство других буржуазных журналистов. Числится на службе, скорее всего фиктивной, в столовой Дома литератора на улице Некрасова, избран членом правления Петроградского профессионального союза журналистов. Профсоюз этот, как и Дом литератора, достаточно подозрительная организация, объединяющая, главным образом, враждебных Советской власти бывших работников печати.

Многообещающим был конец справки. Оказывается, этот самый Бурсин — Бурьянов до весны 1919 года частенько наведывался к своему земляку или родственнику Семену Геллеру, работавшему в отделе по борьбе со спекуляцией. Являлся почти ежедневно, пока Геллера не выгнали из Чрезвычайной комиссии. И, что особенно занятно, обнаруживал крайнее любопытство, расспрашивая о работе отдела.

Спустя час Профессору сообщили подробности увольнения Геллера. Они тоже были любопытны. Отчислен, как не справлявшийся со своими обязанностями следователя. К тому же нечистоплотен в быту, с барскими замашками. Завел любовницу из киноартисток, небезызвестную в городе Кару Лотти, по прозвищу Рыжая баронесса, устраивал на ее квартире кутежи. Злоупотреблений по службе не обнаружено. В интересах дела было принято решение отстранить от чекистской работы. По партийной линии записан выговор со строгим предупреждением.

В тот же день, дождавшись возвращения Николая Павловича Комарова из Смольного, Профессор явился к своему начальнику. Комаров, как обычно, выслушал его молча, лишь постукивал пальцем по столу.

— Предлагаю обыск на квартире и, если обнаружатся компрометирующие материалы, арестовать сукина сына…

— А если не обнаружатся? — мягко улыбнулся Николай Павлович. — Представляешь, какие вопли поднимут эти господа?

— Уверен, что найду… Обрати внимание на слишком странные совпадения: стиль статеек почти одинаков, шлялся зачем-то к Геллеру, да и Геллер этот, видно, сомнительная личность…

— Ну что ж, действуй! — согласился Николай Павлович. — На квартире оставь засаду… Правда, с доказательствами у тебя не густо, дорогой отсекр, сплошные догадки и предположения, но попробовать надо. В случае чего принеси извинения, в разговоры не вступай… И насчет англичанина, разумеется, ни слова…

Извиняться перед Бурсиным — Бурьяновым не понадобилось.

Профессор сам отправился на Надеждинскую улицу, где квартировал бывший фельетонист «Речи». И с присущим ему терпением выслушал слишком громкие протесты хозяина, вопившего о большевистском произволе и грубейшем нарушении свободы личности, которые он, широко известный русскому обществу журналист, вынужден будет предать гласности.

— Не в английской ли прессе, уважаемый Соломон Львович? — едко спросил Профессор. — Там этот товар ходовой…

На письменном столе хозяина, поспешно прикрытый клеенчатым чехлом, стоял видавший виды «ундервуд»: впопыхах, торопясь, по-видимому, открыть дверь, Бурсин — Бурьянов не успел вытащить из машинки наполовину отпечатанный лист. Это была концовка статьи, оставалось лишь допечатать несколько заключительных фраз.

— Прелюбопытнейшая, однако, статейка, — сказал Профессор, внимательно ознакомившись с уже напечатанными листами. — Разрешите узнать, для какого печатного органа предназначено сие сочинение?

— Я категорически протестую! — еще громче завопил хозяин, хотя и понимал, должно быть, что схвачен с поличным. — Вам придется ответить за свои самоуправные действия! Я буду жаловаться! Мои друзья немедленно телеграфируют в Москву!

— Жаловаться, гражданин Бурсин, никому не запрещено! — спокойно возразил Профессор. — И протест ваш, сами извольте убедиться, записан мною в протокол обыска. А теперь попрошу побыстрей собраться, вы арестованы…

Статья, найденная у Бурсина — Бурьянова, не оставляла ни малейшего сомнения в истинном лице литературного оборотня. Называлась она «Из записной книжки журналиста» и в умышленно издевательских тонах рассказывала историю ареста и последующего освобождения из тюрьмы князя Васильчикова, бывшего министра земледелия, крупного царского сановника.

Варево было густым. Истине соответствовал всего один факт, да и тот умышленно извращенный, вывернутый наизнанку.

В августе 1918 года, после злодейских выстрелов в Ленина и убийства Урицкого, Петроградская чека вынуждена была произвести аресты лиц, принадлежавших к столичной аристократии. Арестовали среди прочих и князя Васильчикова, а спустя несколько месяцев, когда обстановка несколько разрядилась, освободили из заключения.

Вокруг этого факта автор статьи наворотил горы выдумки, лукаво рассчитанной на вкусы редакторов «Таймс» и других лондонских изданий. Будто освобожден был несчастный князь-мученик в результате самоотверженных усилий группы доброхотов, будто исходили указанные доброхоты множество бюрократических инстанций, добиваясь приема у бессердечных руководителей «чрезвычайки», предприняли даже путешествие в Москву, подвергаясь при этом всяческим унижениям и оскорблениям. Попутно, в угоду вкусам заказчиков, воспроизводились вымышленные разговоры с Дзержинским, Ксенофонтовым, Петерсом, Комаровым и другими видными чекистами.

На допросах литературный оборотень крутился подобно карасю на сковородке. Сперва попытался отказываться от показаний, затем признал, что найденную у него статью взялся перепечатать по просьбе некоего коллеги, чье имя назвать не может по причинам нравственного характера, затем, будучи припертым к стенке, нехотя подтвердил свое авторство и тут же, не моргнув глазом, принялся уверять, что писал статейку просто так, ради литературного озорства, не рассчитывая на публикацию.

Крутежка была мелкая, подленько трусоватая, и Профессору стоило немалых усилий оставаться хладнокровным. Откровенно говоря, ждал он известий от засады, оставленной на квартире Пирата. Вдруг пожалует на Надеждинскую сам СТ-25 или кто-нибудь из людишек английского резидента. Тогда и разговор пойдет другой.

Но засада, к сожалению, оказалась безрезультатной. Вдобавок, дня через три посыпались в Чека петиции, организованные единомышленниками Бурсина — Бурьянова. Коллективный протест «против ареста всеми уважаемого талантливого журналиста» прислало правление Дома литератора на улице Некрасова. Следом прибыла бумажка из Петроградского профессионального союза журналистов.

Стало очевидным, что англичанин на Надеждинскую не явится и засаду надо снимать.

Бурсин — Бурьянов усиленно открещивался от каких-либо связей и знакомств с резидентом «Интеллидженс сервис». За свою статью, обнаруженную при обыске, он готов нести ответственность, если только по советским законам карается литературное творчество, а другого ничего за ним нет. И вообще он никогда не был противником Советской власти, это могут засвидетельствовать многие его знакомые.

— Ну, положим, ваши статьи в «Речи» говорят совсем о другом, — усмехнулся Профессор. — Да и про князя Васильчикова наврали вы с вполне определенной целью. Кстати, а откуда вам стало известно об аресте и освобождении князя Васильчикова?

— Слышал от кого-то…

— Точнее, пожалуйста.

— Право, не помню теперь… Вероятно, от кого-нибудь из знакомых…

— А не Геллер вам сообщил?

Услышав о Семене Геллере, литературный оборотень заметно потускнел. И уж вовсе сник, когда дошло дело до очной ставки с бывшим чекистом.

— Чего уж отпираться, Соломон Львович, — сказал на очной ставке Семен Геллер. — Бегали вы ко мне, как я теперь понимаю, за информацией. И про князя Васильчикова, помнится, расспрашивали, ссылаясь на свои журналистские надобности… Мне бы, конечно, следовало поинтересоваться, какие это надобности, а я вам поверил по дружбе…

Волей-неволей пришлось Бурсину — Бурьянову признать: да, информация об аресте князя Васильчикова получена им в Чека, от Семена Геллера, а все остальное он присочинил от себя, просто взбрело в голову пофантазировать.

Не этого признания ждал Профессор. Где СТ-25, как выйти на его след — вот что не давало ни минуты покоя.

Уравнение с неизвестными

Торпедные катера атакуют Кронштадт. — Разговор с лейтенантом Нэпиром. — Варианты правильные и неправильные. — Подозрительное сборище у фабриканта Вахтера. — СТ-25 изображает эпилептика

Заботы, заботы, сколько их было у чекистов в тот грозный час революции и как нагромождались они одна на другую, как увеличивались и усложнялись, нисколько не считаясь с ограниченными человеческими возможностями, не спрашивая, отдохнул ли ты хоть разок за последние недели и способен ли дальше нести свою бессонную вахту!

Партия доверила чекистам охрану завоеваний революции от посягательств врага. Лучших коммунистов отбирала партия на эту ответственнейшую работу, и тут уж нельзя было ссылаться на усталость. Поставили тебя на революционный пост — значит, выкладывайся весь, без остатка.

Много волнений доставила Профессору история с английскими связными катерами.

Еще в середине июля 1919 года береговые посты засекли в Финском заливе загадочное суденышко.

Удивляло это суденышко необыкновенной, почти фантастической скоростью. Приходило со стороны Териок по утрам, перед восходом солнца, и молниеносно исчезало, оставив позади себя огромный пенный бурун.

Штаб обороны города распорядился открывать огонь по подозрительному суденышку. Раз или два его обстреливали береговые батареи, не достигнув, правда, особого успеха. Не удалась и попытка перехватить его в море.

Приглашенные в Петроградскую чека артиллеристы единодушно утверждали, что скорость суденышка превышает сорок миль в час. Ничего подобного на флотах тогда еще не знали, скорость была рекордной.

Профессор, как и некоторые другие товарищи, высказал предположение, что является оно на связь. Никто с ним не спорил, хотя видно было, что многих одолевают сомнения. Если на связь, то к кому именно? Ведь ни одной живой душе не удалось видеть суденышка приставшим к берегу.

Вскоре завеса тайны приоткрылась.

Восемнадцатого августа, в четвертом часу утра, англичане учинили разбойничий налет на кронштадтскую гавань. Налет этот был тщательно подготовлен и имел целью ввести советских моряков в заблуждение. Сперва, явно отвлекая внимание обороны, нагрянули самолеты. Следом за ними в гавань со стороны Петрограда ворвались маленькие скоростные суденышки.

Это были торпедные катера — новинка английской судостроительной промышленности. С четырехсотсильными моторами, с торпедным вооружением и пулеметными установками на борту, а также с предусмотрительно вмонтированными мощными взрывпатронами. Экипажам катеров было приказано в случае неудачи взрываться, чтобы не раскрыть секрета нового оружия.

Адмирал Коуэн надеялся одним ударом вывести из строя линейные корабли «Петропавловск», «Андрей Первозванный», а также подводные лодки Балтфлота, стоявшие у борта плавучей базы «Память Азова». Кроме того, катерники должны были атаковать сухие доки, исключив таким образом возможность быстрого восстановления поврежденных линкоров.

Но адмирал изрядно просчитался.

Наткнувшись на прицельный огонь балтийских комендоров, в особенности меткий с дежурного эсминца «Гавриил», пираты бросились врассыпную. Три катера были потоплены, еще три повреждены. Барахтавшихся в воде катерников выловили и взяли в плен. Никто из них, понятно, не захотел взрываться вместе со своими секретными катерами.

Судовой электрик с «Гавриила» впоследствии довольно язвительно описывал, как все это выглядело в натуре:

«Англичане плавали. В числе пленных оказался и командир катера. Наши моряки взяли его под руку и повели в кают-компанию. Шел он потупив глаза, как пойманный вор. Раненым была оказана медпомощь. Мы переодели их в сухое белье, в форменки. „Совсем стали вроде наших“, — заметил кто-то из моряков. Комиссар наш распорядился подать им чай с сахаром, и от скудного своего пайка мы уделили им немножко хлеба. Хоть и разбойники, а все же жалко, пришлось кормить».

Следствие по необычному этому происшествию начал особый отдел Балтфлота. На другой день Профессора вызвал к себе Николай Павлович.

— Твоя правда, — сказал он, вручая Профессору тоненькую следственную папку. — Потолкуй, пожалуйста, с этим господинчиком. Надо полагать, знает он многое…

Командир английского торпедного катера лейтенант Нэпир дал на следствии весьма важные показания.

— Мне известно, — заявил Нэпир, — что два катера нашего отряда регулярно поддерживали сообщение с Красным Петроградом, перевозя туда и обратно пакеты с корреспонденцией. Ходили катера в устье Невы, где встречались с неизвестным мне лицом. В Териоках они брали курьеров, чтобы доставить их в Петроград. Курьеры сами устанавливали день, когда следует за ними вернуться.

От сознания ли своей вины перед Советской властью или по робости натуры, но лейтенантик изрядно перетрусил. Беседовать с ним пришлось без переводчика и без составления официального протокола, пришлось даже подбадривать. Пусть немножко очухается аника-воин, а то зубами стучит от страха.

Сперва Нэпир не прибавил ничего нового. Отряд у них засекреченный, особого назначения, а в чужие дела он, естественно, не совался. Ходили слухи, что некоторые экипажи возят курьеров, вот и все, что он знает.

Но Профессор умел расспрашивать, и постепенно начали выясняться существенные подробности. Отрядом торпедных катеров командует, оказывается, никому не известный лейтенант Августус Эгар, который к тому же подписывается не фамилией своей, как все нормальные люди, а кодовым знаком — СТ-34. В графстве Эссекс, где они занимались испытанием секретного оружия, Эгара не было и в помине, назначили его перед отъездом в Финляндию. В отряде поговаривают, что это не кадровый морской офицер, а сотрудник специальной службы.

— Какой службы?

— Полагаю, «Интеллидженс сервис»…

— А вы уверены, что подписывается он кодовым знаком?

— Своими глазами видел! — готов был поклясться Нэпир.

Под конец беседы, совсем уж освоившись, Нэпир принялся расхваливать безукоризненное произношение своего следователя. Признаться, у них в Англии бог знает что говорят про кошмары Чека, и поэтому вдвойне приятно встретить здесь столь любезного и хорошо воспитанного человека. Не объяснит ли, кстати, господин Отто, где он выучился английскому языку?

Следовало, наверно, одернуть лейтенантика, чтобы не лез с глупыми вопросами. А впрочем, шут с ним, пусть спрашивает! Не объяснять же, что занимался он в свое время по поручению партии транспортами с нелегальной литературой и до петухов, бывало, просиживал, изучая английский. Лейтенантик небось бегал тогда в коротеньких штанишках…

Окончив разговор с Нэпиром и твердо пообещав лейтенанту, что возвращение на родину гарантируется после окончания гражданской войны, Профессор решил устроить маленький перерыв.

Очень это помогает — пройтись хотя бы четверть часика по Александровскому скверу. Шуршат под ногами сухие осенние листья, в лицо дует порывистый балтийский ветер, и как-то яснее становится голова.

Самодовольство никогда не было свойственно Профессору, и он, разумеется, не мог удовлетвориться достигнутыми результатами. Слишком медленное и незаметное продвижение вперед, слишком много времени уходит на проверку разных вариантов.

Напоминало это уравнение с неизвестными. Берешь один возможный ключ и, убедившись в его непригодности, отбрасываешь в сторону, берешь второй, пятый, десятый, а время движется с неумолимой быстротой, и противник твой все еще имеет фору в этой затянувшейся игре. Серьезный, видно, противник, опытный, искушенный в тонкостях конспиративной техники. Ходит, скорей всего, где-то рядышком с тобой, плетет паутину своих интриг, а ты сиди думай, снова и снова пробуй всяческие ходы.

Сперва Профессор считал, что СТ-25 должен связаться с Борисом Савинковым или с его людьми. Вполне было логично предположить такую связь. На кого же и опереться резиденту англичан, по крайней мере в начале своей деятельности, как не на эсеровское подполье?

Борис Викторович Савинков издавна имел в Петрограде свои конспиративные квартиры и явки. Были у него под рукой ловкие настырные людишки, сохранились кое-какие связи. Вполне мог взять англичанина под свое покровительство, тем более за приличный гонорар, — уж что-что, а деньги Борис Викторович любил.

Но савинковский вариант пришлось сразу исключить. Конспиративная квартира на улице Некрасова, та самая, в которой скрывался Керенский после своего нелегального возвращения в Петроград, давно пустовала. Парикмахерский салон Луи Рейделя на Невском, служивший эсерам пунктом связи, был также закрыт. Да и сам Борис Викторович исчез из Петрограда задолго до СТ-25, подавшись в Ростов-на-Дону, к генералу Каледину, а оттуда после неудачных мятежей в Ярославле и Владимире — в услужение к адмиралу Колчаку.

Не срабатывал, к сожалению, и вариант с Королевой Марго, хотя на первый взгляд казался вполне перспективным. Адресок этот на Моховой улице Профессор взял на заметку, едва только занялся «Английской папкой». И глупо было бы им пренебречь, если точно установлено, что именно на Моховой, и именно у Королевы Марго, скрывался год назад Сидней Рейли, главный организатор провалившегося «заговора послов». Приезжал в Петроград и первым делом шел на Моховую.

Хозяйкой конспиративной квартиры на Моховой улице была Марья Михайловна Керсновская, прозванная Королевой Марго. Красотка, каких поискать, львица петербургского полусвета, не то вдова прибалтийского барона, убитого на войне, не то из разведенных дамочек, существующих за счет женских своих прелестей. Словом, фигура, достойная внимания. Профессору довелось как-то увидеть ее мельком, и он еще подумал, что Сидней Рейли, этот многоопытный обер-шпион, изрядно рисковал, связавшись со столь заметной любовницей.

Тем не менее логично было предположить, что следом за одним англичанином вполне может заявиться на Моховую и другой. Преемственность в разведке довольно частое явление, особенно когда не хватает надежных явок.

Ежедневно Профессору докладывали о всех визитерах Королевы Марго. Как правило, это была явно подозрительная публика, в которой без труда опознаешь переодетое офицерье. И делишки творились у Королевы Марго явно подозрительные: какие-то спекуляции, тайные встречи, нахальные нарушения паспортного режима. Только не показывался на Моховую никто, хоть сколько-нибудь похожий на СТ-25, и Профессор успокаивал своих помощников, приказывая не трогать до поры до времени Королеву Марго.

Короче говоря, варианты возникали один за другим и, не подтвердившись, отбрасывались, уступая место новым рабочим гипотезам. Тратилось на них драгоценное время, тратилась энергия, а результатов не было.

Следствие, похоже, зашло в тупик. Однако Профессор не унывал и не позволял унывать товарищам. «Чем больше трудностей, — говорил он, — тем больше нужно характера. И, само собой разумеется, внимательности. К каждой мелочишке, к каждому пустяку, потому что разгадку в подобных головоломках заранее не предскажешь, искать ее надо без отдыха».

Вот, к примеру, любопытная информация с улицы Халтурина, бывшей Миллионной, — стоит к ней присмотреться. Еще недавно такая информация была попросту немыслима: жили на этой улице главным образом титулованные особы, а пролетарским элементом и не пахло.

Да, факты занятные. Активисты домового комитета бедноты с возмущением сообщали в Чека о безобразиях фабриканта Вахтера, бывшего владельца мануфактурной фирмы «Вахтер и К°». Домовый комитет поприжал этого недорезанного буржуя, отобрав четыре комнаты в пользу нуждающихся, но и в оставленных ему помещениях ведет он разгульную житуху. Недавно, к примеру, закатил вечеринку с гостями, сплошные собрались князья и графья. Румынский оркестр был приглашен, пьянствовали, песни пели под гитару.

И, что самое странное, вспомнили ни с того ни с сего Кронштадт. Войдем, мол, в него с черного хода… А в газетах аккурат пишут про английское разбойничье нападение…

Профессор навел справки.

Фабрикантовы гости оказались личностями довольно приметными. Это уж был не липовый граф Клео де Бриссак, которого вывел на чистую воду Петр Карусь, это была настоящая аристократия. Его сиятельство князь Петр Александрович Оболенский с супругой, известный петербургский англофил, личный друг и собутыльник капитана Кроми граф Мусин-Пушкин, дочь крупного помещика Высокосова, путавшаяся с английским послом сэром Бьюкененом. И остальные все как на подбор сплошь «бывшие». За такой публикой нужен глаз да глаз.

И все же гости фабриканта сами по себе не могли заинтересовать Профессора. Ну, собрались и собрались, никому, в конце концов, это не возбраняется. Непонятно было, с какой стати вздумалось им горланить песни про Кронштадт как раз в канун английского налета. Торпедные катера ворвались в гавань 18 августа на рассвете, а эти весельчаки начали свою гулянку с вечера 17 августа. И песенка была какая-то загадочная:

Ура! Ура! Палят в Кронштадте, Мы черным ходом к ним войдем…

Легче бы легкого доставить всю компанию в Чека. Извольте, дескать, господа, объясниться: что значит — войдем с черного хода и откуда вам известно про разбойничьи замыслы английского адмирала Коуэна?

Только вряд ли это будет верным ходом. Начнут крутить, от всего отопрутся. Нет, разумнее было понаблюдать за этой публикой, не вспугивая раньше срока. Кто знает, вдруг выведут на след?

В Петроградской чека шла в это время подготовка к новым массовым обыскам в Петрограде. Явственно возросла угроза наступления Юденича, нужно было очищать город от враждебных элементов, укрепить тылы обороны.

Впервые повальные обыски в буржуазных кварталах Чрезвычайная комиссия организовала еще весной 1919 года, в период первого похода белогвардейцев. Участвовало в этих обысках почти двадцать тысяч добровольных помощников Чека, и операция была поистине грандиозной. Коммунисты, балтийские моряки, рабочие и работницы с крупных заводов, они взяли на себя основную работу, а аппарат Чека лишь руководил проческой города. И результаты обысков были отличные. Нашли тайные склады оружия, обезврежено было немало отъявленных врагов Советской власти.

Про себя Профессор надеялся, что в сети новой облавы попадется и тот, кто интересовал его больше всего. Желательно вместе с помощницей, с этой таинственной Мисс, состоящей в переписке с самим Юденичем.

Особых оснований для подобных надежд не было, и все же он надеялся. Сам пошел на инструктаж руководителей поисковых групп, подробно рассказал о приметах высокого англичанина и немолодой женщины с властными, злыми глазами.

Квартиру фабриканта Вахтера Профессор решил не трогать. Было решено не беспокоить и Королеву Марго.

Осенняя проческа города прошла организованно и вполне себя оправдала. Снова были обнаружены целые горы припрятанного оружия, и снова, как и весной, удалось задержать изрядное число ушедших в подполье врагов. Кого только не оказалось среди этой угодливо льстивой и втайне ненавидящей толпы! Бывшие сенаторы и тайные советники с фальшивыми документами, генералы и казачьи атаманы, не успевшие удрать к Деникину, высшие жандармские чины, банкиры, валютчики, словоохотливые содержательницы ночных притонов — все они наперебой доказывали свою приверженность идеям Советской власти, все клялись, божились, беззастенчиво врали и, получив направление на оборонные работы, уходили копать окопы.

СТ-25 в этой толпе не было.

Спустя месяц Профессор с досадой узнал, что английского резидента выручила чрезмерная жалостливость наших людей. В доме на Васильевском острове, в квартире самой Мисс, где он ночевал, происходил обыск. Как на грех, хозяйка постелила ему в кабинете, в угловой комнате с окнами на улицу, и он уже считал себя попавшим в ловушку, не зная, что предпринять. Надумал в самую последнюю минуту — довольно правдоподобно разыграл эпилептический припадок. И сердобольные балтийские моряки, пришедшие с обыском, решили воздержаться от проверки документов «тяжелобольного».

— Мы еще за доктором хотели бежать, да хозяйка вмешалась, — объясняли они позднее Профессору. — С ним, говорит, часто это бывает, а доктор тут ни к чему…. Вот мы и поверили. Кто же знал, товарищ комиссар, что это сукин сын! Пожалели его, думали, и верно припадочный…

Много лет спустя, когда появится в продаже «Исповедь агента СТ-25», ночной этот эпизод на Васильевском острове получит несколько иное объяснение. О добрых чувствах моряков, не пожелавших тревожить больного человека и даже собравшихся бежать за врачом, Поль Дюкс, разумеется, писать не станет. Какие там, к дьяволу, добрые чувства! Просто он, несравненный и хладнокровнейший Поль Дюкс, обнаружил редкостное присутствие духа, мобилизовал свою железную волю супермена и мгновенно вызвал обильное выделение пены изо рта. Вот и все объяснение, а добрые чувства тут ни при чем…

«Тело мое напряглось подобно стальной пружине, кулаки сжались, и из-под ногтей брызнула алая кровь. Лишь бы выступила пена на губах, — думал я, — лишь бы скорей выступила, а эти примитивные существа в полосатых матросских тельняшках должны мне поверить…»

Что ж, пена действительно выступила, господин Дюкс…

В октябре началось осеннее наступление армии Юденича. Как и предвидели чекисты, одновременно оживилась контрреволюционная нечисть в самом Петрограде. В одну ночь вспыхнуло несколько крупных пожаров, вызванных диверсантами, причем особенно ощутимый урон был нанесен нефтебазе. В последнюю минуту удалось предотвратить диверсию на крупнейшей городской электростанции.

Работы в Чека, естественно, прибавилось. Многие сотрудники Чрезвычайной комиссии к тому же были отправлены на фронт, многие ранены в жестоких боях с наступающими белогвардейцами, а многие и головы сложили, геройски отстаивая Красный Петроград.

Профессор по-прежнему занимался своей «Английской папкой». Работал, сутками не выходя из кабинета, сопоставлял и анализировал факты, думал, прикидывал по-всякому, лишь изредка разрешая себе получасовую прогулку на свежем воздухе.

Курьер ошибся адресом

Чека получила сигнал. — Григорьев становится поручиком. — Белогвардейский «штаб» в лесной сторожке. — «Православные мы, истинно православные!»

Автором комбинации в Ораниенбауме следует считать Александра Кузьмича Егорова, начальника особого отдела береговой обороны Петрограда. Как и многие питерские чекисты того времени, был он старым большевиком-подпольщиком, немало помытарился в царских тюрьмах, участвовал в Октябрьском вооруженном восстании, а на работу в Чека попал по партийной мобилизации, отдавшись ей со всей страстью и неподкупной честностью убежденного коммуниста.

В архивах уцелела докладная записка Егорова, сообщающая об итогах комбинации. Документ, естественно, официальный, строгий, без какой-либо эмоциональной или беллетристической окраски:

«Военмор Д. Солоницин сообщил нам, что из Петрограда прибывает некий гражданин к начальнику ораниенбаумского воздушного дивизиона и что он, военмор Солоницин, должен переправить его к белым с какими-то секретными документами. В связи с вышеизложенным мы разработали соответствующий план оперативных мероприятий для скорейшего выяснения истинной обстановки и пресечения вражеских интриг…»

Мероприятия особого отдела оказались в егоровском духе. Таков уж он был, Александр Кузьмич Егоров, во всякое, даже совсем простенькое, дело стремился внести неистребимую свою выдумку и дотошную обстоятельность.

А началась эта история, когда до Октябрьской годовщины оставалось меньше недели. Впрочем, праздника в Ораниенбауме не чувствовалось. Да и какой может быть праздник, если Юденич не отогнан от Питера? Вдобавок еще англичане прислали в помощь белогвардейцам свой монитор «Эребус». Бьют из чудовищных пятнадцатидюймовых орудий — по всему городу сыплются стекла.

— Ох и несладко нашим ребятам на позициях! — сокрушался дежурный по отделу, прислушиваясь к тяжелым стонущим разрывам английских снарядов. — Долбят и долбят, паразиты…

Криночкин рассеянно согласился с дежурным. Какая может быть сладость от пятнадцатидюймовых гостинцев врага! Криночкину дозарезу требовалось зайти к Александру Кузьмичу, и думал он совсем не об английском обстреле. До вечернего поезда в Петроград оставалось с полчаса, а настырный этот морячок все не выходил от Егорова.

— А что, если мне заскочить на минутку?

— Валяй заскакивай, — милостиво разрешил дежурный. — Только шуганет он тебя за здорово живешь…

Василий Криночкин был самым молодым сотрудником особого отдела, — не по возрасту, конечно, а по стажу чекистской работы. Взяли его из коммунистического отряда особого назначения вскоре после ликвидации мятежа в форту Красная Горка и пока что придерживали на второстепенных поручениях — съездить с секретным пакетом в Реввоенсовет флота или навести порядок на пристанционных путях, где с ночи скапливаются неистребимые мешочники. Одним словом, мелочишки. Начальник, правда, сказал ему несколько обнадеживающих слов, но было это уже давно. «Привыкайте, Криночкин, присматривайтесь, — сказал тогда Александр Кузьмич. — И будьте всегда наготове. Чекист, он вроде патрона, загнанного в патронник: если понадобится — обязан выстрелить без осечки».

Но сколько же времени полагается ждать? Другие товарищи — такие же, между прочим, не какие-нибудь особенные — ездят на серьезные операции, отличаются, лежат в госпиталях после ранений, а он, Василий Криночкин, все фильтрует шумливые спекулянтские толпы: у кого законных два пуда, согласно декрету товарища Ленина, тот проезжай без задержки; кто везет для продажи — попрошу пройти в комендатуру. От тихой жизни и патрон имеет свойство ржаветь, разве начальник этого не понимает?..

И все же Криночкин поступил разумно, не сунувшись к Александру Кузьмичу без спросу. До вечернего поезда оставалось всего минут десять, и тут Егоров сам выбежал из кабинета. Чем-то страшно озабоченный, нетерпеливый.

— Григорьева ко мне! Одна нога здесь, другая там! — приказал он дежурному и, — увидев Криночкина, поспешно добавил: — Вы тоже будете нужны, далеко попрошу не отлучаться!

— Мне сегодня ехать в Питер…

— Отменяется! — коротко отрубил начальник, снова скрывшись в своем кабинете.

Далее развернулись события, каких в особом отделе еще не случалось.

Военмора Солоницина — а это он был засидевшимся у начальника посетителем — отвели в нижний этаж, в отдельную комнату с зарешеченным окном. Обращались с ним вежливо, но со строгостью. Накрыли чистой простыней койку, принесли с кухни тарелку овсяной каши и ломоть хлеба. Желаешь — отдыхай, желаешь — садись ужинать, только будь на месте, никуда не ходи без разрешения.

Изрядно задержался у начальника и Федор Васильевич Григорьев, правая его рука. Никто, понятно, не знал, о чем они толковали, закрывшись вдвоем. Вероятно, о чем-то чрезвычайно важном, потому что вид у Федора Васильевича, когда он вышел от Егорова, был задумчивый.

Первым делом Григорьев попросил дежурного раздобыть зеркальце, критически осмотрел свою изрядно заросшую физиономию, нахмурился и велел принести ему бритву поострее.

Когда на улице стемнело, Криночкин решил выйти покурить. Поручений ему опять не дали, поездку в Питер отменили, вот он и надумал побыть на свежем воздухе, беседуя с часовым о всякой всячине. Часовой был его земляком, тоже с Псковщины.

И тут к воротам особого отдела бесшумно подкатил черный, точно вороново крыло, «мерседес-бенц». Это был единственный на весь Ораниенбаум легковой автомобиль, принадлежавший местному совдепу.

Знакомый шофер, разглядев в темноте Криночкина, поинтересовался, скоро ли собирается выйти товарищ Григорьев. Криночкин ответил, что ничего об этом не знает, но может пойти и выяснить. И, придавив каблуком окурок, направился к Григорьеву.

То, что он увидел, войдя к Григорьеву, заставило его вздрогнуть от неожиданности. Перед зеркалом, внимательно себя разглядывая, стоял заместитель начальника. Но какой — вот в чем вопрос. В щегольском френче добротного сукна, на плечах старорежимные погоны, грудь вся в царских орденах, а на голове молодцевато заломленная офицерская фуражка с золоченой кокардой. Ни дать ни взять, белогвардеец с форта Красная Горка, а вовсе не известный всему городу товарищ Григорьев, которого едва не расстреляли заговорщики во время своего мятежа.

— Ну что скажешь — соответствую? — спросил Федор Васильевич, не обращая внимания на удивленный вид Криночкина. — Похож на ваше благородие?

— Автомобиль вам подан, — уклончиво сказал Криночкин.

— Очень хорошо! — воскликнул Федор Васильевич и прищелкнул каблуками, отчего серебряные шпоры тоненько зазвенели. — Иногда неплохо прокатиться на авто!

Накинув на плечи кавказскую бурку, какие любили носить свитские офицеры, Григорьев проследовал мимо остолбеневшего Криночкина. Затем с улицы донесся шум отъезжающего «мерседес-бенца», и все стихло.

К счастью, вслед за тем наступила очередь самого Криночкина, так что долго удивляться ему не пришлось. Его и еще Сашу Васильева вызвал к себе Егоров.

Задание они получили в высшей степени деликатное, требующее немалого актерского таланта. Обоим Егоров приказал переодеться, как и Федору Васильевичу, чтобы в условленном месте встретить курьера белогвардейцев. При этом у курьера не должно было возникнуть ни малейшего подозрения.

— Остальное объяснит Григорьев. Советую поменьше разговаривать с этим сволочугой-курьером, — предупредил Егоров. — «Так точно» и «никак нет» — вот весь ваш разговор, поскольку вы оба в нижних чинах. Пусть он думает, что попал к своим…

— А к чему вся эта мура? — недовольно поинтересовался Васильев. — Забрать бы его, как явится, и доставить сюда…

Егоров осуждающе покачал головой:

— Забрать, тащить, не пущать! Эх, товарищ Васильев, товарищ Васильев! Да разве для той цели существует Чрезвычайная комиссия? Действовать нам положено по-умному, с соображением. Они что, по-твоему, глупей нас с тобой? А где у тебя гарантия, что курьер не отопрется? Вы его схватите, а он скажет: позвольте, дорогие товарищи, с чего вы кидаетесь на честных людей!

Гарантий у Саши Васильева не было, и он ни о чем больше не спрашивал, молча согласившись с начальником. Да и спросил-то, видать, потому только, что до смерти не хотелось ему надевать на себя погоны.

Курьер прибыл в Ораниенбаум утром.

Прибыл он не как-нибудь крадучись, а в легковой машине штаба Петроградского округа, да еще с важным седоусым старикашкой, очень уж смахивавшим на старорежимного генерала. Был курьер совсем еще молодым человеком, худощавым, горбоносым, в серой охотничьей куртке и в высоких сапогах с широкими голенищами-раструбами, какие надевают богатые бездельники, собравшись на осенних уток. Держался самоуверенно, не нервничал.

Информация военмора Солоницина, таким образом, полностью подтверждалась. Автомобиль с гостями из Петрограда остановился у дома, где квартировал командир воздушного дивизиона. Попив чайку с дороги и посекретничав с хозяином, старикашка укатил обратно, а молодой человек остался. Весь день лежал на диване, читал какую-то книжку.

Обо всем этом начальнику особого отдела доложили, не успела еще машина скрыться из виду. Удалось выяснить и фамилию старикашки. Это и впрямь был генерал, числившийся ныне военспецом и ведавший воздушной обороной Петрограда. «Ну погоди, господин военспец, мы тебя на чистую воду выведем», — думал Егоров, разъяренный слишком уж наглыми действиями заговорщиков.

Криночкина и Саши Васильева в то утро уже не было в городе. Ночью они ушли к Федору Васильевичу, обосновавшемуся в заброшенной лесной сторожке верстах в десяти от Ораниенбаума. И хлопот у них хватило на весь день.

Совсем это не легко и не просто — из крохотной избушки соорудить хоть какое-то подобие штаба. Пришлось раздобыть в соседнем имении поясной портрет бывшего государя императора Николая Романова, водрузив его на закопченную стенку. Понавесили погуще разных проводов, на стол поставили полевой телефон. Помимо того, нужно было присматривать за тропкой, ведущей к сторожке, а то еще, не дай бог, увидит кто-нибудь «белогвардейцев», и вся секретность операции моментально раскроется.

Самое трудное началось с наступлением темноты, когда отправились они встречать курьера. Ночь, к счастью, выдалась сухая, без дождя. Изредка из-за туч появлялась луна, скупо освещая мохнатые придорожные ели.

Ждали они недолго. Часов около десяти вечера из темноты показались две неясные фигуры. Впереди — это они сразу определили — шагал военмор Солоницин.

— Стой! — грозно окликнул Саша Васильев и, как наставлял их Федор Васильевич, щелкнул затвором берданки. — Кто идет?

— Православные мы, истинно православные! — тихо произнес в ответ Солоницин.

Это был пароль, все было правильно.

— Аминь! — по-условленному отозвался Саша Васильев.

И тут началась комедия.

— Господи, неужто проклятущая Совдепия позади! — не то всхлипнул, не то рассмеялся курьер, высунувшись из-за спины своего проводника. — Миленькие вы мои, до чего же я счастлив! Дайте хоть обниму вас на радостях, золотые вы мои, ненаглядные!

— Тихо! — цыкнул на него Саша Васильев, и Криночкин с тревогой почувствовал, что товарищ его готов закипеть. — Оружие при себе имеете? Попрошу сдать!

Дальше они тронулись гуськом. Наган, взятый у курьера, Саша Васильев засунул за ремень. Замыкающим шагал Криночкин.

В лесном «штабе» комедия продолжалась полным ходом. От новенького ли мундира Федора Васильевича или от царского портрета, едва различимого при тусклом свете керосиновой лампы, но курьер и вовсе ошалел. Скинул шапку, принялся размашисто креститься, а потом вдруг вытащил из-за пазухи дольчатую английскую гранату с вставленным запалом.

— Вот, господин поручик, до последней минуты берег… Коли что, думал, взорву себя к чертовой бабушке, и большевичков заодно! Теперь-то она мне не потребуется…

— Совершенно верно, — подтвердил Федор Васильевич, забирая у него гранату. — Теперь вам опасаться нечего. Приступим, однако, к делу…

Курьер сразу его понял, уселся на пол и стал стаскивать правый сапог. Федор Васильевич кивнул было Криночкину, чтобы помог, но помощи никакой не потребовалось. Сложенная в маленький квадратный пакетик карта-трехверстка была зашита в голенище сапога, и курьер, достав складной нож, ловко его распорол.

— Здесь наши друзья изобразили дислокацию красных, самую последнюю, свеженькую… А вообще наиболее конфиденциальное мне поручено доложить устно…

— Устно, значит? — оживился Федор Васильевич. — Это хорошо, давайте докладывайте…

Торопясь, будто кто-то мог ему помешать, курьер начал рассказывать — как готовится, дожидаясь сигнала, вооруженное подполье в Петрограде, какие крупные работники большевистских штабов втайне сочувствуют благородному делу генерала Юденича и как огорчили всех слухи о возникших якобы затруднениях на фронте.

Криночкин и Саша Васильев стояли в сенях за дверью, слушали.

— Сообразил теперь, ради чего Александр Кузьмич замыслил весь этот бал-маскарад? — шепотом спросил Криночкин.

Саша Васильев не ответил. На скулах у него зло поигрывали упругие желваки.

Первые ниточки

Сомнения механика Солоницина. — Развязка в лесном «штабе». — Новоявленный толстовец. — «Я главный агент англичан». — Пантюшка действует

Как ни бесхитростна была придуманная Егоровым ораниенбаумская комбинация, а она помогла Чека ухватиться за ниточку, которой недоставало в «Английской папке». И не за одну даже, сразу за несколько ниточек. Еще не известны были масштаб и размах заговора, еще оставались на свободе главные его заправилы и вожаки, а чекисты уже вышли на верную дорогу, ведущую к неминуемому разоблачению вражеских замыслов.

Механик ораниенбаумского воздушного дивизиона Дмитрий Солоницин явился к Егорову с ценным сообщением.

Не большевик, а пока только сочувствующий, как он себя называл, Дмитрий Солоницин еще с весны начал догадываться, что командир воздушного дивизиона совсем не тот, за кого его принимают. Будто два лица было у Бориса Павлиновича Берга: одно для начальства из Реввоенсовета флота, где ценят его, как энергичного и преданного специалиста, а другое — неведомо для кого, но только не для Советской власти.

Сперва Солоницин собирался пойти со своими подозрениями в особый отдел, но тут же и передумал. А вдруг чекисты ему не поверят? Скажут, что все это пустяки, что брешет он на преданного Советской власти командира. Нет, прежде надо было собрать побольше доказательств, а потом уж и пойти.

Рассудив таким образом, Солоницин решил сблизиться с командиром дивизиона. Высказывал как бы невзначай свое недовольство существующими порядками, критиковал потихоньку комиссара и мало-помалу сделался у Берга своим человеком. Однажды даже выполнил сугубо доверительную просьбу командира дивизиона — сходить в Финляндию с секретным пакетом. Выполнил, правда, переиначив задание по-своему. В Финляндию не пошел, отправился к себе в деревню, погостил там недельку, хорошенько припрятал пакет, а воротясь в Ораниенбаум, насочинял Бергу, как рискованно было на границе и как обстреляли его патрули красных.

Совершенно безвыходное положение создалось, когда командир дивизиона приказал ему сопровождать курьера через линию фронта. Тут уже, поверят или не поверят, надо было подаваться в Чека.

— Эх ты, Шерлок Холмс неумытый! — рассердился Егоров, выслушав чистосердечную исповедь механика. — Он, видите ли, надумал во всем разобраться один! А мы что, по-твоему, лаптем щи хлебаем?

Но сердиться было поздно. И тогда Егоров, стараясь ускорить следствие, придумал свою комбинацию с лесным «штабом».

А развязка там наступила быстро. Курьер сам себя обезоружил, устные свои сведения рассказал Григорьеву, — спектакль стремительно приближался к финалу.

— Сейчас прибудет авто, и вас отвезут для доклада к его высокопревосходительству, — объявил Федор Васильевич.

— Неужели? Это такая высокая честь! — взвился от радости курьер. — Меня представят самому Юденичу? Я это заслужил?

— Заслужили, — сухо подтвердил Федор Васильевич.

Вслед за тем совдеповский «мерседес-бенц» доставил курьера в Ораниенбаум, прямо к воротам особого отдела.

О дальнейшем догадаться нетрудно. В первые мгновения курьер обомлел и лишился дара речи, увидев вместо генерала Юденича довольно сердитого мужчину в кожаной комиссарской куртке, — а перед ним был, конечно, Александр Кузьмич Егоров, с нетерпением поджидавший гостя в своем кабинете. Потом курьер впал в истерику и, взвизгивая, требовал немедленного расстрела, — все равно он ни словечка не скажет, хоть режьте его на куски. Потом, как и следовало ожидать, быстренько обмяк, притих и начал отвечать на все вопросы, интересующие начальника особого отдела.

Сам по себе этот молодой человек ничего не значил и никого не мог заинтересовать. Единственное чадо крупного питерского домовладельца, недоучившийся студент, прапорщик военного времени, от мобилизации в Красную Армию прятался, поочередно ночуя у знакомых. Вдобавок, если верить клятвенным его заверениям, и курьерские обязанности принял на себя с тайной надеждой дезертировать в Америку, — там у него богатая невеста, которая ждет не дождется женишка.

— Умоляю, товарищ начальник, поймите мои поступки правильно! — бормотал он, заламывая руки и страдальчески морщась. — Я решительный противник всякого кровопролития, я с детства исповедую учение графа Толстого…

— Вот-вот, оттого и гранатой запаслись на дорогу, — не удержался Егоров, брезгливо разглядывая этого сморчка.

Гораздо важнее и интереснее были показания курьера о пославших его лицах. Не все, конечно, принял Егоров на веру, мало ли что мог наговорить перетрусивший хлюпик. И все же выходило, что в пользу белых активно действуют довольно авторитетные военспецы Петрограда — командир воздушной бригады особого назначения Сергей Андреевич Лишин, начальник оперативного отдела штаба Балтфлота Василий Евгеньевич Медиокритский и многие другие.

Назван был в числе заговорщиков и Николай Адольфович Эриксон, бывший штурман крейсера «Аврора». Этого офицера Егоров хорошо помнил с того октябрьского вечера, когда грохнул исторический выстрел «Авроры». Эриксон в ту пору числился вроде бы в нейтралах, не помогал и не препятствовал судовому комитету, а позднее был взят на работу в оперативную часть штаба флота. Неужто и нейтрал успел переметнуться в сторонники генерала Юденича?

Распорядившись о немедленном аресте командира воздушного дивизиона Берга, Александр Кузьмич сел в «мерседес-бенц». Требовалось доложить обо всем членам коллегии Чека, кустарничать было опасно.

Профессора к ораниенбаумским событиям подключили после того, как Борис Берг, отказавшись от бесплодного запирательства, написал первое показание.

Показание было сногсшибательным по откровенности.

«Признаю, что я главный агент английской разведки в Петрограде, — утверждал Борис Берг. — Инструкции и задания получал из разведывательной конторы „Интеллидженс сервис“ в Стокгольме. Имею постоянную связь с английским генеральным консулом в Гельсингфорсе господином Люме, отправлял к нему курьеров. Шпионские сведения посылались также с помощью аэропланов дивизиона, для чего были привлечены доверенные летчики».

Признал Борис Берг и существование в Петрограде разветвленной контрреволюционной организации, в которую входили многие военспецы. Фамилии, правда, сообщить не спешил, ссылаясь на свою недостаточную осведомленность: конспирация у участников заговора на высоте, каждый знает в лицо не более трех человек.

Ничто человеческое не было чуждо Профессору, и поначалу он откровенно возликовал. Да и как же было не радоваться, если схвачен наконец этот чертов СТ-25, доставивший ему столько хлопот и беспокойств! Сам во всем сознается, все подтверждает, сообразил, видно, что игра проиграна.

Но радость Профессора была недолгой, быстро уступив место привычному скепсису, заставлявшему проверять и перепроверять каждый факт. Что-то уж очень легко все получалось, если это резидент «Интеллидженс сервис»… Нет, тут что-то было неладно, и на действительного резидента Берг совсем не похож… Не суют ли ему англичане подсадную утку?

— Послушай, Александр Кузьмич, — спросил он у Егорова, — а в Москву ездил твой Берг?

— Когда?

— Ну весной нынче, летом…

— Нет, не ездил, — подумав, сказал Александр Кузьмич. — Некогда было ему раскатывать, дивизион на нем висел… У нас все время околачивался, сучий сын, в Ораниенбауме…

Это заставляло насторожиться. Еще больше увеличились сомнения Профессора, когда он сам увидел Берга. Допрос вел Егоров, с обычной своей дотошностью старался выяснить все подробности шпионской расстановки сил, а он устроился в сторонке, наблюдал молча.

Перед Егоровым, что-то уж слишком нервничая, ерзал на стуле плотный широкоплечий здоровяк. Черноволосый, с профессорскими залысинами на крутом лбу, лицо скуластое, чуть-чуть монгольского типа. В общем, на СТ-25 нисколько не похожий. То вздрагивал, нервно потирая руки, то начинал пыжиться: он, дескать, был главной персоной, ему и нести за все полную ответственность.

— При каких обстоятельствах и где именно познакомились вы с капитаном Кроми? — быстро спросил Профессор по-английски.

Вопроса Берг не понял. Видно было, что лишь фамилия Кроми дошла до его сознания.

— Простите… В Морском корпусе мы скверно занимались языками, и я не совсем улавливаю…

— Иначе говоря, — перешел Профессор на русский, — я хотел бы знать, кто именно и когда велел вам в случае провала принимать все на себя?

— Никто мне не велел…

— Зачем же вы лжете, Берг? Лжете бессмысленно, без всякой надежды на успех. Мы знаем, что завербовал вас капитан Кроми, знаем и то, что чужую роль вы играете отнюдь не по доброй воле. Непонятно только — какой смысл брать на свою голову лишнее? Это что — самопожертвование? Но во имя чего?

— Я говорю правду.

— Подумайте хорошенько, Борис Павлинович. И советую не больно-то рассчитывать на помощь вашего настоящего шефа…

Думал Берг четыре дня, изводя Егорова явной нелепостью наивных своих утверждений.

На пятый день решил говорить правду. Признался, что работать на английскую разведку начал еще с Кроми, что знакомство у них завязалось в военные годы, в ресторане «Донон», а после разгрома английской шпионской сети некоторое время бездействовал, пока не явился к нему новый резидент.

Фамилии, к сожалению, не знает. Это мужчина лет тридцати, высокого роста, худощавый, спортивного вида, до чрезвычайности осторожный и никому обычно не доверяющий. Зовут его по-разному. Иногда Павлом Павловичем, иногда Пантюшкой.

Последняя встреча состоялась в августе, числа двадцатого, вскоре после налета катеров на Кронштадт. Встреча была заранее условленной. В садике у Зимнего дворца.

Пантюшка взял у него флотскую информацию и сказал, что уезжает ненадолго в Гельсингфорс, а возможно, и в Стокгольм. Новой встречи не назначил, заметив, что сам найдет Берга, если потребуется. Прощаясь, попросил в случае каких-либо непредвиденных осложнений взять на себя роль главной персоны. Сказал, что в провал не верит, но, в случае осложнений, Берга немедленно выручат. Гарантировал это честным словом джентльмена, похваставшись, что в Чека у него имеются верные люди, выполняющие любую его просьбу.

Держался, как всегда, самоуверенно, но чувствовалось, что сильно чем-то обеспокоен. Несколько раз повторил, что глупейшая история получилась в Кронштадте и что нужно срочно выяснить, где содержатся пленные с английских торпедных катеров.

— А ведь ты будто в воду глядел! — прибежал к Профессору запыхавшийся Егоров. — Набрехал, сукин сын, никакой он не резидент! Приказано было брать все на себя…

К немалому удивлению Александра Кузьмича, новость эта не вызвала у Профессора особых эмоций. Спокойно он записал несколько фактов к себе в книжицу, затем расспросил насчет информации, переданной англичанину Бергом.

— Продолжайте с ним работать, Александр Кузьмич, — посоветовал Профессор. — Не будем этого мерзавца раздувать, но не будем и преуменьшать его значение. Берг, я убежден, еще кое-что должен открыть. Расспроси его о связях с меньшевистским подпольем… В общем, действуй, желаю тебе удачи! А теперь — извини меня, здорово я занят…

— Ладно, ладно, мешать не буду, — чуточку обиделся Егоров. — Но ты учти, дорогой товарищ, насчет «своих людишек в Чека»… Это тебе не шуточное показание…

— Учтем, товарищ Егоров, — пообещал Профессор, нетерпеливо глянув на часы. — Все будет в порядке, только нервничать не нужно…

Облава на Мальцевском рынке

Победа на фронте и победа в тайной войне. — Два объяснения Жоржетты. — Никифор Петрович спешит помочь следствию. — Счастливая догадка Семена Иванова

Александр Кузьмич не был осведомлен о важных изменениях в обстановке. За пять дней, ушедших у него на возню с бывшим командиром воздушного дивизиона, бурным потоком нахлынули новые события.

Егоров, как и другие, знал, разумеется, что на фронте под Петроградом достигнут важный перелом. Ценой героических усилий Седьмой армии удалось изгнать белогвардейцев из Детского Села и Павловска.

Теперь этот перелом надо было закрепить. Воодушевленные первыми успехами, наши части продолжали победное контрнаступление.

«Пока не будет разгромлена наголову вся армия Юденича, Красный Питер будет под угрозой, — говорилось в воззвании политотдела Седьмой армии. — Красные солдаты! Доведите до победного конца начатое наступление! Ни часу передышки! Без остановок — вперед! Недобитая белая гадина может еще ожить. Надо добить ее насмерть!»

Заметно сбавил голос все еще выходивший в Гатчине «Приневский край», фронтовые дела не веселили.

«Граждане! — обращалась газетенка к гатчинским обывателям. — Вчера вы целовались от радости на улицах, как в первый день пасхи. Сегодня вы ропщете: „Однако наступление что-то затянулось“. А вы думаете, одерживать победу — это семечки грызть?»

Не подозревал Егоров о внушительном успехе, достигнутом в тайной войне. Именно в эти ненастные ноябрьские дни, пока он добивался правды от «главного агента английской разведки», с треском провалилась операция «Белый меч». Только, как и принято в безмолвных схватках разведывательных служб, до поры до времени немногие были посвящены в эту оперативную тайну.

Десятого ноября, в понедельник, на Мальцевском рынке в Петрограде с утра происходила облава. Как обычно, начали ее неожиданно, выходы все перекрыли вооруженными патрулями, и всем, кто занимался в то утро коммерцией, пришлось предъявлять документы. Правда, задерживали лишь крупных тузов черного рынка, а всех прочих отпускали с миром.

Смуглую эту девчонку в невзрачном осеннем пальтишке с повязанным на голове дырявым платком никто бы, разумеется, задерживать не стал. Что в ней было особенного? Притулилась в углу, торгует игральными картами. И колоды все подержанные, засаленные, хоть суп из них вари…

Увидев милиционера, девчонка попыталась выбросить револьвер, — вот что осложнило ситуацию. Револьвер был маленький, изящный, похожий на игрушку — с дорогой перламутровой отделкой на рукоятке. И коробочка патронов была к нему, двадцать штук.

Назвалась девчонка Жоржеттой Кюрц. Лет ей всего шестнадцать, документов никаких, живет с отцом, преподавателем французского языка. Бедствуют они страшно, голодают, оттого и надумали продавать старые вещички. Не обязательно на деньги, лучше всего в обмен на продукты.

Но карты эти милицию не интересовали. Не заинтересовал никого и найденный у девчонки дневник. Маленькая книжечка в кожаном переплете, и записи в ней какие-то пустяковые, девчоночьи. Непонятно было, откуда револьвер. Разве не читала она распоряжений об обязательной сдаче оружия?

Жоржетта плакала и сквозь слезы все твердила, что не виновата. В оправдание свое рассказала весьма наивную романтическую историю. Будто возвращалась однажды из кинематографа, где шел фильм с участием Мозжухина, а возле Владимирского собора догнал ее молодой человек, спросил, как пройти на Боровую улицу. Будто понравились они друг дружке с первого взгляда и стали встречаться ежедневно, пока не уехал ее возлюбленный из Петрограда. Уезжая, оставил на память револьвер, вот этот самый, просил сохранить до возвращения. Она понимает, что нарушила приказ, но очень хотелось выполнить просьбу дорогого ей человека.

— А звать его как?

— Семой…

— Фамилия?

— Фамилии не знаю, — пролепетала Жоржетта.

— А адрес знаешь?

— Нет, и адреса не знаю… Он не сказал, а я не спросила…

— Врешь ты все, мамзелька! — рассердился старший патруля. — Ладно, возиться нам с тобой некогда… Подумай как следует, а в участке советую говорить правду…

Пока Жоржетту вели на Моховую улицу, в шестнадцатый участок милиции, она, видимо, сообразила, что объяснение у нее получилось никудышное. И взамен прежней, горько плача, выложила новую версию.

Правильно, револьвер «бульдог» никто ей на хранение не передавал и никакого Семы она не знает. Испугалась на рынке, вот и насочиняла что пришло в голову. Револьвер она нашла. Гуляла в Летнем саду, любуясь осенними красками, и вдруг нашла. Лежал он под скамейкой, завернутый в тряпочку. Сперва она хотела сдать его в милицию, как положено, а после передумала; испугалась, как бы у папы не вышло из-за этого неприятностей. Кроме того, если уж во всем сознаваться, она решила, что «бульдог» ей самой понадобится…

— Это для чего же? — полюбопытствовал следователь.

Вместо ответа Жоржетта заплакала еще безутешнее. С трудом удалось выяснить, что девчонка, оказывается, успела разочароваться в жизни. Давно собирается покончить с собой, вот только папочку жалко, слишком большое будет для него горе.

— С чего же ты разочаровалась, глупенькая? — сочувственно спросил милиционер, доставивший ее в участок.

Да и сам следователь, пожилой дядька с красным бантом в петлице, какие носили бывшие красногвардейцы, поглядывал на нее с участливым вниманием. Влюбилась, поди, дуреха… У них, у гимназисток, насчет этого остановки не бывает…

Словом, проканителься свидетель еще немного, и отпустили бы Жоржетту к папочке. Выругали бы напоследок, велели бы выбросить из головы дурные мысли. Где это слыхано, чтобы с шестнадцати годочков стрелялись? Ремня надо хорошего за такие фортели…

Свидетелем, по доброй воле примчавшимся в милицейский участок, был старый токарь с «Айваза» Никифор Петрович Уксусов. Это он приметил, как выбросила револьвер Жоржетта. Плохо, что его и самого сцапали по ошибке. Придрались, черти полосатые, что торгует зажигалками. Того не примут во внимание, что надо же как-то семью кормить. Мастерская у них день работает, а неделю на простое, — поневоле начнешь мастачить зажигалки.

Что же касаемо шустрой этой девчонки, то она свидетелю не понравилась сразу. Еще до облавы, пока все было тихо. Судите сами, дорогие товарищи. Стоит как будто бы скромненько, торгует подержанными колодами, а на самом деле сигнализацию кому-то строит, и торговля тут придумана для отвода глаз. Откуда это известно? А вот откуда. Он к ней в аккурат сунулся, хотел было купить картишки для домашних надобностей. Ну, поговорили, поторговались, а в цене не сошлись. Потом он сунулся к ней второй раз, третий, все надеялся, что уступит. И что же вы думаете? Чудеса какие-то, форменный цирк! Вроде бы сам перетасовал картишки, пока торговались, а сверху колоды опять дама треф.

Жоржетта не встретилась с Никифором Петровичем в милиции. Следователя вызвали из комнаты, а она осталась с милиционером, заранее радуясь благополучному исходу своих неприятностей. Рассказывала, до чего скверно живется им с папочкой: ни еды в доме, ни дровишек на зиму, а холода уже начались. Милиционер слушал, понимающе вздыхал: опять, видно, предстоит тяжелая зима.

Минут через двадцать следователь вернулся в комнату, и сразу все неузнаваемо переменилось. Прежнего сочувствия на лице следователя не было.

— Доставишь гражданку в Чека, — приказал он милиционеру и стал укладывать в газету отобранные у нее вещи.

— За что? — крикнула Жоржетта. — Я ни в чем не виновата!

— Там разберутся, — не глядя на нее, сказал следователь и приказал милиционеру не мешкать.

Разбираться в рыночном этом инциденте довелось ближайшему помощнику Профессора Семену Иванову.

В отличие от Эдуарда Отто, был он очень молод, физически очень крепок и, как большинство молодых людей своего времени, чрезвычайно прямолинеен в суждениях. Искренне делил, например, все человечество на таких же, как он сам, братишек, то есть на «своих в доску», и на злонамеренных прихвостней мирового капитала, чьи темные махинации требуют зоркого присмотра со стороны Чека. От души удивлялся и недоумевал, если вдруг выяснялось, что обнаруживаются странные человеческие особи, не соответствующие этим четким философским категориям, а услышав однажды, что исключение лишь подтверждает правило, как-то сразу успокоился.

Биография Семена Ивановича Иванова, или попросту товарища Семена, была похожа на биографии многих молодых чекистов, ставших сотрудниками Чрезвычайной комиссии по партийной мобилизации.

В подпасках был, батрачил с мальчишеских лет, таскал тяжелые кули в лабазе деревенского богатея. Затем была нелегкая флотская служба. На эскадренном миноносце «Константин» довелось товарищу Семену, обыкновенному машинисту, председательствовать в судовом комитете. После этого дрался в рядах красногвардейцев, устанавливал Советскую власть, с экспедиционным отрядом балтийцев побывал под Нарвой, где моряки преградили дорогу наступающим немецким дивизиям, с полгода возглавлял «чрезвычайку» в Шлиссельбургском уезде.

Кстати, в Шлиссельбурге молодой председатель Чека обратил на себя внимание исключительно удачной операцией, приведшей к поимке и разоблачению известного царского палача Леонида Гудимы. Этот Гудима, состоявший в помощниках у начальника шлиссельбургской каторжной тюрьмы, славился своей жестокостью и садизмом, с удовольствием принимал участие в казнях политзаключенных. Товарищ Семен схватил палача, не позволив сбежать в Финляндию.

Из Шлиссельбурга Семена Иванова откомандировали в Чека, назначив в помощники Профессору.

Работы хватало с избытком. Иной, менее устойчивый, давно бы, наверно, свалился, не выдержав чудовищной нагрузки, а товарищ Семен безропотно нес свой крест. Вот только глаза предательски слипались к вечеру от постоянного хронического недосыпания, и частенько надо было бегать к умывальнику, чтобы ополоснуть лицо холодной водицей.

Узнав от коменданта, что привели какую-то барышню, задержанную на рынке с револьвером, товарищ Семен мысленно ругнулся. Бездельники все же засели в милиции! Где бы самим выяснить, что к чему, так нет же, норовят свалить свои обязанности на других!

Беседа с Никифором Петровичем Уксусовым заставила его по-другому взглянуть на это рыночное происшествие. Уединившись в кабинете Профессора, он подробно расспрашивал обо всем старого токаря и даже попросил разложить на столе карты примерно таким же манером, как лежали они у барышни. Дневник ее Семен Иванов перелистал бегло, без особого любопытства. Записи были сугубо домашнего характера. Кто когда пришел, кто когда ушел, — кому это интересно…

Как и Никифору Петровичу, Жоржетта ему не понравилась. Вернее, как-то насторожила. Была в ней, в этой рано повзрослевшей девчонке, некая затаенная двойственность. На первый взгляд — перепуганная, несчастная, а глаза — внимательные, цепкие, все оценивающие. Решает, поди, в уме и никак не решит самую важную для себя задачу: с чего вдруг доставили ее в Чека?

— Давайте знакомиться, — начал товарищ Семен наскоро перечитывая коротенький милицейский протокол. — Значит, вы будете Жоржетта Кюрц? Рождения тысяча девятьсот третьего года? Проживаете на Малой Московской, четыре?

Жоржетта послушно кивала головой.

— Оружие нашли, значит, в Летнем саду под скамейкой? Вот оно что, даже в тряпочку было завернуто… На рынке торговали картами?

И вдруг он вскинулся, посмотрел на нее в упор:

— А с Пантюшкои давно виделись?

Позднее он и сам не мог объяснить товарищам, почему спросил об этом. Вероятно, потому, что не выходила у него из головы «Английская папка» со всеми ее проклятыми загадками, на которые не было ответа. Бывает так — занимаешься будто бы другими делами, обо всем вроде забыл, а в голове заноза…

В общем, спросил он просто так, на всякий, как говорится, пожарный случай, и сам не поверил нежданному эффекту. Губы девчонки дрогнули, что-то смятенное, настигнутое врасплох, мелькнуло на лице.

— Я не понимаю… Наверно, это недоразумение… Я никакого Пантюшки не знаю…

— Ну что ж, недоразумения тоже случаются, — поспешно согласился товарищ Семен, торопясь выиграть время. — Тогда так, гражданочка. Бери вот бумагу, садись и пиши…

— Что писать?

— А все по порядку. Кто такая, на какие шиши проживаешь, откуда раздобыла револьверчик, в кого собиралась стрелять… И предупреждаю: баловаться у нас нельзя! Пиши одну правду, понятно? На исповеди у попа бывала?

— Бывала…

— Вот и валяй, как на исповеди. Без вранья, одну только правду…

Теперь можно было собраться с мыслями. Жоржетта писала за столом, изредка поглядывая на товарища Семена, а он сидел напротив, лихорадочно пытаясь сообразить, что же все это должно означать.

Дам трефовых девчонка не зря клала сверху, это было яснее ясного. Про револьвер врет, это тоже ясно. И теперь вдруг выясняется, что известна ей кличка англичанина. Не смутилась бы иначе, не дрогнула. Но откуда известна — вот в чем вопрос, что у них может быть общего? Неужто этот сверхосторожный тип допустил промах, доверившись этакой пигалице?

А что, если?.. Но это слишком маловероятно! Нет, нет, этого быть не может, иначе давно бы провалился английский агент! Хотя, если глянуть с другой стороны, почему бы и нет? В жизни всякое случается, а барышня молоденькая, привлекательная. Надо еще раз посмотреть на ее дневник, что-то многовато в нем разных фамилий… Приходил такой-то, приходил этакий. Что у них там, собрания устраиваются, на Малой Московской?

Оставив дверь кабинета приоткрытой, Семен Иванов поспешил в комендантскую. Никогда еще не чувствовал он такой нужды в рассудительном совете Профессора. Дежурный комендант глянул в свою шпаргалку и сказал, что вернется товарищ Отто не скоро, выехал на срочную операцию.

Тогда товарищ Семен решился проверить свою догадку. Пришел в кабинет, рассеянно просмотрел исписанные Жоржеттой листочки бумаги и сердито швырнул их в корзинку для мусора.

— За кого нас принимаешь? — спросил он, укоризненно покачав лохматой головой. — Выходит, за дурачков, которые должны верить твоему нахальному вранью? Нет, барышня, не выйдет! Учти, мы полностью в курсе дела, а тебе я советую подумать о своем будущем. Чистосердечное признанье — вот что требуется в настоящий момент.

— Но я написала истинную правду…

— Брехня это, а не правда! И вообще, барышня, неужто ты думаешь, что никто ничего не соображает? Ты вот сидишь с утра на рынке, выложила напоказ своих трефовых дамочек, мерзнешь, на что-то надеешься, а Пантюшка, между прочим, и знать тебя не желает…

Удар пришелся в точку, вновь дрогнули ее губы.

— Соображать бы пора, не маленькая… Пантюшку в данный момент интересует другая женщина…

— Кто? Кто его интересует? — вырвалось вдруг у Жоржетты.

— Сама знаешь кто — Марья Ивановна!

— Но она же в командировке, в Москве!

— И он там с ней прохлаждается, — быстро нашелся Семен Иванов, чувствуя, что обязан использовать удачу до конца. — Обманули тебя, дурочку, облапошили… Мерзни, мол, на рынке, сиди с трефовыми дамочками, а мы поедем в Москву любовь крутить…

— Это неправда, она же старая! — крикнула Жоржетта сквозь слезы. — Безобразная, некрасивая! Она старше его на двадцать лет!

— А это, барышня, никакого значения не имеет! — сказал он безжалостно. — Ты что, не знаешь нашего брата мужика? Мало ли что некрасивая, зато верная помощница…

— Ах, помощница! — в голос заревела Жоржетта. — Сволочь она, интриганка, вот кто! Мерзкая, отвратительная баба! Я бы ее своими руками могла пристрелить…

Вот так у них получилось. По крайней мере, так впоследствии объяснял товарищ Семен своим друзьям, если его расспрашивали об этом необычном допросе. «Вскружил, подлюга, голову барышне», — хмуро говорил он, осуждая резидента английской разведки, точно у того не было на совести ничего другого, кроме этой маленькой провинности.

Рассказ Жоржетты

Пантюшка и Мишель — это Поль Дюкс. — Подлая женщина Марья Ивановна. — Полковника зовут Владимиром Яльмаровичем. — Записи в дневнике

Вволю наплакавшись, Жоржетта принялась рассказывать все по порядку. Всхлипывала от горькой своей обиды, утирала слезы и говорила, говорила, проклиная удачливую соперницу.

Семен Иванов лишь изредка перебивал уточняющими вопросами, но больше слушал, запоминая самое важное.

Да, она признает, что рассчитывала встретиться со своим дорогим Мишелем. Пантюшкой его называют редко, гораздо чаще Михаилом Иванычем или просто Мишелем, а вообще-то он Поль Дюкс, англичанин. Только не хочет, чтобы знали об этом посторонние. И вообще любит называться русским.

Что сказать о нем? Красивый, стройный, высокий, прекрасно играет на рояле. Многие вещи помнит наизусть, особенно Шопена и Чайковского. Да нет у него никаких особых примет! Интересный мужчина — вот и все.

Встретиться с ним она решила, чтобы объясниться наконец и предупредить насчет козней этой подлой старухи. Папа об этом, конечно, не знает, сама решила и пошла на рынок. Как-то Мишель заметил, что, если вдруг понадобится, в особенности если срочно, пусть она пойдет на Мальцевский рынок под видом торговки игральными картами. Сверху, сказал он, обязательно должна лежать дама треф. Ему об этом сообщат, и он сам найдет способ с ней встретиться.

Насчет «бульдога», конечно, она наврала. Это подарок Мишеля. Правильнее сказать, она сама его выпросила. Мишель однажды заметил в шутку, что интересным молодым девушкам опасно появляться на улице без оружия, в Петрограде властвует анархия, — вот она и попросила. С собой револьвер брала исключительно ради самообороны. В последнее время, правда, все чаще думала, что когда-нибудь прикончит свою соперницу.

Марья Ивановна — это ее псевдоним. Еще ее называют Мисс. Вы не находите, что это даже смешно? Старуха противная, кожа да кости остались, и вдруг — Мисс!

Нет, настоящего своего имени она никому не сообщает, особа на редкость скрытная. И никому не удавалось ее проводить, уходит всегда одна.

Живет где-то на Васильевском острове. Мишель, разумеется, знает адрес, он у нее квартировал. Прошлой зимой у него были обморожены ноги, и она делала ему массаж.

Внешность? Ну, высоченная, как каланча, горбоносая, костлявая, носит черный жакет и черную юбку, а глаза сверлящие, ужасно неприятные. В общем, настоящая ведьма.

По профессии она докторша. Муж у нее, как рассказывают, знаменитый профессор, крупный ученый. Из тех чудаков, которые не видят, что у них творится под носом. Если бы видел, разве впустил бы к себе в дом молодого мужчину.

Все ее боятся отчаянно. Всерьез считают, что способна подсыпать яду или прислать наемных убийц. И папа, между прочим, ее боится, хотя человек не трусливый. Один полковник не боится, даже презирает. Ей самой пришлось слышать, как сказал он однажды, что не хочет иметь с Мисс каких-либо отношений. И добавил при этом, что женщине неприлично лезть в военные дела. Мужчины как-нибудь разберутся сами. Всем его резкость пришлась по вкусу, и все рассмеялись, а громче всех хохотал папа.

Какие военные дела — она сказать не в состоянии. Просто не знает. Скорее всего, связанные с наступлением Юденича. Теперь об этом все болтают, в каждом доме.

Папа у нее преподаватель французского языка — это правильно, но интересуется политикой. Слабость у него такая, вообразил себя тонким дипломатом и политиком. Да ему, если на то пошло, даже предлагали пост товарища министра внутренних дел.

Нет, не в царское время, а совсем недавно. Возможно, конечно, и в шутку, она не знает. Вот что папа отказался наотрез — это ей известно. Поблагодарил за доверие, но отказался. Зачем ему быть товарищем министра? Он вообще считает, что делить шкуру неубитого медведя могут только авантюристки вроде Марьи Ивановны.

Фамилия у полковника какая-то нерусская, а зовут Владимиром Яльмаровичем. Похоже, что крупная шишка, служит где-то в штабе. Ездит всегда в автомобиле, с охраной и личным адъютантом. Мужчина рослый, представительный.

С папой у него деловые отношения, и они обычно уходят в папин кабинет. Какие у них дела, она, конечно, не знает, а подслушивать не в ее правилах.

Настроения полковника? Наверно, в пользу белых. Он ведь военспец, так это теперь называется. Советской власти служит за паек, а сочувствует, понятно, Юденичу.

Думайте как угодно, лично она ничего дурного в этом не видит. А чего еще ждать от полковника? Он из дворян, кончал при царе академию Генерального штаба. Почему же ему должны нравиться большевики?

Вот Марья Ивановна — это хамелеон. Настоящий, стопроцентный. Сама же хвастается, что коммунистка, что на хорошем счету в своей партячейке, а более озлобленной ненавистницы Советов нигде не найдешь.

Как-то у папы собралось общество, недели две назад. Говорили о будущем Петрограда. Ну, в том смысле, что белые могут занять город и что тогда делать с комиссарами. Разговор был самого общего характера, и тут вдруг вмешалась Марья Ивановна. Вы бы посмотрели на ее лицо в ту минуту — и все бы сразу поняли. «Будем вешать без разбора! — сказала Марья Ивановна. — Как Булак-Балахович вешал в Пскове — на трамвайных столбах, на деревьях, на балконах, где придется!» И вдобавок набросилась на папу, когда тот заметил, что виселицы не лучшее средство борьбы. «Вы тряпка, а не мужчина! — кричала Марья Ивановна, брызгаясь слюной. — Порядок хотите навести в белоснежных перчатках!»

Хотите верьте, хотите не верьте, но предостеречь Мишеля было ее обязанностью. Женщина эта просто отвратительна, ее нужно остерегаться, как ядовитой змеи. Интриганка, кривляка, вся насквозь пропитана фальшью. Между прочим, старшему ее сыну почти столько же лет, сколько и Мишелю. Представляете?

Да что вы, Мишель вовсе не шпион! Это она может утверждать наверняка, как хорошо знающий человек. Скрывается он из-за того, что к англичанам теперь подозрительно относятся. Ну, после истории с Локкартом, вы же сами знаете…

Мишель любит Россию и все русское, он прожил здесь много времени. И учился, кстати, в Петербурге, кончил здесь консерваторию.

Ночевал у них не часто. Всего пять или шесть раз, не больше.

Правильно, зимой ходил с бородкой. Очень ему, кстати, к лицу, жалко, что сбрил.

Наиболее сильное свойство его натуры — это скрытность. Появляется он и исчезает всегда внезапно, прямо как призрак. И вообще любит всякую таинственность. Если спрашивают, где его найти, вежливо помолчит, улыбнется, но не скажет. Или скажет: я сам вас найду, пожалуйста, не затрудняйтесь.

Последний раз видела его уже давно. В конце августа или в сентябре, в том-то и дело. А эту стерву на прошлой неделе. В четверг, а может и в среду. Заходила она к папе и, прощаясь, заметила, что собирается в Москву, в командировку по службе. О том, что и Мишель с ней едет, конечно, умолчала. Я же вам объясняю, ужасная женщина…

Нет, это не дневник. Просто разные записи для памяти. Папа ее, между прочим, ругал, требовал, чтобы прекратила записывать, но у нее эта привычка с гимназии.

Кто такой Генерал Б.? Это не генерал совсем, а один старый англичанин, большой друг Мишеля. Генералом его называют, наверно, за солидность, а фамилия, кажется, Буклей или что-то в этом духе.

Воейкова — это соседка Марья Александровна. Она служит в военной цензуре. Папа знаком с ней много лет, у них какие-то общие интересы.

Александр Родионов — просто один офицерик. Тип отвратительный, непонятно, зачем его папа приглашает. Страшный хвастун, воображала. Работает где-то в штабе. Не помню точно, кажется, в штабе обороны Петрограда. А может, и врет, может, в другом месте.

Хорошо, раз это необходимо для Чрезвычайной комиссии, она постарается написать про каждого в отдельности. Только, кто где живет, вспомнить невозможно: народу у них бывает слишком много…

Личное дело Китайца

Ночной доклад Комарову. — Фотографии в фас и в профиль. — Чека принимает контрмеры

В первом часу ночи товарищ Семен прервал затянувшуюся беседу с Жоржеттой. Профессора, с которым нужно было ему посоветоваться, все еще не было. И неизвестно было, скоро ли вернется, возможно — только к утру.

Каждая минута промедления казалась Семену Иванову безвозвратной и непростительной потерей. И ждать Профессора он, разумеется, не мог. Его обязанность — немедленно сообщить обо всем, что он выяснил, а начальник особого отдела пусть сам решает, какие срочные меры необходимо предпринять.

Несмотря на поздний час, в приемной у Комарова было полно народу. Николай Павлович только что вернулся с гатчинского участка фронта и, окруженный ждущими его товарищами, снимал задубевшую от мороза шинель.

— Пусти меня первым, — шепнул товарищ Семен секретарю и совсем уже тихо прибавил: — «Английская папка», сам должен понимать…

Принял его Комаров без промедления. И выслушал с обычной своей уважительной и очень серьезной неторопливостью. Вопросами, как иные начальники, не перебивал, не хмурился в нетерпении, на часы не поглядывал, давая понять, что следует докладывать короче. Лишь в самом начале, услыхав про английского резидента, сказал секретарю, чтобы пригласили к нему Ивана Петровича Павлуновского, приехавшего накануне из Москвы как раз по этому делу.

В душе товарищ Семен готов был преклоняться перед своим Профессором, вместе с которым работал уже полгода и у которого набирался ума-разума, откровенно копируя все его манеры, вплоть до привычки задумчиво почесывать за ухом. Революционер-подпольщик, приговоренный царскими сатрапами к смертной казни да еще сумевший сбежать из тюрьмы, был в его глазах достойным примером для подражания.

Куда меньше знал он Николая Павловича.

Слышал, правда, что и начальник у них в отделе из той же когорты профессиональных работников партии, которая выстрадала революцию ценой огромных лишений. Коренной питерский металлист с «Нового Лесснера», член подпольного Петроградского комитета большевиков, прекрасный конспиратор. Долгие годы скитался по тюрьмам и ссылкам, нажил там чахотку, из одиночной камеры в «Крестах» вышел в феврале 1917 года, когда пало самодержавие, а в дни Октября был прикомандирован к Военно-революционному комитету, выполнял ответственные поручения Свердлова и Дзержинского.

Еще он слышал, что у Николая Павловича необыкновенно тренированная и цепкая память старого подпольщика.

Об этом, кстати, в Петроградской чека рассказывали всяческие небылицы, утверждая, что помнит начальник особого отдела решительно все на свете.

Однажды и сам он был попросту ошеломлен. Николай Павлович выступал с докладом на первомайском собрании сотрудников отдела, рассказывал о перспективах мировой революции и вдруг увлекся, начал декламировать стихи Пушкина, да так здорово, с такой страстью и артистической выразительностью, что звучали они как бы специально сочиненными к пролетарскому празднику международной солидарности. Человек, умеющий запросто запомнить уйму стихов, казался Семену Иванову почти необыкновенной личностью.

И слушать умел Комаров как-то по-своему, непохоже на других. Сидит, прикрыв глаза ладонью, постукивает карандашом по столу, будто запятые и точки расставляет. Лишь один раз, когда Семен Иванов принялся объяснять про смутную свою догадку и про то, как разыгрались вдруг ревнивые чувства девчонки, Николай Павлович весело усмехнулся:

— Ты гляди, товарищ Павлуновский, какие великолепные психологи у нас произрастают…

— Молодчина, так и следует работать настоящему чекисту! — серьезно сказал Павлуновский, а Комаров прищурился, задумчиво повторил фамилию отца Жоржетты:

— Кюрц… Кюрц… Слушай, Иван Петрович, ты ведь старый питерец, тебе ни о чем не говорит это имя?

— Что-то не припомню…

— А я, представь, где-то встречал… Вот что, проверим-ка, пожалуй, в делах Военконтроля… Не там ли случайно?

Николай Павлович крутнул ручку настольного телефона, связался с дежурным по отделу, дал задание, а Семен Иванов продолжал свой рассказ о беседе с Жоржеттой.

Из всего, что наболтала влюбленная девчонка, самым существенным считал он упоминание о некоем полковнике. Не худо бы немедленно проверить, что это за фигура и в каком из штабных учреждений сумел окопаться. Зовут полковника Владимиром Яльмаровичем, а фамилию Жоржетта не знает. Явный, судя по всему, изменник.

— Вероятно, это начштаба Седьмой армии, Владимир Яльмарович Люндеквист, — тихо сказал Николай Павлович и сморщился, как от зубной боли. — Точнее, бывший начштаба. По телеграмме Троцкого откомандирован в Астрахань, в Одиннадцатую армию… Если не ошибаюсь, на ту же самую должность… Да, да, кажется так…

— Вот это номер! — вырвалось у товарища Семена. — В Питере нашкодил, а теперь примется за свое в Астрахани?

— К чему же поспешные выводы, товарищ Иванов? — мягко упрекнул его Николай Павлович. — Торопиться с обвинениями никогда не следует. Прежде проверим, такова наша с вами обязанность. Меня, признаться, больше занимает гостеприимный хозяин этого странного дома… Очень уж пестрая публика собирается под его крышей… И потом, что означает распределение правительственных постов?

— Забавлялись, видно, господа, — сказал товарищ Семен. — Известная история — голодной курице просо снится…

— Вы убеждены в этом? А ты как считаешь, Иван Петрович?

Павлуновский не успел ответить. В дверь кабинета постучался дежурный по особому отделу.

— Разыскали! — объявил он, протягивая через стол тонкую синюю папочку личного дела. — Хорош гусь, ничего не скажешь! Понять не могу, как мы его не взяли на заметку…

И вновь дала себя знать цепкая память Николая Павловича. Личное дело Кюрца хранилось, оказывается, в архиве Военконтроля, в делах царской контрразведки. Архив этот давно собирались изучить и обработать по-настоящему, да все не доходили до него руки.

Начинались материалы, как и положено, с двух стандартных фотографий секретного агента. В фас и в профиль. Мужчина лет сорока, с выпученными рачьими глазами и с остроконечными усами-пиками «а-ля Вильгельм». Кличка была несколько странноватой — Китаец, а по паспортным данным — Илья Романович Кюрц, 1873 года рождения, незаконнорожденный сын князя Ромуальда Гедройца. Личное дворянство, русские и иностранные ордена, воспитывался в парижском лицее Генриха Четвертого, куда принимали лишь избранных.

Далее шли сведения сугубо деловые. Числился по ведомству народного просвещения, хотя смолоду был платным агентом в министерстве внутренних дел. Затем служба в контрразведке, поездки с секретными миссиями в Швейцарию, Францию, Грецию, Румынию. Прикрытием обычно являлась корреспондентская карточка, правда, журналист посредственный, звезд с неба не хватает. Налицо, отмечало начальство, очевидная склонность к авантюрам и интриганству. Хвастлив, неискренен, любит деньги и живет, как правило, не по средствам.

Наиболее важное было упрятано в конец, на последних страницах досье. В Бухаресте затеял, оказывается, крупную интригу против русского посланника, самозванно объявив себя тайным эмиссаром великого князя Николая Николаевича. Кроме того, были замечены подозрительные связи с немецкой агентурой. По требованию генерал-квартирмейстера ставки отозван в Россию, восемь месяцев содержался в петроградском доме предварительного заключения.

Двойная игра Китайца осталась недоказанной, но доверия был лишен. Закончилась вся эта история административной высылкой в Рыбинск, под надзор полиции.

— Да, ситуация, видно, серьезнее, чем казалось поначалу. — Николай Павлович отодвинул синюю папку, задумался. — Действительно жаль, что мы так безбожно запаздываем с изучением наследства Военконтроля. Товарищ Иванов, а когда была задержана дочка этого прохвоста?

— В девять часов утра.

— Скверно. Как бы не ускользнул, чутье у них собачье, у этих ловких субъектов… Ну что ж, давайте поспешим, пока еще не поздно. Арестовать придется всех упоминаемых в дневнике этой девицы… Ничего, если не виноваты, извинимся и выпустим с миром… В квартирах оставим засады с летучими ордерами… Особенное внимание квартире этого Китайца: придется задерживать всех, кто к нему пожалует… Товарищ Иванов, свяжитесь сейчас же с особистами Седьмой армии, прикажите срочно разузнать, где Люндеквист… Если выехал в Астрахань, нужно послать шифровку… Англичанина оставим за Профессором, пусть немедленно проверит консерваторские связи… С Феликсом Эдмундовичем я поговорю сам… Сомневаюсь, что разыщут эту дамочку в Москве: тертая, видать, конспираторша… Не из эсерской ли братии, как считаешь, Иван Петрович?

— Вполне возможно…

— Ну хорошо, давайте действовать!

Настенные часы гулко пробили два раза. За окнами хлестал нескончаемо долгий ночной дождь вперемешку со снежной крупой. На прохудившихся петроградских крышах гремел железными листами порывистый ветер с Балтики.

Нелегко было Николаю Павловичу отдавать подобные распоряжения. Нелегко и совсем не просто. Понимал он, что засады в квартирах подозреваемых лиц отнюдь не лучшее средство, которым должна пользоваться Чрезвычайная комиссия. И летучие ордера, дающие право задерживать всех сомнительных граждан, не служили гарантией от досадных ошибок и неоправданных арестов.

Но что же оставалось делать?

Время было слишком суровым, и опасность была слишком велика.

Неудержимо стремительное наступление Юденича удалось затормозить, на фронте произошел перелом, но белые еще угрожали Петрограду, еще надеялись склонить чашу весов на свою сторону. Яростные их контратаки у Гатчины и у Волосова не прекращались вот уже несколько дней.

Неизвестно было, как поведут себя буржуазные правители Эстонии и Финляндии, какие резервы найдутся у Юденича. Словом, обстановка была достаточно грозной и заставляла действовать энергично, не теряя ни минуты драгоценного времени.

Длинная осенняя ночь

Китаец возмущен несправедливостью. — «Я сам все напишу…» — Допрос изменника. — Почему Юденич перекроил свои планы. — Маленькое предварительное условие

Ночь выдалась бессонная.

В пятом часу утра, задолго до хмурого осеннего рассвета, в Петроградскую чека привезли Илью Романовича Кюрца. Был он почти такой же, как на служебных своих фотографиях, разве что немного состарился и погрузнел. Рыжеватые усы-пики топорщились непримиримо и воинственно, в выпученных рачьих глазках светилась упрямая решительность.

— Это беззаконие, уважаемые товарищи! Это настоящий произвол и превышение власти! — возмущенно тараторил он, не умолкая ни ка секунду. — Среди ночи вытаскивают человека из постели, везут в «чрезвычайку», а за что, спрашивается, за какие провинности? Я всего лишь куратор трудовой школы, преподаю вашим детям французскую грамматику… И я вынужден протестовать. Вы слышите, я заявляю самый категорический протест!

— Успокойтесь, господин Китаец! — тихо сказал Комаров. — Это нам следовало бы возмущаться и даже протестовать, но мы, как видите, молчим. В вашем доме плетутся нити антисоветского заговора, вы почти откровенно занимаетесь шпионажем, и все же мы воздерживаемся от эмоций. Бесполезное это занятие, господин Китаец. И не лучше ли нам, как деловым людям, сразу взяться за главное? Спокойно, без истерики, без трагедий. Согласны? Не будем терять время понапрасну…

— О да, время, конечно, драгоценный продукт… Но позвольте, с какой стати вы именуете меня Китайцем? У меня есть имя, есть фамилия…

— И опять вы отвлекаетесь от делового разговора. Об этом следовало в свое время спрашивать штабс-капитана Тхоржевского из известного вам учреждения Юго-Западного фронта… Помните такого господина?

— Пардон, я что-то не возьму в толк… Все это для меня совершенно непостижимо…

— А что тут непостижимого, Илья Романович? У штабс-капитана была, по-видимому, небогатая фантазия, вот и окрестил вас Китайцем. И давайте не ворошить прошлое. В данный момент нас интересуют совершенно конкретные вопросы сегодняшнего дня. Давно ли вы знакомы с полковником Люндеквистом? Какого характера это знакомство? Что вас связывает?

— Впервые слышу эту фамилию…

— Полноте, Илья Романович! Нельзя же взрослому человеку впадать в детство… Полковник — свой человек в вашем доме, а вы утверждаете, что впервые слышите его фамилию… Этак, чего доброго, вы и с господином Дюксом не знакомы?

— Понятия о нем не имею. Кто это такой?

— Занятно, очень даже занятно. И Мисс, следовательно, не знаете?

— Побойтесь бога, товарищ комиссар! Человек я семейный, у меня взрослые дети…

За окнами хлестала и хлестала снежная буря вперемешку с холодным дождем, злая, нескончаемо долгая, в глазах Китайца светилось бычье, непробиваемое упорство, и видно было, что много понадобится усилий, прежде чем выжмешь из этого типа хоть крупицу правды.

Николай Павлович был нездоров, хотя и не жаловался никогда, и по привычке своей старательно избегал встреч с медиками. Разламывалась чугунно-тяжелая голова, воздуха все время не хватало, на лбу выступал холодный липкий пот. Это у него начиналось каждую весну и каждую осень, мешая жить и работать, и тянулось обычно до тепла либо до первых крепких заморозков, когда сразу становилось легче дышать.

Чертовски хотелось выругаться и свирепо прикрикнуть на этого напыщенного, самодовольного болвана, вздумавшего от всего отпираться, но кричать он себе запретил еще в то весеннее утро, полгода тому назад, когда направили его работать в Чека. Кричать и стучать кулаками по столу любили жандармы, а он не жандарм, он коммунист. Надо, чтобы этот Илья Романович начал беспокоиться за свою шкуру, иначе от него толку не будет.

— Ваше право отрицать все подряд, — сказал Николай Павлович. — В конце концов всякий ведет себя сообразно своим представлениям о здравом смысле. Прошу, однако, учесть, что компаньоны ваши значительно умнее — например, Владимир Яльмарович Люндеквист. В итоге что же может получиться и как это будет выглядеть со стороны? Вы подумайте, Илья Романович, вы же человек неглупый…

Намек, казалось, достиг цели. Китаец заерзал на стуле.

— Не считайте, пожалуйста, Чрезвычайную комиссию совсем уж безответственной организацией. Если мы решили арестовать вас и привезти сюда ночью, то, право же, с вполне достаточными основаниями. Мне вот, грешному, очень хотелось лично познакомиться с будущим товарищем министра внутренних дел…

— Это клевета! — подскочил на стуле Китаец. — Нельзя же из глупой обывательской болтовни делать далеко идущие выводы! Мало ли о чем говорят люди.

— Вот вы и расскажите, о чем они говорят. И какие именно люди…

Китаец ненадолго задумался, потом, словно решившись, перешел на угрожающе трагический шепот:

— Прекрасно! Восхитительно! Вас, как я понял, интересуют обывательские сплетни и пересуды? В таком случае я сам все напишу, собственноручно. Могу я воспользоваться французским языком? По-французски мне легче…

— Переводчики у нас найдутся, только вряд ли есть смысл затягивать дело. Пишите по-русски, мы разберем, что к чему… А сплетен пересказывать необходимости нет. Надо лишь ответить на вопросы, которые я задал…

Уселся Китаец за низенький столик машинистки. Обмакнул перо в чернила, подумал и начал писать.

По-прежнему бушевала снежная буря, барабанила по крыше, по оконным стеклам. Николай Павлович медленно прохаживался из угла в угол кабинета, — так ему было легче.

Писал Китаец размашистой и торопливой скорописью, обильно разбрызгивая чернила. Свел все к невинным застольным беседам карточных партнеров. Собираются, дескать, у него старые друзья и знакомые, главным образом бывшие ученики, от нечего делать играют в преферанс.

Знакомство с полковником признал. Это обычное светское знакомство. Изредка, в свободное от служебных занятий время, полковник заезжал к нему на чашку чая.

Кто именно и когда изволил пошутить, что из него, из Ильи Романовича Кюрца, получился бы неплохой товарищ министра внутренних дел, он решительно припомнить не может. Просто не придал шутке никакого значения.

— Почерк-то у вас анафемский, — покачал головой Комаров, кладя на стол исписанные красными чернилами листки. — Или вы нарочно так, чтобы ничего было не разобрать? Должен, однако, заметить, что все написанное вами — совершенно неудовлетворительно. Опасаюсь, как бы не обскакали вас другие, более сообразительные и быстрые…

Усевшись за столик машинистки во второй раз, Китаец нехотя приписал, что знаком с одним английским журналистом. Фамилия его, кажется, Дюкс или Чукс, в общем, что-то в этом роде. Знакомство у них чисто профессиональное, журналистское, ни к чему решительно не обязывающее. Иногда английский коллега забегал на огонек…

— Вы, стало быть, тоже журналист?

— В настоящее время нет, но был корреспондентом французской прессы в Петербурге…

— Это когда служили у штабс-капитана Тхоржевского?

— Да.

— Совмещали, значит, журналистику и шпионаж? Любопытно. Он что же — нелегал, этот ваш английский коллега?

— Понятия не имею.

— А какой орган прессы представляет в Петрограде?

— Я как-то не интересовался…

— Допустим. Ну а адрес господина Дюкса вам известен? Имейте в виду, Илья Романович, от честного ответа на этот вопрос многое зависит.

— Увы, адреса я не знаю. По некоторым признакам могу судить, что Дюкс на нелегальном положении.

— Ну что ж, поверим вам на слово. А почему вы не написали про Марью Ивановну? Она тоже журналистка?

— Никакой Марьи Ивановны я не знаю…

— Бросьте прикидываться, Илья Романович! Разве вы еще не поняли, что игра начисто проиграна? Ваша дочь Жоржетта и то успела это сообразить…

— О, мое бедное дитя! — запричитал Китаец. — Значит, она в темнице Чека? О, я так и думал, сердце мне подсказывало! Несчастная малютка! Могу я ее видеть?

— Всему свой срок, — отрезал Николай Павлович, начиная против воли сердиться. — Так когда же вы познакомились с Марьей Ивановной и какого характера было ваше знакомство?

И снова уселся Китаец за столик машинистки, снова выдавливал из себя осторожные полупризнания.

За окнами начало светать. Громыхали первые утренние трамваи.

В половине восьмого позвонили из Седьмой армии. Полковник Люндеквист, как удалось выяснить, к месту новой службы еще не выезжал. Находится на излечении в лазарете по поводу простудного заболевания. Болезнь, судя по некоторым признакам, явно дипломатическая.

Следом позвонил Иван Петрович Павлуновский, с ходу включившийся в следственную работу.

Новость была важной. Соседка Китайца Марья Александровна Воейкова, ни минуты не упорствуя, призналась, что выполняла некоторые щекотливые поручения Ильи Романовича. Дала, к примеру, список и адреса лиц, чья корреспонденция на контроле военной цензуры, снимала копии с особо интересных писем фронтовиков. Клянется, что и понятия не имела о шпионаже. Илья Романович заверил ее честным словом дворянина, что все это требуется для его журналистских занятий.

— Спасибо тебе, Иван Петрович, по-моему, это кое-что проясняет, — сказал Комаров в телефонную трубку. — Ты, пожалуйста, успокой гражданку Воейкову. Безвинных мы в тюрьме держать не будем…

Китаец внимательно прислушивался.

— Итак, вам добавить больше нечего? — спросил Николай Павлович. — Тогда прервем наш милый разговор до другого раза. И рекомендую поразмыслить на досуге, да не слишком запаздывать. Хуже нет оказаться последним…

Дождавшись, пока уведут Китайца, Николай Павлович собрался прилечь на узкую солдатскую койку, поставленную за ширмой в углу кабинета, но отдохнуть ему не удалось.

Зашел Профессор. Он приехал поздно ночью и со свойственной ему энергией сразу начал действовать. Консерваторские связи СТ-25 еще уточнялись, а пока что Профессор выяснил некоторые подробности о Генерале Б., фигурирующем в дневнике Жоржетты. Старый этот инженер и коммерсант живет, оказывается, в России свыше четверти века. Был управляющим Невской ниточной мануфактурой, долго работал в «Союзе сибирских кооперативных обществ». Характеризуется положительно, образ жизни уединенный, частенько и подолгу хворает. И в настоящее время будто бы нездоров.

— Что предлагаешь? — спросил Комаров.

— Надо, видимо, допросить старика…

— Подождем. Узнай, действительно ли он болен, а допросить, если понадобится, успеем. Ты уж не сердись на меня, дорогой, но я, пожалуй, на часок прилягу… Что-то муторно мне сегодня, ломит всего…

И опять не дали ему отдохнуть. Позвонили особисты Седьмой армии, конфузясь, начали рассказывать о чрезвычайном происшествии в лазарете на Суворовском проспекте.

— Да что у вас случилось? — крикнул в трубку Николай Павлович. — Говорите прямо!

Люндеквист, как выяснилось, пытался бежать. Едва вошли к нему в палату, не успели еще предъявить ордер на арест, как сиганул в окно со второго этажа. Далеко уйти не успел, был задержан в саду, вывихнул слегка ногу.

— Везите его сюда! — приказал Комаров.

Условились, что допрашивать Люндеквиста будет Профессор, но Николай Павлович все равно не утерпел. Поднялся со своей койки, пришел в кабинет к Профессору и сел сбоку, молча наблюдая, как петушится этот рослый полковник с барственно-надменным холеным лицом.

Впрочем, надменности хватило Люндеквисту ненадолго. Начал с преувеличенно бурного негодования, требовал немедленно связать его по телефону с Москвой, с Реввоенсоветом республики, где, не в пример петроградским властям, умеют ценить военных специалистов, но довольно быстро сдал позиции. Слишком многое было известно чекистам, не имело смысла разыгрывать комедию.

— Я всегда думал, что кончится это расстрелом! — сказал Люндеквист и опустил стриженную под ежик голову. — У меня с самого начала было такое предчувствие…

Дальнейшее пошло обычным своим путем. Профессор деловито уточнял фамилии, адреса, явки, стараясь отделить срочное от второстепенного. Люндеквист отвечал по-военному четко, без излишней патетики.

— Минуточку, Владимир Яльмарович, — вмешался Комаров и подсел поближе к столу. — Какого рода рекомендации давались вами штабу Юденича?

— Прямой связи с Юденичем я не имел.

— Это неважно, какая у вас была связь — прямая или через третьих лиц. Меня интересуют ваши рекомендации чисто военного характера…

— Нынешним летом предлагался один оперативный вариант…

— Организовать мятеж и открыть фронт войскам Юденича? Это нам известно, читали вашу шифровку. Ну, а изменением оперативных планов Юденича во время нынешнего наступления кому мы обязаны?

— Об этом был как-то разговор на квартире у Илья Романовича. Говорили, что выгоднее повести наступление непосредственно на Гатчину…

— Кто говорил? Илья Романович или вы?

— Идея, разумеется, принадлежала мне, как военному специалисту, знакомому с обстановкой на фронте. Илья Романович должен был сообщить наши соображения штабу генерала Юденича. Впрочем, я не убежден, что он успел это сделать…

— Не успел, вы считаете? Ну, а переброска наших частей с ямбургского участка на лужский кем была предложена?

— У штаба армии имелись свои соображения на этот счет. Мы полагали, что необходимо укрепить лужский участок обороны…

— Кто это — мы?

— Я в частности, как начальник штаба.

— Итак, Владимир Яльмарович, вами был предложен Юденичу план наступления на ямбургском участке и вы же, как начальник штаба, отдаете распоряжение об ослаблении этого участка. Как же это следует квалифицировать?

Низко опустив голову, Люндеквист долго молчал.

— Почему же вы молчите? Вы начальник штаба армии и вы же готовите ее поражение? Как это назвать?

— Вероятно, изменой…

Допрос Люндеквиста продолжался. Посидев еще немного, Николай Павлович вышел из комнаты Профессора и медленно побрел к себе на второй этаж.

Не хватало воздуха, разламывалась от боли голова. И не мог он, просто физически не мог, присутствовать при саморазоблачении изменника, которому недавно еще верил, как честному человеку, с которым встречался в Смольном и пожимал руку, как боевому товарищу.

Предательство во всех его видах вызывало в Комарове чувство омерзения. От лжи, притворства, неискренности он замыкался в себе, делался мрачнее тучи.

Не дойдя до своего кабинета, Николай Павлович узнал, что с ним желает увидеться Китаец. Пока в комендатуре оформляли наряд на отправку в тюрьму, пока брали отпечатки пальцев и фотографировали, Илья Романович успел передумать.

— Настойчиво требует, — хмуро доложил комендант. — Собрался будто бы давать ценные сведения… Никому, говорит, доверить их не могу, одному только товарищу Комарову…

— Черт с ним, ведите! — устало сказал Николай Павлович.

Китаец и впрямь был неузнаваем, всем видом доказывая, что за час с небольшим превратился в полную свою противоположность.

— Вы предостерегали меня, и вы были безусловно правы! — затараторил он еще с порога. — Спектакль окончен, занавес опустился, огни рампы погашены, и я готов по мере своих возможностей служить Чрезвычайной комиссии…

— Бросьте паясничать, Кюрц!

— Слушаюсь! Я постараюсь, я буду говорить ответственно… Но у меня, гражданин начальник, покорнейшая просьба к властям… И даже, если хотите, маленькое предварительное условие… Я все сделаю, все расскажу, только сохраните мне жизнь! Мне и моей бедной девочке, моей глупенькой Жоржетте, которая ни в чем не виновата…

— Ваше раскаяние будет учтено трибуналом… Ничего другого обещать не имею права… И нельзя ли поближе к делу?

— О да-да, конечно! Разрешите написать обо всем собственноручно?

Поневоле пришлось разрешить. И вновь, теперь уже в четвертый раз за эту ночь, Китаец уселся за низенький столик машинистки.

«Министры» подают в отставку

Как формировалось «правительство». — Адмирал-архивариус. — Премьер-министр собирается взрывать железнодорожные мосты

Вторые сутки над Петроградом бесновались злые снежные заряды. Ночные холода уступали место утренней оттепели, и снова, как и накануне, вздымался ветер, сыпало колючим снегом.

Артиллерийской канонады в городе больше не слышали. Фронт отдалился на десятки километров. Но еще продолжались яростные контратаки отступающих белогвардейцев, и Петроград по-прежнему выглядел суровым военным лагерем. Все понимали, что победу над Юденичем нужно закрепить.

Допросы арестованных помогли выявить структуру заговора «Белый меч». Заговор был опасным и весьма разветвленным. Если учесть грозную обстановку у стен города революции, — самым, пожалуй, опасным из всех вражеских заговоров, с какими имели дело петроградские чекисты.

Все было заранее рассчитано и по-военному четко спланировано. Замешкайся Чека с ответными контрударами, и Юденич получил бы активную поддержку своих приверженцев, окопавшихся в Петрограде. За спиной защитников города должен был вспыхнуть вооруженный мятеж.

Наиболее серьезную силу операции «Белый меч» составляли вооруженные отряды и группы заговорщиков. Это им, на заранее распределенных объектах, предстояло дезорганизовать и расстроить всю внутреннюю оборону Петрограда, начав, естественно, с захвата решающих ключевых позиций.

Параллельно, как установило следствие, велась также и политическая подготовка мятежа. Еще в сентябре, за две недели до наступления белогвардейской армии, заговорщики получили предписание сформировать в экстренном порядке правительство из «патриотически настроенных элементов».

Специальный курьер привез Мисс шифрованную записку генерала Владимирова — начальника контрразведки Северо-Западной армии.

«Наши либералы никуда не годятся, — писал генерал, подразумевая так называемое „Северо-Западное правительство“, которое было создано в Ревеле под давлением англичан. — Соблаговолите заблаговременно позаботиться о сформировании кабинета, подобрав вполне надежные кандидатуры. Правительство будет утверждено главнокомандующим в день взятия Петрограда».

Если уж правительство из Лианозовых и Маргулиесов не годилось Юденичу, то тем более не устраивало его существовавшее в Париже правительство из тузов российской эмиграции. Входили в него такие фигуры, как Маклаков, Сазонов, первую скрипку играл в нем Борис Викторович Савинков, цареубийца, террорист, и признать власть этой публики означало добровольно согласиться на роль поддужного, которым управляют как захотят.

Что же касаемо «домашних», ревельских министров, то намерения Юденича на сей счет были весьма недвусмысленными. Курьер доверительно сообщил, что всю эту братию, собранную в обозе наступающей армии, его превосходительство перевешает в Петрограде как красных разбойников и смутьянов.

«Глядите, господа, не оплошайте с выбором своих министров, — предупредил курьер, собираясь в обратную дорогу. — Назначить в правительство следует достойнейших…»

Следствие круто набирало темпы.

По-разному вели себя на допросах заговорщики. Одни откровенно тряслись со страха, другие пробовали юлить, третьи становились в позу, стараясь изобразить бескорыстных борцов за «идею».

Владимир Яльмарович Люндеквист с первого дня старательно открещивался от политики. Он, дескать, человек военный и занят был исключительно разработкой оперативных планов, а все прочее к нему не имеет никакого касательства.

«Боевая сторона нашего предприятия выглядела вполне обеспеченной, — признал он на допросе. — Илья Романович заверил меня, что рассчитывать следует примерно на полторы тысячи вооруженных участников дела, и я считал, что для акций чисто партизанского свойства этого количества должно хватить. Помимо того, Илья Романович сказал, что имеет в персональном своем распоряжении специальные группы, назвав их почему-то „мои хулиганы“. На последнем совещании, происходившем у него дома, важное заявление сделал адмирал Бахирев, объявив, что гарантируется участие линкора „Севастополь“. В чьем распоряжении двенадцатидюймовые орудия „Севастополя“, тот и хозяин в Петрограде, сказал адмирал. Несмотря на известную категоричность этого заявления, я с ним согласился: линкор стоит в черте города и действительно способен подвергнуть бомбардировке все жизненно важные объекты. Что же касается политической стороны, то я в нее совершенно не вникал. Предложенное мне сотрудничество с Марьей Ивановной, якобы уполномоченной формировать правительство, я безоговорочно отверг».

Вице-адмирала Михаила Коронатовича Бахирева, бывшего командира крейсера «Рюрик», изгнанного с корабля по требованию судового комитета, разыскали в Военно-морской академии. Михаил Коронатович до поры до времени пристроился на скромную должность архивариуса.

Сперва этот помощник Люндеквиста отрицал все начисто. Затем понял бесполезность запирательства и признал, что захаживал иногда на квартиру к Илье Романовичу, где велись разговоры о возможном участии в мятеже «Севастополя».

— Это все, что мне известно, — заявил Бахирев. — Прошу больше вопросов не задавать!

— Но почему вы отказываетесь от показаний? — искренне удивился Комаров. — Неужели вы, как человек военный, не сообразили до сих пор, что авантюра ваша сорвана?

— Извольте сами докапываться, а я вам помогать не намерен! — зло ощерился контр-адмирал, ставший архивариусом.

— Докопаемся, Михаил Коронатович! — заверил его Комаров. — Можете не сомневаться, узнаем всю правду!

Китаец, хоть и клялся помочь следствию, старательно изображал из себя мелкого платного агентишку, выполнявшего отдельные поручения своих хозяев. Попутно старался представить их в оглупленном виде, особенно Марью Ивановну.

«Мисс слывет за женщину большого государственного ума, но я лично считаю, что это ошибка. Интриговать она умеет, это верно, но ума я не замечал. Тем не менее Михаил Иваныч расценивал ее как важную фигуру русской контрреволюции. Злые языки, между прочим, утверждали, что Мисс его любовница. Не понимаю, что он нашел в этой старухе…»

Самыми любопытными были, пожалуй, подпольные «министры».

В Чека привозили их одного за другим, еще тепленькими, заспанными, не успевшими сообразить, что карта, на которую они поставили, оказалась битой. И каждый допрос непременно заканчивался запоздалым отречением от должности министра.

— Поверьте, я отказывался и многократно выражал сомнение в своей пригодности! — чуть не плача говорил «министр финансов» Сергей Федорович Вебер. — У меня застарелая подагра, прошу убедиться — я не в силах пошевелить пальцами…

— Считайте мое согласие необдуманным, легкомысленным поступком, — просил «министр просвещения» Александр Александрович Воронов.

— Меня обманом вовлекли в эту грязную комбинацию! Вы понимаете, меня подло обманули! — истерически взвизгивал «министр транспорта» Николай Леопольдович Альбрехт.

Профессора Технологического института Александра Николаевича Быкова, видного деятеля кадетской партии, допрашивал сам начальник особого отдела. Быков держался степенно, с достоинством, как и полагается без пяти минут премьер-министру.

— Я еще могу как-то понять ваше согласие на премьерство, хотя и не одобряю методов формирования нелегального правительства, — задумчиво сказал Николай Павлович. — Но объясните мне, пожалуйста, что за возня была у вас с пироксилином?

— Никакой возни не было…

— А о чем же в таком случае говорили вы с Кюрцем? Помните, в тот вечер, когда дали согласие стать премьер-министром?

— Разные обсуждались темы…

— Нет, меня интересует именно разговор о взрывчатых веществах. О чем вас просил Кюрц?

— Ну… чтобы мы изготовили пироксилин в нашей институтской лаборатории…

— Для какой цели?

— Право, не помню…

— Позвольте, Александр Николаевич, ведь это взрывчатое вещество! Не мыло хозяйственное и не порошок против клопов. Разве можно забыть подобный разговор?

— Представьте, запамятовал…

— Ваше, конечно, дело. Однако я вынужден несколько освежить память профессора Быкова…

Китайца за все эти дни так и не успели отправить в тюрьму. Сидел он в комендантской, усердно дополнял свои показания, дожидаясь вызовов на очные ставки.

— Как же, как же, был разговорчик, — подтвердил Китаец не без злорадного удовольствия. — Господин Быков высказались в том смысле, что не худо бы взорвать к чертовой бабушке железнодорожный мост у станции Званка. Мост этот считается стратегическим, и разрушение его привело бы к серьезным затруднениям для Петрограда…

— Стало быть, не вы попросили профессора изготовить пироксилин в институтской лаборатории, а он сам выдвинул идею взрыва стратегического моста?

— Именно, именно так оно и было. Не смотрите на меня сердитыми глазами, ваше степенство… Се ля ви, как говорят французы. Такова жизнь…

— Подлец! — сквозь зубы прошептал профессор Быков.

— От подлеца и слышу! — взвился Илья Романович. — Не желаете ли вы, милейший, чтобы я принимал на себя чужие грехи?

— Разрази меня гром, но я действительно отказываюсь постичь вашу логику, — вздохнул Николай Павлович, когда Китайца увели. — Вот вы соглашаетесь стать главой правительства, следовательно, отдаете себе отчет в том, где, когда, в каких исторических условиях должны работать вместе со своими министрами. В голодном, в холодном, в сыпнотифозном Петрограде, среди чудовищной разрухи, нищеты, среди народных бедствий… И вы же одновременно готовите диверсию на железной дороге, собираетесь прервать сообщение с Москвой… Позвольте вас спросить, как же это совмещается в одном лице?

Быков молчал, лицо его было отчужденным и замкнутым. Да и что, собственно, мог он сказать, если все его «правительство» на поверку оказалось трусливым сбродом случайных людишек? То интриговали, без конца ссорились из-за министерских портфелей, а грянула беда — и затряслись, подобно стаду овец.

— Понимайте, как вам будет угодно, — произнес Быков с холодной непримиримой враждебностью. — Я вижу, что опять мы в проигрыше, и готов нести ответственность за свои поступки…

Николай Павлович не стал допытываться, что означает это горькое — мы. Вероятно, профессор Быков подразумевал свою кадетскую партию, не в первый уж раз оказавшуюся в банкротах.

Вдобавок и готовность профессора нести ответственность за свои действия довольно скоро испарилась. Из тюремной камеры несостоявшийся премьер-министр прислал длиннющее письмо-слезницу на имя председателя коллегии Чека, заверяя в своем раскаянии и обещая впредь честно трудиться «для пользы и благоденствия Советской республики».

Подручные Люндеквиста

Расчистка штабных завалов. — Поручик становится штабс-капитаном. — План изменен. — «„Севастополь“ взять на абордаж!» — Петров или Палей? — История Синего Френча. — Как дезертира сделали шпионом

Тоненькая поначалу «Английская папка», плод раздумий и долгих бессонных бдений Профессора, стала в эти дни многотомным следственным делом, отнимая все силы аппарата Чрезвычайной комиссии.

И все же не хватало опытных следователей. В помощь петроградцам Феликс Эдмундович Дзержинский направил из Москвы группу оперативников, умеющих распутывать самые сложные хитросплетения вражеских интриг.

Прежде всего требовалось выявить и молниеносно обезвредить всех вооруженных участников заговора. Это была первостепенная задача, подсказанная обстановкой на фронте. Полторы их тысячи, как хвастался Китаец, или несколько меньше — значения не имело. Надо было найти каждого, кто ждал сигнала к началу операции «Белый меч» с оружием в руках, и, разумеется, в первую голову всех вожаков мятежа.

— Как и следовало ожидать, сильно засоренным оказался штаб Седьмой армии, оборонявшей Петроград.

Люндеквист был искушенным заговорщиком и, конечно, окружил себя многочисленными помощниками, пристроив их на соответствующие должности в армейском штабе. Расчистка этих завалов досталась сотрудникам особого отдела Седьмой армии.

Рыбак рыбака узнавал издалека. С Петром Петровичем Авенариусом Люндеквист служил в столичной гвардейской дивизии, а до того они вместе кончали Михайловское артиллерийское училище. Естественно, что старому своему приятелю и единомышленнику Люндеквист нашел место в штабе армии, назначив начальником отдела связи.

— Позвольте, Петр Петрович, — удивился следователь. — Как же вы справлялись со своими обязанностями, не будучи специалистом?

— Кое-что понимаю… Правда, должен сознаться, знания мои по связи поверхностны…

— Чем же тогда объяснить ваше назначение?

— Владимир Яльмарович предупредил меня, что потребуется оказать ему некоторые услуги…

— Какие именно?

— Полагаю, что вы и сами догадываетесь… Имелось в виду оставить штаб армии без связи с войсками… В определенный момент и, разумеется, по личному указанию Владимира Яльмаровича…

— И для этого ваших познаний было бы достаточно?

— Нагадить всегда проще, — невесело усмехнулся Авенариус.

Другим активным помощником Люндеквиста в штабе армии был начальник автоотдела Александр Лихтерман, бывший эсер, лишь формально порвавший со своей партией.

С Лихтерманом начальник штаба, понятно, не служил в столичной гвардии и в приятельских отношениях никогда не состоял. Этот сам предложил свои услуги, почувствовав в Люндеквисте единомышленника.

Если Авенариус ждал сигнала, то услуги Лихтермана уже приносили пользу заговорщикам. В частях Седьмой армии ощущался острый недостаток автомобилей, а шестьдесят вполне исправных грузовиков были припрятаны начальником автоотдела, чтобы послужить руководителям мятежа по первому их требованию. С помощью этих грузовиков предполагалось обеспечить достаточную маневренность всех вооруженных групп.

На следствии Лихтерман долго увиливал от честных ответов, но в конце концов был изобличен на очной ставке с самим Люндеквистом.

— Ведите себя как положено мужчине, — не скрывая брезгливости, сказал Люндеквист. — Вы состояли в партии коммунистов, я был беспартийным, но цели наши были общими, и теперь надо держать за это ответ…

К припрятанным до решающего часа козырям принадлежал и начальник оперативного отдела штаба армии бывший полковник Генштаба Владимир Иванович Тарасов, которому Люндеквист категорически запретил раскрывать себя какими-либо опрометчивыми действиями в пользу заговорщиков. В задачу Тарасова входило дезорганизовать войска Седьмой армии путем противоречивых и заведомо путаных приказов в момент начала мятежа.

Аресты изменников, окопавшихся в штабе, нанесли чувствительные удары по военной организации «Белого меча».

Ликвидация вооруженных групп мятежа началась с поимки поручика Петрова.

За Сестрорецком, на границе с Финляндией, пограничная стража задержала неизвестного мужчину в гражданском одеянии, оказавшегося бывшим поручиком Виктором Петровым, который командовал ротой в одном из запасных полков карельского участка фронта. Бросив вверенное ему подразделение, он намеревался перейти границу.

На допросах задержанный старательно изображал дурачка. Возле границы, дескать, очутился совершенно случайно, ни о каком дезертирстве из рядов Красной Армии не помышлял. Просто вздумалось в свободное от службы время пойти за клюквой, да вот заблудился и нажил себе неприятности.

— Ну, а с какой целью приезжали вы в Петроград к Илье Романовичу Кюрцу? — спросил Профессор.

— Это какой Кюрц? Что-то не припомню…

— Бросьте прикидываться, Петров! Тот самый Илья Романович, что живет на Малой Московской…

— Ах вот вы о ком! Так мы давно с ним знакомы, и забегал я без особой надобности…

— Ну и все же — для чего именно?

— На предмет обмена чая на хлеб…

Лицо у Петрова было глуповатое, недоумевающее, вопросы следователя он непременно переспрашивал, подолгу задумываясь над каждым пустяком. Для очной ставки вызвали Китайца, и тот не вытерпел, бешено заорал на Петрова:

— Что вы мелете, Виктор Яковлевич! Какой там чай, какие обмены! Неужели вы не способны сообразить, что все рухнуло и мы с вами разоблачены?

Однако и после очной ставки Петров продолжал волынить, долго и нудно оттягивая признание.

Тем временем в Осиновой Роще, где квартировала петровская рота, чекисты произвели необходимые аресты, и только тогда стала раскрываться картина подготовки и накапливания «моих хулиганов», как с гордостью именовал Китаец своих наиболее доверенных пособников.

Отбирали в эту роту вполне надежные кадры — бывших жандармов, полицейских, уголовную шпану, разбитных гостинодворских приказчиков, составлявших когда-то ударную силу «Союза русского народа» и знавших толк в организации погромов.

Предусмотрено было все. Заранее, опасаясь возбудить подозрения у военкома полка, каждому сочиняли вполне «пролетарскую» биографию. Имелся и свой собственный партийный коллектив с липовыми коммунистами. Ответственным секретарем коллектива назначили некоего Игнатия Подню, в недавнем прошлом тайного агента охранного отделения, специализировавшегося на выслеживании большевистских подпольных организаций. Биографию отсекру придумали самую надежную, внушающую доверие: из крестьян-бедняков прибалтийского края, долгие годы работал токарем на Путиловском заводе.

Режим в бандитской роте был вольный, дисциплиной не стесненный. Занимались спекуляцией, пьянствовали, в ночные часы, переодевшись в штатское, грабили проезжих на шоссейной дороге.

Вся эта тщательно продуманная система позволила сколотить готовую на любые преступления банду отъявленных головорезов. Впрочем, и другие отряды мятежников немногим отставали от роты Петрова.

Постепенно раскрылась картина запланированных заговорщиками военных действий в Петрограде.

Вооруженный мятеж должен был вспыхнуть в ночь на 11 октября. В эту как раз ночь, а вернее, в семь часов утра, опрокинув фронт красных частей у Ямбурга, хлынула на Петроград армия Юденича. Согласованной заранее синхронности ударов придавалось особое значение.

Общим сигналом к захвату намеченных городских объектов являлся колокольный звон с Исаакиевского собора. Вожаки заговора надеялись, что его услышат во всех концах Петрограда. Двенадцать ударов большого колокола должны были означать всеобщее начало военных действий.

Руководители заговора съехались к Китайцу на Малую Московскую улицу задолго до условленного часа. Распределили обязанности, договорились о средствах связи, в последний раз обсудили важнейшие объекты первоочередного захвата, отметив их на карте белыми кружочками, — Смольный, здание Чека, Дворец труда, Центральная телефонная станция, штаб Седьмой армии, вокзалы и мосты через Неву. Был утвержден проект воззвания к петроградскому населению.

Специальная группа выделялась для захвата Синодальной типографии, где предполагалось срочно отпечатать это воззвание.

«Особое ваше внимание, господа, обращаю на Смольный, — говорил Китаец, обнося собравшихся чаем. — Это сердце большевистского Петрограда, удар по нему должен быть сокрушительным, беспощадным».

Люндеквист (а он стал общепризнанным военным руководителем всего дела) распорядился привести в боевую готовность вооруженные группы. Роте поручика Петрова, расположенной за городом, предстояло безотлагательно двинуться на Петроград.

«Разрешите, ваше превосходительство, отправить связного?» — обратился к нему Петров.

«Человек, надеюсь, верный?»

«Так точно, ваше превосходительство!»

«Приказ зашифровали?»

«Связной скажет, что вода в Неве поднимается, — у нас так условлено…»

«Действуйте, штабс-капитан, с богом!» — помолчав, благословил Люндеквист, а Петров, оторопевший от столь нежданного производства в штабс-капитаны, кинулся выполнять приказ.

Связной мотоциклист укатил в Осиновую Рощу. По условному сигналу головорезы Петрова готовы были двинуться к намеченным для них городским объектам.

Отбой был дан в самый последний момент.

Совещание у Ильи Романовича приближалось к концу, обо всем было договорено, все решено, как вдруг появилась на Малой Московской взволнованная Мисс. Опытная конспираторша, она обычно избегала многолюдных сборищ, а тут пренебрегла всеми осторожностями, явилась лично.

«Изменение планов, господа! — объявила Мисс своим хриплым голосом заядлой курильщицы. — Получены новые директивы, надо срочно все перестраивать…»

Как обычно, Мисс не пожелала вдаваться в подробности. Откуда эти запоздалые директивы, каким образом доставлены в Петроград и почему так поздно, об этом можно было не спрашивать, — все равно отмолчится.

«Главнокомандующий признал чересчур опасным одновременное наше выступление с армией… В тыл петроградской обороны мы должны будем ударить позднее, наверняка…»

«Когда?» — раздраженно спросил Люндеквист.

«Сигнал будет дан, как только передовые части Юденича достигнут Обводного канала… Вероятно, это произойдет через неделю, самое позднее — дней через десять…»

Поневоле пришлось играть отбой.

Неприятнее всего получалось с ротой Петрова, поскольку связной мотоциклист уже умчался с приказом. Преждевременный ее марш на Петроград мог вызвать нежелательные последствия.

«Какого черта вы расселись! — заорал на Петрова обычно сдержанный Люндеквист. — Берите мой автомобиль, он стоит у вокзала, и немедленно езжайте в Осиновую Рощу! Любой ценой надо предупредить ваших людей. Обождите, я сам с вами поеду!»

Через три дня после этого переполоха Петров получил новые указания. Его роте было приказано захватить здание Чека. «Ваша задача нанести ошеломляюще внезапный удар; стреляйте по окнам, по входным дверям, а комиссары сами разбегутся», — инструктировал Люндеквист.

— Стало быть, вот этот самый дом вы и собирались захватить? — спросил Николай Павлович и посмотрел на окна, за которыми виднелись голые деревья Александровского сквера. — А нам всем положено было разбегаться?

— Точно так, — простодушно подтвердил Петров.

В роль свою этот поручик вжился довольно прочно. Поначалу начисто все отрицал, увиливая от признаний, старательно разыгрывал ограниченного туповатого служаку, которому никак не сообразить, чего же от него хотят, а когда увидел, что запирательство бесполезно, с готовностью стал давать показания. Попутал, дескать, его лукавый, угораздило ввязаться в нехорошую историю, но, коли заговор раскрыт, он готов помочь следствию.

Правда, не очень-то было понятно, что же могло заставить его ввязаться в преступные действия, да еще возглавить опаснейшую банду головорезов. Из небогатой семьи, если верить биографическим данным, учился в духовной семинарии, офицер военного времени. С чего бы такому становиться главным козырем в руках заговорщиков?

Тайна поручика Петрова разъяснилась самым неожиданным образом. Достаточно было для этого внимательно просмотреть списки гвардейских офицеров.

— Да, нелегкую поставили перед вами задачку, — задумчиво сказал Николай Павлович, мельком глянув на простодушную физиономию сидящего перед ним обер-бандита. — Стрелять по окнам, по дверям Чрезвычайной комиссии, надеяться на панику… Кстати, любезнейший граф, зачем вам понадобилось скрывать свое настоящее имя?

— Я не граф! Я не граф! — испуганно закричал Петров. — Вы меня с кем-то путаете! Моя фамилия Петров!

— Ну полноте, граф Палей, к чему эти глупые мальчишеские увертки? Вот ваши документы, вот фотографии… Да мало ли народу способно опознать вас в Петрограде?

Деваться было некуда, и граф Палей, бывший адъютант Преображенского гвардейского полка, неохотно признал, что в поручика Петрова превратился еще год назад, позаимствовав чужие документы. Признал он и многое другое.

Часть сил своей роты, примерно с полсотни наиболее отчаянных головорезов, Петров — Палей должен был направить на штурм «Севастополя». План этой ночной операции, во всех деталях разработанный контр-адмиралом Бахиревым, был откровенно пиратским. Подойти ночью к линкору, разместившись на маленьком портовом буксирчике, взять корабль на абордаж и водрузить на нем андреевский флаг. Комиссаров и коммунистов — в Неву, в завязанных накрепко брезентовых мешках, и из двенадцатидюймовых орудий «Севастополя» — беглый огонь по Петрограду.

— Цели вам указали? — поинтересовался Николай Павлович.

— Нет, огонь приказано было открывать беспорядочный… Одна башня — по центру, Невский, Литейный, Садовая, другая — по Васильевскому острову и Петроградской стороне… В общем, куда попадет!

— Как же это понимать?

— А очень просто. Должны были, иначе говоря, вызвать в городе смятение…

Адмирала-архивариуса, по распоряжению Комарова, привезли для очной ставки с Петровым — Палеем.

Сообразив, чего от него хотят, Бахирев свирепо глянул на побледневшего графа, собирался, видно, влепить пощечину за предательство, но раздумал. Авторство свое скрепя сердце признал: да, это при его участии подготавливался захват «Севастополя» и все инструкции поручику Петрову даны лично им, контр-адмиралом Бахиревым.

— Следовательно, вы шли на огромные жертвы среди мирного населения Петрограда? Во имя освобождения от большевистской власти собирались уничтожать ни в чем не повинных женщин и детей?

— Лес рубят — щепки летят! — цинично усмехнулся адмирал-архивариус. — Разве вы не знаете, что в борьбе все средства хороши? Тем более другого выбора не было.

Выявление вооруженных участников заговора, к тому же срочное, не терпящее никаких отлагательств, потребовало от работников Чрезвычайной комиссии огромного напряжения. Работать приходилось круглосуточно, без сна и отдыха.

Профессору достался Александр Николаевич Родионов, или Синий Френч, тип весьма любопытный и своеобразный, помимо своего желания ставший мелкой разменной монетой в большой шпионской игре.

Прежде чем пробраться в адъютанты штаба внутренней обороны Петрограда, где он, естественно, оказался сущим кладом для заговорщиков, Синий Френч успел послужить в трех иностранных разведках.

Первыми его приметили и обработали немцы. Случилось это во время войны, в столичном офицерском лазарете, причем с такой молниеносной быстротой, что он и духа не успел перевести.

Так уж это бывает, когда нет у человека характера, нет твердых устоев, а есть одна лишь ненасытная жажда легких удовольствий.

Лежал на лазаретной койке молоденький прапорщик Устюжнинского пехотного полка, любовался своей Анной четвертой степени с красным темляком на шашке, втайне от товарищей ждал внеочередного производства в подпоручики и назначения в столичный гарнизон, где не то что в окопах, а сплошные ежедневные развлечения. И все было хорошо у этого прапорщика, пока не сел играть в двадцать одно. Карта ему не шла, проигрывал он неделю подряд, навыдавал векселей, которых не мог оплатить, а там пришлось подписывать и обязательство, именуясь впредь не Александром Николаевичем Родионовым, а Синим Френчем.

В окопы он больше не вернулся. Новые хозяева позаботились, чтобы Синий Френч проходил дальнейшую службу в столице, иначе какой же от него будет прок. Пусть вращается в петроградском обществе, пусть побольше узнаёт, разнюхивает, сообщает куда положено.

После немцев Александра Родионова подобрали американцы, сделав курьером своего посольства в Петрограде. Правда, курьерские обязанности были лишь прикрытием, и задания ему давались самые неожиданные. Во время немецкого наступления ездил он на станцию Торошино близ Пскова, выяснял, будут ли немцы соблюдать условия мира с большевиками. Ездил также в Москву, в Мурманск, в Вологду, возил тяжелые посольские мешки с пломбами, в которых вместо дипломатической почты переправлялись за границу скупленные за бесценок произведения искусства.

Перед окончательным отъездом из Петрограда советник посольства Имбри передал своего агента англичанам, небрежно предупредив Синего Френча, что к нему, возможно, обратятся и он должен будет оказать некоторые услуги «нашим английским друзьям».

Англичане не заставили себя ждать. Строгий и немногословный мужчина в красноармейской шинели, назвавшийся товарищем Банкау, разыскал вскоре Синего Френча и без всяких церемоний объявил, что отныне Александр Николаевич Родионов поступает в личное его распоряжение. Даже робкую попытку неудовольствия англичанин пресек самым категорическим образом. Слегка улыбнулся, хотя в глазах улыбки не было — глаза оставались холодными, — и заметил, как бы между прочим, что малейшая недисциплинированность заставит вывести Александра Николаевича из игры.

— То есть ликвидировать? — спросил Профессор.

— Разумеется, ликвидировать!

— Быть может, вас запугивали?

— Навряд ли. Достаточно было глянуть на этого типа, чтобы все стало ясно без лишних слов. Такой зарежет за милую душу!

— Ну хорошо. А как выглядел этот Банкау?

— Высокого роста, сухощав, подтянут, всегда гладко выбрит. Руки у него длиннее обычных, а пальцы — как у музыканта — тонкие и очень нервные. Иногда носил пенсне с темными стеклами, вероятно для маскировки. Одевался по-разному: то в тужурку из солдатского сукна, то в русскую рубашку с шелковым пояском… В общем, внешность менял довольно часто…

— Когда вы с ним виделись последний раз?

— Больше месяца назад.

— Кроме информации из штаба обороны, что еще от вас требовали?

— Банкау приказал мне ходить на связь с Марьей Ивановной…

— Опишите ее внешность. Где вы с ней встречались?

— Марья Ивановна носит обычно черную вуаль. Никогда не видел ее лица, представьте… Курить и то умудряется под вуалью. Женщина крайне властная, говорить много не любит и возражений не терпит… Голос у нее хриплый, прокуренный. Встречались мы чаще всего на углу Садовой и Невского, возле Публички. В первое свидание я должен был узнать ее по белой сумочке, из которой торчал уголок красного платка.

— Ну и как — узнали?

— Марья Ивановна сама подошла ко мне. Назвала пароль, выругала за медлительность и, оглянувшись по сторонам, сунула книгу с шифровкой… Ни минуты не задержалась, сразу ушла по своим делам…

— Шифровка была для Банкау?

— Да…

— Расскажите о порядке встреч с этим Банкау?

— Зависело все от него. Куда прикажет явиться — туда и иди. Места были самые разные, причем всегда новые. У Казанского собора, на набережной возле Летнего сада или на Троицком мосту… Приходил он обычно с небольшим опозданием, убедившись, что нет за ним «хвоста». И вообще субъект, как мне кажется, чрезвычайно осторожный, предусмотрительный…

— Кого еще знаете из сотрудничавших с Банкау?

— Увы, гражданин комиссар, никого больше не знаю.

Похоже было, что Синий Френч не лжет и добавить ему действительно нечего. Конечно, лучше бы всего скорейшему выявлению вооруженных участников заговора мог способствовать полковник Люндеквист. Уж кто-кто, а Владимир-то Яльмарович знал свои кадры. Но Люндеквист закатывал у следователей бурные мелодрамы со слезами и стенаниями. Клялся, что рассказал всю правду, что изводит себя запоздалыми угрызениями совести, накатал даже покаянное заявление в Реввоенсовет республики, уверяя, что до роковой своей встречи с Ильей Романовичем «совершенно лояльно работал в рядах Красной Армии».

Синий Френч в сравнении с военным руководителем заговора был мелкой сошкой. Получилось, однако, так, что именно Синий Френч вывел следствие на неизвестную еще группу заговорщиков. Перечислял всех, кто присутствовал на последнем совещании у Ильи Романовича, и вдруг вспомнил, что ждали какого-то Полковника Пьера, но тот почему-то не явился.

— А что собой представляет этот Полковник Пьер? — ухватился за ниточку Профессор.

— Не знаю, никогда его не видел… Говорили, что глава крупной организации, Илья Романович очень нервничал в тот вечер, и все надеялся, все ждал.

Великое все же дело — ниточка, даже если совсем она тоненькая и коротенькая. Были предприняты энергичные меры, и вскоре следствие неопровержимо установило, что Полковником Пьером называют скромного делопроизводителя жилищно-коммунального отдела совнархоза Эмиля Виктуаровича Божо.

История этого заговорщика могла бы, вероятно, послужить неплохим сюжетом для трагикомедии.

Не в пример Китайцу, смолоду привыкшему состоять в чьих-нибудь секретных агентах, Эмиль Виктуар Божо, обрусевший француз и владелец доходных домов в Петрограде, встал на путь шпионажа по принуждению, под страхом смерти.

В конце 1916 года прибыл он к семье на краткосрочную побывку. Воевал в Шампани, в рядах французской армии, а думал беспрерывно о том, что делается в Петрограде, в Демидовом переулке, как там жена, как дети. И сразу же, едва приехав в отпуск, начал хлопотать о продлении этого отпуска. Раз ему продлили на месяц, в другой — на неделю, а дальше он сам себя освободил от возвращения на Западный фронт, рассудив, что достаточно с него и двух лет окопной жизни.

«Перед поспешной эвакуацией французского посольства из Петрограда, дня за три до отъезда, меня вызвал к себе мсье Гибер, ведавший в посольстве канцелярией. „Вы дезертир, господин Божо, и подлежите немедленному расстрелу! — закричал он, вынимая из ящика стола револьвер. — За неимением на русской территории французских военно-полевых судов мне поручено привести приговор в исполнение. Молитесь всевышнему, сейчас вы умрете!“ Позднее я догадался, что это было искусной инсценировкой и мсье Гибер не стал бы меня убивать, но в тот момент страшно был напуган и, опустившись на колени, начал шептать молитву. „Готовы ли вы, несчастный?“ — спросил мсье Гибер, стоя у меня за спиной, и я услышал, как он щелкнул револьвером. Я ждал со страхом конца, но выстрела почему-то не последовало. „Послушайте, Божо, мне совсем не хочется становиться палачом своего соотечественника, — произнес вдруг мсье Гибер. — Быть может, вы еще способны искупить свою вину перед Францией?“ Я был почти в беспамятстве и мог только стучать зубами. „Поднимитесь и слушайте меня внимательно“, — приказал мсье Гибер…»

Так ли происходило все это, как рассказывал на допросе Эмиль Божо, или несколько иначе, проверить было затруднительно.

Во всяком случае, дезертир сделался шпионом. Посольство уехало, а Эмиль Божо остался в Петрограде, именуясь впредь Полковником Пьером. Мсье Гибер снабдил его шифром, подробнейшими инструкциями, выдал денег на организацию курьерской связи. Еще мсье Гибер сказал, что, возможно, его наградят орденом Почетного легиона. Правда, это свое обещание он облек в несколько угрожающую форму.

«Вас или наградят, — сказал мсье Гибер, — или расстреляют. Смотрите же, не вздумайте нас обманывать!»

Дальше начались постылые шпионские будни. Полковнику Пьеру пришлось устраиваться на работу в совнархоз, обзаводиться знакомыми, бывать на собраниях и митингах. Слухи, настроения, всяческие новости — таким было задание мсье Гибера, казавшееся не особенно сложным. Но первый же курьер, которого он отправил в Гельсингфорс, вернулся с новыми, более жесткими инструкциями.

«Помимо моего желания меня втягивали в весьма опасные махинации, и скоро я понял, что не выпутаюсь из этой истории до конца своих дней. Особенно это стало очевидным, когда прибыл в Петроград штабс-капитан Юрий Павлович Шерман. Поверьте, это был страшный человек. Весь дергался, как припадочный, — не мог и двух строчек написать, до того тряслись у него пальцы, но зато с первого выстрела попадал в шляпку гвоздя, охотно демонстрируя это свое искусство. Часто менял внешность, используя грим и парики, весь был напичкан сплошными тайнами. Мне он доверительно сообщил, что является сотрудником контрразведки Юденича и что приехал инспектировать нашу работу. Когда я ответил, что проверять меня нельзя, поскольку я являюсь агентом французского тайного бюро, Юрий Павлович страшно рассердился. „Вы занимаетесь ерундой, от которой ни жарко ни холодно! — закричал он в бешенстве и вытащил револьвер. — Я заставлю вас подчиняться!“ Угрозы были его излюбленным методом, и мне пришлось уступить. „Божо, я вижу вас насквозь, берегитесь!“ — говорил Юрий Павлович, если я пытался возражать. Квартира моя после его приезда стала как бы и не моей квартирой. Каждый день приходили все новые и новые лица, называли пароль, требовали активных действий. Когда я узнал, что имя мое сделали сигналом к началу мятежа в Петрограде, я понял, что окончательно погиб».

Следствие вскоре убедилось, что Эмиль Божо говорит правду. В группу Полковника Пьера входили самые разные люди — от купеческого сына Сереги Маркова, недоучившегося студента-путейца, грабителя и сутенера, откровенно мечтавшего выйти на улицы с винтовкой в руках, и до тишайшего полковника Георгия Ивановича Лебедева, который пристроился на службу в штабе артиллерии Петроградского военного округа и был, естественно, неисчерпаемым источником ценнейших шпионских сведений.

Группа имела припрятанное в разных концах города оружие, свою курьерскую службу, даже свою радиостанцию.

«Господин Люндеквист особенно заинтересовался, когда узнал, что мы располагаем своим человеком на радиостанции „Новая Голландия“. Подробно расспрашивал, сколько раз пользовались его услугами, возможен ли двусторонний обмен радиодепешами и надежен ли наш шифр. Я сказал, что приведу к нему самого начальника радиостанции, поскольку не являюсь специалистом по этому делу».

Своим человеком на радиостанции «Новая Голландия» был мичман Николай Рейтер, которого завербовал и вовлек в группу штабс-капитан Шерман. Пользуясь отсутствием должного контроля руководства радиостанции, мичман Рейтер имел возможность самостоятельно выходить в эфир.

Правда, многого сделать ему не удалось. Шифр, присланный генералом Владимировым из контрразведки Юденича, оказался чересчур сложным и практически неприменимым. Вот тогда-то и было решено, что сигналом к началу мятежа в Петрограде будет служить фраза «Поднимайся, Эмиль», переданная по радио открытым текстом.

Именно эта фраза нагнала панику на Эмиля Божо, шпиона и заговорщика из-под палки. «Теперь-то я окончательно погиб, — решил он, — и никакая сила не спасет меня от последствий хитрой интриги мсье Гибера».

— Вы пришли меня арестовать? — спросил Эмиль Божо, когда оперативная группа явилась к нему на квартиру. — Слава всевышнему за то, что услышал, наконец, мои горячие молитвы! Проходите, пожалуйста, в комнаты, я все вам расскажу без утайки, потому что собирался сам в Чека…

Тайник в книжной лавке

Коллекция автографов. — Грехопадение Генерала Б. — Мистер Гибсон и честное слово английского джентльмена. — Сто четыре донесения Юденичу

Китаец был искушен в конспирации, и самый тщательный обыск на его квартире не дал ничего существенного. Обнаружили, правда, пухлый сафьяновый альбом с автографами знаменитостей, в котором безграмотные каракули Гришки Распутина соседствовали с подлинными письмами Екатерины II. В общем, коллекционером Илья Романович был весьма усердным и насобирал в свой альбом всякой всячины.

— Давно увлекаетесь? — полюбопытствовал следователь.

— Видите ли, у меня это еще с мальчишеских времен, — охотно пустился в объяснения Илья Романович. — Помню, покойный мой отец подарил мне однажды любовную записочку Марии Антуанетты, вот эту самую, и с той поры началось… Не угодно ли взглянуть, это вот настоящий манускрипт государя императора…

Разговорчивость сразу покидала Китайца, когда нужно было давать ответы на более серьезные вопросы. Тотчас начинались нудное увиливание, хитрые недомолвки, обещания подумать и припомнить.

С необыкновенной легкостью Илья Романович сваливал вину на других. На кого вздумается — лишь бы уйти от ответственности. Утверждал, например, что с Джоном Мерретом, английским резидентом в Петрограде, сошелся при настойчивом посредстве Генерала Б. и что старый этот делец втянул его в преступные контакты с «Интеллидженс сервис».

По указанию Николая Павловича Комарова выписали ордер на арест Виктора Буклея. И тут, как нередко случается в следственной практике, открылись вдруг совершенно непредвиденные обстоятельства.

Генерал Б., или Виктор Буклей, доживал последние свои часы на земле. У постели умирающего круглосуточно дежурили врач и сиделка. Окна в комнате были настежь распахнуты, с улицы врывался леденящий ветер, и все равно больному не хватало воздуха, он задыхался.

Профессор, приехавший с ордером на квартиру Буклея, решил оставить его в покое, но старый англичанин заговорил сам, подозвав его к постели:

— Я догадываюсь, вы оттуда, из «чрезвычайки»… Мне, как видите, крышка, медицина бессильна помочь, и я это хорошо понимаю… Нет, нет, не перебивайте! Прошу вас, выслушайте меня, это необходимо… Мне хочется напоследок снять с души тяжкий грех… Да, грех… Я не могу с ним уходить в могилу… Русские не сделали мне ничего дурного, наоборот — только хорошее, а я ужасно виноват перед ними…

Говорить умирающему было нелегко, он широко раскрывал рот, глотая воздух, подолгу молчал, набираясь сил для следующей фразы, а Профессор, уже понимая, о чем пойдет речь, молча слушал его исповедь.

— Честные люди рождаются и уходят в небытие со своим собственным именем… Они отняли у меня мое доброе имя, которое я носил без стыда всю жизнь… Нет, я для них не Виктор Буклей… Они сделали меня Первичеком, как мелкого жулика, который спасается от полиции…

История была достаточно заурядная. Осенью 1918 года, перед тем как скрыться из Петрограда, Виктора Буклея уговорил Джон Меррет. Уговаривал долго и очень настойчиво, пустив в ход всяческие средства давления. Говорил, что жизненные интересы Великобритании поставлены под угрозу властью большевиков, что Буклей, если он любит свое отечество, обязан взять на себя кое-какие весьма несложные обязанности — это его патриотический долг. Надо будет кое с кем встречаться, кое-кому помочь деньгами, которые ему вручат для этой цели. Вот в этом пакете сто тысяч рублей, а позднее он получит еще. Следует также запомнить несколько имен и адресов, непременно запомнить, потому что вести записи в нынешней ситуации опасно. В общем, сущие пустяки, которые не будут для него обременительными, а Великобритания получит от этого пользу.

На поверку, однако, обязанности были совсем не пустяковыми, и очень скоро Виктор Буклей понял, что его сделали руководителем шпионской сети англичан. Вернее, ее остатков, уцелевших после разгрома. Надо было вести двойную жизнь, и это его угнетало. К счастью, вскоре в Петрограде появился новый резидент Лондона, так что продолжалось все недолго.

— Его звали Поль Дюкс?

— Имен и фамилий у него множество, и, право, я затрудняюсь сказать, какое из них настоящее… Вы уже поймали этого субъекта? Он обезврежен?

— Почему вы об этом спрашиваете?

— Потому что вам следует поторопиться, если вы хотите жить в безопасности… Да, да, непременно поторопиться… Это оборотень, человек без совести и джентльменских понятий о чести… Мы с ним крупно поговорили, я не скрыл своего отношения, высказал ему все в лицо, и он, безусловно, меня ненавидит…

— Когда вы его видели в последний раз?

— Еще до болезни, вероятно, месяца два назад… Встретились мы в Английском благотворительном комитете, где он обделывает свои грязные делишки…

— Какие же именно?

— О, это целая афера, о которой вы даже не подозреваете!

Так возникла ниточка к еще одному ответвлению заговора, позволившая вскрыть довольно любопытные вещи.

Еще в 1918 году, вскоре после отъезда посольства Великобритании, был создан Английский благотворительный комитет. Задача этого учреждения явствовала из самого названия — оказывать всяческую помощь проживающим в России подданным английской короны, заниматься благотворительностью.

Мистера Леонарда Гибсона, почетного секретаря и казначея Английского комитета, допрашивали в присутствии стенографистки. Материалы допроса полагалось немедленно отправить в Москву, — таков был незыблемый порядок, установленный Дзержинским в отношении задержанных Чека иностранцев.

Копня стенограммы этой любопытной беседы сохранилась в архиве.

«Следователь. Чем занимался ваш комитет и был ли он действительно благотворительным?

Гибсон (с гордостью). Мы обслуживали все нужды английских подданных и давали в этом смысле рекомендации представителю посольства Нидерландов, защищавшему интересы Англии. Мы руководствовались исключительно принципами человеколюбия и гуманности…

Следователь. Из каких источников черпались ваши денежные средства?

Гибсон. Мы брали заимообразно у частных граждан.

Следователь. Одалживали вам лица состоятельные?

Гибсон. Не всегда.

Следователь (усмехается). Быть может, вы просили в долг у петроградских пролетариев? Или у наших красноармейцев и матросов?

Гибсон. Вы же сами знаете, что нет…

Следователь. В таком случае, вы брали деньги заимообразно у недобитых нами капиталистов, обещая возвратить их после свержения Советской власти?

(Гибсон долго молчит, переспрашивает переводчика.)

Следователь. Что же вы молчите? Так или не так?

Гибсон. Да, пожалуй, так…

Следователь. Знаете ли вы господина Дюкса?

(Гибсон молчит.)

Следователь. Я повторяю свой вопрос: знакомы ли вы с Полем Дюксом, агентом английской секретной службы?

Гибсон. Мне представили его в голландской миссии как уполномоченного британского Красного Креста… Я, право, не осведомлен о его отношениях с секретной службой…

Следователь. Оказывали вы господину Дюксу материальную помощь? Я имею в виду ваш благотворительный комитет…

Гибсон (долго молчит, дважды переспрашивает переводчика, и тот повторяет вопрос следователя). Видите ли, в чем дело. Однажды господин Дюкс зашел ко мне в контору и сказал, что сильно поиздержался после своей поездки в Москву…

Следователь. Короче, пожалуйста. Просил он денег?

Гибсон. Да, просил…

Следователь. Сколько вы ему дали? Под какое обеспечение?

Гибсон. Не помню точно. В последний раз он взял у меня тысяч сто, а всего около миллиона рублей…

Следователь. Где же его расписки?

Гибсон. Они должны быть в бумагах комитета, конфискованных Чрезвычайной комиссией.

Следователь. Расписок Поля Дюкса в этих бумагах нет.

Гибсон (сконфуженно). Видите ли, Поль Дюкс предпочитал подписываться другим именем…

Следователь. Каким?

Гибсон. Там есть расписки Генри Эрлса, это и есть Поль Дюкс.

Следователь. Странно… Ну хорошо, а какие максимальные суммы обычно выдавались нуждающимся англичанам?

Гибсон. В пределах одной тысячи рублей.

Следователь. Понятно… Значит, нуждающимся по тысяче, а Полю Дюксу, или Генри Эрлсу, миллион? Теперь скажите, знакомы ли вы с некоей Марьей Ивановной?

Гибсон. Если это та дама, которую Дюкс представил мне как свою сотрудницу, то знаком. Дюкс сказал, что она является доверенным лицом английского правительства и выданные ей суммы будут погашены.

Следователь. Сколько она у вас получила?

Гибсон. Около трехсот тысяч рублей.

Следователь. Под расписку?

Гибсон. Нет, оправдательных документов не было…

Следователь. Занятно… Стало быть, вы, деловой человек, раздавали деньги на веру? Теперь объясните, пожалуйста, для каких целей понадобился вашему благотворительному комитету шифр?

Гибсон (смущен, мнется, долго размышляет, прежде чем дать ответ). Видите ли, комитету, собственно, шифр был не нужен… Как бы вам это объяснить? Словом, однажды Дюкс посоветовал сноситься с ним при посредстве шифрованных записок…

Следователь. И вы последовали доброму совету? Ясно… Теперь попрошу вас коротко резюмировать собственные показания. Итак, для чего же был создан ваш так называемый благотворительный комитет? Каково было его истинное назначение?

Гибсон (с горячностью). Уверяю вас, господин следователь, мы не имели никакого отношения к шпионажу… Намерения у нас были благородные и христиански возвышенные… Попрошу верить честному слову английского джентльмена…»

На этом стенограмма обрывается. Нет к ней никаких комментариев, нет и оценки следователя, проводившего допрос. Да и что тут скажешь? Ругаться — бессмысленно, к тому же и строго запрещено «Памяткой чекиста». Тем более бессмысленно напоминать мистеру Гибсону об элементарной человеческой порядочности. Небось хорошо знал, что творил, и честным словом джентльмена жонглирует вполне сознательно.

В том-то и заключалась трудность следствия, что надо было разбираться в колоссальных нагромождениях лжи. Разбираться терпеливо, настойчиво и быстро, чтобы в короткие сроки ликвидировать этот опасный заговор.

Тем радостнее были удачи и открытия, заметно продвигавшие дело вперед. Тот же Китаец извел стопу бумаги, клятвенно заверяя в своем полном разоружении. Пытался даже представить себя в роли беззащитной жертвы злодеев из английской секретной службы.

Ни словом не обмолвился Илья Романович о тайнике, существовавшем в букинистической лавке на Литейном проспекте.

Тайник этот был устроен искусно. На книжных полках поблескивали золотым тиснением переплетов старинные издания, у прилавков с утра толпились книголюбы, а за тяжелым шкафом хранился запрятанный в стену железный ящик. Достаточно было нажать кнопку, и шкаф медленно отодвигался в сторону, открывая доступ к богатствам Китайца.

Хранились в железном ящике не только драгоценности, которые скупал Илья Романович у ювелиров «на черный день».

Извлекли из него и полный набор разведывательных донесений, отправленных Китайцем. Всего их было сто четыре, аккуратно переписанных под копирку, пронумерованных, с почтительной надписью в верхнем углу каждого листка: «В собственные руки его высокопревосходительства»…

Хранились в ящичке и инструкции, полученные заговорщиками из штаба Юденича. Особенно характерна была последняя, датированная сентябрем.

«Вам надлежит завести особые синодики, в которые записывать все звезды большевизма по степени их величины, — наставлял начальник контрразведки генерал Владимиров. — За корифеями большевизма установите персональное наблюдение, чтобы они не сумели ускользнуть, воспользовавшись сумятицей. Это даст вам возможность радикально уничтожить большевизм. Предупреждаю, что в этом деле не должно быть проявлено ни малейшей сентиментальности».

Разведдонесения Китайца были до странности не похожи друг на друга. В одних чувствовалась рука опытного штабника, сообщающего лишь самое важное, имеющее военный характер. В других автор как бы давал волю своей безудержной фантазии, выдавая желаемое за действительность.

Всего за неделю до ареста Китаец отправил генералу Юденичу свое сто четвертое донесение:

«Мои сотрудники и сотрудницы, занимающие места различной важности в большевистских правительственных учреждениях, сообщают следующее: представители высшей власти в Петрограде потеряли голову, думают лишь о бегстве. Население голодает, у армии нет пищи, и она умирает от холода, не имея зимней одежды. Результаты боев за последние дни разочаровали самых фанатичных комиссаров. Дисциплина в партии покачнулась, высшие начальники теряют авторитет. Сообщают также, что коммунистки, записавшиеся в Красный Крест, получили ядовитые вещества, чтобы отравлять безнадежно раненных».

Илья Романович не подозревал, что тайник его обнаружен чекистами, что каждое из ста четырех донесений тщательно исследуется в кабинете начальника особого отдела.

— Странные все же люди эти заговорщики, — усмехнулся Комаров, отодвигая от себя кипу донесений Китайца. — Ты не находишь, Эдуард Морицевич?

— Почему странные? — сказал Профессор, думавший о чем-то своем. — Они не странные, они чрезвычайно опасные…

— Это само собой, конечно… И опасные, и ловить их нужно побыстрей… Но ты обрати внимание вот на эти донесения, чисто военного содержания. Информация в них стопроцентно точная, источник, видно, надежный…

— Люндеквист давал информацию.

— Ну тем более, сам начальник штаба. Выходит, они знали про нас все или почти все. Сколько имеем дивизий и полков, сколько оружия, продовольствия, транспорта. И в то же время умудрились не знать самого важного…

— О чем ты, Николай Павлович? — спросил Профессор.

— Да о том, что против них весь народ! Ведь это и есть самое важное и решающее обстоятельство! Неужели трудно было догадаться?

— Догадываются они, Николай Павлович. По крайней мере, наиболее умные в их лагере. Ну, а те, что поглупей, сочиняют небылицы насчет потерявшей голову власти и умирающей от холода армии…

Новый допрос Китайца начался с последнего его донесения.

— Про нехватку зимней одежды вы, пожалуй, правильно сообщили Юденичу, — сказал Комаров. — И голодновато у нас в Петрограде, тоже правильно. Но откуда вам известно, будто результаты последних боев «разочаровали самых фанатичных комиссаров»?

Илья Романович не успел сообразить, что к чему, и лишь переминался с ноги на ногу.

— Хорошо, дадим вам время познакомиться с вашей же информацией. Освежить, так сказать, память. Вот, пожалуйста, это вы отправляли совсем недавно…

Китаец взял протянутое ему донесение, тупо в него уставился. Отпираться было глупым мальчишеством. Но что сказать, как все это объяснить?

— Познакомились? Вот и отлично. Теперь сообщите, кто вас информировал о пошатнувшейся дисциплине в партии.

— Собственно, я не получал этой информации… Слухи ходили в городе…

— И остальное — слухи?

— В основном — да.

— Допустим. В конце концов, не наше дело оценивать правдивость вашей информации. Пусть об этом заботится его высокопревосходительство генерал Юденич. Потрудитесь, однако, назвать имена своих сотрудников и сотрудниц из правительственных учреждений…

Как обычно, Илья Романович начал сдавать позиции. Признал со вздохом, что о сотрудниках из правительственных учреждений оставалось лишь мечтать, что многое он высасывал из пальца, потому что и профессиональный разведчик порой испытывает затруднения. Что же касается коммунисток, якобы снабженных ядом, то эти сведения получены от Марьи Ивановны.

— Сами подумайте, не мог же я ставить ее информацию под сомнение? Она, между прочим, состоит в санитарном отряде…

— В каком?

— Вот этого, к сожалению, не знаю… Но она хвасталась, что состоит. Будто бы лично организовала отряд…

— Послушайте, Илья Романович, вы действительно не знаете, где сейчас Марья Ивановна?

— Ей-богу, гражданин комиссар, чего не знаю — того не знаю… Это такая хитрющая баба, что не вдруг-то догадаешься…

Похоже было, что на этот раз Китаец клянется искренне. Уж кого-кого, а ненавистную ему Мисс выдал бы с потрохами.

Подставная Марья Ивановна

«Строители» с пулеметами. — Как создавалось «Продовольственное совещание». — Марья Ивановна отказывается отвечать. — Неожиданная встреча в Чека

Следствие продолжалось.

Всего неделю назад, когда в лесной сторожке под Ораниенбаумом возник наскоро сооруженный белогвардейский «штаб», следствие можно было сравнить с тоненьким лучом света, робко прорезавшим ночную кромешную тьму. Теперь их, этих лучей правды, было множество.

Быстро и бесшумно удалось ликвидировать группу вооруженных заговорщиков в Руктире-семь, — так называлась военно-строительная организация при штабе Седьмой армии.

Возглавлял руктировскую группу эсер Акимов-Перетц. На оборонные работы обычно посылались непригодные к строевой службе, никакого оружия бойцам Руктира не давали. Акимов-Перетц не только сколотил отряд заговорщиков, подобрав в него озлобленных против революции людишек, но и сумел при помощи Люндеквиста обзавестись пулеметами. Подобно бандитской роте Петрова — Палея, руктировский отряд ждал сигнала к началу операции «Белый меч».

Арестовано было и в полном составе доставлено в Чека так называемое «Продовольственное совещание» заговорщиков. Входили в него ответственные сотрудники комиссариата снабжения Петрокоммуны, а председателем был назначен некий Павел Оцуп, в недавнем прошлом видный анархист, обманным путем влезший в ряды партии.

При аресте у участников этого «совещания» нашли своеобразные охранные грамоты за подписью Китайца. Предъявлять их следовало властям Юденича, когда белые займут Петроград. «Податель сего, — говорилось в охранной грамоте, — весьма полезно содействовал возрождению России».

«Полезность» изменников из «Продовольственного совещания» была для белогвардейцев бесспорной. Находясь на службе у Советской власти, эти оборотни заранее обдумывали порядок продовольственного снабжения жителей города после победы Юденича. Брали на учет продовольственные склады, искусственно и изощренно подстраивали затруднения с выдачей скудных петроградских пайков. Была даже составлена верноподданническая записка на имя будущего генерал-губернатора Глазенапа, в которой сообщалось, сколько потребуется продовольствия «на предмет выдачи истинно русским патриотам достаточных количеств пропитания».

Сенсационные результаты принесла поездка Профессора на Смоленское кладбище. В фамильном склепа купца первой гильдии Семашкова, под тяжелой гранитной плитой, скрывался еще один тайник.

На этот раз тайник принадлежал самому СТ-25. Извлекли из него увесистые пачки с фальшивыми керенками сорокарублевого достоинства — довольно грубо и безграмотно сработанными, на скверной дешевой бумаге. Еще в тайнике был найден револьвер, маска из черного бархата, набор париков и пузырек с бесцветной жидкостью. Эксперты установили, что это сильно действующий яд, предназначенный для массовых пищевых отравлений.

Следствие шло вперед. Прибавлялись все новые и новые материалы, становились известными многие подробности. Но еще скрывался где-то сверхосторожный английский резидент, еще не схвачена была его помощница Мисс.

И тут сработала засада чекистов, оставленная на Малой Московской улице, в квартире Ильи Романовича Кюрца.

Ранним утром в дверь этой квартиры постучалась неизвестная женщина. Точнее, не постучалась, как принято у добрых людей, а стукнула трижды, с весьма длинными паузами, и, увидев в квартире посторонних, кинулась бежать, но была задержана.

— Срочно везите ее сюда! — распорядился Николай Павлович, которому по телефону сообщили об этом происшествии.

Спустя полчаса в Петроградской чека разыгралась сцена, почти в точности повторившая недавнее самозванство Бориса Берга, этого «главного агента английской разведки».

— Я Марья Ивановна, которую вы разыскиваете по всему Петрограду! — сказала женщина. — Ни о чей больше не спрашивайте, заранее отказываюсь отвечать на ваши вопросы…

И действительно, сколько с ней ни бились, она молчала. Тонкие бескровные губы были сердито поджаты, в глазах сверкала фанатическая решимость упорствовать до конца. Одета была эта женщина во все черное, ростом невысока, круглолица, светловолоса, и вообще больше смахивала на одержимую религиозную кликушу, чем на властную руководительницу заговора, перед которой трепетали даже мужчины.

Неизвестно, чем бы все это кончилось. Николай Павлович был твердо убежден, что перед ним вовсе не Мисс, и, скорей всего, отправил бы ее в тюрьму, до выяснения всех обстоятельств, но тут к нему в кабинет заглянул Профессор.

— Батюшки светы, да никак госпожа Орлова! — удивленно воскликнул Профессор, увидев женщину в черном. — Вот уж не думал, что встретимся в Чека!

Бывают же в людских судьбах столь редкостные, столь удивительные совпадения!

За много лег до этого хмурого ноябрьского утра в камере смертников ревельской тюрьмы происходило весьма необычное и довольно тягостное для его участников свидание.

К Эдуарду Отто, опасному государственному преступнику, с минуты на минуту ожидающему казни, нежданно пожаловала молодая, элегантно одетая дама. Смущаясь и краснея, назвала себя Анастасией Петровной, женой прокурора Орлова, который вел процесс Отто и настойчиво добивался смертного приговора. Еще более смутившись, начала объяснять, что явилась просить осужденного примириться с всевышним и не отказаться от облегчающего душу святого причастия. Муж ее тоже обещал помолиться за преступника, хотя по служебному своему положению должен карать врагов престола и отечества. И его она умоляет о смирении, это ее христианский долг, потому и пришла…

Тяжкий был разговор, утомительный и бесплодный. Оттого, видимо, и запомнился Профессору на долгие годы. Дама рыдала, становилась перед ним на колени, совала в руку какую-то жестяную ладанку, а он изо всех сил сдерживал себя, не мог дождаться, когда же наконец она оставит его в покое. Как раз в ту ночь должен был он бежать и, естественно, дорожил каждой минутой…

И вот новая встреча в Петрограде. Изрядно потускнела и изменилась госпожа Орлова за эти годы, а глаза такие же, как тогда, в камере смертников, и светится в них что-то одержимое, безумно фанатичное.

— Я не знаю вас, — сказала она, мельком посмотрев на Профессора. Сказала и сразу отвернулась.

— Помилуйте, Анастасия Петровна, как же не знаете! А ревельскую тюрьму забыли? Ведь это мою душу собирались вы спасти от геенны огненной, я-то вас прекрасно помню…

— Вы!? — отшатнулась она в страхе и смятении. — Вы живы?! Вы здесь, в этом храме сатаны? Господи, неужели и ты за большевиков?

— О позиции господа бога мы не будем говорить, — без улыбки сказал Профессор. — Думаю, что должен он стоять за народ, если существует. А вы, Анастасия Петровна, против народа, заодно с его смертельными врагами… Иначе зачем бы вам понадобился этот дешевый фарс с переменой имени?

— О господи, спаси и помилуй! — шептала она, закрыв лицо руками.

— Но вы заблуждаетесь, Анастасия Петровна, если думаете, что уловками своими можете помешать нам! Жестоко заблуждаетесь! Марья Ивановна стояла во главе заговора против Советской власти, на ее совести немало преступлений, и мы ее непременно найдем… Вот вернется в Петроград из своей командировки, и пригласим сюда для объяснений. Даже если зовут ее совсем не Марьей Ивановной…

Госпожа Орлова долго молчала, низко опустив голову. Ни Профессор, ни Комаров не считали возможным торопить ее, понимая, какая сложная и мучительная борьба происходит в душе этой женщины.

— Видно, вы правы, — сказала Анастасия Петровна, тяжело вздохнув. — От судьбы не скроешься никуда… Приезжает Марья Ивановна завтра, так было у нас условлено, когда она уезжала в Москву… А зовут ее…

Мисс в Чека

Игра проиграна. — Жизнь, похожая на спираль. — Крушение любви. — Встреча с молодым пациентом. — Черное не сделаешь белым. — Два исключения из правила

Звали ее Надеждой Владимировной.

Илья Романович Кюрц заблуждался, принимая ее за неумную женщину, способную лишь на мелкое интриганство. Ревновал, вероятно, не мог никак простить руководящую роль в заговоре, на которую сам тщеславно претендовал.

Этим, кстати, и объяснила Надежда Владимировна нелестные его отзывы о своей персоне. «Напыщенный самодовольный индюк», — презрительно фыркнула она, едва зашел разговор о показаниях Китайца.

И других своих сообщников не пощадила, наделяя уничтожающе едкими характеристиками. Владимира Яльмаровича Люндеквиста, военного руководителя организации, назвала тупым солдафоном, Жоржетту Кюрц, свою соперницу, — влюбчивой идиоткой, бегающей за мужчинами, Бориса Павлиновича Берга — крошечным Наполеончиком из ораниенбаумского захолустья, а мистера Гибсона, щедро и безотказно снабжавшего ее деньгами, — лондонской разновидностью Плюшкина. Уж на что предана была ей Анастасия Петровна Орлова, а и ту, саркастически улыбнувшись, произвела в престарелые орлеанские девы.

Надежда Владимировна была достаточно умна и смекалиста, чтобы мгновенно оценить обстановку. Раз уж добрались чекисты до нее — стало быть, дело швах и запирательство становится по меньшей мере наивным занятием.

Не стала упорствовать, не изображала из себя невинной жертвы, ошибочно угодившей в Чека. Едва ее арестовали и привезли в кабинет Комарова, тотчас во всем призналась.

Да, это ее конспиративная кличка — Марья Ивановна. Еще со времен эсеровского подполья. И шифрованное донесение генералу Юденичу отправила она, подписавшись Мисс. Сокращенное от Марьи Ивановны Смирновой, подпольного ее псевдонима. Шифр у нее довольно простой, собственного изобретения. Все построено на комбинациях двух цифр до сотни. Единица не в счет, единица ставится между словами, а две единицы означают точку. Кроме алфавита есть еще двадцать три заранее обусловленные комбинации на отдельные слова или понятия — Москва, Петроград, советский фронт, белогвардейцы и так далее.

Помимо того, перехваченного Чека, донесения Юденичу посылались, разумеется, и другие. Сколько всего — она затрудняется припомнить. Вероятно, штук шесть или семь.

Курьерская связь через финскую границу оказалась довольно затрудненной. Дело в том, что финские власти не особенно благоволят к англичанам, а некоторые должностные лица в Финляндии откровенно пронемецких взглядов. Бывали случаи перехвата курьеров, приходилось поэтому дублировать донесения.

К военным проблемам заговора она прямого касательства не имела, а формирование правительства было поручено ей, это соответствует истине. Завершить всю работу не удалось, но основные портфели распределены.

И вообще, она готова отвечать на любые вопросы Чека. Коли нет возражений, она предпочла бы делать это в письменном виде — за столом ей легче сосредоточиться и все припомнить.

Следствие не выясняло, была ли Надежда Владимировна Вольфсон лично знакома с эсеркой Фанни Каплан, стрелявшей отравленными пулями во Владимира Ильича Ленина. Возможно, и не знали они друг друга, долгие годы подвизаясь в рядах одной партии, хотя схожего в биографиях этих бывших «революционерок», ставших оголтелыми врагами революции, было очень много.

Схожего и вместе с тем явно несхожего. Так или иначе, Надежда Владимировна шла гораздо дальше Каплан. От террора не отказывалась, но считала его устаревшим оружием. Главную ставку делала на более острые и действенные средства борьбы. Что террор с комариными его укусами! Ей нужно было организовать вооруженное выступление против большевиков, свалить их любой ценой, в сговоре с любыми союзниками, хоть с самим чертом, — о меньшем она и думать не хотела.

Жизненная тропка этой некрасивой, рано поблекшей женщины с крупными, несколько мужеподобными чертами лица, представляла собой как бы круто выгнутую спираль, на одном конце которой едва ли не святая простота и наивность, а на другом — черная пропасть измены, предательства, изощренного и подлого двурушничества.

Юной курсисткой вообразила она себя участницей революционного движения. Подруги ее бегали на свидания, влюблялись, получали записочки, а она прятала в отцовских книжных шкафах нелегальные брошюрки, благо родитель ее, преуспевающий петербургский адвокат, считался господином вполне благонамеренным и на примете у охранки не состоял. Чего уж таить греха, конечно, и она бы предпочла коллекционировать любовные записки, соперничая с удачливыми подругами, но, увы, чего не было, того не было.

Были встречи на конспиративных квартирах, были явки, пароли, тайные поручения. И в «невестах» она числилась одно время, гордясь этим партийным заданием и одновременно побаиваясь, — так называли хождение в тюрьму к ждавшим суда политическим заключенным. «Невесте» разрешались свидания с «женихом» и, главное, передачи.

Однажды — это случилось за Невской заставой — ее чуть было не выследили шпики. В другой раз она была арестована на студенческой демонстрации и отсидела четыре дня в полицейском участке, освободившись под отцовское поручительство.

Напоминало все это увлекательную, волнующую и не очень-то опасную игру в революцию. И, как всякая игра, быстро кончилось.

Отрезвела она после баррикадных сражений и виселиц 1905 года. На смену былой восторженности пришел отчаянный страх за свою судьбу.

Характеры людские, говорят, полностью раскрываются в трудные времена испытаний. Комаров, сейчас лично ее допрашивавший, заработал тогда ссылку в Сибирь, Профессор дожидался казни в одиночке смертника, а она как раз в ту пору с головой погрузилась в личное, в неизъяснимо сладостное и лишь ей одной принадлежащее.

Началось-то все это еще раньше, задолго до грозных сполохов революционной бури. Нагрянула вдруг любовь. Никто до этого и смотреть не хотел в ее сторону, считали дурнушкой, и вдруг — любовь. Роковая, как принято было выражаться, неотвратимая. С мимолетными встречами на сырых от весенних дождей каменноостровских аллеях, с выматывающими сценами ревности, примирения и новых ссор. «Пропади все пропадом, не хочу никого видеть и знать, лишь бы он был вечно моим», — шептала она, словно молитву, торопясь на очередное свидание.

Но возлюбленный бросил ее, вернувшись к законной жене. Бросил жестоко и вероломно, без предупреждения.

На самоубийство у нее не хватило духу. Пришлось возвращаться в отчий дом.

«Я не сомневался, что ты сделаешь меня посмешищем!»— кричал адвокат, искоса посматривая на кривые рахитичные ножки незаконнорожденного внука. Впрочем, кричал недолго, скоро успокоился, приказав ей выбросить из башки всю дурь: «Доучивайся, сударыня, выращивай сына, коли уж родила, а в политику больше не лезь!»

И она последовала отцовскому совету. Благополучно окончила курс в медицинском институте, служила затем в приюте для неимущих женщин, а спустя три года, несказанно удивив всех знакомых, выскочила замуж. Удивляться и впрямь было чему: этакая страхолюдина, один нос торчит на лице, да еще с «приданым», нагулянным бог знает в каких подворотнях, а сделалась вдруг супругой подающего надежды молодого ученого.

Все вроде бы стало на свои места. Имела она семью, родила еще сына и дочку, врачебной практики хватало с избытком. Иногда к ней захаживали старые партийные друзья — попить чайку, поболтать, обогреться в уютной гостиной. Помаленьку втягивали в эсеровские дела, ограничиваясь, впрочем, довольно мелкими заданиями.

Жить бы да жить, как говорится, в свое удовольствие. Но жить было мучительно, потому что днем и ночью сжигал ее медленный огонь неутоленных страстей. Ей все думалось, что смолоду допущена роковая, непоправимая ошибка, что предназначена она для великих свершений на общественной арене, а тихое семейное счастье — лишь временное пристанище, где положено отсиживаться до своего часа.

Час этот пробил, когда осенью 1918 года явился к ней на прием некий молодой, франтоватый с виду пациент. Пожаловался для приличия на головные боли, передал как бы между прочим привет из Архангельска, от ее племянника, неизвестно каким образом очутившегося у англичан. Прощаясь, сказал, что рассчитывает не только на врачебную помощь, но и на сотрудничество, со значением подчеркнув это слово.

Вот эта самая встреча, а также все, что за ней последовало, и интересовала Чека. В особенности, конечно, интересовала она Профессора, лучше других знавшего, кем был этот молодой франтоватый пациент.

— Итак, к вам явился Поль Дюкс?

— Сперва он отрекомендовался как Павел Саввантев, а несколько позднее сказал, что является английским социалистом и корреспондентом «Таймс»… Человек он весьма осторожный и сразу всех карт никогда не выложит…

— Но все-таки выложил? Когда же это случилось и почему именно от вас требовалось сотрудничество?

— Вероятно, он был осведомлен о моих настроениях…

— Кем осведомлен?

— Этого я не знаю…

— Ну что ж, будем считать, что действительно не знаете. А какая помощь нужна была Полю Дюксу? С чего у вас началось сотрудничество?

— Не спешите, я все вам расскажу по порядку, — сказала Надежда Владимировна. — Верьте в мое безоговорочное раскаяние… Вы, по-видимому, даже не представляете, как я жажду помочь Чрезвычайной комиссии распутать весь этот грязный клубок…

И действительно, рассказала она о многом, изо всех сил стараясь завоевать доверие Профессора. Собственноручные ее показания, обдуманные, хладнокровные, написанные без помарок, ровным, уверенным почерком, составили целый том следственного дела.

По этим показаниям можно представить, как возник и формировался крупнейший заговор петроградского контрреволюционного подполья и как были расставлены силы заговорщиков в ожидании сигнала к началу операции «Белый меч».

Подробнейшим образом описывала Надежда Владимировна маршруты курьеров, технику шифровки, запасные, ни разу еще не испробованные, каналы связи, — к примеру, через Ладожское озеро, на рыбачьих баркасах, где заранее был оборудован тайник у бухты Морье. Организацией этого канала связи занимался по ее поручению Синий Френч; на озере у него есть помощники.

Никого она не щадила, безжалостно припирая к стенке.

— Вы лжете! — жестко обрывала Надежда Владимировна своих недавних друзей, когда ее приглашали на очные ставки. — Вы до сих пор не разоружились перед Советской властью!

Изворотливого Китайца без труда поймала на вранье, заставив сообщить еще неизвестные имена его осведомителей, работавших в Петроградском Совете. Люндеквист после недолгого запирательства вынужден был сознаться, каким затруднительным оказалось назначение его в Астрахань и как решил он лечь в госпиталь, срочно придумав себе болезнь.

Никого не щадила, никого… За исключением тех особых случаев, когда откровенность внезапно ей изменяла и когда принималась она петлять, старательно уходя от правды.

Первым таким исключением был СТ-25.

Надежда Владимировна не отрицала, разумеется, своего знакомства и тесного сотрудничества с англичанином. Наивно было бы отрицать, ведь Профессор и без ее показаний слишком многое знал.

Ограничивалась по возможности общими местами, с подробностями не спешила. Верно, он явился к ней на дом вскоре после своего приезда в Петроград — надо полагать, нелегального, точно она не знает. Почему именно к ней — объяснить затруднительно. Скорей всего, по рекомендации ее племянника, довольно легкомысленного молодого человека, с которым Поль Дюкс подружился в Архангельске.

Правильно, отлеживался у нее на квартире, и она его лечила. Подробности ей неизвестны. Что-то вышло у него за городом, переходил на лыжах какую-то речку, провалился под лед. Обморожение ног было довольно серьезным. Насчет убитого проводника-финна слышит впервые. Не случайное ли совпадение обстоятельств?

Общий язык они искали довольно долго. Сперва Поль Дюкс просил помочь в сборе информации для своих статей. Лишь спустя месяц признался, что имеет кое-какие задания секретной службы. Нет, не шпионского характера, главным образом информационные. На шпиона он вообще не похож.

Следствие может, понятно, не верить и пренебречь ее мнением, но она считает, что Поль Дюкс глубоко порядочный и безусловно честный человек. На уголовные преступления, тем более на убийство, не способен. Это истинный английский джентльмен с весьма прогрессивными социалистическими взглядами. Очень близко принимает к сердцу страдания русского народа, всегда готов помочь нуждающимся…

Профессор был терпелив от природы, слушать любил не перебивая, но тут почувствовал, что сдерживаться ему невозможно. На столе у него лежала папка с материалами о всех преступлениях Поля Дюкса.

— Прекрасно, Надежда Владимировна. — Профессор задумчиво почесал за ухом. — Данная вами характеристика английского разведчика крайне любопытна. Расскажите уж заодно, как этот безукоризненно честный джентльмен распространял в Петрограде фальшивые деньги?

— Я вас не понимаю. О каких деньгах идет речь?

— О тех самых, которые прислали из Лондона… Да вы же их собственноручно изволили пересчитывать… Поддельные керенки сорокарублевого достоинства, на полмиллиона рублей. На них еще допущена довольно забавная опечатка…

— Ах вот вы о чем! — нисколько не смущаясь, «припомнила» Надежда Владимировна. — Так ведь их реализовать не удалось…

— Совершенно правильно. А почему не удалось?

— Не помню уж… Возникли какие-то трудности…

Трудности эти доставили немало волнений англичанину, и уж кто-кто, а Надежда Владимировна знала их досконально. То ли по небрежности, то ли в спешке, но лондонские фальшивомонетчики допустили промахи, сделавшие невозможным реализацию керенок. Напечатали их на скверной бумаге, цвет не выдержали и вдобавок твердый знак заменили почему-то буквой «б», что уж и вовсе не лезло ни в какие ворота.

Китаец рассказал эту историю во всех подробностях. Как примчался к нему Поль Дюкс, как уговаривал сбыть фальшивки хотя бы за полцены, а после, очевидно посоветовавшись с Мисс, сбавлял цену до двадцати процентов номинала, и как он, Илья Романович Кюрц, наотрез отказался лезть в авантюру.

— Ну что ж, раз не помните, давайте поговорим о другом… Не расскажете ли, кстати, за что решено было ликвидировать господина Покровского и какова в этом деле роль Поля Дюкса?

Самообладание, надо отдать ей должное, у Надежды Владимировны было превосходное. И глазом не моргнула, не то чтобы растеряться. Впервые, дескать, слышу о господине Покровском и не пойму, о какой ликвидации разговор.

Волей-неволей пришлось вызывать Китайца. Тот с готовностью подтвердил: действительно, по настоянию англичанина и самой Мисс полковника Покровского, входившего в организацию, решено было уничтожить. Имелись якобы неоспоримые доказательства его связей с Чека. Приговор должен был выполнить он, Илья Романович Кюрц, хотя ему не хотелось этого делать.

— Вы лжете! — крикнула Надежда Владимировна, решив отпираться до конца. — Не было этого! Не было!

— Полноте, Марья Ивановна, напрасно изволите гневаться, — вздохнул Китаец и покосился на Профессора. — Они же здесь не простаки, обмануть их трудно… Яд, который вы мне вручили, найден при обыске…

— Вот он, ваш пузыречек, — усмехнулся Профессор. — Вам его передал Поль Дюкс, а вы передали Илье Романовичу. Узнаёте?

Надежда Владимировна предпочла не отвечать. Опустила голову, дрожащими руками достала из портсигара папиросу.

Другим исключением из правила был старший сын Надежды Владимировны. Тот самый, которого принесла она в отцовский дом после крушения своего любовного романа.

Немало воды утекло с того памятного дня. Сын вырос, окончил гимназию, сдал экзамены в университет. Учиться, правда, не стал, с головой влез в водоворот революционных событий, записавшись в коммунисты. Взяли его на работу в политотдел Седьмой армии, доверили довольно ответственный пост. Настоящая его фамилия Ерофеев, но переименовал себя на французский лад, зовется Вилем де Валли. Решил, видно, что звучит это солиднее, чем Ерофеев.

Однако биографические эти подробности не очень интересовали Профессора. Гораздо больше занимала его отгадка одной из тайн английского резидента. Сделалось наконец понятным, каким образом обзавелся СТ-25 политотдельским удостоверением на имя Александра Банкау. К тому же и в шпионских донесениях Китайца содержалось немало точных сведений о состоянии Седьмой армии, — снабжать ими мог лишь хорошо осведомленный человек.

Виля де Валли арестовали следом за матерью.

— Заклинаю вас всем, что для меня свято, он не виноват! — пылко воскликнула Надежда Владимировна. — О моей работе в организации сын не подозревал. Если уж хотите, я могу признаться. Несмотря на свое положение, мой сын все еще порядочный шалопай. Такова, к сожалению, правда. Любитель поухаживать за девицами, любитель выпить с друзьями. Домой всегда возвращался поздно, и из-за этого у нас происходили неприятные стычки.

— Но позвольте, Надежда Владимировна, ведь сын жил вместе с вами, в одной квартире! Как же мог он не заметить, что у вас днюет и ночует Поль Дюкс?

Вопрос Профессора был резонным, и Надежда Владимировна сообразила, что трудно выдать политотдельца за беззаботного шалопая. Нужно было как-то выкручиваться.

— Хорошо, я скажу вам все! — согласилась она, немного поразмыслив. — Только умоляю, отложим этот разговор на завтра… Боже мой, вы, наверно, и вообразить не можете, что творится сейчас в бедном материнском сердце!

Профессор согласился подождать.

На следующий день Надежда Владимировна сыграла в его кабинете одну из лучших своих сцен, эффектно изобразив непримиримый конфликт между матерью и сыном. И Профессору, сказать по совести, понадобилась вся его выдержка, чтобы не рассмеяться и не возмутиться раньше срока.

Усердствовала Надежда Владимировна впустую. Карты ее были раскрыты, хотя она и не подозревала об этом.

Рано утром Профессору позвонили из тюрьмы, где содержались заключенные. Перехвачена была записка Виля де Валли, которую тот пытался передать матери.

«Когда ты вступила в организацию, я не знаю, — писал сын, подсказывая матери, что и как нужно говорить следователю. — Зимой я заметил, что несколько раз приходил к нам какой-то таинственный незнакомец. Сначала ты мне объяснила, что это больной, потом — что это английский корреспондент, собирающий материалы для книги о России. Лишь спустя некоторое время ты призналась, что это разведчик. Я протестовал, но ты сказала, что покончишь самоубийством, если я его выдам. По этому поводу у нас были частые ссоры, и я стал избегать дома. Сам я никакого участия в организации не принимал».

Такой была эта записка, не оставлявшая сомнения в причастности Виля де Валли к заговору. Профессор велел снять с нее копию, а оригинал передать по назначению.

И вот Надежда Владимировна, ни о чем не подозревая, изображает перед ним убитую горем мать. Обдуманы каждый жест и каждое слово, по щекам текут неподдельные слезы.

— Вряд ли вы поверите, но нынешней ночью я и глаз не сомкнула. Ведь положение мое было поистине ужасным. Насколько мой муж ничего не видел и не замечал, всецело поглощенный своими научными занятиями, настолько у старшего сына оказался какой-то обостренный нюх… Он очень честен, мой мальчик. И кончилось это тем, что однажды он в категорической форме потребовал, чтобы я объяснила, кто же к нам ходит. Поколебавшись, я сказала, что это английский журналист, вынужденный по воле обстоятельств скрываться от Чрезвычайной комиссии. Сын был, конечно, возмущен. Кричал на всю квартиру, что не потерпит эту сволочь, что я обязана немедленно с ним порвать и не впускать его в дом… Потом сын уехал в Новгород, где размещался тогда штаб армии, а из Новгорода в Царское Село. Когда он вернулся, разговор неизбежно возник снова. Поверьте, я была в отчаянии, понимая, что, как идейный коммунист, сын непременно решится на крайнее средство… Я металась по квартире, не зная, что предпринять.

— Почему же вы не знали, Надежда Владимировна? — впервые подал голос Профессор, глянув ей прямо в глаза. — А угроза самоубийством? Какой же сын из любви к матери не согласится молчать? Действуйте по шпаргалке!

— По какой шпаргалке? — обомлела Надежда Владимировна. — Я вас не понимаю.

— По шпаргалке вашего сына. Этого идейного, как вы утверждаете, коммуниста, который, кстати, снабжал английского шпиона политотдельскими документами… Хотите, напомню? — Профессор выдвинул ящик стола, достал записку. — Да у вас и у самой неплохая память…

Впервые за все эти дни Надежда Владимировна потеряла самообладание. Искаженное лютой ненавистью, бледное, с потухшими глазами, лицо ее было поистине страшно.

Из всех живущих на земле людей лишь двое оказались по-настоящему дорогими этой женщине, лишь за них она отчаянно боролась — за сына своего и за любовника.

— Комедия, как видите, приближается к финалу, — сказал Профессор, — и я хочу спросить в последний раз: намерены вы говорить правду или нет? Следствие прежде всего интересует, где сейчас скрывается господин Поль Дюкс.

Что-то в ней надломилось, в этой властолюбивой и беспощадной Мисс, считавшейся у заговорщиков образцом хладнокровного самообладания.

— Не ищите, не теряйте даром времени, — тихо произнесла она, глядя на Профессора и не видя его. — Дюкса в Петрограде нет… Нет его и в России… Он уехал… Он бросил меня… Он… постыдно удрал, оставив нас расхлебывать всю эту кашу…

И впервые Надежда Владимировна дала волю душившим ее слезам.

Почему сбежал СТ-25

Сомнения Профессора. — Лаура Кейд вносит некоторую ясность. — Гортензия в окошке. — Запоздалый курьер белогвардейцев. — Кое-что из нравов заговорщиков

Первое, что пришло в голову Профессору: Надежда Владимировна пытается его обмануть. Все в этой женщине насквозь лживо — и клятвы ее, и слезы, и даже материнская любовь. Просто хочет хоть как-то помочь своему любовнику, сознательно сбивает чекистов со следа.

И действительно, с какой бы стати англичанину удирать? Не завершив начатой работы, не дождавшись результата? Нет, в его бегстве не было ни малейшего резона. К тому же еще месяц назад, когда заговорщики чувствовали себя в полнейшей безопасности. Ерунда это, нелепость. И ни в коем случае нельзя успокаиваться, поверив лживым уверениям Мисс. Англичанина следует искать с удвоенной энергией. Никуда он не уезжал, а залез, скорей всего, в какую-нибудь подпольную нору, отсиживается до более благоприятных времен.

Профессор многое знал о петроградском резиденте «Интеллидженс сервис». Долгие месяцы углубленной работы над «Английской папкой» были, в сущности, месяцами настойчивого изучения СТ-25, его характера, привычек, связей, агентуры, потому что все нити в конце концов вели к резиденту, к Полю Дюксу. Знал он всю историю его вживания в русскую действительность, начиная с первых дней гувернерства в доме богатого лесопромышленника-англофила и кончая учением в Петербургской консерватории, — десятки свидетелей, внимательно опрошенных, помогли ему проследить путь тайного агента английской разведки.

Уж очень невероятно было допускать возможность столь поспешного и постыдного бегства. Профессиональный шпион, человек безусловно ловкий, находчивый и достаточно хладнокровный, мастер искусной конспирации, и вдруг срывается в бега, будто смертельно перепуганный мальчишка, бросив дело на полдороге, покинув на произвол судьбы своих сообщников!

Невольно Профессор ставил себя на место Поля Дюкса. Неужто и он мог бы поступить подобным образом? Годами сидеть в резерве, терпеливо дожидаться своего часа, а когда час этот наступил, струсить и убежать? Нет, такое просто невозможно.

Между тем целый ряд очевидных и косвенных доказательств свидетельствовал о том, что Надежда Владимировна не напрасно льет слезы по своему возлюбленному. Похоже было, что СТ-25 действительно сбежал из Петрограда.

Помогла, причем самым неожиданным способом, зацепочка, предусмотрительно оставленная Профессором на улице Халтурина.

Бывший фабрикант Вахтер заметно притих, не закатывал больше званых вечеров с титулованными гостями и румынскими оркестрантами. Активисты домового комитета обратили внимание на другое. К Вахтеру повадилась ходить некая мисс Кейд, учительница английского языка и бывшая управительница бюро английских гувернеров в Петербурге. Раз пришла, другой, третий, шушукаются о чем-то взаперти, секретничают, а что к чему — неизвестно.

Профессор вызвал Лауру Кейд к себе. Это была маленькая румяная старушка, чрезвычайно склонная к болтливости. С первых же слов Лаура Кейд внесла полную ясность в интересовавший Профессора вопрос.

— К господину Вахтеру просил меня наведываться Поль Дюкс…

— Зачем?

— Пообещал перед своим отъездом из Петрограда, что напишет по его адресу, но почему-то не выполнил своего обещания…

— А когда уехал Поль Дюкс?

— С месяц прошло, наверно… Позвольте, сейчас я припомню точно. Да, уж месяца полтора, как он покинул Петроград…

— Вы давно знакомы с Дюксом?

— О, это мой старинный знакомый! Еще с той далекой поры, когда работал гувернером… Очень милый юноша, правда, со странностями. Подумайте сами, заходил ко мне, иногда даже ночевать оставался, потому что с пропусками теперь большие строгости, но всегда с какими-то загадочными предосторожностями… В окошке, выходящем на улицу, я должна была выставлять вазу с гортензиями… Романтично, не правда ли? Это означало, что посторонних у меня нет… Скажу вам откровенно, я никогда не убирала эту вазу, и он страшно сердился, обвиняя меня в женском легкомыслии…

— Когда он посетил вас в последний раз?

— О, уже давно! В начале октября… Прибежал страшно возбужденный, чем-то расстроенный и объявил, что уезжает из Петрограда.

— Почему?

— Я и сама этого не поняла. Сказал, что ему грозит опасность и нужно временно исчезнуть.

— Какая опасность, вы не спросили?

— Нет, разумеется! Да ведь он и не скажет ни за что! Поверьте, это человек с многими странностями… Мне иногда казалось, что он играет в тайны, как это случается с некоторыми мальчиками…

Отпустив словоохотливую старушку с миром, Профессор задумался. Лаура Кейд, конечно, говорила правду, и СТ-25 действительно исчез в начале октября. Не было еще ораниенбаумской комбинации Александра Кузьмича Егорова, давшей чекистам первые ниточки к раскрытию заговора, еще собирались у Китайца Люндеквист и другие руководители операции «Белый меч», и Жоржетту еще не задерживали на Мальцевском рынке, а он уже бросился наутек, причем с лихорадочной поспешностью, явно паникуя со страха.

Что же спугнуло англичанина? Ответ был только один. Начавшееся в Москве разоблачение главарей «Национального центра». Именно в это время были произведены первые аресты, и СТ-25, конечно, имел об этом соответствующую информацию.

Еще одно подтверждение торопливого отъезда СТ-25 было получено, когда засада, оставленная на квартире Надежды Владимировны, схватила курьера заговорщиков.

Курьер был свеженький, прямо с дороги. Явился он к Мисс, ни о чем не подозревая, с зашитыми в подкладку пиджака секретными инструкциями. Даже удостоверение, выданное ему белой контрразведкой, не успел или посчитал излишним хорошо припрятать. Из удостоверения явствовало, что предъявитель его «барон Константин Модестович Розеншильд-Паулин есть действительно агент тайной разведки, которого просят пропустить через район расположения Талабского полка».

— Ну-с, дорогой барон, давайте знакомиться, — сказал Профессор, не без любопытства разглядывая бумажку из вражеского лагеря; круглая войсковая печать с двуглавым царским орлом, размашистые подписи начальства — все честь честью, точно в командировку отправляли своего барона. — Талабцы, надеюсь, вас не обидели? Что же вы молчите, Константин Модестович? Выкладывайте, с чем пожаловали в Петроград?

— В бумагах все сказано…

— А устные инструкции привезли?

— Просили передать привет от Мишеля…

— Вот как? От Мишеля? Иначе говоря, от господина Дюкса? А вы давно с ним виделись?

— Недели две будет.

— Где?

— В ревельской гостинице «Золотой лев». Господин Дюкс собирался уезжать в Англию…

Рассказ курьера помог выяснить занятные подробности бегства СТ-25. Удрал он, оказывается, из Петрограда вместе с Розеншильдом-Паулином, причем решение было принято буквально в последнюю минуту. Барон не спеша собирался в дорогу, должен был еще встретить Китайца, забрать пакет с корреспонденцией, как вдруг прибежал к нему Поль Дюкс. Смертельно напуганный, на самого себя не похожий.

— Зачем же он прибежал?

— Еще с порога объявил, что едет со мной. Немедленно, не дожидаясь никаких встреч, потому что промедление чревато опасными последствиями. Я, понятно, попросил объяснений, все-таки не годится пренебрегать конспирацией, а он рассердился… И страшно нервничал на вокзале, пока мы устраивались в теплушку… Перед линией фронта, которую переходить пришлось ночью, дрожал весь, до того разыгрались нервы…

— Что же его так взвинтило?

— Не могу знать, чужая душа потемки… В нормальных-то условиях он весьма уравновешенный субъект и не зря славится своей выдержкой, а тут малость психанул. Должно быть, в Чека опасался угодить, да и купанье взвинтило нервы…

— Какое купанье?

— Это, знаете ли, целая история, — усмехнулся барон. — На манер авантюрных романов, которыми зачитываются барышни. Словом, едва не утоп господин Дюкс, чудом выкарабкался…

История и впрямь была с приключениями.

Во второй половине августа, сразу после скандального налета англичан на Кронштадт, для связи с резидентом был, оказывается, прислан из Терпок торпедный катер.

Связником, как выяснилось, приезжал в Петроград некий мичман Гефтер, он же Александр Александрович Шмидт, длительное время совмещавший службу на крейсере «Память Азова» со шпионскими услугами английской разведке.

Профессор, конечно, знал этого типа, завербованного еще капитаном Кроми. В дни разгрома английской шпионской сети Гефтеру — Шмидту посчастливилось избежать ареста, из Гельсингфорса он направил стопы в Мурманск, где ревностно прислуживал интервентам, и Профессор, сказать по совести, думал, что вряд ли он рискнет снова сунуться в Петроград.

Однако Гефтер — Шмидт вынужден был идти на риск — приказы хозяев шпионами не обсуждаются. Неподалеку от Лахты его высадили с торпедного катера на маленький «тузик». Разумеется, с подложными документами, в одежде красноармейца. «Тузик» следовало понадежнее укрыть в прибрежных камышах, а самому двигаться на встречу с Полем Дюксом.

В Петрограде связник пробыл неделю. Обратно ему предстояло захватить и Поля Дюкса, с точностью до минуты рассчитав условленную встречу в Финском заливе, где их должен был ждать торпедный катер. И тут-то нежданно-негаданно вышла трагикомическая осечка, обернувшаяся вынужденным купаньем.

О том, как это случилось, Профессор разузнал, поближе познакомившись с Викентием Осиповичем Скадиным, бывшим содержателем трактира на станции Раздельная, отнюдь не по своей воле ставшим скромным железнодорожным стрелочником. Именно трактирщик и достойная его супруга Фелиция Викентьевна состояли в подручных у резидента, всячески способствуя налаживанию тайной курьерской связи с Гельсингфорсом.

На первом допросе Викентий Осипович отрицал все напропалую. Человечек он, дескать, маленький, знать ничего не знает — ни Поля Дюкса, ни связников, прибывающих на торпедных катерах, потому как круглые сутки занят своими служебными обязанностями.

Очная ставка с бароном Розеншильдом-Паулином вынудила трактирщика отказаться от этой тактики.

— Оставьте, любезнейший, напрасные увертки, — сказал пойманный курьер. — Рекомендую вам подумать и просить снисхождения у Советской власти…

— Гнида ты, а еще ваше благородие! — разозлился трактирщик, но тем не менее рассказал все без утайки. И как был завербован старым своим знакомцем Ильей Романовичем Кюрцем, и как давал приют курьерам английского резидента, ждавшим в его доме рассвета, чтобы отправиться в Петроград.

Поля Дюкса трактирщик видел лишь однажды. Вернее, два раза в одну ночь. Сперва англичанин был самоуверенным, как и положено настоящему джентльмену, а когда приключилась у них заковыка с дырявой лодкой, выглядел вроде мокрой курицы. Испуганно вздрагивал от каждого шороха, чуть не плакал и в довершение всего закатил скандал своему спутнику, обвинив его в неудаче. В общем, перепуган был изрядно.

Яхтенный «тузик», на котором доплыл до берега Гефтер — Шмидт, оказывается, пропал. Искали его в прибрежных камышах, да так и не нашли. Видно, кто-то воспользовался добычей, хорошенько ее перепрятал. Взамен была куплена плоскодонная рыбачья лодка. С виду вполне добротная, платили за нее большие деньги.

Вот на этой лодке англичанин и отправился вместе с сопровождающим. Дождались они у трактирщика десяти часов вечера, а свидание с торпедным катером было назначено на полночь, в полутора милях южнее Елагинского маяка. Запас времени имели надежный.

Возвращаться им пришлось вплавь. Ветер в ту ночь заметно посвежел, лодку захлестывало волнами, и вдобавок в ней открылась течь. Уже барахтаясь в воде, оба незадачливых путешественника слышали мощное гудение искавшего их катера.

Ничего другого трактирщик сообщить не мог. И все же Профессор остался неудовлетворенным его объяснениями. Непонятно было, что же случилось с лодкой и почему она затонула, если казалась исправной.

Новый допрос Розеншильда-Паулина внес ясность в этот вопрос, приоткрыв заодно и кое-какие подробности взаимоотношений, существовавших у заговорщиков.

Покупка лодки, как выяснилось, была поручена Китайцем барону. Он же, кстати, разыскивал в камышах и пропавший «тузик».

— Послушайте, Константин Модестович, неужели вы не видели, что лодка дырявая? — спросил Профессор.

— За две тысячи новой нигде не купишь…

— Как две тысячи? А сколько вы получили за лодку с Ильи Романовича?

Барон несколько смутился и даже слегка покраснел.

— Видите ли, гражданин следователь… Финансовые расчеты иногда бывают крайне щепетильными, а господин Кюрц, надобно заметить, весьма прижимист…

— Щепетильности ваши меня не интересуют. Итак, сколько вы содрали с Кюрца за купленную вами лодку?

— Двенадцать тысяч рублей…

— Понятно, Константин Модестович. Скажите уж откровенно: может, вы и «тузик» нашли?

— Нашел, — нехотя признался барон.

— И тоже загнали?

— Был такой грех, гражданин следователь. Загнал за десять тысяч рублей…

Королева Марго и Князь Сарматский

Следователь Карусь выходит на Королеву Марго. — От чего помогает порошок «Цитрима»? — Корнет Елизарнов и царь Николай. — Бегство в Гельсингфорс. — Генеральный консул жульничает. — Пощечина на Конюшенной

Петр Адамович Карусь решительно ничего не знал о строгом запрете, наложенном Профессором на адресок Марии Михайловны Керсновской по прозвищу Королева Марго.

Не знал он об этом, да и не собирался узнавать, будучи по горло занят своим делом. А дело это, хлопотливое, до крайности трудоемкое, заключалось в том, чтобы раскрутить до конца все хитросплетения подпольного миллионера Бениславского и его многочисленных сообщников из лжекооператива «Заготовитель».

Не интересовала Петра Адамовича Королева Марго, точно так же, как не представлял для него никакого интереса и корнет Елизарнов, очередной ее любовник. Просто ему нужно было разыскать некоего ловкого мошенника с витиеватой неразборчивой подписью, который служил у Бениславского в подставных лицах и помогал получать в банках деньги по дровяным аферам. Только этого типа и недоставало Петру Адамовичу в собранной им обширной коллекции жулья.

Поиск привел на Моховую улицу, в квартиру Марьи Михайловны Керсновской, и тут неожиданно выяснилось, что без согласования с Профессором трогать эту квартиру воспрещено.

— А что тебя интересует у Керсновской? — хмуро спросил Профессор, когда Петр Адамович явился к нему за разрешением на снятие вето. Был Профессор явно переутомлен бессонными ночами, да к тому же еще простужен, чувствовалось, что держится из последних сил.

Карусь, стараясь быть предельно кратким, рассказал. У Королевы Марго, оказывается, налажено на квартире нелегальное производство порошка «Цитрима» — универсального средства от многих болезней. Порошок этот совершенно безвреден и бесполезен — типичное надувательство трудящихся. Изготовляет его Королева Марго на пару со своим сожителем, бывшим корнетом Сумского гусарского полка Андреем Николаевичем Елизарновым. Сами изготовляют, сами же и продают на толкучке, не прибегая к помощи посредников. Предприятие в общем-то ерундовское, заработки от него грошовые, и суть не в этом.

— А в чем же? — нетерпеливо спросил Профессор. — Ты уж давай не тяни!

— А в том, товарищ Отто, что этот самый корнет Елизарнов был помощником у Бениславского и загребал шальные деньги. Для чего же ему «Цитрима», спрашивается? Тут, я думаю, какая-то игра…

— Что предлагаешь конкретно?

— Думаю, надо допросить обоих.

Англичанин удрал из Петрограда, нужды в наблюдении за квартирой Королевы Марго больше не было, и Профессор согласился с Петром Адамовичем. Попросил только выяснить у Керсновской, знакома ли она с Полем Дюксом.

Дальше начались неожиданности.

Скромно потупившись, Королева Марго охотно признала, что старый ее приятель Сидней Рейли, уезжая в последний раз из Петрограда, сказал, как бы между прочим, что к ней, возможно, пожалует с визитом один английский журналист, которого надо приютить и приласкать. Вскоре этот журналист действительно зашел на Моховую, а после этого бывал неоднократно, оказывая хозяйке дома всяческие знаки внимания. Кстати, именно из-за этого вышли у него недоразумения с Андреем Николаевичем Елизарновым.

— Какие недоразумения?

— Андрюша очень ревнив и подумал бог знает что… В результате они поссорились…

Первый же допрос Елизарнова убедил Петра Адамовича, что перед ним совсем не заурядный мошенник из коллекции, собранной в лжекооперативе «Заготовитель», и что для пользы дела надо скорей звать Профессора.

Банковские аферы, как выяснилось, были всего лишь мелким эпизодом в бурной жизни Андрея Николаевича Елизарнова, известного больше под кличкой Князь Сарматский. И занимался он этими аферами между прочим, презирая и подпольного миллионера с неизменным его кожаным чемоданом, битком набитым деньгами, и самого себя, не сумевшего устоять перед соблазном легкой наживы. Тем большим пустяком было изготовление и продажа «Цитримы».

Изящный этот офицерик, ладно скроенный, щеголеватый и чистенький, состоял, казалось, из сплошных противоречий, как противоречива была и мелкопоместная дворянская среда, из которой он вышел.

В 1917 году, после высылки Николая Романова со всем царским семейством, корнет Елизарнов сделался активным участником тайного общества монархистов, ставившего своей целью освобождение государя императора.

Замыслы у общества были отчаянные, авантюристические: поднять мятеж в Тобольске, выкрасть Николая, объявить недействительным царский манифест об отречении от престола. Полностью соответствовали замыслам и внутренние правила общества. Клятву верности давали, расписываясь собственной кровью, причем барон Унгерн, глава общества, присваивал наиболее достойным княжеские титулы. Ездили в Тобольск и Екатеринбург на разведку, запасались оружием, подкупали нужных людей.

К лету 1918 года все было продумано и подготовлено, и все неожиданно сорвалось. По постановлению Уральского совдепа бывшего самодержца всероссийского расстреляли.

Спустя месяц корнет Елизарнов, теперь уж Князь Сарматский, сделался платным шпионом англичан. Увы, из песни слова не выкинешь, так оно и было. Считал себя ревностным приверженцем царского престола и бескорыстным русским патриотом, внутренне любовался своей готовностью на смерть ради спасения возлюбленного монарха, а стал вдруг наемным агентом иностранной разведки.

Завербовал его старый петербургский приятель Володька Дидерикс, известный больше под кличкой Студент. Затащил однажды на Караванную улицу, в контору кооператива «Заготовитель», долго и путано разглагольствовал о необходимости сотрудничества с англичанами, которые, дескать, только и способны еще сокрушить большевиков, а в ответ на возражения Елизарнова, что негоже, дескать, русским офицерам состоять в шпионах у чужеземцев, горячо заверил, что копии всех разведдонесений из Петрограда пересылаются генералу Юденичу и что, следовательно, дело это не постыдное, а крайне необходимое для освобождения России.

Но «сотрудничество» оказалось обыкновенным шпионажем, как на него ни гляди. Студент, используя свои старые знакомства в военно-морских кругах, специализировался по Кронштадту и Балтийскому флоту, а на долю Князя Сарматского выпали мелкие поручения, вплоть до сбора городских сплетен и слухов.

На внимательном изучении слухов особенно настаивал новый шеф, прибывший в Петроград нелегально. Убедительно доказывал, что генералу Юденичу, готовящему новый поход, крайне важно и полезно знать о настроении людей, от этого, мол, во многом зависит военный успех.

Новым шефом был Поль Дюкс.

— Я видел негодяев, сам сделался изрядным негодяем и привык ничему не удивляться, — заявил на следствии Князь Сарматский. — Относительно Дюкса могу сказать, что это совершенно законченный экземпляр негодяя. Человек этот лжец, провокатор, соблазнитель старух и вдобавок еще подлый трус…

— Ну, ну, Андрей Николаевич, не слишком ли много эпитетов! — возразил Профессор, делая вид, что сомневается. — Не сгущаете ли вы краски и нет ли у вас для этого причин личного характера?

— Вы имеете в виду наглые его ухаживания за Марьей Михайловной? Впрочем, это и ухаживаньем не назовешь, обыкновенное скотство… Явился в дом, приволок харчей и ждет, чтобы рассчитались с ним натурой…

— Не будем об этом, Андрей Николаевич… Все же, как мне думается, англичанин не из трусливого десятка…

— А я утверждаю, что он трус! И притом подлейший, мизерный, чистейшее ничтожество… Из тех жалких эгоистов, что готовы перетопить все человечество ради спасения собственной шкуры…

История, рассказанная Профессору Андреем Елизарновым, не просто подтверждала оценку человеческих качеств сбежавшего резидента англичан. В какой-то мере приоткрывала она и завесу над подлинными отношениями, которые сложились в лагере контрреволюции.

В феврале 1919 года Студент и Князь Сарматский вынуждены были поспешно скрыться из Петрограда. Скрыться, собственно, должен был Студент, поскольку в Чека подписали ордер на его арест, а Князь Сарматский отправился вместе с ним для прикрытия.

С приключениями добравшись до Гельсингфорса, беглецы пришли на Елизаветинскую улицу, в английское консульство. Рассчитывали, понятно, на радушный прием, но господин Люме, генеральный консул Великобритании, встретил их весьма сухо. Они наперебой рассказывали о своих злоключениях на границе и об опасности, грозящей в Питере Полю Дюксу, поскольку петроградским чекистам удалось выйти на след Студента, а маленький этот старичок слушал их с каменным, непроницаемым лицом, всячески давая понять, что эта история нисколько его не касается.

Тогда, почувствовав себя оскорбленным, Князь Сарматский попросил генерального консула устроить им встречу с генералом Юденичем. В конце концов, оба они офицеры русской службы и работают, подвергаясь смертельной опасности, не столько для англичан, сколько во имя своих патриотических целей.

Дальше произошло нечто такое, от чего Елизарнов совершенно растерялся. Господин Люме со скучающим видом вызвал своего секретаря и распорядился срочно пригласить в консульство генерала Юденича. Не веря самому себе, Елизарнов спросил, не ослышался ли он и верно ли, что его высокопревосходительство вызывают как какого-то мелкого чиновника. В ответ господин Люме, холодно усмехнувшись, заметил, что он человек деловой и тонкости русского чинопочитания его совершенно не интересуют. Елизарнов отказался от встречи, сказал, что не смеет беспокоить генерала. «Как вам угодно», — сказал господин Люме и, вновь пригласив секретаря, отменил свое распоряжение.

Таким было начало. И все дальнейшее оказалось не лучше.

Поместили их обоих в плохонькой третьеразрядной гостинице неподалеку от русской церкви, велели ждать и без надобности не отлучаться из номера. Через несколько дней Люме позвал их к себе в консульство. Начальственным тоном он велел Студенту оставаться в Гельсингфорсе, не лезть в лапы чекистов, а Князю Сарматскому — немедленно ехать обратно и приступать к работе.

— Позвольте, да за кого вы меня принимаете? — воскликнул Князь Сарматский, не скрывая своего возмущения этой бесцеремонностью генерального консула.

— Как за кого? — удивился Люме. — За своего агента.

Яснее сказать было невозможно. И все же Елизарнов не успокоился, пока не устроил себе встречи с Юденичем и не сообщил генералу о всех своих сомнениях насчет «сотрудничества» с англичанами. Заодно насплетничал и про то, как господин Люме распоряжался вызвать главнокомандующего в консульство.

Юденич сидел перед ним с хмурым, недовольным лицом. Бурчал что-то неопределенное в вислые прокуренные усы, нетерпеливо покашливал. От прямых ответов уклонялся, но видно было, что в суждениях своих не свободен, особенно насчет англичан.

— Терпи, гусар, — посоветовал Юденич на прощание. — За Россией служба не пропадет.

Условились они, что Князю Сарматскому нужно вернуться в Петроград. Английские интриги решили пресечь хитростью: отныне все разведывательные материалы должны были направляться по двум адресам и, если возможно, разными курьерами.

Перед отъездом Князя Сарматского неожиданно возник и третий адрес. Пронырливый Студент свел его с капитаном второго ранга Вилькиным, представителем Колчака в Гельсингфорсе. В отличие от Юденича колчаковский представитель был богат и сразу выдал тридцать тысяч, сказав, что это первый аванс за будущую информацию.

Характерный случай произошел напоследок. Елизарнов попросил генерального консула обменять русские рубли на финские марки, — обращаться в банк ему не хотелось. «Извольте, я заплачу вам по сегодняшнему биржевому курсу», — сказал господин Люме и отсчитал по пятьдесят пять пенни за рубль. Велико же было негодование Князя Сарматского, когда, добравшись до Выборга, он узнал, что платят здесь по семьдесят пенни.

— Представьте этого скота, не смог ведь удержаться, — рассказывал Профессору Андрей Елизарнов. — Лишь бы погреть руки, а на чем — ему плевать!

— Все это очень интересно. — Профессор встал из-за стола, медленно прошелся по комнате. — И в некотором роде даже поучительно. Тем более для обманутых наивными иллюзиями. Только я что-то не возьму в толк, при чем здесь господин Дюкс?

— А при том, что господин Люме в сравнении с ним сущий младенец! Генеральный консул по крайней мере не врал, не старался напустить туману…

Вернувшись в Петроград, Князь Сарматский первым делом нашел английского резидента и потребовал объяснений. Между ними разыгралась бурная сцена, закончившаяся вызовом на дуэль. «Вы грязный негодяй и обманщик!» — крикнул Князь Сарматский в бешенстве и закатил Полю Дюксу пощечину. Сказано было все в глаза и о двуличности англичанина, и о постыдной его интрижке с Мисс, и о том, что делает он свою карьеру на костях обманутых им людей.

От дуэли англичанин уклонился. И вообще начал избегать Князя Сарматского, хотя совсем еще недавно считал его своим незаменимым помощником.

— Давно вы с ним виделись?

— Накануне его отъезда… Вернее, перед тем как посчитал он за благо скрыться.

— А что случилось? Почему он решил бежать?

— Думаю, что причин было несколько. Посыпались одна за другой неудачи, и он, конечно, нервничал, с минуты на минуту ожидая провала… В Москве разворошили «Национальный центр», начались аресты в Петрограде, ясно, что могли докопаться и до него. В Кронштадте получился скандал с катерами, взяли пленных… Едва унес он ноги и во время последних облав; целую неделю, говорят, отсиживался где-то на кладбище… Но главной причиной был ваш покорный слуга…

— Непонятно, Елизарнов. Потрудитесь объясняться без загадок…

— Видите ли, после возвращения из Гельсингфорса что-то во мне надломилось. Дело хозяйское, можете, конечно, считать за вранье, но разуверился я во всем. И в союзниках наших доблестных, и в Юдениче, который на поводке у них, как комнатная собачонка. Врут все, ловчат, словами красивыми жонглируют, противно глядеть. Но особенная злоба накопилась во мне на чистенького этого Мишеля, на Михаила Иваныча… Вы сами посудите, кругом такие страсти бушуют, брат на брата поднялся, сын на отца, а он занят своими делишками, ловит рыбку в мутной воде. И еще джентльмена из себя корчит, благородного молодого человека. Какой же, думаю, ты джентльмен, если по морде схлопотал, утерся и даже глазом не моргнул? Короче говоря, надумал я встретиться с ним. Долго искал удобной оказии и все-таки подкараулил… Лицом к лицу столкнулись, на Конюшенной было дело. Вот тут-то я и высказал этому гаду все, что задумал.

— Что же именно?

— Повторяться, говорю, не хочу, негодяем называть не стану, но если еще раз увижу в Петрограде, пеняй на себя! Побледнел он страшно от моих слов, весь затрясся, а уйти, вижу, боится. Бормотать стал насчет Чека, будто собираюсь выдать его на Гороховой… Нет, говорю, в Чека мне дорога заказана, но если не уберешься к чертовой матери, пристрелю как бешеного пса! Слово, говорю, гусара, можешь не сомневаться… И пошел своей дорогой, а на следующий день он смотал удочки. Видно, дошло до него, что зря говорить не буду… Уезжал в спешке, попросту сказать — убежал…

О том, как уезжал СТ-25, Профессору было известно из многих источников. Князь Сарматский ничего нового добавить не мог.

Спустя месяц до Профессора дошли лондонские газеты. Под крикливыми заголовками «Таймс» печатала записки Поля Дюкса, «человека, который вырвался из кровавых объятий Чека».

Эдуард Морицевич принялся было их читать, забрал даже газеты к себе домой, рассчитывая выкроить свободный час, да так и не дочитал до конца. Помешали ему, как всегда, куда более важные и срочные дела.

Несколько событий в финале

Агония белой армии. — Батька Булак-Балахович сводит счеты с Юденичем. — Итоги ликвидации заговора. — Кто был «своим человеком» в аппарате Чека? — Судьба маленькой Нелли. — Как Полю Дюксу удалось заделаться «специалистом» по русским делам

Такова краткая хроника этого крупнейшего заговора против Советской власти.

Грозная опасность, совсем еще недавно висевшая над Красным Питером, была ликвидирована Красной Армией. 21 октября 1919 года, в шесть часов утра, упредив противника, наши части перешли в решительное контрнаступление, выбили белогвардейцев из Павловска, затем из Детского Села и с того морозного утра не выпускали больше инициативу из своих рук.

Юденич отчаянно пытался спасти положение. Мертвой хваткой цеплялся за гатчинский узел сопротивления, подтягивал резервы, лез в ожесточенные контратаки, добиваясь даже временного успеха, и все же не смог удержать Гатчину.

Во второй половине ноября, после падения Ямбурга, катастрофа Северо-Западной армии сделалась очевидным фактом: дальше начиналась территория Эстонии, отступать было некуда.

5 декабря, воздавая должное мужеству героев, Седьмой Всероссийский съезд Советов наградил Петроград орденом Красного Знамени.

«Произошло нечто фатальное: само провидение, кажется, было за большевиков», — записал в дневнике министр Северо-Западного правительства Маргулиес, тот самый министр, что собирался осчастливить петроградское население партией купленной по дешевке тухлой колбасы.

Более точен был, пожалуй, французский премьер-министр Ж. Клемансо, прозванный Клемансо-тигром. «Случилось нечто такое, чего решительно никто не мог предвидеть, — признавал этот политик, набивший руку на империалистическом разбое, — Россия, доведенная до крайних пределов разрухи, вся изголодавшаяся; теснимая со всех сторон изнутри и извне, эта Россия вдруг точно прикоснулась к какому-то источнику живой воды и ощутила в себе такую мощь, что отразила и последний удар Юденича и Родзянко — удар, как всем казалось, смертельный».

Захват Петрограда не состоялся, началась агония Северо-Западной армии. Длилась она еще несколько месяцев в болотах Эстонии, пока в январе 1920 года не был издан официальный манускрипт Юденича о ликвидации его воинства. Не обошлось, как всегда в подобных обстоятельствах, без трагикомических ситуаций.

Обманутые солдаты и унтер-офицеры Юденича, проклиная свою судьбу, умирали от сыпного тифа в дощатых лесных бараках, отведенных для них эстонскими властями, а свежеиспеченные генералы затеяли тем временем междоусобную драчку за присланное из колчаковских фондов золото.

«Крылатки», всего полгода назад казавшиеся наиболее устойчивой и надежной валютой, мгновенно пали в цене, превратившись в ничего не стоящие бумажки. Поползли слухи, что золотой запас раскраден, что остатки его главнокомандующий намерен увезти за границу.

Залихватский фортель выкинул батька Булак-Балахович. Ворвался со своими подручными в Ревель, проник в гостиницу «Золотой лев», где квартировал Юденич, и, предъявив поддельный ордер на арест, среди бела дня похитил главнокомандующего.

Личная охрана была найдена в темной кладовке связанной по рукам и ногам, с кляпами во рту, супруга Кирпича колотилась в истерике, и никто не знал, куда увезли главнокомандующего, жив ли он, где его искать.

Скандал разросся еще и оттого, что мстительный батька объявил Юденича изменником, рассчитавшись таким образом за прежние свои обиды. Говорили, что публично грозился вздернуть старика на виселицу, что намерен сорвать за него какой-то фантастический выкуп. Еще говорили, что главнокомандующий плакал и на коленях просил прощения у Станислава Никодимовича, а тот будто бы куражился и велел позвать фотографа, чтобы запечатлеть для истории эту сцену.

Лишь энергичное вмешательство английской военной миссии и телеграмма самого Черчилля помогли вызволить главнокомандующего из-под стражи.

Вскоре после этого инцидента Юденич покинул разгромленную армию и отправился в Стокгольм, чтобы доживать свои дни на эмигрантских хлебах. Напоследок не удержался, больно лягнул Родзянку. Преемником своим и продолжателем назначил не блистательного Александра Павловича, втайне об этом мечтавшего, а «петроградского генерал-губернатора» Глазенапа, да еще произвел того в генерал-лейтенанты, уравняв в чине с Родзянкой.

В эмиграции Кирпич прожил до глубокой старости. Избегал встреч с корреспондентами и упорно отказывался от сочинения мемуаров. На досуге у него, надо полагать, хватало времени, чтобы поразмыслить о причинах краха своей авантюры и о бесславном конце операции «Белый меч».

Зато сподвижники его понаписали гору книжек, на всяческие лады объясняя неудачу. Доставалось при этом и Кирпичу.

«Огромная ответственность за гибель армии лежит на самом генерале Юдениче, человеке безвольном и упрямом, — утверждал один из них, сам претендовавший на роль главнокомандующего. — Этот дряхлый старик не имел права брать на себя столь ответственный пост».

Другой, несколько более объективный, высказался иначе:

«Не в стратегической бездарности Юденича секрет разгрома Северо-Западной армии под Гатчиной и Царским (Детским. — Ред.) Селом. Бывший герой Эрзерума мог бы оказаться с успехом и героем Петрограда, но для этого нужно было, чтобы он не был генералом Юденичем, т. е. чтобы он и его ближайшие сотрудники не были выразителями идей отжившего мира».

Двадцать третьего ноября «Петроградская правда» опубликовала сообщение Комитета обороны Петрограда о раскрытом чекистами белогвардейском заговоре.

«В дни юденического наступления, — писала газета в передовой статье „Непобедимое“, — мировая буржуазия ставила свою решительную ставку. Заговор ее был блестяще подготовлен. И все же контрреволюция потерпела позорнейшее поражение, ибо тщетны все попытки победить непобедимое».

Бессонная работа Профессора и других сотрудников Петроградской чека принесла свои добрые плоды.

Удалось выявить и обезвредить все разветвления этого большого заговора, а истинных его заправил тщательно отделить от второстепенных участников, не успевших принести серьезного вреда. Кстати, подавляющее большинство заговорщиков было приговорено к высылке в трудовой лагерь до конца гражданской войны — наиболее часто применяемой в ту пору мере наказания.

Огромных усилий стоило выявление агента английской разведки, проникшего в аппарат Чрезвычайной комиссии.

Подлым предателем, как удалось неопровержимо доказать, был некий Александр Гаврющенко, в недавнем прошлом чиновник военно-морской разведки царского правительства. Обманным путем проникнув в Чека, выдавая себя за старого коммуниста, он верой и правдой служил Полю Дюксу. Это Гаврющенко в последнюю минуту успел предупредить Студента, дав ему возможность убежать в Финляндию. Это с его помощью укрылся английский резидент в фамильном склепе купца Семашкова на Смоленском кладбище и отсиживался в этой норе до конца массовых обысков в Петрограде, когда все его конспиративные квартиры оказались под ударом.

Самому Гаврющенко скрыться не удалось, хотя все было подготовлено для его бегства. В случае угрозы разоблачения ему надлежало явиться на заранее условленную явку, назвать пароль и, изменив внешность, пробираться в Финляндию.

По приговору коллегии Чека предателя расстреляли.

Понадобилось привлечь к суровой ответственности и бывшего чекиста Семена Геллера, снабжавшего информацией литературного оборотня Бурсина — Бурьянова. Служба фельетониста «Речи» в английской разведке была доказана фактами, точно так же, как и пересылка клеветнических статеек в лондонские газеты. Многочисленные ходатаи, вопившие в связи с арестом Пирата о чекистском произволе и нарушении свободы слова, оказались посрамленными. Кстати, и Дом литератора на улице Некрасова пришлось закрыть, как гнездо враждебных Советской власти элементов. Решение об этом вынесла состоявшаяся в Петрограде первая конференция пролетарских писателей.

Грозная «чрезвычайка», карающий меч пролетарской революции, нагоняла страх на врагов новой жизни. Это было вынужденной необходимостью, продиктованной условиями классовой борьбы в стране, — надо было удержать и прочно закрепить завоевания Октября.

Но было бы противно самому духу Чрезвычайной комиссии и нравственным законам, утвердившимся в ней с твердой руки Феликса Дзержинского, если бы карающий этот меч обрушивался на голову безвинных, на слабых и немощных.

У Китайца, одного из центральных персонажей заговора, кроме Жоржетты имелась еще и десятилетняя дочка Нелли. Самого Илью Романовича коллегия Чека приговорила к расстрелу, заменив позднее смертную казнь десятью годами тюрьмы. В трудовой лагерь была отправлена и его дочь Жоржетта, активно помогавшая отцу в преступных действиях.

В опустевшей квартире на Малой Московской, где всего месяц назад разрабатывались планы вооруженного мятежа, осталась маленькая Нелли. Судьба этой девочки не могла не тревожить чекистов.

Трудно читать без волнения один сугубо официальный документ, сохранившийся в многотомном деле о заговоре. Его не сразу можно обнаружить среди бесчисленных протоколов, стенограмм, справок, ордеров на аресты и запоздалых покаянных писем заговорщиков, но он существует, красноречиво рассказывая о времени и о людях.

Документ этот посвящен будущему Нелли Кюрц, дочери крупного контрреволюционера, и представляет собой просьбу Петроградской чека, направленную в губернский отдел социального обеспечения. В нем излагается суть вопроса, после чего сказано, что «Петрочека настоятельно просит определить Нелли Кюрц в один из благоустроенных интернатов для детей и предоставить ей возможность учиться, к чему обнаружатся способности».

Поскольку уж зашла речь о нравственных правилах, которыми руководствовались чекисты, нельзя не сказать и о Поле Дюксе, этом «непревзойденно благородном» джентльмене из «Интеллидженс сервис».

Впрочем, лучше предоставить слово самому джентльмену, — пусть немного покрасуется перед читателями:

«Итак, моя миссия в России была закончена. Я ходил по знакомым лондонским улицам, встречался с друзьями, посещал театры и концертные залы, всем сердцем своим оставаясь на берегах Невы, в голодном, страдающем Петрограде.

По ночам мне снились петроградские сны. Нельзя было быстро заснуть после них, и я подолгу лежал с открытыми глазами, вспоминая пережитые опасности. Странные, почти призрачные картины мелькали перед моим взором, смешивая, казалось бы, несовместимые понятия — надежду и отчаяние, смех и слезы, горе и радость, коварные происки Чека и бесстрашие моих помощников.

По утрам, выйдя из дому, я по привычке оглядывался, убеждаясь, что нет за мной слежки. Надо было снова привыкать к чувству безопасности. Миссия моя удалась. Это я понял в первый же день, когда меня привели к шефу и когда он, приветливо улыбаясь, сказал:

— Вас хочет видеть король!»

Вот так он повествует в своей «Исповеди агента СТ-25» — скромненько, почти в элегических тонах, незаметно обходя острые углы.

И поспешное бегство из Петрограда изображено в этой книге в виде акта самоотверженности. Его, то есть Поля Дюкса, мучают, оказывается, воспоминания об оставшихся верных друзьях, уезжать из Петрограда он не собирался, но предусмотрительный шеф, беспокоясь о безопасности своего сотрудника, приказал возвращаться в Лондон, и тут уж немыслимо было что-нибудь изменить, пришлось все бросить и, очутившись на английской земле, видеть мучительные петроградские сны.

Касательно оплеухи, заработанной от Князя Сарматского, автор, понятное дело, умалчивает. Не раскрывает он и своих истинных отношений с Мисс, а чтобы окончательно все подзапутать и не казаться соблазнителем старух, переименовывает Надежду Владимировну в Клячонку. Была, дескать, у него старательная помощница, немолодая и весьма безобразная, так он ее ради конспирации называл Клячонкой. Ну, а трагикомическое купанье в Финском заливе, естественно, изображено почти как героический подвиг, требующий железных нервов. Кстати, и мичман Гефтер, издавший свои воспоминания в Берлине, тоже не поскупился на краски, расписывая, как они спасались с дырявой лодки, — так что синхронность получилась отменная, врали в два голоса.

Шпионы редко доживают до пенсии. Поль Дюкс, представьте, благополучно дожил и даже удостоился ордена Британской империи, хотя заслуживал, как это принято по неписаным законам «Интеллидженс сервис», расстрела за самовольное бегство из Петрограда.

Выручила политическая конъюнктура, сложившаяся к тому времени в Англии. Чем расстреливать труса, гораздо выгоднее было иметь под рукой бойкого и словоохотливого «очевидца», умеющего без удержу рассказывать о Совдепии, как именовали тогда первое в мире государство рабочих и крестьян, о большевистских «ужасах». Тем паче, что сочинять эти самые «ужасы» Поль Дюкс оказался великим докой.

Невозможно отказать себе в удовольствии процитировать хотя бы один образчик этих сочинений. Не из «Исповеди», разумеется вышедшей позднее, когда подобная «клюква» стала совершенно несъедобной, а из подлинных документов СТ-25.

Итак, вот оно, абсолютно достоверное свидетельство «очевидца», бежавшего из Петрограда осенью 1919 года:

«В июле, вследствие попытки к забастовке рабочих Путиловского, Ижорского и других заводов, несколько сотен рабочих было арестовано Чека, а шестьдесят человек расстреляно.

Вдова одного из расстрелянных обошла все тюрьмы, чтобы найти своего мужа. В Василеостровской тюрьме ей удалось набрести на его след через несколько часов после казни. Она обратилась к комиссару тюрьмы с просьбой отдать ей тело мужа, чтобы похоронить его, на что комиссар, предварительно справившись в своем блокноте, ответил, что она опоздала и что труп ее мужа в Зоологическом саду. Вдова поспешила в Зоологический сад в сопровождении своей подруги, но в показанных там трупах мужа своего не опознала. Тогда ее подвели к клеткам с львами, которым только что принесли два трупа на съедение. В одном из них она узнала своего мужа. Труп был наполовину растерзан. Вдова не вынесла этого кошмарного зрелища и сошла с ума. После нее осталось пятеро детей».

Не правда ли, загнуто достаточно лихо? С живописными подробностями, в достоверной манере. Просто невозможно было не наградить такого вот прыткого сочинителя орденом Британской империи.

Правда, обстановка в Англии, как и в других капиталистических странах Европы, менялась очень быстро. Твердолобые консерваторы, скрипя зубами в бессильной ярости, вынуждены были подсчитывать убытки от бесславно провалившейся интервенции в России, а возмущенное общественное мнение все с меньшей охотой мирилось, если ему совали очередную порцию большевистских «ужасов». Подоспело время перестраиваться.

Поль Дюкс, недаром он был оборотистым малым, и тут оказался на уровне. Очередные его статейки в «Таймс» заметно сбавили тон, обходясь без террора Чека и растерзанных львами трупов расстрелянных. Очевидец, бежавший из Петрограда, начал разыгрывать роль этакого чрезмерно доверчивого западного социалиста, который, мол, отправился в Россию, всецело сочувствуя идеям Ленина, но в конце концов разочаровался в русском социализме, так же как разочаровалось в нем и огромное большинство питерских рабочих, чьи настроения, дескать, автору статьи хорошо известны.

Отдел печати Народного комиссариата иностранных дел опубликовал в «Известиях ВЦИК» специальное сообщение, разоблачающее новые уловки Поля Дюкса.

«Ловкий антантовский агент сумел на страницах „Таймс“ прикинуться простачком, между тем как имеющиеся в наших руках материалы сорвали с него маску, — говорилось в этом документе. — Перед нами один из самых активных и злостных руководителей подпольных заговоров и контрреволюционных наступлений на Советскую Россию. Надо надеяться, что этот поучительный случай поможет западному читателю меньше верить тем якобы рабочим и якобы тред-юнионистам, которых мировая реакция выдвигает вперед в своей кампании лжи и клеветы».

«Сообщение отдела печати Народного комиссариата иностранных дел об английском шпионе Дюксе» не было напечатано ни в одной из буржуазных газет. Для него, естественно, не нашлось места. Между тем ловко скроенные статейки Поля Дюкса регулярно публиковались в «Таймс» и во многих других изданиях.

Вот так и получилось, что матерый шпион дожил до пенсии, прослыв в конце концов незаменимым и многознающим специалистом по русским делам.

Спустя пять, спустя десять и спустя двадцать пять лет

Голкипер из «Унитаса» и его история. — Поль Дюкс пытается вернуться в Россию. — Конец Юнги. — Программа и судьба «первого фашиста». — Чекистская вахта продолжается

Рассказ наш подошел к концу.

Тревожная осень 1919 года с ее неслыханным ожесточением классовых битв завершилась военными успехами молодой Советской республики.

Наголову был разбит генерал Деникин, мечтавший въехать в ворота Кремля на белом коне под малиновый благовест сорока сороков. Бесславно окончил свою карьеру адмирал Колчак. Северные районы нашей страны очистились от английских интервентов.

В Прибалтике долго еще были слышны тихие отголоски недавно отгрохотавшей бури. Битые вояки Юденича сутяжничали, писали друг на друга доносы, толклись у дверей ликвидационной комиссии, норовя урвать хоть малую толику.

В ревельских газетах печатали довольно курьезные объявления. Извещалось, допустим, что на улице Розенкранца, в деревянном флигеле, вход со двора, спрашивать господина Старосельского, по схожей цене продается выездная коляска императора Александра II. И никто особенно не удивлялся. Понимали, что господин Старосельский — из разбитого воинства Северо-Западной армии, что императорская коляска украдена где-нибудь в Царском Селе или в Гатчине и что по случаю бедственных обстоятельств ее владельца цена будет действительно без запроса.

Провалившуюся операцию «Белый меч» вспоминали все реже и все неохотнее. Канул в безвестность незадачливый ее автор, поймали и осудили главных действующих лиц, — о чем тут было вспоминать?

Уроки грозного 1919 года многому научили работников Петроградской чека. И ко многому обязывали. Ведь успешная ликвидация вражеского заговора, даже очень крупного и разветвленного, не давала никаких гарантий против новых авантюр многочисленных недругов Советской власти.

Республика находилась в капиталистическом окружении. Неугомонный враг засылал к нам своих лазутчиков. В тиши кабинетов «Интеллидженс сервис» и других разведок плелись хитроумные петли новых агентурных комбинаций. Готовились новые заговоры, мятежи, диверсии, тайные убийства из-за угла.

И солдатам Дзержинского нужно было помнить об этом каждую минуту. Уходили одни чекисты, на смену им становились другие, еще не обстрелянные, зеленые новички, а помнить об этом нужно было всегда. И всегда быть начеку, всегда с честью нести бессонную чекистскую вахту.

Начальник особого отдела Николай Павлович Комаров вскоре был поставлен во главе Петроградской чека. Не раз еще и не два руководил он крупнейшими операциями, нанося сокрушительные удары по замыслам контрреволюции. Затем в судьбе Николая Павловича произошел крутой поворот. По решению партии был он переброшен на работу в Петроградский Совет, сделавшись красным мэром города, который когда-то защищал от врагов.

Петра Адамовича Каруся, прозванного грозой жулья, откомандировали к берегам Черного моря. Приближалась развязка кровавой врангелевской драмы, нужны были в Крыму опытные оперативники, способные быстро обезвредить агентуру черного барона.

После солнечного Севастополя Петра Адамовича направили с важным поручением на Алдан, на золотые прииски, где действовала тщательно законспирированная группа врагов, а оттуда — снова в Петроград. И немало еще времени прошло, прежде чем добился он исполнения заветной своей мечты, получив долгожданное направление на учебу.

Примерно схожей оказалась жизненная история Семена Ивановича Иванова, бывшего председателя судового комитета на эсминце «Константин», чекиста яркой и своеобразной индивидуальности.

После разгрома Юденича работал он в Ямбурге, председательствовал в уездной чрезвычайной комиссии. Славился по-прежнему завидной неутомимостью, умел многие сутки обходиться без сна и отдыха, лишь ополаскивая лицо холодной водой, чтобы не очень слипались глаза, но в конце концов не выдержал, тяжело и опасно заболел.

Товарищу Семену был предоставлен двухмесячный отпуск. Врачи настоятельно рекомендовали ему пожить на юге, близ моря, желательно в санаторных условиях. В адрес Одесской губчека была послана телеграмма с просьбой оказать содействие больному товарищу.

Двухмесячный этот отпуск затянулся, однако, на два с лишним года. О том, как это случилось и почему вернулся «отпускник» с орденом Красного Знамени на груди, рассказывать можно долго. Вкратце же — суть событий свелась к тому, что товарища Семена попросили временно прервать курс лечения, назначив начальником секретно-оперативной части Екатеринославской губчека и сказав, что главное сейчас — поскорее разделаться с бандитизмом на Украине, а после того наступит черед для поправки здоровья.

Недели через две товарищ Семен был уже в Гуляй-Поле, в пьяном и крикливом логове самого Нестора Махно, вдохновенно сыграв роль вожака петроградских анархистов. Работал находчиво и умело, счастливо избежал многих смертельных опасностей и сумел подготовить блистательную операцию по ликвидации махновщины. Живьем удалось взять несколько видных бандитов из окружения кровавого батьки, в том числе и жестокого убийцу Фисая Каретника, исполнявшего обязанности палача, а Нестору Махно лишь случай помог бежать за границу.

Так сложилась поездка товарища Семена на лечение. Вернувшись в Петроград, он продолжал работу в Чека, все порывался «малость подучиться», поскольку четырех классов церковноприходской школы явно недоставало, и начал свое учение с рабфака, как многие тогда начинали.

Василий Криночкин, самый молодой по стажу сотрудник особого отдела, недолго прослужил в Ораниенбауме. Вскоре выдвинули его на серьезную самостоятельную работу, отправив в Сибирь, затем перебросили в Фергану, и многократно еще попадал он в крутые передряги, занимаясь ликвидацией басмаческих банд.

Не миновали должностные перемещения и Профессора. Ровно через год после описанных событий отсекра коллектива коммунистов Петроградской чека отозвали в Москву, в аппарат Всероссийской чрезвычайной комиссии, что было, разумеется, признанием его выдающихся заслуг. Но в Москве Эдуард Морицевич задержался недолго, вернувшись опять в Петроград, чтобы продолжать работу над своей «Английской папкой». С операцией «Белый меч» было покончено, но это совсем не означало, что не последует ее неизбежного продолжения, что не будут делаться попытки взять реванш за битую карту. И жизнь подтвердила это самым убедительным образом, и еще долгие годы пришлось заниматься всем тем, что было как бы продолжением «Английской папки».

Однажды, случилось это в нэповские годы, товарищи изрядно разыграли Профессора, обвинив его ни больше ни меньше, как в попустительстве приближенным дома Романовых. Розыгрыш был добродушный, но изрядно затянулся, и тогда, потеряв терпение, Профессор потребовал объяснений. Вместо ответа ему дали почитать вышедший за границей «Дневник Анны Вырубовой», бывшей фрейлины и приятельницы императрицы.

В отличие от литератора Амфитеатрова, ослепленного злобой и ни с того ни с сего оболгавшего следователя Каруся, Анна Вырубова отдавала должное допрашивавшим ее чекистам, и в особенности следователю Отто. «Видя слезы на моих глазах, — писала она в своем дневнике, — Отто сказал, что, наверно, все это недоразумение, и еще больше меня удивил, когда протянул мне кусочек хлеба, заметив, что я голодна».

К концу двадцатых годов железное здоровье Профессора пошатнулось, и он, умевший трудиться по двадцать четыре часа в сутки, поневоле стал постоянным пациентом медицинских клиник. Диагнозы врачей были устрашающе грозными: туберкулез легких, нервное истощение, сердечная недостаточность. И все же Эдуард Морицевич не сдавался, упорно сопротивляясь наступлению многочисленных болезней. Работал из последних сил, брал на себя все новые и новые нагрузки, пока не свалился окончательно.

Жизнь между тем продолжалась.

Самовольный побег СТ-25 из Петрограда, хоть и был этот агент обласкан королевскими милостями, сделавшись лондонской знаменитостью, создал для «Интеллидженс сервис» изрядные затруднения. Сколько ни изображай героем провалившегося шпиона, а операция-то была сорвана, и все надо было начинать заново.

Не случайно поэтому в Гельсингфорсе появился вскоре некий капитан Эрнест Бойс, мужчина властный, весьма самонадеянный и наделенный к тому же чрезвычайными полномочиями своих хозяев. Тот самый Бойс, ближайший сотрудник покойного Кроми, на которого разобиделся в свое время английский шпион Князь Шаховской и который счел за благо исчезнуть из Петрограда, оставив своего агента в беде.

Приехал Эрнест Бойс с решительными намерениями. И тотчас началась перетасовка козырей, имевшая целью всерьез укрепить разведывательную службу англичан в Прибалтике.

Не удержался на насиженном местечке господин Люме, генеральный консул в Гельсингфорсе. Как несоответствующего новым условиям, старика сместили с должности, запихав в Мемель, в глухую провинциальную дыру. В Гельсингфорсе нужны были люди другого толка. Более оборотистые и ловкие, умеющие лучше использовать все преимущества, которые сулила заманчивая близость советской границы.

Вот тут-то и взошла шпионская звезда Петра Петровича Фальконена-Соколова, одного из непойманных курьеров Поля Дюкса.

До 1939 года, до суровой военной зимы, когда наши войска взламывали «линию Маннергейма», просидит он в Териоках, в пятидесяти километрах от Ленинграда. И не одному Профессору — многим чекистам придется заниматься распутыванием лисьих его ходов.

Смолоду Соколов считался вполне порядочным юнцом, и никто бы в ту пору не взялся предсказать, что будет он закоренелым врагом своей родины. Окончил гимназию в Петрограде, даже с отличием. В первые дни войны был принят в школу прапорщиков, да так и застрял в ней, тем самым избавившись от посылки на фронт. Страстно увлекался футболом, только что входившим в моду.

С футбола, собственно, и началось. Играл он за клуб «Унитас», сильнейший в Петрограде, вместе с знаменитыми впоследствии братьями Бутусовыми, с непревзойденным правым крайним Григорьевым, которого называли «молнией», — такой он был быстроногий. Играл в общем-то неплохо, хотя особыми талантами не отличался.

Существовал «Унитас» на английские деньги. Меценатами и фактическими хозяевами клуба числились богатые промышленники из Великобритании, постоянные обитатели русской столицы. Частенько захаживал на тренировки футболистов Джон Меррет, владелец фирмы «Меррет и Джонс». Появлялся на играх «Унитаса» и капитан Кроми, отдавая все же предпочтение яхт-клубу.

Можно лишь догадываться о причинах, заставивших вербовщиков остановить свой выбор на прапорщике Соколове. Вероятно, был он податливее своих товарищей по клубу, с большей готовностью клевал на мелкие подачки, которыми заманивают новичков. Во всяком случае, спортивные пристрастия этой несостоявшейся звезды «Унитаса» отодвинулись вскоре на задний план, уступив место занятиям отнюдь не футбольным.

Профессор, разумеется, понимал, что Надежда Владимировна далеко не все рассказала на допросах. «Роль свою играет великолепно, и ложь ее не имеет границ», — написал он, характеризуя обвиняемых.

Особенно туманной и непроясненной выглядела первая встреча Надежды Владимировны с прибывшим из Лондона резидентом. Получалось, если ей верить, нечто сугубо мелодраматическое: явился, дескать, к ней, разочарованной стареющей женщине, молодой красивый пациент, она в него без памяти влюбилась, потеряла над собой контроль, а в таких случаях люди, как известно, готовы на все, в том числе и на сотрудничество с иностранной разведкой.

Лишь пять лет спустя стали известны подробности.

Эсерка Вольфсон была достойной представительницей своей партии, и Профессор нисколько не ошибся в оценке искренности ее показаний. Связи Надежды Владимировны с «Интеллидженс сервис», как выяснилось, возникли совсем не под влиянием любовных чар Поля Дюкса. Еще в августе 1918 года, задолго до появления СТ-25, отправила она в Архангельск специального курьера.

Курьером этим был прапорщик Соколов, получивший кличку Голкипер. В штаб английских оккупационных войск вез он зашифрованную шпионскую информацию о военной обстановке в Петрограде. Кроме того, должен был сообщить, что дела довольно плохи, почти вся агентура переловлена чекистами и новому резиденту, если его намерены прислать, нужно идти прямо к Мисс. Занимается она врачебной практикой на дому, так что сказаться надо больным. Пароль запомнить несложно: «Привет вам от племянника из Архангельска».

Голкипер выполнил это поручение, облегчив тем самым задачу Поля Дюкса. Англичане в благодарность устроили его на пароход, отходивший в Стокгольм, а оттуда перевезли в Гельсингфорс, к генеральному консулу Люме. К зиме он добрался до Петрограда, сразу поступив в распоряжение СТ-25.

Не раз выполнял он и другие поручения своих хозяев. Совершил, в частности, три курьерских рейса на торпедном катере между Териоками и Петроградом. Флакончики с быстродействующим ядом и фальшивые керенки, найденные в тайнике на Смоленском кладбище, были доставлены в Петроград Голкипером.

Последний рейс оказался неудачным и едва не стоил ему жизни. Артиллеристы Кронштадта явно поскромничали, доложив штабу обороны города, что обстрелы таинственного суденышка безрезультатны. На самом деле их огонь достиг цели. Катер был накрыт снарядами и затонул вместе с командиром экипажа. Только Голкиперу удалось доплыть до берега.

Числилась в послужном его списке и смерть старого контрабандиста, обнаруженного на глухом пустыре с перерезанным горлом. Поль Дюкс в ту пору отлеживался на квартире у Мисс, лечил обмороженные ноги. Узнав, что чекисты вышли на след его проводника, он страшно забеспокоился. Долго думали, как быть, и, не придумав ничего другого, решили уничтожить старика. Убийство было поручено Голкиперу.

— Вы же видите, в каком я плачевном состоянии, — сказал Поль Дюкс своему курьеру. — Очень прошу, окажите мне эту маленькую услугу…

Так он и выразился тогда: окажите, мол, маленькую услугу. Он вообще был тонкой и изысканной натурой, этот благовоспитанный джентльмен из Лондона. Боже упаси, разве стал бы он пачкать руки каким-то вульгарным убийством на пустыре! Тем более что находились готовые на все исполнители его решений.

Сбежав из Петрограда и неожиданно прославившись у себя на родине, Поль Дюкс не мог никак забыть России, мечтал вновь очутиться на берегах Невы. Даже как-то похвастался в одной из своих статеек, что сумеет проникнуть в Петроград с легкостью ножа, разрезающего масло. Но хвастаться было, конечно, проще, чем осуществить задуманное. Гражданская война в России подходила к концу, границы Советской республики закрывались на крепкий замок, и было бы глупым легкомыслием нарываться на верный провал.

Помог Полю Дюксу случай. На территории панской Польши шла в это время усиленная возня вокруг остатков разбитой армии Юденича. Борис Савинков и деятели созданного им контрреволюционного «Народного союза защиты родины и свободы» формировали свои вооруженные отряды, батька Булак-Балахович — свои, генерал Родзянко — свои, причем каждый старался изобразить себя единственным «спасителем» России, всячески обругивая конкурентов.

Первым сформировал «армию» Булак-Балахович. И осенью 1920 года, предательски нарушив перемирие, двинулся в поход на Республику Советов.

Вот к этому-то кровавому походу и решил примкнуть Поль Дюкс, благо ничем не рисковал. Сперва бандитам сопутствовал успех, и, вторгшись в белорусские земли, они чинили ужасающие по своей жестокости расправы, оставляя позади себя трупы и пепелища, но затем, как и следовало ожидать, были разгромлены Красной Армией.

Джентльмен из «Интеллидженс сервис» исправно строчил корреспонденции в «Таймс». Видел он и виселицы, и дикие еврейские погромы, однако ни слова осуждения не нашел, изображая бандитов в виде борцов за свободу и демократию.

Любопытно, что даже белый полковник Лихачев, участвовавший в этом походе, опубликовал впоследствии свое «Открытое письмо Булак-Балаховичу».

«Я был с вами десять дней, и за это время вы совершили столько преступлений, что я оставил вас, убедившись, что вы подлый преступник, которому давно место на виселице», — писал Лихачев.

Даже Борис Савинков, также примкнувший к походу, счел нужным впоследствии рассказать о бессмысленных зверствах в своей повести «Конь вороной». Лишь утонченный и благовоспитанный Поль Дюкс полностью все принял, полностью все одобрил, а когда остатки банды были выброшены с Советской земли, спокойненько отправился к себе в Лондон.

Спустя два года съездил он в Румынию, затем снова посетил Польшу, побывал в Эстонии и в Латвии. Все кружил и кружил около советских границ, поджидал удобного случая. Заявился и в Гельсингфорс, навестил Голкипера. Вместе они проехали к пограничной реке Сестре, вместе вынюхивали, выглядывали, искали подходящую лазейку.

— Опасно это, — хмурился изрядно постаревший Голкипер. — Контрразведка у них дай боже, не схватили бы…

Хмурился и Поль Дюкс, обдумывал. Ужасно ему хотелось рискнуть и, пренебрегая опасностью, снова появиться в Ленинграде, в том самом городе, который помнил он еще блистательным императорским Санкт-Петербургом, а после голодающим и холодающим Петроградом. Независимо от ценности практических результатов, подобный вояж прибавил бы ему веса в глазах шефов «Интеллидженс сервис». К тому же и написать бы можно парочку сенсационных статей для «Таймс». Недурный заголовочек — «СТ-25 вернулся в красную Россию». Нарасхват бы газету покупали.

Очень ему хотелось, и все же останавливал страх. Живым предостережением топтался рядом с ним Голкипер. Не отговаривал, но и правды не считал нужным скрывать. Опасно это, чертовски опасно, запросто могут схватить. Уж кто-кто, а Голкипер-то знал обстановку. Который уж год сидел на этой границе и который уж раз сообщал начальству об очередных неудачах.

Не решившись на риск, Поль Дюкс укатил обратно в Лондон. Снова пописывал антисоветские статейки, хотя спрос на них заметно упал, затем отправился в большое лекционное турне по Америке и Канаде.

Осенью 1929 года он вновь появился в Румынии. Нежданно возникла благоприятная возможность. Бухарестские музыканты формировали оркестр для гастрольной поездки по СССР, а он, как-никак, считался небесталанным пианистом. Можно было проехаться с оркестром, посмотреть, быть может, восстановить кое-какие связи. Игра стоила свеч.

Но в последнюю минуту пришлось отменить и этот вояж. Оркестр, конечно, уехал, а он, сославшись на слабое здоровье, отказался от поездки.

— Вы меня зарезали без ножа, — укорял его на вокзале маленький толстенький импресарио. — Мы теперь вынуждены ехать с неполным составом…

— Сожалею, весьма сожалею, — извинялся он и простуженно кашлял.

Не объяснять же ему было настоящую причину! Ведь ехать при сложившихся обстоятельствах значило нарваться на верный провал. Уж если добрались чекисты до Юнги — стало быть, ситуация действительно неблагоприятная.

Юнга был старым знакомцем Поля Дюкса. Еще по Гельсингфорсу, еще по встречам у генерального консула Люме, когда Юнга всякий раз осведомлялся у него с понимающей усмешкой бывалого человека: «Ну как, не угодили в Чека?»

Десять лет — срок изрядный, и за это время Юнга, казалось бы, прочно устроил свои дела. Пустил корни, вошел в доверие начальства, даже продвигался по служебной лестнице. И Поль Дюкс рассчитывал на его помощь, готовясь в свой рискованный вояж с румынским оркестром.

До Юнги чекисты добирались постепенно.

В сентябре 1929 года, в туманное промозглое утро, на одной из пограничных застав было зарегистрировано нарушение Государственной границы. Это было несколько странное нарушение границы. Не объявлялось, как всегда, боевой тревоги, и вообще не было никакого шума. Никем не задержанный нарушитель спокойно забрался в глухую лесную чащобу, снял с себя серый маскировочный халат, закопал его в землю, переоделся в темную куртку из чертовой кожи, какие носили лесорубы, и на пригородном поезде уехал в Ленинград.

С этого утра каждый его шаг находился под неусыпным контролем чекистов. Профессор приходил на работу и первым делом внимательно читал сводку за минувшие сутки. Нередко ему звонили по ночам, докладывали о встречах и поездках незнакомца.

Скоро удалось установить его настоящее имя. Командировочное удостоверение, довольно равнодушно предъявленное во время внезапной проверки документов в пивной у Пяти углов, было, разумеется, подделкой. Весьма искусной, сработанной со знанием ремесла, но все же подделкой.

Звали нарушителя границы Георгием Павловичем Хлопушиным, или попросту Хлопушей, и пришел он в Ленинград с важным заданием своих работодателей.

Как и приславший его Голкипер, Хлопуша смолоду увлекался футболом. Только играл не за «Унитас», а за конкурирующий с ним клуб «Келломяки», а после гражданской войны несколько лет промышлял контрабандой, пока не нависла над ним угроза разоблачения и не удрал он в Финляндию, пристроившись там у Голкипера, бывшего своего соперника.

Хлопуша уже неделю бродил по городу, ночуя у проституток и лишь изредка встречаясь с нужными людьми. Собрано было немало изобличающего материала, раскрылись многие шпионские связи, а Профессор все еще медлил, дожидаясь самого главного.

И дождался. С большими предосторожностями, через подставных лиц, Хлопуша приобрел билет на Одессу. Разумеется, в бесплацкартном вагоне, — выделяться ему было ни к чему. И очень уж нервничал, прежде чем сесть в поезд, все озирался по сторонам, проверял, не тянет ли за собой «хвоста». На Профессора, ехавшего в том же вагоне, внимания не обратил. Пожилой дядька, спит себе и спит на третьей полке, чего его опасаться.

Дальше все происходило, как в детективном фильме про шпионов. В Одессе Хлопуша целый день толкался без дела, заночевал на пляже, а на следующий день в десять часов утра пошагал к памятнику на набережной, к знаменитому одесскому Дюку, где назначают обычно свидания влюбленные.

День был воскресный. Не в пример Ленинграду ласково пригревало южное солнце, и спелые каштаны со стуком падали под ноги гуляющих по бульвару.

В десять часов тридцать минут к сидящему на скамейке Хлопуше, ничем в общем не примечательному мужчине лет тридцати пяти, к тому же и одетому кое-как — в стареньком прорезиненном макинтоше, в мятой кепочке с пуговкой, в дешевых парусиновых туфлях, важно приблизился совершенно ослепительный капитан дальнего плавания. Седой, краснолицый, с пенковой трубкой в зубах и в форменном кителе с золотыми пуговицами, — таких капитанов любят рисовать на рекламных плакатах туристских агентств.

Это и был Юнга, которого не хватало Профессору и за которым приехал он в Одессу.

Взяли их с поличным: Юнга осторожно присел рядышком с Хлопушей, достал из кармана маленький плоский пакетик, незаметно положил на скамейку рядом с собой, а Хлопуша, не глядя на своего ослепительного соседа, протянул за тем пакетиком руку. В этот как раз момент их схватили.

— Гадалка когда-то предсказала моей покойной матушке, что стану я или президентом, или отъявленным авантюристом, — усмехнулся Юнга на первом допросе. — Президента, как видите, из меня не вышло… Не вышло, к сожалению, даже пароходовладельца.

В приключенческих романах не часто встретишь героя со столь пестрой биографией, какая была у Альберта Гойера, этого козырного туза английской секретной службы.

Шестнадцатилетним подростком сбежал он из родительского дома и за тридцать пять лет, минувших с того времени, успел многое перепробовать. Скитался в ночлежках Нью-Йорка, плавал на парусных бригантинах контрабандистов, терпел кораблекрушения, дожидался помощи на необитаемом острове, полгода прожил у племени людоедов, был повстанцем, ковбоем, мойщиком посуды в ресторане, вышибалой в публичном доме, искателем пиратских сокровищ.

Начало первой мировой войны застало его в русском Доброфлоте на регулярной дальневосточной линии Владивосток — Иокогама. И тут он, неожиданно для себя, сделался сотрудником царской контрразведки, получил командировку в Копенгаген, в распоряжение военно-морского атташе посольства.

— А на англичан с каких пор работаете?

— Уже лет десять. Сперва мне было предложено вакантное место в генеральном консульстве, у господина Люме, а потом, когда приехал в Гельсингфорс капитан Бойс, решено было отправить меня в Петроград. Между прочим, я долго колебался, но капитан Бойс ловко соблазнил меня высокими гонорарами…

— Сколько же вам платили?

— Всего двадцать фунтов в месяц, — вздохнул Юнга. — В три раза меньше обещанного. И ждать оставалось порядочно…

Была у этого бродяги голубая мечта — хотел он сделаться владельцем парохода. Своего собственного, новейшей конструкции. На ней-то, на этой мечте, и сыграл Бойс, заслав его в Россию под видом блудного сына, вернувшегося на родину. Кораблевождение Юнга знал прилично, капитанов у Совторгфлота не хватало, так что устроиться на работу оказалось делом нехитрым. Сложнее было с заданиями Бойса. Совторгфлот его не интересовал, англичане требовали сведений о военном судостроении, а добывать их было нелегко. И уж совсем осложнилось все, когда Юнгу перевели вдруг в Одессу, решив повысить в должности. Этим, собственно, и объяснялась поездка Хлопуши к Черному морю и неудавшееся свидание у памятника маркизу Ришелье.

Шли годы.

Советский народ превращал свою страну в могучую индустриально-колхозную державу, перевыполнялись смелые планы пятилеток, удивляли мир невиданными рекордами ударники социалистического труда.

И не стихала ни на один час ожесточенная тайная война империалистических разведок против первого в мире государства рабочих и крестьян. Менялись ее формы, изощреннее становились ее методы, но война эта бушевала непрерывно, требуя от чекистов неусыпной бдительности.

Сэра Поля Дюкса, как испытанного антисоветчика, потянуло, естественно, к Берлину, к родственным душам немецких фашистов. Был он президентом «Бритиш Континент-Пресс», занимался газетным бизнесом и не вытерпел — поехал налаживать личные контакты с гестапо. Приняли его в Берлине, как и следовало ожидать, с распростертыми объятиями. Еще бы! Свой человек, яростный ненавистник всего советского.

После нападения фашистов на Советский Союз сэр Поль Дюкс, понятно, возликовал. Немедленно отправился в турне по Англии, читал соотечественникам лекции, предвещая неминуемый крах большевиков.

Окончилось это конфузом. На чрезмерно усердного «лектора» резко прикрикнули, запретив ему впредь публичные выступления. Неловко как-то получалось: СССР — союзник Великобритании, народные симпатии целиком на стороне героической Красной Армии, а тут объявился новоявленный предсказатель…

Говорят, что боги наказывают, отнимая разум. Возможно, и на сэра Поля Дюкса нашло помутнение, заставившее его столь жестоко просчитаться. Всю жизнь прожил человек, мечтая о близком конце Советской власти, а тут вдруг триумфальные успехи немецкой армии… Вот и поспешил со своими лекциями.

Между прочим, не один Поль Дюкс оскандалился в ту пору. Еще более сокрушительное фиаско потерпел другой, менее приметный персонаж нашего рассказа.

Речь пойдет о бывшем «министре» марионеточного Северо-Западного правительства, о том самом жуликоватом петроградском адвокате Николае Никитиче Иванове, который бесчинствовал вместе с батькой Булак-Балаховичем в Пскове и которого даже Кирпич велел в свое время прогнать из «правительства».

Минуло с тех дней без малого четверть века, помер в безвестности Юденич, пристрелили пьяные собутыльники разбойного батьку, а юркий этот адвокатишка все сидел в эмигрантском логове, все копил лютую злобу.

И, подобно сэру Полю Дюксу, надеялся только на гитлеровцев. Кто же другой мог опрокинуть ненавистную ему Советскую власть? Только они, голубчики, только их непревзойденная военная мощь. В открытую сотрудничал с немецким посольством в Париже, строчил доносы на антифашистов, на свою же белоэмигрантскую братию. Словом, не стесняясь записался в наемные немецкие агенты, а когда началась война, угодил за это в концлагерь Вернет. Падение Парижа вызволило его из концлагеря. Приехал за ним представитель гестапо, увез на легковой машине. Но оставаться во Франции все же было рискованно. Запросто могли ухлопать, как прислужника оккупантов, и он счел благоразумным поселиться в оккупированном немцами Брюсселе.

Двадцать второе июня 1941 года стало для Николая Никитича вроде светлого христова воскресения. Прослушав торжествующие вопли берлинского радио, господин Иванов с утра засел за работу. Где-то лилась кровь его бывших соотечественников, танковые немецкие дивизии, скрежеща гусеницами, двигались по земле его бывшей родины, пикирующие бомбардировщики сыпали смертоносный груз на города, которые он знал с детства, в которых жил, учился, ел и пил. Впрочем, все это нисколько не интересовало господина Иванова. Он работал не разгибая спины. Он с лихорадочной поспешностью сочинял свою программу. На труд сей понадобилась целая неделя. Лишь 30 июня 1941 года удалось отправить письмо в ставку Адольфа Гитлера.

Сухая канцелярская справочка, подготовленная корпусом адъютантов при фюрере, следующим образом характеризует личность автора этого послания:

«Николас Иванов родился в 1886 году в Петербурге, бывший министр антибольшевистской армии, приговаривался (по его словам) к смертной казни большевиками, без подданства, русский эмигрант, проживает в Брюсселе. Хотел бы заниматься…»

Все, чем господин Иванов хотел заниматься, было подробно изложено в письме. Программа, составленная им для немцев, начиналась с главного, так сказать основополагающего, пункта:

«Необходимо провозгласить фюрера Адольфа Гитлера великим освободителем России, которому русский народ должен быть вечно благодарен, а Германию — великодушным другом русского народа».

Прочие пункты программы, общим числом пятнадцать штук, были в соответствии с первым:

«Все коммунисты-мужчины и активные женщины коммунистки должны быть арестованы», «активная коммунистическая молодежь подлежит заключению в концентрационные лагеря», «имущество коммунистов и враждебно настроенных лиц должно быть конфисковано в пользу оккупационных властей», «еврейский вопрос следует разрешить по национал-социалистскому образцу» и т. д.

Неплохая вышла программочка, тщательно обдуманная, солидная и, что важней всего, открывающая ему, Иванову, прямую дорогу к вершинам власти и славы.

Лишь одно было скверно — немцы не спешили с ответом. Черт их знает почему, но ставка Гитлера безмолвствовала, будто и не получала его программы.

Тогда он решил отправить второе послание, затем третье, затем четвертое. Откровенно говоря, он опасался, что ему перебегут дорогу более удачливые и молодые претенденты на устройство запутанных российских дел.

В четвертом послании в ставку Гитлера, от 11 июля 1941 года, господин Иванов решил двинуть с главных козырей, казавшихся ему особенно убедительными:

«Я прошу это мое заявление рассматривать обособленно от всех остальных возможных просьб и предложений со стороны русских… Мой огромный опыт, приобретенный в гражданскую войну, дает мне право быть выслушанным первоочередно… В сущности, моя деятельность была истинно фашистской уже в 1919 году, когда еще не было понятия „фашист“, и поэтому я с гордостью называю себя первым фашистом».

Бедный, бедный господин Иванов, до чего же он просчитался, как жестоко был наказан за свою провинциальную самонадеянность! Что-то вдруг стронулось. То высокие немецкие инстанции молчали, будто воды в рот набрав, то начали проявлять повышенное внимание к персоне «первого фашиста». Что это за птица объявилась в Брюсселе? Не слишком ли много о себе воображает, не следует ли к ней приглядеться?

Из канцелярии рейхсминистра по оккупированным восточным областям последовал спешный запрос в иностранный отдел абвера: немедленно представить исчерпывающую справку о подателе писем — кто таков, чем дышит, что у него в прошлом.

Господин Иванов еще надеялся, еще бомбардировал Берлин своими посланиями из Брюсселя. Писать, правда, стал несколько короче, сбавил заметно и тон: «Имею честь просить дать какое-нибудь движение моим настоятельным прошениям». Дали движение, дали! Ответ абвера оказался четким и совершенно недвусмысленным. Неблагонадежен на все сто процентов, в юности вращался в кругах террористического направления, считает себя личным другом Керенского. Резюме: об использовании на Востоке не может быть и речи.

Докладывать этот ответ господину рейхсминистру сочли нецелесообразным, бесполезно утруждать высокое начальство. Просто советник министра господин Петцольд наложил на абверовской бумажке коротенькую, но энергичную резолюцию: «Впредь содержать в концентрационном лагере». И погорел «первый фашист», только и видели господина Иванова…

Зато сэр Поль Дюкс оказался куда как удачливее и предусмотрительнее. Тихонько досидел до конца войны и разгрома фашизма, не торопясь сочинял новое, расширенное издание своей шпионской «Исповеди», особенно нажимая на антисоветчину, а дождавшись первых дуновений ветров холодной войны, начавшихся с фултонской речи Черчилля, опять сделался незаменимым специалистом по «русскому вопросу». Выступал с лекциями, вновь стал разъезжать по белу свету, предпринял вояж в Америку, где встретили его более чем гостеприимно. Правда, был он уже не единственным и не самым бойким «специалистом», в изобилии появились конкуренты, именовавшие себя «советологами» и «кремлеведами», так что приходилось стараться, чтобы не отстать от них.

Впрочем, это тема для другого рассказа, который также будет с немалым количеством приключений.

Таковы некоторые события, происшедшие спустя пять, спустя десять и спустя двадцать пять лет после бесславной авантюры с операцией «Белый меч».

Что же касается солдат Дзержинского, людей революционного долга, то они во все времена продолжали и продолжают свою неусыпную чекистскую вахту.

На смену одним приходят другие бойцы, эстафета передается из рук в руки, и всегда бодрствует, всегда начеку эта бессонная вахта.

Солдаты Дзержинского Союз берегут.

Гороховая, 2

Из документов

Ответы начальника КРО[69] на вопросы служебной характеристики
Вопросы Ответы
Фамилия, имя и отчество? Александр Иванович Ланге.
Партстаж, имеет ли партийные клички? Член партии с 1905 года, партийные клички Печатник, Мигачевский, Бернгард Кроон.
Является ли фактическим руководителем (проявляет ли инициативу) или только выполняет задания? Руководит с большой инициативой.
Способности к секретно-оперативной отрасли работы? Крупный оперативник, находчивый и вдумчивый следователь.
Следует ли оставить на той же работе или целесообразнее использовать на новой? Незаменим на своем участке.
Отношение к товарищам по работе и подчиненным? Прекрасный товарищ.
Особые достоинства и недостатки? Храбрый.
Представление к награде

За время своей работы в КРО тов. Ланге Александр Иванович проявил себя как опытный и храбрый чекист. Обладает всеми качествами боевого оперативника. Им лично были обезоружены и арестованы матерые бандиты во главе со своим главарем.

Своей преданностью Советской власти, трудной и ответственной работой по борьбе с силами контрреволюции тов. Ланге вполне заслуживает быть награжденным.

Суммируя все важнейшие моменты в его деятельности, считаю справедливым представить тов. Ланге А. И. к ордену Красного Знамени.

Полномочный представитель ОГПУ в Петроградском военном округе С. Мессинг

Отрывок из автобиографии

…В феврале 1907 года, после освобождения из тюрьмы, принужден был перейти на нелегальное положение. Работал в типографии РСДРП, в которой печаталась газета «Солдатская правда». 17 апреля вновь был арестован и осужден. В заключении провел три года, содержался в «Крестах».

В 1910 году эмигрировал в Северо-Американские Соединенные Штаты. Проживал там нелегально, опасаясь выдачи царскому правительству.

В 1911 году вступил в социалистическую партию и состоял секретарем Нильвокского русского отделения. Был занят организационной работой и агитацией среди русских рабочих Чикаго и Нью-Йорка. Из социалистической партии вышел, достаточно изучив английский язык и на практике ознакомившись с ее соглашательской сущностью.

В 1913 году вступил в Союз индустриальных рабочих. Принимал участие в калифорнийском восстании безработных, командуя совместным русско-мексиканским отрядом, отличившимся в схватках с полицией. Участвовал в походе безработных до города Сакраменто, где наша армия была окружена и разбита. Из Калифорнии был выслан в штат Оригон, а оттуда нелегально перебрался на Аляску, где прожил три года, занимаясь золотодобычей, охотой и рыболовством.

Весной 1917 года, после свержения самодержавия, бросив добытые трудом и удачей золотоискателя дом, машины, паровые котлы и прочее ценное имущество, вернулся через Владивосток в Россию…

Ответы А. И. Ланге на вопросы анкеты
Имели ли партийные и служебные взыскания? Никаких взысканий никогда не имел.
Какие имеете награды и поощрения? Награжден значком Почетного чекиста, а также орденом Красного Знамени.

Немного петроградской хроники

Потоки воды и потоки предсказаний. — Канны бросают вызов Шуаньи. — Безобидная открыточка из Парижа. — Бандитские налеты на уездные города. — Знакомый почерк. — Чекисты проигрывают первую схватку

Лето 1922 года началось в Петрограде с затяжных, нескончаемых дождей.

Разверзлись хляби небесные, обрушив на крыши города потоки холодной воды. В унылых ежедневных ливнях прошел весь май, по-мартовски сырой и промозглый. Наступила колдовская пора белых ночей, а небо по-прежнему хмурилось, тепла не было, и дожди все хлестали, не собираясь униматься, точно лета никакого не предвидится.

Владельцы увеселительных заведений терпели непредвиденные убытки. Со дня на день откладывалось открытие ночного казино в Павловске на заново восстановленной фешенебельной вилле «Миранда», где должен был выступать Леонид Утесов. Прогорали потихоньку хозяева широко разрекламированного театра ужасов Гиньоль. Не чувствовалось ажиотажа возле касс тотализатора на Семеновском плацу.

Пасмурным июньским утром в Стокгольм отправился пароход «Конкордия» — одна из первых ласточек оживающей внешней торговли молодой Советской республики — с осиновым долготьем в трюмах, закупленным шведской спичечной фирмой.

На причале среди других должностных лиц провожал «Конкордию» высокий худощавый мужчина в долгополой военной шинели. Это был Феликс Эдмундович Дзержинский. К многочисленным его государственным и партийным обязанностям прибавилась в то лето еще одна — Дзержинского назначили уполномоченным Совета труда и обороны по восстановлению Петроградского морского порта.

Изрядно доставалось по случаю затянувшегося ненастья строителям Волховской гидростанции и пуще всех, как издавна заведено на стройках, артелям землекопов. Беспрерывные дожди превратили глинистые берега Волхова в сплошное непроходимое месиво, тачки сделались тяжелыми, до крайности неудобными, поминутно съезжая со скользких дощатых настилов, и вытаскивать их было сущим мучением.

От дурной погоды или от чрезмерной веры в счастливую свою бандитскую звезду, но вовсе осатанел Ленька Пантелеев, знаменитый питерский налетчик и грабитель.

Весь город всколыхнули новые преступления неуловимой шайки Леньки Пантелеева. Дерзкое ограбление ювелирного магазина в Гостином дворе — унесено драгоценностей на полмиллиона. Разгром квартиры богатого зубного протезиста в Лештуковом переулке — среди бела дня, на глазах множества свидетелей. И в довершение всего — перестрелка с агентами угрозыска на Фонтанке, рядом со зданием Госбанка, во время которой погиб начальник банковской сторожевой охраны.

Похоже было, что уголовному розыску не совладать с разгулом бандитизма. По распоряжению Феликса Эдмундовича ликвидацию шайки Пантелеева и вообще всех налетчиков в Петрограде взяли в свои руки чекисты. Начала действовать особая оперативная бригада.

Происшествия в то дождливое лето случались самые разнообразные — от скандально громких, становившихся известными всему населению, до маленьких, неприметных.

У Никольского собора, в густой толпе богомольцев, милиция задержала весьма подозрительного старца. Был он в живописном нищенском рубище, с бельмами на глазах и седой всклокоченной бородищей. Предсказывал, собрав вокруг себя доверчивых старушек, «близкое светопреставление, великий глад и жуткую хмару», а также, разумеется за отдельную плату, личные судьбы всех желающих заглянуть в будущее.

Из милиции уличного оракула сочли полезным препроводить в ГПУ, а там после сравнительно недолгого дознания открылась довольно любопытная история. Прорицатель судеб в живописных отрепьях оказался бежавшим из исправительно-трудового лагеря жандармским полковником бароном Корфом, бывшим владельцем густонаселенных доходных домов на Лиговке и Литейном проспекте.

— Кэс кё сэ, мон шер? Что с вами происходит, любезнейший барон? — изумился уполномоченный КРО Петр Адамович Карусь, которому года за три до этого довелось вести разбирательство по делу жандармского полковника. — Объясните, бога ради, этот забавный маскарад.

Удивился, в свою очередь, и беглый жандарм:

— Как, гражданин следователь? Вы говорите по-французски? Вот уж никак не ждал!

— Практикуюсь помаленьку, — неохотно подтвердил Карусь. — Однако что же сие означает? Кустарно сработанные бельма, дурацкие какие-то предсказания? Разумно ли это, барон? Считаете себя интеллигентным человеком, закончили, насколько помнится, юридический факультет и вдруг ударились в кликушество?

— В соответствии с популярной песенкой, уважаемый гражданин следователь…

— Ничего не понимаю… Какой еще песенкой?

— Советской, гражданин следователь, не какой-нибудь старорежимной. Сами небось изволили слышать? «Цыпленок пареный, цыпленок жареный, цыпленок тоже хочет жить»… И так далее, до последнего куплета…

— Не разберу, к чему тут цыпленок?

— А к тому, радость моя, что человеку надобно кормиться. Брюхо, извините, своего требует, ничего с ним не поделаешь. В Гепеу вы меня на службу не возьмете — родословная для вас неподходящая, а к другим занятиям не имею призвания…

Следствие вскоре убедилось, что беглый полковник действовал по собственному разумению. И, вероятно, не догадывался о всеобщей моде на пророчества, которая вспыхнула в то лето по всей Европе, вовлекая в свой круговорот весьма известных лиц.

Так уж вышло, что пророчества эти касались исключительно России и дальнейших путей ее развития. Заканчивался пятый год существования Республики Советов, утихли военные грозы, да все не стихали никак, все не могли войти в нормальное русло бурные человеческие страсти, взбудораженные Октябрем.

Предсказаний вообще-то хватало и раньше, с первых дней Советской власти. Что же касается новой серии, образца, так сказать, 1922 года, то открыл ее Павел Николаевич Милюков, бывший лидер буржуазной кадетской партии и бывший министр иностранных дел в правительстве Керенского.

Выступая с лекцией перед студентами Сорбонны, почтенный профессор заметил, что Советская власть, по его мнению, агонизирует, что дни ее наконец-то сочтены и не позднее чем к осени правление кремлевских узурпаторов должно смениться истинно русской демократией. Будет ли она похожа на английскую конституционную монархию, сказать пока затруднительно. Скорей всего, национальная общественная мысль найдет свое собственное решение.

Заявление Милюкова произвело эффект. Падкие до сенсаций журналисты всполошились, неотступно бегали за Павлом Николаевичем, настаивая на подробностях, однако профессор не прибавил ни слова. Лишь топорщил пышные усы да разводил руками, как бы умоляя избавить его от преждевременного разглашения важных государственных секретов.

Следом за кадетским лидером в роли прорицателя с необычной для него поспешностью выступил великий князь Николай Николаевич, дядюшка покойного самодержца всероссийского и общепризнанный претендент на русский престол. Торопливость великого князя объяснялась, вероятно, тем соображением, что неприлично было оставлять инициативу за каким-то либеральным профессоришкой.

Николай Николаевич созвал корреспондентскую братию в свою резиденцию Шуаньи близ Парижа. Хлебосольно поил чаем с бисквитами, рассказывал о последних заседаниях высшего монархического совета и между прочим изрек, что красные диктаторы, как он убежден, полностью использовали все возможности своего режима, не добившись упрочения Советской власти.

— К весне будущего года, — сказал Николай Николаевич, — не ранее того, проблема многострадальной России разрешится достойнейшим образом.

Журналисты, как и следовало ожидать, сделали свое дело, раззвонив о пророчестве Николая Николаевича, в Шуаньи заспешили новые визитеры, жаждущие сенсационных новостей, а три дня спустя последовал решительный контрудар со стороны другого кандидата в российские самодержцы.

На Лазурном берегу, в курортном городке Канны, состоялась встреча с прессой, созванная великим князем Кириллом Владимировичем. Пригласили на нее корреспондентов со всего света, не побрезговали даже немецкими репортерами, хотя в эмигрантских русских кругах считалось это дурным тоном. И угощение выставили побогаче, нежели в Шуаньи.

Кирилл Владимирович, в отличие от престарелого и заметно огрузневшего Николая Николаевича, выглядел в свои сорок пять годочков довольно еще свежо. Выписал из Детройта дорогой гоночный автомобиль, увенчанный великокняжеским гербом, увлекался гольфом, ночи напролет мог просиживать в Монако, славясь у тамошних крупье своей умеренно азартной выдержкой бывалого игрока.

Мало в чем отставала от экстравагантного муженька и Виктория Феодоровна, урожденная герцогиня Кобургская и кандидатка в российские императрицы. Любила, к примеру, нарядиться амазонкой и на кровном арабском жеребце, в сверкающих лакированных сапожках, с распущенной по ветру косой, молодцевато проскакать вдоль заполненных купальщиками пляжей золотой Ривьеры. Обожала также устраивать приемы и рауты, всякий раз подолгу советуясь с министром двора князем Голицыным-Муравлиным. Министерские обязанности князь исполнял по совместительству, основное свое внимание уделяя делам некоего специфического заведения в Ницце, скромности ради названного ночным клубом. От природы был оборотист, знал счет деньгам и умел обойтись сравнительно малыми суммами, организуя для Виктории Феодоровны вполне приличные рауты.

Пресс-конференцию свою Кирилл Владимирович провел со свойственной ему склонностью к парадоксам. Отпустил, будто невзначай, колкую шпильку в адрес конкурента, заметив с усмешкой, что прогноз, сделанный в Шуаньи, явился, должно быть, следствием приятных сновидений добрейшего Николая Николаевича, а посему не имеет никакого касательства к реальной действительности. Если же говорить об истинном положении вещей всерьез, то реставрация монархии в Российской Империи произойдет не ранее 1925 года.

Основной сюрприз был припасен под конец пресс-конференции.

Переглянувшись со своим министром двора, Кирилл Владимирович неожиданно объявил, что господам журналистам волею судеб предстоит первыми ознакомиться с крайне важным государственным документом, долженствующим войти в историю России, и что все желающие смогут получить его в переведенных на иноземные языки копиях тотчас после окончания пресс-конференции.

Журналисты насторожились, заинтригованные столь многообещающим вступлением. После этого Голицын-Муравлин, солидно откашлявшись, принялся развязывать зеленую муаровую папочку с великокняжеским манифестом, обращенным ко всем русским людям.

Читал министр двора медленно и внушительно, с подобающей случаю торжественностью в голосе:

— «До того времени, когда изволением господним и на счастье возрожденной Родины нашей законный государь возьмет нас под благостную десницу свою, русские люди не могут оставаться без Возглавителя трудов своих, ко спасению Родины направленных…

Посему я, как старший в порядке престолонаследия член Императорского дома, считаю долгом своим взять на себя возглавление русских освободительных усилий в качестве Августейшего Блюстителя Государева престола…»

Манифест, как и подобало, был подписан по-царски.

— «На подлинном собственною Его Императорского Высочества Великого Князя Кирилла Владимировича рукою начертано — Кирилл», — с особой значительностью закончил чтение министр двора, но журналисты уже не вникали в столь тонкие подробности этикета. Поднялся шум, все заговорили разом.

— Позвольте, господа, это же открытый вызов Николаю Николаевичу! — волновался представитель «Последних новостей». — Нет, как хотите, но это пахнет скандалом в благородном семействе! Воображаю, какова будет реакция Шуаньи!

— Минуточку, господин министр, у меня есть вопросы, — напирал на Голицына-Муравлина хроникер лондонской «Таймс», всегда гордившийся своими познаниями в русском языке. — Что означает «Августейший Блюститель Государева престола»? Аналогично ли это регенту?

Но ответы на вопросы не входили в протокол пресс-конференции. Вместо разъяснений всем желающим вручили копии манифеста, тут же пригласив на великокняжескую площадку для гольфа, где успевший переодеться в элегантный спортивный костюм «Августейший Блюститель» не без изящества обыграл своего партнера.

В общем, ясновидцев, предвещавших близкий крах Советской власти, насчитывалось в то дождливое лето превеликое множество. Титулованных и обыкновенных, искушенных в тонкостях политики и никому не известных.

Бывали, кстати, ясновидящие и из числа служителей прекрасных муз. Известная в литературном мире поэтесса Зинаида Гиппиус опубликовала в Париже стихи, весьма недвусмысленным образом предсказывавшие судьбу бывших ее соотечественников:

И скоро в старый хлев ты будешь загнан, Народ, не уважающий святынь.

…В Петрограде по-прежнему было слякотно, лето все не решалось вступать в свои законные права, изрыгая на город потоки надоедливых дождей, но еще обильнее, пожалуй, были потоки эмигрантских предсказаний.

Своеобразный рекорд поставил Ферапонт Федулович Адашев, бывший штабс-капитан лейб-гвардии Кирасирского полка, выпустив в Константинополе книгу гороскопов. Захолустное это издание на дрянной бумаге немедленно заметили и оценили в Париже. Эмигрантское «Новое время» перепечатало гороскопы кирасира на своих страницах, сопроводив редакционным благословением: «И сбудется все, непременно сбудется, иначе жить не стоит».

На 24 июля 1922 года (по старому, разумеется, стилю) приходилось наиважнейшее пророчество константинопольского хироманта. Именно в этот день должно было случиться «свержение власти коммунистов и бегство вождей Интернационала в Германию и Индию».

На август (числа Ферапонт Федулович, к сожалению, не указывал) намечался торжественный «въезд в Москву и Санкт-Петербург трех антибольшевистских армий, из коих две будут в отличиях царского времени», а на лето 1923 года «коронование в Успенском соборе Кремля императора из дома Романовых». Кого в точности — Николая Николаевича либо Кирилла Владимировича, — хиромант предусмотрительно не уточнял, считая, по-видимому, что любой царь обрадует исстрадавшийся русский народ — был бы только из семейства Романовых.

Жителей Петрограда, как и все население Советской республики, гороскопы эмигрантов не тревожили. Телеграммы, сообщавшие о новых предсказаниях, печатались на страницах «Петроградской правды», тотчас становясь пищей для зубастых фельетонистов Егора Красного или Старого Клеща, а жизнь тем временем шла своей чередой.

Жизнь эта была еще трудной, неустроенной, до чрезвычайности противоречивой. Но это была жизнь по-новому, по-социалистически, полная энтузиазма и твердой веры в лучшее будущее. Естественно, что никто из ее строителей, ни одна живая душа, не спешил быть загнанным в «старый хлев», как того хотелось злобствующей Зинаиде Гиппиус.

Ранним июньским утром на Волхове приступили к кессонным работам. Накрапывал меленький противный дождь, было сыро и пасмурно. Мастера в грубых брезентовых робах, хмурые, сосредоточенные, остро сознающие огромную важность порученного им дела, медленно проследовали по временным сходням и скрылись в кессонных камерах, а на берегу, под дождем, не скрывая волнения, стояли инженер Графтио, профессор Шателен и другие члены ЦЭС — Центрального электротехнического совета республики. Знаменитый ленинский Волховстрой, первенец плана ГОЭЛРО, вступал в свой решающий этап.

И выстраивались с первыми утренними трамваями длиннющие очереди возле биржи труда, напротив здания Нардома. Ждали подолгу, с неиссякаемым терпением, выстаивали иной раз до позднего вечера, и хорошо было, если удавалось получить хотя бы временную работенку поденщика. Армия безработных в одном лишь Петрограде перевалила за пятьдесят тысяч человек, имея тенденцию к дальнейшему увеличению. Особенно плохо было с занятостью квалифицированных металлистов.

И пестрели на афишных тумбах устрашающие плакаты «помгола». Чем ты помог Поволжью? Спрашивали в упор, настойчиво и бескомпромиссно, взывали к совести каждого прохожего. Помни о голодающих! Помоги!

Из рук вон скверно работал железнодорожный транспорт, слишком тяжело оправляясь после длительной разрухи. Не хватало угля, нефти, металла. Далеко не все крупные предприятия города удалось восстановить на полную мощность. Съезд питерских металлистов, собравшийся во Дворце труда, два дня обсуждал, как побыстрее и подешевле ввести в строй мартеновские печи Путиловского завода.

И шла глухая ожесточенная борьба за скорейшее изъятие церковных ценностей, необходимых для закупки зерна. С выстрелами из-за угла, с озлобленными проповедями патриарха Тихона, с антисоветскими провокациями кликуш и изуверов.

И пооткрывалась неисчислимая прорва мелких фабричонок, мастерских, заводишек, кое-как оборудованных бойкими нэпачами. И, точно грибы после теплых дождей, росли частные магазины, рестораны, гостиницы, театры, кинематографы. И кутили в ночных кабаках новоявленные богачи, раскатывали по городу на чистокровных орловцах, щеголяли в бриллиантовых запонках.

Контрастов хватало.

Но стержень жизни составляли отнюдь не контрасты, которых в любые времена отыщется сколько угодно. Стержнем жизни были мир и долгожданная тишина, завоеванные народом в результате долгих лет жестокой, кровопролитной войны.

Правда, если уж придерживаться хроникальной достоверности изложения событий, то и мир, и долгожданная тишина выглядели достаточно обманчивыми, ненадежными. В особенности для тех, кому по роду служебных обязанностей полагалось отгадывать и предупреждать очередные козни врагов республики.

Нет, не пророчества одичавших белоэмигрантов и не водевильные великокняжеские пресс-конференции были причиной бессонных ночей чекистов Петрограда. От гороскопов убыток невелик, а вот террор, диверсии, военный и экономический шпионаж по-прежнему оставались на вооружении контрреволюции, и тут уж полагалось глядеть в оба, благодушию ни в коем случае не поддаваться.

В технической лаборатории ГПУ долго приглядывались к почтовой открыточке, прибывшей из Парижа. Открыточка с виду выглядела невинной. Изображены на ней широкие Елисейские поля с Триумфальной аркой на заднем плане, текст вполне домашний, к политике отношения не имеющий.

«Дорогая племянница, была рада получить твое милое письмецо. Новостей и у нас мало. Погода все время стоит отвратительная, каждый день дождь, продукты дорожают. Все наши часто вспоминают тебя, а на прошлой неделе приезжал к нам Сашуня, беседовали и перебирали всех друзей. Пиши ради бога почаще. Целую крепко. Твоя тетушка Минна».

Специалисты лаборатории испробовали все известные им средства обнаружения тайнописи. После осторожных обработок соответствующим реактивом между строк выступил более существенный текст.

«При данной международной ситуации надо рассчитывать в первую очередь на силы, находящиеся внутри России. Нам кажется, что обстановка у вас в связи с экономическими новшествами большевиков заставляет торопиться. Россию все равно надо будет восстанавливать кровью и железом. Надо рисковать. Денег достать за границей трудно, но отчаянных голов прислать можем сколько угодно. Напиши свой взгляд относительно ваших ближайших планов. Не забудь сообщить, как дела с наследством дедушки Петра. Давай нам интересные сведения о Красной Армии и о положении власти. Пиши, придерживаясь установленных интервалов. Твой дядюшка Пуд».

Тетушка Минна и дядюшка Пуд были конспиративными псевдонимами генерал-лейтенанта Александра Павловича Кутепова, одного из главных заправил «Российского общевоинского союза», в недавнем прошлом командира лейб-гвардии Преображенского полка.

Скромный ночной сторож Михалыч, которому через подставных лиц должны были вручить открыточку из Парижа, при ближайшем рассмотрении оказался бывшим флигель-адъютантом его императорского величества Николая II и командиром батальона Преображенского полка генерал-майором Евгением Михайловичем Казакевичем. С генералом Кутеповым его связывало многое — не только совместная служба. Лишь маленькую подробность не учел Дядюшка Пуд, отправляя свою шифровку старому приятелю: ночной сторож Михалыч к этому времени уже распростился с Петроградом, отправившись в исправительно-трудовой лагерь.

Еще занятнее оказалась ссылка на «наследство дедушки Петра». Имелось в виду при этом полковое знамя преображенцев, спрятанное где-то до более благоприятных времен.

Чекисты были осведомлены об истории «спасения» исторических ценностей Преображенского полка. «Спасали» их в 1917 году от Советской власти, вывезли на специальной барже в Ярославль, замуровав в алтаре собора Николы Мокрого, а затем помаленьку распродали, выколупывая бриллианты и изумруды из драгоценных реликвий былой воинской славы преображенцев. Известен был чекистам и подпольный ювелир, скупивший за полцены краденые алмазы.

Но полковое знамя несуществующего Преображенского полка? Оно-то для чего понадобилось генералу Кутепову? И, главное, где его спрятали?

— Не иначе как хотят вывезти тайком за границу, — рассудил Петр Адамович Карусь, познакомившись с шифровкой Дядюшки Пуда. — Для воодушевления на случай военных походов. Надо его найти, пригодится для музея…

Надоедливые дожди лили весь июнь напролет, и не видно было им ни конца, ни краю. Однако в первых числах июля установилась вдруг превосходная летняя погода. Жарко пригревало солнце, небо сияло незамутненной голубизной, с веселой торопливостью наливались хлеба на полях, обещая приличный урожай.

И сразу же, точно кнопку где-то нажали невидимую, посыпались чрезвычайные происшествия. Злые, дерзкие и, как всегда, неожиданные. Даже налеты Леньки Пантелеева в сравнении с этими происшествиями выглядели сущей безделицей.

Четвертого июля, в субботу, в четвертом часу утра, подвергся разбойничьему нападению маленький уездный городок Холм, расположенный верстах в полуторастах от Пскова. Вооруженная бандитская группа, явно рассчитывая на внезапность своего удара, попыталась захватить уездные учреждения, начав разбой с военкомата.

План налетчиков, к счастью, сорвался.

Военкому уезда, заночевавшему в служебном своем кабинете, удалось незаметно выскочить в окно и поднять по тревоге местный отряд чоновцев. На улицах сонного городка завязалась перестрелка, к чоновцам примкнули многие жители, захватив с собой кто охотничье ружье, кто топор или просто увесистую дубинку. Элемент неожиданности был полностью утрачен, и бандитам пришлось спасаться бегством.

В Петрограде известие об этом происшествии было получено в половине девятого. Шифровка была лаконичной, излагая лишь суть событий. Сообщалось, что налетчики отступили в восточном направлении, к Старой Руссе, что преследовать их оказалось невозможным, ввиду малочисленности чоновского отряда.

Петроград предпринял энергичные контрдействия.

На перехват банды был двинут конный отряд псковской милиции, другой конный отряд перебрасывался по железной дороге из Новгорода. Коммунистам и комсомольцам в ближайших волостях спешно раздавали винтовки, дороги прикрывались заслонами.

Но перехватить банду не удалось. Воспользовавшись лесными чащобами, обступившими Холм, она ускользнула от преследования и как бы растворилась в воздухе.

У чекистов в ту тревожную субботу не было ни суеты, ни чрезмерной взвинченности нервов, мешающих трезвому анализу обстановки. Работа шла обычным своим ходом, и о событиях, разыгравшихся на рассвете, знали лишь те, кому надлежало это знать.

Внимательно изучались ориентировочные сводки, оперативные обзоры, даже некоторые материалы из архива. Непрерывно поддерживалась телефонная и телеграфная связь с Москвой, с Псковом, Новгородом и Минском, с пограничными комендатурами.

В полдень прибыла важная шифровка из Белоруссии. Оказывается, и на западной границе появилась вооруженная банда. Ночью ею разгромлен волисполком, зверски растерзаны захваченные врасплох партийные и советские работники.

У Станислава Адамовича Мессинга, полномочного представителя ГПУ в Петроградском военном округе, собрались работники контрразведывательного отдела.

— Догадки не в моих правилах, — сказал Петр Карусь. — Люблю точную информацию…

— Ишь ты, какой оригинал! — язвительно перебил его Мессинг. — А кто ее не любит, точную информацию? Ты давай по существу, предисловий не требуется…

— По существу считаю, что людишки эти из Парижа, от известного вам Дядюшки Пуда. Они, между прочим, давно готовились к крупным акциям. Действовать будут, по-видимому, дуплетом. Бандитские фокусы — как отвлекающий маневр, а главное попробуют здесь, в Питере…

С мнением Каруся решительно не согласился Печатник, или Александр Иванович Ланге. Печатником звали его с давних пор, еще с грозного 1905 года, когда Александр Иванович и в самом деле работал на печатных станках в нелегальных большевистских типографиях. Впрочем, работал он тогда и наборщиком, и метранпажем, и распространителем подпольных изданий, обнаружив многосторонние способности талантливого партийного «техника».

— Поддерживаю тебя насчет Питера, — сказал Александр Иванович с обычной своей солидностью суждений. — Вполне вероятна активизация в городе… А вот с парижским адресом позволь не согласиться. Не из кутеповского гнезда эта публика…

— Считаешь, что савинковцы?

— Уверен почти на сто процентов. Больно уж знакомый почерк, раз с ходу нацелились на военкомат…

— Положим, и других интересуют наши секретные документы.

— Нет, это савинковцы! Точно тебе говорю!

Спор начал принимать несколько бездоказательный характер, и Мессинг счел необходимым подвести черту.

— Ладно, товарищи, гадать на кофейной гуще будем в другой раз. Как-нибудь в свободную минуту. Давайте лучше условимся о необходимых мероприятиях на сегодня и на завтра…

Станислав Адамович Мессинг терпеть не мог заседаний, в особенности многословных и затяжных. Бывший председатель Московской губчека, долгое время работавший рука об руку с Дзержинским, был он одним из опытнейших ветеранов, которые начинали свою чекистскую вахту еще в 1917 году. Славился деловитостью, неиссякаемой энергией, умел ценить время — свое и чужое в равной мере, — язвительно высмеивая малейшие проявления расхлябанности, нетерпимые в обиходе чекиста.

Помимо того, как издавна заведено в секретных службах с их ревнивой заботой о сохранности тайн, Мессинг был информирован гораздо полнее других сотрудников контрразведки. Знал он, к примеру, что под личным руководством самого Дзержинского начата многоходовая сложнейшая операция против Бориса Савинкова, главаря «Народного союза защиты родины и свободы». Операция развивалась строго по намеченной схеме, обещала в недалеком будущем крупный успех, и появление очередной савинковской банды выглядело на этом фоне всего лишь эпизодом.

Вечером поступили в ГПУ оперативные материалы, полностью подтверждавшие догадку Печатника.

Речь и впрямь шла о новой полосе диверсий и террористических актов, подготовленных за рубежом Борисом Савинковым. Вероятно, это была попытка взять реванш за весьма чувствительные удары, нанесенные савинковской контрреволюционной организации осенью 1921 года, когда чекисты разгромили несколько ее хорошо законспирированных групп.

В материалах сообщалось, что шайка, напавшая на город Холм, переправилась через Государственную границу в районе Молодечно. Известны были имена сотрудников польской дефензивы, содействовавших этой переброске. Главарем шайки был назначен некий Михей Григорьевич Григорьев по прозвищу Колчак, которого Савинков издавна числил в своих ближайших друзьях.

Не ошибся Печатник и с «почерком» банды. Правда, почерк этот достаточно изучили не только чекисты. Многим жителям пограничных областей республики довелось ознакомиться с ним на практике, своими глазами увидев дикие бесчинства вооруженных банд «Народного союза защиты родины и свободы».

«Защищали» они родину и свободу по-своему, на разбойничий манер. Жестокие казни коммунистов и комбедовцев, изощренные пытки, грабежи, поджоги, массовые расправы над евреями — таковы были излюбленные средства этих профессиональных палачей.

Но убийства и насилия, призванные нагнать страху на советских людей, служили лишь прикрытием истинных целей этих банд. Основная задача, стоящая перед каждой шайкой, заключалась в захвате, пусть кратковременном, всего на несколько часов, государственных и общественных учреждений республики — военкоматов, исполкомов, партийных комитетов. Выкраденными в их сейфах секретными документами бандиты расплачивались с французской разведкой и польским генштабом, подлинными хозяевами «Народного союза защиты родины и свободы». Особенно ценились мобилизационные планы, копии приказов Реввоенсовета, сведения о дислокации воинских частей.

Колчак держался привычной тактики.

В деревне Заовражье, верстах в тридцати от Холма, бандиты ограбили сельский кооператив, а продавца, рискнувшего оказать им сопротивление, пристрелили на крыльце лавки. К груди убитого был приколот клочок бумаги со словами: «Пособникам коммунистов — собачья смерть!»

Днем позже бандиты зверски убили Боруха Натансона, содержателя трактира на почтовом тракте, ведущем в Новгород. Старика повесили вниз головой на воротах его дома. Четырнадцатилетняя дочь Натансона была изнасилована бандитами и зарублена саблей на глазах обезумевшей от горя матери.

В понедельник банда Колчака совершила нападение на бывшую помещичью усадьбу Отрадное, где размещалась сельская школа с интернатом. Учитель географии, комсомолец из Петрограда, встретивший непрошеных гостей выстрелами из охотничьего дробовика, погиб в перестрелке. Спалив усадьбу дотла, банда разграбила школьную кладовку с продуктами.

Мессинг, которому принесли шифровку, сообщавшую об этом преступлении шайки, размашисто подчеркнул красным карандашом последние строки. В них говорилось, что учителю удалось подстрелить двух бандитов и что один из них, судя по приметам, главарь шайки.

Многое было предпринято в те дни для ликвидации опасной банды, и кольцо вокруг района ее действий сжималось все туже, все плотнее. Но бандиты еще оставались на свободе, кровавая хроника преступлений продолжала расти.

Опасаясь возмездия, савинковцы петляли с места на место, успевая за сутки передвинуться на полсотни, а то и на добрую сотню верст. Эта уловка вражеских банд также была знакома чекистам: загнанных насмерть лошадей савинковцы бросали в деревнях, бесцеремонно брали свежих, на ночлег останавливались только в лесу, панически боясь засад на дорогах.

В ночь на 9 июля оборвалась телефонная связь Старой Руссы с уездным городом Демянском.

Это был зловещий признак. На линию немедленно выехала вооруженная группа связистов, но лишь под утро удалось обнаружить, что телефонные провода перерезаны в сорока верстах от Старой Руссы.

Почти одновременно прискакал верховой милиционер из Демянска, сообщивший, что город захвачен бандитами. Ничего он толком не знал, этот гонец, кроме того, что налет был совершен сразу на три объекта — на уком партии, на уездный финотдел и военкомат. Еще милиционер рассказал, что бандитами были выпущены из местного исправдома уголовники.

Через несколько часов стали известны некоторые подробности налета. Как и следовало ожидать, захватив город и недолго похозяйничав в нем, банда поспешила скрыться. Разгромлены были уездный финотдел, из кассы которого налетчики выкрали значительную сумму денег, а также военный комиссариат, где был взломан сейф с секретными документами.

Сейф в укоме партии бандиты также пытались вскрыть, пробовали даже взорвать гранатами, но потерпели неудачу. Уходя из города, они разграбили лавки потребительского общества. Расстрелян был один из демянских милиционеров, захваченный в перестрелке возле финотдела. Чуть позднее стало известно, что расстрелян и старый часовщик Фельдман. Труп его обнаружили на окраине города, в придорожной канаве. Перед смертью бандиты пытали часовщика.

Непонятно было, каким же образом удалось налетчикам обмануть вооруженных защитников Демянска. Впрочем, скоро разъяснилась и эта загадка. Незадолго до налета чоновский отряд Демянска был, оказывается, поднят по тревоге и во главе с уездным военкомом спешно выступил в село Медведево, за пятнадцать верст от города. Вместе с чоновцами ушли и многие работники уездных учреждений.

Сработала, к несчастью, хитрая уловка банды.

Военкому уезда, как выяснилось, были подброшены фальшивые сведения о местонахождении савинковцев. В них сообщалось, что банда остановилась на ночлег в Медведеве, что все ее участники смертельно пьяны, а охрана не выставлена. Анонимную записку, извещавшую обо всем этом, принес будто бы какой-то подросток. Задержать его и расспросить никто не успел.

Демянский военком был молодым и не очень искушенным работником. Храбро сражался на фронтах гражданской войны, имел ранения и боевую награду, вот только с бандитскими повадками не был достаточно знаком. Возможность одним ударом покончить с кровавой шайкой показалась ему слишком заманчивой, и он, естественно, не удержался от соблазна, оставив город без прикрытия.

Все дальнейшее происходило по разработанному бандитами плану. Пока чоновцы добрались до Медведева, пока окружали село, готовясь к внезапному ночному удару, а затем возвращались обратно, догадавшись, что были обмануты, савинковцам хватило времени на захват города.

Иной читатель, тем более из молодых, быть может, подумает про себя, что слишком медленно разворачивались тогдашние чекисты. Опаснейшая банда ворвалась на советскую землю, грабит, бесчинствует, льется кровь ее жертв, а органы, призванные к охране порядка, поспешают не торопясь. Высланы какие-то отряды оцепления, на дорогах дежурят заслоны, но практических результатов не видно…

Не спеши с выводами, читатель. Припомни лучше, что не было в те времена ни современных средств передвижения, ни современной связи. Бандиты были на конях и чекисты на конях, а пространства вокруг огромные, а леса и чащобы нехоженые, дремучие. К тому же и деревня того периода была далеко не однородной по классовым признакам. Наряду с комбедовцами, с сельским активом, немало еще насчитывалось в деревнях бывших белогвардейцев, охотно помогавших врагам Советской власти.

Очередная встреча оперативных работников в кабинете Мессинга заняла всего десять минут. Теперь все было понятным — и каковы будут последующие шаги савинковских бандитов, и что требуется от чекистов.

Овладев секретными документами, шайка постарается ускользнуть, начисто оторвавшись от преследователей. Главари с захваченной добычей начнут пробиваться к границе, а остальные, рассыпавшись на мелкие группочки, временно притихнут, понадежнее укроются на конспиративных квартирах.

— Будем наверстывать упущенное, — коротко поставил задачу Станислав Адамович. — Первую схватку мы проиграли — это факт. Давайте готовить достойный ответ господину Савинкову…

Нелегко было и непросто Мессингу произносить эти слова, да что же скажешь другое, если с большевистской трезвостью оценивать обстановку. Лучше горькая правда, чем подслащенная ложь самооправданий. От правды по крайней мере злее становишься, ищешь и находишь пути для исправления своих промахов.

— Коротенько резюмирую. Пограничникам дана команда Москвой, лазейки они постараются закрыть. Мы с вами берем на себя все остальное, вплоть до окончания операции. Опора на сельский актив, на партийцев, на помощь комбедов. Выявить конспиративные квартиры, агентуру, связь, «окна» на границе. И, главное, брать эту озверевшую сволочь, никому не дать уйти!

Участники совещания не успели еще разойтись по своим рабочим местам, когда секретарь принес Мессингу новую шифровку.

Из Старой Руссы сообщали об очередном злодействе банды Колчака. При отступлении из Демянска савинковцам удалось схватить на дороге ни о чем не подозревавшего питерского коммуниста Алексея Силина, сотрудника демянского упродкома.

Коммуниста подвергли чудовищным пыткам. На груди еще живого Силина была вырезана ножами пятиконечная звезда, затем его несколько верст волокли по пыльной дороге, привязав к хвостам лошадей, а после этого распяли на придорожной сосне.

— Запоминайте, товарищи, — сказал помрачневший Мессинг, прочитав телеграмму вслух. — Запоминайте все хорошенько.

Поездка в Псков

Вылавливается только мелочь. — Конокрад опознал Колчака. — Срочное задание Мессинга. — Случай в деревне Пустой Лог. — За что его называли Каином?

Июль был сухим, непривычно знойным. Солнце палило с нещадной силой, город с полудня наполнялся каменной духотищей, и лишь к ночи становилось прохладнее, легче дышалось.

В газетах писали о затянувшихся дебатах на гаагской конференции и о громком скандале, разыгравшемся в Берлине, где исключили из эмигрантского «Союза русских журналистов» известного писателя Алексея Толстого «ввиду окончательного расхождения с целями и намерениями Союза». Граф Толстой, как сообщалось, нисколько не обиделся, равнодушно пожал плечами и отправился к себе на Курфюрстендам, в пансионат фрау Фишер, употребив на прощание довольно крепкое выраженьице, а заправилы «Союза» будто бы оскорблены и спорят, кому вызывать обидчика на дуэль.

Много места отводили газеты судебной хронике.

В Москве, в Ревтрибунале республики, заканчивался нескончаемо длинный процесс над бывшими лидерами бывшей партии социалистов-революционеров. Абрам Гоц, Михаил Лихач и другие члены эсеровского комитета жалко крутились на скамье подсудимых, уходя от честных ответов на вопросы прокурора Крыленко. Не было, пожалуй, человека, который не знал бы, что именно эти господа направляли руку Фанни Каплан, стрелявшей отравленными пулями в Ленина. Но подстрекать к террору было гораздо легче, чем нести за это ответственность перед судом рабоче-крестьянской власти.

В Ярославле тем временем начался суд над бывшим полковником царского Генштаба Александром Петровичем Перхуровым, пролившим реки крови в мрачные дни антисоветского эсеровского мятежа. Убийце Нахимсона и других ярославских коммунистов предстояло держать ответ на месте своих чудовищных преступлений.

Ни слова, увы, не сообщалось в печати о вооруженных нападениях на Холм и Демянск, точно и не свистели бандитские пули в ночи и не взламывались военкоматские сейфы с секретными документами.

Лишь в «Петроградской правде» появилось набранное глухим петитом траурное объявление. Партячейка и весь рабочий коллектив Семянниковского металлического завода с прискорбием извещали о трагической гибели коммуниста Алексея Федоровича Силина, бывшего мастера котельной мастерской.

Объявление было сдержанным, без подробностей — «погиб от руки классовых врагов». Не сообщалось, естественно, и о пятиконечной звезде, вырезанной бандитскими ножами на груди Силина, хотя страшная фотография с изображением растерзанного коммуниста побывала во всех мастерских завода, заставляя в гневе сжиматься рабочие кулаки.

Не приспело еще время для публикаций. Слишком многое оставалось не расследованным до конца, окутанным непроницаемым покровом тайны, и работа на Гороховой, напряженная, настойчивая, привычно бессонная, шла без остановок.

Мессинг не ошибся, предвидя ход дальнейших событий. Банда савинковских убийц и впрямь затихла, притаилась в темных углах, а некоторые ее участники были уже арестованы чекистами.

Но попадались, к сожалению, не главари с выкраденными секретными документами и даже не те матерые бандюги, что были присланы в составе основного ядра. Вылавливалась главным образом жалкая мелочь: уголовники, выпущенные из исправдома, примкнувшие к банде белогвардейцы из битого воинства Булак-Балаховича. Ничего они не знали толком, эти исполнители чужой воли, ничем не могли ускорить следствие.

С одним из них, разбойничьей внешности здоровенным верзилой, вот уж второй час кряду беседовал Александр Иванович Ланге.

Верзила был осужден за конокрадство, чудом спасся от гневного крестьянского самосуда и отбывал свой срок в тюрьме, занимаясь плетением корзин из ивовых прутьев. И вдруг настежь распахнулась дверь камеры. Выходи на волю! Хватит сидеть в большевистской темнице!

Следовало, вероятно, не примыкать к шайке, воспользовавшись неожиданно приобретенной свободой. Благоразумнее было бы и безопаснее, да уж очень велик оказался соблазн. Как тут устоять конокрадскому сердцу, если дают оружие, сам себе становишься господином — бей, грабь, твори что взбредет в башку!

Но вознаграждение явно не оправдало надежд конокрада. Денег ему не досталось ни рубля, а взято было из финотдельских сейфов три плотных брезентовых баула, туго набитых червонцами. Не дали и золотых безделушек, обнаруженных бандитами в подвале замученного часовщика. Расплатились мануфактурой из разграбленных лавок Демянска.

— Сколько пришлось на вашу долю?

— Кто ж его знает, гражданин начальник?.. Аршин, поди, с десяток, больше едва ли… И сукнецо-то попалось жиденькое, на дерюжку похоже…

— А денег почему не получили?

— Деньги, говорят, раздадим после…

— Когда после?

— Когда потише сделается, поспокойнее. Да у них нешто разберешь, гражданин начальник? Темнят все подряд, жульничают. А рта разинуть не смей, знай себе помалкивай… Чуть что, грозятся отправить в расход. И застрелят за милую душу, глазом не моргнут…

— Выходит, обманули вас?

— Это уж в точности, гражданин начальник. Знатно обжулили.

Александра Ивановича, признаться, интересовало другое, совсем не порядок дележа награбленной добычи. Где скрываются вожаки шайки, где Колчак — вот что было важнее всего прочего.

Как раз этого, наиболее существенного, конокрад не знал. Или притворялся незнающим, опасаясь бандитской мести. Но скорее всего, действительно не знал. Слишком мелкая сошка, чтобы знать.

Отпустили его из банды, как и других обитателей исправдома, сразу после Демянска. Без явок, конечно, без связей. Сказали только напоследок, чтобы крутились поблизости с Новгородом, в окрестных деревнях, не заходя без крайней нужды в город. Еще пообещали, что при первой надобности разыщут сами, вновь призовут доблестно послужить «защите» родины и свободы.

Конокрад выполнил приказ своих новых хозяев. В городе не показывался, не рискнул заглядывать и в деревни, скрываясь в лесу, и не его вина, что попался, нежданно наскочив на засаду.

Хозяйничал в банде, судя по словам конокрада, жилистый чернобородый старик. Внешность у него броская, запоминается с ходу. Тонкогубый, нос широкий, слегка приплюснутый, глаза карие, ручищи длинные, тяжелые. Командовал полулежа на телеге, не то больной, не то раненый. Вертелись рядом с ним двое дюжих молодцов, приставленных для охраны главаря. Когда выламывали пальцы часовщику в Демянске, заставляя выдать припрятанное золотишко, главарь банды сам допрашивал беднягу. И золотые безделушки, отобранные у часовщика, забрал себе, спрятав в нагрудный кожаный мешочек.

— Что вам еще о нем известно? Как его звали в банде?

— Мужичонка, видать, тертый, бывалый… А звали его попросту — Михеичем…

— В чем был одет?

— Рубаха на нем белая, вроде домотканой, а поверх чиновничья тужурка зеленого сукна…

— Который из этих? — Александр Иванович достал из стола несколько фотографий, протянул их конокраду.

— Вот этот! — с злорадным удовлетворением опознал конокрад, безошибочно указав на фотографию Колчака. — Он самый и есть! Выходит, на зарубочке у вас числится? Это правильно, гражданин начальник! За такими шкурами не худо приглядывать…

— Вы действительно не знаете, где его искать?

— Видит бог, не знаю, гражданин начальник! Рад бы пособить, со всем бы удовольствием…

Вряд ли имело смысл продолжать этот затянувшийся допрос. Напрасная трата времени, нового ничего не выяснишь.

И Александр Иванович собрался вызвать бойцов внутренней охраны, чтобы отправить конокрада в камеру, но его опередил телефонный звонок.

— Зайди ко мне, пожалуйста, — весело пригласил Мессинг. — И поторопись, жалеть не будешь…

С этой минуты следствие начало приобретать стремительный и бурно развивающийся характер, вовлекая в свою орбиту новых оперативных работников и все энергичнее, все неотвратимее приближаясь к полному краху вражеской авантюры.

В Варшаве, на тихой Запольной улице, в меблированных комнатах гостиницы «Брюль», где обосновался штаб савинковской организации, именуемый для благозвучия «Информационным бюро», все еще продолжали верить в успех, надеясь ловко переиграть чекистов.

Не подозревал о скором крушении своих замыслов и сам Борис Викторович Савинков, после вынужденного отъезда из Варшавы избравший пристанищем роскошный парижский отель, где обычно останавливались высокопоставленные гости французской столицы. Савинков появлялся иногда в свете, элегантно одетый, таинственный, с неуловимой мефистофельской улыбочкой на губах, при случае тонко намекал на некие верные козыри, которые будут использованы против Советов по первому его знаку. Борису Викторовичу еще верилось, что нет в мире интеллектуальной силы, способной перебороть изощренную многоопытность великого заговорщика, каковым он привык себя считать и каковым считали его все окружающие. Нет такой силы, и, вероятно, не скоро она появится, если появится когда-нибудь вообще. И Борис Викторович долго еще пребывал в этой приятной уверенности, не допуская даже мысли о крушении своих честолюбивых планов.

Между тем игра, затеянная Савинковым, была проиграна. И проиграна, как показали дальнейшие события, безнадежно, по всем статьям.

В кабинете Мессинга Александр Иванович задержался недолго — понимали они друг друга с полуслова, заскочил после этого к себе, на третий этаж, порылся в сейфе, наскоро отбирая нужные документы, а в шестом часу вечера уже садился в поезд, следующий в Псков.

Легковая машина подвезла Александра Ивановича к Варшавскому вокзалу за минуту до отправления поезда, оформлять билет в кассе было некогда, и ему пришлось воспользоваться служебным удостоверением, выбрав проводника посимпатичнее, в старенькой фронтовой гимнастерке и в стоптанных солдатских сапогах.

— Надо — стало быть надо, товарищ комиссар, — сказал проводник, возвращая Александру Ивановичу удостоверение. — Места у меня все заняты, побудете до Пскова в служебном купе…

— А не стесню вас? В других вагонах не свободнее?

— Заходите, заходите. Какое там стеснение, раз требуется для пользы службы? Не маленькие, соображаем…

В узеньком затемненном купе проводника было прохладно. Александр Иванович забрался на полку, снял френч, сунув под голову оружие, попробовал уснуть. До Пскова порядочно езды, хватит времени и на отдых, и на обдумывание предстоящего допроса.

Но заснуть ему не удалось. Часто так случалось с ним в последние месяцы, слишком часто. Ляжешь, закроешь глаза, а сон не идет, и лезут в голову беспокойные мысли.

Врачи рекомендуют длительное лечение нервной системы. Легко им давать свои рекомендации…

Станислав Адамович был, конечно, прав в оценке этого неожиданно возникшего обстоятельства. И ехать в Псков требовалось срочно, бросив все текущие дела. Важен тут психологический выигрыш. Не позволить ему очухаться, прийти в себя после сокрушительной неудачи. И выкладывать, выкладывать начистоту все известные факты. Откровенно, беспощадно, с нарастающим итогом. Пусть не воображает, будто чекисты — простаки, которых можно водить за нос. И пусть сам сделает свой выбор. Либо раскрывайся до конца, помогай, заслуживай смягчающие вину мотивы, либо…

Мессинг, кстати, допускал возможность ошибки. Разумеется, ошибку нельзя исключать наверняка. Случаются совпадения, бывают необыкновенно схожие внешности. Однако конокрад опознал немедленно, без всяких сомнений. Да и собственное чутье подсказывало, что ошибки нет, все правильно.

Обстоятельства, возникшие минувшей ночью в островской пограничной комендатуре, неподалеку от Государственной границы, были действительно нежданными. Или, что гораздо точнее, они выглядели как нежданный дар судьбы. По крайней мере, на первый взгляд. Во всяком случае, и Мессинг, и он, Александр Иванович Ланге, откровенно обрадовались, познакомившись с шифровкой псковских товарищей. Обрадовались и, понятно, сразу оценили, какой великолепный подарок посылает им случай.

Только случай ли это — вот в чем вопрос. И не похож ли он, если здраво разобраться, на вполне закономерную примету жизни, которую можно предвидеть заранее? Чего бы они добились, развязывая хитрые узелки вражеских интриг, не будь этих случаев во множестве?

Шифровке свойственна телеграфная сдержанность стиля. Лишь голые факты, причем важнейшие, в протокольно точном изложении. Никаких, конечно, эмоций, никаких оценок и догадок — только факты.

В одном из домов деревни Пустой Лог, в четырех верстах от границы с Латвией, при активном содействии местного комбеда задержан пограничниками вооруженный бандит. Подозревается в участии в налетах на Холм и Демянск. Ранен в правое бедро, ранение сквозное, огнестрельное, примерно трехдневной давности. Назвал себя Никандром Ивановичем Самойловым, уроженцем Новгорода, документов не обнаружено. При аресте изъята кавалерийская берданка с запасом патронов, бельгийский маузер и две гранаты. Приметы следующие…

Александр Иванович помнил шифровку наизусть, слово в слово, точно сам был ее автором. В особенности про активное содействие комбедовцев. Не в ней ли, между прочим, в этой сухой фразе насчет содействия, и заключена разгадка того, как счастливые эти случаи становятся закономерными?

При активном содействии местного комбеда…

Уж кто-кто, а Александр Иванович хорошо знал, что это значит. Прежде всего, с риском для жизни, вопреки смертельной опасности. Бандюга был вооружен, до цели ему оставалось каких-то четыре версты. Совсем не легко и не безопасно встать на дороге подобного субъекта. Нужна для этого смелость, нужна вера в родную Советскую власть, в правоту ее дела.

И еще это значило, что комбедовцы Пустого Лога действовали наперекор звонкой демагогической трескотне врага. Савинков, как известно, сам сочиняет листовки и воззвания, обращенные к крестьянству. По старой эсеровской привычке считает себя защитником крестьянских интересов. К тому же уверовал в литературные свои способности. А комбедовцы Пустого Лога, попросту говоря, наплевали на болтливую вражескую пропаганду. Наплевали и помогли обезоружить опаснейшего бандита.

Да, бандита опаснейшего, с головы до ног залитого человеческой кровью. И это Александр Иванович знал лучше, чем кто-либо из его товарищей.

Вот уж скоро два года, полностью освобожденный от прочих обязанностей, занимался он савинковской контрреволюционной организацией. Программными ее документами, тактикой, связями и, уж само собой разумеется, ее кадрами.

Изучал он все это основательно и капитально, стараясь представить как общую картину, так и ее частности. Кстати, частности эти, разные мелочи и подробности бытия нередко приводили к весьма любопытным открытиям.

Начинать, естественно, пришлось с самого Савинкова, с пестрой и противоречивой жизни этого международного авантюриста. Особое внимание нужно было уделить послеоктябрьским годам, когда Борис Викторович зарекомендовал себя злейшим противником власти Советов.

«Савинков так часто менял свою веру, что укрепиться в ней ему было некогда. Служил Керенскому — продал Керенского, служил Колчаку — предал Колчака, служил Врангелю — стал издеваться над Врангелем, прикрывался Булак-Балаховичем — стал изобличать Балаховича. Как мы видим, самостоятельность правой и левой руки, не говоря уж об их удивительной ловкости, развиты у него до высокой степени совершенства».

Ироничную эту характеристику Александр Иванович обнаружил на страницах изданной в Берлине книжечки некоего Атамана Искры, разочаровавшегося сообщника Савинкова. Обнаружил и, сказать по правде, был поражен беспощадной ее точностью. Атаман Искра метко подметил самое существенное в натуре своего бывшего кумира. Именно беспринципное двурушничество составляло как бы жизненное кредо Бориса Савинкова. Двурушничество в политике, в отношениях с людьми, даже в литературных его произведениях, которые он подписывал псевдонимом «В. Ропшин».

Взять хоть опубликованные за границей савинковские очерки похода Булак-Балаховича на пограничные городки и селения белорусского Полесья. Кровавый был поход, с чудовищными жестокостями и тысячами невинных жертв. Но об этом в очерках ни полслова. Зато персона автора изображена в благороднейшем свете. Состоял, дескать, «добровольцем при первом конном полку», храбро сражался против большевиков, весь поход проделал в строю. Читать все эти бесстыдные самовосхваления было как-то неловко, потому что Александр Иванович знал правду. Не в пешем строю проделал весь поход сей «доброволец», а в личном автомобиле, с любовницей, с двумя адъютантами, с личным секретарем, в сопровождении собственной кухни и сотни верховых, прикомандированных к Савинкову «для несения охранной службы».

За окнами вагона понемногу сгустились вечерние сумерки. Псковский поезд, хоть и назывался скорым, тащился не спеша и подолгу стоял на станциях. Прохлада в купе проводника сменилась духотищей, и даже раскрытое окно не помогало заснуть.

Снова припомнилась Александру Ивановичу вся эта история с пьяной ссорой варшавских собутыльников. Разве не следовало к ней присмотреться? Следовало, еще как следовало!

Ровно год назад, тоже в июле, только не столь знойном, как нынешний, Савинков вздумал созвать нелегальный съезд своей контрреволюционной организации.

Участники сборища прибывали в Варшаву по всем правилам строгой конспирации — кто в обличье мелкого уличного торговца, кто подражая манерам охочего до столичных развлечений провинциала. Ежедневно менялись пароли, каждому делегату указывалась своя явка.

Польская секретная служба, отлично осведомленная обо всех подробностях, старалась ничего не замечать. И Борис Викторович, наверно, всерьез верил, что ни единой душе не ведомо про тайную его затею.

Савинков заблуждался.

В должный срок и должным способом советская разведка получила всю необходимую информацию о варшавском сборище савинковцев. Был тут и список делегатов, и фотокопии принятых решений, и даже стенографическая запись особо доверительного и секретного совещания ближайших помощников Савинкова, на котором глава организации докладывал о своих разногласиях с украинскими националистами, и в первую очередь с гетманом Симоном Петлюрой.

Информация о варшавском сборище требовала срочного и весьма обстоятельного анализа. Поэтому коротенькая справка, полученная несколько позднее и сообщавшая, каким образом развлекались делегаты съезда, вполне могла остаться не оцененной по достоинству. Тем более что ничего особо интересного в ней не содержалось — бандитские нравы всюду одинаковы.

И все же от внимания Александра Ивановича не ускользнула странная размолвка между Колчаком и князем Святополк-Мирским. Вернее, не сама размолвка, а одна ее любопытная подробность.

По какой причине перессорились за банкетным столом двое собутыльников, в справке не говорилось. Зато было сказано, что Колчак, изрядно захмелев, обозвал Святополк-Мирского «недорезанным сиятельством», а князь будто бы крикнул в ответ, что оскорбления презренного Каина к порядочному человеку пристать не могут.

Скандал удалось замять, мордобоя за столом не было, но Колчак, как сообщалось, страшно разобиделся и ходил с жалобой на князя к самому Савинкову.

Александр Иванович заочно был знаком с обоими скандалистами, как, впрочем, и с многими другими деятелями этого бандитского логова. Такова была печальная необходимость служебной его деятельности — заниматься углубленным изучением биографий подлецов. Необходимость печальная и, вероятно, способная навести уныние на самого жизнерадостного человека. И в то же время крайне важная, крайне необходимая в интересах успешной борьбы с врагом.

Сознание важности этой работы помогало Александру Ивановичу справляться с трудностями. Если бы ему сказали однажды: «Возьмись-ка, друг, присматривать за окружением Савинкова, ищи в каждом что-либо сволочное, отвратительное, поскольку все люди имеют грехи», он бы, наверно, от души возмутился. Позвольте, зачем же специально выискивать грехи! Кому и для чего это нужно? Но в том-то и заключалась невеселая специфика доставшихся ему занятий, что ничего не нужно было искать. Удивительно мерзопакостная публика собралась под знаменами Савинкова. Подлец тут был к подлецу, подонок к подонку, прямо как на подбор!

Бывший корнет Святополк-Мирский, последний отпрыск старого княжеского рода, не составлял исключения из правила. Скандально известный в игорных домах России карточный шулер, кокаинист и сутенер, к тому же хронический сифилитик. Незадолго до войны решением офицерского суда чести изгнан из лейб-гвардии гусарского полка. Вновь вынырнул на поверхность при Деникине, умудрился каким-то непостижимым способом заделаться полковником. В штабе Савинкова числится на должности офицера-порученца.

Не менее, а, пожалуй, еще более колоритным был жизненный путь Колчака, получившего это прозвище еще летом 1919 года, в смутные недели антисоветских волнений на Псковщине. Сельский лавочник и мироед, он возглавил мятеж в Порховском уезде, лично руководил жестокой расправой над питерскими рабочими — бойцами продотряда. После краха авантюры бежал к Булак-Балаховичу, где был принят с распростертыми объятиями. Издавна связан с эсеровской партией, помогал в свое время прятаться ее террористам и с той поры ходит в личных друзьях Савинкова.

Александр Иванович задумался, вновь и вновь просматривая материалы на обоих дружков. Сидел в своей комнате, прикидывал по-всякому, пытаясь догадаться, за что же Святополк-Мирский обозвал своего приятеля Каином, да еще публично, при свидетелях. Быть может, с пьяных глаз? Нет, не похоже. За «недорезанное сиятельство» положено было рассчитаться хорошо нацеленным ударом, и мстительный князь бил, несомненно, по уязвимому месту.

Иной бы, возможно, плюнул и пошел дальше. Не все ли равно, в конце концов, из-за чего кидаются друг на друга матерые бандиты. Только это не соответствовало характеру Александра Ивановича. Изучать врага нужно по-серьезному, не оставляя белых пятен сомнений.

Понадобилось наводить кое-какие справки. Были, понятно, и неудачи, и разочарования. Поиск всегда связан с неудачами, без них обойтись трудно.

Месяца через два из Пскова, из архива губернского судебного присутствия, прибыла в Петроград объемистая папка, датированная далеким 1904 годом. И все разъяснилось, все встало на свои места.

Содержимое архивной папки объясняло истинный смысл еще одного прозвища Колчака, да таким неожиданным способом, что и Александр Иванович вынужден был удивиться.

С грозной осени 1918 года, с простейших азов чекистской своей службы, начатой по путевке губкома партии, приучал он себя к сдержанности. Именно к сдержанности, а не к черствому безразличию, как могло показаться со стороны.

В свои тридцать лет, а стукнуло ему в ту осень ровно тридцать, успел он наглядеться всякой всячины и привык вроде бы разбираться в людях. За плечами были труднейшие годы большевистского подполья, скорый на расправу царский суд, тюрьмы, этапы и побег за границу, когда попадаешь в чужие люди без языка, без копейки денег, без друзей и товарищей и, подобно щенку, брошенному в воду, учишься карабкаться самостоятельно.

Суровые эти университеты не пропали даром, оказав ему добрую помощь в Чека. Они учили без ошибок отслаивать правду от лжи, невинных от виноватых и не больно-то предаваться эмоциям, если доводилось вдруг глянуть в мрачные бездны человеческого падения. Борьба шла вокруг острейшая, непримиримая, решался коренной вопрос пролетарской революции — кто кого. «Не следует давать волю чувствам, возмущаясь изощренным коварством и подлостью классовых врагов, — говорил себе Александр Иванович. — Твоя обязанность объективно и хладнокровно разбираться в каждом деле без поспешных решений, без напрасных жертв, а удивляться и негодовать тебе не положено по должности».

Впрочем, псковская папка могла вывести из равновесия даже человека с железными нервами.

Рассказывалось в ней о братоубийстве, да еще отягощенном особо гнусными подробностями, каких нормальным людям просто не вообразить.

В конце папки было, правда, подшито довольно туманное постановление прокурора: «Дознание прекратить за недостаточностью улик». Чем руководствовался царский чиновник, выгораживая братоубийцу, Александр Иванович не мог сообразить, сколько ни старался. Пришлось довольно долго разыскивать некий документик из департамента полиции, предусмотрительно подшитый в другую папку. Документик все разъяснил.

Сюжет преступления был замысловат.

Началось все с переполоха в деревне Стрелицы Порховского уезда. Между прочим, в родных краях самого Александра Ивановича, неподалеку от уездного городишки Порхова, где вырос он и впервые приобщился к революционному движению.

Ранним майским утром жителей деревни Стрелицы оглушила сногсшибательная новость. Покончил жизнь самоубийством Егорша Григорьев, местный богатей, удачливый и прижимистый перекупщик льна, державший в кабале всю округу.

Вышел Егорша ночью в хлев, намылил веревку, затянул на шее петлю и повесился, хотя причин к тому никаких не было. Наоборот, в доме богача шумело веселое пьянство. За два дня до того приехал к Егорше из Петербурга младший братец Михей, служивший там, как говорили, на хорошей казенной должности. Братья не виделись несколько лет.

На место происшествия немедленно прискакал становой пристав. Ходил по избам соседей Егорши, расспрашивал, недоверчиво мотал бритой головой, да ничего, видно, разнюхать не смог. Самоубийцу похоронили без отпевания, согласно строгому церковному правилу.

Спустя день или два пополз зловещий слушок. Из избы в избу, из деревни в деревню. Настойчиво твердили, что вдова покойного богатея бесстыдно спит с младшим его братом Михеем, что богатство досталось не ей, а нелюдимому и мрачноватому Михею, ставшему вдруг хозяином в доме. Словом, нечисто что-то у Григорьевых, весьма подозрительно.

А на третий день явилась к становому приставу соседка Егорши — старая Кузьминична. Явилась, бухнулась на колени, запричитала в голос, по-бабьему. Нет ей терпежу и душевного покою с той окаянной ночи, должна она рассказать начальству обо всем, что видела, а там будь что будет.

По словам старухи, получалось, что не удавился вовсе Егорша, как считают добрые люди, а был задушен и повешен родным своим братом Михейкой. Кузьминична будто бы выходила во двор в ту самую ночь, услышала приглушенные голоса у соседей и сама все увидела, а крикнуть или позвать народ испугалась.

— Не врешь, дурища? — прохрипел становой пристав, чувствуя, что Кузьминична говорит истинную правду. Первой его мыслью было тотчас ехать в Стрелицы, скрутить руки Михейке, но тут же, несколько поостыв и собравшись с мыслями, он передумал. Не голытьба теперь этот Михейка, первый в волости хозяин, наживешь еще кучу неприятностей. Вместо Стрелиц становой покатил в уезд, решил посоветоваться.

К вечеру того же дня случилось новое происшествие, всколыхнувшее всю деревню. Воротясь из волости, Кузьминична надумала попариться в баньке, маленько прийти в себя после пережитых волнений. Взяла веник, спустилась в овражек, где стояли по берегу высохшей речки черные деревенские бани, и не вернулась больше домой, сгорела заживо.

Мальчишки, первыми прибежавшие на пожар, не слышали ни криков, ни стонов Кузьминичны. И никто толком не знал, что же помешало старухе выскочить из огня.

Вскоре Михея Григорьева арестовали и увезли в Порхов, а оттуда в Псков. Дознание тянулось с полгода, вину свою он яростно отрицал, благо мертвые обличать не способны, а судебно-медицинская экспертиза констатировала смерть Егорши от удушья.

Освободившись из-под ареста, Михей приехал в Стрелицы, в столицу возвращаться не захотел. С вдовой брата жил не таясь, обвенчался даже в церкви. Был расчетлив, хитер, оборотист, нисколько не уступая покойному Егорше, год от года прикапливал капитал, выбившись в почитаемые начальством персоны.

Каином его звали в народе за глаза, с опаской.

В ту же пору, сразу после тюрьмы, вздумал пристраститься к политике, хотя и не терпел из-за этого сколько-нибудь заметных убытков. Приезжали к нему в Стрелицы чисто одетые господа из Петербурга, шептались о чем-то, неделями гостили на хозяйских даровых харчах, прячась от любопытных взоров. Бывал у него, как утверждали, и Борис Викторович Савинков. Скрывался будто бы от полиции перед своим бегством за границу.

Псковская папка обо всем этом, естественно, умалчивала, поскольку заканчивалась невразумительным прокурорским вердиктом. Все эти сведения Александр Иванович собирал постепенно, накапливая документ за документом.

Выяснил, к примеру, что состоит Колчак, он же Каин, он же Михей Григорьев, при особе руководителя «Союза» как бы в личных осведомителях, старательно выслеживает разуверившихся членов организации, мечтающих вернуться на родину. Таинственную смерть полковника Мерцалова, найденного зарезанным на окраине Варшавы вскоре после съезда савинковцев, молва приписывала холопскому усердию Колчака. Упорно говорили, что полковник вроде бы разоткровенничался с Григорьевым о своем намерении идти в советское посольство с повинной и поплатился за это жизнью.

Штришок подбирался к штришку, факт к факту, рисуя вполне законченный портрет братоубийцы, полицейского филера, кровавого бандита. Неизвестно было, пригодятся ли когда-нибудь эти материалы, помогут ли судьям вынести справедливый приговор. Александр Иванович не думал об этом, продолжал работу с привычным упорством и методичностью. Врага нужно знать — это первейшее условие, нарушать которое никак нельзя, а раз так — значит, пригодятся его материалы, лишними не будут.

И вот судьба устраивала ему личное свидание с пойманным Колчаком. Поезд прибывал в Псков в половине седьмого. Рановато, конечно, для допроса, тем более разговор у них неизбежно затянется. Недурно бы чуточку отдохнуть с дороги, часик хотя бы, или полчасика. Только вряд ли что из этого получится. Слишком многого ждал он от допроса Колчака, чтобы позволить себе отдых. Нет, начинать придется сразу, несмотря на ранний час. Псковские товарищи его встретят, предложат ехать в гостиницу, а он скажет, что великолепно выспался в поезде и готов немедленно приступить к допросу.

Минут за пятнадцать до Пскова, когда за окнами мелькнули давно знакомые строения пригородной станции, в купе заглянул проводник.

— Товарищ комиссар, прибываем почти по расписанию. А вы никак и не заснули совсем?

— Успеем, дружище, — весело сказал v Александр Иванович. — Выспаться никогда не поздно…

Допрос Колчака

Наивное охотничье начало. — Мессинг рекомендует поторопиться. — «Счет» предъявлен сполна. — Колчак, он же Каин, он же Скобарь. — Пилюлю преподнесут через двое суток

(Следственная комната с зарешеченным окном. Конвоиры вводят арестованного.)

Следователь. Устраивайтесь, пожалуйста, удобнее. Вот сюда, на этот стул. Ногу можете вытянуть. Перевязка, как мне доложили, сделана хорошо и страшного ничего нет. Хирург, по крайней мере, спокоен за ваше здоровье. Итак, давайте знакомиться. Фамилия моя Ланге, я старший оперуполномоченный Петроградского ГПУ и прибыл, кстати, ради разговора с вами. При задержании вы назвали себя Никандром Самойловым, уроженцем Новгорода. Продолжаете настаивать на своей версии?

Григорьев (морщит лоб, непонимающе). Неграмотные мы, батюшка… Чевой-то не разберу…

Следователь. Ваша фамилия, имя и отчество? Сословие? Когда и где изволили родиться? Словом, как записывать в протокол?

Григорьев (облегченно). Вон чаво, а я-то никак не могу сообразить! Так ведь сказывал начальникам, записано все на бумагу. Никандр, стало быть, Самойлов, по отцу Иванов. Пятьдесят девять годков мне, на покрова сполнится шестьдесят… Сословия крестьянского либо мещанского, это как тебе понравится. Еще чаво надобно?

Следователь (с видимым удовлетворением). Прекрасно, Никандр Иванович, так все и запишем… А чавойкать, между прочим, не следует, напрасно себя затрудняете…

Григорьев. Чаво, милый? Не возьму никак в толк…

Следователь. Тут и брать нечего. Не затрудняйтесь, говорю, зряшные это хлопоты… С какой целью прибыли к пограничному кордону, в деревню Пустой Лог?

Григорьев. Охотники мы, батюшка… На медведя ходим, на волка…

Следователь (весело). С гранатами и маузером? Это становится занятным, Никандр Иванович! Не приходилось что-то слышать про такую охоту… Выходит, медведи ваши жительствуют возле Государственной границы?

Григорьев. Кто ж его знает, граница там либо чистое поле. Вывески нету… Схватили ночью, ремнями вяжут, а за что — не говорят…

Следователь (сочувственно). Ай-я-яй, какое безобразие! Чистейшей воды произвол! Схватили человека, к тому же раненого, смелого охотника на медведей! Ранение, кстати, получили на охоте?

Григорьев. Истинно так, на охоте. Вдвоем мы были, с суседом моим Тимохой… Стрельнул дурак неаккуратно, испужался и сбег, бросил меня одного пропадать…

Следователь (перестал улыбаться, испытующе смотрит на Григорьева). Ну вот что, Михей Григорьевич, пора и честь знать. Человек вы неглупый и, надеюсь, соображаете, что комедиями дело не кончится…

Григорьев. Какими такими комедиями? Истинно говорю, как перед господом богом…

Следователь. Пятеро из вашей банды нами арестованы. Чувствуете, что это означает? Пятеро! И показания дают с огромным усердием, не придуриваются… Таким образом, опознание вашей личности никакого труда не составит. Да вот вам и доказательство, если желаете! (Протягивает Григорьеву его фотографию.) Варшавская, обратите внимание, новейшая. Узнаете себя?

Григорьев (после долгой паузы). Ошибка это, товарищ Ланге, не знаю я ничего…

Следователь. И учтите, Михей Григорьевич, что запирательство обычно усугубляет вину. За вами и без того вполне достаточно грехов. Стоит ли навешивать на себя лишнее?

Григорьев. Товарищ Ланге, вы послушайте…

Следователь. Давайте условимся, Григорьев, чтобы не было между нами недоразумений. Товарищем вам я быть не могу и не желаю. Вы убийца, бандит, наемный слуга международного капитала, а я честно служу своему народу.

Григорьев (опустил голову). Извиняйте, если не так сказал. Только не убийца я и в бандитах не был.

Следователь. Хорошо, с этим у нас хватит времени разобраться. Давайте уточним формальности. Ваша фамилия, имя и отчество?

Григорьев (глухо). Сами знаете…

Следователь. Итак, вы Михей Григорьевич Григорьев из деревни Стрелицы Порховского уезда? Год рождения тысяча восемьсот шестьдесят третий? Так я говорю или не так?

Григорьев. Все правильно.

Следователь. Хорошо. Теперь скажите, где и когда перешли Государственную границу? Кто вам помогал? Сколько человек насчитывалось в банде?

Григорьев. Господи, да не было этого! Не было! В лесу жил, в землянке, от власти скрывался, конокрадством промышлял — это правда, это все было, а границу никакую не знаю…

Следователь. Ну и чудеса на белом свете! Выходит, по-вашему, гостиница «Брюль» расположена в лесу? А мне-то говорили, что на Запольной улице в городе Варшаве… Этак, чего доброго, вы и Бориса Викторовича не знаете?

Григорьев. Не слыхал про такого…

Следователь. А он вас, представьте, числит в своих приятелях. Михей Григорьевич, говорит, доподлинный представитель трудового крестьянства и украшение нашего «Народного союза защиты родины и свободы»…

Григорьев. Мало ли кому взбредет в голову…

Следователь. Ну, к Борису Викторовичу мы еще вернемся. Скажите, Михей Григорьевич, за что это вас прозвали Колчаком? С покойным адмиралом вы, надеюсь, не в родстве?

Григорьев. Затрудняюсь объяснить. В деревнях вообще любят давать прозвища…

Следователь. Решили, значит, отпираться напропалую? Дело хозяйское, вам виднее. Обязан, однако, предупредить: ничего хорошего это не даст. Отвечать так и так придется за все, что числится у нас за бандитом по прозвищу Колчак…

Григорьев (угрюмо). Насчитали небось много?

Следователь. Изрядно, Михей Григорьевич. И суд к тому же будет знать, что стоит перед ним враг неразоружившийся, упорствующий, а потому особой социальной опасности…

Григорьев (с внезапно прорвавшейся злобой). Все равно живым от вас не уйти! Расстреливайте! Хоть сейчас можете, смерти я не боюсь!

Следователь (миролюбиво). Зачем же куражиться, Михей Григорьевич? Тем более в вашем-то возрасте… А смерти вы, между прочим, боитесь. Бандиты, они ужасно храбрые, когда других убивают, а сами обычно расстаются с жизнью пакостно, не по-людски… Все равно, говорите, живым не уйти. Ну что ж, попробуем внести полную ясность и в этот вопрос. Лично я, будь моя воля, расстрелял бы вас без малейшего колебания. Как заклятого врага рабоче-крестьянской власти, как убийцу и предателя. Но решение суда предугадывать не возьмусь. Всякое бывает в судебной практике…

Григорьев (после паузы). Чего вы хотите?

Следователь. Правды, Михей Григорьевич! Одной лишь правды, и ничего больше. Нет, пожалуй, хотелось бы еще почувствовать ваше желание хоть как-то исправить вред, нанесенный вами народу…

Григорьев. Спрашивайте, гражданин Ланге.

Следователь. Вот это другой разговор. Прежде всего, сами должны понять, мы не имеем намерения упустить кого-либо из вашей банды. Следовательно, фамилии, клички, пароль, шифр, адреса конспиративных квартир и явок. Все абсолютно точно, без вранья. Это — во-первых. Далее — секретные документы, взятые вами в Демянске, деньги. У кого они, где спрятаны. Это — во-вторых. Для начала, полагаю, хватит…

Григорьев (неловко опустил раненую ногу, стонет). Не подвезло мне, гражданин Ланге. Подстрелили с самого начала, как куропатку…

Следователь (сурово). А учителю отрадненской школы, которого вы убили? Повезло, считаете? Парню было двадцать три года, жить бы да жить… Словом, давайте ближе к делу. Сколько человек перешло границу?

Григорьев. Шестнадцать.

Следователь. Прошу перечислить по фамилиям.

Григорьев (мнется). Всех вряд ли назову… Всех командир отряда знает, мое дело маленькое…

Следователь. Бросьте врать, Григорьев! Вас назначили командиром, нам это известно.

Григорьев. Видит бог, не меня, гражданин Ланге! Командиром был у нас полковник один…

Следователь. Фамилия полковника?

Григорьев. Это мне неизвестно. Звали его Артемием Петровичем…

Следователь. Не полковник ли Мерцалов случайно?

Григорьев (остолбенело, после паузы). Нет, не он.

Следователь. Правильно! Как же я мог запамятовать? Ведь полковника Мерцалова зарезали в Варшаве. За что его так? Не приходилось слышать?

Григорьев (спокойнее). Разное люди болтали. Скорей всего, драка получилась, по пьянке…

Следователь. Вот оно что, стало быть, по пьянке. А не за то, что собрался идти в советское посольство?

Григорьев. Не слышно было об этом…

Следователь. Эх, Григорьев, Григорьев! Ничего-то вы не слышали, ничего не знаете… Придется, видно, освежать вашу память, другого выхода не вижу… Ну ладно, сейчас мы устроим небольшой перерыв. (Нажимает кнопку звонка. Входит конвойный.) Придвигайтесь поближе к столу, пишите…

Григорьев. Что писать-то?

Следователь. Сами знаете что, не маленький. Все по порядку описывайте. И про документы непременно. Где мобпланы, где копии приказов Реввоенсовета?

Григорьев. Откуда же мне знать об этом? Документы с командира спрашивайте, с Артемия Петровича.

Следователь. А командир где? В общем, советую особенно не ломаться, Михей Григорьевич. Вы не в том положении, когда можно заставлять себя упрашивать. Вот бумага, вот перо, садитесь и пишите все без дураков…

(Допрос прерван в девять часов утра.)

Александр Иванович. Дежурная, соедините меня с ноль шесть! Благодарю. Это товарищ ноль шесть? Докладывает Печатник!

Мессинг. Здравствуй, дорогой! Ну, что там у тебя?

Александр Иванович. Все правильно, ошибки никакой нет. Встретились, тихо беседуем. В общем, принюхиваемся друг к другу, как положено для начала…

Мессинг. Впечатление какое?

Александр Иванович. Трудно пока сказать, но думаю, все будет в порядке. Осторожен, конечно, неглуп. Прикинулся сперва дурачком, изображал из себя охотника…

Мессинг. Кого? Не понял, повтори, пожалуйста!

Александр Иванович. Охотника на медведей и волков… Заблудился, дескать, случайно был ранен товарищем и тому подобное…

Мессинг. Вот сукин сын! Ну, а ты что? По биографическим моментам спрашивал?

Александр Иванович. Нет еще, не успел. Кое-что, правда, дал почувствовать. Мерцалова проглотил с трудом, едва не подавился со страху. Сидит сейчас, пишет… Все новое вам сообщат без промедлений.

Мессинг. Ты особенно с ним не затягивай. Чует мое сердце, готовят они нам пилюлю… Будь здоров, желаю успеха!

Александр Иванович. Вас понял, до свидания.

(Допрос возобновляется в девять часов сорок минут.)

Следователь. Много ли успели написать, Михей Григорьевич? (Берет исписанный Григорьевым лист, внимательно читает.) Да, негусто, негусто у вас… Границу перешло шестнадцать человек, а здесь всего пять фамилий.

Григорьев. Кого лично знаю, того и вписал…

Следователь. А документы? У кого они сейчас? У кого деньги, украденные в Демянске?

Григорьев. Не знаю. Должно быть, все у Артемия Петровича…

Следователь. Когда вы с ним расстались, с этим Артемием Петровичем?

Григорьев. Меня приказано было отправить обратно. Поскольку стал бесполезен и вообще лишняя обуза для отряда. Артемий Петрович лично распорядились в прошлую субботу…

Следователь. Выходит, вы и в налете на Демянск не принимали участия?

Григорьев. Какие налеты… С раненой-то ногой?

Следователь. Вы знаете, Михей Григорьевич, ложь часто бьет по ее автору. Причем с беспощадной силой. Ведь мы располагаем свидетельскими показаниями участников вашей же банды. Например, о том, кто пытал старого часовщика в Демянске, кто его допрашивал.

(Григорьев молчит.)

Следователь. Я вас честно предупреждал, что врать не стоит. Кстати, при обыске не был обнаружен кожаный мешочек с золотом. Куда вы его спрятали?

Григорьев. Не было у меня золота.

Следователь. Значит, опять врете?

Григорьев. Правду говорю, истинную правду.

Следователь. Дело хозяйское, можете продолжать в том же духе. План ваш в общем-то примитивный и совершенно несостоятельный. Дескать, я всего лишь рядовой участник банды, к тому же ранен, в особо опасных преступлениях участия не принимал… Короче говоря, спрос с меня маленький. Так, что ли, Михей Григорьевич?

Григорьев. Хотите — верьте, хотите — нет…

Следователь. А примитивный он по той причине, что всех нас считаете за глупцов. Сбежал, мол, Михей Григорьев три года назад к Булак-Балаховичу — и концы в воду. Но вы заблуждаетесь, Колчак!

Григорьев. Какие за мной концы? Нет за мной ничего!

Следователь. Есть, есть, Григорьев! Все помним, память у нас хорошая. Мятеж, к примеру, в Городовицкой и Верхнешелонской волостях…

Григорьев. То народ восстал против большевиков. С народа и спрашивайте…

Следователь (с подчеркнутым спокойствием). Народ, говорите? А кто же, в таком случае, объявлял «Директорию Порховского уезда», за что и прозван Колчаком? Народ? А кто зверски замучил семерых питерских рабочих из продотряда, коммунистов Выборгской стороны? Кто глаза им выкалывал и в животы напихивал зерно?

Григорьев. Самосуд был, известное дело… Всеобщее возмущение крестьянской массы…

Следователь. Нет, Григорьев, не выйдет это у вас! За спины других спрятаться нельзя, и крови с рук не отмоешь.

Григорьев. Не убивал я никого.

Следователь. Лжете, именно вы и убивали! (Достает из папки какую-то бумагу.) Вот, между прочим, акт от четвертого июня тысяча девятьсот девятнадцатого года, составленный комитетом бедноты деревни Петровка Городовицкой волости. Той самой Петровки, где погибли наши товарищи. Прошу познакомиться.

Григорьев (в смятении отталкивает от себя бумагу). Вранье все. Никого не убивал.

Следователь. Читайте, читайте, там сказано, что вы делали! Ах, не желаете? (Берет бумагу, читает.) «…Вышеуказанный Михей Григорьев, кулак и мироед из деревни Стрелицы, схватив штык от винтовки, выколол оба глаза комиссару отряда за то только, что комиссар крикнул, что взойдет опять заря Советской власти. Вышеуказанный Михей Григорьев выкалывал глаза и кричал, что тебе, мол, жидовское отродье, не видывать ясного солнышка…» Читать дальше?

Григорьев. Хватит… Я все объясню…

Следователь. Тошно, значит, слушать?

Григорьев. С восстанием была история, впутался сдуру… Многие тогда колобродили, не я один. Только зачем же лишнее приписывать? Про выкалывание глаз и прочее. Не было этого, не в моей это натуре…

Следователь (насмешливо). Вот оно что, а я, представьте, не догадался! Кроткий, стало быть, имеете характер? Как у ангелочка с крылышками?

Григорьев. Не надсмехайтесь, гражданин Ланге. Воля ваша, можете мне не верить, но рук на человека поднять не могу.

Следователь (тихо, почти шепотом). А на брата если?

Григорьев (растерялся). На брата?

Следователь. Да, да, на старшего своего братца Егора Григорьевича Григорьева, которого вы соизволили повесить, инсценировав самоубийство. Неужто забыли?

Григорьев (после паузы). Сам он. Сам… (Начинает всхлипывать, почти в истерике.) Сам себя порешил Егорша…

Следователь. Странно и непонятно… С чего бы вдруг Егорше вешаться? Приехал младший брат в гости, праздник в избе, водку все пьют, пляшут, а он ни с того ни с сего в петлю…

Григорьев. Помутнение разума нашло.

Следователь. И старуха соседка сожгла себя в помутнении разума? Не многовато ли совпадений, Михей Григорьевич?

Григорьев (кричит). Но меня оправдали! Разве вам неизвестно об этом? По суду оправдали!

Следователь. Потише, пожалуйста, глухих здесь нет. Не оправдали вас, а выпустили за недостатком улик, хотя улик этих было вполне достаточно. Чем-то вы приглянулись начальству. Послушайте, Григорьев, а в царской охранке вы не служили?

Григорьев (в страхе). Нет, нет! Что вы!

Следователь. И про это, значит, успели забыть? Агентурную-то хоть кличку помните?

(Григорьев молчит.)

Следователь. Забыли? Ничего не попишешь, надо опять напоминать. (Достает из стола документ.) Вот ваша карточка. Не копия, между прочим, подлинная. Вот и фотографии. Все честь по чести — в профиль и в фас. Узнаете себя? Молоденький еще, симпатичный… Что ж тут написано? (Читает.) Итак, кличка ваша Скобарь, отделение агентурное, завербованы были бароном Остен-Сакеном, служили старшим дворником в Петербурге, на Малой Дворянской, в доме госпожи Садыриной. Все ли правильно записано, Михей Григорьевич? Могли ведь напутать.

(Григорьев молчит.)

Следователь. А получали как? Помесячно или за отдельные услуги? Рубликов, наверно, по десяти?

(Григорьев упорно молчит.)

Следователь. Язык отнялся? Понимаю, Михей Григорьевич, это иногда случается. Вот только сочувствовать нет охоты… Так сколько же кличек было у вас? Не много ли для одного человека? Начали со Скобаря, затем стали Колчаком, почти адмиралом в волостном масштабе. Кроме того, деревенские окрестили вас Каином. Весьма метко, согласно библейскому сюжету. Кого Каин убил? Кажется, брата своего Авеля…

Григорьев (тяжко вздыхает). Жизнь меня закрутила, окаянная… Как смолоду началось, так все и крутила до конца…

Следователь. Что верно, то верно: покрутило вас сверх всякой меры. И заметьте, Михей Григорьевич, всегда в одном направлении. От мелкого услужения в охранке до убийства родного брата и открытого бандитизма… Скажите, Григорьев, а Борису Викторовичу известно о вашем сотрудничестве с царской охранкой?

Григорьев. Ну, это лишнее.

Следователь. Так я и думал. Интересовался, знаете ли, вашей персоной, еще до знакомства нашего, просматривал разные документики. Вот ведь до чего занятно получается: единственный крестьянин в организации у господина Савинкова, да и тот на поверку оказался платным полицейским осведомителем! Борису Викторовичу такое совпадение вряд ли понравится… Впрочем, и сам он, как видно, не совсем безгрешен по части сотрудничества с охранкой. Как, согласны со мной, Михей Григорьевич?

Григорьев. Вот уж чего не знаю, того не знаю. Вам лучше знать, гражданин Ланге. Серьезно работаете, обстоятельно. Недаром вас Борис Викторович хвалит, можете гордиться.

Следователь. Вот как! Неужто хвалит?

Григорьев. Самому доводилось слышать. Начнет отчитывать братца своего, Виктора Викторовича, и непременно Чекой попрекнет. Учись, мол, у них, сукин сын, они даром хлеб не едят.

Следователь (усмехается). Пожалуй, он недалек от истины. Однако мы с вами отвлеклись, Михей Григорьевич. Давайте-ка займемся делом. Надеюсь, теперь будете давать правдивые показания?

Григорьев. Показания дать можно, отчего же не дать. (Мнется.) Вот только…

Следователь (резко). Гарантию желаете иметь?

Григорьев. К стенке становиться никому не хочется…

Следователь. Вынужден повторить еще раз: отвечать вам придется сполна, и никуда от этого не уйти! Суд примет во внимание смягчающие вину обстоятельства, если они будут. Это его законное право, а я вам судьей быть не могу.

Григорьев. От вас многое зависит.

Следователь. Не нужно торговаться, Григорьев. Лишняя и бесполезная трата времени. К тому же, должен строго предупредить: разоружаться надо до конца, безоговорочно. Мы, например, осведомлены, что бандитские ваши художества должны служить отвлекающим маневром. Какова основная задача? Что конкретно намечено в Петрограде? Когда, где, имена исполнителей? В общем, выкладывайте все начистоту. Другого выхода у вас нет…

Григорьев. Да уж это так… Достукался, сам вижу…

Следователь. Будете говорить?

Григорьев. Записывайте, гражданин Ланге. Пропадать будем с музыкой и не в одиночку…

(Допрос, с перерывом на обед, длился до шести часов вечера.)

Александр Иванович. Дежурная, срочно соедините меня с ноль шесть! Где? В Смольном? Все равно разыскать необходимо побыстрей… Да, да, совершенно не терпящее отлагательства! Позвони в приемную секретаря, попроси вызвать с бюро! Хорошо, я жду у аппарата…

Мессинг. Слушаю. Это ты, Печатник? Что там стряслось сверхсрочное?

Александр Иванович. Прервал беседу, так складываются обстоятельства. Через полчаса поезд на Питер, прошу разрешения выехать. Остальное доделают местные товарищи…

Мессинг. А в чем, собственно, дело? Питерский вариант?

Александр Иванович. Угадали, питерский. И, что плохо, времени остается в обрез…

Мессинг. С Беглым Муженьком что-нибудь?

Александр Иванович. Нет, совсем другое. Пока я в дороге, вам передадут коротенькую справочку… Сейчас ее готовят, скоро получите…

Мессинг. Пилюля горькая?

Александр Иванович. Неособенно, если принять срочные меры. Комбинация явно авантюрного типа, лезть должны к военным товарищам…

Мессинг. Времени действительно мало?

Александр Иванович. Начинают в воскресенье. Выходит, всего двое суток…

Мессинг. Давай выезжай. И скажи товарищам, чтобы быстрей передавали твою справку…

Двое суток

История Беглого Муженька. — Бессилен даже Илья Романович. — Промах на Надеждинской улице. — Тайна петроградской «пилюли». — Разговор с комкором Блюхером. — Характеристики сплошь положительные. — Гость пришел в срок

Прежде чем рассказывать о причинах срочного возвращения Александра Ивановича в Петроград, следует хотя бы кратко познакомиться с одной неприятной историей, доставившей ему немало огорчений.

Работа чекиста похожа на отгадывание загадок. Жизнь подбрасывает их довольно щедро, эти бесчисленные загадки, требуя быстрых и по возможности безошибочных ответов. Иногда они совсем простенькие и ответ лежит как бы на поверхности — нагнись и подыми. Гораздо чаще встречаются сложные, требующие настойчивого, кропотливого труда. Бывает же и так, что бесхитростная вроде загадка неожиданно становится почти головоломкой.

— Не исключай, пожалуйста, Беглого Муженька, — посоветовал Мессинг, когда они обсуждали предстоящий допрос Колчака. — Вполне возможен этот вариант. Тем более что не обязательно они должны знать про нашу ошибку…

Александр Иванович смолчал тогда, подивившись деликатности Станислава Адамовича. Нашу ошибку! Сам-то он всю эту дрянную историю с упущенным резидентом считал персональным своим промахом. Никто его, правда, не обвинял, но легче от этого не становилось. Промазать так непростительно, так бездарно! Почти в руках была крупная птица из вражеского лагеря, бери ее, не дай уйти — и вдруг срабатывает дурацкая первобытная хитрость, рассчитанная на явных простаков.

Беглым Муженьком в Петроградском ГПУ не сговариваясь называли Михаила Яковлевича Росселевича, бывшего капитана царского Генштаба и начальника разведслужбы «Народного союза защиты родины и свободы».

В коллекции Александра Ивановича капитан этот был, разумеется, учтен — слишком заметная фигура. Известно было, когда кончал Академию Генштаба, где и в каких должностях служил до революции, кем персонально завербован в савинковскую организацию. Имелись и кое-какие сведения о привычках. Отмечалось, к примеру, что абсолютный трезвенник, славится усидчивостью и немногословием, а свободное время почти целиком посвящает верховой езде, испытывая какое-то непонятное отвращение к автомобилям.

Скудные были сведения, ничего толком не объясняющие, и эта их заурядность внушала Александру Ивановичу беспокойство. «Неужто в логове Савинкова, в этом редкостном сборище отъявленных негодяев, могут пребывать вполне нормальные человеческие особи? — спрашивал он себя. — Не братоубийцы, не залитые кровью палачи и душегубы? Да еще в столь доверительной роли, какая отводится обычно начальнику разведслужбы?»

Тревожный сигнал из Москвы еще более усилил беспокойство. В оперсводке, подписанной заместителем начальника контрразведывательного отдела ГПУ Сергеем Васильевичем Пузицким, сообщалось о задержании савинковского лазутчика Нагель-Неймана. На допросе этот лазутчик признался, что должен был встретиться в Петрограде с капитаном Росселевичем, а также — и это вовсе не лезло ни в какие ворота — с Ильей Романовичем Кюрцем, известным международным шпионом по кличке Китаец.

Поздней осенью 1919 года, когда Петроградская чека разгромила крупный белогвардейский заговор в Петрограде, Александра Ивановича еще не было на берегах Невы. Не знал он, естественно, ни Поля Дюкса, ни Китайца, ни таинственную Мисс, готовивших операцию «Белый меч», которая должна была сокрушить оборону города изнутри. И вполне возможно, взялся бы за розыск неведомого ему Китайца, если бы не своевременная подсказка Петра Каруся.

— Найти этого стервеца дело несложное, — сказал Петр Адамович, познакомившись с оперсводкой. — Всего и труда, что позвонить по телефону.

— Куда позвонить?

— В тюрьме он сидит, в «Крестах». Срок свой отбывает.

— А за что?

— Это длинная история, — засмеялся Карусь. — Возьми, если интересуешься, архивную справку о заговоре Поля Дюкса…

Вскоре Китайца привезли в ГПУ. Изрядно полинявший за три года тюремного заключения, выглядел он обеспокоенным. Настороженно топорщились усы-пики, в бегающих глазках застыла тревога. Чего еще хотят от него чекисты? Уж не докопались ли до каких-нибудь давних грешков, которых не раскрыло следствие?

— Беспокоиться вам не нужно, страшного ничего нет, — сказал Карусь своему старому знакомцу. — Просто мы хотели бы знать, когда и при каких обстоятельствах встречались вы с капитаном Росселевичем? Знакома вам эта фамилия?

Китаец облегченно вздохнул, задумался. Память его хранила сотни фамилий и конспиративных кличек, как и положено тренированной памяти профессионального шпиона. С кем только не встречался он за долгие годы сотрудничества в русской и немецкой, в английской и французской разведках! И вот теперь ничего не мог припомнить, хотя очень хотел быть полезным, рассчитывая на соответствующие льготы в тюрьме.

— Увы, с господином Росселевичем я не знаком, — сказал Китаец.

— A y него, представьте, запланировано свидание с вами в Петрограде… Как это объяснить?

— Вероятно, он тоже собирается угодить в «Кресты», — без улыбки ответил Китаец.

Но до водворения в «Кресты» начальника савинковской разведслужбы было еще далеко. Удалось, правда, установить, что в Петрограде под чужой фамилией проживает его супруга Людмила Евграфовна. Молодая еще дамочка, единственная дочь осужденного за контрреволюционную деятельность крупного царского генерала. Ни в чем предосудительном не замечена, ведет себя скромно, к служебным обязанностям в торфяном тресте относится с похвальным усердием.

Чуть позже последовало новое открытие. Стало известно, что Людмила Евграфовна поддерживает нелегальную переписку со своим мужем. Дважды в месяц, как выяснилось, у нее свидания с приезжающим из Москвы дипкурьером польской миссии. Всякий раз на улице, мимолетно и вроде бы случайно. И всякий раз с незаметным обменом письмами.

Проще бы простого использовать одну из этих встреч. Схватить на улице, что называется, с поличным, выяснить характер переписки, а заодно и польских дипломатов призвать к порядку.

Только не все простое бывает самым правильным. Поразмыслив, Александр Иванович решил действовать осторожнее. Вскоре Людмиле Евграфовне понадобилось выехать в служебную командировку, причем чрезвычайно срочную.

В тот же вечер Александр Иванович получил возможность не торопясь познакомиться с интересующими его письмами.

Странные это были письма. Наскоро прочитав всю пачку, Александр Иванович принялся перечитывать каждое письмо. Рассматривал их с лупой, крутил и так и этак, пытаясь обнаружить какие-то признаки скрытого смысла и, все больше удивляясь, не обнаружил решительно ничего. Не помог ему и опытный криминалист, умевший докапываться до самой искусной тайнописи.

Письма были любовными. Если бы не знать их автора и нынешнее его ремесло, можно было подумать, что шлет их из Варшавы смертельно истосковавшийся и усталый мужчина. Настойчиво пишет о затянувшейся долголетней разлуке с любимой женщиной, о немеркнущих своих чувствах, о надеждах на лучшее будущее, без устали повторяет в каждом письме, что жаждет мира, тишины, скромного домашнего счастья. Но в том-то и была загвоздка, что Александр Иванович слишком хорошо знал, какого рода деятельностью занят начальник разведслужбы у Бориса Савинкова. Да и сам способ переписки при содействии дипломатических курьеров не внушал доверия.

Естественно, что жизнь тихой конторщицы торфяного треста интересовала теперь чекистов во всех подробностях, хотя не было в ней, в этой обыденной жизни одинокой женщины, ничего подозрительного. В половине девятого спешит к себе в трест, в пять возвращается домой. Ни встреч сомнительных, ни тайных свиданий. Дипкурьер и тот не появился в обычный срок.

Еще острее стал этот интерес, когда в ГПУ поступила достоверная информация о предполагаемом в ближайшее время визите в Петроград самого начальника савинковской разведслужбы. Сигнал из Москвы, таким образом, подтверждался.

Информация, к сожалению, была скудной. Не сообщалось ни сроков переброски через границу, ни маршрута. Вдобавок из другого источника почти одновременно поступили данные иного свойства. Согласно этим данным, капитан Росселевич будто бы разочарован в Савинкове, тяготится своими обязанностями в штабе и не прочь бы плюнуть на все, вернувшись на родину с повинной.

Происходило все это в начале июня. Хлестали беспрерывные дожди, спешно формировалась оперативная группа чекистов для скорейшей ликвидации банды Леньки Пантелеева. О вооруженных выступлениях савинковцев еще не было слышно.

Получив согласие Мессинга, Александр Иванович усилил присмотр за конторщицей торфяного треста. Расчет его был прост и, казалось, безошибочен: появившись в Петрограде, все равно в каком качестве, зарубежный гость непременно попытается связаться со своей супругой.

Ободряющим подтверждением этого плана послужила и перехваченная чекистами почтовая открыточка из Пскова. Некто с крайне неразборчивым почерком уведомлял Людмилу Евграфовну, что в пятницу 10 июня ей надлежит весь день быть дома, поскольку должны привезти обещанные продукты. Открыточку, конечно, вручили адресату.

В пятницу, как и следовало ожидать, Людмила Евграфовна в торфяной трест не пошла, сообщив по телефону о своем «недомогании». Спустя пять минут к ней на квартиру явились оперативные работники. Предъявили растерявшейся хозяйке ордер, заняли удобные позиции, позволявшие наблюдать за всеми входящими в подъезд дома. С этой минуты никто не смог бы выйти из квартиры Людмилы Евграфовны, пока не будет захвачен зарубежный визитер.

Операция была подготовлена достаточно надежно. Так, во всяком случае, думалось Александру Ивановичу.

Специальные люди присматривали за сквером напротив дома, откуда открывался удобный обзор.

И все же гость из Варшавы не попал в расставленную для него ловушку.

Около полудня в квартире Людмилы Евграфовны раздался робкий звонок с черного хода. Механизм засады мгновенно сработал, дверь распахнулась, пришедшего задержали.

Увы, это был не Росселевич. Перед чекистами, переминаясь с ноги на ногу, испуганно топтался оборванец-беспризорник, спрашивал хозяйку квартиры. Пока с ним разбирались, пока выясняли, кто прислал его с угла Невского и Надеждинской, приказав вручить Людмиле Евграфовне сумку с продуктами, время было упущено. Именно на это и рассчитывал сверхосторожный визитер: долгое отсутствие беспризорника послужило ему сигналом опасности.

На розыск Беглого Муженька немедленно выехали бригады оперативных работников. Перекрыты были все вокзалы, конечные остановки трамваев, гостиницы, пивные заведения, ночлежки. Резидент Савинкова бесследно исчез.

Такова была эта злополучная история с упущенным вражеским агентом.

— Похоже, что не мог он скрыться из Петрограда, — сказал Мессинг на разборе неудачной операции. — Спрятался, должно быть, в запасную нору, будет дожидаться удобного случая…

Александр Иванович придерживался того же мнения, хотя где-то в глубине души допускал и другой исход. Было в этом Росселевиче что-то непонятное, упорно не поддающееся обычным представлениям о людях из савинковского гнезда. Взять его письма, к примеру, тоскливые, наполненные неподдельным человеческим чувством. Но, с другой стороны, надо было считаться с реальными фактами. Обманул их Беглый Муженек с находчивостью опытного разведчика.

Так или иначе, а, отправляясь в Псков, Александр Иванович надеялся разрешить загадку исчезнувшего резидента. Основное, казалось ему, докопаться до нелегального адреса Беглого Муженька. Петроградские его связи, явки, пароли — вот что требовалось выяснить в первую очередь.

Колчак, как и следовало ожидать, сообщил немало любопытных вещей. Загнанный в угол, каялся он с лихорадочной торопливостью, суетливо перескакивал с одного на другое, не всегда отличая существенное от явно второстепенных подробностей, и Александру Ивановичу стоило немалых усилий направлять разговор в интересующее его русло.

Капитана Росселевича Колчак помянул мимоходом, да и то с явной завистью, как вспоминают ловких проныр, умеющих вовремя выйти из опасной игры. Кстати, капитан этот в самовольной отлучке, от руководства разведслужбой отстранен.

— В отлучке? — переспросил Александр Иванович.

— Ну в бегах, велика ли разница! — объяснил Колчак. — Официально об этом стараются не говорить, идет, наверно, проверочка, а слушок был, что утек капитан в Совдепию.

— Это зачем же?

— Вам видней, гражданин Ланге! — насупился Колчак, заподозрив, что следователь его разыгрывает. — Собрался, наверно, зарабатывать прощение у Советской власти.

Еще неожиданнее было показание Колчака насчет петроградской «пилюли», задуманной в штабе Савинкова.

В Петрограде, в штабе стрелкового корпуса, имеется якобы видный красный командир, облеченный доверием начальства. Награжден за гражданскую войну почетным оружием, испытанный партиец, убежденный большевик. Вот к нему-то, к этому командиру, и должен прибыть из Варшавы савинковский резидент.

Фамилию резидента, как и фамилию командира, Колчак, к сожалению, не знал. В обиходе зовут этого типа Афоней. Скорей всего, кличка такая у него. Роста Афоня среднего, коренаст, смугловат, на вид лет двадцати пяти, не старше. Зарекомендовал себя в савинковской контрразведке, как очень пронырливый малый. В Петроград, по-видимому, посылается с рядом заданий и уж, конечно, с явками, с адресами.

Суть самой «пилюли» была похожа на аферу. Оба они, и резидент, и красный командир, если верить Колчаку, родные братья, к тому же близнецы, не отличимые друг от друга, как два медных пятака. Сколь удобно такое сходство для всяческих комбинаций, догадаться было не трудно.

Сказать по совести, Александр Иванович не очень-то поверил Колчаку. По крайней мере, вначале. Внимательно слушал, задавал вопросы, а поверить не мог. Слишком уж легкомысленной выглядела вся эта затея, чтобы быть правдой. Водевильчик какой-то любительский, а не серьезная комбинация. Родные братья, близнецы, один красный командир с заслугами перед революцией, другой — бандюга из савинковской шайки. Черт знает чего наворочено!

Расспрашивал Александр Иванович подробно, с привычной своей въедливостью, сопоставлял факты, старался найти в показаниях Колчака противоречия и несуразности, а в душе тем временем росла тревога.

Вспомнилась почему-то подленькая присяга, которую подписывают, вступая в организацию Савинкова. Как это у них рекомендовано действовать против Советской власти? «Где можно — открыто, с ружьями в руках, где нельзя — тайно, хитростью и лукавством». А с какой стати, собственно, заранее сомневаться? У Колчака в его положении нет резона для вранья, он усердно спасает свою шкуру, сообщая обо всем, что знал, что слышал. Не тот ли это случай, когда пущена в ход лукавая хитрость? И он сам окажется в помощниках врага, поддавшись недоверию?

Сомнения были разрешены срочным отъездом из Пскова. И правильно он поступил, свернув допрос Колчака. Подробности, в конце концов, разузнают и другие, дело это терпящее, а тут подпирает срок. Всего двое суток оставалось до начала действия «пилюли». На все про все, как говорится. Ровно двое суток.

Шестнадцатого июля, в воскресенье, как утверждал Колчак, к красному командиру должен пожаловать его братец. Почему выбрано именно воскресенье, Колчак не знал. Может быть, потому, что выходной день, легче сговориться в домашней обстановке.

Впрочем, насчет сговора не стоило, пожалуй, загадывать наперед. Вполне вероятно, что командир этот, если он в самом деле существует, и ведать не ведает о запланированном в Варшаве посещении своего родственника. Или ждет его, но в другом качестве, отнюдь не как вражеского лазутчика. Всякое бывает в жизни, и нет ничего хуже, чем решать за людей, угадывая их возможные намерения и поступки.

Ранним утром, как и надеялся Александр Иванович, его ждал у Варшавского вокзала автомобиль Мессинга.

— Да, друг ситный, подкинул ты задачку! — озабоченно хмурился Станислав Адамович. — Ищите, мол, братцы, ветра в поле…

— Неужто никого нет подходящего?

— Есть-то есть, да не соответствуют твоим кондициям… И вообще, ерунда сплошная получается, нечто вроде открытого конкурса на роль подозреваемого…

Мессинг нисколько не преувеличивал. Задача чекистов действительно была чрезвычайно сложной. В штабе стрелкового корпуса и в многочисленных штабных частях, разбросанных по всему городу, работало около трехсот красных командиров. Почти три четверти из них были коммунистами и комсомольцами, почти все, за исключением немногих новичков с командирских курсов, принимали участие в гражданской войне, имели награды и боевые отличия, заслуженно пользовались доверием командования. Вот и попробуй обнаружить среди сотен людей интересующую тебя личность, если не известны ни фамилия, ни воинская должность, ни маломальские приметы, а времени в обрез!

— Мы тут отобрали кое-кого из товарищей, — сказал Мессинг, чуть заметно сделав ударение на последнем слове. — Вот список, забирай проверку в свои руки. Отбор был, сам понимаешь, сугубо бюрократический, формальный. Ты это, пожалуйста, учти и будь поаккуратнее. Между прочим, насчет брата-близнеца никто в анкетах не упоминает… Находят, по-видимому, сие обстоятельство никому не интересным…

Станислав Адамович мог бы, вероятно, и не напоминать про аккуратность. Еще в поезде, обдумывая доставшуюся ему задачу, почувствовал Александр Иванович, насколько она щекотлива и деликатна. Бывает ли, в сущности, что-нибудь отвратительнее необоснованной подозрительности? Товарищи командиры заняты делами по горло, такие же, кстати, коммунисты, как и ты, герои недавних сражений, честные работяги, а тебе надо сидеть и вчитываться в бумажки отдела кадров. И невольно, сам того не желая, ты можешь взять под сомнение многих. Веселенькое занятьице, черт бы его побрал!

— Не хотелось бы впутывать Блюхера, да, видно, придется, — хмуро сказал Мессинг. — Учти, что корпус он принял совсем недавно. Ты ведь с ним знаком?

— Знаком, еще по Сибири. Василию Константиновичу придется все выкладывать начистоту, с ним намеками не обойтись…

— Вот то-то и оно, друг ситный. Раззвоним мы с тобой прежде времени, а потом окажемся в дураках. Ну ладно, действуй в зависимости от обстановки. Если понадобится, выкладывай все как есть. Без командира корпуса вряд ли обойдешься…

Легендарный главком Дальневосточной республики и первый кавалер ордена Красного Знамени сразу узнал Александра Ивановича, напоминаний не потребовалось.

— Послушай, старче, а ты ведь из сибирских чалдонов? — рассмеялся Блюхер, стремительно поднявшись навстречу Александру Ивановичу. — В Иркутске работал? У Петровича в отряде был? Постой, постой, имечко еще было у тебя какое-то заграничное.

— Бернгард, — напомнил Александр Иванович, удивляясь цепкой памяти комкора. — Бернгард Кроон, американец. Согласно документам, с которыми вернулся из Аляски…

— Правильно! Тебя еще поддразнивали партизаны, помнишь? Товарищ миллионер, одолжи фунтик золотишка… А ныне, стало быть, в разведку подался? Это хорошо, это стоящее занятие. К нам с чем пожаловал?

Стараясь быть предельно кратким, Александр Иванович рассказал обо всем. По делу он пожаловал, к несчастью, и по делу весьма щекотливому. Вдобавок, как часто бывает, дело это до крайности срочное. Хочешь не хочешь, а придется пошуровать среди личного состава корпуса. Иначе инициатива может перейти к врагу.

Блюхер слушал молча. Поднялся из-за рабочего стола, плотный, ладно скроенный крепыш, подошел к окну, долго смотрел на темную горбину Дворцового моста, совсем еще малолюдную в этот утренний час.

— Не верю я, дорогой товарищ Бернгард! — произнес он после долгой паузы, круто повернувшись к Александру Ивановичу. — Сознаю, конечно, что плоховато изучил наш комсостав, и важность этого сигнала прекрасно понимаю, а вот не верится. Знал бы ты, дружище, какой народ собран у нас в штабе, как относятся к службе! Орлы!

— Ничего не поделаешь, Василий Константинович. Береженого, говорят, бог бережет…

— А я и не спорю, давайте проверять. Без шума, конечно. Не возражаешь, если подключим к этому делу военкома? Он у нас, можно сказать, корпусной старожил, второй год трубит…

Комиссар корпуса, в отличие от Блюхера, не стал ни удивляться, ни выражать сомнений.

— Почему бы и нет? — сказал комиссар, выслушав командира корпуса. — Запросто могут решиться на провокацию. Ты ведь этого Савинкова не знаешь, а мне с ним случалось сталкиваться. Прохвост чистейшей воды, пробы негде ставить…

— Где же ты с ним сталкивался?

— Да здесь, в Питере, в семнадцатом году. Скользкий, доложу тебе, субъект, порядочностью и прочими подобными свойствами отнюдь не обременен. К слову сказать, еще и литератор. Из той собачьей породы борзописцев, что родного отца не пощадят ради красного словца… Ты соберись как-нибудь, почитай его роман про девятьсот пятый год… Забыл вот название…

— «То, чего не было», — подсказал Александр Иванович.

— Вот-вот, «То, чего не было»! И накручено, представь, с лютой злобой вероотступника. Ничего, дескать, не было, если разобраться. Никаких революций, никаких контрреволюций, одни интеллигентские кабинетные выдумки…

— Как же так? — не поверил Блюхер.

— А вот так, дорогой товарищ комкор. Ни гнева народного, ни героизма баррикадных боев — ничего, в сущности, не было. Все, мол, придумано оторванными от жизни партийными бонзами. И, главное, все оказалось совершенно напрасным…

— Ну и заврался же сей литератор!

— А я о чем толкую?

Александр Иванович слушал этот разговор с тем странным чувством, какое испытываешь, нечаянно прикоснувшись к испытанной тобой давней обиде.

По-английски роман Савинкова назывался «Крушение надежд». Пестренькая такая книжечка с мрачными силуэтами виселиц на обложке. Неизвестно, кто удосужился привезти ее в позабытый богом и людьми далекий Сиэтл, на Аляску.

Потому ли, что неважно знал он в ту пору английский, или потому, что слишком свежи еще были личные переживания, но роман чем-то даже понравился. Вернее, не понравился, не то это слово. Просто напомнил о пережитом, о милой сердцу России. Друзья, правда, засыпали его недоуменными вопросами. «Послушай, Бернгард, — спрашивали они, прочитав книжечку. — Разве ваша партия состояла из одних дворян и состоятельных людей? А где же были рабочие?» Он тогда отшучивался, уходил от подобных объяснений. Слишком долго и затруднительно было рассказывать, что в книжке говорится о другой партии, совсем не о большевиках, что из романов вообще не узнаешь про революцию, надо это самому испробовать, как довелось ему испытать, чудом ускользнув от пенькового столыпинского воротника.

Золотая лихорадка успела к тому времени отшуметь сказочными своими находками, а старательское счастье отнюдь их не баловало, и, досыта намучившись за день, они засыпали в обледеневших своих хижинах на берегу Юкона, словно убитые.

Года через два, спасаясь от слишком назойливого внимания полицейских шпиков, он нанялся матросом на парусно-моторную шхуну, ходившую к российским берегам. Рейсы были с контрабандой, хотя для приличия назывались научно-исследовательскими. Возили обычно спирт в жестяных десятигаллоновых банках, охотничий припас, муку, табак, взамен скупали по дешевке собольи шкурки, песца, даже нерпу. Если везло, прихватывали и мешочки с золотым песком, намытым одичавшими чалдонами.

Платил хозяин шхуны достаточно щедро, политической благонадежностью команды не интересовался — лишь бы умели держать язык за зубами да делали дело, и это вполне устраивало Александра Ивановича. Как-никак, поближе к родине и подальше от настырных шпиков американского правительства. Нищенские унылые фактории на Чукотке, где ни деревца на сотни верст, ни зеленой травки, это тебе не милая с детства Порховщина, но все же родимая сторонка, Россия, Россиюшка.

В один из таких рейсов попалось ему на глаза русское издание романа Бориса Савинкова. И, прочтя его заново, теперь уж на родном языке, он был обескуражен, а вслед за тем рассердился, точно плюнули ему прямо в лицо и все эти ушаты грязи, вылитые автором на бессмертную русскую революцию, предназначались лично ему, Александру Ивановичу Ланге, рядовому «технику» большевистской партии, ставшему по воле судеб безродным эмигрантом с липовым паспортом на имя Бернгарда Кроона, выходца из нищей Лифляндии. И, занимаясь ныне по чекистским своим обязанностям подпольной организацией Бориса Савинкова, сделавшись как бы биографом и регистратором бесчисленных преступлений этого врага рабоче-крестьянской власти, он помнил всегда и подленький его роман «То, чего не было», как запоминают люди незаслуженно полученное оскорбление.

— О чем задумался, товарищ Бернгард? — улыбаясь спросил его Блюхер, оторвав от внезапно нахлынувших воспоминаний. — Значит, договариваемся следующим образом: вы с комиссаром садитесь, проверяйте все на доброе здоровье, но звона чтобы ни малейшего… Понятно тебе? Не будем зря обижать народ.

Засели они у комиссара втроем, для верности пригласив еще и начальника особого отдела. И почти весь день, досадуя на очевидную бесплодность своей работы, потратили впустую.

Отобранные по анкетам «кандидаты» были явно неподходящими, не вызывающими ни малейших сомнений, с прекрасными служебными характеристиками. К тому же не имелось у них братьев-близнецов, да еще проживающих за границей. Были обыкновенные братья, старшие и младшие, были сестры, а вот близнецов не было.

К вечеру в списке осталось всего двое, более или менее соответствующих условиям странного «конкурса», как сердито выразился Мессинг. Двое из четырнадцати. Командир штабной роты связи и начальник шифровального отделения.

— Ручаюсь за обоих, — сказал комиссар. — Замечательные товарищи, преданные партийцы…

Александр Иванович молча вздохнул. Что мог он ответить комиссару, если его самого раздирали противоречивые чувства? Все в этой истории было зыбким, до крайности неопределенным и расплывчатым, и все настораживало, заставляя довести проверку до конца, не останавливаться на полдороге.

— На этом и кончим, — сказал Александр Иванович, извинившись перед комиссаром за невольное беспокойство. — Остальное, если потребуется, мы доделаем сами…

Ночь на воскресенье была почти бессонной. Допоздна он засиделся у Мессинга, обсуждая с ним возникшую ситуацию. Тревога, разумеется, могла оказаться и ложной, как бывало в прошлом, когда подводила неточная информация. Но для чего же Колчаку врать, да еще будучи в отчаянном положении? А если он говорит правду, то в чем смысл затеянной Савинковым комбинации?

— С трудом верится, слишком это безрассудно, но играть они будут в подставку, — сказал Мессинг. — Других объяснений попросту не вижу. Попробуют менять нашего человека на своего.

— На короткий срок?

— Это само собой. Да и много ли нужно времени, чтобы добраться, к примеру, до шифров? Тем более что один из твоих подшефных — начальник шифровального отделения.

— Не допускаю, Станислав Адамович. Явная это авантюра!

— Авантюры, друг ситный, иногда удаются, — заключил разговор Мессинг. — Вся жизнь этого Савинкова сплошная авантюра, и, как видишь, здравствует, задает нам с тобой хлопот…

Заснул Александр Иванович под утро.

В половине десятого раздался телефонный звонок. Вызывали его с проспекта Маклина, где жил начальник шифровального отделения штаба корпуса.

— Это Печатник? — приглушенным голосом спросил оперативный работник. — Звоню со второго поста. Только что к интересующей нас особе проследовал гость… Мужчина лет тридцати, возможно и моложе. В штатском, с небольшим саквояжиком…

— Точно к нему?

— Абсолютно точно! Но самое интересное не в этом… Похож, понимаешь, на нашего подопечного, настоящий его двойник.

— Продолжай наблюдение, ни в коем разе не дай уйти! — приказал Александр Иванович. — Через десять минут буду на месте!

Братья Урядовы

Воскресный незваный гость. — Дороги, которые мы выбираем. — Вариант первый и вариант второй. — Гость становится подозрительным. — Демьян Урядов против Геннадия Урядова

Все это свалилось на него внезапно.

Гостей он в то воскресное утро не ждал и сам никуда не собирался. В кои-то веки выпадет свободный денек, когда не нужно спешить, как спешит он каждое утро, а после, будто заведенный, крутится до позднего вечера, не имея ни минуты личного времени. Есть возможность поваляться в свое удовольствие, дочитать затрепанный томик с повестями Гоголя, взятый в штабной библиотеке, а затем не спеша заняться плечевым суставом. Врачей он не терпел и в кругу друзей любил прихвастнуть отменным здоровьем, но самого себя обманывать не стоит. Ноет проклятущий сабельный рубец, и к дурной погоде, и к солнечной, как в сегодняшнее утро. Почти без перерыва ноет, еле-еле успокаиваясь лишь от холодных компрессов.

Стук в дверь был осторожным. Рассыльные из штаба стучат настойчивее, не стесняются.

— Входите, входите! — крикнул он, пытаясь сообразить, кого это принесло к нему с утра пораньше. — Кто там? Дверь не заперта!

— Мне бы товарища Урядова… Демьяна Изотовича…

Вошедший в комнату мужчина был коренаст и довольно широк в плечах. Несмотря на это, движения его были по-кошачьи мягкими.

— Ну, здравствуй, дорогой братец!

— Здравствуйте! Что вы сказали? — спросил он не совсем уверенным голосом, хотя вряд ли следовало задавать вопросы. Перед ним, знакомо подмигивая, стоял брат Геннадий, точнейшая копия его самого, правда, в штатском платье, не в военном. Щека у него была зачем-то перевязана, а кепчонка надвинута на брови, но это ничего не меняло, узнать можно.

— Генка? — слабо ахнул он, поспешно поднимаясь с кровати. — Генка, неужто ты? Какими судьбами?

— Он самый, братеник! Геннадий Изотович Урядов, покорный ваш слуга, прошу любить и жаловать!

— Откуда ж ты взялся, бродяга?

— Издалека, Демочка, отсюда не видать…

— Вырос-то, вырос-то до чего!

— Да и ты, братеник, даром хлеб не жевал!

Так это выглядело у них поначалу. Были, конечно, объятия, поцелуи, были радостные восклицания и суетливые расспросы. В общем, безобидно выглядело все и даже трогательно, если принять во внимание некоторые обстоятельства их жизни.

Братья Урядовы не встречались вот уж двенадцать лет. С того печального для них события, когда были развезены в разные концы обширной Российской Империи, да так ни разу и не увиделись больше, поневоле растеряв родственные связи.

Осенью 1910 года тихий городишко Медведь, расположенный неподалеку от Новгорода, был взбудоражен необычным происшествием. Драмы подобного свойства и в шумных столицах вызывают немало волнений, а про глухую провинцию и толковать нечего. Жители городка буквально лишились сна.

Покончили жизнь самоубийством, одновременно приняв смертельные дозы мышьяка, местный почтмейстер и достойная его супруга, люди всеми уважаемые, почтенные.

Истинных причин трагедии никто не знал, и, как всегда, с избытком было сплетен и всяческих пересудов. Тем более что в предсмертной записке почтмейстер уповал на милость божию, вручая ее заботам несчастных своих сыновей, учеников новгородской гимназии.

Загадка, впрочем, разъяснилась скоро. Нагрянувшая из Новгорода ревизия обнаружила в почтово-телеграфной конторе злоупотребления. Тишайший почтмейстер, воплощенная по виду добродетель, занимался, оказывается, ловкой подделкой документов. Помимо того, числились на его совести аферы с фальшивыми векселями и ценными бумагами, которые вот-вот должны были раскрыться, вызвав неминуемый скандал.

На похороны самоубийц приехали родственники. До чего же они были разные и непохожие, эти два брата почтмейстера! Старший держался надменно, скупые слова выцеживал сквозь зубы, как и подобает солидному виноторговцу, волею злосчастных обстоятельств вовлеченному в некрасивую историю. Зато младший был как бы полной противоположностью старшему, что объяснялось, наверное, скромным его положением в обществе. Неумело и весьма искренне утешал осиротевших племянников, отправился вместе с ними на кладбище, собственными руками смастерил незамысловатую ограду у свежих могилок. Словом, человеком был редкостно общительным, по-настоящему сердечным.

Из-за племянников, вернее из-за дальнейшего устройства их судьбы, братья поссорились.

«Обоих-то тяжеленько мне прокормить, — вздохнул виноторговец, поглядывая на младшего брата. — Собственных сорванцов двое, да этих еще парочка. Велика слишком обуза…»

«Ладно, заберу их к себе, — ни минуты не колеблясь, как о деле давно решенном, объявил младший. — Проживем помаленьку, с голоду небось не подохнем…»

«Нет уж, голубчик, разреши не согласиться! — вспыхнул виноторговец, уязвленный великодушием младшего брата. — Легкомыслие твое всегда меня изумляло…»

«Что же ты предлагаешь? Разлучить близнецов?»

«А почему бы и не разлучить? Что в этом необыкновенного, предосудительного? Ты забирай одного, я возьму другого, получится по справедливости…»

«Жестоко это, а не справедливо! Ты посмотри на них, близнецы ведь, двойняшки…»

«Сентиментальная дребедень! — отрезал виноторговец с привычной своей самоуверенностью. — Ерундистика! Говори лучше, которого желаешь взять на прокорм? Демьяна или Геннадия?»

Расстались братья холодно, почти враждебно. Старший сумел настоять на разделе, забрав к себе, в Ростов-на-Дону, Геннадия Урядова, а младший отправился в Ригу, к месту своего постоянного местожительства, прихватив Демьяна.

На прощание близнецы вволю поплакали и погоревали, уединившись от взрослых в дровяном сарае. Поклялись друг другу нерушимой клятвой, что сохранят навсегда братские чувства, что будут переписываться, а при удобном случае непременно соединятся вместе, чтобы не разлучаться до конца.

Было им тогда по двенадцати лет. Клятвы в эту пору отличаются особой пылкостью и всякое желание выглядит вполне осуществимым — достаточно хорошенько захотеть.

Но действительность, увы, не часто бывает снисходительна к благим мальчишеским порывам. Осиротевших близнецов она как бы умышленно поставила в крайне несхожие условия существования.

Дядя Никанор, или попросту дядюшка Никеша, увезший Демьяна к себе в Ригу, капиталами виноторговца не обладал и, признаться, никогда не стремился к богатству. Жил с семейством в деревянной слободке ремесленников на городской окраине, с малолетства работал в котельной мастерской судоремонтного завода, медленно и неотвратимо, как большинство котельщиков, лишаясь слуха. Достаток в дядюшкином доме был скудный, от получки до получки. По утрам вместе с отцом отправлялись на завод и рослые сыновья дядюшки Никеши.

«Осматривайся, племяш, привыкай к рабочему нашему житьишку, — сказал дядюшка, потрепав Демьяна по плечу. — Гимназию обещать тебе не буду, силенок, видать, не хватит, а в реальное училище попробуем пристроить…»

Не вышло, однако, и с поступлением в реальное училище — отказали дать казенную стипендию. Тогда дядюшкины приятели взялись впихнуть Демьяна в заводскую контору, на должность конторского ученика. Как-никак, парнишка с образованием, из бывших гимназистов. Но и этой должности напрасно дожидались месяца два, пока не вышел окончательный отказ. Вакансии на конторские должности требовали щедрой подмазки соответствующего начальства.

Дядюшка Никеша ходил мрачный, неразговорчивый. На племянника посматривал с жалостью, сознавая себя кругом виноватым. Просьбу Демьяна взять его в ученики котельщика выслушал с хмурым неодобрением, хотя в душе-то, разумеется, понимал, что рано или поздно тем все и закончится.

С зимы начались трудовые университеты Демьяна.

Котельная мастерская завода, душная, насквозь прокопченная, с тяжелым несмолкающим грохотом, от которого ломило в ушах, была похожа на преисподнюю, какой изображают ее на лубочных пятикопеечных картинках. Еще бы сюда огромные сковороды с грешниками, рога бы господину мастеру на лоб вместо очков, да маленьких чертенят для полноты сходства, и вот тебе самая натуральная преисподняя, где вытягивают из людей последние силы.

Платили ученику пять целковых в месяц. Эта жалкая подачка, кстати, считалась благодеянием администрации, поскольку в других мастерских никакой платы вообще не полагалось: хочешь выучиться на токаря или на слесаря — будь доволен без денег.

Привыкал Демьян тяжело, как всякий новичок в котельной. К концу работы каменела, становясь чужой, поясница, переставали сжиматься отекшие пальцы. Рабочий день длился десять часов, домой возвращались затемно. Год спустя грянула беда.

Дядюшка Никеша по причине своей глухоты не расслышал предупреждающего свистка, угодил под колеса паровоза. Заботы о семействе легли на плечи его сыновей. Подставил свое плечо под общую ношу и Демьян, закончивший к тому времени ученичество.

Из лазарета для бедных дядюшка выписался с деревяшкой вместо ноги. Поглядел на сыновей, на племянника, встречавших его у ворот, хотел что-то сказать и не сказал ни слова, молча отвернулся. По морщинистому исхудавшему лицу текли крупные слезы.

Суровыми были житейские университеты Демьяна, — этого, конечно, отрицать не станешь. Зато и характер вызревал в них цельный, неподкупно прямой.

Четырнадцатилетним парнишкой принял он участие в массовой забастовке, всколыхнувшей трудовую Ригу. Дядюшка Никеша знал, что делает, рекомендуя партийным товарищам своего племянника. Шустрому подростку куда легче пронести нелегальную литературу мимо усиленных полицейских нарядов или незаметно обегать конспиративные квартиры, поддерживая связи руководителей забастовочного комитета. Попробуй-ка уследи за ним, быстроногим! Никаким ищейкам это не под силу.

Совсем еще зеленым юнцом впервые взялся он за винтовку, записавшись в отряд красногвардейцев. Воевал с немцами на подступах к Риге, охранял революционный порядок в городе, своими руками устанавливал Советскую власть.

Дальнейшая его судьба ничем не отличалась от судеб многих рабочих парней из слободки ремесленников.

Обычная была биография, только в необычное время. Дрался на колчаковском фронте, получил ранение, награжден почетным оружием Реввоенсовета. Месяца полтора провалялся в злейшем сыпняке, едва не помер. Полгода учился на краткосрочных курсах красных командиров, грудью защищал Петроград, доколачивал в Крыму барона Врангеля.

Под Шепетовкой, в несчастливые дни отступления, полоснул его саблей какой-то осатаневший от злобы офицерик. Насмерть, к счастью, не зарубил, не хватило, видать, твердости в ударе, но плечо с той поры будто чужое. Ноет, ноет, спасу нет от этого свербящего тоскливого нытья.

С братом Геннадием переписка у него что-то не заладилась. Неизвестно даже, кого в этом винить. Скорей всего, не было виноватых, просто ничего не получилось, да и не могло получиться.

По первости из Ростова-на-Дону приходили довольно частые послания. Генка сообщал про невеселое свое существование в доме богатого дядюшки. И без конца жаловался, в каждом почти письме. На злое одиночество, на неправедных учителей в гимназии, на хроническое отсутствие денег из-за феноменальной скупости дядюшки.

О чем было сообщать ему в ответ? Не станешь ведь расписывать котельную мастерскую, куда спешат они по утрам всем семейством. И про унылые будни слободки ремесленников с почти обязательными пьяными драками по воскресеньям что-то не хочется писать. Геннадию все это ни к чему, жизнь у него течет в другом измерении.

Дороги близнецов разошлись. Круто и, пожалуй, бесповоротно, навсегда. Каждый выбрал свою.

Первым почуял это Геннадий. Не сам, а с помощью сыновей дядюшки Кузьмы, двоюродных своих братцев. Раз подвели его под неприятное объяснение с дядюшкой, в другой раз подстроили головомойку. После этого было бы глупостью нарываться на новые неприятности. Пришлось, как это ни прискорбно, сокращать переписку с Ригой, а вскоре она и вовсе иссякла, подобно пересохшему летом ручейку.

Иные заботы одолевали Геннадия. Надо было приноровиться к порядкам у дядюшки Кузьмы. Нравятся они или не нравятся — никто об этом не спрашивал. Все равно крутись, выгадывай собственный интерес. Иначе сживут со света.

Возвратившись в Ростов-на-Дону, дядюшка Кузьма первым долгом собрал у себя в кабинете домочадцев. Хмуро представил племянника, весьма нелестно отозвался о незадачливом брате-самоубийце, после чего начал вдруг рассуждать про порядочность, про честь и бесчестие. В заключение, неожиданно распалившись, налетел на собственных сыновей. Лентяи оба, дармоеды, непочтительные и дерзкие свиньи. В сердцах пригрозил даже лишением прав на наследство. И зачем-то оглядывался при этом на дрожащего со страху Геннадия, будто давал понять сыновьям, к кому могут перейти его капиталы.

Это была излюбленная манера дядюшки Кузьмы. Всех он умел люто перессорить, затем назойливо мирил, затем снова разжигал исступленную вражду, находя в этом чередовании температур одному ему понятную радость.

Двоюродные братцы, как и следовало думать, дружно возненавидели Геннадия. С удовольствием пакостили конкуренту, наушничали, решились даже на «темную», избив с холодно рассчитанной жестокостью. Сперва он лишь плакал, спрятавшись подальше от людских глаз, молча переживал свои обиды, мечтал о сладостной мести, а потом и сам стал давать сдачи. Жизнь приучила его к нравам, царившим в доме дядюшки Кузьмы.

Странный это был дом, весь какой-то взвинченный, нервный. Все в нем чего-нибудь боялись и все ненавидели друг друга, скрывая истинные чувства под маской притворного согласия.

Запуганная тетка, супруга дядюшки Кузьмы, трепетала перед грозным мужем, льстиво поддакивала каждому слову повелителя, за спиной называя не иначе, как удавом и кровопийцей. Сыновья, вроде бы объединившись в общей ненависти к Геннадию, исправно докладывали отцу о малейших прегрешениях в гимназии, за что доносчик награждался серебряным полтинником, а виновного секли на кухне розгами.

Лишь хозяин дома, казалось, не боится никого на свете, но и это была всего лишь показная неустрашимость. Дядюшка Кузьма, как и другие, жил в постоянном страхе, имея к тому достаточно веские основания. Геннадий вскоре в этом убедился.

В гимназию он попал благодаря хитрой интриге злейших своих недругов. Сперва его определили в дядюшкину контору, рассудив, что для нищего почтмейстерского сынка классическое образование будет слишком жирным куском. Пусть зарабатывает на хлеб в тяжких трудах, приучаясь к должности приказчика, хватит с него.

В конторе как раз и началось возвышение Геннадия. Он, конечно, старался, угадывая малейшее дядюшкино желание, допоздна сидел за конторскими книгами, лишь бы отсрочить возвращение в опостылевший дом. И это усердие принесло долгожданные проценты.

«Собирайся домой, хватит на сегодня», — говорил дядюшка, польщенный трудолюбием племянника.

«Мне бы еще полчасика, а то не успеваю», — отвечал Геннадий, смутно понимая, что становится дядюшкиным любимцем.

Теперь его все чаще хвалили за вечерним столом, попрекая ленивых сыновей за нерадивость. Собравшись в поездку по виноградникам, дядюшка счел нужным прихватить с собой племянника, громогласно назвал единственной своей утехой в старости.

Домашние встревожились. На семейном совете решено было помешать дальнейшему сближению дядюшки и племянника. И лучшим средством для этого могла послужить гимназия. Неловко ведь получается, если глянуть со стороны, некрасиво перед людьми. Единственный, можно сказать, сынок покойного брата, взят в дом на воспитание, и того родной дядя оставляет неучем, наладив в конторские писаря. Что скажут соседи? На чужой роток небось не накинешь платок.

Всеми способами подобные соображения внушались хозяину дома, и тот не устоял, согласился с доводами семьи. Сам поехал к попечителю учебного округа, сам выбирал племяннику гимназическую форму.

Тот год, когда стряслась беда с дядюшкой Никешей, угодившим под колеса паровоза, был несчастливым и для дядюшки Кузьмы.

Сбежал из дому старший его сын, будущий глава торговой фирмы, недоучившийся гимназист-второгодник. Забрался ночью в отцовский кабинет, с заранее подобранными ключами от сейфа, набил в саквояж пятьдесят тысяч рублей наличными и исчез в неизвестном направлении вместе со своей любовницей, скандально известной певичкой местного офицерского клуба.

Рано утром, обнаружив пропажу, дядюшка Кузьма успел лишь крикнуть, что ограблен собственным чадом, и мешком повалился на пол. Старика разбил паралич.

Жизнь в доме, и без того изрядно нервная, сделалась вовсе невыносимой. В темном кабинете, при зашторенных наглухо окнах и зажженной свечке, с придвинутым к изголовью сейфом, лежал полубезумный парализованный дядюшка. Все пытался спасти ускользающее из рук богатство, в каждом подозревал грабителя, никому не доверял, а вокруг и впрямь суетилось бессовестное ворье. Тащили каждый что мог — и супруга хозяина, и оставшийся в доме младший сынок, и приказчики. Торопились при этом, скандалили, без конца уличали друг друга, стараясь урвать побольше. Недавно еще процветавшая, фирма быстро захирела.

Геннадий выкрал свою долю, но достались ему сущие пустяки. Ему, между прочим, хронически не везло в жизни, особенно в решающие минуты, когда на карту поставлено все. Не хватало изворотливости, упускал благоприятный момент, а фортуна, как все знают, бабенка капризная, неудачников не любит.

После гимназии, не закончив выпускного класса, он поступил в юнкерское училище. Дядюшка одобрил его решение. Вызвал к себе в кабинет, с трудом прошамкал, что большевистскую заразу надо искоренять огнем и мечом.

На Дону в ту пору зрели далеко идущие замыслы русской контрреволюции. И все, казалось бы, сулило Геннадию заманчивые перспективы. Училище окончил с отличием, надел погоны подпоручика, назначение досталось в кубанский кавалерийский полк, к его сиятельству князю Черкезову, личному другу самого генерала Деникина, спасителя России от большевистского произвола. Открывалась, короче говоря, прямая дорога к блистательной военной карьере.

Увы, кончилось это катастрофой. В первом же бою с красной конницей Буденного непобедимые кубанцы были наголову разбиты. Князь, не выдержав позора, застрелился. Геннадий и еще несколько свежеиспеченных офицериков стреляться не хотели, предпочли сбежать с поля боя. Возвращение в свою часть грозило дезертирам крупными неприятностями. Поскитавшись с неделю, они раздобыли крестьянскую одежду и тронулись в Польшу.

В Варшаве с беглецами обошлись не очень ласково. О восстановлении в офицерском достоинстве не хотели и разговаривать, в строй зачислили рядовыми. Деникинская армия к тому времени вовсе обанкротилась, войну с Советами замышляли поляки.

Злой на весь белый свет, бродил Геннадий по чужому, неприветливому городу. Лопнула военная карьера, все казалось мрачным. И тут, будто нарочно, подоспело знакомство с батькой Булак-Балаховичем, вербовавшим людей в свои отряды.

Неизвестно, к добру оказалось это знакомство или к несчастью. Вероятно, к добру, поскольку всякий должен знать, на что он способен, а батька помог ему познать самого себя. Во всяком случае, никто еще не возбуждал в нем такого страха, смешанного с тайным восхищением и завистью, как этот смуглолицый человек с неизменной плеткой в руке. Уставится на тебя холодными глазами убийцы и будто парализует твою волю.

Законов и преград для батьки не существовало. Не признавал он и общепринятых нравственных норм.

«Коммуниста вздернуть сумеешь?» — спросил Булак-Балахович, когда они переступили советскую границу, с боем захватив небольшой уездный городок в Белоруссии.

«Не могу знать, ваше превосходительство! — прошептал Геннадий, страшно растерявшись. — Не случалось».

«А ты привыкай! — жестко велел Булак-Балахович, махнув плеткой в сторону захваченных в плен чоновцев. — Начни вот с этих голодранцев!»

Так Геннадий сделался палачом. И не только привык к этому кровавому занятию, быстро освоившись с его навыками, но и почувствовал нечто схожее с удовлетворением, точно ничем не ограниченная его власть над обреченными людьми была какой-то компенсацией за долгие годы унижений, испытанных в дядюшкином доме.

Палачествовал он с удовольствием. Ни кровь, ни предсмертные стоны и проклятия, ни униженные мольбы о пощаде не вызывали в его сердце ни малейшего отзвука.

Впрочем, «освободительный поход», как и предсказывали дальновидные люди, довольно скоро завершился разгромом Булак-Балаховича. Уцелевшие остатки его отрядов бежали обратно в Польшу, где батька быстренько приобрел себе шикарное именье с конным заводом, окончательно удалившись на покой. Верных его сподвижников начали распихивать по лагерям для интернированных лиц. Иначе говоря, за колючую проволоку, на прогорклую казенную похлебку.

И тут милостивая фортуна устроила Геннадию новую, еще более перспективную встречу. Сам глава «Народного союза защиты родины и свободы», знаменитый господин Савинков пожелал познакомиться с никому не ведомым офицериком Булак-Балаховича. Это привело к немедленному освобождению из лагеря.

Савинкова нельзя было даже мысленно сравнивать с вечно пьяноватым батькой. Этот отличался изысканной вежливостью, был холоден, немногословен, умея, казалось, читать в людских душах, как в открытой книге. Ни о чем не стал расспрашивать, никакими подробностями не интересовался, а сразу предложил работу в своей контрразведке, отгадав тайные наклонности Геннадия. И кличку придумал мгновенно, не задумываясь: «Будете Афоней. Отныне и до особого моего распоряжения. Запомнили? Вот и отлично!»

Экзаменом для нового сотрудника контрразведки стала загадочная гибель полковника Мерцалова, пожелавшего вернуться в Совдепию с повинной головой. Боже упаси, сам Борис Викторович не имел к ней ни малейшего причастия. Даже телеграмму изволил прислать с глубоким соболезнованием по поводу этого прискорбного случая.

Задание исходило от профессора Шевченко, непосредственного начальника Афони. Осторожно покашливая в холеную шелковистую бороду, профессор объяснил все с ученой педантичностью: где лучше караулить Мерцалова, каким образом инсценировать самоубийство или убийство с целью грабежа. И первым поздравил Афоню с удачей, посоветовав недельки на две исчезнуть из Варшавы.

Исчез он на целых два месяца. Сергей Павловский, ближайший друг и личный телохранитель Бориса Викторовича, формировал в то время отрядик для набега на Совдепию. Предполагалось поднять народное восстание в Белоруссии, планы были грандиозные.

Афоня сумел отличиться в походе. С восстанием, конечно, ничего не вышло, ограничились казнями коммунистов, и тут уж он приглянулся начальству. «Нервы у парня железные», — похвалил Афоню Павловский, скуповатый обычно на похвалы.

Наверно, эта оценка и сыграла свою роль, иначе бы его не послали в Петроград, доверив серьезное задание. И сам Борис Викторович вряд ли приехал бы из Парижа для личной с ним беседы с глазу на глаз.

«Брат у вас есть? В Петрограде? Демьян Изотович? — спросил Савинков для начала и, не дожидаясь ответа, уверенно сказал: — По имеющимся сведениям, служит в штабе стрелкового корпуса, у Блюхера…»

«Впервые слышу об этом, — испугался Геннадий, не понимая еще, к чему приведет этот странный разговор. — Вообще-то брат у меня был, но дороги наши давно разошлись…»

«Сведения надежные, именно в штабе корпуса, — продолжал Савинков, не обращая внимания на его испуг. — И заметьте, на прекрасном счету у начальства, что само по себе совсем недурно. А дороги могут опять сойтись, это в силах человеческих».

План Бориса Викторовича был дерзким. Резидентура в Петрограде, ответственность и опасность огромные. Явки, конечно, адреса верных людей, вербовка новых сторонников. И, что опаснее всего, рискованная комбинация с братом Демьяном. Два запасных варианта, и оба целиком построены на редкостном их сходстве. Невозможно даже предусмотреть, насколько все это рискованно для исполнителя. Это тебе не мелкий эпизодик вроде ликвидации полковника Мерцалова — пырнул ножом и побыстрей смывайся. Лезть нужно в логово большевиков, в объятия самого ГПУ.

Заметив на его лице нерешительность, Борис Викторович слегка поморщился.

«Сказавши „а“, друг мой, принято говорить и „б“. Логика развития неумолима, и никто еще не сумел ее опровергнуть».

Савинков был прав. Жестокой и действительно неумолимой штуковиной оказалась эта логика развития.

И вот он, бывший подпоручик деникинской армии Геннадий Урядов, никакой, понятно, не Афоня, и не агент савинковской разведки, а всего-навсего вернувшийся на родину несчастный репатриант, сидит в комнате своего брата Демьяна. И должен точно разыграть свою роль, не сбиваться на рискованную отсебятину, не впасть в фальшивый тон. Отступить от легенды, которую они составили и продумали с Борисом Викторовичем, значит нарваться на верный провал.

Демьян за эти годы здорово переменился. Весел, как прежде, доброжелателен, охотно и с удовольствием смеется, но как-то и посерьезнел не по возрасту. Уходит вдруг в себя, замыкается, становясь непроницаемым и непонятным, потом снова веселеет. Рассказы его, правда, слушает с сочувствием, охотно расспрашивает о подробностях заграничных скитаний. Стало быть, нужно погуще расписывать прелести лагерной жизни, которой успел он хлебнуть до встречи с Борисом Викторовичем. Про колючую проволоку, про мерзкие казенные харчи и слежку сотрудников тайной полиции. Красок тут жалеть не стоит, кое-что можно и от себя добавить.

Кстати, добавки эти едва не испортили обедню. Он принялся с жаром рассказывать, как мечтал все эти годы о возвращении на родину, маленько увлекся, изображая постылую неустроенность эмигрантского существования, и налетел на резонное замечание брата.

— Странно у тебя получилось, — сказал Демьян с нескрываемой досадой. — Тысячи бывших беляков, и офицерье, и рядовые, вернулись еще прошлым летом, а ты все торчал в лагерях, будто вина за тобой поболее, чем за самим Врангелем…

— Эх, братеник, охота в рай, да грехи не пускают! — пробовал он отшутиться. — Страшновато было, если честно говорить. Знаешь, как там расписывают порядочки в Совдепии? Вернешься, мол, и пожалуйте бриться, милостивый государь…

Демьян шутки не принял, всерьез насупился.

— Нет, брат, зря трусил. И чего тебе было опасаться? Мобилизован силой, служил в нижних чинах. Подумаешь, какой белогвардеец! Советская власть генералам вашим и то прощение дает, лишь бы возвращались с открытой душой. Вот если добровольцем попер к Деникину — тогда, понятно, разговор особый.

— Ну, ты скажешь! Добровольцем! Да нас, дорогой ты мой, гнали на фронт, как баранов, сплошная была мобилизация! А кто не желает или намерен уклониться — с тем без церемоний…

Другая осечка получилась совсем неожиданно. Вернее, и не осечка вовсе, просто маленькая заминочка, но осадок от нее остался нехороший.

Рассказывал он согласно легенде, от себя ничего не прибавлял. Как выхлопотал разрешение на въезд в Россию, как промурыжили его недели две в псковской комендатуре, где ждут своей участи все вернувшиеся на родину, и как мучительно долго раздумывал, прежде чем ответить на вопрос о родственниках.

— Как же ты ответил? — быстро спросил Демьян.

— Подумал-подумал и сказал, что никого у меня нету. Ни души, в общем. Мало ли, думаю, как обернется дело. Вот найду тебя, тогда и признаться можно, что нашел братишку. А то вдруг у вас не поощряется это властями.

— Что не поощряется?

— Ну это самое… Родственников иметь замаранных…

Легенда придавала этому моменту большое значение. Считалось, что Демьян обрадуется, начнет благодарить брата за разумную предусмотрительность, но Демьян почему-то не обрадовался. Помолчал, задумавшись, побарабанил пальцем по столу.

— Нехорошо, Генка, — сказал Демьян, глянув ему прямо в глаза. — С вранья новую жизнь не начинают…

И не стал больше об этом говорить, сколько он ни оправдывался. Высказал свое мнение и замолк.

Однако настоящие затруднения начались после того, как Демьян объяснил, что завтракать они пойдут в командирскую столовую. Дома у него холостяцкое запустение, кроме кипятка ничем не разживешься.

Оба варианта предписывали не лезть без нужды на люди, отсидеться несколько деньков у брата. Попривыкнуть к обстановке, осмотреться, кое-что разнюхать. Особенно категорически настаивал на этом условии вариант первый, или «чистая перемена», как назвал его Шевченко, а Борис Викторович лишь кивнул головой, давая понять, что согласен с удачным названием. «Чистая перемена» была немыслима без накопления достаточно сильных средств нажима на брата, а укрывательство зарубежного визитера — аргумент весьма убедительный.

— И я не обзавелся супружницей, но запасливей тебя, дорогой товарищ командир! — сказал Геннадий со смехом и стал доставать из баула купленные на псковском базаре харчишки — кусок розоватого, чуть присоленного шпика, краюху хлеба, крутые яйца, самогонку в зеленой бутылке, заткнутой по-деревенски тряпицей. — Ну что твоя столовая в сравнении с этим королевским закусоном?

— С утра пораньше? — удивился Демьян, покосившись на зеленую бутыль. — Не лучше ли подождать до вечера? Товарищей пригласим, заодно и тебя представлю…

— Утро вечера мудреней… Короче говоря, не будем терять времени. Где у тебя стаканы?

Демьян согласился с явной неохотой. Ел без аппетита и самогонку лишь пригубил, решительно отодвинув свой стакан. Видно было, что и «чистая перемена» пройдет далеко не гладко, если вообще пройдет. Братец оказался достаточно твердым орешком.

За едой опять был разговор о заграничных его мытарствах, и настроиться на встречные вопросы не пришлось. Да и отвечал на них Демьян слишком односложно и скупо, будто неохота ему вспоминать про служебные свои обязанности.

После завтрака он пожаловался на усталость с дороги. Иначе надо было тащиться с Демьяном в какие-то петроградские музеи, где по воскресеньям читаются общедоступные лекции об искусстве. Нужны ему эти лекции, как дырка в голове!

Самогонка осталась недопитой, беседа явно не клеилась, и вообще настроение было отвратительным. Сидишь у брата, встретились после долгой разлуки, а ощущение такое, точно это чужой дядя, от которого можно ждать любой пакости.

Сомнения возникли у него еще в Варшаве, и он не скрыл их от Бориса Викторовича. Двенадцать лет — срок порядочный. Меняются люди, даже целые государства меняют свою физиономию, как случилось с Россией. Не двенадцать недель все же — двенадцать лет. Помимо того, «чистая перемена» требовала согласия брата. Добровольного или вынужденного, но все равно согласия и активной помощи. Что же касается второго варианта, то про себя он решил, что воспользуется им лишь в безвыходном положении. Братишка как-никак, не посторонний человек. Да и рискованно это — залезать в чужую шкуру без всякой подготовки.

Борис Викторович, между прочим, высмеял его опасения, заметив, что успех этой части его миссии на девяносто девять процентов зависит от искусства импровизации. «Руководствуйтесь здравым смыслом, — посоветовал на прощание. — Загодя, и тем паче отсюда, решить ничего нельзя, на месте виднее. А чужих шкур, если разобраться, нет на свете. Все шкуры кажутся непривычными, пока как следует их не обносишь».

Лежа теперь на узкой солдатской койке брата, отвернувшись для надежности к стене, он вдруг подумал, что Борис Викторович близок к истине. Неужто не способен он сыграть роль Демьяна? Поехать, допустим, с братом куда-нибудь за город, вроде на прогулку, местечко выбрать поукромнее, потише. Выполнимо это? Вполне выполнимо. Затем нарядиться в командирскую его одежонку, обратно приехать попозже, чтобы никто не увидел, а в понедельник с утра заглянуть в штаб. Ненадолго, конечно, на часик или на два, в зависимости от обстоятельств…

Думал он об этом спокойно, никакой жалости не испытывал, и только одно сдерживало — чрезмерная опасность этого варианта. Где находится штаб, он знает, а вот где там у них шифровальное отделение… И помешать могут, спросить о чем-нибудь неожиданном. Нет, спешка в подобных случаях до добра не доводит. Нужна солидная подготовка. Да и не денется никуда этот вариант. В конце концов — средство крайнее.

Гораздо важнее расшевелить братца, вызвать на откровенность. Пусть бы рассказал о себе и своей службе, а то все расспрашивает, все задает свои сочувственные вопросики…

Вероятно, он промахнулся с самого начала. Взял где-то неверный тон, вызвал у Демьяна настороженность. Так или иначе, а встреча с братом представлялась совсем другой. Более родственной, что ли, более шумной и бестолковой, когда говорят перебивая друг друга, смеются, утирают невольные слезы, без конца умиляются своими милыми воспоминаниями и перегородки, разделяющие людей, как-то сами собой рушатся. Но получилось у них холодновато.

Словом, надо было искать выход из положения. Полежать немного с закрытыми глазами, спокойно все обмозговать. Только бы не приставал Демьян с дурацкими своими расспросами, не мешал сосредоточиться.

— Генка, ты спишь?

Ну вот, разве тут что-нибудь придумаешь? Снова небось начнет выпытывать и расспрашивать, как настоящий следователь. Мало еще вопросов, не все еще разузнал.

— Не сплю, братеник. Башка что-то разболелась.

— А ты попробуй усни, это помогает. Я все же хочу сбегать на лекцию, это ненадолго, часа на два, а ты усни… Комнату запру на ключ, никто тебя не потревожит.

Мелькнуло на секунду обжигающее чувство страха. С чего это вдруг засобирался Демьян? Не хочет ли устроить какую-нибудь пакость? Впрочем, тут же это чувство и рассеялось, уступив место практическим соображениям. Это, наверно, к лучшему, пусть катится в свой музей, раз не прожить ему без лекций. Оставшись в комнате один, он обследует берлогу брата, пороется в столе, в книгах, обдумает не спеша свои дальнейшие действия.

— Ладно, Демочка, ты ступай куда тебе нужно, а я и в самом деле попробую уснуть…

Щелкнул ключ в дверях, Демьян ушел, и Геннадию показалось, что он в выигрыше. Но в том-то все и заключалось, что Демьян вовсе не собирался на воскресное сборище любителей живописи. И это был, пожалуй, самый серьезный просчет его воскресного гостя. Кстати, подобного оборота событий не предусматривал и сам Борис Викторович, хотя тщательно обдумал оба варианта для Афони.

Просто Демьяну понадобилось побыть одному, наедине со своими противоречивыми мыслями и ощущениями. Случается порой такое, что человеку никак не разобраться в себе самом и нужно для этого хоть немного побыть в одиночестве.

Демьян, конечно, обрадовался нежданному появлению своего брата. Еще бы не обрадоваться! Не виделись столько времени, потерялись в великом столпотворении войн и революций, сотрясавших страну, и вдруг — на тебе, заявляется с утра пораньше Генка. Живой, невредимый, крепкий, как молодой бычок, несмотря на перенесенные невзгоды. Ведь это чертовски здорово, прямо как в сказке! Никого у него не осталось после смерти дядюшки Никеши, от двоюродных братцев не было ни слуху ни духу, а тут сам Генка, вылитая его копия, дорогой братеник!

Радость Демьяна была бы совсем полной, если бы не кое-какие странности в поведении брата. Правильнее сказать, даже не странности, а непонятные и совершенно необъяснимые противоречия, которых нельзя не заметить, настолько бросаются они в глаза. Ну с какой стати, например, изображать страдальца, измученного тяжелой жизнью на чужбине? Ведь сотни и тысячи подобных Геннадию отщепенцев давно возвратились к своим семьям и, между прочим, не делают трагедии из своего прошлого. Боялся, говорит, репрессий, поверил в басенки, распространяемые за границей. Ну хорошо, допустим, боялся, но для чего же в таком случае скрывать, что имеется у тебя родной брат? Не вернее ли, если хочешь быть честным, прямо сказать, что имею, мол, или имел брата, который за меня способен поручиться.

Странностей набиралось изрядно. Щеку зачем-то обмотал черной повязкой, хотя зубы не болят, кепка нахлобучена на глаза. Зачем это? И на улицу явно не хочет выйти, чего-то опасается. И слишком назойливо расспрашивает про служебные его успехи.

Главным же, что вызвало у Демьяна смятение, была псковская комендатура, где Геннадий будто бы проходил двухнедельную проверку. Он едва не переспросил брата, услышав об этом, но удержался, принудил себя спокойно дослушать.

Насчет комендатуры и насчет проверки Генка соврал, только вот непонятно, с какой целью. Комендатуры для проверки репатриантов не существовало в Пскове вот уж три месяца, и Демьян знал это наверняка. Так уж вышло, что как раз к нему в подчиненные был назначен бывший работник этой комендатуры. Случайное совпадение, мог бы и не знать этого, но тогда еще более необъяснима Генкина ложь. Для чего ему врать про комендатуру? И кому — родному брату! Значит, он с самого начала принялся хитрить и намерен обманывать всех подряд. А раз так, значит, имеются у него какие-то иные планы, которые приходится скрывать от людей.

Воскресный день обещал быть очень знойным. Их не много выпадает в Петрограде, благословенных для отдыха воскресных деньков, и все, кто может, спешат куда-нибудь за город.

Демьян медленно брел по проспекту Маклина, углубленный в свои тревожные мысли, не замечая ничего вокруг себя. В другое бы время, возможно, обратил он внимание и на малолюдье, и на то, что следом за ним, не отставая, увязался какой-то мужчина в полувоенном сером френче, но теперь ему было не до того.

Дошагав до просторной площади перед Мариинским дворцом, Демьян остановился. В сером угловом доме, в номерах гостиницы «Астория», еще с гражданской войны ставших общежитием ответственных работников Петрограда, проживал военком корпуса. Вот бы с кем следовало посоветоваться, честно рассказав о своих сомнениях. Только застанет ли он военкома? Да и что, собственно, ему рассказывать?

И все же нужно было попытаться. Военком у них хороший, поймет его состояние, даст добрый совет, да и совесть будет чиста. Постояв еще немного в нерешительности, Демьян пересек площадь и завернул в парадный подъезд «Астории».

Все дальнейшее было и удивительно, и необыкновенно. Наверное, еще удивительнее, чем воскресный визит его брата.

Военком сам открыл дверь Демьяну, будто специально дожидался его появления у себя в номере.

— Заходи, заходи, Демьян Изотович! — радушно и вроде бы с заметным облегчением сказал военком. — Ну, что у тебя приключилось? Рассказывай по порядку…

Не успел он начать рассказ, как в дверь снова постучали. Вошел строгий неулыбчивый мужчина в сером полувоенном френче.

— Вот видишь, Александр Иванович, а ты еще сомневался в наших товарищах! — весело воскликнул военком, приветствуя своего гостя. — Знакомься, это Демьян Изотович Урядов, начальник нашего шифровального отделения…

Александр Иванович был чем-то озабочен, но выслушал Демьяна с большим вниманием. В особенности интересовало его, вооружен ли Геннадий, но никакого оружия Демьян не заметил. Разве только в баульчике оно спрятано, откуда доставал брат самогонку и харчи.

— Брать будем немедленно! — сказал Александр Иванович. — И вам придется кое в чем нам помочь, товарищ Урядов.

Афоня на коленях

Когда легенда надежнее правды. — Очная ставка. — Предчувствия одолевают Афоню. — Найдут или не найдут. — Крушение всех надежд. — Обстановка неожиданно осложняется

Арестовали Афоню без особых затруднений.

И помощь, которая понадобилась чекистам от Демьяна Урядова, была совсем несложной. Вернуться к себе домой, разбудить братца, если тот спит или притворяется, будто уснул, от разговоров ни в коем случае не уклоняться. Не отказываться и от самогонки, но выпить в меру. Входную дверь постараться оставить незапертой, а баульчик Геннадия под каким-либо предлогом отодвинуть подальше, лучше всего под кровать. Самое же главное и самое, пожалуй, затруднительное для Демьяна — сохранять полнейшее хладнокровие, ничем не выдавая своих чувств.

Но маузер у Афони был спрятан не в баульчике с харчами, как предполагал Александр Иванович, а под пиджаком. На специальной подвеске из двух ремней, позволяющей мгновенно выхватить оружие из-за пазухи.

К счастью, воспользоваться своим маузером Афоня не успел, скрутили его молниеносно. И тоненькую скляночку с цианистым калием не сунул в рот. Вывалилась она на пол из потайного карманчика, разбилась вдребезги, наполнив комнату горьковатым запахом цветущего миндаля.

— Иуда! — прохрипел Афоня, бешено косясь в сторону брата. — Сколько тебе заплатили, шкура барабанная?

К немалому удивлению своих товарищей, взорвался вдруг Александр Иванович. Спокойнейший с виду работник, сама, казалось бы, уравновешенность, а заорал с такой яростью, что Афоня невольно втянул голову в плечи.

— Заткнись, подлый предатель!

Нехорошо было срываться, дав волю нервам, не в духе лучших чекистских традиций, но что случилось, то случилось, и если бы Александра Ивановича упрекнули в отсутствии выдержки, он принял бы этот упрек, как вполне заслуженный. Не стал бы говорить в свое оправдание, что Афоня и в самом деле оказался редкостным экземпляром законченного мерзавца, который ради спасения собственной жизни готов на любое предательство. К чему пустые слова оправданий? Лучше держись в норме, будь рассудителен и спокоен в любых обстоятельствах, управляй своими чувствами. И лучше это, и полезнее для дела, а вспышки эмоций только мешают.

Афоня доставил Александру Ивановичу уйму хлопот и волнений.

Александр Иванович спешил. Весьма резонные и неотложные причины заставляли его дорожить каждым часом, потраченным на возню с этим подонком, а тот, как бы почувствовав нетерпение следователя, отнюдь не торопился раскрывать карты. Все тянул и тянул резину лживых своих объяснений, все пытался учуять, что известно о нем чекистам и что надобно скрывать до конца.

Легенда у Афони, он сам это понимал, была неважнецкая. Какой уж там несчастный репатриант, если отобрано при аресте оружие? И скляночку с ядом затруднительно объяснить более или менее правдоподобно. Ехал на родину, собирался начать новую жизнь, а в скляночке зачем-то цианистый калий и за пазухой восьмизарядный бельгийский маузер.

Но бывает и так, что плохая легенда становится предпочтительнее правды. В особенности если за правду эту полагается расстрел.

Вот почему Афоня крутился как мог, старательно разыгрывая роль ничего не понимающего и напрасно обиженного простака. Врал вдохновенно, с некоторой даже бесшабашностью — другого выхода у него не было.

Насчет псковской комендатуры пробовал обмануть брата, с этим он согласен и признает безоговорочно. Хотелось успокоить встревоженного Демьяна, отвлечь от ненужных подозрений и страхов.

Границу перешел на собственный страх и риск, это тоже справедливо. Однако намерения у него, видит бог, были самые миролюбивые, добрые. Смертельно надоели заграничные скитания, мечтал послужить своему отечеству.

Оружие у него просто так, на всякий случай. В общем, на худой конец. Вдруг не поверят на родине или возникнет угроза ареста, можно тогда пустить пулю в лоб. Им столько наговорили о жестокостях Чека, что лучше самому застрелиться — по крайней мере умрешь без мучений. К несчастью, так все и вышло, как предсказывали добрые люди. Веры ему нет, в чем-то его подозревают, хотя он никакого касательства к врагам Советской республики не имел и не желает иметь. Родной брат и тот ему не поверил, поспешил с доносом.

— Брат ваш тут ни при чем, да и не вам оценивать его действия, — сдерживая себя, тихо предупредил Александр Иванович. — Подумайте лучше о собственной судьбе. Рано или поздно от лживых показаний нужно будет отказываться, а это, как правило, производит скверное впечатление на членов трибунала…

— Я вам не лгал! Клянусь честью!

— В таком случае, попрошу расписаться в протоколе. Вот здесь, пожалуйста. Моя обязанность разъяснить ситуацию, а решать должны вы сами. Полагаю, что отрекаться от лживых показаний начнете скоро.

На следующее утро Афоне устроили очную ставку с Колчаком, доставленным из Пскова. Крутить волынку стало еще сложнее, поскольку старик опознал его немедленно.

— Угадали, гражданин Ланге, он самый и есть! По фамилии не скажу, врать не буду, а кличка у него Афоня…

— Вы ошибаетесь! Вы просто сошли с ума! — Афоня старательно изображал возмущение. — Я впервые вижу этого человека, гражданин следователь! Мы с ним незнакомы…

Колчак в то утро был чертовски зол. На самого себя, старого искушенного конспиратора, столь опрометчиво угодившего в объятия чекистов, на бывших своих друзей и приятелей, бросивших в трудную минуту, и вообще на весь белый свет. Меньше всего хотелось ему выкручиваться в одиночку. Его прижали, пусть и другие получат свое.

— Брось, парень, дурить! — прикрикнул он с досадой. — Работал ты у господина Шевченко, в контрразведке, от них и сюда прислан… И меня ты знаешь небось. Вилять теперь поздно, лучше сознавайся.

— Не имею чести быть знакомым ни с вами, ни с господином Шевченко! И, право, не пойму, зачем вам потребовалось впутывать меня в эту грязную историю!

— Губошлеп ты, погляжу, — нахмурился Колчак, искренне недоумевая, зачем нужны эти глупые увертки. — Да они здесь, коли хочешь знать, не таких разматывают. Нашел где шутки шутить!

— Да поймите вы, мне не в чем сознаваться. Я вернулся к себе домой, я мечтал о честной работе на общее благо…

— Ну гляди, парень, как бы локти не кусать!

Афоню откровенно и недвусмысленно предостерегали. И, что было неприятнее всего, предостерегали с двух сторон, будто заранее сговорившись. Колчак, этот матерый волк, прошедший сквозь огонь и воду, разговаривал с ним почти тем же языком, что и большевистский следователь.

Страх обжег сердце Афони. А что если докопаются до всех его хвостов? Тогда поздно будет играть в раскаянье, тогда влепят ему высшую меру…

Три дня и три ночи, в тюремной одиночке, по дороге на допросы и возвращаясь обратно, думал он только об этом. Узнают или не узнают? И всячески старался отгонять темные предчувствия, уверял самого себя, что отделается мелочью. За незаконный переход границы давали до двух лет принудработ, и это было, конечно, мелочью в сравнении с расстрелом.

Откуда им, собственно, узнать, из каких источников? Демьян о нем ничего сказать не в состоянии. Ну пришел с утра пораньше, ну пытался расспрашивать насчет служебной карьеры брата. Это еще не криминал, за это судить нельзя.

Ничего не известно про его задание и Колчаку. Это уж как дважды два, иначе бы выдал с потрохами. Мало ли что опознает на очной ставке. А я вас, представьте, вижу впервые, вот и весь разговор.

Кличка тоже не криминал. Кстати, откуда она известна этому старому волку? Слышал, конечно, в Варшаве, не иначе. Хороша же, выходит, хваленая конспирация у Бориса Викторовича. Отправляют человека в логово большевистского зверя, а сами не могут удержаться от безответственной болтовни.

Ужасно тревожила прошлогодняя вылазка в Белоруссию с полковником Павловским. Наломали они там дров, покуролесили вдоволь. Ладно, что состав отряда был строго засекречен. Друг друга и то опасались называть по фамилиям, у всех клички. За Белоруссию, если разнюхают, головы не сносить. Только вряд ли должны разнюхать. Живых свидетелей они не оставляли, а от мертвяков ничего не услышишь…

Но опаснее всего была злополучная капсула, которую ввинтили ему в каблук ботинка в самую последнюю минуту. «К чему это? — спросил он Бориса Викторовича. — Память у меня неплохая, могу все запомнить». Савинков поглядел на него пристально, изучающе, чуть скривил тонкие губы. «Так надежнее, друг мой, — и, помолчав немного, добавил: — Память человеческая напоминает мне ветреную бабенку».

Капсула была его ахиллесовой пятой. Серьезнейшая и, в сущности, совершенно неопровержимая улика. К тому же он до сих пор не знает — нашли ее чекисты или не нашли.

В воскресенье, после нежданного провала в комнате брата, его привезли в тюрьму и тщательно обыскали. Одежду, вплоть до белья, куда-то уволокли, оставив в чем мать родила, а через час швырнули обратно. Подмен не было, вся одежда была его собственной, но проверить он так и не посмел. Заметят еще в глазок двери, начнут новый обыск. Да и нечем было вытащить капсулу, нужен для этого инструмент.

А следователь помалкивал. Сколько уж просидели они друг против друга — и ни словечка про капсулу. И про белорусские похождения — ни звука. Стало быть, ни черта они не знают. Обязательно бы спросил, если бы знал. Но к чему же в таком случае все эти многозначительные предостережения? Что это — игра на нервах или попытка припугнуть? А может быть, и впрямь предостережение? Не зарывайся, дескать, не упусти последнюю возможность. Ведь это конец, если все им известно и они только делают вид, будто ждут откровенных признаний. А он, как последний идиот, выламывается…

Предчувствия не напрасно мучили Афоню.

Александр Иванович заметил смятение, мелькнувшее в его глазах после осуждающих слов Колчака. Заметил и, как положено искушенному следователю, сделал вид, что не замечает. А после очной ставки сразу направился к экспертам по дешифровке, вот уж третьи сутки колдовавшим над разгадкой тайны капсулы.

К сожалению, и в этот раз ничего нового они не сообщили. Аккуратные столбики цифр на скрученном в трубочку клочке плотной льняной ткани были несомненно зашифрованной записью. И записью, разумеется, важной, ключевой. Иначе какой же смысл прятать капсулу столь хитроумным способом. Но прочесть эту запись не удавалось.

— Потерпи еще немножко, — попросил старший эксперт. — Пробуем по-всякому, надежды не теряем…

— Некогда терпеть…

— Понимаю, что некогда, да выше головы не прыгнешь. А что, если это «собачка на поводке»? Ты подумал об этом? Тогда нам и месяца может не хватить…

Александр Иванович сам опасался именно этого варианта. «Собачкой на поводке» называли довольно простенькую систему тайнописи, когда ключ привязывается к какому-нибудь печатному изданию. Чаще всего к книге. Первая группа цифр — нужная страница книги, вторая — строка снизу или сверху, третья — необходимая по тексту литера. Порядок этот, естественно, мог меняться как угодно и тем не менее прочесть «собачку на поводке» было пустяковым делом. Знать бы только книгу, избранную в качестве ключа.

Афоня заметно нервничал. Это было неплохо и даже многообещающе с точки зрения интересов следствия. Пусть понервничает, пусть расслабится, не зная, с какой стороны будет нанесен решительный удар.

Только спешить с этим ударом было невозможно. Во-первых, не расшифровано содержимое капсулы, а во-вторых, срочно нужны материалы, как-то характеризующие личность Геннадия Урядова.

Александр Иванович ни минуты не сомневался, что перед ним отпетый негодяй. Раз уж прислан в Питер, да еще для игры с собственным братом, значит, ни в чем не уступает ни Колчаку, ни князю Святополк-Мирскому. Проверенная фигура, вполне достойная доверия Савинкова. Но одного убеждения было недостаточно, а в обширных материалах, собранных Александром Ивановичем, никакого Афони, как на грех, не значилось.

Нужную информацию Александр Иванович получил в четверг. Доставил ее из Минска специальный фельдъегерь.

Напрасно рассчитывал Афоня на безнаказанность. Чекисты Белоруссии насчитывали за ним, а точнее — за Геннадием Изотовичем Урядовым, бывшим подпоручиком добровольческой армии Деникина и активным участником контрреволюционной банды, разбойничавшей осенью 1921 года в Игуменском уезде, Минской губернии, столь большой долг, что один лишь перечень преступлений занял несколько страниц машинописного текста.

Жестокие массовые казни, изощренные пытки, грабежи, насилия, циничные издевательства над обреченными жертвами — все это было тщательно запротоколировано, все подтверждалось многочисленными актами комбедов и свидетельскими показаниями.

Еще красноречивее выглядели фотографии. Казалось, беспощадный ураган пронесся над мирной белорусской землей, оставляя позади себя виселицы и пепелища, кровь и страдания. Фотографии изображали главным образом трупы. Распятые на крестах, с выколотыми глазами, с пятиконечными звездами на груди, с отрезанными ушами и носами, трупы мужчин и женщин, трупы стариков и подростков. Все эти люди были растерзаны савинковцами лишь за свою приверженность идеалам Советской власти.

«Вышеупомянутый Г. И. Урядов (кличка Афоня), по не проверенным пока сведениям, принимал также участие в преступных действиях банды Булак-Балаховича, — сообщали белорусские товарищи. — Отличается зверской жестокостью, имеет склонность к садистским надругательствам и применению средневековых пыток. В случае задержания просим этапировать в Минск для предания суду Революционного трибунала по месту совершенных преступлений».

Интуиция не обманула Александра Ивановича. Довольно отчетливо представлял он и все дальнейшее поведение этого кровавого палача. От самоуверенности и нахального запирательства не останется, конечно, и следа. Начнет помаленьку раскалываться, старательно преуменьшая свою вину, валить будет на других, еще не пойманных. Непременно скажет, что его принудили вступить в савинковскую организацию, что выбора не было, а в душе, дескать, он всегда за рабоче-крестьянскую власть, только не представилось случая доказать это на деле. Все они одинаковы, когда их прижмут неопровержимыми уликами. Униженно скулят, подпускают слезу, даже услуги свои не стесняются предложить.

Действительность намного превзошла ожидания Александра Ивановича.

Допрос начался ровно в девять часов утра. Спустя пятнадцать минут Афоня уже ползал перед Александром Ивановичем на карачках, умоляя пощадить его, потому что ему очень не хочется умирать.

— Встаньте! Да встаньте же, черт вас побери! — прикрикнул Александр Иванович, но поднять Афоню было нелегко. Вбежавшие в комнату конвоиры сгребли его в охапку, поставили на ноги, а он снова и снова валился на колени, истерично рыдал, вскрикивал и стонал, размазывая по лицу сопли и слезы.

Так у них получилось, а ведь ничто, казалось бы, не предвещало столь быстрого крушения. Все было спокойно и вроде бы безопасно.

Афоня впервые выспался в своей одиночке, трезво обдумал ситуацию, приготовился к упорному и длительному сопротивлению. Еще с вечера, отвернувшись к зарешеченному окошку камеры, он незаметно обследовал свой каблук с капсулой. Повреждений никаких не обнаружил, винты были накрепко ввинчены в гнезда. Опасность, следовательно, пронеслась мимо, и ему оставалось лишь придерживаться прежней своей версии. Пусть предостерегают сколько влезет, теперь ему не страшно. Влепят в конце концов высылку в трудовой лагерь, а насчет будущего загадывать преждевременно. Обстановка сама покажет, что делать, вдруг удастся и сбежать…

— Ну-с, Геннадий Изотович, что скажете новенького? — добродушно спросил следователь, начиная новый допрос. — Надумали говорить правду или намерены запираться?

— Думай не думай, сто рублей не деньги! — ответил он несколько более развязным тоном, чем собирался. — Кому хочется клепать на самого себя? Дурных, гражданин следователь, нема…

По лицу следователя пробежала тень. Ему бы задуматься, болвану несчастному, сообразить кое-что, а он тупо наблюдал, как перебирает следователь бумажки на столе, упорно не поднимая на него глаз.

— Повторяю свой вопрос, Урядов. Значит, принадлежность к контрреволюционной организации Савинкова вы отрицаете?

— Никогда ни в каких политических организациях не состоял. И вообще, я бы хотел заявить…

— Подождите, обойдемся пока без заявлений. Стало быть, не получали вы никаких заданий и от господина Шевченко, начальника контрразведки этой организации?

— Нет, не получал.

— Ну, а полковника Павловского, Сергея Эдуардовича, приходилось вам знавать?

— Не-е-т, не знаю, — ответил Афоня чуть дрогнувшим голосом. — Впервые слышу… Клянусь, впервые слышу…

Следователь промолчал, не обратив внимания на эту маленькую заминку, и Афоня успел немного опомниться от острого приступа страха. Правда, длилось это недолго.

— Вы были предупреждены, Урядов, причем неоднократно! — Следователь впервые глянул ему в глаза, а затем протянул через стол какие-то бумаги. — Нате, читайте!

Афоня недоверчиво протянул руку, взял бумаги, начал читать. Боже, что же это такое! Названия деревень, хуторов, ограбленных кооперативов, точные даты, имена растерзанных. И всюду его фамилия — вешал Урядов, расстрелял Урядов, живых бросал в костер — Урядов. Фиолетовые строчки прыгали у него перед глазами, пальцы тряслись, и ничего с этим нельзя было поделать.

— Читайте! — строго повторил следователь, и тут Афоня понял, что все кончено. Смутные его предчувствия полностью подтверждались. Они знали. Они с первого дня знали всю его подноготную. И спасения теперь нет, такого они не прощают…

— Это не я! Это ошибка! — крикнул он дрожащим голосом. Нижняя губа у него отвисла, зубы выстукивали сумасшедшую дробь, но он не мог себя контролировать и даже не мог подумать об этом. — Меня расстреляют? Меня должны расстрелять, да?

— Нет, вас представят к награде! — рассердился следователь.

И тут Афоня совсем обезумел. Боже милостивый, боженька всемогущий и милосердный, его здесь погубят! Он обречен, он прочел свою судьбу в гневных глазах этого чекиста, и ничто не в состоянии предотвратить его конец… Но он не хочет умирать! Это ведь невозможно, чтобы его расстреляли, этого не должно быть!

— Я не хочу! Пожалейте меня, я не виноват! — кричал Афоня, ползая на коленях и все пытаясь поцеловать руку следователя. — Я не хочу-у! Я не хочу-у-у-у!

Вряд ли был резон продолжать допрос. Афоню с трудом увели в комендантскую, чтобы отпоить валерьянкой, а Александр Иванович, воспользовавшись неожиданной паузой, направился к Мессингу.

— Чувствительный, говоришь, господинчик? — рассеянно переспросил Станислав Адамович, думая совсем не об Афоне. — Слабовато у них с людишками, если присылают таких хлюпиков…

— Он не хлюпик, он по уши в крови наших людей. А теперь сидит и размазывает сопли.

— Ничего, пусть размазывает. Это полезно. Хорошенько все обмозгует, поймет свое положение. Меня, друг ситный, беспокоит другое…

— Сроки, Станислав Адамович?

— Вот именно. Не опаздываем мы с тобой?

— Черт их знает, как у них спланировано. Разговор, во всяком случае, начну с ампулы.

— Правильно! И пусть выкладывает все без дураков. Явки, связи, расстановку сил. Кстати, дорогой, какое у тебя впечатление от Демьяна Изотовича? Потянет, если будет нужда?

— Партиец, по-моему, надежный, многократно испытан в боях. Среди товарищей пользуется авторитетом, отзывы прекрасные. А вот потянет ли, сказать затрудняюсь.

— Хорошо, мы еще вернемся к этому вопросу, — заключил разговор Мессинг. — Займись своим чувствительным господинчиком. И предупреди его, стервеца, что крутежки терпеть не намерен! Не хватало еще нам канителиться с сопливыми хлюпиками.

Вскоре допрос Афони был возобновлен. И никаких предупреждений не понадобилось, дело пошло в ускоренном темпе.

Какие там предупреждения! Подобно всем трусливым людишкам, Афоня решил спасаться любой ценой. Он все расскажет — лишь бы сохранили ему жизнь. Он знает немало интересных для советской разведки вещей. Он согласен на тюрьму, на ссылку в лагеря, на что угодно согласен, только бы не расстрел.

— Обещать вам не могу и не буду, — сказал Александр Иванович, подавляя в себе естественное чувство брезгливости. — Не имею права. Меру наказания избирает суд, причем степень вашего раскаянья будет принята во внимание. А теперь давайте работать без истерик и ненужных сцен…

Дальше нужно было записывать, да посноровистей, успевая лишь уточнять наиболее важные моменты. Раскалывался Афоня с необыкновенным старанием.

Задание у него от самого Бориса Викторовича Савинкова, а с Шевченко уточнялись лишь детали. Из Варшавы он переехал в Вильно, к капитану Анатолию Николаевичу Смородинову, доверенному представителю организации. Из Вильно — в местечко Глубокое, к начальнику переправы подпоручику Бенецкому, по кличке Кубля. У Кубли получил документы, деньги, литературу и цианистый калий, а также познакомился с проводником, который служит в польской экспозитуре № 2. Зовут проводника Вацлавом, за каждый переход границы платят ему по десяти тысяч.

Границу они переходили севернее местечка Десна, по топкой болотной тропке. Едва не погибли, провалившись в ржавую трясину, но в конце концов выбрались.

Первая стоянка была на явочной квартире верстах в двенадцати от города Полоцка. Это в общем-то железнодорожная будка, стрелочницей там работает тетка Михалина, двоюродная сестра проводника. Явка, как можно думать, проверенная и безопасная, использовалась много раз. Через нее налажена и курьерская связь с людьми в России.

Содержимое капсулы, извлеченной из каблука Афони, как и предполагал Александр Иванович, оказалось «собачкой на поводке». Причем до чрезвычайности замысловатой, с хитрой перестраховкой на случай провала резидента.

Для начала Афоне было предписано раздобыть где-нибудь, желательно у петроградских букинистов, не в библиотеке, справочник «Весь Петербург» за 1908 год и по соответствующим страницам выяснить название книги, к которой привязана тайнопись.

— Страницы вам приказали выучить?

— Как «Отче наш», наизусть. Желаете убедиться? Записывайте: шестнадцатая, двадцать седьмая, тридцать девятая, сто одиннадцатая, сто шестьдесят четвертая…

Закрыв глаза, Афоня перечислил нужные страницы справочника.

— Повторите!

Афоня повторил четко, ни разу не сбившись.

— А ключ?

— Ключ простой. Девять плюс девять и так далее…

— Начиная с какой строки?

— С тринадцатой для чего-то, с несчастливой, — вздохнул Афоня. — Между прочим, идея самого Бориса Викторовича. Смеялся еще, шутил. Обожаю, говорит, поддразнивать судьбу…

Александр Иванович позвонил в библиотеку, и спустя полчаса ему доставили «Весь Петербург». Еще минут десять понадобилось на выяснение названия книги, избранной для тайнописи. Это был пятый том собрания сочинений Генриха Гейне, выпущенного в 1904 году приложением к журналу «Нива».

— Ключ к Гейне тоже заучивали? — спросил Александр Иванович.

— Нет, ключа мне не дали…

— Послушайте, Урядов, мы же условились не терять времени на бессмысленное вранье! — рассердился Александр Иванович. — Неужели вы надеетесь обмануть следствие? Приехали нелегально в Петроград, явки у вас не имеется, ключа к шифру вам не дали… Это как же прикажете понимать? Имейте в виду, всякому терпению бывает предел!

— Ей-богу, правда, гражданин начальник! — засуетился Афоня. — Решили, что рисковать нельзя, слишком дорожат своими людьми в Петрограде… А явки почему же не имеется? Явку дали. Остановиться, переночевать, если вдруг сорвется у брата… Записывайте, я скажу. Екатерининский канал, семьдесят четыре, квартира двадцать три, у генеральской вдовы Дашковой… Только явка эта временная, вроде ночлежки, а ключ к шифру мне должны вручить здесь, в Петрограде. Верней сказать, должны были…

— Когда и где?

— Вчера еще, в среду. Рандеву было назначено на Пантелеймоновской, возле паперти собора, от шести до семи вечера… Пароль: «Помолись, друг, за рабу божью Евдокию Ниловну…»

— Связной знает вас в лицо?

— Не могу сказать, возможно, и знает. На щеке у него должна быть наклейка из пластыря, косым крестиком, а в правой руке палка с медными кольцами…

— Когда следующее рандеву?

Афоня медлил с ответом. Чувствовалось, что до смерти хочется ему заполучить какие-то гарантии.

— Поторговаться намерены? Предупреждаю, Урядов, занятие бесполезное!

— Запасное рандеву в пятницу, в те же часы и на том же месте. Это уж последнее. Не явлюсь — будут считать, что влип.

Почти в точности повторялась псковская история. И вновь пришлось поспешно сворачивать допрос, как было с Колчаком, вновь торопиться к Станиславу Адамовичу.

Считанные часы оставались до рандеву у церкви. И нельзя было упустить ключ к вражескому шифру.

Рандеву с продолжением

Железное слово «надо». — Демьян Урядов становится Афоней. — Свидание у церковной паперти. — «Доброе застолье» в вечернюю пору. — Кем был и кем казался дядечка в чесучовом пиджаке

До встречи оставалось минут пятьдесят.

Демьян глянул на толчею возле трамвайной остановки, на переполненные до отказа вагоны и решил прогуляться пешком. С многолюдного Невского свернул на тихую улицу Желябова, не торопясь пересек нагретый июльским солнцем булыжник Конюшенной площади и, посмотрев еще раз на часы, направился в Михайловский сад.

День был знойный, с тягостной духотищей, особенно сгустившейся к вечеру. В тенистых аллеях сада шла бойкая торговля прохладительными напитками и мороженым. От полотняных навесов временной летней ресторации тянуло раздражающе острым ароматом шашлыков. Пиликала что-то свое, очень жалобное, одинокая скрипка на дощатой эстраде.

Освежившись кружкой хлебного кваса, Демьян с удовольствием присел на скамейку. Надо было хоть немного расслабиться, поудобнее устроить больное плечо.

Жизнь не баловала Демьяна своими благодатями, и он давно успел привыкнуть к суровым ее испытаниям. Если тебя без конца швыряет из жаркого в холодное, если сегодня злейший твой враг сыпнотифозная вошь, укладывающая на лазаретные койки целые эскадроны и полки, а завтра им объявлен кровавый барон Врангель, волей-неволей приобретаешь добрую закалку испытанного бойца. К тому же ты вовсе не исключение из правила. Таков жребий всякого, кто связал свою личную судьбу с судьбами революции, так что плакаться в жилетку не рекомендуется. Делай свое дело, выкладывайся на полную катушку и помни, что слушать твое нытье никому нет охоты.

Короче говоря, Демьян привык к требованиям текущего момента. Есть на свете такое железное слово «надо», вот оно-то и диктовало все его поступки. Надо идти в бой и непременно победить, хотя силы врага кажутся неодолимыми. Надо потуже затягивать ремень, отказывая себе в самом насущном, без чего жизнь становится довольно неудобной. Надо работать не щадя сил и здоровья, надо с усердием учиться.

И так вот всю дорогу, месяц за месяцем, год за годом. Надо! Надо! Надо! А передышкой, между прочим, даже не пахнет. Наоборот, все сложней очередные задачи, все большей отдачи требуют.

В сущности, и история с Генкой оказалась еще одним оселком, на котором испытывается характер. Мало разве бывало случаев, когда брат шел на брата, а сын на отца? Законы классовой борьбы безжалостно прямолинейны и компромиссов не терпят.

Только вот рассуждать на эту тему гораздо проще, нежели самому все это хлебнуть. И не зря, совсем не зря Демьян чувствовал себя как бы выбитым из седла. Напрасно было заниматься самообманом, притворяясь, будто все у него в порядке. Товарищи по службе и те успели кое-что заметить. Никому он ничего не рассказывал, но самочувствие человека всегда заметно со стороны, и скрыть его трудновато.

В понедельник с утра Демьяна вызвал к себе военком корпуса. Оглядел с головы до ног, точно впервые видел, затем поднялся навстречу, дружески похлопал по спине.

— Переживаешь, товарищ? — спросил военком, усаживая рядом с собой. — А ты брось это занятие и близко к сердцу не принимай. Брат за брата не ответчик, у каждого своя дорожка в жизни.

Беседа с самого начала пошла откровенная, и Демьян чистосердечно признался, что не смог уснуть до рассвета. Все лежал и все мозговал, пытаясь сообразить, как докатился его братеник до услужения врагам рабоче-крестьянской власти. Врагов ему встречать не в диковину, сталкивался с ними лицом к лицу, но то были золотопогонники, и все было как дважды два четыре, а тут все-таки Генка, родная кровь. Не просто это укладывается в башке.

Военком слушал молча, не перебивал. По глазам было видно, что сочувствует и помочь бы рад, да чем тут поможешь. Самому это нужно переваривать, желательно в одиночку.

Напоследок военком сказал, что работать следует, как и прежде, будто ничего не случилось, а переживания лучше всего отбросить, взяв себя в руки. В конце концов, нет от них никакого прока, от этих бесполезных переживаний.

Правильно, конечно, прока нет. И все же трудно опомниться, когда братишка твой вздумал сигануть в чужой лагерь. Росли вместе, крепко были связаны мальчишеской дружбой, и вот на тебе — явился с маузером за пазухой. Лучше бы уж погиб где-нибудь, пока околачивался у Деникина, или вовсе не приходил. Не виделись столько лет, могли бы и дальше обойтись без родственных связей.

Иногда он ловил себя на мыслях о невиновности Генки. Смехота и явный абсурд! Ни с того ни с сего принимался вдруг мечтать о роковой ошибке, которая скоро должна разъясниться. Бывает ведь так, что складываются обстоятельства против человека. Вот вернется Генка обратно, полностью оправданный, и начнут они вместе прикидывать, как получше устроить его будущее.

Неплохо так помечтать, если витаешь где-то в безвоздушном пространстве. Но факты были слишком очевидны, он это понимал и сердился на самого себя. Никакой, к сожалению, ошибки нет. Генка и впрямь был отрезанным ломтем.

А вчерашний разговор и совсем все обрубил. К тому же еще внес в его жизнь дополнительные сложности, да такие диковинные, что и во сне не каждому приснятся. Ну мог ли он, допустим, думать, что заделается человеком без имени и фамилии, но зато с кличкой, как у матерого бандюги, за которым охотится угрозыск? Афоня! Это его теперь так зовут, красного командира Демьяна Урядова. Афоня, или, иначе говоря, резидент савинковской контрреволюционной шайки, личность, не смеющая глянуть в глаза порядочным людям. Не мог он предвидеть и того, что надо будет идти на тайные рандеву, запоминать пароль, выслушивать подробнейшие наставления нового своего начальства. И что намалюет ему гример синей несмываемой краской голубка на запястье левой руки — точь-в-точь такого, какой наколот у Генки. И что приоденут в чужой заношенный пиджачок, в такие же заношенные брючишки. Надо иметь слишком пылкую фантазию, чтобы заранее вообразить всю эту тарабарщину.

Военком был не один в своем кабинете, когда его пригласили вчера. У окна, расстегнув тугой воротничок полувоенного френча, сидел тот самый неулыбчивый товарищ, что обращался к нему за помощью в «Астории».

— Знакомься — Александр Иванович Ланге, оперуполномоченный КРО, — представил военком. — Впрочем, вы уже знакомы. Александру Ивановичу требуется потолковать с тобой по весьма секретному вопросу.

Сказав это, военком направился к выходу. На пороге кабинета обернулся, подчеркнул со значением:

— Дельце-то серьезнейшее, товарищ Урядов. И нужда в твоем содействии огромная, иначе бы не беспокоили…

Примерно с того же начал и Александр Иванович, сразу сказав, что без содействия Демьяна обойтись будет очень сложно, а времени у них в обрез и изобретать другие комбинации попросту некогда.

Но прежде они поговорили о Генке. Он, понятно, не удержался и спросил, в чем, собственно, обвиняют его брата, а Александр Иванович тяжко вздохнул и выдержал длинную паузу, прежде чем ответить. Чувствовалось, что не хочется ему затрагивать этот вопрос, но раз спрашивают, ответить придется начистоту. И действительно, скрытничать не захотел, выложил все без утайки. И кем сделался его брат Геннадий Урядов, пока пребывал на эмигрантских харчах, и с какой миссией заслан своими хозяевами в Питер. Лицо при этом было у Александра Ивановича замкнутое, официальное, но в голосе слышалось сочувствие. Ты, дескать, интересуешься, дорогой товарищ, так вот тебе ничем не прикрашенная правда, и никто не в силах ее изменить.

Узнав, какой именно услуги от него ждут, он с ходу отказался. Причины выставлял самые разные, инстинктивно умалчивая о главной. И со здоровьем у него скверно, беспокоит проклятущий рубец, и соответствующего навыка нет, что, конечно, должно отразиться на результатах. Отчего-то ему казалось, что Александр Иванович всерьез разобидится, если сказать ему настоящую причину. И тут он здорово ошибся, не сообразив, какой перед ним человек. Александр Иванович не только не полез в бутылку, но и сам все высказал, точно это не составляло для него труда и угадывание чужих мыслей было его профессией.

— Понимаю тебя, Демьян Изотович. Работенка, само собой, не особенно приятная, а ты все же боевой командир, приучен действовать напрямик, в открытом бою. Словом, боишься запачкаться…

— Нет, ты меня неправильно понял, — попробовал он отрицать, хотя вышло у него как-то вяло и неубедительно. — Я, знаешь ли, вообще не умею притворяться, а тут надо быть артистом.

— Надо, — жестко подтвердил Александр Иванович. — Причем неплохим артистом, достаточно искушенным. Иначе не стоит браться. Самого себя подставишь под удар и, главное, сыграешь на руку нашим врагам…

— В открытом бою действительно легче. По крайней мере, все на виду.

— А мне, товарищ Урядов? Мне, думаешь, не легче было на фронте? Ты вбей себе в башку простую вещь. Никто из нас чекистом не родился, каждого заставила нужда. И втемную приходится играть в силу необходимости. Враги наши, сам знаешь, в средствах не стесняются. Так что же прикажешь, спокойно наблюдать за их махинациями? Мы, мол, из другого теста, нам подавай что почище и поблагороднее, а на разные там хитрости мы не способны?

— У всякого свое призвание: кто способен, а кто и не способен…

— Не тот разговор, товарищ Урядов! — непримиримо сказал Александр Иванович. — И не по Ленину выходит у тебя, учти это…

— Почему же не по Ленину?

— Очень просто. Ленин как ставит вопрос? Если требуется в интересах пролетарской революции, чекистом должен быть каждый коммунист. Причем чекистом умелым, не раззявой с гнилыми интеллигентскими замашками. А у тебя что получается?

Долго они спорили в кабинете военкома. И разошлись, наверно, не совсем удовлетворенные друг другом. Только вспоминать об этом, пожалуй, не ко времени и не к месту. Дело есть дело, а нравится оно тебе или не нравится — вопрос второстепенный. Зыркнешь еще как-нибудь не так на этого связного, чересчур откровенно, вот и вспугнешь птичку. Самое важное теперь — получше сосредоточиться, войти в свою роль, не сфальшивить.

На часах было четверть седьмого.

Демьян встал и медленно направился к выходу из сада. За пятнадцать минут он дойдет до церкви, поспеет точно к половине седьмого, как советовал Александр Иванович. Не раньше и не позже, в аккурат к половине седьмого.

Дальнейшее все было заранее обговорено. Войти в церковь, присмотреться, что там за публика, постоять в глубокой задумчивости, как бы шепча про себя молитву. Обратно не спешить, пусть подождет, поволнуется. Подойти к этому молодчику с достоинством. Если, понятно, явится на рандеву, не обманет.

Согласие он дал и внимательно выслушал все наставления Александра Ивановича, но в душе по-прежнему таилось сомнение. Больно уж напоминала вся эта история читанные в мальчишеские годы приключенческие книжечки. Таинственное свидание на церковной паперти, глупейший какой-то пароль с поминанием Евдокии Ниловны, маскарадные приметы связного. Поднакручено всякой всячины до полного неправдоподобия, хотя неизвестно, какая в этом была надобность.

Между тем связной уже топтался на условленном месте. Демьян приметил его еще издалека, не дойдя до входа в церковь, возле которого разноголосо гудели нищие.

И все было честь честью. В общем, соответственно описаниям Александра Ивановича. Молодчик рослый, здоровущий, лет, наверно, тридцати, не больше. В руке толстая суковатая палка, стянутая снизу медными кольцами. На щеке, как условлено, наклейка из пластыря. Именно косым крестиком, не иначе. Позиция выбрана у сучьего сына с расчетливым умыслом — чуть поодаль от других побирушек. Подходи прямо к нему с паролем…

А что, если так и поступить? Какая, собственно, разница — зайдет он в церковь или воздержится от разглядывания иконостасов? Шепнуть этому гусю насчет Евдокии Ниловны, тихонечко, вполголоса, сунуть положенную мелочь, а он тебе записочку или что там у него приготовлено для передачи Афоне. Просто и легко получится, без всякой канители. И сразу можно уйти с сознанием выполненного долга.

Но почему же тогда настаивал Александр Иванович на каждой детали своего плана? Работник он, видать, опытный, зря предупреждать не станет. Ведь мелочью одаривают нищих на обратном пути, выходя после молитвы, а он сунется с ходу. Нет, торопливость тут явно неуместна, действовать надо по инструкции.

А вырядился этот стервец довольно ловко. В стоптанных, видавших виды лаптишках с онучами, штаны деревенские, домотканые, с грубыми заплатами на коленях, взамен нательной рубахи грязная гимнастерка. И стоит, как все побирушки, с протянутой рукой, вот только канючить воздерживается, помалкивает.

Дойдя до связного, Демьян не вытерпел, чуть скосил глаз в его сторону. И едва не отпрянул, наткнувшись на ответный, явно заинтересованный взгляд.

Его узнали! Это означало, что Афоня совсем не вымышленная личность, как он втайне надеялся. Афоня, а точнее говоря — родной его брат Генка, несомненно существовал и имел сообщников, связанных с ним общими заботами. Это вражеский лазутчик, тайно переброшенный из-за рубежа, и в этом свойстве, в паскудном обличье Афони, его теперь принимают за своего разные мерзавцы вроде вот этого молодчика. Его, Демьяна Урядова, ничем не опороченного честного коммуниста! Ну ладно, ну погодите же, подлые приспешники мирового капитала…

Холодная ярость нахлынула на Демьяна, мгновенно завладев всем его существом. Знакомое было чувство, многократно испытанное. В трудные боевые минуты, например перед решающей контратакой или в ожесточенной рукопашной схватке, оно помогало вытеснить свойственный всему живущему на земле страх смерти. Очень ясная делается голова, очень рассудительная, быстро соображающая, а внутри тебя как бы закручена тугая пружина колоссальной энергии. В любой момент пружина готова раскрутиться, безошибочно ударить, и тут уж берегись, вряд ли сумеешь увернуться, потому что удар будет смертельный.

Вечерняя служба, похоже, приближалась к концу. В церкви было сумрачно и прохладно. Басовито рокотал голос дьячка, читавшего вечернюю молитву из Часослова, вздрагивали тоненькие языки свечей перед темными ликами святых. За спиной, где-то в боковом приделе, тихо шептались старухи богомолки.

Демьян примечал все это и вроде бы не видел вовсе, углубленный в свои размышления. Выходило, что напрасно он иронизировал и сомневался, хотя его предупредили о серьезности задания. И Генка, выходит, совсем не жертва случая, а вражина, причем опаснейшая, коварная. Что же из этого следует? А то, что и ему нужно действовать в соответствии с обстановкой. Без глупой наивности, без какой-либо отсебятины. Да и впредь, коли понадобится в интересах дела, нужно оставаться Афоней. В штабе найдутся другие работники, а Афоня в единственном числе. И было бы непростительной беспечностью не использовать его сходства с Генкой. Они небось хитрят, без стеснения идут на любую провокацию. Значит, и против них требуется хитрость.

Выйдя из церкви, он тотчас заметил ждущего его связного. Ишь ты, нарочно отодвинулся от толпы нищих. И руку больше не тянет за милостыней, спрятал в карман. Готов, стало быть, к встрече с Афоней. Вот и хорошо, Афоня тоже готов.

— Помолись, друг, за рабу божью Евдокию Ниловну! — негромко сказал Демьян, протягивая молодчику заранее приготовленные медяки.

— Спасибо тебе, Христос тебе помощник во всех деяниях! — привычно забормотал молодчик, как и положено было нищему, одаренному милостыней, но дальше произошло совершенно непредвиденное. Оглянувшись, молодчик вдруг шепнул: — Здесь нельзя… Приходи в пивную «Доброе застолье» на Сенной. К девяти часам…

Это был сюрприз. Они с Александром Ивановичем считали, что связной просто передаст ключ к шифру, на то он и связной. Если же вздумает заговорить, следовало буркнуть насчет правил конспирации, да посолидней, уверенным тоном начальника, и не спеша направиться своей дорогой.

Вместо этого ему предлагали новое свидание. По какой причине и для какой надобности — неизвестно. Как вести себя, что говорить, о чем умалчивать — тоже неизвестно. Проще бы, конечно, отказаться, выразив свое удивление, но это наверняка не выход. Откажешься — значит, упустишь ниточку, ведущую к этим типам.

Вот тут-то и сработала туго закрученная пружина. Не будь ее, он бы, наверно, стал задавать наивные вопросики, способные насторожить связного.

— Не опаздывай! — тихо предупредил молодчик, а он ни словечка не сказал в ответ, лишь посмотрел рассеянно, как смотрят обычно сытые люди на попрошаек, и пошел к трамвайной остановке. Правда, у Литейного проспекта, не доходя до угла, нагнулся, сделав вид, будто завязывает шнурок на ботинке. Связного у церкви уже не было.

До встречи в «Добром застолье» оставалось чуть поболее часа. И, что досаднее всего, нельзя было связаться с Александром Ивановичем. На Гороховую ему показываться запрещено, к тому же и некогда теперь, а по условленному адресу они сговорились встретиться лишь в девять часов вечера. Александр Иванович предупреждал еще, что раньше девяти не успеет прийти.

Хочешь не хочешь, надо соображать в одиночку. На свой, как говорится, страх и риск. Интересно все же, чем объясняется внезапная перемена. Быть может, с ним хотят поговорить подробнее или дать какие-то новые задания? Возможно и другое. К примеру, умело подстроенная ловушка. Сваляешь дурака, допустишь какую-нибудь оплошку — и не уберечься тебе от расправы.

Правда, не совсем понятно, с какой же стати назначать рандеву в пивнушке, да еще на Сенной площади, где допоздна толчется народ. Нет, тут другое, не западня. Но вести себя нужно с максимальной осторожностью. Без суеты, достаточно солидно, взвешивая каждое свое слово. Они, конечно, считают, что умнее их никого не найдется. Посмотрим, посмотрим, как это будет выглядеть…

Духотища в городе сделалась нестерпимой. Над крышами домов ползли тяжелые лохматые тучи, заметно стемнело. Вот-вот должна была разразиться гроза.

Скрипучий вагончик трамвая, заполненный дачниками с пригородного поезда, напоминал парное отделение бани. Окна были опущены с обеих сторон, двери настежь, а дышать все равно нечем.

Не дойдя до кондуктора, Демьян надумал сходить на следующей остановке. Времени было вполне достаточно, и в «Доброе застолье» он поспеет к сроку.

Вдобавок возникло вдруг ощущение, что кто-то за ним наблюдает. Непонятно даже, откуда оно взялось, это неприятное ощущение. Нервы, должно быть, подводили. Кругом распаренные духотищей пассажиры, которым нет до него дела. Поджарый дядечка в чесучовом пиджаке, загорелые какие-то девицы и парни, сердитая тетка с огромной корзиной. Кому тут за ним следить? И все же чувство это не проходило.

Выйдя из трамвая у улицы Некрасова, Демьян опять пригнулся, занявшись шнурком. За ним легко выскочил чесучовый пиджак. Подождал, пока тронулся вагончик, и направился своей дорогой.

Тем лучше, значит, ему почудилось. Теперь надо было как следует обдумать предстоящий разговор. Любопытно все же, о чем его собираются спрашивать. Попробуют, наверно, ловить на неточностях, проверочку устроят. А почему, спрашивается, он должен кому-то давать отчет? Атака всегда была верным средством обороны. Вот он и начнет сам, не дожидаясь вопросов. Во-первых, зачем его вынуждают шляться по злачным заведениям, где можно нарваться на неприятности? Во-вторых, где же, черт побери, ключ к шифру, без которого он обречен на бездействие? И так далее. Спрашивать требовательно, с злым напором. Пусть знают, что Афоне никаких проверок не требуется, Афоня сам любого проверит. А завладев ключом, немедленно подняться и уйти. Для пущей важности назначить новое рандеву. Допустим, завтра, где-нибудь у Пяти углов или на Витебском вокзале, возле билетных касс. После консультации с Александром Ивановичем проще будет ориентироваться, найти безошибочный тон.

Смущало лишь одно обстоятельство. Кто его знает, как положено держаться в подобных заведениях. В многочисленных петроградских ресторанах и даже в пивных сиживать ему не довелось, не было ни лишних денег, ни особой охоты, а излюбленный дядюшкой Никешей кабачок «Встреча друзей», по-видимому, не шел в счет. Там, в слободке ремесленников, все было запросто, чуть ли не по-родственному. Желаешь — присаживайся к столу, поддержи добрую компанию. Нет желания — можешь просто заглянуть на огонек. Каковы, хотелось бы знать, порядки в «Добром застолье»? Для Генки, конечно, это была бы не проблема. Генка пошлялся по ресторанам…

Однако опасения Демьяна оказались явно преувеличенными. «Доброе застолье» было самой обычной пивнушкой на бойком месте, где всякий сам по себе, а до других ему нет заботы. С накрытыми пестрой клеенкой столами, с богатым выбором специальных закусок, вызывающих жажду, и с входившим в моду маленьким возвышением в глубине зала. На возвышении, приплясывая и кривляясь, исполнял куплеты какой-то оборванец. Куплеты эти, с хлесткими словечками уголовного жаргона, также входили в моду, и Демьяну приходилось их слышать раньше.

Граждане, послушайте меня, Гоп со смыком это буду я…

Аккомпанировал оборванцу лохматый баянист в красной шелковой косоворотке. Всякий раз, когда за столиками подхватывали припев куплетов, баянист, будто очнувшись от спячки, широко растягивал мехи своего баяна и громко топал каблуками, как бы собираясь пуститься в плясовую.

Ремеслом я выбрал кражу, Из тюрьмы я не вылажу, Исправдом скучает без меня…

Демьян облюбовал свободный столик подальше от буфетной стойки. В ту же минуту к нему подлетел расторопный молодой официант:

— Чего прикажете, ваше степенство? Жигулевское имеем свежее, портер отличный, сегодняшнего привоза. Опять же бархатистое с завода братьев Кашкиных. Из закусок могу предложить копченую медвежатинку, тартинки с белужьей икоркой, горошек провансаль. Раки только что получены. Отборные, ваше степенство, высший сорт экстра!

Надо бы поинтересоваться у этого официанта ценами, но спрашивать было неловко, да и рискованно. А вдруг следят за ним?

— Жигулевского! — велел Демьян небрежным тоном бывалого посетителя. — Друзья должны подойти, закуски пока не требуется.

— Слушаюсь, сей момент! — понимающе кивнул официант. И мигом притащил не одну бутылку, как рассчитывал Демьян, а почему-то пару. И еще тарелочку с каменно засохшими солоноватыми сухариками. Так, очевидно, полагалось, ничего не поделаешь.

Пиво было теплым и горьковатым, в накуренном зале вовсю горланило пьяное веселье, подогреваемое блатными куплетами. И очень хотелось домой, в свою комнатушку, где можно отдохнуть от всех этих свалившихся на него бед.

Связного в зале не было. Либо он опаздывал, либо спрятался за возвышением эстрады, выбрав укромное местечко. И никто не подходил вот уж минут десять. Инициатива была в чужих руках, сиди и жди, какую тебе свинью подложат.

Появился молодчик четверть десятого. Вошел с улицы запросто, без стеснения, пошептался о чем-то с толстомордым буфетчиком и, оглядев зал, направился прямо к столику Демьяна. Никого с ним вроде не было, явился без сопровождающих. Это вызвало чувство облегчения. На худой конец проще будет управиться.

Впрочем, тут же облегчение и исчезло. Следом за молодчиком в «Доброе застолье» ввалился чесучовый пиджак. Тот самый, вне всякого сомнения. Постоял, будто бы в раздумье, не зная, где устроиться, затем выбрал свободный столик у входа. На Демьяна, разумеется, глаз не пялил, исполнял роль занятого самим собой человека. В общем, все у них было расписано, как по нотам.

Молодчик тоже не стал терять времени. Бесцеремонно пододвинул стул, ни о чем не спрашивая, заговорил о деле:

— Слушай сюда, Афоня. Приказано сказать тебе, чтобы добывал скорей документики. Какие, сам знаешь. Изменилась, говорят, обстановочка и надо поспешить с этим дельцем, а варианты можешь выбирать на месте… Хоть первый, хоть второй, лишь бы не тянуть волынки… Понятно тебе?

Чесучовый пиджак по-прежнему восседал за своим столиком, с явным удовольствием потягивая жигулевское, связной спрашивал, все ли понятно, но ничего не было понятным, решительно ничего. Кроме того разве, что надо запоминать каждое слово этого прохвоста. На всякий случай Демьян молча кивал головой.

— Теперь слушай самое важное. Велено передать, чтобы с документиками не рисковал ни минуты. Одним словом, смываться нужно… Соображаешь? Отсидишься пока у генеральши, адресок тебе известен, а в понедельник двигай утренним поездом в Лугу. Ресторанчик там есть, недалеко от вокзала, «Пале-Рояль» называется… Спросишь Федьку Безлошадного, маркером он числится, в бильярдной. Шарики умеешь катать? Вот и хорошо, пригодится. Запомни пароль: «Привет вам и гостинцы от крестного, я его в Питере встретил»… Запомнил? Смотри не перепутай, а то зря съездишь. После этого Федька предложит сгонять партийку в американочку и форы даст пять шаров…

Связной налил себе пива, залпом опорожнил стакан и неожиданно рассмеялся, что было вовсе непонятно.

— Черта лысого выиграешь, но сыграть с ним придется. На интерес, учти. Даже с пятью шарами обставит как миленького.

— Документы кому передать? Этому Федьке? — осторожно спросил Демьян, чувствуя, что молчать больше нельзя.

— Там видно будет, — ответил связной с неопределенной усмешкой. — Ну, я исчезаю, бывай здоров!

— А если до понедельника не успею?

— Надо успеть! Перемена у них, неужто не дошло? Федька тебе все объяснит, когда приедешь. Посиди тут, за мной не тянись…

Чесучовый пиджак проводил связного долгим взглядом, а сам не шелохнулся, оставшись за своим столиком. И Демьяна он проводил до самого выхода. Чужой взгляд чувствуешь на спине, как острие штыка.

Возвращение из «Доброго застолья» напоминало гонку с преследованием, какие показывают в кинематографе. Выйдя на улицу, он шмыгнул в узкий проход между убогими лавчонками, которыми заставлена Сенная площадь. Ему хотелось оторваться от чесучового пиджака, он был уверен, что его начнут преследовать. И не ошибся. Вскочил на ходу в трамвай, обернулся назад: как раз в это время чесучовый пиджак влезал в пролетку лихача, дежурившего у подъезда пивной.

Злой азарт охватил Демьяна. За ним следили, откровенно стараясь разузнать, куда он пойдет из «Доброго застолья». Или у них другое на уме? Не исключено, что вся эта встреча со связным подстроена, а у чесучового пиджака особое задание. Так или иначе, но вести себя надо умеючи. Соскочить, к примеру, у Технологического института, проходными дворами вернуться на Фонтанку, а чесучовый пиджак пусть подгоняет своего лихача, торопясь за трамваем. С Фонтанки опять к Сенной площади, там еще раз крутнуть, но в другом направлении.

К Александру Ивановичу он добрался поздно, уже в двенадцатом часу ночи.

Грянула наконец-то долгожданная гроза, весь вечер висевшая над городом. Черное небо рассекали ослепительно яркие молнии, хлынул ливень. Последним переулком он мчался вприпрыжку и все равно успел промокнуть насквозь.

Входная дверь распахнулась после первого звонка. Похоже было, что ждут его с нетерпением.

— Задал ты мне задачку, дорогой Афоня! — сказал Александр Иванович, помогая ему снять намокший пиджачок. — Как же так, договаривались на девять, являешься в полночь? Сплошная получается трепка нервов. Ты имей в виду, нервничать мне запрещено докторами… Ну ладно, садись и рассказывай…

На столе, накрытом чистой скатертью, стоял пузатый домашний самовар. В комнате было светло и уютно, из распахнутых окон врывалась прохладная свежесть. Впервые за весь этот слишком тревожный вечер он почувствовал себя в безопасности.

Сбивчивый его рассказ был выслушан с должным вниманием. И с сдержанной похвалой за разумную сообразительность. Пароль для Федьки Безлошадного Александр Иванович почему-то переспросил дважды, записав себе в блокнот.

Правда, о чесучовом пиджаке и о том, как уходил он от преследования, досказать не хватило времени. Звякнул колокольчик в прихожей, Александр Иванович, извинившись, пошел открывать, а он налил себе чаю и с аппетитом занялся бутербродами.

Из прихожей доносились приглушенные голоса. Затем в комнату вошел улыбающийся Александр Иванович, а за ним с виноватой улыбкой вошел не кто иной, как дядечка в чесучовом пиджаке. Да, да, тот самый, от которого бегал он по всему городу.

— Не удивляйся, пожалуйста, — сказал Александр Иванович. — Это Петр Адамович Карусь, ему было поручено тебя подстраховать.

— Быстроногий ты парень, сообразительный, — засмеялся Петр Адамович, крепко пожимая ему руку. — Замотал меня, как бог черепаху. До сих пор не могу отдышаться!

— Своя своих не познаша, — резюмировал Александр Иванович, стараясь не замечать его смущения. — Бывает и такое иногда. Особенно если идешь на первое свое задание.

— А мне разве еще придется?

— Непременно, Демьян Изотович! И не позднее, как завтра, часов этак в десять, с утра пораньше. Отправишься на Екатерининский канал, дом номер семьдесят четыре, квартира двадцать третья, спросишь генеральскую вдову Дашкову. Галантно так представишься, ручку поцелуешь и попросишь приютить на время…

— Это для чего же?

— Как для чего? А связной что тебе сказал? Смывайся, дескать, с документами и отсидись до понедельника у генеральши…

— Так нет же документов!

— Будут, дорогой товарищ Афоня! — весело сказал Александр Иванович. — Все будет, дай только срок!

Ход конем

Метаморфоза Петра Каруся. — Скандальный эмигрантский стриптиз. — Акция возмездия и устрашения в Берлине. — На кого работает шайка конокрадов? — Федька Безлошадный схватил приманку

Пансионат мадам Девяткиной был заведением в некотором роде подпольным.

Само собой разумеется, был он как бы вовсе несуществующим лишь для фининспектора, потому что все прочее в этом заведении существовало вполне реально — и просторный дом с застекленной верандой, и прилегающий к нему фруктовый сад, и удобные покои для гостей, обставленные изящной летней мебелью, и уж, конечно, буржуйский благодатный рацион, которым хозяйка чрезвычайно гордилась, полагая, что никто из ее конкурентов не в силах соперничать с ней в приготовлении телячьих отбивных и аппетитных окрошек.

Еще осязаемее была плата, взимаемая мадам Девяткиной с постояльцев. Прикинув в уме, что на месячное свое жалованье оперуполномоченного КРО продержался бы он в этом нэпманском раю всего неделю, Петр Адамович невесело усмехнулся.

Но справедливость требует уточнить, что здесь он был совсем не Петром Адамовичем Карусем и, следовательно, меркантильные соображения не могли его беспокоить. Правда, не был он и взбесившимся от шальных денег дельцом, как прочие гости пансионата.

Своеобразие рабочей легенды, подсказанной ему Мессингом, состояло в некоей половинчатости, и с ним, с этим своеобразием своего нового облика, он должен был считаться, придерживаясь достаточно убедительной линии поведения. Нельзя было, к примеру, отказываться от знакомств, от совместных прогулок в лесу и даже от вечерней партии в преферанс, но и слишком броская настырность в контактах с соседями по пансионату никак не соответствовала характеру. Товарищ Андрей Андреевич Тужиков, он был теперь Тужиковым, видным работником штаба Петроградского военного округа, приехавшим в Лугу на кратковременный отдых, по своим умонастроениям находился где-то на полпути между идеалами убежденного революционера и торгашеской беспринципностью ловкого хапуги.

Кстати, именно Мессинг настоял на пансионате мадам Девяткиной, хотя имелись решения попроще.

— Подходящее местечко, — сказал Мессинг, оценивающе глянув на заношенный его форменный френчик. — Вполне в духе товарища Тужикова, мечтающего жить не хуже нэпманов. Одежонку подбери себе другую, посолиднее, а самое главное — быстрей вживайся в роль…

Таким вот манером заделался он «ушибленным» новой экономической политикой коммунистом Тужиковым, временно отключившись от непосредственных своих обязанностей. В ту пору подобные члены партии встречались нередко. Не понимая железной закономерности перехода партии к нэпу, они рассматривали введение частной торговли как прямую измену делу Октября, причем иные из них, наиболее бесшабашные и горластые, сами того не подозревая, оказывались в поле зрения иностранных разведок.

Причиной же крутой метаморфозы, происшедшей с Петром Адамовичем, была нежданная осечка в Луге, внесшая осложнения в предстоящую операцию с Афоней. Не будь ее — и не понадобился бы весь этот ход конем с пансионатом мадам Девяткиной. Сидел бы он по-прежнему у себя в отделе, зубрил бы французский язык, усердно оттачивая произношение, занимался бы текущими делами, со свойственной ему обстоятельностью изучая своих противников.

А противники эти, так же как и зловещие их намерения, были достаточно опасны для молодой Советской власти. Они требовали неослабного внимания и, главное, квалифицированного отбора фактов. Без такого отбора затруднительно было отделить шелуху поверхностных явлений от более серьезных противоречий белоэмигрантской действительности.

Информация из Парижа, Белграда, Гельсингфорса и других зарубежных центров русской эмиграции, которой располагал Петр Адамович, свидетельствовала не только о всеобщем увлечении гороскопами. Бесчисленные скандалы бывших хозяев России в изгнании — вот что было еще заметнее потока предсказаний.

С завидным усердием уничтожали друг друга, обвиняя в узурпаторстве и самозванстве, великие князья Николай Николаевич и Кирилл Владимирович, ожесточенно соперничавшие претенденты на российский престол.

Отчаянно грызлись бывшие командиры, опальные царедворцы, отставные министры, беглые сочинители и беглые актеры. Уж на что склонны к профессиональной молчаливости заплечных дел мастера, а и те принялись за выпуск мемуаров, наполненных злобными выпадами по адресу конкурентов в палаческом ремесле. Вешатели и душегубы из контрразведки адмирала Колчака с серьезным видом обвиняли в мягкосердечии и либерализме не менее кровавых своих коллег из секретных служб барона Врангеля.

Перед охочим до бесплатных развлечений европейским обывателем разыгрывался сенсационный эмигрантский стриптиз. С неизъяснимым удовольствием публично копались в грязном белье совсем еще недавно обожаемых особ, охотно и, казалось бы, без всякой надобности демонстрировали тайное тайных, скрываемое обычно от посторонних взоров.

Нетрудно было раскусить природу этого постыдного трагикомического зрелища. Провалилась — и теперь уж бесспорно — козырная ставка на интервенцию, на возрождение прежних порядков с помощью меча и огня. Еще существовал, правда, «Российский общевоинский союз», еще устраивались время от времени торжественные смотры добровольческих полков битой белой гвардии, но и самые оголтелые изгнанники успели сообразить, что прошлого не воротишь и вряд ли увенчаются успехом новые походы на Москву. По крайней мере в ближайшие годы. Громкие скандалы стали, таким образом, как бы отдушиной для бессильной ярости.

Однако осведомленные наблюдатели, а к ним по характеру своих служебных занятий принадлежал Петр Адамович, знали и другое, о чем принято помалкивать при любом накале общественных страстей.

Далеко не все белоэмигранты погрязли в скандалах или записались в оракулы. Были среди них и хладнокровные люди, так называемые «государственные умы», занятые подрывными действиями против своей бывшей родины.

Безудержно кровавый террор, диверсии, наемный шпионаж в пользу иностранных разведок входили в их программу. Именно этими «проблемами» были заняты наиболее непримиримые и воинствующие силы эмигрантского лагеря. И Дядюшка Пуд с его офицерскими кадрами, и вроде бы штатские деятели из небезызвестного «Торгпрома», собравшего под своей крышей всех видных тузов промышленно-финансового капитала бывшей Российской Империи — от некоронованных королей нефтяного Баку братьев Гукасовых и до крупнейшего шахтовладельца Густава Нобеля.

Заслуживал пристального внимания сигнал о таинственных опытах в Сен-Клу, в предместье Парижа.

Началу этих опытов, как удалось точно установить, предшествовала деловая встреча в дорогом парижском ресторане «У Максима» на улице Ройяль. В отдельном кабинете, укрывшись от любопытных взоров, собрались «отчаянные головы» во главе с штаб-ротмистром Павлом Тикстоном, отъявленным авантюристом и прожигателем жизни, присутствовал будто бы и Борис Савинков, хотя и держался в тени, а от имени «Торгпрома», выделившего секретный денежный фонд, председательствовал и расплачивался по счету Густав Нобель.

— Мы люди коммерческие и потому неисправимые прагматики, — заявил участникам встречи Нобель. — Устраивают нас лишь действенные средства борьбы. В первую очередь, конечно, акции возмездия и устрашения против главарей большевизма. Я обязан подчеркнуть, господа, именно против главарей, а не против мелких чиновников кремлевской диктатуры, устранение которых ничего не меняет. Газеты вот пишут, что в Гаагу собирается Чичерин, крупнейший дипломат большевиков. Почему бы вам не открыть счет с этого господина?

Директива хозяев секретного денежного фонда была принята к неуклонному исполнению.

В Сен-Клу испытывался портативный прибор, начиненный каким-то мгновенно действующим отравляющим веществом — изобретение безымянных химиков из числа эмигрантской братии. Возлагались на него большие надежды. Сам Савинков якобы заметил, что в случае удачи испытаний прибор должен открыть новую эру в терроре.

Обреченную подопытную собаку люди Павла Тикстона тайно вывезли за город и привязали к дереву. Все было готово, оставалось лишь включить прибор, но в последнюю минуту неожиданно появился лесной обходчик. Волей-неволей пришлось изображать подвыпивших любителей загородных пикников.

Следующее испытание было организовано в Париже, на улице Доминик, где жительствует писательница Тэффи, петербургская знакомая Павла Тикстона. Вместо собаки на этот раз ограничились парой кроликов и на чердак дома пробирались украдкой, опасаясь попасться на глаза болтливой консьержке. Впереди «испытателей», посвечивая фонариком, шла писательница Тэффи. Вероятно, это был самый смешной из сюжетов, так и не нашедший отражения в ее рассказах.

Петр Адамович не успел выяснить, чем закончились эти опыты и оправдал ли себя таинственный прибор для террора. Но чрезмерная активность белогвардейской агентуры вокруг поездки наркома Чичерина на Гаагскую конференцию не оставляла места для оптимизма. Наемные убийцы продолжали действовать.

Решающая «акция возмездия и устрашения» была ими предпринята во время кратковременной остановки советской делегации в Берлине. На Георгия Васильевича Чичерина при благосклонном попустительстве берлинского полицей-президиума устроили форменную охоту. С круглосуточной слежкой за отелем «Адлон», с попытками подкупа обслуживающего персонала, с заранее расставленными на маршрутах следования автомобилей террористами.

Охоту организовали на коллективных началах. Кроме «отчаянных голов» Павла Тикстона принимал в ней участие Борис Савинков со специально подобранными людьми. В эти же дни как бы случайно появился в Берлине и Сидней Рейли из «Интеллидженс сервис», известный специалист по провокациям. Вдобавок к револьверам и взрывчатке исполнителей снабдили шприцами с цианистым калием, вставленными в особой конструкции автоматические трости. Достаточно было коснуться этой тростью намеченной жертвы — и тотчас наступала смерть.

Игра шла крупная, в успехе ее почти не сомневались. Лишь энергичные и предусмотрительные меры советской контрразведки помогли сорвать замыслы врагов.

Имелись и другие признаки заметной активизации в лагере белогвардейцев. Не только перехваченные шифровки Дядюшки Пуда, но и ряд оперативных материалов говорили, что следует ждать заброски диверсантов и террористов на территорию Советской республики. Все это обязывало Петра Адамовича и его товарищей быть наготове.

Но теперь, во всяком случае в течение ближайшей недели или двух, эмигрантскими делами должны заниматься его помощники. У Андрея Андреевича Тужикова были иные задачи.

Осечка на лужской ярмарке, как и всякая осечка, пришлась, конечно, некстати. И изрядно перепутала расчеты Александра Ивановича, внеся непредвиденные осложнения. Стал сомнительным, к примеру, результат предстоящей встречи Афони с Федькой Безлошадным. С этой точки зрения Мессинг был безусловно прав, вводя в операцию дополнительные силы.

Связной оказался хитрее, чем о нем думали. После рандеву в «Добром застолье» каждый его шаг, естественно, был под контролем. И шло все нормально, без каких-либо накладок. Расставшись с Геннадием Урядовым, связной направился на Екатерининский канал, к генеральше Дашковой, переночевал там, как у себя дома, а рано утром, первым поездом, поехал в Лугу.

Не составляло большого труда задержать его для опознания личности. Тем более что ехал связной «зайцем», поскупившись купить билет. Но товарищи, сопровождавшие его в поезде, решили обойтись без шумихи. И правильно поступили. Проверка документов могла насторожить этого типа.

Ошибка была допущена позднее. Доехав до Луги, связной не заглянул к Федьке Безлошадному, хотя идти ему пришлось мимо «Пале-Рояля». Прямо с вокзала направился на июльскую конную ярмарку, по стародавней традиции открывшуюся в то утро на базарной площади. Потолокся без видимой цели среди барышников и перекупщиков, крутившихся возле выставленных на продажу двухлеток, перекусил у рыночной торговки и вдруг надумал смотреть представление бродячих цирковых артистов, кочевавших со своим балаганом с ярмарки на ярмарку.

Товарищи следом за ним не пошли, заняли позиции неподалеку от входа в балаган. Это был явный промах, объяснимый лишь неопытностью молодых работников.

Связной от них благополучно ушел. То ли выскользнул через запасной артистический выход, то ли с ловкостью ящерицы пролез под туго натянутым брезентовым пологом. В общем, сумел оторваться и предупредил об опасности маркера из «Пале-Рояля».

Накладка всегда создает дополнительные хлопоты, а в данном случае она потребовала срочной перестройки. Александр Иванович, разумеется, всю ответственность поспешил взять на себя. Следовало, дескать, лично заняться связным, не взваливать трудное поручение на плечи молодых товарищей. И вообще, что-то слишком много у него досадных промахов, — видно, не справляется со своими обязанностями.

Мессинг сердито поправил Александра Ивановича.

— Без ошибок умеют обходиться одни болваны, — сказал он. — И давай не будем устраивать шахсей-вахсей. Минус себе запишем, никуда от этого не денешься, а превратить его надобно в плюс. Другого выхода не вижу.

Сговорились, что Александр Иванович срочно выедет в Полоцк, где с помощью местных чекистов прощупает конспиративную явку савинковцев, а ему, Петру Карусю, Мессинг неожиданно предложил простенькую комбинацию с Федькой Безлошадным, необходимую для нейтрализации лужской осечки.

— Станислав Адамович, у меня своей работы выше головы! Вы же знаете сами!

— Знаю, — сухо подтвердил Мессинг. — Безработных в аппарате ГПУ не держим, нет расчета. И все же пофлиртовать с этим маркеришкой надо. Они нынче помешались на разочарованных коммунистах, вот мы и пойдем им навстречу…

— Боюсь, что эти савинковские фокусы затормозят мне дело с монархическим подпольем…

— Неизвестно еще, чьи это фокусы, дорогой товарищ Карусь. Ты разве убежден, что не могли они сговориться?

Убежденности такой не было, да и быть не могло. Поручиться за этих осатаневших от дикой ненависти господ решился бы, наверно, лишь вовсе безответственный человек. Сегодня они предают анафеме Бориса Савинкова, как зловредного ниспровергателя основ, объявляя чуть ли не единственным виновником крушения дома Романовых, а завтра возьмут в партнеры. Ведь нашли же общий язык в отдельном кабинете ресторана «У Максима». Ненависть не всегда разъединяет, ненависть иногда способна и сплотить. Цель-то у них общая — атака на Советскую власть.

— Факты, друг ситный, тем и занятны, что позволяют толковать себя на разный манер, — усмехнулся Мессинг, догадываясь о его сомнениях. — Ты небось считаешь, что отрывают тебя от важных занятий, а получиться может совсем иначе. Кто знает, вдруг наскочишь в Луге на следы своего любезного Дядюшки Пуда…

— Ехать мне надолго?

— Недельки, думаю, хватит.

— С легендой?

— А как же! И с легендой, и с соответствующим оформлением! Садитесь вдвоем с Александром Ивановичем, обмозгуйте все досконально. Пережимать не рекомендую, все должно быть аккуратненько, но очень заманчиво…

В тот же день из Петрограда на внушительном казенном «паккарде», каких не имели даже самые состоятельные нэпманы, выехал на отдых Андрей Андреевич Тужиков.

Скромный чесучовый пиджачок и белая дачная панамка, столь запомнившиеся Демьяну Урядову, для такого вояжа не годились. На Андрее Андреевиче был габардиновый короткополый реглан из входивших тогда в моду, серый костюм в клеточку, полотняная летняя рубашка с открытым воротом, и, вероятно, даже близкие друзья не вдруг отгадали бы в этом элегантном мужчине Петра Адамовича Каруся, оперуполномоченного КРО, еще в 1919 году прозванного «грозой ворья». Что же касается мадам Девяткиной, владелицы подпольного заведения, то в первую минуту она встревожилась и подумала бог весть что, а прочитав достаточно солидное рекомендательное письмо, предъявленное новым гостем, с удовольствием его приютила.

Крутые зигзаги оперативной работы с ее быстрой сменой всяческих ситуаций лишь зеленым новичкам кажутся каким-то нагромождением трудно учитываемых случайностей. Петр Адамович новичком не был и, как всякий искушенный контрразведчик, давно уж привык рассматривать эти зигзаги в виде нормы своего бытия, свидетельствующей, что жизнь движется привычным ходом. В сущности, беспокоиться и даже бить тревогу надо в других случаях. Вот уж тут гляди в оба! Ничто так не притупляет остроту восприятия, как тихая успокаивающая размеренность событий.

Проще говоря, никогда не следует считать своего противника глупее себя. Старая истина, вроде бы азбучная и многократно проверенная, а помнить ее положено каждую минуту. Противник, он тоже с соображением.

Блаженное дачное безделье было посложнее любой работы, ибо требовало особого настроя и собранности. Жил он среди развязных преуспевающих дельцов, чем-то напоминавших коллекцию жулья, собранную им по делу лжекооператива «Заготовитель». Другие вроде времена, не голодный и грозный девятнадцатый год, а до чего похожи были эти господа и на подпольного миллионера Бениславского, и на Леньку Карпаса, мелкого афериста, ставшего по совместительству Графом Клео де Бриссаком. Ухватки примерно одинаковые — нагловатая манера держаться и обязательная для этой публики изобретательность по части махинаций, позволяющих делать деньги.

По утрам, пока тянулся барски неторопливый завтрак на застекленной веранде, полагалось равнодушно выслушивать светскую болтовню своих новых знакомцев. После этого начинались сборы на реку, в дощатые купальни пансионата, поскольку отказ от компанейства выглядел бы странно. Вечером, если не удавалось отвертеться, надо было напрягать все свои способности преферансиста, играя по маленькой, наверняка. Не хватало еще, чтобы он, Петр Адамович Карусь, проигрывал этим жеребчикам подотчетные суммы!

Воля была не своя. И он исправно делал все, что следовало, все, что могло составить представление о разуверившемся коммунисте Андрее Андреевиче Тужикове, человеке с двойным дном. Считанные часы, необходимые для встреч с напарником, надо было выкраивать осторожно, каждый раз придумывая благовидный предлог.

— Для чего им понадобилась эта переадресовочка на Лугу? — задумчиво спросил Мессинг, когда они пришли к нему докладывать о комбинации с Федькой Безлошадным. — Тут надобно помозговать, дорогие товарищи. И связной у них темная лошадка. А что, если окопался в Луге Беглый Муженек? Наладил «окно», сидит себе и в ус не дует?

Помозговать было о чем. Этим в основном он и занимался, уединяясь от своих шумных соседей по пансионату. Сравнивал и сопоставлял факты, мысленно спорил и мысленно соглашался с Мессингом.

«Окно», то есть нелегальный выход на границу, могло, конечно, существовать. До ближайшей эстонской комендатуры верст сто, до латвийской — чуть подальше. Вполне могло быть «окно». Только чье оно, это «окно», кто им распоряжается?

Менее вероятно было с Беглым Муженьком, хотя и этот вариант нуждался в проверке. Со дня неудачной засады на Надеждинской улице минуло более месяца, объявлен и действует розыск по всей республике. Вряд ли посмеет Беглый Муженек окапываться рядом с Петроградом.

Прежде всего требовалась полная ясность с Федькой Безлошадным. Что это за птица, столь неожиданно попавшая в поле зрения чекистов?

Согласно справке лужских товарищей, а им и карты в руки, ничего существенного за ним не числилось. Бильярдный маркер, искусный игрок в «американку», виртуозно владеющий мазиком вместо кия, к тому же горький пьяница. Никаких выводов из этого сделать нельзя. По паспорту он — Федор Семенович Заклинский, а Безлошадным прозван на бильярде. Из крестьян отдаленной деревеньки Заклинье, расположенной верстах в сорока от Луги. Служил по мобилизации у Юденича, вернулся с первыми репатриантами, подозрительных связей не имеет.

Лужские товарищи, правда, внесли маленькую поправку. Оказывается, горькие многодневные запои, доводящие Федьку Безлошадного до скотообразного состояния, вовсе не связаны с его поездками в Заклинье, как считал владелец «Пале-Рояля». В родной своей деревеньке он не появлялся давным-давно, да и нет там у него собственного хозяйства — изба стоит заколоченная.

Маленькая была поправка, совсем пустяковая, но заставляла задуматься. Если не в городских кабаках и не в Заклинье, то где же в таком случае пропадает маркер в пору своих загулов? И не служат ли они своеобразным прикрытием никому не ведомых его занятий?

К тому же нельзя было забывать, что именно Федька Безлошадный должен распорядиться документами, которые привезет Афоня. Связной дал к нему пароль, назначил явку на понедельник и сам исчез с подозрительной ловкостью опытного разведчика.

Факты явно противоречили друг другу. Либо справка лужских товарищей поверхностна и настоящее лицо этого бильярдного короля до сих пор не раскрыто, либо предстоящее свидание с Афоней преследует какие-то пока не выясненные цели.

Так или иначе, а в бильярдной «Пале-Рояля» таились ответы на многие вопросы, интересующие следствие. Быть может, отыщется там ниточка к петроградской агентуре Бориса Савинкова или к ушедшей в подполье банде Колчака. Не исключается полностью и выход на людишек генерала Кутепова.

Без исчерпывающей информации вообще трудно предсказывать. Вполне вероятно, что и резидентом савинковцев окажется на поверку кто-нибудь другой, совсем не Геннадий Урядов. Допустим, тот же Федька Безлошадный, изображающий из себя скромного маркера. А почему бы и нет? В жизни случаются всяческие метаморфозы, и даже заведомо невероятную гипотезу рискованно отбрасывать без серьезной проверки.

Так или иначе, резидент должен потянуть за крючок. Независимо от того, кто бы ни был резидентом. Слишком уж соблазнительна приманка, слишком многообещающа. Не каждый день подворачивается знакомство с такими тузами, как работник штаба военного округа, да еще недовольный Советской властью. Железные нужно иметь нервы, чтобы устоять против соблазна.

Очень хотелось глянуть на этого Федьку Безлошадного. Иной раз это бывает полезно. Зайти в «Пале-Рояль», потолкаться часок-другой среди завсегдатаев бильярдной, азартно переживающих чужую игру.

Неплохо бы и сразиться с этим маркером. Когда-то, еще в годы своей службы в Коммерческом банке, захаживал он в бильярдные залы одной гостиницы. И довольно крепко поднабил руку, научившись выводить из себя партнеров своей сверхосторожной манерой отыгрыша. Скорей всего, на эту подробность его биографии намекнул всезнающий Мессинг, подбадривающе усмехнувшись на прощание: «С Демьяна Урядова, как говорится, взятки гладки, он пока новичок, а тебе сам бог велел обставить этого гуся».

Да, хорошо бы самому прощупать характер маркера. К сожалению, это исключается. Не тот человек Андрей Андреевич Тужиков, чтобы шляться по провинциальным бильярдным, не в его это правилах.

Вся информация поступала к нему от напарника, других связей с внешним миром не полагалось.

Федька Безлошадный, согласно этой информации, вел себя на редкость спокойно. Не нервничал, никуда не отлучался со службы, а поздно вечером, выпроводив последних игроков, запирал дверь бильярдной и поднимался в свою каморку на чердаке «Пале-Рояля». Был трезв как стеклышко, давал по-прежнему от трех до пяти шаров форы всем охотникам сыграть с ним в «американку», привычно легко и быстро выигрывал. И вообще, было похоже, что предстоящее свидание с Афоней нисколько его не беспокоит.

Разыскать исчезнувшего связного не удалось. Пропал, словно в воду канул. В бильярдную не заходит, не бывает и у генеральши Дашковой. Между тем до приезда Афони в Лугу оставалось всего два дня.

В субботу с утра пораньше обитатели пансионата затеяли увеселительную поездку на Череменецкое озеро. Раздобыли где-то моторную лодку, наготовили корзины с закусками и горячительными напитками. Замышлялся веселый нэпманский пикник на лоне природы, и уважаемый товарищ Тужиков был бы весьма желанным участником поездки.

Звали его с бесцеремонной настойчивостью, подослали даже мадам Девяткину. Сославшись на мигрень, он вежливо отказался.

Какой там, к чертям собачьим, пикник! Именно в то субботнее утро, не найдя, очевидно, другого выхода, напарник прислал к нему мальчишку-газетчика, вызывая на внеочередную встречу. Это значило, что есть важные новости.

Новости и впрямь были важными.

Во-первых, Федька Безлошадный имел тайное ночное свидание. Разговор был короткий, минут пять всего, в маленьком привокзальном скверике, после чего маркер вернулся в свою каморку, а его собеседник уехал на ночном псковском поезде и, не доезжая с полкилометра до станции Серебрянка, выпрыгнул на ходу, мгновенно скрывшись в кустах.

Самое же интересное заключалось в том, что агенты угрозыска, следившие за встречей, опознали таинственного незнакомца. Это был Васька Длинный, один из наиболее дерзких конокрадов. Задержать его агенты не решились, поскольку на сей счет не имели указаний.

Во-вторых, приметы исчезнувшего связного, по словам тех же работников угрозыска, полностью совпадали с внешностью некоего Кувырка, давно разыскиваемого главаря шайки конокрадов, в которую входит и Васька Длинный.

Скрывается шайка Кувырка в глухих лесах на границе Лужского и Гдовского уездов, промышляя ограблениями сельских кооперативов и угоном лошадей. Сам Кувырок, или попросту Павел Иванович Ковалев из деревни Заустюжье, Осьминской волости, известен своей находчивостью, помогавшей ему уходить от возмездия. Дезертировал из Красной Армии, впрочем, позднее сбежал и от Юденича. К каким-либо контрреволюционным организациям, в том числе и к савинковокой, по данным угрозыска, не причастен. Обыкновенный уголовник. Числится, правда, за ним зверское убийство двух культработников политотдела стрелковой дивизии. Зарублены были оба — и чтец-декламатор, и музыкант — из-за баяна. С этим самым баяном, кстати, Кувырок любит появляться на деревенских гулянках. В тех, разумеется, случаях, когда поблизости нет милиции или чоновцев.

В игру, таким образом, вступали новые действующие лица. И, что существеннее всего, коренным образом менялась обстановка.

Напарник, как и полагалось, успел связаться с Петроградом. Мессинга на месте не было, но спустя час его вызвали к прямому проводу и сообщили, что задача Андрея Андреевича остается прежней и что в понедельник, согласно договоренности, в Лугу выезжает Афоня.

Еще напарник успел побеседовать с начальником угрозыска, лично просмотрел все материалы о шайке Кувырка. Не ликвидирована она до сих пор в силу неудачно сложившихся обстоятельств. Во время последней облавы, к примеру, Кувырка едва не схватили, и лишь ошибочные действия чоновцев помогли ему уйти. Зато в перестрелке были убиты два его сообщника. Шайка после этого притихла, затаившись в своем лесном убежище. На первые числа августа намечается новая облава, на этот раз тщательно подготовленная, и тогда с конокрадами будет покончено.

Такой была информация из угрозыска. Какие-либо связи Федьки Безлошадного с шайкой до сих пор не были известны, и начальник, признаться, удивлен ночной встречей в привокзальном сквере. Объясняет ее по-своему — родственными отношениями. Дело в том, что Васька Длинный тоже из деревни Заклинье и настоящая его фамилия тоже Заклинский.

Информация явно поверхностная, ничего толком не раскрывающая. Сообщать в угрозыск об истинных причинах интереса к Федьке Безлошадному напарник, естественно, воздержался. Пусть пока пребывают в неведении, коли собственным разумением не докопались до истинных занятий шайки Кувырка.

В воскресенье пансионат мадам Девяткиной пополнился новыми гостями из Петрограда. С утра в доме было шумно, хлопали двери, суетились горничные, и Андрей Андреевич предпочел не выходить из своей комнаты, отказавшись даже спуститься к завтраку. После обеда, воспользовавшись затишьем, он поехал на извозчике в город, мимоходом сообщив горничной, что хочет показаться опытному частно практикующему врачу.

Новости у напарника имелись, и, похоже, существенные, многообещающие.

Из особой оперативной группы чекистов сообщили довольно любопытную подробность. Еще весной, оказывается, некая подозрительная личность по прозвищу Кувырок, сделала попытку войти в контакт с самим Ленькой Пантелеевым. На Лиговке, в одной из воровских «малин», состоялась заранее условленная встреча. Однако король петроградских бандитов на нее не пришел, послав вместо себя второстепенных людишек, и сговор будто бы сорвался.

Ценное открытие сделали лужские товарищи, раздобыв фотографию Павла Ковалева — Кувырка. Старенькую, с выцветшими краями, где изображен он в красноармейской шинели и лихо сдвинутой набок буденовке. Впрочем, и по этой фотографии нетрудно было установить сходство Кувырка с исчезнувшим бесследно связным.

В бильярдной «Пале-Рояля» новостей, к сожалению, не было. Переговорив ночью с Васькой Длинным, Федька Безлошадный находился на своем обычном месте. Судя по всему, спокойный и совершенно невозмутимый.

Трудным днем оказался понедельник.

С «мигренью» пришлось закругляться: теперь она мешала свободе действий. Как всякий благополучно выздоровевший человек, Андрей Андреевич с аппетитом позавтракал, затем отправился в купальню, где шумно резвились обитатели пансионата. Это, однако, не помешало ему быть в курсе событий.

Подставной Афоня приехал в Лугу полуденным поездом. Держался, как сообщили Андрею Андреевичу, вполне уверенно, без свойственной новичкам скованности и, выйдя из вагона, деловито проверил, не взят ли под наблюдение. В «Пале-Рояле» прежде всего зашел в буфет, перекусил не спеша, лениво переговариваясь с буфетчиком, и только после этого спустился в полуподвальное помещение, где находилась бильярдная.

Первая его встреча с Федькой Безлошадным прошла нормально, хотя ни пароля, ни ответных слов маркера расслышать не удалось. Десять минут спустя Афоня уже сражался на зеленом сукне, получив пять шаров форы и удивительно быстро проиграв партию. Заметно было, что нет у него никаких надежд на выигрыш и в последующих партиях, несмотря на фору, возросшую до шести шаров.

Томительная пауза возникла к вечеру.

Бильярдная, к неудовольствию игроков, закрылась раньше времени. Вдвоем со своим гостем Федька Безлошадный поднялся в отведенную ему каморку. Неизвестно было, о чем там идет разговор, как неизвестно и самое важное — сработает ли приманка для Федьки Безлошадного. И не было никакой возможности ускорить поступление информации.

Лишь в шестом часу утра, задолго до пробуждения обитателей пансионата, в комнату Андрея Андреевича постучалась заспанная мадам Девяткина.

— Товарищ Тужиков, извините ради христа… К вам мотоциклист со срочным пакетом из Петрограда…

— Экие дьяволы, не дадут покоя даже на отдыхе, — ворчал Андрей Андреевич, подчеркнуто долго канителясь с ключом.

Расписавшись в получении пакета и отпустив мотоциклиста, он поспешно вскрыл пакет. Усталое его лицо тотчас осветилось радостной улыбкой.

Дело было сделано: Федька Безлошадный схватил крючок. Жадно схватил, намертво.

От трех бортов в угол

Два лица одного человека. — «Растопыренными пальцами не бьют». — Перестраховочная нора у конокрадов. — Мешок с деньгами. — Удачи имеют свойство повторяться. — Головокружительный подарок судьбы

Никакой он был не Федор Семенович Заклинский и уж тем более не Федька Безлошадный. Не имел он никакого касательства и к Беглому Муженьку, которого разыскивали чекисты по всей территории республики.

Окружающие довольно часто ошибались на его счет, и в этом, вероятно, заключалась основа его благополучия. Пусть себе ошибаются сколько влезет, на доброе здоровьице.

Вот и растолстевший раньше срока владелец «Пале-Рояля» полагает про себя, будто сверх меры облагодетельствовал своего маркера, предоставив службишку за бесплатные объедки с кухни и убогую чердачную конуру.

— Маркерские доходы известные, — любит он повторять, заглядывая к нему в бильярдную и ожидая благодарностей. — У скоромного кто же сумеет не оскоромиться?

Дремуча все же непроходимая человеческая глупость! Нужны ему эти жалкие бильярдные выигрыши, как собаке тросточка. При желании он мог бы перекупить занюханный уездный «Пале-Рояль» со всеми потрохами и с самим владельцем в придачу. Наличными бы расплатился, новенькими хрустящими ассигнациями в солидной банковской упаковке, доставая одну пачку за другой из вместительного брезентового баула. И стоял бы его благодетель с разинутой от изумления пастью, не в силах очухаться от столь сказочной фантасмагории. В ножки бы кланялся, бормотал бы что-то жалкое и нечленораздельное.

Но покупать маленький провинциальный ресторанчик с крохотной при нем гостиницей было бы глупостью. Другое совсем дело — использовать в качестве надежной крыши. Неподалеку от шумного Питера, в трех всего часах езды, но и в глухой уездной дыре.

Крыша была удобной и относительно безопасной. Слава всевышнему, проверено сие многократно. Да и кому, собственно, взбредет в башку интересоваться какой-то бильярдной? Умный человек заранее знает, с чем столкнется в подобном заведении. Ничтожные страстишки местных бильярдистов, воображающих себя великими умельцами кия, мышиная возня любителей «мазы», которые сунут свою жеваную трешку в лузу и трясутся за нее до конца игры. В худшем случае почти невинный сговор с целью слегка почистить доверчивого новичка, проиграв ему для затравки некую сумму. Вот и весь здешний сюжет. Обыкновенное мелкое прохиндейство. Серьезными материями, интересующими товарищей из ГПУ, тут и не пахнет.

Всего этого он, понятно, не говорил струсившему Кувырку. Просто порекомендовал впредь остерегаться пагубной паники, ведущей прямой дорожкой в лапы чекистов. Внушительно, с достаточной строгостью, как и положено старшему натаскивать неопытного щенка.

Хорош конспиратор, дьявол его побери! Съездил пару раз в Питер с маленьким заданьицем, померещилось ему со страху, будто тянет за собой «хвост», и моментально запсиховал, хотя именно в подобных ситуациях требуется ясная голова. В бега кинулся без спроса, циркачей каких-то впутал в свои делишки, у проституток ночевал, спасаясь от надуманной опасности. И, что вовсе непростительно, добивался свидания, пренебрегая самой элементарной осторожностью. Вот и работай с этакими олухами. На словах грозятся горы свернуть, сам черт им не брат, а едва сгустится обстановка, сразу теряют самообладание.

Георгий Евгеньевич будто в воду смотрел, настойчиво предостерегая его от чрезмерной веры в способности будущих помощников. Действительно, провалить могут за здорово живешь.

В последнюю их гельсингфорсскую встречу был он уже не Георгием Евгеньевичем Эльвенгреном, блистательным гвардейским офицером и баловнем всего царского семейства, запросто ездившим в Царское Село.

Называл себя Паулем Иорданом, состоятельным коммерсантом из Христиании. В цивильном, разумеется, платье, в темных очках и в безукоризненно подогнанном парике, неузнаваемо изменившими его внешность. Пожалуй, и сама Анна Александровна Вырубова, любимая фрейлина покойной императрицы, вместе с которой выслали его в свое время из Петрограда, затруднилась бы узнать в нем недавнего компаньона по злоключениям.

Лишь крохотная горстка проверенных и вполне надежных лиц была посвящена в тайну Пауля Иордана. «Мы не пустопорожние болтуны из здешних салонов, мы рыцари действия», — подчеркивал Георгий Евгеньевич, ревниво ограничивая круг посвященных.

И не зря, конечно, с достаточными основаниями. Было бы в высшей степени наивно вести себя иначе в русской эмигрантской колонии Гельсингфорса, разделенной на враждующие лагеря сторонников Николая Николаевича и Кирилла Владимировича. Разболтают в два счета, пустят сплетню по всему свету.

Пауль Иордан, видный коммерсант, являлся, как это ни парадоксально, представителем Бориса Викторовича Савинкова в скандинавских государствах. Принимал деятельное участие в варшавском съезде «Народного союза защиты родины и свободы», пользовался доверием руководителей организации. И, что еще более парадоксально, умудрялся поддерживать плодотворные контакты с Шуаньи и Каннами, а также с штабом самого генерала Кутепова, монархиста убежденнейшего, непримиримого.

— Растопыренными пальцами в драке не бьют, требуется для этого увесистый кулак, — так он объяснял свою раздвоенность, горячо отстаивая идею консолидации всех активных элементов эмиграции, независимо от их политических убеждений. — Корень наших хронических неудач, если угодно, как раз в отсутствии единства, в междоусобных распрях и раздорах…

Об этом и о многом другом шел у них обстоятельный разговор в ту последнюю встречу, более года назад.

Все было готово для отъезда в Польшу, в лагерь для возвращающихся на родину репатриантов. Отличные документы, не слишком сложная, но вполне достоверная легенда, необходимые для начала явки и связи. Документы, кстати, были подлинными, что существенно уменьшало опасность провала и формальных придирок на границе. Оставалось только хорошенько заучить кое-какие подробности биографии рядового Талабского пехотного полка Федора Семеновича Заклинского, чей бренный прах вот уж несколько недель мирно покоился на местном православном кладбище.

— Прошу запомнить, близких родственников у него нет, — наставлял Георгий Евгеньевич, знавший всю подноготную своего умершего денщика. — Ни жены, ни братьев и сестер, так что с этой стороны угрозы не возникнет. Все же, в целях безопасности, советую пускать корни подальше от лужских краев. Репатриантов они любят трудоустраивать, даже в ущерб собственным безработным. Подберите себе какую-нибудь тихую обитель. Помаленьку акклиматизируетесь и с божьей помощью за великие свершения…

По первости он строго выполнял эту рекомендацию.

Некоторые опасения вызывала десятидневная проверка репатриантов, для благозвучия названная карантином. Правда, слухи о всемогуществе сотрудников ГПУ оказались весьма преувеличенными, и закончилось все благополучно.

Как и других репатриантов, Федора Семеновича спросили, намерен ли он ехать к себе домой, заниматься хлебопашеством, или, быть может, изъявит согласие отправиться на торфоразработки в Новгородскую губернию, где добывают топливо для заводов и фабрик Петрограда. Заработки неплохие, за сезон вполне успеешь накопить деньжонок на покупку лошади.

Подумав, Федор Семенович согласился оказать посильное содействие скорейшему восстановлению промышленности.

Долгий трехмесячный сезон на заготовке торфа практически был потерян для активной деятельности. Да и что, собственно, предпримешь в ржавых болотах, вдали от городов и стоящих людей? Привыкай к несколько неудобному климату рабоче-крестьянской республики, запасайся впрок полезными навыками, а на большее рассчитывать напрасно. К тому же и работа у торфяников была изнурительной, выматывающей все силы. Отбарабанишь смену, придешь в барак, нажрешься как свинья — и скорей на нары, до завтрашнего утра.

После торфяного сезона, получив расчет, он перебрался в Питер, где воспользовался адресами нужных людишек. От Пауля Иордана поступили первые весточки, наладилась понемногу прочная курьерская связь.

Акклиматизация приближалась к концу. Теперь следовало начинать серьезную работу, не теряя времени на пустяки.

Должностишка в «Пале-Рояле» подвернулась ему случайно. Получил рекомендательное письмо к владельцу, поехал наудачу и мгновенно устроился.

Риск, конечно, был, и риск немалый. Однако и преимущества казались бесспорными. Провинциальная глушь, все тут на виду друг у друга, — стало быть, меньше причин для подозрений и проверок. Вернулся репатриант поближе к родным своим местам, служит исправно, не таясь, — значит, совесть у него чиста.

Что же касается маркерской службы, то она трудностей не предвещала. Тем паче для него, умеющего как-никак изобразить эффектные приемы высшего класса. Дуплет от трех бортов в угол, к примеру, или весьма сложную оттяжку своего шара через все зеленое поле.

В добрые старые времена, еще в офицерском клубе на Малой Морской, считали его выдающимся специалистом удивительнейших ударов. Собирались, бывало, полюбоваться, как бегают у него шары, точно по ниточке, выписывая хитрые геометрические фигуры. Тогда же, кстати, удостоился он приглашения от министра двора барона Фредерикса — честь для бильярдиста особая. Имел удовольствие весь вечер сражаться в «пирамидку» с самим государем императором, самодержцем всероссийским, который, как шутили столичные острословы, куда лучше играл в бильярд, нежели управлял государством.

Одобрение Гельсингфорса он получил с опозданием. Первые страхи успели рассеяться, сменившись уверенностью в удачном выборе базы, и тут прибыло благословение. «Вероятно, вы правы, — писал Пауль Иордан. — Подумайте теперь о запасном убежище на случай осложнений».

До чего же просто давать подобные советы из безопасного эмигрантского Гельсингфорса! Сидишь себе в комфортабельной квартире на Екатерининской улице, пьешь утренний кофе с подогретыми сливками и между прочим рекомендуешь своему человечку остерегаться провала. Не каплет над тобой и в спину не дует, благодать. Да, в условиях Совдепии все это выглядит несколько иначе. Тут надобно соображать и соображать, потому что не господина Иордана, а тебя, голубчика, могут сцапать в любую минуту.

Перестраховочную нору на случай возможных неприятностей он подготовил по собственному разумению, напоминаний начальства дожидаться не стал. И, похоже, решил эту нелегкую задачку вполне удовлетворительно.

Выручило знакомство с Кувырком. Напрасно иные думают, что случай плохой помощник, как раз случай-то и помог. Началось у них с партии в «американку», а там слово за слово — и договорились обо всем, нашли общий язык.

Пусть это конокрады, пусть мелкие грабители, усердно разыскиваемые угрозыском. В ловкости и удачливости отказать им невозможно. Он убедился в этом сам, погостив несколько деньков у Кувырка и его молодчиков. Смастерили себе удобнейшие землянки, залезли в такую непроходимую чащобу, что и за сто лет не сыщешь.

Кувырку вдобавок нравится играть роль идейного противника Советской власти. Ходит слух, что числят на его счету двух большевистских агитаторов, зарубленных топором из-за какой-то мелочи, но считаться обычным убийцей Кувырок не желает. Подавай ему политическую подкладку. Трусоват по натуре, даже истеричен, а туда же, лезет покрасоваться своими убеждениями…

А вообще-то это неплохо. Достаточно по-умному нажимать на чувствительную струну, и все будет в порядке. Приютит, если вдруг появится нужда, надежно укроет, а там, смотришь, пригодится и для серьезных поручений.

Но знакомство с Кувырком было всего лишь эпизодом. Счастливым, понятно, с неплохой перспективой на будущее, и все же только эпизодом, переоценивать который нет смысла.

Истинная удача пришла позднее. И удача, надо воздать ей должное, вдохновляющая. Чувствуешь себя после таких передряг как бы окрыленным, на десять лет помолодевшим. Не бессмысленна, стало быть, вся эта рискованная одиссея в бильярдной, есть от нее польза.

В последних числах июня очередной курьер доставил ему шифровку Пауля Иордана, подписанную, как всегда, кодовой группой «88-71-4».

Среди прочего «88-71-4» сообщал, что в ближайшие дни, но не позднее первой половины июля, центром запланирована переброска отряда специального назначения и что при острой надобности к нему могут обратиться за помощью. Сообщался пароль для связи, а также приметы командира отряда.

Далее в шифровке перечислялись задания по Петрограду, требующие личного его участия. Встречи с нужными людьми, сбор информации, вербовка новых сторонников савинковского «Союза», пригодных для нелегальной деятельности.

Среди петроградских заданий было и совершенно фантастическое по смелости и размаху. Предписывали ему ни много ни мало, как извлечь из тайника и отправить с курьером знамя Преображенского лейб-гвардии полка, припрятанное в годы революции. Из Ревеля это знамя должно попасть в Стокгольм, а оттуда с надлежащей охраной и предосторожностями будет доставлено в Париж, в распоряжение его превосходительства генерал-лейтенанта Кутепова, последнего командира преображенцев и нынешнего лидера вооруженных сил эмиграции.

«Надеюсь, вы полностью сознаете исключительную ответственность этого поручения», — напоминал ему Пауль Иордан, и он не на шутку рассвирепел, почувствовав себя уязвленным. Экие, право, бесцеремонные скоты! Вообразили небось, что они только и способны все понимать, а другие нуждаются в строгих внушениях. Ну да черт с ними, лишь бы сошла гладко эта рисковая выемка, а уж он постарается. И даже не будет в претензии, если имя его до поры до времени останется в тени. Наступят лучшие дни, и тогда волей-неволей вспомнят, кто спас боевую реликвию преображенцев, рискуя при этом собственной жизнью.

О налетах на Холм и Демянск он, конечно, ничего не знал. В большевистской печати подобные происшествия не расписывают, не было об этом и болтовни среди его клиентов.

Высиживал аккуратно положенные часы в насквозь прокуренной бильярдной, играл с желающими в свою излюбленную «американку», демонстрируя удачливую безошибочную кладку, а про себя размышлял, как понадежнее организовать операцию со знаменем преображенцев. О том, что понадобится когда-нибудь отряду специального назначения, он не думал. В шифровке на этот счет говорилось достаточно ясно — обратятся к нему лишь в крайнем случае.

Разыскали его в глухую предрассветную пору. Поднялись к нему на чердак, легкомысленно нарушая правила конспирации, громко постучались и еще с порога объявили, что нуждаются в помощи.

Положение было и впрямь бедственным.

Отряд специального назначения понес тяжелые потери и рассыпался на лишенные связи маленькие группы. Командир, оказывается, арестован пограничной стражей. Все попытки прорваться в Латвию закончились неудачей. Дороги близ границы перекрыты, повсюду посты, засады, проверка документов, а явочные квартиры находятся под круглосуточным наблюдением чекистов. И, что вовсе скверно, негде укрыть богатую демянскую добычу. Укрыть ее надо недельки на полторы, пока не стихнет тревога. Пробовали по-всякому, ничего не получается. Таким образом, вся надежда на его содействие.

Пришедшие к нему — их было двое — откровенно нервничали. Вид у обоих был затравленный.

— Где ваша добыча? — спросил он после недолгой паузы, прекрасно понимая, что вовлекается в рискованную авантюру, исход которой предсказать затруднительно.

Вместо ответа один из пришедших отпорол подкладку пиджака и вытащил завернутый в клеенку пакет. В нем были секретные документы, взятые отрядом из сейфа демянского военкомата. Копии приказов Реввоенсовета республики, мобилизационные планы, инструкция по переучету военнообязанных. Достаточно разок посмотреть на эти бумаги, чтобы сразу оценить их по достоинству.

— Это еще не все, — угрюмо добавил один из пришельцев.

— А еще что?

— Мешок с деньгами…

Да, так и было. Именно мешок, в каких окрестные мужики возят картошку на субботний базар. Доверху набитый банковскими брезентовыми баулами, а в баулах несчитанные пачки хрустящих ассигнаций. Дотащили его каким-то чудом до ворот «Пале-Рояля», мимо постовых милиционеров, мимо дежурных чоновских нарядов, и бросили без присмотра под забором.

Возмущаться в подобных обстоятельствах нет времени. К тому же и совершенно бесполезно, поскольку ошибка уже допущена. Гораздо важнее было молниеносно найти правильное решение, так как любая потерянная минута могла оказаться роковой.

— Выходить по одному! — велел он, принимая на себя всю ответственность за последствия. — Оружие применять запрещаю! Если вдруг задержат, скажете, что ошиблись адресом… Ко мне попрошу больше не ходить, добычу я пристрою без вас…

Что там ни говори, а жизнь великая любительница неожиданных выкрутасов. Люди из отряда специального назначения перешли границу, захватили целый город, удерживали его несколько часов, точно загнанные волки, спасались от облав и преследования, а плоды их трудов достались ему, спокойненько сидевшему в своем тихом углу. И, главное, без каких-либо усилий с его стороны. Разве это не удивительно?

Правда, встряска получилась чрезвычайная. Дней пять он жил на нервах, прятал и вновь перепрятывал баулы с деньгами, опасаясь внезапного обыска. За пакет с документами тревожился меньше. Укрытие в бильярдной было устроено изобретательно, и докопаться до него сумел бы не всякий.

Все обошлось.

Приходившие к нему исчезли в предрассветном тумане, словно бесплотные призраки. Он не знал их имен, некогда было расспрашивать, не знал и местонахождения. Оставили ему полный мешок денег и впопыхах, подгоняемые властными командами, не взяли себе ни единой пачки, ушли без гроша в кармане.

Удачи имеют свойство повторяться, образуя как бы серию. Точно так же, впрочем, как и неудачи, которые в одиночку не ходят.

Вскоре он получил от Пауля Иордана новое задание. Совершенно внеочередное, не терпящее отлагательств, о чем можно было судить по необычному способу связи, предусмотренному только для случаев экстраординарных.

В международном вагоне псковского скорого поезда, не доезжая километров двадцати до Луги, почувствовал внезапное головокружение и дурноту некий пожилой иностранец, следовавший в Петроград и далее в Москву по своим коммерческим делам. Беднягу сняли с поезда, врачи в лужской больнице констатировали легкое недомогание, совсем неопасное для жизни, и до следующего поезда чужеземный негоциант перебрался в «Пале-Рояль», заняв там лучший номер с мебелью красного дерева и тяжелыми бархатными занавесями на окнах.

Вечером, окончательно оправившись от недомогания, иностранец прогулялся по главной улице города, плотно поужинал в ресторане, после чего, должно быть скуки ради, заглянул в бильярдную и сыграл там любительскую партию в «пирамидку» с услужливо подвернувшимся маркером. Зашифрованная записка была опущена в лузу достаточно аккуратно.

Новое задание Пауля Иордана выглядело странновато и даже несколько загадочно.

Отправив специального связника, что само по себе требовало больших хлопот, ему предлагали встретиться в Петрограде с неким агентом по кличке Афоня. Всего-навсего. Этому Афоне надлежало сообщить, что обстоятельства, дескать, изменились и порученная ему комбинация в любом из ее вариантов должна быть всячески ускорена.

О какой комбинации идет речь, что за варианты имеются в виду и почему изменились обстоятельства — шифровка умалчивала. Пауль Иордан, по-видимому, не очень-то ему доверял, иначе трудно объяснить. В шифровке было вдоволь разных условий. Указывалось время и место рандеву с Афоней, а также его приметы — это еще понятно. Но для чего диктовать сверху, какой должна быть его собственная внешность, когда он отправится на свидание, — этого при всем желании объяснить было нельзя.

Короче говоря, ни Пауль Иордан, ни кто-либо иной из руководящих господ даже представления не имели о последних событиях, разыгравшихся в «Пале-Рояле». Знали бы, что вся демянская добыча хранится у него, наверняка другой был бы разговор. И «заболевшему» связнику были бы даны другие инструкции, — не просто вручить шифровку.

Так или иначе, но ехать в Петроград и встречаться там с Афоней смертельно не хотелось. Удачи не только окрыляют человека, возрастает с их помощью и чувство собственного достоинства.

С какой стати, в самом деле, обязан он торчать у церковной паперти, да еще в дурацком одеянии попрошайки?

Поездка в Питер намечена у него для более важной цели, а устраивать два «загула» подряд вряд ли разумно. Да и риск большой от этих глупых маскарадов с переодеванием. Нарвешься на знакомых, накличешь на себя беду.

Поразмыслив, он решил послать вместо себя Кувырка. Конечно, это было грубым нарушением инструкции, но ведь и с ним обращались без церемоний. Диктуют ему из Гельсингфорса, точно он сам ничего не умеет сообразить.

Кувырок согласился с величайшей готовностью. Мигом раздобыл толстую суковатую палку, стянутую медными кольцами, вырядился как форменный оборванец, а наклейка из пластыря привела конокрада в дикий восторг.

Верно люди говорят: заставь дурня молиться — он и лоб разобьет от чрезмерного усердия. Первый раз съездил впустую: Афоня на рандеву не пришел, а во второй нагородил всякой отсебятины вроде свидания в «Добром застолье» и панического бегства от воображаемых преследователей. Впрочем, главное все же сделал. В понедельник, с утренним поездом, должен был приехать Афоня.

Любопытно было, что это за тип и почему так заинтересованы в нем господа из центра. Васька Длинный, которому он приказал съездить в Питер на разведку, вернулся с пустыми руками, собрав немного информации. Афоня, по его словам, похож на военного. Молчалив, контактов избегает, отсиживается у генеральши Дашковой, не выходя на улицу. В общем, субъект до крайности осторожный, застегнутый на все пуговицы.

Таким он и показался, когда заглянул к нему в бильярдную. Во всяком случае, таково было первое впечатление, обычно редко обманывающее. Заглянул, спокойно дождался удобной минуты, передал, как требовалось, привет и гостинцы от крестного, а сверх того не прибавил ни полслова, оставляя инициативу за ним, за хозяином.

В «американку» играет так себе, по-любительски, и не очень этим огорчен. Одну за другой быстренько продул пять партий подряд, улыбочка сдержанная, весьма вежливая, а проигрыш заплатил хладнокровнейшим образом, с некоторой даже небрежностью, давая ему почувствовать, что ехал в Лугу не за этими пустяками.

Что верно, то верно: приехал Афоня не ради бильярдных сражений.

Раньше восьми часов вечера закрыть бильярдную не удалось, и все это время Афоня просидел на диване, изображая искреннюю заинтересованность баталиями на обоих столах. И наверху, оставшись наедине, они не вдруг-то нашли общий язык. Разговор был какой-то скользкий, нащупывающий, когда не столько произносится вслух, сколько держится в уме. Чувствовалось, что гостя беспокоит связь и не напрасно он расспрашивает, есть ли возможность без задержки переправить кое-какие материалы.

Разъяснилось все после того, как Афоня показал наконец свою добычу. Это были перепечатанные на пишущей машинке таблицы с предостерегающей пометкой по верхнему полю, дважды обведенной жирным штабным карандашом: «Литер А. Совершенно секретно». Всего листков было пять. На четырех — почти одинаковые таблицы цифр и лишь на последнем — длинные столбики кода.

— Что это такое?

— Полевой шифр Красной Армии, — будничным голосом пояснил Афоня. — Для телеграфной и радиотелефонной переписки. Введен в действие в конце прошлого года, разослан по штабам военных округов, а также в штабы корпусов и дивизий…

Придраться было не к чему, все было до жути правдоподобно. Вот так же, с похожими на эти рабочими таблицами и кодовой сеткой для шифровальщиков, выглядел и полевой шифр в Могилеве, в царской ставке, где довелось маркеру тогда служить.

— Грандиозная удача, поздравляю! — не смог он удержаться от восхищения. — Это же настоящее сокровище, которому цены нет! Послушай, как тебе удалось его добыть? Вероятно, каким-нибудь сверхъестественным способом?

— Это не имеет значения, — холодно осадил его Афоня. — Важен не способ, важен результат. А еще важнее быстро переправить по назначению. Сколько дней на это потребуется? Кто доставит, когда, через какие каналы?

Очередной курьер, если не стрясется ничего чрезвычайного, должен был появиться в следующем месяце. Вряд ли обрадуешь этим сообщением нетерпеливого Афоню. Да и в самом деле, если уж подкинула фортуна такую удачу, всякая проволочка становится совершенно нетерпимой.

А не двинуть ли самому, прихватив всю добычу? Драгоценное знамя преображенцев, пакет с демянскими бумагами, наконец, этот штабной шифр? Самовольство, разумеется, элементарное нарушение дисциплины и порядка, но победителей, как известно, не судят. И явится он к начальству не налегке. К тому же застрахует себя от вполне вероятных фокусов при распределении дивидендов. Ведь за один лишь шифр будет получена изрядная сумма. Не в советских дрянных бумажках, которых у него полный мешок, а в устойчивой иностранной валюте.

Афоня ждал ответа. Лицо было хмурое, напряженное.

— Не извольте беспокоиться, ваше благородие, все будет в полном ажуре! — заверил маркер с веселой лихостью, как и полагалось уверенному в своих силах человеку. — Отправим без малейшей задержки! Стриженая девка косы не успеет заплести…

Но гость не принял шутливого тона и долго еще сидел нахохленный, чем-то недовольный. Оттаивать начал только за ужином, после того как пропустили они по чарочке контрабандного эстонского спирта. Намеками, воздерживаясь от подробностей, Афоня дал понять, что служил когда-то в офицерском звании и принимал участие во многих сражениях на юге России, что в Питере у него крепкие родственные связи в высокопоставленных военных кругах, открывающие благоприятные перспективы на будущее.

Квартиру генеральши Дашковой, где велели ему отсиживаться трое суток, Афоня назвал безалаберным проходным двором, заметив мимоходом, что впредь не намерен переступать порог этого вертепа. Явки у него имеются солидные, а вечно полупьяная генеральша способна лишь повредить.

Редкостную свою удачу Афоня оценивал трезво, не хвастался и цену себе не набивал. Изъятие копии шифра произведено тихо; тревоги, по крайней мере в ближайшее время, возникнуть не должно. Следует, однако, учитывать, что ни одна армия слишком долго шифром не пользуется, вполне могут заменить. Именно по этой причине надо ускорить отправку. Яичко, как говорится, дорого ко христову дню.

Несмотря на молодость, Афоня оставлял отличное впечатление. Рассудителен, в оценках нетороплив, держится скромно и в то же время с достоинством. Спирт хлещет, не разбавляя водой, нисколечко при этом не хмелея.

Не обременен излишним любопытством, наивных вопросов не задает, но и сам, в свою очередь, ограничивается лишь намеками, умело уходя от прямых ответов. Видно по всему, за плечами у этого молодца серьезная школа агентурной работы.

Самое важное Афоня приберег напоследок. И, что особенно располагало к доверию, без дипломатических уверток честно признался, что откровенность его носит вынужденный характер. Он бы с удовольствием занялся этой многообещающей комбинацией, но мешают тому его родственные связи.

Суть же, если говорить коротко, была такова.

В один из первых своих петроградских вечеров Афоне посчастливилось свести знакомство и слегка прощупать некоего большевистского деятеля, занимающего весьма ответственный пост в штабе военного округа. Знакомство, к сожалению, состоялось у родичей, в узком кругу, где все друг друга знают, и это связывает ему руки.

Деятель сей — личность весьма любопытная. Недоволен, оказывается, существующим положением вещей и, в особенности, нэповской политикой. Имел, как рассказывают, неприятности во время прошлогодней партчистки, каялся даже в грехах, а в душе, конечно, озлобился еще больше. Попросту говоря, коммунист с двойным дном, вынужденный скрывать свои убеждения. По натуре барин, вечно нуждается в деньгах, завел к тому же любовницу из кордебалета Мариинского театра. Такого помани пальцем — и обзаведешься неоценимым сотрудником. Правда, нужны для этого средства.

— Интересно, очень интересно… Как же величают этого господина, и чем конкретно занят он в штабе?

— Это что? Любопытство или серьезный разговор? — сухо осведомился Афоня. — Если любопытство, то вряд ли оно уместно и оправданно. В данном случае нужны действия, причем безотлагательные, благо есть к тому подходящие условия…

— А риск?

— Без риска, дорогой мой, обходятся одни покойники. Лежат себе да полеживают в своих могилках… Впрочем, риск, если и есть, то минимальный…

Условия казались исключительно благоприятными. Деятель сей прибыл на отдых, устроился в Луге, в каком-то частном пансионате, и встретиться с ним проще простого. Завести знакомство как бы случайно, пригласить в ресторанчик, а там видно будет, как вести себя дальше. Денег у него с лихвой, хватит на покупку дюжины штабников.

Афоне он не стал этого говорить, а про себя твердо решил, что дожидаться курьера бессмысленно. Добыча у него первоклассная, медлить с таким богатством — преступление. Ну, а если удастся заарканить эту штабную шишку, тогда ему должны кланяться в ножки, как истинному триумфатору.

Нет, нет, терять время попусту он не намерен. Да и с нервотрепкой этой пора кончать. Подоспел и его срок пожить по-человечески, не в жалкой маркерской шкуре, когда каждую ночь ждешь неприятностей.

— Ну что ж, похоже, что вы меня убедили, — сказал он на прощание. — Попытаюсь встретиться с господином Тужиковым…

Сплошные вопросительные знаки

Еще немного хроники. — Пан Пшедворский согласен постараться. — Задаточек в тридцать тысяч рублей. — Головоломки решенные и нерешенные

Жаркое лето мало-помалу клонилось к осени.

Трудовой Петроград по зову партийных ячеек единодушно выходил на многолюдные коммунистические субботники в Уткину Заводь, на ускоренную достройку электростанции мощностью в десять тысяч киловатт.

Задумана была эта электростанция почти десятилетие назад, в довоенном 1913 году, при долевом участии иностранного капитала. Война помешала строительству, и теперь, в интересах быстрейшего восстановления петроградской промышленности, требовалось ввести ее в строй к пятой годовщине Советской власти. Известно было и название будущей станции, работающей на дешевом торфяном топливе, — «Красный Октябрь», с энтузиазмом одобренное на рабочих собраниях. Газеты уже подсчитывали, что за год работы Уткина Заводь будет экономить до двух миллионов пудов каменного угля.

В Кронштадте, на стоянках боевых кораблей Балтфлота, до позднего вечера свистели авральные боцманские дудки: эскадра балтийцев готовилась к первому после длительного перерыва заграничному походу. Намечались официальные заходы эскадры в Ревель и Гельсингфорс, надо было блеснуть традиционным у русских моряков порядком и чистотой.

Москва уверенно вышла в большой эфир, открыв мощную радиостанцию имени Коминтерна, способную соперничать с крупнейшими станциями европейских столиц. И сразу увеличился спрос на детекторные приемники, молниеносно учтенный изворотливыми кустарями. За простенький детектор, напоминающий кремневую зажигалку, на Мальцевском рынке запрашивали двадцать пять рублей.

В августе город хоронил на Марсовом поле Дмитрия Николаевича Аврова, одного из славнейших героев обороны Красного Питера, бывшего организатора и коменданта Петроградского укрепрайона.

После гражданской войны Дмитрий Авров, подобно тысячам других коммунистов, был переброшен партией на хозяйственный фронт. Работал, не щадя себя, недоедал, недосыпал и свалился не от белогвардейской пули — от катастрофического истощения нервной системы. Свалился в неполные свои тридцать два года, в расцвете жизненных сил. На похороны Аврова вышли многолюдные колонны трудящихся со всех районов Петрограда.

Даже нестерпимая духота в залах кинематографов не отпугивала любителей иностранных кинобоевиков, в великом изобилии хлынувших на экраны.

В «Паризиане» с неизменными аншлагами демонстрировался «Желтый билет» при участии известной голливудской звезды Полы Негри. В «Форуме», на Васильевском острове, месяц подряд крутили головокружительно лихие «Тайны Нью-Йорка», а огромные рекламные щиты «Солейля» зазывали на «Отца Сергия» с любимцем публики Мозжухиным в заглавной роли.

В конце сентября петроградские газеты вышли с сенсационной новостью. Схвачен был Ленька Пантелеев, неуловимый налетчик и убийца. Вместе с ним попались и главные его помощники, составлявшие костяк дерзкой шайки. Упорнейшая работа особой оперативной бригады чекистов наконец-то увенчалась заслуженным успехом.

Через две недели грянула новая сенсация. Преданный суду ревтрибунала и уже успевший признаться в многочисленных преступлениях, Ленька Пантелеев бежал из тюрьмы. Все было как в американском кинобоевике: подкупленный надзиратель, веревочная лестница, таинственные записки. Понадобилось еще несколько недель кропотливого труда чекистов, прежде чем в воровском притоне на Можайской улице нашел свою бесславную гибель этот кровавый бандит.

Осень — время хлопотливое, время итогов и размышлений.

Немало хлопот доставила осень и Александру Ивановичу Ланге, возглавлявшему расследование по делу о бандитских налетах на Холм и Демянск. Изучение обстоятельств этого дела, как часто бывает в следственной практике, с каждым днем приобретало все более углубленный характер. И почти каждый день приносил новые факты и подробности, которых чувствительно не хватало в начальном периоде.

Крупной удачей закончилась командировка Печатника в Белоруссию, к тетке Михалине, содержавшей конспиративную квартиру савинковцев неподалеку от государственной границы.

На ловца, как говорится, и зверь бежит. Не успел Александр Иванович приехать в Полоцк и толком обсудить ситуацию с местными чекистами, как стало известно о новом визитере, нашедшем приют у тетки Михалины.

Пожаловал зарубежный гость около полуночи и, судя по некоторым признакам, рассчитывал до рассвета покинуть явочную квартиру. Еще было известно, что вооружен и, по-видимому, окажет сопротивление при аресте.

Некогда было связываться с Мессингом. Не входило в расчеты Александра Ивановича и затевать стрельбу, привлекая тем самым внимание к железнодорожной будке скромной стрелочницы, — тогда наверняка окажется бесполезной засада, необходимая на случай появления новых визитеров.

Во втором часу ночи к будке тетки Михалины подъехала моторная дрезина начальника околотка службы пути. Не доезжая метров пятидесяти, с нее соскочили и быстро рассыпались в кустах оперативные работники, выделенные в группу оцепления.

— Эй, тетка Михалина, где ты запропала! — требовательно кричал начальник околотка, нажимая на грушу автомобильного гудка. — Разоспалась, чертова перечница! А ну открывай, да поживее! Долго ли тебя ждать!

Вышла стрелочница не сразу, и видно было, что изрядно напугана приездом начальства, а дверь за собой прикрывает с слишком заметной старательностью.

— Ну, чего надобно?

В ту же минуту с дрезины соскочил коренастый плотный мужчина в коротенькой кожаной куртке, подпоясанной командирским ремнем. Пробежав мимо обомлевшей стрелочницы, он резким ударом сапога распахнул дверь будки. Вслед за тем послышалось чье-то глухое проклятье, кто-то захрипел, точно ему сдавливали горло, и все стихло.

Расчет Александра Ивановича был математически точным. За дверью, почуяв опасность, стоял с маузером наготове зарубежный гость тетки Михалины. Сильный удар дверью оглушил его на какое-то мгновение, оружие выпало из руки, а все остальное для Печатника оказалось довольно обыкновенным делом, требующим лишь мгновенной реакции и недюжинной физической силы.

Ночным посетителем тетки Михалины, как и надеялся Александр Иванович, был Вацлав, сотрудник польской дефензивы, всего месяц назад сопровождавший через границу Геннадия Урядова.

Вацлавом этого нахального и трусоватого господина числили лишь в экспозитуре № 2, квартирующей в местечке Глубокое, неподалеку от советской пограничной заставы, снабдив соответствующим документом на имя Вацлава Вацлавовича Масальского. Другие фамилии и клички проводника оставались пока неизвестными.

Установил их Александр Иванович без особых затруднений. В результате выяснилось, что бывший фуражир лейб-гвардии драгунского полка Люциан Сигизмундович Пшедворский относится к тому сословию разведчиков-двойников, которые служат многим хозяевам одновременно. Польская дефензива, где он был Вацлавом, французское секретное бюро (кличка Месье Пашон) и савинковская организация (Шляхтич) платили ему за услуги, частенько даже не зная, что покупают уже проданный товар.

Соответствующим оказалось и поведение этого бойкого субъекта. Амплитуда колебаний шла у него по нисходящей — от наглых угроз и циничного предложения услуг до безоговорочной капитуляции на милость победителя. Примерно так же вели себя и Колчак, и Афоня, и другие пойманные агенты врага. Это у них было своеобразной нормой «применительно к подлости».

— Опасаюсь, господин комиссар, как бы вы не нажили из-за меня неприятностей, — озабоченно заявил агент-двойник на первом же допросе. — Вполне возможен серьезный дипломатический скандал, потому что Варшава не потерпит столь грубого обращения с польским гражданином…

— А вы не беспокойтесь за нас, пан Пшедворский, — усмехнулся Александр Иванович. — По дипломатической линии мы как-нибудь сами все уладим. К тому же схватили вас с поличным и совсем не на польской территории…

Сорвалось с запугиванием, и сразу была пущена в ход другая тактика.

— Между прочим, господин комиссар, просил бы учесть некоторую весьма важную деталь. Дело в том, что я могу оказать кое-какие услуги руководству ГПУ… Не бесплатно, разумеется, за приличный гонорар, о размерах которого мы могли бы сговориться. Альтруизм в наше время, сами понимаете, встречается редко…

Клин, говорят, положено вышибать клином. Да и самоуверенного этого господина пора привести в чувство. Пусть знает, что шутить с ним не будут.

— На затраты мы, пожалуй, согласны, — сказал Александр Иванович.

— Вот и прекрасно! Любопытно бы узнать, сколько вы ассигнуете для этой цели?

— Всего одну пулю, Люциан Сигизмундович! Всего одну! В том, понятно, случае, если ревтрибунал не обнаружит в вашем деле смягчающих вину обстоятельств. Но загадывать не в моих привычках, будущее само покажет…

Так они выясняли отношения в следственной камере полоцкого домзака. Отрезвляющий холодный душ пришелся как нельзя кстати, и Люциан Сигизмундович быстренько сообразил, что нужно не мешкая зарабатывать эти самые смягчающие вину обстоятельства.

Прислали его нынче со специальной задачей, непохожей на прежние. И гонорар соответственно назначен повышенный — пятнадцать тысяч злотых.

Где-то на территории Псковской или Новгородской губернии скрывается группа террористов Бориса Савинкова. Связь с ней утрачена вот уже две недели, хотя, по имеющимся в Варшаве сведениям, группой осуществлено несколько экспроприаций и смелых налетов. Его обязанность, в общем-то, техническая. Приказано разыскать этих людей и помочь вернуться в Польшу. Если же переправа через границу в настоящий момент неосуществима, он обязан доставить в Варшаву пакет, который вручит ему руководитель группы.

— Адреса имеете?

— О, конечно, господин комиссар! И адреса, и пароль. Помимо того, мне было сказано, что нужно проявить находчивость в поисках, так как группа, возможно, в плачевном состоянии…

— Возглавляет ее Колчак?

— Совершенно правильно, господин комиссар! Выходит, вы полностью осведомлены?

— Давайте без лишних слов, пан Пшедворский! — поморщился Александр Иванович. — Кстати, обязанности остаются обязанностями, и отменять их мы с вами не будем… Съездите по указанным адресам, займетесь своими розысками… Короче говоря, все остается в силе…

— Вы предлагаете мне сотрудничество?

— Нет, Люциан Сигизмундович, просто мне хотелось бы, чтобы у вас, когда вы предстанете перед ревтрибуналом, имелись кое-какие шансы… Надеюсь, вы меня понимаете?

— Понимаю, господин комиссар. Я буду стараться… Можете быть уверены в моей глубокой преданности…

Не было никакого смысла задерживаться в Полоцке. Сговорившись с местными товарищами о наблюдении за явочной квартирой у тетки Михалины и прихватив с собой готового к услугам Люциана Сигизмундовича, Печатник выехал в Петроград.

Почти одновременно Афоня и недовольный введением нэпа коммунист Тужиков с огромным удовольствием сбросили с себя изрядно поднадоевшие обличья.

Успех их поездки превзошел самые смелые ожидания Мессинга.

Наглядным доказательством тому служили две тугие пачки червонцев, запросто полученные от скромного маркера «Пале-Рояля», живущего на даровых хозяйских харчах.

Нельзя было не воздать должное этому Федьке Безлошадному. Встречу с «крупной штабной шишкой» организовал он и ловко, и напористо, так что подыгрывать ему не пришлось. Зазвал в ресторан, не теряя даром времени, настроил разговор в нужном направлении и, учуяв благодатную почву, с ходу взял быка за рога.

— Осмелюсь предложить вам небольшую сумму, достопочтенный Андрей Андреевич. Так сказать, взаимообразно или, если угодно, в задаточек…

— Ну что вы, — попробовал возразить Карусь, изображая смущение. — Мне, право же, неловко брать в займы от незнакомого человека, хотя, должен сознаться, действительно испытываю некоторые затруднения…

— Пустое! — решительно напирал Федька Безлошадный. — Какие могут быть церемонии между своими? Пишите лучше расписочку, дорогой, и дело с концом… Здесь ровно тридцать тысяч рублей, прошу вас, пожалуйста… Расписочку можете подписать, если желаете, только инициалами… И впредь прошу без стеснений, поскольку сотрудничество наше обещает быть полезным…

Словом, приманка сработала наилучшим образом. Но главная удача лужской поездки заключалась не только в этом саморазоблачении Федьки Безлошадного.

Еще в пансионате мадам Девяткиной, заказав с помощью напарника срочную экспертизу, Петр Адамович Карусь сделал весьма важное открытие.

Новгородская губернская контора Госбанка, куда напарник отправил с фельдъегерем полученный у маркера «задаточек», официально засвидетельствовала, что обе пачки червонцев из числа украденных бандитами в демянском финотделе. Таким образом, от шайки Колчака тянулась прямая ниточка в бильярдную «Пале-Рояля», и тут было о чем поразмышлять.

Результаты обеих командировок обсуждались у Мессинга.

Выслушав коротенькие доклады вернувшихся товарищей и сдержанно отметив достигнутые успехи, Мессинг сразу перевел разговор на нерешенные задачи следствия.

Увы, их было еще очень много, этих нерешенных головоломок, которые ждут срочных и, главное, безошибочных ответов. Такова уж природа чекистского поиска, почти с неизбежной закономерностью выдвигающего все новые и новые загадки. Ты идешь вперед по верному, казалось бы, пути, ты радуешься своим открытиям и находкам, а перед тобой на каждом шагу возникают еще более туго завязанные хитросплетения вражеских интриг. И не вздумай отчаиваться, устало склонив голову перед трудностями, с удвоенной энергией продолжай поиск, потому что враг не дремлет и слишком многое поставлено в зависимость от результатов твоего бессонного труда.

Саморазоблачение Федьки Безлошадного было, понятно, плюсом следствия, исключающим напрасные блуждания по ошибочному следу. Огромное значение имела и справка новгородской конторы Госбанка, связывающая воедино, казалось бы, разрозненные явления.

— Надо хорошенько провентилировать личность маркера, — сказал Мессинг. — Тут у нас явная слабина…

Со свойственной ему проницательностью Мессинг ухватился за главное звено. Ясно было, что под личиной маркера «Пале-Рояля» скрывается резидент, имеющий собственную агентуру и связь, что случайная вербовка подвернувшегося под руку «штабного деятеля» всего лишь эпизод в его деятельности.

На этом, однако, вся ясность и заканчивалась. Далее шли сплошные вопросительные знаки и многоточия.

Ежели Федька Безлошадный и Федор Семенович Заклинский его псевдонимы — а в этом сомнений нет, — то кто же он в действительности? И через какие каналы поддерживает контакты со своими хозяевами? И что общего нашел с конокрадской шайкой Кувырка, усиленно разыскиваемого угрозыском? И наконец, если и в самом деле является петроградским резидентом Бориса Савинкова, для безопасности окопавшимся в Луге, то чем же объяснить содержимое капсулы, которая была ввинчена в каблук Афони? Неужто и замысловатая «собачка на поводке», и двойная перестраховка с шифром ровным счетом ничего не значат?

Вопросов было с избытком. Один непременно тянул за собой целую вереницу других, столь же сложных, и все они выстраивались в удручающе неприятную шеренгу, сигнализируя об очевидных огрехах следствия.

— Допустим на минутку, что с Геннадием Урядовым вышла у них какая-то осечка, — размышлял Петр Адамович Карусь, предлагая на рассмотрение товарищей очередную гипотезу. — Мало ли что может случиться…

— Ты давай конкретнее…

— Пожалуйста. Получили, допустим, сигнал об опасности, подстерегающей их агента в Петрограде, или засомневались в способности Афони к самостоятельной работе. Возможно это? Думаю, что вполне возможно. В таком случае они должны ограничиться комбинацией с Демьяном Изотовичем и даже потребовать ее ускорения. Как говорится, пойти на аферу, в надежде на счастливый шанс. Дескать, выйдет — прекрасно, раздобудем шифр Красной Армии, а коли сорвется — пожертвуем Афоней, ничего страшного. В Гепеу обрадуются, будут праздновать победу, а настоящий резидент останется в тени…

— Допускай что угодно, только не во вред здравому смыслу, — сердито отозвался Александр Иванович. — Пожертвовать Афоней они, конечно, способны, это в духе господина Савинкова, никогда не щадившего своих сотрудников. И накрутить всякой чертовщины вроде двойной перестраховки тоже способны. Но для чего же тогда связывать заведомо обреченного агента с Федькой Безлошадным? Ты об этом подумал? Где тут элементарная логика?

— Да, логики маловато…

— Вот то-то и оно! Афоню они приносят в жертву и сами же подставляют под удар своего резидента… Согласись, что одно с другим плохо вяжется…

— Хорошо, согласен. Ну, а что ты думаешь насчет Беглого Муженька? Как-никак, ходил человек в важных персонах, считаться с этим положено. Мы объявили розыск по всей республике, а он, сучий сын, окопался где-нибудь в Петрограде и спокойненько дирижирует всей ихней музыкой…

— Беглого Муженька в Питере нет, — уверенно возразил Александр Иванович. — Человек не иголка, бесследно пропасть ему нельзя, а руководить чьими-то действиями и, следовательно, быть связанным со многими людьми тем более… И вообще, дорогой Петр Адамович, не лучше ли приберечь нашу фантазию до другого раза? Вот разберемся маленько, подтянем хвосты, тогда и пофантазируем сколько захочется.

— Разумные речи приятно и слушать! — поддержал Александра Ивановича Мессинг, ценивший деловитость во всех ее проявлениях. — Работы у нас невпроворот, так что давайте условимся об очередных заданиях…

Клубок распутывается до конца

Поездка по конспиративным квартирам. — Возмездие настигло Алешку-психа. — Страничка из жизни генеральши Дашковой. — Ликвидация банды. — Кладоискатель на Захарьевской улице. — Несколько разъяснений в финале

Следствие продолжалось полным ходом, и работы было действительно невпроворот.

Александру Ивановичу пришлось вновь пригласить на допрос Колчака. Вожак банды явно утаивал многие подробности, хотя и старался доказать, будто разоружился на все сто процентов. Уж что-что, а адресок «Пале-Рояля» должен был знать. Просто не мог не знать, поскольку деньги, украденные в Демянске, очутились у Федьки Безлошадного.

— Враньем вы изрядно осложнили свое положение, — сказал Александр Иванович. — И, похоже, не собираетесь исправляться…

— Вам с горы видней, гражданин Ланге. Совесть моя чиста: все, что знал, все сообщил без остатка. Хотите милуйте, хотите ставьте к стенке — воля ваша.

— Насчет совести, Михей Григорьевич, пока воздержимся рассуждать, тут у нас понятия неодинаковые, а сообщили вы следствию далеко не все. И придется вам хорошенько подумать. Это, кстати, в ваших же интересах.

— Опоздал я, видать, с думаньем. Судьба моя так и так пропащая.

— Разуверять вас не стану, а подумать все же необходимо. И прежде всего об адресах, данных вам варшавским начальством…

— Каких еще адресах?

— Мало ли каких, Михей Григорьевич. К примеру, в ресторанчике «Пале-Рояль»… Есть где-то такой ресторанчик…

— Ах вот вы о чем! — Чувствовалось, что Колчак растерян, старательно изображает простака, запамятовавшего сущий пустячок. — Так это же, гражданин Ланге, значения не имеет… Сказано было на всякий случай, можно, дескать, обратиться за содействием в Лугу, если вдруг окажемся в тех местах.

— К кому обратиться?

— Человечек там имеется, маркером служит в «Пале-Рояле»…

— Федька Безлошадный?

— Вот-вот, он самый.

— Это что, резидент Савинкова?

— Не могу знать, гражданин Ланге. Просто сказали, что в бильярдной крутится, а кто он такой — неизвестно.

— Пароль был?

— Был вроде и пароль. Как же это, дай бог памяти?

— Не валяйте дурака, Михей Григорьевич.

— Велено было спросить: «Не знаете ли, где живет доктор Гедеонов?», а он должен был ответить: «Доктор Гедеонов принимает по воскресеньям»…

— Почему же вы скрыли это от следствия?

— Из головы выскочило, гражданин Ланге! Да и не надеялись мы в Лугу попасть, далековато нам, не с руки…

Дополнительный допрос Колчака мало что добавил к уже известному, но все же кое-чем помог… Теперь можно было отправляться в объезд явочных квартир савинковской банды.

Запасшись удостоверениями заготовителей кожсырья на себя и на пана Пшедворского, Александр Иванович купил билеты на старорусский поезд.

Перед выездом из Петрограда Люциан Сигизмундович получил весьма недвусмысленные разъяснения о возможных последствиях двойной игры и, следует воздать ему по заслугам, вел себя с отменным усердием. Охотно выбегал на станциях за кипяточком, упоенно сражался с Александром Ивановичем в шахматы, сокрушаясь по поводу своих частых зевков, даже пытался рассказывать анекдоты. Соседям по вагону было бы нелегко вообразить, что этот словоохотливый дядечка, говорящий по-русски с едва заметным акцентом, вовсе не заготовитель кожсырья, а профессиональный разведчик-двойник.

Начало объезда было неудачным.

Добравшись до Старой Руссы, они отправились на базар и наняли подводчика. Долгий путь до водяной мельницы, расположенной верстах в пятнадцати от города, оказался напрасным. Явка была пустой и, что особенно скверно, бесперспективной.

Напуганный мельник встретил их неприветливо. О банде ничего толкового сообщить не мог. Побывали у него на мельнице четверо молодцов, давненько уж, дней с десяток назад, велели зарезать барана, забрали четверть самогонки и ночью ускакали своей дорогой. После них житья нет от местных властей. Обыск устроили, перевернули весь дом, засаду держали на мельнице почти полную неделю и вообще цепляются к каждой мелочи.

Округа вся поднята в ружье, всюду шныряют чоновские отряды, и лучше бы господам хорошим уезжать скорей подобру-поздорову, а не то, упаси господь, нагрянут опять с новым обыском.

— Ты нам не указывай, мы сами знаем, что делать! — сердито огрызнулся Александр Иванович, раздосадованный доверительным тоном содержателя бандитской явки. — Чем труса праздновать, свяжись побыстрей с отрядом, помоги нам…

— Да как же с ними свяжешься, мил человек, когда нету их в нашей местности? Русским языком объясняю: уехали они, скрылись.

— Куда уехали?

— Кто ж тебе скажет про это? Секретность у них, никому не говорят. Слушок был, будто в Псковскую губернию, поближе к границе, а может, и врут люди…

Волей-неволей пришлось возвращаться в Старую Руссу, а оттуда ехать в Псков.

И следующая бандитская явка встретила их неудачей. Вернее, это была, конечно, удача, причем решающая и заметно ускорившая исход всей операции, но поначалу выглядела она как досадное осложнение.

В Порховском уезде на Псковщине, неподалеку от деревни Стрелицы, где прославился когда-то Колчак чудовищным братоубийством, за несколько часов до их приезда разыгрались драматические события.

Комитет бедноты деревни Яблоновка получил сведения, что у местного богатея, а он-то и являлся хозяином явочной квартиры бандитов, нашли убежище какие-то вооруженные люди. Докладывать об этом в уезд было некогда, пришельцы могли уйти, и, посовещавшись в избе у председателя, члены комбеда решили действовать на свой риск, благо многие из них совсем недавно сняли красноармейские шинели.

Вооружившись кто чем смог, комбедовцы окружили сарай с сеном, где скрывались неизвестные, приказали выходить по одному, с поднятыми вверх руками, а не то пустят красного петуха и спалят всех заживо.

В ответ из сарая защелкали выстрелы. Началась перестрелка, дело пахло длительной осадой, и тут кто-то из комбедовцев изловчился швырнуть в сарай ручную английскую гранату, сохраненную еще с гражданской войны.

Грохнул оглушительный взрыв, вожака бандитов свалило наповал, а остальные, выпрыгнув в слуховое окно и яростно отстреливаясь, успели скрыться. По направлению к ближнему лесочку тянулся за ними кровавый след. Видно было, что волокли раненого, но до лесочка не дотащили, прикончив выстрелом в упор.

Александр Иванович вместе с паном Пшедворским подоспел в Яблоновку как раз в тот момент, когда комбедовцы собрались везти уездным властям трупы убитых бандитов.

— Обыскали? — спросил Александр Иванович председателя комбеда, щуплого мужичка с деревяшкой вместо ноги, который распоряжался у подводы.

— А чего с них возьмешь? — удивился председатель. — Мертвяки, дорогой товарищ, они завсегда остаются мертвяками. Жалко, не всех ухлопали, всего их было шестеро.

Но председатель комбеда ошибался: иногда и с мертвого можно взять больше, чем с живого. В убитом взрывом гранаты Александр Иванович без труда опознал бывшего адъютанта штаба лейб-гвардии Семеновского полка графа Алексея Строганова, более известного под несколько странноватой для своего родовитого происхождения кличкой Алешка-псих.

Кличку эту граф заслужил не зря. Алешка-псих был, пожалуй, наиболее омерзительным экземпляром в собранной Александром Ивановичем коллекции негодяев из ближайшего окружения Бориса Савинкова. Даже Афоня и тот в сравнении с ним выглядел дилетантом палаческого ремесла.

На счету Алешки-психа, поистине ненасытного маньяка, числились многие сотни расстрелянных, повешенных и замученных в страшных пытках советских людей. Занимался он душегубством у барона Врангеля, перекочевал после этого к Булак-Балаховичу, а затем к Борису Викторовичу Савинкову. В минуты отдыха к тому же сочинял стишки в изысканно-декадентской манере, хвастаясь ими перед собутыльниками. Стихотворные опыты этого палача, равно как и прочие материалы, характеризующие Алешку-психа, хранились у Александра Ивановича в особой папке с лаконичной надписью на обложке: «Чрезвычайно опасен».

И вот заслуженное возмездие обрушилось на голову высокородного бандита, погибшего от руки комбедовца. И Александр Иванович, как всякий нравственно здоровый человек, мог считать себя удовлетворенным, хотя и предпочел бы прежде встретиться с ним с глазу на глаз для выяснения некоторых интересующих его вопросов.

Впрочем, нет худа без добра. Несостоявшуюся личную беседу с Алешкой-психом с лихвой компенсировала маленькая записная книжечка в сафьяновом переплете, найденная в кармане убитого разбойника.

Бегло перелистав книжечку, Александр Иванович едва поверил своим глазам. На ее страницах содержались подробнейшие данные о местонахождении всех уцелевших бандитов и их укрывателей. По-видимому, Ллешка-псих, оставшись после ареста Колчака за распорядителя в банде, решил обходиться без обычных предосторожностей. Рядом с адресами, кличками и паролями, на тех же страницах, записывал он и свои вирши. Стихи были подражательные, неинтересные.

— Важное что или ерундовина? — недоверчиво спросил председатель комбеда, заметив, как впился в книжечку бандита приезжий чекист.

— Очень важное, дорогой товарищ! — ответил Александр Иванович. — И спасибо вам за то, что ухлопали именно этого прохвоста!

Даже несложной проверки оказалось достаточно, чтобы убедиться в достоверности записей Алешки-психа. Отпадала, таким образом, необходимость в дальнейшем объезде бандитских явок, точно так же, как и в услугах пана Пшедворского, уже привыкшего разыгрывать роль «заготовителя». Следовало без промедлений ехать в Псков, договариваться по телефону с Мессингом и, тщательно все подготовив, начинать ликвидацию банды.

Мессинг одобрил предложенный план. В помощь Александру Ивановичу из Петрограда выехала бригада опытных оперативников.

Аресты удалось осуществить аккуратно и без излишней шумихи. Брали вооруженных до зубов бандитов на отдаленных кулацких хуторах, в лесных землянках, в черных деревенских баньках и даже в залах ожидания железнодорожных станций, причем брали сноровисто, быстро, с обдуманной неожиданностью, не оставляя ни малейшей возможности для бегства или сопротивления. Лишь один из савинковцев, вздумавший отстреливаться на станции Чихачево и уже успевший вскочить на подножку вагона проходящего товарного поезда, был убит наповал метким выстрелом Александра Ивановича.

Банда Колчака была ликвидирована. Немногим больше двух месяцев продержалась она на советской земле, да и то в глухом подполье, загнанная чекистами в конспиративные норы.

Секретных документов, выкраденных из сейфа демянского военкомата, у арестованных бандитов не обнаружили. Не нашли у них и украденных денег. На допросах они долго петляли и запирались, связанные круговой порукой, но в конце концов тайное стало явным.

Добычу отвезли в Лугу Минай Левицкий по прозвищу Черт и Георгий Попенко, состоящий в родстве с самим Колчаком. В Луге, при бильярдной ресторана «Пале-Рояль», имеется надежный человек, который и должен распорядиться добычей. Следы вели, таким образом, к Федьке Безлошадному.

«Вентилированием» личности маркера по поручению Мессинга занимался Петр Адамович Карусь. Дело у него продвигалось вперед не блестяще, имея явную тенденцию к застою и потере драгоценного времени. Кое-что, правда, разъяснилось, многое встало на свои места, и все же главные вопросы, интересующие следствие, оставались нерешенными.

Понятно, что дни и ночи Федьки Безлошадного были взяты под неослабный контроль чекистов. Но, как нарочно, не обнаруживалось в них ничего заслуживающего внимания — ни тайных свиданий, ни попыток переправить за границу доставшуюся ему добычу.

Маркер «Пале-Рояля» вел себя тихо и совершенно безупречно, точно догадывался, что любой его неосторожный шаг будет взят на заметку. Высиживал свои часы на службе, подолгу и с видимой охотой играл в «американку», поражая безошибочной кладкой уверенного бильярдиста, после чего шел к себе на чердак и не выходил до утра.

Можно бы, вероятно, действовать посмелее. Прийти, допустим, к Федьке Безлошадному, воспользоваться паролем, затеять сложную комбинацию для выявления его связей и сообщников. Можно было просто арестовать маркера, предъявив ему обвинение в принадлежности к контрреволюционной организации.

Оба эти варианта Мессинг решительно забраковал, посоветовав Петру Адамовичу набраться терпения и выдержки. Слишком многое ставилось на карту, чтобы рисковать без крайней нужды.

В лужском угрозыске тем временем завершились последние приготовления к новой облаве на Кувырка и его банду. На этот раз товарищи из угрозыска предусмотрели каждую мелочь, и никакой каприз фортуны не спас бы больше главаря конокрадов от скамьи подсудимых.

Облаву Петр Адамович отложил на неопределенный срок, дипломатично уклонившись от объяснения причин. Ликвидация шайки Кувырка наверняка должна была всполошить Федьку Безлошадного. Кроме того, маркер, в случае надобности, имел возможность прибегнуть к помощи конокрадов. Это был лишний шанс, и пренебрегать им не следовало.

Примерно по таким же соображениям Мессинг распорядился обождать с ликвидацией конспиративной ночлежки савинковцев на Екатерининском канале, в квартире генеральской вдовы Дашковой.

Любопытная это была старуха. Всякий, кто хоть однажды увидел ее в облезлой горностаевой пелерине, накинутой поверх грязного салопа, крикливо размалеванную с утра, с бессмысленной улыбочкой и обязательной папиросой «Сафо», непременно бы заподозрил, что у вдовы, как говорится, не все дома.

Старуха и впрямь выживала из ума, пристрастившись к ежедневной выпивке, а в последнее время и к «марафету», выменивая уцелевшие золотые вещицы на кокаин. В окружающем она разбиралась слабо, как бы сквозь розовую дымку. Хмурые молчаливые мужчины, приходившие к ней с просьбой дать приют на денек-другой, напоминали старухе далекие дни молодости, когда имела она ни с кем не сравнимого любовника. Опаснейшего государственного преступника, террориста, ниспровергателя основ.

Давно это было, а вот запомнилось, как вчерашнее. Короткие таинственные свидания в дешевой меблирашке где-нибудь на Обводном канале либо в роскошном салоне великосветской яхты, страстные клятвы и признания, безумно дорогие кутежи, ночные поездки в Стрельну, к цыганам.

Лишь расставшись навсегда с возлюбленным, довелось ей узнать его настоящее имя. Муж как-то начал рассказывать за вечерним чаем, что враг престола террорист Савинков скрылся за границу, что друзья по эсеровской партии предъявили ему обвинение в растрате денег из партийной кассы и в трудно объяснимой дружбе с провокатором Азефом, который, оказывается, был платным агентом полиции. Она слушала этот рассказ со всеми его подробностями, припоминала, сравнивала и с трепетом старалась не выдать своих чувств. Возлюбленный-то ее и был Савинков.

Первый из хмурых мужчин, явившийся к ней в поисках убежища, пришел, между прочим, с приветом от Бориса Викторовича. Спустя двадцать с лишним лет. После этого приветов больше не слали. Просто звонили в дверь черного хода какие-то люди, останавливались у нее, приходили и вновь исчезали, а она даже не интересовалась, кто они и почему прячутся от властей.

Оставлять засаду в квартире генеральши Мессинг счел нецелесообразным. Гораздо удобнее было еще раз, теперь уж наверняка в последний, воспользоваться содействием Демьяна Изотовича Урядова.

— Вы крепко нам помогли, и я обязан от души поблагодарить вас, товарищ Урядов, — сказал Мессинг, пригласив к себе Демьяна Изотовича. — Действовали уверенно, как полагается настоящему чекисту. Хочу попросить вас напоследок еще об одной услуге…

— Что от меня требуется, товарищ Мессинг?

— Надо поквартировать несколько денечков на Екатерининском канале, у Дашковой…

Заметив неудовольствие на лице Демьяна Изотовича, обычно сдержанный и даже суховатый Мессинг весело рассмеялся:

— Понимаю тебя, друг ситный, старушка эта не сахар. Но коли нужно, стало быть, нужно, и ты уж, пожалуйста, не отказывайся. Александр Иванович расскажет, какова твоя задача, думаю, что больше недели не понадобится…

«Вентилирование» подноготной маркера «Пале-Рояля», хоть и медленнее, чем хотелось, все же приносило кое-какие результаты.

Во-первых, начисто отпала версия с Федором Семеновичем Заклинским, якобы вернувшимся на родину после долгих заграничных мытарств. Односельчане, которым дали неприметно глянуть на маркера, были вполне единодушны:

— Нет, то не наш Федор… Наш был и росточком повыше этого, и не кучерявый, а с порядочной лысиной…

Во-вторых, и это было особенно важно, удалось доподлинно установить, что настоящий Федор Семенович Заклинский, уроженец деревни Заклинье, Лужского уезда, бывший пулеметчик Талабского полка армии Юденича, умер от брюшного тифа в гельсингфорсском лазарете и, следовательно, не мог никак исполнять обязанности маркера в «Пале-Рояле».

Одна ниточка с неизбежной закономерностью тянет за собой другую — такова природа следствия.

Именно в эту пору всплыла на поверхность персона некоего коммерсанта Пауля Иордана, доверенного лица Савинкова в Скандинавских странах. Далее удалось выяснить, что покойный Федор Заклинский служил в денщиках у Георгия Евгеньевича Эльвенгрена, известного своими подозрительными связями с монархическими кругами в Париже. И, наконец, было сделано новое открытие, как бы замыкавшее круг: выяснилось, что Пауль Иордан всего лишь псевдоним Георгия Евгеньевича Эльвенгрена, необходимый ему для прикрытия темных делишек.

Оправдывалось, таким образом, предположение Мессинга: в Гельсингфорсе существовал центр, координирующий усилия враждующих групп контрреволюции.

Теперь не трудно было угадать, кто в действительности является хозяином Федьки Безлошадного и по каким направлениям следует нащупывать его связи. Иордан — Эльвенгрен поддерживал тесные контакты и с савинковским «Народным союзом защиты родины и свободы», и с окружением генерала Кутепова. Резидент в Луге был, несомненно, слугой двух господ.

— А ты еще артачился, друг ситный, — усмехнулся Мессинг, припомнив, как не хотел ехать в Лугу Петр Карусь. — Я же тебе говорил, что полезно отдохнуть на харчах мадам Девяткиной…

Дальнейшие события развертывались стремительно.

Из Луги сообщили, что у маркера «Пале-Рояля» начался вдруг очередной запой… Бильярдной не открыл, с ночи гуляет в вокзальном буфете и деньгами сорит, будто их у него миллион. Поваренка, присланного за ним владельцем заведения, отослал обратно, ни с того ни с сего наградив парой бутылок шампанского и полной вазой дорогих шоколадных конфет.

Лужским товарищам по телефону было передано распоряжение, чтобы не спускали глаз с Федьки Безлошадного. Ни в коем случае не позволять ему оторваться и исчезнуть, а наблюдение вести с максимальной осторожностью.

Во второй половине дня вновь позвонили из Луги. Взяв извозчика, пьяный маркер велел гнать во весь опор, потому что на станции Толмачево, верстах в двенадцати от города, его, дескать, ждет какой-то друг. Но друга в Толмачеве не оказалось, и, по-царски рассчитавшись с извозчиком, маркер сел в поезд, следующий в Петроград. Самое же занятное в том, что умудрился при этом мгновенно протрезветь, точно и не было у него пьяной загульной ночи.

С Варшавского вокзала, усевшись опять в пролетку лихача, Федька Безлошадный направился к генеральше Дашковой, на Екатерининский канал. Был трезв как стеклышко и весьма внимательно проверял, не тянется ли за ним «хвост». Возле подъезда дома останавливаться не рискнул, приказал ехать дальше и, сунув червонец лихачу, воровато шмыгнул в проходной двор, а оттуда с черного хода позвонил в дверь генеральши Дашковой.

Около полуночи в контрразведывательный отдел позвонил обеспокоенный Демьян Изотович. Рассказ его пришлось выслушивать дежурному — ни Александра Ивановича, ни Петра Адамовича на месте не оказалось. Из рассказа следовало, что в доверительной беседе с Демьяном Изотовичем маркер дал понять, что должен совершить нечто такое, что прославит его имя на веки вечные. Оружия при нем вроде бы нет, но в заплечном мешке прощупывается какой-то твердый предмет, напоминающий малую саперную лопатку. Уходя из дому, маркер церемонно раскланялся с генеральской вдовой, вручив внушительную пачку червонцев, а ему, то есть Афоне, пожелал всех благ. Ушел в неизвестном направлении и, вероятно, назад не придет.

— Вы примите меры, черт его знает, что он задумал! — взволнованно говорил дежурному Демьян Изотович. — Вполне возможно, что и террористическую акцию!

Но Демьян Изотович волновался напрасно. Менее всего помышлял в ту ночь Федька Безлошадный о каких-либо террористических акциях. И направление, избранное им для полуночного путешествия по обезлюдевшему Петрограду, вовсе не было неизвестным.

Воспользовавшись трамваем, Федька Безлошадный благополучно доехал до Литейного проспекта, где вышел из вагона и направился пешком к Неве. Дойдя до Захарьевской улицы, он свернул направо и остановился возле дома пятнадцать. Интересующий его дровяной сарай темнел в дальнем конце двора, а по соседству с ним благоухала помойка.

Сбить висевший на двери легонький замок и попасть в сарай оказалось пустяковым делом. После этого надлежало действовать строго по инструкции, заученной Федькой Безлошадным наизусть. Отмерить четыре шага от двери, сдвинуть тяжелый сундук с барахлом, копать на глубину до семидесяти сантиметров, пока не упрешься лопатой в обернутый просмоленной парусиной дубовый ящик и не достанешь из него тяжелое, расшитое золотой парчой знамя преображенцев.

Иначе говоря, все в эту ночь шло отменным образом, и удача сопутствовала ему с самого начала. Во дворе дома пятнадцать было тихо и пустынно, не светились окна в уснувших квартирах, а тоненький лучик карманного фонарика освещал лишь то, что положено было освещать, не привлекая к нему любопытных взоров.

Удача не только прибавляет сил, иногда она и размагничивает, настраивая на несколько идиллически безмятежный лад, когда нет места здравому самоанализу. И оттого вдвое чувствительнее становится возвращение на грешную землю.

Нечто подобное вышло и у него. Внезапно дверь сарая распахнулась, в лицо ударили слепящие лучи сильных фонарей, и чей-то знакомый голос произнес с почти ласковой интонацией:

— А ну, руки! Руки, говорю, руки! Со свиданьицем, дорогой Федор Семенович! С благополучным воскрешением из мертвых!

— Андрей Андреевич! — воскликнул он изумленно. — Неужто это вы?

Впрочем, сомнения были напрасны. Перед ним, нацелив в него вороненный ствол маузера, действительно стоял Андрей Андреевич Тужиков, ответственный штабной деятель, коммунист, разочаровавшийся в новой экономической политике. За спиной Андрея Андреевича виднелись плотные фигуры еще двоих мужчин, о спасении не могло быть и речи, и не оставалось ничего другого, как протянуть обе руки, чтобы тотчас защелкнулись на запястьях стальные кольца наручников.

— Кладоискательством надумали заняться? Это интересно, Федор Семенович, очень даже интересно… Позвольте уж и нам полюбопытствовать, что содержится в этой яме?

Дальше пошли сплошные разочарования. Ящик оказался отнюдь не дубовым, как говорилось в инструкции, иначе не успел бы превратиться в гнилье. Понятно, что и тяжелое полотнище знамени преображенцев расползлось на бесформенные клочки потускневшей от сырости золотой парчи. И вообще все на поверку выглядело сплошным блефом, не стоящим ни смертельного риска, ни потраченной напрасно энергии.

— Ваш верх, господа! — скрипнул зубами Федька Безлошадный. — Признаю, что переиграли меня по всем статьям!

Настоящая фамилия резидента была, конечно, не Заклинский, а Коновалов. Григорий Григорьевич Коновалов, бывший поручик Нижегородского полка и бывший владелец десяти тысяч десятин земли в Самарской губернии.

На допросах Коновалов не стал запираться, рассказав много любопытных вещей об организации савинковского подполья в Петрограде и его пригородах. Показания его помогли обезвредить многих вражеских агентов, включая и конокрадскую шайку Кувырка.

Правда, не на все вопросы, интересующие следствие, смог дать ответы разоблаченный резидент. В частности, остался неразъясненным загадочный эпизод с Афоней. Зачем потребовалось савинковцам менять задание Геннадию Урядову, подчиняя его резиденту в Луге? Какой был смысл в этой явно ошибочной комбинации, заметно облегчившей работу чекистов?

— Я действовал согласно инструкции, полученной от специального курьера, — уверял Коновалов, и тут уж не оставалось ничего другого — либо верить ему на слово, либо ждать, запасшись терпением, потому что рано или поздно любая тайна перестает быть тайной.

Ждать пришлось долго — почти четыре года.

Весной 1926 года, при нелегальном переходе Государственной границы с паспортом на имя сестрорецкого мещанина Николая Николаевича Евгеньева, был арестован Георгий Евгеньевич Эльвенгрен, он же «коммерсант Пауль Иордан», он же доверенное лицо Бориса Савинкова и генерала Кутепова, подписывавший свои шифровки кодовым знаком «88-72-4».

Это было новое следственное дело, к банде Колчака и связанным с ней событиям имело оно лишь косвенное отношение, но привычка обязательно разбираться до конца заставила Александра Ивановича припомнить таинственную историю с Афоней.

— Персональная моя ошибка, — неохотно признал Эльвенгрен — Евгеньев — Иордан. — Точнее, не ошибка, а просто излишняя моя самонадеянность, которая в конечном счете привела к раскрытию лужского нашего резидента. Вспоминать и то неприятно.

— Объясните, пожалуйста.

— Да что тут объяснять. О засылке Афони я, понятно, был осведомлен заранее. Знал и характер порученной ему в Петрограде миссии, считая ее в душе чрезмерно авантюристической и вряд ли выполнимой.

— И решили поэтому, что обойдетесь одним резидентом для Петрограда?

— Совершенно правильно. Григорию Григорьевичу Коновалову были посланы соответствующие инструкции, причем мною лично, без соответствующего согласования с центром. За это, кстати, я имел впоследствии нагоняй от руководства.

Александр Иванович усмехнулся и перевел разговор на другую тему. В сущности, нечто подобное он и предполагал, обдумывая эту странную историю. Собственные упущения и промахи по службе — а они случались, и мириться с ними было нелегко — доставляли ему большие переживания, заставляющие порой даже сомневаться в своих способностях, но тут перед ним была ошибка поистине грубейшая, каких, к счастью, ни за ним, ни за его товарищами никогда не водилось.

В другой раз испытал он нечто схожее с удовлетворением, но по причине особого свойства. Случилось это через год после окончания следствия, в конце 1923 года.

Человек все же не иголка, и пропасть бесследно ему редко удается. Отыскался в конце концов и Беглый Муженек, ускользнувший в свое время от засады на Надеждинской улице.

Супруга его Людмила Евграфовна, прилежнейшая конторщица торфяного треста, ревностно дорожившая своей службой, неожиданно взяла расчет и через несколько дней укатила в Харьков. О событии этом, естественно, узнал Александр Иванович.

На харьковском вокзале Людмилу Евграфовну встретил рослый представительный мужчина в белой украинской рубахе, в полотняных летних брючишках и в сандалиях на босу ногу.

Встреча была радостной, с вокзала Людмила Евграфовна и ее спутник направились в гостиницу, где рослый мужчина предъявил документ на имя Осипа Григорьевича Мацука, литературного сотрудника ежемесячного журнала «Хозяйство Донбасса». Супругам дали побыть несколько часов вместе, а затем семейную идиллию пришлось прервать.

— Я желаю сделать добровольное и очень для меня важное заявление, — сказал мужчина на первом же допросе. — Инсценировки и переодевания ничего не могут ни изменить, ни исправить. Я совсем не Мацук…

— Знаю, — прервал его Александр Иванович. — Вы Михаил Яковлевич Росселевич, и встреча наша должна была состояться еще в Петрограде…

— Тогда я струсил, хотя был готов полностью признать свою вину перед Россией…

— Ну что ж, разоружаться не поздно и теперь. Слушаю вас, Михаил Яковлевич…

Собственноручное показание Беглого Муженька, написанное на десяти страницах каллиграфически четким убористым почерком, было и чистосердечной исповедью бывшего генштабиста Михаила Яковлевича Росселевича. Рассказывалось в нем, как мутная волна контрреволюции забросила этого офицера в лагерь озлобленных врагов его родины, как мучительно трудно осознавал он весь ужас своего положения, мечтая об искуплении содеянных преступлений, как вызревало в нем решение порвать с савинковцами.

Заканчивался этот документ призывом ко всем обманутым и заблуждающимся русским людям, которые еще продолжают борьбу против власти рабочих и крестьян, волею злосчастных обстоятельств сделавшись иностранными наймитами.

— Неплохо написано, от всего сердца, — признал Мессинг, ознакомившись с исповедью Росселевича. — Полезно бы опубликовать в печати…

Кто знает, быть может, искреннее раскаянье блудного сына и помогло кому-то одуматься, наставило кого-то на путь истинный, подсказав разрыв с силами контрреволюции. Но изрядно еще насчитывалось за рубежами Республики Советов и неразоружившихся ее врагов, немало было шпионов, провокаторов, диверсантов, а это значило, что Печатнику и всем его товарищам надо и впредь работать с полным напряжением сил.

Петроградские чекисты продолжали бдительно охранять завоевания революции.

Свиридов Георгий

Дерзкий рейд

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

СЕКРЕТНОЕ ПОРУЧЕНИЕ

Ольге Александровне,

жене и другу,

посвящаю

Глава первая

1

Опустив поводья, Габыш-бай Кобиев задумчиво пощипывал мясистыми пальцами густую о обильной проседью бородку и, полузакрыв глаза, мысленно перебирал, словно обсасывал косточки молодого барашка, приятные вести: «Белого царя скинули… Казахи свое ханство создают — Алаш-орда[70]… Бай Исамбет Ердыкеев дочь сватает… Хорошие новости! Слава аллаху!» Холеный широкогрудый красавец жеребец ахалтекинской породы, светло-рыжей масти, с мягким золотистым отливом на боках и белым пятном на лбу, как бы понимая настроение хозяина, неторопливо и пружинисто двигал сильными тонкими ногами. Сзади, на почтительном расстоянии, сдерживая сытых коней, шумной и нестройной толпой ехали нукеры — двадцать пять верных и преданных Габыш-баю вооруженных степняков-казахов.

За ними один за другим длинной цепочкой вышагивали рослые верблюды, на спинах которых мерно покачивались в такт шагам объемистые тюки с поклажей. Следом за караваном двигалась небольшая отара упитанных овец. Две лохматые черные овчарки с квадратными мордами, с подрезанными ушами и обрубками вместо хвостов сновали по краям стада, не давая овцам разбрестись по степи.

Последним, погоняя отару, на низкорослой взъерошенной лошадке, которая, казалось, прогибалась под тяжестью седока, ехал молодой пастух Нуртаз. На бритой голове пастуха — сдвинутый старый, потрепанный малахай, некогда отороченный огненно-рыжими лисьими хвостами, от которых осталась облезлая рваная шкура, кое-где покрытая редкими кустиками грязной шерсти. На сильных покатых плечах чабана был выцветший и рваный стеганый халат, а на ногах — остроконечные самодельные сапоги из сыромятной кожи, потрескавшиеся от грязи и пота.

Нуртаз, пришпоривая лошадку и мечтательно склонив голову набок, держал во рту темир-кумуз и пальцем другой руки приводил в движение язычок этого немудреного музыкального инструмента, наигрывая однообразно простой мотив бескрайне длинной, как степь, песни, в котором, однако, явственно звучали веселые нотки. Двадцатилетний чабан был вполне доволен собой и своей судьбой. На круглом, как свежеиспеченная лепешка, загорелом лице, продубленном ветрами и солнцем, пробивался густой румянец, а в слегка прикрытых, по-азиатски косо посаженных глазах светилась радость, как вода в темной глубине степного колодца.

Несколько дней назад Нуртаз и не думал ни о каком походе, только в мечтах, как в несбыточном сне, видел себя храбрым батыром во главе отряда отважных джигитов. Храбрым он был на самом деле. К тому же природа наделила его недюжинной силой. Ему было пятнадцать лет, когда схватился с двумя матерыми волками, напавшими зимней ночью на отару. На всем скаку Нуртаз спрыгнул на хищника с кривым ножом в руке и убил его сразу ловким ударом. А со вторым пришлось повозиться. От той памятной ночи у него на левом плече остался рубцеватый след волчьих клыков.

Наигрывая на темир-кумузе, он выводил песню о своей жизни. Уже много лет, сколько помнит себя Нуртаз, он служил Габыш-баю Кобиеву, батрачил с утра и до позднего вечера, перегоняя то на зимовку, то на летние пастбища отары овец, стада коней и верблюдов, так же ревностно, как злые лохматые овчарки, оберегая чужое добро. Жизнь текла уныло-монотонно. Дни, полные трудовых забот и похожие один на другой, словно высохшие кусты перекати-поля, укатывались в бесконечную даль, наматывая годы жизни…

И вдруг в степь хлынули новости. Много стало новостей. Их передают из уст в уста. Обсуждают в богатых юртах за жирным бешбармаком[71] и в дырявых юртах за пиалой свежего кумыса, на шумной базарной площади и у одинокого пастушьего костра. Казах не может проехать мимо другого степняка, чтобы не придержать коня, не остановиться, не поговорить. Степь кипит новостями. Такое время!.. Царя не стало, губернатора не стало, урядников не стало… Что будет дальше? Какие события захлестнут степные просторы?.. Что ждет его самого?

Два дня назад в их аул прискакал гонец. Нуртаз издали заметил всадника и сразу узнал в нем по посадке в седле степняка. В какую одежду ни наряди казаха, но, только он сядет верхом, сразу можно узнать в нем наездника, привыкшего большую часть жизни проводить на коне. За спиной у прискакавшего была винтовка, а на боку шашка. Такие винтовки видел Нуртаз у русских сарбазов[72]. Он знал, что из нее стреляют медными пулями и можно за версту попасть в голову лисицы, если, конечно, возьмет ее в руки настоящий охотник. Шашка тоже русская, такая висела у толстощекого урядника, когда тот приезжал в селение собирать подати. Нуртаз, конечно, слегка позавидовал всаднику, который был немного старше, года на три-четыре, не больше, но уже имел винтовку и шашку. Не говоря уже о добрых городских сапогах и почти новом стеганом халате. Конечно, Нуртаз позавидовал ему, только самую малость позавидовал и отвернулся. Отвернулся, чтобы прикрикнуть на псов, которые злобным рычанием встретили незнакомца.

— Прочь, поганые твари!

— Где найти Габыш-бая? — издали прокричал после приветствия всадник, слегка придерживая взмыленного коня.

Нуртаз камчой показал в середину селения, где на небольшой возвышенности красовалась просторная белая юрта. Казах хлестнул коня и помчался к селению. Нуртаз видел, как он соскочил с коня и в сопровождении одного из джигитов Габыш-бая, что постоянно находились поблизости, вошел в юрту. О чем они там говорили, Нуртаз не знал, но понял, что гость важный и привез хорошие новости. Понял по той спешке, с какой закололи молодого барашка, разведя огонь, стали варить бешбармак.

Под вечер у богатой юрты Габыш-бая собрались седобородые главы семей, окруженные взрослыми сыновьями и близкими родственниками. Прискакали казахи из соседних аулов и ближайших пастбищ. Степенно рассаживались, строго соблюдая неписаный закон старшинства и знатности. На почетном месте, на коврах и паласах, поджав ноги, расположились белобородые аксакалы и родовая знать. Женщины, особенно девушки, стайками толпились в стороне, выглядывали из-за ближайших юрт, жадно всматривались и вслушивались.

— Дети Алаша! Сыны ислама! — Габыш-бай простер руки, обращаясь к своему роду. — Степи нашими были и нашими должны быть. Пришло наконец время избавиться от русских!.. Создадим свое ханство, будем жить по справедливости, по законам Магомета, как деды и прадеды жили.

Потом говорил приезжий. Хотя и молод лицом, однако говорить умел. Он бойко зачитал послание хана Жанши Досмухамедова, который был главным человеком у алашординцев. Кто такие алашординцы — никто толком не знал, но каждый понимал, что это свои, казахи. А казах с казахом всегда договориться может. Аксакалы важно поглаживали свои бороды, молодые выпячивали грудь, бедняки почесывали подбородки, и каждый видел в послании хана возможности осуществить, наконец, свои тайные мечты и помыслы. Одни жаждали власти, другие — богатства, третьи хотели просто иметь вдоволь мяса и хлеба.

— Клянусь аллахом, правоверные, что-то я не совсем понимаю Габыш-бая, старшину нашего рода, — тихо сказал старый пастух Берды, которого больше все знали в ауле по прозвищу Верблюжья Голова.

— Ты что, защищаешь урусов? — громко спросил его богач Кара-Калы, хмуря седые брови.

— Я как все казахи… Только мне трудно понять старшину рода… Брат его, Осман Кобиев, золотые погоны на плечах носит. Большой начальник он, командует целой крепостью, что на Каспий-море стоит, где берег Мангышлака. Вчера еще Габыш-бай гордился своим братом, его службой царю. А сегодня, выходит, урусы вдруг врагами стали нашими. Как понимать, правоверные?

На пастуха Берды посыпались насмешки со всех сторон. Вот уж действительно «верблюжья голова». Неужели он не понимает, что казах всегда остается казахом, а урус урусом?

Нуртаз, подобрав полы потертого ватного халата, сидел на земле рядом с бедняками-пастухами. Конечно, узнать такие новости было для него делом важным и нужным. Он внимательно слушал аксакалов, спрятав в карман свой темир-кумуз, с которым не расставался никогда, однако глаза пастуха невольно косились в сторону высокой юрты своего бая. Оттуда, сверкая черными очами, выглядывала Олтун.

Олтун, дочь Габыш-бая от третьей жены, встречала шестнадцатую весну своей жизни и была нежнее тюльпана, чьи лепестки доверчиво и робко тянутся к солнцу. Не нужны ни наряды из бархата и шелка, ни украшения из дорогих камней, ни золотые монеты, пробитые и нанизанные на нитку, чтобы подчеркнуть прелесть ее тонкого стана и степную красоту круглолицей смуглянки.

Нуртаз знал Олтун с самого раннего детства, но только с прошлой весны, когда перевозил юрту Габыш-бая на летнее стойбище, близко рассмотрел девушку, красоту разглядел. И себе на погибель.

С тех пор он покоя не знает, ходит сам не свой, жадно ищет случайной встречи с беззаботной Олтун, а как встретятся, то молчит истуканом. Слова вымолвить не может, потому что язык каменеет во рту, в лицо жар полыхает, а кончики пальцев холодеют, точно на самом жгучем морозе. Потом, снова оставшись один, Нуртаз злился сам на себя, однако побороть робость так и не мог. Гнал коня в степь, раскрывал грудь встречному ветру, а в ушах его долго звенел зовущий, игривый смех дочки бая. Так и ничего не мог сделать с собой Нуртаз, потому что чувства, рожденные в сердце, не вырвешь, как пучок травы.

Он настолько был поглощен борьбою с самим собой, что не замечал главного — девушка с него глаз не сводит, а вечерами, когда молодежь собирается на лужайке за аулом, Олтун старается быть рядом, сесть поблизости. На языке у нее одни только колкости да насмешки, а губами улыбается и глазами к себе манит.

Тогда стал Нуртаз при встрече с Олтун, чтобы побороть смущение, играть на своем темир-кумузе. Приложит к зубам железный кончик дуги, прижмет его большим пальцем, а пальцем другой руки ритмично подергивает его стальной язычок и выводит песню без слов. Немудреный инструмент, звук слабенький, однако музыка. А музыка — она всегда разговаривает с чувствами, и в этом ее сила. Олтун не смеется, а прислушивается, едет рядом на своем коне. Кони тоже слушают, цокают копытами, везут вдаль, туда, где в синее небо всходит большая оранжевая луна. И степь широка, нет ей ни конца ни края. Кажется, всю жизнь можно так ехать!..

Все это было совсем недавно. А сейчас он в походе. Только мохнатые овчарки, высунув красные языки, с которых капает слюна, бегут рядом легкой рысцой да отара овец кучно топает за рогатым вожаком, а впереди шествуют верблюды. Монотонно позванивая колокольчиками, они движутся за группой вооруженных всадников…

Наигрывая на своем темир-кумузе, Нуртаз все видит: и прошлое, и настоящее, и будущее, в песне без слов славит Олтун, к ногам которой готов положить весь мир и все богатства. Но мир, знать, принадлежит не только ему. Да и богатств у Нуртаза, кроме доброй души и сильных рук, никаких нет но причине бедности… Но, слава аллаху, кажется, наступает такое время, когда храбрым и сильным открываются все пути-дороги, когда можно прославиться, стать знаменитым батыром. Главное — добыть себе коня, добыть оружие. Он-то себя покажет еще!

2

Открытый легковой автомобиль, который еще совсем недавно принадлежал самому генерал-губернатору Туркестана Куропаткину, вздымая облака пыли, свернул с центральной улицы в темный, грязный переулок. Орава загорелых, чумазых ребятишек с веселым гиканьем помчалась следом за машиной. По таким закоулкам Ташкента царский наместник никогда не ездил. Но сейчас были иные времена. Рядом с шофером, черноусым солдатом с красным бантом на груди, сидел в потертой кожанке человек с веселыми голубыми глазами. На вид ему было лет тридцать — тридцать пять. На шее, около уха, краснел продолговатый рубец — след ранения.

— Погоди чуток, — сказал он шоферу и, когда машина затормозила, повернулся к ребятне: — А ну, босоногая гвардия, занимай места!

Босоногая гвардия не заставила себя долго упрашивать. Она хорошо знала этого человека в кожанке: сам комиссар Флоров недавно поселился в их переулке. С криком «Ура!» ребятня полезла в автомобиль.

— Все влезли?

— Все, дядя Алексей!

— Тогда поехали.

Около приземистого длинного дома, похожего на солдатскую казарму, Флоров вышел из машины и, вынув из кожанки карманные часы, нажав на кнопку, открыл крышку.

— Да, времени у нас не так много. Ну вот что, Евстигнеич, — сказал он шоферу, — собираться мне недолго. Ты полчасика покатай ребятишек по городу и возвращайся.

— Ваша воля, товарищ комиссар. — Шофер поерзал на кожаном сиденье, подыскивая слова. — Но машина эта, того, для начальства предназначена… Вроде бы негоже сопливых в ней по городу развозить… И, сами знаете, каждая четверть бензина на запись берется соответственно…

— Экий ты недальновидный человек, Евстигнеич! Лет через двадцать кто-нибудь из этих «сопливых» таким большим человеком стать может, что ты только ахнешь. И сам к нему придешь да напоминать будешь, как в детстве катал его на губернаторском автомобиле.

— Шутки шутите, товарищ комиссар!

— Нет, серьезно. Жизнь такая идет.

— Да я разве против? Если немного, то всегда пожалуйста, — примирительно сказал шофер. — Поехали, мелюзга!

— Спасибо, дядя Лексей! Рахмат! — благодарили дружно ребята, а когда автомобиль рванулся вперед, восторженно раздалось: «Ура-а!»

Флоров направился к дому. Открыл комнату. Снял тужурку, повесил ее на крупный гвоздь, вбитый в стену, прошелся по своей холостяцкой комнате. Остановился у стола, на котором рядом со стопкой книг стоял большой медный чайник, налил в пиалу холодного чая, взял с полочки, железную коробочку из-под ландринового монпансье, открыл, вынул бумажный пакетик. Высыпав на язык порошок, Флоров поморщился и торопливо запил чаем.

— Фу, гадость какая! — Он снова наполнил пиалу и выпил. — Одно название чего стоит — хина…

Потом достал из-под железной койки фанерный чемодан с потертыми углами и начал складывать в него свои вещи.

«Не успеешь пообвыкнуть, как надо снова собираться, — думал он, складывая в чемодан книги. — Хорошо, хоть подлечиться немного смог, а то бы малярия вконец замучила».

Вчера поздно вечером, вернее, уже ночью закончился Первый съезд Компартии Туркестана, а сегодня утром Флорова вызвали на заседание Центрального Комитета. В приемной находилось много народу: расхаживали командиры, представители заводов степенно курили у окна, в углу скромно сидели какие-то два интеллигента в белых рубахах с галстуками. Почти у самой двери, дожидаясь приема, разговаривали четыре узбека в длинных полосатых халатах и белоснежных чалмах. Едва Флоров вошел, как ему навстречу поднялся из-за стола секретарь.

— Алексей Иванович, проходите. Товарищ Тоболин ждет вас.

Тоболин — председатель Центрального Комитета Компартии Туркестана — был избран вчера на съезде. Невысокого роста, в сорочке при галстуке, гладко выбритый, он сидел на председательском месте и протирал платочком стекла очков.

В просторной комнате с высоким потолком стояли длинные столы, покрытые зеленым сукном. Несмотря на открытые окна, в комнате витал густой махорочный туман, Флоров сразу заметил тут почти всех руководителей, не только партийных, но и Совнаркома Туркестанской республики.

«Не отдыхали, видно, совсем, — подумал Флоров, — с рассвета уже заседают».

Тоболин объявил Флорову, что он назначен чрезвычайным комиссаром по делам Закаспийской области, и тут же вручил ему мандат.

— В Ашхабаде контра поднимает голову, товарищ Алексей. Там положение сложное. — И Тоболин, не дав Флорову даже слова вымолвить, подробно и обстоятельно рассказал о тревожных событиях…

Ашхабадские эсеры, руководимые адвокатами Доррером и Доховым, 17 июня 1918 года подняли мятеж. Им удалось захватить здание городского Совета. Однако мятеж был тут же подавлен. На помощь ашхабадским большевикам прибыли вооруженные отряды рабочих Красноводска, Кушки, Мерва, Кизыл-Арвата, они заставили эсеров и местных националистов сложить оружие.

— Цека поручает тебе расследовать создавшееся положение на месте, — закончил Тоболин. — Принять действенные меры для наведения революционного порядка.

— Ясно, товарищ председатель, — ответил Флоров, замечая, что на него смотрят со всех сторон.

— И еще одно дело! — Из-за стола вышел Павел Полторацкий, народный комиссар труда Туркестанской республики, тридцатилетний железнодорожник со станции Новая Бухара. Волевые черты лица, из-под низких бровей в упор смотрели добрые карие глаза, в которых можно было прочесть и тяжесть пережитого, и вдумчивость, и упорство решительного человека.

— Самое главное, — Полторацкий сделал паузу, как бы размышляя, потом сказал: — Самое главное — это ликвидировать гнездо правых эсеров и меньшевиков. Они свили теплое гнездо в Управлении Среднеазиатской железной дороги. Так вот это управление в первую очередь немедленно перевести сюда, в Ташкент.

— Ясно, — повторил Флоров и, вынув объемистый бумажник, положил в него свой мандат.

Флоров внешне был спокоен и невозмутим. Он привык к любым неожиданностям, привык к резким переменам в своей беспокойной судьбе революционера-профессионала. И новое высокое назначение принял, как раньше принимал все рискованные и важные партийные задания, — серьезно и хладнокровно.

— Когда выезжать?

— Выезжать надо немедленно, — ответил Тоболин и пожал руку Алексею. — Докладывай по телеграфу ежедневно. Цека должен быть в курсе всех дел.

— Цека будет в курсе всех дел, — заверил Флоров и, немного подумав, спросил: — А как с оружием? На что может рассчитывать Закаспийская область?

— Вот это уже вопрос чрезвычайного комиссара! — басовито произнес человек крупного телосложения, военный комиссар Туркестанской республики Перфильев, и все сразу заулыбались.

— Оружие будет, — заверил Тоболин, поправив очки. — Вас, закаспийцев, снабдим в первую очередь. Наш Алимбей Джангильдинов прибыл в Москву и уже, по сведениям, был у товарища Свердлова. Российский Совнарком обещает удовлетворить нашу просьбу.

Флоров знал, что Алимбей Джангильдинов еще в мае, после областного съезда Советов в Тургае, сразу же отправился в Москву за оружием, боеприпасами и снаряжением. В Туркестане создавались национальные воинские части. На поездку Джангильдинова возлагали большие надежды.

В тот же день Флоров во главе вооруженного отряда на поезде-броневике отправился в Ашхабад.

Глава вторая

1

Полковник Эссертон, вытянув длинные ноги, лежал на широкой тахте, покрытой цветастым персидским ковром, и, опираясь локтем в тугую подушку, изучал донесения агентов Интеллидженс сервис.

В открытом окне, за виноградником, на солнцепеке маячила фигура часового.

«Ол райт! Все идет прекрасно! — думал полковник, перебирая длинными сухими пальцами бумаги. — Ребята из нашего восточного отдела умеют работать». Он дважды прочел сообщение о том, что в Москве по распоряжению Ленина создается интернациональный полк, во главе которого поставлен киргиз[73] из Тургайской степи Джангильдинов, что этот полк в специальном эшелоне повезет в Русский Туркестан оружие, боеприпасы и обмундирование.

На узких, кирпичного цвета губах Эссертона блуждала самодовольная улыбка: «Эшелон надо перехватить. Нам тоже пригодятся оружие и боеприпасы». Сообщения агентов радовали и обнадеживали. Полковник звучно хлопнул в ладоши.

В дверях, раздвинув тонкий шелковый занавес, показалась поджарая фигура слуги-индуса.

— Слушаю, сэр!

— Виски, воду и лед, — приказал полковник, не поворачивая головы.

— Будет исполнено, сэр!

Через минуту индус, бесшумно ступая мягкими туфлями по ковру, поставил на столик у тахты овальное серебряное блюдо, на котором находились сифон с содовой водой, квадратная бутылка шотландского виски, высокий граненый бокал и плоская чаша с крышкой, в которой лежал наколотый лед.

— Сэр прикажет подать, как всегда? — почтительно спросил слуга.

— Да.

Индус хорошо знал вкусы своего хозяина. Привычным неторопливым движением подцепив ложкой три кусочка льда, он положил их в бокал, налил до половины виски и, разбавив содовой, подал полковнику:

— Пожалуйста, сэр.

Эссертон, не отрываясь от бумаг, протянул руку, взял бокал. Индус бесшумно удалился. Полковник сделал несколько глотков. Напиток освежал и бодрил.

«Да, здесь, на севере Персии, немного прохладнее, чем там, в Белуджистане, — мысленно произнес Эссертон, отпивая из бокала, — но все равно как в преисподней. Разница лишь в том, что там ты в центре пекла, а тут на краю…» Он посмотрел в окно. На солнцепеке мерно прохаживался часовой в пробковом шлеме, в форме экспедиционных войск Великобритании. На спине и под мышками темные пятна пота и белые разводья соли. Неужели и там, в Русском Туркестане, будет такое же пекло?

Эссертон снова углубился в секретные бумаги, подчеркивая карандашом места, где давались характеристики политическим деятелям русской Закаспийской области. Полковника интересовали люди, не только те, с кем придется вести борьбу, но особенно такие, на которых можно было бы опереться. По многолетнему опыту службы в Индии, в Белуджистане Эссертон давно усвоил, что без марионеток трудно управлять туземцами. Вместе с тем весьма важно, это он тоже давно усвоил, знать, хорошо знать тех, на кого хочешь положиться. Тут за любой промах придется дорого расплачиваться.

Несколько раз прочел характеристики на европейцев, стараясь запомнить их фамилии: Фунтиков, граф Доррер, Козлов… Затем вернулся к сведениям о туркменских вождях — Ораз-Сердаре, Азис-хане, Джунаид-хане, Чары-Гальдыеве…

Эссертон посмотрел на часы.

«Пора идти к генералу с докладом, — полковник сложил бумаги в папку. — Старик любит точность».

Эссертон встал, прошелся по ковру, разминая мышцы, сделал несколько гимнастических упражнений. Он был высок, худощав, хорошо развит и в свои сорок пять лет мог поспорить с любым молодым лейтенантом силой, ловкостью, выносливостью. Полковник постоянно следил за собой, держал тело, как он любил говорить, в «боксерской боевой форме».

Подошел к зеркалу, внимательно осмотрел себя. Загорелое продолговатое лицо с крупным прямым носом, густые, выгоревшие на солнце белесые брови и небольшие голубоватые глаза. Полковник провел тыльной стороной ладони по щекам — они были гладко выбриты. Поправил воротник походного френча. И насторожился. В большом зеркале отражалось открытое окно, была видна часть двора — аллея к массивным воротам. От ворот быстрым шагом спешил поджарый лейтенант Смит из батальона охраны.

Эссертон знал, что посты находятся не только у ворот и вдоль высоких глинобитных стен, ограждавших обширную усадьбу, но часовые расставлены и внутри, постоянно охраняя почти каждое здание. Такова воля генерал-майора сэра Вильхорида Маллесона, главы специальной военной экспедиции, которая официально именовалась «миссией по делам Русского Туркестана». За эти два месяца, что Эссертон был прикомандирован к генералу, полковник привык не обращать внимания на желание генерала везде и всюду ограждать себя двойной охраной. Так было там, в английском Белуджистане. А здесь, на севере Персии, у самой границы с красной Россией, генерал стал еще более щепетильным, сам назначал объекты охраны и почти каждую ночь проверял посты. Близость России — таинственной и непонятной страны, в которой за последнее время происходит черт знает что, — заставляла генерала быть весьма осмотрительным. К тому же спорить с генералом было совершенно бесполезно, ибо тот не терпел возражений, требовал неукоснительного исполнения приказов.

«Миссия по делам Русского Туркестана» прибыла сюда, в город Мешхед, две недели назад, преодолев на военных машинах тяжелый путь из английского Белуджистана через пыльный Сеистан — обширную пустынную впадину с редкими зелеными оазисами. У полковника от многодневного похода по знойной пустыне сохранились в памяти только миражи да день отдыха на берегу изумительно голубого озера Хамун.

Эссертон был информирован своими друзьями из имперского штаба, что одновременно с миссией генерал-майора сэра Маллесона отправляется еще одна военная экспедиция — на Кавказ под командованием генерала Денстервилля. Эта экспедиция на автомобилях движется от Багдада через Бахтиарию, Луристан к Энзели, нацеливаясь на Баку. Полковнику Эссертону, прослужившему много лет в Индии и Белуджистане, где он в штабах колониальных войск возглавлял отдел секретной службы, многое стало ясным. Такие экспедиции направляются отнюдь не для «помощи голодающему населению Туркестана», как пишут об этом в газетах. Все гораздо проще. Время великих завоеваний не окончилось. Оно продолжается! Тут важно не упустить момента. И главное, чтобы и самому не остаться в тени. Месяцы рискованной работы могут обернуться в годы благополучия, обеспечения себя и своего потомства. Сегодняшняя Россия — это огромный сладкий пирог, вокруг которого уже рассаживаются люди с железными челюстями.

— Разрешите, сэр! — в дверях, вытянувшись в струну, застыл лейтенант Смит.

— Да, — полковник повернулся и кивком приветствовал офицера охраны.

— У ворот пять всадников. Утверждают, что прибыли из города Ашхабада, из России. Все европейцы, четверо в форме русских казачьих войск, один — в гражданском, — доложил младший офицер. — Говорят, прибыли по важному делу, просят встречи с генералом.

— Они себя назвали?

— Да, сэр. Я проверял документы. — Он поспешно заглянул в бумагу: — Старший из них, что в гражданском, назвал себя графом Доррером.

— Как? Повтори фамилию!

— Граф Доррер, сэр.

Полковник взглянул на сообщение агента, прочел «граф Д. Доррер». На узких, кирпичного цвета губах Эссертона скользнула улыбка.

«Ол райт! Великолепно! — подумал он. — Наши агенты работают с головой. Они заслуживают вознаграждения». И, посмотрев на лейтенанта, приказал:

— Пропустить в усадьбу и разместить в доме для гостей. Пусть отдохнут с дороги.

— Будет исполнено, сэр! — лихо козырнув, офицер удалился.

Эссертон, довольный таким началом дня, сложил в кожаную папку секретные донесения, отдельно поместив сообщение из Москвы о формировании интернационального отряда Джангильдинова, и направился к генералу. «На Востоке говорят, что день принадлежит сильному, а жареная пшеница зубастому, — вспомнил он туркменскую пословицу и тут же мысленно добавил: — Сейчас начинаются наши дни!»

Он шел по дорожке, усыпанной желтым песком. По ее обеим сторонам широкой яркой лентой благоухали кусты роз. Цветов было множество. На повороте, около светлой, красиво отделанной беседки, стоял павлин, распустив хвост пышным веером. Птица, чуть склонив голову набок, доверчиво смотрела на полковника темными пуговками глаз. «Консул наш, как видно, неплохо здесь устроился», — мельком подумал Эссертон. Впрочем, ему было не до птиц, не до красоты роз. Широко шагая по дорожке, полковник стал обдумывать каждую фразу своего доклада.

2

В тот же день генерал-майор Вильхорид Маллесон принял лидера ашхабадских эсеров графа Доррера. Встреча проходила в комнате, которую генерал называл «европейской гостиницей». В этой просторной комнате с высоким потолком, украшенным строгой лепной отделкой, с широкими окнами вся мебель была только европейской. Мягкие кресла, диван, книжный шкаф, овальный стол, массивный буфет были расставлены со вкусом. На стене висел большой гобелен, на нем изображалась псовая охота. В комнате не было ни одной вещи, которая бы могла напомнить, что вы находитесь в центре Азии. Такая обстановка, по замыслу генерала, как бы подчеркивала, что главным действующим лицом в здешней большой игре все же является Европа.

Сэр Маллесон был невысокого роста плотный мужчина, давно перешагнувший за средний возраст, однако сумевший сохранить спортивный вид. Генерал сидел напротив графа в глубоком мягком кресле и маленькими темными глазами буравил собеседника.

На встрече присутствовал и полковник Эссертон. Он больше молчал и слушал. Рассказ графа почти не отличался от донесений агентов, хотя был весьма цветистым и образным. Граф на каждый вопрос генерала отвечал пространно и обстоятельно. Внешне он не производил особого впечатления, хотя гладко выбритое породистое, лощеное лицо свидетельствовало о том, что он принадлежит к состоятельному кругу, а учтивые манеры и умение свободно изъясняться по-английски говорили о воспитании. Был он среднего роста, средних лет, средней полноты и, как отметил про себя Эссертон, «не выше средних способностей».

Полковник, изобразив на лице внимание к гостю из Ашхабада, мысленно решал сложную задачу: кому послать две дюжины каракулевых шкурок, которые ему перед аудиенцией у генерала преподнес граф? Шкурки были нежно-серого цвета с ярко-серебристым отливом, подобранные одна к другой. Эссертон знал, что в Лондоне им цены нет. О каракулевом манто давно мечтает жена полковника, но у Эссертона есть еще младшая сестра, голубоглазая девятнадцатилетняя Элен, которую он опекает. Элен вот-вот должна выйти замуж, и, вполне понятно, шкурки каракуля могут стать весьма неплохим свадебным подарком.

— Так, так, понятно, граф, — взяв толстыми пальцами небольшой бокал с разбавленным виски, перебил Доррера генерал. — Допустим, вам, наконец, удалось взять власть. Как же вы назовете себя? Термины в эпоху революции быстро стареют.

— Сначала мы объявим, что центральная власть в Закаспийской области перешла в руки «стачечно-железнодорожного комитета». Такая вывеска свяжет руки большевистским комитетчикам в других городах и даст нам возможность, как говорят военные, вывести войска на оперативный простор. Под лозунгом «защиты революции» наши люди быстро — списки уже заготовлены — разделаются с комиссарами и красными командирами.

— Ну, а потом? — Сэр Маллесон, сделав два глотка, поставил бокал на стол.

— Создадим временный исполнительный комитет Закаспийского правительства и объявим об автономии всей Закаспийской области, — граф подался вперед и смотрел на генерала заискивающе преданными светлыми глазами. — Мы хотим быть уверенными, что цивилизованный мир не оставит нас. Мы надеемся на прямую поддержку вашего превосходительства.

Сэр Маллесон утвердительно кивнул. Он по-своему понимал «прямую поддержку». Генерал знал много такого, о чем этот ашхабадский тщеславный адвокат даже и не подозревал. Совсем недавно по инициативе наглеющих американцев — генерал весьма высокомерно смотрел на заокеанских союзников — состоялось секретнейшее совещание, на котором Англия, Франция и Соединенные Штаты поделили между собой территорию своего бывшего союзника и войне с немцами — Россию. Главную роль, конечно, отвели себе англичане. У них давно горели глаза на Северный Кавказ, Закавказье и всю Среднюю Азию. Британское командование торопилось решить давно разработанную стратегическую задачу — создать единую коммуникационную линию от Египта, Палестины и Месопотамии, через персидский Луристан к русскому Закавказью, далее по Каспийскому морю и Средней Азии, соединившись таким образом с английскими гарнизонами в Афганистане и Индии. Эта линия должна стать надежным барьером, оградить британские владения от большевизма. Разумеется, наряду с этим важную роль в планах играли бакинская нефть и среднеазиатский хлопок.

Ведь не просто так генерал прибыл сюда, в Мешхед, во главе «миссии по делам Русского Туркестана». Его задача — руководить вооруженной борьбой в Средней Азии. Он знал, что в Ташкенте, столице Советского Туркестана, уже действует военно-дипломатическая миссия во главе с его другом полковником Бэйли. К ним присоединился бывший английский консул в Кашгаре Маккартней и американский консул Тредуэл. Они опекали тайную «Туркестанскую военную организацию», в которую вербуют бывших офицеров царской армии и готовят вооруженное выступление. Через них идет оружие в басмаческие отряды Джунаид-хана, Ибрагим-бека, Азис-хана. Несколько недель назад, в мае, чехословацкий корпус, нарушив соглашение с Советским правительством, поднял мятеж в городах на линии Сибирской железной дороги. На этих днях поднялись уральские казаки во главе с атаманом Дутовым. В степных просторах от Оренбурга до Петропавловска организуются отряды Алаш-орды, казахских националистов. Ждут сигнала и в эмирской Бухаре, чтобы начать войну с красными. Над Советским Туркестаном взметнулась огромная петля аркана, и сэр Маллесон надеялся одним рывком заарканить и задушить молодую Советскую республику.

— Оружием снабдим, оно у нас есть, — сказал генерал и вспомнил об эшелоне тургайского комиссара, который надеялся перехватить по пути из Москвы. — Мы не бросаем слов на ветер. Великобритания, верная своим союзническим обязанностям, всегда готова выступить в поддержку своих друзей!

3

К концу долгого и жаркого дня Габыш-бай с джигитами подошел к степному колодцу. Его заметили еще издали. В уютной лощине возвышались две небольшие плоскокрышие глинобитные мазанки, рядом с ними — навес, крытый сухими колючками и камышом, да обширный загон, огороженный деревянными жердями. Земля вытоптана копытами, усеяна овечьим пометом. Около колодца лежало длинное, выдолбленное из ствола дерева корыто. Обычный пастуший стан. В загоне блеяли овцы, а к кольям внутри ограды привязаны три лошади. Около мазанки пылал очаг, языки пламени облизывали чугунный котелок, и струйки голубого дыма столбом поднимались к небу. Пастухи, напоив отару, готовили себе ужин.

Заметив всадников, люди у пастушьего очага вскочили. Старый чабан поспешил навстречу. Он издали узнал старшину своего рода, крутой нрав которого хорошо знал. Почтительно сложив руки на груди, чабан приветствовал Габыш-бая. Внук чабана, подросток лет десяти — двенадцати, придерживал большую черную овчарку и широко открытыми глазами смотрел на всадников, на их оружие. Третий человек — невысокого роста, плосколицый, с коротко подстриженной бородкой — стоял непринужденно и спокойно рассматривал прибывших. Габыш-бай сразу обратил на него внимание. Старшина рода помнил в лицо своих людей, а этот был чужаком. Бай нахмурился.

— Кто это? — спросил Габыш-бай у чабана.

— Наш гость, ага. Он из Тургайских степей, — склонив голову, ответил пастух. — Новости везет.

— Хорошие новости?

— Не знаю, ага. Мы живем в степи, редко людей видим.

— Абсала-магалейкум! — приветствовал старшину рода незнакомец.

— Мы послушаем, тогда скажем свое слово, — произнес Габыш-бай чабану и кивнул незнакомцу: — Угаллейкум-ассалам!

Джигиты соскочили с коней. У колодца сгрудились кони, верблюды, овцы, долбленую колоду еле успевали наполнять водой.

Огромный красно-золотой диск солнца медленно погружался за горизонт, становилось прохладно, и серые сумерки ползли по степи. Трое джигитов, расталкивая ногами овец, рыскали в загоне, выбирая молодых жирных баранов. Их тут же закололи и освежевали. Собаки злобно рычали, раздирая брошенные им бараньи потроха.

Нуртаз подсел к пастушьему костру.

В большом казане приятно побулькивало жирное варево. «Первые дни, слава аллаху, прошли благополучно. Овцы целы, от каравана мы не отставали, — думал Нуртаз, подкладывая в огонь сучья саксаула. — Впереди долгий путь. Мне бы только побыстрее раздобыть оружие…»

Внук чабана почтительно смотрел на Нуртаза. Какой рослый и сильный! В прошлую осень он видел Нуртаза на состязаниях по борьбе. Как тот ловко боролся! Особенно красиво он бросил на лопатки Махмуд-батыра, самого сильного борца из соседнего рода.

— Скажите, ага, вы тоже идете на войну? — обратился внук чабана к Нуртазу.

— Как тебя зовут? — в свою очередь спросил Нуртаз.

— Маговья.

— Хорошее у тебя имя. Будешь большим и храбрым, когда вырастешь, и все станут тебя называть Маговья-батыр, — сказал Нуртаз и важно добавил: — Мы, воины Габыш-бая, едем на войну с неверными.

— Почему у вас тогда, ага, нет ружья, а пастушья палка? — допытывался любопытный Маговья.

— Потому, что у меня еще и овцы. Не буду же я их подгонять ружьем, — ответил Нуртаз и, достав из-за пазухи свой темир-кумуз, показал его подростку: — Вот посмотри!

— Ий-е! У меня тоже темир-кумуз есть. В прошлую осень, когда в город гоняли отару, отец на базаре купил, — сразу оживился Маговья. — Давай послушаем, чей лучше играет?

К очагу, тяжело ступая, подошел старый чабан.

Он присел на корточки, погладил корявыми пальцами свою седую редкую бороду, потом достал самодельную деревянную ложку, вытер ее о край халата, помешал похлебку. Попробовал. Мясо, видимо, было еще жестким, не по его старческим зубам, и чабан положил в огонь несколько крепких сучьев.

— Ты что сидишь здесь, как глухая старуха? — старый чабан покосился на Нуртаза. — Или тебе известны все новости? Ой-йе! Ну и молодежь пошла! Там гость рассказывает о важных делах, а он тут детской игрушкой забавляется.

— Вы, конечно, правы, ага, потому что старше меня на много лет и годитесь в отцы мне, — ответил Нуртаз, пряча свой темир-кумуз в карман. — Но аксакалы говорят, что плох тот казах, который гонит от котла человека, не накормив его.

— Ты просто пойди послушай, — миролюбиво сказал старик, пропуская мимо ушей колкости. — А мясо еще не сварилось… Я тоже сейчас туда приду. Послушаю, Подумать только, что творится в степи!

Гость сидел на кошме, устланной ковром, рядом с Габыш-баем. Худощавый и плосколицый, с коротко подстриженной бородкой, он выглядел ягненком рядом с упитанным, породистым быком Габыш-баем. Глава рода, наклонив голову, слушал гостя. Тот, отхлебывая из пиалы кумыс, неторопливо рассказывал. Нуртаз уселся на землю, за спиной джигитов, прислушался.

— Слух идет, и не один степняк мне об этом рассказывал, в Тургай приехал Алимбей Джангильдинов. Да, тот самый, что много лет учился у русских, все науки постиг, много премудростей познал, а потом своими ногами весь свет обошел. Большим умом наградил аллах человека! Алимбей-ага из Москвы приехал, бумагу с печатями привез. В той бумаге написано, что он правду о новой власти рассказывать будет. И что он главный комиссар всего степного края. Недавно он снова уехал в Москву.

— А что такое, ага, комиссар? — спросил молодой джигит, сидевший неподалеку от Нуртаза.

На него зашикали со всех сторон: мол, не перебивай, хотя каждому был непонятен этот новый титул. Габыш-бай поднес пиалу и пил мелкими глотками кумыс.

— Сейчас разъясню; как говорят, каждому коню надо путь указывать, — улыбнулся гость джигиту и спросил: — Ты волостного знаешь?

— Знаю, знаю. Как не знать!

— А выше кто будет? Уездный начальник?

— Верно, говоришь. Уездный будет.

— Так главный комиссар повыше уездного. Теперь понятно, кто такой Алимбей-ага?

— Понятно, ага, понятно. Большой человек. Батыр!

Габыш-бай поставил пиалу на разостланную скатерть и внимательно посмотрел своими узкими глазами на незнакомца. В его взгляде мелькнуло неодобрение и тут же погасло. А гость, увлекаясь своим рассказом, продолжал:

— Прошлым месяцем в Тургае проходил большой съезд всего степного края. Много людей приехало и с рудников, и с дальних аулов. Все были там: и русские, и казахи, и солдаты… Рядом сидели, как братья. Алимбей-ага там главным был. Умные слова говорил. «Надо, — говорил, — чтобы своя армия была, чтобы защищать города и аулы, простой народ защищать, свою народную власть». Потом выступил Амангельды Иманов.

— Большой человек! — раздались возгласы. — Батыр! Два года назад вся степь казахская за ним шла против царя.

— Только тогда оружия не было, — продолжал гость. — Плеткой с куском свинца на конце да самодельной пикой разве победишь винтовки да пушки? Плохо тогда дело было. Много крови пролили.

Нуртазу очень хотелось дослушать рассказ, но старый чабан толкнул локтем и позвал:

— Мясо сварилось. Идем, помогать будешь.

Они вытаскивали из дымящего паром котла большие куски жирной баранины, раскладывали на деревянные подносы и ставили их на разостланную скатерть возле Габыш-бая. Хмурый бай Кара-Калы, правая рука главы рода, вынул из кожаных, расшитых бисером и украшенных серебром ножен кривой ферганский нож с белой костяной ручкой и стал быстрыми, ловкими ударами крошить мясо. Трое джигитов последовали его примеру, и на подносах росла горки душистой вареной баранины.

— Бисмилля… — Габыш-бай произнес первые строки молитвы и запустил свою пятерню в мясо, выбирая толстыми пальцами наиболее лакомые кусочки.

Следом за старшиной рода к подносу потянул свою руку гость, а за ним и джигиты. Подносы быстро пустели. Нуртаз и старый чабан едва успевали подносить куски вареной баранины и пиалы, наполненные наваристым густым бульоном.

После обильной жирной еды джигиты начали готовиться ко сну. Каждый понимал, что путь впереди немалый и перед ним надо отдохнуть. Но Габыш-бай не отпускал от себя незнакомца и продолжал расспрашивать его о съезде в Тургае, о делах Совета рабочих, солдатских, крестьянских и киргизских депутатов. Подливая ему в пиалу кумыса, бай оказывал гостю знаки внимания, и тот добродушно и простодушно выкладывал все, что слышал и видел в Тургае.

Нуртазу так и не удалось больше подсесть к джигитам послушать гостя: вместе со старым чабаном носил из колодца воду, мыл котел и подносы, наломал саксаула, чтобы утром наскоро приготовить завтрак. Потом они не спеша обошли загон, проверяя спящую отару. Ночь стояла тихая, светлая, лунная. Крупные звезды, усеявшие бархатное темное небо, лучисто мигали, как глаза Олтун. Так казалось Нуртазу, и он невольно любовался ими. Он думал о своей Олтун, и рассказ гостя его не волновал. Просто было интересно послушать новости.

Но старый чабан то и дело возвращался к услышанному. Видимо, они много беседовали еще до прибытия Габыш-бая.

— Что делается в степи, вай-вай! Какие-то белые появились и какие-то красные, что большевиками себя называют… У них главным батыром Ленин…

— Мы казахи, нам с урусами не по пути, — отвечал Нуртаз. — Друг за друга держаться надо. Как деды наши.

— Плохо деды жили, поверь мне. — Старик посмотрел на Нуртаза: — Дружба у них была, как у скорпионов с фалангами. Все норовили друг друга ужалить, а вот этому Алимбею я верю. Правду говорит.

— Никакой правды нету у человека, который продался урусам, — упрямо повторял слова своего бая Нуртаз.

— В казан кладут мясо, чтобы варить, а в голову приходят новости, чтобы мозгами их продумывать, — назидательно сказал старый чабан.

Спать легли поздней ночью, когда все дела были закончены. Старый чабан долго ворочался на облезлой кошме, укрываясь лоскутным одеялом.

— Ты молод, джигит, и слушай старших. Я много повидал, могу судить, где белое и где черное. — Он вдруг понизил голос, словно их могли подслушать, и скороговоркой добавил: — Когда в шестнадцатом году против царя шли, русские солдаты стреляли в казахов. Это правда, видит аллах. У нас не было тогда оружия. А сейчас Алимбей Джангильдинов говорит, что новая власть, которая Советы называется, всем казахам объявила: «Вот вам оружие, братья-казахи, сами создавайте свою народную армию! Боритесь за свою свободу!» Так никогда и никто нам, казахам, не говорил, клянусь аллахом! Все власти только налоги собирали да отбирали последнее. Вот и выходит, что эти самые Советы за народ.

— Все равно, не верю я урусам. Они все кяфиры[74].

— Ой-йе! Молодой козленок не забодает старого козла, — вздохнул чабан, немного помолчал и тихо закончил: — Правду говорят, что байский пес никогда соколом не станет.

— Тут верно говоришь, аксакал, — отозвался Нуртаз. — Мы оба с тобой сторожевые собаки… Пусть тебе добрый сон приснится!..

4

Перед самым рассветом сквозь сон Нуртаз услышал какой-то короткий вскрик. Несколько минут Нуртаз лежал в темноте, прислушивался. Крик больше не повторился. В полуприкрытую дверь мазанки вливался свежий предрассветный воздух, откуда-то издали холодно мерцали гаснущие звезды. В степи царили тишина и спокойствие. Чуткие псы, которые, если бы что-либо случилось, тут же подали бы голос, молчали. Старый чабан тихо лежал, отвернувшись к стене.

«Шайтан попутал», — подумал Нуртаз и мысленно обратился к аллаху, скороговоркой прочтя молитву. Но в его ушах отчетливо звучал отчаянный сдавленный человеческий вскрик. Он не мог разобраться, приснилось это ему или было наяву.

Нуртаз еще раз прочел молитву и, перевернувшись на другой бок, незаметно уснул.

Утром Нуртаз рассказал старому чабану о ночном таинственном голосе. Тот подтвердил, что тоже слышал какой-то звук, очень похожий на голос человека. Старик молча теребил корявыми пальцами свою редкую седую бороду, хмурился, морщил лоб.

— Думал, такое мне приснилось, вечером много мяса поел. Теперь думаю совсем другое. Неспроста все это. — Он, покачивая головой, задумчиво смотрел на Нуртаза, потом сказал, как отрезал: — Дурной голос. Будет большое несчастье.

— Что вы, ага? — удивился Нуртаз.

— Дурной голос ночью — плохая примета. — Лицо старого чабана стало мрачным. — Запомни, джигит, мои слова, это очень дурная примета.

После плотного завтрака караван отправился в путь. Всадники во главе с Габыш-баем ускакали вперед. Следом за ними двинулись верблюды и отара овец. Солнце поднималось все выше и выше, щедро проливая на степь знойные лучи. Редкие белые облака медленно плыли над головой. Нуртаз, дав коню свободу, наигрывал на своем темир-кумузе.

Вдруг мохнатые собаки, которые легкой рысцой бежали но бокам отары, остановились и, задрав морды, стали настороженно принюхиваться. Потом, как по команде, сорвались с места, с рычанием кинулись в небольшую лощину, поросшую густой и высокой травой.

Нуртаз, пришпорив коня, помчался за собаками. «Волк!» — мелькнула у него мысль, и он сжал в руке тяжелую камчу. Но то, что Нуртаз увидел в густой траве на краю лощины, заставило его оторопеть. Собаки привели пастуха к трупу человека. У Нуртаза похолодела спина.

Тот лежал на боку, со связанными руками. Голова задрана кверху, в рот втиснут кусок кошмы. На шее зияла широкая кровавая рана…

Нуртаз сразу узнал его. По одежде, по худощавому лицу. Это был незнакомец, гость, которого вчера Габыш-бай усадил на почетное место, рядом с собой, угощал кумысом и выслушивал новости. За что же его? Закололи, как барана, перерезав горло… Что он плохого сделал?..

Конь тревожно захрапел. Нуртаз потянул поводья, повернул коня и, прикрикнув на собак, поскакал к отаре. Теперь ему был понятен тот ночной крик. В голове у пастуха вихрем проносились мысли. Он видел мертвецов. В ауле умирали от болезней и от старости. Видел убитого ножом в драке. Но так зверски зарезанного Нуртазу никогда еще не приходилось встречать.

Нуртаз стал припоминать вчерашний вечер. Нет, ни драки никакой, даже ссоры не было. Все проходило чинно и благопристойно, как того требовал обычай. Все слушали незнакомца. Внимательно слушали. Потому что новости были все интересные, особенно про батыра Алимбея Джангильдинова и про новую власть… И вдруг такое… Странно и непонятно.

Пастух посмотрел вперед, где на горизонте двигалась группа вооруженных всадников. Они скакали по степи, словно ничего и не произошло. Нуртазу стало не по себе. В том, что убили незнакомца свои, одноаульчане, он не сомневался. У степного колодца в эту ночь больше никто не останавливался. До Нуртаза и раньше доходили разные слухи о темных проделках джигитов Габыш-бая.

В мире все далеко не так просто, как кажется. Нуртаз тер кулаком лоб, думал, но никак не мог понять, за что же так зверски зарезали человека, который никому ничего плохого не сделал? Неужели за те новости, которые тот вез?.. Нет, такого не может быть…

Глава третья

1

Степан Колотубин сидел в глубоком кожаном кресле у самого письменного стола и, нагнув голову, молча слушал, злясь на себя. Находиться в кресле было с непривычки неудобно, крупное тело Степана ныло от напряжения, особенно давала о себе знать левая нога, рана от осколка гранаты еще совсем не зажила.

За громоздким письменным столом из мореного дуба восседал Василий Данилович, или попросту дядя Вася, тот самый дядя Вася, который в пятом году командовал дружиной в баррикадных боях, с которым потом почти два года сидел в Бутырской тюрьме и вместе топал по этапу. Теперь дядя Вася был большим человеком в Московском Совете. Внешне он почти не изменился, такой же жилистый и слегка сутулый, те же рыжие усы.

— Значит, мы с тобой договорились. Завтра будет подписано постановление, и ты идешь принимать бывший завод Гужона.

— Нет! — упирался Степан.

— Товарищ Колотубин, я тебе уже час растолковываю.

— Нет, дядя Вася… Василий Данилович, то есть… Нет! — перебил его Степан и, ухватившись за подлокотники, порывисто встал из мягкого кресла. — Ребята мои двинули против белочехов, а я, комиссар ихний, тут в кабинетах прохлаждаюсь. Возьми кого-нибудь другого на такую важную должность. Я больше с оружием привык обращаться, чем с бумажками.

— Не с бумажками, а с людьми, — отрезал Василий Данилович и устало потер костлявыми ладонями седые виски. — Понимание иметь должен.

— Все понимаем, потому и говорю прямо. Не гожусь я в директора, и все тут! Точка. — Колотубин, слегка хромая, прошелся к стене, где висела большая карта России, потрогал рукой плотную добротную бумагу и, не оборачиваясь, тихо произнес: — Не уговоришь, дядя Вася, не надо. Упрямый я, сам знаешь, бычачья натура.

— Знаю, все знаю… И разговор с тобой веду по-серьезному. Дело важное, государственное. — И вдруг задал вопрос: — Ты что, хочешь посадить советским директором Гужона или Гальперна?

— Ну и скажешь ты! — усмехнулся Колотубин. — Ликвидировали власть ихнюю.

— Значит, нам и быть за все в ответе. За все! — Василий Данилович снова потер виски. — Теперь, надеюсь, понял. Партия большевиков тебе доверяет, своему верному партийцу, государственное дело!

Колотубин раздавил в жестких пальцах самокрутку. Отпираться бессмысленно. Раздраженно хмыкнул и, прихрамывая, подошел к столу. Он все еще не желал примириться с новым назначением.

— Не могу быть директором Гужоновского завода, — в голосе его зазвучала просьба.

— Нет больше металлического завода Гужона, а есть Большой Московский металлургический завод, собственность Российской Советской Федеративной Республики. — Василий Данилович улыбнулся в усы, положил свои ладони на тяжелый, как булыжник, кулак Степана. — Все! Завтра приходи прямо на заседание. И чтобы никакой дури не выкидывал. Лады?

Колотубин, мысленно чертыхаясь, направился к выходу. «Окрутил, как есть окрутил, — невесело думал Степан. — Пришел как к старому товарищу, с кем вместе радости делил и горя хлебнул, а он сразу на́ тебе, завод всучивает!

В длинном коридоре толпилось много всякого люда. Красноармейцы с винтовками, рабочие, женщины, студенты в форменных куртках. За перегородкой деловито стучала пишущая машинка, кто-то грудным басом кричал в телефонную трубку. Колотубин шел не спеша, припадая на левую ногу, и думал. В просторном вестибюле его догнал невысокий матрос. Бескозырка чудом держалась на копне светло-рыжих волос, круглое добродушное курносое лицо, обрамленное густой подстриженной бородой.

— Браток, постой! Колотубин ты будешь?

— Ну, я. — Степан остановился.

— Ты, браток, мне и нужен. Выручай… красных крестьян! — Он полез в глубокий карман темного бушлата и вынул сложенную бумажку. — Вот тут записано… Один пуд гвоздей надобно для деревни нашенской… Я сам с линкора «Севастополь», отряд наш своим ходом на Украину…

— Погоди, ничего не понимаю. При чем тут я? — Степан недоуменно уставился на моряка.

— Как так при чем? Ты же, браток, народной властью поставлен директором завода Гужона. Мне точно сказали.

— Нет больше Гужона, есть теперь Большой Московский металлургический завод, — поправил его Колотубин словами Василия Даниловича. — А я еще никакой не директор. Завтра только решение приниматься будет.

— Нам совсем немного, один пуд! — не унимался моряк.

— По-русски тебе говорю: еще никакой не директор я! И может, ни в коем разе не стану им.

— Бери, браток, завод. Бона у нас Ванька Доломин кочегар был, душа нараспашку, так что думаешь? Крейсером командовать братва его выбрала. Офицеров-шкуродеров за борт, а те из них, что за нас, у него помощниками. Не теряйся! Нашенская власть-то. А если помощь нужна, так не стесняйся, только свистни. Мигом всю чиновную шваль с завода выкурим, за борт — и точка!

— Ишь ты прыткий какой! Завод это тебе не лохань-посудина, тут без инженеров не шибко наработаешь. Тут к рабочим рукам еще и мозги нужны.

— А я что? Я же не против! Совсем нет… Я же так, попросту. — Моряк дружески подмигнул веселыми глазами и, взяв за руку, просительно добавил: — А насчет гвоздичков не забудь, браток! Завтра прямиком на завод пришвартую, нам один пуд всего!..

— Ну и банный же ты лист, братишка…

Степан Колотубин вышел на улицу. Накрапывал мелкий дождь, тучи низко висели над городом, грязно-серые, как потрепанная солдатская шинель. Было не по-летнему прохладно. Около подъезда стоял грузовой автомобиль; в кузове, похожем на плоский ящик, сидели десятка полтора латышских стрелков с винтовками. Белобрысые, рослые, они о чем-то между собой разговаривали на своем языке.

«Вот теперь и будешь, товарищ Колотубин, вроде купчика, — Степан невесело усмехнулся. — Этому гвозди, тому подковы…» Он достал кисет, закурил. Самодельная махорка горечью драла горло, успокаивала. Степан задумчиво смотрел перед собой на красноармейцев, на грузовик, на торопливых прохожих, а мысли его все вертелись вокруг неожиданного предложения Василия Даниловича, вокруг Гужоновского завода.

2

Что ни говори, а эта прокопченная кирпичная громадина, пропахшая железом и гарью, что стоит на стыке Проломной и Рогожской застав, у маленькой грязной речонки с красивым названием Золотой Рожок, очень близка сердцу Степана. Близка до щемящей боли в груди, как частица самого себя, как Родина. Здесь прошло босоногое детство его, промчалась голодная крылатая юность.

Степан Колотубин был ровесником завода, чем немало гордился. Он появился на свет в тот год, когда «Акционерное товарищество Московского металлического завода», во главе которого стоял предприимчивый Юлий Гужон, закончило строительство основных цехов и высокие красные кирпичные трубы, вставшие, как огромные свечки, задымили в чистую синеву московского неба.

По такому важному событию Юлий Гужон, сын французского фабриканта, крепко обосновавшегося в старой русской столице, устроил роскошный банкет, на котором присутствовали городские власти и московская аристократия, представители иностранных акционерных компаний, банков, торговых домов. Шумно стреляли в потолок пробки Клико[75], играла музыка, вокруг праздничного стола неслышно двигались чопорные лакеи, а усатый полицмейстер, хвативший лишку, лез с рюмкой водки к самому Гужону целоваться, называя француза благодетелем и радетелем, а тот, внутренне негодуя на этого мужлана, улыбался криво, сквозь зубы, и комкал в холеных пальцах крахмальную салфетку. Потом внесли огромный торт, выпеченный в форме цехов завода, с высокими шоколадными трубами…

— За здоровье Юлия Петровича Гужона! Виват! Ура! — раздались ликующие возгласы.

В тот же хмурый весенний вечер за новым металлическим заводом на темной, с непролазной грязью улице бывшего села Ново-Андроньевка в низкой деревенской избе, вросшей от старости окнами в землю, собрались товарищи Екима Колотубина, пожилого кузнеца, в многодетной семье которого появился новый нахлебник.

Гости степенно разместились на лавках за деревянным столом, пили дурно пахнущий самогон и водку, взятую в счет получки в трактире, закусывая вареной картошкой и селедкой, поздравляли бородатого кузнеца и усталую жену его с новорожденным.

— А как звать мальца? Каким именем нарекли?

Кузнец взял заскорузлыми пальцами за горлышко тонкую четверть, разлил по стаканам остатки хмельной жидкости, крякнул и, задумчиво сдвинув брови, сказал:

— Выпьем, товарищи-други, за здравие нового раба божьего, имя которому будет Степан! Нарекаю так сына своего.

Выпили разом, закусывая, стали вспоминать, сколько славных людей на Руси носило имя Степан, начиная от Степана Разина и кончая рабочим вожаком Степаном Халтуриным, которого два года назад казнили… Помянули всех их добрым словом, и посоловевшие мастеровые, забыв свои невзгоды и тяготы, дружно и слаженно затянули старинные протяжные песни про трудную долю, про светлую волю и славных людей русских.

И скатилась с плеч казачьих удалая голова-а-а…

Степан, или, как его звали в детстве, Стенька, рос вместе с заводом. С ватагой таких же отчаянных мальчишек он вдоль и поперек излазил каждый цех, знал все закоулки от проходной до свалки. А четырнадцатилетним подростком отец привел его в волочильный цех, где делали проволоку, «приучать к делу».

И Степан навсегда прирос сердцем к тем прокопченным и шумным цехам и высоченным трубам. Думал ли он тогда, что станет главным человеком на заводе, даже старше драчуна-мастера и надменного инженера? Нет, не думал и не гадал. А вот вышло, что теперь он, рабочий Степан Колотубин, назначается директором…

Впрочем, если говорить начистоту, назначение не было уж таким неожиданным. Об этом говорили давно, много лет назад, и Степан Колотубин невольно вспомнил морозный декабрьский вечер девятьсот пятого года.

Почти десять дней обширная территория вокруг завода Гужона и мастерских Московско-Курской железной дороги находилась в руках восставших. В те дни районный Совет рабочих депутатов, основное ядро которого составляли гужоновцы, был здесь единственной властью. На заводе создали боевую дружину, ее возглавил дядя Вася. Рабочие изготовляли в цехах холодное оружие, отбирали у городовых и возвращавшихся из Маньчжурии офицеров револьверы и шашки.

На улицах возводились баррикады, дружинники готовились отразить нападение солдат и полицейских. Но противник не появлялся. Вскоре выяснилось, что основные бои с царскими опричниками идут на Пресне. Районный Совет решил направить на помощь пресненцам отряды дружинников, туда, где решалась судьба восстания. Но пробиться к Пресне было почти невозможно: нужно прорываться через центр города, который заняли правительственные войска. И тогда Степан Колотубин предложил свой план:

— Надо разбиться на десятки, понимаете. Оружие припрятать… И, как вода в решете, по всем улицам и переулкам потечем к Пресне.

Дружинники так и поступили. Разбились на десятки. Благополучно прошли Немецкую улицу, вышли к Покровским воротам. Однако здесь им дорогу преградил разъезд конных жандармов. Дружинники, их было больше, с ходу дружно вступили в бой, и жандармы сразу же ускакали. Успех окрылил гужоновцев.

— Давай, ребята! Вперед!

Добрались без особых происшествий до Театральной площади, но тут натолкнулись на цепь солдат и городовых. Те не ожидали появления в центре города рабочих отрядов, растерялись. В завязавшейся перестрелке инициатива перешла в руки дружинников. К тому же на выстрелы из прилегающих улиц спешили им на подмогу рабочие. С боем пробились через Театральную площадь и дальше по Тверской улице вышли к Садовому кольцу. Там пришлось занять позицию на Триумфальной площади против солдат, появившихся со стороны Кудринки. По приказу дяди Васи соорудили высокую баррикаду. Свалили телеграфные столбы, извозчичьи санки, мебель из трактира.

Стоял сильный мороз, градусов за двадцать, и, пока громоздили баррикаду, всем было жарко. Когда же окончили строить и заняли свои боевые места, начала давать о себе знать надвигавшаяся студеная ночь. Разожгли костры, но и огонь мало согревал. Люди были плохо одеты. Тогда дядя Вася собрал на совет десятских, где и решили обязать владельцев поблизости находившихся магазинов снабдить дружинников зимними пальто.

— Выполнять это наше решение будет Колотубин, — распорядился командир дружины и, потерев ладонями побелевшие уши, добавил: — Бери, Степан, людей из своей десятки в действуй. Только все по закону!

Колотубин, взяв с собой рослого слесаря Костю Ерофеева и еще пяток дружинников, направился в большой магазин верхней одежды на Тверской. Часть стеклянной вывески его была разбита, и оставшиеся буквы и слова невольно вызывали улыбку: «…амое верхнее… из меха у Гальперна», «…амое лучшее нижнее… у Гальперна». Перепуганный хозяин, увидев вооруженных рабочих, затрясся от страха:

— Караул! Грабители!

— Не ори, все одно ни солдат, ни городовых поблизости нету, — сказал спокойно Колотубин. — Мы не грабители! Мы из революционного отряда, ясно!

— Так… что же вам надобно… господа рабочие?

— Отряд одеть надобно, — пояснил Колотубин и, направившись за прилавок, стал пальцем указывать на добротные пальто на меху и романовские полушубки, варежки и шапки. — Вот это… это… и это.

Больше всех нагрузился Костя Ерофеев, он брал все, что попадалось ему на глаза, и поспешно складывал в наволочку из-под матраца. Когда вернулись на баррикаду, Костя ловко вытряхнул из него содержимое на притоптанный снег:

— Одевайся, братва!

Пальто, шапки, варежки, перчатки тут же расхватали, и у костра осталось лишь несколько странных меховых изделий.

— А энти что не берете? — спросил Костя.

— У нас тут девок нету, — сказал кто-то.

— При чем тут девки? — недоумевал готовый вот-вот взорваться Костя. — С таким трудом достал и по́том изошел, покуда тащил. А им девки все на уме! — Он взял одну валявшуюся вещицу и развернул ее. — Чудные какие шапки буржуазия носит! Мода!

— Ну да, шапки! — возразил стоявший рядом хмурый дружинник. — То бабья одежка.

И под общий хохот дружинник приложил меховой лифчик к широкой груди слесаря Ерофеева.

— Смотри!

Лицо Кости сразу стало багровым. Он выхватил злополучный меховой лифчик из рук дружинника и швырнул в пламя костра. Бросить другие в огонь ему не дали. И над баррикадой еще долго раздавался веселый гомон.

Всю ночь дружинники не смыкали глаз, ждали нападения солдат, которые изредка постреливали. По очереди покидали баррикаду и грелись у костров.

Вот тогда-то и состоялся памятный разговор двадцатилетнего Степана Колотубина с дядей Васей, который навсегда запомнился волочильщику.

— Давно я к тебе присматриваюсь, Степан, — сказал дядя Вася, хлебая из чашки подогретый суп. — У тебя есть деловая хватка, и рабочие тебя уважают за справедливость и сноровку такую смекалистую.

— Жизнь всему научила, — отмахнулся Степан, усаживаясь возле костра. — Однако мороз шпарит, как кипятком…

Дядя Вася отставил чашку и внимательно посмотрел на Колотубина, потом сказал:

— Вот, победим, свою власть установим, рабочую. Заводы конфискуем, они станут нашими.

— Ясно дело, будет все наше, — поддержал Степан, — народное то есть…

— На заводах своих директоров поставим. Вот, например, на Гужоновский завод лично я буду рекомендовать тебя, товарищ Колотубин.

Степан от неожиданности оторопел. Лицо и шея полыхнули жаром. Он недоуменно уставился на командира дружины, который спокойно прикуривал от горящей щепки.

— Меня?! Директором завода?! — Колотубин вскочил, обошел костер и снова сел на корточки. — Шутки шутите, дядя Вася…

— Нет, Степан, я вполне серьезно.

— И директором завода?

— Именно директором.

— Почему же меня? Что я, лучше других, что ли? — Колотубин подбросил в костер обрезок доски. — Вона сколько хороших людей в дружине! А я что, я как и все…

Командир сел рядом, положил свою ладонь на плечо Степана и тихо произнес:

— Ты можешь за собой вести людей. И главное, умеешь широко, так сказать, масштабно мыслить. А без масштаба в наше время нельзя. Масштаб — это сила!

Степан рывком отстранился. Нет, он не ожидал, что его, рабочего, будут связывать с каким-то Масштабом, оскорбляя революционное достоинство.

— Погоди, дядя Вася! А кто такой этот самый Масштаб?! Почему ты меня с каким-то гадом-буржуем сравниваешь?

— Да ты что? Сдурел, что ли? — Командир недоуменно смотрел на Колотубина, не понимая, на что тот обиделся.

— Как что? То самое… Всяких их тут много. Ну, Гужона знаю, на него уже пять лет вкалываю, ну, Гоппера видел, бывал там, в Замоскворечье, тоже паук хороший… Ну о Бромлее слыхал… А кто такой этот Масштаб? Тоже, видать, ихней кровососной компании!

— А-а, вот ты о чем! — Командир, поняв причину обиды, вдруг громко рассмеялся. — Чудак человек!

— Какой уж есть, не переделаешь. — Степан насупился. — Прошу покорнейше, дядя Вася, как хотите, но только не смешивайте меня с ихней мордоблагородием! Никогда не буду мыслить по Масштабу, а буду по-своему! Я пролетарий, а не капиталист!

А командир все смеялся, пока вдруг не засвистели солдатские пули…

Только примерно через месяц, когда они встретились в камере Бутырской тюрьмы, дяде Васе удалось подробно объяснить, что такое масштаб, тогда и Степан долго сам смеялся над собой, над своей малограмотностью. С помощью дяди Васи он пристрастился к книгам, много читал в тюрьме, а затем и в ссылке, в Сибири. Там, за Полярным кругом, Степан и вступил в партию большевиков.

Обо всем этом и вспомнил Колотубин, докуривая самокрутку. Теперь Степану не двадцать лет, как тогда в дни баррикадных боев, а полных тридцать три года, много он повидал, многому научился. Как видно, командир рабочей дружины не бросал слов на ветер.

3

Дождь все моросил и моросил. Фуражки и гимнастерки красноармейцев, сидевших в кузове машины, стали темными, а штыки винтовок тускло заблестели от влаги. Мимо Колотубина проходили люди. Одни спешили в Совет и, перед тем как войти в него, торопливо отряхивали у крыльца мокрые кепки, пиджаки, а другие, появившись из дверей, не задерживаясь на ступеньках, деловито уходили в шум улиц.

«Нет, так дело не пойдет! — Колотубин докурил самокрутку, раздавил пальцем окурок. — Не пойдет!»

Ожидавшее его директорство все никак не выходило у него из головы. С чего начинать, что делать в первую очередь? Этого он еще сам толком не знал. Степан мысленно видел перед собой пролеты закопченных цехов, ряды гудящих волочильных машин, огненное пекло мартенов, тяжелый надсадный грохот прокатных станов… Дело не шутейское — завод! Экая махина! И в каждом цехе, возле каждого станка, у каждой машины — люди, свои ребята, работяги. Уставшие, осунувшиеся от голода и ждущие, жадно ждущие больших перемен… И он, Колотубин, которого еще недавно звали запросто Стенька, теперь за все будет в ответе, за каждый цех, каждый станок, каждого пролетария… Степан чуть ли не осязаемо ощутил крутыми плечами, какая огромная тяжесть наваливалась на него.

Мимо, на ходу надевая потертую кожаную куртку, пробежал посыльный Совета. Сбежав вниз по ступенькам, он вдруг обернулся, и на его небритом лице появилась радостная улыбка.

— Колотубин! Скорей! Позарез нужен… За тобой послали. — И доверительно сообщил: — Из Кремля звонили, тебя спрашивают.

Через две минуты Степан снова появился в кабинете Василия Даниловича. Тут уже было много народу. Рабочие, представители заводов, командиры, какие-то бывшие чиновники в суконных синих вицмундирах, несколько истощенных женщин. Василий Данилович вышел ему навстречу.

— Езжай в Кремль. Прямо к товарищу Свердлову. Сейчас звонили, — сказал Василий Данилович, провожая Колотубина до двери. — Смотри, там не артачься! Думаю, насчет завода… В общем, можешь сказать, что с назначением все в порядке.

— Понимаю. Раз надо, так надо, что поделаешь. — Колотубин задержал Василия Даниловича. — Может, сначала на завод махнуть, ребят из комитета прихватить, а? Они лучше меня положение на заводе знают.

— Нет, отправляйся один, и немедленно. Просил тебя как можно скорее доставить, сам Яков Михайлович звонил. «Если нет машины, — говорил, — сейчас вышлем нашу».

— Что за спешка такая! — Колотубин пожал плечами.

— Все тут проще простого. Завод военную продукцию дает, сам понимаешь. — Василий Данилович пожал руку: — Двигай! Машина с латышскими стрелками как раз туда направляется.

Командир роты — высокий молодой блондин в поношенном офицерском кителе — весело уступил Колотубину место рядом с шофером. Машина, гулко урча моторами, помчалась по улицам.

«Надо подумать и о продукции завода, куда ее теперь сбывать, — размышлял Степан, откинувшись на спинку. — Оптовую торговлю ныне почти всю ликвидировали, остались одни мелкие лавочники… Не торговать же нам самим гвоздями и проволокой!» Он нахмурился, вспомнив моряка, который выклянчивал «пудик гвоздичков». Спрос, конечно, есть, и довольно большой, на изделия завода, но как сделать все так, чтобы по-новому, по справедливости.

Затем Колотубин перешел к размышлению о самом производстве. Почему-то вспомнился дополнительный литейный цех, что был построен два года назад, рядом с формовочным. Оборудован цех был кое-как. В неоштукатуренных стенах зияли дыры, стекла в оконных пролетах отсутствовали, а над сушильными печами крыши вообще не было, открытое небо… Особенно тяжело приходилось рабочим зимой. То и дело бегали греться к жаровням, а их топили коксом. К концу смены так нахватаешься угара, что качаешься как пьяный, глаза красные, голова кругом идет… И в других цехах обстановка не лучше. Всем достается, по горло… Но еще хуже, когда нет работы, не из чего делать продукцию. Хоть волком вой! Каждый на сдельной оплате, и простой сильно бьет по карману… «Главное, надо насчет сырья потолковать с товарищем Свердловым, да так, чтобы с запасом, — размышлял Колотубин. — А то, не ровен час, прекратится подвоз, тогда хоть останавливай весь завод».

4

Чем ближе приближались к Кремлю, тем чаще стали попадаться то там, то здесь разбитые окна домов и витрины магазинов, следы пуль и осколков на стенах зданий, воронки на мостовой от разорвавшихся снарядов… Всего десять дней назад, как здесь, на улицах Москвы, шли бои.

Руководство партии левых эсеров, не согласное с ленинской политической линией, тайно подготовило ударные отряды и в дни работы Пятого Всероссийского съезда Советов, днем 6 июня 1918 года, подняло мятеж. Это был удар в спину. К ночи мятежники овладели почтой, телеграфом, рядом правительственных учреждений и, стремясь скорее захватить власть, начали артиллерийский обстрел Кремля, где находился Совет Народных Комиссаров во главе с Лениным.

Большевики, делегаты съезда, сознавая всю опасность, в тот же день отправились в рабочие районы Москвы. Призывно гудели гудки заводов и фабрик. Вооруженные рабочие отряды вместе с отрядом интернационалистов и курсантами пулеметных курсов и подоспевшей латышской дивизией подавили мятеж.

В уличных боях принимал участие и полк, в котором был комиссаром Степан Колотубин. На рассвете седьмого июля, пробиваясь к Кремлю, почти у самой Красной площади осколком гранаты комиссар был ранен в левую ногу. Десять дней пришлось поваляться в госпитале, а вот сейчас, когда с большим трудом удалось уговорить врача и выписаться, вместо чехословацкого фронта, куда уехал полк, приходится принимать завод.

Дождь перестал. Серые тучи медленно двигались над городом, гонимые легким ветром, не было уже той суконной плотности, и в редкие прогалы проглядывало ослепительно синее небо. А когда показывалось солнце, теплое и по-летнему ласковое, то, казалось, все сразу улыбалось: и дома, и деревья, и люди…

В Кремле группа курсантов, сложив винтовки в пирамиду, засыпала воронки. Одни скорым шагом, почти бегом таскали носилки с песком, другие орудовали лопатами, а двое, обнаженные по пояс, дробно постукивая молотками, укладывали булыжник, лечили поврежденную мостовую. Рядом, на потемневших толстых бревнах, которые лежали навалом, примостился рыжеволосый боец и, разводя мехи гармони, лихо наигрывал плясовую.

«Весело вкалывают!» — подумал Колотубин о курсантах, направляясь к высокому зданию бывших судебных установлений с огромным шарообразным куполом и красным флагом на нем, где теперь находилось Советское правительство, и тут же у него мелькнула мысль: «А может быть, и нам на заводе надо что-нибудь такое прикумекать?.. Ишь как сноровисто под музыку бегают с носилками… Если в цехе прибрать, да еще музыку сделать, веселую, русскую! Чтоб труд стал вроде праздника… А?»

Едва Колотубин предъявил часовому в подъезде свой мандат, как его тут же почтительно встретил дежурный и повел в приемную Свердлова. По всему выходило, что Колотубина здесь ждали и разговор предстоял о чем-то серьезном и важном, не требующем промедления.

— Это товарищ Колотубин, — сказал дежурный секретарю, пожилой женщине, которая сидела за столом в просторной приемной. — Яков Михайлович просил сразу же пропустить его.

В приемной находилось несколько человек — военные, группа рабочих, несколько женщин и трое интеллигентов, весьма смахивающих по одежде на иностранцев. Все они, видимо, давно ждали приема и потому с каким-то любопытством и, как показалось Степану, с некоторой неприязнью окинули его далеко не примечательную внешность и поношенную солдатскую одежду: чем он лучше их? Почему его без очереди принимают?

— Колотубин? — переспросила секретарша и, просмотрев свои записи в журнале, утвердительно закивала седой головой: — Да, да! Пожалуйста. — Она встала и повернулась к Степану: — Проходите, товарищ!

Колотубин немного растерялся. Он, конечно, не ожидал, что здесь, в правительстве республики, его так встретят. Республика, конечно своя, рабоче-крестьянская, но, что ни говори, правительство есть правительство. Под любопытными взглядами иностранцев Степан шагнул вслед за секретаршей в открытые двери и вошел в кабинет.

— Яков Михайлович, товарищ Колотубин, — сказала женщина, — по вашему вызову…

Степан знал Свердлова — товарища Андрея, видел его несколько раз, слышал выступления. Впервые он встретился с ним еще в ссылке, когда тот выступал на нелегальной сходке политических. Тогда это был молодой, несколько застенчивый на первый взгляд человек, довольно интеллигентного вида, в очках, с ласковым, немного задумчивым взглядом и с пышной шевелюрой черных волос. Но как он тогда остро и метко парировал, словно опытный фехтовальщик, яростные наскоки противников ленинской тактики борьбы, обезоруживая их точными формулировками и железной логикой. Потом, уже после революции, Колотубин слышал Свердлова на собраниях и съездах. И за все эти годы после ссылки Степан впервые близко увидел Якова Михайловича и невольно отметил, что тот сильно изменился. В густых волосах появилось много седины, лицо заострилось, осунулось, а темная бородка и усы как бы оттеняли бледность некогда смуглой кожи. Казалось, его гнетет какой-то тяжелый недуг или огромная усталость от бесконечных недосыпаний и напряженной нервной работы, а может, и то и другое, вместе взятое, отложили на лице свой отпечаток. Только одни темные глаза, ласково и остро поблескивавшие за стеклами пенсне, были прежние.

Председатель ВЦИК был не один. Рядом с письменным столом, на котором лежала большая карта России, на стуле сидел загорелый и широкоскулый мужчина, в котором можно было сразу узнать восточного человека. Яков Михайлович скорым шагом вышел навстречу Колотубину, тепло пожал руку и, внимательно всматриваясь в Степана, сказал:

— Где-то вас видел. Уверен, что мы встречались! Да, да… Припоминаю, как же! — И Свердлов, улыбнувшись, напомнил ему о ссылке в Сибири, о нелегальной сходке в доме фельдшера. — Вы тогда все в углу, возле окна сидели и весь вечер молчали. Мы спорим, а вы молчите, рта не раскрываете.

Степан был приятно удивлен крепкой памятью Свердлова. Подумать только, больше десяти лет прошло, а помнит, будто вчера было.

— Я тогда, Яков Михайлович, первый раз на такой сходке присутствовал. Мне все было, как говорится, насквозь интересно. Многое тогда понял, особенно когда вы про товарища Ленина говорили, — откровенно признался Колотубин. — А молчал, так тому и надо было. Что я сказать мог в том разговоре, когда только-только с революционной теорией начал знакомиться.

— Что же мы стоим! Проходите, — жестом руки пригласил Свердлов. — И вот знакомьтесь, товарищ Джангильдинов.

Сидевший у стола и молча наблюдавший за Колотубиным человек легко встал и мягкой, пружинистой походкой кавалериста двинулся навстречу, протягивая по-восточному обе руки. Был он среднего роста, плотный, с небольшими усами, которые как бы подчеркивали мягкие и в то же время ярко выраженные азиатские черты лица. В его продолговатых внимательных глазах, слегка раскосых и темных, светилась доброта, сквозь которую сквозила цепкая проницательность человека, привыкшего с первого взгляда определять, оценивать незнакомца.

— Здравствуйте, товарищ! — сказал по-русски Джангильдинов приятным гортанным голосом, пожимая обеими руками сильную руку Степана. — Мне про вас много и хорошо говорили!

— Товарищ Джангильдинов, военный комиссар Тургайской области, — пояснил Свердлов. — Сейчас является командиром специального отряда, который выполняет по личному указанию Владимира Ильича Ленина особое задание правительства… Знакомьтесь ближе, вам придется немало недель быть вместе. Путь предстоит тяжелый и долгий…

Колотубин недоуменно посмотрел на Свердлова. О чем тот говорит? Какой путь? Что за отряд? Здесь явно какое-то недоразумение. Может быть, товарищ Свердлов не знает о том, что его уже почти назначили руководить бывшим заводом Гужона? Эти мысли вихрем пронеслись в голове Степана. Но он не успел ничего сказать. Его опередил Яков Михайлович, который, пристально смотря прямо в глаза, произнес:

— Все, все знаем, но обстоятельства требуют… С директорством немного повременим, — и после короткой паузы добавил: — Вы, товарищ Колотубин, по рекомендации Высшего военного совета назначаетесь комиссаром особого экспедиционного отряда. Комиссаром! Мандат уже оформлен и сейчас будет подписан. Времени на размышления у нас нет, дорог не только каждый день, а даже каждый час. Эшелон должен отправиться сегодня ночью.

Степан Колотубин молча кивал в знак согласия. То, о чем он так мечтал утром, когда вышел из госпиталя, свершилось. Его посылают не только на фронт, но и на серьезное дело — в военную экспедицию! Но он не мог все же так сразу перестроиться, ибо уже свыкся, уверовав в свое назначение на завод, который был дорог его сердцу с детства.

— Что с вашей ногой? Мне сообщили, что вы ранены, — перебил мысли Степана Яков Михайлович.

— Почти зажила, уже готов хоть к черту на рога. — Колотубин, стараясь не хромать, прошелся по кабинету.

— Зачем на рога? Такой джигит сам рога черту наставит, — засмеялся Джангильдинов и сразу приступил к делу: — В нашем отряде четыреста два человека будет вместе с тобой, товарищ комиссар. Часть оружия получили и поместили в вагоны. Настоящие, хорошие полушубки нам тоже дали и солдатские крепкие сапоги. Будем делать в степи свою Красную Армию!

Степан хотел было спросить Джангильдинова о целях экспедиции, но к нему снова обратился Яков Михайлович:

— Времени у вас в обрез, товарищ Колотубин, так что с людьми отряда придется знакомиться уже в пути. Отряд интернациональный, но там крепкое ядро коммунистов. — Свердлов подошел к столу и наклонился над картой. — Дело очень важное. Совнарком принял постановление оказать помощь правительству Советского Туркестана. Там тяжело с оружием, обмундированием и особенно с боеприпасами. Пока мы формировали здесь отряд, обстановка на Востоке резко изменилась. Вот смотрите…

Свердлов стал водить карандашом по карте, объясняя положение на фронтах. Оказывается, части поднявшего мятеж чехословацкого корпуса захватили основные железнодорожные узлы Великого Сибирского пути. В их руках находятся города Самара, Казань, Челябинск, Уфа… Банды атамана Дутова, заняв Оренбург, отрезали Советский Туркестан от центральных областей России.

Свердлов достал из ящика стола телеграмму:

— Вот последнее сообщение, которое получили вчера от председателя Туркестанского Совнаркома Колесова на имя товарища Ленина: «Туркестанская республика во вражеских тисках… В момент смертельной опасности жаждем слышать Ваш голос. Ждем поддержки деньгами, снарядами, оружием и войсками». — Яков Михайлович сделал небольшую паузу и сказал: — Сегодня поступили новые сведения. К южной границе, под Ашхабадом, англичане подтягивают войска, так что не исключена возможность интервенции. Владимир Ильич сегодня же ответил телеграммой. Вы должны знать ее, — и он зачитал текст: — «Принимаем все возможные меры, чтобы помочь вам. Посылаем полк. Против чехословаков принимаем энергичные меры и не сомневаемся, что раздавим их. Не предавайтесь отчаянию, старайтесь изо всех сил связаться постоянной связью Красноводском и Баку…» Надеюсь, вам понятно, что полк это и есть ваш отряд. Как видите, там положение сложное.

Свердлов поднял голову и доверчиво, внимательно посмотрел на Колотубина:

— Туда остается свободный лишь один путь — по Волге до Астрахани, оттуда Каспийским морем к Красноводску и далее по железной дороге до Ташкента.

Колотубин следил за карандашом Якова Михайловича и сосредоточенно думал. Задачка не легонькая… И по реке, и морем, и поездом через пустыню. Когда же они таким кружным путем до Ташкента доберутся?..

— Часть груза, как уже сказал товарищ Джангильдинов, — винтовки, патроны, пулеметы, бомбы — отряд уже получил здесь, а остальное возьмете в Царицыне. Там сейчас находится народный комиссар по делам национальностей товарищ Сталин, — продолжал Яков Михайлович. — Владимир Ильич сегодня по телеграфу связался с ним. В Царицыне по всем делам обращайтесь к Сталину.

— Ясно, Яков Михайлович, — кивнул Степан.

Зазвонил телефон. Свердлов снял трубку:

— Да, да… Слушаю. Очень хорошо! Значит, все готово? Так, так… Сейчас приедут, направляю прямо к вам. Хорошо, хорошо… Что?.. Да, грузовые крытые машины. Конечно, вы правы… Лучше не к подъезду, а во двор… Да, да… Джангильдинов… Второй — товарищ Колотубин.

Окончив разговаривать по телефону, Свердлов сел на свое место, что-то торопливо записал в блокнот, потом, подняв голову, посмотрел в глаза Джангильдинову, затем Колотубину и обычным спокойным голосом, словно речь идет о чем-то обыденном, сказал:

— Еще, друзья, одно секретное задание правительства. О нем должны знать как можно меньше людей. Вы повезете в Ташкент еще шестьдесят восемь миллионов рублей, в основном золотом. Деньги сегодня же получите в банке.

Колотубин, услышав такие слова, внутренне насторожился. Шестьдесят восемь миллионов!.. Подобные цифры приходилось встречать лишь в задачнике арифметики, а тут — деньги, золото… И поручают их ему, Степану, который отродясь больше десятки в руках не держал. И этому киргизу… Колотубин взглянул на Джангильдинова. Тот был спокоен, словно речь шла не о золоте. «Видать, товарищ уже знал о деньгах, — сразу решил Степан. — Тем лучше». И продолжал слушать Свердлова, который говорил, что золото нужно для создания частей Красной Армии, что царские ассигнации и керенки потеряли ценность, а золотые червонцы в ходу, на них можно купить лошадей, снаряжение…

— Деньги вы должны доставить в Совнарком Туркестанской республики, — сказал Яков Михайлович. — Это секретное поручение. А мой совет — нигде не задерживайтесь. Помните, это очень важно, государственно важно скорее доставить золото и боеприпасы.

Снова зазвонил телефон. Яков Михайлович взял трубку, и на его усталом лице появилась радостная улыбка. Он утвердительно закивал, соглашаясь с собеседником:

— Да, да… Все сделано. Как? Да, да… Оба здесь. К Вам? Хорошо, Владимир Ильич.

И, положив трубку, Свердлов быстро встал из-за стола:

— Вас ждет Владимир Ильич. Идемте!

Глава четвертая

1

Во дворе банка, на Неглинной, едва Колотубин и Джангильдинов спрыгнули с передней машины, их встретил невысокий чекист в черной кожанке и синих галифе, на желтом ремне у него почти до колен тяжело свисал кольт в темной полированной деревянной кобуре. Степан невольно обратил внимание на кольт. «Хороша пушечка!» — подумал он ласково, оценивая со знанием дела пистолет.

Рядом с чекистом стоял коренастый, широколицый моряк.

— Начальник особого отдела нашего отряда Малыхин, — представил Джангильдинов моряка Колотухину.

— Мы вас давно поджидаем, все уже готово, — сказал Малыхин, крепко пожав руку комиссару.

— А теперь давайте мандаты, — потребовал чекист в кожанке. — Как говорится, порядок есть порядок.

— Тем более революционный, — в тон ему ответил Колотубин.

— Топайте за мной, — сказал чекист.

Он повел их длинным коридором, потом по железной лестнице они спускались вниз в подвал и снова шли через какие-то комнаты. Чекист шел уверенно, по всему было видно, что он здесь хорошо освоился. Работники банка, почтительно здороваясь с ним, искоса с любопытством поглядывали на коренастого Джангильдинова и рослого Колотубина. Здесь стоял специфический, едва уловимый запах подвала и гулко раздавались шаги. «Как в тюрьме», — подумал Степан, проходя мимо массивных железных дверей с круглым глазком. Он впервые находился в святая святых байка — в его хранилище и поэтому был весь внимание.

Наконец, вошли в просторную комнату. Вдоль стен стояли шкафы, набитые толстыми конторскими книгами, папками. За письменным столом сидел пожилой худощавый мужчина в очках, с темной, чуть тронутой проседью узкой бородкой и с большой залысиной, отчего лоб казался непомерно огромным. Лицо его своей желтоватой бледностью напоминало лицо узника, который много лет просидел в одиночке, не видя солнца, дневного света. Однако в нем не было ни удрученности, ни ожесточенности арестанта, а скорее можно было прочесть холодную скупость и деловитость ростовщика. Темный чиновничий сюртук с ярко начищенными пуговицами подчеркивал строгость и важность этого столпа казначейства.

— Илларионыч, вот привел, — сказал чекист, — знакомься. Товарищ Джангильдинов и товарищ Колотубин. Вот мандаты ихние.

Бывший чиновник долго и внимательно изучал документы командира и комиссара, не скрывая неприязни, окинул вошедших сухим, колючим взглядом с ног до головы, горько усмехнулся.

— Вроде все в порядке. Но опять из банка… А деньги-то государственные!

— Не скрипи, Илларионыч, — мягко сказал чекист. — Так надо для пользы революционного государства. Понимаешь ты?

— Для пользы государства надо деньги накапливать, а не транжирить! — сухо отпарировал Илларионыч. — Государство сильно наличием золотых запасов, а не скопищем обесцененных бумаг.

Колотубин молча слушал, поражаясь его скаредности, а Малыхин, не выдержав, сказал:

— Вы, папаша, словно свои личные, из своего кармана выкладываете…

— Не личные, а Российского государственного банка, — оборвал его чиновник. — И дед мой, и отец тут служили… Бог ты мой, да что вы вообще смыслите в финансовых операциях! — И тихо произнес, подавая бумагу: — Вот, прошу, расписывайтесь…

Потом вместе с этим Илларионычем прошли дальше, поднялись по лестнице и очутились в огромном помещении. В дверях охрана. На окнах массивные решетки. На полу рядами стояли открытые патронные ящики, у стен плотные серые, брезентовые мешки. «Склад какой-то», — подумал Колотубин.

— Принимайте, — сухо сказал Илларионыч. — В патронных ящиках, как изволили распорядиться, золото, а в мешках — банкноты.

Степан, ожидавший, что их поведут дальше, через этот «хозяйственный склад», недоуменно остановился. Он ждал чего-то иного. Воображение рисовало картины таинственные и необычные. Конечно, надеялся увидеть бетонный подвал, стальную комнату, мощные двери, блеск золотых слитков, россыпь драгоценных камней, стопки новых бумажных денег… Об этом читал в романах, много слышал… А тут все как-то до обидного просто, даже обыденно. Мешки брезентовые, как в почтовых вагонах с письмами, да армейские цинковые патронные ящики.

— Это придумка Якова Михайловича, — чекист показал рукой на ящики. — Еще вчера голову ломали, как лучше. А потом вот всю ночь без передышки укладывали. Еще не спали даже… Отпустим вас, пойду похраплю немного.

Чиновник подошел к патронным ящикам, поднял крышку. В ящике плотными рядами лежали продолговатые круглые палочки, аккуратно завернутые в бумагу. Он молча взял одну палочку, развернул длинными узловатыми пальцами бумажную обертку, и у него на широкой ладони сверкнуло золото. У Степана дух захватило: «Новенькие золотые! Одни десятирублевки!» Ему приходилось держать в своих руках в получку всего две-три монеты. А тут столько их! Несметное состояние! В груди полыхало жаром. Степан сжал губы, чуть опустил веки. Никто не должен видеть, что он взволнован. Правительство, товарищ Ленин доверили ему доставить золото в Туркестан, и он, Степан, доставит по назначению, чего бы это ни стоило!

Чтобы успокоиться, Колотубин подошел и с деланной небрежностью взял ящик, приподнял, как бы взвешивая на руках:

— Потяжелей вроде, чем с патронами, будет… Потяжелей.

— Еще бы, чистое золото! — сказал Малыхин.

Между тем старый чиновник развязал один из брезентовых мешков. Он был набит пачками аккуратно перевязанных шпагатом новеньких сторублевок.

— Всего здесь золотом и банкнотами на общую сумму в шестьдесят восемь миллионов рублей ноль копеек. Будем считать и взвешивать? — спросил Илларионыч, показав на весы, — если желаете, то можно и на новый лад, на тонны, как прикажете… Каждая золотая единица достоинством в десять рублей. — Он взял с ладони монету и показал Джангильдинову и Колотубину: — Каждая такая единица весит одну целую и восемь десятых золотника, или на новый лад — семь целых и восемь десятых грамма. Дальше идет простая арифметика…

Джангильдинов не спеша прошелся вдоль патронных ящиков, открыл наугад несколько из них. И всюду сверкал драгоценный металл.

Колотубин, окинув взглядом гору ящиков и брезентовых мешков, мысленно прикидывал, сколько же потребуется дней и ночей, чтобы все пересчитать? «Может, принимать на вес, как товар?» Он посмотрел на командира. В глазах Джангильдинова уловил такой же немой вопрос.

— Берем? — спросил Колотубин.

— Все берем, — махнул рукой Джангильдинов и, повернувшись к чекисту, коротко приказал: — Грузите!

2

По большому тонкому стеклу струились дождевые капли.

Чокан Мусрепов, поджав под себя босые ноги, сидел у окна на широкой двухспальной французской кровати, застланной двумя серыми суконными солдатскими одеялами, и углом мохнатого банного полотенца старательно снимал густое ружейное масло с винтовочного затвора. Рядом лежала, тускло поблескивая, новенькая трехлинейка.

Чокан изредка поглядывал в окно, и в его темных, немного печальных продолговатых глазах отражалась тоска обитателя степи по солнцу, теплу и широкому раздолью. Что говорить, ему до боли скучно и тесно в этом большом чужом городе, где огромные каменные кибитки стояли рядом, как солдаты, плечом к плечу, сдавливая улицу.

Казах хмурился, и лицо его принимало какое-то свирепое и дикое выражение. А лицо Чокана и без того было некрасиво: плоское, неровное, с крутыми выступами скул, словно под кожей по бокам возле косо посаженных глаз заложены крупные шары. Узловатый шрам толстым синеватым обрубком проволоки пересекал от уха до губ правую щеку. Выступающие вперед надбровные дуги с кустистой черной порослью подчеркивали угловатый лоб. И только глаза, в которых можно было увидеть доброту и застенчивость, да полные темные губы свидетельствовали все же о мягком и покладистом характере сурового на вид молодого казаха.

Чокан смотрел в окно, вытирая затвор. На улице двигались потоком рабочие и работницы, подняв воротники, накрыв головы платками. Они шли после трудового дня, отстояв смену у станка, а Чокан принимал их за бездельников. «Неужели они все работают? День еще не кончился, ночь не наступила, а они по домам уже разбредаются», — думал, сокрушаясь он.

Хлопнула дверь, и в комнату вошел друг и земляк Чокана Темиргали с двумя полными ведрами, поставил их на пол, сказал по-казахски:

— Опять капает… Промок весь.

— Снова из трубы шайтана воду брал? — спросил Чокан.

— Из трубы, из водопровода.

— Плохая вода, вся железом пахнет.

— Ты никак к городу не привыкнешь.

— И не хочу привыкать, — глухо произнес Чокан. — Никогда не привыкну!

За окном дождь. Который день кряду не показывалось солнце, над городом низко висели набрякшие тучи, они чуть ли не задевали прокопченные заводские трубы, чем-то похожие на мусульманские минареты, туманили золотые кресты и луковицы бесчисленных московских церквей. Дождь шел неторопливо, размеренно, словно на небе кто-то лениво двигал тяжелым ситом, нехотя выполняя нудную работу.

В окно виднелась часть дворика, отгороженного от улицы железным забором. Два клена и старая липа блестели мокрой листвой. Истоптанная, смятая трава приподнималась, тянулась кверху. А за оградой прохожие месили грязь улицы.

— Какие мокрые дни в русском краю! Одна вода… Верно, Темиргали?

Темиргали Жунусов, присев на корточки, попытался зажечь камин. Сырые дрова разгорались плохо, дымили. Темиргали со свистом через нос втягивал в себя воздух и, вытянув губы, отчего тонкие усы его топорщились в стороны, старательно дул.

— А? Что? — отозвался Темиргали, не поворачивая головы.

— Какие мокрые дни, говорю. — Чокан вставил затвор, щелкнул курком. — Весна в степи давно прошла, лето давно наступило… А в Москве ни весна, ни лето. Один сплошной дождь и дождь. Если бы не давал слова агаю Джангильдинову, давно ушел бы назад, в степи…

Темиргали, наконец, раздул пламя, подложил сухих поленьев. Оранжевые языки пламени весело заплясали, облизывая прокопченную кастрюлю, которая висела на проволоке. Отблески пламени осветили круглое, как кашгарское блюдо, лицо Темиргали, запрыгали в его узких, продолговатых глазах.

— Дождь, говоришь? А разве у нас, в Тургайских степях, дождей не бывает? — В голосе Темиргали можно было уловить чуть заметный насмешливый тон.

— Когда в степи, да еще летом идет много дождей, в сердце казаха много радости. — Чокан сделал вид, что не обратил внимания на насмешливый тон друга. — Трава растет высокая, по грудь хорошему коню. Табуны сытые! А в городе что? Много дождя — это никакой тебе радости, только сапоги рвутся!

Чокан Мусрепов, довольный своим ответом, заулыбался, обнажая крепкие, ровные зубы. Конечно, против таких слов возразить трудно. Встал с кровати, прошлепал босыми подошвами по грязноватому дубовому паркету. Высокий, плечистый, сильный. Чокан на спор может поднять коня-двухлетку и нести его сто шагов. А тут вот приходится сидеть, словно взаперти, в этой комнате. Еще недавно она служила гостиной какому-то барину, обставлена была дорогой, со вкусом подобранной мебелью, стены украшали картины в золоченых рамах, с потолка свисала большая хрустальная люстра.

Теперь ничего не осталось. Все убранство комнаты, едва хозяева сбежали, тут же растащили по своим каморкам их слуги. О картинах напоминали на стенах лишь квадраты невыгоревших обоев, а вместо люстры на потолке угрюмо торчал одинокий железный крюк. Эту комнату в солидном каменном особняке, что стоял далековато от центра Москвы — в Лефортове, военный комендант и выделил Алимбею Джангильдинову на временное проживание, ибо в гостиницах свободных мест не имелось. Все московские гостиницы были переполнены, в них разместились работники наркоматов и других государственных учреждений. Всего несколько месяцев назад, в середине марта 1918 года, правительство Советской Республики во главе с Лениным переехало из Петрограда в Москву.

Джангильдинову, откровенно говоря, было все равно, где жить, а тут даже имелись некоторые преимущества: неподалеку, в бывших солдатских казармах, формировался его отряд. В комнате, которая стала вроде штаба отряда, вместе с Алимбеем расположились два его постоянных и верных спутника — Чокан и Темиргали. Это они притащили с чердака огромную французскую кровать с тугим пружинным матрацем и надумали использовать камин как костер, раздобыв кастрюлю, укрепили ее на проволоке.

Чокан подошел к камину, нагнулся, вдыхая пар, что поднимался над кипящим варевом, причмокнул губами:

— По запаху угадываю, скоро сварится. Конина с бараниной, знаешь, всегда вкусно получается.

— Конина старая. — Темиргали помешал деревянной ложкой в кастрюле. — И баранина тощая, одни ребра…

— Ой-бой! — Чокан, подражая женщинам, сокрушенно всплеснул руками. — Какой у тебя разборчивый желудок! Зачем же ты покупал такую конину и такую баранину?

— Вместе покупали. Ты, Чокан, помнишь, рядом стоял. На базаре другого мяса не имелось. Только мясо свиньи еще продавали, но мы на него даже не взглянули.

Но Чокан промолчал. И Темиргали пришлось напомнить, что сегодня утром, перед тем как снова отправиться в Кремль к товарищу Свердлову, Джангильдинов сказал: «Соберите все вещи и отвезите их в наш штабной вагон». Но когда агай ушел, он, Темиргали, вынул из своей походной сумки шкурку молодого барашка — темно-серую смушку, которую берег себе на шапку, — и предложил сходить Чокану на базар: «Вагоны уже есть, сегодня-завтра уезжаем. Давай продадим, купим мяса, на прощание сварим обед по-казахски. На картошку и сухую рыбу смотреть глаза больше не хотят!» Они пошли на базар, и вот сейчас поэтому в кастрюле варится мясо, распространяя по комнате густой аромат.

— Послушай, Темиргали, — примирительно сказал Чокан, чтобы переменить разговор, — если агай придет один, давай постелем одеяла, как в хорошей юрте, и пообедаем как мусульмане.

— Золотые слова, батыр! Я только об этом и думаю. — Темиргали чуть развалил кочергой горящие поленья, чтобы не так сильно кипело в кастрюле. — Даже если агай и не один придет, все равно сегодня в последний день будем по-нашему обедать.

— Я устал от этих русских обычаев, — признался Чокан. — Куда ни пойдешь, везде скамейки, табуретки, стулья разные.

— Золотые слова, батыр. У меня, скажу честно, давно все ноги и спина болят от такого сидения. В столовую пойдешь — там скамейка, в казарму пойдешь — там табуретка, в контору пойдешь — там стулья. Что делать бедному казаху, как терпеть!

— Больше не будем терпеть. Оружие получили, патроны получили, еще портянок и сапоги и всего много-много! Все теперь в вагоне лежит, на железной арбе, и кругом наши охраняют, — произнес Чокан с таким видом, словно его товарищу ничего не известно. — И теперь скоро в степь поедем, домой поедем!

— А я первый раз испугался, когда железную арбу увидел, — откровенно сказал Темиргали. — Билет мы с отцом купили в город, а сесть побоялись. Так и уехали на конях.

— А меня насильно посадили. После восстания, когда нас разбили.

Чокан уселся на полу возле камина, стал рассказывать:

— Пригнали в Кустанай. Человек двести, руки каждого цепью скованы. Кругом солдаты с ружьями. Подвели к такой большой каменной кибитке, а около нее на земле две длинные-предлинные железные оглобли лежат, на солнце поблескивают, как начищенные песком шашки. Присмотрелся я, вижу, что не на земле они лежат, а на деревянных толстых палках. Палки толстые и дегтем черным смазаны. Меня толкает в бок Адыл, мы с ним были вместе у Амангельды, и шепчет: «Ой-бой, железная дорога. Пропали мы, в Сибирь на поезде повезут». Сибирь меня не страшила, пусть везут куда хотят, а вот железная дорога напугала. «Что такое поезд?» — спрашиваю тихо. Адыл старше меня был, много по земле ходил, в разных городах жил, читать и писать умел. «Ты много телег видел?» — спрашивает он. «Видел», — отвечаю. «Так поезд — это когда много телег, связанных между собой. И все телеги железные, — пояснил Адыл. — Такие телеги очень тяжелые, по земле ехать не могут, провалятся. Они только по таким железинам движутся. И все поезд называется». Я слушал Адыла и удивлялся: «А кто же повезет железные арбы? Сколько коней надо!» Адыл посмотрел на меня как на маленького и сказал: «Паровоз повезет, такая первая телега с трубой. Сейчас сам увидишь». Вдруг что-то как загремит, застучит, запыхтит. «Смотрите! Смотрите! Алла! Алла!» — раздалось со всех сторон. Взглянул я и оторопел. К каменной кибитке, прямо на нас железное страшилище идет. Над чудищем труба торчит, и из нее все время дым выскакивает, густой и черный. Катится шайтанская арба на колесах, таких огромных, из сплошного железа сделанных. «Паровоз! — кричит мне в ухо Адыл. — Паровоз это!» А за чудищем кибитки железные катятся, одна за другой. Не успел я рассмотреть все, а оно вдруг заорет трубным голосом. Как будто громом ударяло, в ушах сплошной звон. Присели мы со страху, слова вымолвить не можем, сердце чуть не лопается. А нас тут солдаты прикладами стали бить, поднимать с земли и к железным кибиткам погнали. Вот как было. Давно было… А теперь ничего, привык. — Чокан лихо прищелкнул языком: — Хоть куда могу на железной арбе поехать!

— Я тоже могу ехать, даже с большой охотой. — Темиргали зачерпнул ложкой кусок мяса, понюхал, попробовал: — Сварилось, батыр! Стели одеяла, готовь место для пира.

Чокан тяжело поднялся, молча протопал к кровати. Он все еще был во власти своих воспоминаний, то хмурился, то чему-то улыбался. Сгреб одеяла с кровати и, осмотрен комнату, облюбовал место в углу возле второго окна. Разостлал одеяла, посредине положил газеты, а на них — два чистых полотенца. Достал из вещевой сумки каравай ржаного хлеба, повертел его в руках. Вынул из кожаных ножен кривой нож, потом сунул обратно и стал ломать каравай крупными ломтями и складывать горкой на полотенце. Рядом с хлебом поставил щербатую тарелку с мелко нарезанным зеленым луком, жестяную банку из-под консервов с крупнозернистой солью и, развязав узелок, положил спичечный коробок с красным молотым перцем.

Чокан встал, сделал шаг назад и, чуть склонив голову набок, осмотрел место пиршества. Ему хотелось, чтобы все было так, как положено. Но под руками не имелось необходимой посуды. Чокан расставил жестяные кружки и небольшие миски, в которые можно налить бульон. А на что положить вареное мясо? Казах задумался, брови сошлись у переносицы. Для мяса необходимо блюдо. Хотя бы одно блюдо или поднос. Но где их взять?

Чокан Мусрепов тщательно обшарил комнату, потом коридор. Заглянул в подвал. Но ничего подходящего так и не нашел. По черной лестнице прошел в прачечную. И там, в пыльной куче всевозможного хлама, обратил внимание на одну плоскую вещь. Она была довольно странной и чем-то напоминала поднос. Правда, квадратный поднос. Вещь была металлическая, из светлого ребристого железа, по краям деревянные бортики, с одной стороны имелась ручка. Чокан провел ладонью по ребристому железу и подумал: «Как хлопковое поле, изрезанное арыками». Повертел в руках загадочную вещь, пощелкал пальцем. Вроде бы ничего, может сойти за поднос.

— Смотри, Темиргали, что я нашел!

Темиргали внимательно, со всех сторон оглядел непонятный предмет, поскреб ногтем по светлому железу, поднес к носу, обнюхал.

— Мылом пахнет, чуть-чуть…

— Джахсы, хорошо! — со знанием дела изрек Чокан. — Если урусы мыли такую вещь, да еще настоящим мылом, значит, она стоящая. Мыло трудно достать, сам понимаешь, оно стоит дорого. Верно? Вот и получается, что вещь совершенно чистая и вполне нам пригодится, чтобы на нее класть еду.

— Главное, что большая, — согласился Темиргали. — Сразу все мясо положим. И края деревянные есть, жир вытекать не будет.

3

Однако устроить пиршество им не удалось. Около дома затормозили несколько крытых машин. Чокан успел только подумать, что на таких вчера возили патроны и оружие прямо к железной арбе, как из первого автомобиля вышел Алимбей Джангильдинов, к нему присоединился незнакомый русский в солдатской шинели. Русский был высок ростом, крепок телосложением, еще молодой, светловолосый, с энергичными властными жестами. Джангильдинов вместе с русским направился к дому. Русский шел прихрамывая на левую ногу. Чокан успел заметить, что оба они чем-то озабочены, у обоих кобуры открыты и торчат рукоятки пистолетов. Как будто кругом опасность и они готовы принять бой в любую секунду.

— Темиргали, идет агай вместе с русским, — радостно произнес Чокан. — Снимай кастрюлю!

Присев на кровать, Чокан стал торопливо наматывать портянки и обувать сапоги. При постороннем человеке находиться босиком он считал неприличным. Темиргали с помощью полотенца снял горячую кастрюлю и понес к разостланным одеялам.

— Обрадуем батыра, такой вкусный обед!

Дверь распахнулась, и на пороге показался Джангильдинов. Рядом с ним незнакомый. Открытое волевое лицо сильного человека, типично русское, слегка загорелое и обветренное, видать, долго жил не в городе, а в степи. Светлые, почти серые глаза, как сталь на изломе, смотрят прямо, и сразу не поймешь, то ли русский приветливо улыбается, то ли строго спрашивает. «С таким тяжело бороться», — почему-то подумал Чокан, окидывая наметанным взглядом рослую, мощную фигуру русского.

Джангильдинов быстро оглядел комнату, и его лицо стало суровым. Брови сошлись у переносицы, ее предвещая ничего хорошего. На губах Темиргали застыла улыбка, и погас радостный блеск в глазах Чокана. Они хорошо знали своего командира, обожали его за мудрость и мужество. Он никогда не повышал голоса до крика, однако умел говорить так, что сердце сжималось от неприязни к самому себе, к своим постыдным делам. Каждый сознавал за собой вину: ослушался, не собрал вещи, не перебрался в поезд.

— Посмотрите на них, товарищ Степан. Весь отряд сидит в вагонах, а эти два батыра валяются на одеялах, как невесты, которые без провожатых не покидают аула, — по-русски сказал Джангильдинов и прошелся по комнате. — Сматывайте одеяла, складывайте пожитки!

— Мы, агай, такой мясной навар сделали, — оправдывался Темиргали по-казахски, — настоящий шурпа-акель!

— Конину и баранину достали, — добавил Чокан, запихивая свои вещи в походную сумку.

— Да, вкусно пахнет, — сказал Колотубин, наклоняясь к кастрюле. — Хорош супчик!

— В вагоне поедим и чаем запьем, — произнес примирительно Джангильдинов. — А сейчас скорее на станцию.

— Зачем добру пропадать? — Колотубин указал на кружки и чашки. — Разольем бульончик, дадим шоферам и чекистам, пусть червячка заморят… Ну и сами слегка закусим. Верно, командир?

— Хорошо, пусть будет так, — согласился Джангильдинов.

Темиргали вынул мясо и, обжигая пальцы, стал торопливо разрезать на куски. Чокан схватил кастрюлю, но Джангильдинов его остановил:

— Винтовка заряжена? Патронов много?

— Много, агай.

— Заряди сейчас. Полную винтовку заряди.

Чокан, недоуменно пожав плечами, быстро щелкнул затвором, заполнил магазин патронами, повернулся к Джангильдинову, как бы спрашивая взглядом: «А дальше что делать, агай?»

— Забирай вещи и скорей садись на последнюю машину. Там ящики… Очень важные ящики, — повелел Джангильдинов. — Смотри, чтобы ни один не пропал! Если что — стреляй.

Чокан взял под мышку объемистую походную сумку, второй рукой схватил винтовку и поспешил к выходу. Колотубин проводил взглядом рослого казаха с таким свирепым лицом. «Вот это образина — настоящее чудо-юдо! — невольно подумал он. — Повстречаешь ночью, испугаешься, а попадешь в лапы, не выкрутишься».

— Возьми, комиссар, съешь мяса. — Джангильдинов протянул кусок баранины. — Вот приедем на место, настоящий бешбармак сделаем… Молодой жеребенок, жирный барашка… и кумыс будет. Это наше пиво из молока кобыл. Тогда попробуешь настоящий казахский обед!

Темиргали налил в кружку бульона и почтительно подал русскому. Но тут раздался выстрел. Джангильдинов и Колотубин переглянулись. Выхватив свои револьверы, они устремились к дверям. Темиргали, на ходу заряжая винтовку, поспешил за ними.

К последней машине, щелкая затворами, бежало несколько чекистов. В кузовах других машин сразу ощетинились штыки. Колотубин с пистолетом в руках вскочил на железную ступеньку и рывком проник внутрь фургона. Следом за ним в дверь протиснулся Джангильдинов.

— Кто стрелял? Что такое случилось?

В кузове машины они увидели странную картину. Возле переднего борта лежали два бойца без оружия, с растерянными лицами, а над ними возвышался, сверкая белками глаз, Чокан, сильными ручищами крепко прижав обоих к патронным ящикам. А рядом с ним стояли три чекиста, направив штыки на казаха, яростно повторяя:

— Отпусти, леший, кому говорят! Отпусти сейчас же, не то продырявим насквозь!

Джангильдинов что-то сказал по-казахски, и Чокан разжал руку, отпустил бойцов. Те поспешно вскочили на ноги и, косясь на Чокана, торопливо стали объяснять:

— Мы, значит, сидим, а он лезет… Страшилище такое с мешком и винтовкой. Ну, мы, значит, допустили его внутрь машины и хотели взять, чтоб без шуму… Он сначала вроде ничего, даже винтовку отдал… А потом ка-ак крутанет!.. Лютый, как тигра… Подмял нас, ни пикнуть. Только вона Сеньков успел бабахнуть для сигналу…

А Чокан тем временем рассказывал Джангильдинову, как он влез в машину и на него сразу напали.

— Что мне оставалось делать, агай? Еле управился, поборол.

Джангильдинов улыбнулся и приказал трогаться. Через несколько минут крытые машины, натужно гудя моторами, двинулись к товарной станции. Колотубин ехал в последней машине. В ее кузове недавние противники дружно беседовали, примостившись на ящиках с золотом. Бойцы учила казаха крутить козью ножку, а тот угощал их крутом — твердыми белыми шариками, сделанными из творога и высушенными на солнце. Чокан берег крут и не прикасался к нему за все время пребывания в Москве, потому что он был дорог ему как память о родных степях.

— Ядреная штуковина, — хвалили бойцы. — Вроде сухой брынзы.

Колотубин, примостившись у борта, думал о своем. Утром только покинул госпиталь, а сколько перемен произошло в его судьбе за день: сначала у дяди Васи в Совете… потом у Свердлова… От него пошли к Ильичу, а потом в Госбанк. Полузакрыв глаза, он снова представил себя в Кремле, в кабинете Ленина. Колотубин впервые так близко видел вождя, разговаривал с ним. Степан, напрягая память, старался вспомнить каждую черточку на лице Ленина, каждое сказанное им слово. Вот Владимир Ильич расспрашивает его о заводе, угощает чаем, подвигая сахарницу с кусочками колотого рафинада, тарелку с темными сухарями… Потом он внимательно выслушивает сообщение Свердлова о помощи красному Туркестану. Дошла очередь и до Джангильдинова. Ленин задает ему вопросы, интересуется формируемыми национальными воинскими частями в казахских степях.

— Это хорошо, что вы хотите создать свою Красную Армию, — говорит Владимир Ильич, и его пытливый, внимательный с лукавинкой взгляд смотрит на Джангильдинова. — Скажите, сами казахи тянутся в армию?

— Два года назад, в шестнадцатом, когда царь мобилизацию делал, так степняки разбегались, прятались, никто не желал служить. А теперь все по-другому! Сами создают отряды, выбирают командиров. Всюду только и слышишь: «Давай винтовку!»

— Позвольте, позвольте, а кто же именно требует винтовку? — спрашивает Ленин. — Кто хочет идти в Красную Армию?

— Бедняки, Владимир Ильич, только бедняки. Последнего коня седлают и вооружаются — кто берданкой, старым кремневым ружьем, кто соилом, такой большой палкой… А крепкие хозяева, у которых по две, по три, по четыре сотни овец и табуны коней, — так те больше к алаш-ординцам тянутся.

— Вот именно, вы правильно подметили: бедняки идут к нам, а богатые — к ним. — Владимир Ильич встал, прошелся по кабинету и остановился возле Свердлова. — Помните, Яков Михайлович, как эти алашординцы пытались вас уверить, что степь единая, что в степи нет классового расслоения и что при существующем укладе жизни казахского народа семена большевизма не смогут найти почву для всходов. Ошиблись, господа националисты!

— Верно, Владимир Ильич. У нас в каждой юрте бедняка только и говорят о большевиках, о новой власти.

— Да, да, товарищи, коренные вопросы революции, как положено, решаются не с национальных, а только с классовых позиций. — И Ленин повернулся к Джангильдинову: — Это и в ваших степях видно не менее отчетливо, чем всюду.

Степан слушает и вдруг неожиданно для себя замечает, что Ильич и начальник экспедиции беседуют как знакомые. По всему видно, что они раньше встречались. «Конечно, киргиз уже несколько недель в Москве. — Колотубин всех азиатов по незнанию называл «киргизами». — Наверное, бывал у Ленина со своими делами… Все ж таки издалека прибыл». Но тут в их разговоре начинают мелькать слова: «Петроград», «Смольный», «чрезвычайный комиссар»… И Колотубин, к своему удивлению, убеждается, что они действительно знают друг друга, и кажется давно. Словом, беседуют как добрые старые знакомые.

Сделав это открытие, Колотубин совершенно новыми глазами посмотрел на командира отряда. А тот сидел в глубоком кожаном кресле, обхватив своими коричневыми ладонями тонкий стакан, и, отпивая мелкими глотками чай, развивал идею создания казахской национальной дивизии. Владимир Ильич всячески поддерживал. Степан с нескрываемым интересом и теперь уже с открытым уважением слушал и смотрел на слегка скуластого смуглого азиата. Оказывается, тот еще с первых дней революции знал Ленина. И Степану сразу стало как-то легко на душе. Нет, не случайно, видно, назначили этого тихого и вроде бы замкнутого на первый взгляд человека командиром такого важного отряда, не случайно доверяют такой важный груз…

Глава пятая

1

Алимбей, или, как его в детстве называли, Алике, сын Токжана Джангильдинова, родился в бедной юрте, на краю селения Кайда-аула. Род Каз, к которому принадлежал Алимбей, был одной из сильных ветвей казахского племени кипчаков, степняков-скотоводов. Род имел сложную и запутанную генеалогию, разобраться в ней могли только седобородые старики, в памяти которых хранились имена и даты, и кто на ком женился, и откуда невесту привез, и куда дочь отдал.

Что Алике помнит о своем детстве? Холодные длинные зимы, когда вокруг наметал ветер сугробы, а в тесной мазанке возле камелька сидят его родные. Все едят постную похлебку или каургу — жареную пшеницу да слушают длинные рассказы дяди Токбая. В памяти Токбая сохранилось много сказок и народных преданий. Поджав под себя короткие ноги, слегка облокотившись на тугую подушку, Токбай мог часами вести захватывающее повествование. Алике смотрел на мигание огней в камельке, на жаркие угли очага и боялся пошевелиться и проронить хоть одно слово. Дядя постепенно увлекался, и голос его приобретал необычную звонкость, слова произносил он слегка нараспев, отчего еще выпуклее и доходчивее становился смысл красочного рассказа.

Особенно любил слушать Алике о подвигах Асан-Кайгы, который хотел для всех людей найти счастье. Мальчик близко к сердцу принимал все перипетии борьбы сказочного героя, ибо где-то в душе верил, что Асан-Кайгы беспокоится обо всех бедных людях, в том числе и о нем, об Алике, маленьком пастушонке.

А потом дни становились длиннее и теплее, солнце поднималось выше и прилегал жансылык — теплый и благодатный весенний ветер. Снежные сугробы делались пористыми и хрупкими, они оседали до самой земли, появлялись проталины, на которых зеленели первые робкие ростки травы. Все просыпалось, тянулось навстречу солнцу, каждая травинка и стебелек пели о жизни, и нежный утренний ветерок перебирал их ласково, словно материнские пальцы шелковистые косы дочери. То там, то здесь вспыхивали огненные желтые лепестки степных тюльпанов, поднимались на высоких стеблях алые бутоны маков, их было так много, что, когда раскрывались бутоны, степь становилась похожей на огромный праздничный ковер.

Теплые весенние дни действительно были радостными и праздничными для большинства детей Кайда-аула. С утра до позднего вечера не затихал их гомон на зеленых лужайках; играли в веселые игры: в ак-сеук — белая кость, или в бура-котан — верблюжий загон, или охваченные азартом мальчишки сражались в кости, в бабки, где нужны и точный глаз, и сноровка.

Но Алике Джангильдинов только с завистью смотрел на своих резвившихся сверстников, ибо вынужден был уже зарабатывать сам себе на хлеб, пасти, чужих овец. Он так и не научился как следует играть в кости, хотя в кармане носил свои асыки. Овцы только на вид смирные, а как выберутся в степь да почувствуют, что с ними пастух-малолеток, так и норовят показать свой норов и прыткость. К концу длинного дня, намаявшись и обессилев, гнал к аулу сытое стадо, а сам еле передвигал одеревеневшими ногами. Тут уж не до веселых игр, не до песен. Только бы скорее добраться до своей хижины, смыть с лица соленый пот да плюхнуться на войлочную кошму…

Наступал день, когда весь аул снимался с места и перекочевывал на летнее пастбище — на джайляу. Местом летовки было урочище возле тихого и по-своему красивого степного озера, которое лежало продолговатым блюдом среди невысоких лобастых холмов.

Из озера, на северной стороне, вытекала речка. Тихо журча по отполированным до глади камешкам, ее вода уходила куда-то в бескрайнюю даль степи. Высокие обрывистые берега сжимали речку, образуя глубокое ущелье, словно прорубленное в скале, сказочным великаном одним ударом гигантского меча. Здесь всегда, даже в самые знойные летние дни, сумрачно и прохладно. Солнечные лучи только в полдень, да и то на короткое время, заглядывали на самое дно ущелья.

Алике любил забираться сюда, в глухое место, сидеть на камне, свесив ноги в прохладную прозрачную воду, слушать ее бесконечный глуховатый, торопливый говор и мечтать. Ему хотелось быть, как сказочный Асан-Кайгы, сильным и смелым и найти счастливую землю…

Жизнь на джайляу текла однообразно и размеренно. Алике бродил с отарой овец по лощине, травы было много, нежной и сочной, сытые животные не спеша топтали острыми копытами зеленый покров. И ему было не так уж тяжело бродить длинными днями, от зари до зари, по пастбищу. К тому же в лощинах можно нарвать вдоволь зеленого лука, который служил единственной приправой к мясной похлебке и лапше. Во второй половине мая дикий лук уже вызревал. Его зеленые перья торчали на пол-аршина от земли, а луковицы становились с доброе куриное яйцо. Алике знал от старых пастухов: самый вкусный лук бывает тот, у которого перья начали темнеть на острых концах и на тонких стрелках обозначились сизоватые бутоны.

Бывало, вырвет Алике такой лук, очистит от верхней кожуры и без соли, без хлеба уплетает за обе щеки. Каким вкусным, каким сладким он тогда казался пастушонку, не знавшему ни про сахар, ни про иные сладости!

Год проходил за годом, Алике превратился в расторопного, крепкого подростка с живыми, любознательными глазами, которые все чаще и чаще задумчиво смотрели в даль степи. Старая мечта найти землю, где люди живут счастливо, окрепла в нем. Ему теперь хотелось также обрести знания, научиться читать книги и писать на бумаге.

2

Он ушел из аула в тот год, когда в майские дни на летовке погибла верблюдица. Весна тогда была ранней и долгой, над урочищем часто двигались густые и тяжелые, как серая войлочная кошма, тучи и ночами поливали землю благодатным дождем. Трава выдалась густой и высокой, и старики предсказывали доброе, щедрое лето.

У бая Рахимбека, у которого Алике пас овец, имелось много скота. Табуны коней, тысячи овец и полторы сотни верблюдов. Алике с детства знал, что верблюды — самое смирное и неприхотливое животное, самое терпеливое и покорное. Еще совсем маленьким мальчиком Алике любил ездить на верблюдах, и животные охотно выполняли его приказы, опускались на землю, поджав ноги, давая возможность влезть на спину. Особенно часто катался он на спине рыжей двугорбой верблюдицы, которую звали Каракузы, покладистой и добродушной. У нее были большие, как гусиные яйца, влажные и разумные глаза, и Алике казалось, что верблюдица все понимает, каждое его слово. Он часто говорил ей хорошие слова, гладил ладонью по шее.

Весной у верблюдицы Каракузы появился детеныш, неуклюжий верблюжонок, как две капли воды похожий на свою мать. Он был неповоротливый и несмышленый, длинные, тонкие, неокрепшие ноги с трудом несли его по земле. Он поминутно тыкался носом в брюхо матери, искал своими большими губами соски. Верблюдица, как заботливая мать, нежила его и ласкала, облизывая шершавым языком нежную шерстку.

В один из дней после переезда на джайляу случилось несчастье. Верблюжонок бежал за матерью и попал ногой в чью-то нору. Он упал на землю, упал неловко и сломал ногу. Старший пастух поскакал к баю Рахимбеку, а тот приказал прирезать верблюжонка. Мать угнали в степь вместе со стадом.

Вечером возле белой юрты бая в котлах сварили молодую верблюжатину, и гости наперебой хвалили сочное, нежное мясо.

На следующий день, едва занялся рассвет, над степными просторами раздался громкий зовущий крик верблюдицы. Каракузы звала своего детеныша. Но он не отзывался, не приходил на зов. Встревоженная его отсутствием, верблюдица начала рыскать по всему стаду, пристально вглядываясь в других верблюжат, обнюхивая их, осматривая со всех сторон. Она никак не хотела поверить, что детеныш пропал навсегда. Верблюдица закидывала голову вверх и протяжным гортанным криком, полным тоски, оглашала урочище.

— Аллах знает, что и тварь бездушная любит своего ребенка, — говорили пастухи. — Прямо по-человечески плачет.

— Через день-другой угомонится, — утверждали старики.

Но Каракузы не угомонилась. Ни через день, ни через неделю. Она перестала есть, не притрагивалась даже к самой сочной траве, которую ей специально подносили, не пила воды. С утра и до позднего вечера бродила по стаду и кричала на всю степь. В ее охрипшем крике была такая безысходная тоска и такое человеческое горе, что даже видавшие виды аксакалы молча кряхтели и отводили глаза в сторону. А у молодых пастухов мурашки бегали по спине и жалость сжимала сердце.

Верблюдица осунулась, похудела. Бока опали, и под кожей явственно обозначились широкие кости ребер. Шерсть местами облезла и висела клочьями. А в больших глазах стояли слезы.

— Зарезать, — повелел Рахимбек.

Впрочем, другого выхода не было.

Два пастуха вскочили на коней, взяли в руки длинные палки с плетеными сыромятными ремнями на концах и поскакали к стаду. Зажали верблюдицу с двух сторон, накинули на шею ремни и погнали.

Сначала Каракузы бежала спокойно, ибо тоска застилала глаза и ей было все равно, куда направляться. Она только по-прежнему вытягивала шею, вскидывала голову и издавала хриплый протяжный зов.

Но немного погодя, разобравшись и поняв, что ее отделяют от стада, что ее гонят куда-то в низину урочища, Каракузы вдруг почуяла недоброе. Она отчаянно рванулась в сторону, намереваясь одним махом вырваться и убежать. Но не тут-то было. Ремни больно захлестнули шею, а плетки пастухов стали хлестать, требуя повиновения.

С диким упорством и остервенением верблюдица металась из стороны в сторону, рвалась, петляла, кружила на месте. Она во что бы то ни стало хотела вырваться и возвратиться в стадо. Пастухи тоже стали показывать свой характер и хлестали плетками нещадно.

Каракузы долго не желала подчиниться. Она сама устала, измучилась, устали и измучились пастухи, и выбились из сил их лошади. Казалось, наступил переломный момент, когда несчастное животное покорно подчинилось воле людей. Верблюдица даже сделала несколько шагов, тяжело поводя ребристыми боками. И вдруг — упала.

Легла, поджала под себя ноги, уставившись тупым взглядом прямо перед собой. Никакие уговоры и никакие удары не могли ее поднять или сдвинуть с места. Тогда уже потеряли всякое терпение сами пастухи. Они начали тыкать палками, бить по самым чувствительным местам. Верблюдица опустила голову, смотрела печально и жалостливо своими большими разумными глазами и грызла крупными желтыми зубами траву вместе с корнями и землей.

Так продолжалось несколько минут. Наконец, один из ударов вызвал страшную боль. И она не вытерпела. Дико взревев, верблюдица рывком вскочила на ноги и рванула в сторону. Она изловчилась, и ей удалось схватить зубами пастушью длинную палку, которой ее тыкали и били по бокам. С хрустом перекусила она палку, и пастух остался безоружным. Пастухи оторопели и осадили коней. Каракузы немедленно воспользовалась этим замешательством и очутилась на свободе. Она, не теряя времени, пустилась бежать.

Верблюдица мчалась быстрой иноходью, оглашая степь трубным тоскливым ревом, словно оплакивала безвременно погибшего детеныша, всю свою горькую жизнь и предчувствовала близкий смертный час.

Алике Джангильдинов издали наблюдал за ней, и сердце подростка болело от горя. Ему было жаль верблюдицу, но он ничем не мог ей помочь. Белобородые аксакалы порой рассказывали удивительные и, как казалось, неправдоподобные истории о верблюдах, особенно о верблюдицах. Они очень чуткие существа, прямо по-человечески скучают по детенышам, тоскуют по родным местам и плачут крупными слезами. Верблюды хорошо знают своего хозяина и даже понимают звуки музыки. Теперь Алике все сам видел своими глазами.

Верблюдица, неустанно ревя, мчалась в лощину. Пробежала заливной луг и, быстро перебирая длинными ногами, ветром взлетела по пологому склону холма. Пастухи, хлестан коней, помчались следом, надеясь заарканить строптивое животное на вершине, где начинался крутой обрыв к реке. Но вот на самой макушке мелькнуло темно-бурое пятно и… исчезло.

Степняки несколько минут ошалело смотрели туда, словно не веря происшедшему, потом погнали лошадей в объезд. Алике тоже припустился следом за ними.

Пастухи объехали холм и спустились в расположенное за ним сумрачное прохладное ущелье, дно которого было усеяно крупными и мелкими камнями, и увидели у самой воды верблюдицу. Каракузы лежала с переломанными длинными ногами и разбитой грудью. Правая задняя нога, неестественно откинутая в сторону, чуть вздрагивала. Верблюдица, вытянув длинную шею, прижалась головой к холодным серым камням… Она молча истекала кровью. Камни окрасились в темно-малиновый цвет, и прозрачная вода в реке стала розово-красной…

Пастухи соскочили с лошадей, торопливо вытащили свои ножи, чтобы скорей избавить верблюдицу от мучений.

Алимбей Джангильдинов, закрыв лицо руками, стоял потрясенный…

3

В то же лето Алимбей и покинул родные края. Собираться в дальний путь помогли соседи и родственники. Одни принесли стоптанные, но еще довольно крепкие самодельные остроносые сапоги, другие — старый малахай, отороченную мехом шапку, третьи сунули круги казы, конской колбасы, и завернутые в тряпки белые крепкие шарики крута. Каждый говорил на прощание доброе слово и сокрушенно качал головой, ребята и вовсе печально сновали вокруг и поглядывали на счастливчика завистливыми глазами. Еще бы не завидовать, когда никто из них дальше ближайших аулов и ярмарки не выезжал. А тут такая далекая поездка!

Дядя Токбай помог уложить скудные пожитки Алимбея на повозку, похлопал гнедого коня по сильной и гладкой шее. Осмотрел упряжку, все ли ремни стянуты крепко. Путь предстоял немалый.

— Аллах тебя спасет, сын мой. — Мать быстро обняла и стала целовать сына в лицо, в глаза, в голову и сквозь слезы, которые навертывались сами, просила быть умным и послушным, вытерпеть все трудности и научиться разным мудрым наукам.

Отец, порывшись в карманах, вынул заветные два рубля, которые были заработаны тяжелым трудом и которые берег на черный день, и молча сунул их сыну за пазуху.

— Бисмилля, — произнес дядя начальные слова молитвы.

— Бисмилля, — повторил отец и провел заскорузлыми ладонями по хмурому лицу и черной густой бородке.

— Бисмилля, — повторили соседи и соседки, как бы благословляя Алимбея на трудное и нужное аллаху дело.

Дядя Токбай сел на повозку и хлестнул коня…

Алимбей сидел спиной к лошади и, помахивая прощально рукой, смотрел на мать и отца, на родную юрту, укрытую серыми прокопченными старыми кошмами, на удаляющийся и уменьшающийся аул, который уходил куда-то вдаль, за пологий скат холмистой степи, пока совсем не исчез.

На душе у Алике было странное смешение чувств, радость и грусть, переплетаясь между собой, попеременно брали верх в сердце подростка. Ему было грустно и больно расставаться с родителями, покидать родной аул, однако настоящая грусть, с бессонными ночами, острой тоской по этим степным краям, от которой будет надсадно щемить сердце, еще ждала его впереди. Именно тогда в живых карих глазах Алике навсегда поселятся задумчивость и мудрая печаль. А сейчас сверкающие на ресницах слезы были похожи на утреннюю росу, что высыхает с первыми лучами солнца.

И когда верх брала радость, да еще смешанная с мальчишески острым чувством гордости, то Алике весь наполнялся красивой сказочной верой в свою счастливую звезду. Во всем теле появлялась такая легкость, словно у него за плечами выросли крылья и он не едет на повозке, а парит над бескрайними степными просторами. Такой чистой радости, радости исполняющейся, наконец, мечты, радости таинственной и светлой, как вымытое дождями розовое небо в час рассвета, полной ожидания и надежд, Алимбей больше никогда не испытает, хотя главные человеческие радости еще ждали его впереди.

Зеленая, но уже поблекшая, однако еще полная нерастраченных весенних сил казахская степь окружала со всех: сторон их повозку, запряженную одним конем, сладковато пахучими метелками чебреца и шелковистого ковыля, обдувала ветерком, настоянном на душистых полевых цветах и травах, провожала трелью жаворонков, что парили где-то высоко над головой, и смотрела задумчивыми глазами пугливых сусликов, вылезших из своих темных нор и застывших на задних лапках, словно маленькие человечки.

Алимбей повернулся к дяде, сел рядом с ним на охапку сена. Охваченный радостными чувствами, он почти не смотрел на однообразные просторы, только видел перед собой жилистые, крепкие ноги коня, что везли его из знакомого прошлого в неизвестное будущее. Он не смотрел в степь, ибо она его не занимала, подобно привычной и необходимой вещи, с которой настолько свыкся, что ее уже не замечаешь. Однако эти бесконечные часы езды по степи от аула к аулу на старенькой повозке Алимбей будет часто вспоминать как прощание с родиной и долгие годы учения бережно сохранять в своих книгах, между страницами, высушенные степные травы, в горькие минуты тоски жадно смотреть на них, нюхать, различая уже еле уловимый запах, и мысленно видеть перед собой эту бескрайнюю привольную степь.

А где-то позади, отсюда давно уже не различишь, стоял у дороги задумчивый пастух Токжан и в думах своих все еще прощался с сыном, говорил напутственные слова. Тяжело расставаться, но надо смотреть и в будущее. Хлопоты Токжана, который всеми силами своими очень жаждал выучить сына, дать ему возможность познать мудрость книг и постичь разные нужные науки, увенчались успехом. Мир не без добрых людей, помогли дальние богатые родственники и их близкие знакомые. Можно было бы открыто радоваться, что наконец счастье привалило в убогую юрту бедняка. Государственная казна брала на себя все расходы по обучению сына пастуха. Однако радость была все же не совсем полной. Даже наоборот, находились злые языки, которые обвиняли рассудительного Токжана в поспешности и в корысти, и в пренебрежении дедовскими законами, простыми и суровыми обычаями казахских степей. Были и такие, которые за спиной нашептывали плохие слова и показывали на Токжана пальцем, как на человека, совершившего богохульное дело, нарушившего заповеди шариата и тем самым осквернившего доброе имя правоверного мусульманина.

Все эти глупые и обидные разговоры велись по той простой причине, что у пастуха Токжана не имелось достаточно средств, как у баев, чтобы платить за обучение сына в медресе, и он согласился отдать его в Кустанай в русскую школу.

4

Десять раз зима одевала степи в белый пушистый халат, и десять раз весенние теплые ветры снимали холодные одежды, превращая их в ручьи, водою которых насыщалась земля, чтобы ткать зеленый ковер жизни. И все эти годы сын пастуха Токжана, рожденный в дырявой войлочной юрте, учился в далеком русском городе. Пальцы его, привыкшие сжимать палку пастуха, цепко хватавшиеся за густую гриву послушной верблюдицы, научились перелистывать страницы книг и выводить тонкие, стройные буквы железным острым пером на листах тетради. Робость, которая сидела в его теле, вернее, она появилась, когда мальчика привезли в шумный город и он увидел много разных диковин, постепенно улетучилась, исчезали грубые манеры степняка. Алимбей быстро «обтерся и обтесался», привык ходить в зашнурованных башмаках, носить форменную куртку и фуражку с лакированным козырьком, весьма похожую на фуражку уездного сборщика налогов.

Смышленый пастушонок преуспевал в учении, на него обратили внимание. Крестили, нарекли христианским именем и послали дальше учиться в Москву. И со временем он стал студентом духовной академии.

Судьба уготавливала сыну пастуха довольно сносную жизнь человека, который обязан стать промежуточным звеном между колониальным чиновничьим аппаратом и местным населением. Православное духовенство стремилось укреплять свое влияние на бескрайних просторах, недавно присоединенных к Российской империи. Оно старалось перенять опыт своих европейских коллег, которые в африканских дебрях и азиатских просторах набирали подростков и воспитывали их, готовили из них проповедников. Своим всегда лучше верят.

То были бурные годы начала нового, двадцатого столетия. И за толстые стены духовного заведения проникали живительные лучи могучих идей. Будущие проповедники тайно читали запрещенную литературу. Прятали среди толстых, пахнущих ладаном фолиантов огненные книги Максима Горького.

Одна из запрещенных книжек попала в руки Алимбея Джангильдинова. Так попадает зерно на прогретую солнцем распаханную землю и быстро дает всходы. Он стал задумываться над многими странностями и условностями. В жизни все значительно сложнее, чем в церковных схоластических книгах, и на многие важные вопросы, в том числе и о смысле жизни, до сих пор нет вразумительного ответа. Кто расскажет, зачем мы живем на земле? Кто пояснит, так ли мы живем на земле? Являемся ли мы свободными людьми и могучими властелинами или являемся подневольными рабами самих себя и себе подобных?

Шло время. Молодые умы искали ответа на важные вопросы бытия. Установили связь с революционным рабочим кружком. Сын пастуха чаще других бывал на тайных сходках. А потом бессонные ночи над листками, отпечатанными в неизвестных типографиях и на гектографе.

Крамолу обнаружили, и Алимбей Джангильдинов был позорно изгнан из академии.

Деньги, израсходованные на его воспитание государственной казной, посчитали чиновники, с их точки зрения, пущенными на ветер. Выйдя из-под надзора духовных пастырей, Алимбей Джангильдинов сразу же попал под негласную опеку полиции. А у полиции свои методы «воспитания», там без обиняков предложили «во избежание нежелательных последствий» покинуть город.

На раздумье у Алимбея не оставалось ни времени, ни средств. Перед ним встал тот извечный вопрос, который всегда возникает в самом начале самостоятельной жизни перед каждым человеком: что делать?

Конечно, самым легким вариантом решения такой осложненной задачи было бы возвращение в родные степи. Должность писаря в каком-нибудь отдаленном уезде ему была обеспечена. Можно пойти, наконец, учительствовать, обучать грамоте байских сынков. Или вообще махнуть на все рукой и податься в родной аул, крепкие молодые руки пригодятся в любом хозяйстве.

А как же тогда быть с давней мечтой? Кто же найдет счастливую обетованную землю?

Жизнь далеко не похожа на сказку. Там выдуманному Асан-Кайгы легко удавалось всего достичь; он ни разу не имел встреч с полицией. Однако давняя мечта получила новую окраску и смысл, она, как заводная пружина часов, заставляла воображение двигаться по определенному направлению. В скромном и слегка застенчивом казахе, над верхней губой которого появились мягкие черные усики, пробудился бунтарь. Мир необъятен, а он, Алимбей, знает так мало! Перед глазами вставал знаменитый русский писатель Максим Горький, прошедший пешком почти всю Русь. Перед глазами вставали старики мусульмане, ходившие на поклонение в Мекку.

А чем он хуже их? Таинственные земли, о которых читал, древние народы, чья история его волновала, далекие страны, одно название которых звучало музыкой, влекли к себе, звали в дорогу.

И Алимбей Джангильдинов пошел. Пошел без гроша в кармане. Отправился пешком в далекое и многолетнее паломничество по городам и весям, по странам и континентам.

Земля не так уж велика, если по ней все время двигаться вперед. От деревни к деревне. Где пешком, где добрые люди подвозили. На подводе, на площадке товарного вагона, на рыбачьем баркасе. За спиною остался веселый и шумный Кавказ, не спеша пересек Ближний Восток, шагал по пыльным дорогам Персии, удивлялся богатству и нищете Индии, обошел Цейлон, плыл на утлом суденышке по широким и бурным рекам Индокитая. Ради познания «заглянул» в Японию, бродил по дорогам Китая. Ехал, а где и вышагивал по караванным тропам Аравии, сделал крюк в Европу. И все без копейки денег. Жил случайными заработками, выступал с лекциями и рассказами о своем хождении и попутно продавал любопытным свои фотографии, где он был изображен в широкополой кавказской войлочной шляпе.

5

Это было еще до мировой войны. В одном из портовых кабачков Марселя Алимбей случайно услышал разговор двух русских эмигрантов. Они говорили о Ленине, говорили по-русски о том, что сейчас происходит в России. Выше его нет никого в партии. Джангильдинов обрадовался. Имя Ленин ему было знакомо. Это был автор запрещенной брошюры, которую он тайно читал и которая зажгла его, заставив по-настоящему задуматься о жизни. Джангильдинов сразу вступил в разговор, но эмигранты тут же ушли, приняв его за тайного царского агента.

Джангильдинов пять дней ходил в кафе. У него была одна-единственная цель — разыскать и встретиться с людьми, знающими человека, имя которого часто произносили с восторгом на тайных сходках. Лишь на шестой день он встретил случайно на улице одного из эмигрантов.

Алимбей догнал его:

— Пожалуйста, остановитесь на минутку. Извините меня, я хочу вас спросить…

Эмигрант остановился. Русская речь незнакомца, чистая русская речь человека с характерными восточными чертами лица, невольно его насторожила. Он сначала оглянулся, потом коротко бросил:

— Идите за мной!

Они быстро свернули за угол. Зашли в ближайшую харчевню. Эмигрант проследил, нет ли за ними «хвоста», слежки. Потом, усадив Джангильдинова за столик в глубине зала, долго и нудно расспрашивал: кто он, откуда, как появился в этих местах… Но когда Алимбей рассказал о себе, назвал имена руководителей московских марксистских кружков, эмигрант ему поверил. А через день товарищ Валентин (так он назвал себя) познакомил Джангильдинова со своими соотечественниками. Те в свою очередь тоже дотошно выспрашивали Алимбея, удивляясь превратностям его судьбы. Они и помогли неделю спустя отправиться Джангильдинову в Швейцарию, дали адреса своих друзей:

— Товарищи помогут вам встретиться с Лениным.

Так Джангильдинов оказался в Швейцарии.

И вот они сидят в небольшом кафе. Обычный мраморный круглый столик, легкая еда, в чашечках стынет черный кофе. А напротив Джангильдинова сидит и ласково смотрит, улыбается обыкновенный русский человек, но в нем Алимбею угадывается что-то родное, восточное. То ли в прищуре острых глаз, то ли в скуластом лице и бородке. Доверительная атмосфера установилась сразу, с первых минут. Алимбей почувствовал себя свободно, раскованно. Имя Ленин много говорило ему, выходцу из казахских степей, недавнему участнику московских марксистских кружков, бывшему студенту духовной академии, исключенному за революционную деятельность.

Алимбей поведал о своих духовных поисках.

— А дальше что? Отправился ногами мерить землю. Посмотреть на мир…

Владимира Ильича интересовало буквально все. Он жадно расспрашивал его о том, как живут скотоводы-кочевники в Тургайской степи, и о голодающих индусах, о паломниках в Мекке и китайских рикшах, о настроениях студентов Московской духовной академии и трудолюбивых феллахах долины Нила, о японских рыбаках и грузчиках Александрийского порта. Своими наводящими вопросами и искренней заинтересованностью помогал высказаться. Молодой Джангильдинов, за плечами которого были тысячи километров пройденных дорог, тысячи встреч с совершенно разными людьми, вдруг почувствовал себя в плену душевного обаяния этого внимательного человека.

Потом Алимбей не раз силился вспомнить до мельчайших подробностей тот первый разговор с ним за мраморным столиком в скромном кафе, однако восстановить в памяти многие детали было невозможно, ибо долго они вели беседу и затрагивали слишком обширный круг тем, но главное, пришел Алимбей на встречу взволнованным и доверительно тревожным, а ушел приподнятым и увлеченным.

Крепко запомнились напутственные слова Владимира Ильича.

— Вам надо вернуться, обязательно вернуться в родные степи, — сказал тогда на прощание ему революционер, — к своим соотечественникам. Рассказать о том, что видели, разоблачать несправедливость и произвол, царящие в мире. Именно там вы принесете больше всего пользы нашему революционному делу.

Джангильдинов впервые посмотрел по-иному на свое хождение по странам и землям. Оно вдруг приобрело новый смысл.

Владимир Ильич выразил вслух то, о чем часто задумывался Алимбей, но не решался окончательно принять решение. Домой тянуло. Бродяжничество надоело. Хотелось быть полезным, нужным.

Джангильдинов хорошо знал своих соотечественников, степенных и трудолюбивых, замкнутых в кругу повседневных однообразных забот, и представлял себе, как они воспримут его рассказы о чужих землях, о других странах. Найдутся и такие, которые будут с ухмылкой недоверия слушать правдивое повествование, многозначительно покачивать головой, щурить глаза, как бы говоря: «Чего-чего, а плести небылицы научился на чужбине. Складно и ловко языком крутишь!»

Но как их заставить поверить, чем убедить?

Показать обыкновенную карту и на ней вычертить маршрут, пройденный за эти годы? Но многие степняки никогда не видели обыкновенной географической карты и будут пялить на нее глаза да удивленно пожимать плечами.

Привезти книги? Читать некому, грамотных раз-два и обчелся, и те умеют в основном разобраться лишь в арабской вязи.

Набрать открыток и фотографий? Конечно, это вроде подходит. Каждый увидит сам. И Алимбей тут же представил, как по кругу, по рукам пойдут открытки и фотографии, как их будут потирать пальцами, пробовать на зуб, потом не отдавать и выпрашивать или просто брать, повторяя: «Такую чепуху не подаришь родственнику?»

И в минуту раздумья, совершенно неожиданно Джангильдинов вспомнил о чуде нового века, о кинематографе. Купить киноаппарат, самый дешевый, самый маленький. Соорудить из белой материи экран. Это тебе не открытка с ладонь, а сразу большой квадрат, на который можно смотреть сразу всем аулом.

Идея Джангильдинова была поддержана Владимиром Ильичей. Большевики помогли Алимбею приобрести подержанный переносный киноаппарат, который приводился в движение от ручного динамо. Снабдили кинопленками с видовыми фильмами и необходимыми документами.

И Джангильдинов заспешил на родину.

Обратный путь всегда длиннее. Воображение быстро уносило его вперед, в родные края. И он уже был мысленно в Тургайской степи, а поезд едва только подвозил к границе России.

В один из летних дней 1914 года Алимбей прибыл в Тургайские степи и на попутной подводе добрался до родного Кайда-аула. А уже оттуда аульчане помогли проехать на джайляу, довезли и поклажу.

Алимбей жадно смотрел на выгоревшие под солнцем и до боли знакомые степные просторы, узнавал холмы и лощины, по которым мальчишкой бродил с отарой овец. Ничего не изменилось за эти годы.

Все так же, раскинувшись крыльями ласточки, стояли юрты на берегу озера. Юрт стало немного больше, только не светлых, а темных, бедняцких. Правда, на отдельных прокопченных серых шатрах у входа был прикреплен кусок светлой, с узором кошмы. Алимбей невольно с грустью улыбнулся такому внешнему признаку достатка, желанию земляков казаться побогаче, выбиться в первый ряд; сейчас пока дверь белая, а скоро, возможно, и вся юрта белой станет…

Так же прозрачна чистая вода в озере, так же монотонно журчит речка, вытекающая из него, и те же отвесные высокие берега. Алимбей невольно вспомнил гибель верблюдицы Каракузы, вспомнил так явственно, словно это произошло не много лет назад, а лишь вчера…

Алимбей присел на камень и, как в детстве, опустил ладони в холодные звенящие струйки воды. Почему-то пришли в голову строчки стихотворения:

Дни катятся, как вода в реке. Не упусти судьбу, она в твоей руке…

Тесная, прокопченная юрта пастуха Токжана никогда не знавала столько гостей. Сошлись аксакалы всего аула и отцы семейств. Вокруг юрты толпились парни, девушки, многие из которых и вовсе не знали Алимбея, а босоногая мелюзга, любопытно таращащая глазенки, просто смотрела на приезжего странного незнакомца, как на человека из легенды, о котором иногда говорили взрослые.

Старый пастух Токжан на радостях заколол барана. Растроганный отец и взволнованный дядя не знали куда посадить Алимбея, чем угостить. Они, честно говоря, уже и ждать-то его перестали, думали, что сгинул где-нибудь на дороге в далекой стране…

— Слава аллаху, и в нашу юрту пришла радость.

Алимбей охотно рассказывал о своих странствиях. Аксакалы почтительно слушали, молча поглаживая белые бороды, но соглашались с трудом. Слишком уж странные вещи говорил этот сын пастуха. Кто-то прозрачно намекнул, что, мол, и в соседнем ауле появился такой речистый говорун, плетет байки-небылицы о своих похождениях, а сам нигде и не был, сидел все годы в Омской тюрьме за конокрадство…

Старый Токжан невольно сжал свои костистые кулаки, готовый ринуться на обидчиков, дядя тоже грозно засверкал глазами. Только оставался невозмутимым сам Алимбей. Он чему-то улыбался, не обращая внимания на злые слова, словно и не о нем речь вели. Потом, когда наступил вечер и было выпито много кумыса и опустели подносы с мясом, вдруг сказал:

— Целый день я вам рассказывал о своих странствиях. А сейчас покажу.

Смотреть «чудо» сбежались все жители аула, даже замужние женщины и старухи. Алимбей прикрепил к стене юрты кусок белого полотна, вынул из своего деревянного сундучка диковинный аппарат, установил на сундучке, прикрепил к нему два железных круга, вставил какую-то тонкую ленту. Потом вынес из юрты еще один аппарат и соединил с первым железными веревками, обмотанными тряпками, приладил колесико с ручкой. Вокруг толпились любопытные. Джангильдинов всем предложил сесть на траву и смотреть на белую материю.

— Сейчас начну показывать.

Аульчане стали шумно усаживаться на вытоптанную траву. Старикам разостлали кошмы. Женщины толпились в стороне.

— Иди-ка сюда. — Алимбей подозвал молодого парня с черными усиками. — Как тебя зовут?

— Темиргали, — быстро ответил тот, — сын пастуха Жунуса.

— Хочешь мне помочь немного?

— Я ничего не умею, агай…

— Не робей, Темиргали. Видишь эту ручку на колесе? Возьмись за нее и ровно крути, как на ручной мельнице, когда пшеницу в муку перетираешь.

На Темиргали с завистью смотрели аульские парни. Тот, сжав цепкими пальцами деревянную ручку, волнуясь и тяжело дыша, словно после бега, стал исступленно крутить колесо.

В диковинном аппарате что-то застрекотало, и оттуда выскочил, словно луч солнца между туч, сноп света и высветил повешенное на стенку юрты полотно. Аульчане притихли, а в следующую секунду ахнули: на материи появились высоченные дома с многими рядами окон, улицы, похожие на ущелья, и люди. Люди двигались… Махали руками, разговаривали… Потом проехал экипаж, сытые лошади красиво выгибали шею и перебирали стройными, тонкими ногами. Степняки были поражены:

— Апырай! Настоящие чудеса!

— Алла! — Старики бормотали молитвы. — Что делается на свете!

— Смотри, какие хорошие кони! — понимающе цокали языками пастухи. — Оказывается, не только в нашей степи скакуны водятся.

А на куске полотна одни картины сменялись другими. Алимбей давал пояснения, и выходило, что все то, о чем он рассказывал днем, сегодня вечером кайдааульцы увидели своими глазами. По широкой реке, разрезая волны, двигался огромный колесный пароход. Снова улицы, заполненные толпами людей.

Перед глазами степняков выросли минареты Стамбула и залитые солнцем восточные базары, причудливые китайские храмы, огромные каменные индийские идолы и толпы людей, которые молились. Диковинные тропические леса и горы. Жалкие лачуги крестьян. Полуголые, изможденные дети, согбенные голодные индусы. Крошечные рисовые поля и худые, с выпирающими ребрами фигуры китайских крестьян, которые, стоя по колено в воде, обрабатывали посевы. А вот и их хозяин, бай. Он ехал на легкой коляске. Только вместо лошади, схватив тонкие оглобли руками, коляску вез человек…

— О, алла! — удивленно зашептали степняки. — Разве можно ездить на человеке?

— Бедный человек всюду живет плохо, — заключил Алимбей. — А разве на вашей шее не ездят баи?

Так пояснения Джангильдинова к видовым фильмам превращались в изобличение несправедливости и произвола, царящих в мире.

На следующий день смотреть «живые картины» и «чудеса» съехались степняки из ближайших становий.

Потом началось кочевье Джангильдинова с его необыкновенной «лампой» по степи. От урочища к урочищу, от аула к аулу.

Молва о «живых картинах», словно крылатый конь, промчалась по бескрайним просторам, достигла отдаленных аулов. Просветительской деятельностью Джангильдинова заинтересовались и в уездной полиции. Там быстро вспомнили, что Джангильдинов выгнан из духовной академии за революционную крамолу. Пристав конфисковал аппарат и всю кинопленку. Но самому Алимбею все же удалось скрыться.

6

А через два года, в 1916 году, когда степь охватило пламя стихийного восстания, Алимбей Джангильдинов снова был в родных краях и вместе с батыром Амангельды встал во главе народной армии. Отряды повстанцев, вооруженные самодельными самопалами и охотничьими ружьями, пиками и палками, пошли на штурм Тургая. Город взять не удалось. Прибыли карательные полки. И запылали казахские аулы.

Каратели бесчинствовали и весной 1917 года, когда уже не было царя и у власти стояло Временное правительство. Джангильдинов направился в столицу и там как представитель Степного края выступал на совместном заседании членов Государственной думы и Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. Он рассказал, что в казахских степях карательные полки свергнутого Николая II творят кровавую расправу над тысячами невинных, предают огню степные аулы…

Большевики потребовали немедленно отозвать карательную экспедицию, и Временное правительство вынуждено было издать соответствующий приказ.

В революционном Петрограде Джангильдинов встретился с Лениным. Пришел не как странствующий искатель правды, а как член большевистской партии, в которую вступил еще в 1915 году.

Через несколько недель после Октябрьского переворота Алимбея вызвали в Смольный.

С ним встретился Свердлов и, нарисовав картину общего положения в стране, сказал о возможности назначения его, Джангильдинова, чрезвычайным комиссаром Тургайской области.

— Меня?! Комиссаром всей Тургайской степи? — Джангильдинов посмотрел на Якова Михайловича так, словно тот пошутил… или, в крайнем случае, ошибся, принял Алимбея за кого-то другого.

Но за толстыми стеклами пенсне глаза Свердлова были серьезными и в тоне голоса не сквозил даже легкий намек на шутку. Он открыл папку, лежавшую на столе, быстро полистал сухими тонкими пальцами бумаги, нашел нужный лист, остановился на нем взглядом и утвердительно закивал:

— Послезавтра жду здесь ровно в десять. Вероятно, вас примет Владимир Ильич. Он хотел с вами побеседовать.

Джангильдинов вышел из Смольного, не чувствуя земли под ногами. Ему было жарко. Холодный, пронзительный ветер, дувший с Балтики, не остужал и не успокаивал. Комиссар всей степи!..

Он, которого еще недавно преследовали полицейские, выдворяли из родных мест, теперь станет представителем высшей власти…

Алимбей невольно вспомнил тургайского губернатора — лощеного генерала Эверсмана, которого видел лишь издали: мундир, золотые погоны, ордена, на руках белые перчатки…

Алимбей вспомнил и оренбургского губернатора барона Таубе, которого тоже видел лишь издали: его надменный вид и не терпящий возражения тон неограниченного властителя.

Оба губернатора появлялись всегда в окружении свиты и вооруженной охраны. У каждого были свои дома, похожие на дворцы, многочисленные слуги, огромные канцелярии, где важные чиновники, одетые в строгие сюртуки, свысока поглядывали на простых смертных, не считали за людей жителей необъятной степи, называя их сартами[76].

Теперь он, Алимбей Джангильдинов, сын пастуха, становится первым, главным человеком — комиссаром Степного края. Колесо судьбы, как бы сказал акын, сделало крутой поворот и подняло его высоко. Нет, не колесо судьбы, а длительная многолетняя борьба обездоленных людей, великая революция.

И не тщеславие кружило сейчас голову Алимбея, а сложные вопросы, которые, словно мешок с камнями, внезапно легли ему на плечи.

Как, каким образом он должен исполнять высокую должность — быть комиссаром Тургайской области? Что надо сделать, чтобы простые люди верили и шли за ним? Не напяливать же ему для придания веса и солидности, подобно губернаторам, мундир с золотыми побрякушками? Да и белые перчатки, даже если бы он захотел, никогда не натянешь на его натруженные руки…

С чего же начать? Кто подскажет?

В назначенное Свердловым время Алимбей Джангильдинов, почти не спавший ночь из-за бесконечных дум, пришел в Смольный.

Вместе со Свердловым он вошел в кабинет вождя, в кабинет человека, который возглавил только что возникшее новое государство.

Джангильдинов осмотрелся. В кабинете было просто и скромно. Ни роскоши, ни дорогой мебели. Обыкновенный письменный стол, телефон, обычные кресла, обычные венские стулья, на стене — карты. Даже не верилось, что здесь, за этим простым письменным столом, работает Председатель Совнаркома.

Через несколько минут из боковой комнаты скорым шагом вышел Владимир Ильич. Он был собран, подтянут и деловит.

Ленин поздоровался, энергично пожал руку Алимбею и, улыбаясь, спросил:

— Как, товарищ Джангильдинов, нашли правду, которую искали?

У Алимбея потеплело в груди. Оказывается, Владимир Ильич помнил о том, о чем говорили они за мраморным столиком в маленьком кафе… И Джангильдинову сразу стало легко, напряжение, которое сковывало его, улетучилось.

— Теперь за нее воевать будем, товарищ Ленин!

— Верно сказали, за правду воевать надо. А как думают об этом у вас, в Степном крае?

Владимира Ильича интересовали события последних месяцев, настроения в юртах степняков. Вопросы он задавал быстро, с таким знанием обстановки, что Джангильдинову даже стало казаться, словно Ленин сам недавно прибыл из его, Алимбея, родного края и лишь хочет уяснить какие-то незначительные детали.

Джангильдинов отвечал на вопросы, утвердительно кивал, давал пояснения, поддакивал и чувствовал себя свободно, мысль работала раскованно. Так говорят с близким человеком, доверительно и открыто. Алимбей даже не заметил, как Ленин, который несколько минут назад расспрашивал о казахских степях, направил беседу по другому руслу, как бы перешагнул на ступеньку выше, и еще выше, и поднял вместе с собой его, Джангильдинова, и оттуда, словно с высоты, они смотрели уже на всю страну, масштабно, как государственные деятели.

Ленин говорил о значении Октябрьской революции, о ее грандиозных перспективах.

Речь его была стремительная и быстрая, но слова произносил он ясно и четко, а легкая картавость, скрадывавшая резкость звуков, смягчала и делала доверительной каждую фразу.

— Буржуазная революция ничего не дает угнетенному народу, абсолютно ничего! Вы это уже успели сами заметить. А в программу большевиков входит задача, — Ленин сделал акцент на словах «входит задача», как бы подчеркивая их весомость, — освободить угнетенные народы, дать им возможность самостоятельно развиваться.

Джангильдинов слушал Ленина, и все его сомнения, которые еще вчера казались неразрешимыми и сплелись тугим узлом, словно шерстяная веревка на шее верблюда, как-то сами собой отпали, развязались, распутались. Все сложное здесь, у Ленина, становилось простым и понятным. Как будто сошел туман и открылись солнечные степные дали. Все сразу стало на свои места. И цели, и задачи. И он, наконец, понял, что именно надо делать в первую очередь…

Алимбей облегченно вздохнул. Ну как он до этого сам не додумался, мудрить-то здесь особенно нечего! Нерешительность, которая угнетала его, сменилась окрыленностью, жаждой действия.

Заканчивая беседу, Ленин подошел к письменному столу, взял из папки бумагу и сказал:

— Вы назначаетесь чрезвычайным комиссаром Тургайской области. Особенно долго здесь не задерживайтесь. Поезжайте в Степной край, работайте, проводите в жизнь наш лозунг «Вся власть Советам!». А в случае серьезных сомнений запрашивайте, не стесняйтесь, обращайтесь ко мне лично. Договорились, товарищ Джангильдинов?

И Владимир Ильич вручил Алимбею мандат.

Выйдя из кабинета вождя, Джангильдинов пробежал глазами текст мандата. В нем говорилось, что тов. Алимбей Джангильдинов, утвержден Советом Народных Комиссаров временным Чрезвычайным областным комиссаром Тургайской области. Впредь до создания там демократически избранного областного Совета.

Мандат был подписан Председателем Совета Народных Комиссаров В. Лениным, народным комиссаром по делам национальностей И. Сталиным, Управляющим делами Совнаркома В. Бонч-Бруевичем и секретарем Н. Горбуновым.

На следующий день с попутным воинским эшелоном Джангильдинов выехал из Петрограда. Солдаты почти не обращали на него, азиата, внимания, занятые бесконечным обсуждением декретов о земле и о мире…

Джангильдинов, примостившись в углу, слушал монотонный стук колес, а мысленно все еще был в Петрограде, в Смольном, в кабинете вождя. В ушах звучал голос Ленина, он видел перед собой Владимира Ильича. Алимбей осмысливал теперь каждую его фразу и жест.

За годы хождения по странам Алимбею пришлось видеть многих людей, слушать всякие истории. И всегда, как правило, человек, который вдруг получал богатство или приобретал власть, менялся на глазах. Новое положение как бы диктовало ему иное отношение к людям. Поверив в свою исключительность и величие, он одним этим уже угнетал и принижал окружающих. Появлялись чопорность, надменность, зазнайство. А безнаказанное использование власти делало иных диктаторами и самодурами.

Но Ленин был не таким. Он оставался тем же, самим собой, каким его видел Алимбей несколько лет назад. В его разговоре Джангильдинов уловил озабоченность и теплоту. Так старый учитель печется и беспокоится о своих любимых учениках.

На нем был поношенный костюм, белая сорочка, скромный темный галстук. Никаких атрибутов власти! Джангильдинов поймал себя на мысли, что человек, не знающий Ленина в лицо, встретит вождя на улице и пройдет мимо, не обратит на него внимания и не подумает, что рядом глава государства…

Простота в одежде. Простота в отношениях. Простота и ясность. Сколько бы Алимбей ни вспоминал, он не мог вспомнить ни одной повелительной интонации, ни одного приказного жеста. Владимир Ильич все больше советовал, разъяснял, стремясь к тому, чтобы правильно поняли его мысли.

Правильно поняли!..

Джангильдинов радостно улыбнулся, как будто нашел то, что так долго искал, решая сложнейшую задачу. Впрочем, так оно и было на самом деле. Он нашел точку опоры, главный стержень всей своей будущей деятельности: «Стремись к тому, чтобы тебя правильно поняли, товарищ комиссар, тогда люди будут действовать сознательно, убежденно».

Глава шестая

1

Поезд-броневик увозил Флорова на юг. Впрочем, до настоящего бронированного поезда ему было далеко. Никакой стальной защиты и грозных башен у него не имелось. Просто на открытых пульмановских платформах вдоль бортов уложили плотные, охваченные толстой проволокой тюки спрессованного хлопка, а в промежутках между ними установили пулеметы. А на переднюю платформу водрузили трехдюймовку. Паровоз и два пассажирских вагона находились в середине поезда.

Такой вооруженный состав и называли в те годы громким именем — броневик. Броневики были все же довольно грозной ударной силой, если учесть особенности Средней Азии, где боевые действия велись в основном в районах, прилегающих к железным дорогам.

— Впереди Урсатьевская, — доложили Флорову.

Показался небольшой поселок, открытый с четырех сторон ветрам. Самые большие дома — вокзал и депо, сложенные из красного кирпича. К ним жмутся несколько домишек европейского типа, а дальше — окруженные глинобитными заборами плоскокрышие кибитки. Около вокзала зеленели одинокие чахлые акации, которые чудом выросли в этом крае ветров и жары.

Урсатьевская — узловая станция. Отсюда шли вагоны на север — в Ташкент, на восток — в Коканд и Фергану, на юг — в Самарканд, Бухару и далее, до Красноводска — до самого Каспийского моря.

К вокзалу, пыхтя и гудя, подошел поезд-броневик. Пыльный перрон сразу заполнили спрыгнувшие с платформ красноармейцы. У крана с кипятком выросла очередь.

Алексей Флоров вышел из вагона. Остановка его не радовала: надо было скорее добраться туда, в Ашхабад. Флоров неторопливо прошелся по перрону. Под жидкой тенью пропыленных акаций прямо на земле небольшими группами расположились бойцы какой-то части. Одни дремали, закрывшись от жгучего солнца и ветра полой шинели, другие неторопливо ели свежий мелкий урюк, черствые лепешки из джугары и запивали их кипятком из котелков.

К Флорову скорым шагом подошел начальник станции. У начальника было усталое небритое лицо с красными от недосыпания глазами, а его фигура, длинная и нескладная, напоминала плохо выструганную оглоблю.

— Встречного поезда ждем. Через пять минут прибудет. Сразу же вас и отправим, — сказал начальник станции хриплым голосом. — А дальше задержек не будет. До самого Самарканда.

— А что это за отряд? — Флоров кивнул в сторону красноармейцев, расположившихся под акациями.

— Они из Ферганы. В Ташкент следуют.

— Давно здесь?

— Со вчерашнего утра, — поспешно ответил начальник, — но сегодня отправим. Обязательно! К вечеру будет попутный поезд.

Вдруг сзади, за спиной Флорова, раздался чей-то радостный голос.

— Питер! Питер!

Флоров обернулся. К нему спешил рослый красноармеец. На нем выгоревшее поношенное солдатское обмундирование, красный, но уже полинявший бант на груди. Лицо европейца, худое, загорелое.

— Здравствуй, Питер! — обратился к Флорову подошедший.

— Здравствуй, товарищ, — улыбнулся комиссар, — но я не Питер. Ты, видимо, ошибся…

— Нет, нет! — Глаза красноармейца зажглись неподдельной радостью. — Это твой голос!.. Твоя улыбка… Я Сидней! Сидней Джэксон, помнишь?.. «Баркаролла»… — И он, волнуясь, вдруг быстро заговорил по-английски.

Флоров сразу стал серьезным. Он внимательно всмотрелся в лицо красноармейца. Брови комиссара прыгнули вверх, в серых глазах недоумение сменилось искренним удивлением.

— Вы?.. Неужели?..

Теперь уже улыбался Джэксон. Он утвердительно кивал, отвечая по-русски:

— Да, Питер… Я!

Они обнялись. Потом еще раз. Хлопали друг друга ладонями по спине, говорили радостно наперебой, мешая русские и английские слова.

Сразу же вокруг них образовалась толпа. Красноармейцы соскакивали с платформ и с удивлением смотрели на своего командира: чрезвычайный комиссар, член Центрального Комитета партии и ответственный работник Совнаркома Туркестанской республики горячо обнимался с каким-то рядовым красноармейцем! Кто-то из бойцов тут же предположил, что их комиссар своего брата пропавшего нашел.

Растолкав любопытных, к Флорову подошел командир, невысокого роста, в потертом френче, правая рука забинтована.

— Интернациональная рота Ташкентского революционного полка, — доложил он, — после успешной операции в Фергане против басмачей возвращается в Ташкент. Ротный командир Хабибулин.

Флоров тепло пожал левую, здоровую руку командира и сказал:

— Джэксона я возьму с собой, товарищ ротный.

— Как же мы… Джэксон хороший боец. К тому же в нашей интернациональной роте он единственный американец! — попытался возразить Хабибулин.

Но Флоров был непреклонен. Он вынул свой мандат и показал Хабибулину. Тот по слогам прочел документ, и на его скуластом лице появились удивление и робость. Никогда еще ему не приходилось так близко стоять и разговаривать с таким большим начальником.

— Хорошо, товарищ чрезвычайный комиссар… Так будет, хоп майли…

Хабибулин на какое-то мгновение сосредоточился, потом решительно отстегнул свой маузер и протянул его Джэксону:

— Хорошего человека на Востоке провожают с подарками. Возьми, пожалуйста! На память о наших боевых делах.

Джэксон с благодарностью принял дорогой подарок. Шутка ли сказать — маузер!

2

Через несколько минут Сидней Джэксон уже сидел в вагоне Флорова. Поезд-броневик, набирая скорость, увозил их все дальше и дальше на юг. Купе комиссара заполнили командиры, красноармейцы. Им хотелось посмотреть на американца. На столе появились колбаса, вареная баранина, миска свежего янтарного урюка, пучки зеленого лука, полбуханки хлеба, лепешки.

Во время дружеской трапезы из рассказа комиссара Джэксон узнал, что Флорова зовут не Питер, а Алексей, что после ареста на корабле его судили, приговорили к пятнадцати годам каторжных работ и отправили в конце 1915 года в Сибирь. Алексею помогли бежать, и до самой Февральской революции он жил нелегально в Средней Азии и вел подпольную работу.

— А ты, друг, здорово тогда нам помог! — говорил Флоров, подавая Джэксону пиалу с чаем. — Ты даже сам не представляешь, что ты сделал. — И, увидев, что его бойцы недоумевающе уставились на Сиднея, комиссар сказал красноармейцам: — Вот этот американский товарищ помог нам доставить из Англии важные партийные документы.

На лице Джэксона появилось удивление. Он недоверчиво посмотрел на Флорова, потом по-русски сказал:

— Нет, пожалуйста… Тут есть ошибка. Никакой документ я не имел.

И тогда Флоров подробно рассказал, как накануне мировой войны по поручению заграничного бюро большевистского ЦК он вез из Лондона в Россию секретные бумаги для Петербургского комитета. Плыть пассажирским пароходом было рискованно. На борту, несомненно, будут шпики, и в столице, в порту могут сразу зацапать голубые мундиры. Другое дело, если добираться на каком-нибудь иностранном «купце». Нет лишних глаз. Одна команда. Друзья-англичане, портовые грузчики, помогли договориться с капитаном норвежского лесовоза, который шел в Архангельск за корабельной сосной.

Джэксон слушал воспоминания Флорова, и перед его глазами вставали картины недавнего прошлого, совместное плавание на «Баркаролле»…

Пароход шел медленно. Джэксон подолгу сидел на палубе, всматриваясь в живую гладь воды, и думал, думал, думал… Он и сейчас, четыре года спустя, отчетливо помнит те невеселые мысли: «К чему он здесь, на этой тихоходной галоше? Зачем едет в неизвестную Россию?.. Дома, в Нью-Йорке, его давно ждут…»

Джэксон отпил из пиалы. По телу разлилась горячая волна.

— Ты, друг, закусывай. Давай, давай, не стесняйся! — Флоров пододвинул Сиднею нарезанную крупными кусками вареную баранину.

Джэксон отломил кусок жирной грудинки, посолил крупной солью. А Флоров продолжал рассказывать, как он плыл на пароходе, стараясь реже выходить на палубу.

Сидней, полузакрыв глаза, слушал Флорова и поглаживал ладонью большой палец левой руки, на фаланге которого выступала затвердевшая опухоль. Всему виной его скитаний только он, этот палец. Благодаря ему он, Сидней, встретился тогда с этим Питером, которого теперь Алексеем зовут. Смешно даже подумать, но факт остается фактом. Интересно, как бы сложилась дальнейшая судьба боксера, если бы тогда на ринге, в бою с чемпионом Шотландии, Сидней не повредил бы пальца? И не угодил надолго в больницу? Антрепренер, конечно, не отказался бы от него, не бросил, и они, возможно, до сих пор колесили бы от матча до матча по разным странам и штатам Америки.

Тогда Джэксону не повезло. В конце восьмого раунда прямым справа Сидней хотел отвлечь внимание шотландца, чтобы тут же провести свой излюбленный боковой крюк левой в голову. Но соперник, видимо, понял замысел американца, присел, или, как говорят боксеры, «нырнул», под удар. Шотландец все же на какое-то мгновение опоздал и не успел провести защитный прием до конца. Кулак Джэксона пришелся в верхнюю часть головы. В ту же секунду острая боль обожгла руку Джэксона…

Стиснув зубы, Сидней бросился в атаку, вошел в ближний бой и с большим трудом, тяжелыми ударами по корпусу заставил крепкого шотландца дважды опускаться на брезентовый пол ринга. Но тот падал и… снова вставал! Вставал и вел бой…

Этот поединок английские специалисты и спортивные журналисты признали самым лучшим и самым впечатляющим поединком года. О бое много писали в газетах, воздавая должное американскому чемпиону. Знали бы они, что победа принесла Джэксону не столько радостей, сколько огорчений… Последний поединок профессионального боксера.

Трудно сказать, как сложилась бы судьба Джэксона, если бы он, выйдя из больницы, не встретил Флайна, сына чикагского миллионера. Тот объездил пол-Европы и теперь направлялся в Россию. Флайн предложил знаменитому боксеру место личного секретаря. В те отчаянно-грустные дни выбирать оставшемуся без денег Сиднею не приходилось. Так Джэксон оказался на «Баркаролле». Попали на нее, так как в ближайшие три недели в Архангельск не уходил ни один пассажирский пароход.

На третий день плавания Сидней с удивлением узнал, что он и Флайн не единственные здесь пассажиры. Рядом с тесным матросским кубриком в крошечной каюте, похожей на шкаф, ехал какой-то незнакомец. Джэксон столкнулся с ним совершенно случайно, у кока. Тот, как показалось Джэксону, смутился, увидев его. Странно. Он, Джэксон, не президент и даже не знаменитый миллионер, чтобы при встрече с ним терялись люди. И он решил сразу поставить все точки над «и».

— Сидней Джэксон, просто боксер, — представился он.

— Петр… Питер, — ответил незнакомец и, поклонившись, ушел в свою каюту.

Флайн все время предпочитал находиться в компании с капитаном за бутылкой виски. Джэксон был предоставлен самому себе, его по-прежнему одолевали невеселые мысли. И он поневоле стал искать встреч с этим нелюдимым Питером. Но тот не появлялся на палубе. Тогда Сидней заявился к нему в каюту. Они разговорились. Вначале Питер держал себя натянуто. Но когда Сидней рассказал все о себе, о своей рухнувшей карьере боксера, о том, что он из рабочей семьи и с шести лет остался сиротой — отец погиб во время взрыва на химическом заводе, — загадочный пассажир несколько оживился. Он заявил, что он русский, учится в Англии в технологическом институте и теперь едет в Россию, узнав о болезни матери.

Чем ближе подплывала «Баркаролла» к Архангельску, тем с большей симпатией Джэксон стал относиться к этому тихому, застенчивому человеку. Особенно после того, как он случайно увидел у русского карточку белокурой девушки в деревянной рамке под стеклом.

Сидней взял в руки фотографию. У девушки большие глаза, чуть вздернутый носик и четко вычерченные красивые губы. А на голове, словно корона, выложена толстая светлая коса.

— Невеста, Анна. Придет на пристань встречать, — сказал русский.

Однако встреча Анны и Питера не состоялась. Когда «Баркаролла» приблизилась к Архангельскому порту, к ней причалил сторожевой катер. Люди в сапогах и голубых мундирах грузно протопали по палубе и после обыска арестовали студента Питера. Питер, если верить жандармскому офицеру, оказался крупным политическим преступником.

Когда увели русского, Сидней заглянул в его каюту. Там было словно после тайфуна. Жандармы все перевернули, раскидали. Сидней поднял с пола портрет Анны с разбитым стеклом и унес к себе.

Через час «Баркаролла» вошла в порт. Дул холодный ветер. Слегка моросил мелкий дождь. Встречающих, если не считать таможенных чиновников, жандармов и нескольких купцов, знакомых с капитаном, не было. Одинокая женская фигура в легком пальто сразу бросилась Джэксону в глаза. Да, это была она, невеста революционера Питера.

— Анна! — окликнул ее Сидней нерешительно.

Девушка окинула незнакомого иностранца холодным взглядом и пошла от пристани.

Но Джэксон догнал девушку, извинился и протянул ей фотографию. Увидев свой портрет, она сразу насторожилась. Из длинного и сбивчивого рассказа Джэксона Анна разобрала лишь два английских слова: «Питер» и «полисмен», И она поняла, вернее; догадалась: Петра, которого она должна была встретить, схватили жандармы…

Спрятав фотографию под пальто, она поблагодарила иностранца и быстро удалилась.

3

— Так вот в той фотографии вся заковырка! — сказал Флоров, пряча довольную улыбку. — Там между картонкой и задней стенкой рамки находились важные документы.

Сидней не поверил своим ушам.

— Как же?.. Не может быть?

Флорову пришлось пояснить, что и Анна была не Анна, а Соня, и вовсе не невеста, а просто подпольщица, коммунистка. Она имела задание встретить Алексея в порту и получить документы.

— Я обязательно напишу ей, что встретил тебя. Вот обрадуется! А как закончим войну, махнем в Москву… к Соне. Она работает в секретариате Совнаркома. Знаешь, я тоже рад, что тебя встретил, но дважды рад тому, что ты с нами! — Флоров хлопнул Джэксона по плечу и спросил: — Как ты очутился в Красной Армии?

Сидней посмотрел на Флорова, перевел взгляд на бойцов, потом немного помолчал, как бы собираясь с мыслями.

— О! Я совсем не думал оставаться в России… Совсем не думал. Но так получилось, — начал неторопливо свой рассказ Джэксон, тщательно подбирая русские слова. — У меня все дела были совсем плохо, как я палец ломал. — Сидней показал большой палец левой руки, где на фаланге отчетливо выступал костный нарост. — Теперь хорошо, палец крепкий! — Он сжал кулаки. — Бить можно крепко!

Из-за этого злополучного пальца вновь возник разговор. Но не в купе комиссара, а уже на передней платформе, где ехали бойцы первого взвода. Именно в нем и определил служить Флоров американца после того, как Сидней рассказал ему о своих мытарствах в России, о том, что уже в Петербурге его бросил сын миллионера и что поиски заработка привели его в конце концов в Среднюю Азию. Среди бойцов, присутствовавших в купе, был и пулеметчик Степан Бровкин, плечистый рыжебородый сибиряк. Там, у комиссара, он стеснялся спросить Джэксона про палец и, когда очутился с этим американцем на платформе, сразу же проявил свое любопытство.

— Как же ты палец сломал? — спросил он, подмигнув окружившим Джэксона бойцам. — В драке, что ли? Или по пьянке?

Джэксон с недоумением посмотрел на сибиряка, грудь которого была перекрещена пулеметными лентами.

— Зачем дрался? Совсем нет! Я боксер. Понимаешь, боксер! — Сидней поднял руки в боевое положение, сделал несколько движений, имитирующих боксерский поединок.

— Знамо! — из дальнего угла платформы сказал Василий Хомутов, по прозванию Васька-Москвич. — Видел я ихнюю боксу в цирке. Как мордуют друг дружку! На кулаках рукавицы такие, из кожи… Пухленькие. А место, где они бьются, веревками огорожено. Видать, для того, чтобы не убег, ежели который сдрейфит.

Сибиряк Бровкин повернулся к говорившему и, смерив его глазами, тихо, но твердо произнес:

— А ты не врешь, Васька?

— А чего мне врать, коли правда одна! — беззлобно ответил тот. — У нас на кулачках, на масленице, так стенка на стенку идут. Верно? А у них, в боксе той самой, один на один выходят да на весы становятся, чтобы знать, с ровней драться. Во как! Культура… И на кулаки перчатки натягивают. Тоже тебе, опять же культура…

Ваську перебил Корнилов, человек хмурый и раздражительный:

— Знаем культуру ихнею! Буржуйскую… Перчатки у них такие толстые, на вате… Чтоб не больно, чтобы только видимость одна… Деньгу зашибают!

— Ну да, «не больно»! Сказанул! — перебил его в свою очередь Василий и со знанием дела продолжал: — Бьют крепко, по совести. И все норовят в зубы али в поддых. Так, чтоб с катушек долой. Во как!

Тит Корнилов вынул из кармана объемистый потертый кисет, оторвал кусочек бумаги и, сворачивая самокрутку, спросил:

— А кто он тогда будет, боксер-то?

— Как кто? — удивился Василий. — Ясное дело, американец.

— Да не про то я… С точки зрения революции. Куда он ближе: к буржуям или к пролетариям?

Возле защитной стены, опершись плечом на тюк хлопка, сидел туркмен Мурад. Смуглолицый, худощавый, с большими, чуть навыкате внимательными глазами. На нем был стеганый халат, на голове высокая белая папаха. Он сидел, зажав между колен винтовку, и, прислушиваясь к разговору, внимательно рассматривал американца.

Сохраняя на лице спокойствие, Мурад несколько раз мысленно удивился. Вай! Оказывается, на земле есть какая-то страна Америка… Вай! Оказывается, и драка тоже может быть службой и за нее деньги платят… Никогда в жизни боксерских поединков он не видал, но Мурад был участником состязаний по туркменской борьбе — курашу. Курашисты степенно выходят в круг, одетые в халаты, но босиком. По аналогии он представил себе и бокс. Выходят на круг американцы, они, как урусы, европейцы, в глаженых брюках, пиджаках с блестящими пуговицами, а на голове у каждого фуражка с лакированным козырьком. Натягивают на руки белые кожаные перчатки, какие Мурад видел у русского офицера, и начинается, как говорит Васька — а ему Мурад верит, — драка на кулаках. Что такое драка, Мурад знает хорошо, видел, как осатанело дрались пьяные русские солдаты. Рубахи разорваны, лица в крови… Потом победитель — пахлеван[77], сняв фуражку, идет но кругу, и ему со всех сторон кидают рубли и полтинники…

Мурад с любопытством смотрел в лицо Джэксона, стараясь отыскать следы кулачных потасовок, но лицо американца было чистым: ни шрамов, ни повреждений.

— Скажи, товарищ американец, а ты нашу революцию, значит, поддерживаешь? — все допытывался Корнилов. — Или, так сказать, между и вашим и нашим?

— Я с первых дней в интернациональном полку, как Советская власть в Ташкенте стала, — твердо сказал Джэксон. — Я ее сразу понял, сердцем понял.

— Вечно ты, Тит, сумлеваешься! — строго сказал Степан. — Товарищ боксер — наипервейший друг нашего комиссара. Свой, выходит!

Глава седьмая

1

К Ашхабаду подъезжали рано утром. После утомительного однообразия пустыни город показался большим зеленым садом. Джэксон не отходил от окна. Поезд-броневик шел с востока на запад вдоль окраины города, и солнце, которое вставало из-за спины, высветило розовыми лучами жилые кварталы, зелень садов, выпуклые лбы холмов, охватившие полукружьем Ашхабад. Вырисовало оно своими лучами вдали и величавые, покрытые снегом горные хребты Копетдага… Вершины гор, словно огромные белоснежные туркменские папахи, надетые на головы богатырей, возвышались на фоне яркого и чистого утреннего неба, чем-то похожего на ровную голубизну моря.

Сидней невольно залюбовался горами. Рядом, попыхивая самокрутками, стояли сибиряк Степан Бровкин и Корнилов. Тут же неподалеку, сжав винтовку обеими руками, жадно смотрел на родные просторы своими большими, чуть навыкате глазами Мурад.

— Красив городишко, — сказал Бровкин. — Совсем не похож на азиатские.

Ашхабад действительно не был похож на Ташкент, Самарканд, Бухару и Мерв, которые видел Джэксон. Те древние города поражали однообразием серых глиняных плоскокрыших построек и таких же глинобитных высоких заборов — дувалов. А тут радовали взгляд ослепительно белые тона. Издали город казался горстью кубиков пиленого сахара, упавшего на траву, — так весело белели опрятные домики и выбеленные глинобитные заборы среди садов и уличных насаждений.

Поезд-броневик подкатил к строгому кирпичному зданию вокзала. На пыльном перроне стояла группа встречающих: военные, несколько гражданских, одетых в белые костюмы и при галстуках, и туркмены в длинных красных халатах и белых папахах. Встречающие почтительно и неторопливо пошли к штабному вагону.

Флоров, в кожанке и фуражке, с кольтом на боку, легко соскочил с подножки. Комиссар не привык к торжественным встречам, терпеть не мог любой церемониал. Он зашагал навстречу ашхабадцам. Следом за ним пошли командиры отряда.

— Приветствуем высокое начальство, чрезвычайного комиссара… — начал было речь полнолицый солидный военный, выступивший вперед.

— Отставить! — весело махнул рукой Флоров. — Здравствуйте, товарищи!

Из поезда-броневика с оружием в руках соскакивала на перрон красноармейцы. Однако выгрузились не все, половина отряда, как было условлено заранее, на всякий случай осталась в поезде возле пулеметов и орудий.

Флоров вместе с собой взял и Джэксона. Уселись в открытый автомобиль. Командиры и бойцы отряда разместились в фаэтонах и армейских повозках.

На улицах города было почти пустынно, редкие прохожие жались к тени деревьев. Казалось, жизнь замерла за высокими выбеленными глинобитными заборами. Пыль, песок, жара… Знойное июльское марево, навевая сонливость, окутывало город.

Но тишина и сонливость были обманчивы. Десятки недоброжелательных глаз скрытно следили за движением прибывшего отряда. Мятежники не думали сдаваться. Они лишь на время затаились, выжидая удобного момента…

На одном из перекрестков автомобиль резко затормозил: по улице шел большой верблюжий караван. Плавно и мерно позвякивали колокольчики, подвязанные у груди верблюдов, в такт шагам рослых животных покачивались огромные тюки. Караван сопровождали смуглые, вооруженные винтовками всадники на резвых конях.

— Проверить, — приказал Флоров и кивнул в сторону каравана.

Караван остановили. Вскоре к Флорову подвели купца — невысокого бородатого мусульманина в чалме и запыленном дорогом халате. Приложив руки к сердцу, тот почтительно склонился перед комиссаром, произнес несколько фраз.

— В Бухару идут из Персии, — поспешно перевел один из встречавших комиссара. — Караван эмира Бухарского…

Бухара была самостоятельным государством, и Флоров не имел полномочий вторгаться в дела эмира.

— Поехали!

Караван остался позади. Купец-мусульманин и всадники долгими взглядами провожали отряд комиссара. Они облегченно вздохнули, когда последняя повозка скрылась за поворотом.

— Бисмилля… — промолвил мусульманин слова молитвы и, проведя ладонями по лицу, дал шпоры своему скакуну.

Он торопился. Караван действительно шел из Персии, но вез товар не эмиру Бухарскому, а графу Дорреру и его сообщникам. В тяжелых тюках лежало оружие, посланное мятежникам генералом Маллесоном. Английский генерал пунктуально выполнял свое обещание.

2

Чрезвычайный комиссар по делам Закаспийской области действовал быстро и решительно. Он понимал, что правые эсеры в тесном контакте с ашхабадским отделом тайной контрреволюционной «Туркестанской военной организации» и «Союзом фронтовиков» приготовились к «встрече» с его отрядом. Конечно же, после неудачного выступления 17 июня они не смирились и не отказались от борьбы. Где-то в городе притаились вооруженные дружины эсеров и бывших фронтовиков. Сколачивался блок недавних враждующих группировок — буржуазных националистов, которые называли себя джадитами, с махровой феодально-родовой верхушкой. И они действовали в трогательном согласии с бывшей русской колониальной администрацией и царским офицерством. Повсюду велась линия саботажа и игнорирования распоряжений Ашхабадского Совета.

Совет был слаб, в нем заседало много меньшевиков и эсеров. Совет в основном занимался улаживанием бесконечных инцидентов с демобилизованными частями старой армии, которые возвращались с персидского фронта и под влиянием своего офицерства в любой момент могли присоединиться к белогвардейцам. Кроме того, во всей остроте стоял продовольственный вопрос. Сил у Совета было мало, ибо значительная часть коммунистов и революционного пролетариата находилась на севере, на Оренбургском фронте.

Флоров понимал, что город похож на бочку с порохом. Заниматься расследованием событий 17 июня трудно, пока не создаст надежные воинские части.

Флоров, имея чрезвычайные полномочия, сразу же объявил город на осадном положении. Создал ревком, отстранил от руководства Ашхабадским Советом эсеров и меньшевиков. К вечеру на улицах и в людных местах расклеивали приказ ревкома, в котором в категорической форме предлагалось гражданскому населению немедленно сдать оружие. В течение сорока восьми часов Флорову удалось выполнить задание правительства Туркестана: погрузить в вагоны и эвакуировать в Ташкент Управление Среднеазиатской железной дороги…

А в то время, когда эшелон с Управлением отбывал в Ташкент, на окраине города, в саду местного купца, жарили шашлык и пировали местные головорезы на деньги графа Доррера. Это был отъявленный сброд, промышлявший грабежом и разбоем. Выдав аванс — ящик водки и несколько золотых червонцев, граф деловито наставлял:

— Комиссара взять живым. Чтоб ни звука!

В тот же вечер они напали на Флорова, когда он вместе с Джэксоном возвращался с митинга.

Сидней почувствовал, как ему на голову накинули ватный халат. Чьи-то дюжие руки грубо сорвали оружие и пытались скрутить ему руки.

«Засада! — мелькнула мысль. — Комиссар в опасности!»

Резким движением тренированного тела Джэксон стряхнул с себя навалившихся наемников и, сбросив халат, ринулся на выручку Флорову, которого уже повалили на землю. Прямо перед ним выросла медвежья фигура двухметрового великана. Басмач взмахнул ножом, надеясь одним ударом покончить с прытким красноармейцем. Но Сидней был начеку. Отбив левой рукой занесенный над ним нож, Джэксон, как это не раз он делал на ринге, ударил снизу вверх с пружинистым поворотом тела по жирному подбородку. Басмач, звучно лязгнув зубами, рухнул под ноги своих сообщников. Те на мгновение оторопели. Они не могли понять, что же произошло, почему их могучий приятель валяется на земле, а этот русский стоит на ногах. Замешательством успел воспользоваться Флоров. Он вскочил на ноги.

— Бей гадов!

Басмачи, словно их кто-то подтолкнул в спину, дружно бросились на боксера и комиссара.

Схватка была короткой и жестокой. Кулаки Джэксона не знали пощады. Его удары, точные и неотвратимые, валили наповал. Через несколько минут дюжина наемников валялась в пыли переулка. Остальные кинулись бежать, оглашая ночь криками ужаса:

— Шайтан! Злой дух! Шайтан!

О ночной схватке ни Флоров, ни Джэксон никому не рассказывали. Было много других, более важных забот. Однако после этой ночи они стали всюду бывать вместе.

Проведя несколько митингов среди рабочих и поручив ревкому решительно утверждать революционный порядок, Флоров с частью своего отряда направился в Кизыл-Арват, крупнейший город Закаспийской области. Оттуда поступали тревожные сведения.

В Кизыл-Арвате находились железнодорожные мастерские, в которых работало около двух тысяч человек. Флоров не мог допустить, чтобы такой большой коллектив попал под влияние эсеров и меньшевиков.

3

В просторной комнате с высоким потолком было не так жарко. Толстые стены особняка, сложенные из кирпича, с массивными контрфорсами да тенистый сад в какой-то мере задерживали знойные, палящие лучи. Однако пятерых мужчин, собравшихся здесь, отнюдь не беспокоила духота. Это были люди, которые много лет провели в Закаспийской области, прокаленные солнцем старожилы Ашхабада, уверенно считавшие себя хозяевами края. Одни владели большими участками земли, другие вели крупную торговлю, третьи занимали совсем недавно важные посты. Эти люди были разные по внешности, по манерам и воспитанию, однако всех их объединяло одно — тревога за свой завтрашний день, за свою собственность, за свое благополучие… Прибытие отряда Флорова путало все карты, а энергичные действия чрезвычайного комиссара грозили каждому из них опасностью. В этом никто не сомневался.

Граф Доррер по-домашнему, без пиджака, в клетчатой серой жилетке, шелковой белой рубахе с расстегнутым воротом и чуть спущенным черным галстуком, волнуясь, ходил по темно-красному текинскому ковру, застилавшему почти всю комнату, размахивая короткими руками, и в который раз повторял:

— Надо действовать!.. Надо немедленно действовать!..

Доррер был весьма обескуражен неудачей ночного нападения и не мог простить этого своим наемникам. Дюжина отпетых головорезов не смогла справиться с двумя большевиками. Смешно!.. Напились, наверное, до одури. Зря аванс водкой давал. Вот и упустили! Еще и оправдываются: «Дерется, как шайтан! Злой дух!» Глупости. Кто поверит, что в темном переулке они не могли схватить комиссара или, в крайнем случае, пристрелить?.. Доррер снова прошелся по ковру:

— Надо действовать! Действовать!

Подполковник Козлов, красный от выпитого вина, сумрачно хмурился и, примостившись у стола, монотонно выстукивал костяшками пальцев походный марш. Наконец-то эти либералы поняли, что надо действовать. Не он ли все время настаивал и требовал решительных мер? Обстановка с каждым днем обостряется, того и гляди, чрезвычайный комиссар доберется и до «Союза фронтовиков». Надо опередить. Казачьи сотни и тайно вооруженные отряды давно ждут приказа…

Отодвинув рюмку с коньяком, флегматичный Фунтиков почмокал полными губами. «Главное, не ошибиться, — думал он, — поспешность хороша при ловле блох, а не в политике!» Он, конечно, знал, что именно от него ждут решающего слова. Еще две недели назад его, Фунтикова, выбрали на тайном совещании, где распределялись места в будущем Закаспийском правительстве, главою временного исполнительного комитета. От его имени граф Доррер уже вел переговоры с англичанами.

Фунтиков потирал холодными ладонями седеющие виски, словно хотел немного остудить распаленные мысли. Не сегодня завтра должен тайно прибыть представитель Англии, специалист по военным вопросам. Может быть, стоит повременить и вместе с ним обсудить план действий? Тут важно не промахнуться, иначе, как говорят в Москве-матушке: легко наломать дров. Но надо что-то говорить, на него смотрят, ждут.

— Спокойнее, господа. Без нервов… На наших плечах такая ответственность!

Фунтиков повернулся к Ораз-Сердару, туркменскому магнату, состояние которого баснословно. Год назад Ораз-Сердар щеголял в полковничьем мундире, гордо вскинув коричневую физиономию с наглыми навыкате глазами, а сейчас — умеет же примениться к моде времени! — разоделся в богатый туркменский наряд, добавив к нему кривую кавказскую саблю и маузер. Фунтиков, да и не только он, а, пожалуй, и все представители русской «демократической власти» по-прежнему относились свысока и барски пренебрежительно не только к туркменам-скотоводам, но и к национальным политическим деятелям. За глаза этого Ораз-Сердара называли и выскочкой, и «окультуренным краснокожим», а то и просто сартом. Фунтиков терпеть его не мог, и, если бы у Ораз-Сердара не было такого влияния среди местных националистов и вооруженных банд туземцев, с ним бы никто и не разговаривал. Однако сейчас, когда край похож на вулкан накануне извержения, приходилось мириться с личными антипатиями. Тем более что на тайном совещании именно Ораз-Сердара назначили военным министром.

— А что думает на этот счет наш верховный главнокомандующий?

Ораз-Сердар сидел в кресле, по-европейски закинув ногу на ногу. Коричневые хромовые сапоги тускло поблескивали, бросался в глаза их модный белый рант — ровная строчка скрученных белых ниток, тонкая работа хорошего мастера. Лицо полковника, чуть светлее голенища сапог, смуглое и тоже поблескивало, словно навощенное. Оно, как маска, слегка улыбчивое и надменное, скрывало чувства Ораз-Сердара и, главное, мысли. А мысли у него с широким полетом. Сейчас еще не время полностью открываться, но настанет час, и он навсегда избавится от этих чванливых и высокомерных русских аристократов. Нет, не напрасно он столько сил положил, создавая туркменский съезд! Важно объединить силы, собрать в единый кулак. Махтум Кули-хан, Джунаид-хан и Азис-хан со своими всадниками… Но сейчас не время открывать свои замыслы, важно в первую очередь свалить общего врага — большевиков, Советы.

— У нас верное слово джигита, — ответил он Фунтикову, зная, что его слушали все. — Мы, кажется, четко разграничили наши боевые действия: русские подразделения возьмут город и железную дорогу, а всю степь приносят к вашим ногам мои джигиты.

— Так чего же мы ждем? — бросил Козлов.

— Может быть, аллаху известно, но мне пока еще нет, — ответил Ораз-Сердар.

— То есть? — Доррер круто повернулся к полковнику: — Что вы хотите сказать?

— Пока ничего. — Из-за приспущенных век холодно поблескивали коварные глаза. — Аллах любит терпеливых и покорных.

— Ваши джигиты готовы?

— Всадники, у которых оседланы кони, всегда готовы к бою. — И, чуть улыбнувшись, спросил: — Вы хотите предложить, чтобы вместе…

— Да, — перебил его Доррер, — совместно с нашими частями.

Ораз-Сердар хотел что-то сказать, но в комнату быстрым шагом вошел, вернее, почти вбежал Архипов, один из активных членов партии эсеров. Он был взволнован и, нарушая правила конспирации, выпалил с ходу:

— Пропали… Горит Кизыл-Арват!

— Горит? — переспросил Козлов. — Пожар там?

— Нет, горят наши планы. — Архипов налил в бокал охлажденного вина и залпом осушил его. — Только что туда ушел поезд-броневик… Чрезвычайный комиссар и большая часть отряда…

Граф Доррер саркастически улыбнулся, посмотрел на Фунтикова:

— Дождались!..

— Эх, упустили соколика, теперь ему голову не свернешь, — вздохнул Козлов. — Тяпы-растяпы…

Фунтиков откинул накрахмаленную салфетку и сказал:

— Может быть, это и к лучшему.

— Что — к лучшему! — Все повернулись к нему.

— Что уехал, — тем же меланхолически спокойным тоном продолжал он. — Отряд можно и по частям…

Фунтиков встал. Он понимал, что, если даже не отдаст сейчас распоряжения, мятеж все равно начнется. Фунтиков принял величественную позу.

— Пора, — произнес он торжественно и сделал жест Ораз-Сердару. — Действуйте, военный министр!

Козлов вскочил, схватил рюмку с водкой — это была рюмка Фунтикова, — немного замешкался, потом махнул рукой, перекрестился и, влив в горло жидкость, как в чашу без дна, радостно блеснул белками глаз:

— Начинаем!..

— Главное — взять почту и телеграф, — почти выкрикнул возбужденный Доррер. — Не повторить ошибки семнадцатого июня… Главное — оборвать с Ташкентом связь!..

Через час на улицах Ашхабада затрещали выстрелы. Контрреволюция снова подняла голову. На этот раз мятежники действовали более собранно и целеустремленно. Вооруженные отряды ворвались на почту, захватили телеграф, перерезали линию связи с Ташкентом и Кизыл-Арватом… Бойцы недавно сформированных частей Красной Армии не понимали, что же происходит в городе. Мятежники действовали под красным флагом и выкрикивали революционные лозунги: «Да здравствует свобода!», «Да здравствует революция!», «Долой диктатуру большевиков, да здравствует равноправие партий!» Кое-кто колебался, прислушивался. Кое-кто принял все за чистую монету и присоединился к мятежникам…

Разбив в уличном бою остатки незначительных сил Ашхабадского ревкома, отряд эсеров овладел зданием Совета. В тюрьму были брошены захваченные в плен областные комиссары-большевики, члены ревкома Житников, Батминов, Розанов, Молибожко, Теллия, Кулиев, Арустамянц, Петросов и другие.

В тот же день, 12 июля 1918 года, в Ашхабаде была создана новая, так называемая «центральная власть» Закаспийской области, которая для маскировки именовала себя «стачечным железнодорожным комитетом». В созданном временном исполнительном комитете председательское место занял правый эсер белогвардеец Фунтиков, в состав комитета вошли туркменский националист Ораз-Сердар, лидеры партии социалистов-революционеров Закаспия граф Доррер, Немцов, Дохов, Архипов, Козлов и другие ярые противники Советской власти. К мятежникам в первые же дни присоединились туркменские буржуазные националисты и родовые вожди и дашнаки[78], пополнив ряды контрреволюции своими вооруженными отрядами.

Новое правительство спешно направило в Кизыл-Арват вооруженную до зубов дружину мятежников. Перед ней была поставлена одна задача — уничтожить отряд чрезвычайного комиссара.

4

Из-за нарушения связи Флоров ничего не знал о контрреволюционном перевороте в Ашхабаде. Дружина мятежников, ворвавшись в Кизыл-Арват, застигла его отряд врасплох…

Чрезвычайный комиссар и большевики Кизыл-Арвата находились на площади, на общегородском выборном собрании, когда к дувалам — глинобитным стенам, окружавшим город, подошли мятежники. Эсеро-басмаческая дружина, хорошо информированная разведкой, смогла незаметно подкрасться и внезапно дать залп. Никто не ожидал нападения. Упали убитые, застонали раненые… Над площадью поднялся отчаянный крик:

— Нас предали!.. Спасайся!..

Местные, кизыларватские эсеры, ждавшие сигнала, сразу же выступили в поддержку нападавших. Они захватили водокачку, самое высокое здание в городе, и повели оттуда пулеметный огонь.

Красноармейцы были размещены по городу небольшими группами. Услышав выстрелы, они пытались пробиться к площади, но были остановлены плотным огнем… Многие нашли смерть на тесных и узких улицах.

Алексея Флорова и незначительную часть его отряда стали окружать возле костела, построенного переселенцами из западных областей России. Громоздкое приземистое здание, сложенное из кирпича, могло стать надежным оплотом. Толстые стены, узкие стрельчатые окна, похожие на бойницы. Однако двери костела оказались наглухо запертыми изнутри, и красноармейцам не удалось их открыть.

— За мной! — вскричал Флоров и, размахивая кольтом, побежал в сторону вокзала. — Скорей к бронепоезду!

Однако силы были далеко не равными. Все попытки пробиться к вокзалу, где стоял поезд-броневик, оканчивались безуспешно. От всего отряда осталась совсем небольшая группа бойцов. Многие были ранены. Кончались патроны.

«Только бы продержаться, — думал Флоров, — только бы продержаться!» Он верил, что скоро должна прийти помощь. Еще в начале неравного боя, сразу оценив безвыходное положение, чрезвычайный комиссар, подозвал Мурада:

— Выбирайся из города… Любыми средствами… Сообщи нашим… Мы надеемся на тебя, Мурад!

Собрав в один кулак остатки отряда, Флорову отчаянным броском удалось пробиться к зданию Совета. Красноармейцы в считанные минуты забаррикадировали двери, окна и превратили невысокое одноэтажное здание, сложенное из сырцового кирпича, в довольно надежную крепость.

Джэксон с маузером в руках все время неотлучно находился рядом с чрезвычайным комиссаром. Вот когда пригодился подарок командира интернациональной роты Хабибулина! Почти в упор стрелял в наседавших мятежников и басмачей.

— Сидней, помоги Бровкину установить пулемет, — велел Флоров, когда закрепились в здании Совета.

Джэксон вслед за сибиряком полез на чердак, поднимая коробки с патронными лентами. Потом они вдвоем затащили туда пулемет и, выбив слуховое окно, повели огонь. Стрелял Степан Бровкин, а Джэксон помогал ему, заменяя ускакавшего Мурада.

Длинный летний день быстро кончился. Сумерки окутали город. Из разных концов Кизыл-Арвата доносились выстрелы. В темное небо потянулись дымные шлейфы, заплясали языки пожаров…

Мятежные отряды плотным кольцом окружили здание Совета. С гиканьем и свистом они бросались на приступ и всякий раз откатывались назад, сраженные метким пулеметным огнем.

— Что, гады, не нравится! — кричал им вслед Степан, вытирая тыльной стороной ладони вспотевший лоб. — Невкусно!

Когда наступила минутная передышка и умолк разгоряченный пулемет, сибиряк сказал Джэксону:

— Ступай вниз! Ты там нужней. А я тут один справлюсь…

Бровкин вытащил из вещевого мешка три гранаты, которые бережно хранил почти полгода. Теперь они были кстати.

Джэксон спустился вниз по шаткой лестнице и, вытащив маузер, пристроился у окна. На душе было горько. Положение безвыходное. Сколько они еще смогут тут продержаться? Час? Сутки?..

У соседнего окна на перевернутом ящике, прислонившись плечом к стене, примостился Флоров. Джэксону бросилась в глаза неестественная поза комиссара. И тут он заметил, что Флоров левую руку прижимает к животу, а на выгоревшей рубахе темнело мокрое пятно и красные струйки ползли сквозь пальцы по тыльной стороне ладони… А правой рукой, упершись в подоконник, комиссар твердо держал тяжелый кольт. Чуть дальше, поставив колено на стул, находился ашхабадец Саркисян с винтовкой в руках.

Увидев испуг в глазах Джэксона, комиссар натужно улыбнулся бескровными губами, хотел что-то сказать. Но в этот момент мятежники с диким ревом снова бросились в атаку.

— Держись, ребята! — крикнул Саркисян и щелкнул затвором.

Джэксон, следуя примеру Флорова, тоже уперся в подоконник и стал торопливо стрелять.

Вдруг в толпе атакующих один за другим гулко грохнули взрывы. Сидней понимающе улыбнулся: он знал, что это сибиряк бросил с чердака свои гранаты. Мятежники с воем кинулись обратно. Площадь перед зданием мгновенно опустела.

Джэксон вытер рукавом вспотевшее лицо и повернулся к Флорову. Комиссар все так же сидел у окна, только голова его была беспомощно опущена на грудь. Со лба на щеку и дальше на белый подоконник стекала алая кровь.

Джэксон бросился к нему:

— Товарищ комиссар!

Флоров не пошевельнулся. Он был мертв.

— Комиссара убили!..

В комнату, где находился Алексей Флоров, собрались остатки его отряда. Хмурые, сосредоточенные взгляды. Многие не стеснялись слез.

Стиснув зубы, сибиряк обвел взглядом товарищей:

— Погибать — так по-русски! С музыкой!

Высоко подняв единственную гранату, он широкими прыжками устремился к выходу:

— Ура-а!

За ним, сжимая винтовки, кинулись остальные.

Это была последняя, отчаянная контратака.

В рукопашной схватке, которая продолжалась несколько минут, одни погибли геройской смертью, других обезоружили, скрутили, взяли в плен. Среди попавших в плен находился и Сидней Джэксон.

Глава восьмая

1

— Проскочили, Игнатич? — Кочегар бросил в топку еще лопату угля и выпрямился, вытер рукавом потное и грязное скуластое лицо. — Как пить дать проскочили!

— Тута свои, работяги, как не проскочить, — ответил машинист, выглядывая из окна паровоза, подставляя лицо встречному сухому и теплому ночному ветру. — Как-никак, а Пашкина родина. Любят его и, вишь, под носом у золотопогонников путь поезду открыли.

Игнатич оглянулся, посмотрел с усмешкой и весело присвистнул:

— Что, съели, ваши благородия?

Сзади, постепенно удаляясь, горели огни станции, депо, светились редкие окна засыпающего города. Новая Бухара. Доносились приглушенные хлопки редких винтовочных выстрелов. Но они уже ничего не могли изменить. Стреляли просто так, для острастки да со злости, пуляли в хвост проскочившего паровоза с тремя вагонами.

Впереди, освещенные луной, поблескивали серебряной ниткой стальные рельсы, убегая загадочно далеко, в синюю бархатную темноту ночи.

— Теперь до самого Чарджуя шпарить будем без запинки, — сказал машинист. — Тут дорожка ровная.

Кочегар взял медный, слегка помятый, закопченный чайник и, подняв над лицом, полил струей в открытый рот. Напившись, облил лицо и голову водою.

— Игнатич, а ты наркома Полторацкого хорошо знаешь?

— И не только его самого, а и отца, и всю ихнюю семью… Свой брат, железнодорожник! В Новой Бухаре, помню, пацаном Паша бегал по станции, лазил по депо, к машине льнул и все просился взять в рейс. А теперь главное начальство — народный комиссар труда всего Туркестана. Шишка!

— Чудно даже как-то.

— А что чудного?

— Ну все это, в общем, насчет начальства. Странно даже.

— Все как положено, раз нашенская власть, то и начальство должно быть свое, пролетарское. И ничего странного нету! А ты вот, как посмотрю на тебя, так и думаю, что действительно парень-гвоздь, только никуда не лезешь.

— Это почему же? — В голосе кочегара послышалось удивление.

— Да потому, что с обеих сторон тупой.

— А ты тоже мне! Не больно острее моего! Такой же лапоть, да только постарше, постоптанней!

— Не фыркай зазря, высунь вывеску свою под ветерок встречный да поостудись немного, — посоветовал машинист. — Павлушка теперь Пал Герасимычем стал, факт! В трех вагонах с комиссией шпарит, справедливость рабочую делать. А почему ему такое доверие от народа? Почему уважение и прочее? Не знаешь, молчишь… Тута не фыркать надо, а мозгами шевелить. Грамотный он, отец из шкуры лез, а парня учил. А потом, когда царя скинули, кто от нас делегатом на Второй съезд Советов ехал? Он, Павлуша Полторацкий! В Питере побывал, Ленина видел, разговор с ним имел, вот как мы с тобою. А Ленин — это ты сам знаешь кто… Если по-нашему, по-рабочему судить, так я думаю, товарищ Ленин сильный человеческий магнит, вот кто он!

— Вот так сказанул! — звонко расхохотался кочегар. — Магнит!

— А ты не рыгочи, послушай, дело говорю. Возьми железяку простую, потри о магнит. Что получится, а? Простая железяка магнитные силы получает и сама уже притягивает иголки, гвоздички, мелочь железную. Так и с людьми товарищ Ленин! Побывает человек рядом с ним, послушает и набирается силы и правды для борьбы за рабочее дело. А потом и тот человек уже сам к себе притягивает и ведет людей. Так и Павлуша Полторацкий, все по законности жизни.

Машинист, довольный своим ответом и глубоким обоснованием, развязал кисет, стал сворачивать самокрутку и миролюбиво предложил:

— Хоть задымить?

— У меня своя махра горло дерет покрепше твоей, — ответил кочегар и вынул из кармана засаленный мешочек с куревом. — А после Чарджуя куда двигать будем?

— Наберем воды и дальше напрямую. Через Мерв, Байрам-Али до самого Ашхабада. Ты бывал в Ашхабаде?

— Проездом, — ответил кочегар, достав лопатой раскаленный уголек, прикурил от него и снова закинул в топку.

— Как на Полтавщине, все дома и заборы выбелены мелом, чистенькие, кругом сады, только нету крыш соломенных. Приятный, скажу тебе по чести, город.

— Выходит, контра понятие имеет, раз выбрала такой город для мятежа.

— Не бойсь, наведем пролетарский порядок и там! — Игнатич потушил самокрутку, придавив пальцем к карнизу окошка машиниста, прислушался к ритмичному дыханию паровоза, потом сказал кочегару: — Пошуруй в топке, подкинь уголька!

2

К Чарджую, вернее, к станции Новый Чарджуй подъезжали утром. Павел Полторацкий глядел в открытое окно вагона и любовался пленительной громадой железнодорожного моста, стоявшего на каменных ногах, через широкую и быструю реку — беспокойную Амударью. Мост пролегал через всю пойму реки, и Павел знал из рассказов, из книг, что это самый длинный мост в России и во всей Азии.

Павел хорошо помнил и другой, первый, деревянный мост. В детстве он не раз слышал воспоминания старых железнодорожников и седых, опаленных солнцем рабочих, принимавших участие в строительстве Среднеазиатской железной дороги. На всю жизнь запомнил Павлуша их спокойные, чуть хрипловатые голоса и длинные повести о трудовых победах русского ума и рабочих рук над бесконечной пустыней и над этой своенравной и капризной Амударьей, которую арабы в древности называли Джейхун — Бешеная. Река не имеет постоянного русла и несет свои мутные, похожие на окружающие пески волны на север, к Аралу, бросаясь из стороны в сторону размывая и подтачивая берега, разбиваясь на протоки, намывая мели и островки. Конечно, о том, чтобы строить мост только через реку, как это делалось обычно, здесь нечего было и думать. Хочешь не хочешь, а надо перекрывать всю речную пойму, строить такой мост, чтобы в будущем капризная река не угрожала движению поездов. Строили быстро. В первых числах сентября 1887 года торжественно забили первую сваю в илистое дно реки, а через четыре месяца по новому мосту уже двинулся первый поезд. То был уникальный мост — длиною больше чем две версты и сооруженный сплошь из дерева.

Павел смотрел в раскрытое окно, подставив лицо встречному ветру, и открыто улыбался. Вставало солнце, и его лучи как бы мощными прожекторами высветили ажурную громадину, повисшую над рекой. Машинист чуть сбавил скорость и, дав традиционный гудок, ввел паровоз на первый пролет. Мимо окна замелькали потемневшие и прокопченные паровозным дымом перекрестия массивной арки, которая издали казалась такой нежной и тонкой. Глухо застучали колеса на стыках. А вот и сама беспокойная красавица Востока капризная Аму. Мутно-бурая, глинисто-серая, завиваясь в воронки и переплетая сильные струи, спешила и неслась на север, словно она уходила от погони. Только вдали, у горизонта, Аму меняла окраску и постепенно приобретала светло-серый, стальной оттенок, который переходил в нежно-голубой, как бездонное небо, ласковый цвет. По реке медленно плыли две лодки-каюки, подняв вверх высокие мачты с надутыми парусами.

А колеса все стучали и стучали на стыках, перед окном проплывали одна арка за другой. Полторацкий ощущал радостное волнение русского человека, гордого за своих братьев, сумевших создать такое чудо из стали. Шестнадцать лет назад, в 1902 году, когда заменили деревянный мост нынешним, стальным, он упросил отца взять его в первый рейс, восторженными глазами подростка смотрел на эти каменные опоры-ноги, вокруг которых, так же как и сейчас, пенились волны реки, на ажурное переплетение металла и величавые дуги арок, и с тех пор каждый раз, когда переезжал красавец-мост, в его груди снова, хотя, может, и чуть приглушенней, но все же сильно и явственно вспыхивало неповторимое чувство гордости и восхищения.

Полторацкий видел и другие мосты: через Сырдарью, через притихший Урал возле Оренбурга, грандиозный мост через широкую и степенную красавицу-Волгу у Сызрани, знаменитые разводные мосты через державно-спокойную, величественную Неву. Однако сердце его было привязано именно к этому суровому и строгому в своих ажурных переплетениях мосту через Амударью. Может быть, потому, что жизнь станции и железнодорожных мастерских была близка и понятна ему, он навсегда сроднился с этим знойным и суровым, щедрым и неповторимым краем. Может быть, потому, что именно здесь с детских лет полюбил труд человека как самое главное занятие на земле, научился радоваться труду и за обыденностью его видеть торжество разума и понимать скрытую красоту.

Солнце вставало за спиной и освещало город Новый Чарджуй, зелень садов, глинобитные дувалы, плоскокрышие дома, высокую башню водокачки. Город бежал навстречу. Веером расстелились стальные нити подъездных путей. На путях стояли товарные вагоны. Потянулись длинные пакгаузы. Площадки, навесы со штабелями тюков прессованного хлопка. Постепенно сбавив ход, машинист подвел короткий состав к красно-бурому кирпичному одноэтажному зданию вокзала.

Павел поправил ворот рубахи, туже затянул галстук и, вынув расческу, причесал растрепавшиеся волосы. Нарком должен выглядеть солидно. Иногда это крайне необходимо. Но с солидностью не больно-то получалось при его не очень-то высоком росте и тридцати годах, а в таком возрасте мужчины больше выглядят лихими молодыми кавалерами, нежели степенными государственными мужами.

Павел надел пиджак, вышел на платформу. «Отсюда прямая связь с Ашхабадом. — Полторацкий решил использовать остановку, пока паровоз наберет воды. — Затребую ревком».

Четыре дня назад в Ташкент дошли тревожные слухи. Прямая телеграфная линия была где-то повреждена, связаться с Ашхабадом не было возможности. Совнарком Туркестанской республики ничего не знал о трагической гибели Флорова, чрезвычайного комиссара Закаспийской области, и его отряда. Было решено, что для скорейшей советизации края, а главное (это было большим секретом) — для организации встречи парохода Джангильдинова и быстрейшей отправки в Ташкент оружия и денег, в Закаспийскую область срочно выедет специальная комиссия, которую возглавит нарком труда Полторацкий.

— Долго тут стоять будем? — спросил Павел представителя штаба Туркестанского фронта.

— Часа два, не больше.

— Тогда сначала в ревком. — Полторацкий сунул в карман наган. — Узнаем новости у местных товарищей.

Чарджуйцы, к сожалению, ничего толком не знали, что происходит в Ашхабаде, никаких свежих сведений у них не имелось. Но они весьма обрадовались прибытию народного комиссара и никак не хотели отпускать.

— Задержитесь до вечера, соберем митинг рабочих судоремонтного завода и пролетариев города!

Но Полторацкий торопился, ибо догадывался, что там, в Ашхабаде, наверное, свершилось что-то недоброе. Пообещав задержаться в городе на обратном пути, Полторацкий сказал:

— А теперь на почту.

Почта и телеграф располагались в одноэтажном кирпичном здании. Внутри было относительно прохладно. Молодой курносый телеграфист, с черными короткими усиками на круглом лице, в темном форменном сюртуке, удивленно и строго посмотрел на бесцеремонно вошедших в его комнату. Но, взглянув на мандат наркома Туркестанской республики, сразу преобразился в гостеприимного хозяина.

— С Ашхабадом прямая линия есть? — спросил Полторацкий.

— Если необходимо, сейчас она будет, — ответил телеграфист. — Кого вызвать?

— Вызывай ревком.

— Есть Ашхабад, — сказал телеграфист, читая желтоватую тонкую бумажную ленту: — «У аппарата Фунтиков. С кем разговаривают?»

Полторацкий сдвинул на переносице брови: «Неужели Флоров мог пойти на такое и допустить эсера к телеграфу?» И повелел:

— Спроси, где Флоров? Почему он не у аппарата?

Последовал ответ: «Флоров отбыл в Кизыл-Арват».

За этой короткой фразой чувствовалась недосказанность. Там, в Ашхабаде, что-то все же произошло. Полторацкий наклонился к аппарату, словно хотел с помощью бумажной ленты рассмотреть лица тех, кто сейчас находится на противоположном конце линии, угадать их мысли, понять обстановку. Потом Павел, как будто он смотрел в холеное лицо Фунтикова, спросил в упор:

— Что происходит в Ашхабаде?

Снова потянулись минуты молчания. Видимо, там совещались. Потом застучал аппарат и медленно поползла бумажная лента. Полторацкий через плечо телеграфиста читал вместе с ним. «В Ашхабаде все нормально. Можешь сам приехать и лично убедиться».

Если б только эти буквы на ленте могли говорить больше, чем они значили, то они бы, конечно, поведали о тех кровавых делах, которые уже творятся в Закаспии. Но бесстрастна бумажная лента! Четкие буквы составили обычную фразу, в ней ни тревог, ни беспокойства. И поэтому Полторацкий решил:

— Хорошо, я приеду. Так и передай.

Ответ пришел сразу: «Когда встречать наркома?»

— Выезжаю сейчас, — продиктовал Павел.

3

Ораз-Сердар небрежно сидел на стуле, а граф Доррер не отходил от телеграфного аппарата.

Фунтиков неторопливо почмокал полными губами, и на его сытом лице расползлась слащаво-самодовольная улыбка, какая бывает у рыбака-любителя, когда тот на обычную наживку и примитивный крючок вдруг вытаскивает из воды аршинного усача и, опасаясь, как бы не оборвалась тонкая леска, тянет ее на берег трепетными руками, радуясь и не веря своим глазам неожиданной добыче.

Граф Доррер опередил его и потребовал:

— Ну-ка, прочти еще раз.

— «Выезжаю сейчас», — по буквам произнес телеграфист.

— Дай сюда бумажку. — Фунтиков протянул руку к аппарату.

— Вот здесь. — Телеграфист в военной форме показал на кусок бумажной ленты.

Фунтиков взял ее в руки, поднес к глазам и медленно прочел ответ Полторацкого. «Там, в Ташкенте, ни черта не знают!» — мелькнуло в голове Фунтикова, и он, бросив на аппарат бумажную ленту, прошелся по комнате, заложив руки за спину.

— Это удивительно хорошо!

Фунтиков остановился напротив Ораз-Сердара, который сидел на стуле и слегка постукивал по столу рукояткой дорогой камчи, инкрустированной серебром и слоновой костью, и спросил:

— Ну-с, как мы будем встречать «товарища наркома»?

Ораз-Сердар сделал серьезное, озабоченное лицо и, поразмыслив, хотя, откровенно говоря, он уже давно решил, как именно надо поступать, сказал:

— Аллах свидетель, охотиться на орлов трудно. Не надо делать, как было с Флоровым. Тогда много наших хороших джигитов пропало.

— Что же предлагает наш верховный главнокомандующий? — резко спросил граф Доррер.

— Надо делать тихо и не надо много шума, — продолжал Ораз-Сердар, глядя на Фунтикова, делая вид, что он не слышал вопроса, заданного графом Доррером. — От Ашхабада до Чарджуя в самой середине будет Мерв. Там много наших людей. Пошлем туда еще отряд Чаликова, он и встретит «товарища наркома».

Отряд эсера Чаликова, состоящий из вымуштрованных солдат-фронтовиков, недавно возвратившихся из Персии, считался одной из ударных боевых групп мятежников. Не зная обстановки в России, солдаты беспрекословно верили эсеровским агитаторам, которые с пеной у рта призывали «бороться за революцию и Советскую власть без предателей — коммунистов».

— В Мерве? Это хорошо, — заключил граф Доррер и обратился к военному министру: — Но почему отряд Чаликова? В тех краях действуют славные воины Азис-хана. С военной точки зрения…

— Я здесь вижу политическую точку, — бесцеремонно перебил его Ораз-Сердар, который накануне до поздней ночи вел совещание с Нольдингом, посланцем полковника Эссертона, по различным проблемам будущего правления Закаспийским краем и уже чувствовал поэтому за спиной мощную поддержку англичан. — Джигиты-туркмены не будут убивать русского народного комиссара, чтобы их потом не называли варварами и дикарями. Пусть европейцы уберут своих европейцев. Солдаты Чаликова это умеют очень хорошо делать!

— Вижу, уважаемый главковерх, вы заглядываете далеко вперед, — с иронией произнес граф Доррер.

— И еще прошу вас, — Ораз-Сердар с невозмутимым лицом повернулся к Фунтикову, — пусть наш уважаемый граф Доррер составит такой документ… Ну, вы знаете, который на суде бывает…

— Вы хотите сказать — приговор?

— Самый настоящий приговор. Уважаемый граф учился на юридическом и был адвокатом, — ровным голосом, почти с уважением произнес Ораз-Сердар, но за каждым его словом сквозила насмешка: граф Доррер, несмотря на свой титул, не имел солидного состояния и действительно еще совсем недавно вынужден был заниматься адвокатской практикой. — Надо, милейшие, все делать как по закону. Адвокаты такое умеют.

— Безусловно, — поспешно ответил вместо Доррера премьер Фунтиков. — Приговор будет.

4

Две сотни отборных головорезов во главе с казачьим офицером Чаликовым прибыли поездом в город Мерв вечером, когда сизые, смешанные с пылью улиц сумерки окутывали кварталы города. Его крест-накрест разделяли река Мургаб и железная дорога. Высокая насыпь проходила с запада на восток, а река перерезала Мерв с юга на север. Самыми высокими точками, если не считать водокачки, были вершины старых развесистых деревьев, которые росли на улицах вдоль арыков. Разогретые за день дома, дувалы, кирпичи тротуаров теперь, остывая, отдавали свою теплоту, и над городом повис душный вечерний воздух.

На подъездных путях, не доезжая до станции, паровоз притормозил, и по железным ступенькам вверх вскарабкался станционный служащий, светлоголовый и щуплый телом, представитель эсеровского «стачечного комитета».

— Где нарком? — Чаликов сверху вниз смотрел на него.

— Потопал ножками на почту. Ему не очень нравится, что мы паровик наркома задержали на короткий ремонт.

— Молодцы! А машинисты не артачились?

— Пробовали, но их стащили быстро. Сидят под замком и красные сопли вытирают.

— Сколько в вашей дружине?

— Сорок шесть железнодорожников, вооруженных винтовками.

— Собрать! — приказал Чаликов.

— Они возле депо. Ждут приказа.

— Службу знаете! — На горбоносом, хищном лице Чаликова появилась улыбка, он длинной рукой покровительственно похлопал комитетчика по хлипкому плечу, потом кивнул на своего помощника: — Дайте вахмистру человека, который наркома знает в лицо. Есть такие?

— Конечно, имеются! Если позволите, я сам провожу на почту. Полторацкого я давно и хорошо знаю, помню этого голодранца еще с Новой Бухары. Отвратительная личность, скажу вам!..

5

За узким окном густая азиатская ночь. Последняя ночь в его жизни. Павел Полторацкий меряет шагами продолговатую комнату с гладкими стенами. Он без пиджака, рубаха порвана в нескольких местах, висит клочьями. На теле и лице — синяки, кровоподтеки.

…Эсеровские головорезы ворвались на почту, когда Полторацкий уже соединился по прямому проводу с Ташкентом. Телеграфист едва успел отстучать первую фразу: «Ввиду неспокойного положения в городе, прошу срочно выслать вспомогательный отряд», как тяжелый приклад разбил аппарат, а следующим ударом был сбит на пол седой, в роговых очках телеграфист. Очки упали, и их тут же раздавили, наступив каблуком сапога…

Павел успел отпрыгнуть к окну, вырвал из кармана наган, но выстрелить не смог. Послышался только щелчок. Полторацкий чертыхнулся. Осечка! И тут на него навалились сразу несколько человек, грубых и сильных.

Потом вели по темным и пустынным улицам. Обидно было видеть среди охранников рабочих-железнодорожников. Со стороны вокзала доносилась ожесточенная винтовочная стрельба, которая скоро затихла.

…За дверью мерно расхаживал часовой. Тускло горела маленькая лампочка под самым потолком, разливая слабый свет. Вокруг нее вились роем москиты и крупная ночная бабочка.

Павел прислонился спиной к стене, постоял, полузакрыв глаза. От стены исходила легкая прохлада, и он ее чувствовал кожей спины. Хотелось пить, надсадно ныло все тело в ссадинах и синяках. Что говорить, помяли его изрядно! Но не это беспокоило Павла: не выполнил главного, ради чего ехал. Как там, в Красноводске?..

За окном медленно всходила луна, и ее бледный серебристый свет проникал в комнату, ложился светлым продолговатым пятном на пол.

— Послухай, товарищ…

Полторацкий насторожился. Шепот доносился из-за двери. Павел неслышно подошел к двери, прислушался.

— Послухай, товарищ, — снова повторился чуть слышный голос.

— Слушаю, — отозвался Павел.

— Это я… часовой. Сую тебе бумагу. Может, жинке или там кому родне напоследок черканешь.

Под дверь просунули белый клочок бумаги и огрызок карандаша. Павел нагнулся, поднял.

— Спасибо, друг!

Появилась возможность сказать о себе, написать последнее письмо. Но кому писать? В Ташкент товарищам по борьбе? Родным в Новую Бухару? Павел повертел в пальцах огрызок карандаша. Там они и так узнают о моей кончине. Он подошел к низкому небольшому столу, присел на табуретку. Бумага и карандаш — это оружие! Надо бороться до конца. И Павел, экономя бумагу, вывел:

«К рабочим Мерва и Ашхабада».

Неторопливо, обдумывая каждое слово, писал Павел свое письмо. Строчка плотно ложилась к строчке, как патроны в пулеметной ленте.

«Я приговорен к расстрелу. Через несколько часов меня не станет. Имея несколько часов в своем распоряжении, я хочу использовать это короткое драгоценное время для того, чтобы сказать вам, дорогие товарищи, несколько предсмертных слов.

Товарищи рабочие! Погибая от руки белой банды, я верю, что на смену мне придут новые товарищи, более сильные, более крепкие духом, которые станут и будут вести начатое дело борьбы за полное раскрепощение рабочего люда от ига капитала.

Но, уходя навсегда от вас, я, как рабочий, боюсь лишь только одного, как бы моя преждевременная смерть не была истолкована как признак временного крушения, временной утери тех завоеваний, которые были даны рабочему классу Октябрьской революцией, а это явится сильным ударом не только для туркестанского пролетариата, но и для всего дела международной революции.

Умереть не важно и не слишком больно, но тяжело чувствовать, что часть демократии (трудового народа), подпавшей под влияние белогвардейцев, своими же руками роет себе могилу, совершая преступное дело…»

Павел выводил слово за словом, вкладывая в каждую фразу своего письма-завещания спокойствие и мужество революционера, озабоченного судьбой Родины, судьбой революции.

«Никогда в истории не обманывали так ловко и так нагло рабочий класс. Не имея силы разбить рабочий класс в открытом и честном бою, враги рабочего класса к этому делу стараются приобщить самих же рабочих. Вам говорят, что они борются с отдельными личностями, а не с Советской властью. Наглая ложь! Не верьте! Наружу вылезли все подонки общества: офицерство, разбойники, Эзис-хан, эмир бухарский.

Товарищи рабочие!

Не давайте себя в руки контрреволюции, ибо тогда будет слишком трудно и опять потребуется много жертв. Верите пример со своих братьев-оренбуржцев. Они уже два месяца бастуют, не давая ни одного паровоза, ни одного человека для преступного, кошмарного дела. Смело, дружными рядами вставайте на защиту своих интересов!

П. Полторацкий».

Павел закончил писать, он вложил в бумагу те мысли и слова, которые хотел лично высказать самим рабочим Мерва и Ашхабада. Луна поднялась выше, и продолговатое светлое пятно пододвинулось почти к середине комнаты. За дверью так же мерно топает часовой.

Павел погладил написанный лист ладонью. Последнее письмо. Потом взял в пальцы карандашный огрызок и на свободном месте вывел:

«Ну, товарищи, кажется, все, что нужно сказать, сказал вам. Надеюсь на вас.

Я спокойно и навсегда ухожу от вас, да не сам, а меня уводят.

Приговоренный к расстрелу  П.  П о л т о р а ц к и й.

21 июля 1918 г. в 12 часов НОЧИ».

Последнее слово «ночи» Павел написал большими печатными буквами.

Едва он успел передать часовому записку, как в коридоре послышался топот и пьяный говор.

— Выходи!

Павла вывели во двор и поставили к дувалу. Он не испытывал страха перед нестройным, колеблющимся рядом винтовочных дул. Ему было только до боли досадно, что погибать приходится не в бою.

До самого последнего момента взор его был устремлен вверх на переливающиеся звезды, которые нельзя расстрелять, как и само дело, ради которого он жил.

Те же звезды светились над отрядом Джангильдинова, который уже шестые сутки находился в пути…

Глава девятая

1

Эссертон налил в бокал виски, взялся за сифон, потом передумал и поднес бокал ко рту. Выпил, подцепил ложечкой кусочек льда. Виски приятно обожгло, а лед внес освежающую прохладу.

«Надо собираться, — решил полковник и, словно абрикосовую косточку, выплюнул в раскрытое окно кусочек льда. — Завтра в дорогу. Выезжаем в Ашхабад».

Дела у него, да и у всей «миссии по делам Русского Туркестана» шли хорошо. Из Ашхабада ежедневно поступали радостные вести. Караван с оружием, о котором просил граф Доррер, прибыл благополучно. Капитан Нольдинг находится в самом Ашхабаде и лично возглавил вооруженное выступление против большевиков. Особый отряд, прибывший из Ташкента, уничтожен, и сам чрезвычайный комиссар по делам Закаспийской области погиб в Кизыл-Арвате. Его труп опознали в сгоревшем здании Совета. Захватив бронепоезд, эсеровская дружина отправилась дальше по железной дороге, ликвидируя советских работников и коммунистов на всех станциях от Кизыл-Арвата до самого Красноводска. Власть Советов в Закаспии пала…

Эссертон досконально знал о положении в Русском Туркестане. Дела большевиков, козыри Ленина на этом участке обширного края Средней Азии биты! Биты!.. Советский Туркестан окружен кольцом фронтов. В Приуралье действуют отряды атамана Дутова и генерала Толстова, на севере, по бескрайним степям — в Жамбейты, Тургае и Семипалатинске — ширилось националистическое движение казахов, на северо-востоке выступили семиреченские казаки и подходят из Сибири войска адмирала Колчака, на востоке начали активную борьбу ферганские басмачи.

Кольцо фронтов медленно и верно сжимается. У большевиков не хватает продовольствия. Нет денег, чтобы расплатиться с рабочими фабрик и заводов. Недостает оружия и кончаются боеприпасы. В Ташкенте начали вручную делать патроны, отливать самодельные пули… Смешно и нелепо в наш технический век! Красный Туркестан в предсмертной агонии. Петля ловко накинута на шею Советов, и конец веревки в руках генерала Маллесона.

«Несомненно, это будет самая выдающаяся победа английской разведки в новом, двадцатом столетии! — не без гордости размышлял полковник. — Такое колоссальное приобретение! Весь центр Средней Азии в наших руках!»

Эссертон подошел к столу, на котором была разостлана карта Русского Туркестана, и, заложив руки за спину, стал не спеша, хозяйским взглядом рассматривать, оценивать горы, равнины, города, степи… Важно не прогадать! Русский Туркестан, неровно круглый, окрашенный в основном в желто-оранжевый цвет пустыни и окаймленный золотисто-коричневой полосой горных массивов, внешне чем-то напоминает огромную свежеиспеченную, слегка поджаристую туркменскую праздничную лепешку из добротной муки, на бараньем сале, с пряностями и изюмом. У полковника разгорелся аппетит. Надо спешить!

Завтра с экспертами, специалистами по Востоку, и частью штаба полковник выезжает в Ашхабад. Генерал Маллесон пока остается здесь, в Мешхеде, хотя он уже назначен Лондоном «командующим оккупационными войсками в Закаспии». Но генерал, эта старая лиса, не торопится, выжидает, чтобы взять добычу наверняка. Он, не скрывая самодовольства, сказал вчера на утреннем ленче: «Азиатская дыня хороша, когда окончательно созреет».

Эссертон постучал ногтем по карте. Она теперь в его глазах стала похожей на скороспелую круглую азиатскую дыньку, желто-оранжевую с зелеными пятнышками. Он знал, что такие дыньки созревают в начале июля. Полковник снова постучал по карте, словно по дыне. Сейчас середина июля. Ну как, созрела?

После утреннего ленча генерал пригласил к себе в кабинет Эссертона и вручил ему секретный документ:

— Последнее распоряжение правительства. Ознакомьтесь и срочно подготовьте ответ.

Лондон запрашивал «о возможности получения всего имеющегося в Закаспии запаса хлопка и перевозки его в Кашгар».

В папках полковника хранится много разнообразных данных, в том числе и экономического характера. Ребята из Восточного отдела разведуправления снабдили его всем необходимым. Взяв данные по урожайности за последние пять лет, размерам посевных площадей, Эссертон получил почти точную картину запасов пушистого «белого золота». Весьма внушительная цифра!

Хладнокровный, расчетливый полковник за этим распоряжением сразу же увидел колоссальное дело, на котором можно, и довольно ощутимо, нагреть руки.

Он поручил экспертам, и те сегодня представили ему подробные экономические выкладки о возможности в короткий срок транспортировать весь запас хлопка, учитывая, что везти придется не по железной дороге. Только для хлопка потребуется свыше семисот пятидесяти тысяч вьючных животных! А сколько еще надо лошадей и верблюдов для охраны, караванщиков, продовольствия и воды! Небывалый по размерам караван!..

И вот накануне начала такого колоссального предприятия появляются два наблюдателя-американца. Нахальные, самоуверенные. Всюду суют свой нос. И генерал, словно он не знает, чем занимается Эссертон, направляет союзничков к полковнику: «Сэр, возьмите их с собой в Ашхабад!»

Эссертон скривил губы. Конечно, генерал по-своему прав. Присутствие американцев делает «визит» в Русский Туркестан более юридически обоснованным: «Представители союзных держав знакомятся с положением дел…» Но лично ему, Эссертону, эти вездесущие, пронырливые американские наблюдатели совершенно не нужны. Полковник верил в своих подчиненных и надеялся на них. А эти американцы — просто чужие глаза и уши…

— Позвольте войти, сэр!

В дверях появился шифровальщик Уильям, пожилой, в поношенной форме, с маленьким сморщенным черепашьим лицом и острыми глазами, поблескивающими за стеклами очков.

— Проходи, Вилли.

Эссертон с первых дней, попав в экспедицию, сразу установил дружеские отношения с этим замкнутым и скучным человеком, похожим на старую улитку. Но «старая улитка», «субъект с пожеванным верблюдом лицом», как про себя называл его Эссертон, был главным нервом связи военной экспедиции.

— Что нового, Вилли?

— Сообщение военного атташе из Москвы, сэр. Только расшифровал и сразу к вам. — Уильям выразительно повел своим маленьким скрюченным носом, улавливая в воздухе запахи виски. — Там насчет того русского эшелона с оружием… Ну и пекло здесь, сэр! Трудно даже языком шевелить.

— Это дело поправимое, — засмеялся Эссертон, кивнув в сторону маленького столика, что стоял у тахты. — Со льдом или так?

— Можно и со льдом. — Лицо Уильяма еще больше сморщилось от улыбки. — Эшелон выехал из Москвы, потом по русской реке Волге… Там у них оружие и боеприпасы, и еще, как сообщают, есть и золото.

— Разберемся, Вилли. Брось бумаги на стол и располагайся на тахте.

— С удовольствием, сэр. — Уильям положил папку на карту и подсел к низенькому столику. — Целые сутки сижу, как пес, в своей душной конуре… Одно расшифруешь, другое зашифруешь…

Жалуясь на свою судьбу, Уильям быстро действовал руками. Открыл бутылку с шотландским виски, наполнил больше половины бокала, потом посмотрел, подумал и долил еще чуть-чуть, опустил кусочек льда и добавил содовой воды. Поднес бокал к глазам, несколько мгновений любовался золотистой жидкостью.

— За ваши успехи, сэр!

Выпил быстро мелкими глотками и, чмокая губами, стал обсасывать кусочек льда.

— Там насчет золота весьма интересно. — Шифровальщик показал пальцем на папку: — Даже несколько тонн… В царских десятирублевках.

— Любопытно, — безразличным тоном произнес Эссертон, внутренне настораживаясь: «Откуда там золото? Какие царские десятирублевки?» И вслух добавил: — Не везет тебе, Вилли. Как ни старался тебя с собой взять, ничего не выходит.

— Знаю, шеф от себя ни на шаг не отпустит. — Уильям снова потянулся к бутылке. — Говорит, только вместе со штабом.

— А я завтра. Да еще навязали этих американцев.

— Тогда, сэр, за счастливую поездку! — Шифровальщик снова быстро наполнил бокал, добавил содовой.

— Шеф заходил? — поинтересовался полковник, когда тот выпил.

— Нет еще… Для меня плохой признак.

— Почему?

— Значит, сидит и скрипит пером… А мне потом всю ночь корпеть зашифровывать. Адская работа у меня! Только вы один понимаете и цените, сэр!

— Есть будешь? — спросил Эссертон, не переставая думать о новом сообщении.

В слове «золото» была какая-то магическая сила. Стоило его произнести шифровальщику, как мысли полковника волчком завертелись вокруг этого слова. Что поделаешь, золото есть золото! Эссертон с нетерпением ждал, когда же наконец уберется этот ублюдок.

— Спасибо, сэр… Я сыт… А там все же любопытные вещички. — Шифровальщик показал на бумаги.

— Любопытные вещи только начинаются, Вилли!.. Да, послушай, старина. — Полковник подошел вплотную, покачал головой: — В таком виде не попадайся шефу. На жаре тебя быстро разбирает.

— Плевать я хотел!.. Меня, конечно, можно наказать и даже посадить под арест… Но кто тогда будет заниматься всей этой мазней? — Он кивнул на бумаги и потом с гордостью потыкал пальцем в свою хилую грудь. — Только я один в этом крае являюсь носителем тайны, владею шифровальным кодом.

— Вот что, Вилли. Забирай-ка эту посудину, — Эссертон показал на початую бутылку виски, — и валяй-ка отдохни несколько часов. В случае чего, скажешь — я разрешил. А шефу я сам доложу.

Когда шифровальщик ушел, Эссертон принялся изучать сообщения. Очень ценными были вести из Москвы. Военный атташе информировал, что отряд Джангильдинова, прибыв в город Саратов, погрузился на пароход.

Другая бумага с грифом «срочно» и «сверхсекретно» заставила полковника задуматься. Он дважды ее перечел. Джангильдинов получил в Московском банке шестьдесят восемь миллионов рублей, в основном золотом. Восточный отдел управления разведки настоятельно предлагал ускорить принятие мер для перехвата отряда…

Третья бумага информировала командующего оккупационными войсками Закаспия, что в отряде Джангильдинова находится один человек, завербованный английской секретной службой при содействии левого эсера — сотрудника ЧК, а в настоящее время предпринимается попытка заслать в отряд второго агента.

Эссертон налил себе содовой воды, выпил залпом. «Шестьдесят восемь миллионов рублей. — Он стал в уме переводить на английские фунты. — Солидная сумма! Тонны золота!»

Полковник подошел к столу, отбросил папку на тахту и наклонился над картой. Она на сей раз была не сдобной лепешкой и не скороспелой дынькой, а самой настоящей стратегической военной картой. Эссертон провел пальцем от Саратова по голубой ленте реки Волги вниз до Астрахани.

— Плывут где-то здесь, — размышлял он вслух.

На карте цветными карандашами было нанесено положение на фронтах. До самой Астрахани на всем протяжении реки отряд Джангильдинова нигде не мог высадиться, ибо рисковал попасть в руки или к восставшим чехам, или казакам. Вокруг Астрахани тоже неспокойно, двигаться по суше бессмысленно: города Гурьев и Уральск взяты казаками Дутова…

Эссертон несколько минут сосредоточенно изучал карту, искал ответа на свои вопросы. Он, как артист, перевоплощался, ставил себя на место противника и размышлял так, словно именно ему доверили везти ценный груз.

— Каспийское море, — беззвучно шептал он тонкими губами. — Только Каспийское море…

Решительным жестом Эссертон прочертил карандашом жирную красную линию от Астрахани до Красноводска. Это единственно верный и надежный путь. Будь он большевистским комиссаром, то двигался бы таким же маршрутом. Другого нет! Эссертон самодовольно улыбнулся. Дальше, в Красноводске, отряд снова погрузится в эшелон и по Закаспийской дороге направится в Ташкент.

Он бросил на карту карандаш и снова засмеялся. Беззвучно, одними губами. Золото само идет к нему в руки. Судьба улыбается полковнику с самого начала экспедиции! Он снова наклонился над картой и очертил кружок вокруг порта Красноводск. Здесь, именно здесь он перехватят большевистский пароход!

Полковник Эссертон стал быстро складывать бумаги в свою папку. «Скорее доложить шефу, — думал он. — К черту верблюды и лошади! Надо брать самолет и сегодня же отправляться в Ашхабад!»

2

Второй день Габыш-бай Кобиев вместе со своими джигитами гостил в ауле Батпак у бая Ердыкеева.

Аул располагался на покатом берегу светлого и тихого озера Карагайлы. Карагайлы значит Сосновое. Но никаких сосен, да и других деревьев возле озера и на много верст вокруг не росло. На мелководье щетинился высокими зелеными стрелами камыш, а по берегам жались к воде густые, как верблюжья грива, заросли низкорослого кустарника. Однако старики рассказывают, что на противоположном крутом берегу, оголенном и выпуклом, как бритая макушка, некогда росли стройные сосны и березы. Деревья давно спилили и сожгли в холодную зиму, потом и пни раскорчевали. О тех временах сохранилось лишь одно название.

Бай Исамбет Ердыкеев, пожилой кряжистый степняк, невысокого роста, с мягкими, женственными чертами лица, на котором, словно приклеенная, была тощая, редкая борода, владел огромными стадами и обширными пастбищами. Он славился в округе своей ученостью: в юности отправился в Бухару и там в медресе несколько лет постигал священные книги, познал все тонкости исполнения разнообразных намазов — мусульманских молитв — и мог читать хатм[79], а читать хатм имеет право только кари — такое звание присуждается человеку, выучившему весь коран наизусть. Однако муллой он не стал. После смерти отца, получив большое наследство, его увлекла жизнь богатого степняка, полновластного феодала. В его просторной юрте на видном месте лежали привезенные из Бухары книги, а под руками всегда находился мухтасар — краткий сборник правил и догм шариата.

Бай Исамбет Ердыкеев, несмотря на свою религиозность, ученость, любил, однако, покутить и выпить, был завсегдатаем ярмарок и почетным судьей всевозможных состязаний: скачек, байги, копкара, борьбы, стрельбы из лука и ружья.

Габыш-бая Кобиева он знал давно, не раз встречался с ним на ярмарках, потому и принял с распростертыми объятиями. Ердыкеев, к радости бедняков-аульчан, закатил роскошный той. Не только по случаю приезда Габыш-бая и его джигитов, а главное, по случаю сватовства. Исамбет и Габыш-бай об этом вели между собой предварительные переговоры еще весною, и теперь приезд Кобиева старик Ердыкеев воспринял как одобрение. Впрочем, он не ошибался. Габыш-бай пыжился и чванился, а в душе был давно согласен. Приятно и выгодно породниться с таким ученым и богатым человеком.

Бай Исамбет Ердыкеев, поглаживая редкую бородку, мягким, певучим голосом, словно читал молитву, торжественно объявил, что сватает дочь Габыш-бая Кобиева от третьей жены луноликую Олтун за своего пятого сына, Байжана.

Байжан сидел рядом с отцом на мягкой подушке. Двадцатидвухлетний, широкогрудый и пухлолицый, словно хорошо откормленная курдючная овца, он весь так и лоснился жиром. Над верхней губой — ниточка холеных усиков, розоватые большие уши торчат в разные стороны. Из-за этих ушей еще в детстве его прозвали куланом — диким ослом. Байжан бросался с кулаками на каждого осмелившегося произнести оскорбительную кличку, потом, повзрослев, нещадно хлестал плетью обидчиков, однако прозвище накрепко пристало к нему, и за глаза молодого бая по-прежнему называли куланом.

Когда отец объявил о сватовстве, ниточка усов над губой чуть дрогнула, под приспущенными веками в глазах мелькнул холодный любопытный блеск, но тут же лицо приняло обычное надменно-самодовольное выражение. Приложив пухлую ладонь к сердцу, Байжан сделал поклон, всем своим видом давая понять гостям свое полное согласие со словами отца.

— Слава аллаху за доброго сына. — Бай Исамбет с достоинством хвалил сына: — Учился у муллы, тоже книги любит…

В юрту вошла байбише — старшая жена бая, круглолицая пожилая женщина с властными жестами главной хозяйки, в черном атласном халате и высоком шарши[80] на голове. Она приветливо улыбнулась гостям и неторопливо из узорчатого торсыка[81] налила кумыс в расписную деревянную миску работы хорезмских мастеров и почтительно подала ее Габыш-баю:

— Отведайте, дорогой гость, нашей пищи.

— Да продлит аллах твои дни! Хороший кумыс облегчает беседу, — ответил Габыш-бай и с удовольствием стал пить кумыс.

Хмурый бай Кара-Калы крупными глотками опорожнил миску и, не сдержавшись, стал вертеть ее в руках, без стеснения рассматривая замысловатые узоры. Габыш-бай повел бровью, с осуждением глянул на Кара-Калы. Но тот продолжал вертеть в длинных пальцах миску, постукивая по ней кривым толстым ногтем.

Байбише прислуживали младшие жены и снохи. На дорогом цветастом мелкоузорчатом пендикском ковре с яркой желтой бахромой появилась скатерть — дастархан и на ней всевозможные яства: подрумяненный болиш — большой пирог, начиненный кусками мяса, темно-коричневые круги конской колбасы — казы, пропахшие дымом янтарные жал-жая — по-разному копченная конина, ароматные баурсаки — куски теста, варенные в топленом жиру. Были тут нават, жент — сладости. На широких подносах дымились вареная жирная баранина и куски молодой жеребятины. Принесли крупные фарфоровые пиалы с голубыми узорами, наполненные душистой сурпаакель — густым бульоном, приправленным сыром. Потом подали жирный и сочный бешбармак…

Гости неторопливо вели беседу, поглощая куски мяса, опорожняя миски с кумысом. В разгар пиршества бай Исамбет подал знак сыну, и тот незаметно вышел из юрты.

За юртой дымились, распространяя аромат, огромные котлы. Возле них вертелись ребятишки и собаки. В соседних юртах слышался веселый говор — там пировали джигиты Габыш-бая вместе с аульчанами.

Нуртаз, уплетая за обе щеки вареную требуху, запивая айраном[82], сидел в кругу пастухов бая Исамбета Ердыкеева и, слушая о степных новостях, сам поведал о том, что недавно узнал от того незнакомца, которого наутро нашел зарезанным джигитами Габыш-бая. Нуртаза слушали и, кивая, поддакивали. О батыре Джангильдинове, который отправился в Москву за оружием для казахов, здесь знали. Разговор сразу оживился. Начали вспоминать, как два года назад степь пылала огнем восстания.

— Эй, Шакен, куда ты пропал! — послышался властный голос Байжана. — Иди сюда, шелудивая собака!

Шакен, пожилой тощий пастух, крякнул и поспешно вскочил на ноги.

— Я здесь, агай!

— Скорей, шелудивый пес! Скачи в табун и приведи Ак-Жулдуз!

— Молодой батыр тоже в поход собирается? — спросил Шакен.

— Совсем другое… Отец женить меня надумал, невесту сватает. — Байжан говорил небрежно, словно речь шла о самом незначительном деле. — Ак-Жулдуз дарить будем Габыш-баю как шеге-ат.

«Шеге-ат» означает «лошадь-гвоздь». При этом слове Нуртаз встрепенулся. Он хорошо знал, что шеге-ат дарит отец жениха при сговоре, и она, эта лошадь, как гвоздь, скрепляет сватовство.

— Вай! — весело воскликнул Шакен и вскочил на коня. — Скоро свадебный той будет в ауле!

У Нуртаза перехватило дыхание. Не может быть!..

Кругом царило радостное возбуждение. Байжана окружили аульчане, поздравляли, давали шутливые советы.

Нуртаз стиснул деревянную миску с прохладным айраном. Неужели Габыш-бай решил отдать свою дочь Олтун за этого байского сынка? Вот, оказывается, зачем сюда приехали!.. Пастух сделал несколько больших глотков, но айран не остужал вспыхнувший где-то внутри огонь. Он прикрыл глаза, и перед ним всплыл образ девушки. Олтун! Из груди пастуха вырвался протяжный вздох.

— Сейчас там договорились насчет калыма. — Байжан небрежно махнул рукой в сторону восьмикрылой белой юрты отца.

— Много даете? — интересовались любопытные.

— Много! Девятками считают, да еще табун в сто лошадей, — хвастался Байжан. — У нас скота хватит не на одну свадьбу.

Калым, конечно, все нашли большим. Обычно богатые казахи скот считают семерками. А тут — девятками. Калым, как правило, состоит из отдельных групп. Первая группа — девять голов крупного рогатого скота. Это здоровые, нестарые верблюдицы, коровы, кобылицы, и все обязательно должны быть жеребые. Вторая девятка — годовалые жеребята, третья — двухлетки…

Новость быстро облетела аул. К юрте бая Ердыкеева спешили люди. Байжана обступили его товарищи, сынки аульской знати.

— Послушай, Байжан, а ты ее когда-нибудь видел? — допытывались дружки.

— Нет, никогда. — Байжан отрицательно мотал головой. — Говорят, что она красавица.

— А если она совсем некрасивая и тебе не понравится?

— Ничего, поживу несколько лет, а там вторую жену возьму. — Байжан самодовольно ухмыльнулся: — Скота у нас много!

Нуртаз оцепенел. Ему хотелось не верить словам, но в голосе байского сына звучали искренность и хвастливость. Все, все правда… Сосватали. Олтун, Олтун!.. В глазах поплыл туман. Каждое хвастливое слово Байжана, словно удар камчи, хлестало по обнаженному сердцу пастуха. А он-то, наивный, думал, стать батыром, чтобы взять в жены Олтун. Мечты и надежды, которые он столько времени вынашивал и лелеял в груди, рухнули, рассыпались, как игрушечные юрты, сделанные из сырого песка, на которые наступил сапог бая… Раздался легкий треск. Нуртаз встрепенулся и с недоумением посмотрел на свои сильные руки. В широких ладонях светлели острыми краями черепки раздавленной миски, из которой только что пил айран.

— Апырай![83] — одними губами промолвил пастух, отбрасывая черепки в сторону. — Все теперь сломалось у меня… Жизнь сломалась…

Нуртаз медленно и тяжело встал, словно ему на плечи легли горы. С нескрываемой неприязнью посмотрел на самодовольное лицо Байжана, окруженного дружками. Он приложил ко лбу разгоряченные кулаки и, опустив голову, медленно побрел в степь. Шел как пьяный, спотыкаясь на ровном месте. А за спиной гудел веселый говор, слышались поздравления, спешно резали новых баранов, разводили костры…

Нуртаз не оглядывался. Еще остановят, начнут расспрашивать о невесте, и ему, чтобы не выдать своих переживаний, придется рассказывать о той, которая ему дороже всех на свете. Скорей, скорей туда, где пасется отара.

Две лохматые черные овчарки с подрезанными ушами, радостно виляя обрубленными хвостами, бросились навстречу пастуху. Отара паслась в лощине. Нуртаз обвел степь невидящими глазами и в бессильной ярости повалился на землю. Бешено колотил землю кулаками, рвал траву, скрежетал зубами, повторяя ее имя:

— Олтун!.. Олтун!..

Овцы шарахнулись в сторону и сбились в кучу. Черные овчарки с недоумением смотрели на своего хозяина, раскрыв зубастые пасти и высунув красные языки.

В степи сумерки быстро переходят в темноту. Над головой вспыхнули яркие звезды. Далекие и недоступные, как золотые монеты, которых нет у Нуртаза.

Он очнулся далеко за полночь. Усталое и обессиленное тело ныло и гудело. Хотелось пить, в горле пересохло. Пастух поднял голову, потом сунул руку за пазуху: что-то нудно кололо в боку. Нащупал пальцами и вынул темир-кумуз, свой немудреный музыкальный инструмент. И сразу нахлынули теплой волной воспоминания. Это было совсем недавно. Они едут рядом по степи, он и Олтун. Оба молчат, только разговаривает темир-кумуз о радости, о любви. Кони тоже слушают музыку, цокают копытами и везут вдаль, туда, где в синем небе всходит большая оранжевая луна…

Нуртаз заскрипел зубами. Устало приподнялся, сел. Кругом стояла упоительная тишина. Рядом, положив морду на лапы, чутко дремал пес. Далеко-далеко, тускло осветив край неба, над горизонтом поднялась желтая, как цветок разлуки, луна.

— Олтун!.. Олтун!..

Луна как была, так и осталась. И темир-кумуз остался. Только нет уже Олтун, продана. Как продают лошадь, верблюда, теленка… Нуртаз приставил к зубам железный кончик дуги, а пальцем другой руки стал ритмично дергать стальной язычок, и в прохладную тишину ночи поплыли печально-тоскливые звуки…

3

Утром, едва взошло солнце, пленных растормошили:

— Вставай!.. Тур!

Связанные попарно люди с трудом поднимались на ноги. Руки Джэксона соединены одной веревкой с молодым узбеком, раненным в грудь и ногу. Пуля прошла сквозь мякоть бедра, слегка зацепив кость. Ему никто не мог оказать помощи: все были связаны. Всю ночь он метался, просил, плакал навзрыд, надсадно и глухо. А кровь все время текла, пропитывала одежду. К утру и галифе Сиднея набрякли, стали липкими.

Узбек от потери крови обессилел и, поднявшись, буквально висел на Джэксоне. Толстая веревка, плотно скрученная из грубой шерсти, врезалась в запястья.

— Ит боласы! Сучьи дети! Вперед!

Награждая ударами плеток и прикладов, пленных погнали к окраине города. На пыльных улицах было удивительно тихо и пустынно. Город словно вымер. Жизнь, казалось, притаилась за толстыми глинобитными оградами. То там, то здесь из узких щелей чуть приоткрытых калиток на пленных были устремлены сочувственные взгляды.

Джэксон, тяжело ступая, тащил на себе раненого товарища. Узбек при каждом шаге глухо стонал:

— Сув!.. Воды!..

— Неужели, гады, по кружке воды не дадут? — Впереди идущий пленный громко выругался.

— Кровью своей захлебнешься, собака. — Подскочивший конвоир с жирным, багровым лицом мясника взмахнул плеткой. — За мое добро, собаки! За лавку, ироды! Грабители окаянные!..

Плетеным сыромятным ремнем плетки он хлестал по головам, плечам, спинам. Слышались стоны, вскрики, ругательства.

Впереди показался небольшой мостик через арык. В неглубокой канаве текла мутная, грязная вода. Пленные, мучимые жаждой, ускорили шаги и, невзирая на окрик, бросились к воде. Падали на колени, ползли, связанные попарно, помогая и мешая друг другу, тыкались лицом в мутную жижу.

Джэксон с обессиленным узбеком тоже протиснулся к арыку. Почуяв свежесть воды, узбек открыл глаза. Сидней кое-как помог тому наклониться и, встав на колени, дал ему возможность окунуть лицо в грязную воду.

— Прочь, сволочи! Красные свиньи!

Удары прикладов и плеток сыпались со всех сторон. Пленных красноармейцев с трудом отогнали от арыка, снова собрали в колонну и погнали дальше. Джэксон только облизал пересохшие губы. Ему так и не удалось сделать ни единого глотка.

Пленных загнали в обширный двор, огороженный высоким дувалом. Плотная земля утоптана копытами животных, местами темнели орешки овечьего помета. Во дворе ни деревца, ни кусточка. Пленных разместили посредине двора. Палящий, нестерпимый зной. Сухой, раскаленный воздух и колючие, жесткие лучи неумолимого солнца. Связанные красноармейцы изнывали от жары и жажды. О еде никто не думал. Хотя б глоток воды!..

Их продержали под палящими лучами солнца до самого вечера. Это была жестокая пытка. Люди вконец обессилели. Раненые бредили.

Под вечер послышался цокот копыт. Охранники, дремавшие в тени навеса, торопливо вскочили. Двое побежали к массивным деревянным воротам.

Во двор въехала группа всадников. Одни в богатых туркменских нарядах и белых пушистых папахах, другие в русских мундирах и в фуражках. Джэксону бросились в глаза два всадника, один был в форме офицера американских войск, а другой — английских. Сидней зажмурил глаза и снова открыл — не мираж ли это? Нет, не мираж.

Охранники кинулись к пленным и стали пинать их ногами, хлестать плетками, толкать прикладами.

— Вставай!.. Тур!.. Вставай!

Пленные, поддерживая друг друга, медленно поднимались на ноги.

До слуха Сиднея донеслась английская речь.

— Это настоящие большевики, остатки отряда чрезвычайного комиссара, — сказал один из всадников. — Надеюсь, вы удовлетворили свое любопытство?

— О да, сэр Нольдинг! Я вполне удовлетворен.

Джэксон торопливо сделал шаг, протиснулся вперед. Узбек потерял сознание, и его пришлось тащить.

— Сэр, прошу внимания! — крикнул боксер. — Одну минуту, сэр!

Один из всадников, одетый в американскую форму, осадил коня. В светлых глазах появилось удивление.

— Кто тут говорит по-английски? Что надо?

Двое охранников-европейцев бросились в толпу пленных, вывели Сиднея вперед.

Американец, натянув поводья, придержал танцующего коня. Англичанин тоже повернулся и с нескрываемым любопытством стал рассматривать оборванного большевика с кровоподтеком на скуле, с пятнами засохшей крови на брюках. На его плечах полувисел связанный азиат.

— О, я не полагал, что большевик так культурен! — Американец покрутил плеткой. — У вас есть какая-нибудь просьба или последнее желание?

Пленные, не понимая слов, настороженно вслушивались. Охранники не сводили глаз с Джэксона.

— У меня только одна просьба, сэр! — Джэксон смотрел соотечественнику прямо в лицо. — Чтобы вы обеспечили человеческое отношение к пленным.

Нольдинг, пришпорив коня, подъехал вплотную к Сиднею. Насмешливо сощурил глаза:

— Стоило ли тебе изучать английский язык для того, чтобы быть расстрелянным в Каракумах?

И капитан Нольдинг дважды хлестнул плеткой по лицу боксера.

Джэксон в бессильной злобе рванул связанными руками. Охранники кинулись к нему и, награждая ударами, поволокли к толпе пленных.

4

Только к вечеру, когда обширный двор перечеркнули спасительные тени, пленных подняли на ноги и погнали в овечий сарай. Усталые и измученные жаждой, голодные, опаленные безжалостным солнцем, люди едва передвигали ноги. Переступив порог вонючего сарая, красноармейцы без сил валились на пол. Джэксон с трудом дотащил узбека к стене. Раненый пылал жаром, бредил, метался.

Ночь наступила как-то сразу. Темная и душная. От глиняных стен и низкого перекрытия веяло жаром.

Джэксон осмотрелся. Высоко, почти под потолком, узкие продолговатые отверстия. Медленно всходила луна, и ее светлые лучи проникали в сарай. Изможденные люди забылись тяжелым сном. Но спали не все. То там, то здесь раздавался тихий шепот. В дальнем конце сарая кто-то стонал — глухо и протяжно. Рядом слышалось тихое всхлипывание. Чей-то хрипловатый голос повторял:

— Замолчи, Митька… Не показывай гадам слабости своей!..

— Убьют спозаранку, — слышалось сквозь всхлипывание причитание. — Убьют ни за што ни про што…

— Не скули, — послышался третий голос. — За свою власть погибаем. Дарма ничего не дается…

Джэксон ощущал спиною и щекою теплую глину стены. Мысли, довольно безрадостные, окружали его, теребили. Да разве уснешь, если знаешь, что это, может быть, твоя последняя ночь! Было обидно и горько так погибать.

Вдруг узбек начал дергаться, вскрикивать, биться головой об пол… Джэксон пытался его удержать связанными руками, но тот вырывался. Так продолжалось несколько минут. Потом раненый как-то сразу затих, только конвульсивно вздрагивал. «Неужели умирает?» — мелькнула в голове Сиднея тревожная мысль, и ему стало не по себе. Джэксон до крови закусил губу. Глоток воды, кусок тряпки, чтоб перевязать рану, могли бы спасти товарища…

Стояла глубокая ночь, в узкие отверстия струйкой вливался освежающий воздух. Джэксон, прислонясь спиной к стене, устало закрыл глаза.

Мысли вихрем проносились в голове. Он вспоминал свою жизнь, первые выходы на ринг, победы… Мать в далеком Нью-Йорке, которая, наверное, так никогда и не узнает о его гибели… Мысленно видел брата, сестру… Казалось, что все, что с ним происходит здесь, просто какая-то нелепость, какой-то сон, что стоит лишь открыть глаза — и он сразу очутится в ином мире.

Уснуть бы так, чтобы не проснуться!.. Но сна не было. Теснились мысли. Он почему-то вспомнил знойный солнечный день на станции Урсатьевской, когда встретил чрезвычайного комиссара… Мог ли он тогда предположить, что эта встреча, радостная и такая неожиданная, станет началом его конца и что им обоим оставалось жить считанные дни?.. Что ни говори, а жизнь довольно запутанная штука, и ее повороты человеку неведомы, понять и постигнуть ее законы никто не может. Человек всегда стремится к лучшему, а попадает, как нарочно, в такие передряги, выбраться из которых ему не удается.

Джэксон закусил губу. Умирать глупо и покорно ужасно не хочется. Он в который раз напряг мускулы, пытаясь разорвать веревку, распутать связанные руки. Но веревка была крепкой — не разорвешь. И вдруг у него мелькнула мысль: зубы!.. У меня же есть зубы! И у других тоже есть зубы. Так почему же нам не разгрызть веревку!.. Распутать хотя бы одного, а потом освободиться всем… Ночь-то не кончилась, до утра далеко. Отчаяние рождало надежду. Горячая волна прошла по телу. Действовать! И немедля!

Вдруг за стеной сарая послышалась какая-то непонятная возня. Раздался короткий вскрик, и вскоре все затихло. Но ненадолго. Снова шаги, резко щелкнул засов.

Узники насторожились.

В распахнутую дверь ворвался поток свежего воздуха.

— Кто живой, товарищи, выходи!

Пленники узнали голос. Джэксон торопливо встал, поднимая и вялое тело товарища. Конечно же, это голос Мурада. Да, это он!

Узники повскакали и, толкаясь, устремились к выходу. Послышались радостные возгласы:

— Мурад!

— Братцы, свои!

В дверях красноармейцы орудовали кинжалами, разрезая веревки, которыми были связаны пленники.

Мурад, расталкивая счастливых, втиснулся в сарай.

— Товарищ комиссар! — В его голосе звучала тревога. — Товарищ комиссар!

В сарае воцарилась гробовая тишина. Кто-то тихо произнес:

— Нету комиссара…

Другой добавил:

— Еще тогда, днем… Во время боя…

— Ай-яй! Опоздал я!

Красноармейцы торопливо седлали лошадей охраны. На освещенном луной дворе и под навесом на земле темнели тела недавних мучителей.

Мурад посадил Джэксона на свою лошадь.

— Держись за мой ремень!..

Сидней обхватил туркмена. Он не привык ездить верхом. «Только бы не упасть!» — подумал Джэксон.

— Скорей, товарищи! Скорей!

Всадники, нахлестывая коней, скакали молча. Позади остался город. Где-то в стороне уныло тявкала собака. Впереди, залитая серебряным лунным светом, простиралась пустыня.

Вдруг раздался плач туркмена. Он прозвучал тоскливо, как стон:

— Ай-яй-яй!.. Зачем не успел!.. Зачем не успел! — Мурад вслух выражал то, что было у каждого на душе. — Такой правильный комиссар! Самый большой комиссар! Самый первый комиссар!.. Ай-яй-яй!..

5

Всю ночь и день небольшой отряд красноармейцев бешено скакал по пустыне, уходя от погони.

На привале командир роты, которую Мурад встретил на железнодорожном разъезде и привел в Кизыл-Арват, сказал:

— Мы, товарищи, совсем не знаем обстановки. Оставаться тут рискованно. Надо разбиться на небольшие группы. Одна пойдет в Красноводск, другая — на восток, в Мерв, третья — в Кушку, а четвертая — на север, к Аральскому морю. Мы должны любым способом сообщить командованию о мятеже.

На север пошел Мурад. Он знал пустыню, вырос в этих краях. Он и выбрал самую трудную дорогу. Так ему под-сказывала совесть.

Кроме Джэксона в его группу вошли армянин Саркисян и два красноармейца из отряда Флорова.

После привала, разделив оружие, воду и продовольствие, бойцы пожали друг другу руки.

— До встречи, товарищи!

Группа Мурада уходила последней. Привстав на стременах, туркмен высоко поднял свою папаху, провожая товарищей. Потом обвел грустными глазами свой небольшой отряд и хлестнул коня:

— Вперед, джигиты!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

СКВОЗЬ КОЛЬЦО ВРАГОВ

Глава десятая

1

К Царицыну приплыли под вечер. На палубу парохода «Саратов» высыпали почти все бойцы отряда. Колотубин и Джангильдинов находились на капитанском мостике. Джангильдинов, сняв фуражку, подставил лицо легкому ветерку, который долетел откуда-то из знойных сухих степей, донося запахи полевых цветов. Колотубин, держа ладонь козырьком у глаз, стоял с расстегнутым воротом и пристально рассматривал надвигающийся Царицын. Сзади попыхивал трубкой капитан, коренастый, плечистый, в форменном кителе, с окладистой русой бородой.

Красноватое огромное солнце опускалось где-то за городом, вдали за курганами и холмами выжженной казацкой степи. Над бескрайней спокойной Волгой, которая медленно плыла, как расплавленное олово, стлался белесый вечерний туман, чем-то похожий на разбавленное молоко. Левый, пологий берег с желтыми песчаными плесами кое-где, местами еще был освещен уходящим на отдых дневным светилом, его красноватый нежаркий свет ложился на песок, берег, кусты, одинокую рыбачью лодку, выкрашивая серый грубый парус в нежный розовый цвет и просвечивая вдали реденький лес. Правый, высокий берег, на котором громоздились дома и улицы города, был темным, сумрачным. На светлом предвечернем небе четко темнели силуэты домов, вернее, крыш, кроны деревьев, торчали огромными черными свечками трубы заводов и высилась каменная громада собора, над куполом которого горел огнем массивный золотой крест. От правого берега, распространяясь над водой, глухо доносился привычный шум города, слышались лязг, грохот, конское ржание, голоса. Вода у правого берега тоже была темной, и только за каждой плывущей лодкой тянулся серебристый хвост…

— Ца-ри-цын! — нараспев произнес Колотубин. — Откуда пошло такое название, насквозь старорежимное?

— Разное говорят, — отозвался капитан, — может, не только старорежимное кроется в названии города.

Он вынул изо рта трубку, загасил большим пальцем остатки тлеющего табака, стал выбивать пепел.

— В одной легенде рассказывается, что название пошло от татарских слов Сара-чин, что означает Желтый остров. А ученые люди говорят, что наименование город получил от других, тоже татарских слов — Сары-су, что значит Желтая вода.

— Да, да, Сары-су это и будет Желтая вода. По-казахски тоже так, — вступил в разговор Джангильдинов. — Тут где-то есть последнее большое становище хана Золотой Орды.

— Сарай-Берке, — сказал капитан и показал трубкой на левый берег. — Там, на Ахтубе, протоке Волги.

Пароход, монотонно шлепая плицами больших колес, подходил к пристани. Палуба чуть вздрагивала в ритм работы машины. Из маленькой темной трубки, что находилась около дымогарной трубы и была издали похожа на толстую проволоку, вырвалась струя белого пара и раздался протяжный гудок.

— Сколько стоять будем? — спросил капитан.

— Возьмем груз — и дальше, — ответил Колотубин.

— Нам надо топливом подзапастись.

— Запасайся, капитан. — Степан застегнул ворот, расправил складки гимнастерки, проведя двумя пальцами под широким желтым ремнем. — Хорошо, если завтра за день управимся.

— В город никого не отпускать. Нужно соблюдать осторожность, — сказал Джангильдинов. — Выставим караулы.

— Верно, — согласился Колотубин. — А нам с тобой все же придется сейчас в ревком смотаться, чтобы завтра понапрасну не терять времени.

И Степан пошел в каюту за фуражкой. Ведь в городе надо быть одетым по форме.

Приказ командира «Всем оставаться на месте!» был встречен без особого энтузиазма. Чокан Мусрепов, грузно ступая по палубе, — он все еще никак не мог привыкнуть к пароходу, к тому, что под ногами пол слегка покачивался, — подошел к Джангильдинову и стал по-казахски быстро говорить, доказывая, что ему крайне необходимо сходить на берег, побывать на базаре, ибо есть эту ржавую вяленую рыбу и пить морковный чай ему вконец надоело.

Командир не успел ответить. Едва пароход пришвартовался и поставили ребристые сходни, как на палубу вбежали пятеро вооруженных матросов. На груди крест-накрест пулеметные ленты, за поясом гранаты. Двое тут же встали у выхода, а трое хозяйской походкой направились к капитанскому мостику.

— Товарищи, что вам надо? — Джангильдинов встал на их пути.

Моряки остановились. Невысокого роста, плечистый рыжебровый моряк в новенькой кожанке и с маузером на боку — видимо, старший — с нескрываемым интересом стал рассматривать Джангильдинова, и в его светлых глазах запрыгали смешинки. Второй моряк, с щеголеватыми усиками, заложив руки в карманы штанов, обошел вокруг Джангильдинова и выразительно прищелкнул языком:

— Это совсем не капитан! — И повернулся к третьему, хмуролицему тощему моряку: — Гоша, эта Азия — сплошная безобразия!

— Корабль конфискуется Красной волжской флотилией! — произнес тоном приказа рыжебровый. — На разгрузку даем три часа.

Бойцы отряда обступили прибывших. Чокан исподлобья смотрел на моряков.

— И это все? — сухо спросил Джангильдинов.

— С прибытием, молодчики, вас ждут давно окопчики, — снова зубоскалил моряк с щеголеватыми усиками. — Выматывай, пехота, если к рыбкам неохота!

— Посудина становится боевым кораблем, — нехотя разъяснял рыжебровый. — Кто тут командир?

— Здесь командир, — ответил Джангильдинов. — Я командир.

Моряк в кожанке, пряча усмешку, неторопливо полез в карман и, достав документы, протянул Джангильдинову:

— С тобой мы легко придем к мирному соглашению. Вот мандат штаба фронта. Слыхал небось о такой организации?

Джангильдинов стал читать мандат. Там действительно говорилось, что ударному отряду красных моряков Волжской флотилии дается право конфисковывать на пользу революции и для укрепления военного флота пригодные буксиры, пароходы, а также баржи и парусные лодки.

Степан Колотубин вышел из каюты, сразу увидел моряков. Перед комиссаром расступились бойцы отряда, пропуская его.

— Что тут? — спросил он, подходя к командиру.

— Вот мандат. Хотят отобрать пароход. — Джангильдинов протянул документ Колотубину. — Придется телеграфировать в Москву.

— А это что за сухопутная птица? — Моряк с усиками нахально окинул снизу вверх рослую фигуру Колотубина.

— Комиссар отряда.

— Тогда вам, как говорят в Марселе, наши привет, пардон и мерси.

— Отвали, — тихо велел рыжебровый, и разбитной морячок сразу смолк. — Знакомься, комиссар, и содействуй на всю катушку.

Колотубин пробежал глазами мандат, сложил его и вернул владельцу. Потом молча вынул свои документы и, прежде чем вручить их моряку, спросил:

— Грамоту знаешь?

— Буковки складываю, братишка.

— Тогда знакомьсь. — И Колотубин подал бумагу.

Моряк небрежно взял мандат и неторопливо прочел. Самоуверенная ухмылка слетела с квадратного лица, словно его протерли наждаком. В расширенных светлых глазах застыло удивление. Не выпуская мандата из рук, моряк посмотрел на своих спутников, потом снова перечел бумагу.

— Комиссар, и ты с ним, — моряк ткнул пальцем в подпись, — виделся?

— Вот как с тобой, — ответил Колотубин. — Только он поласковей разговор вел и чаем потчевал.

— И он тоже? — Моряк показал пальцем на Джангильдинова.

— Тоже. Они старые знакомые, еще до революции встречались.

— Иди ты? — не поверил моряк.

— А что мне тебя уговаривать, ты не барышня, хотя клеш носишь.

— Насчет клеша, комиссар, давай не будем! — И моряк подозвал своих спутников. — Вот тут читайте, братишки! — Он пальцем показал на подпись. — Что написано?

— «Предсовнаркома В. Ульянов-Ленин», — прочел по слогам матрос с щеголеватыми усиками и, сразу став серьезным, произнес: — Сам подписал.

— Так-то! — Рыжебровый взял цепко за рукава своих товарищей и придвинул к себе. — Что я вам скажу. Эта посудина проплывет мимо вашего носа… Поднять якоря и отдать концы!

— Ясно, наша карта бита…

Моряк с усиками во все глаза смотрел на Колотубина, на Джангильдинова, и то, что перед ним стояли люди, которые не только видели, но разговаривали с Лениным, и у них были документы, подписанные самим вождем революции, все это необычайно взволновало его.

Рыжебровый вернул мандат Колотубину:

— Я же говорил, что мы легко придем к мирному соглашению. Мы отдаем концы.

— Погоди. — Колотубин положил свою ладонь на плечо моряка. — Читал мандат?

— Даже с удовольствием.

— Что там написано? Вник?

— Вник, конечно, братишка. Даже на память запомнил: «Всем ревкомам, совдепам, всем командирам… оказывать всяческое содействие и помощь».

— Так вот вы нам теперь и будете оказывать всяческое содействие и помощь. По революционному закону. — Колотубин спрятал мандат. — На берегу какая у вас имеется подвижность? Машина или там подвода?

— Таратайка с двумя кобылками.

— Сойдет, — согласился Колотубин. — Эту таратайку мы конфискуем временно. Повезешь нас с товарищем Джангильдиновым в ревком.

— Можно. — Рыжебровый повеселел, поняв, что таратайку берут временно. — Груля!

— Тут Груля. — Моряк с усиками вытянул длинные руки вдоль тела и выпятил грудь. — Антон Груля слушает.

— Садись в таратайку и доставь… — Рыжебровый повернулся к Колотубину: — Куда доставить?

— В ревком, — подсказал Степан.

— .Чтобы прямо к народному комиссару товарищу Сталину, — добавил Джангильдинов.

— А к нему вас допустят? — озадаченно переспросил Груля.

— У них мандат от самого Ленина, — сказал рыжебровый. — Ясно?

— Как штиль на море, — ответил Груля.

— Так и жми прямым курсом на таратайке, — велел рыжебровый и крепко пожал на прощание руки Джангильдинову и Колотубину: — Счастливого плавания!

2

Таратайка оказалась обыкновенной повозкой, а кобылки — тощими гнедыми меринами. На повозке лежал полуторный спальный матрац с упругими пружинами, покрытый сверху куском серого брезента.

— Для удобства плавания по суше, — пояснил Груля, хлопая ладонью по пружинистому матрацу. — Как в каюте первого класса. Прошу садиться!

Сам Груля уселся спереди, подложив под ноги винтовку, натянул вожжи и взмахнул кнутом:

— Но! Но! Пошли, сивохвостые!

Лошади неохотно тронулись с места. Копыта зацокали по булыжнику, изредка высекая искры.

— Бывали в Царицыне? — поинтересовался моряк.

— Впервой, — ответил Колотубин.

— Неказистый, а все ж портовый городишко. Вытянулся, как колбаса, повдоль берега, — пояснял Груля. — Там, на севере, — он махнул кнутовищем назад, — заводы Дюмо, французишка такой тут промышлял, сейчас нет его, смылся. Там и другие французы жили, мастера, инженеры. Эта слободка называется Малой Францией. Поюжнее, этаким островком, живут поляки, их слободку здесь называют Балканами, словно не знают, что Балканы никакогошенького отношения к Польше не имеют. Но раз назвали, тут никуда не попрешь! У поляков своя церква, костел по-ихнему называется. По праздникам у них в костеле музыка красивая и плавная играется на такой большой гармони, что ордан называется. Слыхивали, может?

— Не ордан, а орга́н, — поправил Джангильдинов. — У католиков он всегда уважается, любят играть, чтобы за душу потрогало.

— Пусть будет орган, — миролюбиво согласился Груля и, хлестнув коней, продолжал: — За речонкой Царица, где воды курице по колено и пьяному мужику грязи по самое горло, находится татарская часть. Капказ называется. Сплошные саманные мазанки, голь перекатная, а гляди, себе какую мечеть, церкву мусульманскую, отгрохали! А дальше, на юг, где станция такая Сарепта, немецкая колония, там горчицу мелют. Сарептская горчица… Слыхали про нее?

— Послушаешь тебя, так тут одни иноземцы живут, — сказал Колотубин. — Словно город не российский.

— Мало, видать, вы, товарищ, городов смотрели, — отозвался Груля и снова хлестнул лошадей, — а я поплавал на Каспии и по Волге-матушке. Так вот, дорогой товарищ, скажу тебе, что русский человек завсегда в самом центре, в середке города располагается. Так и тут, в Царицыне. Вон махина собора каменного! Как маяк морской, на много верст с Волги видать. Тут и есть главная часть, где сплошь люди русские, пьют с закускою, а иногда и так — понюхают кулак и шабаш, отче наш!..

— Ловко ты и складно говоришь, прямо стихи выходят, — похвалил Колотубин.

— Само собой так получается, даже когда и не совсем желаешь, — признался Груля. — Терплю я нерадости через это. Скажешь складно, а кому и не по нутру, так с кулаком сразу и лезет, что хошь не хошь, а встревай в драку, отбивай атаку.

— Разные бывают люди, — сказал Джангильдинов, — одни любят шутки, другие не любят очень. У нас, у казахов, шутку любят, уважают, кто красиво и складно говорит. На праздниках даже такие состязания устраивают, из дальних аулов шутники и остряки приезжают.

— Хорошую шутку и доброе слово везде любят, — подтвердил Колотубин.

— Скажи мне, мил человек, товарищ Азия, вот что. Ты называешь свой народ казахами, а мы, русские, зовем вас киргизами. А по-правильному, кто же вы? — полюбопытствовал моряк.

— Степь за морем Каспием большая. И горы есть, и пески, — охотно пояснил Джангильдинов. — Много племен разных кочует. В Небесных горах, Тянь-Шань называются, живут кочевники, что именуют себя киргизами. А там, где пески пустыни Каракум, живут скотоводы: текинцы, йомуды, эрсари, чаудоры, сарыки, которые зовутся одним именем — туркмены. В долинах Ферганы и Зеравшана живут земледельцы, много садов там и хлопок растет, как у вас пшеница. Эта люди зовут себя узбеками. А в большой степи, от Каспия до самых гор, кочуют смелые и добрые люди — казахи. Так есть на самом деле. Только русские почему-то всех называют киргизами. Это еще ничего. Но вот когда сартами называют, это обидно.

Слово «сарт» Колотубин, слышал впервые. Он крепко его запомнил. «Наверное, оскорбительное слово, — думал Степан. — При случае надо будет в отряде поговорить с бойцами, разъяснить. Многие впервой едут в Азию».

— А разговаривают мусульмане по-разному? — продолжал интересоваться Груля.

— Понять можно, трудно, правда. Много слов несхожих.

— А вера? Одна?

— Вера одна, мусульмане все. Только люди разные, одни верят, а многие только обряды выполняют, просто привычка.

Колотубин внимательно слушал и смекал. Вот как выходит: какая обширная матушка-Россия, сколько разных народов живет! «Придется потом у командира спросить, — думал Степан, — каким образом они различают племена? По словам, а может, и по одежде?»

Джангильдинова и Колотубина удивило обилие военных на улицах города. Шли пехотинцы, распевая песни, проскакали верховые. На перекрестке пришлось остановиться, пропуская артиллерию. Грузные, сильные кони, запряженные попарно цугом, тащили зарядные ящики и полевые пушки. Тяжело грохотали по булыжнику их окованные колеса.

— Скоро приедем? — спросил Джангильдинов.

— Почти на месте, сейчас за собором на станцию выедем, — ответил Груля. — Там личный поезд наркома стоит.

Темная громада собора вырисовывалась впереди, поднявшись в звездное небо. Где-то рядом послышался привычный шум железной дороги, лязганье буферов, короткие гудки маневровых паровозов.

Привокзальную площадь освещали несколько тусклых фонарей. Около кирпичного здания вокзала возвышалась трибуна, сколоченная из досок и обтянутая красной материей, на которой крупными белыми буквами был написан лозунг. Колотубин прочел: «Смерть мировому капиталу!» Около трибуны расхаживал пожилой красноармеец с винтовкой в руках.

— Охраняет, чтоб мешочники не ликвидировали материю, — пояснил Груля. — В прошлый раз ободрали трибуну сразу после митинга, едва ораторы ушли. Народ такой, оно и понятно. Война войной, а бабе на платок или кофточку принести хочется каждому. Ну и рвут, не сознавая ответственности.

— Жди нас, мы скоро вернемся, — велел ему Колотубин, спрыгивая с повозки. — Повезешь назад.

В большом зале вокзала с низким потолком в нос ударил крепкий, спертый воздух. Народу было много. На полу, на, скамьях сидели, лежали, дремали, курили, ужинали, пили кипяток, кормили детей… Мужики, городские, солдаты, женщины, старики… И все с котомками, узлами, мешками, чемоданами, корзинами. Одни торопились с севера на теплый юг, в сытые края, другие, намыкавшись в тех краях, наменяв на барахло муки и сала, спешили домой, на север.

«Сколько народу сорвалось с места и мотается, — подумал Степан с жалостью к людям. — Будто вся Россия села на колеса».

Поезд наркома — два мощных паровоза, несколько спальных вагонов — стоял в тупике. В окнах, закрытых занавесками, желтый свет, он ложился квадратами на рельсы, шпалы, освещая часовых.

Колотубин и Джангильдинов вынули мандаты, требовали пропустить, но охрана твердила одно:

— Никого допускать не велено. Отходи!..

— Позови старшего, — настаивал Колотубин.

— Сказал тоже! А кому пост оставлю?.. Отходи!..

Открылась дверь, и на площадке вагона показался высокий военный в фуражке, шашка на боку.

— Товарищ! — Колотубин замахал рукой. — Товарищ! Позови начальника охраны.

— Ну, что надо? — Военный потянулся, зевнул.

— Пропустите нас. Мы из Москвы. У нас мандаты, — быстро заговорил Степан, протягивая документы.

— У всех нынче мандаты есть. — Военный расстегнул ворот, почесал шею и, снизойдя к просьбе, сказал часовому: — Прохор, давай сюды их бумажки. Помотрим, что за мандаты.

Красноармеец взял у Джангильдинова и Колотубина документы и шепнул:

— Сам начальник охраны. — И побежал к площадке вагона.

Военный ушел, оставил дверь открытой. Через несколько минут он показался снова. Теперь он был иным. Быстро сбежав по ступенькам, направился к ожидавшим.

— Что же сразу не сказали, кто вы? Ну, ладно, не серчайте… Мы вас давно ждем. Идемте! Идемте! Так сказать, с благополучным прибытием!

Военный энергично пожал Колотубину и Джангильдинову руки.

— Сейчас пошли докладывать товарищу Сталину. У него там заседает штаб… Побудьте пока в нашем вагоне. Перекусите с дороги.

— Пожевать невредно, — согласился Колотубин, довольный быстрой переменой отношения.

Послышался шум приближающегося поезда, нарастающий металлический скрежет тормозов и паровозный гудок, и вот уже в стороне, за платформами товарного состава, замелькали огни пассажирских вагонов.

— Московский, — сказал военный.

— На слух, что ли, определил? — удивился Джангильдинов.

— По времени, — пояснил военный. — Если не опаздывает…

3

В то самое время, когда Колотубин и Джангильдинов находились в спальном вагоне начальника охраны и гостеприимный хозяин угощал их жареной рыбой, молодой вареной картошкой и малосольными огурчиками, на привокзальную площадь вышел человек среднего роста, лет тридцати пяти, в черной кожаной куртке и кожаной фуражке. Он только что сошел с поезда. Патрульные, проверив документы, взяли под козырек и смущенно улыбнулись. Не каждый день приходится держать в руках мандат сотрудника Чрезвычайной комиссии, да еще из самой Москвы.

— Мы у всех подряд, товарищ Звонарев, — сказал извиняющимся тоном старший, запомнив фамилию приезжего. — Такой приказ.

— Верно, товарищи, — ободрил их человек в кожанке, и его удлиненное и гладкое, чисто барское лицо стало строгим. — Контры полно шляется. Революцию надо охранять.

На привокзальной площади приезжий остановился, окинул ее взглядом, посмотрел на темную громаду собора. Из дверей вокзала густой людской струей выливалась толпа прибывших, извозчики набирали седоков, громко торгуясь об оплате, многие пассажиры с чемоданами и узлами побрели в темноту улиц.

Человек в кожанке вынул пачку папирос, закурил и, помахивая туго набитым портфелем, подошел к повозке с матрацем.

— Неплохо придумано! — Он кулаком потыкал в матрац. — Чья будет? Где хозяин?

— Сухопутных не возим, топай своим обозом, — ответил в рифму Груля, не поворачивая головы, и звучно щелкнул кнутом.

— Первый раз вижу моряка с кнутом, — дружелюбно сказал человек в кожанке, не обращая внимания на ершистый тон возницы. — Извозом промышляешь?

— Флотская посудина, так что проплывай мимо.

— Я не даром… Заплачу наличными. Тут недалеко. — Человек в кожанке не отходил от повозки. — Едем, моряк!

— Плыви мимо.

На площадь въехал фаэтон, сытые кони, выгнув дугою шеи, дружно цокали подковами по булыжнику. Извозчик вертел головой, зыркая по сторонам, но седоков не было. Приезжие уже разошлись, и привокзальная площадь была сиротливо пустой.

— Эй! Эй! Давай сюда! — Человек в кожанке поспешил к фаэтону.

— Тпру, окаянные! — Извозчик остановил коней, наклонив голову к приезжему: — Куды изволите?

Человек в кожанке назвал адрес. Извозчик, едва седок уселся, хлестнул лошадей:

— Но! Соколики!

Лошади весело рванули с места. Скоро человек в кожанке уже был в той части города, которая зовется Балканами. Отпустил извозчика. Осмотрелся. Улица была темной и пустынной. Немного подождал, прошелся до угла и вернулся обратно. Быстро приблизился и трижды постучал в высокое окно кирпичного особняка под железной крышей, что находился неподалеку от костела.

— Кто там? — послышался сонный мужской голос, и в окне, за чуть приоткрытой ставней, мелькнул желтой полосой свет лампы.

— Свои. — Человек в кожанке снова, но тихо, одним ногтем пальца, повторил условный стук.

— Сию минуту, сию минуту, пан, — торопливо отозвался мужской голос; лязгнул железный засов, щелкнул замок, и приоткрылась тяжелая входная дверь. — Какая погода?

— В Москве дождь, — шепотом произнес человек в кожанке, не вынимая руки из кармана, грея ладонью рукоятку браунинга.

— Входите, пароль верный, милости просим. С московским?

— Да, прямо с поезда.

— Ждали вас, пан, телеграмма была…

Человек в кожанке подождал, пока хозяин не закрыл дверь на ключ и не задвинул засов.

Из темной прихожей вошли в коридор. Человек в кожанке шел следом за хозяином, не вынимая руки из кармана. Из приоткрытой двери гостиной широкой полосой падал свет настольной лампы, освещая коридор, и доносились женские голоса. Человек в кожанке невольно обратил внимание на грудное, мягкое контральто, которое показалось ему страшно знакомым. Откуда-то издалека, словно из другого мира, нахлынули приятные воспоминания, вызванные этим голосом, и у него потеплело внутри. Впереди двигалась широкая и слегка сутулая спина хозяина.

— Мы для пана отдельную приготовили… Окна во двор, в сад.

— Благодарю, — тихо ответил человек в кожанке, входя в комнату.

Хозяин чиркнул спичкой, зажег керосиновую лампу с зеленым стеклянным абажуром, стоявшую на столе, и в комнате сразу стало светло. Мужчины несколько секунд смотрели друг на друга — пристально, изучающе. Хозяин особняка был полный, слегка сутулый, давно перешагнувший за средний возраст человек, но еще довольно крепкий, с крупной лысой головой, холеным бритым лицом и острым, слегка горбатым носом, похожим на сильный клюв хищной птицы, и темными небольшими, глубоко посаженными глазами, которые смотрели остро и цепко.

— Разрешите представиться. — Лысая голова сделала легкий поклон, полный достоинства. — Болеслав Адамович Кушнирский.

— Рад познакомиться, Арнольд Греднер, — назвал себя тот, кто по мандату значился Звонаревым, пожал короткую руку с мясистыми пальцами. — Мне о вас, Болеслав Адамович, много лестного говорили наши общие знакомые из «Бунда»… — Он назвал несколько влиятельных фамилий. — Настоятельно рекомендовали остановиться у вас.

— Мерси за доверие. Весьма, весьма тронут…

— Называйте меня просто Арнольдом и не обращайте внимания на эту проклятую шкуру. По документам я сотрудник Чека. — Арнольд снял кожаную фуражку и такую же куртку, презрительно скривив губы, швырнул их на кресло, стоявшее в углу комнаты. — Приходится мимикрировать. Такое время… Если позволите, я закурю.

— Будьте как дома, прошу вас. Помыться не желаете? Ванну подготовили с вечера.

— С превеликим удовольствием! В поезде давка, месиво тел, одна вонь и грязь. — Арнольд Греднер вынул из пачки папиросу и стал ее разминать двумя своими сильными, длинными пальцами с чернотой под ногтями.

— Пойду распоряжусь.

— Одну минутку, пан Болеслав. — Греднер приблизился и, глядя хозяину в лицо, быстро спросил: — В доме посторонние есть?

— Никого.

— Прислуга?

— Давно разбежалась! Как ввели равноправие… — Кушнирский вздохнул. — Только один престарелый дворник Матвей остался, бежать некуда. В саду у него конура вонючая, он и не вылазит оттуда по неделям.

— А там кто? — Греднер кивнул головой в сторону гостиной, из которой доносились женские голоса.

— Никого постороннего. Жена Розалия, племянница Сима, она с детства воспитывается у нас в семье, золотые руки у нее, все умеет делать… Рыбу готовит фаршированную и с соусом, пальчики оближешь!.. И еще дальняя родственница Мария Рошаль, она из Петербурга. У нее большое несчастье: парфюмерную фабрику и магазин большевики отобрали и разграбили… Мария еле-еле выбралась из столицы, жила у знакомых в Москве и вот, слава господу, добралась к нам.

— Извините, но… сами понимаете… — Арнольд говорил теплым, как бы извиняющимся тоном.

— Да, да… Конечно, — закивал лысой головой Кушнирский, — предосторожность… Сейчас даже брату родному трудно доверять. Ну я пойду, пошлю племянницу ванну подготовить.

Болеслав Адамович ушел, прикрыв за собой дверь.

Греднер прошелся по комнате, плотнее задернул бархатную штору на окне, заглянул в платяной шкаф, в котором на деревянных плечиках висело несколько дамских платьев и тонкая полотняная ночная сорочка с яркой вышивкой. Судя по размерам этих вещей Арнольд определил, что хозяйка их была женщиной довольно хрупкой. Арнольд провел по розовому шелковому платью длинной ладонью и, полузакрыв глаза, вдыхал чуть слышные запахи, которые всегда остаются на одежде. Греднеру было совершенно безразлично, кому именно принадлежали эти платья: племяннице или дальней родственнице из Петрограда, — он просто истосковался по женщине. И, прикасаясь к шелку, Арнольд представлял под ним упругое тело.

«Только здесь, в Царицыне, еще возможно… Последняя своя пещера, — мелькнула будоражащая мысль. — А там дальше, с завтрашнего дня опять скитания. Надо догнать отряд и терпеть, жить рядом с грязными, месяцами не мытыми и вонючими от пота большевиками, пока не удастся угнать оружие и выкрасть золото… Главное — золото! Наши в Красноводске ждут… Потом путь в Персию. Там я наконец смогу скинуть с себя обе шкуры и — чекиста Ивана Звонарева, и богатого польского еврея Арнольда Греднера, стать самим собой… Стать самим собой — капитаном Бернардом Брисли… Только когда, когда я туда доберусь? Через неделю? Через месяц?»

Он осторожно закрыл дверцу платяного шкафа и, сосредоточенно рассматривая траур под ногтями, заходил неслышными тигриными шагами по комнате, словно по клетке. Капитан вдруг поймал сам себя, обнаружил, что сейчас он даже мыслит по-русски. Этого еще не хватало! Так и язык предков можно забыть. Язык сильной и могучей нации! Язык народа, призванного повелевать и властвовать!..

Он сел на низкую кушетку, застланную ворсистым шерстяным покрывалом, вынул из кармана маленький перочинный ножик и тонким лезвием стал вычищать ногти, выковыривая тщательно черноту. Под ногтями была не просто грязь, а грязь, смешанная с застывшей кровью. Кровью человека, за которым он охотился от самой Москвы. Кровь настоящего Ивана Звонарева, сотрудника Чрезвычайной комиссии, бывшего балтийского моряка, который вез секретный пакет правительству Советского Туркестана. Два дня назад в поезде, в темном тамбуре, моряка без особого труда он отправил к праотцам. А мандат на имя Ивана Звонарева и секретный пакет, лежавший в кармане кожанки, теперь послужат новому владельцу.

Глава одиннадцатая

1

Часа через полтора приезжих пригласили в вагон к Сталину. К тому времени Джангильдинов и Колотубин плотно подзакусили и, довольные и сытые, охотно распивали настоящий китайский чай, а не кипяток с заваркой из сушеной тыквы или моркови, вели душевный разговор с начальником охраны поезда. Человеком он оказался разговорчивым, поведал о том, как «турнули от Царицына казачишков белых» и как трудно приходится «самому наркому», потому что все к нему лезут со всякими мелочными делами и вздорными предложениями, и что он, начальник охраны, находится всегда меж двух огней. Ибо, с одной стороны, обязан выполнить точно приказ и без пропуска и разрешения никого не допускать к «хозяину», а в то же время бывает, что домогается встречи свой брат, красный командир или красноармеец. А ты ему и рад бы со всей душою пойти навстречу, да без бумаги все же не пускаешь, он тебя и честит на чем свет стоит. Исповедь начальника охраны была длинной, и дослушать ее до конца не удалось. Но, судя по сытому лицу и добротному обмундированию, сшитому из тонкого офицерского сукна, и новым хромовым сапогам, жизнь у наркомовского стража была не такой уж паскудной.

— Товарищ Сталин ждет, — коротко сказал вошедший военный, невысокий брюнет с черными усиками на круглом самодовольном лице, и добавил тоном приказа: — Идемте!

Джангильдинов проворно встал, застегнул на все пуговицы гимнастерку, хотя было довольно душно, а Колотубин натянул свою кожаную фуражку, и оба поспешили за военным. Прошли два вагона, а в коридоре третьего, ярко освещенном электрическими лампочками, путь преградила вооруженная охрана.

— Сдать все оружие! — последовала властная команда.

Джангильдинов удивленно пожал плечами и начал было доказывать, что даже в Кремле, в Совнаркоме, у него не отбирали пистолет, но его никто не слушал. Высокий, жилистый, смуглый охранник перебил:

— У нас свои порядки. Сдавать все оружие!

Колотубин вслед за Джангильдиновым положил на стол свой новый кольт. Он невольно заметил, что в темных глазах кавказца мелькнул огонек восхищения. Такие пистолеты в деревянной кобуре высоко ценились знатоками оружия. За кольт можно было выменять коня. «Получим ли мы их назад, свои грохалки?» — не без волнения подумал Степан, видя, что охранник взял их оружие.

Потом их провели в следующий вагон, где в просторном купе находилось несколько командиров с отстегнутыми шашками и пустыми кобурами и штатских, которые также дожидались приема. Колотубин поискал глазами свободный стул, полагая, что им и здесь придется еще «позагорать», но их тут же пригласили:

— Товарищ Сталин ждет!

И вот, наконец, Колотубин и Джангильдинов оказались в вагоне-салоне. Навстречу, быстро шагая мягкой походке и горца, вышел человек ниже среднего роста в строгом кителе, с густой копной темных, с рыжеватым отливом прямых волос, зачесанных назад, и иссиня-черными большими усами, кончики которых были слегка закручены, как у донских казаков. Его моложавое лицо было матово-смуглым. Колотубин признал в нем почти своего одногодка, а если и старше себя, то всего ненамного, года на три-четыре. Впрочем, Степан знал: восточные люди обычно выглядят моложе своих лет. В руке Сталин держал слегка изогнутую трубку, из которой вился дымок, распространяя аромат доброго табака.

— Здравствуйте, товарищи! — произнес нарком с мягким акцентом в голосе. — Только что с Владимиром Ильичей разговаривал, он интересовался именно вашим отрядом. Проходите и садитесь!

Джангильдинов стал подробно рассказывать об отряде, о том, как ехали до Саратова эшелоном и там погрузились на пароход, поплыли Волгой. Сталин внимательно слушал и, попыхивая трубкой, облокотившись, рассматривал карту Средней Азии, что лежала на столе.

Колотубин сидел на стуле, прислушиваясь к словам Джангильдинова, и бегло разглядывал обстановку вагона (она оказалась довольно простой, строгой, ничего лишнего), вспоминал отчество Сталина. Начальник охраны называл его, и тогда Степан еще в уме несколько раз повторил, чтобы не забыть. А сейчас, как нарочно, оно вылетело из головы. Имя запомнил — Осип, русское имя, а вот отчество у него свое, кавказское, очень похожее на наше — Васильевич, но как-то по-другому. Спросить же казалось неудобным, и Колотубин решил именовать Сталина просто по должности — товарищ нарком.

— Главную часть оружия и патронов мы должны получить у вас, в Царицыне. Так нам сказали в Москве, — закончил Джангильдинов свой рассказ.

— К вашему приезду все подготовлено. — Сталин сделал затяжку и медленно выпустил голубоватый дымок. — А теперь я хочу задать вам частный вопрос, товарищ Джангильдинов. Скажите, пожалуйста, если вы знаете, подробности гибели Цвиллинга?

По лицу Джангильдинова пробежала тень, он слишком хорошо знал Самуила Цвиллинга и до сих пор переживал его смерть. Алимбей глухим голосом поведал о налете в начале апреля дутовцев на Оренбург. Белоказаки начали с того, что разгромили в пригородной станице Изобильной отряд красноармейцев, порубали шашками всех живых… Вместе с отрядом погиб сам председатель Оренбургского ревкома Цвиллинг. Покончив с красноармейцами, дутовцы ринулись в Оренбург. Им помогали банды Алаш-орды. Казаки, захватив город, устроили кровавую расправу. Изрубили шашками и выкинули с пятого этажа Дома труда редактора оренбургских «Известий», зарубили председателя казачьей секции губисполкома и его заместителя. Всего в ту ночь они погубили сто двадцать восемь советских и партийных работников.

Рассказывая о той кровавой ночи, Алимбей не сказал ни слова о себе. А ведь и он тогда чуть было не поплатился жизнью…

…Перед самым рассветом Джангильдинов прилег отдохнуть на кушетке в штабе, проснулся от артиллерийской стрельбы В коридоре шум, топот, чьи-то требовательные голоса: «Где тут тургайский комиссар?» Адъютант пытался было удержать его, но Алимбей сам вышел к ним: «Это я комиссар. Что вам надо?»

Джангильдинова сразу окружили казаки и отобрали маузер.

— Вы арестованы! — крикнул самодовольный есаул с недоброй ухмылкой. — Выходи на улицу, косоглазый комиссар, потопаем к нашему начальству! Оно у нас строгое!

Рядом с конвоирами-дутовцами шагали с сияющими мордами алашординцы, которых Алимбей тут же мысленно обозвал алашпеками — проходимцами. Нетрудно было догадаться, что его ведут не к начальству, а на расстрел.

Когда Алимбея вывели на площадь, неожиданно рядом разорвался снаряд. Казаки попадали на мостовую, а алашординцы, дико крича, кинулись врассыпную. Воспользовавшись замешательством, Джангильдинов рванулся в сторону. В спину ударили выстрелы. Но ему удалось все же убежать. На окраине Алимбей присоединился к красноармейской части, которая вела бой…

— К полудню подоспел на помощь полк из Самары, — продолжал Джангильдинов свой рассказ о налете дутовцев. — Тогда город и освободили. Казаки ушли на Урал, а банды алашординцев вместе со своим ханом бежали в сторону Семипалатинска… И тогда в Оренбурге я дал телеграмму всем местным органам. В ней именем Совета Народных Комиссаров приказал подвергнуть аресту в случае появления скрывшихся предводителей — алашординцев Букейханова, Байтурсунова и Досмухамедова.

— Правильно поступили, товарищ Джангильдинов, с врагами надо разговаривать решительным языком. — Сталин прошелся по комнате. — Цвиллинга жаль, хороший был большевик, опытный подпольщик.

Пользуясь случаем, Джангильдинов подробно рассказал Сталину и о Тургайском областном съезде, о принятых решениях, которыми Иосиф Виссарионович заинтересовался уже как нарком по делам национальностей.

Колотубин с нескрываемым любопытством смотрел на наркома. Степан впервые видел близко Сталина, о котором слышал от товарищей еще в Сибири, в ссылке.

Колотубин обратил внимание, что Сталин говорит ровным тоном, неторопливо, как бы округляя каждое слово, а кавказский акцент придавал его речи особую четкость и решительность. За неторопливостью речи сквозил все же пылкий темперамент южанина, удерживаемый строгой, контролируемой рассудительностью подпольщика.

— С Туркестаном мы держим постоянную связь, — продолжал Сталин, как бы рассуждая вслух. — В июне, пока дорогу еще не перерезали, отправили Ташкенту сто пятнадцать вагонов зерна… Написал в Баку, лично Степану Шаумяну, просил бакинских товарищей оказать Туркестану всяческую помощь и людьми и оружием… Сейчас и у бакинцев трудности… Мы с Ворошиловым, с Климентом Ефремовичем, со вчерашнего вечера решаем, как быть с вашим отрядом, голову ломаем. Скажите, товарищ Джангильдинов, вы эти места хорошо знаете? — Сталин показал на карту, проведя трубкой от Гурьева до Красноводска.

Джангильдинов внимательно посмотрел на карту, на восточное побережье, подумал и потом сам спросил:

— От Гурьева до Красноводска?

— Да.

— Если говорить о Каспийском побережье, про аулы рыбаков, то прямо скажу и честно скажу — плохо знаю. Мало там был, давно был. Много лет прошло, — ответил Джангильдинов, глядя прямо в лицо Сталину. — Если говорить про степь, — он провел ладонью восточнее Каспийского моря, — то она — моя родина… Хорошо знаю!

— Нас интересует именно степь. Скажите, товарищ Джангильдинов, а где на восточном побережье Каспия можно будет найти для отряда лошадей и верблюдов?

Колотубин насторожился. В словах Сталина «найти для отряда лошадей и верблюдов» он уловил тревогу и озабоченность, хотя интонация была ровной и спокойной. Зачем лошади и верблюды? Может быть, товарищ нарком не знает, что они из Астрахани поплывут морем до Красноводска, а там погрузятся на поезд? Нет, Сталину об этом известно, с Лениным недавно разговаривал. Здесь что-то другое… Колотубин взглянул на Джангильдинова, и в глазах командира, которые чуть сузились, заметил сосредоточенную напряженность. Джангильдинов также задумался над вопросом Сталина.

— Хорошие лошади и хорошие верблюды везде есть, товарищ нарком. Только люди немного разные.

— Где бы вы сами смогли легче всего достать лошадей и верблюдов для отряда?

— Можно и там. — Джангильдинов показал в сторону Красноводска: — Туркмены дадут. Только лучше здесь, хотя нам не по пути. — Он провел на карте пальцем от Мангышлака на север. — Свои живут, казахи, адаевцы. Быстро найдем много лошадей и верблюдов. Здесь хорошо знают батыра Амангельды Иманова, два года назад вся степь горела.

— Спасибо, товарищ! Теперь все ясно. — Сталин поднес трубку ко рту, сделал несколько затяжек. — Мы так и решили с Ворошиловым, что последнее слово будет за вами. Потому что именно вам придется решать эти вопросы, решать на месте.

При этих словах у Джангильдинова чуть дрогнули брови, выдав тревогу. Алимбей смотрел на карту, словно там можно было прочесть ответ на тревожные мысли. Джангильдинов не высказал вслух, не задал вопроса, ждал, что же скажет сам народный комиссар. Не будет же тот просто так интересоваться вьючным транспортом.

Молчал и Колотубин, он уже почти догадался. Видимо, случилось что-то на железной дороге.

— Англичане, действуя через Бухару и Персию, стараются сыграть злую шутку, — вдруг сказал Сталин, сделав упор на последние два слова, и повторил: — Злую шутку!..

«Яков Михайлович как в воду смотрел», — сразу подумал Колотубин, вспомнив напутствия Свердлова.

Сообщив эту новость, Сталин, к удивлению Джангильдинова, спокойно вынул из стола папку с документами, некоторое время молча перебирал бумаги. Потом, наконец, стал подробно рассказывать о положении в Закаспийской области.

С помощью англичан эсеры и туркменские националисты подняли мятеж. Разбили отряд Флорова, посланный из Ташкента. Почти вся Закаспийская область в руках мятежников. Они создали временный исполнительный комитет — самозваное Закаспийское правительство. Первое, что сделало это «правительство», — арестовало областных комиссаров-большевиков Батминова, Житникова, Розанова, Молибожко, Теллия, Кулиева, Петросова, Арустамянца и других. Без суда и следствия их тайно вывезли из города и в песках у станции Аинау зверски убили… В городе Мерве захватили и расстреляли народного комиссара труда Советского Туркестана Павла Полторацкого…

К мятежникам в первые же дни присоединились банды туркменских и армянских буржуазных националистов. Эти банды под общим командованием полковника Ораз-Сердара — военного министра и главковерха Закаспийского правительства — двинулись вдоль железной дороги в сторону Ташкента и Красноводска.

Английский генерал-майор Вильхорид Маллесон спешно перенес свою резиденцию из персидского города Мешхеда в Ашхабад. От имени Лондона заключил с Закаспийским правительством договор, согласно которому «ввиду общей опасности большевизма» Англия обязалась обеспечивать его армию достаточным количеством оружия, боеприпасов, снаряжения, ввести дополнительные полки для «сохранения порядка». Взамен этого Закаспийское правительство безвозмездно уступало англичанам Среднеазиатскую железную дорогу, Красноводский порт, Кушкинскую крепость, весь запас туркестанского хлопка и признавало английский контроль над финансами.

— Генерал Маллесон теперь стремится захватить всю территорию Туркестанской республики. Войска мятежников, ломая сопротивление редких красноармейских частей, стремительно продвигаются на Восток…

Ни Сталин, ни прибывшие из Москвы, однако, еще не знали всех подробностей развернувшейся борьбы за Каспием. Именно в эти напряженные дни героический подвиг совершили рабочие города Чарджоу. Большевики провели митинг, на котором приняли решение: оборонять город до прибытия частей Красной Армии.

Вооружались кто чем мог. На складах военного городка нашли три пулемета, одну пушку и достаточное количество боеприпасов. Командиром добровольческого отряда избрали Николая Шайдакова, плотника Амударьинской флотилии. В течение трех дней сто двадцать восемь рабочих героически держали оборону. Около двух тысяч белогвардейцев и басмачей много раз бросались в атаку в конном и пешем строю, но так и не прорвали оборону красных. Рабочий отряд держал позиции до тех пор, пока из Ташкента не подошли красноармейские части. Наступление мятежников было остановлено.

А в самом Ташкенте тем временем спешно формировали ударные батальоны из рабочих. Вместе с полками Красной Армии они направились на образовавшийся Закаспийский фронт. Правительство Туркестанской республики обратилось с воззванием ко всем Советам солдатских, рабочих и дехканских депутатов, в котором разъясняло создавшееся положение и призывало трудящихся выступить с оружием в руках на защиту социалистической революции…

2

Джангильдинов слушал Сталина.

В сузившихся глазах Алимбея появилась тоска, темная и тягучая, как холодная ночь в сыром ущелье, надсадная и безутешная, как плач матери по ребенку, проданному за долги. Дело, которому он отдал столько сил, мечта, которую столько месяцев лелеял и пестовал, рассыпалась и превратилась в прах! Там, в далеких Тургайских степях, люди в дырявых юртах ждут его, надеются. Там ждут оружия! Там должна быть создана красная конница… Неделю назад он, Алимбей Джангильдинов, дал твердое слово Ленину, что довезет оружие, довезет золото. Неужели надо будет поворачивать назад, возвращаться?..

Джангильдинову пришло на память, как два года назад, в бурном шестнадцатом, степняки с пиками, самодельными ружьями и охотничьими берданками шли на приступ города Тургая, желая свергнуть власть белого царя. Они тогда не взяли город. У них не было настоящего оружия. А сейчас он везет и винтовки, и пулеметы, и гранаты. Как они нужны там, в казахских аулах!

Джангильдинов слушал Сталина и мысленно уже бродил по вязкому песчаному побережью Каспия. Только бы добраться до своих, до земляков. Они не подведут, они помогут. И вопрос Сталина: «Где на восточном побережье Каспия можно будет найти для отряда лошадей и верблюдов?» — приобрел теперь ясную и точную направленность. Джангильдинов не знал, что и как будет делать, однако четко представлял себе, какие трудности подстерегают в дальнем походе по мертвым землям и безводным сыпучим пескам. Но он уже был полон веры в себя, в своих степняков. Ведь идти вперед к цели даже опасной дорогой лучше, чем возвращаться назад.

Все эти мысли пронеслись в голове Алимбея, пока Сталин не закончил свое сообщение. Почтительно выждав, как принято на Востоке, Джангильдинов сочувственно покачал головой и, как бы про себя, сказал:

— Красноводска нет, железной дороги нет… Хорошо, пусть будет так. — Джангильдинов сделал паузу и твердо произнес: — Но есть люди в аулах! Значит, есть и лошади, и верблюды!.. Из далекого Багдада идут караваны? Идут. Из Тегерана в Бухару и Хиву идут караваны? Идут. И мы сделаем свой красный караван.

Сталин выслушал командира отряда и, посмотрев на карту, прямо спросил:

— Как теперь добираться? Где лучше всего высаживаться?

— Пароходом до конца Волги, потом от города Астрахани до Гурьева, а там брать лошадей и верблюдов…

— Так нельзя, — перебил Сталин. — Очень много риска, банды Дутова бродят на всем северном побережье.

— Тогда можно еще плыть прямо сюда, на Мангышлак.

— Верно, товарищ Джангильдинов. — Сталин улыбнулся, и в его глазах появились веселые огоньки. — Мы так и думали с Ворошиловым, условно намечая форт Александровский. Как видите, наши мнения сходятся!

— А какая власть в том форте, товарищ нарком? — спросил Колотубин, молчавший до сих пор.

— Этот вопрос и нас интересовал. — Сталин снова раскрыл папку и взял лист, исписанный мелким почерком. — Вот что нам сообщили. В форте Александровском власть держат эсеры, там же и царский подполковник Осман Кобиев командует по-прежнему… Гарнизон состоит из семидесяти солдат. Пушки старого образца. Есть пулеметы и радиостанция…

— Справимся в случае чего, — сказал Колотубин.

Сталин бросил одобрительный взгляд на комиссара.

— Давайте рассмотрим ваш путь. Вот форт Александровский. — Нарком ногтем мизинца подчеркнул на карте крохотную черную точку у извилистого голубого овала Каспийского моря. — Сейчас это почти единственное место на всем восточном побережье Каспия, куда может пристать корабль под красным флагом. И вот вы, допустим, добрались сюда, выгрузились.

— Нашли лошадей и верблюдов, — развивал мысль Сталина Джангильдинов.

— Не нашли, а купили лошадей и верблюдов, — уточнил Сталин.

— Почему — купили? Казахи так дадут, — утвердительно сказал Джангильдинов. — Для батыра Ленина всегда дадут!

— Хорошо, не возражаю… А дальше? — Сталин провел ладонью по карте, по желто-зеленой равнине, усеянной мелкими коричневыми точками, обозначающими пески. — Дальше на восток — огромное пространство и ни одной, даже самой тоненькой, линии. Что это означает?.. Это означает, что там нет никаких дорог, нет оседлого жилья. Сплошные пески, безводное плато… Даже сами названия географических пунктов говорят о том, что собой представляет там местность. Вот читайте: это Мертвый Култук, это Прорва, пески Большие Барсуки, пески Малые Барсуки… Не очень-то радостно!..

— Верно, там дорог нет, городов нет, — ответил Джангильдинов горячо. — Но степняки там есть? Есть! Караванные тропы есть? Есть! Значит, и мы там пройдем.

Сталин, пряча довольную улыбку в усы, достал из ящика стола линейку, циркуль и положил их на карту возле форта Александровского.

— А дальше как двигаться?

— А где наши стоят? — задал встречный вопрос Джангильдинов.

— Вот здесь, у Актюбинска. — Сталин показал на карте.

Джангильдинов несколько минут рассматривал карту, шевелил губами, читая названия населенных пунктов, колодцев, озер, и в памяти его вставали знакомые места степного края.

— Думаю, можно двигаться прямо на Актюбинск, вот сюда. — Алимбей провел по карте пальцем почти прямую линию. — Через Косчагыл, на Эмбу, потом Сагиз, Уил… Будем говорить прямо, здесь не так особенно далеко. Можно все же пройти караваном.

— Можно-то можно, но только и здесь мы рисковать ее имеем права. Весь этот край находится в руках белоказаков генерала Толстова. Их разъезды рыскают вдоль и поперек. Нет, незамеченным каравану тут пройти не удастся. А выдержать бои не сможете… Сил не хватит.

— Тогда надо крепко подумать, — сказал Джангильдинов. — Степь большая. Путей в ней много.

«А башковитый у меня командир, — тепло подумал Колотубин. — С таким не пропадешь!»

— Фронт ждать не может. Мы должны как можно скорее оказать помощь туркестанским товарищам. — Сталин взял карандаш и обвел на карте кружком город Челкар. — Конечной целью вашего маршрута мы намечаем город Челкар. Отсюда по железной дороге прямой путь на Ташкент. Но вот до станции Челкар придется добираться окольным путем, выбирая самые глухие тропы. Я бы даже сказал, тайные тропы.

Говоря это, Сталин прочертил на карте карандашом линию от форта Александровского на юго-восток, потом на восток в пустыню и почти параллельно берегу Аральского моря, повел ее круто вверх к Челкару. Колотубин следил за движением карандаша и, откровенно говоря, понял только одно: такой путь просто длиннее. Другое дело Джангильдинов. За скупыми географическими названиями он видел глинистые такыры — пустынные плоскогорья Усть-Юрта, скалистые обрывы Ак-Тау — Белых гор, бесплодные и хмурые отроги Кара-Тау — Черных гор, широкое ущелье Моинты, о котором ходят страшные легенды, и на тысячи верст пески, пески…

— Это будет тяжелый путь, — сказал Джангильдинов задумчиво.

— Это будет неслыханно сложная дорога, товарищи. — В голосе наркома, спокойном и уверенном, словно дело шло об обычном походе, звучала подкупающая прямота. — Но это и самая безопасная дорога.

— Да. — Джангильдинов утвердительно кивнул. — Там редко кочуют даже люди степей.

— А расстояние какое будет? — спросил Колотубин.

— Мы уже считали. Можно еще раз. — Сталин, орудуя циркулем и линейкой, стал вслух высчитывать: — Почти три тысячи верст!.. И все пустыней и бездорожьем. Понимаем, конечно, тяжело будет. Очень тяжело. Но, повторяю, фронт ждать не может!

Последняя фраза прозвучала как приказ. Колотубин понял: никто не собирается отменять поход. Отряд должен идти вперед, только вперед, и во что бы то ни стало выполнить поручение Ленина. И если до этой минуты были у него какие-то колебания и мучила неизвестность, то теперь они рассеялись, как утром туман на Волге, когда встает солнце. И эта ясность цели, твердая определенность возбуждали энергию, настраивали на определенный ритм. Нет, трудностей Степан не пугался, хотя даже и сотой доли того, что ожидает его впереди, он еще не представлял. Но если бы кто-либо ему и рассказал сейчас о муках жажды, секущих лица песчаных ураганах и знойных и душных, словно раскаленная сковорода, скалистых ущельях и гладких, как стол, потрескавшихся глинистых такырах, все равно Степан пошел бы вперед, ибо твердо знал, что они идут на помощь товарищам, выполняют приказ революции. И Колотубин сказал вслух:

— Раз надо, пройдем три тысячи верст и больше.

Джангильдинов представлял, что ждет их отряд впереди. Очень хорошо знал. Он был здесь единственным человеком, который бывал почти во всех этих местах, а если где и не бывал, то наслышался о них от пастухов и караванщиков. Когда карандаш, зажатый в цепких пальцах наркома, чертил на карте от Мангышлака по Усть-Юрту путь отряда, Джангильдинов вспомнил слова очевидцев, побывавших в тех местах: «Страшные тропы», «Дорога в ад», «Борсакельмес» — «Пойдешь — не вернешься». У Джангильдинова вспотели ладони, и он незаметно стал вытирать их о свои галифе. Путь отряда — это, как сказали бы аксакалы, настоящая дорога через тамык — через ад. Тем более для людей, никогда не бывавших в Средней Азии. А пустыня пришлых не любит, встречает сурово. Он посмотрел на Колотубина и в жестких линиях губ, в открытом и прямом взгляде серых и сухих, как на изломе булатного клинка, глаз прочел ту внутреннюю решимость, которая ведет людей в штыковую атаку. И если комиссар готов идти, несмотря ни на что, то он, Джангильдинов, просто не может, не имеет права повернуть назад. И Алимбей сказал:

— Хорошо. Пойдем такой дорогой, товарищ Сталин.

Он встал, покрутил двумя пальцами кончики своих усов, которые были не такие пышные, как у наркома, и добавил:

— Хорошо! Теперь надо оружие получать.

— Оружие уже доставили к вашему пароходу, — ответил Сталин. — Как только вы пришли, как только мне доложили, я и распорядился везти его на пристань, чтобы не было задержки. Надеюсь, вы не будете возражать?

— Только скажем спасибо. — Джангильдинов улыбнулся и внутренне облегченно вздохнул: не придется мотаться по незнакомому городу, доставать подводы, везти на пристань. — Большое спасибо!

— Сказать честно, товарищ нарком, мы приятно удивлены таким вниманием к нам, — признался Колотубин, восхищенный тем, как Сталин вел беседу, как точно и незаметно, словно проверяя себя, заставил их с Джангильдиновым прийти к уже принятому им решению. — Большая вам благодарность!

— Меня не за что благодарить. Во-первых, это наша обязанность, мы служим социалистической революции, — сказал Сталин. — Во-вторых, мы заботились не только о вас, а прежде всего о Туркестанском фронте, которому надо как можно скорее оказать помощь. Вот так товарищи! — И мягко добавил: — А сейчас прошу к столу. В соседнем салоне приготовили для вас ужин.

Джангильдинову и Колотубину пришлось поужинать вторично. Жареная молодая картошка, рыба, мясо, свежие огурцы, первые помидоры и мягкое, кисловатое кавказское вино, о котором Колотубин подумал: «Как квасок», подняли настроение. «Квасок» оказался довольно коварным напитком, и Степан невольно ощутил, что вино бродит по жилам и создает то состояние, когда человек хмелеет.

Они вышли из поезда. Стояла ночь, тихая и теплая. Степан, пощупав деревянную кобуру своего кольта, причмокнул губами:

— Вот тебе и «квасок»! Вроде мины замедленного действия…

— Как хороший кумыс, — ответил Алимбей.

Немного постояли возле вагона, вдыхая ночной, освежающий воздух. Колотубину пришла блаженная мысль, что неплохо бы сейчас искупаться. Он даже представил себе, как бросается в пружинистое объятие волжской воды и, широко размахивая руками, плывет саженками, фыркая от удовольствия.

— Поплавать бы…

— Да, плавать будем, — понял его по-своему Алимбей. — Когда в море пойдем, качать сильно будет, как на спине верблюда.

— Я говорю, хорошо бы искупаться.

— Купаться? Я тоже давно хочу, — сразу согласился Алимбей. — Давай завтра в баню пойдем. Как следует купаться будем!

— Можно и в баню сходить.

Вышли на привокзальную площадь. Около здания вокзала, прямо на земле, на чемоданах и узлах, примостившись у стены, дремали мужики, бойцы, бабы, выбравшиеся на воздух из душного помещения станции. Звонкоголосо плакал грудной ребенок, и полусонная женщина устало качала его на руках, повторяя: «Спи, спи, мое дитятко!» Несколько мужиков не спали, думали о своем и сосредоточенно курили, в темноте светились огоньки самокруток.

— Наш моряк, наверное, уехал, — вслух подумал Джангильдинов. — Не дождался, долго мы были там. Как теперь к пристани пойдем, если улиц не знаем?

— Язык до Киева доведет, — улыбнулся Степан. — Хороша ночка! — Он вдруг остановился и посмотрел в темноту на край площадки. — Вроде наша таратайка стоит.

— Где, где?

— Справа, возле дерева. Видишь?

— Да, да… Стоит.

Пока они рассматривали повозку, стоявшую в темноте, Груля уже опознал их. Он давно высматривал командира и комиссара отряда и даже, честно говоря, подумывал о том, что прозевал их, что они ушли. С кнутом в руках моряк широкими шагами, почти бегом поспешил навстречу.

— Давно ждете? — В голосе Грули проскользнула тревога, и он преданно смотрел в глаза. — Я тут немного отлучался…

— Нет, только пришли, — ответил Степан.

— Порядок!.. Меня тоже тут не было, к своему боцману бегал. — Груля полез в карман своих широченных черных матросских брюк и, вынув сложенную бумагу, протянул Джангильдинову: — Вот, возьмите. Чтобы все как надо и полный порядок!

— Что это?

— Мандаты мои. Насилу отпросился!

— Куда отпросился?

— Ясное дело, товарищ комиссар! В ваш отряд, куда же мне! — Груля смущенно улыбался, теребил кнутовище. — Мне без вас никак нельзя!

— Это почему же? — сурово спросил Колотубин.

— Я тоже хочу выполнять приказ Ленина! — торопливо признался моряк.

— Сейчас все революционные и сознательные пролетарии, крестьяне, красноармейцы и моряки-матросы выполняют декреты товарища Ленина и смертельно бьются с мировой гидрой капитализма, — сурово и популярно, словно на митинге, пояснил Колотубин, вполне довольный сам таким исчерпывающим ответом.

— Так-то оно так, — вздохнул Груля, не удовлетворенный возвышенным ответом Колотубина, ибо невольно почувствовал в нем скрытый отказ, и продолжал настаивать на своем: — Только я хочу самому Ленину служить! Как вы. А у вас от него бумага!..

В голосе моряка звучала настойчивость, а в его глазах при жидком свете вокзальных фонарей Степан уловил упрямый блеск. Сейчас Груля не походил на того разбитного матроса, балагура и весельчака, каким он предстал в первый раз. Весь вид его — собранный и как бы готовый к прыжку — говорил о том, что моряк от своего не отступит. Ни за что не отступит!

— Возьмите… Слышь, командир, возьмите!

Джангильдинов вернул моряку документ и сказал:

— Подумаем…

Груля весело гнал лошадей по ночным улицам Царицына. Колотубин, приятно подпрыгивая на пружинистом матраце, думал о матросе. Ему нравилась такая открытая прямота и настойчивость. И еще думал о новом пути отряда. Кто знает, что ожидает их в тех нерусских краях?

Глава двенадцатая

1

Капитан Бернард Вильям Брисли, который выдавал себя за бундовца Арнольда Греднера и имел мандат чекиста Ивана Звонарева, уже сутки жил в доме Болеслава Адамовича Кушнирского, катаясь словно сыр в масле, окруженный заботой хлебосольного хозяина и вниманием двух молодых женщин.

Болеслав Адамович держал в городе портняжную мастерскую, охотно выполнял заказы по пошиву из казенного материала гимнастерок и галифе для краскомов и в порядке энтузиазма бесплатно обшивал членов ревкома и работников штаба армии, за что пользовался благосклонным вниманием начальства и числился на хорошем счету. Одновременно тихий Болеслав Адамович занимался и другой, скрытой от посторонних глаз, тайной деятельностью. Пусть там, в столице, деятели «Бунда» шумят, а здесь, в Царицыне, лучше не высовывать носа: не сегодня завтра красновцы нагрянут.

Кушнирский был рад гостю и охотно выполнил его задание. Свои люди имелись и на пристани, они подробно информировали обо всем, что интересовало Бернарда Брисли. На следующий же день капитан уже знал, что пароход с отрядом Джангильдинова прибыл, что идет погрузка оружия и боеприпасов.

— Когда отплывают?

— Пока никто не знает, но думаю, что завтра, к ночи, — сказал Болеслав Адамович. — Такую уйму винтовок и патронов, дай бог, если они успеют погрузить к полудню. А днем ни один пароход красных не отплывает вниз по Волге, боятся наскочить на белых. Казаки по обоим берегам рыскают. — И добавил с ласковостью в голосе: — Мой совет вам, пан Арнольд, спокойно отдыхайте до завтрашнего вечера. А сейчас идемте откушать, племянница Сима приготовила куриный бульон и мою любимую фаршированную щуку. Вы еще не знаете, как она ее умеет делать, прямо пальчики оближешь!

Брисли было явно не до фаршированной рыбы. Он наконец догнал отряд тургайского комиссара, и теперь предстояла задача — действовать! Он, а никто иной должен распоряжаться большевистским золотом и оружием. А вслух Бернард произнес с улыбкой:

— И кто же от такого кушанья откажется!

В небольшой гостиной на продолговатом столе, застланном льняной скатертью, их уже ждали фарфоровый супник с куриным бульоном, нарезанные свежие огурцы и помидоры в салатнице, политые густой сметаной и посыпанные мелко нарезанным зеленым луком, петрушкой и укропом. Тут же желтело сливочное масло и лежали брусочек печеночного паштета, разрезанная на куски вареная курятина, горкой возвышались подрумяненные слоеные пирожки.

Дамы не заставили себя ждать. Рядом с мужем уселась на стул с высокой спинкой Розалия, пожилая, блеклая женщина с бесцветными глазами. А Мария Рошаль, дебелая молодая брюнетка с голубыми, слегка навыкате маслеными глазами и маленькими пухленькими губками, по-столичному одетая и затянутая в талии, заняла место напротив Бернарда в не отрывала от него взгляда. В перерыве между блюдами она томно вздыхала, жаловалась на скуку и вспоминала о недавней безоблачной жизни в столице. Прислуживала за столом племянница Сима, полногрудая и плотная телом, с красными, словно натертыми свеклой, щеками. Девушка бесшумно сновала из кухни в гостиную и обратно, подавая новые кушанья и убирая посуду.

— Пан Арнольд, вы что-то сегодня слишком задумчивы, давайте я за вами поухаживаю. Нравится этот кусочек? — Кушнирский привстал и, орудуя специальным ножом и лопаткой, подцепил приличный кусок фаршированной щуки. — Одна благодать! Такой рыбы во всей Европе не сыщешь!

«И такого болвана, как ты!» — подумал Бернард.

После обеда женщины ушли к себе, Сима убирала посуду, а Кушнирский и Бернард Брисли расположились на диване и беседовали о политике большевиков, о Троцком, о «Бунде». Бернард Брисли слушал пана Болеслава и внутренне улыбался, вспомнив знаменитые слова известного французского дипломата де Кальера, которые Бернард перестроил на свой лад: «Разведчик, как и дипломат, должен иметь спокойный характер и быть способным добродушно переносить любое общество дураков».

2

Ночь стояла тихая, теплая. Бернард Брисли докурил папиросу и легким щелчком послал окурок в темноту сада. Последняя ночь, когда он в сносных человеческих условиях. Сегодня он должен покорить хотя бы ту мясистую тушку, краснощекую Симу, надышаться ее запахами, помять плотные, округлые, как мешки с песком, бедра… А завтра — пароход, много неизвестности и опасностей, о чем сейчас не хотелось пока думать.

Бернард еще раз оглянулся на темное окно хозяйской спальни и направился в дом. Он старался двигаться бесшумно, чтобы никого не разбудить. Вошел в коридор. Тонкая струйка света из ванной комнаты полоснула его как хлыстом, словно подгоняла. Бернард постоял, прислушиваясь к бульканью воды и голосу Симы, напевавшей немудреную песенку. Подкрался к двери. Миг — и Бернард, шагнув внутрь, захлопнул дверь и защелкнул крючок.

— Пардон, малютка…

Бернард почувствовал, как нервно забилось сердце. Удачный момент! Он рывком сбросил пиджак. И тут произошло невероятное. Ловкий липкий удар отшвырнул его к стене, и Бернард ощутил, что мыльная пена попала в глаза. К тому же он поскользнулся, тяжело стукнувшись головой о белый кафель…

Когда он стер рукавом с лица пену, то первое, что увидел, — почти у самого своего носа две плотные розовые ноги, с них спадали белые хлопья. А Сима, эта тихая Сима, воинственно рычала:

— Може, еще дать пану? Може, ему мало?!

Схватив пиджак, Бернард выскользнул в коридор и бегом на цыпочках кинулся в свою комнату. Он беззвучно выругался. Сорвалось!

Бернард влетел в комнату — и остолбенел. На койке, гневно сверкая глазами, сидела Мария Рошаль. Ее прозрачная, тонкая рубашка с кружевами едва скрывала смуглое обворожительное тело.

Мария нервно одевалась. Она, несомненно, слышала возню в ванной комнате. В ее лице он прочел гадливость. Затем нервным движением рук Мария накинула на округлые плечи пеньюар и летящими короткими шагами пошла к выходу.

Он невольно посторонился. Она прошла мимо, обдав запахом дорогих духов и презрением, молчаливая и надменная.

Обессиленный, Бернард бросился на кровать. Он знал, что иногда давал маху, но таким дураком, как сегодня, Бернард себя не помнил. И все из-за этой проклятой профессии, когда не можешь быть самим собой и жить, как все люди.

Он задул свечу, зажженную Марией Рошаль, и укрылся одеялом, все еще пахнущим духами. «Забыть все! Заснуть, заснуть, — приказывал он сам себе. — Завтра тяжелый день. Начинается снова кошмарная жизнь». Но вместо сна перед глазами стояла полуодетая Рошаль…

3

Мурад скакал впереди, он уверенно вел свой маленький отряд в сердце Каракумов, в горячие и мертвые Черные Пески. По еле заметным признакам, только ему одному понятным следам и приметам в море однообразных барханов недавний кочевник находил верный путь. Красноармейцы дружно скакали следом за ним по старой, почти забытой караванной тропе, по которой уже много лет не ступала ноги терпеливых верблюдов, не месили сухой песок конские копыта.

А вокруг простирался таинственный и тревожный мир сыпучих барханов. На огромном пространстве, в какую сторону ни бросишь взгляд, застыли продолговатые холмы, все в мелких складках.

Сидней изнывал от жгучих лучей беспощадного солнца. Только теперь, в песках, Джэксон по-настоящему оценил стеганый ватный халат и мохнатую баранью папаху, которую на первый взгляд надо носить в зимние холода, а не в июльский палящий зной. Сидней мысленно не раз благодарил предусмотрительного Мурада. На первом же пастушьем стане Мурад выменял на обойму патронов для американца эту старую шапку и халат, солидно поношенный и выгоревший. Сидней сначала упирался и не желал напяливать на себя вонючую шапку и засаленный, обтрепанный халат неопределенного грязного цвета, но Мурад твердо сказал, почти приказывая:

— Так надо!

Джэксон подчинился, принимая одежду вначале как маскировочный костюм, а теперь уже был рад туркменскому наряду. Он хорошо спасал от зноя. Нет, Сидней ни за что не захотел бы сейчас щеголять среди барханов, под безоблачным небом в солдатской гимнастерке.

Боксер узнал: день в песках тянется нескончаемо долго. На выпуклом и бесконечно синем небе нет ни одного облачка, ни малейшего пушистого пятнышка. Равнодушное дневное светило, чем-то похожее на раскаленный шар, медленно движется своей извечной дорогой, заливая застывшие барханы ливнем колючих лучей.

На пятые сутки вдали, у самой линии зыбкого горизонта, показался блекло-зеленый островок. Джэксон привстал на стременах и долго смотрел на зеленое пятно. Потом закрыл глаза и снова открыл — пятно не исчезало. Всадники ехали молча, словно не обращали внимания на зеленый островок.

— Мурад, это опять мираж? — спросил Сидней, показывая рукой вперед.

Вчера целый день на горизонте маячили роскошные деревья и блестела вода голубого озера. Но едва знойное солнце стало клониться к закату, как видение исчезло.

— Это будет саксаул, — коротко ответил Мурад.

— Какой саксаул? — поинтересовался Джэксон.

— Такой дерев есть.

Саркисян хлестнул своего коня и, поравнявшись с боксером, стал объяснять про саксаул, про лесные заросли этого дерева пустыни.

С каждым часом зеленое блеклое пятно ширилось и приближалось. Лошади, почуяв зелень травы а воду, пошли веселее. К вечеру добрались до первых зарослей саксаула.

Джэксон с удивлением рассматривал низкорослые деревья с искривленными, словно кем-то нарочно перекрученными, корявыми стволами и ветками. Где-то впереди послышался отдаленный лай собак. В воздухе запахло дымом костра и жареным мясом. Мурад придержал коня и поднял руку:

— Немного отдыхай.

Он велел всем оставаться на месте, а сам направился сквозь заросли к едва видневшейся юрте. Мурад пробыл там довольно долго и вернулся не один. С ним пришел старый туркмен, видимо старший среди кочевников. Загорелое до коричневой черноты лицо было испещрено глубокими морщинами, редкая седая бородка и белесые усы казались неестественными, словно наклеенными. На голове по самые глаза надвинута огромная лохматая папаха, а на плечах выцветший, некогда красный, ватный стеганый халат. Старик, прищурив глаза, внимательно и зорко осмотрел всадников, приложил руку к сердцу:

— Салям-алейкум!

Потом жестом пригласил к себе, к пастушьему стану.

Мурад подарил старику винтовку и десять патронов. Аксакал не смог сдержать радости, хотя старался казаться равнодушным. У него загорелись глаза, и руки с жадностью уцепились за оружие. Он быстро что-то сказал Мураду и тут же унес подарок.

— Зачем ты ему винтовку дал? — спросил Джэксон.

— Так надо, — ответил Мурад. — Такой обычай. Надо самый дорогой подарок делать.

Маленький отряд расположился неподалеку от юрты пастухов, в жидкой тени старого саксаула. Дерево на редкость вымахало вверх, метров на шесть, что по местным понятиям считалось довольно много. Его искривленный и узловатый ствол походил по своему цвету на желто-бурый песок, только, может быть, чуть темнее. Жилистые ветки обросли мелкими удлиненно-продолговатыми листочками, блекло-зелеными, с каким-то серовато-серебристым оттенком. Джэксон сорвал листочек. Помял в пальцах. Твердый, сухой, Даже и листья деревьев, оказывается, здесь приспосабливаются к суровому зною, чтобы меньше испарять влаги.

Снова раздался собачий лай. Бойцы вскочили. К костру приблизился аксакал и с ним еще двое молодых безбородых пастухов, один из них был еще совсем подросток, с большими любознательными глазами. Аксакал на железном подносе, на котором местами еще сохранилась грубая роспись масляными красками, нес куски жареной баранины. Мясо лежало горкой, и от него исходил душистый аромат.

Один из пастухов разостлал на песке у костра самотканую скатерку и положил на нее огромные плоские лепешки. Аксакал поставил рядом поднос с бараниной. Потом взял у второго пастуха бурдюк с кумысом и вручил его Мураду.

Впервые за последние дни красноармейцы поели сытно, вволю. Мясо оказалось нежным и сочным, его запивали кумысом, кислым и острым, чем-то похожим на пиво, Джэксон, как и его товарищи, ел руками, отрезая ножом куски баранины, жир стекал по пальцам и запястью, но на это Сидней не обращал внимания, подражая пастухам, он вытирал пальцы о засаленную полу халата.

Когда все насытились, по кругу пошла жестяная кружка с кипятком. Завязалась беседа. Мурад и Саркисян выполняли роль переводчиков.

Аксакал сообщил, что в песках, от пастушьего стана к стану, идут печальные новости. Новая власть, которой так были рады пастухи, умерла. Вся степь от Красноводска до Чарджоу находится в руках проклятых инглизов.

— К инглизам перешли джигиты Азис-хана, джигиты тигра песков Джунаид-хана и джигиты полковника Ораз-Сердара… Вай-вай, вся степь в огне!..

Пастухи-туркмены настоятельно просили, чтобы кзыл-аскеры — красноармейцы с рассветом покинули их стойбище. Рядом бродит банда дашнаков, и пастухи опасаются, как бы бандиты не расправились с ними за оказанное красноармейцам гостеприимство.

Мурад, приложив руку к сердцу, поблагодарил аксакала за еду и твердо пообещал исполнить их просьбу:

— Отец, утром нас уже здесь не будет. Мы сами спешим.

Аксакал оживился:

— Если вы спешите, то зачем терять время! Мы дадим вам лошадей, мяса, лепешек и воды. Пусть ваш путь будет счастливым!

Пастухи пригнали лошадей, помогли оседлать. Дали один хурджум[84] с лепешками, несколько бурдюков с водой и двух связанных баранов.

— Сами зарежете.

Аксакал подробно рассказал Мураду, как лучше всего им ехать на север, где находится ближайший пастуший стан и колодец.

Когда взошла луна, маленький отряд снова находился в пути.

Саксаульные заросли таинственно темнели по пологим склонам и в серебристом свете луны казались Джэксону застывшими странными змеевидными существами. Лошади шли быстро. Мерное покачивание в седле тянуло Сиднея в сон, глаза почти сами закрывались. Поспать бы два часа! Но Мурад все торопил и торопил своего коня, и всадники спешили за ним.

Однако избежать встречи с бандитами Ораз-Сердара им не удалось.

Перед самым рассветом отряд неожиданно напоролся на засаду.

Притаившись за высоким гребнем бархана, басмачи открыли беспорядочную стрельбу по всадникам, выехавшим из зарослей саксаула.

Двое бойцов были тут же убиты наповал. Один сразу свалился, а другой, зацепившись за стремя ногой, повис. Лошадь испуганно заржала и шарахнулась в сторону, потащив его за собой.

— Назад! — закричал Мурад по-русски и круто повернул своего коня. — Назад!

Джэксон и Саркисян, срывая на ходу винтовки, последовали за Мурадом. Отстреливаясь, они повернули назад в заросли саксаула и погнали лошадей по ложбине. Началась бешеная скачка. Бандиты преследовали с выкриками и гиканьем.

— Вай! — отчаянно вскрикнул Саркисян.

Джэксон оглянулся и увидел, как Саркисян, схватившись рукой за живот, свалился с лошади.

Мурад и Джэксон соскочили с коней. Они хотели помочь товарищу.

Ашхабадец был смертельно ранен. Пуля прошла чуть ниже пояса. Лицо его стало пепельно-бледным. Он сам понимал, что минуты его жизни сочтены.

Саркисян, сжав побелевшие губы, щелкнул затвором.

— Я задержу их… Мне все равно… А вы… — Он махнул рукой: — Скорей!.. Ташкент должен знать…

Мурад и Джэксон вскочили на коней.

Сзади долго раздавались винтовочные выстрелы.

Прячась в ложбинах меж барханами, они сделали большой крюк, запутали свои следы в зарослях саксаула и снова повернули к северу.

Так их осталось двое.

К вечеру им удалось уйти от погони. Но впереди их поджидал самый коварный и беспощадный враг — пустыня.

4

Дни нанизывались один на другой, однообразные, как окружающее их море песков. Всюду, в какую сторону ни посмотришь, видишь одно и то же — застывшие, мертвые волны песка. Песок, песок, песок… Кажется, нет ему ни конца ни краю. Мелкий, чистый, словно просеянный на огромном сите, пепельно-желтого цвета на солнце и темно-бурый в тени бархана. Бесконечное желтое безмолвие.

Уставшие лошади медленно бредут, понуро опустив головы, словно обнюхивают сыпучее бездорожье. Всадники их не торопят. Они рады тому, что животные держатся на ногах.

Мурад на серой лошади едет впереди. К его седлу привязан длинный повод второго коня бурой масти. На нем Джэксон. Старая туркменская папаха надвинута до бровей. Но и она мало спасает от слепящих лучей солнца. Полузакрыв глаза и плавно покачиваясь в такт шагам лошади, Сидней дремлет в седле.

Зной, голод и жажда оставили на его лице свои следы. Боксер осунулся, глаза ввалились, кожа потемнела и огрубела.

На барханах то там, то здесь, словно бородавки, торчат короткие пучки сухих стеблей почти высохших трав. Мурад давал название каждому засохшему цветку и травке, но Джэксон так и не мог отличить кандыма от полыни, илека от селина. Правда, колючие кусты янтака он запомнил… Острые, как иголки, бурые колючки шарообразного кустика трудно было не запомнить, тем более что они наиболее часто росли по склонам песчаных холмов.

Все эти дни Джэксона не покидало удивительное и странное чувство: ему все время казалось, что он находится не на земле, а на какой-то другой, непонятной и таинственной, планете. Здесь все какое-то свое, ни на что привычное не похожее. Днем, освещенные сверху, барханы теряли свои очертания, и безбрежное пространство выглядело ровным и гладким, как берег океана, вылизанный морскими волнами. Однообразный бесконечный берег. Терялось чувство пространства, ощущение величины. Но едва огненный шар солнца опускался к горизонту, вечерние лучи резко изменяли пустыню. Появлялись длинные тени, и пространство обретало форму, становилось удивительно ребристым, барханы обрисовывали свои контуры.

В такие предвечерние часы Сидней особенно остро ощущал их одиночество и обреченность. Конца не видать походу! День за днем, день за днем… Знойное марево уныло дрожит над сонными песчаными горбами. Сухой жесткий воздух, сухой разогретый песок. Безветрие и тишина. Никогда в жизни Джэксон не ощущал такой звонкой, хрустальной тишины. Сначала она пугала, настораживала. Даже собственный голос казался Сиднею лишним и чужим в этом беспредельном крае вечного покоя. Потом тишина стала раздражать. Хотелось звуков. Обыкновенных звуков. Звона трамвая, рокота автомобильного мотора, стука дверей, шелеста травы, пения птиц, плеска воды, ударов гонга… Жизнь — это звуки! А здесь тишина. Гнетущая тишина!

Джэксон не выдерживал, он нервным рывком вскидывал винтовку. От неожиданного выстрела лошади шарахались в сторону, вставали на дыбы, тревожно храпели. Мурад ругался по-туркменски и кричал, что патроны надо беречь.

А Джэксон улыбался. Он разбудил пустыню! Но проходила минута, другая, лошади успокаивались, и тишина снова воцарялась вокруг.

Глава тринадцатая

1

А настоящий Иван Звонарев тогда сразу не погиб. Он жил еще почти двое суток. Очнулся на рассвете от холода и воды. Шел дождь. Крупные хлесткие капли барабанили по спине, голове, затылку… А ему хотелось пить. Во рту пересохло. Капли стекали по лбу, по щекам, по шее и все мимо открытого рта.

В голове стоял какой-то сплошной туман и непонятный противный гул, смахивающие на то паскудное состояние, когда моряк после солидной пьянки приходит в себя. Звонареву казалось, что он валяется на палубе своего крейсера и друзья-матросы приводят его в чувство, обливая водой. Где-то рядом с кораблем промчались с грохотом торпедные катера, поднимая волны и обдавая веером брызг…

— Братишки, попить… — прохрипел Звонарев. — Попить…

Но кто-то упрямо продолжал лить воду на спину и голову. Звонарев с трудом раскрыл глаза. Сознание медленно прояснялось. Нет ни торпедных катеров, ни палубы крейсера, ни друзей-матросов. Он просто лежит один на перегоне, уткнувшись лицом в железнодорожную насыпь, поросшую редкой травой, а вдали, все уменьшаясь, уходит товарный поезд… И хлещет крупный дождь. Чуть вздрагивает в такт стуку колес крутая железнодорожная насыпь, и слышен ровный, сплошной шум дождя, шум падающих капель на траву.

Звонарев зябко повел плечами. Набрякшая мокрая одежда прилипла к телу противным холодным компрессом. Он лежал неудобно, поджав под себя левую руку. Рука онемела и затекла. Звонарев пошевелился, чтобы освободить онемевшую руку, и острая, режущая боль пронзила изнутри, из груди и живота, волной прокатилась по всему телу. Во рту появился соленый противный привкус. Он заскрежетал зубами, весь сморщился от боли.

— Гад… Гад, — выдохнул Звонарев. — Гад…

По всей левой руке, от плеча и до кисти, забегали мурашки, надсадно заныл сбитый локоть. Звонарев поднес к лицу ладонь и увидел, что вся она была в светлой красной краске, а часть рукава почему-то в темной. Капли дождя размывали краску, и розовыми струйками она стекала с пальцев на землю. Он тупо смотрел на ладонь, как на нечто постороннее, на размываемую кровь, словно это была в самом деле жидкая краска, очень похожая на ту, которой Иван рисовал в детстве. Такая простая, дешевая краска. Окунул кисточку в склянку с водой, потом размешивай ее и рисуй, крась бумажные кораблики. Отец купил в получку такие замечательные краски — десять разноцветных маленьких лепешечек на картонке. Иван почему-то вспомнил, как он тогда за один раз извел всю красную. Намазал ею лицо и еще шею, и ладонь, чтобы было как в самом деле, когда тебя ранят. И товарищам тоже намазал. Они тогда в войну играли, громили проклятых япошек, мстили за Порт-Артур…

Давно, ах как давно все это было! Детство, пыльная улица возле завода, отец, краски… Теперь он, Звонарев, погибает по глупости и доверчивости, как самая последняя тварь погибает. И никто не узнает, где он окочурился, и ему было совсем не жаль себя.

Звонарев лежал, боясь пошевельнуться. Каждое движение вызывало глухую волну боли, от которой мутнело в голове…

Он подождал, пока дождь вымоет с бугристыми мозолями ладонь, и сжал пальцы в пригоршню. Крупные капли падали на ладонь, на заскорузлые пальцы. Облизывая губы, Иван терпеливо ждал. Вода медленно накапливалась в ладони.

Осторожно, чтобы ненароком не пролить влагу, он стал подносить пригоршню к открытому рту. Рука почему-то противно дрожала, и вода стала проливаться. Он сделал быстрое движение, чтобы поскорей поднести ладонь к губам, и его снова пронзила боль, полыхнула огнем по всему телу. Пальцы сами собой разжались, собранная по каплям дождевая вода исчезла. Звонарев, теряя сознание, дотянулся губами до рукава, вцепился в него зубами и стал высасывать влагу из набрякшей ткани. Сделал несколько освежающих маленьких глотков, они приятной прохладой пошли внутрь, туда, откуда по всему телу разливалась боль и несло жаром.

Дождь вскоре перестал, и сразу выглянуло солнце. Такое теплое и ласковое, как ладони матери. Солнце согревало, и Звонареву стало немного легче. Впрочем, легче не то слово. Тело по-прежнему разламывалось на куски, словно его пропустили сквозь камнедробилку, каждая косточка ныла и давала о себе знать. Но липкий туман, который наполнял голову и не давал возможности сосредоточиться и подумать, постепенно стал рассеиваться. Звонарев окончательно пришел в себя.

Закусив губу, вспомнил о самом главном: там, во внутреннем кармане кожанки, лежит пакет. Небольшой плотный конверт из серой бумаги с сургучной печатью в осажденный Ташкент. Звонарев должен был добраться туда, присоединившись в Царицыне к отряду Джангильдинова.

— Джангильдинов везет не только оружие и боеприпасы, но еще деньги и золото. Шестьдесят восемь миллионов. К этому народному золоту тянут лапы английские разведчики, — сказал Звонареву перед отъездом начальник отдела. — Одним словом, как нам стало известно, в отряде притаилась сволочь. Кто она, мы не знаем. Твоя вторая задача — помочь начальнику особого отдела отряда Малыхину прижать к ногтю паршивую гниду.

И теперь этот важный пакет попал в руки белогвардейца!

Звонарев некоторое время лежал, прижавшись к мокрой траве, собираясь с мыслями. Что делать? Как предупредить своих?.. Предупредить во что бы то ни стало?..

О себе он не думал. О своем спасении не думал. Только бы продержаться, только бы сообщить в отряд.

Он приподнял голову, осмотрелся. До самого горизонта уходила железнодорожная насыпь. «Надо взобраться наверх, к рельсам, — пришла спасительная мысль. — Остановлю первый же поезд!..»

Моряк осторожно пошевелил пальцами, потом по очереди левой и правой рукой. Вроде бы все в порядке. Стал двигать ногами. Кажется, обе целы.

«Теперь вперед!» — скомандовал он сам себе и, приподнявшись на локтях, пополз вверх по откосу железнодорожной насыпи. Острая боль снова пронзила его от пяток до затылка, и в глазах показались разноцветные круги, словно с неба спустилась радуга и встала перед самым лицом. В голове опять поплыл туман, но Звонарев все полз и полз, цепляясь за траву, за жесткую землю, срывая ногти. Скорей! Скорей!.. Вот он уже почти на середине откоса. Страшная усталость камнями легла на плечи. И вдруг все потемнело перед глазами, словно он провалился в пустоту.

По влажной, скользкой траве, оставляя широкий красный след, Звонарев съехал вниз, до самого основания откоса…

Сколько времени он так пролежал в забытьи, он не помнил. Может быть, час, а может, и два. Снова прошел короткий летний дождь, и снова выглянуло веселое солнце. Звонарев очнулся сразу, словно он проснулся после сна. День набирал силу, и солнце поднялось высоко. Он смотрел перед собой на зеленые стебли травинок, по которым скатывались остатки дождевой влаги, на чашечки полевых цветов, где задержались капельки воды. В тени эти дождинки были свинцово-сизыми, как крупная охотничья дробь, а на солнце светились насквозь, словно маленькие стеклянные шарики. Неподалеку от лица моряка, придавленная камешком, свисала к земле тоненькая ромашка.

«Как и я, подбитая», — подумал Звонарев о ромашке и с грустью вынужден был признаться самому себе, что эта ромашка, придавленная коричневым с белыми крапинками камешком, скатившимся с насыпи, будет все же жить и завтра, и послезавтра, и еще много дней, доживая свой век, положенный срок жизни полевым цветам, и еще оставит после себя на земле семена для потомства. А вот он, моряк Балтийского флота, чекист Иван Звонарев, долго не протянет. Нет!.. Это ясно, как дважды два… Крышка, и точка. И некого тут винить, потому что сам виноват. Сам уши развесил, прохлопал контру, вот и расхлебывай…

Где-то в стороне раздался глухой удар грома, потом еще. Словно кто-то тяжелой кувалдой бил по стальному борту корабля. Звонарев прислушался. Раскаты грома напоминали артиллерийскую стрельбу. «Подумать можно, что где-то неподалеку палят из пушек. — Он грустно улыбнулся уголком пересохших губ. — Теперь все можно подумать…» Приподняв голову, Звонарев долго смотрел на крутую железнодорожную насыпь. Мысли и желания сосредоточились только на одном: добраться до полотна, вскарабкаться на самый верх во что бы то ни стало!

Вскарабкаться наверх и остановить поезд!.. Внимательно и сосредоточенно он стал рассматривать крутой, лобастый склон насыпи, поросший редкой травой. Всего несколько аршин отделяли его от стальных рельсов. Преодолеть это расстояние стало целью жизни. Огромный мир с его борьбой и ненавистью, радостью и любовью сжался и сузился до этих нескольких аршин.

Теперь Звонарев не спешил. Наученный горьким опытом, он хотел действовать только наверняка. Сил осталось слишком мало. Большое тренированное тело моряка, которым он гордился и — чего греха таить! — иногда хвастался, сейчас почти перестало повиноваться. Руки и ноги стали словно ватные. Тягучая слабость окутала его, обволокла липкой паутиной. От каждого неосторожного движения вспыхивала с новой силой незатихающая боль.

Звонарев долго смотрел на лобастый склон насыпи, изучая каждую чуть заметную впадинку, каждый камень, о который можно опереться, каждый куст травы, за который можно схватиться. Он четко наметил маршрут движения, прочертив его мысленно по насыпи, постепенно поднимаясь до самого гребня. Такой путь будет длиннее, потребует больших сил, но зато он более надежен. К тому же и трава немного подсохла, и земля стала тверже.

«Вперед!» — снова скомандовал Звонарев сам себе и, превозмогая новый приступ боли, пополз вверх. В ушах загудело, словно он нырнул на большую глубину, в глазах посерел и поблек солнечный день. Кто-то назойливо стал колотить молоточками в виски, а в голове снова волнами пошел туман. Но Звонарев полз. Сантиметр за сантиметром. Сначала вытягивал правую руку вперед, цеплялся пальцами за землю, за траву. Потом поднимал левую ногу, упирался каблуком. Выводил левую руку вверх и, укрепившись таким образом, перетягивал слабое и непослушное тело. Продвинувшись немного вперед, делал длительные остановки, отдыхал, набирался сил. И снова полз… Полз… Полз…

— Еще немного… — шептал обескровленными губами. — Еще чуть-чуть.

Когда, наконец, Звонареву удалось добраться до гребня насыпи, он, опершись на него руками, несколько минут отдыхал. Торжествуя свою победу, моряк дышал запахом просмоленных и залитых мазутом шпал, знакомым и родным запахом согретой солнцем стали, ибо рельсы пахли почти так же, как броня крейсера. Солнце стояло высоко и припекало по-летнему. Пот застилал глаза Ивану, стекал струйками по лицу, пряди волос прилипли ко лбу. Сердце бешено колотилось в груди, словно хотело вырваться наружу.

— Выполз. Все-таки выполз…

Собравшись с силами, моряк вытянул на гребень свое тяжелое обескровленное тело. Потом уцепился руками за теплый рельс и, дотащив себя к нему, прижался щекой к раскатанной и надраенной до блеска колесами вагонов стальной линии. И снова перед глазами заскользили разноцветные круги, постепенно превращаясь в серую пелену, его охватила странная легкость, притупилась боль, и он поплыл куда-то в темноту…

Летний день долгий. Жаркое светило, обойдя полнеба, начало медленно двигаться к закату, опускалось, словно хотело заглянуть в лицо моряку, потрогать его своими лучами. Звонарев постепенно приходил в себя. Жизнь цепко еще сидела в его большом молодом теле. Однако у него уже не было сил, чтобы открыть глаза, пошевелить рукой. Он лежал, прижавшись щекою к рельсу, и тяжело дышал. И слушал. Где-то близко громыхали раскаты грома. А может быть, то стреляли пушки, рвались снаряды. Сознание почти прояснилось, и почему-то больше он думал о прошлом. Звонарев перекручивал, словно тяжелый трос, в своей памяти длинную цепочку дней, отыскивая все начало того узелка, который и привел его к такому концу. Найти узелок оказалось довольно-таки просто.

Все началось в тот ветреный и холодный декабрьский день, когда комиссар крейсера, в прошлом слесарь с Путиловского завода, объявил на судовом комитете, что создается орган диктатуры пролетариата для защиты безопасности Советов, имя тому органу — Всероссийская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Сказал, что пришла бумага, по которой надобно выделить сознательного и надежного моряка в ту комиссию. На судовом комитете все в один голос сказали, что послать надо Ивана Звонарева, потому как он человек проверенный и стойкий большевик, сознательный борец за народное дело, принимал участие в штурме Зимнего дворца и самолично, в качестве добровольного конвоира, сопровождал арестованных министров до дверей камеры. Что говорить, заряжающий носовой шестидюймовой пушки Иван Звонарев был весьма польщен доверием матросского братства и с охотой пошел на берег выполнять революционный долг.

Дни закрутились в бешеной карусели. Дел было по горло, только успевай поворачиваться: восстание юнкеров, заговоры, бандитизм… А вскоре правительство вместе с Лениным переехало из Петрограда в Москву, и Звонарев, как и другие сотрудники ВЧК, очутился в новой столице. Москва, ясное дело, не морской город, и своего брата моряка на улице так запросто не встретишь. Моряки, как залетные ласточки, — гости редкие в сухопутном городе. Речной транспорт Звонарев в расчет не брал. Он затосковал по матросскому братству, по соленому морскому простору. Что говорить, когда его назначали в эту поездку, названную в приказе служебной командировкой, Звонарев даже обрадовался, ибо отряду степной экспедиции предстояло плыть из Астрахани по Каспийскому морю до самого Красноводска…

Но судьба как будто бы надсмеялась над ним. Звонарев так и не догнал тот отряд. Лежит, подыхая на горячих рельсах, без кожаной тужурки, без пакета, без документов…

2

— Сюда, хлопцы! — Васютин замахал своими длинными, как грабли, руками. — На путях человек валяется.

— Убитый?

— Не, зарезанный. Видать, его с поезда скинули. — Васютин обошел вокруг лежавшего. — Зови командира!

— Бандит какой-нибудь… Пусть валяется.

— Не, он в моряцкой полосатой рубашке, как у командира. Пусть сам посмотрит, может, опознает знакомого.

Красноармейская рота отступала вдоль линии железной дороги. Невесть откуда появившиеся казаки — видимо, им удалось просочиться в тыл — неожиданно ударили на рассвете. Пришлось отходить. Из Царицына на подмогу обещали выслать бронепоезд, но тот что-то не приходил.

Командир роты севастопольский моряк Семен Рыкин, кряжистый здоровяк с рыжими усами и крупным лицом, изъеденным оспой, был ранен в руку выше локтя; рана противно и остро болела. Он улыбался сквозь зубы, не подавая виду, что страдает. Рыкин соскочил с повозки и вскарабкался на насыпь.

— Где морячок?

— Вот он. Совсем вроде бездыханный…

Рыкину бросились в глаза полосатая тельняшка под гимнастеркой и медная бляха на черном ремне. Сомнения не было: свой брат — морячок. Только за что его так истыркали ножом и выкинули с поезда? И кто же сотворил такое: свои или чужие?

Красноармейцы, поднявшись на насыпь, обнаружили с противоположной стороны красно-бурый след на земле. Недоуменно переглянулись: неужели этот моряк заполз на самый верх? И с уважением посмотрели на обмякшее тело.

— Он, кажись, живой! — тихо вскрикнул Васютин, который наклонился над Звонаревым. — Чуть дышит…

— На, дай глотнуть спиртяги. — Рыкин протянул красноармейцу свою помятую австрийскую фляжку. — Только сдуру не пролей мимо.

Звонарев глотнул слабо, но обжигающая нутро жидкость побежала по телу, и он шевельнул рукой.

— Пить…

— Капни с наперсток еще, — сказал командир.

— Пьет, — сообщил Васютин.

Звонарев открыл глаза и сквозь серый туман, который плыл в голове, увидел вооруженных людей, услышал слова. «Вроде еще не отдал концы, — просветлела у него в мыслях надежда. — Живу!» И сквозь пелену рассмотрел темную форменку своего брата моряка. Слабо улыбнулся бескровными губами — наши… Но тут рельс, на котором он лежал щекой, стал подрагивать, донесся далекий, словно подземный, гул. И моряк снова потерял сознание.

— Поезд шпарит! — крикнул кто-то.

Рыкин повернулся в ту сторону, откуда шел поезд, и облегченно вздохнул. Он сразу опознал по первым открытым платформам, груженным рельсами и шпалами, и темным башням с торчащими из них в стороны пушками, что это идет к ним на подмогу бронепоезд из Царицына.

— Держись, золотопогонники! — воскликнул он и хотел было поспешить навстречу бронепоезду, но вспомнил про раненого и приказал бойцам: — Уберите с путей и перевяжите!

Через несколько минут, натужно пыхтя, бронепоезд замедлил ход и плавно остановился. У красноармейцев, измученных неравными боями, усталых и голодных, на лицах появились улыбки, заблестели глаза. Особо нетерпеливые подходили к бронированным вагонам и ласково шлепали ладонью по бокам, словно по крупу доброго коняги.

Лязгнув, открылась тяжелая дверь, и высунулся горбоносый и загорелый до черноты моряк с бескозыркой на макушке.

— Что, пехота, рты поразевала? Где старшой, давай его сюда!

Рыкин еще издали узнал горбоносого — с ним встречались последний раз год назад в Севастопольском Совете — и весело крикнул:

— Полундра, Петька Борщ!

— Ты! — У горбоносого растянулись в улыбке большие губы. — Семка — сатана!

Он, расставив крыльями руки, прыгнул на Рыкина и стал мять в объятиях.

— Вот где свиделись, Семка! А усища, как у боцмана!

— Полегче, там кость поцарапана пулей. — Рыкин хлопал здоровой рукой по спине товарища. — Чертяка подводная!

— Семен, зови командира, — сказал Петр, отпуская Рыкина.

— Командир тут, перед тобой.

— Ты сам?

— Ну, чего выпучился, как бычок мариупольский? Я и есть.

— Давай к нашему в каюту. — И Петр помог вскарабкаться Семену по высоким стальным ступенькам.

Командир бронепоезда — большеголовый, с редкими рыжими усами толстяк — выслушал Рыкина, уточнил обстановку на карте, что-то записал в потертом блокноте карандашом и пообещал:

— Сейчас дадим прикурить!

Рыкину было ясно, кому именно «дадут прикурить», и он тоже улыбнулся. Потом перед уходом попросил:

— Моряк тут лежит раненый, а у нас доктора нету. Может, возьмете?

Звонарева перенесли в бронепоезд, уложили на чистую койку. Молоденький конопатый врач колдовал над ним добрый час, осматривая и перевязывая раны. Потом поднял на Рыкина хмурое лицо и на его вопросительный взгляд неопределенно пожал плечами и выругался:

— Ну и пьян же! На версту несет… В драке, видать, порезали?

— Нет, то мы сунули ему в рот спиртяги, чтобы очухался, — пояснил Рыкин. — Его с поезда скинули. Не наш он.

— А чей же?!

— На путях нашли… Видали там след на земле? Он сам заполз к путям, чтобы заметили его… Видать, сильный характер.

Звонарев слышал голоса, но смысла не разбирал, словно голову накрыли подушкой. Он чувствовал, как боль утихает, становится необычно легко, казалось, будто бы он плавает в теплом море. Открыл глаза и, собрав силы, прошептал одними губами:

— Где я?..

— Гляди, ожил! — Рыкин наклонился вместе с врачом. — Ты в бронепоезде!.. В красном бронепоезде!..

— Лежите, лежите! — велел врач, видя, что раненый пытается приподняться.

— Командира… Дайте мне… Позовите… Очень важно! — настаивал раненый. — Надо скорей… Скорей сообщить!..

Уже с первой фразы, сказанной Звонаревым хриплым, срывающимся шепотом, лицо командира бронепоезда стало озабоченным и суровым. Он вынул свой блокнот и начал торопливо записывать.

— Гад… Гад… Скорей сообщить! — повторял Звонарев. Силы покидали его, и он спешил высказать главное, ради чего заставлял себя жить эти последние мучительные сутки.

Командир бронепоезда, вернувшись в свой вагон, дважды перечел записи, потом, осторожно чертя карандашом, попытался связать фразы, кое-где вставляя недостающие и убирая лишние слова. После такой обработки у командира получилась вполне понятная запись:

«Чекист Иван Звонарев из Москвы… Отряд Ленина из Москвы плывет в Царицын (Астрахань и Красноводск он зачеркнул)… В отряде есть предатель…»

Кто такой Иван Знонарев — установить командир не мог: то ли так зовут самого раненого, документов при нем не имелось, то ли это имя предателя. Что касается отряда Ленина, то ни о каком таком отряде, который приплыл бы в Царицын, он не слышал, хотя только утром заходил в штаб фронта. Но последняя фраза о предателе настораживала и требовала немедленно сообщить в особый отдел.

Командир набросал текст телеграммы и решил, что на ближайшей станции телеграфирует в Царицын. Но послать срочное сообщение в особый отдел сразу не удалось, ибо, не доезжая до первого же разъезда, бронепоезд принял бой.

Только поздно ночью, когда выбили прорвавшихся в тыл белогвардейцев и очистили станцию, когда восстановили разрушенную в двух местах железнодорожную колею, командир вспомнил о своей записи и составленной телеграмме. После такого тяжелого дня хотелось спать и есть, но он в сопровождении неразлучного Петра Борща, который всегда и всюду следовал за командиром, отправился на станцию и положил перед телеграфистом исписанный лист:

— В Царицын. Военная. Секретно. Отстучи немедленно!

Глава четырнадцатая

1

Пароход «Саратов», монотонно шлепая плицами колес, одиноко двигался по реке, спешил добраться до поблескивающего вдали горизонта, где вода слилась с белесым краем неба. Волга здесь, в низовьях, разлеглась так широко и вольготно, что отсюда, с самой середки водного плавного потока, берега казались далекими и приходилось напрягать глаза, чтобы разглядеть редкие прибрежные рыбачьи села.

Степан Колотубин стоял рядом с капитаном на мостике «Саратова», облокотившись о перила, и смотрел вперед, в пустынную серо-голубую даль Волги, чем-то похожую на застывшее железо. День давно начался, и приятная теплота южного солнца, еще не перешедшая в зной, навевала успокоенность. Под ногами ритмично дрожал пол в такт паровой машине, что глухо рокотала внизу, под палубой.

Добрые мысли рождала в голове комиссара широкая Волга, главная река русская. Радовала она серебряной чистотой и величавой торжественностью.

Смотришь на нее, и кажется, вливается в тебя ее сила и спокойствие, а сам ты становишься иным человеком, очищенным от всякого житейского мусора, цельным, как стальной слиток. Прошлое уходит куда-то назад, словно волны за кормой, и постепенно тает и глохнет, а будущее само идет навстречу.

На реке, сколько охватывал взгляд, не было видно ни одной лодки, ни одного баркаса. Степан даже подумал, что это не так уж плохо: валяй себе вперед и не раскланивайся с встречным-поперечным. Свои мысли Степан выразил вслух, но капитан, посасывающий трубку, был иного мнения.

— На реке, комиссар, пусто от беспокойства и страха. Люди боятся выходить из домов, не идут рыбачить.

— А нам что до ихнего страха?

— Открыты мы, как горошина на ладони. Со всех сторон видно.

— Думаешь, беляки по берегам рыскают и на нас зыркают?

— Ничего я не думаю, река сама о том говорит. Рыбачьи баркасы как ветром сдуло. А бывало, полно их, сновали прямо под носом парохода.

— Может, и нам надо куда-нибудь притулиться к берегу? — предложил Колотубин. — Зайдем в протоку и переждем до темноты?

— Негоже, — сразу ответил капитан, почесывая пальцами бороду. — Надо скорее уйти как можно дальше. Тут до самой Астрахани нет крупных портов и, следовательно, военных кораблей. А если нас засекли и погоню снарядили, так тут не спрячешься. Нужна скорость. Или они нас догонят, или мы первыми к Астрахани дойдем. Так что, комиссар, лучше без остановки.

Колотубин подумал и согласился:

— Действуй, капитан, тебе виднее.

Некоторое время стояли молча, каждый занятый своими мыслями. Колотубин подумал о том, что если бы сейчас была мирная жизнь, то хорошо бы где-нибудь тут на бережку, в рыбачьем селе недельки две-три поболтаться, посидеть о удочкой. Ему даже представилось, как нежится он на песчаном плесе, подставив спину солнышку. Повеяло далеким босоногим детством, когда бродил с приятелями по болотистому берегу мелководной и грязной речонки с красивым названием Золотой Рожок, притоку Яузы. От тех далеких мальчишеских дней осталось доброе воспоминание о воде, о солнце. Работая подростком в угарном цехе, Степан только и мечтал, как бы поднакопить деньжаток и выбраться из душной московской окраины, где дома и переулки все продымлены и закопчены насквозь в три слоя.

Капитан долго уминал большим пальцем табак в трубку, неторопливо раскуривал ее. Потом как бы между прочим спросил:

— Кто этот, в кожанке?

Колотубин посмотрел на капитана, словно не понимал, о ком тот спрашивал, хотя отлично знал, что речь шла о Иване Звонареве, чекисте из Москвы.

— Который? У нас несколько командиров в кожанке ходят.

— Новенький. Что вчера на военном катере доставили.

— Ответственный товарищ, — ответил комиссар, не понимая, почему капитан заинтересовался Звонаревым.

— Тогда понятно, — сказал капитан.

— Что — понятно?

— Поведение. Рыскает по кораблю, в трюм лезет, ящики выстукивает, словно пропажу ищет.

— Должность у него такая.

— Не знаю, какая у него там должность, но лицо, особенно глаза его, скажу откровенно, не нравятся. Холода в них много и жадности.

«Ишь куда загнул! — подумал Колотубин. — Про холод и жадность. Чекист не девка, чтобы нравиться с первого взгляда. Работенка у него рисковая!» Впрочем, если говорить откровенно, то и самому Степану прибывший Звонарев пришелся не совсем по душе. Выхоленный какой-то, вроде переодетого офицера. А документы у него в полном ажуре. Мандат подписан самим Петерсом, заместителем Дзержинского. Так что личные симпатии приходится отодвигать в сторону.

— Что-то я ничего такого не заметил, — сказал Колотубин, не желая резкими словами порвать нити доверия, что сложились у него с капитаном.

— Возможно, я и ошибся. — Капитан стал дымить трубкой. — Возможно.

На палубе заиграла гармошка, и чей-то басовитый голос стал выводить плавно и вольно начало песни:

Из-за острова на стрежень, На простор речной волны…

Колотубин прислушался, стараясь по голосу узнать бойца, улыбнулся. Может быть, на том самом месте, где плывет пароход, скользили воспетые в народных песнях челны донских казаков. Песню подхватили, и скоро дружный хор выводил куплет за куплетом:

На передней Стенька Разин, Обнявшись, сидит с княжной…

2

Начальник особого отдела армии Василий Семенович Селезнев был человек степенный и в годах, дрался на баррикадах в девятьсот пятом, его дважды приговаривали к каторге за подпольную деятельность, и дважды он бежал, пробираясь пешком через таежную глухомань. Он несколько минут вдумчиво изучал тревожную телеграмму, присланную командиром бронепоезда. Командира он хорошо знал как партийца серьезного и смелого и не сомневался в его искренности.

Селезнев сразу понял, о каком отряде идет речь, — об отряде, которым командует Джангильдинов. Пароход с этим отрядом уже уплыл, вчера в полночь отошел от пристани, когда Василий Семенович был еще в пути, возвращаясь в город с передовой. Побарабанил узловатыми пальцами по столу. Вынул серебряные карманные часы. Стрелки показывали без четверти одиннадцать, «Почти полсуток махают вниз по Волге, — подумал он. — Догнать трудно».

Селезнев позвонил. Вошел дежурный:

— Слушаю, товарищ начальник.

— Петросов у себя?

— Только пришел.

— Пригласите ко мне.

— Есть позвать. — Дежурный, щеголяя солдатской выправкой, повернулся и щелкнул каблуками.

Сотруднику особого отдела Петросову было поручено курировать отряд Джангильдинова, пока тот находится в Царицыне.

Через несколько минут он вошел в кабинет. Молодой, розовощекий. Жесткие темные волосы, наспех причесанные, торчали дыбом, и Петросов поминутно поправлял их растопыренной пятерней.

— Мы с вами одинаково думаем, Василий Семенович, — сказал Петросов, усаживаясь на венский стул. — На расстоянии понимаем друг друга.

— Что-то пока не очень ясно. — Начальник вопросительно посмотрел на розовощекое лицо двадцатипятилетнего сотрудника и про себя отметил, что в такие годы и он, Селезнев, мог тоже ночами не спать и быть как огурчик.

— Только хотел было к вам направиться, как дежурный говорит, что вы зовете меня.

— Отряд Джангильдинова проводили? — спросил Селезнев, и в его голосе проскользнула озабоченность.

— Как положено, Василий Семенович. Отчалили в одиннадцать часов четырнадцать минут.

— Посторонние на «Саратов» сели?

— Матрос Груля. Странный такой и настойчивый тип. — Петросов стал рассказывать о моряке, который уломал командира и капитана парохода взять его вторым кочегаром. — Я проверял и наводил справки о нем, все только положительное говорят.

— И все?

— Нет, почему же! Еще один человек, но это наш. Чекист из Москвы.

— Меня он и интересует, — сказал Селезнев.

— Ничего особенного, поступил, как в его мандате записано: всем оказывать содействие… Вы же знаете такую формулировку, Василий Семенович! — Петросов закурил и, закинув нога на ногу, откинулся на спинку стула.

— Поподробнее, — сурово произнес Селезнев.

— Пожалуйста! — Петросов сделал каменное лицо и деревянным тоном доложил: — «Саратов» отчалил в одиннадцать четырнадцать, а через три или четыре минуты на пристань влетает фаэтон, соскакивает человек в кожаной тужурке и фуражке, тычет мандатом Всероссийской чрезвычайной комиссии, требует немедленно доставить его на пароход, на котором находится отряд Джангильдинова. Говорит, что только с московского поезда. А «Саратов» уже почти на середине Волги. Пришлось мне вмешаться, доставить его на военном катере. — Петросов сделал паузу и закончил: — Можно сообщить Москве, что их сотрудник уже догнал отряд.

— Влипли мы с тобой, дорогой товарищ Петросов, — сказал Селезнев и потер виски ладонями. — Ой как влипли!

— Не надо так шутить, Василий Семенович. — В темных глазах Петросова появилась настороженность.

— А я без шуток, вполне серьезно. На пристани телефон имеется?

— Вы же сами знаете… Зачем спрашивать! — Тревога все больше охватывала Петросова, хотя в своих действиях он нигде не видел ошибки.

— Звонили на станцию, проверили насчет московского поезда, прежде чем давать неизвестно кому катер?

— Я же сам знаю, Василий Семенович! Зачем звонить, московский всегда приходит к полночи. А пароход уже ушел, надо было его догонять.

— В нашем чекистском деле, товарищ Петросов, подозрительность вредна и опасна. А вот осторожность и предусмотрительность весьма необходимые качества, они иногда помогают, — назидательно произнес Селезнев и, посмотрев на встревоженного Петросова, сказал: — Жаль, что не позвонили. Вам бы ответили, что московский поезд задержался в пути. А наши товарищи пояснили бы, что золотопогонники проникли в тыл и перерезали дорогу, что туда выслали бронепоезд. Вот так-то! И важная птичка была бы в наших руках.

— Как же так, Василий Семенович?! Я сам смотрел мандат, самый настоящий… И печать, и подписи. — Петросов стукнул кулаком по своему колену. — Как же так?!

— Мандат-то действительно настоящий, только владелец другой. Настоящий чекист находится в бронепоезде в беспамятстве. Вот телеграмма от командира бронепоезда. — Селезнев протянул ее Петросову.

Петросов пробежал глазами текст, потом еще раз и, чему-то улыбнувшись, поднял голову:

— Тут не все понятно… Неопределенно как-то! Да… Может быть, настоящий чекист Звонарев и есть тот, которого отправил с катером? А?

— Не думаю. — Селезнев взял телеграмму: — Он жил в городе несколько дней, где-то скрывался. Если был настоящий, зашел бы к нам. Факты говорят сами за себя. Нам еще придется поискать ту нору в городе, где он отсиживался. Но это немного погодя. А сейчас мы вынуждены констатировать, что неизвестный с мандатом на имя чекиста Звонарева обвел нас вокруг пальца.

— Собака! Сволочь! Паразит! — Петросов вскочил, забыв, где он находится, и начал яростно хлестать себя по щекам. — Упустил! Упустил такую змею! — Потом вдруг обратился к Селезневу: — Товарищ начальник! Разреши! Догоню пароход… Я знаю его, сам видел в лицо. Не уйдет от меня!..

— Поспешность в нашем деле тоже вредна. — Селезнев нетерпеливо постучал костяшками пальцев по столу. — Возьмите себя в руки! Ошибки надо исправлять хладнокровно, а не лезть очертя голову. Пароход теперь вы сможете догнать даже на самом быстром катере только где-то в районе Астрахани. Напрасная трата сил и времени.

— Но я его знаю в лицо, гада буржуйского!

— Тем хуже будет именно вам, а не ему. Едва увидев вас, он, несомненно, обо всем догадается и сможет предпринять контрдействия. Нет, ехать нет никакого смысла. — Селезнев уже все давно обдумал и теперь приказывал: — Первое, вы пойдете к себе и постараетесь как можно подробнее описать этого типа. Второе, подготовьте запрос в Москву о внешних приметах чекиста Звонарева. Третье, свяжитесь о командиром бронепоезда. Нет, к нему лучше пошлем кого-нибудь, кто сейчас свободен. Ясно?

— Да, Василий Семенович. — Петросов стоял собранный и хмурый. — Разрешите выполнять?

— Идите.

После его ухода Селезнев сел за стол и снова прочитал телеграмму. Потом взял чистый лист и написал крупным размашистым почерком:

«Астрахань. Чека. Срочно. Секретно».

Василий Семенович подумал, машинально потирая ладонью лоб, и кроме Чрезвычайной комиссии указал в адресе:

«и командиру отдельного отряда Джангильдинову, комиссару Колотубину».

Потом быстро набросал текст.

3

Голубая дорога реки.

Тепло, солнечно, тихо. Июль — основной месяц лета — шел на убыль, и приближалась золотая пора августа, когда земля воздает человеку сторицею за его труды.

Над головой по синему небу плыли редкие пушистые облака, похожие на охапки свежего, только что собранного с поля пушистого хлопка. Джангильдинов так и подумал о нем, глядя на проплывающие облака. Алимбей даже представил себе, как берет обеими руками пушистый хлопок, еще чуть влажный от утренней росы, пахнущий зноем и сладковатым сухим ароматом семян, скрытых за волокнами, и не спеша раскладывает его на солнцепеке для просушки.

Тяжела, ох как тяжела работа по уборке пушистого урожая! Острые края створчатых коробочек, в которых, как в полураскрытой ладони, покоятся белоснежные хлопья, ранят и колют пальцы, а ты все идешь вдоль ряда, кланяешься в пояс каждому кусту, торопишься наполнить свой фартук белым урожаем. Пот ручьями стекает по лицу, застилая глаза, и солнце немилосердно сечет жгучими тупыми лучами. Носишь, носишь пушистые охапки, складываешь в кучу, а придет вечер, взвесишь — всего несколько фунтов…

Где только не собирал хлопок Алимбей: и в Туркестане, и в Индии, и в Египте!.. И не только хлопок приходилось собирать ему, зарабатывая себе на лепешку и миску похлебки. Много пришлось походить по земле, многое повидать.

Пароход монотонно стучит колесами, рассекает волны острым, обитым железом носом. Смотришь вниз на воду и видишь, как быстро он движется, как разбегаются в стороны зеленоватые волны с белой пеной и как потухают эти волны далеко позади.

А если смотреть вперед, на горизонт, то кажется, что стоит пароход на месте, не движется, и берега, однообразные по обеим сторонам, застыли.

«Такой хороший день», — подумал Джангильдинов и пошел по палубе.

Рядом, возле сложенных и закрытых брезентом ящиков, на солнечной и безветренной стороне расположилась группа бойцов отряда. Поснимали сапоги, расстелили на пригретых крашеных досках палубы портянки, а сами дремлют на тепле, дают отдых натруженному телу.

Джангильдинов расстегнул ворот рубахи. Ему тоже захотелось разуться и ступать босыми ногами по теплым доскам палубы. Так захотелось, что хоть садись и сбрасывай сапоги.

Командир прошелся по палубе. Везде отдыхали бойцы, одни грелись на жарком солнце, загорали, а другие спали, обхватив руками винтовки. На корме деловито попыхивал медный круглый самовар, а вокруг него, поджав ноги, расположились бойцы-казахи. Вместе с ними и матрос Груля, он что-то весело рассказывал, и на их лицах скользили улыбки. Смеялся даже Чокан Мусрепов, и в его косо посаженных продолговатых глазах, в которых обычно отражалась глухая тоска степняка, сейчас прыгали озорные смешинки. И лицо его, плоское и неровное, с крутыми выступами скул, светилось радостью.

Тихо хихикал Темиргали Жунусов, от чего тонкие кончики его усов топорщились.

— Пожалуйста, агай, просим к нашему достархану! — Темиргали, вскочив на ноги, вежливо пригласил командира.

Джангильдинов присел на палубу, к самовару, поджав привычно ноги, выпил из кружки кипяток, заваренный настоящим чаем. Он помнил, что самовар этот видел еще в Царицыне, когда матрос Груля пришел к ним со своим деревянным сундучком. Колотубин тогда улыбнулся, хотел было приказать матросу, чтобы унес на берег свою паровую машину, но тогда Джангильдинов заступился и разрешил взять самовар в поход.

Неторопливо выпив кружку чаю, Джангильдинов пошел дальше. Ему не хотелось мешать отдыху. Ночь накануне прошла беспокойно, никто не смыкал глаз. Пароход плыл с потушенными огнями. А с берегов доносились приглушенные раскаты, грома и частые сухие хлопки: это давал о себе знать фронт. Белые могли оказаться рядом в любое время. На счастье, ночь выдалась пасмурная, небо затянули тучи и закрыли до самого утра луну. За ночь отмахали много верст, однако опасность не миновала. Потому капитан так старательно держался середины реки, подальше от берегов.

А они манили Алимбея Джангильдинова. Легкий ветерок доносил из сухих степей запахи чебреца и полыни, запахи родных просторов. Командир поднял бинокль и долго блуждал взглядом по низким берегам, заросшим тальником и камышом. Изредка поднимались лобастые бугры, они подступали почти к самой воде и, подточенные волнами, обрушивались в реку, обнажая глинистое оранжевое нутро.

Вдоль берега петляла дорога, уходя куда-то в приволжскую степь. Алимбей присмотрелся и далеко-далеко приметил серые комочки. Покрутил, настроил бинокль и уже мог разглядеть двух верблюдов, тащивших крестьянскую арбу. Верблюды были одногорбые, низкорослые. У Джангильдинова потеплело в груди, словно получил доброе известие из родного аула.

Пароход шел по реке дальше, и береговые заросли вскоре скрыли дорогу. Джангильдинов несколько минут еще смотрел в ту сторону, где шествовали верблюды. Он с детства любил этих тихих и покладистых животных. Вспомнил гибель верблюдицы Каракузы…

Джангильдинов прислонился спиною к ящикам, нагретым солнцем, слегка прикрыл глаза, и сразу перед ним поплыли не ровные пологие волны широкой реки, а бесконечные просторы родных Тургайских степей…

Глава пятнадцатая

1

Вдали, за густыми зелеными прибрежными зарослями, на фоне ясного неба, приподнимаясь над окружающей равниной, вырисовывались купола церквей, крыши высоких зданий, темные трубы заводов. Волга здесь, разбившись на рукава и притоки, как-то незаметно сузилась, берега стали ближе. Чаще стали попадаться рыбачьи баркасы. Во всем чувствовалось приближение большого города.

Степан Колотубин стоял на самом носу «Саратова», впереди полевой трехдюймовой пушки, укрепленной на палубе. Возле орудия, оживленно разговаривая, сидели кружком мадьяры-артиллеристы из бывших военнопленных. Усатые и смуглолицые, похожие на кавказцев, у каждого на гимнастерке полыхал красной гвоздикой с левой стороны над карманом аккуратно пришитый кругленький алый бант. Они разговаривали на своем языке, и Колотубин ловил краем уха лишь понятные слова: «Вольга», «Ленин», «Будапешт»…

Отряд был интернациональным. Ядро составляли русские, среди них были и видавшие виды солдаты-окопники, рабочие-красногвардейцы, несколько матросов. Кроме русских в него входила большая группа татар и казахов. Сплоченным и подчеркнуто дисциплинированным коллективом держались мадьяры, веселые, похожие на цыган сербы, аккуратные, всегда выбритые и чистенькие немцы и австрийцы.

Колотубин знал: отряд степной экспедиции уже имел боевое крещение в Муроме. Там вспыхнул мятеж, во главе которого стояли правые эсеры. Они захватили власть в городе и на станции арестовали в поезде казахов, членов Тургайского исполкома и бойцов революционного отряда, направлявшихся в Москву к Джангильдинову.

Узнав о событиях в Муроме и аресте земляков, Алимбей не стал медлить. Он тут же, ночью поднял свой только что созданный интернациональный отряд и форсированным маршем повел на вокзал, добился от коменданта станции специального эшелона. Утром они выгрузились в мятежном городе и сразу вступили в бой. Он длился почти тринадцать часов. Мятежники не выдержали и над зданием городской думы вывесили белый флаг.

Советская власть в Муроме восстановлена. Посланцы степи освобождены из тюрьмы и сразу влились в отряд.

Тяжелый бой в Муроме оказался настоящим экзаменом, который бойцы-интернационалисты выдержали с честью. За двое суток пестрый и разношерстный отряд превратился в боевой спаянный коллектив.

Правда, не обошлось и без потерь. Среди тяжелораненых оказался и комиссар отряда. Это он повел интернационалистов на штурм каменного здания городской думы. Джангильдинов много раз вспоминал, сожалея, что с первым комиссаром так и не познакомился как следует. Накануне утром его назначили в отряд, а на следующий день, под вечер, с простреленной грудью и ногой отвезли в госпиталь.

На его место и был прислан Степан Колотубин.

— Приплываем, комиссар!

Джангильдинов подошел и стал рядом. Снял фуражку и вытер рукавом запотевший лоб.

— Да, подходим. — Колотубин слегка кивнул. — Старинный город Астрахань!

— Очень старый, — согласился командир, и лицо его вдруг посуровело. — Слышишь? Что такое?

— Да, слышу, — отозвался Степан и нахмурился.

Бойцы отряда высыпали на верхнюю палубу. Со стороны города чуть слышно доносились глухие и сухие хлопки артиллерийских выстрелов.

— Братцы, да там пальба идет!

— Стреляют!

Чем ближе подплывал к городу пароход, тем явственней и тревожней звучали заводские гудки, резче сотрясали воздух пушки, громче слышались винтовочная стрельба и пулеметные очереди, словно несколько человек старательно рвали брезентовые мешки.

Река сделала поворот, и перед бойцами открылась длинная причальная линия пристани.

— Прямо по носу корабли Астраханско-Каспийской военной флотилии! — доложил Груля, взобравшийся на мачту.

Колотубин и Джангильдинов поднялись на капитанский мостик. Командир, не отрывая бинокля, рассматривал пять вооруженных грузовых пароходов. Матросы их вели себя странно. На кораблях раздались сигналы боевой тревоги. Стволы орудий стали поворачиваться в сторону «Саратова».

«А вдруг это беляки?» — с тревогой подумал Алимбей и приказал:

— Приготовиться к бою.

Расстояние между «Саратовом» и кораблями быстро сокращалось. Кто первый откроет огонь? Венгры-артиллеристы, зарядив орудие, ждали команды. Слышалось торопливое щелканье винтовочных затворов.

— На мачте красный флаг! — раздался удивленный вскрик Грули. — Какой же это враг?!

Джангильдинов навел бинокль на ближний корабль. Что такое? Не поверив своему биноклю, он протер стекла. Так и есть, на мачте развевалось красное полотнище! Свои! Но почему они готовятся встретить огнем? Алимбей удивленно посмотрел на комиссара.

Колотубин первым догадался, в чем тут дело. Он перевел взгляд на мачту парохода. Леер был пуст. Флаг опустили сразу же после отплытия из Царицына. Предосторожность не мешала: мало ли кого повстречаешь на пути.

— Поднять флаг! — приказал Джангильдинов.

На мачте «Саратова» взвился алый стяг. Палубы военных кораблей сразу ожили. Матросы высыпали из башен и боевых постов, стали радостно махать руками, бескозырками, что-то кричать.

— Свои, выходит, — глухо сказал капитан, и по его тону трудно было понять, доволен он этим или огорчен. — А чуть было нас к рыбкам в гости не послали. Посудина моя для них вроде фанерной мишени.

Колотубин и Джангильдинов, облегченно вздохнув, посмотрели друг на друга.

Пароход дал приветственный гудок, и корабли флотилии ответили басовито и протяжно. На ближнем ив них моряк замахал сигнальными флажками.

— Спрашивает, кто такие? — Груля проворно соскользнул вниз с мачты.

— Ответь так: «Из красного Царицына», — сказал Джангильдинов.

— Товарищ комиссар, дайте вашу фуражечку, — попросил Груля, сжимая в руке свою бескозырку. — Буду отвечать.

На капитанский мостик, постукивая подковками каблуков, взбежал по ступенькам Валентин Малыхин, балтийский моряк, начальник особого отдела отряда. Коренастый, плотный, широкоплечий. За дни похода Колотубин ни разу не видел на его широком, усеянном следами оспы лице веселого выражения или доброй улыбки. Малыхин всегда ходил хмурый, сбычив голову, и, казалось, на всех смотрел исподлобья, подозрительно.

— Командир, в морском деле главный тут я. — И, не дожидаясь ответа, резко приказал Груле: — Шлепай, браток, к своему самовару.

Антон Груля вспыхнул, но сдержался. Вернул комиссару фуражку и, лихо присвистнув, удалился. Между Грулей и Малыхиным еще несколько дней назад, едва тот очутился на пароходе, произошла маленькая стычка. Из-за того же самовара. Малыхин хотел, чтобы Груля, приставший к отряду, был у него на побегушках, чем-то вроде ординарца.

Колотубину не понравилась такая навязчивая самоуверенность начальника особого отдела отряда, но он не показал вида. Сейчас не время разбираться. Может быть, в какой-то мере Малыхин и прав. Вести переговоры на морском языке все же сподручнее именно ему.

— Что передавать, командир? — В руках Малыхина появились сигнальные флажки.

— Идем из красного Царицына. — Алимбей повторил ответ военным кораблям.

Валентин Малыхин быстро замахал руками. На корабле снова заполоскали флажками.

— «В городе мятеж, захвачена крепость, — читал басовитым голосом Малыхин. — Матросы флотилии сейчас выступают против предателей революции. Присоединяйтесь к нам, добьем гадов».

— Передай, командир и комиссар красного отряда приглашают командующего флотилией и комиссара на пароход, — велел Колотубин.

Прошло несколько минут, и на корабле снова замахали флажками. Малыхин еще больше насупился.

— Посылают к чертовой матери. — Малыхин выругался. — Приказывают вам самим прибыть к командиру флотилии Ерофееву. Он тут старший начальник, и ему подчиняются все.

— Теперь видно, что свои. — Джангильдинов улыбнулся в усы. — Пошли его тоже куда-нибудь подальше и скажи, что отряд выполняет личное указание Ленина. Жду командующего с докладом.

Колотубин смотрел, как старательно вымахивает флажками Малыхин, и весьма сожалел, что не знает морской азбуки. А в голове вертелась фамилия — Ерофеев. Знавал он когда-то одного Ерофеева, в девятьсот пятом, на баррикадах лихой был дружинник!

— Ваш козырь больший, — просигналили с корабля. — Мы тоже за Ленина. Ерофеев ждет на берегу.

«Саратов» сбавил ход и медленно подошел к причалу. На пристани толпились вооруженные моряки и, будто ничего не происходило в городе, сновали голосистые торговки с жареной рыбой, шныряли загорелые до черноты мальчишки с ведрами воды и кружками, рыскали менялы и лоточники. А из центра доносилась беспорядочная стрельба, глухо ухали пушки.

На палубу парохода поднялись три вооруженных матроса. Рослые, загорелые. Их проводили к Джангильдинову. Один, видимо старший, отдал честь:

— Командир флотилии ждет вас.

— Послушай, — обратился к нему Колотубин, — а как зовут Ерофеева?

— Костей… Константином то есть. — Моряк с ног до головы оглядел комиссара: — А что, знакомы ему?

— Возможно… Если тот самый Костя Ерофеев, что в девятьсот пятом дрался на баррикадах, тогда знакомый.

— Насчет баррикад не знаю. Он был комендором. Это точно. В комитет его братва избрала, а потом и командиром. Башковит. Силен, как медведь!

— Ну что ж, посмотрим вашего Костю.

Джангильдинов, Колотубин и Малыхин в сопровождении десятка бойцов направились к сходням.

2

Они прошли через пристань к зданию Астраханского пассажирского порта. В комнате коменданта порта находилось много народу, в основном вооруженные моряки и рабочие. Моряки с нескрываемым любопытством и превосходством поглядывали на вошедших «сухопутчиков».

Ерофеев сидел за большим столом. Плечистый, массивный. Он поднял крупную голову. Взгляд его остановился на Колотубине. На загорелом квадратном и курносом лице Ерофеева вдруг мелькнуло удивление, и в следующую секунду полные губы расползлись в широченную улыбку, а в глазах, посветлевших и ставших почти голубыми, вспыхнула радость.

— Стенька! — крикнул он хриплым басом. — Стенька!

Ерофеев вскочил и легкой походкой борца, вытянув крепкие большие руки, поспешил к Колотубину. Они обнялись. Ерофеев буквально заграбастал Колотубина, стиснул и приподнял.

— Стенька?.. Ты?.. Даже не верится… Шорошка гужоновская!

— Костя!.. Ну и слон же ты, окаянный. Вот где встретились!

Лица матросов посветлели. Они с любопытством смотрели на своего грозного Костю-медведя, который так запросто и панибратски якшается с какой-то «серой пехотой».

— Стулья к столу! — велел Костя и, когда их поставили, жестом хозяина пригласил гостей садиться. — Давайте пришвартовывайтесь. — И снова обратился к Степану: — Ты давно из Царицына?

— Мы двигаемся из Москвы.

— Постой, Степан! Мне передали, что с вашего пароходика сигналили по-другому. — Ерофеев поискал глазами и остановился на худощавом моряке: — Грушин, сюда! Что семафорили с пароходика?

— «Идем из красного Царицына».

— А ты, Костя, захотел, чтобы мы каждому встречному-поперечному докладывались? — И, считая вопрос исчерпанным, Колотубин представил Ерофееву командира отряда степной экспедиции и начальника особого отдела Валентина Малыхина.

Малыхина тут же окружили каспийские моряки. Как-никак в форменке. Начались обычные в таких случаях расспросы: откуда? где служил? какой корабль? где воевал?

— Братишки, ша! — Ерофеев поднялся и, когда в комнате стало относительно тихо, протянул руку в сторону Колотубина: — Вот он, тот самый Степан, про которого я рассказывал. Собственным видом! Командир нашей десятки дружинников с Гужоновского завода. И не встречался я с ним с тех пор, с декабря девятьсот пятого.

Джангильдинов уважительно посмотрел на комиссара.

Теперь он стал центром внимания у моряков. А Ерофеев, довольный произведенным эффектом, вспоминал, как тогда начали знаменитую забастовку.

Колотубин глядел улыбаясь на Костю и видел, что за эти тринадцать лет из разбитного рабочего парня, который и тогда не лез в карман за словом, получился командир революционных моряков. Впрочем, заметно изменился он и внешне. Еще больше раздался в плечах, исчезла мальчишеская угловатость, на полном курносом лице появилось уверенное выражение сильного человека, много повидавшего в жизни.

— Шарахнули в тот день крепенько, — басил Костя. — Начали, как мы на кораблях в прошлом году, с господ командиров, с мастеров, тех же шкуродеров. Должок отдавали им за все унижения и обиды. Был один стервец, Виноградов, с него первого и начали. Мордастый, ходил в лаковых сапогах, чуть что — бил в рожу. Его усадили на железную тачку, в которой возили листы стальные от ножниц к прессам, потом накинули на голову куль из опилок, сверху еще полили мазутной гущей. А я еще опилками поприсыпал из пригоршни… Рука у меня — во! — как лопата. Смирно паскуда лежит, ножками не дрыгает, знает, не то время… Ну, схватили тут тачку и под «Дубинушку» к проходной. Мостовая была с выбоинами, колдобинами. Кидает тачку с боку на бок, как при бортовой качке. Пару раз он, мастер-стервец, вываливался из тачки, так его обратно усаживали. А вокруг улюлюкают, свистят, тарахтят в пустые ведра. Подвезли с таким шиком и выкинули в ближайшую лужу. А там пацаны его стали грязью закидывать. Бросился он бежать, без задних ног улепетывал. Только пятки сверкали! А следом из других цехов мастеров на тачках выволакивают…

Колотубин слушал Ерофеева и тоже вспоминал те дни. Конечно, забастовка началась весело и бурно. Накануне на собрание рабочих пожаловал сам Гужон. Крахмальный белый воротничок, надменное лицо, руки в карманах. Молча слушал ораторов. Но после того как Колотубин, выступая, назвал его бессовестным живодером, повел недовольно плечом и вышел вперед:

— Я могу признать вашими депутатами только рабочих не моложе двадцати пяти лет, а вы тут выставили каких-то сопливых мальчишек. Мне не о чем с ними говорить!

И владелец завода стал нудно доказывать, что доходы весьма скудные, что почти все они отдаются рабочим. Он говорил долго и закончил наглым откровением:

— Я скорее усы́плю золотом всю дорогу от Москвы до Парижа, чем повышу вам заработную плату! Не ждите и не надейтесь!

«А мы ждали, надеялись и боролись. И вышло по-нашему, — вспомнив прошлое, подумал Колотубин. — Интересно, что теперь поделывает господин заводчик? Говорят, драпанул в Париж. Впрочем, и мне не пришлось подиректорствовать».

3

Последовал приказ Джангильдинова.

Последовал приказ Ерофеева.

Пятьсот матросов флотилии и четыреста бойцов отряда степной экспедиции, оставив надежную охрану около груза, высадились на берег и вместе с рабочими отрядами и частями Красной Армии начали активные боевые действия против мятежников — эсеров и притаившихся до поры до времени белогвардейцев, служивших командирами в местном гарнизоне.

Улицу за улицей очищали бойцы и, ломая яростное сопротивление, постепенно брали в свои руки центральные кварталы. Джангильдинов несколько раз ходил в атаку во главе отряда. Интернационалисты дрались умело и решительно.

Бой в условиях города — особый бой. Здесь каждый кирпичный дом — крепость. Засевшие в них эсеры держали под перекрестным огнем все улицы: лобовой атакой их взять трудно. Колотубин с группой бойцов, пробираясь по переулкам и тупикам, проходил через дворы и неожиданно появлялся в тылу, там, где враги меньше всего ждали удара…

Через восемь часов непрерывных уличных боев весь город был освобожден. Держалась только крепость. Старинные толстые стены Астраханского кремля надежно укрывали мятежников. Атаки следовали одна за другой. Матросы помогали венграм подкатить полевое орудие. Несколько выстрелов прямой наводкой, и массивные ворота не выдержали, разлетелись в щепки.

И тут Колотубин получил легкое ранение: шальная пуля рикошетом от кирпичной стены чиркнула над бровью. Кровь хлынула обильно, он прижал ладонь, но все равно сквозь пальцы по лицу поползли малиновые струйки. Степан ругнулся, однако вынужден был отойти за угол, из зоны огня, чтобы перевязать голову.

— Давай скорее, — торопил он санитара.

А по рядам бойцов пронеслось тревожное: «Комиссара… в голову…»

Не ожидая команды, вскинули винтовки и молчаливой яростной лавиной хлынули к стенам крепости, под арку ворот. Только слышен был глухой топот подкованных каблуков по каменной брусчатке. Ошалело залаял вражеский пулемет и тут же захлебнулся. Беспорядочно защелкали винтовочные выстрелы. И вдруг издалека, с другой стороны кремля, донеслось протяжное и грозное:

— Полундра-а!

И сразу же над рядами красноармейцев взметнулось неудержимое и победное:

— Ура-а-а!

В разбитые ворота кремля, словно в половодье сорвав плотину, неудержимым потоком устремились бойцы отряда Джангильдинова. Короткие рукопашные стычки, беспорядочная стрельба, блеск штыков и разрывы гранат…

Когда Колотубин, догоняя своих бойцов, добежал до ворот, в крепости из стрельчатых окон каменных построек уже полоскались на ветру белые простыни.

— Не губите, братцы! — Мятежники выходили с задранными над головой руками и виновато и тупо смотрели на победителей, жались в кучу.

4

Еще перед боем, когда бойцы отряда выгружались на пристань, Колотубин сказал Малыхину:

— Валентин, телеграф в первую очередь… Подумай, кого послать с людьми туда.

— Есть, — ответил Малыхин, обдумывая, кому бы доверить такое щекотливое дело, как взятие почты. Сам же он отлучаться с парохода, где лежит ценный груз, не имел никакого права.

Звонарев находился рядом и слышал короткий диалог между комиссаром и хмурым Малыхиным.

Он только входил в роль прикомандированного к отряду чекиста. И Малыхин пока еще ему особых заданий не давал, пусть, мол, знакомится с людьми. Бернард же, естественно, стремился войти в доверие, расположить к себе этого, как он мысленно называл Малыхина, «морского сундука», а потом тайно искать золото. Ему, как новичку, еще не все открывали. Недолго думая, он предложил свои услуги.

— Давай, давай, кореш, включайся в дело! — сразу согласился Малыхин.

— Что же, пойдем и пощупаем железные нервы времени! — весело и, как показалось Малыхину, даже нагловато усмехнулся Звонарев, усмехнулся лишь одними губами, а глаза оставались спокойно-холодными. — Давай бойцов.

— Пяток хватит?

— Тебе, начальник, виднее.

— Вполне хватит, — решил Малыхин и направился к выходу из каюты, чтобы взять у Джангильдинова несколько человек.

В коридоре он столкнулся с Кирвязовым, бойцом второй роты, человеком смирным, аккуратным и исполнительным.

— Я к вам, можно? — Кирвязов загородил путь, и Малыхину невольно пришлось остановиться.

— Ну, что у тебя? Выкладывай.

— Документики мои спрячьте. — Кирвязов просительно улыбнулся и посмотрел заискивающе в глаза Малыхину. — В город выгружаемся, там бой идет. Нет, не подумайте чего-нибудь плохого, товарищ особый отдел! Я не о себе беспокоюсь, о партийной книжке своей. Чтобы она не попала в руки врагов… Ведь всякое случиться может! Я всегда раньше перед атакой комиссару отдавал книжку, когда в другом полку служил. — Боец вынул из кармана потрепанный и заношенный кожаный кошелек, перевязанный шпагатом, и протянул Малыхину: — А после боя вернете мне… Очень прошу вас!

— Сознательный ты боец революции. — Малыхин похвалил Кирвязова, принял его документы и, подумав, сказал: — Топай к своему ротному, друг, и доложи, что особый отдел тебя берет для выполнения важного задания.

— А как же, товарищ, я не буду участвовать в сражении?

— Тут тоже дело рисковое, похлеще, чем на улицах Астрахани, — Малыхин посчитал такое объяснение вполне исчерпывающим и окликнул московского чекиста: — Звонарев!

— Здесь я! — Бернард подошел на зов.

— Вот бери одного партийца, дисциплинированный товарищ. — Малыхин кивнул на Кирвязова. — Сейчас еще четверых добавлю.

Звонарев и Кирвязов понимающе посмотрели друг на друга. Все отлично!

Вскоре пришли четыре татарина, недовольные тем, что их послали «караулить пошту».

— На кой чертова матери нам надо караул нести письмам-бумажкам! Нам нада белых крепко бить, татарский Астрахань делать свободным!

— Кто из вас город знает? — строго спросил Звонарев.

Татары молчали, переминаясь с ноги на ногу. Никто из них не бывал в Астрахани, всю жизнь провели в Казани.

— Приказ будем выполнять. — И Бернард пошел к сходням. — Найдем почту сами!

На пристани Звонарев остановил коричневого от загара парнишку, спешившего с пустым ведром и кружкой — распродал воду и бежал за новой, — взял за костлявое плечо:

— Ты за кого, за красных или за белых?

— За красных! — Мальчишка попытался высвободить плечо. — Пустите, дяденька! Больно!

— Если за красных, тогда помоги нам. Покажи самую короткую дорогу на почту.

— Почту? — Выгоревшие на солнце белесые брови мальчишки сошлись у переносицы. — Пошли, дяденька. Только там стреляют!

— У нас тоже свои пушки имеются. — Кирвязов погладил ладонью свою винтовку. — Ты с нами не бойся! Как звать тебя?

— Федька.

— Федор, значит. Красивое имя у тебя, царское. — Бернард отпустил плечо. — Был такой на Руси царь Федор.

— Все они теперь бывшие, — рассуждал Федька, ведя бойцов по пыльному переулку. — Сейчас свернем налево, а потом прямо. Царя Николашку тоже уже шлепнули! В Екатеринбурге. Вчерась сообщили.

Бернард не слушал дальше Федьку. В голове не укладывалась такая сенсация, Николай Романов казнен большевиками! Татары на своем языке стали оживленно лопотать, обсуждая новость.

— Да, бывшая великая Российская Империя трещит по швам, — сказал тихо Бернард, бросив многозначительный взгляд на Кирвязова. — Как считаешь, Илья?

— Только бы не прозевать, — ответил тот и улыбнулся сухими маленькими губами.

— Все будет в наших руках, — в тон ему отозвался Бернард.

Они встретились лишь вчера. Все эти дни Брисли, стараясь ее привлекать к себе внимания, обходил каждую роту отряда, знакомился с бойцами. Это входило в его обязанности. Только этот человек, с документами чекиста, имел еще и тайную цель — разыскать агента. В Москве, в Сокольниках, на явке военный атташе английского посольства показал Бернарду фотографию человека лет тридцати, с обычным, ничем не привлекательным, слегка вытянутым лицом, блеклыми светлыми глазами и маленькими губами, и пояснил, что у их агента, прибалтийского барона Альберта фон Краузе, настоящие документы на имя красноармейца Ильи Кирвязова, расстрелянного в Мурманске, когда там высадились английские и французские войска.

Бернард разыскал Кирвязова на второй день плавания на пароходе, однако лишь вчера удалось поговорить с ним несколько минут. Кирвязов стоял один у самого борта на корме и попыхивал самокруткой. Бернард подошел, попросил прикурить и, улучив момент, тихо шепнул пароль. Барон растерялся, пальцы у него дрогнули, и он выронил самокрутку.

— Подними и выкинь за борт. — Бернард тихо назвал подлинное имя барона, отчего у Кирвязова пошли красные пятна по шее, лицу, а в глазах замелькал страх. — Тряпка!

Только несколько крепких ругательств, произнесенных почти беззвучно по-английски Бернардом, заставили барона успокоиться: он окончательно убедился в том, что перед ним действительно его единомышленник и коллега, а не страшный московский чекист. Он сразу обрел силу духа.

— Где? — Бернард назвал слово «золото» по-английски.

Барон сообщил, что оно находится на пароходе, только он никак пока не разыскал эти секретные ящики, он облазил весь трюм, но и там их не оказалось.

— Скорее всего, они хранятся в каютах командира, комиссара и начальника особого отдела, — по-английски ответил барон.

На почту они опоздали, там уже наводили порядок моряки Астраханско-Каспийской флотилии. Матросы отбили здание и поставили охрану.

Моряк с забинтованной шеей и порванным наискось рукавом форменки небрежно стоял в дверях, зажав под мышкой карабин, и никого не пускал внутрь.

Бернард сунул ему в белобрысое лицо мандат Ивана Звонарева, показывая пальцем на главную строчку:

— Читай, что написано? «Всероссийская чрезвычайная комиссия»… А вот здесь что? «Москва»!

Но тот был невозмутим:

— Тебя, работяга, еще пустить можно, а их, пехоту, — он показал пальцем на остальных, — ни за что!

Бернарду ничего не оставалось делать, как идти одному. Кирвязов и четыре татарина остались дожидаться его у каменных ступенек.

Бернард сразу направился в аппаратную телеграфа. Там было пятеро матросов, вооруженных маузерами, и начальник почты — человек средних лет, интеллигентного вида. Он, терпеливо слушая моряков, смотрел поверх их бескозырок своими светло-зелеными, бутылочного цвета остекленелыми глазами и со всеми соглашался, кивая головой. За последние полгода он пережил больше, чем за всю свою жизнь. Дважды его ставили к стенке, по очереди: сперва красные, потом белые. Грозили, требовали. Начальник почты ушел в себя, замкнулся, стал безразличным ко всему, словно на него надели какую-то скорлупу, лишь в темно-каштановых волосах появились седые пряди.

Он стоял, устало прислонившись костлявым плечом к стене, и отвечал односложными фразами. Час назад в этой же комнате хозяйничали мятежники, и бывший офицер, пухлолицый, с щеголеватыми усиками и бакенбардами, злобно тыкал в лицо наганом и требовал немедленно связи с Оренбургом, с атаманом Дутовым или Красноводском. Теперь пришли красные матросы, требуют связи с Царицыном и Баку. Но ни мятежники, ни большевики не хотят понять, что линия связи давно перерезана и дальше пригородных станций железной дороги вести разговор нельзя…

Бернард, едва переступив порог, потребовал немедленно сообщить ему все, что поступило из Москвы.

Матросы, только что спорившие с начальником почты, повернулись к вошедшему. Один из них, невысокого роста, по-видимому старший, слегка улыбнулся:

— Всем необходимо и всем срочно. Садись! Ты из речной пехоты, с пароходом прибыл?

— Из экспедиционного отряда, — поправил Бернард.

— У вас командир с такой нерусской, азиатской фамилией? — сухо спросил начальник почты.

— Да, его фамилия Джангильдинов, он из киргизских степей, — ответил Бернард, мельком оглядывая начальника почты. — Вы знакомы?

— Нет, просто вспомнил. Профессиональная память, засела одна телеграмма в голове. Два дня назад ему пришла. Была короткая связь, всего несколько минут. — Он говорил тихо и бесстрастно, словно рассуждал сам с собой — На проводе — царицынская чека, а здесь, у аппарата, офицер-эсер. Дернулся лицом и зашипел на телеграфиста, как будто на том конце могут подслушать: «Принимай, принимай!»

— А вы помните содержание телеграммы? — спросил Брисли.

— Текст был весьма лаконичен: в отряде предатель. И называлась фамилия.

Бернард внутренне дрогнул, хотя лицо оставалось совершенно спокойным. У него было такое ощущение, что он сорвался с горы и летит в бездну.

— Это уже важно. Интересная телеграмма! — сразу оживился низкорослый моряк. — Припомни фамилию гада!

— Да, да, важно знать фамилию, — в тон ему сказал Брисли, мысленно прикидывая, что сейчас он будет делать, если произнесут фамилию Звонарева.

Все смотрели на начальника почты. Даже те трое моряков, что сидели в углу за столом и усердно читали пышные мотки бумажных лент с текстами телеграмм, прервали свое занятие и подняли головы.

— Фамилия такая русская, звонкая… То ли Колоколов, то ли Набатов, что-то в этом смысле.

У Брисли отлегло от сердца, он сразу почувствовал себя легко и уверенно, стал энергичным и напористым.

— Где сама телеграмма?

— Я же говорил, что офицер-эсер принимал.

— Значит, здесь нет текста?

— На почте не имеется, но, может, у того офицера сохранился.

— У офицера, которого теперь ищи-свищи как ветра в поле! Странная логика! — вмешался Бернард, стараясь направить допрос в нужное ему русло. — Чем вы можете доказать и подтвердить, что была такая телеграмма?

— Сейчас ничем. — Начальник почты устало повел плечом, ему уже давно надоела и наскучила эта история, однако он догадался, что дело принимает явно невыгодный оборот, и он уже мысленно пожалел, что вспомнил про ту телеграмму из Царицына. — Я мог вообще о ней не говорить.

— Вот именно! Но почему-то заговорили, — Брисли произнес слова отчетливо и спокойно, хотя ненавидел этого честного остолопа, готов был растерзать его. — Смотрю на вас и думаю, на кого вы работаете?

— На государство Российское… хотя уже третий месяц жалованья не получаю.

— Не прикидывайся! Знаем и таких, что с добром и советом против власти Советов. — Бернард повторил слова Антона Грули, они были весьма к месту. — Знаешь ли ты, что каждый боец отряда проходил особую проверку, что брали самых достойных? Отряд выполняет важное задание самого Ленина, а ты хочешь подпустить в наш доблестный отряд яд недоверия, так?

— Успокойся, кореш. — Низкорослый моряк положил ладонь Бернарду на плечо. — Мы бы сами его кокнули, да больше некому телеграммы стучать на машинке. — Он кивнул в сторону аппарата: — Вдруг связь появится.

— А какой же толк от такого?

— Ты, кореш, все ж доложи комиссару и в ваш особый отдел, — посоветовал моряк. — Контру надо давить!

— Я сам из особого, — отрезал Брисли. — Пропустим еще разок всех через сито, не привыкать, лишь бы толк был. — Он протянул руку моряку: — Ну, пока!

Бернард спешил. Такую весть не утаишь, так не лучше ли самому ее принести в отряд. И включиться в «розыски» предателя.

«Из четырехсот человек неужели не найду одного дылдака, на чью шею можно повесить камень подозрений?» Эта мысль пришла в его голову сразу, и он цепко ухватился за нее, как за спасательный круг.

Когда Бернард ушел, низкорослый моряк повертел в пальцах сломанный карандаш. «И Косте-медведю о телеграммке надобно сказануть, — подумал он. — И еще комиссару нашему. Кто знает, может, та гнида еще и к нам переберется!»

5

Мятеж в Астрахани подавили. Город зажил обычной жизнью. Целую неделю бойцы отряда готовились к плаванию по Каспию. Имя их командира, Алимбея Джангильдинова, стало самым популярным, особенно среди жителей-мусульман. Его помнили но восстанию в шестнадцатом, когда Алимбей был правой рукой батыра Амангельды Иманова. А сейчас он был, по сути, первым казахом-мусульманином, который приехал от самого Ленина и вез степнякам оружие, чтобы создать свою красную конницу. С быстротой самой важной новости известие об отряде распространилось по рыбным промыслам в дельте Волги и побережью Каспия, где работало немало казахов.

Группами и в одиночку потянулись казахи к Джангильдинову. Явилась и целая делегация. Пришли почтенные аксакалы, старейшины рыбачьих аулов. Взволнованные и горячие речи. Просьбы казахских рыбаков сводились к одному: прими, батыр, в отряд! Они горят желанием быть вместе с ними и с оружием в руках бороться за победу народной власти в казахских степях.

— Спасибо, аксакалы, но всех ваших рыбаков взять не могу, — сказал Джангильдинов. — Отберите сами из рыбаков сто джигитов, самых крепких, самых лучших и самых достойных. Пусть они придут.

Через два дня сотня молодых казахов, смелых, сильных, порывистых и беззаветно преданных революции, влилась в интернациональный отряд.

Глава шестнадцатая

1

У бая Исамбета Ердыкеева пировали несколько дней. Сватовство было роскошным. Гости, джигиты Габыш-бая и все аульчане чуть ли не до отвала пили-ели из байских котлов, пели песни, веселились, состязались в стрельбе и устраивали скачки. Только один человек, пастух Нуртаз, не принимал участия в бесшабашном веселье и не объедался хозяйской едою, не выпил ни глотка хмельного кумыса.

Все эти дни Нуртаз сторонился людей, жил в степи, медленно кочуя с отарой. Трава в урочище стояла высокая и сочная, особенно в низинах, на заливных лугах, что тянулись меж холмов вдоль озера.

Пастухи бая Исамбета Ердыкеева, молодые и старые, ежедневно горячо и с бранью спорили, кому из них оставаться с отарами овец, стадами коров и табунами коней, ибо каждому не терпелось поскорее добраться до аула, где вспороли брюхо белому верблюду, погулять на таком роскошном сватовстве, принять участие в состязаниях и скачках.

Пастухи с удивлением поглядывали на сумрачного парня, который так ни разу и не посидел за праздничным достарханом, а все дни бродил с овцами да наигрывал скучную и нудную песню на темир-кумузе, словно он не джигит, а еще несмышленый мальчишка. Кое-кто из пастухов даже делал скоропалительные выводы и многозначительно подмигивал дружкам, тыкал себе в висок пальцем и поворачивал его, как бы показывая, что у Нуртаза там «не все в порядке».

Нуртаз ни на что не обращал внимания. Молча сносил шутки и насмешки. В иное время он наверняка полез бы с кулаками на обидчика. Нуртаз умел постоять за себя! Только сейчас он ко всему относился безразлично, словно пастухи меж собой речь вели вовсе не о нем. Пусть болтают, раз языки чешутся. Им, алчущим только бы напиться байского кумыса да насытить пузо вареным мясом, не понять состояния его души, которая, как раненая птица, билась в силках несправедливости. На смуглом лбу Нуртаза между крылатых густых бровей залегла сумрачная складка, а еще недавно веселые темные глаза потухли. Изредка Нуртаз опускал руки, прекращая наигрывать на темир-кумузе, и тогда его губы начинали беззвучно шептать: «Олтун!.. Олтун!..»

Он часами сидел неподвижно, предаваясь своим горьким думам и рассматривая какой-нибудь полевой цветок или травинку, по которой деловито сновали работяги-муравьи. Муравьи всегда привлекали его внимание. И труженицы-пчелы. Они, как будто бы наделенные разумом, жили по своим строгим законам, имели своих ханов, рабов, сарбазов. Много было в степи интересного и непонятного. На каждом клочке земли, у каждой травинки своя жизнь, свой маленький мирок.

Вот, плавно раскачивая разрисованными крыльями, порхает осторожная бабочка. Любознательная стрекоза, тихо позванивая длинными и прозрачными, как стеклышки, крыльями, летает над цветами, куда-то торопится, словно хочет за один день все пересмотреть. А внизу, у самой земли, в тени густой травы стрекочет кузнечик. Толстоголовый, с вылупленными глазами и неуклюжим зеленым телом, иногда он делает тяжелые прыжки и в полете помогает себе крыльями.

Чуть в стороне, возле красноватого цветка дикого клевера, проплыла по воздуху пчелка. Она опустилась на цветок, обшарила его хоботком в поисках нектара. И вдруг появилась оса. Она, как разбойница, сразу напала на мирную пчелу. Начался бой. Не на жизнь, а на смерть. Нуртаз смотрел на схватку пчелы с осой и удивлялся их ярости и ненависти. Оказывается, у насекомых, как и у людей, существует вражда. С цветка клевера обе свалились на широкий лист подорожника, похожий на ладонь, и продолжали биться. Ни пчела, ни оса не хотели уступать, не желали поддаваться. Со стороны их борьба казалась веселой игрой — так чудно они наскакивали друг на друга. И вдруг оса, улучив момент, изловчилась и неожиданно полоснула своими мощными челюстями и откусила голову пчелы, словно отрезала ее острым ножом! Недаром мудрый пчеловод Акжибек их называл «пчелиными волками». Пастух тихо снял с головы свой потрепанный малахай. Оса примостилась около своей жертвы, пошевелила усиками, отдыхая после боя. Потом принялась за работу. Быстро обежала вокруг поверженной пчелы и, словно мясник, стала разделывать жертву: мощными челюстями откусывала крылышки, затем лапки. Потом, ухватив тело пчелы, хотела улететь с добычей к своему «дому». Но Нуртаз уже занес над разбойницей свою руку и ударил шапкой. Оса, не выпуская жертвы, упала на тот же лист подорожника.

Грустно вздохнув, Нуртаз встал и зашагал по траве, высокой и жирной. Степь раскинулась перед ним, как огромная ладонь, и он почувствовал себя маленькой трудолюбивой пчелкой, такой же беспомощной и одинокой.

Пастух сунул руку в карман, вынул неизменный темир-кумуз, и в предвечерней тишине поплыли тоскливые звуки, которые, казалось, исходили из его переполненного безутешной печалью сердца.

Нежный ветерок, словно легкое дыхание Олтун, веял над степью, перебирая стебли трав, покачивая цветы, сгибал в дугу шелковистые метелки ковыля и убегал куда-то в бескрайние дали. Длинный и жаркий день приближался к своему завершению, и солнце, уставшее и разбухшее, стало огненно-красным, повисло почти над самым краем земли. Небо над головой потемнело и поблекло, стало походить на долго ношенный, пропыленный синий халат, а одинокая туча на нем, плоская и длинная, превратилась в грязно-серую кошму с рваными краями. А дальше, ближе к солнцу, небо светлело и было дымчато-прозрачным, а около самого солнца — нежно-оранжевым, как лепестки весеннего степного тюльпана, которые так любила Олтун. Она, вспомнилось, украсив волосы этими нежными цветами, наклонялась над Нуртазом, лежащим на молодой траве, и тихо спрашивала:

— Ты меня будешь любить, если отец выгонит из юрты, отберет наряды и стану я бедной и бездомной? Скажи, ты меня будешь любить?

Нуртаз клялся землею, клялся и пророком Магометом, что нет для него большего счастья, чем быть рядом с нею, что всю жизнь готов терпеть самые страшные муки, лишь бы доставить радость, увидеть улыбку на ее лице.

Что значат теперь его клятвы, когда Олтун продают, получают взамен коров и верблюдов, коней и овец, как будто у Габыш-бая мало своего скота. Как понять такое, как объяснить? Жизнь, оказывается, такая сложная и запутанная, что распутать ее куда сложнее, чем расплести девичью косу.

2

— Эй, Нуртаз! Эй!

Со стороны аула прискакал на взмыленном коне Топсай, зять Кара-Калы, тридцатилетний толстый коротышка. Топсая недолюбливали. Он был развязный и наглый, особенно с пастухами и работниками, и униженно льстивый и услужливый с тестем.

— Эй, Нуртаз!

Топсай круто осадил коня прямо перед пастухом, сидящим на пригорке, и широко осклабился, обнажая крупные редкие зубы.

— Жаль, что, кроме тебя, никто не увидал, как ловко я скакуна остановил! Многие ли так умеют? Не конь, а настоящий тулпар[85]. — После такого вступления, подбоченясь и продолжая любоваться собой, он коротко бросил: — Агай кличет тебя.

Нуртаз, не поднимая головы, продолжал наигрывать на темир-кумузе. Словно перед ним никого не было. У Топсая в нехорошей усмешке скривились губы. Он ткнул плеткой в плечо:

— Оглох, что ли?

— Отстань. — Нуртаз нехотя повернулся. — Человек делом занят, не мешай.

— Дурак! — снова осклабился Топсай. — Можешь коня выиграть! Бай Исамбет Ердыкеев похвастался, что у них в ауле самый сильный балуан[86], а Габыш-бай сказал, что его пастух Нуртаз борца ихнего положит в два счета. На приз коня поставили!

Конь был нужен Нуртазу. Очень нужен. Имея своего коня, он мог бы… Все можно сделать, имея коня! Степняк обретает крылья, когда садится на лошадь. Перед ним открыты все пути-дороги!

Место для борьбы выбрали в стороне за юртами, на ровной площадке, где недавно скосили траву. Смотреть состязание собрался весь аул. Зрители расположились на земле, образовав широкий круг. Для бая Ердыкеева и Габыш-бая принесли ковры, для других знатных гостей — кошмы.

Первым вышел на середину круга каргайлинский борец Сулейман, плотный и плечистый, с широкой спиной и длинными руками. Смуглое разжиревшее лицо, на котором щелками прорезывались надменные глаза, обрамляла щеголеватая густая бородка. Сулейман прошелся крупными шагами по кругу, окидывая оценивающим взглядом место борьбы. Он был опытным балуаном и знал, что любая мелочь, даже бугорок под сапогом, может сыграть предательскую роль во время схватки.

— Сулеке! — громко приветствовали аульчане своего кумира. — Покажи свою силу этому желторотому птенцу!

И тогда появился Нуртаз. Его встретили шумными выкриками джигиты Габыш-бая. Конечно, их было не так много, но они сидели кучно и дружно громко орали, вдохновляя земляка.

— Нуртаз, сверни рога этому жирному быку!

— Покажи каргайлинцам, как умеют бороться в нашем ауле!

Сулейман, не скрывая насмешки, оглядел Нуртаза, как бы говоря взглядом: «И этот худосочный щенок хочет со мной помериться силой! Сейчас вытру его спиной следы на траве и пойду допивать кумыс!»

Но уже через несколько мгновений, когда они сошлись на середине круга, самодовольная усмешка сбежала с лица Сулеймана. Ему стоило больших усилий удержать на темных искривленных губах некое подобие улыбки. Он почувствовал в руках молодого пастуха железную хватку батыра и понял, что победа на этот раз легко ему не достанется.

Они долго топтались на середине круга, цепко ухватившись друг за друга, уперевшись плечо в плечо, выбирая удобный момент, чтобы провести бросок. Оба были начеку. На каждый прием тут же следовало ответное защитное действие.

— Сулеке! — подбадривали аульчане. — Давай! Давай!

— Нуртаз, вали его! — шумели джигиты. — Вали!

Сулейман старался изо всех сил, однако оторвать, приподнять пастуха от земли он никак не мог, тогда он попытался обманным приемом столкнуть, бросить на траву соперника. Но не тут-то было! Нуртаз ловко уходил из хитроумных ловушек и ставил признанного борца в довольно трудное и, если смотреть со стороны, весьма смешное положение: внешне Сулейман был и рослее, и мощнее, казалось, ему ничего не стоит заграбастать молодого парня и шмякнуть спиной на землю, но вот именно этого ему никак не удавалось! Жилы на толстой, покрасневшей шее борца вздулись, стали похожими на веревки, а лицо заблестело, залоснилось от обильного пота.

— Выдавливай жир! — весело кричали Нуртазу джигиты Габыш-бая.

Юноша тоже тяжело дышал. Сдвинуть с места такую тушу не так-то просто. К тому же Сулейман начал применять запрещенные приемы, которые со стороны сразу и не заметишь. Пастух почувствовал, что настала решительная минута. На хитрость надо отвечать хитростью. Он чуть расслабил руки, словно не в силах был сдержать напора, и Сулейман сразу воспользовался моментом. Это как раз и нужно было Нуртазу. Пастух в самый последний миг вдруг сделал резкое движение, как бы слегка присел, — и борец оказался в воздухе. От неожиданности он охнул, потом яростно засучил в воздухе ногами, пытаясь своей массой опрокинуть соперника. Но ничего у него не вышло. Тогда, падая, Сулейман успел больно ударить пастуха коленом в пах.

— Уа! Апырай! — радостно орали джигиты, повскакали на ноги и размахивали руками. — Дос![87]

Нуртаз, превозмогая боль, стоял в кругу и, порывисто дыша, улыбался. Сулейман, который уж несколько лет не знал поражения, впервые на глазах своих земляков шлепнулся лопатками на землю, тяжело поднялся и, ни на кого не глядя, быстро пошел из круга. Аульчане сочувственно что-то ему говорили, почтительно расступились.

— Приведите коня! — повелел бай Исамбет Ердыкеев своим слугам, плохо скрывая недовольство. — Победитель, как положено, получает награду!

Молодой широкогрудый жеребец с тонкими жилистыми сильными ногами, едва его вывели на круг, вызвал возгласы одобрения. Степняки понимали толк в лошадях. Высокий, каурой масти, вдоль широкого хребта темный ремень, грива густая, почти черная, и хвост такой же, темный. Выгнув дугою шею, конь осторожно водил удивленным зрачком, прядал ушами.

Победителю поднесли чашку с кумысом. Нуртаз взял ее двумя руками, поднес ко рту и, не отрываясь, единым духом выпил. Потом он потрепал коня по шее, все еще не веря, что жеребец принадлежит ему, и пружинисто вскочил на него.

— Мой достархан всегда открыт для настоящего балуана, — сказал Ердыкеев. — Прошу к нашей юрте, отведать казы-карта[88] и бешбармака.

— Спасибо, достопочтенный хозяин. — Нуртаз почтительно приложил ладонь к сердцу и спросил, обращаясь к Габыш-баю: — Я свободен, ага?

— Все мы, дети Али-Полосатого, свободные люди, — по-отечески ответил Габыш-бай. Он был рад победе своего пастуха, но в то же время не очень доволен щедростью Ердыкеева, ибо дарить такого чистокровного скакуна просто так, за несколько минут борьбы обыкновенному чабану, он считал все же расточительством.

— Апырай! — воскликнул Нуртаз, вздыбил коня и помчался в степь. — Апырай!

Одни с завистью, другие с удивлением смотрели ему вслед. Топсай, подобострастно улыбаясь, приблизился к своему тестю, который сидел рядом с Габыш-баем, и шепнул:

— Загонит, дурак, скакуна…

— Не жадничай, разве у тебя мало добрых коней?

— Завтра мы подумаем, как быть с этим скакуном, — вставил Габыш-бай, слушавший разговор зятя с тестем, и потом добавил тихо, обращаясь к Кара-Калы: — В походе всякое может случиться с всадником.

Кара-Калы понял намек и громко захихикал. Но ни утром, ни вечером Нуртаза больше никто не видел. Пастух исчез.

3

Медленно шли, рассекая носом легкую волну, тяжело груженные суда. Вчера на рассвете две парусно-моторные шхуны — «Абассия» и «Мехди» — покинули Астраханский порт. Море на редкость было тихое.

А у Джангильдинова на душе неспокойно. Город очистили от мятежников, но на рейде не оказалось ни одного подходящего судна. А «Саратов» — колесный речной пароход, и на нем в море не сунешься. Помогли в губисполкоме, нашли две старые шхуны. Потом начался аврал — разгрузка с парохода «Саратов» и погрузка на шхуны. Ценный груз по предложению комиссара разделили пополам: мало ли что может случиться в открытом море. Джангильдинов сел на «Абассию», а Колотубин пошел на «Мехди».

«Мехди» следовала справа на некотором отдалении. Алимбей вышел из каюты, поднялся на палубу. Пустынная гладь моря, словно огромное зеркало или стекло, отражала знойное небо и палящее солнце, слепила глаза. На мачте, в бочке, почти у самой макушки, примостился вахтенный моряк и зорко просматривал горизонт. Опасность велика, каждую минуту может появиться враг. В Астраханском губисполкоме, да и военные моряки предупреждали, что золотопогонники чувствуют на Каспии себя как дома. Их вооруженные транспорты и пассажирские корабли рыскают, как пираты, в море и вдоль побережья.

Враг не только за горизонтом. Враг есть и здесь, в его отряде. Правда, всего один человек. Но кто же он? В какой роте, в каком отделении скрывается, прячет ядовитые зубы змеи? Ходит с дружеской улыбкой здесь, на «Абассии», или притаился там, на «Мехди»?

Еще в Астрахани, когда шла погрузка на шхуны, примчался гонец из ревкома с пакетом, и у Джангильдинов а сразу вспыхнула тревога. Сначала ему показалось, что отряд хотят вернуть, что поход отменяется. Алимбей даже не решился открыть запечатанный сургучом пакет и передал его комиссару. Джангильдинов видел, как у комиссара брови полезли вверх, когда он начал читать бумагу, а глаза стали холодными, словно туда положили по кусочку отколотого льда. Колотубин не вымолвил ни слова и передал письмо Джангильдинову. Пробежав его, Алимбей сразу ничего не понял, ибо он искал слова приказа о возвращении, а там речь шла совсем о другом, о каком-то предателе. Потом, прочтя бумагу вторично, командир немного успокоился: поход не отменяется! Однако внутренняя тревога не утихала. В его отряд затесался предатель!

Ревком сообщал, что в захваченных бумагах мятежников обнаружили обрывки телеграммы, поступившей из Царицына в тот момент, когда телеграф был занят восставшими. В ней сохранилось всего три слова:

«…тряде Джангильдинов… предатель…»

Алимбей хорошо помнил, как после подавления эсеровского восстания чекист Иван Звонарев кратко доложил ему, что услышал от начальника почты. Такое нельзя не помнить. Конечно, начальнику почты трудно было доверять, мало ли что тот мог наплести.

Звонарев предлагал расстрелять почтаря и заодно провести чистку, перешерстить людей в отряде. Однако Джангильдинов, посоветовавшись с Колотубиным и Малыхиным, решил пока ничего не предпринимать, чтобы не сеять сомнения среди бойцов. А разыскать притаившегося врага поручили самому Звонареву. Пусть покажет себя новичок в работе. А вот теперь выяснилось, что начальник почты сказал сущую правду. Нашли часть телеграммы.

Джангильдинов прошелся по палубе. Куда ни посмотри — везде одно и то же. Вода, вода… Море чем-то напоминало степь, только томило однообразием. В степи Алимбей всегда удивлялся пространству. Оно радовало его и успокаивало, давало возможность почувствовать себя сильным и нужным. А здесь, на море, пространство пугало. Все ж как ни говори, а когда под ногами нет твердой земли, человеку трудно чувствовать себя уверенным, тем более что и берегов не видно. Бескрайняя морская степь навевала пасмурные думы. А на душе и так неспокойно.

Подошел капитан шхуны, пожилой обрусевший татарин, узколицый, гладко выбритый, и сказал:

— Упал барометр. Давление воздуха низкое. Выходит, гражданин-товарищ, к вечеру или ночью ветер большой ждать надо. Вот посмотри на небо, оно стало серым.

Джангильдинов слушал, кивая головой и только слова «большой ветер» врезались в сознание, оттеснив все остальные мысли.

— Что это? Будет ветер?

— Так барометр показывает, небо показывает, — пояснил капитан и посоветовал: — Надо груз укрепить, ящики крепче привязать, волна большая пойдет и смыть может.

На шхуне раздался сигнал тревоги. Вахтенный Антон Груля, сидевший в бочке на мачте, замахал флажками и сообщил на другую шхуну а том, что к вечеру, возможно, будет шторм, и передал приказ крепить груз на палубе и в трюме. С «Мехди» отмахали в ответ, что поняли, и начали готовиться к шторму.

В морском деле Алимбей не считал себя сведущим, хотя за годы скитаний ему пришлось поплавать по разным морям, и потому полностью доверял матросам. Командовал ими Валентин Малыхин. Его хрипловатый, резкий голос раздавался повсюду: в каютах, на палубе и в трюме. Малыхин, быстро перебирая короткими сильными ногами, метался по кораблю, расставляя у грузов моряков и бойцов, показывая, как надо крепить к палубе ящики и повозки, отчитывая нерадивых и резко обрывая любые возражения.

Джангильдинов, засучив рукава, работал вместе с бойцами, то помогая Чокану и Темиргали привязать колеса повозки к палубе, то натягивая плотный брезент на ящики, сносил и складывал в трюм объемистые тюки с обмундированием, заполняя ими свободное пространство.

Работа шла споро, но тревога не угасала в душе Джангильдинова. Где же предатель? Он присматривался к окружавшим его бойцам, но ей на одном из них не мог остановить подозрительного взгляда. А между тем этот притаившийся гад ходит где-то совсем рядом: может быть, среди земляков-казахов, или притаился в группе интернационалистов, среди недавних военнопленных — мадьяр, австрийцев, сербов, — или находится в кругу бывалых солдат-фронтовиков, отобранных на специальной комиссии в качестве будущих инструкторов и командиров казахской дивизии?

4

Невеселые мысли командира были прерваны криком вахтенного:

— Справа по борту корабль!

«Справа по борту корабль!» — разнеслось по шхуне.

Джангильдинов выбрался из трюма и, как был с засученными до локтей рукавами, направился к мачте. Встреча с врагом в открытом море не предвещала ничего хорошего. Впрочем, корабль, может, и не белых…

— Нас заметили, — докладывал вахтенный. — Идут на сближение. Дымят трубами.

Джангильдинов приставил к глазам бинокль. На горизонте четко вырисовывался силуэт большого грузового парохода.

— На мачте трехцветный флаг… Беляки! — крикнул Груля.

Сомнение рассеялось, впереди — враг.

«Хорошо, что только один, — подумал Джангильдинов, имея в виду пароход. — Попытаемся отбиться».

— На корме и на носу у него стоят трехдюймовки, — сообщал вахтенный.

Джангильдинов поднялся на капитанский мостик. За ним последовал Малыхин.

— Что будем делать, командир? — В голосе капитана звучала плохо скрытая тревога.

— С «Мехди» сигналят. — Валентин Малыхин поднял к глазам бинокль и стал читать: — «Впереди белые»… Ясно, знаем сами. «Ждем приказа».

— Тяжело сидит шхуна, а мотор слабенький… Уйти не удастся, догонят, — размышлял вслух капитан, явно намекая на то, что ждет их.

Джангильдинов навел бинокль на пароход. Уже можно было разобрать матросов, суетящихся возле орудий. «А у нас одна пушка, — подумал он. — Советовали в Астрахани взять еще парочку, но куда их поставишь, когда и так шхуны под самую завязку нагружены». Надо срочно что-то предпринимать. Он отдал приказ готовиться к бою. Тут его взгляд остановился на покрытых брезентом двуколках. Они загромождали палубу шхуны, и поэтому, готовясь v шторму, бойцы придвинули их к бортам, укрепили.

«А что, если?..» — мелькнула озорная мысль, и командир приказал:

— Разверните подводы! Нет, не снимайте брезент… Направьте дышла в сторону парохода!

Дышла, по два с каждой стороны носа и кормы шхуны, грозно повернулись в сторону транспортника. Надвигался вечер, и в сумерках, тем более на значительном расстоянии, дышла повозок могли быть приняты за орудийные дула. Простая арифметика складывалась в пользу шхуны с красным флагом на мачте: на две пушки белых ответят огнем девяти орудий.

— Замедляют ход! — радостно крикнул Груля. — Трусливый народ!

Вражеский транспорт сбавил обороты, застопорил машину и после небольшой паузы, описав дугу, стал удаляться в сторону кавказского берега.

— Драпают господа беляки. Только пятки смазывают! — доложил вахтенный.

Джангильдинов облегченно вздохнул. Нехитрая уловка удалась блестяще. Даже всегда хмурый Малыхин на этот раз не выдержал, и его губы разошлись в улыбке.

— Улепетывают, стервы! На расплату жидкие…

— С транспорта что-то сигналят! — сообщил Груля.

Даже невооруженным глазом было видно, как на уходящем пароходе быстро зажигался и тут же гас желтый свет прожектора. Точка, тире, точка, точка… Малыхин снова стал хмурым, и даже более того — мрачным. Он не смог прочитать текст: с транспорта передавали шифром или не по-русски.

— А что у тебя блестит? — вдруг негодующе крикнул Малыхин, задрав голову на мачту. — Зеркало?

— Бинокль, товарищ командир. — Груля вытянул руку и показал полевой бинокль, который выдавали вахтенному. — Блестит там, на транспорте. Ишь как шпарят!

— Не заговаривай зубы.

— Вон! Вон сигналят на «Мехди»! — Груля вытянутой рукой показывал на шхуну. — Фонарем сигналят!

Джангильдинов и Малыхин навели свои бинокли на соседнюю шхуну. Обшарили взглядами всю палубу, надстройки. Нигде никаких следов.

— Ты, балаболка, не наводи напраслину на своих товарищей, — сухо оборвал вахтенного Малыхин. — Меня не проведешь.

Груля сразу притих. Он понял, что ему не поверили. И даже в чем-то подозревают. Он наклонился вниз и произнес:

— Смена мне скоро будет или загорать вечно на мачте?

— Не бойсь, сменим, когда время придет.

5

Шторм обрушился на шедшие с потушенными огнями шхуны глубокой ночью. Шквал ветра, резкий и порывистый, налетел неожиданно, словно конница, выскочившая из засады. Море вздыбилось, загорбатилось, и шхуны стали вроде игрушечных корабликов или ореховых скорлупок, попавших в водоворот. Их кидало из стороны в сторону.

Людей по тревоге не нужно было поднимать, все проснулись сами. Разве уснешь, если тебя швыряет от стенки к стенке и каждый раз какие-то дикие силы природы норовят в темноте стукнуть обо что-то твердое.

Степан Колотубин, цепляясь руками за стенки и перила, вылез на палубу и чуть было не задохнулся: ветер швырнул ему в лицо струю из спрессованного воздуха и горьковато-соленых брызг. Фуражку вмиг сорвало с головы и куда-то швырнуло в темную пучину. Он не успел даже ахнуть.

— Взбесилась, треклятая мать! — Степан крепко выругался в адрес разбушевавшейся стихии.

Несколько минут постоял, удерживаясь обеими руками за поручни, не зная, что ему делать. Страха он не ощущал, только постепенно наполнялся к самому себе тихим равнодушием. К качке он не привык, и где-то внутри, под ложечкой, ворочался противный комок, и тошнота тихо подступала к горлу.

Постепенно Колотубин освоился в темноте. Луна, закрытая плотными тучами, слегка пробивалась слабым светом. На шхуну надвигались огромные водяные валы с белой пеной на гребне, вокруг свистело и грохотало. Брызги, холодные и колючие, точно снег в метель, секли лицо.

— Пойду к машине, — вслух подумал Колотубин и направился вниз, в машинное отделение.

Там было тесно и душно. Тускло под потолком светилась лампочка. Мотор надрывно и нервно дрожал, слышно было, как гребной винт то глухо зарывался в пучину и тянул шхуну, то вдруг сразу взвывал на холостом ходу.

— Как тут, порядок? — Колотубин широко расставил ноги и ухватился за поручень трапа.

Моторист, в замасленной и грязной робе, с вымазанным лицом, улыбнулся и показал большой палец:

— Во как!

И ни к тому ни к сему стал матерно ругаться на эту проклятую жизнь.

Степан молча слушал моториста и особенно не возражал ему. Он понимал этого рабочего человека: в трудное время любит крепкое слово, вместе с тем спокойно и деловито, словно никакого шторма и не существует, обхаживает гудящую машину.

В машинном отделении Колотубину стало немного легче. То ли запахи мазута и железа, горьковато-кислый угар от работающего на керосине мотора, то ли сама обстановка, чем-то похожая на заводскую, благоприятно подействовали на Колотубина. Комок, надсадно томивший под ложечкой и грозивший вывернуть наизнанку нутро, стал рассасываться.

— Лупит, словно паровым молотом. — Степан кивнул на стену, за которой бушевало море.

— Не меньше восьми баллов, — со знанием дела определил моторист, сворачивая самокрутку. — Это еще что, обычный штормяга. Знаешь, как бывает зимой тут? Светопреставление сплошное.

Колотубин тоже закурил. Моторист рассказал о своем двигателе, который давно надо перебрать, но нет нужных запасных частей, и все приходится делать кустарно. Потом он достал пакет, развернул газету, там были хлеб и свиное соленое сало, отрезал от них по куску Колотубину:

— Человек что машина, надо смазку нутра делать.

Степану есть не хотелось, но, чтобы не обижать моториста, он пожевал хлеб с салом. И подумал, что раньше почему-то считал машинистов паровозов и пароходов вроде мелких хозяйчиков, с виду рабочие, а на деле оторвавшиеся от коллектива. Теперь же за дни плавания на «Саратове» и здесь, на «Мехди», понял, что они такие же пролетарии и, хотя вкалывают поодиночке, их объединяет одно общее: они при моторе, при машине, как и рабочий при станке.

Из машинного отделения Колотубин прошел, цепляясь руками за что можно, в трюм. Там было душно и смрадно, хоть вешай топор. В сплошной темноте мелькали светляками горящие точки самокруток. Кто-то охал, кто-то стонал, да слышно было, как бойцы громко и грубо выражались, мешая русские и казахские слова, упоминая про бабушку, про бога и некую душу-мать… Мимо Колотубина карабкались вверх обессиленные качкой люди.

Колотубин понимал, что не может помочь людям. А ведь нужно было что-то сделать, чтобы отвлечь бойцов от невеселых мыслей, как-то их развеять.

Колотубин подсел к группе бойцов, попросил:

— Дайте курнуть.

Колотубина узнали, к нему потянулось несколько рук. Степан взял окурок, оторвал кончик, затянулся.

— Про что калякаете?

— Да все про царя, — отозвался тот, кто дал курнуть. — Кокнули в Катеринбурге.

— Ну и что?

— Туда ему и дорога.

— А нам, того и гляди, ни дна ни покрышки, — вставил кто-то из темноты, выругавшись. — Не пароход, а утюг дерьмовый, так ко дну и тянет.

— Ты что, случаем, не специалист ли по пароходной части? — спросил улыбаясь Колотубин. — Не знал, а то бы пригласил, когда выбирали посудину.

— Он, товарищ комиссар, токарь по металлу, по хлебу и по салу.

— Это Андрей Родиков, заводной он у нас и с чудинкой, — сказал доверительно Колотубину боец, давший курнуть.

— Ты, Матвеев, меня не срами перед начальством, — резко выкрикнул Родиков. — У самого небось штаны мокрые. А я по правильности хочу судить. Мне, может, не жалко, когда грудь в бою продырявят, а тут, извините, пожалуйста, отправляться к рыбам даже под красным флагом нежелательно.

— Ты, шкура, красный флаг не трожь, — прохрипел кто-то из-за спины.

— Да я, Круглов, только так, к слову. — Родиков сразу сник.

— И «только так» трепать не позволю!

Колотубин удовлетворенно помолчал. Правильно ответил. Он поговорил еще с несколькими бойцами, вспомнил критические случаи из своей жизни, посочувствовал измученным качкой, помог мадьяру Яношу Сабо подняться по трапу на свежий воздух.

На палубе у покрытых брезентом ящиков с оружием Степан неожиданно столкнулся со Звонаревым.

— Тебя что тут черти носят? Смоет еще волна.

— Всю душу вытянуло, — растерянно объяснил Бернард, мысленно чертыхаясь. Еще минута, и он бы погорел, когда в поисках золота вскрывал ящики.

— Эх, а еще моряк называешься! Слабак.

Облегчение пришло к людям на рассвете, море стало понемногу успокаиваться.

Когда взошло долгожданное солнышко, Каспий притих совсем и легкой волной лизал борта шхун и как бы тихо извинялся за ночной разгул.

Издерганные штормом бойцы интернационального отряда (многие из них впервые попали в такую передрягу) крепко спали.

Колотубин тоже свалился в своей каюте, прямо на ящики, в которых, аккуратно завернутые в бумагу, круглыми палочками лежали золотые десятирублевки. Он накрылся своей кожаной тужуркой и сразу почувствовал спокойствие и облегчение. Шхуну легонько покачивало, и создавалось впечатление, что лежишь в люльке и тебя убаюкивают. От такой приятности нежилось все тело и мягко окутывал сон.

Глава семнадцатая

1

— Земля! — прокричал вахтенный. — Земля!

Бойцы высыпали на палубу. После штормовой ночи в каким-то неповторимым чувством радости разглядывали на горизонте тонкую коричневую полоску берега. Она манила и притягивала. Они были готовы перенести любые испытания на земле, лишь бы не повторилось пережитое, не ощущать качки. Только моряки да рыбаки-казахи беспечно улыбались: морякам качка не такая уж диковинка, а рыбаки-казахи знали, что лучше переносить качку в море, чем испытывать жажду в безводных просторах пустыни.

— Что за берег? — Звонарев подошел к Колотубину, стоявшему у борта.

— Мангышлак.

— Остров такой? — спросил Звонарев, стараясь показать свое «незнание» географии.

— Часть берега, полуостров.

— Приставать будем?

— Обязательно.

— Ясненько, надо водичкой запастись.

— Выгружаться будем, — пояснил командир.

— Как так?! — Звонарев не смог сдержать удивления и тревоги, они отразились на его продолговатом лице.

— Обыкновенно, — просто сказал Колотубин. — Прибыли.

— А как же Красноводск? У нас маршрут в тот порт?

— Было такое, но перерешили.

— Ничего не понимаю! Кто давал право? — Звонарев стал распространяться о намеченном маршруте отряда, напирая на слова «утверждено в Москве».

— В Царицыне перерешили. — Колотубину стало весело. — Махнули — и все!

— Сами?

— Почему «сами»? Вместе с наркомом товарищем Сталиным.

— Никто не знает об этом?

— Теперь и ты в курсе. — И пояснил: — До срока до времени попридержали языки. А теперь можно сказать, Мангышлак вот он, рукой подать, и форт Александровский рядом. А дальше пойдем через пустыню. Теперь внял, чекист?

— Как обухом по голове, — на сей раз откровенно признался Звонарев, мысленно кляня себя за опрометчивость и успокоенность. Подумать только — проглядел главное: изменение маршрута!

— Не ты один. — Колотубин похлопал ладонью по плечу, тяжело и дружески, широко улыбнулся: — Ничего не поделаешь, брат. Революционная дисциплина.

— Хоть бы меня могли поставить в известность? — Звонарев сделал обиженное и даже злое лицо. — Или не доверяете?

— Не пузырься, — спокойно сказал Колотубин. — О том держали в башке всего четверо: Сталин, мы с командиром и Малыхин. — И добавил: — Так что радуйся, земля под ногами твердая будет. А ежели качка понравилась, так личного и персонального верблюда организуем, говорят, что на верблюде тоже качка на морскую походит!

Со шхуны «Абассия» стали махать флажками. Комиссару доложили:

— Велят приготовиться к высадке.

Приказ «приготовиться к высадке» был встречен с энтузиазмом. Некоторые бойцы, не веря своим ушам, подходили и переспрашивали:

— Совсем сходим на землю или так, для передышки?

— Совсем, — ответил Колотубин, видя радость в глазах бойцов.

Палуба вмиг опустела, каждый поспешил к своему месту, торопясь уложить походный мешок, собрать немудреный солдатский скарб.

Брисли не находил себе места. Как же так, проворонил такое дело. Еще вчера казалось, все идет хорошо — «ол райт», а сегодня полетело к чертовой матери. Он вспомнил свое самодовольное настроение, после того как ему удалось вспышками фонаря ответить на сигналы с корабля: «идем Красноводск». Там приняли его сообщение и, конечно, уже доложили генералу Маллесону. В Красноводском порту наверняка уже готовятся к встрече. А большевики у него под носом в самый последний момент изменили маршрут. Что делать? Что предпринять? Убить, убрать комиссара и продолжать плыть на юг, к Красноводску? Но Колотубин не один. Всех не уберешь. Есть и другая шхуна, а там Джангильдинов. Что же делать? Бернард был готов сейчас на любой, самый невероятный поступок. Золото, богатство, на которое он уже рассчитывал, как на собственное, уплывало от него в пустыню. Тонны золота!.. Нет, такого он допустить не может!

На мертвых пустынных берегах Мангышлака показались приземистые глинобитные стены и плоскокрышие строения форта Александровский. Бернард Брисли, вынув из кожаного чехла бинокль, стал пристально разглядывать форт. И вдруг за домами увидел мачту и потом вторую, между ними привычные провода антенны. Радио! Открытие это, словно током, пронизало его с головы до пят. На форте имеется радиостанция! Брисли стало легче. Он даже улыбнулся: не все еще потеряно!

Он бросился к Колотубину:

— Степан Екимович! Разреши в первой группе пойти!

— Что же, можно. Соскучился по берегу? — И добавил уже иным, командирским тоном: — Зазря нечего рисковать, пуля-дура. Давай подумаем, что ты возьмешь на себя. Выбирай — штаб, казармы, склады, радиостанция, дом командира форта?

Брисли сдвинул брови, как бы задумался, хотя на кончике языка уже давно приготовилось слететь длинное слово «радиостанция». И на вопрос ответил вопросом:

— Мы первые идем на берег?

— Именно.

— Тогда, если ее возражаешь, дозволь телеграф.

— Тут нет телеграфа, а радиостанция, — поправил Степан. — Бери, чекист, бойцов и действуй! Постарайся взять ихнего радиста живым, надо нам сообщение в Москву сделать. А то махнем в пески, ни жилья, ни почты, сплошное дикое безлюдье.

Брисли кивнул: мол, и сам понимаю. Быстро спустился в каюту, где размещался вместе с Кирвязовым. Илья собирал вещевой мешок.

— Стань у двери, — велел Бернард Брисли. — Ни одну душу не пускай.

Тот покорно шагнул к двери.

Бернард Брисли присел на койку и, вынув блокнот с глянцевой картонной обложкой, торопливо набросал карандашом короткое сообщение, потом зашифровал текст. Проверил каждую букву. Потом вырвал лист с сообщением, написанным по-английски, достал коробок спичек и сжег. Зашифрованный текст спрятал в карман вместе с блокнотом.

— Все, можешь открывать дверь, — приказал Бернард. — Скорее кончай сборы, найди пятерых азиатов, желательно, чтобы плохо понимали по-русски. Так надо для дела. Пойдем брать радиостанцию.

2

Власть в форте Александровский находилась в руках эсеров, но это совершенно не беспокоило Джангильдинова. Ему было все равно, чья власть в крепости: эсеров или белых. Он знал, что форт надо взять.

Бойцы отряда степной экспедиции, не встречая серьезного сопротивления гарнизона, быстро высадились на берег со шхуны «Мехди» и, развернувшись цепью, спокойно, словно на учениях, начали штурм. Вслед за ними высадились бойцы с «Абассии» и пошли на приступ глинобитных стен. Джангильдинов, стоя на капитанском мостике, наблюдал в бинокль, как проходил короткий, стремительный бой. Защитники гарнизона понимали бессмысленность обороны. Да к тому же большинство солдат, увидав красное знамя, с нескрываемой охотой поднимали руки, ибо верили, что приход большевиков несет им освобождение от тирании офицеров, которые в основном и стреляли в наступавших.

Бернард Брисли спешил. Вместе с Альбертом фон Краузе-Кирвязовым и пятеркой бойцов-казахов он, едва ворвались в форт, сразу бросился к приземистому зданию, над которым возвышались мачты антенны.

— Скорей, скорей! — Бернард размахивал наганом.

Они пробежали пыльный плац и свернули в короткую улочку. Густая пыль доходила почти до щиколоток, словно бежишь по пуху. То там, то здесь раздавались одиночные винтовочные выстрелы.

Около радиостанции, у входной двери, прямо на пыльной дороге стоял пулемет и несколько солдат с винтовками. Кирвязов плюхнулся в пыль. Бернард инстинктивно хотел было тоже броситься на землю и уже сделал первое движение, как вдруг обратил внимание на то, что солдаты не лежат возле пулемета и не готовятся оборонять здание. Они стояли и поднятыми руками приветствовали красных:

— Сдаемся! Не стреляйте!

Бернард с трудом удержал равновесие и зло крикнул:

— Бросай оружие! Отходи в сторону!

Солдаты поспешно побросали винтовки и отошли к стене, снова подняв руки.

— Там кто есть? — Бернард указал дулом нагана на радиостанцию.

— Кажись, господин техник, — ответил рыжебородый солдат, улыбаясь неизвестно чему.

Отправив казахов с пленными, Бернард повернулся к Краузе:

— За мной!

В помещении стояла приятная прохлада, и им показалось после яркого солнечного света, что здесь даже сумрачно. Бернард и барон протопали в смежную комнату. Там было пусто. Прошли дальше. Дернули дверь.

— Открывай, а то стрелять будем!

И сами быстро стали по бокам от двери на всякий случай.

Послышались шаги. Дверь открылась, и на пороге появился молодой техник, подтянутый, невысокого роста, голубоглазый.

— Технический персонал вне политики, — сказал он, твердо и решительно загораживая спиной дверь. — Вход на станцию запрещен по инструкции. Если необходимо что передать, станция к вашим услугам.

— Верно, порядок везде необходим, — согласился Бернард и повелел своему напарнику: — Кирвязов, стать у двери и никого не пускать!

— Слушаю, товарищ командир!

Бернард повернулся к радисту:

— Пошли в твой технический рай.

— Я же предупреждал… — начал было радист.

— Приказываю именем революции. — Бернард грубо его оттолкнул.

Радист попятился.

«Этот большевик, в кожанке, наверно, подразумевает, что тут кто-то скрывается, — подумал он. — Надо все показать, пусть убедится сам!»

— Здесь никого нет, честное слово!

Бернард, не обращая на него внимания, сам обшарил все углы, заглянул в шкафы, потом ткнул наганом в корпус радиопередатчика:

— Радио?

— Да.

И радист стал быстро объяснять, что это самый современный аппарат, недавно, всего два года назад, привезен из столицы, что это чудо двадцатого века. Говорил он обстоятельно и с достоинством человека, уверенного, что такого специалиста на тысячи верст вокруг не найти. Так и было на самом деле. В отдаленном форте на мертвых, сухих землях Мангышлака он являлся единственным специалистом по радиосвязи. Благодаря ему маленький гарнизон, а вернее, командный состав был в курсе всех новостей.

Но Бернард его не слушал, перебил вопросом:

— Работает?

— В исправности.

— Начинай!

Радист чуть поправил, подтянул к локтям манжеты, словно врач перед операцией, уселся в кресло и повернул какую-то ручку. Послышался ровный, монотонный гул, в лампах появилось слабое свечение, стали накаляться красным светом проводки.

— Кого вызывать? — Он надел наушники.

— Ашхабад.

— Там, там… англичане! — У радиста округлились от удивления глаза.

— Не твоего ума дело! — сказал Бернард и ткнул дулом нагана в спину. — Вызывай!

Лицо радиста стало сосредоточенным, как у человека занятого сложным и важным делом. Через минуту он тихо сказал:

— Ашхабад слушает… Кого вызвать?

— Срочно, генералу Маллесону. — Бернард положил перед радистом зашифрованный теист.

При словах «генерал Маллесон» щеки радиста покрыла бледность, они стали блеклыми, как выжженная белесая пыль, только сдвинутые брови и удивленно-растерянный взгляд выдавали внутреннее беспокойное состояние. Кто бы мог подумать, что англичане нагрянут сюда под красным флагом? Длинные пальцы радиста, цепко схватившие ключ, монотонно и быстро выстукивали цифры и буквы.

— Все… Приняли.

— Вставай! — приказал Бернард.

Радист пожал плечами и пружинисто встал. В лицо, в грудь ударила молния, оглушил гром. Он пошатнулся и, цепляясь за стул, повалился на свежевымытый пол. Бернард дважды выстрелил в лежащего радиста, потом в передатчик. Там что-то затрещало и поползли голубые струйки дыма, как от папиросы. Бернард схватил табуретку и запустил ею в аппарат. Послышался треск, звон разбитых ламп.

— Кирвязов!

Барон и так уже стоял в дверях, не зная, чем помочь шефу.

— Стреляй мне в руку! — крикнул Бернард, протягивая свой наган.

— Как же так… Вам? — пробормотал тот, путая английские и русские слова.

— Стреляй! — по-английски приказал Брисли. — Только не в кость!

Барон тотчас же выстрелил в мякоть руки повыше локтя. Бернард скривился от боли, зажал пятерней рану.

— Уходить надо!

Первым вбежал в радиостанцию Груля. Он находился в цепи неподалеку, у дома командира форта, и сразу побежал на выстрелы. Он перемахнул через ограду и очутился в небольшом дворике, а уже оттуда, преодолев еще одну глинобитную ограду, очутился у радиостанции.

Груля рванул дверь и черным ходом ворвался в аппаратную, держа винтовку наготове. Он появился так неожиданно, что оба — Бернард и барон — вздрогнули, схватились за оружие и тут же опустили:

— Фу, черт, свой!..

— Что здесь? Контра? — Груля, готовый пустить пулю во врага, оглядел комнату.

— Гад, начал передавать… белым, англичанам про отряд. — Звонарев сбивчиво стал объяснять. — Ранил вот, скотина…

— Пришлось прикончить. — Кирвязов хмуро смотрел на матроса.

— Веселые делишки, серые братишки. — Груля удивленно присвистнул.

Еще бы не удивляться! Радист распростерт на полу, рация разбита. Только нигде нет оружия, которым бы радист мог отстреливаться и ранить Звонарева.

— А чем же он бабахал? — поинтересовался Груля, кивнув на лежащего радиста.

В глазах Бернарда мелькнул холодный, недобрый блеск. В голову пришла неожиданная мысль, и он как можно небрежнее бросил:

— Ты нагнись, под столом его пушка… — Он шагнул к матросу. — Помоги достать.

Антон Груля на секунду расслабился, нагнулся, чтобы проверить, хотя он в душе и не особенно доверял этому типу с узким лицом и блеклыми глазами, и потерял много, вернее — все. Судьба его была решена в эту секунду.

Не успел матрос нагнуться, как Бернард кинулся сзади. Нанес удар рукояткой нагана по голове.

— А-а! Гады!..

Груля качнулся, перед его глазами поплыли разноцветные круги, он едва успел схватиться за край стола, чтобы не свалиться на пол, вскинул машинально винтовку.

Но тут последовал второй удар, прикладом. Кирвязов бил остервенело.

— Вот где ты, сволочь! Шкура! — орал Бернард, целясь носком сапога в живот, — Пролез в отряд!

— Попался, сука! — понимая шефа с полуслова, выкрикивал ругательства барон и наносил удары по моряку.

Послышался топот ног, и в радиостанцию вбежали несколько бойцов. Они спешили на выстрелы и опоздали всего-то на две минуты. Бернард, опережая вопросы, крикнул:

— Скорей! Вяжите белую стерву!

Бойцы, недолго думая, кинулись выполнять приказ московского чекиста в кожаной куртке. Быстро скрутили Антону Груле руки, перехлестнули и затянули ремнями.

— Попался, голубчик!

— Сволочь, успел нашкодить. — Бернард, словно разговаривая сам с собой, отвечал на немые вопросы. — Предатель! Убил радиста, испортил радиостанцию… Белякам хотел передать о нашем отряде, что мы уже в форте!

Слово «предатель» всегда имеет магическую силу, особенно в тревожные моменты, оно мгновенно перечеркивает все заслуги и достоинства, приклеивается черным ярлыком и заставляет на человека, с которым еще вчера делил кусок хлеба, смотреть диким зверем.

— Прикончить стерву надобно!

— Погодь! — Боец с прокуренными русыми усами схватил Грулю за шиворот и стал поднимать. — Пособите!

Грулю подняли, как мешок, и поставили к стене. Он пришел в себя, с трудом открыл глаза, не понимая, что вокруг происходит, почему на него смотрят.

— Ловко прикидывался своим, чайком из самовара баловался.

— Почитай, из самого Царицына пер с нами, все выглядывал, дознавал.

— В темя его прикладом, да и весь сказ!

— Не трожь, с предателем у нас будет особый разговор!

Слово «предатель», словно ток, пронзило моряка. Так вот за кого приняли его! Он выплюнул липкую солоноватую слюну, тяжело задышал:

— Вы что, в своем уме или так опупели! Да какой же я, сука, предатель? Братишки!..

— Заткнись, стерва! — Боец с прокуренными усами сунул ему под бок тяжелым кулаком. — Нету тебе среди нас братишков!

— Это они, те двое… В кожанке Звонарев, что из Москвы, и тот, другой… Кирвязов фамилия!.. Это они! — Груля выкрикивал слова, торопясь объяснить правду. — Они прихлопнули радиста! Они предатели!

— Так мы тебе и поверили! На чекиста и партийца клевещешь, белая гнида! — Бойцы загудели, и со всех сторон на моряка посыпались вместе с ударами отборные ругательства.

Напрасно Груля пытался доказывать свою невиновность, напрасно горячился и требовал развязать руки. Веры ему не было. Только недобрые взгляды, колючие, как штыки, да равнодушные черные зрачки винтовок. Он облизнул кончиком языка разбитые взбухшие губы, грудь под разорванной тельняшкой дышала тяжело, и видно было крыло вытатуированного орла и его голову с крючковатым хищным клювом.

— Не будем чинить самосуд, — предложил кто-то. — Ведем к командиру!

3

Начальник форта Осман Кобиев, бывший царский подполковник, неуклюже сидел на стуле, втянув тыквообразную голову в плечи, тревожно зыркал по сторонам маленькими лисьими глазками. Военный мундир, на котором еще недавно красовались погоны, в обтяжку облегал короткое рыхлое тело. Рядом с Кобиевым, обхватив голову руками, согнулся на стуле его заместитель эсер Чирков.

По другую сторону штабной комнаты, у стены, примостились на диване остальные офицеры. Они как бы отделяли себя от этих двух главных, словно говорили: «двое приказывали, а мы лишь исполняли…»

Четыре бойца несли охрану пленных. Двое из них, прислонившись к стене, дымили самокрутками, вели неспешный разговор о своем житье.

Дверь с шумом распахнулась, и в комнату вошел Джангильдинов вместе с Малыхиным. Бойцы сразу вытянулись и застыли с винтовками в руках. Офицеры вскочили, лихо защелкали каблуками. Кобиев и Чирков тоже быстро встали, вытянув руки по швам.

— Командир форта? — спросил Джангильдинов.

Кобиев, заискивающе улыбаясь, подался вперед.

— Осман Кобиев, аксакал, — подобострастно кланяясь, представился он, по-восточному прикладывая руку к сердцу. Он уже знал, что командир отряда казах.

— А он кто? — кивнул головой Алимбей в сторону Чиркова.

— Помощник, аксакал…

— Член партии эсеров Зиновий Чирков, в прошлом капитан. — Чирков встал рядом с командиром форта. — Утвержден Революционным советом форта.

Джангильдинов прошелся по комнате, остановился у письменного стола, за которым еще недавно восседал Кобиев, и сказал:

— Предъявляю ультиматум. Первое — признать Советскую власть. Второе — распустить гарнизон. Третье — сдать все оружие.

Кобиев и Чирков переглянулись. Вздохнули облегченно. Еще бы! Минуту назад им мерещились глинобитная стена крепости и наведенные на них стволы красноармейских винтовок. А выходит, большевики поступают гуманно, без жестокостей, о которых столько наслышались… Оба в один голос выдохнули:

— Согласны!

4

Победа была легкой и быстрой. Однако радости особой Джангильдинов не испытывал. Форт взяли, а дальше что? Поблизости — и на побережье и в глубь полуострова Мангышлак — нигде нет ни аулов оседлых казахов-рыбаков, ни кибиток казахов-кочевников. Только голая пустынная земля с редкими кустами высохшей травы.

А ведь расчет был именно на прибрежные аулы. Отправляясь в поход, Джангильдинов надеялся на них, на степняков. Он вспомнил, как в Царицыне уверял Сталина, что здесь и лошади будут, и верблюды найдутся. Главное — добраться до Мангышлака! И вот добрались. И точка, дальше ни с места. Чтобы двинуться дальше, отправиться в далекий поход через мертвые пески и пустынные горы, нужны верблюды и лошади. Нужны для бойцов отряда, для огромного груза. И не десятки, а сотни. Сотни верблюдов, сотни коней. «И еще проводники, — мысленно добавил Джангильдинов. — Опытные, надежные».

В форте Александровский ничего этого не было и вокруг на сотни верст нет.

Джангильдинов расстелил на столе карту. Вот она на карте черная точка — форт Александровский, у извилистого голубого овала Каспийского моря, омывающего коричневый полуостров Мангышлак. Алимбей провел по карте ладонью, словно пытался на ощупь разыскать аулы и кочевья. Неужели на всем побережье нет степняков?

Вошел Колотубин. Без кожаной тужурки он выглядел еще плечистей, полинялая гимнастерка обтягивала его крепкое, сильное тело, вырисовывая на плечах бугристые мышцы. Желтые кожаные ремни, крест-накрест пересекавшие широкую грудь, да офицерский пояс подчеркивали статность и силу. На загорелом, обветренном лице светилась добрая улыбка уверенного в себе человека.

— Ну что, командир, начнем выгружаться? — Он подошел к карте, посмотрел на точку, обозначавшую форт Александровский, и взглянул на Алимбея: — Далеко забрались, а?

— Самое опасное позади, самое трудное впереди, — ответил Джангильдинов.

— Капитаны торопят, просят скорей освободить трюмы. Не ровен час, беляки нагрянут!

— Подождут. — И совершенно неожиданно для Степана добавил: — Может, пароходы нам еще пригодятся.

Лицо Колотубина посерьезнело.

— Как так?

— Пока ты разбирался с предателем, я знакомился с обстановкой. — И Джангильдинов подробно рассказал комиссару о трудном положении, о том тупике, в котором очутился отряд.

— Н-да! — Колотубин постучал ногтем по карте. — Осечку дали.

Взгляд его стал серьезным. Все дела, которые до сей минуты казались важными и нужными, отлетели в сторону, отступили перед этим главным и трагическим. Он понял глубину слов командира, сказанных только что ему: «Самое опасное позади, самое трудное впереди». Неужели придется поворачивать назад? Но вслух не решился высказывать такой вопрос. Надо подумать, надо поискать.

— А как тот матрос, разобрались? — спросил Джангильдинов.

— Черт его знает! — честно признался Степан. — Понимаешь, все сводится к тому, что Груля ухлопал радиста, испортил радиостанцию, бил по аппарату табуреткой. Звонарева в руку ранил. Живые свидетели есть! И Малыхин со Звонаревым настаивают на расстреле. А с другой стороны, уж больно прямо и открыто смотрит моряк в глаза, и взгляд такой чистый, твердый… Что-то тут не то. Жалко мне его! Что там ни говори, а мы с тобой крестные отцы его, сами взяли в отряд. — И снова повторил: — Ну не могу воспринять, и все тут!

— Понимаю тебя, мне моряк казался вполне революционным человеком, — согласился Джангильдинов. — Когда в Астрахани сообщили, что была телеграмма, где писали нам, что есть предатель, я тоже не поверил, хотя знал, как в народе у нас говорят: где мед, там и муха.

— Мозгами шевелю, вроде все правильно, карать предателя надо, а вот сердцем никак не понимаю.

— Я вот тоже места себе не нахожу, не могу поверить, что вокруг крепости аулов нету. А что руками разводить, когда так на самом деле!

Послышался стук копыт, заржали кони, в окно было видно, как два бойца-казаха и два бородатых азиата в драных халатах привязывали лошадей к деревянным столбикам. Джангильдинов посветлел лицом:

— Посылал своих казахов в разные концы в степь найти пастухов.

5

Джангильдинов принял чабанов со всеми почестями. Провел в другую комнату, где заранее разостлали ковер, взятый из дома начальника форта, разложили подушки, ватные стеганые одеяла.

Пастухи робко озирались по сторонам, ожидая, видимо, подвоха. Они хорошо знали, что солдаты и офицеры никогда еще не приносили радости и добра в юрту степняков. Но несколько успокоились, увидев своего брата казаха.

Алимбей угостил пастухов вареным мясом, подарил каждому складной перочинный ножик и долго подробно рассказывал о себе и о своем отряде.

Спокойная и рассудительная речь Алимбея понравилась пастухам, они охотно стали вести беседу. Потом, посоветовавшись, сказали:

— На Мангышлаке нигде, батыр, ты не найдешь верблюдов и лошадей.

— А где есть?

— На Бузачи, — ответил самый старый, перебирая пальцами редкую бороду. — На Бузачи иди.

Второй пастух, не выпуская из рук перочинного ножика, кивнул головой:

— Верно, агай. Там есть аулы.

— Да, батыр, иди на Бузачи, — согласился третий. — Иди к адаевцам. У них скота много, как звезд на небе.

Джангильдинов внимательно выслушал пастухов. Потом долго рассматривал карту, скользя пальцем по извилистой линии побережья. Полуостров Бузачи находился севернее, почти рядом. Белесо-синяя окраска моря на карте говорила о том, что там мелководье, а зеленая полоска у берега — низменность.

Горнисты затрубили сбор. Бойцы отряда, ждавшие начала выгрузки, были удивлены приказом: «Все на корабли! Все по местам!» Покидать твердую землю, обжитой и завоеванный форт не очень-то хотелось. Море еще пугало, в памяти свежи воспоминания о прошлой ночи, тяжелом шторме.

Ошеломлен был таким известием и Бернард. Он метнулся к Малыхину, отвел в сторону:

— Крепость бросаем?

— Уходим в море.

— В Красноводск? — Как можно спокойнее и равнодушнее спросил моряка Бернард.

— На Бузачи.

— Что это? — еле сдержал тревогу Бернард.

— Полуостров такой. — Малыхин махнул рукой в сторону моря. — Командир знает.

Малыхин поспешил к причалу.

Бернард пнул носком сапога камень, выругался. Все опять летит к чертям собачьим. Какой еще там Бузачи? Как сообщить о нем в Ашхабад, когда рацию сам вывел из строя…

Раздался дружный залп. Бернард вздрогнул и, успокоившись, облегченно вздохнул: матроса Грулю… «Одним красным меньше, — подумал он и сплюнул. — Сами прикончили, бараны!»

Через два часа шхуны подняли якоря и взяли курс на полуостров Бузачи.

Глава восемнадцатая

1

Шел двадцатый день скитания по пескам.

Джэксон постепенно начал привыкать к тоскливому пейзажу пустыни и радоваться маленьким кустикам верблюжьей колючки, которые видны издалека и кажутся непомерно громадными на однообразном море песка.

Стоянки пастухов находились на значительном расстоянии друг от друга, и добираться к ним приходилось за несколько дней. Джэксон удивлялся зорким глазам туркмена, который в давящем однообразии верно находил дорогу и точно определял, через сколько дней они попадут на следующую стоянку, вдоволь напьются из колодца.

И стоянки и колодцы, как и все вокруг, были сделаны на один лад, и если бы не пастухи, которые весьма разительно отличались друг от друга и лицом и голосом, то можно было бы даже подумать, что они кружат на одном и том же месте.

Редко, очень редко на их пути встречались заросли саксаула. В таких местах они делали остановку на целый день, давая отдых и лошадям. Сами ложились в редкую тень и блаженствовали.

Один раз им попалось небольшое стадо джейранов, и оба, Сидней и Мурад, вскинули винтовки. Тонконогие животные находились далеко, почуяв опасность, умчались с быстротой ветра. Однако на одного джейрана в их стаде стало все же меньше, он остался на гребне бархана.

Мясо, изжаренное на углях саксаула, оказалось на редкость нежным и сочным. Правда, соли было маловато.

Дважды на их дороге попадались высохшие озера. Огромные белесые блюдца, покрытые сухой пленкой соли, казались Сиднею высохшими слезами матери-земли. Они производили гнетущее впечатление, и хотелось поскорее от них уехать. Джэксон невольно торопил коня.

И снова — пески, пески. Застывшие гигантские волны с гребнями на вершинах.

— Стоянка пастуха теперь далеко будет, — сказал Мурад. — Беречь силы надо.

Сидней понимал товарища: тот имел в виду коней. Лошади и так устали, их не следует подгонять.

После полудня вдруг заговорили пески.

Небо как-то незаметно исподволь стало блекнуть, а потом сразу подернулось желтой пеленою, словно туманом, пыльным густым туманом, и солнце потеряло свою силу. Душный воздух застыл, притаился, напрягся, готовый вот-вот разорвать тишину.

Лошади первыми почуяли приближение беды. Они, словно очнувшись от дремоты, пошли быстрее. Джэксон поглядывал на небо, и ему показалось, что идут тучи, надвигается гроза. Ох, как захотелось ему очутиться под проливным ливнем, подставить обветренное, сухое лицо и пропыленное тело потоку холодных и бодрящих струй! Сидней блаженно улыбнулся, не понимая тревоги друга.

— Идет большой ветер!

Мурад остановил коня, соскочил.

— Надо готовиться! Ветер быстро идет!

Сидней молча повиновался, хотя не видел особой опасности. Не успели они снять поклажу, как налетел первый порыв урагана. Он прошелся по верхушкам барханов, смывая песчаные гребни, как в море ветер срывает пенистые вершины волн. В следующую секунду вверх взметнулись тучи пыли и песка. Стало совсем темно, словно наступили сумерки. Солнце исчезло. А ветер набивал песок в глаза, уши, рот, нос.

— Клади коня! Клади!

Это кричал Мурад. Джэксон пытался заставить лошадь опуститься, но та его не слушалась. Мотала упрямо мордой. И вдруг, дико заржав, рванула поводья. Вырвавшись, она растворилась в пыльном вихре.

Сидней попытался было догнать ее. Но через несколько шагов остановился. Он ничего не видел перед собой. Глаза были залеплены песком.

— Скорей ложись! Скорей ложись!

В гуле и шуме ветра он еще различал голос Мурада. Джэксон повернул назад и, вытянув вперед руки, стал на ощупь искать товарища.

— Иди сюда! Еще два шага!

Мурад лежал, прижимаясь к животу копя. Сидней, выплевывая песок, опустился рядом. Туркмен выругал его: коня упустил. Потом сунул в руку Джэксону платок:

— Замотай лицо.

Пустыня, еще недавно тихая и покорная, неистовствовала. Ветер выл, гудел, скрежетал, и Джэксон спиною ощущал его горячее дыхание. Он плотнее прижимался к вздрагивающему мелкой дрожью крупу коня.

Вдруг Джэксон почувствовал, что их засыпает. Он хотел привстать, освободиться от навалившегося песка. Но его удержал Мурад.

— Надо лежать! — закричал он в самое ухо Сиднея.

Сидней молча повиновался.

2

Буря свирепствовала долго. Может быть, сутки, может быть, трое. Джэксон толком не знал. Сначала он забылся, потом забытье перешло в сон.

Проснулся Джэксон от настойчивых толчков. Его тормошил Мурад:

— Вставай! Вставай!

Сидней неохотно поднялся, размотал платок, открыл глаза и — не узнал пустыню.

Все вокруг изменилось, словно они с помощью волшебства перенеслись в другое место. Сидней зажмурил глаза и снова открыл. Нет, он не спит, но все вокруг иное. Вместо горбатых барханов, которые тут были еще недавно, теперь до самого горизонта простиралась ровная песчаная гладь, слегка покрытая мелкой рябью.

— Вот это чудо!

— Никакой чуда нет, — ответил туркмен, — пески всегда живой, как человек, любят ходить.

Мурад перебрал поклажу. Часть безжалостно отложил в сторону. Оставил лишь необходимое и важное — воду, еду, винтовки и патроны. Все это навьючил на своего коня.

Сами пошли пешком.

3

Полуостров Бузачи. Мелководье. Никаких, даже самых примитивных причалов. Песок, глина, чахлая растительность. Капитан, бормоча татарские ругательства, нехотя подвел шхуну «Абассия» к берегу, вернее, на самое доступное для тяжело загруженного судна место неподалеку от берега. Приказывает бросать якорь.

— Ближе ни на сажень не подойду! — И между ругательствами вставлял понятные фразы: — Хотите на мель посадить?..

Джангильдинов не слушал капитана. Он смотрел на берег, там, чуть в стороне, за прибрежными песчаными буграми, теснились плоскокрышие мазанки, стояли юрты. Аул. Большой аул. Любознательные мальчишки высыпали на берег. Алимбей поднес к глазам бинокль. Вдалеке, подняв облако пыли, скакал табун.

«Угоняют скот, — подумал Джангильдинов, — принимают нас за царских солдат».

На прибрежном песке, где лежали на боку две рыбацкие лодки, стоял казах, парень лет двадцати, приставив ладонь ко лбу, рассматривал неизданных пришельцев. В бинокль хорошо видно испуганно-тревожное выражение его худого лица. Незнакомые большие корабли, солдаты с ружьями. А там, где солдаты и ружья, ничего хорошего не жди.

— Шлюпки на воду! — скомандовал капитан.

— В аул не ходить, — приказал Алимбей, — ничего не трогать!

Отряд начал переправляться на берег. В третьей шлюпке поплыл Джангильдинов. Матросы гребли дружно и лихо. Завидев бойцов, мальчишки с криками кинулись в аул. Берег опустел, лишь одиноко стоял молодой казах.

Джангильдинов сошел на утрамбованный и вылизанный морскими волнами мокрый песок. Чуть дальше вдоль берега тянулась полоса мусора и водорослей, выброшенных волнами. Алимбей почему-то вспомнил слова старого грузчика-араба, сказанные в порту Александрия: «Море как человек, чистоту любит и всякую грязь старается выкинуть».

Подозвал к себе молодого казаха, стоявшего возле лодок. Тот, оставляя голыми ступнями след на мокром песке, не спеша приблизился. На плечах рваный, выцветший халат, короткие штаны. Приложил руку к сердцу, поклонился:

— Абсала-магалейкум!

— Угаллейкум-ассалам, — ответил Алимбей, как требовал обычай.

В глазах парня напряжение сменилось удивлением: человек в солдатской одежде — и вдруг казах!..

— Вы красный? Большевик?

— И красный, и большевик, и казах. Ты чему удивляешься?

— Ишан[89] говорит, что красные и большевики бывают только русские, они хуже царских солдат, убивают и грабят… Меня будут сейчас убивать? — сказал парень, с тревогой посмотрев на подошедших бойцов.

Те заулыбались, а один из них — казах — не выдержал:

— За такие слова тому ишану шкуру спустить надо и из нее бурдюк сделать. Пользы будет больше.

Красноармейцы дружно рассмеялись. Джангильдинов положил руку на плечо парня:

— Кто у вас самый мудрый в ауле, самый уважаемый?

— Аксакал Жудырык, — ответил тот. — Ему много-много лет, охотником был и рыбаком. Его вся степь знает.

— Иди к аксакалу Жудырыку и скажи, что командир хочет его видеть.

— Хорошо, агай. — Парень быстрым шагом, потом бегом направился в аул.

Подошла вторая шхуна, бросила якорь невдалеке от «Абассии». Приплыл на шлюпке Колотубин, гладко выбритый, подтянутый.

— Что решаем, командир?

— Выгружаться будем. — Джангильдинов повел Степана по берегу. — Давай место выберем, где груз положить.

Они поднялись на бугор, поросший высохшей колючкой, осмотрелись. Холмистая унылая равнина убегала к горизонт ту. Слева, около аула, чахлые деревца саксаула, одинокие, пропыленные. Глушь беспросветная.

— Невеселый край. — Степан задумчиво покачал головой.

— Веселое идет от человека. А степи тут хорошие, травы весной много, видишь, кругом сколько понакосили, около каждой кибитки сложено. Скотину разводи. А море рыбу дает.

— Не уговоришь. Я московский водохлеб.

4

Аксакал Жудырык жил на другом конце аула в низкой мазанке, обнесенной желтым камышовым заборчиком. Обычная хижина бедного казаха. За длинную жизнь Жудырык не скопил никаких богатств, а глинобитная мазанка постарела вместе с хозяином. Под навесом на веревке сохли и вялились нанизанные рыбины, пропитанные янтарным оранжевым жиром, да в комнате с низким потолком в углу лежали две тюленьи шкуры и несколько волчьих. Но это не все его трофеи. Если пройтись по аулу зимой, то, почитай, чуть ли не добрая половина мужчин щеголяет в треухах, отороченных рыжим лисьим мехом, который добыл в степях беспокойный охотник Жудырык. И сейчас Жудырык часто бродит с длинным шомпольным ружьем, неказистым на вид, древним, как и он сам, и редко возвращается без удачи.

Аксакал выглядел моложе своих лет. О болезнях и немощах за всю свою долгую жизнь он не имел понятия. Лицо величавое, темно-бронзовое, скуластое, в глубоких морщинах, под седыми бровями узкие, похожие на бойницы, зоркие глаза. Редкая седая борода обрамляла лицо сухим широким веером, а кончики усов, словно кисточки, лихо торчали в разные стороны. Кончики всегда шевелились, когда аксакал заговорит или засмеется. Голос у Жудырыка ровный, твердый, слегка глуховатый, как у человека, привыкшего большую часть жизни проводить на открытом воздухе, изведавшего и свист песчаной бури, и рев шторма, и вой метели.

Одевался он просто и с молодости привык носить до износа и одежду и обувку. Чапан его, выгоревший на солнце, был добротным и заношенным, как и у многих степняков, а остроносые самодельные сапоги из сыромятной кожи давно побурели, однако были крепкими и пригодными к дальней дороге. В углу мазанки, под низкой лавкой, возле печки, стояла еще одна пара сапог с высокими, выше колен, голенищами. Жудырык за обувью следил: охотнику часто приходилось и без коня уходить на поиски дичи, бродить в зарослях прибрежного камыша и лазить по горным отрогам.

Двери его мазанки всегда были открыты для гостей и друзей, а если еще добавить, что старый Жудырык за долгую жизнь никого не обидел и никому не сделал зла, что он всегда готов был помочь ближнему и часто отдавал добытое на охоте мясо и шкуры в бедные семьи, то можно с уверенностью сказать о том, что в его тесной мазанке с двумя подслеповатыми окошками и самодельной печкой побывало много народу. Одни приходили отведать наваристой мясной похлебки, другие — послушать «страшные» или «смешные» рассказы — старый охотник и рыбак знал уйму всевозможных легенд, сказаний, историй, — а третьи шли к аксакалу получить совет, доброе напутствие.

Но никогда еще мазанка старого охотника не видала столько людей, как на сей раз. Собрался почти весь аул, вернее, все мужское население. Таинственные «красные» и «большевики» оказали честь аксакалу, пришли в его каморку, а не в богатую юрту старосты аула. А всем хотелось посмотреть и послушать нежданных гостей, прибывших на двух больших шхунах, которые обычно никогда не заходили на полуостров Бузачи и только проплывали мимо на значительном отдалении.

Сколько тревоги внесли эти шхуны в размеренную и спокойную жизнь аула! Паника началась сразу, едва суда взяли курс к побережью и на их палубах увидели людей с винтовками: Ждали грабежа, ждали насилия. Спешно угоняли скот в дальние урочища, в степь, прятали добро… У аульчан были свежи еще воспоминания о приходе карательного отряда, который два года назад, осенью шестнадцатого, разрушил добрую половину селения и сжег почти все рыбачьи лодки…

Аул притаился. Солдаты с выгоревшими красными бантами над карманами гимнастерок или алыми лентами на папахах никому не сделали ничего дурного. Они высадились на берег и стали сгружать тюки и ящики. Работали, как заправские грузчики, с утра до захода солнца. А вечером возле костров, на которых дымились прокопченные чугуны и откуда разносился ароматный залах похлебки, звучали непонятные песни, играла гармошка. В аул почти никто из прибывших не заходил, словно селение их не интересовало, лишь несколько солдат-казахов купили за деньги двух телок и десяток баранов, которых тут же закололи, а шкуры отдали хозяевам. Эти странные, непонятные солдаты почти не торговались и заплатили полную сумму, какую заломили оторопевшие Икрам и Джура. Деньги, когда солдаты ушли, побывали во многих руках, бумажки просматривали на свет, терли пальцами, пока казахи не убедились окончательно: деньги настоящие, не поддельные…

Такого еще не бывало — солдаты и вдруг платят деньги! Обычно солдаты все брали даром: и еду, и скот. Эта новость облетела с быстротою ветра все кибитки и мазанки. Судачили и обсуждали на все лады, что бы это могло значить? И тут еще новость: у аксакала Жудырыка гостем будет самый главный начальник отряда. Говорят, что он тоже казах. Впрочем, эта новость радости не принесла. Аульчане уже знали одного большого начальника — казаха Кобиева, который был главным у русских в крепости на Мангышлаке. Однако проку от этого никому не было, ибо Кобиев пуще русских притеснял и зверствовал. «Уж лучше пусть чужой, чем свой», — говорили старики про Кобиева.

Но сейчас в мире творится много перемен, степь полна новостями. Скинули царя, создается своя, казахская власть Алаш-орда, появились какие-то «красные» и «большевики», которые ведут себя странно и даже платят деньги…

Вдоль стены в тесной мазанке Жудырыка расселись степенные отцы семейств, пожилые и белобородые старики. Молодежь толпилась во дворе, где наспех из глины слепили очаги, поставили котлы и женщины варили баранину и конину. Каждый, идя к старому охотнику, прихватил из своих запасов. Одни принесли мяса, другие — рыбы…

Не пришли только бай Косым и староста аула — грузный и хитрый Габдолла. А что ему, Габдолле, оставалось делать, если важный гость решил сначала побывать в вонючей мазанке чудака охотника? Староста был уверен, что без его ведома и согласия никто не осмелится что-либо предпринять, и потому спокойно пил кумыс в своей юрте. Впрочем, спокоен он был лишь внешне, а внутри весь кипел. Всегда все важные гости — чиновники и сборщики податей — останавливались в его юрте. Видимо, никто толком не разъяснил начальнику, кто в ауле старший. Староста послал двух верных людей в мазанку к Жудырыку, они умеют слушать и смотреть.

А там было что послушать.

Начальник над всем отрядом действительно оказался казахом. Алимбей Джангильдинов, правда, не адаевец, а кипчак из Тургайской степи, но обходительный, вежливый и не чванливый, совсем не чета чопорному и заносчивому Кобиеву.

Одет начальник был просто, даже очень просто, как отметили зоркие глаза степняков, в обыкновенную солдатскую гимнастерку и штаны, правда сапоги были добротные, хромовые, и ремень новый и желтый. Всеобщее внимание привлек его большой пистолет в деревянной кобуре, только ручка выглядывает. Шепотом передавали, что такой пистолет имеет сто пуль и бьет без промаха верст на пять.

Аксакал преподнес гостю чашку кумыса, тот выпил, похвалил напиток и с откровенным аппетитом принялся за еду, отмечая, между прочим, со знанием дела качество мяса, наваристость сурпы, и даже определил, к общему удовольствию, название вяленой рыбы, держа в руках лишь небольшой ее кусок. А когда рассказал о различных способах засолки, копчения и вяления, какие применяют рыбаки Индии, Аравии и Египта, то сразу расположил к себе настороженных аульчан. Разговор пошел самый что ни есть откровенный.

— Скажи, батыр, почему ты пошел за урусами, за большевиками, а не в армию «сынов Алаша»?

Этот вопрос волновал многих, и в мазанке, едва аксакал Жудырык его задал, сразу воцарилась почтительная тишина. Джангильдинов спокойно доел кусочек жирной грудинки и, отпив глоток кумыса, сказал:

— Вы мне можете не верить, я не собираюсь вас уговаривать. У каждого настоящего мужчины есть своя голова на плечах и, как говорят, свой казан вкуснее варит. Давайте мы вместе подумаем, в случае чего мудрые аксакалы нам помогут. Будем ошибаться, сбиваться в сторону, они нас поправят, покажут верную дорогу. Согласны?

Одобрительный шум и возгласы аульчан послышались со всех сторон. Обычно приезжие важные гости лишь изрекали истины, приказывали да понукали. А тут предлагает вести разговор на равных, да еще в судьи приглашает аксакалов… В мазанке сразу стало оживленно. Каждый почувствовал себя личностью незаурядной, не маленьким, загнанным существом, неисправно платящим подати и налоги, а хозяином, человеком.

— Давай, батыр!

— Начинай, агай! У мира целый мир ума!

— Будем говорить прямо, как перед аллахом!

— Верно, батыр. — Жудырык погладил шершавой ладонью белую свою бороду. — Не зря говорят мудрецы, что, если все искать пойдут, найдут даже то, чего нет.

Джангильдинов выждал паузу и начал вопросами, как бы создавая почву для посева мысли:

— Царя скинули. Нет над казахами больше власти белого царя?

— Нет, батыр, царя, — ответил за всех Жудырык.

— Свобода пришла в наши степи?

— Пришла, батыр.

— Пора нам подумать, как жить дальше, как свою власть создать, чтобы справедливая была, народная?

— По справедливости давно народ истосковался.

— Слух идет, что такую власть хотят создать алашординцы. Они кричат везде: «Дети Алаша! Сыны ислама! Степи нашими были и нашими должны быть! Создадим свое ханство, как прадеды наши!»

— Точные слова, батыр. Даже хан уже есть, главный у алашординцев, хан Жанша Досмухамедов. Он от всех казахов самый главный. И министры у него есть, и сарбазы.

— Самый главный от всех казахов, говорите? А кто его назначал, кто его выбирал ханом? — Джангильдинов неопределенно пожал плечами. — Я вот тоже казах, а не выбирал хана. И еще не встречал человека в степи, который бы сказал, что он принимал участие в выборе хана. Может быть, в вашем ауле есть такие? Покажите мне того человека?

— Нет, батыр, мы тоже не знаем, как такое произошло, мы живем далеко, и к нам поздно новости доходят.

— Тогда скажите, аксакалы, — Джангильдинов почтительно обратился к старикам, — разве можно считать народной ту власть, которую народ не выбирал?

В мазанке стало тихо. Никто не брал на себя смелости вслух сказать слова против алашординцев. Большевики сегодня пришли и завтра, может, уйдут, а алашординцы останутся.

— Молчите? — Алимбей улыбнулся: — Значит, признаете власть хана и согласны платить ему налоги?

Слово «налоги» задело многих за живое. Первым заговорил молчавший до сих пор седоусый рыбак, энергично жестикулируя руками:

— Говорят, хан указ издал, чтобы каждая кибитка по сто рублей платила!.. Разве справедливо так — по сто рублей с кибитки! Кибитки разные стоят… Одна кибитка рваная стоит, там бедняк живет, другая кибитка из белой кошмы и внутри вся коврами устлана — там бай живет… И бедняк плати сто рублей и бай — сто рублей? Куда годится так?

— Слышал я, что в Бурлинские аулы от хана приехал бай Иса Купжасаров, он министром называется… Он деньги собирал, чтобы солдат своих иметь, — быстро заговорил, торопясь высказать свои мысли, пожилой степняк в облезлом, рваном халате. — Народ не стал платить, прогнал министра… Тогда на другой день наскочили алашординцы, плетками стали бить людей. А того, кто первым отказался налог платить, связали веревкой и зарезали, как барана. Чтобы другие, говорят, знали и боялись!

Джангильдинов выслушал всех. Охотников платить налоги алашординцам не нашлось. Потом спросил аксакалов:

— Скажите, это правда, что в степи не все казахи одинаково живут, есть и богатые, и бедные?

— Есть и богатые, и бедные, — подтвердили старики, не понимая, куда клонит гость.

— Все слышали? Я тоже говорю, есть и богатые, и бедные. И в вашем ауле есть, и по всей степи. — Джангильдинов немного помедлил, потом продолжал, как бы размышляя вслух: — А алашординцы клянутся, что все казахи — одна семья, что все мы — братья, дети одного отца, которые пошли от Али-Полосатого. А братья не должны ссориться. В семье должен быть мир и согласие. Так они говорят?

— Так, батыр.

— Тогда я хочу спросить вас: почему же между братьями-казахами такая разница? Одни живут в богатых юртах, а другие — в бедных, одни имеют тысячные стада, другие ничего не имеют, гнут на тех же богатеев спины с утра до захода солнца и вечером все равно не знают, что утром есть будут, чем детей кормить станут. Разве в одной семье такое может быть? — И Джангильдинов тут же ответил: — Нет, не может быть такое в одной семье. Верно говорю?

— Справедливые слова, батыр!

— А если это верно, тогда алашординцы неправду говорят, обманом держатся. Вот посудите сами, какие они нам братья? Кому они братья? Я не признаю их своими родственниками. Может, кто из вас считает их своими братьями?.. Молчите?.. Значит, и вам они не братья?

— Что ты, батыр?

— Знаю, кому они братья. Они — братья баям. Они — кость от байской кости. Разве бараний жир соединяется с водой? Нет, всегда жир сверху плавает и никогда с водой не соединяется. Так и алашординцы никогда с народом не соединятся, они всегда над народом, всегда наверху хотят быть и властвовать.

Аксакалы молчали, наклонив покорно головы. Конечно, разве возразишь против таких убеждений? Только один степняк, сидевший в дальнем углу, тихо произнес:

— Все верно говоришь, мудрые мысли… Но выходит, что простому человеку везде худо. Худо при царе было, худо и при своих, казахских ханах…

— Нет, аксакал, не всегда худо простому человеку. Есть еще наша, народная власть, Советы называются.

И Джангильдинов начал рассказывать про большевиков, про русских рабочих, которым тоже плохо жилось, и как они объединились, поднялись против своих баев.

— Большевики не только с народом, они сами — народ, их не разделить, как не отделить ноготь от мяса, — заключил свой рассказ Алимбей. — Большевики хотят только одного: чтобы в каждом ауле и волости простые люди сами выбирали свою власть, выбирали самых умных и справедливых. Скажите, разве вы не хотите такой власти?

Посветлели глаза под нависшими бровями, разгладились морщины на продубленных ветром и соленой водой лицах. Странный вопрос задает батыр, неужели человек не желает себе хорошей жизни? Сказанные добрые речи, хотя и приятны сердцу, но в карман их не положишь. Как говорят, от слова «халва» во рту слаще не станет.

— Правду, батыр, сказал, словно из нашего колодца воду пил, жизнь нашу видел. — Жудырык покачал задумчиво головой: — Только каждый сам свою бороду чешет, вот и я хочу ответить на твои речи. Правильно говоришь, очень правильно! Но когда к нам такая власть придет? Нету ее у нас… Плохое само не уходит, хорошее само не приходит.

— Мой отец говорил, что скорпион своих привычек не меняет, его просто надо раздавить. Алашординцы тоже скорпионы, — Джангильдинов движением руки показал, как давят паука. — И чтобы власть перешла от тех, кто на коврах сидит и каждый день жирную баранину ест, к тем, кто чужое стадо с утра до ночи пасет да голодным на рваную кошму спать ложится, — воевать надо. Наши тургайцы так и делают. На коней садятся, винтовки берут, за новую власть воевать идут, за ту, которая с народом и которая сама — народ. Советы называется.

В мазанку, произнося слова извинения, вошли две молодые женщины и поставили на разостланную скатерть большие подносы с бешбармаком. От бешбармака исходил легкий пар и распространялся щекочущий ноздри аромат. Одна из молодок, стройная и проворная, нагнув голову, искоса поглядывала на гостя, и ее продолговатые глаза, опушенные длинными стрельчатыми ресницами, дарили тепло и нежность.

— Угощайся, батыр!

Алимбей протянул руку, взял кусочек мяса и раскатанного вареного теста, отправил себе в рот.

— От самого Тургая не ел настоящего бешбармака, а вкуснее нет ничего! — сказал он, и женщины, стоявшие в дверях, зарделись от похвалы и торопливо вышли.

Мужчины степенно принялись за еду. Когда подносы опустели, Джангильдинов продолжил разговор:

— У Колчака, что царскую власть хочет вернуть, пушки есть, у генерала Толстова — пулеметы, каждый алашординец весь оружием обвешан. А у тех джигитов, которые за народ идут воевать, оружия мало, винтовок не хватает. Воины есть и лошади есть, а с винтовками плохо. Нет в степи оружия…

— Какая война без ружья? — Жудырык одобрительно кивнул. — Без ружья нет войны.

— Мы тоже так думаем. И послали меня тургайцы в Москву к батыру Ленину за оружием для казахов, чтобы они смогли свою власть народную защищать. Ленин поверил степнякам, Ленин дал нам оружие. И винтовки, и пулеметы. Много оружия! Привезли мы его сюда, на Бузачи, — говорил откровенно Джангильдинов. — Нужна ваша помощь. Посоветуйте, где нам найти верблюдов и коней, чтобы оружие в степь переправить?

Нелегкий вопрос задал Алимбей. Видели аульчане своими глазами, какую гору тюков и сколько ящиков сгрузили с двух кораблей. Чтобы поднять их — много, ох как много, нужно верблюдов и коней! Не десятками, а сотнями надо считать. Таких табунов нет ни у кого в ауле. Даже если взять у каждого всех его верблюдов и лошадей, все равно мало будет…

Жудырык так и сказал. На прямой вопрос надо честно отвечать. Потом почесал пальцами свою бороду, покачал головой и произнес:

— Как говорили наши деды: творящий добро да не остановится на полпути. Вот тебе наш совет, аксакал-начальник, посылай джигитов в соседние аулы, собирай стариков. Думаю, они помогут найти и лошадей, и верблюдов.

Совет был дельный, и Алимбей поблагодарил их, хотя сам думал о том же.

К вечеру молодые казахи-адаевцы из сотни добровольцев, что вступили в отряд в Астрахани, покинули стоянку отряда. Командир разослал гонцов до всем аулам волости.

— Передайте всем, что аксакалов и старейшин приглашают быть гостями отряда, — напутствовал их Джангильдинов. — Скажите, что командир — казах и он желает послушать их мудрые советы.

— Но смотрите, чтобы богатеев среди них не было, — предупредил Колотубин.

Глава девятнадцатая

1

Полковник Эссертон, изнывая от жары, прохаживался вдоль небольшого водоема с папкой под мышкой. Водоем выложен был красным кирпичом, наполнен чистой проточной водой, и поплескаться в нем в эти знойные послеобеденные часы — одно удовольствие. Там, отдуваясь, как морж, плавал генерал Маллесон. Он не спеша греб полными короткими руками, фыркал, и его маленькие глазки светились довольством.

— Полковник, да соблазнитесь вы в конце концов. Сколько же вас надо уговаривать? Вода как нежная улыбка мисс! Чертовски приятно!..

— Благодарю, сэр! Мне не жарко. — Эссертон изобразил своими тонкими коричневыми губами подобие улыбки, хотя чувствовал спиной, как рубаха прилипла к телу. Он мысленно клял себя за то, что сразу не принял приглашение шефа, и теперь ему приходилось «выдерживать тон».

Два густо-зеленых шарообразных карагача и могучий тутовник с кривыми толстыми ветвями бросали тень вокруг водоема, однако ашхабадское солнце так раскалило воздух, что дышать было тяжело.

«Махнули на север, а попали в настоящее пекло, — в который раз подумал Эссертон. — Пустыня, словно огромная печь, пышет сухим жаром… В Мешхеде было куда приятнее!»

По дорожкам двора и вдоль высокой ограды монотонно вышагивали часовые с винтовками наготове.

Генерал Маллесон, прибыв в Ашхабад, остановился со своим штабом в роскошном особняке бывшего начальника Закаспийской области и сразу же развернул бурную деятельность. Он стремился быстрее пустить поглубже корни в будущей колонии.

— Когда отбываете в Красноводск? — Маллесон, держась пальцами за кирпичный выступ, энергично двигал ногами, вода пенилась и бурлила, как от винта моторной лодки.

— Сегодня, сэр.

— Точнее?

— В двадцать три пятнадцать намечено отправление.

— Охрана?

— Взвод стрелков, сэр.

— Из моего резерва?

— Вы сами распорядились, сэр. — Полковник Эссертон снова слегка улыбнулся.

— Ах, да… Как же, помню, помню…

— С большим удовольствием поплавал бы в бассейне, но перед отъездом, как всегда бывает, обнаруживаешь кучу недоделанных и срочных дел. — Эссертон почтительно нагнулся к генералу: — Если вы разрешите, сэр, я удалюсь.

— Конечно, да, да… Впрочем, постойте! — Маллесон перестал двигать ногами и подтянулся на руках к самому краю, впился маленькими глазками в полковника. — Знаете, у меня родилась идея, сейчас пришло в голову… Распорядитесь, чтобы в середину поезда поставили мой вагон!

Эссертон выдержал долгий взгляд генерала и сохранил полное спокойствие на лице, хотя дрогнуло сердце, словно ему неожиданно нанесли крепкий боксерский удар. Кожаная папка чуть было не свалилась в бассейн, и полковник еле удержал ее липкими кончиками пальцев.

— Будет исполнено, сэр. Вы кого-нибудь хотите послать со мной?

— Нет, дорогой, поеду сам.

— Великолепно, сэр! — Эссертон сам удивился своему спокойному, натренированному голосу.

— Теперь можете идти.

Эссертон зашел в канцелярию, передал распоряжение шефа и направился к себе. Зайдя в комнату, он швырнул увесистую папку, она пролетела несколько метров и шлепнулась на стол, опрокинула открытую бутылку с виски и разбила бокал. Напиток выплеснуло на скатерть, и он светло-желтой струйкой полился на узорный паркетный пол.

— Сто чертей и гром небесный! — сквозь зубы выругался Эссертон.

У него было такое чувство, словно его беспардонно обворовали. Грубо и нагло вывернули карманы и опустошили кошелек. Впрочем, он именно так и думал. А как же иначе! Столько времени Эссертон посвятил детальной разработке плана, принимал непосредственное участие в охоте за посланным Лениным оружием и золотом, и в самый последний момент, когда настала пора снятия урожая, генерал берет бразды в свои руки. А Эссертон уже знал по личному опыту, что у Маллесона хватка цепкая. Он обычно ничего не выпускает из своих когтей, окружающим достаются лишь крохи…

Телеграмма из Красноводска, которую долго ждали, пришла утром. Она подтвердила сведения, полученные из Астрахани, вернее, перехваченные деникинской контрразведкой и переданные им, англичанам: в море вышли две груженные оружием шхуны — «Абассия» и «Мехди».

Эссертон подошел к столу, поднял бутылку, но не поставил, а повертел в руках, слегка взбалтывая остатки напитка, и вылил их себе в рот. Почмокал губами. Бутылку, как будто она виновница его злоключений, швырнул в распахнутое окно. Сверкнув на солнце, бутылка шмякнулась на клумбу под розовый куст.

— Сто чертей! Проклятье!

Именно ему, Эссертону, пришло в голову послать транспортный пароход, вооруженный пушками, в сторону Астрахани и там курсировать, брать под наблюдение каждый корабль красных, подавая ему условные сигналы с помощью азбуки морзе. Полковник знал, что в отряде Джангильдинова есть два своих человека, они наверняка заметят условный знак и постараются ответить. Каждый из агентов получил на этот счет инструкцию и вызубрил сочетание точек и тире, из которых складывается простое слово «кто?». Увидев этот условный сигнал, они обязаны ответить — зеркалом, свечой, фонарем, чем угодно — коротко: два тире и три точки. И все. Непосвященный никогда не поймет, в чем дело, ибо в азбуке морзе эти «два тире и три точки» обозначают цифру «семь». Но для посвященных эта цифра значила много: все в порядке, везем оружие и золото намеченным маршрутом. В случае каких-либо непредвиденных обстоятельств или изменения маршрута агенты подают иной сигнал: точка-тире, точка-тире, точка-тире. В азбуке морзе такие знаки означают невинную запятую.

Транспортный пароход с трехцветным русским флагом на мачте встретил две шхуны в открытом море. На условный сигнал получили желанный ответ — «семь»! Капитан транспорта загорелся желанием немедленно пойти на сближение со шхунами и пустить их ко дну вместе с красным отрядом. Но стоявший на мостике английский офицер строго выполнял указания полковника. Он знал, что брать золото на воде весьма рискованно, оно может легко проскользнуть мимо пальцев в бездну моря. К тому же большевистские шхуны, как выяснилось, имели на палубах артиллерию. И офицер чуть ли не силой заставил капитана повернуть назад и плыть в Красноводск.

И вот теперь, когда остался сущий пустяк — встретить шхуны в Красноводском порту и наконец взять золото, — в игру непосредственно включается сам генерал… Тут невольно взбесишься и на стенку полезешь!

Послышался стук в дверь:

— Сэр, разрешите?

Вошел офицер штаба, держа в руках коричневую папку. Розовощекий, гладко выбритый. Он принес ежедневный доклад контрразведки Закаспийского правительства. Списки подозрительных лиц, списки арестованных за сутки, результаты допросов схваченных большевиков-рабочих, списки людей, подлежащих расстрелу, и списки расстрелянных этой ночью в песках…

Эссертон шагнул навстречу, принял папку.

— У вас все?

— Да, господин полковник.

— Можете идти.

— Хочу сообщить вам неофициально… — Офицер чему-то улыбнулся. — К вам напрашивается Берды Беккиев и с ним целая группа туземных родовых вождей. Привезли вам какой-то подарок, целый тюк. — Офицер развел руками, показывая большой объем. — Они уже три часа дожидаются… Может, примете?

— Хорошо. — И добавил: — Через четверть часа, в гостиной.

— Я сообщу им, сэр!

2

Эссертон прошел во внутренний дворик, постоял нерешительно возле маленького бассейна, в котором обычно купался перед сном, потом махнул рукой и направился в гостиную. Он не брезговал ни подарками, ни взятками. На прошлой неделе отослал в Англию большую партию каракулевых шкурок и пять ценных текинских ковров. Но все это было мелочью по сравнению с тем, на что рассчитывал здесь полковник.

В гостиной стояла относительная прохлада, окна закрыты, крыша и толстые стены еще не нагрелись, и тенистые деревья, окружавшие дом, преграждали путь знойным лучам.

Эссертон вдруг насторожился, он услышал странный звук, похожий на похрапывание. В гостиной кто-то был. Полковник нахмурился: кто осмелился без его ведома зайти сюда? Он подошел к ближайшему окну и поднял шторы. Свет хлынул в просторную комнату. У стены, на низкой тахте, застланной дорогим текинским ковром, которым полковник гордился, спал человек, забравшийся туда в пыльных ботинках. Рядом лежали куски лепешки, остатки ветчины и валялась пустая квадратная бутылка шотландского виски. Возле нее темнело большое пятно.

— Скотина, ковер испортил!

Эссертон сорвал со стены длинную кривую саблю вместе с ножнами — стены гостиной украшала коллекция восточного холодного оружия — и плашмя стукнул его по тощему заду.

Человек лишь промычал что-то невразумительное. То был шифровальщик Уильям, его «приятель». Однако Эссертон не смог сдержать себя:

— Свинья! Ведро с помоями!

Он больно ткнул ножнами сабли шифровальщику под ребра, тот вскочил, словно подброшенный пружиной. Изрядно помятая, поношенная форма мешковато сидела на щуплом теле. Очки с толстыми стеклами еле держались на кончике носа. Маленькое, с кулак, заспанное, сморщенное лицо приняло удивленное выражение, холодно сверкнули острые глазки. Он сипло вскрикнул:

— Что случилось, сэр!

— Старая улитка! — Эссертон снова выругался, замахнулся. — Обнаглел до невероятности! Как говорят русские, посади свинью за стол, она и ноги поднимет к тарелкам!

Шифровальщик окончательно пришел в себя. Сонное оцепенение и удивление исчезли с морщинистого лица, оно приняло злое выражение.

— Ах, вот вы как? И за службу и за дружбу? — Уильям отпрянул в сторону и молниеносно выхватил из кармана шестизарядный кольт.

— Ого, ты, оказывается, еще и храбрец! — Эссертон рассмеялся. — Только попробуй, так я тебе голову в один момент сверну. — И приказал: — Убирайся, скотина!

Уильям, не опуская кольта, попятился задом к двери.

— А я-то пришел к этому остолопу, как доброму другу, сообщить новости… Любопытные новости!.. О большевистском отряде, что везет оружие и золото! — И тихо добавил: — Я не виноват, что вас не оказалось, ну и выпил немного…

— Можешь катиться со своими новостями к самому шефу. Он сегодня сам отправляется в Красноводск.

— Шефу я обязан докладывать по должности, а у нас с вами была особая дружба. — Шифровальщик сделал упор на слове «особая» и многозначительно захихикал, отчего лицо его еще больше сморщилось, стало совсем маленьким. — Гуд бай, сэр! На меня можете больше не рассчитывать.

Эссертон понял, что зашел слишком далеко.

— Свинья ты все же, Вилли, — уже беззлобно произнес Эссертон, швыряя на тахту саблю. — Какой ковер загадил! Ему цены нет, в музее только такие вывешивать, а ты… Полюбуйся, полюбуйся, что натворил!

— Может, я, сэр, специально оставил на ковре след, — тоже спокойно ответил шифровальщик, пряча в карман свой кольт. Ему тоже невыгодно было терять дружбу с полковником, у которого он мог в любое время дня и ночи раздобыть вдоволь самого лучшего виски, а его здесь, в азиатской дыре, ни за какие фунты стерлингов не купишь. — Может, я нарочно оставил след, чтобы потом хвастать в Лондоне, что спал на такой ценности в солдатских ботинках и глотал виски.

Эссертон думал о будущем, он уже сожалел, что погорячился.

— Черт с ним, с ковром, вот моя рука. — Полковник протянул шифровальщику руку: — Извини меня, Вилли… Но ты тоже хорош! Нализался в такую жару.

— И вам мои извинения, сэр, — осклабился шифровальщик, пожимая руку Эссертону. — Сам вижу, две бутылки для меня многовато… Свалили…

— Две бутылки?

— Не сразу, сэр. Одну утром вытянул у себя, в шифровальной, а вторую вот здесь, у вас то есть.

— Угробишь ты себя так.

— Наоборот, проспиртуюсь, и никакая азиатская зараза не прицепится. Приходится беречь здоровье, сэр.

Эссертон вызвал слугу и велел убрать с ковра мусор. Жестом пригласил шифровальщика сесть в кресло.

— Располагайся, старина, будем принимать местных туземных вождей. — И тем же безразлично-небрежным тоном спросил: — Что там у тебя насчет отряда?

— Так, ничего особенного… Пришла первая радиограмма от нашего агента. Шифровать как следует не умеет, целых три часа провозился… Принимайте сами туземцев, а мне надо докладывать шефу.

— Сполоснуть горло хочешь? — Эссертон подошел к массивному дубовому буфету и вынул бутылку с яркой этикеткой. — От какого агента?

— Ну того самого, что в том отряде.

— И что же?

— Ничего особенного. — Уильям облизнул пересохшие губы и не сводил глаз с бутылки: — Разве только чуть-чуть, один глоток.

Эссертон не торопясь открыл бутылку, налил в бокал и сам отхлебнул, причмокнул от удовольствия. Потом протянул шифровальщику другой бокал:

— Держи, Вилли.

— Там насчет маршрута. — Уильям смотрел на струю коричневатой прозрачной жидкости, наполнявшую его бокал. — Красные его изменили.

— Что?!

— Изменили маршрут, говорю. — Шифровальщик залпом опорожнил бокал. — Высадились на каком-то полуострове, где русский форт Александровский. Вот так, сэр. В Красноводск можно и не ехать. — Он вынул из кармана клочок бумаги: — Возьмите копию… Как всегда, с вас пара бутылок, сэр.

— Да, новость любопытная… — Эссертон спрятал бумажку в нагрудный карман. — Две так две!

— Я помчался, надо докладывать шефу.

В гостиную, предварительно постучав в дверь, заглянул дежурный офицер, увидев полковника, спросил:

— Можно привести гостей, сэр?

— Потом, потом. — Эссертон замахал руками. — Сейчас некогда.

— Но вы сами… Они давно ждут, беспокоятся.

Эссертон заметил, что карманы френча офицера оттопырены и из левого выглядывает кончик золотисто-коричневой каракулевой шкурки. «Надо скорей принять туземцев, а то и половины принесенного мне не останется», — подумал он и вслух сказал:

— Ладно, зови. Только предупреди, чтобы они быстро… У меня времени в обрез!

— Слушаюсь, сэр!

3

Родовые вожди вошли всей группой, в дверях произошла маленькая заминка, ибо ни один из них не желал уступать дорогу другому. Пожилые, самодовольные, сытые. Бронзово-коричневые лица, надвинутые на самые глаза высокие пушистые папахи, белые, как снег на вершинах Копетдага. Увешанные оружием с ног до головы. Эфесы и ножны сабель украшены дорогими камнями и слоновой костью, пистолеты в кобурах, кавказские кинжалы, кривые ножи в глубоких кожаных чехлах, покрытых вышивкой. Сзади толпились их верные нукеры — телохранители. Вместе с ними вошел и переводчик, узконосый тощий человек с выпуклыми глазами, одетый в британскую военную форму.

— Салям-алейкум! — Родовые вожди и все вошедшие, приложив руки к груди, отвесили низкий поклон.

Эссертон рассматривал вошедших и мысленно блуждал по карте вдоль восточного побережья Каспийского моря: где, черт побери, находится тот русский форт Александровский? Неужели оружие и золото ускользнут из его рук?

Вперед выступил самый старый туркмен. В его густой бороде, обрамлявшей круглое лицо, серебрились седые волосы. Он говорил долго и нудно на своем языке. Переводчик несколько раз пытался его остановить, чтобы сообщить полковнику смысл слов, но тот только хмурился и продолжал сыпать фразами. Когда он кончил, переводчик коротко передал содержание, вернее, то, что удалось ему запомнить из пространной и цветистой речи:

— Родовые вожди туркменских племен, благодарные за высокую честь, пришли к вашим светлым глазам, чтобы отвесить низкий поклон и клятвой заверить в своей преданности. Они благодарят в вашем лице великую страну Англию, которая пришла к ним на помощь в тяжелое время, принесла свободу и благоденствие, порядок и счастливую жизнь в каждую юрту.

Эссертон слушал переводчика и покровительственно улыбался. Кто-кто, а он-то хорошо знал истинное положение в Закаспии, знал цену басням о «счастливой жизни в каждой туркменской юрте». Продовольственные ресурсы края были ничтожны, их никак не могло хватить для того, чтобы обеспечить население. Дороговизна росла не по дням, а по часам. Если в городе люди еще кое-как перебивались, то в дальних аулах население, которое систематически подвергалось реквизициям и поборам, находилось на грани голода. Два дня назад он сам помогал генералу Маллесону составить воззвание к населению:

«Вы справедливо жалуетесь на высокие цены продуктов первой необходимости, которые делают существование вашего бедного класса населения невозможным. В Персии достаточно много излишков продуктов, но до сих пор вывоз пищевых продуктов был воспрещен. Я с радостью сообщаю вам, что эти препятствия теперь устранены и что вскоре большие запасы хлеба и скота будут отправлены на ваш рынок».

Впрочем, это воззвание решили не опубликовывать, немного повременить. Сначала надо выкачать из края хлопок, а уж потом решать продовольственный вопрос.

— Сэр, родовые вожди считают вас своим старшим братом и желают видеть вас в туркменской одежде, — бубнил переводчик.

В руках бородатого вождя появилась пушистая белоснежная высокая папаха, он приблизился к Эссертону а под всеобщее одобрение почтительно водрузил ее на голову полковника. Потом туркмену подали вишнево-красный дорогой шелковый халат, и тот вежливо накинул Эссертону на плечи. Полковник задержал дыхание: от вождя несло потом, шерстью, козьим молоком и еще каким-то специфическим резким запахом.

— Теперь вы настоящий джигит! А по местным законам в юрте каждого джигита должна быть и хранительница очага.

Не успел переводчик перевести слова бородача, как двое нукеров, гремя саблями, внесли свернутый ковер. Эссертон с удивлением заметил, что в ковре что-то шевелится. Его осторожно опустили на пол и развернули — там лежала… девушка!

Она быстро села, поджав ноги, с опаской озираясь вокруг большими черными глазами. На вид ей было лет шестнадцать-семнадцать. Под длинным шелковым платьем угадывалось стройное, гибкое тело. Она закрыла лицо ладонями, нагнула голову, и две косы, как черные змеи, скользнули по ее спине. Эссертон невольно отметил необычную, яркую красоту туземки.

— Мы верим, что эта газель принесет счастье вашему дому!

На подарок надо отвечать подарком — таков обычай Востока. Эссертон заранее приготовил в гостиной целую уйму различных ярких безделушек, оружие и ящики с виски, французским коньяком и вином. Полковник, откровенно говоря, ждавший более серьезного и дорогого подношения, был разочарован. Рабыня, даже молоденькая и красивая, его не интересовала, он мог обзавестись женщиной и без помощи вождей. Но Эссертон не подал даже вида, что недоволен. Думая о будущем, желая расположить к себе этих людей, он выдал каждому туркмену по шестизарядному пистолету и пачке патронов, чем привел вождей в неописуемый восторг. Они долго и искренне благодарили.

Проводив туркмен, Эссертон прошелся по гостиной, не зная, как распорядиться с живым подарком. Девушка все так же сидела на ковре, закрыв лицо ладонями. Она, казалось, была ко всему безучастна, сжалась в комок и не произносила ни звука. Полковник оценивающим взглядом скользнул по ковру. Роскошный, большой, яркий орнамент. «Хорошее добавление в мою коллекцию, — подумал Эссертон. — Завтра надо будет всю новую партию ковров отправить домой. А вот куда девать девчонку? Выпроводить — туземные вожди узнают, пойдут дурные слухи… Держать около себя? Женщины никогда не приносили счастья в военных экспедициях».

Полковник вызвал слугу-индуса, приказал тому отвести туземку в дальнюю комнату, что находилась возле кухни, и поместить ее там. «Потом что-нибудь придумаю», — решил Эссертон и поспешил в кабинет, где на стене закрытая шелковой занавесью висела большая карта Русского Туркестана.

4

Не успел он найти на карте Александровский и ознакомиться с полуостровом Мангышлак, выступавшим, точно бастион, в Каспийское море, как появился лейтенант Смит:

— Генерал просит вас к себе, сэр!

— Хорошо.

Эссертон еще раз прикинул расстояние между фортом и Ашхабадом: тысячи миль, и все бездорожьем, пустыней. Нелегко будет добираться туда.

Лейтенант не уходил:

— Шеф приказал, чтобы вы шли немедленно!

— Передайте шефу, что я иду, — ответил Эссертон, недовольный тем, что его требует к себе шеф в то время, когда у него, кажется, родилась интересная идея.

Он снова подошел к карте. Конечно же, русские не будут торчать в форте, ведь оружие и золото предназначены правительству красного Туркестана. Они двинутся караваном через пустыню. Надо предугадать их путь!

Эссертон схватил со стола последние сводки о положении на фронтах и стал торопливо листать страницы. Ага, вот оно! Пробежал глазами текст:

«…бои идут с переменным успехом в районе южнее Актюбинска… Западнее по реке Эмбе успешно действуют казачьи полки атамана Дутова и генерала Толстова…»

Значит, за последнюю неделю никаких особых изменений на фронтах не произошло. Он обвел синим цветом форт Александровский. Куда же двинется красный отряд? Эссертон снова поставил себя на место большевистского командира: как бы он повел людей? Бесспорно, самой ближайшей дорогой. Он провел пальцем по карте: сначала прямо на восток, а дальше повернул бы вверх, на север… Только так!

На тонких коричневых губах скользнула улыбка. Расстояние между фортом Александровский и Актюбинском большое, но значительно меньше, чем от Ашхабада до полуострова Мангышлак. Караван с тяжелым грузом идет медленнее, чем кавалерийская часть! Дальше все просто, обычная задача для школьника: из пункта А по направлению к пункту Б вышел поезд с такой-то скоростью, а из пункта С тоже по направлению к пункту Б — второй поезд со скоростью, которая превышает… Вопрос: когда и где они встретятся?

Эссертон шел к генералу, насвистывая марш из «Аиды».

В приемной его не держали ни минуты. Адъютант сразу же распахнул дверь в кабинет:

— Прошу, сэр!

Маллесон, надев очки, внимательно рассматривал карту, лежавшую у него на столе. Увидав полковника, молча протянул ему расшифрованную телеграмму, содержание которой Эссертон уже знал.

— Как же Красноводск? — спросил Эссертон, возвращая телеграмму. Он надеялся услышать от шефа приказ: «Поездка отменяется!», но генерал снял очки, протер носовым платком стекла и сказал:

— В Красноводск поедете вы один.

— Судя по шифровке, нет смысла…

— Есть смысл! — перебил его шеф. — Все не так просто, как кажется. Я все взвесил и полагаю, что из данной ситуации имеются два выхода. Первый — наш агент разоблачен, и красные использовали шифр для ложной телеграммы, а сами идут по намеченному курсу. Второй — по имеющимся сведениям, в море был шторм, и шхуны, возможно, получили повреждения. Это заставило красных пристать к форту и выгрузиться на берег.

— Мне кажется, сэр, что агенту следует верить, в шифровке точно указаны намерения красных.

— Почему мы должны верить шифровке, если она передана открытым адресом? Прочитайте внимательно. Первую строчку, она шла без шифра: «Ашхабад генералу Маллесону». Не кажется ли это странным?

— Наверное, обстоятельства, сэр, чрезвычайные обстоятельства заставили агента пойти на риск.

— Мы тоже пойдем на риск. Вы едете в Красноводск, а на север пойдут джигиты военного министра. Я уже вызвал сюда Ораз-Сердара и этого, с польской фамилией, местного министра внутренних дел…

— Грудзинского, — подсказал Эссертон.

— Да, и Грудзинского. У них глаза загорятся, когда мы откроем карты. Пошлют тотчас сотен пять головорезов, пересекут пустыню в два счета.

— Надо полагать! Золото и оружие!..

Вдруг за окном раздались шум и крики: «Пожар!» Генерал и Эссертон подошли к распахнутому окну. Ничего не было видно за густыми ветвями деревьев. Генерал подозвал солдата из охраны:

— Что там?

— Дым из окон дома, где живет полковник Эссертон, сэр! — ответил солдат, вытянувшись в струнку.

Эссертон от неожиданности обомлел, и лицо его стало бескровным. Не может быть! А в голове, словно он щелкал на счетах, мысленно росла сумма ценностей, находящихся в доме: партия редчайших ковров и дюжины коричнево-золотистых и серо-мраморных каракулевых шкурок, важные секретные бумаги, драгоценности…

— Сэр, вы позволите?

— Да, конечно. — Маллесон поспешно кивнул.

Эссертон крупными шагами вышел из штаба и по широкой дорожке сада уже не шел, а бежал. Поворот, еще один поворот, и вот, наконец, за ветками деревьев забелел продолговатый дом с широкими итальянскими окнами. Там толпа: солдаты, прислуга. Из крайних окон вилась редкая струйка черного дыма. «Гостиная!» — определил полковник и мысленно молниеносно вернулся на два часа назад, проследил за своими действиями, за каждым шагом. Конечно же, этот мерзавец, пьянчужка-шифровальщик, забыл потушить сигарету!..

Перед полковником расступились.

Красивый паркетный пол заляпан. Обгорелая мебель. В гостиной огонь уже потушен, но дыму было много, он ел глаза, царапал горло.

Посреди гостиной на обгорелом ковре почерневшее скрюченное тело.

Слуга-индус торопливо рассказывал:

— Она схватила, сэр, бутыль с бензином — на кухне стояла — и скорей сюда. Ну та самая туземка, что привезли… Потом облилась, словно водой. На лицо, на волосы, на платье. И на ковер стала лить. Мы только к ней подбежали, а у девки такие страшные глаза, она засмеялась, что-то прокричала и чиркнула спичкой… Мы еле успели отскочить!

Эссертон потрогал носком ботинка обугленный ковер. Потом сказал:

— Да, весьма жаль… Такой великолепный ковер!.. — И, ни на кого не глядя, вышел.

5

Поздним вечером, когда поезд отошел от станции, Эссертон примостился у окна. Промелькнули кварталы пригорода. Луна только всходила, и ее ровный бледный свет озарял редкие кибитки кочевников, жавшихся к городу, и ровную гладь голой степи.

Вдруг его взгляд остановился на туче пыли, поднятой на дороге. Большой отряд, сотни три-четыре вооруженных всадников, с гиканьем и присвистом гнали коней. Эссертон обратил внимание, что почти у каждого всадника была запасная лошадь.

Отряд некоторое время скакал вдоль линии железной дороги, потом резко повернул к горизонту.

«Пошли на север, к Мангышлаку. — Эссертон скривил губы. — Головорезы Ораз-Сердара».

Он смотрел в окно, следил за всадниками, пока они не скрылись, оставив за собой лишь легкое облако ныли где-то у горизонта.

«Скачите, скачите, — улыбался уголками губ Эссертон. — Спешите, а то опоздаете!»

Лицо полковника сделалось сосредоточенным, он принимал решение: «Победит тот, кто быстрее достигнет полуострова… Что ж, посмотрим! От Красноводска до Мангышлака почти вдвое ближе, чем от Ашхабада. И железный конь скачет быстрее, джигиты! Прямо из Красноводска… Нет, мы не будем устраивать, как вы, скачки по пескам, это старо… Не та эпоха! — Эссертон уже четко видел план погони за отрядом. — Из Красноводска пойдем морем! Погрузить на пароходы батальон — и к полуострову…»

Он стал насвистывать любимый марш из «Аиды». Потом плотно поужинал, велел подать кофе и, взяв пачку последних лондонских газет, прилег на диване.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ТАЙНЫМИ ТРОПАМИ

Глава двадцатая

1

Нуртаз очнулся сразу, словно проснулся от долгого сна. Во рту стояли неприятная сухость и противный солоноватый вкус застывшей крови. Ныли избитое тело и затекшие руки, связанные грубой шерстяной веревкой.

Он открыл глаза. Стояла глубокая ночь. Над головой высоко-высоко лежало темное небо, усеянное крупными звездами, чем-то похожее на драный, затасканный стеганый чапан, из которого клочьями вылазят куски белой ваты. И на том небе тускло светила половинка луны, ядрено-желтая, как разломанная пополам свежая кукурузная лепешка. Он явственно представил, как она на зубах похрустывала. Нуртазу страшно захотелось есть, он вспомнил, что со вчерашнего утра ничего не брал в рот. Кто бы мог предугадать, что день, начатый так хорошо, закончится так печально!

От земли шел влажный сытый дух, и трава, набрякшая ночной росой, распространяла прохладу. Нуртаз чуть потянулся вперед, уткнулся лицом в густую влажную траву и повертел головой, ощущая разбитыми губами, щекой влажность росы. В голове настала спокойная ясность. Пастух прислушался. Тихо. Рядом, у догорающего костра, пять охранников лежат прямо на траве и досматривают сны, сжимая в обхватку длинные дубины. В стороне бродят стреноженные кони, лениво помахивая хвостами.

Нуртаз закрыл глаза, полежал на боку, вспоминая прошедший день. И не только прошедший, ибо все началось гораздо раньше, с того вечера, когда пастух победил знаменитого борца Сулеймана и получил в награду молодого скакуна каурой масти. В тот же вечер Нуртаз умчался на нем. Куда? Он и сам толком не знал, куда путь держать, проста хотелось улететь подальше в степь от того аула, где Габыш-бай, словно телку-двухлетку, торгуясь, продавал свою дочь…

Конь оказался сильным, выносливым и с покладистым характером, сразу понял седока и признал в нем своего нового хозяина. Нуртазу вообще везло на коней. Не успеет подойти погладить по морде, потрепать холку, как лошадь уже покорно тянется к нему.

Два дня скакал Нуртаз по степи, делая остановки только для того, чтобы покормить коня и дать ему передохнуть. А сам питался диким луком и кореньями съедобных трав.

В степи простор широкий, но дорога у путника одна. Сердце повело Нуртаза в обратный путь, в родной аул, к той, имя которой он повторял, славил в каждой строчке своей немудреной песни, которую выдумывал на ходу, наигрывая на своем темир-кумузе. Он вез ей печальную весть, и сердце пастуха разрывалось на части от горя. Какими словами он скажет своей любимой страшную новость, от которой ему самому жить не хочется?.. Олтун!.. Олтун!..

Нуртаз смотрел на солнце, и ему казалось, что это она, его Олтун, круглолицая и, как прежде, веселая, улыбается ему и ласково глядит жгучим взглядом. А по ночам он видел свою Олтун, только уже бледную и печальную, словно она знает обо всем, и свет от ее очей шел тихий и грустный…

Обратный путь показался пастуху короче. Возможно, оттого, что нес его добрый скакун, возможно, оттого, что не надо было брести за ленивым стадом, возможно, оттого, что сама степь бежала ему навстречу.

На второй день, в небольшом урочище, повстречал Нуртаз пастуший стан, где старый чабан Джура жил вместе с внуком, и повернул коня к стану. Там колодец, там и еда добрая найдется.

Вдруг впереди, из небольшой лощины, поросшей густой травой, хлопая крыльями и каркая, тяжело и неохотно взлетела стая воронов. Нуртаз сразу узнал то место, где лежал зарезанный. Невольно представилось его худощавое лицо с бородкой клинышком, а в ушах воспроизвелся тот странный ночной звук, заставивший тогда пастуха проснуться. Потом, уже утром, Нуртаз увидел здесь этого человека со связанными за спиной руками, с куском кошмы во рту и перерезанным, как у барана, горлом…

Нуртаз дернул поводья и погнал коня, спеша поскорее объехать узкую лощину.

«Это все он, Кара-Калы, — подумал Нуртаз, — кто же еще? Он и его зять, Топсай, жадная душа, готовы любому кишки выпустить…» И почему-то в памяти всплыло лицо Кара-Калы, когда Нуртазу вручали каурого скакуна за победу над Сулейманом в честной борьбе, — недоброе, хищное лицо с завистливым взглядом.

Нуртаз намеревался задержаться у старого чабана, пожить день-другой, передохнуть, обдумать свое житье-бытье. Но после узкой лощины, поросшей густой травой, да каркающих ворон не захотел оставаться и на ночевку.

Внук чабана Маговья сразу узнал Нуртаза и поспешил к нему навстречу:

— Я нашел свой темир-кумуз, а где твой? Не потерял?

— Нет, у меня он не теряется.

— Вынимай скорее, будем вместе играть!

Нуртазу было не до игры. Чабан по мрачному лицу Нуртаза видел, что у парня на сердце какая-то тяжесть. Угостил кумысом и вареным мясом, нехитрой едой степняка.

— Конь хороший, — сказал Джура, оглядывая лошадь. — Береги. Конь — крылья джигита.

— Второго такого мне не достать, агай.

— Никто не знает, сказал мудрец Атымкай Щедрый, что в жизни нас ждет.

— Ты прав, отец, все мы учимся у Атымкая Щедрого.

— Мудрость, она, как звезды, горит вечно. Сколько на них ни дуй, все равно не погасишь.

Дав коею охапку свежей травы, Нуртаз сел на корточки рядом с чабаном и не спеша поведал обо всем: об Олтун, о сватовстве, о выигранном коне.

— Как дальше быть — сам не знаю…

Чабан ответил не сразу. Вынул из кармана круглую табакерку — высушенную маленькую тыкву, — насыпал на шершавую ладонь щепотку насвая — зеленого табака, положил себе под язык, почмокал.

— Не знаю, как тебя встретят в ауле. Всякое может случиться, но, как говорил Атымкай Щедрый, батыр без врагов не бывает. — Джура выплюнул насвай, подумал и сказал: — В случае чего, держи путь на Устюрт.

— Там сухие степи и люди не живут.

— Там жили раньше, давно-давно, моему деду его дед рассказывал. Слушай меня внимательно. — И чабан поведал о каком-то подземном озере, где воды много и даже есть рядом маленький родник, рассказал, как найти то озеро в степи, приметы указал…

Нуртаз тогда почти не слушал чабана, а сейчас, уткнувшись лицом в траву, влажную от росы, напряженно обдумывал каждое слово Джуры. Руки Нуртаза совсем затекли, и веревка врезалась до кости. Да, прав был чабан, сто раз прав! Где-то на Устюрте есть неизвестное подземное озеро… Человек всегда думает о хорошем и надеется, даже когда жизнь его висит на волоске…

Так уж получилось, что птица удачи повернулась к нему хвостом, едва Нуртаз подъехал к родному аулу. Первыми его встретили мальчишки. Они, как обычно, играли на лужайке, ровной, как стол, покрытой ковром травы.

Еще издали Нуртаз приметил, что играют они в аксуек — белую кость. Нуртаз любил эту живую игру, однако редко выпадало время, когда хозяева отпускали его поиграть. Разбившись на две группы, орды, мальчишки складывали в две кучи чапаны и халаты. Эти кучи назывались «ставками ханов». Из числа слабых или самых маленьких выбирали ханов, остальные становились их воинами. Потом по очереди от каждой ставки в степь уходил воин и бросал как можно дальше большую баранью или телячью кость. Едва кость мелькала в воздухе, как все бросались ее искать. Победительницей считалась та группа, которая первой приносила кость в свою орду и вручала ее хану. А сделать это не так просто, ибо каждый соперник пытался догнать и отобрать у нашедшего кость.

Заметив Нуртаза, мальчики бросили играть и побежали навстречу, весело крича:

— Опоздал! Опоздал!

Нуртаз придержал коня и спросил:

— Куда опоздал?

— Он еще спрашивает нас, словно с луны свалился! Новость привезти опоздал ты на целый день!.. — Они смеялись ему в лицо. — Суюнши не получишь!

Нуртаз догадался, о чем галдят мальчишки, и тихо спросил одними губами:

— Кто привез?

— Сабит! Его сам Габыш-бай послал… Байбише Турагал ему корову с телкой дала! А ты не получишь суюнши!..

Суюнши — подарок человеку, первым сообщившему радостную весть. Таков обычай степи. И если байбише Турагал, старшая жена Габыш-бая, дала Сабиту корову с телкой, значит, о сватовстве она знала раньше и восприняла новость с показной щедростью, ибо без ведома мужа байбише никогда бы не решилась на такой дорогой суюнши. Так думал Нуртаз. Оставалось еще узнать про Олтун. Как она приняла такую новость?

И он направил коня в середину аула, где стояла на возвышении белая юрта Габыш-бая Кобиева.

«Скорее, скорее увидеть Олтун, — думал Нуртаз. — Она сама подскажет, что делать».

Нуртаз ехал прямо к белой юрте, его встретила старая жена бая. На ее жирном квадратном лице с двумя подбородками и заплывшими глазами появилась усмешка.

— Новость мы уже знаем, пусть дело, угодное аллаху, свершится. — И Турагал протянула пастуху кусок казы — копченой конской колбасы: — Вот тебе маленькое суюнши. Подкрепись с дороги. — Она зорко оглядела каурого коня. — Кто лошадь дал? Может, это шаге-ат?

У Нуртаза перехватило дыхание. Еще чего вздумала, жирная ведьма! Шаге-ат значит «лошадь-гвоздь», по обычаю степняков такого коня дарит отец жениха при сговоре: она, как гвоздь, призвана скреплять сватовство.

— Это мой конь!

— Так я тебе и поверила! Если не шаге-ат, значит, ворованный…

Неизвестно, чем бы кончилась перебранка, но тут из юрты вышла Олтун. Она несла в соседнюю кибитку свои атласные платья, которые вынула из сундука и просушивала на солнце. Олтун шла и чему-то улыбалась. Голубой жилет облегал ее тонкий, гибкий стан и маленькие округлые груди. На ее лице он не прочел ни тревоги, ни волнения. Нуртаз оторопел.

— Олтун, — позвал ее Нуртаз.

— Ну, чего тебе? — неохотно отозвалась она, словно отмахивалась от назойливого комара.

— Это я, Нуртаз.

— Вижу.

Он, сам не зная зачем, соскочил с лошади, не выпуская из рук повода, на ватных ногах подошел к девушке, заглядывая в ее веселые глаза.

— Это я, Нуртаз, — повторил пастух.

— Ну и так вижу, что Нуртаз. — Она засмеялась, и от ее холодного смеха ему стало нехорошо.

— Ты… ты все знаешь? — допытывался пастух.

— Знаю и даже видела его… На ярмарке. Отец показывал мне издали сына бая Исамбета Ердыкеева… Не чета тебе!..

Слова Олтун, в которых сквозила гордость, летели в лицо Нуртаза, как острые камни. Он невольно отпрянул назад, словно хотел защититься от них. Но они попадали в самое сердце. Нуртаз не узнавал Олтун. Перед ним стояла не прежняя, ласковая и нежная, девушка, а надменная и холодная байская дочь.

— Твои слова… ты сама говорила, помнишь? — Нуртаз тяжело дышал, в его голове наступило полное смятение, ибо он еще никогда не сталкивался с таким коварством.

— Мои слова! Ой-йе! Я и отцу говорила, что если вздумает выдавать меня за старика, то убегу с пастухом Нуртазом. Как видишь, я ничего не скрывала!..

У Нуртаза кровь хлынула в лицо. Он ждал всего, только не такой расчетливой откровенности.

— Ты… Ты!.. — У него захватило дух, его взбудораженные мысли не могли превратиться в связную цепь слов, и он в порыве чувств схватил, сжал ее руку.

— Ой! — вскрикнула испуганно Олтун. — Пусти!

Он не заметил, как в лице Олтун произошла перемена. Недавняя веселость сменилась колючей неприязнью. В продолговатых глазах мелькнул блеск, как у молодой волчицы, холодный и злой. Олтун, бросив на землю атласные платья, двумя руками яростно оттолкнула Нуртаза.

— Спасите!.. Спасите!.. — закричала Олтун отчаянно и дико, словно ей действительно угрожала опасность. — Спасите! Меня хотят украсть!

Нуртаз даже рта не успел открыть, как со всех сторон кинулись работники и родственники Габыш-бая.

Свалили. Скрутили. Он даже не сопротивлялся. Били нещадно и долго, пока не потерял сознание…

2

Нуртаз приподнял голову. Глухая ночь стояла в степи. Притаившись в густой траве, оглушительно верещали кузнечики, разговаривая меж собой на непонятном для человека языке. Где-то попискивали степные мыши да в стороне, в прибрежных зарослях камыша, спросонья крякнула утка.

Извиваясь ужом, Нуртаз стал подползать к костру. Он двигался бесшумно, останавливаясь и вслушиваясь. Охранники безмятежно спали, развалившись на старой кошме.

Костер почти погас, лишь дымило несколько головешек да под пеплом тлели угли. Нуртаз подполз прямо к костру, высмотрел головешку покрупнее и, обжигая кожу, подбородком подтолкнул ее к себе. Потом тихо раздул обугленную корягу. Когда она стала ярко-алой, Нуртаз продвинулся вперед и боком навалился на головешку, стараясь прислонить к ней толстую шерстяную веревку, которой были скручены руки и спутаны ноги. Он наваливался несколько раз и все мимо. Головешка прожигала одежду, нанося огненные метки на тело. От напряжения ему стало жарко. Он не чувствовал ни боли, ни страха, отчаяние придавало силы. Нуртаз снова раздул корягу, она запылала жаром.

«Сначала ноги освободить, — мелькнула у него мысль. — Потом и руки легче будет!» Лежа на спине, он поднес вытянутые и схваченные веревкой ноги к раскаленной коряге. Остро запахло горелой шерстью, и Нуртаз почувствовал, как путы ослабли. Он дважды прислонял веревку к коряге и пережег ее. Остатки веревки упали с ног.

Вдруг один из охранников заворочался, что-то пробормотал. Нуртаз притаился, сжавшись в комок. Сердце бешено заколотилось. Прошло несколько томительных минут, длинных, как годы. Охранники продолжали спать, изредка похрапывая.

Нуртаз сел. Выбрал покрупнее головешку и ногами выкатил ее из костра. Нагнулся, раздул. Потом сел к ней спиною и опустил связанные руки. Нащупал пальцами головешку, пододвинул и, обжигаясь, стал водить по ней веревкой. Наконец, с облегчением вздохнул, напряг мышцы, и веревка стала поддаваться. Еще усилие — и руки получили свободу.

— Апырай! — беззвучно выдохнул он и порывисто встал, глубоко и облегченно вздохнул. Что ни говори, а мало человек замечает радость свободы, пока не потеряет ее.

…Ночь шла на убыль, и стояла та предрассветная мгла, когда темнота уже теряла силы, а свет наступавшего утра был еще слаб. На востоке вдоль горизонта уже бледно прочертилась светлая полоска, которая должна скоро превратиться в зарю.

Нуртаз, оглядевшись, заметил бурдюк с кумысом, лежавший возле кошмы, быстро нагнулся и торопливо стал пить. Утолив жажду, он пошел к стреноженным лошадям. Тут же находился и его каурый скакун. Конь потянулся к нему влажными губами. Нуртаз прижался к нему лицом, погладил его ладонью по шее. «Ты один у меня… Недавний и верный друг, — подумал он, — не продашь, не предашь».

Он распутал коня, подумал, направился к другим лошадям и снял с них путы. Одного, чалого, взял за повод, а остальных пустил на свободу. Окинул взглядом родной аул. Юрты стояли темными силуэтами на фоне бледнеющего неба. В самом центре аула вырисовывалась высокая большая юрта Габыш-бая, прочная и добротная, ударят копытом — не пошелохнется. А рядом, в другой, белой свадебной юрте, пока никто не жил, стояли сундуки и лежали горой одеяла, паласы, ковры. Там все приготовлено к свадебному тою.

Нуртаз вернулся к костру, выбрал головешку и двинулся к белой юрте. Неподалеку темнел стог яндака, сухой колючки, которой топят очаг, и Нуртаз подпалил его снизу. Подождал, когда огонь запрыгает с треском по сухим стеблям, обволакиваясь дымом, и выдернул огненный пучок. Подбежал к белой свадебной юрте и… остановился.

В его зрачках прыгали багровые отблески. Пучок колючек горел ярким пламенем, освещая все вокруг, и казалось, будто ночь обступила темной толпой и смотрела на него немыми глазами. Сухие ветки звонко потрескивали, и в этом треске было что-то похожее на выстрелы. В памяти Нуртаза всплыли картины недавнего прошлого. Он увидел дым пожара и горящие юрты, которые поджигали солдаты карательного отряда, услышал пальбу из винтовок по убегающим перепуганным детям, женщинам, старикам… Именно тогда и погиб отец Нуртаза, пастух Хужмат…

Огонь подбирался к обожженным рукам юноши, лизнул пальцы. Нуртаз с детства жаждал открытой борьбы и готов был встретиться лицом к лицу с любым врагом и любой опасностью. А здесь он не мог ответить на измену слепой местью. Да и месть ли это?..

— Апырай! — глухо воскликнул Нуртаз, борясь сам с собой.

Он швырнул огненный пучок далеко в сторону от высокой свадебной белой юрты. Огненный факел упал на вытоптанную траву и рассыпался, задымил, лишь отдельные язычки пламени трепетали и никли обессиленные.

Не медля ни секунды, Нуртаз вскочил на коня и, не отпуская повода, поскакал в темную степь, где в низинах уже стлался белым дымом предутренний туман.

Он гнал коня, и ветер свистел в ушах от бешеной скачки. Потом, словно что-то забыв, Нуртаз резко придержал скакуна, въехал на пригорок и остановился. Долго всматривался туда, где далеко-далеко чуть виднелись темными точками юрты аула на бледной линии горизонта. Нуртаз погрозил аулу кулаком. И снова погнал коня. Туда, где лежали сухие степи Устюрта.

3

Колотубин сидел поджав ноги рядом с командиром на разостланной кошме и мысленно чертыхался: ноги у него давно затекли, а беседе не видно конца, и, судя по вопросам стариков, она только начинается. «Привыкай, брат Стенька, — говорил он сам себе, — привыкай к здешним порядкам, не видать тебе здесь ни стульев, ни простых скамеек».

Он настраивал себя давно на спокойный тон, чтобы ничему не удивляться, потому как край здесь азиатский и живут люди по своим давно заведенным порядкам. Но все равно удивлялся каждый раз. Вот хотя бы взять еду, вернее, последовательность подачи блюд. Все шиворот-навыворот. Начинают с конца, с третьего: пьют чай с сушеными фруктами, изюмом сладким и абрикосами, потом приносят второе — куски конской колбасы, твердой как камень, и жареную рыбу. А затем самое настоящее первое, — суп. Только опять едят суп тот не по-нашему, жидкость разливают отдельно в чашки, подают каждому в руки, а гущу складывают горкой на железный поднос, и изволь лопать ее собственноручно в буквальном смысле слова, то есть без всяких ложек, загребай пятерней и клади в рот.

Что касается напитка, имя которому кумыс, то, откровенно говоря, он в нем еще как следует и не разобрался. С одной стороны, вроде молока, а с другой — вроде пива, кисленького и хмельного. Но когда ему сказали, что делают кумыс не из коровьего, а из кобыльего молока, то у Степана зашевелилось неприятное чувство. Как ни крути, а в наших краях, даже при самой бедности, люди еще не доходили до такого, чтобы доить кобыл. Уж лучше бы дали по чарке самогонки! Она тебя по мозгам трахнет — и полный комфорт… А уж о водке и говорить нечего. Видимо, нет на земле спиртного, равного русской водке, чистой и приятной. А выпить и азиатам хочется. Потому и придумывают разные разности из того, что под рукой находится… Так вот и до кобыльего молока докатились.

Степан пил кумыс и слушал разговор Джангильдинова с приехавшими со всей округи стариками, вернее, слушал он Темиргали Жунусова, который, нагнувшись к комиссару, переводил все шепотом.

Старики были дотошными. Все им выложи и подай на лопатке. Командир с ними возится почти целый день, словно нянька с капризными детьми. Показывал штабеля ящиков, один велел вскрыть, достал промасленную винтовку, и все казахи по очереди ее щупали. Показал и пулемет, и патроны, и гранаты. Подводил к тюкам с одеждой и снаряжением, вынул один овчинный полушубок, пошел тот по рукам, стали натягивать на себя по очереди да языком прищелкивать. Понравился, видать. Еще бы не понравиться! А когда вынули пару юфтевых сапог, то вцепились в голенища, стукают ногтями по подошве, а по глазам видно, что отпускать из рук такое добро нет желания.

Он, Колотубин, не стал бы цацкаться и рассыпаться перед ними, а сразу с места в карьер: так, мол, и так, гоните нам, товарищи старики, коней и верблюдов! И весь разговор. Приходилось Степану бывать в разных местах, и знал: по-доброму никто своей живности еще не отдавал даже на пользу революции. Необходимо действовать сурово. Крестьянская натура еще темная и жадностью насквозь пропитана, сознательности у нее нет высокой, как у рабочего-пролетария. А здесь, в этой Азии, и тем более, глушь беспросветная. Кумыс, одним словом. Так нет же, командир церемонии разводит, вчера целый вечер балакал, сегодня опять угощение делает и беседу ведет, как с иноземными послами.

— Ну, что там они? — спрашивал Степан тихо у своего толмача.

— Про отца и мать поняли, теперь про родственников разговор идет.

— Скорей бы к лошадям переходили.

Стариков со всей волости приехало больше сорока человек. Каждый держался важно и с достоинством. А ведь всего несколько часов назад аксакалы и старейшины, честно говоря, совсем иными глазами смотрели на Джангильдинова. За несколько верст до прибрежного аула шныряли на взмыленных конях холуи старосты Габдоллы и бая Косыма, они перехватывали на пути аксакалов и старейшин, останавливали и всячески запугивали, пуская в ход главный козырь: «Берегитесь! Красные будут забирать ваши стада! Это переодетые разбойники и бандиты! Во главе шайки главный конокрад, казанский татарин, которого давно ищут законные власти!»

Ложь, как известно, черная, но ее чернота совсем не похожа на копоть котла. Копоть тоже пачкает, но легко отмывается. А ложь пускает глубокие корни, особенно в степи, где люди живут скукой и долгой памятью.

Аксакалы и старейшины растопыренными заскорузлыми пальцами задумчиво расчесывали белесые бороды, и каждый в своем уме сопоставлял услышанное от байских приспешников по дороге в аул и увиденное своими глазами в самом отряде. Неправда, она, как степная колючка, куда ее ни прячь, все равно вылезет наружу.

Наступила та минута, когда аксакалы, наконец, решили заговорить о том, что давно уже волновало их.

— Скажи, агай, а ты великого человека Ленина видел?

Вопрос задал самый старый, маленький и сухонький пастух с подслеповатыми глазами и длинной редкой бородой. Он сидел на почетном месте рядом с Алимбеем на шкуре тюленя.

— Да, отец, — ответил Джангильдинов. — Так же близко, как и тебя…

Аксакалы зашевелились, придвинулись, стараясь лучше разглядеть своего земляка, которому посчастливилось быть рядом с ульке адам — великим человеком Лениным.

А Джангильдинов в свою очередь, как требует разговор степняков, спросил:

— Скажите, аксакалы, а что говорят у вас о великом батыре Ленине?

— Пусть Жудырык расскажет, он первый принес в аул такую новость.

Жудырык не спеша отпил из чашки несколько глотков кумыса, сосредоточенно почмокал губами, потом повернулся к Джангильдинову и начал свой рассказ, произнося каждое слово слегка нараспев.

— Слушай, агай, что степь наша знает о великом человеке Ленине, о самом большом батыре, который победил белого царя. Борьба у них была в прошлом году. Тяжелый год тогда выдался! Весною джут был, много скота погибло, лето сухое, знойное, травы мало выросло… А белый царь подати увеличил и затребовал сынов наших в солдаты. «Темати-тамом, — сказали аксакалы, — конец всему! Надо к самому белому царю ехать, надо напомнить клятву деда его, главные ярлыки показать, что на собачьей коже написаны, где большие царские печати поставлены». А в тех ярлыках сказано, что жить казахам вольно и мирно, пасти стада свои и никогда сынов их в солдаты не брать.

Выбрали аксакалы самых мудрых, дали самых резвых лошадей, денег собрали, мяса накоптили на дорогу и спрятали в кожаном мешке те ярлыки с печатями.

Долго ехали казахи до главного города царя, а когда приехали туда, уже снег падал на голову. Пришли казахи к царскому дворцу. А тот дворец большой-пребольшой, целых сто аулов будет, и стенами высокими окружен. Целых сорок стен там. Одна стена — земляной вал, вторая из камня, третья из кирпича, четвертая из железа, пятая из меди… А самые последние, что перед дворцом, из серебра и чистого золота сделаны. У каждой стены свои ворота и охрана большая.

До первой стены дошли казахи, а дальше их не пустили. Несколько дней и ночей стояли посланцы у ворот, все ожидали, может быть, выйдет к ним сам царь. Но не открылись ворота, не вышел царь. Может быть, ему не доложили слуги, а может быть, и сам не захотел разговаривать с простыми людьми из степей.

Что делать? Долго думали и решили обратиться к большому князю Юсупу, у него, говорят, в пятом колене текла кровь мусульманская. Нашли дворец Юсупа, стали стучать в дубовые ворота. Наконец, впустили их во двор. Вышел сам Юсуп и громко спрашивает: «Зачем приехали, киргизы? Что надо вам?»

Рассказали ему аксакалы о своем деле, вынули из кожаного мешка, показали главные ярлыки, что на собачьей шкуре написаны, где печати большие царские поставлены.

У князя Юсупа глаза загорелись, словно перед ним мешок с золотом открыли.

«Вот они, ярлыки! — говорит. — А тут слух ходил, что ярлыки те давным-давно мыши изгрызли. Давайте их сюда, я сам к царю пойду и покажу ему ярлыки!»

Обрадовались аксакалы. «Аллах отблагодарит тебя, добрый Юсуп!» — говорят они и низко кланяются.

«Аллах меня отблагодарит, это верно, — отвечает Юсуп. — Но и вы не забывайте. Даром здесь ничего не делается».

«А сколько ты возьмешь?» — спрашивают аксакалы.

«Я не жадный, — отвечает Юсуп. — Давайте все деньги, что привезли с собой».

Согласились аксакалы. Отдали деньги и кожаный мешок с ярлыками.

«Сегодня к царю не пойду, — сказал им Юсуп, пряча деньги и кожаный мешок. — Сегодня вторник, тяжелый день. А вот завтра принесу вам радостную весть!»

Но ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю князя Юсупа казахи больше не видели. Сколько в ворота ни стучали, никто им не открыл, никто не вышел. Поняли аксакалы, что князь Юсуп их обманул. И деньги взял, и ярлыка выманил. А через неделю нагрянули царские слуги, стали палками избивать да прогонять из города. Пошли опечаленные и горько вздыхают. Что привезут они в родные степи? Как в глаза людей смотреть будут?

А им навстречу батыр идет. Росту высокого, плечи, как горы. Посмотрели, вроде бы свой человек, степняк. «Это батыр Ленин, — говорит самый старый из посланцев, — родом из Арка, он с детства пошел в большой город, науки изучать у русских ученых и силу наращивать у самых знаменитых балуанов, которым в борьбе равных нет».

Подошел к ним батыр Ленин, сел рядом по-казахски и с почтением спрашивает: «Что такие грустные, аксакалы?»

Рассказали ему казахи всю правду, И про деньги, и про ярлыки, и про Юсупа. Слушал батыр Ленин и хмурился. Потом спросил: «И ярлыки главные отдали?»

«Отдали, батыр…»

Долго сидел хмурым батыр Ленин. Думал. Потом встал и сказал:

«Придется мне самому пойти, главные ярлыки выручать. И не только ваши. У многих народов царь ярлыки обманным путем забрал и теперь притесняет».

Пошел батыр домой, надел кольчугу русскую, а поверх чапан стеганый, взял в одну руку меч булатный, а в другую — соил крепкий. Первым делом направился к воротам князя Юсупа. Стукнул раз — и дубовые ворота разлетелись на кусочки. На шум выбежал сам Юсуп, увидел Ленина и затрясся от страха. А батыр громким голосом спрашивает: «Где ярлыки? Верни казахам главные ярлыки и деньги, не то худо тебе будет!»

Упал Юсуп на колени и плачет. «Нет у меня ярлыков, — говорит, — я их царю отдал…»

Пнул батыр его сапогом под ребро и пошел скорыми шагами к царскому дворцу. Перепрыгнул через первую, земляную стену, разбил каменную, проломил кирпичную, пробил мечом железную… Все сорок стен прошел и последнюю, золотую, свернул в трубку, словно лист бумаги. А следом за ним аксакалы идут, жмутся кучкой.

Вошли в царский двор, смотрят: на троне из золота царь сидит, рядом с ним генералы и урядники усатые. Генералы выхватили свои сабли, урядники винтовки нацелили. Испугались казахи, попадали на землю, глаза закрыли… И вдруг слышат, кругом сплошной грохот раздался. А потом все стихло. Открыли глаза и видят, что все генералы и урядники на земле валяются. А батыр Ленин стоит перед царем и говорит: «Выходи, русский царь, на открытый бой! Будем сражаться по-честному. Выбирай себе оружие. Хочешь, на мечах биться будем, хочешь, на соилах, а хочешь, на поясах бороться будем!» — «Хорошо! Давай бороться!»

Встал царь с трона, и видят казахи, что росту он громадного, плечи, как две горы. «Сомнет царь батыра, — думают аксакалы со страхом, — и нас сапогами затопчет…»

Надел царь стеганый чапан, подпоясался платком, закатал рукава и шагнул навстречу батыру Ленину. «Держись, — говорит царь. — Я сейчас твоей спиной холмы ровнять буду!»

А батыр Ленин закатал рукава и смело шагнул навстречу. «На чьей стороне правда, — говорит Ленин, — на той стороне и победа будет!»

Схватились они, земля под ними вздрагивает, как при землетрясении. Силен царь, спина широкая, ноги толстые, руки крепкие. Но батыр Ленин не уступает ему ни силой, ни сноровкой.

Весь день боролись. Вечер наступил, потом ночь настала. А они все борются. Никто одолеть другого не может. Три дня и три ночи боролись.

А во двор царский тем временем народу разного набилось, как в ярмарку на базаре. Все батыра Ленина подбадривают, победы ему желают. Все царя проклинают и требуют свои ярлыки.

Наконец, когда третья ночь кончилась и четвертый день только зачинался, батыр Ленин одолел царя. Поднял на руках над головой. Царь ногами дрыгает, ругательные слова выкрикивает, слюной от злости брызжет, а из рук батыра вырваться не может. Батыр Ленин подержал его над головой, потом как шмякнет спиной на землю! Такой гул сразу пошел, словно горы обвалились.

Придавил царя к земле батыр Ленин и грозно спрашивает: «Где, поганый царь, запрятал главные ярлыки?» «В сундуке большом», — ответил царь и околел со страха и позора.

Пошел батыр Ленин во дворец царский и в спальне видит большой сундук. Взмахнул мечом булатным, сбил замки алмазные и открыл золотую крышку. И в том сундуке лежал кожаный мешок с главными ярлыками казахов, что на собачьей коже написаны. Достал батыр Ленин те главные ярлыки. Потом нагнулся и поднял из сундука серебряный ларец, открыл его и вынул пергаментный свиток, главный ярлык урусов. Потом достал меховой мешок, а в нем главные ярлыки ногайцев и узбеков. Достал батыр Ленин из сундука все главные ярлыки народов и племен, вышел к людям и сказал так:

«Нет больше над вами власти царя. Возвращаю всем народам ярлыки и свободу! Пусть урусы живут на земле урусов, ногайцы — на земле ногайцев, казахи — на земле казахов. Пусть все живут, как родные братья!..»

Колотубин слушал пересказ Темиргали Жунусова и диву давался, как отблески пламени революции осветили такой глухой, отдаленный край. Он думал, что командиру сейчас придется читать старикам лекцию политграмоты, а, оказывается, жители степи знали многое. Даже имя вождя у них обросло легендой. Придали ему какую-то сверхъестественную силу. Колотубин хотел было направить разговор в план реальности, но взглянул на Алимбея и по его спокойному лицу и чуть заметной улыбке под усами понял, что сейчас этого делать не следует. Надо положиться на командира.

Джангильдинов не стал оспаривать факты, разрушать легенду. Он ведь дал слово Ленину, что выполнит его задание, и эти степняки, так восторженно слушавшие рассказ старого охотника о вожде, могут и должны помочь ему, делу революции. Здесь были свои люди.

Командир, поставив чашку с кумысом, утвердительно произнес:

— Да, аксакалы, ульке адам Ленин победил царя. Ему помогал народ.

В кругу стариков сразу стало оживленно и радостно.

— Так слушайте, старейшие. Меня в степь послал сам Ленин. — Джангильдинов вынул из кармана свой мандат и показал его. — Вот здесь написано. Есть ли среди вас умеющие понимать русские буквы?

Наступило неловкое молчание.

Двое стариков сказали, что они умеют читать арабские буквы, а русские не ведают. Тогда охотник Жудырык помял свою бородку, сощурил узкие, как бойницы, глаза и так сказал:

— У нас в ауле есть гость, говорят, он молда — учитель… Дальний родственник старосты Габдоллы.

— Послать за молдой!

Через несколько минут гость старосты молда Мусабаев, невысокого роста, в чистенькой одежке уездного чиновника, а заодно и сам староста — грузный Габдолла были приведены к аксакалам. У обоих от страха тряслись руки. Сзади с винтовкой наперевес шествовал Чокан, рослый, грозный и невозмутимый.

— Ты молда? — спросил Алимбей гостя старосты. — Русские буквы знаешь?

— И русские, и арабские. — Мусабаев закивал головой, не понимая, зачем вдруг заинтересовались его грамотностью.

— Читай! — Джангильдинов протянул ему свой мандат: — Громко читай, чтобы все слышали.

Мусабаев взял дрожащими пальцами документ и сразу переменился, обрел надменность, догадавшись наконец, зачем его сюда привели. «Им просто нужен грамотный человек! Ну, я сейчас им прочту, — подумал он. — Они сейчас от меня услышат!» Однако все его мысли вылетели из головы, едва Мусабаев пробежал глазами текст бумаги. За всю свою чиновничью жизнь он никогда не держал в руках такого важного документа, подписанного самым главным большевистским вождем.

— Ну, читай же!

Мусабаев медленно прочел бумагу, переводя каждое слово треснувшим где-то внутри голосом.

— А кто подписал мандат? Читай вот здесь. — Джангильдинов показывал пальцем на подпись.

— Ленин, — но складам вывел оторопелый Мусабаев.

Аксакалы повскакивали с мест, окружили Джангильдинова. Каждому хотелось своими глазами увидеть те важные слова, что они сейчас услышали, потрогать пальцами бумагу, к которой прикасался батыр Ленин. Документ бережно передавали из рук в руки.

Джангильдинов спрятал мандат в нагрудный карман и произнес:

— Ленин послал меня сюда, в степь. Ленин дал мне много оружия, сапоги и полушубки и сказал: «В степях сейчас идет большая борьба. Если белые победят, то плохо будет степному народу, даже много хуже, чем при царе. Гоните белых! Помогайте устанавливать новую власть народа — Советы. Боритесь за свое счастье, за счастье народа». Так сказал батыр Ленин. Аксакалы, вы мудрые люди и знаете, что степь давно ждет оружия. И вот я привез много оружия. Русские товарищи помогли нам ехать на железной арбе, на паровозе, везли на кораблях. И вот мы прибыли сюда. А дальше начинаются наши родные степи. Подумайте и подскажите мне, как доставить наше оружие в нашу степь?

Слова «наше оружие» и «наши степи» пришлись но душе каждому аксакалу. Это было видно по их лицам. Дружно закивали седые бороды.

Снова поднялся самый старый пастух Бердыке. Высокий и костлявый, он шагнул к Алимбею, встал, опершись двумя руками о длинный посох.

— Скажи, батыр, а сам ты писать буквы на бумаге умеешь?

— Умею, отец.

— Тогда слушай Бердыке, прожившего много зим снежных и встречавшего много весен. Напиши от нас всех батыру Ленину: «Оружие, что ты прислал в степь, не останется лежать на берегу. Адаевцы дадут верблюдов, дадут лошадей». Верно я говорю, аксакалы?

Одобрительные возгласы послышались со всех сторон.

Джангильдинов велел принести бумагу и чернила. Письмо Ленину от казахов-адаевцев было написано самим Джангильдиновым, а потом аксакалы подходили по очереди и, намазав чернилами большой палец, прикладывали к листу. Письмо запестрело от множества отпечатков.

— Это письмо, аксакалы, обещаю довезти до самого Ленина, — сказал Алимбей.

Бердыке постучал посохом, и воцарилась тишина.

— Завтра наши аулы пригонят верблюдов, пригонят лошадей. Теперь скажи нам, агай, в какую сторону поведешь караван?

— Самой дальней дорогой, отец. На Устюрт.

— Ой-бой! — Аксакал покачал головой. — Я уже забыл, когда последний караван на Устюрт ходил. Там степи Сухая Смерть, самые близкие колодцы стоят друг от друга на шестьдесят верст. Да кто сейчас скажет, целы ли они, есть ли там хоть капля воды?

— Другого пути у нас нет, отец.

Бердыке обвел глазами всех собравшихся аксакалов, потом что-то обдумывал про себя, шамкая губами, и сказал:

— Есть только один человек, кто помнит, где находятся колодцы. Больше никто не знает. — Пастух повернулся к старикам и позвал: — Жудырык, встань рядом со мной!

Старый охотник, который ненамного был моложе пастуха, подошел к Бердыке и почтительно приложил руку к сердцу:

— Я здесь, агай.

— Вот, батыр, наш Жудырык, только он еще помнит пути на Устюрт. — Бердыке вцепился пальцами в рукав чапана охотника. — Слушай, Жудырык, мы все тебе говорим: ты поведешь караван!

Жудырык, хмуря брови, мял большими заскорузлыми пальцами редкую седую бородку, обрамляющую скуластое лицо, и щурил узкие глаза. Внешне старый охотник оставался спокойным, а в голове напряженно работала мысль. Он взвешивал и оценивал, сопоставляя все «за» и «против». На него смотрели аксакалы и старейшины всей волости, бойцы отряда, казах Джангильдинов, который с первого взгляда пришелся по душе старому охотнику.

— Мне семьдесят два года, глаза не такие зоркие и ноги не такие крепкие. Но я помню колодцы Устюрта, — сказал он тихим твердым голосом. — Я поведу тебя, батыр!

— Все слышали? — Бердыке поднял костлявую руку и повернулся к Джангильдинову: — Батыр, мы доверяем Жудырыку наших коней и верблюдов, ты можешь доверить ему своих людей и важный груз, можешь доверить свою жизнь.

Бердыке раскрыл перед собой морщинистые костлявые ладони и тихо прочел начало молитвы:

— Бисмилля ромон раим…

— Омин, — произнесли в конце молитвы аксакалы и старейшины и провели ладонями по лицу и бороде, как бы делая омовение.

— Омин, — повторил Джангильдинов, хорошо знавший мусульманские обычаи.

— Омин, — повторил вслед за остальными Колотубин, проведя ладонями по выбритым щекам и думая о том, что здесь еще, видимо, не настало время вести антирелигиозную пропаганду.

Глава двадцать первая

1

Огромный караван медленно двигался к Мангышлаку.

Шестьсот верблюдов, связанных по дюжинам, не спеша печатали широкими ступнями свои следы, неся на горбатых спинах огромные тюки. За ними следовало семь сотен вьючных лошадей, сытых, резвых, крепких. Десять военных двуколок и тридцать высоких двухколесных азиатских арб, колеса которых были выше роста человека, двигались по степи.

Замыкала караван отара овец, она брела чуть в стороне, и животные на ходу щипали редкие травинки. До самого горизонта вытянулся необычный караван.

Колотубин опустил поводья, и смирный конь его сам выбирал дорогу, двигаясь в самой гуще живого потока. То там, то здесь раздавалось конское ржание; глухо, в такт шагам верблюдов, позвякивали похожие на стаканы медные колокольчики; надсадно поскрипывали колеса арб. Впереди дружно пели бойцы, лихо и с присвистом, и над сонным степным простором неслась песня:

Смело мы в бой пойдем За власть Советов…

Где-то позади пиликала гармонь, выводя грустную песню про ямщика, который замерз в глухой степи, покрытой глубоким снегом. «А тут не замерзнешь вовек, — мельком подумал Степан, — тут скорее засохнешь, изжаришься на солнцепеке, не земля, а разогретая сковородка». Ему вдруг захотелось снега. Самого обыкновенного снега, который можно смять в ладонях в плотный комок и в кого-нибудь запустить или, взяв губами, ощутить приятный холодок. Степан чуть прикрыл глаза, и сразу перед ним из памяти встало видение: в белых пухлых накидках зеленые елки, чуть пригнули кроны молодые сосенки, и тоненькие белоствольные березки стоят по колено в снегу… Сразу за Рогожской заставой, за Гужоновским заводом и рабочей окраиной, где тесно жались друг к дружке приземистые, вросшие в землю домишки, за длинным унылым полем, начинался этот манящий и всегда по-своему красивый подмосковный лес, отрада мальчишек, место летних воскресных гулянок. В ссылке Колотубин видывал и покрасивее леса, настоящую тайгу, дремучую и величавую, но сердцем всегда тянулся к тому родному небольшому леску.

На соседней арбе переговаривались между собой примостившиеся рядом с пулеметом бойцы.

— Земли-то, земли-то сколько кругом пустующей… Мать честная!

— Неужели вся бесхозяйственная? А?!

Колотубин придержал коня. Разговор его заинтересовал. На этой арбе ехали пять бойцов второго взвода и их взводный Яков Манкевич, двадцатипятилетний, чернявый, с плутоватыми, слегка навыкате цыганскими глазами, которого все звали Яшка Шкраб.

— Сам видишь, без хозяина землица, — сказал курносый Родиков. — Она, кормилица, не кажному в руки дается, к ней подход нужен, знать, с какого боку подступить.

— Зазря сколько десятин пропадает… — вздохнул усатый боец. — Тут плугом спокон веков никто по земле не прохаживал, она и одичала. Целина!

— Они, азиаты все, к земле непривычные, — пояснил Родиков. — Темный народ. Гоняют туда-сюда табуны и тем кормятся. Вроде дикарей.

— Ты, Андрюха, помолчи. За такие пакостные слова по роже съездить можно тебе запросто, — включился в разговор молчавший Семен Фокин, свесивший с арбы длинные ноги. — Никакие они не дикари, просто отсталые люди, сердце у них доброе, скотину для нас не пожалели. Ты, скажи мне, отдал бы за так свою конягу или, как они, верблюдов? Что молчишь?.. Нечем крыть, так хоть уважение имей. Самый, скажу по совести, сознательный народ. Учить только их надо революционному уму-разуму.

Колотубин тронул коня и отъехал в сторону, он мысленно одобрил совет Фокина. Во втором взводе почти все бойцы были солдаты-фронтовики. Это у них родилась идея установить на высоких арбах пулеметы: «Обзор хороший и всегда в боевой готовности… А в степи мало ли что может случиться!» Идея понравилась, и на десяти арбах разместили станковые пулеметы «максим» с прислугою.

Второй день похода идет к концу, где-то впереди колонны Джангильдинов. Там уже выбрали место для привала, доставили из колодца воду и разводили костры кашевары. Так было вчера, так будет завтра и послезавтра и нескончаемое число дней, пока отряд не пересечет дикую степь и не выйдет к Челкару.

Колотубин прикрыл глаза, и легкая дремота начала окутывать его со всех сторон. Хотелось прилечь и по-настоящему выспаться. Усталое тело просило отдыха. Комиссар вместе с бойцами сгружал со шхун ящики и тюки, потом укладывал на подводы и помогал крепить вьюки на спины верблюдов и лошадей.

Вечером, накануне выхода в степь, выстроили бойцов отряда и провели митинг. Говорил Джангильдинов, выступил комиссар. Объяснили обстановку, почему пришлось изменить маршрут, и не скрывали от бойцов предстоящих трудностей.

Заканчивая речь, Колотубин сказал:

— Кто не наедает рисковать своей шкурой, в тех революция не нуждается, мы неволить не будем. Корабли сегодня уходят назад, в Астрахань.

Из строя вышло всего четыре человека. Один из них, видимо клюнувший на чью-то агитацию, удивленно поглядывал по сторонам, явно ожидая, что сейчас вышагнут из строя десятки людей. Но ничего похожего не произошло. Тогда он, вобрав голову в плечи, воровато попятился назад на свое место в строю. Но его не пустили. Вытянулись десятки крепких рук, незадачливого бойца дружно вытолкнули на середину.

У трусов тут же отобрали винтовки и, посадив на шлюпки, под дружное улюлюканье отправили на шхуну.

2

Солнце стояло еще довольно высоко, когда основное ядро каравана добралось до очередного колодца, где передовой отряд уже подготовил место для привала.

Колодец находился в плоской низине, окаймленной пологими холмами, похожими на древние осевшие курганы.

Степан придержал коня и с любопытством оглядывал местность. Перед ним лес, самый настоящий лес. Конечно, он предполагал, что, чем дальше они станут углубляться в степь, тем безжизненнее будет земля. Слово «пустыня» говорит само за себя. Там нет ничего, кроме зыбкого сплошного песка. И вдруг — лес!.. Растут деревья. И много их. Правда, растут они как-то странно, небольшими группками, на значительном расстоянии друг от друга, да и сами какие-то корявые, с перекрученными стволами. Оттого и нет привычной зеленой густоты, сплошной листвы, не видать и травы, обыкновенной травы, которая всегда буйно растет на солнечных лужайках. Да и привычных лужаек здесь нет. Просто голая земля между деревьями.

Колотубин присмотрелся, и на его обветренном лице появилось удивление: вокруг корявых стволов находилась не земля, а песок. «Неужели так выглядят страшные Каракумы?»

Между тем караван лентой медленно скатывался в широкую низину, где деревья росли чаще и выше поднимались над песком.

Колотубин видел, как там, у колодца, красноармейцы вытягивают длинной веревкой объемистое ведро, выливают из него воду в продолговатую долбленую колоду. Рядом стояла другая — уже наполненная до краев, и знойное синее небо отражалось в живой, словно ртуть, сверкающей ее поверхности, издали похожей на осколок голубого стекла.

В вытоптанном пастушьем загоне громоздились темные кучи собранного хвороста, а его все подносили и подносили бойцы. На поляне, рядом с загоном, заалел язычок костра, и голубоватая струйка дыма столбом потянулась в небо. «Когда зимой так прямо в небо идет дым из трубы, говорят, что это к морозу, — мелькнуло в голове Колотубина, — а тут что такой дым значит? Видать, на жару».

— Степан Екимович!

Колотубин оглянулся. Рядом остановился боец Матвеев. Фуражка лихо сдвинута набок, светлый чуб навис над правой бровью, а на лице, обветренном и потемневшем от загара, светятся небольшие чистые голубые глаза.

— Степан Екимович, так это и есть та проклятая пустыня?

— Вроде бы так, Матвеев. Говорят, Каракумы называется. По-нашему, Черные Пески.

— Да какая же тут пустыня? Глянь-ка кругом! — Он провел рукояткой плетки перед собой, словно учитель указкой. — Тут леса сплошные!

— Под ноги взгляни, там песок.

— Мне все едино, что песок, что пыль. Главное, товарищ комиссар, что кругом дерева растут. Конечно, они тутошной породы, не то что у нас, на Урале. Они не похожи ни на сосну, ни на ель, и далеко им до березы и дуба. А все же дерева! Там, где дерево растет, человек никогда не пропадет, всегда пропитание разыщет. Верно говорю?

— Да, леса тут особенные, ничего не скажешь.

— Я, товарищ комиссар, мыслю одну обкатал.

— Выкладывай.

— У нас впереди разведка идет, кругом боевое охранение, разъезды красноармейские. Ну, еще передовой отряд, что выбирает место для ночлега. Так давайте еще группку одну соберем… из бывших охотников.

— Для чего?

— Лес же кругом, товарищ комиссар, на многие версты тянется. В нем наверняка дичь всякая водится. Край тут непуганый! В красноармейский котел мяса добавится. Утром сегодня встал на зорьке, и что ты думаешь! На взгорке табунок длинноногих козочек, шустрые такие, мордочки острые. Хотел было пальнуть из винтовки, да приказ — нельзя. Заложил я пальцы в рот да как свистну! Они вздрогнули, повернули в мою сторону головы, а потом как дадут стрекача!.. Словно ветром их сдуло. А можно было бы и не упускать их, к чему и весь разговор.

— Надо подумать.

— Только для общей пользы, Степан Екимович! Всем незачем пальбой заниматься, приказ правильный. А для охотников, людей привычных к лесу, отдельное разрешение сделать надо.

— Ты, конечно, доброе дело предлагаешь. — Колотубин подыскивал подходящие слова, чтобы не охладить Матвеева. — Однако же, кроме лесной дичи, вокруг наверняка шляются охотники иного сорта. Отряд наш разыскивают. Обстановку сам понимаешь. Так что давай я с командиром посоветуюсь, он здешние края получше нас с тобой знает. — И добавил с легкой улыбкой: — Поехали, а то к котлу опоздаем и без каши останемся.

— Да, заговорились мы. — Матвеев стегнул плеткой лошадь. — А охотников я все же соберу, комиссар, лады?

— Собирай.

3

Рука заживала быстро, но Бернард продолжал старательно бинтовать ее, чтобы все видели: московский чекист пострадал от предателя. Сумрачный Чокан принес и молча дал ему яркий из местного шелка платок, и Бернард соорудил удобную повязку, обмотанная бинтом рука покоилась в ней, как в люльке. Кашевар-татарин из первой сотни, из котла которого питались руководители отряда, накладывал всегда Брисли в чашку жирные куски мяса и весело подмигивал узенькими подслеповатыми глазками, приговаривая:

— Ешь, начальник! Сытый еда — самый наилучший лекарь.

Перед выходом в степь к Бернарду подошел комиссар, участливо спросил, кивая на забинтованную руку:

— Как там, Звонарев, дырку затянуло?

— Полегче стало, ночами уже не беспокоит, — ответил Бернард, — пройдет скоро.

— Ты не ерепенься, побереги руку. На фронте видали мы, как сначала пораненный наплевательски относился к маленькой дырке на руке или ноге: подумаешь, мол, пулей там задело, осколком чиркнуло. В маленьких и неглубоких ранах как раз всегда опасности кроются, незаметно там вызревают, как огонек в куче опилок. Сначала тлеет да тлеет потихоньку, потом как шибанет пламенем. В ране тоже огонь бывает, только он антоновым называется, может, слыхивал? Синим цветом по коже идет… Сначала вроде струны, а там, глядишь, руку или ногу доктора у человека уже отнимают…

— Антонов огонь? — Бернард пожал плечами, мысленно напрягая память, стараясь понять, что кроется за таким незнакомым для него сочетанием слов, какая болезнь.

— Кровь, говорят, портится у человека. По-научному гангрена называется, — пояснил комиссар.

— Да, гангрена очень опасная штука! — утвердительно закивал Бернард.

— О чем тебе и говорю, побереги руку.

Бернард уверял, что у него ничего опасного нет, что рана затянулась и в скором времени заживет:

— У меня всегда быстро проходит!

— Ты не форси, Звонарев, дело серьезное, и дорога дальняя нам предстоит. Как ехать думаешь, на повозке или коня возьмешь?

Бернард изобразил на лице задумчивость, словно он только сейчас, после заботливых слов комиссара, подумал о себе. На самом же деле уже давно и твердо принял решение достать себе верблюда. Путь долгий. Да и на всякий случай, если уходить придется, на двугорбого можно положиться, не зря же их называют «кораблями пустыни». И вслух сказал:

— Верблюда мне. Если можно, конечно!..

Колотубин, ожидавший, что тот будет просить подводу, а раненый мог на нее рассчитывать, тем более что уже имел отдельную арбу, сразу же согласился:

— Верблюд так верблюд. Выбирай любого, хотя они все на один манер скроенные.

Так Бернард стал обладателем верблюда.

Верблюд оказался тихим и покладистым, беззлобным и добрым животным, которое безропотно выполняло его любое повеление. Высокое и довольно широкое седло, укрепленное на спине меж двух горбов, чем-то напоминало Бернарду два жестких с кожаным сиденьем стула, поставленных впритык одно к другому. Он вспомнил, как в детстве в далеком Плимуте не раз сдвигал стулья и, сев на них верхом, мысленно мчался по прериям и саваннам.

А здесь перед ним были пустынные степи Средней Азии. Однако езда в седле на верблюде оказалась намного труднее, чем он предполагал. Качало так, словно он выехал в море на маленькой шлюпке, когда сильный ветер гнал большие волны. К концу дня Брисли еле держался в седле. Он мысленно проклинал и Россию, и этот поход, и своих руководителей, отправивших его, как уверял военный атташе, «в легкую прогулку по Каспийскому морю».

Единственным утешением было то, что отряд держал путь на юг, вернее, на юго-восток. Бернард снова вынул миниатюрный компас, ногтем сдвинул замок. Крошечная стрелка попрыгала, как поплавок, и успокоилась. «Да, направление не изменилось, — мысленно отметил Бернард, сверяя движение растянувшейся широкой линии всадников и повозок со стрелкой компаса, и на его блеклых губах скользнула улыбка. — Это хорошо! Из Ашхабада наверняка уже вышли наши. Этот партийный азиат ведет отряд навстречу гибели!.. Через сколько же дней произойдет встреча? Через неделю? Через две?»

Раскачиваясь в седле в такт шагам верблюда, Бернард закрыл глаза и, представив перед собой карту, пытался хотя бы приблизительно определить расстояние между Ашхабадом и Мангышлаком. Отряд, конечно, идет не на Ашхабад, в том он был уверен. Но вот куда именно, Бернард пока не знал, только делал предположения. Спросить же у Малыхина считал невозможным и даже опасным. Он только-только начал устанавливать контакт, играя роль все знающего, облеченного доверием чекиста из Москвы. Путь на юго-восток — это путь на Ашхабад, а возьми чуть восточнее — на Хиву. О том, что в Ашхабаде пала власть красных, и командир, и комиссар, конечно, знают. Выходит, что отряд держит направление на Хиву. Хотят пройти по пескам и через Хиву по караванным тропам добраться до ташкентского оазиса. А если не так? Если задумали просто углубиться подальше в степь, чтобы обойти передовые разъезды Дутова и Толстова… Так тоже может быть. Все может быть!

Бернард открыл глаза и не спеша оглядел колонну. «Пока нам по пути, — подумал он, — идем вместе. А чуть партийный азиат вздумает изменить направление, куда-то свернуть, будем тогда травить колодцы. Задержим вас, канальи, до подхода посланцев генерала Маллесона!»

Небольшой пакет с сильным ядом, который по его заданию барон фон Краузе раздобыл в аптеке форта, Бернард держал на самом дне своей вещевой сумки.

4

Матвеев проснулся рано. Солнце еще не взошло, и стояла светлая предрассветная пора, когда все живое — птицы, таракашки и зверьки — после ночи готовилось встречать начало дня. Где-то в стороне прокричала тихим голосом пичуга, за деревьями глуховато проржала лошадь, и снова воцарилась тишина. Потом застучал топор: кашевары уже поднялись и разбивали сухие толстые ветки саксаула, которые еще с вечера собрали в лощине.

Матвеев сел, стряхнул с рукава и фуражки песчинки. «Песок вроде бы и сыпучий, а спать на нем жестко, как на незастланных полатях, — подумал он. — Хладеет быстро. С вечера теплый, даже горяч был, а к утру совсем остыл. Земля иное дело, трава росная к утру, а земля не хладеет, на ней спать приятнее».

Рядом лежали бойцы. Спали прямо на песке, положив под себя кто шинель, кто попону. Возле ствола саксаула, под которым спал Матвеев, притаилась маленькая ящерица с белой грудкой. Подняла остренькую мордочку и черными бусинками глаз уставилась на красноармейца, полная удивления и любопытства.

— Ну, чего глаза таращишь, тварь, не видела людей? — Матвеев протянул ладонь, чтобы потрогать, погладить ее. — Будем знакомы!

От человеческого голоса ящерица вдруг мелко задрожала, и грудка из белой стала становиться синей.

— Ишь пугливая какая! — Матвеев говорил ласково. — Не бойсь, не тронем.

Но та дрожала всем телом и вдруг стала уходить в песок, словно погружаться в воду. Не успел Матвеев понять, в чем дело, как ее и след простыл, словно утонула.

— Вот диковина! — удивился красноармеец.

Он встал, подошел к тому месту, где еще недавно сидела ящерица. Ковырнул палкой. Под песком ее не было.

— Чудной край!

Матвеев осмотрелся. Сквозь саксауловые заросли просматривалось далеко. Возле костра хлопотал кашевар. Вот к нему подошел Чокан, взял в руки кусок саксаула и трахнул по стволу дерева. Толстая ветка, над которой мучился кашевар, пытаясь поперек разрубить топором, разлетелась на куски. Потом Чокан взял другую корягу и снова трахнул. Она тоже разлетелась, как трухлятина.

Матвеев протянул руку и ладонью погладил искривленный ствол саксаула, который был похож на бурую толстую змею, застывшую в причудливом танце. Постучал костяшками пальцев. Твердое, плотное дерево. «Топором не возьмешь, а стукнешь о ствол, разлетается, — подумал он. — Плотное, да хрупкое. Чудно! У нас дуб так это дуб — царь-дерево, настоящий кремень, с какой стороны ни подступи. Как ни бросай, не разлетится».

Матвеев направился к колодцу, где лежала рядом громадная выдолбленная колода, наполненная водой. Около нее, раздевшись до пояса, стоял взводный Круглов. Он черпал ладонью воду и умывался, плеская себе на грудь и спину. Матвеев стащил через голову гимнастерку и шагнул к колоде.

— С добрым утречком!

— Здравствуй! — Круглов плеснул себе на спину воду. — Фу, прямо ледяная… За ночь нахладилась! Приятно!

— Смыть пылюку никогда не мешает.

— Ты что так рано встал?

— Прогуляться немного хочу, ноги поразмять. Сидишь в седле весь день, ходить хочется. — Матвеев повесил гимнастерку на сук саксаула. — Места тут диковинные!

Но умыться Матвееву не пришлось. К долбленой колоде подбежал Токтогул, широколицый туркмен, с узкими, навыкате глазами и маленьким приплюснутым носом, похожий на китайца, тощий и высокий. Тихий и незаметный, он всегда услужливо улыбался, готовый поделиться и куском лепешки, и кружкой чаю, а сегодня словно его подменили. Токтогул зло сверкнул глазами и сжал маленькие, но крепкие, как саксаул, коричневые кулаки.

— Так не нада!.. Вода!.. Понимай твоя, тут вода!

— Ты не дури, — вступился Круглов. — Умываться солдату положено, а красноармейцу тем паче. Он чистым должен быть!

— Каракум вода мало, понимай надо! — не унимался Токтогул. — Вода пить надо, вода чай надо. Конь давай, верблюд давай, баран давай…

— Вот человек, воды жалко! — сказал Матвеев, покачав головой.

— Совсем не жалко! Пей много. А так бросай не надо… Вода, понимай твоя, олтун будет…. По-русски, выходит, золото. Золото, понимай?

— Хороший ты человек, Токтогул, но скажу тебе одно: вода это вода, жидкость пустая, а до золота ей далеко.

— Ничего твоя не понимай! — В голосе Токтогула звучало осуждение. — Олтун много — золота много, а вода нет — помирай будет… Каракум без вода помирай! Человек помирай, верблюд помирай!

— Ладно, не разводи речи, слушать скучно.

Матвеев наклонился над долбленкой, зачерпнул ладонями, отпил чуть, а потом протер лицо, шею.

— Каракумы или Маракулы, как их ни называй, нам все едино. Суворовские солдаты через Альпы прошли, а мы степи одолеем запросто! Но коль по вашему закону воды жалко на умывание, то, шут с тобой, не буду ее трогать. Перетерпится!

Матвеев натянул на себя гимнастерку, застегнул все пуговицы… Солнце вставало над дальними краями лощины, его веселые теплые лучи побежали по земле. В редкой листве деревьев подали голоса птицы, послышалось и знакомое чириканье, вроде воробьиного. «Неужто воробей и сюды забрался? — удивился Матвеев. — Вот пустая птаха, всюду расселилась!»

Но сколько он ни искал глазами среди веток саксаульника, нигде не обнаружил знакомого воробья. А чириканье слышалось. Голос шел снизу. Матвеев стал смотреть на песок и вдруг увидел несколько юрких ящериц. Они шныряли стайкой и, как воробьи, чирикали. Матвеев не поверил на своим глазам, ни ушам. Не может быть такого, чтобы тварь ползучая по-птичьему разговаривала! Но прислушался и убедился: чирикают ящерицы. Он вспугнул их, и те, извиваясь, стремглав кинулись в разные стороны, и чириканье прекратилось.

— Черт-те что! — Матвеев покачал головой.

Он пошел дальше по саксаульнику. Из невысоких колючих кустов с шумом, хлопая крыльями, вылетел филин. Птица испуганно вертела своей головой, похожей на кошачью, и ее большие страшные желтые глаза, казалось, тоже вращались.

— Тьфу, сатана! — выругался Матвеев. — Дрыхал, нечисть, после ночного разбоя и всполошился.

Матвеев шугнул птицу. Он не любил ни филинов, ни сов. Что-то неприятное было в их облике.

Он шел по саксаульнику и думал о том, что если командир разрешит, то охота в этих краях будет неплохая. Матвеев вспомнил, как видел длинноногих косуль с белыми манишками на груди, которых Токтогул назвал «сайгаками». Они мчались, как ветер, прижав рога к спине и вытянувшись в стрелу.

Матвеев остановился.

— Ба, тут был настоящий разбой!

Под молодым саксаулом валялись перья. Серые и с черно-белыми полосками. И крупные косточки. Перья, скорее всего, принадлежали сойке. А кто же ее слопал?

Матвеев стал внимательно рассматривать все вокруг. Вот чуть заметные следы, словно кто-то подметал песок легким венчиком. Матвеев улыбнулся: конечно же, таким венчиком может быть лишь хвост лисицы.

Охотник всегда охотник, куда бы его ни забросила судьба. У Матвеева стало легко на сердце, и в голову не приходило никаких тревожных мыслей. Пустыня не такая уж страшная, как про нее говорят. Смотри, сколько птиц и ящериц, да и разного зверья, видать, много. Вот и лисьи следы. И сайгаки. Одним словом, жить можно!

А солнце уже совсем поднялось раскаленным шаром и повисло в прозрачно-голубом, светлом небе. Матвеев уже приметил, что тут по утрам небо приятно чистое. И с этой небольшой высоты солнце слало на землю с каждой минутой все больше и больше лучей, согревая остывшие пески и деревья и окрашивая все в особенный цвет. Каждая ветка и каждый листик саксаула как бы тянулись к солнцу. Редкие пучки полыни, шарообразной верблюжьей колючки, как бы увеличивались в его свете, расправляли плечи и казались выше и зеленее. «Природа тут живет утром», — отметил Матвеев.

А за спиною уже стоял шум, привычный шум походного лагеря. Раздавались голоса людей, ржали кони, в воздухе пахло дымом костра и наваристой мясной похлебкой.

Глава двадцать вторая

1

Пологие холмы, покрытые чахлой, выжженной солнцем верблюжьей колючкой, становились все выше и круче, а далекие горы, которые виднелись бледной фиолетовой зубчатой лентой, похожей чем-то на силуэт леса, незаметно приблизились. Буро-оранжевый песок, словно измельченный в ступке, сменился плотной глиной, белесо-серой, как выгоревшая полинялая гимнастерка, да светлыми камнями. Они громоздились, вздымались к безоблачному небу, образуя скалы и крутые уступы. Объезжать их становилось все труднее, и отряд растянулся еще больше.

Потом пошли обрывистые склоны и ущелья. Приходилось спешиваться, лошадей вести под уздцы, спускаться в низину и снова карабкаться вверх по отвесным каменистым склонам на еще большую высоту, обходя провалы и трещины. Особенно трудно было тем бойцам, которые ехали на повозках. Если азиатские арбы с высокими колесами еще кое-как преодолевали крутые спуски и подъемы, то армейские повозки приходилось чуть ли не на руках тянуть. Люди выбивались из сил. А тут еще зной с каждым переходом становился все яростнее. Чем дальше уходили от моря, тем суше был воздух. Редкие колодцы, встречавшиеся на пути, едва могли утолить жажду такой массы людей и животных. По распоряжению Джангильдинова воду стали выдавать каждому по норме.

Бойцы притихли, не слышно стало песен. Лица, особенно европейцев, осунулись, потемнели от загара, обветрились. Глаза сурово смотрели на каменные громадины. Многие из бойцов впервые видели горы.

Колотубин тоже впервые попал в горы. Он много слышал раньше о красотах Кавказа, о глубоких и прохладных ущельях и величавых хребтах и молча отмечал про себя, что здесь особой красоты что-то он не замечает. Одно сплошное нагромождение камней и скал.

Иногда между хребтами белесых скал на равнине встречались впадины, похожие на огромные корыта, из которых выплеснули воду. И снова белые зубцы вершин, на их уступах застыли, словно каменные изваяния, орлы. Чуть склонив голову, они с безразличным видом рассматривали людей, верблюдов, лошадей и даже не улетали, когда их пытались спугнуть, а если в них запускали камни, то нехотя взмахивали крыльями и перелетали на другой, более высокий уступ.

Скалы, голые и сухие, да все убивающая жара властвовали с утра и до захода солнца. День, к удивлению многих северян, был почти по-зимнему коротким: едва солнце опускалось за горы, как надвигались густые сумерки. Начиналась большая южная ночь, душная и сухая. Разогретые за день камни стали остывать и источали жар.

Солнце, казалось, выжгло все живое. Искривленные коричневые стебли редких кустиков, одиноко торчащих на склонах, чудом зацепившихся корнями в расщелинах камня, казались прошлогодним хворостом, пригодным лишь для растопки костра. Однако медлительные и спокойные верблюды тянулись к ним шершавыми губами и поедали как лакомство. А лошади просительно смотрели на людей большими влажными глазами, тихо ржали и шли дальше трудной и опасной, давно нехоженой тропой.

Втаскивая повозку на очередной крутой склон, бойцы меж собой тихо переругивались и, проклиная последними словами эти богом забытые места, с доброй улыбкой вспоминали степные просторы, на которые они еще недавно смотрели с неприязнью. Сейчас каждый думал лишь о том, что в дикой степи все же вольготнее двигаться. И задавали один и тот же вопрос: кончатся ли когда-нибудь эти камни и выйдут ли они на простор?

Старый охотник Жудырык вел отряд все дальше и дальше, выбирая в скалах наиболее удобный путь для отряда, по еле приметным тропам. Аксакал отказался от молодого чалого скакуна, которого ему предложил Джангильдинов, и семенил впереди на своем невысоком мохнатом коне, невзрачном на вид, умном и выносливом, понимавшем каждое слово и желание хозяина.

Жудырык намеревался было ехать в передовом разъезде, но командиру пришлось проявить свои способности дипломата, чтобы доказать охотнику, как дорога для них жизнь аксакала, что от него зависит судьба всего похода. Но старик настаивал, и Джангильдинов согласился лишь на то, чтобы Жудырык находился во главе второй подвижной группы, которая определяла направление пути, выбирала дорогу и места стоянок. А бойцам этой группы командир дал задание:

— Оберегать его. Головой отвечаете за охотника.

2

Верблюды с тяжелыми патронными ящиками на спине вышагивали не спеша и осторожно по узкой, чуть приметной тропе, что петляла по самому краю обрыва. Слева прямо вверх, почти отвесно поднималась стеною белесая скала, кое-где поросшая жесткой щетиной выгоревшей травы и колючек, а справа зияла пропасть, глубокая и длинная. Голова колонны ушла далеко вперед; насколько видели глаза, по извилистой тропе шагали верблюды, шли навьюченные грузом кони, тянулись повозки и арбы. Горы то подходили к самому краю глубокой пропасти, оставляя узкую полоску своеобразного балкона, то стелились пологим веером, то делали зигзаги в сторону.

Барону фон Краузе было сейчас не до гор и жары. Он злился сам на себя: дважды упустил возможность выполнить приказ Брисли — пырнуть одного верблюда кинжалом, чье острие смазано быстродействующим ядом, или хлестнуть его по глазам плеткой, на семи кожаных концах которой укреплены свинцовые шарики.

Верблюд шел в связке с двенадцатью животными. В такт шагам глухо позвякивали их медные колокольчики и раскачивались патронные ящики, укрепленные на двугорбой спине. Ящики как ящики, без особых примет, но Бернард указал ему именно на эту группу верблюдов.

— Там золото, — шептал он по-английски, когда они на привале ушли в горы и, собирая хворост, удалились от стоянки.

— Надо проверить…

— А если все узнают, что везут золото?

— Нам лучше!

— Не понимаю, почему нам станет лучше, если откроется тайна?

— Золото есть золото, воображение иметь надо! Все сразу кинутся, начнется свалка… Кто не пожелает разбогатеть!

— А мы?

— Будем спокойно наблюдать, — холодно и властно ответил Брисли.

— У меня лично нет особого желания наблюдать, как золото будет уплывать в другие карманы, — признался барон.

— На Востоке говорят: не суй все пять пальцев себе в рот, подавиться можно. — Бернард ловко срезал для костра узким ножом сухой куст боялыча. — Не жалей поклажи одного верблюда. Золото сильнее динамита, оно взрывает дружбу, разъединяет людей, делает их врагами. Старая и вечно новая истина!

— Может быть, — неохотно согласился фон Краузе, все же не желавший отдавать ни грамма драгоценного металла в чужие руки.

— Смотреть шире надо! На пиратских кораблях, как рассказывал мой дед, а он — светлая память ему — был адмиралом, капитаны с помощью мешка с золотыми монетами иногда расправлялись с целой командой. При дележке а суматохе всегда находятся недовольные и обиженные, которые силой кулака и оружия хотят восстановить свой приоритет. А когда начинается грызня, легко натравливать одних на других, как говорят французы, таскать жареные каштаны из камина чужими руками.

И Брисли поделился с бароном своим планом: надо взорвать отряд изнутри. Блеск золота ослепит даже самых ярых большевиков, у них проснутся алчность и стяжательство.

— Киргизский командир и прямолинейный комиссар, конечно, попытаются применить силу власти, пустят в расход одного-другого. Но всех уже не утихомиришь. Они перегрызут друг другу горло.

Барон слушал и кивал. Пора! Вобьем клин между командиром и бойцами отряда, а потом начнем их убирать по одному… Отряд без головы станет послушной толпой!

3

Барон фон Краузе придержал коня, пропуская верблюдов. «Сегодня опять не вышло, — подумал он. — День скоро кончится… А может, и дорога возле пропасти?» От такой мысли он насупился. Конечно, горы будут на пути, но такую удобную тропу навряд ли еще встретишь.

Мимо не спеша вышагивал верблюд, на шее местами вылезала шерсть, он слегка наклонил голову и как бы вопросительно посмотрел на всадника большими круглыми глазами. Из приоткрытого рта виднелись крупные желтые зубы, а с нижней матово-темной, шершавой губы стекала липкая слюна.

Фон Краузе стиснул в ладони рукоятку плетки. Ему было противно это громадное несуразное животное с выпученными глазами. Но хлестнуть по глазам не решался, какая-то непонятная сила удерживала его. Нет, то была не жалость, а что-то иное. Скорее всего, боязнь за собственную шкуру. Впереди и сзади ехали бойцы. И среди них тот сумрачный тип, великан-азиат со шрамом на лице. Попадаться в его руки барон не желал.

Вдруг далеко впереди, за отрогами хребта, раздались выстрелы. Гулкое эхо многократно повторило их, перекатывая звуки, словно шары, по ущелью. Сонное оцепенение, царившее вокруг, исчезло. Стрельба разгоралась. Вслед за одиночными винтовочными послышались короткие пулеметные очереди. Мимо барона, обгоняя колонну, промчались бойцы, срывая на ходу винтовки и щелкая затворами.

— Засада! Попали в засаду!

Радостное и в то же время тревожное чувство охватило фон Краузе. Радостное оттого, что, значит, где-то рядом свои. Они напали на отряд, может быть, то и не англичане, а посланцы генерала Толстова. И тревожное, ибо впопыхах и ему могли влепить пулю: сверху, с горы, не видно, кто там на коне — свой или чужой, да и чем он, Альберт фон Краузе, отличается внешне от красноармейцев? Барон хлестнул коня, помчался вперед. Нет, он стремился не к месту боя, а хотел уйти с открытого пространства, которое хорошо просматривалось с вершины и могло простреливаться. Он увидел впереди нависшую скалу и под ней намеревался переждать. Безопаснее не найти места.

Почти у самой скалы, что выдавалась из отрога, барон нагнал того верблюда с облезлой шеей. Тропа здесь лежала на узком уступе и петляла над отвесным обрывом, поэтому ехавшие сзади не видели передних. Фон Краузе нервно взмахнул плеткой…

Животное, получив неожиданный удар, дернулось в сторону и, потеряв равновесие, соскользнуло задними ногами с троны. Тяжелые тюки сразу же потянули вниз. У верблюда неестественно выпрямилась шея, как струна натянулась веревка, связывающая его с другим верблюдом. Веревка лопнула, и обезумевшее животное с патронными ящиками на спине полетело в пропасть. Страшный, отчаянный вопль верблюда разнесся по ущелью, и бездушное эхо многократно повторило его…

Все произошло в считанные секунды. Барон дрожащей рукой сорвал из-за спины винтовку и, вскинув ее, сделал несколько выстрелов во «врагов», по вершине противоположного хребта, чтобы отвести от себя подозрение.

К нависшей скале скакали бойцы…

4

Едва раздались выстрелы, Колотубин сразу помчался к головному отряду. Он понимал всю невыгодность здешней позиции и потому спешил взять на себя руководство боем. У него не имелось опыта ведения войны в горах, но он все же был фронтовик и красный дружинник, участник баррикадных сражений.

Как он и предполагал, бойцы спешились и распластались на тропе, стреляя по гребню вершины, где укрылись нападавшие. Он это увидал еще издали. «Хуже и не придумаешь, — мелькнуло в голове. — Лежат как на ладони. Перебьют, словно цыплят!»

Выхватив кольт, Колотубин соскочил с коня и кинулся к крутой, почти отвесно идущей вверх каменистой стене, изредка поросшей чахлой колючкой и кустарником.

— За мной! Вперед!

Он не знал, сколько там укрылось вражеских стрелков, кто они такие, какая опасность грозит его отряду. Колотубин просто понимал, что единственно правильное сейчас решение — это подняться с тропы по стене вверх. Встречные крупные камни и выступы станут приличным укрытием, а редкие кустики — маскировкой. Засевшим на вершине нелегко будет тогда вести прицельный огонь.

— Вперед! — понеслось по ущелью и повторилось эхом.

Бойцы с винтовками наперевес устремились за комиссаром.

— Бей гадов!

Красноармейцы карабкались по камням, цеплялись за редкие кусты, буквально ползли вверх и при каждой возможности стреляли по засевшим врагам.

Колотубин достиг почти середины горы, когда внизу за его спиною заработал пулемет. Степан прижался к горячей каменной плите, потрескавшейся в нескольких местах, и оглянулся. Чудом развернув на узкой тропе арбу, три бойца из второго взвода шпарили из станкового пулемета. «Молодцы ребята! — хотелось крикнуть им. — Вовремя подоспели!»

От камня несло жаром, словно лег на разогретую русскую печку. Степан наметил два удобных выступа и, держась за них, стал взбираться вверх, перебежал пологую площадку и прилег за кустиком. Вершина хребта находилась теперь почти рядом и хорошо просматривалась. Укрываясь за камнями, там сидели люди в больших черных папахах, смуглолицые, одетые в выгоревшие ватные халаты. Степан насчитал несколько десятков шапок. Ему хотелось вскинуть кольт и открыть стрельбу по ним, но обнаруживать себя до прихода бойцов не имело смысла. Вдруг он увидел, как двое в папахах ухватились за крупный камень и пытались его столкнуть вниз, туда, откуда длинными очередями строчил пулемет.

Он навел кольт и, почтя не целясь, выстрелил. Увидел, как один человек в черной папахе вдруг откинулся назад. Тяжелый камень качнулся и грузно осел.

«Есть один!» — мелькнуло в голове Степана, и он выстрелил в другого врага. Но тот успел отпрянуть, спрятаться за камень, и пуля только выбила каменные брызги из скалы.

Вдруг за спиной, в ущелье, раздался дикий, звериный вопль и захлопали выстрелы. У Колотубина похолодела спина: там шли верблюды с грузом золота и денег. Неужели попали в ловушку? Он оглянулся. Внизу, по краю пропасти, во весь карьер скакал Джангильдинов. Нападавшие открыли по нему бешеную пальбу.

— Огонь по гадам! — крикнул Колотубин. — Прикрывай командира!

Захлопали винтовочные выстрелы, гулко затакал пулемет.

На вершине горы люди в черных папахах дрогнули, засуетились, забегали. «С чего бы это?» — подумал Степан, но через несколько минут все прояснилось. С другой стороны хребта доносились выстрелы, послышалось знакомое русское «Ура-а!».

Колотубину сразу стало легко. Значит, командир послал бойцов в обход, и те, зайдя в тыл, пошли в атаку.

— За мной!

Степан вскочил и, размахивая кольтом, устремился вперед.

Красноармейцы, где перебежкой, где ползком, обдирая колени об горячие камни, спешили к вершине…

Бой кончился быстро.

Пленных — двадцать восемь сумрачных и боязливых басмачей — разоружили и погнали вниз по чуть приметной тропе, вытоптанной дикими козами, что петляла по склону. На горе остались лишь убитые.

Колотубин прошелся по небольшой площадке, где еще недавно располагались нападавшие. «Место выбрали такое, что лучше и не придумаешь, — отметил комиссар. — Могли запросто перестрелять черт знает сколько наших!»

Двое бойцов на склоне горы помогали раненому товарищу. У того была прострелена нога, пуля прошила мякоть бедра.

— Дырку никак не затычу, кровь хлыщет, — жаловался он.

Пожилой красноармеец сел на камень, снял со спины свой неказистый мешок и, развязав его, достал чистую портянку:

— Вот на, друг, окрути рану…

Колотубин поспешил вниз, обеспокоенный за людей и бесценный груз.

5

Когда Джангильдинову сообщили, что в пропасть сорвался верблюд с патронными ящиками, он почему-то подумал: «А вдруг с ящиками, где золото?»

О том, что отряд кроме оружия и боеприпасов везет в патронных ящиках золото и в брезентовых мешках деньги, знали только командир, комиссар и начальник особого отдела. Джангильдинов сразу же представил себе, какая свалка может произойти возле злополучных ящиков. Золото сильнее водки дурманит мозги. В отряде было много новых людей, взятых в Астрахани, не обстрелянных и не привыкших к строгим революционным порядкам.

Он вскочил на коня и, нахлестывая его плеткой, помчался по открытой террасе, рискуя свалиться в пропасть или получить пулю. Враги яростно стали палить по нему.

Алимбей удачно проскакал опасный участок, но за поворотом, у выступа, столпилось много повозок и верблюдов. Проехать на лошади было невозможно. Командир спрыгнул на землю, бросил повод подбежавшему красноармейцу, а сам пешком направился дальше.

У обрыва, где сорвался верблюд, сгрудились несколько десятков красноармейцев. На лицах оживление и недоумение. На бойцов кричал возбужденный Кирвязов:

— Чего столпились? Золота, что ли, не видали?! Подумаешь, золото! Без него жили и проживем!

Однако его слова только взволновали людей.

— Товарищ командир, а в ящике, оказывается, вместо патронов золотые червонцы напиханы! — сказал веснушчатый боец, увидев Джангильдинова.

— Олтун!.. Золото там! — наперебой сообщали красноармейцы.

— Знаю, — спокойно ответил Алимбей.

Перед командиром расступились. Он подошел к тому месту, откуда вниз ниткой змеилась тропа.

— Назад, дальше нельзя ходить!

Невысокого роста, широкогрудый красноармеец с облупившейся кожей на обожженном солнцем вздернутом носу стоял, полный решимости, широко расставив ноги, и держал наперевес винтовку, направляя штык в грудь каждого, кто осмелится спуститься вниз по тропе хоть на один шаг. Узнав командира, он отвел винтовку в сторону и охрипшим, сиплым голосом произнес:

— Сильно извиняюсь, что не признал… Проходи, товарищ!

Джангильдинов прошел дальше и остановился, недоуменно подняв брови. У отвесной стены, на ровном, как стол, месте, лежали два патронных ящика. Один был разбит и пуст, около него громоздилась горка золотых десятирублевок. Рядом лежал другой ящик с явными следами взлома. Около него, встав на колени, находился Темиргали. Он выкладывал из ящика золотые монеты и аккуратно складывал их у каменной стены. А у самого края пропасти стоял Чокан и держал своими ручищами длинную шерстяную веревку, конец которой свисал в обрыв.

— Тяни! — донеслось снизу. — Давай!

Чокан не спеша стал выбирать веревку. Из пропасти показалось обыкновенное, слегка помятое жестяное ведро, из которого обычно на стоянке Чокан поил лошадей. Подхватив ведро, словно оно наполнено влагой, Чокан осторожно пронес его к груде золотых монет, что громоздилась возле разбитого ящика, и наклонил. Из ведра посыпались с легким звоном монеты, сверкая на солнце оранжевыми бликами.

— А ты здесь что делаешь? — спросил Джангильдинов Темиргали.

Тот от неожиданности вздрогнул, резко повернулся и, узнав командира, улыбнулся, отчего кончики его тонких усов слегка зашевелились.

— Считаю, агай.

— Зачем считаешь?

— Чтобы правильно было, агай, чтобы ни одна монета не пропала. — Темиргали кивнул в сторону обрыва: — Мы будем знать, сколько штук не хватает.

— Пусть будет так, — согласился Джангильдинов и спросил Чокана: — Сколько человек внизу собирают?

— Две дюжины, агай. Матросы одни и Малыхин.

— Мало, до захода солнца не управимся. Надо еще послать. — Джангильдинов обратился к бойцам, что толпились на краю обрыва: — У кого есть надежная веревка?

— Есть, товарищ командир! — раздалось несколько голосов.

— Выходи сюда.

Четверо красноармейцев вышли вперед, держа в руках плотные веревки, а пятый шагнул с сыромятными вожжами.

— А кто желает спуститься на поиски? — спросил командир.

Красноармейцы молча переминались. Потом один, сдвинув на затылок фуражку, произнес:

— Больно боязно!

— Потому и не приказываю, а зову тех, кто добровольно. Спускаться, конечно, опасно.

— Да мы не спускаться боимся, товарищ командир! Оно дело плевое…

— А чего же?

— Пули-дуры! Малыхин и люди из его отдела пригрозились, что если кто сунется самовольно, то постреляют без всякого упреждения, как цыплят.

Джангильдинов подошел к самому краю обрыва и глянул вниз. Дно ущелья, как сухое русло реки, было устлано мелкими и крупными валунами, галькой, торчали высохшие, порыжевшие кусты боялыча и бледно-пепельные метелки серой полыни. Пять моряков стояли там с поднятыми вверх винтовками, готовые пальнуть в любого. Джангильдинов окликнул начальника особого отдела. Малыхин, задрав голову вверх, слушал командира, потом велел морякам опустить винтовки.

Два десятка красноармейцев спустились вниз. Через час все монеты до единой были собраны, а потом вытащили и верблюжью тушу: не пропадать же мясу.

Впрочем, мясо верблюда теперь мало кого интересовало. Весть о том, что в патронных ящиках лежало золото, с быстротой молнии облетела отряд. Тайное стало явным. На разных языках только и слышалось:

— Золото!..

— Олтун!..

— Везем золото…

Отдельные бойцы с каким-то нездоровым интересом пристально и оценивающе ощупывали взглядами каждый вьюк, каждый ящик, бесцеремонно трогали руками, тыкали плетками. А вдруг — всюду золото?

Начальник особого отдела Малыхин не знал, что предпринять. Ящики с деньгами надлежало круглосуточно охранять, а в отделе людей раз-два и обчелся…

Бернард тоже опасался, как бы золото не растащили, не разграбили. С одной стороны, он радовался, что его предположения подтвердились и теперь ему точно известно, на каких именно верблюдах везут ценный груз. И в то же время, с другой стороны, Бернард понимал, какую большую ошибку они с бароном допустили, открыв тайну всему отряду.

— Золото надо сохранить в целости, — приказал он барону. — Будем помогать охранять.

Комиссар отряда остро почувствовал, что в жизни коллектива наступила решительная минута. Если не принять мер, может произойти что-то непоправимое. И внутренним чутьем уловил главное: сейчас, именно сейчас от его действий зависит очень многое. Золото имеет страшную силу. Оно может разорвать коллектив на части, сделать людей врагами. «Золото должно объединить отряд», — решил он и, не теряя времени, приказал:

— Коммунистам собраться у скалы!

Состоялось летучее собрание. Джангильдинов рассказал о секретном грузе.

— Золото принадлежит революции. Без него невозможна победа над врагами. Так говорил Ленин, посылая нас!

— Правильно! — крикнул Кирвязов. — Смерть врагам капитала!

Через час в каждом взводе шли беседы.

6

Из ущелья выбрались к заходу солнца. Горн как-то сразу отступили, и перед отрядом открылась широкая и просторная долина. На востоке, облитая лучами вечернего солнца, возвышалась на синем небе громадным светло-розовым шатром дальняя вершина.

Вырвавшись из плена гор, люди почувствовали себя вольнее. Жители равнин и степей трудно привыкают к горам. Даже животные и те тоже стали бодрее, звонче звучало конское ржание, и верблюды веселей шагали по ровному грунту. Колонна, которая непомерно растянулась, теперь постепенно уплотнялась, отстающие подтягивались.

Разослали во все стороны группы боевого охранения. Беспечность, которая до этого в какой-то мере царила в отряде, — мол, какие тут, в диких и безлюдных краях, враги? — быстро испарилась. Что и говорить, нежданное нападение врагов стоило отряду восьмерых человек. Пятнадцать получили ранения, погибли четыре лошади и один верблюд. Убитых похоронили на заре возле пастушьего стана. Каменистую почву пришлось долго долбить кирками, пока вырыли подходящую братскую могилу. Погибших положили на дно, устланное брезентом.

— Приведите пленных, — велел Джангильдинов. Двадцать восемь хмурых и бледных людей, опустив головы, тихо прошли мимо тех, кого они убили, шли так, словно груз вины лег тяжелыми мешками на плечи и давил к земле. Только двое, под халатами у которых проглядывали офицерские френчи, да грузный, с окладистой бородой и хитрыми лисьими глазами казак в дорогой одежде прятали злобные ухмылки под усами, старались погасить блеск глаз.

Их троих отделили от остальных и, отведя к пологому холму, расстреляли.

После этого похоронили погибших красноармейцев. Трижды громыхал залп над братской могилой, и далекое эхо глухо повторило гром, вырвавшийся из винтовок. Дремавшие на скалах орлы встрепенулись и поспешно взмыли в безоблачное синее небо.

Возник вопрос, как поступить с пленными.

— Нужно допросить, прощупать нутро, определить социальную сущность каждой личности, — предложил начальник особого отдела Малыхин.

А его помощник Звонарев требовал крайних мер:

— В расход их всех! Чтоб другим неповадно было!

Настаивая на расстреле, Брисли преследовал тайную цель. Он знал: известие о казни джигитов большевиками моментально облетит всю степь, и тогда Джангильдинов не найдет поддержки у своих земляков. Отряд не достигнет своей цели и будет, наконец, перехвачен.

Но Джангильдинов и Колотубин решили иначе. Она видели, что перед ними не закоренелые басмачи, байские блюдолизы, а обманутые дехкане в рваных халатах. Они подошли к пленным и коротко рассказали о себе, об отряде, о новой власти, которую называют Советами, о батыре Ленине. Затем Джангильдинов приказал отпустить пленных.

— Земляки! Ложь застлала ваши глаза. Вы стреляли не в своих врагов, а в друзей, в свое счастье, в свое будущее. Идите в свои аулы и расскажите правду, расскажите, что видели и слышали.

Сбившись в кучу, пленные не решались ступить ни шагу. Не могли поверить в то, что их просто так отпускают на волю. Каждый из них помнил слова своего бая, что теперь валялся возле холма: «Идут безбожники, осквернители веры. Их называют красными потому, что они везде после себя оставляют кровь людей и языки пламени, что они свирепее и страшнее царских карательных полков». И два офицера, байские сынки, что учились и долго жили в России, которые появились в ауле, тоже яростно ругали кровожадных большевиков. В жизни много запутанного, и не все, оказывается, проясняется с восходом солнца.

Получившие свободу дехкане долго стояли на бугре и смотрели на удаляющийся отряд, пока за пологими холмами не скрылся последний верблюд с поклажей. Только легкое облачко поднятой пыли показывало, что там движется большой караван или гонят огромную отару…

Глава двадцать третья

1

Старый орел, распластав огромные крылья, медленно кружил над сонной степью и оттуда, с недосягаемой высоты, зорко и пристально оглядывал впадину, просматривал каждый кустик на однообразной серо-желтой глинистой равнине, отыскивая себе пищу — зазевавшегося суслика, неосторожно вылезшего из норы жирного тушканчика или, если повезет, быстроногого джейрана. Но сегодня удачи не было с самого раннего утра.

Непонятный шум разбудил его, и орел взмыл в небо и со своей высоты увидел, обнаружил в степи своих извечных врагов, что ходят на двух ногах и носят палку, извергающую огонь и смерть. Их было много, этих двуногих, они двигались по степи широким потоком на лошадях и верблюдах, двигались со стороны тихих и уютных гор, где много дичи и есть тень, в далекую и сухую степь, где даже орлы с трудом находят себе пропитание в этом краю высохших соленых озер и бескрайних песков…

Орел сделал еще один круг и медленно поплыл в сизую даль.

А люди не обратили внимания на орла. Они редко поднимали головы вверх, ибо там висело и слепило глаза раскаленное солнце. Люди погоняли лошадей и торопили верблюдов. Дробно постукивали копыта, визгливо скрипели колеса повозок, да голубой жидкий дымок самокруток взлетал над головами и таял в зное.

Одни бойцы тихо переговаривались меж собой, вспоминая родные места. Другие молча тряслись на повозках, курили, деля щепотку махорки на несколько самокруток и подмешивая в нее сухие травы, которые успевали нарвать на привале. Третьи дремали. Дремали в арбах, в седлах, доверив коню или верблюду выбирать дорогу.

С новостью, что отряд везет золото, быстро свыклись, и разговоры о деньгах, о ценностях уже надоели. Другие заботы кружили им головы, Каждый из них — во сне и наяву — стремился лишь к одному: поплескаться, вымыться в воде. Мечтали о парной баньке, где на полке приятно отделиться и веником похлестать занемевшее тело, впрочем, другие были бы рады обыкновенной луже, наполненной дождевой водой… Хотя бы умыться, лицо смочить! Задубевшие от высохшего пота рубахи стали твердыми как жесть, немытое, пропыленное тело томительно просило привычного омовения… А воды в отряде стало в обрез. Теперь ее снова выдавали по норме, чтобы можно было утолить жажду. Об этой самой простой и необходимой каждому живому существу жидкости, без которой нельзя обойтись в степи, обеспокоенно думали и Джангильдинов с Жудырыком.

— Дальше, когда на Устюрт выйдем, будет совсем худо, — говорил старый охотник. — Колодцы совсем бедные. Уже две ночи мучаюсь, агай, все равно не могу лучшую дорогу выбрать…

Джангильдинов слушал аксакала, покусывая кончик уса. Он хорошо знал, что имел в виду тот, когда называл колодцы бедными. Несколько десятков ведер, не больше.

— У нас другого выхода нет, отец.

— Знаю, агай, знаю…

— На Устюрте колодцы далеко друг от друга?

— По-разному. Есть и близкие, а есть и два дневных перехода делать надо.

— Будем идти.

— Здесь мало людей, умеющих находить воду и отрывать колодцы. — Аксакал мял заскорузлыми пальцами бороду, и глаза его, узкие, как бойницы, смотрели на степной простор сочувственно и с пониманием. — Отец мой говорил, что сделать колодец — это сделать добро народу.

— В этих краях, наверно, трудно находить землю, где можно рыть колодец?

— Степь не каждому открывает свои тайны, хотя все мы дети ее, живем на груди земли и она поит нас водою, своим молоком, — сказал аксакал.

Кони их шли грудь в грудь, выстукивая подковами по каменистой почве, а всадники, оглядывая степные пространства, думали каждый о своем. Джангильдинов опять и опять высчитывал, во сколько переходов они одолеют путь на Устюрт и когда примерно выйдут к Актюбинскому фронту. Только бы не задерживаться, не делать лишних остановок и долгих привалов. А старый охотник сосредоточенно вспоминал тропы по Устюрту, по которым еще в молодости водил верблюжьи караваны купцов из Мангышлака на Хорезм, и силился представить состояние древних колодцев, что встречались тогда на его пути, и смогут ли они напоить такой большой караван…

Жудырык думал и смотрел на степь, она была для него родной землей. Пусть для других эта степь пустая и мертвая, аксакал умел ценить ее и видел суровую красоту в однообразных, сливающихся нежных оранжево-коричневых тонах перепадов и пологих холмов, покатых низинах, где еще буйствовала на вид засохшая трава, и над всем этим голубое, как покрытые глазурью изразцы на минаретах Хорезма, бездонное небо. Его радовала и волнистая линия горизонта, и искривленный ствол саксаула, задумчивого дерева пустыни.

Охотник видел многое, что ускользало от взора пришедших людей. Степь выгорала прямо на глазах. Время зноя и духоты пришло в край давно и сейчас перетирало горячими ладонями остатки веселой зелени.

— Помоги, аллах, одолеть трудную дорогу, — шептали губы старого охотника.

Чем дальше от гор уходил караван, тем жарче становился воздух и суше земля. Все реже по низинам и запа́динам встречались чуть приметная и неяркая сизо-серая полынь, редкие метелки матово-серебристого ковыля, пучки приземистого черкеза и бледно-зеленые кусты янтака… К вечеру все желтело и сохло, становилось буро-серым. А глинистая, плотно слежавшаяся земля впитывала в себя лучи солнца, разогревалась и тихо лопалась. Появлялись зигзаги трещин, в которые можно даже просунуть ладонь, и по ним, по трещинам, как по ранам земли, уходила в небо, испарялась последняя жалкая влага, вконец иссушая степь.

Жажда мучила людей и животных. Запасы воды таяли… Джангильдинов приказал уменьшить норму на одну кружку. А впереди их ждали суровые испытания.

2

Кто первый заметил и радостно крикнул, сказать трудно, только два слова — «вода» и «озеро» — с быстротой молнии облетели отряд от головной группы до самой последней повозки.

Красноармейцы, привстав на стременах, всматривались в горизонт, где отчетливо выделялась кипенно-белая полоса, сверкающая в лучах солнца. Она светилась, словно на землю положили гигантское зеркало. Сомнения не могло быть: так отражает солнце только ровная поверхность озера или спокойной реки.

— Вода!..

Сонное оцепенение слетело. Лица бойцов повеселели. Расталкивали задремавших на повозках и арбах товарищей. Нетерпеливые начинали подгонять лошадей и верблюдов, которые мерно шагали по степи, словно не чуяли близости желанного водоема.

— Вода!..

Два матроса, неловко подпрыгивая с непривычки в седле, помчались к командиру отряда.

— Братки просят сделать длинный привал, надо шмотки выстирать и самим немного побулькаться. Моряки как рыба, без воды им тяжело.

— Не вижу причины для длинного привала, — ответил Джангильдинов. — Русские говорят: не все то золото, что блестит. А казахи говорят: не всегда то вода, что блестит в степи.

— Шутишь, командир!

— Серьезно.

— Мы без трепа, посмотри на горизонт. Прямо по курсу озеро при полном штиле.

— Там нет никакого озера.

— Спорить не будем, командир! Может быть, люди сухопутные не различают то, что видит любой матрос на милю вперед, и не только видит, а чует всем нутром своим воду.

— Там нет никакой воды. Соль одна.

Моряки некоторое время недоуменно смотрели на упрямого командира, потом обратились к Колотубину, на лице которого заметили открытое сочувствие.

Степан явственно видел впереди озеро, и ему было совсем непонятно спокойно-безразличное отношение Джангильдинова. Может быть, им, степнякам, привычно таскать на плечах пропитанные потом халаты, а русский человек весьма охоч до чистого белья. Вместе с тем в тоне командира он уловил горечь человека, видящего, как другие поддаются обману. Степан вдруг вспомнил рассказы о странных явлениях, которые бывают, по словам очевидцев, в пустыне, о видениях на горизонте. И он ответил матросам:

— Давайте сначала доберемся к тому озеру, а там на месте и решим, какой привал делать, большой или короткий.

Колотубин видел, как впереди отряда от головной сотни отделилась небольшая группа всадников и, нахлестывая коней, поскакала к таинственной и желанной водной глади.

— Напрасно лошадей взмылят, — сказал Джангильдинов.

Колотубин пожал плечами. Неужели неясно, что людям хочется воды? Надо понимать людей, выросших в раздольных лугах и зеленых лесах. Он так и сказал об этом командиру.

— Надо понимать степь, — ответил Джангильдинов, словно нарочно не замечая взволнованности в словах комиссара. — Там нет воды. Соль одна.

— Что?!

— Соль. Просто соль, белая-белая, как у вас снег.

Колотубин не поверил. Он снял свой бинокль и протянул Джангильдинову. Пусть убедится сам. Степан только сказал:

— Посмотри, там цветы на берегу! — И добавил: — Что-то я не помню, чтобы на соли цветы росли.

— Там нет цветов, только сухая трава, сарзак называется, боялыч и еще дерево черный саксаул.

Джангильдинов все же оказался прав. В том убедились и Степан Колотубин, и взволнованные моряки, и все красноармейцы, впервые попавшие в степи.

Через два часа, когда отряд приблизился к странному озеру, белизна поверхности стала несколько блекнуть, терять живость. Крики удивления, которые донеслись от тех, кто ускакал к берегу, еще не рождали сомнения. Но когда голова каравана достигла края странного места, из сотен грудей одновременно вырвался вздох разочарования.

Перед глазами и в ширину и до самого горизонта простиралась огромная чаша, дно которой было устлано мелкими белыми кристалликами. Вдоль линии берега и по самому дну то там, то здесь маленькими островками росли странные травы, сухие, ломкие, с желтыми стеблями и красновато-серыми, розовыми бутонами то ли цветов, то ли листьев…

Вперед, прямо по белому полю, прошла уже передовая группа, и на дне высохшего озера отчетливо отпечатался темный след, оставленный копытами коней.

Толщина соляной корки была незначительной, и она с легким хрустом ломалась, как ранней осенью под каблуками молодой ледок на лужах. Под белой коркой лежала мелкая глинистая пыль, она вздымалась легким облачком и першила в пересохшем горле, усиливая и без того острое чувство жажды…

Эта солончаковая чаша тянулась несколько километров. Зной здесь, внутри котлована, стоял невыносимый, как в парильне бани. Уставшие лошади шли понуря голову, изредка недовольно фыркая. Верблюды с отвисшими горбами тяжело ступали по солончаку. Люди молчали. Да что говорить, когда радостные надежды рухнули…

Колотубин догнал командира.

— Можно подумать, что при такой жаре соль сквозь землю проступает, как пот на рубахе.

— У нас старики говорят, что соль земли — это тяжелая соль. Тут и выплаканные слезы сирот, и горькие дни вдов, и невыплаканное горе бедняков, и обида обездоленных.

— Да, земля все помнит…

Огромному дну высохшего озера, казалось, нет предела. Эта бесконечная мертвая белизна порождала печаль, чувство великого одиночества и тоску по местам цветущим, по местам населенным.

3

Большой привал сделали через два дня, когда вышли к степному аулу, который неожиданно предстал перед красноармейцами.

Несколько десятков юрт стояло в небольшой лощине, с трех сторон защищенной холмами. Издали юрты казались Колотубину круглыми шапками, лежащими на столе. Около юрт на привязях стояли кони, а по лощине бродили отары тучных длинношерстных овец.

Жители аула, мужчины, выехали на конях встречать отряд. В черных и белых высоких папахах и красных халатах, вооруженные охотничьими ружьями, они издали приветствовали бойцов отряда, сняв папахи и высоко подняв их в руках.

Жудырык направился к ним и, сделав знак мира и приветствия, подъехал к всадникам, о чем-то поговорил и вместе с ними возвратился к командиру отряда.

Колотубин поднял бинокль и стал рассматривать аул. Войлочные кибитки, похожие одна на другую. Возле одной из них сидела женщина и кормила ребенка. У другой юрты горел маленький костер, и тонкая женщина в длинном, почти до щиколоток красном платье опустилась на корточки и, положив в казан мясо, мешала длинной ложкой. Степан обратил внимание на крупное, размером с блюдце, металлическое украшение, висевшее на груди женщины. За юртой на привязи стоял конь, а на спине его — перекидной ковровый мешок. Тут же находились два осла и лежал, подогнув колени, верблюд.

«Время прошло как бы мимо аула, — подумал Степан. — Так, наверно, здесь жили и тысячу лет назад… Разводили скот, защищались от врагов и сами делали набеги. Ни капитализма, ни рабочего класса тут нету. Эпоха, как видно, не пришла еще… Но бедняки должны быть. Они везде есть!»

Кавалькада всадников приближалась к холму, на котором стояли Джангильдинов, Колотубин и несколько командиров.

— Иомуды, племя туркменское, — пояснил Джангильдинов.

— На тех басмачей похожи по облику, что в горах в нас палили.

— Там были другие люди, были казахи и иомуды.

— Мне они пока все на одно лицо, никак не привыкну.

— В ауле той — большой праздник. Видишь, как много верблюдов и лошадей с седлами. Наверно, со всей округи приехали гости. — Джангильдинов тронул ногой коня. — Надо приветствовать.

Всадники, подскакав к вершине холма, круто осадили скакунов и высказали командиру почтение, приветствовали весь отряд. Потом подъехал на лошади белобородый старик и, приложив руку ко лбу и сердцу, пригласил Джангильдинова и людей отряда быть гостями аула.

Отряд расположился на краткий отдых неподалеку от аула, в конце лощины, где за небольшой возвышенностью голубело настоящее озерцо, наполненное горько-соленой, противной на вкус водой.

Берега бурно заросли жирной травой солянкой, подход к воде был крутой и пыльный, мелкие кристаллы соли и глины перемешались и создали пушистую пыль, а с дальнего конца к воде спускались две скалы.

Но и этой воде были рады, потому что ее имелось вдоволь. Бойцы стаскивали с себя просоленную задубевшую одежду, купались, стирали. Без мыла, одним песком терли. Обнаженные бледно-белые тела бойцов быстро розовели под палящим солнцем.

Вскоре вдоль берега на кустах солянки, и на камнях, и просто на земле сушились гимнастерки, штаны, портянки…

4

Под вечер на обширной ровной площадке, чуть в стороне от юрт, состоялся митинг. В аул прибыли посланцы из разных концов Мангышлака. Спокойные, рассудительные широколицые казахи-адаевцы, порывистые и смуглые до черноты каракалпаки, воинственные и вспыльчивые остролицые текинцы, добродушные и напористые скуластые иомуды.

Прибывшие группировались вокруг своих предводителей и держались настороженно. Что говорить, племена враждовали меж собой, и только весть о необычном отряде, во главе которого стоит казах, который видел батыра Ленина, собрала всех их в этом далеком стенном ауле.

Едва отряд прибыл, как меж предводителями вспыхнул спор: кто из них первым пригласит к себе «главного красного батыра» на беседу. Спор чуть было не перешел в схватку.

Помирил предводителей дряхлый аксакал, который с трудом ходил по земле. Его борода, когда он сидел, поджав ноги, касалась ковра.

— Дети мои, — сказал он. — Все вы гости нашего аула, и позвольте мне, как самому старейшему, решить спор.

Даже самые нетерпеливые и гордые склонили перед патриархом головы.

— Говори, ата.

— Мои слова такие, — произнес аксакал. — Пусть сам главный красный батыр решит, с каким племенем первым он разделит еду и поведет беседу.

На том все и согласились.

Когда же спросили Джангильдинова, с кем он желает разделить лепешку, то командир задумался. Он понимал обстановку и не желал никого из гостей выделять.

— Буду говорить сразу со всеми. Видите ту площадку? — Он указал за юрты. — Пусть туда соберутся всадники. Я бы хотел, чтобы они сразу же понесли мои слова по своим аулам.

Под вечер на площадку съехались всадники. Они встали широким полукругом, сдерживая своих горячих коней. Чуть в стороне, на пригорке, толпились женщины и дети.

Джангильдинов прибыл в окружении командиров. Бойцы вывели двух оседланных коней вперед, держа их под уздцы. На седла положили широкую доску.

Джангильдинов легко взобрался на такую своеобразную трибуну. Всадники дружными выкриками приветствовали его.

Алимбей поднял руку и, когда наступила тишина, стал говорить. Сначала он обратился с приветствием к казахам и говорил по-казахски, и всадники в белых стеганых плотных летних шапках, чем-то похожих на наполеоновские треуголки, чуть ли не каждую его фразу встречали ликующими возгласами.

Потом Джангильдинов заговорил на языке туркменских племен, и лица людей в белых и черных мохнатых папахах сразу посветлели, вспыхнувшее недоумение сменилось бурной радостью. Стараясь перекричать казахов, они шумно и громко выражали свои чувства.

Надо было видеть восторг небольшой группы сумрачных и смуглых каракалпаков, когда Алимбей обратился и к ним на их родном наречии. Вверх полетели огромные шапки, защелкали выстрелы. Так же было и с текинцами.

Джангильдинов говорил о том, конечно, куда и зачем идет отряд.

— Путь наш долгий, и, как вы сами видите, лошади и верблюды выбились из сил. Они еле идут, а нам надо спешить, — сказал в заключение Алимбей, обращаясь к всадникам. — Мы везем винтовки и патроны Красной Армии, чтобы освободить ваши аулы, ваши земли от алашординских разбойников и белогвардейских палачей, чтобы установить всюду в степях власть народа. Я обращаюсь к вам, друзья! Нам надо сменить уставших лошадей и верблюдов.

Сразу же после выступления Джангильдинова всадники, наскоро попрощавшись, умчались в разные концы степи, по своим аулам.

А через день к месту стоянки отряда пастухи стали пригонять табуны коней и стада верблюдов.

5

Короткий отдых преобразил людей. Красноармейцы передохнули, помылись в соленом озере, выстирали одежду, соскоблили щетину со щек. Несколько бойцов, умевших владеть ножницами и бритвой, превратились в цирюльников и лихо стригли чубы, наводя красоту.

— За два дня отряд помолодел на десять лет, — весело говорил Колотубин, глядя на бравых красноармейцев. — Завтра выступаем!

И снова в путь.

Глинистая степь. Безоблачное небо, и на нем, словно подвешенное на крючок, палящее солнце.

Колодцы стали встречаться реже, а вода в них залегала глубже, и была она слегка солоноватая и отдавала каким-то неприятным запахом. Однако и такой воды не хватало, ее снова выдавали строго по порциям.

А потом начались пески.

Они лежали пологими буграми, как холмы.

Нежный песочек, как яичный желток, и мелкий-мелкий, словно его просеяли сквозь сито. На песчаных буграх кое-где пробивалась полузасохшая трава.

Красноармейцы с удивлением и тревогой глядели на бескрайнее песчаное море. Оно обступало со всех сторон, поднималось песчаными холмами и равнодушно смотрело на пришельцев.

Тягучая тишина вечности окутывала со всех сторон. Звуки глохли и растворялись, пропал привычный шум двигающейся большой массы людей, животных, повозок. Копыта коней по щиколотку уходили в жаркий песок, и колеса, обычно постукивающие железными ободами по плотной глине и мелким камням, здесь мягко месили песок…

День незаметно угасал, и покрасневший, словно от чрезмерного старания, огненный шар скользил к горизонту. Лучи его постепенно меняли окраску, из золотистых становились розово-красными, потом темно-красными, бордовыми. И такие же огненно-бордовые блики заиграли на макушках песчаных бугров, лишенных даже малейшей растительности. Лишь над головой прежним оставалось чистое, прозрачно-голубое небо, слегка порозовевшее на западе.

Отряд все дальше и дальше углублялся в пустыню.

Песок, песок, песок…

И нигде, ни с какой стороны не видать ничего живого!..

Глава двадцать четвертая

1

Пунцовый шар солнца мягко светил над красно-бурой песчаной равниной, испещренной длинными тенями, ставшей полосатой, словно гигантская тигровая шкура. Колотубин так и подумал, оглядывая пустое, безжизненное пространство песчаных барханов, и вслух произнес:

— Чисто тигриная шкура.

Джангильдинов, ехавший рядом на коне, переспросил:

— Что?

— Тигриная шкура, говорю. — Степан показал плеткой в сторону заката на пестрые, ставшие полосатыми от длинных теней, барханы. — Днем ничего не видать, кажется, все вокруг ровное, как стол, бугры эти самые, песчаные, не различишь. А под вечер, как солнце сядет на горизонте, каждый этот самый бархан свои очертания получает. Пестрота сплошная.

Джангильдинов утвердительно кивнул головой. Он знал пустыню, видел не только внешние краски, но и ее сущность.

— Да, пески злые, хуже тигра бывают.

Командир с комиссаром, как обычно они делали перед ночевкой, объезжали стоянку каравана, проверяя ближние посты. После боя в горах оба стали более требовательно относиться к соблюдению мер предосторожности, охраны.

Уставшие кони, увязая по щиколотку в песке, неторопливо взобрались на очередной бархан. Его вершина, словно морская волна, имела нависающий гребень. Колотубин в который раз удивлялся здешней природе, любуясь гребнем, мысленно называя его «языком». Ведь его из одного песка, да притом сухого, без капли воды, сотворил ветер.

Не успели они подняться на бархан, как вдруг там выросла темная фигура бойца, четко очерченная на фоне пунцового заката. Звонко щелкнул затвор.

— Стой! Кто идет?

Колотубин переглянулся с командиром. По нерусскому выговору, но долговязой фигуре они уже узнали мадьяра Яноша Сабо из интернациональной роты.

Сразу же, словно вынырнули из песка, выросли еще два бойца и застыли перед начальством.

— Пост номер пять несет боевое дежурство, — доложил Янош Сабо, отдавая честь.

— Пообедали?

— Хорошо, командир.

— Махры-то совсем маловато, — вставил низкорослый боец. — Всю ночь дымить не хватит.

Колотубин протянул рыжеусому кисет:

— Отсыпь половину.

Тот осторожно, боясь просыпать хоть щепотку, переложил часть самодельной махорки из комиссарского кисета в свой.

— Большое спасибо!

Махорка, как и вода, ценилась дорого. Колотубин часто свою норму раздавал бойцам, несущим ночную охрану. Ночью курить особенно хочется. Махра отгоняет сон.

Проверив посты, Джангильдинов с Колотубиным повернули коней к походному лагерю.

Тускло-пунцовый солнечный круг утонул за дальними песками, окрасив край неба в оранжево-алые отблески. Извилистые цепи барханов убегали к пустынному горизонту и там сливались, теряясь в оранжевой мгле. Небо быстро темнело, и фиолетовый сумрак сгущался в лощинах между барханами. Он размывал тени, сглаживал резкие очертания барханов. В эти вечерние часы Колотубин явственно чувствовал запах пустыни. Барханы пахли жженым кирпичом и чуть-чуть горьковатой полынью.

Впереди, в просторной лощине, где остановился отряд, возвышался круглой луковицей кирпичный купол необычного строения, окруженный полуразвалившейся глинобитной оградой. В вечерних сумерках живыми оранжевыми слитками светились костры, от них к небу поднимались струйки белесого дыма. Доносился приглушенный гомон большого лагеря — голоса людей, ржание коней, пиликанье на гармошке…

Колотубин указал плеткой на купол и спросил командира:

— Как по-здешнему называется вон тот дом над колодцем?

— Сардоба, — ответил Джангильдинов. — На главных караванных путях часто встречаются такие кирпичные купола. Они охраняют воду от песков, от солнца.

— Что-то раньше мы сардобы эти не встречали.

— Мы идем забытыми тропами, тайными тропами.

Колотубин с нескрываемым любопытством рассматривал странное кирпичное сооружение. Его заметили еще днем, оно четко вырисовывалось на пустом горизонте и казалось неимоверно большим. Кто-то даже пустил слух: «Впереди город, церква мусульманская уже виднеется».

Конечно, города никакого они не встретили. Лишь под вечер, когда подошли ближе, увидели одинокое куполообразное строение, сложенное из кирпича. Внутри его находился колодец. Вода в нем оказалась вкусной и холодной до ломоты в зубах.

Здесь у купола и остановился отряд на ночлег.

— Жудырык говорит, что скоро мертвый город встретим, — сказал Джангильдинов.

— Какой еще мертвый город? — удивился Колотубин. — Название, что ли, такое?

— Самый по-настоящему мертвый. И мечети есть, и минареты, и дома, и заборы… Только жизни нет, людей нет. Много-много лет назад вода покинула город, жизнь пропала. Люди ушли навсегда. Пустой город.

Степан уже привык ко всяким неожиданностям и странностям, но рассказ о городе, в котором нет ни одной человечьей души, не укладывался в его представлении. Он хорошо знал цену крыши над головой, видел годами, в каких тесных каморках и трущобах живут рабочие люди, и не хотел, не мог поверить, что где-то может существовать пустой город с домами, улицами…

— И в том городе никого нет? Ничего живого?

— Кое-что есть. Например, птицы всякие, ящерицы, шакалы…

— Чудно слушать, даже не верится.

— Придем туда, сам увидишь.

У самого лагеря Степан спросил:

— Скажи мне, Алимбей, как наш проводник находит дорогу? Ведь кругом все одинаковое, одни пески, даже приметного камня или там деревца нету. Сплошное однообразие, как в море, когда берегов не видать. А мы ни разу не сбились, не прошли мимо колодца, хотя легко протопать мимо.

— Пески не такие одинаковые, как тебе кажется. Они различие имеют. И еще по звездам путь находят. Местные охотники, чабаны, по звездам дорогу определяют, как в море капитаны. Смотри, видишь появились звезды. Смотри сюда, вот Жетти-Каракши, Семь Разбойников, — Джангильдинов показал на ковш Большой Медведицы, — а выше маленькая голубая звездочка. Это Темир-Казык, Железный Кол.

— Полярная звезда по-нашему, — вставил Колотубин.

— Да, верно, Полярная звезда. А наш народ называет ее Железный Кол, потому что все другие звезды послушны ей, как будто привязаны, как кони у столба, и ходят всю ночь вокруг. Темир-Казык — главная звезда. По ней и находят дорогу.

И Джангильдинов стал рассказывать о сложном искусстве определения пути по звездам.

А в это самое время в другом конце походного лагеря, пользуясь темнотой, в пески углубились два человека: Брисли и Краузе. Скрывшись за барханом, они вполголоса вели разговор.

— Надо любыми средствами повернуть караван на юг, к Ашхабаду, — быстро говорил Бернард. — Упустим момент, и тогда прощай все надежды, золото ускользнет мимо наших пальцев.

— А как это сделать, сэр? Убрать проводника нам пока не удается. Его берегут пуще золота.

— Знаю.

— Что же делать?

— Безвыходных положений не бывает. Используем учение Маркса, оно нам поможет.

— Туманно и непонятно.

— Читать надо все же сочинения своих противников, — назидательно сказал Брисли. — Маркс утверждает, что когда идея овладевает массами, то она становится материальной силой. Мысль?

— Допустим, сэр.

— Надо пустить слух, что отряд сбился с пути. Проводник выжил из ума и по старости лет забыл дорогу и тому подобное. Если будет дальше двигаться в пески, все пропадут. Из этого печального положения есть два пути спасения. Запомните, барон, два! — Бернард говорил приказным тоном. — Один путь на север, другой — на юг, к Ашхабаду. Но на юг ближе, понимаете, ближе и безопасней. Тут и чаще колодцы, и селения туземцев, и так далее. Такова идея, которая должна взбудоражить отряд, барон.

— Теперь вижу, что мысль хорошая, сэр!

— Только действовать мягко, без нажима. Побольше тумана и намеков, распаляющих воображение. А когда толпа созреет, она станет слепой и безумной. Сама уберет и командира-киргиза, и комиссарика, и тупицу чекиста… Думайте, барон! Стадом можно повелевать, как говорил мой отец, не только с помощью хлыста, но еще и изнутри, так сказать, через тупое сознание.

2

Мертвый город открылся сразу, едва передовые дозорные выехали на крупный песчаный бугор. Город лежал на равнине, окруженный полуразрушенной крепостной стеной. За стеной в лучах солнца сверкали и переливались красками купола мечетей, словно заводские трубы, свечками поднимались в небо стройные минареты, виднелись плоскокрышие дома, окруженные глинобитными заборами…

— Город! Город!

Новость быстро облетела отряд, заставляя людей ускорять шаги, подгонять лошадей и верблюдов.

Однако когда вошли в город через сорванные ворота, то невольно замедлили шаги. Никто их не встречал. Город молча смотрел на них. Пустынные улицы, припорошенные песком, безжизненно распахнутые двери строений, мертвые глазницы окон производили удручающее впечатление.

Бойцы примолкли, удивленно и настороженно оглядывая улицы, дома, мечети…

Город, видно, некогда жил богато. Он был окружен высокой глинобитной стеной, прочной и довольно широкой, которая хорошо сохранилась, хотя местами разрушилась, осела. Сохранились грозные округлые башни, купола над входными воротами. Узкие улицы, петляя, вели к центру, к площади, где горделиво возвышались мечети, огромные купола которых украшены цветными изразцами, свечками стояли стройные минареты, здесь же находился просторный крытый базар, крыша его местами провалилась, и в дыры виднелись голубые куски неба. Крытый базар был в прошлом весьма своеобразен, с массой тесных полутемных улочек-рядов, вдоль которых некогда лепились друг к другу всевозможные лавочки и ларьки, небольшие мастерские ремесленников — жестянщиков, столяров, кузнецов, портных, ювелиров, кожевников, чеканщиков, которые стучали молотками, шили, мастерили, выпиливали, создавая привычный гомон и шум. Тут же находились цирюльни, чайханы, различные харчевни. Видимо, тут и жарили, и варили, и пекли, под своды перекрытия тек голубой угар, от которого пощипывало в глазах, распространялись и смешивались всевозможные запахи пищи, кожи, железа, шерсти, дыма…

Вокруг базара разбегались узенькие улочки, тесные настолько, что две арбы едва могли разъехаться. Плоскокрышие дома, в большинстве еще довольно целые, лепились друг к другу, окруженные глинобитными заборами.

Жутко было двигаться по пустым улицам, смотреть на запыленные дома, в которых вымерла жизнь. Люди ушли из города или исчезли, как будто по какому-то злому волшебству, а ветры пустыни намели в дома песок и выветрили человеческие запахи…

Уставшие бойцы, поборов первые минуты смущения, быстро осваивались в пустом городе. Каждый был все же рад увидеть крышу над головой, спрятаться в тень от палящего солнца. Прохладе были рады не только люди, но и животные. Тем более что воды было вдоволь. Впервые за дни похода в песках выдавали ее не по норме. Каждый брал сколько хотел.

Жудырык указал на три колодца — во всех имелось много воды. Старый охотник, поглаживая ладонями бороду, сказал грустно:

— Воды в колодцах накопилось, значит, много лет сюда не приходили люди.

— Отец, скажи, почему в городе нет жителей? — допытывались бойцы у проводника. — Они умерли от болезней или просто ушли?

Жудырык сокрушенно качал головой и рассказывал печальную историю, которую слышал еще мальчишкой от своего деда: от города отвернулась река, она ушла в пески и пропала, а без воды нет жизни. Пропали посевы, высохли деревья, нечем было поить скот, и люди, собрав свои пожитки, покинули родной город…

Кирвязов находился неподалеку и слышал ответы проводника, видел, как сосредоточенно слушали бойцы. Он не замедлил воспользоваться удобным моментом. Выпив кружку воды, Кирвязов вытерся рукавом и, как будто между дрочим, сказал, ни к кому не обращаясь:

— Чего расквасились? Вы говорите, топаем сами не зная куда? Может, впереди все города такие безлюдные? И ждет нас погибель?.. Ну и несознательные вы элементы! Забыли, что пели песню?! «И все помрем за власть Советов». А вы еще чего хотите? На то и революция.

В другом месте Кирвязов подсел к бойцам, кипятившим в ведре чай на костре. Вступил в разговор. Ему тоже налили кружку кипятку, заваренного какой-то травой.

— Хорош чаек, братцы. Ну-ка еще добавь! Может, в последний раз такое удовольствие имеем. — И Кирвязов, понизив голос, произнес: — Говорят, ребята, что мы как слепые котята, тыкаемся во все стороны, а дороги настоящей не знаем. Путь на Ташкент, умные люди говорят, пролегает через город Бухару, а мы заместо Бухары попали сюда, где и живой души-то нет. Даже названье города спросить не у кого…

Кирвязов держал ухо востро. Но он видел по напряженным взглядам, по задумчивым лицам, что слова его попадают точно в цель. Не возражают, не спорят, не опровергают, а просто слушают, впитывают слова. Мертвый город производил тягостное впечатление и невольно будоражил сознание, рождая мрачные мысли. Трагедия, которая разыгралась в городе десятки, а может быть и сотни лет тому назад, напоминала о себе каждой стеной, каждым окном, каждым разбитым кувшином и таинственными строгими узорами цветной мозаики на фасаде мечети… И слова Кирвязова, как ядовитые семена, падали на благоприятную почву.

— В интернациональной роте, говорят, тоже затылки чешут. А там народ грамотный, иностранцы сплошные, и они на карте место отыскать не могут, куда мы забрели. Вот чудеса-то! — притворно вздыхал барон.

Слухи распространялись с быстротой молнии. Несколько бойцов из первой роты обратились к чекисту Звонареву.

— Дорогой товарищ, ты нам ответь, положа руку на сердце, без всякой агитации, на наш вопрос. Правда ли, что от Ташкента вода ушла и там никакой жизни нет, или брехня это?

— Насчет Ташкента, товарищи, мне, как и вам, ничего не известно. Что же касается Ашхабада, так еще в Москве сам видел, как с Ашхабадом по телеграфному аппарату разговаривали. Значит, город как город.

Ответ такой, бесспорно, лишь подливал масло в огонь. В ту ночь дольше обычного горели костры, и бойцы не засыпали, обсуждая шепотом тревожные слухи. Погибать в песках никому не хотелось. Многие отчасти уже не сомневались, что и Ташкент выглядит примерно так же…

Долго не спали в ту ночь и мадьяры, расположившиеся в просторном доме возле мечети. Выпили несколько ведер чаю. Спорили открыто, не боясь, что их подслушают, знали, что в отряде, кроме них, никто не владеет венгерским языком.

Янош Сабо не вступал в спор. Он молча слушал яростные речи своих соплеменников, а когда все выговорились, встал и подошел ближе к огню. Все почему-то сразу обратили на него внимание.

— Янош, а ты что молчишь?

— Скажи свое мнение, куда лучше двигаться: на север, к Оренбургу, или на юг, к Ашхабаду?

Сабо присел на корточки, скрутил самокрутку и, взяв из огня горящую ветку, прикурил. Выпустил клубы дыма и сказал спокойным, ровным тоном.

— Вы тут интересно спорили, но я вот что на это вам скажу. На одних предположениях и каких-то слухах невозможно делать серьезные выводы. Я большевик, и среди нас находится большинство членов партии. Давайте будем поступать по-партийному. Здесь есть люди, которым сам Ленин поручил вести отряд. С ними в первую очередь и надо вести разговор. Если вы не возражаете, я отправлюсь к комиссару товарищу Степану и от вашего имени задам ему вопросы, которые нас волнуют. Согласны?

Конечно, никто не возражал. Янош Сабо докурил самокрутку и, застегнув пуговицы гимнастерки, направился к выходу.

Комиссара он нашел во дворе, где находился крытый колодец. Колотубин и Джангильдинов сидели на разостланной кошме, оба были без гимнастерок и о чем-то оживленно разговаривали. Видимо, о городе, который они несколько часов осматривали.

Рядом, положив кулак под щеку, лежал Малыхин.

— Товарищ комиссар, у меня к тебе важный вопрос есть, — сказал Янош Сабо, усаживаясь на кошму.

— Выкладывай, если, конечно, твой вопрос не терпит до утра.

— Не терпит, потому и пришел.

Янош Сабо выложил вое, о чем спорили мадьяры. И о старом, выжившем из ума проводнике, и о кажущемся блуждании в песках, и о мертвом Ташкенте, от которого как будто тоже ушла вода, и о якобы единственном спасении — срочно изменить маршрут, направляться на юг, к Ашхабаду… Чем больше он говорил, тем мрачнее становилось лицо Колотубина. Хмурил брови и Джангильдинов.

— Надо разбудить Малыхина, — сказал командир, надевая гимнастерку.

— Не надо, я все слышал, — ответил Малыхин, открывая глаза.

— Может, и в других ротах такие разговоры идут, я не знаю, — закончил Янош Сабо.

Сигнал был весьма тревожный. Джангильдинов понимал, что нельзя терять ни минуты. Он хорошо знал, к чему может привести отчаяние людей, дрогнувших в песках, потерявших веру в проводника, в руководителей…

— Вызвать командиров, — приказал Джангильдинов.

Через четверть часа прибыли командиры рот и кавалерийского отряда. Многие из них не спали и принимали участие в своеобразных дискуссиях, о чем тут же доложили.

Малыхин поднял своих морячков, и те торопливо щелкали затворами, вгоняя обоймы патронов. Тут же вертелся и Бернард Брисли.

— Командир, прикажи произвести операцию, — настаивал Бернард. — Схватим всех зачинщиков и тут же расстреляем.

— Комиссар, что ты скажешь? — Джангильдинов, пропуская мимо ушей слова Бернарда, обратился к Колотубину.

— Собрать сейчас же всех коммунистов. Проведем закрытое собрание, я верю в наших людей.

— Хорошо. Действуй.

Коммунисты собрались в просторной мечети. Вокруг мечети Малыхин выставил охрану. Летучие мыши, напуганные светом, ошалело носились под куполом и с писком вылетали из здания. Оранжевые языки факелов освещали худые сосредоточенные лица, делая их суровее и непреклоннее.

Первым выступил Колотубин. Его голос, хрипловатый и спокойный, получил благодаря резонансу мягкую окраску и тревожно рокотал под сводами мечети. Комиссар нарисовал без прикрас суровую обстановку, в которой приходится действовать отряду, и не обещал впереди особого облегчения. Он в то же время напомнил партийцам о их долге, о том, как сейчас тяжело приходится Советскому Туркестану, задыхающемуся в кольце врагов и ждущему ленинской помощи.

Один за другим выходили бойцы и заявляли о своей готовности идти за командиром.

Последним взял слово Джангильдинов. Он поблагодарил за доверие. Собрание приняло решение, которое уместилось в одной строке:

«Клянемся выполнить задание вождя».

Глава двадцать пятая

1

Конный разъезд красноармейцев возвращался из разведки.

Взводный Круглов, прежде чем повернуть назад, в последний раз приставил к глазам полевой бинокль. Перед ним уже несколько дней на многие километры лежала пустыня, мертвая и огромная. Вдруг его внимание привлекла маленькая темная точка. Она была на самой линии горизонта, на границе желтого цвета песка и бледной бирюзы ясного неба. Темная точка то появлялась, то исчезала.

— Постой, ребята!

Красноармейцы остановили коней, насторожились.

— Матвеев, на-ка биноклю, посмотри. У тебя, охотника, зрение поострее. — Круглов протянул Цейс. — Видишь точку?

Матвеев приставил к глазам окуляры.

— Там две точки, товарищ командир. Потом добавил:

— Вроде люди… Вроде пешие…

— Люди? — усмехнулся красноармеец с круглым монгольским лицом. — Ты, Матвей, смешной человек! Какой тут люди? Кто в песках будет пешком бродить?

Круглов снова долго смотрел в бинокль. Горизонт был пуст. Немного погодя появилась темная точка. Потом она раздвоилась, превратилась в две точки. Через несколько минут точки слились, пропали. Точки двигались… Никакого сомнения — там люди!..

— За мной! — Круглов пришпорил коня.

Бойцы устремились за своим командиром. Они скакали напрямик, взбирались на песчаные бугры и мчались по крутым спускам. Вскоре уже невооруженным глазом было отчетливо видно, что бредут два человека. Они вконец выбились из сил. Сделав десяток-другой шагов, падали, потом вставали, помогая друг другу, снова шли и снова падали…

Когда красноармейцы подскакали к ним, неизвестные неподвижно лежали без сознания на склоне бархана. На них были старые, поношенные мохнатые пастушьи шапки, стеганые облезлые халаты, линялые гимнастерки и стертые, выгоревшие сапоги. У одного на ремне подсумок с патронами, а другой зажал в руке, как палку, винтовку. Видимо, об нее опирался при ходьбе.

На людей страшно было смотреть. Худые, изможденные, высохшие. На их заросших, бородатых лицах выделялись темными пятнами глазные впадины и вспухшие, потрескавшиеся губы.

Один из них был смуглый, широкоскулый, борода черная, смоляная. А другой, тоже сильно загорелый, с бровями и растительностью на обтянутых щеках цвета ржавой соломы. В нем сразу Круглов опознал европейца.

— Как они сюда попали? — Матвеев с удивлением смотрел на незнакомцев, — Комиссар сказал, что тут на полтыщи верст в округе нет жилья настоящего. Кто такие?

— Все узнаем. — И Круглов соскочил с коня.

Матвеев последовал его примеру.

Незнакомцы находились в бессознательном состоянии. Похоже было, что они просто крепко спали. Матвеев расстегнул у светлобородого на груди карман.

— У него что-то тут есть.

— Давай сюда!

Матвеев вынул удостоверение с красным корешком и пятиконечной звездой и протянул его командиру:

— Красноармейская книжка! Выходит, своя ребята.

Круглов развернул книжку с потертыми краями и прочел:

— «Первый интернациональный полк, вторая рота… Красноармеец Джэксон Сидней»…

— Чудная фамилия, — сказал Матвеев, — нерусская.

— Ясное дело, что нерусская, — ответил Круглов. — Полк-то ихний интернациональный. Значит, там всяких народов люди.

— Как у нас в отряде.

— Выходит, так. — Круглов снова осмотрел книжку и прочел дальше: — «Выдано в мае 1918 года… Город Ташкент».

— Какой город?

— Ташкент.

— Ташкент — город, слыхивал я, на другом конце пустыни… Мать честная, неужто они прямиком через пески перли?!

— Может быть, и перли. Вишь, высохли прямо до костей.

Круглов осмотрел карманы смуглолицего, достал и его красноармейскую книжку, развернул:

— «Красноармеец Мурад Сапарниязов»…

2

Двое суток Мурад и Сидней спали.

Их положили на повозку, укрыли от солнца. Поили через каждые полчаса водой, давали жидкого бульона.

Первым пришел в себя Джэксон. Вода и бульон вернули его к жизни. Открыв глаза, Сидней удивленно посмотрел вокруг. Где он? Почему рядом костры, люди, лошади, верблюды?! Не мираж ли это? Он опустил веки и тут же спохватился: где Мурад?

— Мурад! — позвал он. — Мурад!

Он кричал, напрягал все силы, но вместо крика у него получился какой-то сиплый слабый шепот.

— Лежи, лежи, — ласково произнес Матвеев, который не отходил от спасенных и ухаживал за ними, как за маленькими детьми. — Надо лежать. Здесь, рядом твой кореш.

Чужой голос, совсем не похожий на голос туркмена, окончательно вернул Джэксона к действительности. Он открыл глаза. Нет, это не мираж. Тогда что за люди его окружают? К кому они попали?

Сидней приподнял голову и настороженно осмотрелся. Увидел на выгоревшей фуражке Матвеева пятиконечную красную звезду. Сразу стало легко, свободно. Джэксон улыбнулся потрескавшимися губами.

Свои!..

Он хотел было снова лечь на подостланную шинель, но встрепенулся. Приподнялся на локтях.

— Кто командир? — прохрипел Джэксон. — Позовите командира…

— Не беспокойтесь, товарищ, надо лежать тебе, — говорил Матвеев. — Надо окрепнуть. А потом и поговоришь с нашим командиром.

Но Сидней настаивал. Он должен сейчас же видеть командира, немедленно! Он должен сообщить нечто очень важное.

Матвееву ничего не оставалось другого, как отправиться за командиром отряда. Джэксон требовал «самого главного».

Вскоре к повозке, на которой лежали Джэксон и Мурад, все еще не приходивший в себя, подъехала группа кавалеристов. Они спешились, подошли. Один из них протянул Сиднею руку:

— Джангильдинов. Военный комиссар Тургайского края, командир отряда.

Джэксон внимательно всматривался в незнакомого человека. Джангильдинов был среднего роста, плотный, с мягкими восточными чертами лица. В его глазах, темных и внимательных, светились доброта и проницательность.

Сидней, собрав свои слабые силы, приподнялся, уперся локтями.

— Надо сообщить… Срочно сообщить в Ташкент, сообщить в Москву! Они подняли мятеж с помощью англичан…

Сидней злился на свою слабость, старался скорее рассказать о трагической гибели чрезвычайного комиссара по делам Закаспийской области Флорова, о разгроме Ашхабадского ревкома, о том, что английские военные специалисты руководят мятежниками.

Колотубин стоял рядом с повозкой и слушал. Несколько недель назад ему и Джангильдинову уже рассказывали о положении в Ашхабаде, о мятеже, об англичанах. Колотубин вспомнил Царицын, просторный вагон-салон и ровный, с типичным кавказским акцентом голос наркома Сталина. А сейчас перед ним на повозке живой свидетель тех кровавых событий, чудом избежавший смерти, одолевший немыслимое расстояние по горячим пескам Каракумов, чтобы сообщить об ашхабадской трагедии.

Когда Сидней кончил говорить, Джангильдинов положил руку на плечо Джэксона:

— Спасибо, товарищ, за службу революции. Сейчас вам надо отдохнуть, набраться сил. Впереди трудные бои. — И, немного подождав, добавил: — Товарищ Ленин уже знает все. И о мятеже, и об интервенции англичан, и об открытии Закаспийского фронта.

От каждого слова Джангильдинова у Сиднея спадали тревога, беспокойство, которые столько времени заставляли жить, двигаться.

«Товарищ Ленин знает, — думал Джэксон. — Это хорошо. Выходит, какая-то из наших групп добралась до своих раньше… Это очень хорошо!»

3

Прибыв в Красноводск, полковник Эссертон развил бурную деятельность. В течение нескольких дней был снаряжен транспортный пароход, собран, как он назвал, «десантный батальон». Полковник лично занимался подбором командиров, делая основную ставку на тех русских офицеров, которые хорошо себя зарекомендовали в борьбе с большевиками.

Но за день до отплытия парохода его вызвал для переговоров по прямому проводу шеф. Генерал Маллесон высказался весьма прозрачно против личного участия полковника в этой экспедиции. Эссертон узнал, что его, оказывается, ждут более важные дела. Шеф решил вместо него послать с батальоном майора Чарльза Хьюстона. Ведь Хьюстон лично знаком с Бернардом Брисли, нашим агентом в том красном отряде. Майор уже вчера выехал из Ашхабада.

Эссертон криво усмехнулся узкими губами. Он знал, что майор Чарльз Хьюстон — дальний родственник жены генерала, и потому именно Хьюстону, а не ему Маллесон поручает сейчас прибрать к рукам русское золото.

Полковник скомкал в длинных пальцах бумажную ленту. Он мысленно обругал себя верблюдом за медлительность. Надо было отплывать сразу же или хоть сообщить через адъютанта, что пароход уже ушел в сторону Мангышлака. Тогда Чарльзу Хьюстону пришлось бы довольствоваться только ролью стороннего наблюдателя. Но теперь ничего не поделаешь, надо подчиняться. Выступать против тех, в чьих руках власть, все равно что плевать против ветра: худо будет лишь тебе самому.

И Эссертон продиктовал телеграфисту ответ: приказ будет исполнен.

Затем генерал запросил, как идет операция «Черный лев» на острове Челекен.

Полковник прошелся по узкой комнате телеграфа, отодвинул носком сапога табуретку. Он ожидал такого вопроса! Говорить все как есть или не спешить докладывать о том, что еще не сделано до конца? Эссертон только здесь, на месте, полностью оценил, какой лакомый кусок представляет этот богом забытый дикий остров Челекен. Полковник умел смотреть в будущее и видеть процветание там, где только начинаются первые робкие ростки. Челекен — это огромная кладовая природы, где богатства лежат прямо на поверхности. Операция «Черный лев» — это оккупация острова, богатого нефтью и озокеритом.

— Передайте, что операция «Черный лев» прошла успешно, — сказал он, подходя я аппарату. — На сегодняшний день через Персию в метрополию отправлено… — Эссертон вынул записную книжку и стал называть количество отгруженной нефти и озокерита, знаменитого горного воска.

Цифры были внушительные, и генерал остался доволен. Он посоветовал продолжать операцию и выразил удовлетворение деятельностью полковника.

Эссертон, докладывая шефу, умолчал о главном, о своей инициативе. Предприимчивый полковник собрал вчера владельцев нефтяных промыслов и объявил, что создается новое акционерное общество «Мобораг», в которое и предложил им вступить. Он спешил закрепить свои позиции. Надо быть глупцом, чтобы не понимать ценности нефти, этой черной крови земли, в век автомобилей, дирижаблей и аэропланов.

Эссертон вышел из телеграфной и в открытой легковой машине отправился в свой штаб, расквартированный в каменном особняке уездного управления.

По сравнению с цветущим, зеленым Ашхабадом с его пышными садами и светлыми выбеленными домами и оградами этот приморский город выглядел необжитым и казенным, напоминал военное поселение или даже тюрьму. Окрестные скалы, буро-серые и красноватые, без единого зеленого пятнышка растительности, раскаленные солнцем, мрачновато выделявшиеся на блеклой синеве знойного неба, походили на гигантскую ограду большого тюремного двора, а их вершины — на сторожевые вышки. Эссертону казалось, что люди не живут здесь, а отбывают время. Они не приложили ума и средств, чтобы как-то облагородить свое существование. Под носом, в горах, полно отличного строительного камня, имеющего весьма поэтичное название — гюша. Из него разве нельзя выстроить здание с широкими балконами, крытыми переходами и тенистыми террасами, которые бы защищали от солнечных лучей и были бы доступны дуновению ветерка с морского залива?

«Нет, у русских нет такого опыта, как у нас, по освоению новых территорий», — подумал с самодовольством полковник, вспомнив жизнь колонизаторов в Индии.

Он кривил губы и делал вид, что не придает абсолютно никакого значения тому, чего достигли русские на этом голом, каменистом куске земли. А ведь именно отсюда, от Красноводского порта, берет свое начало знаменитая Среднеазиатская железнодорожная магистраль — чудо конца прошлого столетия, выдающееся творение русского технического гения и великого упорства, трудового героизма простых людей. В необычно короткое время и в невиданно тяжелых условиях, преодолевая каменистые взгорья, движущиеся пески, зыбкие солончаки, под палящими лучами солнца и при полном безводье, русские люди проложили стальную магистраль, ту самую, по которой и прикатил полковник в Красноводск. Впрочем, если говорить откровенно, где-то в своих тайниках Эссертон имел все же кое-какие виды и на эту железную дорогу, которая может ежегодно приносить кругленькую сумму.

Только с железнодорожниками, с рабочими депо, как и с портовиками, полковник не нашел пока общего языка. Они оказались далеко не такими покладистыми, как владельцы нефтяных промыслов и судоремонтных мастерских.

Проехали мимо арестантского дома — приземистого, длинного, угрюмого здания с маленькими окошками под самой крышей, забранными толстыми решетками. Он давно переполнен. По распоряжению Эссертона одну из старых барж срочно переоборудовали под плавучую тюрьму. Но в городе все равно не было спокойствия.

«Ветер с моря несет не столько прохладу, сколько большевистскую заразу, — думал Эссертон, — и каждый плебей пропитывается ею насквозь. Стрелять и вешать надо через одного — и не ошибемся!»

Он не только так думал, но именно так и поступал. На второй же день после приезда Эссертон, чтобы «смирить бунтовщиков и искоренить саботаж», распорядился погрузить в товарный вагон двадцать семь жителей города, подозреваемых в сочувствии большевикам, вывезти на глухую станцию Ячман и расстрелять.

4

В штабе, не заходя в кабинет, полковник поспешил во внутренний дворик. В приемной его уже давно ожидало десятка полтора посетителей — военных и гражданских. Разморенные жарой, они осаждали подтянутого адъютанта.

— Полковник занят, господа, — отбивался тот. — Очень важные дела.

Мимо приемной по коридору солдат пронес ворсистый оранжево-красный махровый халат, который обычно употребляют после купания. Увидев халат, посетители возмущенно зашептались, но вслух не выразили своего недовольства. Адъютант оставался непроницаемым. Не станет же он распространяться о том, что в эти часы полковник ежедневно принимает во внутреннем дворике ванну.

Звучно звякая шпорами, в приемную вошел офицер контрразведки Дикке. Невысокого роста, худощавый, гладко выбритый и напомаженный, перетянутый ремнями и картинно увешанный оружием. На поясе висел дагестанский кинжал в дорогих серебряных ножнах, в ногах путалась длинная кривая восточная сабля, а с другого бока свисал до колен кольт в полированной деревянной кобуре. Его недолюбливали за хвастовство и за глаза называли Храбрым Красавчиком.

— Где шеф? — небрежно спросил он адъютанта.

— Занят. — Адъютант невольно обратил внимание на его вспухшее левое ухо со следами укуса.

— Кто у него?

— Сам с собой, — ответил адъютант, закурив и выпуская длинную струю дыма. — Что у вас с ухом?

— Так, ерунда…

Адъютант знал, что Храбрый Красавчик имел право входить и без доклада, и потому даже не пошевелился, когда тот направился во внутренний дворик.

Эссертон плескался в чане, что был вкопан в землю возле беседки, его лицо светилось довольством. Он погружался с головой и выныривал, отдуваясь и фыркая, как старый морж. Конечно, полковник с удовольствием поплавал бы в Каспийском море, но он не решался на такой шаг. Не потому, что не умел плавать, наоборот, плавал Эссертон превосходно. Он просто опасался за свою жизнь. Мало ли что могут придумать фанатичные большевики! Так что приходится довольствоваться настоящей морской водой лишь в этом чане.

— Сэр, очень срочное дело, — щелкнул каблуками Дикке.

— Ну?

Эссертон недовольно хмыкнул, и с его лица мгновенно смылась блаженная улыбка, в глазах мелькнул сухой холодный блеск. Он не любил, когда его беспокоили, как он сам говорил, «в минуты личной жизни».

— Весьма пренеприятное дело, сэр.

— Говорите.

— Можно здесь?

— Да.

— Снаряженный вами транспортный пароход не сможет сегодня, да и завтра тоже выйти из порта.

— Что?!

Эссертон в сердцах шлепнул рукой по воде, и брызги веером разлетелись вокруг. Несколько крупных капель попало в стоявшего поблизости Храброго Красавчика.

— Не сможете выйти из порта, сэр. Вышла из строя паровая машина. Вернее, ее поломали на рассвете… Обычная диверсия большевистских подпольщиков.

Эссертон хмуро смотрел на офицера контрразведки. Вместе с тем полковник был доволен тем, что транспортный пароход вывели из строя и экспедиция из Мангышлака задержится на неопределенное время. Майор Чарльз Хьюстон будет вынужден загорать в противном пыльном городе и от злости кусать ногти, зная, что красный караван, начиненный золотом, уходит под самым его длинным носом. Полковник вспомнил поговорку деда, который в аналогичной ситуации любил говорить: «Нет мне, нет и никому другому!»

Внешне же Эссертон оставался рассерженно-хмурым:

— И все?

— Есть, сэр, и очень приятная новость. Ваш приказ выполнен сегодня, буквально час назад. На конспиративной квартире пойман живым главный большевистский агитатор.

— Кто? Не тот ли Пауль с длинной такой русской фамилией?

— Вот именно, сэр, тот самый Павел Бесшапошный. Отъявленный большевик!

Это было известие первостепенной важности. Павел Бесшапошный действовал открыто и дерзко. Его знали в лицо почти все жители Красноводска, особенно в рабочих кварталах, казалось, весь город прятал его. Он уходил из тщательно расставленных сетей, обводил вокруг пальца опытных провокаторов. И снова его страстный, слегка гортанный голос звучал на тайных сходках и сборищах. И снова и городе вспыхивали забастовки, проводились диверсии, саботаж… Несомненно, что и вывод из строя паровой машины на пароходе было делом его рук…

— Кто руководил операцией? — спросил полковник.

— Возглавлял группу лично я, сэр. Пришлось применить оружие. Оказывал вооруженное сопротивление. — Старший офицер врал напропалую, ибо никто его не мог уличить и опровергнуть. — Вот ухо… Пытался откусить, когда связывали…

Павла Бесшапошного схватили в железнодорожном районе, в доме мелкого служащего, который глупо приревновал свою жену к агитатору и выдал его. Бесшапошного взяли в кровати, когда тот крепко спал после бессонных ночей. Скрутили, связали, избили… Но левое ухо у Храброго Красавчика действительно пытались откусить сегодня утром. Только не Павел Бесшапошный, а на вид тихая молодая работница рыбокоптильни, которую он изнасиловал в камере…

— Допрашивали? — спросил Эссертон.

— Молчит как рыба… Думаю, не стоит возиться, сэр. Такие люди обычно бесчувственны, как бревна. У меня, можете быть уверены, на сей счет имеется личный опыт. Что только не применяли!.. И хоть бы подействовало… Ничего из большевиков не выдавишь. Легче из камня выжать каплю воды, чем из них хоть одно признание.

Полковник несколько раз окунулся с головой, отфыркался, пригладил ладонью редкие волосы.

— Хороша вода! — И посмотрел на Дикке: — Агитатора надо… — Эссертон выразительно щелкнул длинными пальцами по воде, поднимая фонтанчиком брызги.

— У меня имеется предложение, сэр.

— Говорите.

— Закопать живьем! — выпалил Дикке и сам удивился своей изобретательности, ибо хотел сказать коротко — «повесить».

— Как? — переспросил Эссертон.

— Живьем… в землю!

Эссертон несколько секунд внимательно рассматривал старшего офицера контрразведки, словно видел его впервые. Потом коротко бросил:

— У меня нет возражений.

Эссертон легко и пружинисто вылез из чана, накинул лохматый халат.

…В тот же день, под вечер, Павла Бесшапошного, закованного в кандалы, вывели из темной камеры, где содержались особо опасные политические, усадили в машину и под усиленной охраной повезли на окраину города.

Там уже зияла продолговатая глубокая яма, вырытая в твердой каменистой почве. Бугры красноватой земли, перемешанной с камнями и ракушечником, темнели вокруг.

Павла вытолкнули из машины и повели к яме. Он рванулся, пытаясь разорвать кандалы, яростно сверкнул глазами:

— Гады недобитые!.. Без суда, без следствия!.. А еще интеллигенты!.. Хоть приговор бы состряпали…

— Молчать!

— Я замолчу… Меня сейчас заставите замолчать! Но всему народу глотку не заткнете!.. Побежите вы еще, как крысы с корабля. Народ спросит с каждого из вас за разбой!.. С каждого! Запомните!

Дикке, который стоял чуть в стороне, быстро подошел к Бесшапошному и двумя руками столкнул его в яму.

— Засыпай!

Солдаты оторопели. Они привыкли к смертям, участвовали в расстрелах, приходилось им и вешать. Но чтобы живьем… Двое из них, не поняв команды, вскинули винтовки.

— Засыпай! — рявкнул Дикке и сам, схватив лопату, стал остервенело швырять комья земли в яму, откуда доносился голос рабочего, агитатора-большевика:

— Долой английских захватчиков!.. Да здравствует власть Советов!..

Глава двадцать шестая

1

Колотубин поднес к глазам бинокль. Везде одно и то же: наметенные или словно насыпанные продолговатые песчаные холмы, которые называют барханами.

«Барханы, — повторил несколько раз про себя Колотубин. — Звучно и красиво зовутся горки сыпучие… Барханы! Вроде что-то дорогое, бархатное, ласкающее. А на самом деле препротивный мелкий песок… Барханы, барханы, век бы вас не видеть!»

Первые дни похода в песках Степан часто въезжал на вершину бархана, тревожно всматривался в даль — не видно ли там конца песчаным сугробам? Ему никак не верилось, что такое нагромождение песка может тянуться бесконечно. Колотубин просто думал, что песок — это дно высохшего моря и они вот-вот выйдут на берег. Но берег все не показывался. Однообразие стало таким утомительным и нудным, что порой приходили на ум всякие невеселые мысли о топтании на одном и том же месте. А проверить никак нельзя, все похоже вокруг. Так было позавчера, вчера, сегодня и так будет завтра и послезавтра и послепослезавтра… Нет ни деревьев, ни домов, ни какой-нибудь земляной горки или там простого камня. Нет ничего, ни единой приметы, с чем бы можно было сравнить, от чего можно было бы расстояние отмерить, за что мог бы зацепиться человеческий взгляд…

А конь все шел и шел, покачивая своей большой головой, словно он все понимал и знал, что только в движении есть жизнь, что надо беречь силы и идти бесконечной тропой, чтобы выбраться из этих гиблых сухих мест.

— Товарищ комиссар, можно вас на минуту?

Колотубин опустил бинокль и посмотрел на подъехавшего. То был Малыхин, восседавший на плотной, как и он сам, пегой лошади. Степан чуть улыбнулся уголками губ, странно было видеть моряка верхом на коне.

— Что у тебя?

— Дело есть, комиссар.

— Можешь выкладывать, если не секрет.

— Секрета нет, но желаю, чтобы выслушал без посторонних.

В голосе начальника особого отдела, твердом и властном, вдруг прозвучали тревожные нотки. Колотубин насторожился, стал вглядываться в лицо моряка, но оно, как и обычно, было хмурым. Колотубин хлестнул плеткой коня. Они отъехали за поросший бугорок, спустились в неглубокую лощину.

— Говори. — Комиссар придержал коня.

Малыхин молча полез в нагрудный карман, вынул небольшую потертую красную книжицу и протянул ее Колотубину.

— Вот возьми, комиссар. Партбилет…

— Чей?

— Мой…

Колотубин взял партбилет, раскрыл и, пробежав глазами первую страницу, с открытым уважением посмотрел на вечно хмурого моряка.

— Вот не думал! Ты, Валентин, выходит, пораньше меня вступил в партию.

Малыхин смотрел куда-то в одну точку, сосредоточенно, не видя ничего вокруг, и эта сосредоточенность выдавала трудную внутреннюю борьбу, суровую и бескомпромиссную, и Колотубин видел, вернее, догадывался, что моряка гнетет сознание навалившейся, как гора, острой вины.

— Оступился, комиссар, судить меня надо трибуналом…

— Что такое? Выкладывай!

— Груля… ну, тот матрос, которого в Александровском шлепнули… Помнишь?.. Степан?

— Как же не помнить! — Колотубин повертел в руках плетку, словно на рукоятке было что-то важное написано.

— Поторопились тогда…

— Что? — Колотубин готовился услышать все что угодно, только не такое признание.

— Поторопились, говорю.

— Ты же, Валентин, первый тогда… Доказывал, настаивал… Требовал! А сейчас, что же, выходит, передумал? Или жалость заговорила?

— Дело казалось чистым, как вымытая бутылка. Насквозь все видно, с какой стороны ни посмотри. И доказательства налицо: убитый радист, пораненный Звонарев, разбитый радиоаппарат. И коммунист Кирвязов свидетельствовал. Потом мне боец принес листок от записной книжки, где вместо букв цифрами сообщение написано… Подобрал возле рации… Какие еще тебе доказательства! Потому и настаивал, чтобы шлепнуть гада. По долгу службы настаивал!..

— А теперь что изменилось, другие доказательства имеешь?

— Ничего не изменилось, Степан, абсолютно ничего не изменилось. Только одна маленькая загвоздка вышла, — Валентин смотрел тяжелым взглядом. — Она и лишила меня душевного штиля, сдула к чертовой матери спокойствие и уверенность, поставила в душе все вверх тормашками. Потому и пришел к тебе.

И Малыхин рассказал. После расстрела матроса он снова перебрал, дотошно пересмотрел имущество Грули, перерыл немудреный скарб в матросском сундучке, обитом жестью, перещупал каждую складку на новом бушлате и застиранной робе. Конечно, нигде он не нашел той злополучной записной книжки, откуда вырвана страница. Она исчезла, словно ее вышвырнули за борт. Но Малыхин по опыту знал, что, если Груля работал на деникинскую разведку или там еще на кого, все равно он не мог уничтожить записную книжку: без нее как без оружия, в ней должен храниться шифр. Малыхин надеялся найти книжицу, и тогда, может быть, удастся прочесть тайну сообщения, которое наверняка успели передать по радио. Но, как ни старался чекист, так она и не нашлась. Сам же Груля, когда ему Малыхин показывал вырванную страницу с зашифрованным письмом, только грубо ругался, говорил, что не там, где надо, он ищет врагов.

Вещи матроса Малыхин роздал, сундучок взял Темиргали, а самовар, хотя на него было много охотников, достался Чокану. А винтовку Грули Малыхин держал при себе. Заткнул дуло, чтобы не попал песок, обернул в кусок портянки затвор и положил на дно повозки. На всякий случай при себе держал.

Вчера такой случай подвернулся. Те двое, которых нашли полуживыми в песках, отошли, стали на людей похожими. Не захотели быть нахлебниками, попросились в строй. У одного, у Мурада, винтовка была, а другому, что с нерусской фамилией, надобно было дать оружие. Малыхин и решил отдать ту, матросову. Не вскрывать же ради одной винтовки ящик. Тут-то он вспомнил, что из винтовки стреляли и ее надобно хорошенько почистить. На глазах Джэксона он вынул затвор и был крайне удивлен тем, что в магазине была полная обойма, а в стволе находился один патрон, с целым, неразбитым капсюлем.

Малыхин вынул патрон, повертел в пальцах, подержал на ладони. Патрон тускло поблескивал. А в голове вихрем взметнулись мысли. Малыхин поднял винтовку, заглянул в дуло — оно было чистым, без нагара и копоти!.. «Неужели из винтовки никто не стрелял?!» Позабыв про стоявшего рядом Джэксона, Малыхин намотал на шомпол белую тряпицу и вогнал в ствол, старательно прошелся от выходного отверстия до патронника. А когда вытащил ту тряпицу — она оказалась лишь запыленной…

— Меня словно током шарахнуло, — признался Малыхин комиссару. — Из винтовки той матрос Груля не стрелял… А я своего брата моряка к стенке!..

— Погоди, не казнись. Разобраться надо.

— Виноват я — и все!

— А кто же тогда поранил руку Звонареву?

— Теперь не знаю… Конечно, не сам себе.

— Но кто-то же стрелял в него? Это факт наглядный. — Колотубин вернул Малыхину красную книжицу: — Билет спрячь и не кидайся им, ясно! Надо будет — отберем. Не забывай, Валентин, что тут ты партией поставлен на серьезную должность, и мы с тебя спрос будем иметь на полную катушку! Так и знай! И если в отряде живет гнида и до сих пор ее не распознали, она ходит в нашем красноармейском обличье, то только с тебя, чекиста, с особого отдела, весь наш спрос. В стельку расшибись, но найди и выковыряй паразита, сломай ему хребет. Это тебе и по службе задание и партийное.

Малыхин бережно спрятал в карман партбилет. Его темное, хмурое лицо просветлело, а в глазах появилась кремневая твердость. Моряк постучал своим крупным, как гиря, кулаком по деревянной луке седла:

— Слово балтийца… Слышь, Степан?.. Найду гниду! Есть подозрения… Проверить надо.

Колотубин протянул руку и пожал ладонью кулак моряка:

— Верю! — И потом добавил: — А как выйдем к своим, доставим ценности и оружие, тогда пусть партийная комиссия разберется в степени твоей вины, да и не только твоей… На нашей совести смерть матроса.

В тот же вечер, на привале, Колотубин долго советовался с Джангильдиновым. Они, сев на коней, как обычно, перед кратким сном объезжали походный лагерь. Рассказ комиссара встревожил Джангильдинова, заставил, словно брошенный пучок сухих стеблей в костер, с новой силой вспыхнуть чуть угасшее беспокойство.

2

Когда вдали, в прозрачной линии струящегося по горизонту марева, вдруг явственно заблестела ровная полоса, похожая на озерную гладь, бойцы отряда привычно зачертыхались: опять солончак, или, как его тут называли, шоры…

Через несколько часов, когда караван приблизился, блестящая полоса разрослась в длину и ширину, и самое примечательное, она стала заметно блекнуть, сереть. А потом полоса как-то сразу потемнела, появился коричневый оттенок выжженной солнцем глины.

— Мать честная, земля! — воскликнул радостно Круглов, скакавший в головной группе.

— Кажись, кончились наши песчаные муки, — облегченно вздохнул солдат-фронтовик, пулеметчик, и на его исхудалом лице шевельнулись большие запорожские усы. — К земле мы привычные люди…

Лишь на монгольском лице Токтогула не дрогнул ни один мускул, только в раскосых глазах задумчиво темнели зрачки. Что говорить и зачем говорить, когда скоро увидим. Барханы становились все ниже, как бы уменьшаясь в росте, пока не стали пологими холмиками, поросшими редкими метелками ковыля и высохшей колючки. И за теми пологими песчаными холмиками открывалась неоглядная ровная глинистая площадка, гладкая, как вымазанный хозяйкой пол в хате. Только он под солнцем весь потрескался. Глубокие щели мириадами морщин разбежались в разные стороны.

Всадники въехали на глинистую шершавую землю, и копыта лошадей звонко зацокали, словно у них под ногами была охваченная первым морозцем степь. После долгой тишины, когда лошади бесшумно месили песок, цоканье копыт показалось теперь оглушающе звучным, бодрящим и родным. Но вскоре от него еще больше защемило сердце.

— Гиблая земля, — грустно произнес Круглов, — даже колючки на ней, мертвой, не растут.

— Это же такыр, — сказал Токтогул. — Так земля такой называется. Такыр.

Далеко впереди, чуть видные человеческим глазом, скакали бойцы разведки, оттуда лишь приглушенно доносился ровный стук копыт.

На такыр въехала новая группа всадников, которую возглавлял аксакал Жудырык. Он иногда склонялся, подолгу рассматривал однообразную глинистую землю, чему-то улыбался, довольный, и ехал дальше.

— Чудной старик, — сказал Круглов. — Как он тут дорогу находит, когда кругом такая ровность, даже глазу зацепиться не за что?

— Почему ничего нет? — Токтогул вытянул руку: — Смотри сюда, видишь побитый земля… Тут лошадь ходил, много груз нес. А вот тут верблюд шел… Понимай надо, тут караван ходи, давно-давно ходи, тут дорога.

— Токтогул, а ты все видишь! — Круглов нагнулся, придерживаясь рукой за седло, и внимательно разглядывал землю. — Верно, вроде выщербины махонькие…

— Каждый живой свой след имеет, каждый тень имеет. Без след и без тени нет ни человек, ни лошадь, ни баран, ни верблюд, ни маленький жук, — пояснил Токтогул. — Пастух глаза имей, пастух след читай, как ты книгу читай.

Такыр все разрастался и разрастался. Проходили один километр за другим, а края все не было видно. Солнце тихо, словно его осторожно спускали на лебедке, начало двигаться к закату. Лучи его стали хлестать по лицам. Бойцы надевали фуражки набок, закрывали щеки козырьком, но это мало помогало. Сидевшие на повозках и арбах как-то еще приспосабливались, они могли сесть боком, повернуться спиной к огненному шару.

А всадникам приходилось совсем туго, от лучей никуда не денешься. Несколько человек соскочили с лошадей и торопливо шагали рядом, прячась за крупом. Но пешим за конем не угонишься долго, от быстрой ходьбы потели сразу, и жажда еще сильнее царапала сухое горло…

Баклажки и железные бачки у многих были почти пусты. До колодца, до привала еще далеко, да и никто не знал, сколько там окажется воды. Хватит ли на всех хоть но малой порции? Не повторится ли позавчерашняя история, когда подошли к степному колодцу, вырытому в лощине, окруженной барханами, спустили ведро, а там лишь влажный песок… Воду строго делили, выдавая из бочек и кожаных мешков — бурдюков, что везли на подводах и на верблюдах. В первую очередь поили коней, потом — бойцов, по кружке на брата…

От унылой степи несло жарким, сухим духом, казалось, что на этой равнине, страшной своей пустотой, земля просохла до самого далекого нутра и выпарила все жалкие остатки влаги. Она стала тяжелой и плотной, словно камень, и с немой тоской смотрела на пустое небо потрескавшимися и спекшимися губами.

Только поздним вечером, когда солнце сделалось огромным и тяжелым, налилось сухим малиновым цветом и стало тихо тонуть вдали, на краю такыра, окрашивая небо и землю в красноватые оттенки, подошли к одинокому колодцу. Рядом стояла невысокая кибитка, связанная из камышовых стеблей и обмазанная глиной, которая местами, особенно около двери, поотвалилась.

В кибитке было пусто, валялась запыленная драная циновка, на которой дремала, свернувшись калачом, темно-серая с пятнами большая змея. Она подняла голову, яростно зашипела, когда заглянули внутрь мазанки. Два бойца отпрянули от двери, предостерегающе крича:

— Не подходь, гадюка там здоровенная!

Токтогул соскочил с лошади и, сжимая камчу, направился к двери. Круглов сорвал со спины винтовку, поспешил за ним. К окну кибитки, держа винтовки, подбежали красноармейцы. Но их помощи не потребовалось. Токтогул ловкими ударами камчи прикончил змею.

Потом он вытащил ее на солнце и, вынув нож, быстро содрал с гадюки кожу.

— Зачем тебе шкура? — спросил Круглой, наблюдая за его работой.

— Обтяну ею рукоятку камчи. Будет красивая.

Круглова интересовал больше колодец, чем змеиная шкура, и он пошел к темной дыре, обнесенной невысоким глиняным валом. Там уже толпились бойцы. Колодец оказался глубоким, веревки пришлось связывать. Воды в нем было вдосталь. Наверх подняли почти три сотни полных бурдюков, потом пошла мутная жижа.

Аксакал Жудырык велел прекратить черпать жижу:

— Пусть источник отдохнет до нового солнца, соберет воду.

Вода была на удивление холодной и с привкусом горечи и соли. Но ее пили с жадностью. Чокан поставил самовар, и возле медной утехи Грули долго толпились с кружками охотники хлебнуть свежего кипятку.

Малыхин дважды подходил к самовару и издали наблюдал за чаепитием. Бойцы смеялись, шутили, а у него на душе было пасмурно. Он смотрел на поблескивающий в темноте отсветами костра медный самовар и вспоминал веселого и сердечного моряка, к которому он, Малыхин, почему-то тогда питал неприязнь. То ли за беспечную веселость, то ли за острое и складно сказанное слово… Но прошлого не вернуть, только печаль в сердце застыла накипью, и ее не сковырнуть до конца дней жизни.

3

Бернард Брисли не был трусом, но чем дальше уходили в пустыню, тем отчетливее выступал страх за собственную жизнь. Конечно, он никогда не думал и не подозревал, что обыкновенный и, как иногда любили говорить люди его круга, «презренный животный инстинкт самосохранения» может брать верх над разумом. Мохнатый и дикий, древний как мир, этот инстинкт охватывал душу своими щупальцами и заставлял учащенно колотиться сердце. Выжить, выжить во что бы то ни стало!..

Несколько дней назад он только смутно чувствовал пробуждение инстинкта и даже слегка посмеивался над собой: «Вот никогда бы не думал, что у меня могут просыпаться детские страхи!»

Но когда одолели глинистую равнину и на краю такыра, там, где начинается редкий саксаульник, наткнулись на белесые скелеты пятерых людей и чуть в стороне — лошадей и верблюдов, у видавшего виды Бернарда по спине пробежал неприятный холодок.

Он видел, как сошел с коня охотник Жудырык, как упал на колени и долго бормотал странные восклицания на своем варварском языке. Сначала Бернард думал, что аксакал просто причитает над прахом людским, но через некоторое время бойцы отряда передавали из уст в уста:

— Старик знавал тех людей!

Джангильдинов тоже сошел с коня и стал рядом с аксакалом в скорбном молчании. Колотубин последовал его примеру. В густой, как шерсть, жаре глухо звучали слова Жудырыка, который по имени обращался к каждому скелету, и от его голоса становилось жутко. Пустыня показывала свое угрюмое могущество.

Бернард, не слезая с верблюда, молча рассматривал скелеты, на которых кое-где местами еще держалась истлевшая одежда, ржавый кинжал, позеленевшие патроны и полусгнивший ковровый мешок. Из его дыр бойцы высыпали на жаркий песок вспыхнувшие огненными бликами золотые монеты…

— Они ушли десять лет назад в благородную Хиву, у них был большой караван, — тихо вспоминал Жудырык. — Меня тоже звали, особенно вот он уговаривал. — Аксакал показал на скелет человека с короткими ногами, рядом с ним лежало поржавевшее охотничье ружье. — Обещал хорошо платить… Они ушли в Хиву, и больше никогда и никто их не видел. Такова воля аллаха!.. Только с тех пор никто не ступал по этой тропе на Устюрт.

И снова старый охотник вздымал руки к небу, подносил ладони к лицу и проводил ими по щекам и бороде, как бы совершая омовение, и глухим гортанным голосом произносил слова молитвы.

Потом, немного успокоившись, Жудырык долго рассматривал кости, бродил вокруг, в редких зарослях саксаульника, и на бугристых песках читал следы разыгравшейся много лет тому назад трагедии…

Испокон веков пустыня говорила с человеком языком следов. Она лежала перед зоркими глазами охотника, словно раскрытая книга на песке. Пусть прошло много зимних дождей и пронеслось много песчаных бурь. Они стерли подробности, убрали следы стервятников и мелких хищников, что лакомились доставшейся им добычей. Однако пески сохранили следы большой беды. И Жудырык был первым, кто за прошедшие десять лет их увидел и прочел.

— Караван шел не в Хиву, а уже возвращался назад, в родные края. Люди шли довольные, везли женам и родственникам подарки, а в ковровых хурджумах прятали деньги, — тихо рассказывал Жудырык, словно трагедия разыгралась на его глазах. — Но на Устюрте караван стал пленником безмолвных барханов и сухой степи. Пустыня шутить не любит, потому она так сурова и малоприветлива. Она круто обошлась и с пятью несчастными. У них кончилась вода, а до колодца было далеко. Нет, они не сбились с тропы, они шли правильно. Только их лошади устали, а верблюды обессилели. Но люди шли по тропе к такыру, они знали, что там есть колодец.

Здесь, в саксаульнике, пятеро остановились на последний ночлег. Зарезали верблюда и выпили его кровь. Вот он лежит, голова у него откинута. Но кровь не утолила жажды… Кони тоже не могли двигаться, и пришлось их прикончить. Несколько дней путники питались сырым мясом, но примчался афганец — песчаная буря.

— Отец, почему вы решили, что пришел большой ветер?

— Посмотри на голову каждого. Видишь, они закрыли свои лица платками и полами халатов, от которых остались истлевшие кусочки.

— Вижу, отец.

— Теперь смотри, как они лежат. Так близко друг к другу ложатся на склоне бархана, когда надвигается буря.

— Отец, значит, их засыпало песком?

— Верно, сын, и я тоже сказал, что они стали пленниками пустыни. Они были мудрые люди и правильно легли, только потом ветер переменил направление, а никто из пятерых не знал о том. Они лежали под песком и ждали конца бури и начала спокойствия. А дикий ветер собрал много песка и сделал здесь большой бархан. Очень большой бархан. Песок лег им на спины, и они не смогли двигаться. Такова воля аллаха, он похоронил их в песках.

— Отец, а куда девался тот бархан?

— Через три или четыре весны сюда снова пришел сильный ветер и распушил высокий бархан, разровнял пески. Открыл людей, открыл саксаул. И тогда эти саксаулы, заснувшие в песках, стали оживать. А люди не имеют длинных корней, чтобы питаться соками земли. Они потеряли жизнь… Аллах ее дал и аллах взял.

Откуда ни возьмись, появилась черепаха. Крупная, похожая на большой плоский камень, она выползла из-за корявого ствола саксаула. Тускло поблескивал толстый глинисто-серый панцирь. Вытянув морщинистую, старушечью голову, она равнодушно проковыляла на корявых лапах мимо скелетов, ухватила стебелек засохшей травы и двинулась дальше.

Бойцы молча смотрели на жительницу пустыни, которая, возможно, была очевидицей трагедии.

Жудырык собрал уцелевшие вещи и оружие погибших, переложил в свою сумку деньги, взял немного истлевшей одежды:

— Повезу родственникам… Пусть плачут и знают, что их мужья и отцы стали пленниками песков…

Красноармейцы вырыли просторную яму и погребли останки несчастных.

4

Бернард размеренно качался на спине верблюда, а перед глазами у него все еще белели человеческие скелеты и огненными бликами отражало солнце никому не нужное здесь золото…

День проходил за днем, а Бернарда по-прежнему преследовали гнетущие мысли. Ведь не исключено, что так же, как те пятеро степняков, в песках будут лежать сотни участников проклятой экспедиции и, самое главное, его собственный скелет. А мистеры из Восточного отдела Британской разведки не поймут, не оценят этой жертвы, преспокойно отправят его досье в архив.

Он уже несколько дней не смотрел на свой маленький компас, он и так знал, что отряд движется не на юго-восток и не просто на восток, а круто взял на север, туда, где лежит Аральское море, а за ним — Актюбинский фронт.

Бернард понимал, что им необходимо действовать. Действовать, не теряя дней, действовать быстро и решительно, чтобы задержать отряд, замедлить его продвижение. На дне сумки лежали завернутые в темную плотную бумагу маленькие белые таблетки и порошки. Их надо лишь незаметно опустить в колодец. Двух-трех таблеток достаточно…

А о себе он уже позаботился. Четыре армейские фляги припасены, а объемистый бурдюк приторочен к седлу барона Краузе. Воды хватит им, как он раньше полагал, на первое время, пока подойдут всадники, посланные генералом.

Но у него не хватало сил решиться. Слишком суровой и безмолвной лежала вокруг пустыня и смотрела темными глазницами высохших черепов…

Глава двадцать седьмая

1

Плато Устюрт простиралось огромным унылым такыром, только здесь слежалая глинистая белесая почва не имела паутины многочисленных щелей-морщин, лишь кое-где была усеяна ржавой галькой. Растительности почти никакой, изредка одиноко торчали высохшие колючки, редкие метелки бледно-серой полыни и сиротливые, чахлые кусты боялыча и биюргуна. Куда ни глянешь — везде ровная поверхность, припыленная белесой гипсовой пудрой, однообразная и безжизненная. Только легкое дуновение ветра метет мелкий песок и пыль и завивает их воронками да изредка, неуклюже переваливаясь, катятся прошлогодние кусты перекати-поля.

Это была самая глинистая и самая нищая земля, какую только видели бойцы за свой многодневный поход. И плоские блюдца высохших солончаков, и потрескавшиеся огромные площадки такыров лежали на их пути, как родимые пятна пустыни и сухой степи. Их проходили, и снова двигалась навстречу пустыня с зыбкими барханами, похожими на застывшие волны, песчаными буграми, на которых росли рощи саксаула, низины с полузасохшей травой…

А здесь — бескрайняя пустота. Пески тоже были пустыми, но каждый понимал, что на то они и пески. Даже на бугристых местах, ступив ногой, бойцы пробовали тонкую пленку покрова и видели оранжево-бурый мелкий песок. Что возьмешь с него? На Устюрте совсем иное дело. Перед глазами была земля. Нищая, глинистая. Она, казалось, собирала и хранила, не остывая, жар солнца, как мать хранит печаль о погибшем сыне, и давно позабыла обо всем ином. Горько было смотреть на мертвую и глухую равнину, бесплодную и жесткую.

Караван шел и шел через одинаковое голое пространство, окруженный безмолвием и равнодушием земли.

Красноармейцы, измученные постоянной жаждой, казалось, перестали обращать внимание на равнину, они научились дремать в седлах и спать на тряских арбах. И часто, когда их еще не сморил сон, закрыв глаза, вспоминали они далекие и невероятно простые места, где растут леса и раздолье трав, где много обыкновенной воды. И в реках, и в колодцах, и в лужах, что переливаются голубыми блестками после обильного дождя.

Дробный стук конских копыт, монотонное, заунывное поскрипывание колес, давно не мазанных дегтем, тихий, приглушенный говор усталых людей и одинокая гармоника нарушали вечное безмолвие равнины. Караван шел дальше, а сзади снова смыкалась густая тишина, и лишь встревоженный тушканчик, обычно юркий и подвижный, любопытный до крайности, одиноко стоял возле своей норы. Он, привстав на задних лапках, застыл, чем-то похожий на человеческое существо, большеротый и короткорукий, и смотрел огромными выпуклыми, словно в очках, глазами на уходящий караван, над которым вилось легкое облако пыли…

2

Джэксон, закрыв глаза, лежал на высокой арбе и кожей лица ощущал легкое, едва уловимое дуновение, что исходило от вращающихся огромных колес. Рядом, накрывшись шинелью, дремал мадьяр Янош Сабо. Его длинные ноги в обмотках, словно жерди, торчали с краю арбы.

Джэксон и Мурад сначала располагались на этой арбе, но ярый кавалерист-туркмен никак не желал «ехать, как женщина». Он уговорил Сабо обменять беспокойное место в седле на тихую жизнь пассажира арбы, на что мадьяр охотно согласился.

Они подружились сразу, едва Джэксон попал в интернациональную роту экспедиции. Янош знал слабо русский и немного английский, благодаря чему почти свободно разговаривал с Сиднеем. Янош при каждом удобном случае вспоминал свой Будапешт, широкий Дунай и красавцы мосты, но которым бродил со своей невестой три года назад, до отправки на фронт, до пленения…

Худощавый и жилистый, с мягким взглядом спокойных карих глаз и выпуклым большим лбом, он скорее напоминал учителя, чем слесаря. Янош работал на Будапештском машиностроительном заводе. Сабо трудно переносил жару и постоянно жаловался на изнуряющую жажду, утверждал, что у него за время похода «высушилось тело и кожа присохла к костям», и потому считал лучшим способом сохранить оставшиеся силы, еще нужные революции, — спать как можно дольше. И он, едва трогались в путь, располагался на арбе рядом с пулеметом, накрывался с головой толстой солдатской шинелью, и вскоре доносилось его ритмичное похрапывание.

Сидней, честно говоря, завидовал мадьяру, его умению спать в таких тряских условиях: арба противно дрожала и подпрыгивала на каждой кочке, да еще к тому же заунывно скрипела огромными колесами. Джэксон несколько раз пытался последовать примеру своего нового товарища, но у него ничего не получилось, он не мог заснуть. Часами лежал с закрытыми глазами, но сон не приходил, а в голову лезли всякие непрошеные мысли и тоска по далекой родной Америке.

Если Джэксону и удавалось вздремнуть на арбе, то потом на привале он не мог заснуть до полуночи, ворочался и чертыхался. Так было и вчерашней ночью. Сон не приходил. Слева и справа, разостлав на жесткой земле шинели или войлочные подстилки, спали бойцы. У тлеющего костра, обхватив винтовку, сидел и клевал носом дежурный. Он то и дело звучно зевал и потягивался, изо всех сил боролся с навязчивым желанием прилечь и окунуться в сладкую нежность сна.

Сидней, чертыхнувшись в который раз, стал рассматривать перед собой темное, почти черное замшевое небо, на котором низко над землей и удивительно ярко светили крупные звезды. Он долго смотрел на ковш Большой Медведицы, на голубое сияние Полярной звезды, похожей на осколок льда, на красный Марс, большие и малые звезды, и ему вдруг небо показалось огнями гигантского города, вроде Нью-Йорка…

Нахлынули воспоминания, далекое стало близким… Вот он, молодой и сильный, выходит на ринг, тренер снимает с него халат и легонько подталкивает ладонью: «Давай, Сид!» Из противоположного угла под рев публики, выставив кулаки, обтянутые пухлыми боевыми перчатками, нагнув голову, идет противник… Все это было, было… Повторится ли когда-нибудь?

Сна нет и скоро не будет. Сидней поднялся и, осторожно шагая через спящих красноармейцев, побрел в степь. «Надо устать, надо немного походить, — говорил он сам себе. — Целый день без движения… Пройду две-три мили, тогда и сон сам ко мне явится».

И он пошел в степь. Ходил долго и в темноте, в стороне от привала, проделал упражнения на ходу, попрыгал на носочках, провел несколько раундов «боя с тенью»…

Стояла глубокая ночь, когда Джэксон возвращался к своему костру. После легких боксерских упражнений он устал, хотелось пить и отдохнуть. Джэксон подумал: пару глотков можно сделать, но не больше — фляга его почти пустая. Ему и Мураду пока выдавали еще двойную порцию воды, однако и ее не хватало.

Джэксон отвинтил крышку, поднес ко рту. «Только два глотка, — приказал он-сам себе. — Только два».

Он выпил три глотка. Просто не мог удержаться. Теплая и горьковато-соленая вода, казалось, лишь слегка смочила глотку и не утолила жажды. «С полведра выхлестал бы сразу, если бы представился случай», — подумал боксер.

Вдруг неподалеку от повозок появились две тени. «Видно, тоже бессонница мучает, — решил Джэксон. — Не спится людям!» Он хотел было уже выйти к ним навстречу и поболтать, как до него донеслись английские слова. Сидней на секунду замешкался: неужели в отряде есть англичане? А он, оказывается, не знал. Вот хорошо, есть с кем поговорить на родном языке!

Но выйти из тени арбы к разговаривающим он не успел. Сидней уловил смысл странного разговора и сразу насторожился. Джэксон приник к арбе и не сводил глаз с неизвестных. Те говорили приглушенно, почти шепотом, однако до Сиднея долетали отдельные фразы, смысл которых был весьма ясным. Джэксон оторопел: в отряде зреет какой-то заговор или готовится какая-то диверсия… Оба обвиняли друг друга в нерешительности, то и дело звучало слово «золото», один другому что-то упорно доказывал.

Джэксон опустился на землю, лег между колесами и, стараясь не шуметь, тихо пополз к говорящим. На одном он разглядел командирскую кожанку. Другой, высокий, был в гимнастерке.

— Малыхин пригласил меня к себе, посадил на повозку и не отпускал до привала, все расспрашивал, вернее, допрашивал об истории на форте.

— Все о том остолопе моряке? — спросил тот, что был в кожанке.

— Да, все о нем. По нескольку раз переспрашивал, интересовался подробностями. Боюсь, что им стало что-то известно.

— Это исключено.

Джэксон полз беззвучно, как ящерица, вытирая животом землю. Малыхина он знал. Начальник особого отдела отряда. Хмурый и неприветливый моряк. Малыхин в первые дни тоже дотошно выспрашивал Джэксона и Мурада: что, и как, и почему… Тошнило от его назойливых вопросов! И в то же время его можно было понять: служба у него такая.

— А если Малыхин станет допрашивать и тех солдат, что находились возле радиостанции?

— Они ни черта не знают, барон, — ответил человек в кожанке.

Джэксон удивленно насторожился: барон! Еще одна новость! Неужели высокий в гимнастерке настоящий барон? Или, может быть, это его прозвище?

— Но они видели, как туда первыми вошли мы с тобой.

— Ты прав, вполне может быть. — Человек в кожанке немного помолчал, потом тихо сказал, словно приказывал: — Малыхина придется послать в гости к предкам.

— Шуму много будет.

— Можно и без шума. У нас же есть порошок, действует мгновенно.

— И ты думаешь, он станет пить из наших рук? — В голосе высокого сквозило недоверие. — Он хитрее нас с тобой.

— Пить, конечно, эта скотина красная не будет. Но есть другой способ, о нем хорошо написал великий Шекспир в «Гамлете».

— Отравленные шпаги? — неуверенно спросил высокий боец.

— В следующий раз, если нам представится возможность, дорогой барон, я с удовольствием прочту вам лекцию, мы более подробно поговорим о великих английских писателях, и в частности о Шекспире. — В голосе человека в кожанке звучала плохо скрытая насмешка. — Сейчас просто некогда. Лишь напомню высокообразованному барону, что датского короля, отца принца Гамлета, отправили к праотцам элементарно примитивным способом. Ему влили в ухо некий настой, вроде разведенного нашего порошка, когда тот изволил почивать. Малыхин не царственная особа и поэтому должен даже гордиться, что мы его убираем таким способом, не так ли?

У Джэксона сердце застучало тревожными толчками. Убрать Малыхина! Чего захотели! Пусть этот хмурый квадратный моряк был Сиднею не по душе, но он помешает убийству. Кулаки сжались сами собой. Джэксон пожалел, что при нем нет никакого оружия. Он смерил боксерским оценивающим взглядом обоих. Придется начинать с того, что в кожанке, с главного.

— Поручаю вам, барон…

— А если я не желаю лезть головой в петлю?

— Я приказываю!

— Поменьше надменности и побольше разума, сэр! Обстоятельства сложились так, что мы в этой дикой пустыне равноправные партнеры.

— Заткни глотку. Ты служишь нам! — грубо оборвал человек в кожанке.

— Вы забываетесь, господин англичанин! Я дворянин, мои предки…

— Дерьмо ты и твои предки…

— Что вы сказали?! Повторите!

Джэксон в темноте увидел, как в правой руке барона, отведенной назад за спину, тускло блеснуло лезвие короткого кинжала. Это заметил и тот, в кожанке, он примирительно произнес:

— Ну что ж, если вы настаиваете, можно и как равные… Мы грыземся из-за каких-то пустяков. Право, Малыхин не стоит того, чтобы мы портили друг другу нервы. Сделайте шаг назад и спрячьте нож, барон, меня все равно им не запугаете.

— Сначала решим, кому убирать чекистскую гадину.

— Тогда по-джентльменски, бросим жребий.

— Согласен, только тут ни черта не видно. Не разберешь, где орел, где решка.

— У меня есть спички.

— Зажигать не стоит.

— Английские моряки решают спор просто. Ломают спичку. Кому достанется головка, тот и пойдет выполнять приказ.

Человек в кожанке сунул руку в карман и вдруг резко отскочил в сторону. В его руке вместо спичечной коробки оказался маленький браунинг. Щелкнул предохранитель.

— Один из нас уже почти разоблачен, значит, ему надо выходить из игры, — сухо и холодно произнес он по-английски и в следующую секунду закричал по-русски громко и отчаянно: — Стой, белая сволочь! Не уйдешь!

И один за другим тишину разорвали гулкие выстрелы. Джэксон, словно подброшенный пружиной, вскочил и большими скачками бросился к ним.

3

Последние дни Малыхин не спал ночами. Он устраивался неподалеку от колодца и до самого рассвета нес вахту, не смыкая глаз, следил за темной дырой в земле, из которой черпают воду. Он нутром чуял, что непойманная гнида будет пытаться забросить какой-нибудь яд. Ведь вода — самое уязвимое место в отряде. Ее не хватает и дают по строгой норме. А если лишить отряд на один, на два перехода этой самой влаги, то начнется тоскливая кутерьма. Верблюды еще, может, и будут шагать, но лошади груз не потянут. А самое главное — выйдут из строя люди.

Он пытался говорить об этом со Звонаревым. Но московский чекист только ухмылялся, словно видел перед собой человека, у которого не все благополучно в черепной машине.

— Ну и ну! — прикладывал Звонарев ко лбу Малыхина свою ладонь. — Поостынь, наконец. Грулю ведь давно кокнули.

— А бурдюк, может, покойничек вспорол?

— Случайность какая-то. Подумаешь, один бурдюк… Может, кто оплошал из бойцов или воды сверх нормы взять хотел, а ему помешали. Но если ты хочешь, Валентин, займусь этим делом. В Москве почище дела раскрывали…

— Валяй.

Однако Звонарев не успокоил его. Малыхину по-прежнему по ночам досаждали недобрые предчувствия. И он продолжал дежурить у колодцев.

Малыхин осунулся и похудел. Щеки ввалились и, как он сам говорил, «стали прилипать к зубам». На широком морском ремне перетянул пряжку, сделал новую дырку. Валентин не обращал внимания на свое здоровье. Его, как и прежде, грызла насквозь неотвязная мысль, что он до сих пор не разоблачил скрытого гада, притаившегося в отряде. Такой тип опаснее мины замедленного действия. Враг вертится рядом. Но кто же он?

Валентин вновь и вновь — который уже раз — вспоминал каждое слово моряка Грули, обвиненного в предательстве. Перечитывал свои короткие записи. Теперь он начинал верить моряку… Иван Звонарев вроде бы вне подозрения. Свой брат чекист, пулю тогда получил… Но вместе с ним был еще и Кирвязов. И странно: Кирвязов находился и там, где свалился в пропасть верблюд и разбился ящик с золотом. Золотые монеты собрали все до единой. Только потом, как передавали ему свои люди, Малыхину стали известны любопытные подробности. Бойцы-киргизы, разделывавшие тушу верблюда, с удивлением говорили, что в его теле не нашли ни пули, ни ее следов. Впрочем, они могли и ошибиться. Но все это одни разговоры. Предположения. Подозрения. А фактов, доказательств — никаких.

Малыхин сегодня пригласил Кирвязова к себе. Тот спешился, привязал коня к кольцу, приделанному к задней стенке повозки, влез на повозку и, расположившись на тюке полушубков, подробно отвечал на все вопросы. Даже заинтересованность проявлял. А на потемневшем и слегка вытянутом, осунувшемся лице, в спокойных блеклых глазах — и доверие, и озабоченность, и готовность помочь, и, черт возьми, каменное спокойствие. Можно было даже подумать, что ведет допрос не Малыхин, а он, Кирвязов.

И все ж Малыхин нашел, за что зацепиться. Кирвязов — о том Валентин несколько раз спрашивал по-разному — утверждал одно: он первым вошел к радисту в форте Александровский, а там уже находился Груля. Малыхин ухватился за эти слова. Он знал наизусть рассказы свидетелей-бойцов: в радиостанцию первым вошел Звонарев, и в него стрелял моряк, уже убивший радиста…

Опять задачка с одним неизвестным… Впрочем, в суматохе боя трудно запомнить, кто за кем бежал. Надо, наконец, поговорить и с самим Звонаревым. Уж больно он чистоплюем оказался. Все ножичком под ногтями ковыряет. И рожа холеная. А главное — с Кирвязовым якшается.

Малыхин лежал на куске кошмы, ковыряя в зубах. Еще днем он загодя настругивал себе зубочистки. Проклятая баранина застревала у него меж зубов и набивалась в дупла. Мучение сплошное. Мясо вареное так ему опротивело, что дальше некуда. С какой охотой похлебал бы наваристого матросского борщика да выдул бы дюжину кружек компота!

Темнота в степи наступала быстро. Едва тусклый красный шар солнца тонул за горизонтом, после коротких сумерек приходила ночь. Густая и душная, словно тебя накрыли с головой медвежьим тулупом. Дыхнуть нечем. Постепенно стихал обычный гомон, бойцы, утомленные дневным переходом и зноем, засыпали быстро. Коноводы отводили лошадей, отпускали пастись верблюдов. Только караульные бодрствовали у тлеющих костров.

Вдруг зашуршала галька, послышались чьи-то шаги. Валентин повернул голову и в темноте, при бледном свете звезд сразу опознал знакомый силуэт. Среди спящих красноармейцев, осторожно выбирая дорогу, шел комиссар.

«Тоже беспокойства полная голова, — подумал уважительно о нем Малыхин. — И ночью отдыха нет».

Колотубин подошел к начальнику особого отдела и присел на корточки:

— Не спишь?

— Вроде еще нет.

— Подвинься.

Степан лег рядом. Поговорили шепотом о том о сем, о всяких мелких обыденных делах насущных, каких всегда полно в походе.

Малыхин хотел было вновь поделиться своими думами, но не стал: ведь задачку он пока так и не решил. Зачем наводить тень на московского чекиста и бойца-партийца. Свернули самокрутки. Покурили. Потом Колотубин положил свою крепкую ладонь на плечи Малыхину и сказал тихо, в самое ухо:

— Ты сейчас дрыхни до середины ночи, а потом меня сменишь.

Малыхин удивился: откуда тому известно про ночные дежурства? Комиссар как будто в самую душу заглянул и все там вычитал. Валентин даже словом ему о том никогда не намекал. И он нарочно, словно не понимает, о чем идет речь, спросил:

— Ты, Степан, к чему это?

— Не прикидывайся, насквозь вижу. Хватит одному лямку тянуть, дело общее у нас.

— А ты откуда все взял?

— По глазам твоим, чертяка, за версту видно, что ночи не спишь. Круги синие легли, вроде бы тебе фонарь подвесили.

— Всевидящий ты, как святой, — улыбнулся Малыхин, и на душе у него стало тепло.

— Ладно, ладно, дрыхни. После середины ночи разбужу.

Валентин с удовольствием закрыл глаза, впервые за неделю представился случай по-настоящему вздремнуть. Правда, он спал, вернее будет сказать, пытался приучить себя спать на тряской повозке днем, но от такого спанья только башка становилась чугунной и гудела, как колокол, и нудно ныло тело.

— Спасибо, братишка…

И Малыхин, едва опустил веки, сразу уснул, погрузившись в теплую и ласковую нежность.

«Отключился в момент, — сочувственно подумал о нем Колотубин. — Вымотался крепко, видать, на одних нерпах держался. Спи, друг, спи… Нам с Джангильдиновым тоже не сладко даются каждые сутки, но мы с ним по очереди успеваем подрыхать».

Колотубин лежал на боку и ощущал, как от земли шла теплота, словно зимою от разогретой лежанки. Над головою тихо мерцали огромные, необычно яркие звезды. Он никак к ним не мог привыкнуть, хотя уже какую неделю идут пустыней. Все кажется, что звезды нарочно спускаются над степью и на своем мигающем языке, пока еще непонятном, но чем-то похожем на телеграфные тире и точки, разговаривают с Землей. На каторге, в Сибири, Степан слушал многих ученых-революционеров. Один даже, помнится, как-то повел разговор об иных мирах, о жизни на других планетах.

Степан смотрел на звездное небо, на светлую полосу Млечного Пути, всю утыканную малюсенькими, как острие иголки, светящимися точками, и думал-гадал, где же там в пространстве, на какой звезде есть человеческая жизнь. Он выискивал звезды неяркие, бледные, потому что на ярких звездах никакой жизни быть не может, там сплошное огненное море, как в доменной печи, где клокочет расплавленный металл.

Вдруг сбоку, чуть в стороне, где стояли арбы и повозки, раздался крик человека, потом грохотнули один за другим два выстрела.

Колотубин рывком вскочил на ноги ж, расстегивая деревянную кобуру, пригнувшись, побежал на выстрелы. Впереди него большими скачками, с винтовкой наперевес, мчался Чокан. Лагерь пришел в движение. Бойцы вскакивали, сонные и злые, яростно щелкали затворами.

Малыхин сначала не понял, что произошло, не мог сразу скинуть цепкую пелену сна, здорового и крепкого. Но через секунду уже овладел собой и с наганом в руке бежал к темнеющим повозкам, чертыхаясь и матерясь. За все время один раз прикорнул, и — на тебе! — самое главное произошло без него.

Там уже была толпа. Оттуда слышалось:

— Задержали переодетого беляка!

— Одного ухлопали!

— Двоих задержали!

Когда Малыхин, работая плечами, протолкался в тесный круг, то увидал Колотубина и белесого красноармейца с американской фамилией, которого нашли в песках вместе с туркменом Мурадом. Тот, мешая русские и английские слова, быстро говорил комиссару, размахивая руками, как бы показывая:

— Они сволочь! Два сволочь! Я их бил по-боксерски…

Одиноко вспыхивали спички, зажженные красноармейцами, и при их неярком свете Малыхин увидел на земле распростертых Кирвязова и Звонарева. При виде Кирвязова у Валентина как-то стало легче на сердце: «Попался, голубчик!» Но вот Иван Звонарев… Опять он с Кирвязовым! Видно, не случайно.

— Это нокаут, — пояснил Джэксон. — Понимаешь, боксерский нокаут.

— Ты их убил?

— Зачем убивать? Боксерский нокаут, понимаешь? Удар — бах! — и голова совсем пьяный… Два сволочь, белый гад! — возбужденно говорил боксер, связывая поясным ремнем Звонарева. — Вяжите барона.

Принесли пучки сухого боялыча, он вспыхнул ярким пламенем, стало светло. Чокан накинулся на Джэксона:

— Ты что, в своем уме, американский шайтан! Это же чекист. Большой человек! Большой начальник!

— Он враг. Совсем не чекист. Я сам слышал! Сидней говорит правду-матерь, товарищ.

Чокан, оттолкнув боксера, хотел было уже развязывать руки Звонареву. Но тут Кирвязов, раненный в грудь, пришел в себя и крикнул, указывая на Звонарева:

— Братцы, эта белая зануда меня хотела прикончить!

— Сам ты белая гадость! Барон! Хотели Малыхина отравить! — не унимался Джэксон и повернулся к помрачневшему Чокану: — Давай веревку!

Пришли Джангильдинов и Жудырык, бойцы расступились перед ними. Выслушав боксера, Алимбей нахмурился: американцу трудно было не верить, так искренне он негодовал. Но Джангильдинов также хорошо, кажется, знал чекиста Звонарева, который всегда отличался непримиримостью к врагам. Знал и Кирвязова, исполнительного бойца и партийца.

— Сами разберемся, товарищи.

Малыхин энергично замахал руками на обступивших бойцов:

— Расходись, ребята! Расходись! Досматривайте сны, братишки!

Через несколько минут около костра стало пусто. Бойцы отправились досыпать. Остались лишь часовые, Колотубин, Малыхин, Джэксон. Колотубин подбросил в костер сухих стеблей.

— Выкладывай, товарищ, как было дело? — спросил Джэксона Малыхин.

Сидней, немного волнуясь, снова повторил свой рассказ. И про бессонницу, и про прогулку, и неожиданно подслушанный разговор на английском языке. И о ссоре между Кирвязовым и Звонаревым, о том, что чекист почему-то называл Кирвязова бароном, и как Звонарев стрелял в Кирвязова, а он, Сидней, бросился на него, выбил браунинг и двинул так, что тот свалился мешком, и потом пришлось еще стукнуть Кирвязова, который, хотя и был ранен, кинулся сзади с кинжалом на боксера.

И только теперь собравшиеся обратили внимание на то, что на спине красноармейца, у левой лопатки, темнело на гимнастерке расплывающееся пятно.

Малыхин сразу сообразил: этот американец, получивший удар в спину, врать не будет. Звонарев — гнида.

Окончательно помог разобраться в ночном происшествии сам Бернард. Приходя в себя после нокаута, еще в полубессознательном состоянии, он вскрикнул на своем родном языке:

— Что со мной!.. Ужасно трещит голова… Бой, принеси виски с содовой!

Джангильдинов больше уже не сомневался. У московского «чекиста» оказалось безукоризненное лондонское произношение, которым он, Алимбей, при всем старании так и не овладел во время своих скитаний по свету.

— Слышали?! Чисто английский! — выпалил Джэксон. — Водки просит. Голова, говорит, совсем плохой…

Малыхин, до последней минуты доверявший этому человеку, которого, как и все, принимал за чекиста, с трудом сдержал себя, чтобы не прикончить оборотня.

— Вы верите мне? — с надеждой в голосе закричал Кирвязов. — Видите, кто белая иностранная гадина!

— Брехня все! Сплошная брехня! — вдруг заорал Бернард, который окончательно очнулся и, яростно ругаясь, стал требовать, чтобы ему развязали руки. — Я имею особые полномочия Всероссийского чека, или мандата моего не видел? Кого слушаете? Американскую гидру, подосланную в отряд?

— Ты уже очухался? — спросил Малыхин.

— Хотели прикончить, сволочи!.. — Бернард выругался, вспоминая и бога, и душу, и мать. — Напали на меня!

— Кто?

— Еще спрашиваешь, кореш! Вот они перед тобой. Только одного я успел поранить, а второй меня сзади стукнул по кумполу… Вот он, гад, американская гидра, скалит зубы!

Джэксон удивленно поднял брови, и его лицо вытянулось. Выходит, он, Сидней, вместе с Кирвязовым замышлял убийство начальника особого отдела, а Звонарев подслушал их. Ну и ну! Такого коварства он еще не встречал.

— Кто говорил про Шекспира? Кто хотел яд наливать в ухо товарищу Малыхину, говори?

— Конечно же, ты, американская сволочь! — Бернард приподнялся, повернулся к Малыхину: — А ну, кореш, скорей распутай руки, я сам придушу эту стерву!

— История повторяется, — произнес многозначительно Колотубин, молчавший до этого. — Опять те же…

Малыхин сразу понял, на что намекает комиссар. Там, в форте Александровский, на радиостанции находились Звонарев и Кирвязов, они обвинили честного матроса Грулю. Теперь снова те же, Звонарев и Кирвязов. Только на сей раз ранен Кирвязов, а пострадавшим может оказаться Джэксон…

— Да, я есть американец, честный американец! — Сидней негодовал. — А ты есть гадина, чисто говоришь на английский язык, без акцента! Откуда тебе известно английский язык, если ты русский пролетарский человек? Учить язык дорого стоит!

В доводах Джэксона была железная логика: действительно, откуда русский работяга Иван Звонарев может знать английский язык?

Бернард в ответ яростно ругался и обещал сообщить в Москву самому Дзержинскому о своем незаконном аресте и телесных повреждениях.

Колотубин подошел к Джэксону и положил тому на плечо ладонь:

— Мы тут сами разберемся, товарищ. Мы тебе верим! Иди отдохни, перевяжи рану. Завтра снова нелегкий путь!

Глава двадцать восьмая

1

Ранним утром, едва только стало светло и на востоке солнце высунуло из-за горизонта огненный лоб, Малыхин уже разбирал вещи, принадлежавшие Илье Кирвязову. Начальник особого отдела искал прямых улик. Предательство должно быть доказано, оно всегда имеет какие-то следы.

Валентин дважды придирчиво и дотошно осмотрел содержимое потертого вещевого мешка, прощупал одежду. Хоть бы какая-нибудь подозрительная вещица или бумажка. Малыхин тихо выругался. Он-то был убежден и готов голову свою отдать на отсечение, что Кирвязов контра, тот самый предатель, о котором предупреждали из Царицына. Однако одного убеждения явно было недостаточно, чтобы судить по всей революционной строгости. Нужны были еще вещественные доказательства. А вот с ними пока ничего не получалось…

— Хреновина сплошная. — Малыхин задумчиво потер ладонью лоб: — Задачка с одним неизвестным.

У Ивана Звонарева вещички оказались побогаче: кожаная сумка, почти новый портфель и пять фляжек. Все это нашли в сумке, притороченной к верблюжьему седлу.

Фляжки до пробки наполнены водой, а в одной, плосконькой, находился спирт. «Запасливый, гад». — Малыхин с неприязнью подумал о Звонареве. Валентин открыл кожаную объемистую сумку, вынул пару нижнего белья и тут же увидел небольшую записную книжку в плотном глянцевом переплете. Книжка как книжка, ничего особенного. Валентин раскрыл ее и… чуть не охнул от удивления. Листы записной книжки были знакомы: голубые линии, расчертившие страницу на клеточки, и одна красная черта вверху. А над ней цифры, нумерация страничек.

Выгоревшие брови моряка сошлись у переносицы. Не может быть! Валентин полез в свою сумку, достал спрятанный в толстой тетрадке небольшой листок с зашифрованным текстом, найденный на радиостанции форта Александровский.

Сличил. Одинаковые!..

Быстро перебрал, страницы, остановился, где вырваны. Тридцать пятой не хватало. Как раз той, что нашли возле разбитой радиостанции. Она точно ложилась на вырванное место.

— Елки-палки темный лес! — обрадовался Малыхин. — Все теперь ясно, как в штиль. Вот так и решена задачка с одним неизвестным!

На листах книжки было много записей, и все на нерусском языке, и еще цифрами вперемежку с буквами, как и на той странице. Записи сделаны одной рукой и одним и тем же химическим карандашом. В том легко можно было убедиться, сличив страницы.

Малыхин потер лоб ладонью. Такую записную книжку он долго искал в сундучке матроса Грули, искал в вещах Кирвязова. А она, оказывается, вот у кого!

Антипатия, которую Валентин питал к Звонареву, стала ненавистью, когда на дне кожаной сумки он обнаружил небольшой сверток, перевязанный шнуром. В свертке оказались две маленькие коробочки, а в них — порошки и круглые пилюли.

Валентин взвесил на широкой ладони невесомые коробочки, посмотрел на наполненные водой фляжки Звонарева: «Сам запасся, а нас травить задумал, как крыс». Малыхин уже твердо знал, что тот, кого так долго искал, был рядом с ним, ел из одного котла и пользовался большими правами чекиста.

Под подкладкой в кожаной сумке прощупывался какой-то плоский предмет.

— Пори, братишка, — велел Малыхин бойцу.

Тот аккуратно вспорол ножом материю. Там лежала пачка денег, американские доллары и английские фунты стерлингов. Малыхину приходилось видеть и держать в руках такую валюту в заграничных плаваниях.

— Шпарь за командиром и комиссаром, — приказал Малыхин бойцу. — Скажи, срочно… Есть доказательства!

А сам, рассматривая вещи Звонарева, думал о Кирвязове. Кто же тогда тот? Напарник или завербованный уже в походе тайным гадом? И почему же Звонарев, вернее, контра с мандатом на имя Звонарева стрелял ночью в Кирвязова?

2

Взводный командир Яков Манкевич стоял, прислонившись спиной к глинобитной стене мазанки, и смотрел в бинокль, как на краю горизонта пылили последние две повозки и монотонно вышагивали верблюды.

— Отряд ушел за край неба, а начальство еще дальше. — Яков опустил бинокль. — Мой папа, а он был самый знаменитый портной в Гомеле, всегда мне говорил такие мудрые слова: «Держись, сынок, подальше от начальства, а поближе к казенному котлу». Верно, хлопцы?

— Тебе виднее, ты ближе к нему был, — отозвался Фокин, сидевший на земле у самой стены, вытягивая свои длинные ноги.

Бойцы загоготали.

Их было пятнадцать человек вместе с командиром — небольшой арьергард, который двигался самым последним, на значительном отдалении, и служил своеобразным щитом тыла отряда.

Жили они дружной, несколько замкнутой семьей. Охотнее и чаще других соглашались на скучную роль замыкающих, потому как умели извлекать из такого положения определенные выгоды. Какие могут быть в пустыне враги? В горах можно ждать засады, нападения. А тут? Все как на ладони.

После ухода отряда отдыхали, полдня спали, черпали воду из колодца, варили еду; если накапливалось много воды, даже стирали белье, мылись. Кони тоже были сыты и не испытывали жажды. После полудня группа снималась и быстрым маршем шла вдогонку за отрядом.

— Фокин — дневальный! — приказал взводный.

— Опять Фокин, — недовольно пробурчал длинноногий молодой боец. — Почему меня?

Еще вчера Фокин дневалил — торчал на солнцепеке и охранял, как шутили товарищи, «боевой сон заспанцев».

— Забыл про наряд! Следующий раз винтовку будешь лучше чистить, — сказал Манкевич и протянул бинокль: — Вооружайся дополнительным зрением.

— На кой хрен он мне? Все едино пусто кругом, ни одной живой души, — пробурчал Фокин, досадуя на придирчивого взводного: «Сам портновских кровей, а замашки офицерские».

— Для порядка, — беззлобно ответил Яков. — Будешь через бинокль рассматривать наши сны.

Скаля зубы, красноармейцы располагались на полу в мазанке. Винтовки сложили, как палки, у стены, а вещевые мешки каждый клал под голову. Фокин с открытой завистью смотрел на товарищей. Прошлая ночь выдалась суматошная, спать как следует не пришлось. Выстрелы, поймали предателей, один из которых прикидывался чекистом, потом долго разговаривали в своем кругу, вспоминая разные истории.

— Немного позагорай на солнышке, а потом опускай бурдюк в колодец, вода наверняка поднакопилась, — велел командир, снимая сапоги. — Вперед попоишь коней, понял, а напоследок можешь стирать свои шмотки.

— Сеня Фокин, возьми мои портянки, — сказал усатый боец, хитро щуря глаза.

— На кой черт они мне?

— Стирать будешь, заодно и мои вымоешь, а я за тебя, так и быть, отхраплю.

— Вовсе не смешно.

Фокин ругнулся и вышел.

Со всех сторон до самого горизонта лежала плоская, с небольшими ложбинками, выжженная буро-ржавая равнина. Тоска! Фокин зевнул раза два, потянулся, смачно выругался. Не везет так не везет! Подошел к коновязи, подложил лошадям сена, если можно так назвать бурую высохшую траву. Верблюд пасся на воле, аппетитно поедая сухие жесткие кусты колючки.

Фокин, лениво передвигая длинные ноги, прошелся перед пастушьей мазанкой, подошел к колодцу. Заглянул. Из темной глубины несло приятной свежестью.

— До чего, черт возьми, хочется храпануть, — сам себе сказал Фокин.

Время тянулось томительно медленно. Побродив по площадке, зевая и потягиваясь, Фокин двинулся к теневой стороне мазанки. Сел, потом, вытянув ноги, прислонился к стене. Закрыл глаза.

«Что я, рыжий, что ли? Чай, не при старом режиме, — уже засыпая, лениво думал Фокин. — Утренний сон самый пользительный… только больно твердая земля, хорошо бы залезть на сеновал или на скирду…»

Сколько времени проспал он, Фокин не знал. Проснулся от гулкого стука копыт, словно мчалась на него казачья лава. Фокин тряхнул головой, с трудом открывая слипнувшиеся веки. Ему все казалось, что это сон — кони и всадники… Но все равно проснуться надо, а то взводный опять наряд всыплет.

Фокин открыл глаза и оторопел. Прямо к колодцу, рассыпавшись веером по степи, мчались всадники. Их было больше сотни, а может, и несколько сот. Неужели отряд вернулся? Пригнувшись, сливаясь с лошадьми, они неудержимо приближались.

— Красиво чешут, — вслух подумал Фокин, зевая и потягиваясь.

И вдруг его словно ударило током — всадники были в белых и черных папахах, а у некоторых на голове намотаны чалмы, вроде чистого полотенца. Несколько секунд он смотрел на них, вытаращив со страху глаза. Потом вскочил на ноги.

— Тревога! — заорал не своим голосом Фокин. — Тревога!!!

Схватил винтовку, стал нервно срывать намотанную вокруг затвора тряпку. Два раза выстрелил.

Из мазанки выскакивали бойцы, торопливо щелкая затворами. Взводный моментально оценил обстановку: горстка против лавины!

«В отряд сообщить! — нервно клокотала мысль. — Предупредить!» И вслух скомандовал:

— Фокин, аллюр три креста, скачи в отряд!

Фокин расширенными глазами посмотрел на взводного: разве мог он бросить их в эту минуту.

— Выполнять приказ! — заорал взводный, торопливо стреляя в приближающихся всадников.

Семен рванулся к коновязи, отвязал коня и вскочил в седло. Горячий воздух бил ему в лицо, а за спиною затарахтели выстрелы.

3

Бой начался неожиданно.

Интернациональная рота замыкала растянувшуюся колонну отряда. Солнце перевалило на другую половину неба, и стояла та знойная и душная пора, когда особенно остро мучит жажда и наваливается усталость. Бойцы сонно покачивались в седлах, лошади лениво переступали ногами, в повозках, накрыв голову, спали красноармейцы. Половина дневного пути пройдена, но до привала еще далеко.

Малыхин, поджав ногу, сидел на повозке и расспрашивал Джэксона о ночной схватке. Вдруг послышались глухие, чуть слышные, одинокие хлопки. Джэксон первым обратил на них внимание.

— Стреляют.

— Показалось, — Малыхин хотел его успокоить и продолжать важную беседу.

— Выстрелы!

Джэксон вскочил на ноги и стал смотреть назад, откуда явственно доносились редкие выстрелы. Сонное оцепенение слетело с бойцов.

— Оружие в бой! — крикнул Янош Сабо.

Но отдельные красноармейцы не торопились. Какие еще могут быть враги в дикой степи, где жилья приличного нет?!

— Кто-то отстал и со страху пуляет, — сказал понимающе Матвеев, который дремал на своем коне рядом с малыхинской повозкой. — Людей только зря будоражит, глистопер.

— Скачет! Скачет! — раздались голоса красноармейцев, заметивших на горизонте одинокого всадника.

Малыхин навел бинокль. Да, то был действительно боец отряда. Он почти лежал на взмыленном коне, яростно нахлестывая камчой. Малыхин узнал бойца, то был Фокин, из взвода Манкевича, оставленного прикрывать караван. Недобрые предчувствия кольнули моряка.

— К бою!

Вслед за красноармейцем, словно выныривая из-под земли, показалась масса конников. Их становилось все больше и больше с каждой минутой. Они рассыпались по степи полумесяцем и лавиной мчались на растянувшийся караван, охватывая его полукольцом…

То были джигиты Ораз-Сердара, посланные по указанию генерала Маллесона через пески Каракумов, чтобы настичь и уничтожить отряд степной экспедиции и, главное, захватить оружие и золото. Именно этих джигитов видел полковник Эссертон из окна вагона, когда направлялся в Красноводск.

Опытные наездники, с детских лет привыкшие к седлу и хорошо знавшие пустыню, они стремительным маршем одолели большое пространство, пересаживаясь с одного коня на другого, ибо у каждого имелось по две лошади. Многие из всадников до поступления на службу к Ораз-Сердару промышляли грабежом, были калтаманами — степными разбойниками. Они привыкли вести бурную жизнь, полную опасностей и риска, неожиданно и стремительно налетать на караваны, грабить купцов, уводить пленных в пески, чтобы потом получать за них выкуп.

Теперь их вел в бой высокий английский офицер, которому с непривычки тяжеловато пришлось в таком дальнем походе.

Смяв единым ударом небольшой арьергард, всадники, воодушевленные первым успехом, бросились в погоню за единственным красноармейцем, улизнувшим буквально у них из-под носа, да и не только за ним, а главное — за большевистским караваном, который теперь находился близко. Напасть неожиданно, застать врасплох, не дать возможности подготовиться к обороне — вот что заставляло их подгонять коней.

— Ла-алла-иль-алла! — раздался вопль из сотен глоток, и в воздухе замелькали кривые сабли.

Малыхин сразу оценил всю невыгодность позиции, если можно назвать позицией растянутый цепочкой тяжело груженный караван. Основная часть отряда впереди, и, пока подоспеют главные силы, бандиты искромсают их в капусту. Бойцы, торопливо срывая тряпки с затворов винтовок, занимали оборону. Малыхин выхватил из кобуры тяжелый маузер:

— Спокойно, братишки! Бей прицельным!

Его властный хрипловатый голос вселял уверенность. Малыхин сразу взял на себя командование. Срочно произвел перестроение, вывел на фланги арбы с пулеметами. Груженных тюками верблюдов спешно погнали дальше, чтобы они не мешали ведению огня.

— Ал-л-ла-а! — неслось по степи.

Лавина катилась грозным валом, как прорвавший дамбу водяной поток, готовый поднять и раздавить все на своем пути.

На правом фланге заговорил скороговоркой пулемет. И стало видно, как там, вдалеке, дыбились и падали кони, вываливались из седел всадники и одинокие лошади бежали куда-то в сторону. Но лавина неудержимо приближалась.

Джэксон стрелял, припав на одно колено, упершись в борт повозки.

— Пятый, — считал вслух Сидней, перезаряжая винтовку.

Он не испытывал ни страха, ни отчаяния, скорее, автоматически производил один выстрел за другим, спокойно и хладнокровно. Он просто понимал всю опасность и безвыходность своего положения. Если не удастся, остановить, сбить, сдержать лавину всадников, то бой может закончиться в считанные минуты. Джэксон знал, чем кончаются налеты кавалерии на обозы…

«Та-та-та-та!.. та-та-та-та!» — гулко и почти рядом застрочил второй пулемет.

Джэксон кинул быстрый взгляд влево, и на губах мелькнула улыбка. В десяти метрах от повозки развернулась арба, и, припав к станковому пулемету, мадьяр Янош Сабо свинцом поливал атакующих.

4

Чокан Мусрепов, едва только защелкали первые выстрелы, крикнул своему напарнику астраханцу Абдугапару, с которым вместе охраняли и везли на повозке связанных Звонарева и Кирвязова:

— Гони коней! Гони!

Он понимал, что надо как можно дальше, на безопасное место увезти предателей. И в то же время ему было обидно: идет бой, а он вынужден охранять, быть сторожем пойманных гадов. С каким бы удовольствием он их прикончил, но они нужны Малыхину. А когда сабли всадников засверкали уже у повозок, Чокан не вытерпел. Куда денутся эти связанные по рукам и ногам, как овцы! Он схватил свою винтовку. Минуту колебался — идти или не идти? Потом пригрозил Абдугапару:

— Смотри у меня, астраханец, головой ответишь за каждого! Понял? — и спрыгнул на ходу с повозки.

Пригнув голову, Чокан большими прыжками помчался назад, к каравану, где уже шла рукопашная. Со всех сторон неслись крики, грохотали выстрелы, дико и надсадно ржали раненые лошади, лязгали сабли, встретившись со штыками.

Чокан не заметил, как разрядил магазин. Перезаряжать было некогда. На него летели на взмыленных конях десяток всадников. Увидев свалившуюся набок повозку, Чокан ринулся к ней, вырвал тяжелое длинное дышло. Размахивая им, боец сбил двух всадников, потом обернулся с быстротой тигра и пырнул концом дышла в грудь третьему головорезу, уже занесшему над головой кривой ятаган. С перекошенным от боли и страха лицом тот выронил свой ятаган и вылетел из седла.

Остальные наемники, пораженные исходом поединка, на минуту придержали лошадей, чем не замедлил воспользоваться Чокан. Он схватил под уздцы рослого скакуна, из седла которого только что выбил всадника, и прыжком вскочил на коня.

Размахивая тяжелой дубиной, как легкой палкой, Чокан помчался в самую гущу боя…

5

Абдугапар хлестал нагайкой лошадей, и повозка мчалась, едва касаясь колесами земли, как вдруг впереди увидел конников. То мчались головорезы Ораз-Сердара. Повозочный растерялся. Он не знал, что делать, куда умчать повозку. В его ушах гудел голос Чокана: «Головой ответишь за каждого!» — и страх охватил Абдугапара. Он круто осадил коней, в какую сторону безопасней путь? А за спиной связанные предатели орали до хрипоты в голосе, грозили и требовали повернуть назад:

— Останови, собака!

— Повесим тебя на первом суку!

Ему вдруг стало холодно, и зубы отбивали противную дробь. Абдугапару казалось, что через несколько минут приближающиеся всадники с двух сторон подлетят к его повозке, изрубят. В отчаянии, надеясь на выносливость коней, он повернул в степь.

Не успели они вырваться на открытое пространство, как правый конь был ранен шальной пулей, она прошила ему шею возле гривы. Хлынула кровь. Почуяв запах крови, лошади, дико храпя, свернули, понеслись навстречу всадникам. Абдугапар дергал вожжами, хлестал нагайкой, пытаясь изменить направление. Обезумевшие кони его не слушались.

Бернард Брисли и барон фон Краузе лежали в подпрыгивающей повозке, не знали, радоваться им или горевать. У обоих на побелевших лицах застыло напряжение: если повозка перевернется, то им несдобровать…

Стремительно летящую повозку заметили свои. Красноармейцы подумали, что лихой пулеметчик, наверно, решил занять выгодную позицию и с фланга хлестнуть свинцом по коннице.

А Малыхин реагировал иначе. Он узнал особоотдельскую повозку.

— Ушли, гады! — выругался в отчаянии моряк. — Подкупили!

Малыхин вскинул маузер — и замер… Там, на повозке, вдруг привстал ездовой и, круто повернувшись назад, направил винтовку вниз. Дважды из дула сверкнуло пламя. А в следующую минуту повозку заслонили всадники в косматых папахах. В лучах солнца засверкали кривые сабли…

— Молодец, ездовой! Напрасно плохо о тебе подумал.

6

Бой уже шел у самого каравана. Вокруг повозки, на которой находились Джэксон и Малыхин, лежали убитые кони и трупы джигитов. Малыхин, в одной руке держа маузер, в другой — наган, стоял спиной к Сиднею и в упор стрелял по наседавшим головорезам. Он был ранен, пуля навылет пробила мякоть бедра, а одному джигиту удалось концом сабли чиркнуть его по щеке. Кровь лилась по лицу.

— Держись, браток! — хрипел Малыхин. — Скоро наши подоспеют!

Джэксон поспешно перезаряжал винтовку — и бил, бил…

Сидней думал лишь о том, как бы подороже продать свою жизнь. У ног лежали две круглые бомбы, он их берег на последний случай.

Оразсердаровские всадники почти торжествовали победу: они прорвались к самым повозкам и начали рубить и добивать яростно сопротивлявшихся красноармейцев. Окружив арбу с пулеметом, искромсали саблями венгра-пулеметчика. Двое нетерпеливых джигитов остановили верблюда и стали тыкать саблями, стремясь перерезать веревки, связывавшие тюки, и завладеть поклажей…

И вдруг сквозь грохот выстрелов, лязг и скрежет металла, отчаянные вопли и конское ржание послышалось знакомое и родное «Ура-а!».

В атаку шли подоспевшие главные силы отряда, которые и решили исход боя. На полном аллюре сотня красных конников во главе с комиссаром Колотубиным мчалась навстречу противнику. А две другие сотни, предводительствуемые Джангильдиновым, рассыпались по степи, стремясь охватить фланги, зажать в кольцо.

— Ура-а-а!!!

— Свои! — крикнул Сидней. — Свои!

— Верно, браток! — сразу отозвался Малыхин. — Добивай сволочей!

Джэксон схватил бомбу и, широко замахнувшись, швырнул ее в самую гущу наседавших конников. Гулко и басовито ударил взрыв, земля вздыбилась, разбрасывая в разные стороны всадников и коней.

— Ура-а-а! — катилось по степи.

Оразсердаровские всадники заметались. Курбаши, их предводители, осадив скакунов, спешно поворачивали назад. Торжествующий выкрик, который минуту назад вылетал из сотен глоток, сменился воплем отчаяния и страха.

Прекратилась пальба, молчали пулеметы.

Лишь вдали клубилась пыль, одиноко хлопали выстрелы. И вскоре стало тихо, лишь стонали раненые да жалобно ржали подбитые лошади…

Три сотни отборных джигитов, одолевших скорым маршем Каракумы, были разбиты. Большая часть из них осталась лежать на сухих землях Устюрта, несколько десятков попало в плен, и лишь небольшой группе удалось выскользнуть из тисков красных кавалеристов и, спасаясь бегством, уйти в степь. Среди них — несколько курбашей и перепуганный английский офицер.

Их преследовали красноармейцы несколько километров, но догнать на своих уставших конях не смогли.

Глава двадцать девятая

1

Победа досталась дорогой ценой. Отряд степной экспедиции понес значительные потери. Погибло около сотни бойцов, многие получили ранения.

Пострадавшим воинам оказывали первую помощь, перевязывали, поили водой. Осторожно сносили тех, кто сам не мог двигаться, к повозкам и арбам. Подстилали пучки сухих трав, чтобы было помягче, закрывали мешковиной, попонами, шинелями и на них клали раненых.

Семен Фокин, весь израненный, еще чудом оставался живым. Вокруг его повозки толпились бойцы. Всем было жалко человека, который все-таки успел предупредить отряд.

— Вот и отдневалился я, братки… — пытался шутить Семен. — Теперь только на том свете покойный взводный наряд даст… Дайте курнуть напоследок.

К нему потянулось сразу несколько рук с цигарками.

У двоих бойцов были тяжелые раны в живот, они громко стонали, непрестанно просили пить, слабея с каждой минутой.

— Не жильцы они, — тихо сказал Матвеев Джэксону, помогая американцу перевязать руку.

Джэксон получил рану в самую последнюю минуту боя, когда видна уже была победа. Пуля саданула по предплечью, словно разрезала ножом. Рана, в общем, пустяковая, но кровь шла из нее обильно, весь рукав набряк.

— Смотри, кони на ногах не стоят, качаются, как подвыпившие. — Матвеев указал на оседланных лошадей. — Вымотались вконец.

Уставшие кони раскачивались из стороны в сторону, еле передвигали ноги, понуро опустив головы. То там, то здесь лошади вдруг падали и, судорожно подергав ногами, затихали навечно…

Двигаться вперед отряд не мог.

— Разбивать привал, — последовал приказ Джангильдинова.

Бойцы стали разводить костры, жарить куски конины: пришлось прирезать много раненых лошадей, да и убитых лежало вокруг достаточно. Чинили разбитые повозки. Собирали разбросанные винтовки, патроны, сабли. Снимали с убитых всадников кинжалы, шашки, кривые ножи.

Джангильдинов задумчиво объезжал недавнее поле боя, и невеселые мысли теснились в его голове. Еще один такой неожиданный налет, и отряд станет небоеспособным… Что их ждет впереди?

К вечеру, когда багровое солнце, словно набухшее от пролитой крови, село на линию горизонта, хоронили погибших бойцов.

Их положили рядами на теплую ржавую землю, на дно братской могилы. Среди них выделялось большое тело Чокана Мусрепова. Его нашли среди трупов врагов. Израненный, весь в крови, Чокан дрался до последнего дыхания. И даже когда он упал, сраженный несколькими пулями, враги остервенело кромсали саблями тело героя.

Джангильдинов вышел вперед, но говорить не мог. По его смуглым, почти кирпичного цвета, обветренным щекам катились слезы:

— Прощайте, батыры… Прощай, брат Чокан…

Но усилием воли Алимбей переломил себя. В притихшей степи зазвучал его страстный голос. И бойцы, слушавшие его, как-то по-новому осмыслили все происшедшее в этой безводной пустыне, и каждый из них видел себя шагающим в тесных рядах красных воинов, над которыми, как сказал командир, сияло солнце мировой коммуны.

Трижды прогремел салют. Салют павшим. Салют идущим вперед.

2

Утром пленным дали поесть, потом с ними долго разговаривал Джангильдинов. Они почтительно сидели, поджав ноги и сложив руки, словно в мечети на молитве. Как и в прошлый раз, командир решил отпустить пленных, использовать их освобождение в агитационных целях.

Получив лошадей и бурдюк с водой, они помчались в степь, все еще не веря своему счастью.

— Пусть аллах продлит твои дни, батыр!

А восемь всадников повернули назад и спешились перед командиром. Седоусый туркмен, сухое лицо которого с ссохшимися темно-коричневыми щеками, изрезанными морщинами, говорило о том, что человек знаком и с голодом, и с тяжелым трудом, и лишениями, почтительно приложил руку к сердцу:

— Мы не поедем, батыр…

— Почему? Вам дали лошадей, дали воды… Что еще надо?

— Нам ничего не надо, батыр.

Вперед выступил молодой жилистый парень с едва пробивавшейся бородкой на широкоскулом лице. Старая, местами облезлая шапка надвинута на самые глаза. На плечах — поношенный и выгоревший красный халат, стянутый в талии ремнем.

— Мы не хотим покидать тебя, батыр, — сказал он. — Возьми нас к себе…

— Даже не солдатами, а так, слугами, — добавил седоусый. — Будем доставать воду из колодцев, разжигать костры, ухаживать за лошадьми и верблюдами… Мы не боимся тяжелого труда, мы хотим служить народу.

— Если не возьмете, все равно будем ехать за караваном, — сказал парень.

Джангильдинов посоветовался с комиссаром. Как быть? Колотубин сказал, что, когда проясняется у людей классовое сознание, им надо доверять. На том и порешили.

— Хорошо, возьмем, — произнес по-туркменски Джангильдинов. — Только нам слуги не нужны.

— Мы на все согласны, батыр, ради новой жизни в степи. — Седоусый почтительно приложил руку к сердцу и склонил голову.

— Из какого вы племени?

— Теке, батыр-ага.

— Люди племени теке хорошие наездники. Мы вам доверим лошадей и верблюдов. Будете арбакешами и погонщиками верблюдов.

На обветренных сухих лицах недавних врагов появилось выражение большой радости: их взяли в отряд!..

3

И снова шагали верблюды, двигались повозки и арбы, наматывая на свои колеса версту за верстой однообразного пути. Красновато-бурая ржавая земля, каменистая галька, редкие кустики верблюжьей колючки и сероватые метелки полыни. И зной. Тяжелый, густой. Он давил на плечи, сушил капли пота, и на лицах оставались лишь серые полосы, следы движения соленых капель.

Солнце стояло высоко, когда передовая группа, которой командовал Круглов, заметила вдали глинобитную мазанку пастушьего стана, немудреное строение возле степного колодца.

Красноармейцы стали торопить лошадей. Хотелось скорее добраться до колодца и первым достать из темной глубины кожаный бурдюк, наполненный холодной влагой.

Привязав лошадей к коновязи, бойцы обступили невысокий глинистый валик, заглядывая в темную глубину.

— Чудной колодец, водой даже не пахнет, — сказал черноволосый красноармеец с заячьей губой.

— Вода далеко лежит, — ответил ему Токтогул, разматывая веревку.

Матвеев молча нагнулся, поднял округлую гальку и шагнул к колодцу.

— Не бросай, дурень, воду взбаламутишь, — остановил его черноволосый красноармеец, облизывая пересохшие губы.

Токтогул, придерживая веревку, опустил кожаный бурдюк в темную глубину. Вдруг на его скуластом лице отразилось недоумение.

— Товарищ начальник, бурдюк совсем легкий…

— Вынимай сколько есть, — Круглов глотнул густую слюну, — лишь бы глотку смочить.

— Там совсем вода нету…

— Что?!

— Совсем вода нету…

Круглов не поверил. Не может быть такого. Он сам взял в руки веревку и стал водить ею. Бойцы, нагнув головы, всматривались и вслушивались. Нет, знакомого, привычного всплеска не доносилось.

У Круглова чуть дрогнули пальцы рук. Скоро на горизонте покажется караван. Люди почти вторые сутки без воды, если не считать маленькие порции, выданные вечером в степи после боя…

— Как же так, братцы?

Красноармейцы переглянулись. Не хотелось верить в такую новость. Матвеев протянул руку и бросил округлую гальку. Бойцы снова наклонили головы в колодец. Послышался приглушенный сухой шлепок.

— Да, воды там не имеется… Может быть, мокренький песочек…

Бойцы стали швырять один за другим в темноту увесистые камни. Из глубины доносились только сухие шлепки.

— Токтогул, скачи в отряд, — велел Круглов. — Передай лично командиру. И больше никому, слышишь! Не подымай зазря паники…

Токтогул отвязал своего коня, потрепал его по холке, поласкал, потом вставил ногу в стремя и мягко сел в седло.

Бойцы смотрели ему вслед. Токтогул не гнал коня, а ехал легкой рысью. Он берег силы животного. Кто знает, сколько придется ехать до следующего колодца.

Круглов вынул потрепанный кисет, набитый махоркой, смешанной со степными сухими травами, развязал и протянул товарищам:

— Закуривай! Дым продерет глотку, может, полегче станет.

4

Джангильдинов внимательно выслушал Токтогула. Ни один мускул не дрогнул на лице командира. Оно оставалось таким же спокойным, как и минуту назад, только пальцы Алимбея стали теребить нагайку, обтянутую кожей змеи. Сухой колодец… Что может быть страшнее?..

Токтогул говорил по-казахски, и его поняли лишь двое — Алимбей и старый охотник Жудырык. Комиссар терпеливо ждал, когда Джангильдинов переведет сказанное. Он по взволнованному тону красноармейца понял, вернее, догадался, что там, впереди, где передовой разъезд, случилась беда. И, видимо, большая беда.

Но Джангильдинов медлил. Известие — страшнее бомбы. Произнеси слова по-русски, они взбудоражат и внесут сумятицу в караван. А сейчас главное — сохранить спокойствие и размеренный ритм движения. Людей надо держать собранными.

Джангильдинов наклонился к аксакалу и тихо спросил по-казахски:

— Следующий далеко? — Он не сказал «колодец», но и так было ясно.

— Да, батыр, надо идти целых два дневных перехода, — ответил Жудырык.

— Что посоветуешь, отец?

Жудырык несколько минут ехал молча, прикрыв глаза и старательно расчесывая пятерней жесткую седую бороду, словно ответ спрятан был в ее седине. Подумав, аксакал произнес:

— Давай поступим так, батыр. Поведем караван стороною и не станем подходить туда. Пустой колодец рождает тяжелые мысли и приносит тревогу.

— Хорошо, отец. — Джангильдинов кивнул. — Ты лучше нас знаешь степи.

— Тогда я поеду вперед и покажу тропу.

Жудырык хлестнул своего коня и поскакал в голову каравана.

Джангильдинов подозвал к себе Токтогула и по-казахски сказал, чтобы тот стал немым и никому не обмолвился о том, что видел пустой колодец.

— Мы просто к нему еще не подошли, понял?

— Верно, товарищ командир, мы просто к нему не подошли.

— Ты правильно понял. Скачи к аксакалу, и он тебе скажет, как дальше двигаться. И потом помчишься к Круг-лову, и пойдете новой тропой.

— Хорошо, командир.

Токтогул, не особенно торопя коня, ускакал. Джангильдинов не сразу ответил на вопросительный взгляд комиссара. Потом тихо шепнул одними губами:

— Беда.

— С колодцем? — вполголоса спросил вдруг Колотубин.

— Ты откуда знаешь? — насторожился Джангильдинов.

— Догадываюсь.

— Пройдем мимо.

— До следующего много идти? — в упор спросил Колотубин.

Джангильдинов вынужден был сказать правду.

— Аксакал предполагает почти два дневных перехода.

— Не очень весело.

— Сейчас объявлю приказ, чтобы берегли каждую каплю, — произнес командир.

— Пока такое делать не стоит, — посоветовал Степан.

— Почему?

— Приказ вызовет обратное действие. Люди не машины, они так устроены, что всегда хотят того, чего мало или нет вовсе. Это точно, как дважды два, тут ничего не попишешь. Сейчас бойцы стараются не думать о воде, а если и открывают свои фляги, то при полном нетерпеже, когда язык к небу присыхает. Да и то, сделав один-два глотка, спешат завинтить крышку. Каждый едет и верит, что придем к колодцу, и тогда он насытится водой. А издав приказ, мы невольно заставим думать людей о том, что впереди воды-то может и не оказаться. В караване возникнет нервозность, каждый вцепится в свою флягу… Когда начинаешь думать да переживать, жажда душит еще сильнее. И главное, такой приказ мы, командир, уже издавали в самом начале похода, бойцы привыкли к нему и свято выполняют. Так что, думаю, нет надобности в новом.

— Ты говоришь мудрые слова, — согласился Джангильдинов.

— Только бы скорей проехать мимо пустой дырки в земле.

Но пройти мимо пустого колодца не удалось. В степи видно далеко, и любой маленький предмет бросается в глаза. Приземистую пастушью мазанку, хотя она и находилась на значительном расстоянии, заметили. Да и как не заметить, если она выделялась на ровной линии горизонта.

— Братцы, кибитку минуем!

— Колодец в стороне остался!

Головы красноармейцев невольно поворачивались к одинокому маленькому коричневому квадрату мазанки, даже раненые приподымались на подводах и глазели на горизонт. Несколько бойцов, наиболее нетерпеливых, хлестнули коней и поскакали к манящему домику.

Остановить их было невозможно. Примерно через час бойцы возвратились в отряд. Лошади понуро брели, уставшие от напрасной скачки, а всадники смотрели в землю.

— Пустой…

— Со дна песок вычерпнули.

Весть моментально облетела караван, и бойцы на разных языках хмуро обсуждали тревожное известие: прошли пустой колодец…

Степь дышала зноем и сушила все живое. Легкий ветерок тихо мел струйки песка по утрамбованной глине, твердой как камень. И не было ей ни конца ни краю, лежала она огромным сплошным пространством…

5

Только к концу другого дня, бесконечно длинного и, как казалось, особенно знойного, передовые всадники подошли к степному колодцу.

Острые глаза аксакала сразу приметили запущенность и угрюмость пастушьего стана.

Около него не имелось обычной мазанки, стоял лишь покосившийся невзрачный шалаш, сооруженный из редких жердей и почерневших на солнце и запыленных стеблей боялыча и янтака, перевязанных полуистлевшей веревкой. В шалаш давно не ступала нога человека, только ветер теребил пучки связанной колючей травы…

На площадке у колодца даже обычного гороха овечьего помета не видать. Выдолбленная колода рассохлась и лопнула. Видно, пастухи, кочующие по Устюрту, давно обходили стороной заброшенный колодец или вовсе забыли о нем, как забывают и выбрасывают старый, отслуживший свой век, облезлый тельпак[90].

Круглов и Токтогул первыми достигли пастушьего стана, соскочили с лошадей. Токтогул стал разматывать веревку, крепить кожаный бурдюк. Круглов перегнулся в глубину. Потом привстал и попятился назад, кривя вспухшие и потрескавшиеся губы:

— Там опять… ничего!..

Токтогул, расправив бурдюк, стал опускать его в глубину. Подъезжали и подъезжали уставшие и разморенные зноем бойцы, глотая густую, липкую слюну, воспаленными глазами следили за каждым движением Токтогула.

Крик отчаяния вырвался из десятков глоток, когда Токтогул вытащил сухой и пустой бурдюк.

— Завели нас в гиблое место! — крикнул нервным, срывающимся голосом обросший красноармеец, сидевший на гнедой лошади. — Поморят до смерти без воды! А сами золото увезут.

— Заткнись, — оборвал его Круглов.

Токтогул трижды опускал бурдюк и доставал лишь сухой песок и камешки. Колодец давно иссяк. Красноармейцы обступили и, толпясь, заглядывали в черную глубину и собственными глазами убеждались, что воды на дне нет… Жажда судорогой сжимала горло.

Рядом с командиром восседал на своем коне Жудырык. Полуприкрыв глаза, он, казалось, был погружен в свои думы, хотя чуткое ухо старого охотника не пропустило ни одного слова. Ни единым движением аксакал не выдал своего волнения. Он знал, что именно к нему сейчас обратится командир, и мысленно готовился сказать ответ. Устюрт есть Устюрт, эти степи пострашнее Каракумов, пострашнее Черных Песков. Колодцы всегда капризничают, как молодые жены, вода в них то приходит, то уходит. Все это можно сказать, но разве таких слов ждут от проводника каравана? Ждет командир, ждут сотни красных воинов, ждут раненые, и даже, казалось, лошади смотрят вопросительно большими умными глазами.

Жудырык сжал узловатыми пальцами седую бороду и совсем закрыл глаза, ушел в себя, в свою далекую молодость. Он перебирал свою память, как вещи в тесной мазанке. Много десятков лет с тех пор прошло, много наслоилось в ней разных событий и дел, заслонили они, отодвинули в уголок полузабытые дни того давнего похода, когда караван с тюками белой шерсти для хивинского хана чуть не остался навсегда в степи Устюрта. Тогда тоже в колодцах не нашли воды… Многие лошади пали от жажды, пять погонщиков не дошли до следующего колодца, остались лежать на горячей красноватой земле, и ни у кого не хватило сил, чтобы предать их тела земле, как требовал мусульманский обычай…

Аксакал долго еще напрягал свою память. Из прошлого, как из тумана, всплывали житейские советы бывалых степняков, они были просты и мудры, потому что их проверили многие поколения: когда встретишь пустой колодец, не предавайся унынию и отчаянию, не рыскай по степи в поисках других колодцев, ибо многие погибли, кружа почти на одном и том же месте; как бы ни было тяжело, спасение только в движении, — собери силы и иди вперед, иди по караванной тропе, не сворачивая, и доберешься до иного колодца: не вся же степь безводная!

Об этом и поведал бойцам старый охотник.

Джангильдинов все же знал, что сейчас решающее слово за ним. Он внешне сохранял на лице спокойствие и даже суровость. Что ждет отряд впереди — никто не знал. Есть ли вода в колодцах — никому не известно. Враждебная пустыня хищными глазами взирала на людей, которые были похожи на мелких букашек, дерзнувших влезть на огромную шершавую ладонь степи…

В эти минуты Алимбей припомнил свои скитания по разным странам Востока, блуждания в Аравийской пустыне. Тогда он и несколько бедуинов чуть не погибли в песках от жажды. Смерти он тогда не боялся. Жизнь его была безрадостной, бесцельной.

Иное сейчас. Не о смерти он думал, а о слове, данном в кремлевском кабинете, о том большом деле, которое доверили ему.

— Послать в разные стороны разведку. А остальным — вперед! — приказал Джангильдинов, первым тронув своего коня.

Отряд молча снялся и двинулся в путь, которому, казалось, не будет конца…

6

Джэксон понуро брел за повозкой особого отдела. Невеселые думы роем проносились в его голове. Судьба как будто бы надсмеялась над ним. Сначала принесла избавление от смерти в песках, дала короткую передышку и теперь снова бросила в дикой степи. Баклажку с теплой мутной жидкостью Сидней привязал к поясу под гимнастеркой. Подальше от соблазна, подальше от чужих глаз. А в переднем кармане лежал сверток с крупными зернами соли. Это он сделал по совету Малыхина. Валентин знал от моряков, побывавших в дальних плаваниях в океане: кристаллик соли на языке спасает от мук жажды, притупляет ее.

Джэксон шел не оглядываясь. Он знал, что за отрядом оставались лишь трупы павших и прирезанных лошадей да ненужные, обременительные вещи.

Мурад двигался с ним рядом. Как и многие бойцы, туркмен отдал своего коня в упряжку, чтобы везти груз. И хотя ему было также невмоготу, он, однако, не подавал вида. Стыдно признаться в своей слабости. Как-никак сын степей.

Джэксона и Мурада обогнал комиссар, ободряюще кивнул им. Возле повозок, на которых везли раненых, Степан придержал коня. Он помрачнел, увидев, какие мучения испытывают бойцы, обвязанные бинтами, и протянул пожилому санитару свою баклажку:

— Раздай… По глотку.

Тот приподнял голову и протянул руку. Потряс баклажку, убеждаясь в наличии влаги, тихо сказал:

— Добро, комиссар… Я им всем поровну разолью…

Степан, не оглядываясь, отъехал от повозки. Он старался не думать о воде, но мысли все равно возвращались к прозрачной и бесцветной жидкости. Сколько долгих и палящих дней осталось позади, когда последний раз делили затхлую, солоноватую, теплую воду из кожаных мешков, которые несли на своих спинах верблюды.

«Никогда не ценил воду, не знал, что она главная в жизни, — думал Степан. — А сейчас, когда месяц не видал ее спокойной пружинистой глади, не слышал привычного журчания ее потоков, когда ее вообще нет, — только сейчас начинаю понимать и ценить это замечательное жидкое вещество, без которого нет ни богатства, ни счастья и даже самой жизни — нет ничего на земле!»

Жажда сухой щеткой царапала горло, и казалось, если бы была возможность, выпил бы целое море. Степан вспомнил неоглядную гладь Каспия, блекло-голубую, переливающуюся и спокойную, как стекло, Волгу. Неужели они плыли по воде, простой, светлой и несоленой, по воде, которую можно пить, и пить, и пить, и пить…

От воспоминаний запершило в горле. Он с трудом высунул язык и лизнул губы, особенно нижнюю, иссеченную ссадинами и трещинами, на которых запеклась кровь.

Чтобы не думать о воде, Степан стал думать о заводе. Он всегда думал о своем Гужоновском, когда не думал о воде. Завод казался далеким и нереальным, как вчерашний сон. И в то же время завод был для него источником жизненной энергии, рождал веру и вселял надежду.

Покачиваясь в седле, Колотубин мысленно проходил по заводскому двору, словно он уже был директором, заглядывал в каждый цех, прислушиваясь к советам мастеровых. И обдумывал идею, что родилась в тот день, когда вызвали к товарищу Свердлову и он в Кремле увидел, как под гармонь курсанты бегом таскали тяжелые носилки с песком и засыпали глубокую воронку от разорвавшегося снаряда. Под музыку работа лучше спорится! И Степан мечтал, чтобы в каждом цехе зазвучала гармонь или веселый марш оркестра. Можно на первых порах гармониста посадить или граммофон поставить. Потом разбогатеем, купим и нужные музыкальные инструменты… Работа по-новому пойдет, она будет радость приносить пролетарскому сердцу.

Обязательно так будет, когда вернется из похода…

Глава тридцатая

1

Бойцы, опустив головы, мерно покачивались в такт неторопливому ходу животных, устремив воспаленные, слипающиеся глаза в одну точку — в нечесаную гриву или на луку седла. Одурманивающий сон охватывал, обнимал их за плечи, убаюкивал. А над головой у каждого висело жгучее солнце и, казалось, целило своими лучами в спину и темя, словно вбивало раскаленные гвозди.

Тишина со всех сторон окружала отряд. Жуткая тишина. Ни разговора, ни шепота. Безразличная пустынная огромная земля, словно дикий зверь, терпеливо поджидающий свою жертву, взирала на уставших верблюдов, шатавшихся лошадей и упорных исхудалых людей, в которых еще тлела жизнь, но в глазах некоторых уже гасли искры надежды. Они двигались скорее машинально, в силу привычки и отчаяния, потому что не хотели и боялись останавливаться, ибо остановка могла стать для многих последним пристанищем…

День постепенно уходил. Вершины пологих холмов, монотонных степных перекатов окрасились в бледные, расплывчатые тона, словно выгоревшая и застиранная рубаха. Степь стала ржаво-бурой, кое-где светло-коричневой, а в низинах — как темная ржавчина или рассыпанная железная окалина. Только вдали убегали к горизонту бледно-оранжевые, белесые вершины придавленных холмов. Царство вечного покоя и тишины. Из него, кажется, никогда не выбраться…

С таким настроением и дошли до привала.

2

Рассвет наступал быстро, словно там, на краю земли, поспешно поднимали огромное алое знамя и от его красноты исходило сияние. Комиссар обошел лагерь, походную стоянку отряда. Бойцы лежали вповалку. Лошади стояли, понуро опустив головы, жадно принюхиваясь к земле. Лишь одни верблюды невозмутимо и деловито выщипывали шершавыми губами полузасохшие редкие колючки…

Время подъема наступило, но в отряде не слышно обычного утреннего гама. Люди не торопились подниматься. Дважды проиграл зорю трубач. Послышались окрики командиров: «Подъем!», «Подъем!» Но эти приказы повисли в воздухе. Они не возымели действия. Казалось, земля держала, не отпускала бойцов. Да и встанут ли они сегодня, когда наверняка знали, что ничего хорошего не ждет их впереди… Только смерть. Так уж не лучше лежать здесь, в этой богом забытой степи. Не все ли равно, где погибать?..

Навстречу Колотубину шел Джангильдинов. Он хмурился, тяжело дышал. Понимающе взглянул на комиссара.

Они оба знали, что только утренние часы, когда зной еще не был таким испепеляющим, самое благоприятное время для движения. Сейчас у них не было сил и средств, чтобы поднять ослабевших людей. Несколько бурдюков воды могли бы поставить бойцов на ноги. Но их нет.

— За ночь умерло пять раненых, — сказал Джангильдинов.

Степан нутром чувствовал: при этом, казалось, безвыходном положении слова бессильны, приказом тут ничего не сделаешь. Люди видят смерть в лицо, ее жаркое дыхание уже рядом… Колотубин припомнил хмурый, февральский рассвет, когда под убийственным огнем немцев поднимал в атаку красногвардейцев… Сейчас тоже атака. Сквозная атака. Победа — в движении.

И Колотубин, переглянувшись с командиром, велел горнисту:

— Труби тревогу!

Резкие и пронзительные звуки трубы всполошили походный лагерь. Тревога всегда тревога. Лагерь ожил. Бойцы вставали, тянулись к оружию, тревожно озираясь: с какой стороны нападение?

Взобравшись на повозку, Колотубин протянул руку, показывая на степь:

— Товарищи! Враг там!

— Где? Где? — раздалось со всех сторон.

Люди всматривались вперед, туда, куда показывал Колотубин. Но там ничего не было. Одна пустота. Одна голая, выжженная равнина.

— Перед вами враг. Эта чертова степь — наш враг. Приготовиться к атаке!

Трубач сухими, потрескавшимися губами вывел сигнал к атаке.

Впереди колонны заполыхало полотнище знамени.

— Вперед! — хрипло приказал Степан и, собрав силы, запел:

Это есть наш последний И решительный бой…

Он шел, нагнув голову, как в том февральском бою под Псковом, тяжело ступая по жесткой и враждебной степи. А за ним двинулись бойцы — русские и татары, немцы и сербы, мадьяры и казахи. Песня взлетала и падала и снова взлетала над первыми рядами.

Джангильдинов двинулся одним из последних, пока не проверил, что тронулись все повозки и верблюды с поклажей, что никто не забыт и ничто не оставлено. Он слышал нестройный, разноязычный хор хриплых мужских голосов, в которых звучали и жажда жизни, и презрение к смерти, и готовность вынести все испытания…

«А комиссар-то у меня!.. Редкой душевной силы человек!» — думал Джангильдинов, проникаясь каким-то новым чувством великого уважения к Колотубину, восторгаясь и гордясь им.

3

Первым заметил всадника Темиргали. После гибели Чокана он несколько дней ходил сам не свой, осунулся, почернел. Джангильдинов, чтобы отвлечь земляка от невеселых мыслей, держал его возле себя, давал поручения.

— Там человек! — воскликнул Темиргали.

На вершине пологого холма действительно вырисовывался четкий силуэт всадника. Лошадь под ним была сильной и выносливой. Темиргали сразу отметил, что она холеная и сытая, не изведала мук жажды.

— Вода близко, — выдохнул он радостно. — Вода близко, батыр-ага!

— Кто тебе сказал? — Джангильдинов сурово посмотрел на бойца.

— Его лошадь, батыр-ага. Смотри, какая она свежая!

Джангильдинов поднял бинокль. Конь под молодым рослым парнем действительно выглядел бодрым, да и сам всадник, если судить по его круглому молодому лицу, не особенно переживал голод и не знал жажды.

Бойцы, не останавливаясь, молча и сурово, с удивлением — неужели в таких степях могут жить люди? — смотрели на всадника, обыкновенного молодого казаха, появившегося из безжизненной дали.

Он скакал весело и красиво, словно вокруг простиралась не пустыня, а весенний зеленый луг. Круто осадив коня, незнакомец громко и приветливо произнес:

— Ассалам-алейкум!

И сразу осекся, пораженный видом измученных жаждой людей. Он только смотрел расширенными, косо посаженными глазами, и на его круглом, широкоскулом лице отражалась быстрая смена настроений и чувств, которая происходила в его душе.

— Агай, — почтительно обратился он к Темиргали, который находился к нему ближе всех. — Скажи, агай, вы чья орда?

— Не орда, джигит, а специальный отряд степной экспедиции под командованием товарища Джангильдинова, — ответил Темиргали, с трудом ворочая жестким, как подошва, языком.

— Батыр Джангильдинов!.. Тургайский комиссар! Покажи его, агай!

Темиргали указал камчой на командира:

— Вот он, — и, жадно ощупывая глазами тугой бурдюк и набитые седельные мешки, спросил: — А вода у тебя есть?

— Есть, агай, — ответил поспешно джигит, сворачивая коня к командиру мужественного отряда, и во все глаза стал смотреть на батыра, не в силах оторвать зачарованного взгляда. Смотрел с любовью, уважением и восхищением, как на великого человека, хотя вид у Джангильдинова был самый обыкновенный. Телосложение далеко не богатырское, одежда солдатская, выгоревшая на солнце и задубевшая от высохшего пота, и лицо усталое и давно не бритое, с осунувшимися, запавшими щеками, ввалившимися глазами и вспухшими, потемневшими губами, как и у многих других его сарбазов, ехавших рядом.

Джангильдинов уже сам спешил к незнакомцу:

— Откуда ты, джигит?

— Батыр-ага, Нуртаз я… Пастух Нуртаз, сын пастуха Хужмата. — И он назвал свой аул и свой род.

— Передай отцу от меня доброе слово, — произнес приветствие, как требовал обычай степи, Джангильдинов, рассматривая драный и выгоревший стеганый халат, местами прожженный, потертые, потрескавшиеся, старые самодельные сапоги из сыромятной кожи, облезлый малахай на голове плечистого парня с открытым и немного наивным лицом. Только конь под ним был добрый и породистый, явно не пастуший мерин. Значит, где-то рядом вода!..

— Отца давно нет у меня, батыр-ага…

Нуртаз мог бы долго рассказывать о себе, о Габыш-бае Кобиеве, о его дочери Олтун, которую выдают замуж, и ее коварстве, о победе над борцом, за которую получил в награду коня, о том, как его хотели прикончить, о несожженной белой юрте, о скитаниях по степи, о ночевках на пастушьих станах.

Но говорить долго и красиво он не умел, тем более рассказывать о себе. И что можно о себе поведать такому знаменитому батыру — другу Амангельды?! К тому же Нуртаз волновался. Вполне понятно, что рассказ у Нуртаза получился неровный, сбивчивый. А тут еще горящие взгляды бойцов, устремленные на его бурдюк, на его полный седельный мешок. Взгляды были красноречивее слов. Они просили, они требовали, они умоляли, они настаивали…

Пастух торопливо отвязал объемистый упругий бурдюк, наполненный под самую завязку жидкостью, и протянул Джангильдинову:

— Вот, батыр-ага, возьми… Пей, пожалуйста!

Джангильдинов принял в свои руки тяжелый и, словно живой, кожаный продолговатый мешок. С большим трудом проглотил густую, липкую слюну. Удержал на почти спокойных руках, как бы взвешивая, бесценную влагу.

— Вода?

— Кумыс, батыр-ага… Кумыс это!

Джангильдинов, подержав на напряженных ладонях тяжелый бурдюк, передал его Токтогулу:

— Отнеси раненым… Пусть разделят.

Токтогул, прижав бурдюк к груди, как мать ребенка, поехал на шатающемся коне в даль каравана, где виднелись повозки.

Нуртаз вынул из хурджума — седельного мешка — еще такой же бурдюк и снова вручил Джангильдинову:

— Вода… Простая вода, батыр-ага.

— А ты… У тебя много воды?

— Хватит, батыр-ага… всем хватит! — Нуртаз указал плеткой через плечо назад: — Там родник. За холмом в лощине. И озеро, только вода плохая, соленая, в рот брать противно.

— О каком озере ты говоришь, сын? — спросил Жудырык, разглядывая пастуха. — Что-то не помню я, чтобы в здешних краях было озеро.

— Есть озеро, агай. Большое озеро! Только оно спрятано под землю.

— Ты говоришь об озере, которое лежит под землей?

— Да, агай. Большое озеро! И там есть родник. Хорошо бежит вода. Вкусная вода.

Темиргали, Токтогул и другие, понимавшие по-казахски, удивленно расширили глаза. В безводной, выжженной степи, оказывается, есть подземное озеро, мимо которого они чуть было не прошли!..

Старый охотник несколько секунд молчал и с каким-то обожанием глядел на молодого пастуха, а потом поднял кверху руки и воскликнул, обращаясь к Джангильдинову:

— Батыр, счастье принес нам этот джигит! Поверь старому охотнику, облазившему степи и горы. Много, много раз слышал я из уст разных людей о большом подземном озере, о священном озере. Только где находится это священное озеро, спрятанное под землей, они забыли.

Спустя полтора часа отряд расположился на привал в неглубокой лощине, ничем не примечательной, только, может быть, более густо заросшей высохшими шарами верблюжьей колючки, длинными стеблями боялыча и кустами биюргуна да серыми метелками полыни.

Вход в подземное озеро был неприметным, он находился в высоких, выше пояса человека, и густых, как нечесаная грива верблюда, зарослях биюргуна и боялыча. Обыкновенная дыра, похожая на вход в большую нору, круто уходящую вниз, в глубину, и там, после поворота, подземный ход расширялся и выводил в низкую продолговатую пещеру, на берег подземного озера, которое тускло поблескивало и слабо мерцало в темноте под нависшим сводом. Пещера была просторной и полна влажного свежего воздуха. Неподалеку от входа, у самого берега, из-под земли пробивался источник чистейшей воды и бесшумно уходил в озеро.

Вода в роднике была кристально чистой, холодной и без всяких примесей, без горечи и соли, обычной, и потому она казалась необыкновенно вкусной, сладкой.

Воду носили ведрами, носили кожаными бурдюками. Утоляли жажду раненых товарищей, пили сами, поили лошадей и верблюдов. Потом животных пустили пастись, а сами бойцы, отяжелевшие и размякшие, расположились на отдых. Солнце так же немилосердно палило и обжигало, как вчера и позавчера, как все дни похода, но сегодня на него уже не жаловались, его почти не замечали, ибо рядом была вода, имелось много влаги, которая сразу окрасила серую пустыню в радужные, веселые краски.

Жгли костры, варили наваристые супы из свежего мяса. Жудырык, а с ним Матвеев и еще пять человек, бывалых охотников, отправились на промысел. Им удалось уложить несколько сайгаков, пятерых джейранов и десяток пугливых, с наивными глазами, длинноухих куланов — диких ослов.

В тот же вечер сбылась большая мечта Нуртаза: он стал джигитом, красным джигитом у самого тургайского комиссара. Молодой степняк был зачислен бойцом отряда в первую сотню, ему выдали полное обмундирование. И пастух с радостью облачился в новую гимнастерку, обул добротные казенные сапоги. На его загорелом, продубленном морозом и ветром лице стал шире румянец, а в глазах появился счастливый блеск. Старую его одежду по приказанию комиссара торжественно сожгли на костре. Нуртаз хотел оставить себе разбитые сапоги, но и их велели бросить в огонь, чтобы ничего не оставалось от его прошлого.

— Теперь у тебя начинается новая жизнь, — сказал Колотубин. — Ты стал бойцом революции.

Но от прошлой жизни у Нуртаза, кроме коня, остался лишь темир-кумуз. И поздними вечерами, когда бойцы коротали время, расположившись у потухающего костра, он доставал свой немудреный музыкальный инструмент и выводил длинные, протяжные песни степей и весеннего неба, спокойные и величественные, наполненные простыми красками и чувствами.

4

И снова двигался отряд.

Шел семидесятый день похода. Много пришлось уже повидать и преодолеть бойцам.

Пустынная равнина сменялась солончаками, солончаки — бугристыми песками, приходилось двигаться сквозь заросли саксаула, проходить глубокими расщелинами и скалистыми отрогами, двигаться по зыбким и сухим песчаным болотам, где неверный шаг в сторону от тропы грозил неминуемой гибелью: песок схватывал свою жертву и засасывал.

Налетали бури, страшные бури пустыни. Ветер мел песок, как февральская вьюга метет снег, сек крупинками лицо, засыпал глаза, набивался в рот и уши.

Но красноармейцы выдерживали и эти наскоки. Они были разные по цвету глаз, возрасту, привычкам, порой плохо понимали друг друга, ибо разговаривали на разных языках. Но они были похожи друг на друга не только одеждой, но и великим стремлением, они шли к единой цели. И потому здесь все: и радость, и беда, и пыльная буря, и последний глоток воды — делилось на пятьсот равных частей.

А отряд продвигался все дальше и дальше на север. Правда, иногда на него налетали белоказачьи разъезды, блуждающие шакалами по степи, да орды алашординцев, но все они не могли сломить интернационалистов, выдержать их стремительных и яростных ответных атак и быстро рассеивались. Короткие боевые стычки стали лишь обычным дополнением к постоянным трудностям похода.

…Проехали еще верст пять. Скакавший впереди Токтогул вдруг придержал коня и, привстав на стременах, вытянул руку:

— Там юрты стоят, на самом краю, где земля и небо встречаются!

Матвеев тоже заметил несколько юрт, которые черными точками выделялись вдали.

Бойцы пришпорили коней.

Вскоре стало видно и голубое зеркало озера, которое открылось за холмами.

Не доезжая до аула, красноармейцы повстречали чабана, пожилого казаха на низкорослом коне, гнавшего отару овец и мясистых курдючных баранов. Завидев вооруженных всадников, чабан остановился и растерянно смотрел из-под мохнатых седых бровей.

— Агай, как называется аул? — спросил Токтогул.

— Урочище Кошкорат.

— Белые солдаты в ауле есть?

— Мы люди далекие, нам нет дела ни до белых солдат, ни до алашординских сарбазов, — ответил чабан.

Ответ пастуха не понравился Круглову. Он остановил группу перед самым въездом в урочище. Попадать в западню Круглов не имел ни малейшего желания.

— Матвеев! Токтогул! Скачите первыми, — приказал командир. — В случае чего, швырять бомбы. А мы будем прикрывать вас.

Матвеев перезарядил винтовку, вынул из седельной сумки бомбу и положил в карман.

— Пошли, Токтогул!

Токтогул помчался следом за Матвеевым.

Круглов спешил бойцов и расположился с ними на вершине лобастого холма, откуда хорошо просматривался весь аул. Подняв бинокль, командир группы следил за бойцами. Вот они въехали в аул, миновали одну, другую юрту, вот к ним подошел казах, что-то сказал и протянутой рукой указал на просторную войлочную кибитку, возле которой на привязи стояли оседланные кони.

— Взять юрту на мушку, — распорядился Круглов.

Стволы винтовок черными зрачками уткнулись в войлочный круглый дом. Бойцы следили за Матвеевым и Токтогулом. Те подъехали к юрте, соскочили с коней и скрылись внутри. Томительно проходила одна минута за другой. Вдруг из юрты выбежал Токтогул, почему-то закружился на одной ноге, вскинув винтовку вверх, стал палить в небо. Один, другой, третий выстрел… Вел он себя непонятно и странно, словно поехал не в разведку, а на свадьбу.

— Сдурел он, что ли!.. — Круглов выругался.

Потом вышел Матвеев и тоже начал бабахать из винтовки по облакам, кружиться и пританцовывать. Сорвал с головы фуражку, стал размахивать ею, как бы подзывая к себе.

«Всыплю я им, голубчикам, за нарушение дисциплины, — подумал Круглов, вскакивая в седло. — Дам по два наряда каждому!»

Бойцы двинулись за ним.

Проскакав аул, Круглов осадил коня и, хмуря брови, хотел было спросить у ликующих Матвеева и Токтогула: чего тут цирк устраиваете? Но вдруг с удивлением заметил, что перед ним один лишь Токтогул, а второй красноармеец вовсе не Матвеев, хотя внешне слегка и смахивает своей фигурой на бойца его взвода.

— Свои! Свои тут! — возбужденно кричал Токтогул. — Отряд наш встречают!

Круглов на какую-то долю секунды растерялся. Сколько тяжелых и бесконечных дней жаждал он такой встречи… К горлу подкатил ком, и слезы, черт знает откуда-то взявшиеся, блеснули на белесых ресницах. Круглов выхватил из кобуры наган и разрядил весь барабан в небо.

— Дошли, братцы!

Лихо соскочил с коня и стал обнимать жилистыми лапами незнакомого бойца.

Из юрты выскочили четыре человека с командирскими звездами на груди и сияющий Матвеев. Круглов обнимал каждого по очереди, заодно обхватил и Матвеева, весело сказав ему: «Счастливый ты, первый встретил своих!»

Потом пили в юрте кумыс, и Круглов слушал рассказ командиров, которые были посланы штабом Актюбинского фронта навстречу отряду степной экспедиции.

— Понимаешь, друг, вторую неделю рыскаем по степи — и нигде никаких следов, только одни разговоры про вас… Наконец-то встретились. Да не мы, а вы нас нашли!

5

А через неделю жители Челкара торжественно встречали отряд степной экспедиции.

Весть о том, что прибыл, преодолев пустыню, караван батыра Ленина, облетела ближайшие селения. Узкие улицы города были запружены народом. Степенные старики, молодые парни, рабочие депо толпились на тротуарах. То там, то здесь мелькали фигуры женщин, закутанные в длинную паранджу.

— Едут! — кричали радостно вездесущие мальчишки. — Едут!

Впереди отряда двигалась двухколесная арба. На ней размещались местные музыканты.

За музыкантами, возглавляя колонну отряда, ехали на конях одетые в новые гимнастерки, торжественно-праздничные Джангильдинов и Колотубин. А дальше, соблюдая равнение в рядах, следовали конники. Загорелые, подтянутые, они весело смотрели на встречающих зрителей. Глядя на бойцов, трудно было предположить, что им пришлось испытать все тяжести перехода через пустыню. Молодыми, сильными голосами выводили они песню, которая перекрывала звуки восточного оркестра:

Смело мы в бой пойдем За власть Советов…

После конников следовали взводы пехотинцев и повозка, на которых лежали и полусидели раненые.

Колонну замыкало транспортное подразделение экспедиции. Степенно вышагивали, подняв свои головы, верблюды, словно и они сознавали важность момента, гордо несли на спинах объемистые тюки. Катились повозки, нагруженные ящиками и мешками.

На городской площади застыли шеренги бойцов местного гарнизона. Представители Совнаркома Туркестанской республики и командования Актюбинского фронта оживленно разговаривали между собой возле обитой кумачом трибуны. А на противоположной стороне площади горели костры, языки пламени облизывали огромные котлы, в которых варился праздничный плов. На столах лежали горками подрумяненные лепешки, подносы с кишмишом и яблоками.

Недалеко от площади, на которой уже заиграл бодрый марш военный оркестр, Джангильдинов тронул за руку комиссара и показал на здание почты.

— Извини, на минуту туда отлучусь!

— Куда ты? Сейчас митинг!

— Успею. Это важнее.

И вот уже молодой вихрастый телеграфист выстукивал ключом:

«Москва. Совет Народных Комиссаров РСФСР».

— После трехмесячного перехода, — диктовал Алимбей, — транспорт под моим командованием благополучно прибыл в Челкар… Отряд переход перенес благополучно. Точка. Джангильдинов. Точка.

* * *

В Москве стояла зима. Январские морозы разукрасили причудливыми узорами высокие окна ленинского кабинета в Кремле.

Накинув на плечи пальто, Владимир Ильич сидел за столом и быстро писал.

— Большая новость! — вдруг услышал он и поднял глаза от бумаг.

В кабинет порывисто вошел военный связист с телеграфной лентой в руках. Его худое лицо сияло.

— Большая новость, Владимир Ильич! Взят Оренбург!.. Прорвана блокада!.. Войска Актюбинского и Восточного фронтов соединились.

Ленин сразу взглянул на карту… Несколько месяцев назад, июльским утром, у этой карты стояли сосредоточенный тургайский комиссар и московский пролетарий в солдатской гимнастерке… И вот блокада прорвана. Путь из Средней Азии в Советскую Россию открыт. В Ташкент пойдут эшелоны с оружием, боеприпасами, хлебом, промышленными товарами…

— Теперь мы вас, господа интервенты и белогвардейцы, погоним из Средней Азии!

Борис Силаев

ВОЛЧЬЯ ЯМА

Повести

ОБЯЗАН ЖИТЬ

«…Стальной несокрушимой крепостью станет наш пролетарский город на пути кровавых Деникинских орд. Ни малейшей паники! Дисциплина и сознательность! Организованный порядок, веру в нашу окончательную победу и силу красных штыков противопоставим провокаторам и распространителям панических слухов!..»

Из городской газеты, органа рабоче-крестьянских и солдатских депутатов, за 12 июня 1919 года.

Глава 1

На заборах еще выгорали обрывки газет десятидневной давности, а вниз, к мосту, через мелкую речушку уже тянулись покидающие город обозы. Орудия белых бухали рядом, редкие цепи красных с трудом сдерживали натиск деникинской пехоты. Мост трещал под грузом бесчисленных подвод, двуколок и санитарных фур. Беспрерывно гудя, медленно проталкивались легковые запыленные машины. Мерно жуя жвачку, круторогие волы тянули возы, полные тюков и патронных ящиков. Стуча ножнами о стремена, проходили эскадроны, и перепутанными рядами, не в лад покачивая штыками длинных винтовок, шли усталые пехотинцы…

В это время на заднем дворе центральной тюрьмы подвели к стене высокого, небритого человека. На нем был английский френч с накладными карманами, бриджи, еще хранившие наглаженные стрелки, и желтые краги. Он исподлобья смотрел на выстроившихся перед ним бойцов. Их лошади, привязанные к одинокому дереву, тревожно переступали копытами.

Командир комендантского взвода стал хрипло читать по бумаге:

— «…Военный революционный трибунал… Именем революции… Присуждает бывшего начальника укрепрайона… За измену рабоче-крестьянскому делу… За связь с деникинской разведкой… За выдачу белому командованию планов обороны города… Бывшего полковника белой армии, затесавшегося в ряды Красной Армии… Приговорить к высшей мере наказания — расстрелу…»

Человек у стены не шевелится. Он слушает грохот далеких орудий.

— Ваше последнее желание? — хмуро спрашивает командир, пряча в карман приговор.

— Дайте папиросу, — говорит полковник.

Командир протягивает ему жестяную банку с тонкими папиросами.

— Благодарю, — вежливый голос полковника звучит в гулком дворе. — Почти как в романах… С последним желанием.

— Курите, — обрывает его командир. — У нас мало времени.

— У вас его значительно больше, чем у меня, — голос пресекается, и полковник смотрит на небо, слушает далекую канонаду и крошечными затяжками сжигает папироску.

— Вы хотите что-либо сказать? — командир взвода хмуро смотрит в глубоко запавшие глаза полковника.

— Благодарю, — одними губами отвечает полковник и прикрывает веки. — Нет… Приступайте…

Командир взвода круто поворачивается на каблуках и шагает к шеренге бойцов. Он становится сбоку и поднимает руку.

Его истончившийся в крике голос одиноко поет в тишине тюремного двора:

— Взво-о-од… На руку-у-у!!!

С лязгом взлетают тяжелые винтовки, неровная строчка тонких штыков, заколебавшись, сходится остриями к груди полковника, который, косо изогнувшись напрягшимся телом ладонями закрыл лицо.

— Взво-о-од… — продолжает командир и отводит плечо, чтобы с размаху рубануть рукой по воздуху.

Полковник отшатнулся от стены и вдруг слабо выкрикнул:

— Стойте-е!..

На подгибающихся ногах, облитый потом, он пошел на штыки и остановился, ухватившись побелевшими пальцами за острия.

— Я не все вам сказал… Будьте вы все прокляты… Я скажу…

Во дворе Чека сжигали архивы. За костром следил красноармеец с винтовкой. Он тупым носком ботинка ворошил пласты слежавшейся бумаги, и пламя, бесцветное, но жаркое, поднималось в двухметровый рост и стояло шатким качающимся столбом, в котором корчились твердые переплеты папок и завивались папиросные листы…

У коновязи тревожно топтались оседланные лошади, косили черными зрачками на пепел, летящий по воздуху. За литой чугунной оградой изредка тарахтела колесами по булыжнику военная двуколка или проезжал тяжелый, как зеленый утюг, бронеавтомобиль с намалеванным на борту номером…

Бойцы выносили из дверей особняка охапки документов и швыряли их в костер.

Один из них подбежал к Андрею:

— Товарищ Комлев, вас вызывает председатель Чека.

— Хорошо… Иду, — отозвался Андрей.

Он зашел в свой кабинет — каморку с покатым под самой крышей потолком. Еще раз осмотрел раскрытые шкафы, выдвинул ящики стола и на минуту задумался, сидя на венском стуле посреди комнатушки.

…Куда-то судьба забросит дальше? Сколько? — всего один месяц он в этом городе, а теперь снова в дорогу… Работы было так много, даже спал в кабинете — из комендантской приносил матрац, бросал на него шинель, кожанку и, пожалуйста, — роскошная королевская кровать. Знакомых у него тут почти нет — только одна Наташа. И все-таки за месяц он немного узнал город и даже привязался к нему. Вытянувшийся вдоль небольшой мелкой речушки и пронизанный поперек стальной нитью железной дороги, город лежал на двух холмах — на вершине одного стоял полуразрушенный древний кремль, а на втором — приземистая тюрьма с метровой толщины стенами и вышками по углам. Центральные улицы украшали пятиэтажные здания городской думы, ломбарда, дворянского собрания. Выложенные из тесаного камня с многофигурными скульптурами и геральдическими щитами дома выстраивались вдоль булыжных мостовых, выставив на обозрение прохожих парадные фасады, созданные лучшими архитекторами России. Плечистые соборы высоко поднимали золотые головы над многокилометровым скопищем крыш и башен. Тонкие колокольни, казалось, узорными крестами касались облаков. По праздникам на город, точно с неба, лился многоголосый колокольный звон. Но чем дальше от центра, тем ниже становились здания, пока не начинали тянуться наспех сколоченные хибары и длинные бараки. Это был рабочий пригород. Здесь, на прокопченной земле, плохо росла трава, дороги, посыпанные паровозной гарью, курились пылью. Тут вместо соборов возвышались прокопченные чадом, с выбитыми окнами заводские цеха. Дымовые трубы, сложенные из красного кирпича и стянутые стальными обручами, частоколом заставляли горизонт. Рабочие окраины окружали город кольцом заводов, паровозных мастерских, железнодорожных депо и ткацких фабрик. Отсюда в центр города приходили колонны демонстрантов со своими духовыми оркестрами. На площади маршировали отправляемые на фронт рабочие полки.

У изгиба реки, кажется, день и ночь бушевал южный говорливый базар. Продавали и покупали все — хлеб, сало, краденную со складов мануфактуру, фамильное серебро. У дезертиров можно было достать даже партию маузеров еще в заводской смазке или замки пулеметов «максим».

Каждую неделю милицейские облавы, как гребнем, прочесывали эту бурлящую, крикливую толпу, уводя в тюрьму не одного налетчика и спекулянта. Здесь ловили переодетых деникинских офицеров, воров и махновских мародеров, приехавших сбыть драгоценные камни и золото, чтобы приобрести у проверенных людей коробки с дефицитными в Гуляйполе пулеметными лентами и ручные гранаты — «бутылки».

В зданиях на центральных улицах зрели заговоры. На чердаках чекисты находили ящики с винтовками, заваленные поломанными стульями и всякой рухлядью. Из подворотен в сотрудников стреляли картечью. Ночами на улицах нападали на милицейские патрули. Бандиты грабили частные магазины. Их арестовывали, отправляли в тюрьмы. Заговоры раскрывали и дела передавали революционному трибуналу. Рабочие отряды устраивали в домах центральных улиц повальные обыски и каждый раз в Чека приводили подозрительных лиц с фальшивыми документами или даже без них.

Деникин неумолимо шел на город, и подпольные офицерские организации создавали боевые отряды. На подступах к городу сутками не прекращались работы по усилению укрепрайона, и были все возможности если не удержать позиции, то хотя бы нанести врагу ощутимый урон, но предательство начальника укрепрайона окончательно решило судьбу города. Красная Армия отступила.

Андрей сидел в пустой комнатушке, с тоской оглядывал обшарпанные, давно не беленные стены, единственное окно, до половины закрытое от солнца порыжевшей газетой, и думал о том, что смертельно устал за эти последние дни — кружится голова, хочется спать. Соснуть бы часа два или три, ведь впереди еще столько работы. Отступление, даже самое организованное, несет в себе хаос и беспорядок. Приказ командования о сдаче города белым поставил работников Чека перед рядом задач, решить которые было просто невозможно за сорок восемь часов — с того момента, как стало известно о выдаче деникинской разведке секретных планов обороны. Оставался слишком малый срок, чтобы передислоцировать войска, найти для артиллерии новые закрытые позиции, подвести полки к слабым местам фронта. Противник уже воспользовался преимуществом, неожиданным ударом прорвал плохо укрепленные фланги, ввел в тылы Красной Армии кавалерийские части генерала Май-Маевского.

И в таких условиях чекистам надо было организовать и оставить в городе подполье, наметить тайные явки, обусловить на все случаи связь, заложить склады оружия, не только наметить, но и разработать практические основные задания большевистской организации — пропаганду в частях противника и подготовку вооруженного восстания.

Сорок восемь часов быстрых совещаний, коротких встреч с нужными людьми, разъездов по городу в закрытой машине, посещения воинских эшелонов, парикмахерских, ресторанов. Комлев перечитывал десятки папок с личными делами паровозных машинистов и адвокатов, учителей и грузчиков, уточнял пароли и согласовывал подпольные клички. И хотя казалось, что в общем-то с работой справились, многих, и Андрея в том числе, не оставляло ощущение какой-то неуверенности. Он понимал, что все ошибки, которые уже обнаружатся потом, будут искупаться смертью, и, наверное, не одного человека. Он знал — предусмотреть все невозможно, но эта спешка… Эти сорок восемь часов — очень малое время для создания крепкой подпольной организации… И, главное, все время не оставляют мысли о раскрытом заговоре и предательстве начальника укрепрайона. Он расстрелян по приговору ревтрибунала, схвачены соучастники, но так и не удалось проследить дальнейшие нити, идущие от бывшего полковника к другим группам широко разветвленной офицерской организации. У деникинцев работают люди с опытом царской армейской контрразведки и охранки, К их услугам агентурная сеть, которую плели не один десяток лет, заранее рассчитывая на многие случаи жизни. Не до конца обезвреженные, тайно следящие за действиями Чека, за поведением населения и передвижением войск, эти силы после вступления в город Май-Маевского станут ножом, занесенным над каждым подпольщиком.

Всей организацией подполья руководит председатель Чека товарищ Бондарь. Возможности у него большие — в этом городе он вырос, работал грузчиком на товарной станции, здесь его первый раз арестовали. Кажется, нет жителя, которого бы Бондарь не знал в лицо. Ему известны почти все проходные дворы и дыры в каменных заборах. Мальчишкой он руководил самыми отчаянными сорвиголовами рабочего пригорода…

«…И Наташу не успею повидать, — с отчаянием подумал Андрей. — Что она обо мне знает? Ничего… Простой совслужащий из одного из бесчисленных учреждений…» Он с ней даже не попрощался. Через несколько часов появятся последние машины, на которых сотрудники Чека проедут по пустынным улицам к вымершему зданию вокзала. У перрона будет стоять дышащий паром локомотив с прицепленным к нему штабным вагоном. И вернется ли когда-нибудь сюда Андрей, или судьба обведет его стороной — этого никто сказать не может. Время такое — сегодня еще жив, а завтра уже мертв…

Андрей вышел из комнатушки и длинным хмурым коридором прошел в кабинет к Бондарю.

— Вы звали, Вадим Семенович?

— Садись, — Бондарь указал на пустой стул и навалился грудью и локтями на стол. Председатель Чека был широкоплечий, громадного роста. Бритая голова его походила на гладкую, загоревшую под солнцем тыкву. Сросшиеся брови торчали щетками, а небольшие синие глаза смотрели с холодным вниманием.

В кабинете Бондаря царил беспорядок. На столе навалом лежали папки, валялся маузер в деревянной кобуре и раскатившиеся желтые патроны. Скрестив на коленях руки и поджав под кресло ноги, напротив председателя сидел щуплый мужчина с аккуратным пробором в желтых волосах. Андрей мельком бросил на него взгляд и отметил скромность позы и невыразительность черт худого лица.

— Садись, — сказал Бондарь и снова повернулся к собеседнику. — Продолжай, пожалуйста.

— В общем я удовлетворен, — пожал тот узкими плечами. — Склады хорошо замаскированы… Обеспечен явками. Некоторые из них мне знакомы, между прочим, еще по подполью при немцах.

— От того времени мало что осталось, — задумчиво проговорил Бондарь. — Было еще и подполье при гайдамаках и петлюровцах. — Он катнул по столу маслянисто блестящий патрон.

— Связь с вами?

— Вот через него. — Бондарь кивнул на Андрея. — В городе он, пожалуй, никому не известен. По нашим подсчетам, ожидайте его к себе примерно дней через двадцать. Он пройдет линию фронта и вернется.

Председатель раскрыл тоненькую папку с веревочными тесемками и повел пальцем по строчкам машинописи:

— А вообще… каждую среду в первой половине дня в кафе Фалькони на Пушкинской улице ждите нашего человека. Пароль: «Кофе надо пить из фарфоровой чашечки…» Отзыв: «Был бы кофе… Можно из стакана…» Вот так, без всякой многозначительности. Еще раз напоминаю, подпольная кличка у тебя «Туча». Уже сейчас, Андрей, ты можешь его так и называть. Вопросы?

— В городе существовала подпольная офицерская организация? — спросил Туча.

— Она обезврежена органами Чека.

— Вся?

— Я так думаю, — неуверенно ответил Бондарь. Он мельком посмотрел на часы. — Руководитель организации расстрелян по постановлению ревтрибунала.

— Однако они успели связаться с контрразведкой Деникина?

— Иначе бы мы не уходили из города, — со злостью произнес Бондарь. — Могу сообщить, что буржуазия готовит белым войскам торжественную встречу. Кое-где уже пекут хлеб и достают хрустальные солонки.

— Кто у них начальник контрразведки?

— Полковник Пясецкий. Андрей, сообщите данные.

— Вдовец, — быстро сказал Комлев. — Жена умерла от тифа, пробираясь на Дон из Петрограда. Сын в чине прапорщика убит под Перемышлем. Окончил академию генерального штаба…

— С моими-то четырьмя классами церковно-приходской школы, — слабо улыбнулся Туча.

— Ничего, — грубовато сказал Бондарь. — У тебя своя академия. Восемь лет царской каторги. Ты ему фитиль вставишь, как пить дать.

— …Жесток, — продолжал Андрей с полузакрытыми глазами, словно мысленно читая такое знакомое ему дело. — К подчиненным требователен. В работе педантичен. По складу характера склонен к поступкам решительным. Для достижения результата не брезгует ничем, порой склоняясь к авантюризму. Однако врожденная подозрительность, которой он и обязан, по сути дела, должности начальника контрразведки при деникинских войсках, делает его человеком весьма опасным. В силу своего жизненного опыта и воспитания в работе опирается на методы царской охранки и военной разведки, где служил четыре года на Юго-Западном фронте в качестве начальника следственного отдела…

— Как человек, — перебил Бондарь, — умен, несколько старомоден, чуть сентиментален, при проведении следствия беспощаден до садизма. У тебя есть оружие?

— Да.

— Сдай. Оно теперь тебе ни к чему.

Туча достал из кармана плоский браунинг и кинул его на груду папок. Бондарь вышел из-за стола и неловко стал одергивать гимнастерку, яростно собирая ее за спиной в одну складку.

— Давайте прощаться, товарищ Туча.

— Что? Пришло время, Вадим?

— Времени нам на это всегда не хватало, ты сам об этом знаешь.

— Когда покидаете город?

— Возможно, мы уже не единственные его хозяева. Ты торопись. Прощай.

Они обнялись и так простояли посреди кабинета. Андрей видел маленькие аккуратные кисти рук, вжавшиеся в мягкую спину Бондаря, и желтую макушку, торчащую над могучими зелеными плечами председателя.

— Ты побереги себя. Пожалуйста, — пробормотал чуть слышно Бондарь.

— Возвращайся быстрее, — прошептал Туча и, отшатнувшись от груди Бондаря, быстро пошел к двери, даже не обернувшись, когда Андрей вослед ему негромко сказал:

— До свидания, товарищ.

Оставшись в кабинете вдвоем, они долго молчали. Бондарь неторопливо собирал папки, равняя их, ребрами постукивая о крышку стола, потом опустился в просевшее кресло и словно бы задремал. Но, приглядевшись, можно было рассмотреть беспокойно вздрагивающие веки. Андрей знал эту привычку Бондаря думать с закрытыми глазами. Многих она не то что удивляла, а приводила в растерянность. Очень неловко было сидеть перед громадным человеком, вдруг застывшим перед тобой в спокойной позе спящего. Но когда он неожиданно и быстро одним взмахом вскидывал ресницы, то рожденная мысль ослепляла живым блеском его глаз. Но сейчас, резко поднявшись, он оттолкнул кресло ногой и стал яростно массировать ладонями припухшее от усталости и недосыпания лицо.

— Черт, — негромко сказал он, — с ног валит… А не спал всего лишь две ночи… Двое суток…

— Сорок восемь часов, — пробормотал Андрей и посмотрел на дверь, за которой послышались энергичные мужские шаги, сопровождаемые железным звяканьем шпор. В филенку громко постучали.

— Войдите! — закричал Бондарь.

Дверь распахнулась, и в кабинет шагнул командир комендантского взвода. Козырнув, он доложил:

— Товарищ председатель Чека… При исполнении приговора предателю революции… Бывший полковник и начальник укрепрайона сознался в сокрытии сведений…

— Короче, — поморщился Бондарь. — В чем дело?

Командир взвода заглянул в дверь.

— Войдите!

В кабинет, держа руки за спиной, вошел полковник, невидящим взглядом повел по стенам и опустил голову.

— Как это понимать? — тихо спросил Бондарь.

— Я хочу сообщить новые сведения, — зло, с подрагиванием губ, сказал полковник, — те, которые сокрыл от следствия.

Он стоял посреди комнаты, некрасиво расставив ноги, бледный, с угольно-черной щетиной на щеках.

— Что же побуждает вас к этому? — сощурился Бондарь, Полковник вдруг жестко рассмеялся:

— Только не раскаяние.

— А именно?

— Приятно сознавать, что на том свете будешь не в одиночестве.

— Там уже достаточно по вашей милости, — буркнул Андрей.

Бондарь устало махнул рукой:

— Не врите, господин офицер. Хотите жить… Надеетесь на что-то.

— Разве напрасно? — вскинул голову полковник.

— Не мне решать, — ответил Бондарь. — Зависит от вас… Хотя приговор уже вынесен. Я слушаю.

Полковник мельком посмотрел на стул, и Бондарь жестом предложил сесть. Опустившись у стола, полковник задумался. Рука его с грязными ногтями непроизвольно гладила сукно скатерти.

— Самое главное для вас, — наконец произнес он, — это фотоателье Лещинского. Там для документов фотографировались коммунисты и советские работники. Лещинский — наш агент. Сейчас у него альбом с адресами и снимками. Альбом в зеленом переплете… Несколько сотен фотоотпечатков. А если вы кого-то из них оставите в подполье… Думаю, — полковник усмехнулся, — это будет хороший подарок контрразведке Май-Маевского. Не так ли?

— Откуда вы знаете об этом?

Полковник пожал плечами.

— Я был обязан знать. И не только об этом.

— В дальнейшем расскажете обо всем, а сейчас… Через кого держали связь?

— Связником был один уголовник. Он за деньги выполнял определенные поручения. Естественно, мы ему не доверяли. Он сам не догадывался, кому служит. Обычная спекуляция продуктами или продажа дефицитных вещей, но… Каждая вещь сама по себе что-то обозначала. Кусок мыла — встреча в условленном месте… Полбуханки хлеба — сбор офицерского отряда… Вещи сами по себе или в сочетании друг с другом…

— Адрес и кличка?

— Мы встречались по воскресным дням на углу базара. С утра. Кличек у него много и все, я тоже воробей стреляный, фальшивые. Нас он интересовал только как почтовый ящик. Прошлым мы его не занимались. Один из главарей уголовного мира. Жадный, отвратительный и грязный тип. Я могу описать его словесно, но вы сейчас не тем занимаетесь, господа чекисты. Если альбом исчезнет, я потеряю надежду на помилование. Для меня дорога каждая минута. А для вас…

— Лихо задумано, — пробормотал Бондарь и посмотрел на Андрея, — если черт не шутит…

Андрей распахнул окно и закричал во двор со второго этажа, не дожидаясь приказа:

— Конво-о-ой! В седла-а!!

…Коней оставили с одним красноармейцем в переулке, а сами пошли проходными дворами. Кажется, Бондарю известны были тут все ходы и выходы. Он уверенно нырял в темные ворота, отодвигал в заборах доски, и Андрей с трудом поспевал за ним.

— Вот, — наконец сказал Бондарь и вытащил маузер. Они подождали остальных и стали медленно приближаться к четырехэтажному дому с подслеповатыми окнами и обрушившимися балконами. Дворовой фасад здания, сложенный из позеленевшего кирпича, казался крепостной стеной. Выгоревший от жары плющ вился кое-где по каменным выбоинам.

— По человеку — у нижних окон, — приказал Бондарь. — Остальные за мной…

Они взбежали на крыльцо и первое, что увидели, — это вывороченный из двери замок. Толкнули дверь, и она без скрипа распахнулась. Люди молча вошли в темноту коридора. В руке Бондаря вспыхнул крошечный огонек зажигалки. Он осветил какие-то ящики, мерцающие спицы велосипедного колеса и медный таз, лежащий в углу красным расплывчатым бликом.

Впереди была еще одна дверь. Ее распахнули ударом ноги, и, столкнувшись плечами, одновременно Андрей и Бондарь шагнули в комнату. И на мгновение ослепли от солнца. Прямо перед ними, во всю стену, — зеркальное стекло витрины. Лучи дробились в нем, и оно радужно сияло в стеклянных сучках, чуть желтое от пыли, с бледным смазанным отраженьем стоящих на противоположной стороне улицы домов и деревьев.

На полу были разбросаны черные конверты, фотобумага, в углу валялась тренога фотоаппарата.

— Черт, опоздали, — прошептал Бондарь.

Андрей подошел к бархатной шторе и распахнул ее рывком. Зазвенев кольцами, она тяжело сдвинулась к стене. За ней, в глубоком кожаном кресле лежал человек. Он точно спал, опустив лысую голову, на правом виске которой кровенела запекшаяся ссадина.

— Это он… Лещинский, — сказал Бондарь.

— Мертв… Вернее, убит, — Андрей тронул руку фотографа. Она была холодной, но еще мягкой. — Убийство произошло недавно… Каким-то тупым предметом… Возможно, ломиком.

— И, кажется, неожиданно, — согласился Бондарь. — Может быть, он спал… Или сидел задумавшись. Ударили из-за шторы.

Стараясь ничего не сдвинуть с места, Андрей подошел к парадной двери.

— Смотрите, — сказал он. — В двери торчит ключ. Убийца пробрался через черный ход.

Андрей повернул ключ и вышел на солнечную пустынную улицу. Его шаги гулко отдались в тишине каменного коридора, образованного высокими молчаливыми домами. Золотая вязь букв словно плавилась под лучами, жарко сплетаясь в слова: ФОТОАТЕЛЬЕ ЛЕЩИНСКОГО.

За зеркальным стеклом витрины на бархате лежали выцветшие портреты красавиц, мужчин с нафабренными усами. Покоробленные солнцем фотоснимки еще хранили блеклые отпечатки чьих-то жизней — напряженно таращили в объектив испуганные глаза невесты. Женихи чопорно держали за локотки своих будущих супружниц. На отороченных кружевами подушках болтали ногами толстые младенцы. И картинно сжимая в руках эфесы клинков, замерев в каменно-неподвижных позах, стояли бравые кавалеристы в буденовках. Суровые рабочие парни с выпущенными на лоб чубами держали на коленях гитары, шли в майских колоннах демонстрантов.

А чуть ниже — черными, залитыми тушью буквами:

ФОТОАТЕЛЬЕ ГАРАНТИРУЕТ БЫСТРОЕ И ПРЕКРАСНОЕ ИСПОЛНЕНИЕ ЗАКАЗОВ. ИМЕЕТ ПАТЕНТ, ВЫДАННЫЙ ГОРОДСКИМ СОВЕТОМ РАБОЧЕ-КРЕСТЬЯНСКИХ ДЕПУТАТОВ. КОММУНИСТАМ И СОВ. РАБОТНИКАМ СТУДИЯ ПРЕДСТАВЛЯЕТ СКИДКУ В 50 процентов.

Андрей вернулся в ателье и изнутри сорвал объявление.

Бондарь сидел у стола, подперев голову руками, словно держал на растопыренных пальцах матово-коричневый мраморный шар. Андрей протянул ему объявление, и председатель Чека, не читая, тихо сказал:

— Положите на место… И вообще ничего не трогайте. Тайник нашли?

— Может быть, это он? — неуверенно проговорил кто-то из красноармейцев и кивнул в угол, где топорщились приподнятые доски пола.

— Проверь, Андрей, — приказал Бондарь.

Андрей опустился на колени. Конечно, это был тайник. Аккуратно выпиленные, покрытые краской доски еще хранили следы инструмента, которым их отрывали от бревен. Возможно, то был нож, лежащий на столе. Да, это он… Подходит. В глубине тайник выстлан черной бумагой.

— Ничего нет, — сказал Андрей. — Если альбом и существовал, то его забрали.

— Кто? — спросил Бондарь.

— Возможно, соучастники Лещинского по подпольной организации, — неуверенно произнес Андрей.

— Зачем?

— Не надеялись на место… Или на самого Лещинского… Хотя это чушь.

— Да, — согласился Бондарь. — Этот маскарад им ни к чему. Альбом уже находился в руках контрразведки белых. Но помешал случай. Хотя помешал ли? Альбом пропал. Главное, нет возможности предупредить. Черт его знает, кто фотографировался, кто нет? Популярное фотоателье. На атласной бумаге, с гербом фирмы — память на сею жизнь! Скидка в 50 процентов. Жизнь не очень легка. Каждая копейка на счету. Безусловно, Лещинский выписывал квитанции со стоимостью снимка и адресом клиента. Надо признать, что задумано просто, но гениально.

Андрей опустился на стул, искоса посмотрел на Лещинского — худенький, узкогрудый человек с острым птичьим носом, бледными веками и женскими красивыми руками.

— У него, должно быть, много денег. Деньги не найдены. Фотограф жил при студии. Шкафы взломаны. Вещи разбросаны. Допустим, что это всего лишь убийство с грабежом.

— Альбом, — напомнил Бондарь.

— Уголовнику он не нужен, — согласился Андрей. Бондарь помассировал ладонями бритый череп, медленно поднялся из-за стола. Исподлобья оглядел ателье, покусал губы, о чем-то думая с закрытыми глазами.

— Оставим здесь все без изменения. Поехали.

Он первым вышел из ателье. Они снова стали пробираться к лошадям через проходные дворы. Коновод, молодой красноармеец в обмотках до самых колен, кривоногий, злой, указал на крышу дома. Там, привязанный к трубе, колыхался на ветру трехцветный флаг.

— Видали! Видали!! Товарищ предчека!..

— Царский флаг, — равнодушно буркнул Бондарь. — Чего удивляешься?

— Так это же буржуи повесили!! Разрешите потрясти гадов… Товарищ Бондарь!..

— По коня-ям! — Бондарь перекинул ногу через седло, подобрал поводья и тронул шпорами бока коня.

У особняка уже стояли три подводы, на которые грузили тюки с документами. На том месте, где горел костер, чернело большое пятно растоптанного сапогами пепла.

Бондарь долго сидел за столом, положив руки на разбросанные папки, выпрямившись, со сжатыми губами. В его неподвижной фигуре чувствовалась страшная усталость последних бессонных ночей.

— И все-таки, — произнес задумчиво Андрей, — это уголовное преступление. И совершил его человек, опытный в таких делах.

— Откуда выводы?

— Виден почерк. Я начинал в уголовном розыске. Насмотрелся всякого… Тут чувствуется искушенная рука… Как открыта дверь. Точный удар…

— Полковник говорил о своем связнике, — пробормотал Бондарь.

— Что о нем знаем? Ни фамилии, ни адреса… Множество кличек… Словесный портрет: высокий, одутловатое лицо, ходит ссутулившись, голубые глаза… Найди в трехсоттысячном городе!

— Уголовный мир не так уже и велик.

— Но проникнуть в него не так просто.

— Времени мало, — вздохнул Бондарь. — Попасть можно куда угодно, если потребуется для дела и пользы революции. Вот ты говоришь «уголовщина»… Но пропал и альбом. Какая связь?

— Не знаю, — сознался Андрей, — но искать следует связника полковника. Он уголовник. Не из простых босяков.

— Да, — согласился Бондарь. — Это кончик веревки.

— А если за этот кончик водит нас полковник? — усомнился Андрей. — И никакого альбома вообще не существует!

— Все может быть, — подумав, проговорил Бондарь, — но даже и в таком случае мы должны предполагать, что он есть! Есть, и мы обязаны обезопасить подполье от появления альбома у деникинцев! Слишком много может быть поставлено на карту… Ты начинал в уголовном розыске? По фене ботаешь?

Говорю, — неохотно сознался Андрей, — но я бы этот воровской язык…

— Кто у тебя в городе из близких?

— Один, как перст, даже тоска берет, — засмеялся Андрей на мгновение задумался. — Хотя есть одна знакомая… К сожалению, пока между нами ничего серьезного.

— Кто ты для нее?

— Обычный советский служащий. Отец у нее — язва.

Бондарь тяжело повернулся на стуле и кивнул на груду папок, навалом лежащих на развернутом брезенте.

— Дай-ка мне дело об ограблении ювелирного магазина, — попросил он. — Помнишь?

— Дело банды Корня? А как же, залетные птицы…

Андрей долго копался в папках, потом вытащил одну — тонкую, с матерчатыми завязками.

— Сядь… Коротко информируй.

— Корень, — начал Андрей, — профессиональный вор. В наш город банда приехала, следя за ювелиром Карташевичем. Ни второй день по прибытии залезли в магазин, взломав витрину. Были обнаружены и в перестрелке двое из банды убиты. Tpeтий «Блондин»…

— Стоп, — Бондарь поднял руку и развернул газету небольшого формата. — Читаю: «…Сообщение вечерней газеты „Слово“… Заезжая банда ограбила ювелирный магазин Карташевича… Однако бдительность органов охраны порядка пресекла поползновение вооруженных грабителей. В ночной перестрелка двое воров уничтожены. Третий арестован. На днях он предстанет перед революционным судом. Начальник районного отдела милиции». Все точно?

— Да, — кивнул головой Андрей. — Обычное уголовное дело. Мы посчитали нужным информировать об этом население.

— Где сейчас третий?

— В тюрьме. Мы не успеваем вывезти уголовников.

— В общей камере?

— Нет.

— Какие у банды были связи с городским уголовным миром?

— Да никаких… Проследили за Карташевичем от самой Москвы. Карташевич — спекулянт золотом. Его самого судить надо.

Бондарь прошелся по кабинету, и рассохшийся паркет затрещал под его сапогами.

— Это хорошо, что вы позволили напечатать в газете, — проговорил он и подсел к Андрею, подвинув к нему стул. — А что если третьим станешь ты?

— Не понимаю, — растерялся Андрей.

— У нас есть время вывезти вора из тюрьмы.

Андрей тоскливо вздохнул:

— Чего проще… Белые выпускают из тюрьмы…

— Ишь ты, какой сообразительный, — засмеялся Бондарь. — Нельзя сказать, что мы первыми открыли такой способ внедряться в лагерь врага. Но сейчас иного выхода нет! Ты должен стать своим человеком среди уголовников города. Московский вор по кличке «Блондин» — это же фигура! Надо найти связника полковника во что бы то ни стало! Он ограбил богатого человека, значит у него есть деньги. Приглядывайся. Есть словесный портрет! Не так уж мало, скажу тебе. Найди его и уничтожь альбом. Сожги его!

— В контрразведке у них не мальчики, — пробормотал Андрей. — Нет времени подготовиться.

— Ты тоже не кисейная барышня, — грубовато бросил Бондарь, — и притом… Все, что сможем, сделаем… В дело вора вклеим твою фотокарточку. Мы не успеваем вывезти часть архива. На станции его обольют бензином и подожгут. Контрразведке Май-Маевского достанется груда полуобгоревших папок. Среди них будут и твои документы. Уж они попотеют, дела собирая по листочкам.

— Но зачем ему альбом? — проговорил Андрей с раздражением.

Бондарь внимательно посмотрел на него:

— И еще… В городе не так уж и много тех, которые свободно идут на «мокрое дело». Среди профессионалов убийство не в почете. Надо быть уж совсем отъявленным негодяем… Недавно произошла попытка ограбления почтового вагона. Убит красноармеец. Почти так же… ломиком. Двоих, стоявших на стреме, арестовали. Убийца скрылся. Те, двое, его не выдают. Видно, запуганы насмерть. Тебя посадим рядом с их камерой. Запомни клички: Неудачник и Джентльмен…

Бондарь увидел озабоченное лицо Андрея и добавил:

— У тебя есть другой вариант?

Андрей подошел к окну. В кабинете было прохладно, а за стеклами солнце жгло деревья и накаляло булыжники. Коротко загудев клаксоном, в ворота особняка въехала легковая машина с закрытым верхом. С ней и должны были покинуть здание последние чекисты.

— Другого варианта нет, — ответил Андрей, — В этом городе меня почти никто не знает. Будем надеяться…

— Ну вот, — тихо сказал Бондарь, — тебя и перекрашивать не надо… В чем особенность твоего задания? От его успешного выполнения зависит, возможно, и судьба восстания и сотни человеческих жизней. И каких людей, сам знаешь. Это задание для одного, Андрей. Тебя никто не будет подстраховывать. И на помощь особенно не надейся. Все зависит от твоего ума, хитрости и мужества, конечно.

— Постараюсь, — пробормотал Андрей.

— Нет уж, — хмуро перебил его Бондарь, — без этих стараний… Ты обязан все выполнить! Альбом должен выйти из игры чего бы это ни стоило!

— Вы меня не так поняли, — сказал Андрей. — Я жизни не пожалею.

— Вот этого ты и не делай! — резко оборвал Бондарь, — Ты обязан жить! Во всех случаях! Мертвый ты принесешь нам вред, а врагам пользу! Если ты живешь — значит есть надежда обезвредить альбом! Спасти людей! Развязать им руки и зажечь огонь восстания!.. Ты нужен нам живой, понимаешь? С таким заданием ты тут один. Второго нет. Помни об этом всегда!

Издалека донесся тихий дребезжащий звук. Чекисты прислушались. Бондарь подошел к окну, толкнул его створки. Сухой ветер вошел в кабинет и потянул по полу скомканные листы бумаги. Улица лежала по ту сторону литой ограды особняка, тихая, залитая светом, и, казалось, что в этих высоких, с мраморными колоннами и черепичными крышами домах нет никакой жизни.

Где-то били в колокола. Жидкие, разрозненные звуки плыли над молчаливым городом, и была в их надтреснутых жестяных ударах торопливая исступленность дрожащих от торжества рук… Затем заговорила еще одна колокольня — громче, басовитее, с бронзовыми переливами.

— Наверное, белые уже видны с колоколен, — проговорил Андрей.

— Далдонят, как на пожар, — хмуро ответил Бондарь. — Радуются, сволочи… Ничего, мы еще вернемся… Я этот звон долго не забуду. Пошли.

Он положил руку Андрею на плечо и ободряюще тихонько тряхнул. Андрей взглянул на него и увидел в глазах у председателя Чека пронзительную горькую печаль.

И тогда он сам сказал Бондарю:

— Ничего, Вадим Семенович, все будет хорошо…

— Надеюсь, — сердито буркнул Бондарь и отвернулся.

Глава 2

Андрей встал на табуретку и подтянулся за прутья оконной решетки. Он увидел выкрашенную в желтую краску толстую стену, утыканную битым бутылочным стеклом и сколоченную из потемневших досок сторожевую вышку. Охраны на ней не было. Дальше бугрились крыши города — до самого горизонта. В камере стоял промозглый подвальный холод. Капли cырости собирались в трещинах штукатурки, исцарапанной руками сидевших здесь раньше заключенных. В углу валялась грязная охапка сена и рваное одеяло.

Даже сюда, в этот каменный мешок, доносился колокольный звон. Теперь он был громче и стройней. Праздничный благовест, как на пасху, кружил над городом, поднимая с крыш стаи диких голубей…

Тюрьма гудела голосами, раздавались удары, грохот — то заключенные уголовники вышибали двери. Еще немного, и под таранами из скамеек и разломанных нар окованные жестью полотнища рухнут и людской поток заполнит коридор.

Андрей сел на табуретку. Вспомнил свою новую биографию — примитивную судьбу московского вора, дважды сидевшего, пойманного в третий раз, в меру нахального и трусливого, с исковерканной личной жизнью — где-то были брошенные жена и дети. Ими не интересовался — иногда появлялся дома, чтобы переждать смутное время, и пропадал снова — опять надолго, казалось, навсегда… В уголовном мире с ним считались — многие слыхали о Блондине — опытном «воре в законе». Мог он организовать и свою шайку, но не лез на глаза розыску, предпочитая роли второстепенные… Андрей видел Блондина. В начале следствия в Чека считали, что налет на ювелирный магазин совершили люди из офицерской подпольной организации, маскируя его под обычный вооруженный грабеж. Первые же допросы единственного уцелевшего грабителя успокоили чекистов. И они не ошиблись — Блондин рассказал им о себе все. Ни о какой связи с офицерьем не было и речи. Андрей еще помнит высокого, тощего человека с жидкими выцветшими волосами, спадающими на морщинистый лоб, и равнодушные блеклые глаза, иногда вдруг вспыхивающие припадочным блеском. Видно, на его счету немало темных дел, но уже не было времени связываться с московским уголовным розыском. Да и вооруженное ограбление — достаточное обвинение, чтобы подвести под революционный трибунал. Теперь, когда он, Андрей, стал Блондином, неприятности могли возникнуть самые неожиданные. Предугадать их было невозможно, и оставалось только сидеть в полутемной камере, слушать, как грохочут вышибаемые двери, и ожидать — вот сейчас загремит гулкий коридор, раздадутся радостные крики и плотная, жаркая, задыхающаяся толпа ринется к воротам.

Он чувствовал легкую лихорадку, и сердце стучало неровно, томительно обмирая. Мысли бежали чередой — спутанные, тяжелые — и не успокаивали, а еще больше взвинчивали нервы. Боялся ли он? Да. Что такое страх, Андрей знал. За всю свою жизнь он испытывал его несколько раз, и даже сейчас, при воспоминании, его охватывает озноб… В детстве тонул, рядом был берег, и никак не мог до него дотянуться. Андрей до сих пор видит это во сне… Когда пришел в Чека, в первой же операции, нос к носу столкнулся с офицером, переодетым в штатское. Дрались один на один, голыми руками, в темном дворовом колодце. Бросали друг друга на грязный асфальт и кирпичные стены. Хрипло дышали. И каждый знал, что помощи не будет.

Когда лежали распластанные на асфальте двора, уже не имея сил шевельнуться, Андрей поймал взгляд офицера. На потном, грязном, залитом кровью лице, ненавидяще, по-звериному жадно и страшно светились фосфорно-желтые беспощадные глаза. Тогда он почувствовал, как его охватывает ужас. Захотелось отползти, забиться в угол, накрыть голову дрожащими руками. Но, наверно, он смотрел на того человека глазами, еще более страшными и жуткими, потому что тот вдруг заскреб пальцами по асфальту и стал двигаться в сторону, к мусорному ящику, у которого Андрей его и настиг…

Андрей вырос в бедной семье учителя. Их было много, детишек, у скромного служащего народного просвещения. Революцию Андрей принял восторженно. Ходил с красным бантом в петлице, кричал что-то ликующее на митингах… Затем фронт — окопы, убитые друзья… Революция в его сознании все! больше приобретала четкие и определенные черты классового бескомпромиссного сражения. Направили в органы Чека. В памяти Андрея на всю жизнь остались чекисты со вспоротыми животами. Крестьяне, сожженные вместе с детьми. Пленные красноармейцы, распятые на стенках подвалов контрразведки… Он видел это собственными глазами — снимал их с крючьев, хоронил, отправлял в больницы… Те, кто резал и жег, сидели перед ним в следственной комнате, отделенные только столом. Такие понятия, как белый террор, кулаки, класс эксплуататоров, — воплотились в конкретных людей, которые coвершали кровавые преступления и организовывали заговоры против молодой Республики Советов…

Андрей прислушался. В глубине тюрьмы рухнула первая дверь, и разноголосый шум ворвался в коридор. Бежали люди — стучали сапоги, хлопали деревянные подошвы тюремных котов. Ругань, крики, звон сбиваемых запоров.

Андрей заколотил табуреткой по двери своей камеры.

— Сюда-а-а! На помо-о-ощь!!

Табуретка разлетелась на куски. Он забарабанил кулаками, расшибая их в кровь.

— Сюда-а-а!! На помо-о-ощь!!

Кто-то остановился. Слышно было, как заложили в замок ломик. Дверь распахнулась. Небритые, худые люди толпились у входа. — Кто ты?

Андрей шел к ним, бледный от волнения, без шапки, в рваном пальто, прикрыв отворотами голую грудь.

— Братцы, — сказал он дрожащим голосом. — Я Федька Блондин… Один остался. Неужели свобода?! Братцы…

— Давай, урка… Катай отсюда, пока цел, — захохотал коренастый заключенный, обросший курчавой цыганской бородой.

— Слыхали о тебе, Блондинчик, — прищурился насмешливо второй — морщинистый, узкоплечий, с дряблой шеей. — Повезло. Не успели шлепнуть!

Андрей сразу угадал их и, не раздумывая, бросился в двери.

Тюремный двор обдал жаром — ни одного деревца, только булыжник и вдоль стены вскопанная сухая земля.

Открыли ворота и выбежали на пустынную улицу. Все кинулись врассыпную. Андрей нашел взглядом тех, двоих. Они нырнули в подъезд дома, выскочили с другой стороны, перелезли через кирпичный забор. Оглянулись и увидели тяжело дышащего Андрея.

— А ты чего за нами? — грубо закричал бородатый и, нагнувшись, поднял камень. — Иди отсюда, ну!

— Бросаете, сволочи? — Андрей остановился посреди двора, рванул на груди пальто. — Бей, гад! Бей! Песья кровь… Попадешься ты мне на кривой дорожке… Бей!

— Слушай, Блондинчик;— миролюбиво сказал второй уголовник. — Нам не по пути. Ты чужой, завалишь нас.

— Фараоны для вас свои, да?! Воры называется… Шпана несчастная! Щипачи!

— Заткнись! — огрызнулся бородатый и посмотрел на него с бешенством. — Заезжие крохоборы…

— Я тебя траву заставлю грызть, — с ненавистью бросил Андрей. — Ты еще ноги мои целовать будешь, козел!

— Руки коротки! Не та губерния, сынок!

— Достанем, — Андрей погрозил кулаком. — Не таких обламывали.

— Ладно, будет вам, — хмуро проговорил второй уголовник. — Чего не поделили? Одна воровская кость. Пошли, Блондинчик.

— Стой! — выкрикнул бородатый. — Тебя кто брал — угрозыск или Чека?

— Я вор! Ты это понимаешь?! — зло заорал Андрей.

— Черт с тобой, — неохотно согласился бородатый и выбросил камень. — Идем. Нам не светит иметь дело ни с Чека, ни с контрразведкой.

Андрей медленно подошел к ним.

— Давай знакомиться, — сказал второй уголовник. — Меня зовут Неудачник. А его, — он кивнул на бородатого, — Джентльмен.

— Что, у вас — имен совсем нет? — прищурился Андрей. — Засекретились по завязку.

— Да и ты для нас только Блондин и все, — буркнул Джентльмен. — Так оно спокойнее, парень.

— Провинция чертова, — усмехнулся Андрей. — Скоро собственной тени бояться будете.

— Не пижонь, — перебил Джентльмен. — Пошли.

Они повернули за угол и оказались на центральной улице. Колокола уже трезвонили по всему городу. Они били на разные голоса — размеренно, монотонно и торопливо. Колокольни толстыми пальцами упирались в небо, и тоненькие золотые! крестики блестели под солнцем. Наконец забухал и Благовещенский собор — громада, обросшая сияющими луковицами.

— Во клопов сколько повылазило, — хмуро сказал Неудачник.

Улица оживала. Там и тут стали появляться празднично одетые люди. Они собирались кучками у богатых подъездов, весело переговариваясь и громко окликая тех, кто появлялся на балконах, уже разукрашенных коврами и гирляндами цветов. Пьяные дворники в белых фартуках и с надраенными бляхами посыпали песком в подворотнях, пылили метлами на тротуарах. Некто в распахнутой поддевке, в хромовых, бутылками, сапогах шел посреди улицы, с трудом держась на нoгax и орал, обливаясь слезами:

— Братия во Христе-е!.. Святой праздник… Преклоним колени-и-и!..

Вдруг все замерли, повернулись в одну сторону и, загалдев, побежали навстречу цоканью копыт.

Из-за угла вынеслись всадники. Не обращая внимания на восторженные крики встречающих, не придерживая коней, на бешеном аллюре врезались в толпу. Люди шарахнулись в стороны, кинулись в подъезды, оставляя на мостовой букеты цветов и раскрытые зонтики.

Перед Андреем мелькнули тяжело ходящие бока лошадей, потные лица всадников, золото погон. В звоне шпор, конском храпе и свисте нагаек отряд прогрохотал мимо и скрылся. Очнувшись от неожиданности, люди бросились за ним. Андрей бежал, не отставая от Джентльмена и Неудачника.

Оставив на мостовой лошадей, офицеры уже колотили рукоятками нагаек в двери фотоателье Лещинского. В нетерпении они дергали за ручку, налегали плечами, но, закрытая изнутри, она не поддавалась их усилиям. Тогда один из них снял со спины кавалерийский карабин и, размахнувшись, обрушил приклад на витрину. Осколки усеяли тротуар. Пригибаясь, офицеры нырнули в глубину помещения.

Толпа нарастала. Люди подходили к угловому дому, большим полукругом выстраиваясь у разбитой витрины.

— За что же это они фотографа? — Джентльмен становился на цыпочки, стараясь поверх голов разглядеть все, что происходило впереди.

— Может, коммунист? — предположил Андрей.

— Конечно, — не задумываясь, ответил Неудачник, и морщинистое лицо его покрылось паутиной злых склеротических жилок. — Чекист засекреченный! Стукач!

— Кто чекист? — послышалось рядом. — Что вы говорите? Фотограф?.. Царица небесная… Господин Лещинский?!

Толпа заволновалась и подалась ближе к дому, тесня тревожно всхрапывающих лошадей.

В глубине фотоателье раздался топот ног, и в проломе витрины показались офицеры. Они несли за углы бархатную занавесь, в которой тяжело провисало тело убитого.

На крыльцо вышли полковник и поручик. Они молча смотрели, как офицеры приторачивали к седлам двух лошадей грузный сверток, из которого с одной стороны торчали тщательно начищенные башмаки, а с другой — запрокинутая вниз голова.

Высокий и смуглый, похожий на итальянца поручик громко закричал толпе:

— Разойди-и-ись!

Люди не слушались, они напирали на стоящих впереди, и полукруг у дома сжимался.

Коренастый, с крестом на первой пуговице кителя полковник сердито бросил поручику:

— Оставьте часовых… И эту толпу — конечно, вежливо, господин Фиолетов… Толпу разгоните.

Он сбежал с крыльца и решительным солдатским шагом направился к лошади. Опустившись в седло, хмуро произнес, не глядя на людей:

— Господа, вам тут делать нечего… Пожалуйста, разойдитесь.

Какая-то толстая женщина восторженно выкрикнула:

— Виват! Доблестным освободителя-я-ям!..

Полковник недовольно поморщился и поднял руку в несвежей белой перчатке.

— Спокойно, господа… Основные силы прибудут через считанные минуты.

— Кого убили? — из последних рядов толпы прокричал кто-то басом.

Полковник поискал того глазами, подумал и сказал твердо, по-военному:

— Господа! Вы свидетели очередного варварского злодеяния большевиков. От их рук пал один из лучших сынов великой России. Мир его праху…

Он снял твердую фуражку, медленно перекрестился и тронул шпорами лошадь. За ним двинулись остальные всадники. Бархатный занавес с телом убитого закачался между двух испуганно косящихся лошадей.

— Смываться надо, — трусливо прошептал Неудачник. — Мокрое дело… Ни за что влипнуть можно.

Он стал выбираться из толпы, оглядываясь на спешащих за ним Андрея и Джентльмена.

Опустив поводья, насупившись, полковник молча ехал во главе отряда. Он не смотрел по сторонам, его не волновали радостные лица встречающих жителей. Его конь устало опускал копыта на горячую мостовую. Полковник словно не слышал праздничного благовеста колоколов. Он тяжело покачивался в седле, сгорбив старческую спину. Если бы его воля, он бы приказал прекратить этот безалаберный, ненужный трезвон. Еще несколько лет тому назад он мечтал о часе, когда его конь ступит на знакомые мостовые этого города. Здесь прошла его часть жизни, и, может быть, часть самая лучшая. Тут он познал любовь, был счастлив. Отсюда он начинал свой путь — полный надежд на будущее, молодой, сильный, верящей в свое исключительное предназначение. И сюда вернулся — дряхлым, разбитым человеком. Он слышал за спиной топот копыт, звон шпор. Он мог обернуться и увидеть, — как олицетворение всей его прожитой жизни, — скорбный кортеж, следующий за ним.

Сегодня, как никогда, полковник понимал, что происходит вокруг него. Радостные лица жителей? — они не были истинными жителями этого города. Ликование нескольких центральных улиц не могло даже в малой толике компенсировать угрюмую ненависть заводских окраин. Исступленный бой колоколов? — они хоронили память о городе детства, о той поре, когда молодой юнкер с веткой сирени в руках стоял вот у этого здания. Волновался и смотрел на часы… И был солнечный слепой дождь. И шла по тротуару та, которую он ожидал… Дело, которому он служит? — оно держится на тупом повиновении подчиненных, на верности обреченных и жестокости тех, у кого души опустошены и выветрены, подобно корням деревьев, растущих на песке.

Полковник тронул поводья и подождал, когда с ним поравняется поручик.

— Я думаю, — тихо сказал Пясецкий, — вечером у нас уже появятся первые арестованные. Вы понимаете, господин Фиолетов?

— Безусловно, — кивнул головой офицер.

— Распорядитесь… И лучше всего на центральной площади. Человек двенадцать будет достаточно.

— Не много ли? — заколебался поручик.

— Нет, — ответил полковник. — Войска должны быть спокойны, что им не станут стрелять в спины из-за углов.

— И, кроме того, надо отомстить, — поручик кивнул через плечо в сторону убитого капитана.

— Месть как чувство оставим обывателям. Для нас — это профилактическое мероприятие и только.

— Но, господин полковник, — запротестовал Фиолетов, — погиб наш товарищ!

— Убит разведчик, проваливший задание, — жестко произнес Пясецкий. — И как разведчик, вы должны об этом подумать в первую очередь. Где альбом?

— Простите, — поручик коснулся кончиком пальцев козырька фуражки и придержал лошадь. Он понимал, что этим делом — убийством Лещинского — придется заниматься ему, и заранее злился, видя раздражение полковника. История с самого начала казалась запутанной, и многое в ней было просто непонятно. Капитана Лещинского поручик лично не знал, но часто слышал об удачливом и умном офицере.

Поручик Фиолетов зло посмотрел в спину полковника. Он видел зеленый френч, золото смятых погон и тщательно начищенные хромовые сапоги с никелированными шпорами, которые изредка звякали в такт усталому движению лошадей.

Глава 3

Весь день белые войска шли через город. У Благовещенского собора их встречали хлебом-солью именитые жители — архиерей, бывший председатель Думы, дворяне и купцы. Ревели оркестры. Качались ряды винтовок с плоскими штыками. Вал за валом шли добровольческие отряды. Офицерские сводные роты потрясали воображение обывателей литым нерушимым строем. Зрители кричали «ура!» и бросали с балконов конфетти.

Казаки качались в седлах, держа у стремян длинные пики, выпустив из-под лакированных козырьков фуражек расчесанные чубы. В белоснежных черкесках гарцевали моложавые генералы. Легко, как призрак, пронеслась «волчья сотня». Чадя плохим бензином, вполз на площадь броневик с размашистой надписью на круглой башне: «Освободитель». На рысях прогрохотала конная артиллерия с лихими ездовыми на передках. А затем поплыла серой рекой подневольная пехота в рваных сапогах, в обмотках, в шинелях без хлястиков. На головах папахи и выгоревшие картузы. Сбиваясь с ноги, торопливо, под злые окрики офицеров полки катились мимо громадного собора бесконечной лентой.

В это время в молчаливых пригородах, в рабочих районах уже начались первые аресты. Хватали по доносам добровольных осведомителей и предателей. На берегу пересохшей реки плотники в распоясанных гимнастерках с погонами сколачивали из свежеоструганных бревен виселицу на двенадцать человек.

Контрразведка облюбовала себе здание гостиницы «Палас». Раньше как-то не обращали внимание на этот дом, а сейчас словно увидели его серые стены, мрачных бетонных атлантов и чугунные цепи, поддерживающие тяжелые козырьки над дубовыми дверями. Здесь неподвижно стал солдат с черным суконным ромбом на рукаве, в центре которого белели череп и скрещенные кости.

Воры пришли к торговке краденым.

— Она баба злая и жадная, — сказал Джентльмен, пропуская спутников в подвал.

— Людка на нас капитал оставила, — хмыкнул Неудачник. Долго стучали в дверь, пока ее не открыла худая простоволосая женщина с испитым желчным лицом.

— Встречай гостей, Людмила, — сказал Джентльмен.

— А я никого не звала, — сердито отрезала женщина. — Не по нынешним временам гостями заниматься.

— Не узнаешь? — сощурился Неудачник.

— Что вам от меня надо?

— Пропусти в дом, — попросил Джентльмен.

Она захлопнула дверь, но Джентльмен успел подставить ногу.

— Ох и стерва ты, Людка, — удивился он и, отстранив ее, вошел в комнату. — Давайте сюда, ребятишки.

В низком подвале светилась крошечная лампадка. Отблески играли на множестве небольших икон. У стены стояла громадная деревянная кровать с горой белоснежных подушек. Пахло какими-то травами и валерьянкой.

Все опустились на венские стулья, только Людмила осталась у двери.

— Проходи, не бойся, — усмехнулся Джентльмен. — Быстро ты забываешь своих друзей. Напомнить, красавица?

— Говори и уматывайся, — хмуро сказала женщина.

— А ну, цыц! — пристукнул кулаком Джентльмен. — Вот что, Людка… Мы только с казенных квартир. Барахло у тебя есть? Надо приодеться. Эту рвань вонючую можешь взять себе.

— Осчастливил, — фыркнула женщина. — Я воров не укрываю.

— Зато ворованое покупаешь, — Неудачник весело хохотнул. — Я один тебе столько шмоток переносил!

— Пользы тебе от этого было мало, — презрительно сощурилась женщина. — То-то и кличут Неудачником.

— Заткнись! — крикнул обиженно Неудачник.

— Третий-то кто? — спросила женщина и кивнула на Андрея.

— Свой человек, — ответил Джентльмен. — Федька Блондин. Сидел за грабиловку. Из камеры выпустили.

— Чего-то личность чужая, — сухо проговорила женщина и царапнула Андрея острым взглядом. — Не признаю.

— Московский парень, — успокоил ее Джентльмен.

— Морда гладкая… Не нашего поля ягода.

Андрей с угрозой поднял голову.

— Ты знай свое дело, старуха, а то…

— Что то? — с вызовом спросила она.

Андрей медленно встал из-за стола. С гулом рухнул стул на каменный пол. Женщина посмотрела в его округлившиеся от гнева, яростные глаза, и желтизна схлынула с ее щек.

— Ладно… Ишь ты какой! — буркнула она. — Садись… Гостем будешь.

— Садись и ты, королева, — усмехнулся Андрей. Женщина опустилась на стул боком, на самый краешек, точно чужая в своем доме, положила руки на скатерть.

— Жить будем у тебя денька два, — проговорил Джентльмен. — Пока не подберем нужную хату… Ты нас оденешь.

— Во что я вас одену?

— Оденешь, — решительно перебил Джентльмен. — Денег у нас нет. Но за нами не пропадет. Потом возьмешь с процентами. Все! А теперь давай бритву. Заросли, как звери.

Женщина вытащила из-под кровати большую плетеную корзину и, пока воры брились и умывались под краном, перетряхнула все ее содержимое. На стол полетели мужские брюки, выглаженные сорочки, туфли.

Джентльмен, задумавшись, ходил из угла в угол, поглаживая впалые, розовые от бритья щеки.

Черные кольца волос спадали ему на лоб, отчего он все время круто вскидывал голову, отбрасывая кудри. Скрестив на груди тяжелые, повитые синей татуировкой руки, вор словно никого вокруг себя не замечал, но, обернувшись, Андрей почти всегда ловил на себе его настороженный взгляд.;

«Крепкий мужик, — подумал о нем Андрей. — Но почему Джентльмен?.. Подозрителен и опасен… А второй — типичный неудачник. Не ножом, а шилом. Законченный негодяй…»

Андрей повязал на шелковой рубашке широкий, в синюю крапинку галстук и застегнул пиджак. Хромовые, со скрипом ботинки немного жали, но терпеть было можно. Он крутнулся на каблуках перед зеркалом и одобрительно подмигнул высокому, широкоплечему, модно одетому человеку, отраженному в стекле. Гладко расчесанные светлые волосы легкой волной спадали на правое ухо. На скуластом лице нагловато поблескивали ясные глаза.

— Парень что надо, — с завистью сказал Неудачник и с отвращением посмотрел в зеркало на свое отражение. Был он кривоног, брюки безобразными складками спадали на туфли. Коричневая толстовка висела мешком и, подпоясанная витым шнуром, топорщилась сборками.

— Слушайте сюда, — вдруг проговорил Джентльмен. — Как жить дальше будем? Без денег и документов — нам хана!

— Надо Забулдыгу искать, — предложил Неудачник. — Уж он что-нибудь придумает.

— А кто это? — спросил Андрей.

Воры переглянулись, и Джентльмен неохотно произнес:

— Лучше тебе с ним не связываться. И вообще — слушай да помалкивай.

Он подождал, когда из кухни выйдет Людмила, и спросил ее:

— Где твой-то?

Она презрительно посмотрела на него и пожала плечами:

— Надо будет — сам тебя найдет.

— Ты с кем так разговариваешь? — вспылил Джентльмен.

— Не пугай, — равнодушным голосом бросила она и прошла к столу. — Коль в гости навязались — садитесь… Что бог послал.

Она высыпала из чугунка в миску вареную картошку, положила несколько сушеных вобл, швырнула на скатерть погнутые вилки.

— Ты бы, Людочка, — заискивающе сказал Неудачник, — тоже поела… А Забулдыгу поставь в известность, мол, ребята из тюряги вырвались. Без дела сидят.

— Поживите, понюхайте свободы, — сухо ответила женщина. — А там видно будет. Я вашего Забулдыгу сама полгода не вижу. Исчез он. Наверно, и в городе его нет.

— Ладно трепаться-то, — хмуро перебил Джентльмен. — Нас проверять нечего… Или боится?

Женщина насмешливо посмотрела на него, и Неудачник торопливо пробормотал:

— Друзьями были по гроб жизни… Думаешь, мы там, в тюряге, кого продали? Точно жить нам не хочется! Да и власть поменялась. Сейчас им не до нас. Главное, в политику не лезть.

— Хватит, — поморщилась женщина. — Балабонишь — голова трещит. Перебьетесь у меня пару ночей, а там катитесь.

— А Забулдыга? — напомнил Андрей и смолк под взглядом Джентльмена.

— Что-то ты, милок, — прищурилась Людмила, — уж больно любопытный. У нас такое не заведено. Не накликать бы тебе беды на самого себя.

— Ладно, — буркнул Андрей. — Отвечаю за все.

— Платить-то будешь чем? — хмыкнул Неудачник. — Там дорого берут.

— Наличными, — усмехнулся Андрей.

— Настанет время и этому, — пообещала женщина.

Глава 4

Андрей пришел в кафе «Фалькони» к десяти часам. Первые посетители уже сидели за мраморными столиками и пили холодный лимонад из запотевших фужеров. Андрей увидел Тучу сразу — пожилой, прилично, но не броско одетый господин читал газеты. Рядом стоял остывший кофе.

— Разрешите? — спросил Андрей и положил руку на спинку плетеного стула.

Туча поднял глаза, и красные пятна проступили на его дрогнувшем лице.

— Прошу, — ответил он.

— Кофе пьете? — продолжал Андрей, давая время ему прийти в себя. Он понимал удивление того — такая скорая встреча явно не входила в инструкцию.

— Кофе хорошо пить из фарфоровой чашки… Лучше аромат…

— Был бы кофе, — буркнул Туча, — а пить можно из стакана.

Он отбросил газету и навалился грудью на край стола.

— Что еще за номера? Каким образом вы здесь?

— У нас мало времени. Слушайте внимательно, — медленно проговорил Андрей. — Усильте конспирацию. Возможны неожиданные аресты. Будьте особенно осторожны.

— Что же случилось?

Андрей рассказал об альбоме. Туча кивал головой, был спокоен, но тонкие пальцы его нервно гнули и снова разгибали серебряную чайную ложечку. Андрей осторожно отнял ее и положил на блюдце.

— Я буду действовать сам, — сказал Андрей. — Никого ко мне подключать не надо.

— Вы затеяли опасную игру.

— У меня есть пара ходов вперед.

— Это не шахматы.

— Ей-богу, — Андрей приложил руку к груди. — Я не считаю себя умнее господ из контрразведки.

— Чем мы можем вам помочь?

— Укажите мне адрес какого-нибудь пустующего дома. Квартиры, сарая, чердака. Подумайте!

Туча стал медленными глотками пить кофе.

— Вам тоже не мешало бы заказать чашечку, — напомнил он.

— Официант! — закричал Андрей.

Ему принесли ароматный напиток. Он отпил и поперхнулся, настолько кофе был горячим.

— Давно вы пили кофе? — вдруг спросил Туча.

— Может, год тому, может, два, — смутился Андрей.

— Я могу вам поставить мешков пять-шесть, — предложил Туча и слегка приподнял соломенную шляпу с черной выгоревшей лентой. — Разрешите представиться. Коммерсант Курилев Лев Спиридонович. Безусловно, какая по нынешнему времени коммерция? Черный рынок… Честный негоциант перебивается с пустого на порожнее. Спекулянты становятся тузами. Бог карает за грехи наши смертные.

— И воровская жизнь не лучше, — ухмыльнулся Андрей. — Так как насчет адреса?

— Есть таковой. Запомните: Екатерининская улица. Дом два. Стоит на пустыре у кладбища. Разрушен, конечно. Жильцов нет. Когда-то там жили босяки, и с тех пор он окружен некой таинственностью.

— Прекрасно, — обрадовался Андрей. — Смогут ли соседи или еще кто там подтвердить, что в доме иногда ночуют подозрительные личности?

— Я думаю — смогут. У страха глаза велики. Кроме того, — Лев Спиридонович понимающе посмотрел на Андрея. — В нужный момент у дома могут быть наши люди.

— Это великолепно, — повеселел Андрей. — Нужный момент будем считать с сегодняшнего дня. Помимо всего, в том доме и на самом деле должен жить один подозрительный человек. Вы обязаны обеспечить его безопасность и пути отхода в случае облавы.

— Это в наших силах, — ответил с уверенностью Лев Спиридонович.

— Прошу особенно обратить внимание на безопасность, — еще раз сказал Андрей.

— До свидания, — Лев Спиридонович коротко поклонился и пошел к дверям.

Андрей еще долго сидел за столом. Кофе остыл. Люди толкались у буфета. Под стеной веранды оборванные мальчишки торговали папиросами. Кричали чистильщики обуви. По дороге тянулся военный обоз. Кованые колеса подвод грохотали по булыжникам.

За соседним столиком лысый господин возмущался, стуча пальцами по развернутому листу газеты:

— …Восемь тысяч рублей за адрес или местонахождение коммунистов и сочувствующих… Деньги! Деньги! Разве можно священное чувство отмщения оценивать в бумажных ассигнациях?! Кретинизм! Так легко все опошлить!! Все вывалять в грязи!

— Да, да, — кивал головой его сосед и, по-гусиному вытягивая шею, схлебывал с края чашечки горячий кофе.

Андрей расплатился и побрел по улице. Такой жары он давно не видел — солнце расплавилось и растеклось по всему небу. Свод источал слепящий свет и удушающий зной. Листва деревьев поникла.

Джентльмена и Неудачника он нашел на берегу пересохшей речки. Вонючие водоросли толстым панцирем сковывали ее поверхность, и только у моста зеркально искрилась большая заводь, полная плещущихся детишек.

Андрей скинул рубашку и лег на землю рядом с разомлевшими полусонными ворами.

— Ну что? — вяло спросил Джентльмен. — Нашел хавиру?

— Черта с два, — вздохнул Андрей. — Без документов никто не пускает.

— Позарез нужен Забулдыга, — жалобно прошептал Неудачник, — у него все есть.

— Опасается он нас, — Джентльмен перевернулся на спину, подставил солнцу волосатую грудь.

— Разве мы не такие же воры, как он? — проговорил Андрей.

— А ты скажи ему об этом, — усмехнулся Джентльмен. — Стреляный воробей. Не доверяет. Может, ты его заложишь, а?

— Я в глаза его не видел, — зло перебил Андрей.

— Ну тогда вот этот, — Джентльмен кивнул на Неудачника. — Наведет фараонов на след, и сразу Забулдыгу к стенке.

— Это я наведу?! — взорвался Неудачник, и старческое лицо его покрылось пятнами. — Да ты, сука, первый…

— Цыц! — бросил Андрей. — Не базарь. Обелиться надо. Сошлепать хорошее дело, и он тогда сам в долю попросится.

— У тебя есть что на примете? — заинтересовался Джентльмен.

— Ювелир Карташевич, — лениво пробормотал Андрей. Неудачник оторопело посмотрел на него и весело задрыгал в воздухе тощими ногами, покатившись со смеху.

— Ой, не могу… Умора… Другой раз погореть захотел… Одного ему мало… Ох, трясця его маме…

— Ходы-выходы известны. Кабинет с закрытыми глазами найду. — Андрей привстал на локте. — Войдем ночью… Под утро. Не через дверь, а в окно. Решетка тонкая. Выпилим.

— Заманчиво, — проговорил Джентльмен. — Как говорил мой отец: что бог не даст, то за деньги не купишь… Сам господь тебя к нам послал.

— Кем же он у тебя был?.. Такой мудрец.

— Его батя в грошах купался, а потом на церковную паперть с протянутой ладонью встал. И копейке был рад, — усмехнулся Неудачник.

— У нас фамилия известная, — неохотно произнес Джентльмен. — Весь род наш рестораны держал. Целый город кормили. Когда я еще пацаном был — отец обанкротился. Родня рубля не заняла. Я подрос — первым делом своего дядю почистил. А он меня на пять лет в тюремный замок.

— Он у нас ученый, — с гордостью сказал Неудачник. — Полгимназии окончил. И Забулдыга… тоже ученый. Ух и ученый! По-медицински шпарит.

— По-латыни, — поправил Джентльмен.

— Что ж он за человек? — равнодушным голосом произнес Андрей.

— Когда-то на попа готовился, — зло ответил Джентльмен. — Семинарию духовную окончил. А потом стал вором. Королюет в городе. Если поперек его пойдешь — зарежет. Чего он с нами не встретился? Выдерживает… Ждет, когда мы на дело пойдем. Если не завалим — он сразу тут как тут.

— Мы ж как в тюрягу попали? — сказал Неудачник. — Почтовый вагон надыбали. Пошли первыми, а там милиция.

— На себя взяли. Его не выдали, — хмуро вставил Джентльмен. — А все боится. Людка знает, где он прячется, да молчит. Знать, указ такой дал.

Он щепочкой разгладил песок и нарисовал четырехугольник.

— Вот дом… Где тут окна-двери?.. Малюй дальше. Наверно, у того Карташевича золото в сейфе.

Андрей вспомнил чертежик дома ювелира, который лежал в деле банды Корня, и по памяти нанес расположение кабинета, спальни и магазина.

— Надо следить. Узнать, когда он ложится спать… Ходит ли в гости? Вдруг уедет в другой город… С завтрашнего дня не спускать с него глаз.

Андрей поднялся на ноги и отряхнул с рук песок.

— Я с живого ювелира шкуру спущу, — с удовольствием сказал Джентльмен, — а до золота доберусь…

Раскинувшись, он лежал на песке и жевал тяжелыми челюстями травинку. Белое тело его было покрыто черными волосами. На груди под соском розовел неровно сросшийся шрам.

Андрей молча разулся, скинул брюки и пошел к воде. Когда, накупавшись, вылез на песок, воры лежали голова к голове и что-то рассматривали, переговариваясь.

— Вот, Блондин, где грошики под ногами валяются, — мечтательно проговорил Неудачник и показал измятую газету. — Видишь? За любого паршивого коммуниста по восемь тысяч карбованцев дают… Мать родная! За что? Только за адрес. Дармовый хлеб! Пять человек — сорок тысяч! Кого бы заложить, а? Слушай, — обратился он к Джентльмену. — Давай твоих родичей за восемь тысяч карбованцев продадим?

— Я с ними сам посчитаюсь, — процедил Джентльмен. — Мое время еще придет… Когда-нибудь я их всех куплю с потрохами. Пущу по миру, разорю в дым!..

Андрей запустил пальцы в жаркий песок, прищурившись, смотрел, как медленно плывет одинокое пухлое облако. У него синее донце. Такое облако могло принести дождь, или, разросшись, покрыть землю тучами, забарабанить громами, вонзая молнии в колокольни. Оно еще было мягким, летучим и теплым от солнца, но в нем уже собирались ветры и клубились тяжелые туманы.

Сегодня ночью, ворочаясь на полу в подвале торговки краденым, Андрей в коротком быстром сне увидел Наташу. Она пришла к нему неясным видением, оставив в памяти звуки своего голоса, веселый смех и почему-то печальные глаза…

Глава 5

В дом номер два на Екатерининской улице Андрей пробрался утром. Дом стоял на отшибе, окруженный пустырем, поросшим высоким бурьяном. Андрей пришел к нему тропинкой со стороны кладбища. Более или менее сохранившуюся комнату он нашел на втором этаже. Туда вела полуобвалившаяся лестница с гипсовыми амфорами на тумбах. В трещинах стены росли карликовые березки и голубели цветы вьюна. Совсем рядом, за поваленным забором, — нешумная улица, с тарахтящими телегами и гусиной стаей у водоразборной колонки. А по другую сторону было кладбище с поникшими ивами. В его часовне редко-редко позвякивал надтреснутый колокол.

Андрей прилег на полу и заложил руки за голову. Терпкий запах ковыля усыплял, в проемы окон залетали ласточки и, запищав, стремительно выносились из помещения.

Внизу послышались шаги — кто-то поднимался по лестнице. Андрей привстал на локте и увидел, что в дверь входит высокий парень в сатиновой косоворотке.

— Здоров, — сказал он.

Ветер трепал его выгоревший чуб, на смуглом лице голубели отчаянно-веселые глаза.

— Здравствуй, — ответил Андрей.

— Принимай смену, — парень подмигнул и сел у стены, разбросав ноги. — Ну что, покурим? Здрасьте, от Тучи… Желает удачи.

Они закурили папироски, молча разглядывая друг друга. Парень дымил, поплевывая в угол. На его лице то появлялась скрытая улыбка, то брови сходились к переносице. Он поигрывал зажигалкой, подбрасывая ее на ладони. Все в нем было крепким, большим — сапоги растоптанные, с длинными голенищами, плечи широкие, грудь выпуклая, а губы по-детски пухлые, с черным пушком в уголках.

— Можешь сматываться, — проговорил он. — С остальным мы справимся сами… Парень похлопал по карману, где у него, кажется, лежал револьвер.

— Смотри, не попадись, — предупредил Андрей.

— Я через кладбище рвану… У меня там ход есть. Все, брат, выверено. Мы вчера здесь с Тучей были… Спланировали.

— Как тебя звать?

— А это уж лишнее, — хохотнул парень.

Андрей отшвырнул папироску и достал жестяную коробку, полную окурков. Он разбросал их по полу и раздавил подошвами.

— Ты смотри какой! — одобрительно сказал парень. Он с завистью посмотрел на Андрея. — Из Чека небось?

— А это уже лишнее, — усмехнулся Андрей. Они встретились взглядами и рассмеялись.

— Может, увидимся при наших, — проговорил с улыбкой парень. — Так не пройди мимо… Не зазнавайся.

— Ни пуха тебе, — Андрей, прищурившись, оглядел его и покачал головой. — Ну и здоров ты… На два метра вымахал. Женат?

— Все невесты впереди, — бесшабашно сверкнул глазами парень и взмахнул рукой. — До скорого, товарищ… Желаю!

— Тебе тоже, — Андрей последний раз осмотрел комнату и пошел к лестнице, слыша, как за спиной парень беззаботно засвистел какой-то мотивчик, пристраиваясь у окна.

Потом Андрей сидел на скамейке под деревом и смотрел на гостиницу «Палас». Ничего не скажешь, мрачное здание, словно специально предназначенное для контрразведки. У нас, подумал он, тоже была возможность занять его под Чека, но Бондарь выбрал старинный светлый особняк с ампирным портиком. А деникинцы сразу ухватились за «Палас». Что это, тяга к театральным эффектам, желание потрясти воображение обывателя или инстинктивное влечение к мрачности, присущей заведению?

Над неподвижным часовым развевалось громадное цветное знамя. Привязанные к обглоданным деревьям лошади топтались на мостовой, притрушенной сеном. Иногда останавливались легковые машины, из них выходили подтянутые офицеры и шли к дубовым дверям. Забранные коваными решетками окна изнутри были прикрыты шторами, и только в одном, распахнутом настежь, сидела на подоконнике женщина и мирно курила папироску.

«Что ж, покурим и мы… Может быть, последнюю в своей жизни», — Андрей раскрыл пачку «Пальмиры» и задымил, но табак был горьким и противным. Он смял папиросу и старательно раздавил ее каблуком. Поймал себя на том, что делает все медленно, всячески оттягивая время, когда надо будет встать и идти туда, в это угрюмое здание.

Он поднялся со скамейки, одернул пиджак и пошел через дорогу.

— Куда? — спросил часовой.

— К начальнику.

— Спросишь у дежурного.

Андрей потянул на себя тяжелую дверь и оказался в сумрачном вестибюле. Свет падал только из верхних цветных витражей, и пол, казалось, был сложен из бледной расплывшейся мозаики. За маленьким столом, между двух холодных мраморных колонн, сидел дежурный офицер.

— Мне бы к начальнику, — растерянно оглядываясь, проговорил Андрей.

— По какому вопросу?

— Да понимаете, господин…

— Личный? Служебный? Вы кто такой?

— Тут такое дело, — шепотом сказал Андрей, — Касается коммунистов… Вы объявления развесили…

— Понятно, — офицер развернул бланк пропуска. — Фамилия?

— Кривцов Федор Павлович.

— Второй этаж. Пятая комната. К господину Фиолетову… Не забудьте сделать отметку.

— Благодарствую, — поклонился Андрей и пошел к широкой, покрытой ковром лестнице. Он бесшумно поднимался по ступеням, и вокруг стояла тяжелая гулкая тишина, в которой иногда где-то хлопали двери, слышались торопливые шаги, и затем снова все здание словно погружалось в напряженное безмолвие. На лестничных площадках бронзовые амуры держали ветвистые канделябры. В их круглых пустых подсвечниках торчали расплюснутые окурки.

— Вы куда? — вдруг громко, так, что Андрей вздрогнул от неожиданности, спросил голос.

Он обернулся и увидел в нише офицера. Тот сидел в бархатном синем кресле, поставив клинок между раздвинутыми коленями. Андрей молча показал пропуск.

— Налево, третья дверь.

Андрей прошел в коридор. Несколько раз глубоко вздохнув, осторожно постучал костяшками пальцев.

— Да! Войдите!

Офицер встретил его стоя. Был он высок ростом, смугл и похож на итальянца. Глаза глядели внимательно, в них была скрытая веселая искра.

— Поручик Фиолетов, — представился он и широким жестом показал на стул. — С кем имею честь?

Андрей замялся, словно хотел что-то сказать, но от волнения не мог выговорить ни слова.

— Смелее, — засмеялся поручик Фиолетов и ловким щелчком направил через стол коробку с папиросами. — Закуривайте…

Поручик умел владеть собой и знал, что роль приветливого простецкого человека лучше располагает к откровенности посетителей, чем казенная официальность сухой встречи. Ему, бывшему гвардейскому офицеру, в достаточной степени пришлось изучить повадки и характер тех, кто добивался с ним свиданий. Такова его работа вот уже на протяжении двух лет. Контрразведка не могла существовать без анонимных писем, провокаторов и доносчиков. Она сознательно взяла на вооружение развращенные, порочные инстинкты. Люди приходили сюда, негодовали, плакали, разоблачали заговоры, а за этим всегда было одно — рабское повиновение власти, зависть к себе подобному, но более удачливому, плохо спрятанная трусливая корысть. Все это рядилось в прекрасно сшитые костюмы или лохмотья оборванцев, носило фетровые котелки, офицерские фуражки, с еще не выцветшими пятнами от снятых кокард, но в сущности своей оставалось схожим, как гипсовые слепки, снятые с одного лица.

Фиолетов смотрел на сидящего перед ним крепко сложенного молодого человека и пытался по его суетливым движениям, излишне фасонистому покрою одежды и аккуратному пробору в мягких волосах определить характер и профессию посетителя. Было в нем что-то от приказчика небольшого магазина — врожденное раболепие и готовность услужить, но за вкрадчивостью манер и заискивающими взглядами улавливалось нагловато-нахальное — это выдавал начес чуба на правую бровь; тупой подбородок и холодноватый блеск выпуклых глаз.

«Кто же такой? — думал Фиолетов. — Физически крепкий… но руки… Белые руки с ровными ногтями. Одет слишком… Это доказывает низменное происхождение. Плебей… Умный рот…»

— Трудное дело, — вздохнул Андрей, — не знаю, как быть…

— Ну так-с, — Фиолетов весело улыбнулся. — Доставайте из своего кармана наше объявление…

Андрей ошеломленно посмотрел на него и медленно вытащил из внутреннего кармана свернутый лист бумаги. Он его сорвал со стены полтора часа тому назад.

— Денежные затруднения? — продолжал чуть иронически Фиолетов. — Или святое желание отмщения?

Андрей подавленно молчал.

— Вы можете не стесняться, — подбодрил поручик. — Мы здесь понимаем, что восемь тысяч рублей не всегда удачная цена… Как ваша фамилия? — Он потянулся за пропуском. — Я вас слушаю, Федор Павлович Кривцов.

Андрей поднял голову, исподлобья посмотрел на офицера.

— Деньги, конечно, нужны… Грех отказываться. Только я вас предупредил, что дело сложное… Вот вы меня назвали Кривцовым. А я свою фамилию уже пять лет только от следователей слышу. Вор я, понимаете?

У Фиолетова чуть удивленно дрогнули брови, но лицо осталось спокойным.

— Кличка у меня — Федька Блондин… Трое нас было. Приехали из Москвы. Проследили за ювелиром Карташевичем… Уже до сейфа добрались, как тут из розыска. Шпалеры у нас были. Стали отстреливаться. Двоих наших пришили, а я остался… Схватили меня…

— Дальше, — потребовал офицер.

— Сначала думали, что мы из этих… Из политических. Вроде как эксцесс сделали — выемку золота для политической организации. В Чека допросили.

— Били?

— Нет, — усмехнулся Андрей. — Хотели припаять «вышку», то есть в расход, да пришлось им самим манатки сворачивать. Уголовники из тюряги, то есть, из тюрьмы, деру дали. И я с ними. Вот и все, господин поручик.

— Зачем же пришли? — нахмурился Фиолетов.

— Хочу повиниться перед вами, — сказал Андрей. — Вы ж совсем иная власть. Что я тут буду делать? Без документов, без жилья… Воровать снова? Так к вам только попадись, шлепнете и судить не станете.

— Это точно, — повеселел поручик. — Ну, а дело твое где?

— В тюрьме, наверно, — пожал плечами Андрей.

— Значит, у нас, здесь. Проверим, — Фиолетов искоса посмотрел на поникшего Андрея и прищурился. — А за что тебя реабилитировать? Ты что, эшелон с красными подорвал?

Андрей кивнул на объявление и осторожно подвинул его к офицеру.

— Вчера я на улице одного из чекистов видел… Из тех, которые меня допрашивали. Конечно, сейчас он по-иному одет. Замаскирован, но я его личность опознал.

— Дальше? — заинтересовался Фиолетов.

— Проследил я его. Живет на пустыре, в разрушенном доме…

— Адрес!

— Господин поручик, только уговор… Я сам добровольно пришел.

— Говорите адрес, — поморщился поручик. — Торговаться будем потом.

— Екатерининская, два.

Офицер задумчиво побарабанил пальцами по столу.

— Чекист, говорите?

— Чекист.

— Сколько же их, чекистов? Тысяча? Две? Все ловят только чекистов… Пойдемте!

Они вышли из кабинета и зашагали по коридору. Фиолетов заглянул в одну дверь.

— Здравия желаю, мадам, — весело прокричал он. — Найдите уголовное дело «Блондина»… Попытка ограбления ювелира. И быстро к господину полковнику. Целую в щечки!

— Веселый вы человек, — осмелев, сказал Андрей.

— А ты, милейший, не промах, — ухмыльнулся поручик и бросил на него быстрый взгляд.

— Ишь ты, — пробормотал Андрей и пошел впереди него, затравленно озираясь по сторонам.

Перед высокой дверью Фиолетов остановил Андрея:

— Подожди меня здесь.

Полковник молча посмотрел на поручика. Тот стоял, по-домашнему просто облокотившись о край стола. Под глазами у Фиолетова синели тени, тонкие морщины тянулись от крыльев носа. Смуглая кожа казалась пепельной.

«…Не так много работает, — недовольно подумал полковник, — больше пьет. Гвардейским офицерам не место в контрразведке. Избалованы и ленивы. И чересчур много претензий. Как и различных желаний… Он неудачник или элементарный прохвост. Его друзья — все блестящие офицеры…»

— Вас видели в некиих кабаках, — с чуть слышимой брезгливостью в голосе проговорил полковник. — Ваш вид не внушал уважения. Жалованье поручика не обильно…

— Простите, — вставил Фиолетов и улыбнулся, показывая сияющие белым кафелем зубы. — Именно отсутствие хороших доходов и является причиной столь частого посещения кабаков.

— Загадочно говорите.

— Альфред Георгиевич, — Фиолетов засмеялся, как напроказивший мальчишка, смущенно потупил голову. — Мне нечего тратить. Весь в долгах. А это развращает. Как и мужская дружба.

— Вот этого уж не понимаю, — передернул плечами полковник.

— Платит самый преданный и отзывчивый, — хохотнул Фиолетов и развел руками. — А Русь такими богата.

— В неслужебное время вы вольны располагать собой как вам на душу ляжет, — перебил полковник, — но я пренебрегаю теми, кто теряет облик человеческий.

— Я знаю об этом, Альфред Георгиевич, — тихо сказал Фиолетов. — Мы русские офицеры.

— Вот и прекрасно, — хмыкнул полковник. — Хотя одна треть крови у вас иноземного происхождения.

— Италия — страна певцов и рыцарей, — с оживлением ответил Фиолетов и, приоткрыв дверь, поманил согнутым пальцем Андрея.

— Почему сразу ко мне? — поморщился полковник. — Имейте жалость, поручик, пощадите. Кто он?

— Альфред Георгиевич, я подумал, что можно использовать по делу Лещинского, — многозначительно сказал Фиолетов. — Это вор… Уголовник. Пришел с повинной. Хочет, чтобы мы забыли его прошлые прегрешения. Сидел у большевиков. Спасся, когда ушла охрана.

— Мы не благотворительная организация, — сухо ответил полковник.

— Совершенно точно изволили сказать, — подхватил Фиолетов. — Он и сам так думает. В залог своей будущей деятельности принес адрес коммуниста. И, конечно, как всегда, чекиста!

Полковник медленно поднял глаза на Андрея. До этого он его словно не замечал. Сейчас, откидываясь на спинку кресла и по-монашески складывая кисти рук на животе, полковник безразличным взглядом скользнул по стоящему перед ним человеку, и в стариковских выцветших глазах не мелькнуло ничего — они оставались холодными, с замутненными блеклыми зрачками. Розовые от бессонницы веки несколько раз сомкнулись, как бы сделав ряд мгновенных фотоснимков, и костлявое лицо снова опустилось к зеленому сукну стола. Полковник зашелестел какими-то бумагами.

Андрей почувствовал, что легкая испарина проступила на лбу, а ноги стали тяжелыми. Он переступил, в тишине кабинета скрипнули ботинки, полковник скривился, точно от зубной боли.

«…Вот он какой! Крупная фигура, но нервы… Не надо было меня сразу к нему… Я для него слишком мелок, ничтожество… Не повезло, попал к этому поручику-недотепе… Наверно бьет арестованных и нюхает кокаин…»

— Ты уверен? — вдруг тихо спросил полковник.

— Видел собственными глазами! — закричал Андрей. — Он!! Ей-богу, он! Провалиться мне на этом месте, он!!

— Голубчик, не ори, — медленно проговорил полковник. — Мы занятые люди… Если твои сведения не подтвердятся…

В дверь постучали, вошла красивая женщина в длинном шелковом платье.

— Альфред Георгиевич, — пропела она приятным голосом, — пожалуйста, из канцелярии дело банды Корня.

Полковник вопросительно посмотрел на поручика. Тот развел руками:

— Это я распорядился… Может быть, Альфред Георгиевич, пожелаете взглянуть?

— Хорошо, оставьте. Благодарю.

Женщина положила папку на стол и направилась к двери, гордо неся на голове громадный стог великолепных волос.

— Оставьте этого типа у нас, — буркнул полковник, разглядывая обложку папки. — Возьмите машину и конвой. Если адрес правилен, то арестуйте того… так называемого чекиста.

— Господин полковник, — с беспокойством начал было Андрей, но тот раздраженно перебил:

— Иди!

В коридоре Фиолетов расправил китель под ремнем и раздосадовано заговорил:

— Зря я тебя сразу к полковнику… Ну, потом пеняй на себя, господин вор! А пока посидишь в камере.

Поручик сдал Андрея дежурному, тот не очень тщательно обыскал его и повел по ступеням вниз.

Сколько прошло времени — час, два? Трудно это определить в полутемном помещении. Сюда не доносилось ни звука, а свет шел из небольшого окна, забранного ржавой решеткой.

Подвал был сырым. Из кирпичных стен торчали хищно изогнутые крючья. Смердящая лужа тянулась из угла, в котором лежало опрокинутое ведро.

Андрей опустился у стены на корточки, поднял воротник пиджака.

«Что-то будет? Справится ли с делом тот, насмешливо-веселый парень с револьвером в кармане? Здоров детинушка, силы недюжинной… Главное, чтобы он спасся, успел убежать… Если попадется контрразведке в руки, то… Неопытный парень… Все может провалиться… Молодой, видно, из заводских. Лишь бы деникинцы увидели следы жилья, и хотя бы раздался из окна один выстрел из револьвера… Потом пусть бежит… Здесь холодно, словно в погребе… Поверит ли полковник? Наверное, нет… На его глупость надеяться не приходится…»

В камере не тишина, а молчаливое эхо. Оно сторожит каждое движение и зло отзывается на любой шорох. Там, в том доме на Екатерининской, тишина была точно расслабляющий наркоз — с запахами мятой полыни и сухой штукатурки… Как прекрасно видеть небо, слушать свое бьющееся сердце, трогать кончиками пальцев наморщенный лоб. Осязать себя с ног до головы всего — чувствовать свою мягкую кожу, по которой пробежал муравей, ощущать движение легких волосков на ветром обдуваемой руке… Чертовски холодно… Каменная яма с крючьями на стенах… Зачем крючья? Время перестало существовать… Сколько прошло — час, два?..

Казалось, миновала вечность, пока за ним пришел дежурный. Он повел его по тем же лестницам, в гулкой тишине пасмурного здания.

— У вас там на стенах крючков понатыкано, — угрюмо сказал Андрей.

— Для мяса, — не оборачиваясь, отвечал офицер. — Бывшие холодильники…

Фиолетов поджидал его в вестибюле. Он был взволнован, покусывал губы и нетерпеливо смотрел на приближающегося Андрея.

— Пошли, — резко бросил он и зашагал к двери. Они вышли во двор гостиницы. Поверх кирпичного забора уже натянули колючую проволоку, и в углах построили дощатые сторожевые башни. На залитом светом асфальте у коновязи топтались оседланные лошади и стояли офицеры. У стены Андрей увидел несколько трупов. Они лежали на солнцепеке, над ними жужжали мухи. Из-под наброшенных шинелей торчали разбитые солдатские ботинки и хромовые офицерские сапоги.

В группе офицеров выделялся полковник Пясецкий.

— Иди сюда! — позвал он. Внимательно, словно впервые, посмотрел на Андрея и сухо усмехнулся. — Что ж… Твой донос оправдался. Тебе повезло… — Он коротко кивнул на убитых. — Правда, им это не поможет… Так ты считаешь до сих пор, что выследил чекиста?

— Да, господин полковник, — твердо ответил Андрей.

— Мог бы его опознать?

— Безусловно, господин полковник.

— Я представлю тебе такую возможность, — полковник повернулся на каблуках и пошел к сторожевой вышке. — Смотри… Он?..

На асфальте, раскинув руки и подвернув ноги, лежал убитый парень. Тот, который остался в доме на Екатерининской, два. Голова его была размозжена, и в спутанных выгоревших волосах запеклась кровь. Он лежал щекой к земле, словно слушал что-то. Его открытые глаза потемнели, но неподвижные остекленевшие зрачки неестественно блестели.

— Узнаешь?

— Да, — тихо прошептал Андрей.

— Я так и думал, — произнес полковник. — Отстреливался до последнего патрона… Оставшийся пустил себе в лоб. Странно, зачем он остался в городе?

— Попал к нам в руки чудом, — объяснил офицерам Фиолетов. — Фельдфебель нарушил приказ и выставил патруль у кладбища. Оказывается, он местный житель и знал тут все дырки. Кроме того, этого чекиста кто-то поддерживал огнем с чердака соседнего дома. К сожалению, обнаружить не удалось…

Андрей был не в силах отвести взгляд от широкой, обтянутой косовороткой спины парня, к которой прилипли сухие былинки. Голоса офицеров доносились до него, с трудом пробиваясь сквозь жаркий гул, наполнивший черепную коробку. Ломило виски.

— Конечно, — сказал полковник, — он член организации… И, может быть, один из руководителей. Пойдемте ко мне. И, как его?

— Блондин, господин полковник.

— Зовите!

Фиолетов кивнул Андрею, и они все трое прошли мимо вытянувшихся офицеров.

— Ну-с, — Пясецкий сложил вместе кончики пальцев и откинулся на спинку кресла. — Рассказывай.

— О чем? — испуганно спросил Андрей.

— Неужели ты так наивен, что думал таким способом обмануть нас? — он удивился, и легкая улыбка тронула тонкие губы. — Мы солидное заведение, господин Кривцов. Ты если и не уважаешь нас, то хоть отдавай должное нашим возможностям.

— Я ничего не понимаю, — пробормотал Андрей.

— Ну, конечно, — вежливо сказал Пясецкий. — Тебе нужны особые напоминания… Давно ты работаешь на Чека?

— Господин полковник! — воскликнул Андрей. — Я вор! Пришел к вам…

— Молчать! — гаркнул полковник и стукнул кулаком по столу. — Сволота уголовная, красным продалась?!

«Значит, он верит, что я уголовник», — мгновенно пронеслось в голове Андрея.

Фиолетов подсел к столу и, словно случайно, поставил ножку тяжелого стула на ботинок Андрея. Вопросы посыпались с обеих сторон, торопливые, быстрые. Острие ножки вонзилось в подъем, невыносимой болью отдаваясь во всем теле.

— Когда завербовали красные?

— За сколько продался?

— Говори сразу!

— С кем связан из организации?

— Не думай! Смотри в глаза!

— Какие задачи? Место явок, пароль… В глаза! В глаза!

Скрючившись на стуле, Андрей шептал дрожащими губами:

— Не знаю… Ничего не знаю… Вы ошиблись, господин… Истинная правда… Клянусь! Я ничего не знаю…

Казалось, что все кости ступни были раздавлены тяжестью Фиолетова, который, рассевшись на стуле, зло бросал:

— Сколько тебе лет?

— Где родился?

— Сколько получил от красных?

Он наотмашь, так, что дернулась голова, хлестнул Андрея по щеке.

— Отвечай!

Полковник вдруг дал знак поручику, и тот с невозмутимым видом поднялся со стула, отошел к окну, закурил папиросу.

Андрей руками подтянул онемевшую ногу. У него дергались губы.

— Скоро пройдет, — успокоил полковник. Он задумался, поглаживая ладонью седой ежик волос. Затем добавил — Раз сюда попал… Где ты живешь?

— Есть тут торговка краденым, — неопределенно сказал Андрей и рукавом пиджака вытер лоб. — Кость поломали.

— Один там живешь? — продолжал полковник.

— Еще двое воров… Из тюрьмы вместе бежали.

— Проверим, — буркнул полковник и черкнул карандашом в раскрытой папке. Лицо его, снова спокойное, делалось все скучнее, он безразлично поднял глаза на Андрея и бросил конвоиру — Уведите.

Когда дверь за Андреем закрылась, полковник повернулся к Фиолетову:

— Поручик, — Пясецкий придвинул к краю стола папку и положил на нее белую, в синих венах, маленькую руку. — Используйте этого уголовника в деле Лещинского. Дайте ему задание.

— Не помешает ли он другим? — осторожно спросил Фиолетов.

— Вы его ни о чем не информируйте, — сердито оборвал полковник. — Понимаете? Просто пусть опознает или наведет на след и все!

— Слушаюсь! — коротко ответил поручик и щелкнул каблуками. — Разрешите идти?

— Ступайте.

Фиолетов привел Андрея в свой кабинет и усадил на стул. Медленно прошелся от двери к окну, остановился за его спиной, положил руку на плечо.

— Доверия к тебе нет… Полного доверия… Сиди! Доверие ты обязан еще заслужить. Кроме того… Мы не та организация, куда можно просто так захаживать… Как на блины к теще. Улыбаешься? Ну, ну… Рад, что у тебя хорошее настроение. Если ты выполнишь наше поручение — то будешь отменно награжден.

— Отпустили бы меня подобру-поздорову, — жалобно проговорил Андрей.

— Может быть, — улыбнулся Фиолетов и сел за стол, придвинул к себе стопку бумаг. — Ты станешь нашим доверенным лицом. Это откроет перед тобой иную дорогу. Будешь жить красиво. Вкусно есть, сладко пить, спать с бабами… И участвовать в идейной борьбе.

— Стукачом хотите сделать? — угрюмо пробормотал Андрей.

— Ты таким уже стал, — небрежно махнул рукой Фиолетов и зашелестел бумагами. — Слушай и запоминай… Недавно в городе убили весьма уважаемого человека.

— Мы на мокрое дело не ходим, — торопливо вставил Андрей.

— Ты слушай дальше, — нахмурился поручик. — Вот заключение нашей экспертной группы… Читаю: «Обследование показало: дверь, ведущая в коридор, взломана коротким ломиком — „фомкой“. Отсутствие следов торопливых скользящих ударов говорят об опытности преступника… Замок сорван в левую сторону, что сподручно человеку, обладающему более сильной левой рукой… В темноте коридора он шел, прикасаясь пальцами к стене, — на побелке остались короткие мазки… Естественно предположить рост преступника — 170–180 сантиметров… Труп убитого лежал на правом боку, упершись в подлокотник кресла — удар в висок был нанесен тем же ломиком…»

Андрей сидел у стола согнувшись, в усталой и неудобной позе, опустив голову. Он старался не пропустить ни одного слова. Ему было ясно, что читается дело фотографа Лещинского. Мысленно он сейчас представил все снова с удивительной ясностью: полумрак ателье, сияющее стекло витрины, за которым безлюдная улица… черные конверты, разбросанные по полу, убитый фотограф и вскрытый тайник. Кем вскрытый?.. Что узнала об этом контрразведка?.. И где альбом?..

— «…Характер преступления, — с выражением читал поручик, машинально приглаживая гладко причесанные волосы, — почерк преступника напоминает действия уголовников, профессионального вора и убийцы по кличке Забулдыга. Дактилоскопический метод показал идентичность отпечатков пальцев, найденных на предметах и находящихся в полицейской карточке преступника. Старший эксперт…»

Поручик замолк и посмотрел на Андрея:

— Понятно?

— Никак нет, господин поручик, — торопливо вставил Андрей.

— Экий ты, братец, — недовольно проговорил поручик. — Речь идет о поисках убийцы… Мы знаем его, но в этих чертовых трущобах среди многотысячной толпы… попробуй, найди его!

Поручик швырнул через стол квадратик картона с фиолетовой печатью.

— Полюбуйся. Запомни малейшие приметы.

С фотографии исподлобья смотрел мрачный мужчина с одутловатым круглым лицом. Полосатая арестантская куртка обтягивала его покатые плечи.

— Его к смерти приговаривали и белые, и красные, — сказал поручик, — но везет подлецу. То власть поменяется, то убежит из-под стражи. Этому человеку терять нечего. Рано или поздно, его ожидает смерть через повешение. Но нам необходимо, чтобы это случилось не когда-то. Сейчас! Сегодня! В крайнем случае — завтра! И ты нам в этом поможешь, Блондин. Не мне тебя учить, как это делается. Ты с этим прекрасно сегодня справился. Отличная работа. Будем надеяться и на вторичный успех. Почему ты молчишь?

— Убьют они меня, — подавленно проговорил Андрей. — Как вошь раздавят. У них методы почище ваших. При малейших подозрениях перо в горло вставят. А кто я сейчас такой? Беглый вор. Меня любой полицейский имеет право арестовать и посадить в кутузку.

— Ну для полицейских… — задумчиво сказал Фиолетов и вдруг ткнул пальцем в фотографию. — Возьми себе… С печатью — это почти документ. Будешь опознавать… Дадим тебе и справку о благонадежности. Каждые три дня ты будешь приходить ко мне. Агентам вход через двор, со стороны базара. Не вздумай скрываться — найдем и шкуру спустим. Иди, Блондин!

Андрей встал со стула и пошел обратно было к дверям, но вдруг остановился и тихонько кашлянул в кулак. Фиолетов поднял голову:

— Ну что еще тебе?

— Насчет денег, — робко проговорил Андрей. — Вы обещали. Как в газетах писали.

— Какие деньги? — побагровел поручик. — Ах ты, хамье! Морда уголовная! Деньги?! Угробил человека! Ты докажешь, что это был чекист? У тебя есть свидетели? А может быть, то был порядочный, уважаемый гражданин, которого мы шлепнули по твоему подлому доносу!

— Как же обещанное? — упавшим голосом, с обидой сказал Андрей. — Деньги не маленькие… Мне жить надо. Иль опять воровать? Так сами поймаете и за решетку упрячете.

— Убил человека, да еще хочешь поставить в документе официально зарегистрированную подпись, — неожиданно спокойным тоном сказал поручик. — Прошу!

Фиолетов раскрыл толстую, шнурованную тетрадь и тонкой ручкой, нетерпеливо постукивая пером по дну чернильницы, размашисто написал, бормоча вслух:

— Мною получено от господина Фиолетова за активное содействие в ликвидации большевистского агента, проживавшего в доме номер два, по улице Екатерининской… восемь тысяч рублей… И подпись.

— Деникинками? — с трудно скрываемым пренебрежением спросил Андрей.

— Хочешь николаевскими?

— Когда-то это были настоящие деньги. Не чета нынешним. Какая власть, такие и деньги.

— Ты обнаглел, братец, — усмехнулся Фиолетов и придвинул Андрею тетрадь. — Грамотный? Вот здесь. На поля не вылезай. Деньги, между прочим, уже сами по себе власть. А отношении того, какая сейчас власть…

Фиолетов открыл ящик стола и достал небольшой железный сундучок. Отомкнув его крошечным ключиком, вынул стопку денежных ассигнаций. Ловко, словно играючи, поручик отсчитал нужное количество и протянул Андрею.

— Здесь ровно четыре тысячи. До свидания.

— Господин поручик, — растерянно проговорил Андрей, держа на ладонях широкие бумажные листы. — Так ведь в газетах…

— Власть такая, что может сделать с тобой, что захочет, И ты будешь молчать, как мышь. Иди!

Андрей неловко поклонился и вышел из кабинета.

Он миновал несколько дворов и вышел на центральную улицу. Здесь сел на скамейку и обессиленными вялыми пальцами с трудом достал из пачки папиросу. Закурил, и табак показался пресным. Он чувствовал невероятную усталость, раскалывалась от боли голова. В саду бил фонтан, там слышалась музыка военного оркестра и смех. Проносились рысаки, и, вытянув, деревянные руки с вожжами, лихачи покрикивали на прохожих. Истошно вопили мальчишки, размахивая пачками газет:

— …Полный развал красного фронта!

— …Главнокомандующий принимает военный парад!

— …Праздничный бал в дворянском собрании!

Кафе «Фалькони» уже выставило свои столики на тротуар, засветив на каждом по керосиновой лампе под зеленым абажуром, хотя было еще светло.

Андрей медленно курил, стряхивая пепел между колен. Слева от него сидел пропахший потом фельдфебель с пышными усами. Он беспокойно оглядывался, видно пришел на свидание по амурным делам. Слева тяжело шевелилась на скамье полная женщина с летним зонтиком, густо напудренная и в шляпе с пером. Проходящие мужчины посматривали в ее сторону. По аллее сквера то и дело пробегали нарядно одетые дети, погоняя палочками деревянные обручи.

Андрей курил и снова видел дощатую вышку, грязный асфальт двора гостиницы «Палас» и тело с размозженной головой… Что не предусмотрели? Ведь все задуманное получилось. Он связан с контрразведкой. Знает убийцу Лещинского… Ему верят. Иначе бы поручик не ограбил на четыре тысячи. Смертельно хочется спать… Не уберегли того парня… Увидеть бы сейчас Наташу. Хоть краем глаза… Он всегда вызывал ее из дома тихим посвистыванием, и через несколько минут она выбегала из подъезда, на ходу надевая шляпку… Как мало он ее знает! Познакомились случайно. Ее отец очень не любил Андрея. Желчный старик с бородкой и лысиной, окруженной курчавыми седыми волосами, совершенно беспомощный и потому подозрительный. Он оберегал дочь от жизни со старческим фанатизмом. Был счастлив, когда она сутками сидела в квартире. Но она убегала, и они часто встречались. Она — посетительница курсов стенографисток и он — скромный служащий какого-то весьма неответственного советского учреждения…

Андрей пошел среди праздничной толпы, сквозь стекла витрин заглядывая в переполненные рестораны, обходя фланирующих молодых офицериков и не отвечая на оклики проституток.

Глава 6

Он пришел в подвал злой и усталый до изнеможения. Людмила накрыла на стол — нарезала крупными ломтями черный хлеб, поставила миску вареной картошки и перед каждым положила по деревянной ложке.

Все ели молча, изредка посматривая друг на друга. Джентльмен хмуро сопел, сдерживая раздражение. Неудачник, задумавшись, перестал жевать, уставился неподвижными глазами на огонь керосиновой лампы.

Первым не выдержал Андрей. Он швырнул на стол ложку И ударил кулаком так, что подпрыгнули миски:

— Это же черт знает что! — с ненавистью сказал он. — Сявки нищие! Козлы вонючие! Какой день сидят за бабиной юбкой!!

— Ты лучше скажи, где был! — вскочил Джентльмен на ноги. — Где тебя носит нечистая?

— Вот именно! — подхватил Неудачник. — Что за дела у тебя?! Отколоться хочешь, сволочь?!

— Ты мне за сволочь ответишь! — рванулся к нему Андрей. — Чего окрысились?! От безделья беситесь?!

— А ты вот это видел? — вкрадчивым тоном вдруг проговорил Джентльмен и подошел к окну. Он осторожно отодвинул штору и пальцем поманил к себе Андрея.

В подворотне одного из домов маячила темная фигура.

— Второй час здесь бродит, — зловещим шепотом сказал Неудачник. — Сюда стучался. Комнату вроде как бы ищет… Чей хвост, не твой ли, Блондин?

«Конечно, мой, — подумал Андрей, стараясь из узкого окошка подвала разглядеть человека. Был тот среднего роста, узкоплеч, одет в длинное пальто. — Фиолетов проверяет. Значит полностью не верит. Но ничего. Это даже к лучшему: убедится, что мы „честные“ жулики…»

— Совсем сдурели, — спокойно сказал Андрей. — Кто мы для них? Вот дураки… Сейчас на каждом углу по тихарю. Ловят совработников. На центральной площади виселицу видели? На двенадцать человек… Будут они, что ли, специально охранять Карташевича? Чего боитесь?! Воры называется! Сявки уличные! Верное дело! Золото! Камешки! Золото вернее всяких денег! Возьмем Карташевича, а потом гуляй до скончания века!

— Подождем, — Джентльмен опускается на скамью и тянется за ложкой.

— Чего ждать?! — не унимается Андрей.

— Может, завтра, — бормочет Неудачник и не смотрит в глаза.

— Боитесь, да?! Суки трусливые… Все уже сделано! Сегодня лучшая ночь — по воскресеньям у него гости… Будет спать, как убитый…

— Да вы ешьте, — говорит Людмила и выходит из комнаты.

— Сегодня и пойдем, — вдруг шепчет Джентльмен. — В три часа, годится! При ней молчи!

— В три, так в три! — громко, чтобы и за стеной было слышно, с радостью подхватывает Андрей и пододвигает к себе миску, с довольным видом разминает картошку. — Вот это разговор… Это я понимаю!

Людмила вошла, неся котелок горячего узвара. Поставила на стол, отмахнувшись от пара.

— Все ссоритесь… Какой день кричите и все без толку. Вам бы слушать и делать, что Блондин говорит, а вы словно малые дети. Все бы шепотом да тишком.

Воры растерянно переглянулись.

— И чего ты, Людмила, снова в монастырь не хочешь? — бормочет Неудачник, прожевывая хлеб. — Харчи казенные, крыша дармовая. И греха меньше.

— Ты мои грехи не считай, — сердито бросает Людмила. — Утопнешь.

— Да неужели много? — удивляется Неудачник.

— Много ума — много греха, — усмехается Людмила. — А что с дурака возьмешь?

Джентльмен насмешливо вскидывает брови:

— Грешный честен, грешный плут — в мире все грехом живут!

— Есть кому грешить, было бы кому миловать, — сухо отвечает женщина. — Живой не без места, мертвый не без могилы.

— Ты извини, — миролюбиво говорит Неудачник. — Извини, Людмила, радость наша… Может, я что-то не так сказал. Хорошо ты нас нахарчевала… И за что мы так тебе понравились? И еда, и ночевка…

— Молчал бы ты лучше, — холодно отрезает женщина и с невозмутимым, спокойным лицом начинает убирать со стола.

Неудачник откидывается на спинку стула, сытно рыгает и с наслаждением закуривает папироску.

— Трудно тебе без мужика, — ласково мурлычет он. — Баба ты справная… Выходи за меня, а?

Людмила вдруг опускается на стол, скрещивает на груди руки и тихо спрашивает, — на губах ее тонкая ядовитая улыбка, а глаза потемнели до черноты:

— А любить меня будешь?

— Да что мы, не люди? — хохочет Неудачник.

— То-то же, — презрительно кривится Людмила. — Людей много, да человека нет… На что вы годны? Барахло вонючее…

Она поднимается и, гордо выпрямившись, уходит на кухню, оставив за столом красного от гнева Неудачника.

— У-у, сука поповская, — шипит он.

— Расскажет Забулдыге, — спокойно произносит Джентльмен.

— А что я сделал? Что? — испуганно кричит Неудачник. — Пошутить нельзя?

— Кончай базар, — сердится Андрей. — Пошли… Еще раз все проверим…

Они выходят на улицу и молча шагают в тени деревьев. Джентльмен косо смотрит по сторонам, в его голосе кипит ярость.

— Эта зараза все прислушивается… Все вынюхивает. Конечно, Забулдыга за нами следит. На готовенькое хочет попасть.

— Его, наверно, и в городе нет, — равнодушным тоне произносит Андрей.

— Тут он! — с силой обрывает Джентльмен. — Никто и никогда не знает, где он находится… Сволочь такая… Чужими руками угли загребает.

— Чего вы боитесь? — пожимает плечами Андрей.

— Увидел бы ты его, — растерянно вздыхает Неудачник. — У него, может, вся полиция подкуплена…

— А при чем здесь монастырь? — поворачивается к нему Андрей.

— Он Людку из монастыря выкрал, — Джентльмен брезгливо и зло сплевывает. — Любовь… У него баб в каждом квартале по штуке. Они ради этого кобеля на каторгу пойдут.

— Вот как? — задумчиво говорит Андрей.

Воры садятся на скамейку, а Андрей входит в полутемный магазинчик Карташевича. В комнате пусто. За стеклом, низкой витрины поблескивают какие-то дешевые украшения, перстеньки, бусы. Они разбросаны на черном бархате, словно созвездия.

— Что вам угодно? — бесшумно появляется из двери хозяин — низенький лысый человек с густым, ласкающим ба сом, который исходит откуда-то прямо из чрева, затянутого суконной жилеткой. — Так поздно? Я уже закрыл.

— Интересуемся обручальным кольцом. — солидно говорит Андрей, стараясь повнимательней рассмотреть тонкие решетки на окне, дубовый шкаф в углу и дощатые ставни, прислоненные к стене. На ночь ювелир закрывает магазин изнутри. Дверь за его спиной ведет на второй этаж — там гостиная и спальня. Карташевич живет один, со старухой-домработницей.

— Весьма сожалею, — разводит руками ювелир и многозначительно улыбается. — Золотых нет… С золотом, понимаете… Я с удовольствием сам его купил бы у вас… Такое время…

— Ну что ж, — разочарованно произносит Андрей. — Серебро меня не устраивает… До свиданья, — он коротко кланяется и выходит из магазинчика, чувствуя спиной подозрительный взгляд ювелира.

«Надо было бы купить серебряное, — приходит запоздалая мысль. — Он мог нас заметить раньше… Когда мы следили снаружи… Решетку перепилим… Стекло следует выдавить с помощью теста… Ставня деревянная…»

— Что ты будешь делать, — вдруг спрашивает Джентльмен, — когда ювелира накроем?

— Я? — не задумывается Андрей. — Уеду в Москву… Ну вас к черту с этим вшивым городом.

— Тут тоже жить можно, — как бы рассуждая вслух, произносит Джентльмен. Лицо у него жесткое, нос обострен. — Документы надо купить… И живи в свое удовольствие. Люди гребут деньгу, и волос на голове не падает. А тут под петлей ходишь. Проклятая житуха!

— Ишь какой! — удивленно хихикает Неудачник. — Ты еще купцом сделайся. А мы с Блондином до тебя в хату залезем!

— Поймаю — горло порву, — говорит Джентльмен.

— А мы с Забулдыгой! — не унимается Неудачник.

— Хоть с самим Деникиным, — огрызается Джентльмен. — Стану в дверях с топором…

— Мы тоже не с голыми руками, — угрожающе говорит Неудачник.

— Ша! — обрывает их Андрей. — .Грызетесь, как собаки.

— Да все он! Все он! — жалобно кричит Неудачник. — У-у, рвань тюремная!

— Цыц! — гаркает Джентльмен и наотмашь шлепает того ладонью по загривку. Неудачник спотыкается, испуганно бледнеет.

— Что ты? Что ты? — шепчет он, стараясь поймать руку разъяренного Джентльмена. — Мы ж товарищи… Я ж шучу…

— Шутил волк с жеребцом да зубы в горсти унес, — рявкает Джентльмен и, не выдержав его сумасшедшего взгляда, Неудачник отстает на несколько шагов.

«Недаром их Забулдыга опасается, — думает Андрей. — Всего ожидать можно. Пора разделываться… Воровская мелочь. Трусливые, злые шакалы. С ними крупной игры не получится. Одна надежда на сегодняшнюю ночь. Может быть, уже завтра объявится убийца фотографа… Странно, зачем ему потребовался альбом? Если забрал случайно, то мог давно подбросить деникинцам. Однако альбом до сих пор у него. Почему? Понять трудно…»

Перед входом в подвал Андрей оглянулся и сердито посмотрел на Джентльмена:

— Ну, где же тот тихарь, которого я за собой привел? Подурели совсем.

Тот промолчал, но, остановившись, долго вглядывался в темнеющую подворотню.

Людмила разделась и, тихо пройдя сквозь желтый свет керосиновой лампы в белом балахоне ночной рубашки, легла на свою не по-монашески пышную кровать. Воры остались сидеть у стола, равнодушно перебрасываясь картами. За окном уже было совсем темно. Тикали ходики, спокойно отсчитывая время, оставшееся до трех часов ночи.

Неудачник прислушался и осторожно прошептал:

— Спит…

— Мы сюда больше не придем, — хмуро сказал Джентльмен. — Прямо оттуда и на Петровскую… Я там комнатушку нашел. Никто не узнает.

— Посмотрим, — неопределенно пробормотал Андрей, тасуя захватанную пальцами колоду.

— Смотреть буду я, — угрожающе проговорил Джентльмен.

— Почему? — спокойно спросил Андрей.

— Пока я здесь главный.

— Разве ты предложил дело?

— Начхал я на это, — усмехнулся Джентльмен. — Без нас ты ни хрена не стоишь. Получишь в зубы свою долю и мотай к себе в белопрестольную.

— Черт с вами, — согласился Андрей.

Странный мир окружал его теперь. Он неискренен, лжив и весь словно соткан из притворства, лицемерия и подлости. Подспудные силы — корысть и зависть — вращают его, Aндрея, в замкнутой сфере всеобщего отчуждения. Люди едят, разговаривают, смеются, но за каждым из них стоит обнаженное и злое, как волчий оскал, порочное чувство. И жить среди них невыносимо тяжело, точно все время не хватает воз духа.

— Сколько времени? — вдруг сонным голосом спросила из своего угла Людмила.

— Чего ты не спишь? — сердито буркнул Джентльмен.

— А ты?

— Я, — растерялся Джентльмен. — Мы в карты играем… Спи…

Женщина слезла с кровати и, подойдя к столу, взяла керосиновую лампу, подняла ее над головой и шагнула к стенке. Желтый свет качнулся, поплыл по вышитым салфеткам и фотографиям в узорчатых рамках, пока бледным кругом не озарил зеленые ходики с чугунными гирями в виде сосновых шишек.

— Господи… Царица небесная, — громко зевнула Людмила и поставила лампу на место. Она присела к столу, зябко повела плечами.

— Совесть у тебя есть? — нахмурился Неудачник. — Голая баба… В одной сорочке… Тьфу!

— Не помрешь, — оборвала Людмила и, не вставая, потянулась к тумбочке за гребешком. Стала расчесывать жидкие космы, насмешливо поглядывая на воров, переставших играть.

— Чего тебе не лежится? — с беспокойством сказал Джентльмен.

Она не ответила, только тихонько засмеялась ртом, полным железных шпилек.

— Дьявол с ней, — нахмурился Джентльмен. — Давай карту, Блондин…

Вдруг дверь без стука распахнулась, и в подвал, пригнувшись, вошел громадный мужчина в черном пиджаке.

— Мир дому сему, — прогудел он и выпрямился, головой чуть не доставая до потолка.

— Ты?! — растерянно пробормотал вскочивший из-за стола Джентльмен. — Забулдыга!!

— Я, господа, я! — вошедший явно любовался смятением воров. Он стоял, широко расставив ноги, заложив руки в карманы и насмешливо ухмыляясь. На плохо выбритом одутловатом лице его темнела щетина, кудрявые волосы с проседью падали на крутой лоб.

— Что ж не приглашаете гостя? — пробасил он весело.

— Ванечка! — женщина метнулась к нему, припала головой к его груди, счастливо засмеялась и бросилась к столу. Пододвинула стул, обмахнула сидение краем рубашки.

Забулдыга опустился у стола, положил на него тяжелые руки с наманикюренными желтыми ногтями, похожими на роговые панцири крошечных черепашек.

— Ну, здравствуйте, босяки, — пророкотал он, оглядывая всех по очереди. Взгляд его пытливо остановился на Андрее. В выпуклых светлых глазах мелькнул интерес.

— Так это ты новенький… Блондин, значит? Будем знакомы… Что ж вы играть перестали? Сдавай карту. Джентльмен. До утра еще далеко.

Все молчали. Джентльмен не притронулся к колоде. Андрей, отклонив голову в тень, внимательно присматривался к Забулдыге. Его приход был неожидан и мог помешать задуманному. Но он здесь, и это самое главное.

— Значит, ребятишки, — сказал Забулдыга, — решили ювелира потрясти? Стоящее дело. Ты предложил? — в упор спросил он Андрея.

— Я, — сознался тот.

— Хорошо придумал, — одобрил Забулдыга. — Да и то — второй раз… По знакомым следам…

Джентльмен бросил на Людмилу гневный взгляд. Она откровенно засмеялась, презрительно дернув щекой.

— У, стерва, — только и проговорил он.

— Ты мою старушку не ругай, — Забулдыга широким жестом запустил пятерню в ее волосы и ласково потеребил, раскачивая голову от плеча к плечу. Женщина по-щенячьи зажмурила глаза, на ее лице появилось выражение блаженства и отрешенности.

— Что же ты раньше нас не искал? — холодно спросил Джентльмен.

— Проверочка, — прищурился Забулдыга. — Да и новенького надо было прощупать.

— Ну и как? — сухо проговорил Андрей.

— Годишься, — ободряюще сказал Забулдыга. — Дело знаешь. Московский шик. Сразу ювелира. — Он повернулся к съежившемуся Неудачнику. — И ты золотишка захотел?

— А шо? Я ничего, — прошептал тот, облизывая пересохшие губы.

Джентльмен медленно прикрутил фитиль коптящей лампы, с трудом сдерживая злость, проговорил:

— Значит, с нами пойдешь сегодня? На готовенькое?

— Нет, — Забулдыга перестал улыбаться, бросил карту из середины колоды на стол, потом взял ее в руки. — Туз пики… — твердо, не повышая голоса, сказал: — Это ваше дело мы потихоньку похороним с божьей помощью. Никуда вы не пойдете, господа.

— Кто как решит, — небрежно ответил Джентльмен. — А нам пора собираться.

— Пока еще в городе мое слово — закон, — с легкой угрозой произнес Забулдыга и пошлепал себя колодой по ладони. — Или не так?

— Нам гроши нужны, — внутренне кипя, тихо проговорил Джентльмен. — Сидим без документов, без денег… Чего ты лезешь в наши дела?

— Будет у вас все, — небрежно сказал Забулдыга. — Только слушаться меня надо.

— А если не будем? — вызывающе спросил Андрей.

— Ты молодой, — улыбнулся Забулдыга, — и новенький. Ты не понимаешь. Я ведь могу все, что захочу. Убить. Покалечить. Наградить по-рыцарски… Или полиции заложить.

— Господи! — вздохнул вдруг Неудачник. — Воровать уже не дают. Матерь божья!

Забулдыга откинулся на спинку стула и двумя пальцами, за цепочку вытащил из кармана жилетки золотую луковицу часов. Он нажал на головку, и в подвале раздался мелодичный бой колокольчиков, вызванивающих первые такты царского гимна.

Увидев вытянувшиеся лица воров, Забулдыга щелкнул крышкой, которая пружинисто отскочила, и показал эмалевый циферблат с разными стрелками.

— Именные, — небрежно сообщил Забулдыга, — очень солидного человека. Бьюсь об заклад, подобных в городе не сыщешь.

— Вот это вещь, — с восхищением качнул головой Андрей. — Таких и в белокаменной не найти. Позволь?

Он покрутил в руках часы, смерил их тяжесть, покачав на ладони, и на оборотной стороне крышки увидел выгравированную надпись: г-ну ЛЕЩИНСКОМУ М. С.

Забулдыга отнял часы, поднес их к уху и, с наслаждением прикрыв глаза, включил музыку боя.

— Вы мне нужны, господа воры, — сказал он почти весело, — для другого дела. Более важного. Я обеспечу вам приличную жизнь. Нужен ты! — Забулдыга ткнул пальцем в сторону Андрея и, подумав, показал на Джентльмена. — И ты!

— А я? — жалобно спросил Неудачник.

— А ты не нужен! — отрезал Забулдыга. Он поднялся из-за стола и привлек к себе женщину. Похлопал ее по спине, ласково прижал, продолжая пристально смотреть на воров.

— Все понятно? Завтра жду вас к себе. В пять часов дня. Там объясню.

— Куда приходить-то? — угрюмо пробормотал Джентльмен.

— Жду на Чебоксарской. Дом восемь. Со двора. Постучите три раза в чердачную дверь. И о разговоре никому ни слова, Желаю спокойной ночи. Проводи меня, старушка.

Они вышли, и женщина долго не возвращалась. Воры не смотрели друг на друга. Молча сидели у стола, слушали, как стучали неторопливые ходики. От света лампы лица у всех были малярийно-желтые, с чахоточными впадинами темных глазниц.

— Что ему от нас надо? — первым спросил Андрей.

— Черт его знает, — устало ответил Джентльмен. — Задумал какое-то дело… У него всегда так… По-человечески никогда не скажет.

— А меня, гад, отстранил! — с ненавистью проговорил Неудачник. — Я ему не подхожу… Яка цаца! Бандюга уголовная!

— Цыц! — не выдержав, гаркнул Джентльмен и грохнул кулаком по столу. Лицо его налилось кровью, стало неузнаваемым, злым и яростным. — Ты на кого так говоришь, собака?!

— Давайте спать, — хмуро сказал Андрей и, на ходу стаскивая через голову рубашку, пошел в угол, к брошенному на пол матрацу.

В это время в комнате бесшумно появилась Людмила. Она кивнула головой Андрею:

— Иди, он тебя зовет. Проводи его.

Андрей, ни слова не говоря, взял пиджак и шагнул к двери.

Забулдыга ожидал его в подворотне.

— Ну вот и хорошо, — удовлетворенно сказал он. — Я задержу ненадолго.

Они вышли из ворот и зашагали по темной стороне улицы, держась ближе к стенам домов.

— Идиотская жизнь. Травят, как волков. Поневоле с благодарностью вспомнишь царя-батюшку. Я полиции на каждый престольный праздник пенсион составлял. Одна торговля ворованым барахлом чего стоила? Коммерция первого пошиба! Как-то вы там сейчас в белоглавой?

— Плохо, — ответил Андрей. — На каждом углу приказы в аршин: «За разбой — расстрел, за бандитизм — смертная казнь, грабеж — карается лишением жизни…»

— Эти тоже хороши, — Забулдыга ткнул рукой куда-то в темноту. — Эти все виселицей стращают. А Москва… Господи, лучшие мои годы. В Бутырке сидел?

— Приходилось, — Андрей прислушался, ему показалось, кто-то за ними идет, ступая очень осторожно, словно прячась.

— Был и я, — продолжал Забулдыга. — Сидел в камере, в которой царские сатрапы держали Емельяна Ивановича.

— Кто таков?

— Емельян Иванович Пугачев. Говорят, сиживал там же и нынешний председатель чрезвычайки. Это ж надо только подумать, как можно было ему голову свернуть!

Забулдыга остановился прикуривая, и Андрей услыхал, как замерли те далекие шаги идущего за ними человека.

— Поговорим откровенно, — продолжал Забулдыга, — но учти, если хоть кому слово одно — вколочу живого в гроб. Лизать сапоги будешь — не пощажу.

— Могила, — поклялся Андрей.

— Я следил за одним… Знал, что деньжата у него есть. — Забулдыга начал неохотно, часто замолкая. — Все как-то было не с руки… А тут красные стали драпать. Неразбериха… Поутру ломиком дверь взломал на черной лестнице… Прошел в комнату… Ну, в общем, как говорится, незваный гость хуже татарина… Тот, хозяин, спал. Он и не пикнул. Да, зачем я тебе все это рассказываю? Грошей-то у него почти и не было. Взял я железную шкатулку. Перед ним стояла на столе… Нда-а. Дома вскрыл, а там… — Забулдыга даже головой покачал.

— Да не тяни, — заторопил его Андрей. — Что там?!

— Фотокарточки, — почти шепотом проговорил Забулдыга. — Понимаешь? Целый альбом. С адресами снимки-то… И все это коммунисты да важные люди советской власти.

— Господи, — пробормотал Андрей, не в силах унять волнение. — Да выбрось ты их на помойку, ради бога. Утопи в речке. Ты знаешь, что с тобой сделают? И красные, и белые. Ты для них самый ненавистный дьявол. Жилы из тела вытянут.

— Не стращай, — с насмешкой перебил Забулдыга. — Объявления читал? За каждый адрес по восьми тысяч. А тут еще и снимки. Штук триста. Понимаешь? Это же тебе — два миллиона четыреста рублей!

— Как же ты ими торговать будешь? — спросил Андрей. Он чувствовал на спине холод.

— Вот такие, как ты и Джентльмен, помогут. Парни вы хваткие. Будете моими торговыми агентами, — Забулдыга говорил теперь быстро, жарким шепотом, все у него, кажется, было давно продумано. — Какое предприятие! Золотое дно… Без риска и ответственности. Все по закону. Целая фирма! Вы держите связь с деникинцами. Я поставляю нужный материал. Барыши на три части. По восемьсот тысяч на рыло! И мотаем отсюда! Скупаем золотишко, драгоценности и айда! В Сибирь! В Париж и Лондон! За такие снимки можно просить натурой — хром, мануфактура. На базухе реализуем на золото…

— Схватят и на кол посадят, — оборвал его Андрей, пораженный планом Забулдыги. Ему даже пришла в голову мысль: а не броситься ли сейчас на него и задушить… Но альбом? Где он его хранит? И не тот человек Забулдыга, чтобы с ним можно было справиться голыми руками… А вдруг он сумасшедший? Нормальный такое не придумает… — Схватят! — с ненавистью сказал Андрей. — Запытают до смерти. Ты ихнего человека убил. Не пощадят. Одумайся, Забулдыга! Ты понимаешь, на что идешь?!

— А вы не будьте дураками! — психанул Забулдыга. — Чтобы торговать человеческими головами, надо самому ее иметь Найдем нужного человека в контрразведке… Или через почту. Фото по почте, а деньги в условленном тайнике. Две тысячи способов! Завтра обмозгуем все по порядку. А сейчас иди спать. И, как договорились, молчок. Глаза пальцами вырву. Будь здоров, Блондин!

Не протягивая руки, Забулдыга повернулся и зашагал вдоль улицы, прячась в тени деревьев.

Андрей еще шел какое-то время за ним, прислушиваясь к ночной тишине. Где-то журчала вода из плохо закрытой колонки, грызлись у мусорных ям невидимые кошки. Шаги неизвестного больше не доносились.

«За кем он, следящий, пойдет? Это, конечно, тот, от Фиолетова. Узнал ли он Забулдыгу, ведь у каждого филера, есть фотография? Если нет, то он снова пойдет за мной. А если Забулдыгу опознали? Филер бросит Андрея. Для него нет ничего важнее Забулдыги. Неужели я сам навел на его след? Сегодня же Забулдыгу возьмет контрразведка. А я, который с ним встречался, и не донес? Это всему конец. Так за кем пойдет филер? До сих пор он следил за мной…»

Андрей, не прячась, вышел на середину улицы, нашел на углу одного из домов колонку и, нагнувшись, напился из пригоршни воды. Затем круто свернул в сторону, противоположную той, в которую пошел Забулдыга. Встал за раскрытой дверью парадного входа. Скоро он снова услышал осторожные шаги. Чуть выглянув, Андрей увидел в просвете улицы знакомую узкоплечую фигуру в длиннополом пальто. Она скользила от дерева к дереву, направляясь по следам Забулдыги.

«Значит, узнал, — подумал Андрей. — Сейчас он только выслеживает. Арестовать Забулдыгу побоится… Если, конечно, не встретит патруль… Предупредить Забулдыгу? Что это даст? Он скроется и от меня. И кто запретит ему выполнить одному задуманное… Если сбить филера со следа, отвлечь на себя? Не поможет…»

Андрей завернул за угол и торопливо побежал назад, по параллельной улице. В конце квартала он свернул и оказался на тротуаре, по которому должен был идти Забулдыга. Андрей нашел темную подворотню со входом, заросшим плетями дикого винограда. Задыхаясь от волнения, весь потный от бега, он встал среди зеленых листьев, слившись со стеной. Не горело ни одно окно. Не светились фонари. Улица лежала пустынная, чуть озаренная луной. Андрей услышал шаги, то приближался Забулдыга. Он миновал подворотню, решительно наклонив голову и ссутулив плечи. Через несколько минут послышались шаги другие — легкие, чуть касающиеся земли. Их трудно было отличить от шороха листвы на деревьях.

Осторожно раздвинув виноградные плети, Андрей увидел, как быстро к нему приближается нескладная фигура с руками, засунутыми, в карманы. Весь собравшись, Андрей ожидал последние секунды. Вот человек поравнялся с ним, и тогда Андрей, сделав шаг, наотмашь, ногой, ударил под колени. И сразу же прыгнул на падающее тело, всей своей тяжестью увлекая его к земле. В падении филер успел выхватить из кармана револьвер и нажать спусковой крючок. Выстрел бухнул перед глазами Андрея, ослепив его. Но в то же мгновение шпик глухо ударился затылком о булыжник, наган вывалился из его рук.

Андрей встал, подобрал револьвер, прислушался. Было тихо, не скрипнула ни одна ставня, нигде не зажегся свет. Где-то далеко, на улице заверещал полицейский свисток, ему ответил второй, и снова все замерло. Возможно, выстрел разбудил кое-кого, но такое уж время, люди боятся ночной стрельбы… И никто носа не высунул.

В темноте он нашел канализационный люк. Дулом нагана поддел тяжелую чугунную крышку и сдвинул ее в сторону. Ухватившись за воротник пальто мертвого филера, Андрей подтащил тело к отверстию и опустил его в гулкий колодец. Раздался громкий всплеск.

Андрей вошел в комнату и стал молча раздеваться. Свет был погашен. Швыряя в темноте одежду, Андрей видел в углу большое белое пятно — то в одном белье сидел у стены Джентльмен. Он заворочался, наконец, закурил папиросу и спросил:

— Ну как? Стоящее дело?

— Золотое дело, — буркнул Андрей.

— Ишь ты, — с завистью пробормотал Джентльмен, — всегда он такое находит. И по много на каждого перепадет?

— Тысяч восемьсот.

— Да иди ты! — ахнул Джентльмен. — Это нам? А сколько же он сам нацапает? Мильон?! Два?! Господи, деньги какие… И обдурит Забулдыга, обдурит нас всех!! Ах ты ж, мать моя родная…

Андрей засыпал, а в углу все еще ворочалось белое пятно и от стены шел невнятный шепот пересохших горячих губ:

— … А потом еще нас и в тюрягу засадит. Ему что это стоит? Не впервой… На такие деньги жить можно красиво… Да по сегодняшнему времени… Кому как везет. У него, небось, и денег прорва и камушки есть…

Джентльмен что-то буркнул и ушел с самого утра. Неудачник тоскливо маячил у окна, с жадностью рассматривая жизнь улицы. Людмила, сидя у стола, вышивала гладью дорожку из сурового полотна, настораживаясь, когда на лестнице раздавались шаги.

Андрей не выдержал и вышел из подвала раньше назначенного срока. Оружия не взял, оно мало чем могло там помочь. Пряча револьвер под матрац, он с удовольствием ощутил холодную тяжесть вороненой стали.

На соседней улице в соборе шло богослужение. Оттуда доносилось разноголосое пение и трезвон колоколов. По переулку втягивались на площадь казаки. Синие, с красными околышками фуражки их колыхались на фоне домов, в подъездах которых стояли жители. Вычищенные крупы лошадей лоснились, как голенища. Блестела на солнце красная медь ножен, серебро уздечек и стремян. За домами погромыхивал военный оркестр.

Трубы заводов не дымили — второй день бастовали рабочие. С ведрами и кувшинами тянулись к колодцам интеллигентного вида люди в форменных сюртуках, служанки, гимназисты. Водопровод не работал — авария на насосной станции. Поговаривали, что тайные большевики сожгли моторы. Вот уже неделю, как город жил одной железнодорожной электростанцией, — ток подавали только в центр, освещая лишь главную улицу и несколько особняков.

Обложенный кольцом хмурых окраин, лишенный света и воды центр города устраивал богослужения, сгоняя людей на публичные казни, и встречал хлебом-солью делегации иностранных офицеров, приезжавших в роскошных спальных вагонах. В здании Думы, при свечах, гастролировали труппы Петроградского императорского театра. Всю ночь, до утра, открыто было варьете на Николаевской площади. Цыгане пели почти в каждом ресторане. Под их жалобные тоскующие голоса плакали упившиеся шампанским боевые офицеры и, озверев, рубили клинками веера искусственных пальм. Еврейские погромы проходили стороной, минуя богатые улицы. На базаре лабазники ловили воров и устраивали самосуды — затаптывали сапогами насмерть или отсекали руки на колоде в мясном ряду. Газеты печатали стихи начинающих поэтов:

…Благоденствуй, Россия! Тыща лет впереди…

День тянулся медленно, и не было покоя Андрею. Он забрел в «Иллюзион» и в крохотном зале смотрел, как дергаются на экране человечки, куда-то бегут, словно рыбы, беззвучно открывают рты. Барабанил по клавишам пианино тапер. Плоская выцветшая жизнь с выдуманными страстями Стремительно неслась к развязке под тарахтенье старенького движка.

— Скажите, пожалуйста, — наклоняется Андрей к соседу, — который час?

— Не мешайте, — бросает тот. Он слеп и глух и весь там, среди призрачных видений экрана.

«Двенадцать человек повесили в центре цивилизованного города… Первобытным способом — за шею, с помощью веревки, на сколоченной из оструганных бревен виселице… Там, где раньше для ресторана хранили мясо животных, в каменных мешках с ржавыми крючьями, стерегут людей… Чтобы повесить их завтра…»

На экране счастливый конец надвигался как неизбежность. Тапер нажимал на педали, выколачивая из пианино ликующие звуки. Движок астматически задыхался, брызгал отражением целлулоида на белую простыню.

Наступая в темноте на ноги, Андрей пошел из зала. В конце его, прочесноченные, в потных рубашках, два волшебника яростно вращали ручку мотора, давая силу и свет летучему чуду дрожащих картинок.

Еще не было пяти часов, когда Андрей уже стоял на Чебоксарской. Издали он увидел большую толпу, повозки пожарных, водяные помпы и клубы дыма, вырывавшиеся из чердачных окон пятиэтажного кирпичного здания.

Расталкивая людей, Андрей стал пробираться к тротуару. Взявшись за руки, солдаты сдерживали напор шумной толпы.

— Что случилось? — бросил Андрей, пытаясь взглянуть поверх голов.

— Пожар. Не видишь? — ответили ему.

— Пропустите! Пропустите! — Андрей с силой пробился между людьми. Его морозило от волнения. Солдат отталкивает его в сторону.

— Куда прешь?! Осади-и!

— Я из полиции, — говорит Андрей. — Пропустите немедленно! Живо!

Солдат поднимает руку, и Андрей ныряет под его локтем. Он видит распахнутые двери подъезда, лужи воды и цементный пол, заляпанный следами ног. Не раздумывая, бросается туда, бежит вверх, прыгая через несколько ступенек. Сердце, кажется, где-то возле горла… Один марш, второй… Четвертый этаж… На лестничной площадке стоят пожарники. Лица их в копоти, куртки топорщатся из-под ремней:

— Куда?! — кричит один. — Нельзя-я!

— Полиция! — отвечает Андрей и бежит еще выше. Вот и пятый этаж. Дощатая дверь взломана. Из нее курится дым и пахнет мокрой сажей. Пожарник ходит с ведром и заплескивает водой последние угли. В комнате валяются обгорелые тряпки. Черепичная крыша взломана, и отсвет белесого неба падает на покореженный топорами пол, черные стены, обуглившиеся ребра стропил.

Пожарник опускает ведро и вытирает с лица пот. Он смотрит на Андрея красными, как у кролика, выеденными дымом глазами.

— Вам чего, господин?

— Полиция, — выдыхает Андрей.

— Вон… Лежит, — кивает пожарник. — Обгорел весь… Андрей подходит к чему-то продолговатому, накрытому брезентом. Пожарник поднимает один конец, и Андрей видит синее, вздутое лицо Забулдыги. На шее туго стянута петля веревки.

— Не понимаю, — растерянно говорит Андрей. — Что случилось?

— Повесился он, — хмуро произносит пожарник. — Зажженную лампу оставил. Когда мы дверь взломали, он уже того… Не дышал. Огонь на крышу выбивался. Еще немного, и всему дому конец. Вовремя жильцы нас оповестили.

Андрей оглядывается. Вокруг вода, растоптанные комья сажи и головешки.

— Ничего тут не было?.. Вроде каких-нибудь документов? — спрашивает Андрей.

— Да что вы, господин, — пожарник носком сапога выворачивает скомканное железо из кучи пепла. — Кастрюля железная оплавилась. Тут такое пламя бушевало, не приведи господи.

— Когда же он повесился? — сквозь зубы шепчет Андрей.

— Это уж вам, полиции, лучше знать, — говорит пожарник.

— Не трогайте здесь ничего! — приказывает Андрей.

Он выходит из комнаты и спускается по лестнице. Глаза еще ест дым, в горле першит. Он умывается во дворе холодной водой из колонки, вытирает платком лицо и руки. Перед его взглядом стоят прогоревшие стены, жесткий мокрый брезент и глаза Забулдыги с немым воплем ужаса в расширенных зрачках.

«Почему повесился? Потерял над собой контроль, и страх толкнул на смерть? Разве Забулдыга из людей трусливых? Нет, Не похоже. Совесть заела? Чепуха. Но он повесился! Где Забулдыга держал альбом? Сгорел он или лежит в тайном, никому не известном месте? А если об этом тайнике знает Людмила, кто-то другой? Контрразведка! Допустим, что вчера ночью был не один филер. Выследили Забулдыгу… Но он сам повесился, я видел тело собственными глазами!..»

Андрей медленно бредет по городу.

На площади лихой унтер муштрует колонну гимназистов — учит их штыковому бою. Прижав к боку длинную австрийскую винтовку, он с ходу вонзает в мешок с опилками плоский ножевой штык, вскидывает ее вверх, яростным движением выворачивая внутренности воображаемого врага. Барышни под полосатыми зонтиками стоят в отдалении, наблюдая за распаренными мальчишками в картузах с жестяными кокардами.

«Еще нет назначенных Забулдыгой пяти часов», — вдруг подумал Андрей и бросился по улице. Он свернул к проспекту, заспешил по тротуару, раздвигая руками толпящихся людей у входа в магазин, извиняясь перед женщинами, боясь услышать гулкие удары башенных часов на здании дворянского собрания.

— Извозчик! — закричал он, останавливая кабриолет. Вскочил на подножку и упал в мягкие кожаные подушки сидения. — Гостиница «Палас»! Быстрее!

Извозчик испуганно оглянулся и зачмокал губами, взмахнул вожжами, подгоняя лошадь.

У гостиницы Андрей, не рассчитавшись, бросился к парадному подъезду. Минуя неподвижного часового, он кинулся к столу дежурного офицера, заикаясь от волнения, стал что-то взахлеб говорить неразборчивое, суя тому под нос фотографию Забулдыги с тюремной печатью в углу.

— Срочно… Господина Фиолетова!.. По его поручению… Немедленно! Дело касается важного преступника… Срочно!

Дежурный офицер закричал стоящим у перил:

— Господин прапорщик? Отведите в кабинет Фиолетова.

Молоденький офицерик махнул рукой Андрею, с важным видом зашагал по мраморным ступеням, придерживая за ножны клинок.

Андрей, не ожидая, когда прапорщик постучит, распахнул дверь кабинета и, увидев удивленное лицо Фиолетова, остановился перед столом, задыхаясь от волнения.

— Господин Фиолетов, — почти прохрипел он, — объявился Забулдыга… В пять часов свидание… Он назначил… Не имел возможности сообщить раньше…

— Где?! — Фиолетов резко поднялся, загремев стулом.

— Чебоксарская улица, дом восемь, — Андрей тяжело дышал, рукавом пиджака смахивая со лба пот. — На чердаке, господин Фиолетов… Постучать три раза…

Фиолетов быстрым движением застегнул крючки ворота кителя, расправил под поясом складки и шагнул к дверям. Обернувшись, он властно проговорил:

— Господин прапорщик, прошу остаться в кабинете вместе с этим человеком!

— Господин Фиолетов! — спохватился Андрей. — Я же на извозчике! Ей-богу, еще не заплатил. Я быстро, моментом!

— Сидеть! — рявкнул поручик и хлопнул дверью.

Стоя у окна, Андрей увидел, как заметались солдаты по двору гостиницы, коноводы побежали к лошадям, из гаража выехала легковая машина. Караульные распахнули ворота, и кавалькада всадников вынеслась на мостовую улицы.

— Прошу, — холодно сказал прапорщик и указал кивком головы на стул. Сам сел на место Фиолетова, положил рядом фуражку и углубился в чтение лежащих на столе документов.

— Извозчик проклянет меня, — пробормотал Андрей. — Что мне — жалко полтинника? Да ни боже ж мой!

Офицерик не ответил, равнодушно застучал кончиками пальцев по столу.

Время тянулось медленно, в кабинете пахло свежей масляной краской, от этого запаха болела голова.

— Вы не чувствуете? — спросил прапорщик и притронулся к вискам. — Однако мне с вами сидеть недосуг… Почему поручик не возвращается?

Он заерзал на стуле, удобно расставив локти, подпирая голову руками. В коридоре звенели шпоры, хлопали двери.

Наконец послышались звуки мотора, машина въехала во двор и остановилась с выключенным двигателем. Прапорщик даже не повернулся, думая о чем-то своем. Прошло еще немало времени, и раздался дробный цокот копыт. Офицер поднялся и подошел к окну. За его спиной встал Андрей.

Они увидели, как в распахнутые ворота лошадь неспешно втащила телегу, в которой лежало что-то длинное, укрытое брезентом. Рядом ехали всадники. Среди них выделялся поручик, он возглавлял этот медленный кортеж.

— Кажется, кого-то убили, — проговорил прапорщик. — Не дай бог нашего…

— Не приведи бог, — эхом повторил Андрей за спиной офицера.

«Вот он, конец короля уголовного мира, — подумал Андрей. — Его последний путь известен… После осмотра труп бросят в яму на черном дворе гостиницы, и солдаты присыплют его слоем земли, сверху полив раствором карболки. Обезображенное смертью, обгорелое тело уносило с собой тайну пропавшего альбома, может быть, своей нелепой гибелью спасая сотни других жизней… Воры найдут нового главаря, поплачут и перестанут горевать торговки краденым, вспоминая потаенные встречи и хмельные ночи с холодным ножом под подушкой. На краях ямы вырастет чертополох. И от всего прожитого останется только номер регистрации трупа в архивах бывшей контрразведки…»

Фиолетов вошел сумрачный, с трудом сдерживая возбуждение. Кивком головы отослал прапорщика и тяжело опустился на стул. Он открыл ящик, достал оттуда пачку денег и протянул Андрею.

— Здесь четыре тысячи. Это остальные. Заслужил.

— Спасибо, — прошептал Андрей, взял деньги, спрятал их в карман.

— Повесился Забулдыга, — с каким-то недоумением проговорил Фиолетов. — Совесть не вынесла? Испугался? Чего? Ты почему не прибежал раньше?

— Никак не мог, — торопливо сказал Андрей. — Он ночью пришел. На какое-то дело хотел подбить… И назначил свидание на пять часов. А от воров разве оторвешься: куда? что?

— Теперь все равно, — вяло сказал Фиолетов. — Повесился… И все концы в воду. Не с кого и взять. Иди, Блондин, не до тебя сейчас.

Андрей с готовностью вскочил со стула:

— Когда появиться, господин поручик?

Фиолетов махнул рукой:

— Нужен будешь — найдем. Иди. Хотя стой! Придешь, как всегда, через три дня. Еще пригодишься.

Фиолетов равнодушно посмотрел вслед Блондину. Его уже не интересовал этот молодой уголовник с цепким и нахальным взглядом выпуклых глаз и манерами приказчика из мелочной лавки. Когда-нибудь он еще пригодится, но не сегодня. Забулдыга повесился. Альбом, возможно, сгорел. Полковник Пясецкий будет не в восторге, но дело придется закрыть. Пожалуй, для него, Фиолетова, это будет лучший выход, уж больно много людей и средств отвлекали поиски Забулдыги и альбома! Чем черт не шутит, может быть, нет мифического альбома! В конце концов, где уверенность в том, что Лещинский выполнил задание? Есть только его донесения, но все это лишь слова… Дело Забулдыги славы не принесло. Самые отвратительные задания полковник поручает мне. Терпеть меня не может. И я его тоже… Напьюсь сегодня. В долг. Как всегда, нет ни копейки. Дожить до тридцати трех лет, возраста Иисуса, заслужить золотые погоны освободителя святой Руси и… пить в долг? Это, по меньшей мере, несправедливо. Одни пьют, другие воруют, третьи умирают в окопах за великую и неделимую… А надо пить, воровать и жить, как это ни цинично, — жить, пить и, по возможности, воровать. Кругом пропивают тысячи, а хапают миллионы. У кого повернется язык сказать, что это тоже воровство? Дудки! Вор — вот тот уголовник Блондин, карманники, шныряющие по вокзалу… А разве министры или генералы воруют? Они занимаются коммерцией или приобретением… За это в тюрьмы не садят… Поэтому, если не хочешь попасть в тюрьму, воруй сразу на колоссальную цифру. Миллион! Два! Армия отступает. Продукты и водка становятся дороже, а жизнь человеческая дешевле. Как на осенней распродаже — за полцены благородные чувства, за копейки — святая любовь к отчизне, совсем не дорого — православная христианская вера, почти даром — родовые поместья, гербы, привилегии. Армия должна отступать организованно, сохраняя железную дисциплину, иначе гибель. Но машины будут поломаны, лошади не подкованы, сапоги в дырах. Свои же солдаты поставят к стенке. Надо медленно пятиться, огрызаясь, как псы, пока не уткнемся в море. Там иностранные пароходы. По пути к спасительному морю станут раздаваться выстрелы в спину — ловить и вешать. Вспыхнут очаги мятежей — сжигать села. Восстанут полки и дивизии — убивать каждого десятого, как делали это еще древние греки…

Все это обещает не порядок и спокойствие, а саботаж, диверсии, разложение армии, затаенную ненависть населения!..

Поручик подошел к окну. На сторожевых вышках скучали караульные. Солдаты в распоясанных гимнастерках прохаживали по двору лошадей. Несколько казаков вкапывали в землю столбы для коновязи. На большом, обитом жестью мусорном ящике прыгали воробьи. Солнце шло к закату. Остывая, оно казалось малиновым, под его неярким светом блестели золотые купола церквей, а город, плоский и длинный, выглядел серым и скучным.

«Занесло меня, — подумал с тоской Фиолетов. — Как буду возвращаться… И куда?..»

Сам он родился и вырос в Одессе, привык к шуму толпы на Ришельевской и вечному сверканию моря… Обнищавший дворянский род, но все-таки, благодаря протекции, после окончания офицерского училища попал в гвардию. Все это произошло за год до начала войны.

«На мне и род окончится, потому что я выродился, — Фиолетов медленным движением достал портсигар и выбрал папиросу. Возможно, я стану родоначальником племени без земли и фамилии… Я выродился как личность, как человек и дворянин и основать смогу лишь династию бесстыдных, озлобленных чужестранцев…»

Фиолетов оглядел свой кабинет, словно увидел его впервые. Аляповатая лепка потолка, люстра из стекла под хрусталь, большое венецианское окно с мелким, безвкусно сделанным металлическим переплетом и высокие стены, покрытые масляной краской. Зеленой, свежей масляной краской, от запаха которой у него на протяжении всего дня разламывается голова… Второразрядный купеческий номер фешенебельной гостиницы губернского города.

«…Как возвращаться… И куда?»

Фиолетов подошел к столу и поднял телефонную трубку.

— Мне, пожалуйста, прозектора Ширшова… Господин доктор? Доброго здоровья… Это поручик Фиолетов… Да, да… Прошу освидетельствовать привезенный труп… Страшно обгорел. Он повесился. Да, чистая формальность… Хорошо. Я закончу дела и буду у полковника. Туда и доложите. Благодарю вас.

Фиолетов докурил папиросу жадными затяжками, воткнул ее в пепельницу и, сев за стол, решительным жестом придвинул к себе одну из папок.

Глава 7

Река медленно текла в своих захламленных берегах. Солнце было почти на горизонте, на жарком полукруге чернели пики часовен и покатые крыши. Слабое течение вяло шевелило зеленые водоросли, сквозь воду просвечивали песчаные отмели. У бревенчатого моста бултыхались мальчишки и купал коней голый, в одних подштаниках казак. На голове у него была фуражка. Раскорячившись на спине лошади, белый, как сдоба, с черными от загара руками, шеей и лицом, он гонял животное по мелководью в тучах сверкающих брызг. Из-за перил моста, перегнувшись, на него смотрели остановившиеся прохожие…

«Судя по хмурому лицу Фиолетова, альбом они не нашли… Самоубийство Забулдыги все перепутало. Где же альбом? Сгорел? Спрятан? Кто еще знает о Забулдыге? Я, Джентльмен, Неудачник. Людмила… Из каждого можно хоть что-нибудь вытянуть. Все трое должны исчезнуть, вот лучший вариант. Как это сделать? Их не должно быть в городе. Если контрразведка возьмется за Людмилу… Она, конечно, знает немало…»

Андрей шел вдоль реки, ломая голову над мучившими его вопросами. За мостом он снял пиджак, постелил его на землю и лег. Мальчишки прыгали с перил, по-лягушачьи раскинув ноги. Там, где они скрывались под водой, вырастали бесшумные взрывы. Из-под лакированного козырька краснооколышной фуражки казака вился чуб. Конь копытами разбрасывал брызги. Черная лоснящаяся морда, сверкают сахарные зубы и мокрый, словно фаянс, блеск выпуклых глаз…

Потом стемнело, и берега обезлюдели. От баржи, на которой работал плавучий ресторан, долго доносилась цыганская музыка и пьяные голоса. Затем стихли и они. Теперь малейший звук далеко разносился по воде — где-то процокала подковами лошадь запоздалого извозчика, грохнул выстрел, пропел петух, и странно прозвучал его голос среди темных каменных домов города.

«Пора», — сам себе сказал Андрей и поднялся с земли. Он знал, что ему надо торопиться, но понимал — все должно произойти ночью.

В подъезде темно, хоть глаз выколи, и Андрей опускается в подвал, держась за стенку. Кажется, тут семь ступенек. Он стучит, и ему открывает дверь Джентльмен.

Андрей входит в комнату, говорит весело, щурясь на неяркий свет керосиновой лампы:

— Здорово, урки!

— Проходи, — недружелюбно отвечает Джентльмен. — Торчишь, как столб… Есть будешь?

Он ставит на стол миску с вареной картошкой в мундирах и початую бутылку водки.

— А вы уже причастились, — усмехается Андрей и быстро оглядывает комнату.

Неудачник сидит у стола, пьяненько ухмыляясь, подперев голову кулаком. Людмила большим, пышущим углями утюгом гладит белье, шумно брызгая на него водой из рта. Она даже не оборачивается на разговор.

— Устал чертовски, — бормочет Андрей и сонно потягивается. Он идет к своей постели, садится. — А чего же ты не был у Забулдыги?

— Я-то? — загадочно отвечает Джентльмен. — А ты?

— Как условились, — небрежно бросает из-за плеча Андрей. — В пять часов.

— А я не смог, — сокрушенно вздыхает Джентльмен. — Ну как там? Жив-здоров Забулдыга?

— Забулдыга? — тянет Андрей. — А он того… Повесился!

— Что-о?! — с ужасом шепчет Неудачник и поднимается на ноги.

Людмила оборачивается, она еще словно не поймет того, что сейчас прозвучало. От лица ее отхлынула кровь. Джентльмен, не отрываясь, смотрит на Андрея из-под лба, пальцы его стискиваются в кулаки.

— Что, слыхали?! — огрызается Андрей. — Повесился! На веревке! Язык вывалил… Оставил лампу. Сгорел к черту ваш Забулдыга!

— А не ты ли его завалил? — рука Джентльмена тянется через весь стол и сжимает нож. — Сознайся, гад! Ты его вчера провожал… Ты и продал!

— Легавый он! — истерически кричит Неудачник. — Легавый! Бей его!!

Андрей откидывает матрац и хватает лежащий там револьвер. Встав на колени, он прижимает оружие к бедру и тихо говорит:

— Ни с места…

— Ах ты ж сволочь. — с ненавистью цедит Джентльмен. — Как я тебя не раскусил… Ах ты ж, сука.

Неудачник прижался к стене, дрожащие руки держит над головой. На Людмилу страшно смотреть, она точно потеряла дар речи, по лицу ее бегут судороги, глаза стали черными — сплошные безумные зрачки.

— Забулдыга своего добился… Он повесился. А какой у него был выход? — насмешливо произносит Андрей. — Либо иголки под ногти, либо самому себя на веревку.

— Так ты из тех?! — с бессильной яростью хрипит Джентльмен. — Из «Паласа»? За что ж вы нас, уголовников?!

— За связь с Забулдыгой! — жестко обрывает Андрей. — Он тоже уголовный! Вор, как и мы!

— Забулдыга убил нашего человека, — Андрей поднимается на ноги и делает шаг к двери. — Мы такие вещи не прощаем… Вы были связаны с ним. Вот в «Паласе» все и расскажете. Мы найдем способ, как заставить все рассказать. Мы умеем… Я сейчас уйду и только попробуйте броситься вслед. Застрелю!

Андрей спиной раскрывает дверь и, повернувшись, кидается в темноту. Он слышит за собой душераздирающий крик женщины, стук падающих скамеек. С размаху Андрей налетает на ступеньку и грохается всем телом на лестницу. Револьвер отлетает в сторону.

— Где он?! Где?! — орет в потемках Джентльмен.

Андрей чувствует, как на него кто-то налетает, он отбрасывает того ногами, с трудом поднимается и лезет по лестнице вверх.

— Он здесь!! Бей!!

Андрей выбрасывает руку и с силой ударяет по чьему-то лицу. Раздается стон. Джентльмен ползает по ступеням, ножом царапая по кафельным плитам.

Впереди чуть светится проем выходной двери. Что-то остро вонзается Андрею в плечо, и он, еще не чувствуя боли, догадывается — нож.

В черном дворе — ни огня. Андрей бежит вдоль кирпичного забора. Где-то должны быть ворота. Они уже на цепи. Маленькая калитка?.. Андрей с силой трясет железные прутья. За спиной слышит голоса и топот ног… Пожарная лестница. Андрей торопливо лезет по ней, с трудом подтягивается на перекладинах. Вся грудь его, он чувствует, залита кровью. Выше, выше… Сверху двор чуть виден. По сотрясению лестницы Андрей понимает, что те двое лезут за ним. Он взбирается на крышу и, балансируя руками, бежит по крутому скату. Сзади раздается грохот жести, тяжелое дыхание преследователей.

— Где он?

— Сюда побежал.

— Я ему перо всадил.

Андрей стоит за печной трубой, он чувствует, что слабеет, сердце колотится в груди. «Куда дальше? Дальше карниз и высота четвертого этажа. Прыгнуть — верная смерть. Те, двое, приближаются, идут к трубе с разных сторон, отрезая путь к лестнице…»

Андрей ложится на крышу и ползет. Вот он у самого карниза. Заглянул вниз и увидел совершенно черный колодец, в глубине которого тускло мерцал подсвеченный луной булыжник.

— Ты видишь его?

— Куда он денется…

— Иди к трубе…

Метрах в трех от стены колышется во мраке темная вершина тополя. Андрей приседает и вдруг, раскинув руки, как ныряльщик, прыгает во тьму ночи. Он слышит треск веток и материи, в лицо и тело впиваются десятки заноз, листва прошуршала, точно раздираемое сукно. Андрей на лету ловит ствол, хватает его пальцами, прижимается всем телом и повисает над землей невидимого двора.

Он еще слышит:

— Его нет…

— Свалился с карниза?

— Тут нет, пошли вниз…

Потом две тени долго ходят под стеной дома, их сдавленный шепот доносится до Андрея:

— Здесь тоже его нет…

— Смылся.

— Теперь легавых приведет.

— Я его ножом пырнул. Сдохнет где-нибудь под забором.

Они ушли. Андрей еще долго висел на дереве, лбом прижавшись к холодной коре. Он видел черный обрез крыши и ночное небо, наполненное звездами. Кружилась голова…

Наконец Андрей слез с дерева, сел на землю и, сунув руку под пиджак, нащупал на плече, со стороны спины, резаную рану, из которой сочилась густая и теплая кровь.

«Хорошо отделался… Кажется, спасся… Чем бы остановить кровь?.. Подложить носовой платок…»

Он нашел в железных воротах калитку и выбрался на пустынную улицу. Побрел вдоль домов, останавливаясь у деревьев. Схватившись за них, подолгу отдыхал, кашляя от приступов боли. Потом опустился на чугунный круг у подножья липы и сидел, не в силах встать на дрожащие ноги. Кровь натекала лужицей. Она катилась по руке, и он пальцами чувствовал тяжесть липкой жидкости.

Деревья осыпали на него опаленные солнцем шершавые листья. Пробежала взъерошенная кошка и посмотрела двумя фосфорными глазами. В водосточной трубе скатился камень. Он простучал по жестяным изогнутым коленям и мягко вывалился на асфальт.

«Надо идти… Истеку кровью… Последняя надежда на Наташу. Представляю, как она удивится…»

Андрей, сцепив зубы, поднялся на ноги и, шатаясь, пошел дальше. Время сместилось в его сознании. Он не помнил, сколько брел по пустынным улицам города. Падал, вставал, снова лежал на земле, мокрый от холодного пота.

Самое трудное было взойти на третий этаж. Каждая ступенька казалась непреодолимым препятствием. Кровь пятнала цемент. Два раза ударил в дверь и прислонился к стене. Долго не открывали. Затем звякнула цепочка, и женский голос спросил:

— Кто там?

— Я… Андрей, — прошептал он.

Она распахнула дверь, подхватила его под руки и ввела в прихожую.

— Наташа, в чем дело? — отозвался отец из своей комнаты.

— Ничего. — Наташа затащила Андрея к себе, и он рухнул на ее кровать.

— Я грязный весь… Извини.

— Что с тобой? Почему ты в городе?

— Потом, — голова Андрея поплыла в тумане. Вещи потеряли очертания и стало душно. — Тряпкой… Вытри на лестнице кровь…

В дверях показался отец. Он был в нижней помятой рубашке, на голове вязаный колпак. Растерянное лицо его покрылось смертельной бледностью.

— У нас раненый человек?! Это безумие! Наташа…

Не слушая, она побежала на кухню и с тряпкой в руках вышла на лестничную клетку.

Старик осторожно приблизился к постели, вытянув шею, взглянул из-за спинки кровати.

— Это вы, Андрей! Боже мой… В какую темную историю вы попали? Посмотрите на себя — вы весь в крови!

— Ничего, папаша, — прохрипел Андрей. — История без крови не бывает…

Наташа вернулась, с отчаянием бросила взгляд на неподвижного Андрея. Он слабо улыбнулся ей в ответ, с напряжением раздвигая онемевшие губы.

— Вот… Увиделись…

— Кошмар какой-то, — старик не мог прийти в себя.

— Идите, папа, идите, — Наташа повела его к двери, накинула крючок и, повернувшись, заплакала. Всхлипывая, достала из комода простыню, начала рвать ее на полосы.

— Я… Я ботинки, — Андрей попытался подняться на кровати. — Ботинки сам…

Нож снова вошел в рану. На этот раз он был еще длиннее Я раскален докрасна. Лезвие точно пронзило плечо и грудь, разрывая легкие и ломая ребра. Андрей отвалился на подушку и потерял сознание.

Глубокой ночью поручик Фиолетов постучался в кабинет полковника. Он прошел по ковровой дорожке к столу Пясецкого и положил на край несколько папок.

— Дело уголовника Забулдыги, Альфред Георгиевич, — сказал Фиолетов. — Как вам известно, он покончил жизнь самоубийством. Судьба альбома неизвестна. Но, как мы предполагаем, он сгорел во время пожара. Вот здесь все, что касается полученных донесений, опросов заключенных, населения. Потрачены большие средства. Все напрасно.

— Вы предлагаете… — начал полковник и замолчал, давая возможность закончить мысль поручику. Он смотрел на того, и первый раз за время их совместной работы у него шевельнулось к Фиолетову доброе чувство.

«Как плохо выглядит, — подумал он. — Совсем молодой человек, но под глазами мешки, цвет лица совершенно желтый. Много работает… Пьет? Это молодость. Война одних сломала, других ожесточила. Что она сделала с этим веселым легкомысленным человеком, которому судьба готовила карьеру блестящего гвардейского офицера и славу завоевателя женских сердец?.. Она его развратила, и в этом меньше всего его собственной вины…»

Поручик не отрывал взгляда от полковника. Его поразил непривычно мягкий блеск всегда холодно-бесцветных глаз Пясецкого. Усталость взяла свое — сейчас перед Фиолетовым сидел дряхлый старик в просторном военном кителе. Склеротические сосудики на верхушках щек и на кончике носа порозовели, налившись бледной кровью, увядшая кожа складкой повисла под костлявым подбородком.

«Что его не пускает на покой? Ведь по его велению здесь бьют и пытают… Все средневековье содрогнулось бы от того, что происходит в наших подвалах… Старый, немощный человек… Он защищает веру, престол и отечество? Неужели и в самом деле эти идеи могут вдохновить и дать новые силы, оживив разбитое временем и болезнями дряхлое тело? Или это просто маразматическое стремление властвовать над другими? Он умный человек и не может не понимать, что в этой войне мы обречены. Откуда же у этого человека такая педантическая преданность проигранным идеалам, если даже накануне краха он не бросает своего безжалостного занятия на безрадостном посту…»

— Вы предлагаете? — повторил в раздумье полковник, и поручик кивнул головой:

— Совершенно верно, Альфред Георгиевич, закрыть дело. Потрачены большие суммы, отвлекались силы. Закрыть и поставить тем самым на альбоме крест. Он сгорел. Превратился в дым. Как это ни обидно.

— Лещинский… — прошептал Пясецкий и поморщился. — Обычная смерть. Что показало вскрытие трупа Забулдыги?

— Обещали сообщить результаты обследования, — ответил Фиолетов. — Я сам говорил с доктором по телефону. Раз молчит, значит все в порядке.

— Возможно, — согласился полковник и потянулся к телефону. — Прозекторскую… Позовите господина Ширшова… Говорит Пясецкий! Здравствуйте, вернее, доброй ночи, господин доктор. Меня интересуют результаты вскрытия. Да, да… Да… Что?! Не может быть!! Вы ручаетесь головой?! Благодарю.

Полковник с силой швырнул телефонную трубку и повернул к Фиолетову побагровевшее лицо:

— Сначала Забулдыга был убит! А потом уже повешен!! Убит!! Вы понимаете, поручик, убит! Повешен! Дом подожжен!! Кем?! Для чего?! Да не стойте, как истукан! Отвечайте!!

Фиолетов молчал, до боли в деснах стиснув челюсти.

Глава 8

Андрей помнит, как ночью пришел в сознание. На стуле горела керосиновая лампа без стекла. Огонек отражался в графине. На нем было чистое белье, а плечо туго стягивала повязка. Он не мог повернуть голову, но слышал дыхание девушки, спящей на полу. Долго не закрывал глаза. В окно уже начал пробиваться мутный рассвет. Дворник скреб метлой двор. Кто-то пробежал по лестнице.

«Если кровь не заметят… Надо быстрее отсюда выбираться. Нельзя подвергать людей опасности… Старик очень боится…»

Потом Андрей заснул, и когда пробудился, был день. Чувствовал себя слабым и беспомощным. Сквозь полуприкрытые вехи он видел Наташу. Она стояла у кровати в помятом фланелевом халатике, руками обхватив никелированный шар спинки. У нее было белое, незагоревшее лицо с бледными веснушками, припухшие губы и большие настороженные глаза. Спутанные волосы падали на одно плечо, в их сплетении желтел шелк муаровой ленты. Солнечные пятна света плавились на черном воске полированной мебели. Шторы на двери опадали тяжелыми складками. Пахло теплой пылью, засохшими цветами и лекарством.

«Могу я ей рассказать обо всем? Я ее мало знаю… Мне надо идти в контрразведку. Альбом… Ведь совсем не обязательно, чтобы он сгорел во время пожара. Это хорошо, что меня ранили… Хоть какое-то алиби. Что-то сработало не так, как надо, и меня раскрыли… Или в чем-то заподозрили и решили убрать с дороги. Полковник невольно свяжет все вместе — удар ножа и конец бандита. Возможно, будет искать причину моего провала по другим каналам. Я, конечно, не один нацелен на поиск альбома… Воры скрылись из города. Надо идти…»

Он открыл глаза и улыбнулся, с трудом раздвигая запекшиеся от жара губы.

— Ты не спишь? — прошептала Наташа.

— Я уже давно смотрю на тебя.

— Зачем?

— Я же люблю тебя.

Девушка растерялась, бросила на него быстрый взгляд и отвернулась. Они долго молчали. Наконец, Андрей сказал:

— Мне надо уходить.

— Живи здесь… Я поговорю с отцом.

— Потом… Сейчас нельзя.

— Может быть, ты скажешь, что с тобой случилось?

— Сейчас опасно ходить по улицам. Особенно ночью. Напали из-за угла…

— Кто ты?

Андрей боялся этого вопроса. Что он мог ответить? Но ответить надо, иного выхода нет. Если он должен снова уйти в контрразведку, то надо об этом известить подполье. Они должны знать об альбоме. Кто может сказать, что с ним будет в гостинице «Палас»? Есть вероятность, что оттуда он не вернется совсем. Тогда они видятся последний раз.

— Кем был, тем и остался, — проговорил он, стараясь тоном голоса смягчить ответ. — Я ни в чем не изменился. И не изменил ничему.

— Я тоже, — сказала она, подумав. Неуверенно закончила — Если ты мне веришь… Я даже не буду расспрашивать. Сделаю для тебя все…

Он закрыл глаза и видел только бледный свет, розовый от пульсирующей в веках крови.

— Хорошо, — коротко произнес он, ничего не обещая. — У тебя найдется что мне надеть?

— Папин костюм. Твой весь в крови.

— Сожги его, — посоветовал Андрей и начал осторожно вставать с кровати. Закружилась голова. Плечо свело острой болью. Он поморщился, чуть приподнял руку и задвигал онемевшими пальцами. Когда натягивал костюм, Наташа стояла у окна, к нему спиной. Услышав шаги, она тихо спросила:

— Можно?

И, повернувшись, не раздумывая, шагнула к нему, обхватила за шею и негромко заплакала.

Он понял — говорить ни о чем не надо. Слова не помогут и не объяснят. Она не верила, что они когда-нибудь снова встретятся. Это было прощание. Он почувствовал к ней необычную жалость.

«Как я мог раньше жить без нее?» — подумал он и сказал:

— Может быть, мы еще увидимся.

Они вышли из квартиры. На стук открываемой двери выглянул на лестничную клетку отец Наташи. Старик был в потертом халате, на голове его косо сидел вязаный колпак.

— Это мы, папа, — сказала девушка. — Я скоро вернусь.

— Слава тебе господи, — громко проговорил старик. — Уводи ты его от нас, ради бога! Виданое ли дело, на ночь глядя, весь в крови… Не жалеешь себя!

Он скрылся в дверях. Наташа покраснела, искоса бросила взгляд на молчащего Андрея.

— Извини его… Старый человек. Не все уже понимает.

Они миновали подворотню и пошли по улице. Возле пассажа Сименса мальчишки стучали щетками по ящикам:

Чистим-блистим, Пыль обметаем, Глянц надраим… Подходи-и!..

У входа толкались барыги, солдаты в мокрых от жары гимнастерках, с тонкими паучьими ногами, до колен затянутыми зелеными английскими обмотками. Гундосили нищие. Господа в линялых сюртуках робко продавали старинные подсвечники, шубы, фамильные чайные сервизы.

— Ну вот, постоим, — сказал Андрей. — Дальше я сам.

— Куда? — робко спросила Наташа.

— Да тут не очень далеко, — неопределенно ответил Андрей и внимательно посмотрел на нее. — Я тебя попрошу в среду подойти в кафе «Фалькони»… Там за крайним к веранде столиком будет сидеть пожилой человек с палкой… Возьми кофе и присядь к нему. Скажи: «Кофе надо пить из фарфоровой чашечки…» Он тебе ответит: «Был бы кофе… Можно и из стакана…» Запомнишь?

Она молча кивнула головой.

— Сообщи ему… — Андрей подумал. — Так и скажи: «Я продолжаю. Вернулся туда же…» И больше ничего. А теперь — прощай.

Он тихонько тронул ее за плечо, улыбнулся и пошел, не оборачиваясь, зная, что она еще долго будет смотреть ему вслед. Торопливо завернул за угол и здесь замедлил шаг, вытер со лба жаркий пот, зашарил по карманам, отыскивая папиросы. Нашел смятую пачку и долго выуживал из нее папироску дрожащими от слабости пальцами. В конце улицы он уже видел темное мрачное здание гостиницы. Горбатая цинковая крыша ее бледно горела под солнцем, похожая на хмурый рыцарский шлем. Тишина, пустынность улиц и площади окружали этот пятиэтажный дом с узкими бойницами окон и чугунным навесом у входа.

Ему не хотелось идти туда. Нет, не то слово… Если существуют предчувствия, то они сейчас владели им. Он не знал еще, в чем дело, но тревога нарастала с каждым шагом. Еще никогда он не испытывал такого страстного желания свернуть, броситься отсюда в сторону, в спасительную узкость кривых переулков.

Здание надвигалось, каменная стена вырастала — громадная, плоская, многоглазо светясь холодным слюдяным блеском казарменно правильных рядов окон.

Андрей вошел в кабинет Фиолетова и увидел, как дрогнули брови поручика. Офицер захлопнул папку и молча поднялся из-за стола.

— Вот как? — только и сказал он — Следуй за мной!

Фиолетов провел его по коридору, не спрашивая разрешения у адъютанта, толкнул дверь к Пясецкому.

— Господин полковник, — проговорил он от порога. — Полюбуйтесь!

Пясецкий тоже не мог скрыть удивления. Он смотрел на Андрея и гладил кончиком мизинца дергающее веко. Гусиная шея серыми складками лежала на твердом крае стоячего кителя. Мешки под глазами порозовели.

— Садись, Блондин, — наконец произнес он. — Мы слушаем тебя.

— Смею доложить, — Андрей вскочил со стула. — На меня было произведено нападение… Перо сунули!

— Кем? — сухо спросил полковник. — И за что?

— Из-за угла, в подворотне. Лица не заметил. Видно, заподозрили что-то.

— Чем же тебя ранили?

— Ножом, господин полковник. Саданули прямо в плечо.

— Раздевайся, — приказал Пясецкий и кивнул Фиолетову. — Позовите врача.

Андрей, морщась от боли, стал снимать пиджак. Стянул через голову рубашку. Остался по пояс голый, с грудью, перетянутой бинтами с проступившим пятном крови.

Полковник что-то писал, не поднимая головы.

— Разматывай, — бросил он небрежно и полез в тумбочку стола за непочатой пачкой папирос.

Вошел военный доктор — толстый белобрысый человек в пенсне. Он оглядел Андрея с ног до головы и холодными мягкими пальцами ощупал предплечье.

— Болит?

— Да… Очень, господин доктор…

Врач вдруг ухватил конец бинта и с силой рванул его в сторону. Кровь брызнула жарким потоком. Андрей вскрикнул и прижал руки к груди. Все тело покрылось холодным потом. Врач умело приложил к ране бинт, крутнул его несколько раз через плечо. Скомканным краем небрежно вытер испарину со лба Андрея.

— Ножевая рана, — сказал он, повернувшись к полковнику. — Свежая… Довольно глубокая.

— Благодарю вас… Идите, — полковник отпустил врача кивком головы. Поднял глаза на Андрея. — Значит, кто ранил тебя?

— Не могу сказать точно, господин полковник. Темно было. В подворотню вошел и вдруг ножом…

— Где ты жил?

— Набережная улица, дом номер двадцать один. Там еще трое находилось.

— А именно?

— Джентльмен и Неудачник. Это те ворюги, с которыми я из тюряги смылся. А хозяйка подвала — Людмила. Так она торговка краденым. Укрыла нас на время. Шмотки дала. Не даром, конечно, под будущую работу. Она же и полюбовница Забулдыги.

— А это откуда известно? — спросил поручик.

— Как же Забулдыга мог найти нас без нее? — с удивлением сказал Андрей. — Видать, свиданки у них происходили, вот она и сболтнула: «Мол, есть трое ребятишек, готовых на все. Карташевича-ювелира хотят пощипать».

— Когда появился Забулдыга?

— А позавчера. Вдруг дверь открывается и, нате вам, собственной персоной. В картишки для знакомства сыграли. Он нам и говорит: «Карташевича не трогать. Не то, господа воры, время. За разбой — семь граммов свинца. Других подведете под монастырь. А тем более новенький среди вас, что за человек — неизвестно…» Повернулся ко мне и ласково так: «Ты бы зашел ко мне, сынок, живу на Чебоксарской, дом восемь. Жду тебя в пять часов. Три раза стукнешь. Есть для тебя важное дело».

— Какое? — перебил полковник.

— Не сказал, — вздохнул Андрей, — Может, убить захотел. Они же всех подозревают. А меня могли выследить.

— Почему сразу не пришел к нам?

— На пять часов с трудом из подвала выбрался. И сразу ходу к вам. Бегом да на извозчике. Полтинник не заплатил, как самый распроклятый жмот, вот господин поручик тому свидетель. Да я так спешил…

— Стоп, — приподнял руку полковник. — Поручик, покажите.

Фиолетов веером разложил перед Андреем блестящие фотографии. На каждой из них было обезображенное огнем тело Забулдыги с веревкой на шее.

— Господи, боже мой! — испуганно воскликнул Андрей, отшатываясь от стола. — Так это же он!!

— Видишь, что с ним произошло? — спросил полковник. Потрясенный Андрей только кивнул головой и провел пальцем вокруг шеи.

— Да, повесился, — согласился полковник, — но перед этим его убили. Оглушили чем-то тяжелым и подвесили к стропилам чердака. А затем опрокинули керосиновую лампу.

— Не может быть, — прошептал Андрей. Эта новость ошеломила его. Он даже растерялся. На какой-то момент потерял над собой контроль — отшвырнул фотографии и медленно поднялся со стула. Но тут увидел непривычное злое лицо Фиолетова и пристальный взгляд полковника, подавшегося грудью к столу.

— Как же так? — слабым голосом выговорил Андрей. — Накануне был жив-здоров…

— А ты его взял и убил, — спокойно сказал полковник и сильно прижал большой палец к столу. — Р-раз… и нету!

— Зачем же мне это?! — ужаснулся Андрей.

— Сам не понимаю, — пожал плечами полковник. Фиолетов бесшумными шагами подошел к Андрею сзади и положил руки на его плечи.

— Допустим так, — сказал поручик, все сильнее стискивая плечо, — ты убил Забулдыгу, а за это воры хотели убить тебя.

— Зачем мне этот Забулдыга? — в отчаянии закричал Андрей, содрогаясь под руками Фиолетова. — Побойтесь бога, господин полковник.

— Что-то не поделили, — насмешливо улыбнулся Пясецкий.

— Но Забулдыгу видели и другие, — воскликнул Андрей, — почему все на меня?! Я что, хуже всех?!

Стреляя выхлопами бензина, разбавленного керосином, подпрыгивая на выбоинах, легковая машина остановилась у здания. Полковник первым прыгнул с подножки. Его обогнал Фиолетов, на ходу расстегивая кобуру. Конвой оставил лошадей у ворот и побежал за поручиком.

— Шагай, — сказал казак и подтолкнул Андрея винтовкой. Еще издали Андрей увидел закрытые ставни полуподвала и мысленно с облегчением вздохнул.

Значит, никого нет… Все скрылись Как и думал.

Толпясь на полутемной лестнице, солдаты стучали в дверь прикладами, стараясь заглянуть в замочную скважину. Один из казаков отступил несколько шагов и с размаху ударился телом о доски. Раздался звон отлетевшей щеколды, треск. Люди вошли в мрак подвала. Где-то в углу горел красный огонек лампадки, но он ничего не освещал, кроме тускло-золотого образа иконы.

— Включите фонарик, — раздраженно приказал полковник, и в это время в руке Фиолетова вспыхнул желтый луч. Он метнулся по стенам, мягко скользнул по полу и уперся в закрытое окно. Казак сорвал белую гардину и прикладом распахнул створки ставен. Стали видны стулья, стол с закопченной лампой, высокая кровать. Луч фонаря вдруг высветил измятые подушки и среди них неподвижную женщину. Широко раскрытыми глазами она молча смотрела на вошедших. На ней была нижняя рубашка с глубоким вырезом ворота, который обнажал высокую жилистую шею. Непричесанная, худая, с запавшими щеками и землистым цветом лица, женщина не мигая, как птица, глядела в яркое дымное пятно фонаря.

— …У ненасытности две дочери: давай, давай, — шепотом сказала женщина. — Вот три ненасытных и четыре, которые не скажут «довольно»: преисподняя и утроба бесплодная, земля, которая не насыщается водой, и огонь, которые не говорит «довольно»…

— Потушите фонарь, — сказал полковник.

Огонь погас, и в подвале сделалось темно. Голос шептал страстно, с каким-то отчаянием:

— …Три вещи непостижимы для меня, и четырех я не понимаю: пути орла в небе, пути змеи на скалах, пути корабля среди моря и пути мужчины к женщине…

— Кто такая? — спросил полковник.

— Людка. Скупщица краденого… Бывшая монахиня, — ответил Андрей.

Один из казаков перекрестился, поставив между ног винтовку.

— О, ты прекрасна, возлюбленная моя, — неожиданно тоненьким голоском запела женщина. — Ты прекрасна… Шея твоя, как столб Давидов… Два сосца твоих, как дойны молодой серны, пасущейся между лилиями…

— Песня песней, — тихо проговорил Фиолетов.

— Она что, сумасшедшая? — сердито задал вопрос полковник.

— Никак нет, — неуверенно произнес Андрей. — Была здорова.

— Вот как? — удивился полковник и подошел ближе к женщине — Слушайте… Что с вами?

— …Зверь, которого ты видел, был и нет его, — со страхом забормотала женщина. — И выйдет из бездны, и пойдет в погибель. И удивятся те из живущих на земле, имена которых не вписаны в книгу жизни от начала мира, видя, что зверь был, и нет его, и явится. Здесь ум, имеющий мудрость: семь голов суть семь гор…

— Подойдите сюда, — сказал полковник. Андрей шагнул к женщине и почувствовал ее взгляд, как бы смотрящий сквозь него.

— Вы узнаете этого человека? — спросил полковник. — Отвечайте… Узнаете? Вы знаете его? Вспомните, ну!..

На секунду они встретились глазами и, кажется, в ее черных стеклянных зрачках мелькнула боль воспоминаний, но тут же растаяла, сменившись прежним выражением тупого отчаяния.

— …Зверь, которого я видел, был подобен барсу; ноги у него, как у медведя, а пасть у него, как пасть у льва…

— Это он убил вашего любимого человека? — настойчиво проговорил полковник. — Смотрите на него, смотрите!.. Он убил Забулдыгу? Ударил по голове и повесил… За что убил? Говорите!

— …И дал ему дракон силу свою и престол свой и великую власть. И одна из голов его как бы смертельно была ранена, но эта смертельная рана исцелена…

— Забудьте о драконе… То сон! — полковник сжал ладонями ее голову и пристально поглядел ей в глаза. — Сон прошел… Если вы не ответите, я арестую вас! Отвечайте! Вы были счастливы… Вас любили… Он приходил сюда… Вспомните! Его звали Забулдыгой… Но для вас он был единственным… Добрым… Нежным…

Женщина заплакала без всхлипывания, спокойно, по онемевшему стылому лицу катились слезы.

— Ну, ну?! — заторопил ее полковник.

«Сейчас узнает», — похолодев, подумал Андрей, с жалостью глядя на так изменившуюся за одни сутки Людмилу.

— …Народы стекутся вечером, — прошептала женщина и закрыла глаза. — Вечером… Стекутся народы… Голодные, как псы. И ты, господин, будешь измываться над ними, ты превратишь их в ничто…

Полковник вынул из кармана свежеотглаженный платок и тщательно вытер пальцы.

— Притворяется, — хмуро сказал Фиолетов. Полковник молча покачал головой и пошел из подвала. Андрея снова вывели во двор. Возле «форда» уже толпились любопытные. Они стояли кучкой и приглушенно переговаривались, с тревогой поглядывая на казаков.

Андрея подтолкнули к машине, и он залез на заднее сиденье. Шофер, здоровый детина в кожаной куртке с маузером на боку, вырулил из ворот. Конвой зарысил следом, не отставая ни на шаг, так что лошадиные морды дышали Андрею в спину. Прохожие торопливо убегали с дороги, испуганно оглядываясь.

Железные ворота раскрылись со скрипом, и «форд» остановился во дворе гостиницы «Палас». Полковник вышел из машины и направился к зданию, на ходу говоря поручику:

— Это естественно, что воры убежали. Видимо, от торговки краденым мы ничего не добьемся. Остается Блондин.

— Альфред Георгиевич, весьма подозрительны сами обстоятельства… Блондин последним видит Забулдыгу. Забулдыга убит, а Блондин ранен. Кроме того, это таинственное исчезновение человека, который должен был следить за Блондином. Словно в воду канул, а ведь опытный агент. Исчез накануне.

— Агенты таинственно не исчезают, — сердито оборвал полковник. — Это не служители ада и преисподней. У них нет сверхъестественного дара растворяться в ничто. Агентов убирают с пути. У нас налицо два убийства и одна попытка убить. Но все это, поручик, очень трудно соединить воедино. Кто он, Блондин? Просто вор, запутавшийся во взаимоотношениях между уголовниками, или?.. Не забывайте, главное — альбом! А он должен интересовать как нас, так и тех… большевиков. Если они им завладеют, то руки у них развязаны.

— Но, может быть, — осторожно сказал Фиолетов, — большевики вообще не знают о существовании альбома. Ведь убил Лещинского уголовник.

— Возможно, — согласился полковник. — Но в том, что Блондин не причастен к альбому, надо убедиться.

— Я сделаю все от меня зависящее, — Фиолетов коснулся кончиками пальцев фуражки и вернулся к автомашине.

— Вылезай, — коротко сказал поручик Андрею и, когда тот сошел на землю, протянул ему раскрытый портсигар. — Давай покурим, Блондин, на свежем воздухе… В подвале душно и сыро. Кури. Когда еще тебе придется стоять под небом и спокойно дымить папиросой.

Андрей взял папиросу и, разминая ее в пальцах, медленным взглядом обвел двор. Солдаты закрывали ворота. У новой коновязи играли лошади, стараясь ухватить друг друга за холку. Под навесом казаки перебрасывались в карты. За высокой стеной ветер переваливал с боку на бок лохматые вершины зеленых тополей.

Андрей словно прощался со всем — он видел над собой отутюженное до блеска голубое небо, красно-ржавую жесть крыш. Чувствовал запах бензина и пыли. Мысленным взглядом он восстанавливал перед собой мир, от которого его сейчас уведут в душный и сырой подвал, — жухлость привядших цветов на решетках балконов, черные туннели подворотен, меднокованые луковицы церквей, похожие на громадные жаркие языки огня на высоких многоярусных белых свечах-колокольнях… Шум толпы, звон ведра у водоразборной колонки, одинокие выкрики, громыхание досок моста, дымный чад ресторанных кухонь и дымы заводских труб…

«Отсюда я, наверно, больше не выйду. Но я должен был сюда вернуться! Теперь я знаю, что Забулдыгу убили. И значит, альбом не сгорел. Он существует! И пока он есть, быть может, сотням людей грозит гибель. Я обязан их спасти, помочь общему нашему делу… Что бы со мной они ни делали…»

Фиолетов бросил на землю окурок. Он положил руку на плечо Андрея и легонько подтолкнул к выходу:

— Пошли. Хватит мечтать. На то время окончилось.

Пытками руководил Фиолетов. Он приказал Андрея раздеть и привязать к железным крючьям, вбитым в стену подвала. Первое, что ощутил Андрей, голый и распятый, это было унизительное чувство полной беспомощности и стыд за свое обнаженное поруганное тело. И страх, охвативший с головы до ног. Уже потом, когда начали бить, все это ушло, уступив место нечеловеческой боли. Он кричал до хрипоты, извивался в своих путах, колотился затылком о камень стены. Порой терял сознание. Его обливали водой.

Фиолетов сидел в кресле, беспрерывно курил, нога его, переброшенная через колено, нервно подрагивала. Он задавал вопросы. Кивал двум солдатам в исподних рубашках. Те брали по его выбору то клещи, то жаровню с углями и подступали с ними к повисшему на крючьях мокрому от смертного пота телу.

— Зачем убил?! Когда?! Зачем?! Какую цель преследовал?! Что взял?! Убил?!

Так длилось несколько часов. Однажды Фиолетов вышел из подвала. Солдаты, не обращая внимания на Андрея, уселись в углу возле стены и стали есть что-то из котелков, скребя ложками по стенкам и тихонько переговариваясь. Андрей висел на стене с вывернутыми суставами рук, тело его, наливаясь ледяным холодом камней, тряслось в ознобе.

Потом Фиолетов вернулся, и солдаты снова отставили свои котелки.

Два дня Андрей валялся на соломе в одиночной камере, К нему никто не заходил, лишь изредка надзиратель открывал дверь и опускал на пол кружку воды и кусок черствого хлеба. Постанывая, Андрей на локтях подползал к еде и жевал, пил через силу, преодолевая в горле комок отвращения. Устав даже от еды, он прислонялся спиной к стене и думал, полузакрыв глаза:

«Они ничего не добились. Я единственный у них, кто видел Забулдыгу. Тот убит. Это был грабеж или кому-то потребовался альбом? Конечно, альбом… Когда я пришел в подвал, то воры сразу меня встретили враждебно. Почему?.. Джентльмен должен был прийти к Забулдыге. Он ушел с утра. А был ли он у Забулдыги? Если был, то… Джентльмен мог убить Забулдыгу, чтобы овладеть деньгами. А если тот рассказал об альбоме, то завладеть и альбомом. Поэтому он захотел избавиться от меня, как от лишнего свидетеля. То, что я сотрудник контрразведки, должно запугать их до смерти. Возможно, воров уже нет в городе. На какое-то время можно быть спокойным, что фотоснимки не появятся. А мне следует думать о том, как отсюда выбраться. О Джентльмене знаю только я. Интересно, участвовал в этом Неудачник?..»

На второй день Андрей уже мог вставать на ноги и тихонько ходить по камере, хотя голова кружилась, а пол кренился, как палуба корабля. Вечером раздался стук замка и вошел Фиолетов. Андрей в это время сидел в углу, положив голову на руки, скрещенные над коленями. Надзиратель поставил в камере табурет, и, поручик сел, осторожно поддернув острые складки брюк.

— Прекрасно выглядишь, — усмехнулся поручик, поигрывая тесемками папки. — Держался молодцом. Приятно вспомнить.

Андрей угрюмо молчал, сквозь спутанные волосы, упавшие на глаза, рассматривал офицера. Гладко причесанный, широколобый, с орлиным носом и сочными веселыми губами, поручик сегодня был серым от усталости. Он горбился на табурете и, не мигая, смотрел из-под тонких бровей куда-то в угол камеры.

— Жаль с тобой расставаться, — продолжал Фиолетов, — но ничего не поделаешь. Мы, в первую очередь, солдаты. Приказ есть приказ.

Поручик раскрыл папку и достал из нее лист, отпечатанный на пишущей машинке.

— Вот послушай. Подписано самим главнокомандующим. «Секретно. Согласно особому указанию… Социально опасные уголовные преступники, мешающие наведению порядка и законности в освобожденных от большевистского ига районах… подлежат немедленному расстрелу без суда и следствия…»

— Господин поручик! — с отчаянием закричал Андрей. — Разве я не сам! Добровольно! Всей душой!.. Помилуйте, господин Фиолетов…

— Здесь не базар, — равнодушным голосом проговорил поручик и поднялся. Надзиратель сразу взял табуретку и пошел в коридор.

— Да за что же, господин офицер?! — продолжал Андрей, на коленях двигаясь к стоящему посреди камеры поручику. — Душу продам… Для вас!..

— Экий ты, — с брезгливостью сказал Фиолетов. — Когда-то с тобой это должно было произойти… Прощай, голубчик.

Он торопливыми шагами направился к двери.

Глава 9

На другой день Андрея перевели в общую камеру в дальнем крыле тюрьмы. В ней находилось около тридцати арестованных. Отвратительно воняла параша. Единственное окно прикрывал снаружи деревянный козырек. Плохо освещенная двумя керосиновыми фонарями камера казалась большим погребом с углами, изъеденными плесенью. С воли сюда не доносилось ни звука. Почти все были избиты — в синяках и ссадинах, обмотанные кровавыми тряпками. Андрея приняли без оживления, кто-то потеснился, уступая место, кто-то вяло, без интереса спросил, за что сюда попал, — Андрей не ответил, отошел в дальний угол и притих на холодном цементе. Он наблюдал. Люди здесь были разные, невидимые барьеры разделяли их на группы. В самой большой слышался разговор, кто-то тихонько пел. Худой смуглый бородач чинил рубашку. Паренек, почти мальчишка, положил голову на колени седого человека, и тот медленно, осторожно гладил его по волосам, закрыв глаза и прислонившись затылком к стене. В другой компании играли в карты. Какой-то оборванец пытался все время танцевать, — вскакивал, шел на середину камеры, переступая через тела, под лихой свист товарищей бросался вприсядку и вдруг затихал, перегорев и остыв как-то сразу, словно парализованный тяжелой мыслью. Ненавистно матерясь, в бессилии он опускался на цемент и начинал плакать, по-мужски всхлипывая и ударяя кулаками по лицу. И тогда все затихали. Оборванец успокаивался и лез к своим, пока снова тугая отчаянная сила не выбрасывала его в круг.

Смерть ходила между людьми, глядела со стен выцарапанными именами и датами, каждого отмечала своим знаком — у одного отнимала силы, другого лишала мужества, а третьему несла воспоминания о несбывшемся, чтобы в оставшееся время он понял всю глубину потери. О ней пытались не говорить, ее старались не заметить, но она была рядом, и об этом знали все. Камера смертников объединяла людей общим страхом перед смертью и бесповоротно, раз и навсегда отделила слабых от сильных, понимающих, за что они погибают, от тех, кто увидел бессмысленность прожитого и бесполезность своего, ничего не утверждающего конца… Так казалось Андрею, так он думал, незаметно наблюдая за камерой. Все ожидали казни. Странные личности валялись в углах, ни с кем не разговаривая, мрачные и подавленные — старики, хорошо одетые мужчины, женщина в рваном бархатном платье, нечесаная и грязная. Не трудно было догадаться об их профессиях — крупные спекулянты, погоревшие на военных поставках, политические деятели неясных партий, чем-то неугодных деникинцам, заплутавшаяся в каких-то аферах проститутка. И кто-то из находящихся в камере должен работать на контрразведку. Одетый в рванье, избитый, он здесь, среди людей, прислушивается к голосам, стараясь запомнить все, о чем говорят перед смертью. И когда всех уведут, кого-то оставят в тюрьме снова пытать и допрашивать.

К Андрею склоняется морщинистое землистое лицо со спутанной бородкой.

— Господи боже мой, — шепчут тонкие губы. — Сегодня ночью всех порешат… Милый человек, я ж невинный… Как есть чистый… Странник божий… Пробираюсь в землю обетованную. Грехи замаливать…

— На небе это сделаешь, — хмуро говорит Андрей. — Прямая дорога к господу богу…

— Ошиблись они во мне, ошиблись, — бормочет старик. — Понапрасну схватили… Далек я от жизни мирской… Все суета сует, одно слово божье вечно…

У него оттопыренные уши, детские шелковые волосинки вокруг лысины и тонкая жилистая шея.

— Иди, дед, иди, — грубо отвечает Андрей. — Не до тебя мне.

Старик замолкает, на коленях отползает в сторону и, продолжая вздыхать, затихает на полу.

Андрей натягивает на голову пиджак и закрывает глаза. Но спать не может. Ноет раненое плечо, на душе тоскливо, болит голова. Все существо его не может смириться с тем, что идут последние часы жизни — уж больно нелепо и страшно кончать с ней счеты, когда здоров, есть силы. Выведут ночью, поставят на краю ямы. И все. Закидают комьями и пойдут к своим казармам сквозь ночное дыхание цветов, под черным небом с роем звезд, по дороге, влажной от росы.

Старик приполз снова, затеребил за руку.

— Сынок… Уже скоро. Ночь прошла… Господи, за что же?!

Андрей не ответил, стиснул зубы, не шелохнулся.

— В бога веришь? — продолжал торопливо старик. — Помолиться надо, сынок… Покаяться. Все ему, всевышнему, рассказать… Явиться к нему во всеочищении…

«Я темный, малограмотный, — подумал Андрей. — И суеверный, как все уголовники. Я в бога должен вцепиться, словно в спасительную соломинку. Надо до последнего дыхания… Пока есть хоть какая-то надежда… Пусть даже призрачная…»

В коридоре слышались приглушенные шаги, звон ключей, стук оружия. За дверью притихшей камеры собирались люди, осторожно переговаривались, ступали настороженно, словно боясь спугнуть безмолвие притаившейся тюрьмы.

Не выдержав, старик бросился вперед, колотил кулаками в доски, обитые железом, визгливо кричал:

— Откройте-е-е!.. Ироды-ы!.. Душегубы-ы!.. Откройте-е!..

Андрей кинулся к нему, барабанил в двери:

— Откройте-е!..

Дверь распахнулась, и на пороге показался офицер с клинком и кобурой у пояса.

— Помолиться, ироды, дайте, — старик протянул к нему руки. — Последний раз… Перед смертью… Покаяться…

Офицер внимательно посмотрел на него и на Андрея, молча кивнул головой.

Андрей, старик и еще несколько человек из приговоренных шли за ним мимо вооруженных солдат, стоящих вдоль стен. Они поднялись по металлической лестнице на второй этаж и вместе с офицером оказались в тюремной церкви. Тут горел керосиновый фонарь, слабо освещал пустынный гулкий зал. Из темноты глядели сумрачные лики святых. Золото царских врат тянулось до самого купола, тускло мерцая глубокой резьбой.

Старик упал на каменный пол, раскинув руки, распластавшись неподвижным крестом. Его быстрый лихорадочный голос забился в холодных стенах:

— Боже… Боже… Прими в свои ладони грешную душу раба твоего Михаила…

Андрей оглянулся — офицер стоял в тени колонны, незаметный, тихий, и только иногда доносился легкий перезвон неосторожно задетых шпор.

«Слушает, гад… — подумал Андрей. — Ну слушай, слушай…»

Он встал на колени и медленно перекрестился, глядя на иконы, поднимающиеся на противоположной стороне сплошной тяжелой стеной.

Он склонил голову, зашептал полузабытые слова молитв, прислушиваясь к жаркому голосу распростертого старика.

— …По божьим следам ступала моя нога, — трепал в темноте полный отчаяния тонкий тенор. — Каликой перехожей я сделался в жизни этой, чтобы зреть места твои святые… Очиститься от скверны… Каюсь… Каюсь перед смертью кровавой… Грешен… Но прими меня очистившимся. Не лжет мой язык… Сердце обмякло… Не держу камень за пазухой на ближнего… Все мои помыслы и дела мои о тебе, господи. Исповедь чиста моя… Как пришел в жизнь наг, раздет и беззлобен, так и приду к тебе, боже…

Андрей закрыл лицо ладонями, пальцами сдерживая стучащую в висках кровь.

— Все! — громко сказал офицер. — Выходите…

Андрей поднялся на ноги и подошел к старику. Он взял его за плечи, и тот, сгорбившись, став еще меньше, всхлипывая, пошел к двери.

Во дворе их всех погрузили на телеги. Конные казаки окружили плотным строем. Во главе и в конце колонны стали пулеметные тачанки.

Медленно, без скрипа, распахнулись тяжелые полотнища окованных ворот.

— А-а-рш! — скомандовал офицер, рывком тела толкая коня вперед.

Долго ехали через ночной город. Телеги тарахтели в темных ущельях улиц. Монотонно цокали копыта лошадей. На площади мимо пронесся черный автомобиль с двумя яростно пылающими фарами, которые полоснули дымными лучами и погасли.

Люди на телегах молчали, слушали глухую тишину ночи, наполненную шорохом и стуком движения каравана. На передней тачанке о чем-то переговаривались солдаты, и ветер нес оттуда искры ветром раздуваемых цигарок.

Проехали около дома, где жила Наташа. Андрей узнал его по входу с обвалившимися коринфскими колоннами. В глубине ворот тускло голубел под луной широкий пустынный двор. В мертвых окнах дрожал блеск стекол.

От центральной улицы за подводами увязалась бездомная собака. Пугая лошадей, она носилась вокруг, лая хрипко, с подвыванием. Свалявшаяся шерсть на загривке стояла дыбом. Казаки гнали собаку нагайками, матерились, но она только шарахалась в сторону и снова вылетала из темноты злым мохнатым комом. Потом исчезла собака. По бокам дороги потянулись одноэтажные домики, окруженные садами. Затем не стало видно и их. Подводы въехали в песок. Уродливые ели зашумели жидкими кронами. Кони тяжело налегали на постромки. Сделалось совсем черно, а небо разгорелось бесчисленными звездами — они стояли в вышине желто-зелеными крапчатыми тучами, казалось, что звездные рои шевелятся со шмелиным гулом, то вольно катил степной ветер, прочесывая гудящие деревья.

— Сто-о-ой! — закричал офицер.

Подводы замерли. Люди слезли с них и затоптались в темноте.

— Господи… Вседержитель… Всемогущий, — зашептал старик рядом с Андреем. — Не соврал перед судом земным… Покаялся им до остатнего слова правды… И перед тобой предстану ангелом чистым…

— Все, отец, — тихо сказал Андрей. — Теперь и бог не поможет…

Солдаты забегали вдоль подвод, выстраивая людей. Торопливо отсчитали половину и повели ее в глубину леса. Казаки окружили оставшихся, через луки седел перебросили карабины. Одна из тачанок развернулась и выставила пулеметное рыло. Вторая тачанка потянулась следом за ушедшими. Приговоренные сбились в кучу. Несколько человек держались за плечи. Среди них стоял бородач и смеялся, поглаживая вскидывающую морду лошади. Он издевался над казаком, который мрачно сидел в седле, не отвечая и отвернув голову в сторону. Женщина в бархатном рваном платье лежала на земле, икая и всхлипывая. Кое-кто был неподвижен — уже лишенные сознания, они ничего не видели и не слышали. Эти не вынесли ожидания смерти. С ними можно было делать что угодно. Они умерли раньше, чем их расстреляли.

Андрей видел бородача, мальчишку, нескольких рабочих. Один из них, в распоясанной рубашке, босой, говорил громко, ни к кому не обращаясь, каким-то торжественно-взвинченным голосом:

— …Каждый из нас будет отомщен… Каждый! Я это знаю… Наступит новое царство… Свободы… Братства… И, черт, мы будем с ними… С ними, братва… А собачьи кости сгниют в земле… А нам памятник. На вечные времена. Народ сложит по камешку. Миллионы придут…

За деревьями грохнул залп. Потом стукнул револьверный выстрел — один, второй…

Женщина закричала, заплакала. Казаки закружились на лошадях, ударяя их нагайками. Из темноты показался офицер и скомандовал.

— Вперед!

Кто взялся за руки, кто поплелся сам. Теснимые конскими крупами, подстегиваемые командами, люди побрели по песку, На поляне вытянулся ряд солдат с винтовками. Было тихо, где-то квакала лягушка, ныли сосны под ветром. Слышно было, как стучали от ужаса чьи-то зубы.

Андрей не помнил, сам ли он стал у края оврага или его сюда толкнули. Он разом, одним долгим взглядом, обнял окружающий мир и, как бы отодвигаясь от всего этого — от купола стылого неба с проколами звезд, от ревматических изломов громадных сосен и короткого блеска вскинутых штыков, — вдруг остался одиноким на ветру, среди темного поля. Отчаяние и боль подступили к горлу.

«…Мама… Наташа, — подумал он. — Все… Конец…»

Усилием воли поднял голову и заставил себя снова вернуться сюда — к так близко стоящему неровному строю солдат, к офицеру с обнаженным револьвером, к тоскливому вою женщины, сидящей на земле.

— Взво-о-од! — запел офицер и поднял руку.

— Значит, конец, — прошептал рядом с Андреем старик-богомолец. Он выпрямился, рванул на груди ворот рубашки.

— Пли-и!

Сверкнуло и ахнуло, стегнув по ушам. От гула содрогнулось тело. Земля косо пошла из-под ног. Вяло взмахнув руками, ударился о нее коленями. Ладонями закрыл лицо и начал медленно клониться, сгибаясь пополам.

Кто-то тронул Андрея за плечо. Он поднял голову, оглянулся. На краю обрыва он был один. В овраге редко стучали выстрелы — добивали раненых. Шатаясь, поднялся на ноги, стал перед офицером, еще не веря случившемуся, не желая этому верить — опустошенный, с тупой болью в затылке.

Его повели сквозь кусты, и они хлестали по лицу ветками, туго, наотмашь, так, что голова откидывалась в стороны. Жесткие удары приводили в чувство.

«Жив… — Но не радость, а равнодушие усталости владело телом. — Куда ведут?.. Зачем?..»

У автомобиля его встретил Фиолетов. Посмотрел почти сочувствующим взглядом и открыл перед ним дверцу.

— Садись.

Машина с трудом выбралась на дорогу, долго буксуя в зыбком песке среди елей.

— Ты, наверно, удивлен? — наконец спросил поручик. — Как видишь, воскрешение из мертвых возможно и в двадцатом веке…

— Почему вы так? — приходя в себя, проговорил Андрей.

— У тебя прекрасная выдержка, — с уважением сказал Фиолетов. — Старичка-богомольца видел? До последней минуты держался. Ведь мы его поймали с шифровкой в штаб красных. Все выдержал, как ни били. Перед богом исповедался, рассчитывая, что мы будем слушать. И мы слушали… Однако он не учел — мы хоть в бога и верим, но только не в служебное время.

— Отпустите меня, — попросил Андрей. — Что я вам такого сделал? Воровать больше не стану. Только отпустите, господин офицер.

— Если честно, — задумчиво произнес Фиолетов, — то я тебе до сих пор не верю. Я думаю, ты продолжаешь с нами какую-то игру. Но вот полковник…

— Я ему буду век благодарен, — прошептал Андрей. — Он же видит — я всегда старался…

— Ты теперь много знаешь, — усмехнулся Фиолетов.

— Зачем же вы тогда спасли меня? — с отчаянием воскликнул Андрей. — Лежал бы я со всеми. Проклятая жизнь…

— Полноте, — засмеялся Фиолетов. — Не такая уж и проклятая. Смотри — звезды. Деревья. Прекрасно…

— Куда? — спросил шофер.

— В контрразведку, — бросил Фиолетов.

Машина круто пошла на поворот, дымные лучи фар легли на длинную дорогу. Высветленная желтым, узкая, как тоннель, высверленный в темноте, она лежала перед автомобилем прямо и ровно, покрытая шишковатой рябью булыжников.

«Все начинается заново, — подумал Андрей. — Надо быть готовым ко всяким неожиданностям. Надо беречь силы…»

Он прислонился лбом к холодной обшивке сиденья и закрыл глаза, отдаваясь мягкому качанию рессор.

Глава 10

Несмотря на позднюю ночь, Андрея провели в кабинет полковника. Пясецкий сидел за столом. Зеленая лампа горела перед ним, накрытая порыжевшей газетой. На столе валялись окурки, вывалившиеся из переполненной хрустальной пепельницы. Ворот кителя был расстегнут, под ним виднелась несвежая солдатская рубашка с завязками. Седая щетина покрывала острый подбородок полковника.

— Садись, — сказал он и, поставив локти на стол, внимательно посмотрел на Андрея. — Вот так-то, — вздохнул он наконец. — Опять встретились. Теперь, может быть, скажешь, кто ты?

— Чего говорить? — с тоской прошептал Андрей. — Сами знаете.

— Настаиваешь на прежнем? — без удивления спросил полковник. Он раскрыл тонкую папку и придвинул ее к Андрею. — Полюбуйся. Нет ли среди них знакомых?

Андрей осторожно взял в руки фотографии. Их было шесть. С листков картона смотрели незнакомые мужские лица.

— Первый раз вижу, — твердо сказал Андрей.

— У тебя есть возможность нам помочь, — проговорил полковник. — Я советую воспользоваться такой возможностью. Только для этого ты и возвращен.

— Господи, — воскликнул Андрей, — да я ради вас родной матери не пожалею.

— …Забулдыга убил нашего человека и похитил у него альбом с фотографиями коммунистов, — продолжал полковник, не поднимая глаз. — Зачем он ему? Я не представляю. В свою очередь, Забулдыгу кто-то убил.

— Не я! — торопливо вставил Андрей.

— …Альбом у него не нашли. Сгорел? Возможно! Но вот что интересно, как только тебя отправили на расстрел, так сразу мы получаем шесть фотоснимков. И, как сообщается в письме, они все коммунисты. Посмотри на снимки с той стороны.

Андрей перевернул одну из фотографий и увидел аккуратную подпись: «Ателье Лещинского».

— Снимки подлинные, — усмехнулся полковник, — но из того ли альбома? В ателье Лещинского фотографировалось много людей. И не обязательно они были коммунистами. Не правда ли?

— Зачем вы мне все это рассказываете? — с испугом проговорил Андрей. — Я не хочу знать ничего! Я не убивал никого! Господин полковник…

— Прекрати истерику, — сказал полковник. — Первое, что нам пришло в голову, это то, что тебя выручают. Подсовывают снимки, как бы говоря: Блондин не причастен к убийству ни Лещинского, ни Забулдыги! Блондин ничего не знает об альбоме. Альбом в других руках. И вот результат — ты сидишь перед нами живой и здоровый.

— Кому я нужен, господин полковник, — прошептал Андрей. — Кто из-за меня других людей будет на виселицу ставить?

— Совершенно верно, — согласился полковник. — Не будут! Шесть за одного — слишком дорогая цена, кем бы ты ни был.

— Так отпустите вы меня на все четыре стороны, ради Христа, — попросил Андрей.

— Как можно? — покачал головой полковник. — Мы послали по всем шести адресам вооруженных людей. Они скоро вернутся. И, как подсказывает мне сердце, с пустыми руками. Вот уж ты поистине попадешь в щекотливое положение.

— Куда? — насторожился Андрей. — Ничего я не хочу. Отпустите домой… У меня жена, дети…

— Это исключено! — сердито бросил полковник. Он долго барабанил пальцами по столу, вглядываясь в темноту за окном. Успокоившись, пробормотал — Не будем гадать на кофейной гуще. Подождем. Скоро все выяснится.

Пясецкий углубился в чтение документов, то и дело отчеркивая что-то карандашом. Фиолетов на цыпочках вышел из кабинета и сквозь неплотно прикрытую дверь приглушенно донесся его разговор с адъютантом. Андрей не прислушивался. Он сидел посреди пестрого ковра на гнутом венском стуле, устало склонив голову на грудь. Все было непонятно и запутано. Тревога мешала думать. Мысли рождались сбивчивые и неясные и только одно звучало громко, заглушая все остальное: откуда снимки? Неужели подлинные? Или существуют вторые экземпляры? Конечно, у владельцев фотографий. Могли их выкрасть у хозяев и прислать в контрразведку. Кто?

Во дворе раздался клаксон автомобиля, послышался стук копыт по асфальту и крики. Полковник быстро поднялся из-за стола и подошел к окну. Он загородил ладонями глаза от света и прижался лицом к темному стеклу.

Стремительно вошел Фиолетов и от порога закричал:

— Господин полковник, вернулись…

— Знаю, — не оборачиваясь, ответил тот, стараясь разглядеть все, что делалось во дворе… — Машину вижу… Кто командует конвоем? Петренко? Вижу его…

Обернулся от окна возбужденный, с повеселевшим блеском в глазах, стал торопливо застегивать ворот кителя, по-гусиному вытягивая шею:

— Поручик! Петренко ко мне! Немедленно!

Фиолетов кинулся из кабинета, грохоча сапогами по пустынному коридору.

Полковник прошелся несколько раз мимо Андрея, бросая на него насмешливые взгляды. Андрей сидел на стуле, не смея повернуться к дверям.

Наконец послышался топот множества ног, скрипнули распахнувшиеся створки дверей, и громкий, прокуренный бас рявкнул в тишине кабинета:

— Господин полковник! Четыре квартиры были пусты и не носили признаков обитания! По двум адресам произведены аресты коммунистов, в чем имеем доказательства, найденные при обыске. Как именно: личное оружие и марксистская литература.

— Кто они такие?! — голос полковника звенел от возбуждения.

— Рабочие городской электростанции!

— Взорванной электростанции, — уточнил Фиолетов.

— Ничего не понимаю, — растерянно проговорил полковник. — Тогда почему только шесть фотоснимков?! Где остальные?! И кто позволяет себе такие роскошные жесты?! Введите арестованных!

Андрей обернулся и увидел, как солдаты втолкнули в кабинет двух полуодетых мужчин. Те, щурясь от света, остановились у ковра, тревожно оглядываясь. Один из них босой, в кальсонах, вытирал кровь с разбитой губы.

Полковник долго смотрел на арестованных, переводя взгляд с одного на другого. У него начало дергаться веко.

— Уведите, — сказал он. — Всех. И этого, — полковник кивнул на Андрея. — Всех к чертовой матери! С моих глаз долой!

Андрей лежал на вонючей соломе в каменном мешке подвала гостиницы — навзничь, раскинув руки.

«Не проходит бесследно для человека близкое знакомство со смертью, — подумал он, — долго оттаивает похолодевшая душа. Как простоявший на зимнем ветру бревенчатый дом. Сначала мокнет на полу иней. Потом слезами исходит изморозь на оконных стеклах. Начинают потрескивать ожившие доски, В земляном накате на чердаке просыпаются зерна полыни, занесенные еще осенью. Только дом — это все уставшее оцепеневшее тело… Вот он снова стоит на краю обрыва. Под сапогами солдат хрустит трава, вминается в песок. Сосны цедят сквозь иглы ветер. Бьется об землю женщина, икая от ужаса. Кони ржут, чуя скорую кровь. И рои звезд, словно тысячи проколов в тот мир, где еще пылает солнце, грохочет нетронутая тишина, и белые облака поднимаются от подножья черного неба в бесконечность, как высокие горы пара… И вдруг — штыки, залп. Взрыв зеленого пламени. Кренится земля, раздирая ситцевое небо. Пылью осыпаются бутафорские звезды. И все несется навстречу громадным горящим комом — весь мир, в огне и пепле. А потом медленно приходить в себя, врастая в жизнь, как обрубленный корень ивы в мокрый береговой ил. Неторопливо оживать, заново узнавать себя. Перемежая тяжелый, с провалами, сон долгими часами молчаливых разговоров с самим собою.

Может быть, еще останусь жить… Еще на много лет. Главное — продержаться, не выдать себя неосторожным словом, жестом. Не притворяться, а быть тем, другим человеком… Уже светает. Скоро за мной придут. Солома пахнет человеческим потом, гнилой и сухой травой. Они не учли этого — бросили ее в камеру, затоптали грязными сапогами, но запах вольного поля живет среди камней. В нем дым костра, сочный хруст косы, память о гнезде жаворонка в ложбинке между двух мохнатых кочек…»

От звенящей птичьей песни из детства память идет к пыльным городским мостовым. Сплетаются, накладываются друг на друга дороги, раздвинутой пятерней уходят в разные стороны. Ноги истерты портянками. Конский храп. Облитые карболкой теплушки. Наташа… Ее любовь…

Он спит, уткнувшись лицом в вонючую солому. На осклизлых стенах камеры первый рассвет стекает с кирпичей по зеленой пленке гнилой плесени. На параше сидит крыса и принюхивается к тишине, в которой только для спящего в углу человека заливается все тот же жаворонок, ветер несет перекати-поле, призывно ржут застоявшиеся кони, и друзья-товарищи в скрипящих кожанках греют ладонями медные эфесы клинков, отбитых этой ночью по-крестьянски на обломках оселков верными ординарцами, словно косы перед выходом в утренний луг…

Утром Андрей забарабанил кулаками в дверь. Он решительно потребовал, чтобы его провели к полковнику. Через некоторое время в подвал спустился дежурный офицер.

— Мне надо срочно видеть господина Пясецкого, — сказал Андрей. — Я должен ему сообщить… Только одному полковнику! Важнейшее дело!

— Следуйте за мной, — коротко проговорил офицер.

В кабинете полковника были сдвинуты с окон все шторы. В раскрытых створках рам виднелся утренний город. Солнце лежало на ковре, отчего узоры казались особенно яркими и пестрыми. В его дымных лучах плавали медовые пылинки. Во дворе стояла свежая утренняя тишина. На подоконнике прыгали воробьи, с азартом выклевывали из трещин дерева крошки хлеба, насыпанные полковником, который внимательно, с серьезным лицом, наблюдал за суетой пернатого народца. Фиолетов сидел у стола, он даже не повернулся в сторону вошедшего Андрея.

— Ты что-то хотел сообщить? — спросил полковник.

— Совершенно точно, — громко произнес Андрей. — Я знаю, кто убил Забулдыгу!

— Вот как? — удивленно сказал полковник и, поставив локти на стол, положил подбородок на скрещенные пальцы.

— Не искушай судьбу, Блондин, — устало сказал Фиолетов. — Побойся бога.

— Знаешь точно? — сощурился полковник.

— Больше никто не мог… Он, гад!! Точно!!

— Кто именно? — с равнодушным видом задал вопрос полковник. — Фамилия? Адрес?

— Вот этого не знаю, — нахмурился Андрей. — Что мне неизвестно, то неизвестно, врать напрасно не буду. А убил Забулдыгу Джентльмен!

— Зачем? — полковник расцепил пальцы и чуть развел их в стороны, выражая недоумение.

— А чтоб обогатиться! — зло бросил Андрей — Деньгу нажить! Надоело, видать, нищим ходить! Да и время такое — воровством не проживешь!

— А убийством? — ухмыльнулся Фиолетов.

— Я ж вам, господин полковник, тогда не во всем признался, — продолжал Андрей. — Страшно было рассказывать все до конца. Да не поверили бы вы мне ни за что на свете. Я сейчас вот говорю, а у самого сердце от страха замирает: вдруг не поверите!! Господи…

— Хватит причитать, — оборвал полковник.

— Ведь как тогда произошло, когда Забулдыга появился? Он мне и Джентльмену что предложил? Да невероятное преступление! Да разве человеческую жизнь за деньги…

— Уведите его в подвал, — сердито сказал полковник. — Он мне надоел.

— Господин полковник! — почти закричал Андрей. — Дослушайте, ради бога! Забулдыга нам тогда сообщил… Мол, убил человека… Случайно… Открыл дверь, вошел, а тот в кресле сидит. Ну и стукнул ломиком. А у того человека альбомчик оказался. И снимочки там не простые. На извороте адресок и фамилия. Все они коммунисты. Смекаете, что за человек?

Полковник и Фиолетов молча уставились на Андрея, боясь остановить его вопросом.

— Вот и задумал Забулдыга торговлю людьми устроить. Ведь за каждого коммуниста восемь тысяч! Так газеты сулят, видел собственными глазами! Можно сказать, по этой причине и я у вас оказался, только мне не повезло.

— Забулдыге тоже, — не выдержал Фиолетов и замолк под взглядом полковника.

— Значит, — Андрей ближе наклонился к полковнику, — посылает Забулдыга фотокарточки, а вы ему в тайник денежки. Я эти денежки в зубы и к Забулдыге. Там этих снимочков — триста штук! Это же два миллиона четыреста тысяч рублей!!

— Кто убил Забулдыгу? — тихо спросил полковник. — Повтори!

— Джентльмен!

— Почему?

— А захотелось ему два миллиона и четыреста тысяч! Забулдыгу убил и повесил. Дом поджег. Остался я единственным человеком, который обо всем знает и при любом случае может продать его вместе с потрохами. Я ж его изучил как облупленного. Так перед глазами и стоит, гад. Вижу каждую его приметку. Издалека по походке определю!

— Ты тогда был с ним? — безразличным голосом спросил Фиолетов.

— Я к вам побежал, — от волнения Андрей даже приподнялся на стуле, — а он к нему! Забулдыга нам обоим назначил свидание на пять часов, а Джентльмен, видать, пришел в четыре. Смекаете? Он тут его и кончил.

— Альбом? — напомнил полковник.

— У него! — уверенно сказал Андрей. — Джентльмен человек торговый. Он сразу понял свою выгоду. А меня захотел с дороги убрать, как единственного свидетеля. Это он, точно, господин полковник. Его волчья повадка! Второй-то — Неудачник, мелкая шпана, как нитка за иголкой, одно слово, дурак, на такое дело не способный. А Джентльмен парень фартовый!

Пясецкий стукнул ладонью по столу и воскликнул.

— Облегчил душу! Сознался и помог нам! Похвально. Знаком ли тебе почерк негодяя?

— Джентльмен из бывших богатеев, — быстро проговорил Андрей. — Грамотный, но руки его не видал. Чего не пришлось видеть, то не пришлось. Врать не стану.

— Ну, может быть, — продолжал настойчиво полковник, — знакомые словечки и обороты? Прочитай и вспомни. — Он протянул Андрею лист бумаги, исписанный печатными буквами. — Не спеши… Читай!

— «Милостивый государь! — волнуясь начал Андрей. — Я надеюсь, что у вас было достаточно оснований убедиться в подлинности присланных фотографий. Они попали ко мне совершенно случайно вместе со шкатулкой. Меня совершенно не интересует политика, и я с одинаковым отвращением отношусь как к красным, так и к белым. Испытывая стеснительные денежные затруднения, а также сообразуясь с вашими объявлениями о награждении за выдачу адресов коммунистов, предлагаю некую коммерческую сделку на основе нашей личной совести и добропорядочности. Я регулярно буду высылать вам по почте определенное количество снимков, вы же — класть денежную сумму в обусловленное заранее место. Предупреждаю вас, сударь, что выслеживать меня вам не стоит, ибо при обнаружении малейшего подозрения данный альбом будет подвержен сожжению. В таком случае, я надеюсь, вы проиграете больше, чем выиграете. Мое уже старческое и немощное тело в любой момент готово проглотить точно отмеренную дозу смертельного яда.

В знак согласия вы завтра сунете деньги в буксы правого заднего колеса третьего вагона поезда номер шестнадцать. Дальнейшее изъятие подлежит моему усмотрению. Благополучием успеха будет моя следующая присылка очередной партии снимков. С глубоким уважением. Коммерсант».

Андрей, опустив письмо, посмотрел на хмурое лицо полковника:

— Это он, точно.

— Как видишь, — сказал Пясецкий, — коммерсант — человек предусмотрительный.

— Вы его проследите, — посоветовал Андрей. — Лягавых у вас хватит.

— Он на любой станции вынырнет из толпы и возьмет деньги, — зло проговорил Фиолетов. — Там лови его…

Полковник долго молчал, массируя мешки под глазами. Наконец посмотрел на Андрея.

— Мы ничего не знаем о вашем прежнем друге. Кроме его клички. Садитесь у стола и пишите. Приметы, связи. Возможные места жительства. А завтра с утра… Мы даем вам полную свободу действия — ищите на вокзалах, на базаре. Ходите, в конце концов, по квартирам. Но он должен быть найден. Большего не предпринимайте, если не хотите, чтобы повторилась ваша с ним последняя встреча. С сегодняшнего дня мы принимаем вас к себе на службу. Вы получите соответствующее денежное вознаграждение и необходимое удостоверение. Бумага и перо на столе.

Андрей поднялся со стула и бесшумно пересек кабинет по ковру. Он опустился в жесткое кресло полковника, осторожно взял в пальцы инкрустированную перламутром ручку и начал писать, низко склонившись над листом, старательно выводя буквы и от напряжения шевеля губами.

В кабинете было тихо. Полковник все так же задумчиво стоял возле пустых стульев, по-стариковски сгорбившись, вздернув широкие золотые погоны к розовым ушам. Фиолетов неподвижно смотрел в раскрытое окно.

Андрей не мог не обратить внимание на то, что полковник впервые сказал ему «вы». Является ли это предзнаменованием новых больших перемен? Возможно, вместе с соответствующим обещанным денежным вознаграждением и необходимым удостоверением бывший вор по кличке Блондин приобретает права на подлинную фамилию, человеческое достоинство и доверие других?

И как бы подтверждая мелькнувшие в голове Андрея мысли, поручик повернулся к нему.

— Федор Павлович, — проговорил Фиолетов. — Закончите писать и прошу зайти ко мне. Некоторые формальности, не больше.

Спустя час они вышли из «Паласа» вдвоем — оба небритые, сонные, медленно побрели по еще пустынным тротуарам. Солнце начинало накалять воздух. В тени домов стояла прохлада. Под ногами хрустели съежившиеся коробочки сухих листьев.

— Куда вы сейчас? — спросил Фиолетов.

— Есть у меня тут одна знакомая, — неопределенно ответил Андрей. — Случайно встретил. Сдает комнату.

— Она знает, кто вы такой? — поинтересовался поручик.

— Нет. Зачем ей это? — засмеялся Андрей. — Я для нее обычный человек. Пахан у нее очень строгий.

— Адрес придется сообщить, — сказал Фиолетов. — А ту вашу торговку краденым увезли в сумасшедший дом. Безнадежна совсем. Мы ее допрашивали. Свихнулась на почве любви. Что может быть более странным этого в наше время?

— Видели бы вы живого Забулдыгу, — буркнул Андрей.

— Есть гораздо важнее причины туда попасть, — весело перебил Фиолетов. — Например, хроническое отсутствие денег.

Поручик беззаботно засвистел, с любопытством поглядывая по сторонам.

— На свете много разных способов достать их, — равнодушно сказал Андрей.

— Конечно, — согласился поручик. — Но я предпочитаю самый верный — преданная служба: это бесценный капитал в рассрочку! Господи, как утомился. Ночь не сомкнул глаз. Те двое арестованных с электростанции… Устал. Сегодня крепко напьюсь, чтобы хоть на вечер забыться и отдохнуть. — Фиолетов кивнул на широкие витрины ресторана, закрытые опущенными жалюзи. — Вот мой ноев ковчег.

На площади они расстались, Фиолетов небрежно козырнул и зашагал вдоль домов развинченной походкой кавалериста и фланера.

Андрей повернул за угол и долго ходил по улицам, проверяя, не следят ли за ним. Город проснулся как-то сразу — еще час назад царила тишина и по безлюдным улицам прыгали воробьи, а вот уже несутся по булыжной мостовой грохочущие телеги, народ запрудил переулки, ведущие к базару, на площади послышались топот солдатских сапог и звуки духового оркестра. От движения пыль поднялась с дорог и деревьев, пронизанный солнцем воздух сделался мутным, желтым и горячим. В одном из просветов улицы мелькнул базар — разливное море голов. Оттуда дохнуло сплошным ревом возбужденных голосов. Обожженные засухой высокие акации стояли голые, земля под ними была вся устлана коричневыми дольками листьев.

Глава 11

Лев Спиридонович Курилев сидел у дальнего столика кафе «Фалькони» и с благодушием удачливого коммерсанта попивал кофе со сливками.

Андрей подошел к нему и увидел, как радостно дрогнуло лицо подпольщика.

— Ты жив, родной?! — пробормотал он, опуская счастливо вспыхнувший взгляд к блюдечку.

— И, думаю, надолго, — улыбнулся Андрей.

— Прекрасное занятие, — одобрительно буркнул Лев Спиридонович. — Что с тобой? Господи, во что они тебя превратили, мальчик. Краше в гроб кладут.

— Со мной это у них не выйдет. — Андрей сел за столик и потер воспаленные от бессонной ночи глаза. Он провел ладонью по колкой щетине и покачал головой: — Да, вид, наверно, непривлекательный… Пожалуйста, выслушайте меня внимательно.

Андрей коротко доложил о последних событиях. Курилев ложечкой ковырял свое пирожное, слизывая с кончика сладкий крем. Солнце палило сквозь листву дикого винограда, и на каменном полу веранды лежали дымные узоры.

— …Я, естественно, описал контрразведке не точные приметы Джентльмена. По моим данным им будет очень трудно найти вора, — закончил Андрей. — Вам же предлагаю — правильные. Вы сообщите эти данные как можно большему количеству верных людей.

— Ясно, — задумчиво протянул Лев Спиридонович, — значит, по-прежнему над подпольем висит топор. Продажа людей. Одна голова — восемь тысяч. Фирма… Трудно поверить. Какое изощренное негодяйство. Я догадывался, почему совершенно неожиданно двое наших товарищей с электростанции арестованы, но точно все-таки не знал.

— Я видел их, — сказал Андрей. — Они обречены. Помочь я бессилен. Аресты будут продолжаться, пока мы не завладеем альбомом.

— Значит, будут продолжаться расстрелы, — с горечью прошептал Лев Спиридонович. — У нас достаточно разветвленное подполье. Есть склады оружия, но мы скованы по рукам и ногам этой совершенно нелепой историей с альбомом.

— Не так уж она нелепа, — усмехнулся Андрей. — Первоначальные ошибки порождают будущие неудачи. Так мы вчера прозевали Лещинского, а сегодня, может быть, стоим на грани разгрома всей организации. Все взаимосвязано. Альбом пущен по рукам, и каждое перемещение его от сволочи к негодяю будет означать для нас новые провалы и расстрелы. Эстафета смерти. Не имеет значения, что эти негодяи — воры, спекулянты, контрразведка… Объявлена охота за черепами, и гон начался.

— Да, — согласился Лев Спиридонович, — необходимо понимать масштабы опасности. Положение… Между прочим, о девушке, которую ты тогда прислал ко мне…

— Она появляется здесь? — настороженно вскинул голову Андрей.

— Она мне понравилась, — уклончиво произнес Лев Спиридонович.

— Мне она тоже нравится, — сухо возразил Андрей.

— Насколько я понимаю, ее фотографии в альбоме нет?

— Вы что-то поручили ей? — со злостью спросил Андрей.

— Разве ты в ней не уверен?

— Как вы отважились подвергнуть риску ее жизнь? — вскипел Андрей. — Она еще совсем девчонка!

— Она нам очень нужна, — миролюбиво сказал Курилев. Андрей стиснул пальцы, отчужденно посмотрел на сидящего напротив него человека.

— Простите… Я имею право жить какое-то время, беспокоясь только о работе? Теперь у меня сердце не на месте.

— Ты любишь ее, — догадался Лев Спиридонович и задумался. — Понимаешь, она сама напросилась. Хотя ты прав. Я учту твои слова.

Андрей расцепил пальцы и потянулся к пачке папирос, выбрав одну, с наслаждением понюхал табак и продул мундштук.

— Лев Спиридонович, вы в коммерции собаку съели. Скажите, какие сейчас возможны законные пути доставания денег?

— Крупная сумма?

— Средняя. Но довольно солидная.

— И законно?

— Да.

— Таких путей нет, — решительно сказал Курилев. — Все, что делается у деникинцев, все противозаконно и пахнет уголовщиной.

— Это по нашим законам, — улыбнулся Андрей.

— А по ихним, — Лев Спиридонович загнул палец, — спекуляция… шантаж… ростовщичество… Мало? Воровство и бандитизм…

— А если серьезно?

— Пожалуй, самое распространенное — это спекуляция на поставках армии. В армейский котел гонят все — гнилые сапоги, лапти, английские шинели, прелое зерно…

— Что мне необходимо, если я захочу продать армии… Ну, допустим, пять вагонов лаптей?

— В первую очередь, — сразу ответил Курилев, — официальное должностное лицо, которое сможет вас рекомендовать военному интендантству. Так сказать, уважаемый поручитель.

— Что от меня имеет данное лицо?

— Комиссионные.

— Большие?

— Жить можно.

— Если данным лицом будет офицер контрразведки?

— Бог мой… Об этом можно только мечтать.

— Что вы можете предложить интендантству как преуспевающий коммерсант?

Курилев на несколько минут ушел в молчаливые вычисления.

— Я торгую кофе… У меня есть связь с контрабандой… Турецкий кофе отличного качества…

— Тогда договорились, — сказал Андрей. — Будете сегодня вечером в ресторане на Павловской площади. Познакомлю лично с офицером контрразведки поручиком Фиолетовым. Чем черт не шутит, а?

Лев Спиридонович склонил голову в знак согласия. Андрей поднялся из-за столика.

— Мне пора. Итак — жду в ресторане, Лев Спиридонович.

— Всего, Андрюшка, — попрощался глазами Курилев. — Будь осторожным.

— Свободно? — сразу подскочил к Льву Спиридоновичу хлыщеватый молодой человек в соломенной канотье. Оглянувшись по сторонам, доверительно наклонился и зашептал: — Разрешите представиться? Коммерсант Пшибевский. Имею прекрасную партию хрома. Я знаю, с кем говорю. Моя кожа — ваши подошвы. Обуваем армию Деникина!

— Мерси, — холодно проговорил Лев Спиридонович. Молча отсчитал деньги за кофе и положил на край стола. Вежливо приподнял шляпу. — Бон жур!

— Жмот! — бросил ему вслед коммерсант Пшибевский и смел в ладонь оставленные деньги.

Андрей почти бегом взлетел на третий этаж. Не нажал на кнопку звонка, а застучал кулаками. Дверь распахнулась. Растерянная Наташа остановилась в проеме, испуганно глядя на тяжело дышащего худого человека с глубоко ввалившимися глазами.

— Ты… — сказала она и заплакала.

— Вот тебе на, — грубовато засмеялся Андрей, обнимая ее за плечи. — Разве так радуются?

В коридоре показался старик — отец Наташи. Он сердито закричал:

— Наталья! Ты ведешь себя недопустимо! Стыдись!

— Ах, оставьте, папа, — прошептала она, улыбаясь сквозь слезы. — Видите, он вернулся.

Старик презрительно оглядел Андрея — его измятую грязную рубашку, пиджак с оторванными пуговицами.

— Надеюсь, — сухо проговорил он, — вам удалось выпутаться из той подозрительной истории?

— Даже очень удачно, — вежливо ответил Андрей.

— У вас документы в порядке?

— В идеальном, — весело бросил Андрей.

Старик демонстративно повернулся спиной и ушел в свою комнату. Андрей покрутил головой и вздохнул:

— Не любит… Что я ему сделал?

— Отнял меня.

— Богу богово, кесарю кесарево.

— Ты забываешь, что он только отец.

— Хочешь, я ему скажу, что я твой муж?

— Ты с ума сошел?

— Не возражаю… С того момента, как увидел тебя!

— Ты страшно похудел…

— Сидел на диете…

— Тебя били?

— О чем ты?

— Я поцелую тебя.

— Я за этим и пришел.

— Теперь уйдешь?

— Мне надо еще кое-что сказать.

— Говори.

— Я люблю тебя.

— Тебя здесь давно ждут. Входи…

Он переступил через порог, открыл дверь в комнату Наташи. Ударило в глаза светом из распахнутого окна, белизной кровати с никелированными шарами. Пахнуло натертым воском полами, ромашкой и теплым деревом мебели.

Андрей опустился в кресло и вытянул ноги. Он вздохнул глубоко, с облегчением, прислонил затылок к мягкой спинке. Наташа двигалась бесшумно, чуть позванивая посудой. Андрей смежил веки и не почувствовал, как заснул, привалившись к ручке кресла, дыша ровно и тихо.

Вечером Андрей был в ресторане. Выпив, он в расстегнутом пиджаке и сдвинутом набок галстуке бродил между столиков, пытаясь найти знакомых. Его толкали, перед ним извинялись, он раскланивался, натыкаясь на официантов.

Фиолетов увидел Андрея и весело закричал от своего стола:

— Явился?! Жук древесный! Ну садись! Пей! — поручик пьяно шатался, упавшие на лоб волосы мотались по лбу, покрытому испариной. — Знакомься… Называй, как угодно, — Фифа, Лека, Лика…

— Лека, Лека! — с хохотом представилась пышная блондинка с фальшивыми драгоценностями на глубоко обнаженной.

— Я… Я гуляю, — Андрей резким движением руки чуть не опрокинул бутылку. — Жизнь продолжается, господин поручик… Мы еще покажем себя.

Ему налили водки, он выпил со всеми, закурил душистую папироску, окутываясь дымком.

Вспотевший красный тапер гремел на рояле, колотя по клавишам ломкими пальцами. На крошечной эстраде извивались танцоры, лихо выбивая чечетку на прогибающихся досках. Сновали официанты, балансируя с подносами над головами сидящих. Из кухни валил чад, смешиваясь в зале с запахом пудры и духов.

— Боже ты мой, — воскликнул Андрей, — как живут люди.

— Это не люди, — хохочет Фиолетов. — Это отбросы. Это все — помойка. Дорогая, красивая помойка.

— Поручик, — Лека грозит пальчиком. — Бесстыдник…

— Вы цветок среди дерьма, — Фиолетов на лету поймал ее ручку. — Вы Фифа.

— Лека…

— Нет, Фифа!

— Мы будем употреблять вас на десерт, — пьяно кричит Фиолетов. — Официант! Не вижу десертных ножей. Как яблоко. Сначала кожуру… Белую шкуру… Нежную кожицу… Ты с кем раскланиваешься, Блондин? На кого смотришь?

— Солидный человек, — объясняет Андрей. — Такие дела проворачивает.

— А он может за нас заплатить? — Фиолетов стучит кулаком по столу, глаза у него воспаленные и злые.

— Он, если захочет, весь ресторан купит!

— Зови! — командует поручик.

Андрей подходит к столику у окна и говорит Льву Спиридоновичу, который невозмутимо доедает отбивную:

— Господин поручик приглашает вас к себе в компанию. Не откажите в любезности, господин Курилев. Всенижайше просим.

— Что ему от меня надо? — громко спрашивает коммерсант.

— Только ваше любезное присутствие, — кланяется Андрей. Лев Спиридонович долго соображал, жуя челюстями, потом бросил на стол накрахмаленную салфетку и тяжело поднялся. Он подошел к Фиолетову и, коротко кивнув, сказал солидным баском:

— Прошу любить и жаловать: ваш покорный слуга… Лев Спиридонович. Коммерсант.

— Садитесь, — вежливо пригласил поручик. — Поскучайте с нами, Лев Спиридонович. Откуда вы знаете моего… товарища?

— Его? — Курилев равнодушным взглядом скользнул по Андрею. — По роду должности мне приходится сталкиваться со многими людьми. Самого различного сорта. Возможно, встречались. Не помню.

Он остановил руку поручика, наливающего полный, до краев, бокал.

— Господа, я должен перед вами извиниться. Я не располагаю большим временем. Через полтора часа меня ожидает деловое свидание с генерал-интендантом Кириллом Юрьевичем Смирновым.

— Самый неумолимый генерал из всех интендантов мира, — сказал Фиолетов.

— Неподкупный рыцарь, — кивнул головой коммерсант.

— Когда-нибудь он вас вздернет на телеграфном столбе, — пообещал поручик. — Как того купца, что вздумал подсунуть ему гнилые сапоги.

— Общение с Кириллом Юрьевичем ко многому обязывает, — важно проговорил Курилев. — Мы работаем с солидными поручителями.

— По какому принципу вы их выбираете? — заинтересовался поручик.

— Поручитель, или, по-иному, посредник, — Лев Спиридонович отпил глоток вина и поставил бокал на край стола, — получает, как правило, довольно крупные комиссионные. Мы заинтересованы, чтобы он был безупречен. Бедные, простите, не очень хорошо материально обеспеченные офицеры весьма дорожат своей служебной и личной репутацией. Это их единственный, но верный капитал. Мы ставим на него. И в редком случае проигрываем. Чаще обе стороны имеют полное удовлетворение. Нам нет смысла подсовывать залежалый товар. Мы рассчитываем на продолжительные торговые взаимоотношения.

— Вы хотите сказать, что прикрываете свои махинации честными именами боевых офицеров?

— Мы подкрепляем честные коммерческие сделки государственной совестью неподкупных воинов, — сухо возразил Курилев. — В торговле слишком много развелось всякой дряни. Власти должны знать, с кем иметь им дело.

— Небось, лезут к вам всякие пфендрики? — презрительно фыркнул поручик.

— Я о себе скромно умолчу, — потупил голову коммерсант. — Но на этой неделе поручителем одного моего коллеги был господин генерал-губернатор. Речь идет о поставке армии метел.

— Что?! — Фиолетов протрезвел. — Метел?!

— Представьте себе, — развел руками Курилев. — Можете проверить. Вагоны стоят на седьмом пути…

— Черт знает что, — прошептал потрясенный Фиолетов.

— Метелки! — заливисто хохотнула блондинка. — Прелестно!

— Цыц! — Фиолетов сверкнул на нее глазами и резко повернулся к Льву Спиридоновичу всем корпусом. — А между прочим, я могу это проверить… Вы знаете меня?

— Извините, первый раз вижу, — холодно сообщил коммерсант. Он колыхнул в бокале вино. — Ваше здоровье, мадмуазель.

— У генерал-губернатора могут быть из-за вас большие неприятности, — серьезно проговорил Фиолетов.

— Вы так думаете? — поднял брови Курилев. — В таком случае они могут возникнуть у половины генерального штаба. Вы считаете, что активная помощь в снабжении армии всем самым необходимым является нарушением служебного долга?

— Черт подери! — выругался поручик. — Так почему же отлетают на второй день солдатские подметки и разваливается конская сбруя?

— Потому что, — веско сказал Курилев, — определенные организации сквозь пальцы смотрят на недобросовестных проходимцев… Которые Христа продадут и еще торговаться станут.

— Бить их надо, — зло бросил Андрей. — Он поставил локти на стол и наклонился к коммерсанту. — Лев Спиридонович, займите нужную сумму… Ей-богу, с возвратом. Вот тебе крест…

— Перестань! — оборвал его поручик.

— Принципиально не даю в долг, — засмеялся Курилев. — Нет ничего труднее — богу молиться, родителей почитать да долги отдавать.

— Не очень много, — взмолился Андрей.

— Не уговаривайте, — закрылся ладонью Курилев. — По долги, не по грибы… Или, как у нас говорят: долги собирать, что по миру идти: бери что дают, да еще кланяйся… Я лучше, господа, уплачу за ваш стол. В знак доброго знакомства. Официант!

— Не беспокойтесь, — перебил его Фиолетов. Он задумался, чиркая кончиком ножа по скатерти. — Лев Спиридонович, не могли бы вы завтра уделить мне минуты две?

— С удовольствием, — Курилев поднялся на ноги. — Я обедаю в кафе «Фалькони» в три часа. А сейчас, господа, я удаляюсь. Коммерция требует точности.

Фиолетов звякнул под столом шпорами и опустил голову, сверкнув набриолиненными волосами.

Курилев поклонился и пошел к выходу, на ходу бросив деньги на свой столик. Андрей с восхищением посмотрел ему вслед:

— Вот это мужик!

Поручик трезво улыбнулся и налил всем из графинчика:

— Ай да наш генерал-губернатор! Древний дворянский род. Метелки?!

— Жить-то надо, — вдохнул Андрей.

— Да, — весело согласился Фиолетов. — Жить чертовски хочется. Но не собакой. Человек без денег — хуже собаки. Выпьем за жизнь!

— И за любовь! За любовь! — подхватила блондинка.

— Фифа! — пьянея, закричал Андрей. — За господина поручика! До дна-а!

— Шампанского! — поручик выплеснул за спину водку. Бледный, поднялся за столом, глазами выискивая официанта. — Человек! Шампанского, живо-о!

Андрей показал Курилеву на крайний столик у зеленой стены винограда, а сам пошел в соседнее помещение. Устроился поудобнее: заказал стакан холодного молока и пирожное, бросил перед собой пачку папирос.

Спокойный голос Курилева проговорил из-за виноградных стеблей:

— Идет…

Пригубливая маленькими глотками молоко, Андрей смотрел, как по ступеням поднимаются посетители, рассаживаются в плетеных креслах. На веранде было прохладно от листвы виноградных лоз и политых водой каменных плит пола, а там, на улице, жаркое марево колыхалось над раскаленным булыжником.

Назавтра Андрей встретился со Львом Спиридоновичем на улице. Пошли рядом, стараясь говорить, не поворачивая головы друг к другу.

— Разорил он меня, — пожаловался Курилев. — Знаешь, сколько я ему сунул? Уму непостижимо. Полный баульчик. А еще надо дать всяким интендантским сошкам… Каждый лапу протягивает.

— Вы, спекулянты, три шкуры дерете, — ответил Андрей. — В накладе не останетесь.

— Господи! — ужаснулся Курилев. — В накладе? Да ты знаешь эти цены? Караул кричать хочется! Эти деньги должны пойти в партийную кассу. У нас кругом дырки — семьям арестованных помочь надо? Надо! Передачи в тюрьму? На подкуп надзирателей! А оружие?! А мы их в пасть контрразведчику. На, милый, жри. Проматывай их по ресторанам! Транжирь на девок!

— Все окупится, Лев Спиридонович, — сказал Андрей и передал ему несколько исписанных листков.

— Здесь приметы и возможные адреса тех воров — Джентльмена и Неудачника. Пусть ваши люди включатся в поиск. Учтите, что и контрразведка занимается тем же. Сейчас самое главное — во что бы то ни стало первыми напасть на след альбома.

— Нам бы их фотографии, — сказал Курилев.

— Их нет даже в контрразведке. Когда белые вошли в город, уголовники сожгли тюремный архив. Поэтому я так ценен для полковника. Предлагаю следить за базарами. Они могут появиться на вокзалах. Возможно, прячутся на каких-то воровских квартирах.

— Что предпринимаешь ты?

— Хожу по городу, — усмехнулся Андрей. — Я думаю, они попытаются избавиться от меня. Я им особенно опасен. Они это понимают.

— Мы можем подстраховать тебя, — предложил Курилев. — У нас найдутся лихие парни.

— Не стоит, — отказался Андрей. — Больше людей — больше неожиданностей. Здесь мы расстаемся. Быстрее проворачивайте кофейное дело.

— Завтра. До свидания. Будь осторожен.

Лев Спиридонович свернул в переулок.

Глава 12

Громадное, закопченное дымами паровозов здание вокзала гудело от голосов и топота ног. Тысячи людей бесконечным потоком бежали по лестницам, волочили мешки, тащили какие-то сундуки, обитые полосами белой жести. Многие вповалку лежали на деревянных лавках и на полу. Длинные очереди вились к будке с холодной и горячей водой. Дежурный по вокзалу что-то кричал, сложив ковшом кисти рук у рта, в человеческое поле, устилающее сплошным ковром все переходы, комнаты и зал, вдруг начинало шевелиться, словно растревоженный муравейник. Одни бросались к дверям, ведущим на перрон, другие начинали бессмысленно метаться в разные стороны. Раздавался плач детей, вопли придавленных, крики…

— Ни в коем случае не брать, — давал последние указания Фиолетов.

Они стояли в тесной комнатушке дежурного — поручик и несколько агентов, среди которых был и Андрей.

— Арестуем потом. А сейчас выследить того, кто возьмет деньги из буксы. Запомнить его приметы. И, главное, узнать, где он живет, с кем встречается.

Андрей внимательно приглядывался к окружающим его людям. Это были неприметные личности, одетые в солдатские шинели, зипуны. В разбитых сапогах и веревочных лаптях, небритые, они держали в руках мешки и свертки, толпились возле Фиолетова, пряча в рукавах незажженные цигарки.

— С богом, — сказал поручик. — Идите!

Андрей вышел последним. Он бродил по перрону, переступая через груды чемоданов, проталкиваясь за спинами толпящихся у рельсов. Вот людская река взволновалась, она волной выхлестнулась от стен вокзала. Раздался долгий паровозный гудок, и зеленые пассажирские вагоны, вперемешку с рыжими товарными, застучали колесами, подкатили к перрону. Они еще не успели остановиться, как сотни рук потянулись к поручням, в окнах замельками возбужденные лица, а по жестяным крышам побежали фигуры, волоча за собой тяжелые корзины, ящики и баулы.

Андрея словно подхватило водоворотом, он ничего не видел и не слышал, кроме оскаленных ртов, потных затылков, бабьих платков и криков. Над ним проплывали чемоданы, из распоротых мешков сыпалась едкая соль, вываливались какие-то тряпки.

Третий вагон оказался в стороне. Работая локтями, с трудом вырываясь из жарких тисков взбудораженной толпы, Андрей бросился туда. Это был пассажирский. Обвешанный гирляндами людей, штурмующих его двери и окна, с крышей, напоминающей остров, на который высадился экипаж потонувшего корабля, вагон, казалось, рухнет под тяжестью человеческих тел. Пробиться к буксе заднего колеса было просто невозможно, там, у входа, бушевало настоящее побоище. Взлетали кулаки, кто-то плакал навзрыд.

Паровоз несколько раз прокричал и дернул состав. Звон буферов прокатился по перрону. Крики и шум усилились. Вагоны медленно покатились по рельсам, срываясь с подножек, падали люди и чемоданы. Оставшиеся тяжелой толпой бежали следом, грозя и проклиная все на свете.

Андрей вырвался к стене вокзала, прижался к ней спиной, почти с ужасом смотрел на это обезумевшее от отчаяния стадо.

«Вот оно, — подумал он, — лучшее доказательство безнадежности положения белых. Это же не только мешочники. Бегут из города лавочники и богачи. Не в каретах и собственных „фордах“. На крышах пассажирских поездов и в вагонах для скота…»

Андрей вернулся в комнатушку дежурного по вокзалу. Фиолетов только посмотрел на него и опустил голову. Он сидел за столом, широко расставив локти, и мрачно смотрел на чернильные пятна, расползшиеся по старому сукну. Один за другим возвращались агенты. Они молча рассаживались по стульям, расставленным вдоль стен. Поручик морщился, нетерпеливо постукивая пальцами, и не смотрел ни на кого.

— Да там не приведи бог, — пробормотал кто-то, — чуть по стене не размазали. Мать моя родная!

Наконец раздался дребезжащий звонок телефона. Фиолетов схватил трубку.

— Да! Да! Поручик Фиолетов… Что?! Благодарю. До свидания.

Он повесил трубку и насмешливо оглядел сидящих перед ним людей.

— Итак, господа сыщики, — в голосе его были злость и презрение, — на полустанке проверили буксу. Она пуста. А ведь я сам, собственными руками, в депо положил туда сверток. Как это понимать?

Взгляд его остановился на Андрее, и тот, под молчаливое одобрение других, хмуро проговорил:

— Ничего так, господин поручик, не сделаем. Там же столпотворение вавилонское. Шут его знает, как гроши вытащили? Ума не приложу. Может, их там несколько человек. Схватить еще можно, но уследить? Ни в коем разе.

— Вам бы блох ловить, а не врагов отечества, — сердито сказал Фиолетов и вышел из комнатушки, громко хлопнув дверью.

Фиолетов пересекал площадь, когда возле него приостановился конный экипаж и на булыжник легко спрыгнул с подножки офицер в погонах капитана. Поручик когда-то встречался с ним, но сейчас никак не мог вспомнить, где и при каких обстоятельствах впервые увидел эти элегантно подстриженные усики, просоленные сединой, аккуратные бачки и острый дамский носик над пунцовыми губами.

— Не узнаете? — засмеялся капитан, по-товарищески чуть трогая Фиолетова за плечо. — Ну вспомните, вспомните… Да полковника Чудного вместе провожали на фронт. Господи боже мой, как мы тогда нахлебались!

— Здравствуйте, — поручик дернул руку к козырьку фуражки. — Весьма сожалею, капитан, но не имею времени. Служба.

— Чертова служба, — словно не замечая недружелюбных ноток в голосе Фиолетова, капитан подхватил его под локоть и зашагал рядом. — Нам бы с вами чаще встречаться. Творили, так сказать, общее дело, а личных взаимоотношений почти нет. А зря, господин поручик. Наши доблестные войска ведут ожесточенные сражения. Лучшие люди России погибают под пулями и штыками… бросая последний затухающий взгляд вперед — там Москва…

— Я знаком со сводками с фронта, — насмешливо проговорил Фиолетов. — В чем дело, капитан? Что за нравоучительный тон? К чему все это?

— Долг и честь любого офицера, — продолжал невозмутима капитан, — снабжать армию доброкачественными продуктами, амуницией и боеприпасами. Мы не можем отдать снабжение войск на откуп казнокрадам и спекулянтам. Нет более страшного преступления, чем грабить солдата и наживать целые состояния на махинациях и аферах.

— Ценю ваше искреннее возмущение, — сухо сказал Фиолетов, — но не вижу причины для таких откровений!

Капитан внимательно посмотрел на поручика и, расправив плечи, щелкнул каблуками.

— Имею честь… Капитан Переверзеев. Отдел снабжения при канцелярии его превосходительства генерал-интенданта Смирнова.

— Поручик Фиолетов, — небрежно произнес поручик и тонко улыбнулся. — Контрразведка.

Они медленно зашагали по улице, приглядываясь друг к другу, за ними, в отдалении, цокали копыта и тарахтел колесами конный экипаж с извозчиком на козлах.

— Вы еще недостаточно опытны в коммерческих делах, — неожиданно сказал капитан, — но, видимо, удачливы от рождения.

— Благодарю, — склонил голову поручик. — Чем обязан такому комплименту?

— Большая партия кофе — очень ценное для армии приобретение, — капитан сунул пальцы под ремень и подбоченился. Клинок неловко заколотился о его толстые икры.

«Ноги лавочника, — с раздражением подумал Фиолетов, смеривая взглядом низкорослого упитанного капитана в лихо, по-фронтовому заломленной фуражке. — Из бывших лабазников… Из грязи в князи…»

— …Кофе нынче дефицит. Отличный турецкий кофе — мечта офицера на передовой, когда с неба дождь, а в окопах слякоть. Кофе оторвут у нас с руками. Мы всячески поддерживаем людей, которые способствуют лучшему снабжению армии…

— Весьма польщен, — хмуро обрезал Фиолетов. — Надеюсь, что поручительство за уважаемого коммерсанта не есть караемое законом преступление?

— Мы не поощряем поручительства, — быстро ответил капитан, — но почему бы боевому офицеру и не заработать на комиссионных? Не так ли?

Фиолетов отчужденно промолчал. Капитан повернул к нему свое круглое, гладкое лицо:

— Небольшими партиями мы разослали кофе по следующим адресам: действующие части, генерал-губернатору… в штаб армии и лично самому главнокомандующему.

— Только не надо благодарностей, — холодно засмеялся Фиолетов и заслонился выставленными вперед ладонями.

— Их не будет, — спокойно сказал капитан. — Все кофе залито керосином. Каждый мешок. Весь вагон.

Фиолетов побледнел.

— Не может быть! Глупо шутите, капитан.

— Дело пахнет военно-полевым судом. Вас разжалуют в солдаты и сошлют на передовую. Или смертная казнь как мздоимцу и казнокраду.

— Надо доказать, господин капитан!

— Составлен акт.

— Залито керосином… Или просто порченая партия?

— Профессиональный интерес? — спросил капитан. — Бог его знает. Думаю, что этим могла бы заняться контрразведка.

Фиолетов остановился и, крепко взяв капитана за пуговицу, притянул к себе. Он тихо сказал:

— Вы думаете, что дело так безнадежно?

— О, помилуйте! — воскликнул капитан. — Безнадежных положений не существует, если положение в руках умных людей.

— Понимаю, — прошептал Фиолетов и не спеша окинул капитана взглядом с ног до головы.

Тот стоял в развязной позе, выпятив грудь с одной-единственной круглой медалью за русско-японскую войну девятьсот пятого года. Поручик знал, что на оборотной стороне ее выбиты слова, ставшие потом посмешищем всей России: «Да вознесет вас господь в свое время…»

«Ах ты ж Аника-воин! — с ненавистью подумал о нем Фиолетов. — Тыловая крыса. Это же надо, пройти шесть лет кровавой мясорубки и не заработать ни одной фитюльки. Гнус, И ты мне смеешь намекать?!»

— Послушайте… вы! — чеканя слова, с брезгливостью проговорил поручик. — Я — офицер разведки. Я вас… в порошок! Не сметь меня шантажировать!

— Для вас возможны неприятности, — растерялся капитан. — Я с искренней целью. Пока генерал-интенданту не сообщили об акте…

— Не все продается и покупается, любезный! — оборвал его поручик. — Вы в армии, а не за прилавком!

Фиолетов круто повернулся на каблуках и пошел назад. Поравнявшись с экипажем, он вскочил на подножку, упал на кожаные подушки и яростно закричал:

— Гони!

Извозчик, встрепенувшись, захлестал кнутом по спине лошади, бросившейся в галоп.

На одной из тихих улочек поручик приказал извозчику остановиться. Он вышел из коляски и пошел по узкому тротуарчику, взглядывая на номера двухэтажных кирпичных домиков с резными наличниками окон. Во дворе висели веревки с выстиранным бельем, бродили козы. Над дверями лепились размалеванные вывески различных мастерских, фотографий и парикмахерских.

Недавно, неделю назад, поручик был здесь, оформлял с коммерсантом Курилевым сделку по продаже армии партии кофе. Сейчас он с трудом нашел тот же приземистый домишко, на котором тогда висела позолоченная вывеска торговой фирмы. Фиолетов остановился от неожиданности, не увидев ее. Там, где она должна быть, темнело пятно и торчали ржавые гвозди.

Поручик забарабанил кулаком в дверь. Прошло минут пять, пока согнутая старостью старуха не открыла тяжелые створки. Распахнув их, не обращая внимания на возмущенные крики женщины, Фиолетов взбежал по деревянной лестнице на второй этаж и увидел две смежные пустые комнаты. На полу валялась скомканная бумага и лежали ивовые корзины, полные толстых конторских книг, прошнурованных по обрезу обложек. Венские гнутые стулья уже были покрыты пылью. На письменном столе стоял гипсовый бюст бога торговли Меркурия с отбитым носом.

Поручик быстрыми шагами прошел из комнаты в комнату. Он резко обернулся к вошедшей старухе.

— Где господин Курилев? Что это значит? Почему здесь такой ералаш?! Отвечайте!

Старуха с недоумением посмотрела на него и покачала головой:

— Господи, крика-то сколько… Да съехал господин Курилев. Расплатился сполна… Освободил помещения. Теперь сдаю внаем. Теплые помещения. Рамы двойные, новые…

— Куда он съехал? — неторопливо спросил Фиолетов.

— Да что я — полиция? — возмутилась старуха. — Я за чужими людьми следом не бегаю. У каждого свое дело. Нос не сую в чужие сундуки.

— Но, — уже тише проговорил поручик, — может быть, он вам говорил — куда, зачем? Слыхали кое-что краем уха?

— Ни ухом, ни глазом, — сердито перебила старуха. — Порядочный, всеми уважаемый человек. Чего я буду шпионить за ним? Он деньги платил исправно. Да и вы тут не первый раз, господин офицер. Я ведь помню, как вы здесь появлялись. Вместе с ним, с господином Курилевым! Чуть не в обнимку! Коньячок пили!

Глаза у старухи были злые, с ожесточенным блеском. В шамкающем рту торчали пеньки зубов. На тощей шее, как поршень, ходил кадык.

«Ну и ведьма, — подумал с отвращением поручик. — Она глупа… и всего боится… Черт с ней! Обвели меня вокруг пальца, сволочи спекулятивные…»

Фиолетов молча обошел старуху и застучал каблуками по ступеням лестницы. Он выбежал из домика и, щурясь от слепящего солнца, направился к извозчику.

«Но капитану меня на этом не взять, — думал поручик, устраиваясь на кожаных подушках. — Шантаж не получится! Ни копейки не дам. Акт составили… Пока я в контрразведке, ни один самый отъявленный негодяй из интендантов не посмеет бросить на меня косой взгляд… Залитый керосином кофе? Таинственное исчезновение коммерсанта Курилева? Это диверсия. И каждый, кто будет связан с таким делом, станет соучастником не уголовного, а политического преступления. А в наше время это чревато… Кто меня свел со спекулятивной шкурой?.. Когда это было?.. Да, в ресторане… Блондин!..»

Глава 13

Андрей возвращался домой. Он шел теми трущобами, которые окружают вокзал, — продымленные, закопченные здания словно вгрузли в землю. Расшатанные камни мостовых поросли травой. Казалось, что все эти кирпичные дома, полуразрушенные заборы и обвалившиеся сараи смешали в одну кучу, а потом вывалили вдоль пропахшей углем и паровозной гарью песчаной насыпи железной дороги. Здесь улицы не имели названий, а под жестяными колпаками редких фонарей торчали цоколи разбитых лампочек. В сточных канавах не высыхала грязь. Приземистые, покосившиеся, однообразно темные, с выкрошившимися углами и разбитыми стеклами в чердачных окнах рабочие бараки и ночлежки выстраивались в унылый лабиринт.

Вот уже какой день Андрей бродил по улицам и окраинам, заходил в пивнушки, толкался у ворот кустарных заводиков, разглядывал людей на пристанционном базаре.

Шел усталый, волоча ноги. Было темно. Луна, трудно пробиваясь сквозь тучи, сочила вялый зеленый свет. Он собирался на горбах булыжников, стоячими лужами натекал на раздавленные временем ступени крылец и плыл по слепым окнам.

Несколько раз Андрею чудилось, что за ним кто-то идет. Он прислушивался, но снова было тихо на пустынной улице, только далеко кричали лягушки, да на станции гремели буфера вагонов.

Когда проходил около ворот, створки их скрипнули, раздался шорох и прямо перед Андреем брызнул, расколовшись о стену, черный кирпич. Он отшатнулся в сторону, схватился руками за усыпанное осколками лицо. Раскрыв глаза, кинулся в деревянные ворота. Пересек двор. Подтянулся на руках и перевалил тело через забор. Впереди слышались торопливые шаги и частое дыхание. Они то удалялись, то Андрей почти хватал руками чью-то ускользавшую фигуру.

— Сто-о-ой! — закричал он.

Где-то злобно залаяла собака. Обливаясь потом и задыхаясь, Андрей прыгал в какие-то ямы, карабкался по склону. Ему в руки попался камень. Он швырнул его наугад в темноту. Там болезненно вскрикнули.

— Сто-о-ой!

Он забыл, что имел оружие. Ему казалось: тот человек рядом. Кругом стены. В крошечном мраке живое шевелящееся тело. Его не видно, но оно здесь.

— Пришью, сволочь, — сказал Андрей и, раскинув руки, пошел напрямую.

— Обожди… Стой, — послышалось из темноты.

— Выходи!

— Я все скажу… Не трогай меня.

— Ты кто?

— А не пришьешь? Твоя взяла… У меня нож. Слышишь? Лучше не трогай.

— Я тебя с ножом возьму… Вылезай!

— Уйди с дороги, не глотничай!

— Убежишь!

— Твоя взяла.

— Бросай перо!

Финка звякнула о камни. Андрей подобрал ее и, схватив человека за плечо, вытолкал его из сарая. Перед ним стоял оборванец.

— Ну, жиган, толкуй.

— Отпустишь?

— Там решим… Говори!

Оборванец опустился на землю, задрал штанину, осматривая расшибленное колено.

— Кто тебя подговорил? — не выдержал Андрей.

— Я его не знаю…

— Какой он из себя?

— Обыкновенный… Он мне тебя показал на улице.

— Хотел меня пришить?

— Сам понимаешь…

— Много за это получил?

— Э-э, — пренебрежительно хмыкнул оборванец, — задаток. Видать, жмот попался.

— Я тебе дам больше, — предложил Андрей. — За что?

— Покажешь того человека.

— Лягавого из меня делаешь?

— От одного раза не умрешь. А деньги дам не малые. И задаток получишь.

Оборванец долго молчал, потом с отчаянием махнул рукой:

— А-а, все равно жизнь в копеечку. Гони гроши. В субботу ожидай меня у вокзала. Там мы с ним встречаемся. Утром, как часы десять пробьют. Не забудь остальные гроши, а то шиш я тебе его покажу!

Андрей кинул ему в ноги пачку денег, насмешливо проговорил:

— Смотри же, не прогадай. Утром у вокзала.

И пошел от него, грея в ладони полированную рукоять финки.

Домой он пришел поздно. В маленькой комнатушке, которую ему выделила Наташа, торопливо переоделся, сменив засыпанную кирпичной пылью и разорванную рубашку. Наташа не входила, он слышал ее беспокойные шаги в коридоре и у дверей кухни.

— Есть теплая вода, — закричала она, тихонько постучав. — Будешь умываться?

— Обязательно! — бодрым голосом ответил Андрей. Он закатал рукава рубашки и с полотенцем через шею вышел в коридор. В темноте обнялись, и она зашептала на ухо:

— Господи, где ты бродишь? Каждый день… С утра до вечера… Ужин на столе…

Когда Андрей входил в столовую, он быстро спросил Наташу, увидев у стола только два стула:

— Что, отец опять бастует?

— У меня из-за него голова кружится, — пожаловалась Наташа. — Мне его жалко… Пойми, у него такой характер…

Андрей вышел в коридор и тихонько постучал в дверь.

— Да! — раздался голос.

— Никодим Сергеевич, Наташа уже подала на стол.

— Так что?

— Идите ужинать. Мы ждем вас.

— Я, надеюсь, пока еще хозяин этого дома? — ядовито спросил старик.

— Безусловно.

— Благодарю, — с ехидством воскликнул старик. — В таком случае, я позволю себе принимать пищу, когда захочу. Не приспосабливаясь к желаниям квартиранта. Всю жизнь я следовал порядку и закону. Я благонамеренный обыватель! Да-с! Закону и порядку! Мой дом — моя крепость. Да-c! Кстати, вы обязаны вносить квартирную плату за комнату.

— Простите, — сказал Андрей. — Я как-то сразу не догадался.

— Куда уж вам! — почти радостно закричал старик. — Это так трудно!

Андрей крутнул головой и пошел в столовую. Сел за стол и посмотрел на Наташу растерянными глазами.

— Ну что?

— Отказывается…

— Я принесу ему в комнату.

— Да, конечно, — пробормотал Андрей. — Иначе он еще умрет с голода. Какой уже день тянется его бойкот?

— Не беспокойся, — весело фыркнула Наташа. — Когда ты уходишь, он не вылезает из кухни. Я не успеваю ему подавать.

— Сколько же я должен платить за комнату? — задумался Андрей.

— А-а, — догадалась Наташа. — Это что-то новенькое. Квартплата?

— Может быть, мне в самом деле надо уйти от вас? — спросил Андрей. — Жили вы мирно и спокойно…

Она села напротив, подперла щеку кулаком и серьезно взглянула ему в глаза.

— Плохо жили… Тебя не было. Когда тебя нет — заканчивается жизнь.

— А когда я есть, ты меня не кормишь, — пожаловался он. Наташа краем ложки постучала о тарелку.

— Когда я ем, я глух и нем.

Подвинула жареную картошку, пристроилась у стола, положив подбородок на кулаки.

— А ты чего не ешь?

— Не хочется… Ты куда всегда уходишь, Андрюшка?

— Я? Да просто так…

— Ты совсем не умеешь притворяться.

— Да что ты? — ужаснулся он. — А мне всегда казалось, что я прекрасный актер.

— Ты весь как на раскрытой ладони, — вздохнула Наташа. — Я боюсь за тебя.

На столе пугливо трепетали огни трех свечей, по углам тускло отсвечивала старинная мебель, под потолком мерцали стекляшки люстры, а высокое венецианское окно столовой было до половины завешено марселевым одеялом.

— Это я тебя прячу, — улыбнулась Наташа, заметив его взгляд.

— Когда все это закончится? — сказал Андрей. — Ведь закончится когда-то… Вот тогда я тебя увезу в дремучий лес. Построим там избу на курьих ножках. Будет у нас ученый кот и граммофон с миллионом пластинок.

— Нет, наоборот, — покачала она головой. — Поедем в самый большой город и выберем самый шумный дом. Чтоб ходили день и ночь под окнами, хлопали дверями, смеялись…

— А чего? Это мысль, — согласился Андрей. — Предлагаю Москву.

Поручик Фиолетов поднимался по лестнице, чуть касаясь носками шпор мраморных ступеней. Он как бы медленно плыл между бронзовыми светильниками и картинами, висевшими на стенах. Свежевыглаженный мундир ловко облегал его высокую фигуру, косой пробор был безукоризнен, словно ото лба к затылку провели через полированную смоль волос белую полосу по линейке. Клинок висел прямо, не путаясь в ногах, надраенный его эфес зеркально блестел.

Поручик шел по вызову к полковнику, теряясь в догадках. Отношения с Пясецким все более обострялись, и Фиолетов никак не мог найти тому причину. Они явно не подходили друг другу ни характерами, ни образом жизни.

В последнее время полковник даже домой не ходил, ночевал здесь же, в маленькой комнате возле своего кабинета. Старый солдат, верный денщик еще с войны четырнадцатого года, поставил там походную кровать и умывальник. Пясецкий теперь не спускался в подвал. Он постарел. Контрразведка терпела неудачи — провалы агентов, разложение в тылу и поражения на фронтах ожесточили дух старика и ослабили его тело, но не сломили преданности присяге и ненависти к врагу. Теперь он был беспощаден ко всем, кто мешал ему выполнять присягу. Полковник страдал бессонницей. На ночь он читал толстые истории России из серии «Русская быль» или сочинения Валишевского с длинными названиями, вроде: «Дочь Петра. Императрица Елизавета. Полный перевод с французского А. Гретман. Снабженный подлинными письмами и дополнениями из архивных документов.» В глухой тишине гостиницы полковник шуршал страницами и желчь заливала его сердце, он чувствовал, как к голове приступала черная кровь, — книги писали о бесконечных бунтах черни, никчемности извращенных царей и вечной неблагодарности холопов.

А Фиолетов жил несложно, ценя удовольствия и комфорт. Он знал, что по своей натуре легкомыслен и жесток. Эти две черты уживались в его характере, не противореча одна другой. Он мог за вечер прокутить месячный оклад с незнакомыми офицерами. Ничего поручику не стоило ввязаться в пьяную драку, а потом с тоской ожидать — дойдет ли до начальства слух о неблаговидном поведении офицера контрразведки? Но всегда, пил ли он в самых подозрительных ресторанах, волочился ли за сомнительными женщинами или участвовал в дебоше, Фиолетов делал это с каким-то только, пожалуй, ему присущим беззлобным весельем, шутя и играючи. Друзья любили его за простоту, начальство все прощало изящному шалопаю, сердцееду и красавцу, вспоминая свои шалости в годы молодые и невозвратные. Поручик покорял всех белозубой улыбкой, блеском черных итальянских глаз, всегда оживленным выражением смуглого лица и неназойливой болтовней о веселом и приятном в этой жестокой и паскудной жизни.

— Но мало кто мог представить, что этот блестящий и несерьезный офицер, забияка, часами сидит в подвале, обросший щетиной, в расстегнутом кителе, беспрерывно куря, и молча кивает солдатам, взглядом показывая то на раскаленный прут, то на клещи или набор игл. Любимым его орудием был кнут, и часто, оставшись в одной исподней рубашке, он брал в руки бог весть где найденный старинный кнут тюремного палача и с силой взмахивал им над головой, со свистом рассекая воздух, От его резких ударов распятое на стене голое тело выгибалось дугой, рвалось на крючьях и вдруг, словно сломанное, опадало, повиснув белым мешком. Когда он бил кнутом, даже помощники-солдаты отворачивались или уходили в свой угол.

Об этой двойственности характера, которая, между прочим, не волновала самого Фиолетова, мало кто знал. Больше всего осведомлен о поручике был полковник. И он презирал его за порой бессмысленную жестокость и легкомыслие, недостойное воспитанного человека.

Поручик поднимался по мраморной лестнице, придерживая на боку клинок и мягко взлетая над ступенями. Чуть слышно, но приятно звякали шпоры и скрипела необмятая кожа сапог, кобуры и ремней портупеи. Фиолетов думал о взаимоотношениях с полковником, о неодинаковости их характеров и невозможности совместной работы до тех пор, пока он, поручик, не найдет пути сближения с этим заматеревшим в работе и ненависти стариком.

В коридоре одна из дверей приоткрылась, и женский голос позвал:

— Господин поручик, пожалуйста, зайдите на секунду.

— С удовольствием, Мария Семеновна! — воскликнул Фиолетов.

Он вошел в канцелярию, и его встретила смущенной улыбкой невысокая женщина в шелковом платье. Копна прекрасных волос башней возвышалась на ее голове. Волнуясь, женщина все время сжимала пальцы.

— Целую ручку! — весело продолжал поручик, с любовью разглядывая миловидное лицо женщины с нахмуренными от растерянности бровями. — Я так рад каждой встрече с вами. Вы для меня…

— Простите, — перебила его она, — вы направляетесь к полковнику?

— Совершенно верно. Я надеюсь…

— Я не хочу, чтобы у вас были неприятности, — тихо сказала женщина. — Вы поймите… Идет страшная война. И на этом фоне всякие раздоры… Это все неприятно. Я вас уважаю… Мы так давно знаем друг друга и работаем вместе…

— В чем дело, Мария Семеновна? — засмеялся поручик. — Что слышат мои уши? Вы беспокоитесь обо мне? Сжалился бог!

— Перестаньте, — покраснела по уши Мария Семеновна. — Вы просто малый непослушный ребенок. Ну что вы еще натворили?

— Ума не приложу, — пожал плечами Фиолетов. — Яко ангел на небеси… Денег нет. А в чем, собственно, дело?

— Из штаба самого главнокомандующего получен запрос, — Мария Семеновна понизила голос. — Интересуются вами… Просят служебную характеристику и все остальное… Личные знакомства и образ жизни.

— Зачем им это? — встревожился поручик. — Голубушка, Мария Семеновна, не скрывайте ни слова! Умоляю!

— Подумайте сами, — сердито ответила женщина, — всегда вы во что-нибудь попадаете…

— Как перед крестом…

— Ах полноте! Вечно у вас в голове женщины и кутежи…

Фиолетов посерьезнел:

— Я прошу вас, Мария Семеновна, во имя нашей дружбы…

— Были какие-то странные звонки, — прошептала женщина. — И были подметные письма… Все о каких-то ваших аферах и связи со спекулянтами. Я не верю ни единому слову, но господин полковник… Ваши с ним взаимоотношения…

— И только-то? — заулыбался Фиолетов и осторожно поднес ее руку к губам. — Благодарю. Сам факт вашего обо мне беспокойства… Я тронут до глубины души.

— Ну до чего же легкомысленны! — воскликнула Мария Семеновна. — Ведь запрос уже пришел! Из штаба самого главнокомандующего! Вы понимаете?

— Спасибо за ласку и жалость, — поручик у двери оглянулся и тихонько покачал головой. — Нет, сколько негодяев на свете…

Он вышел в коридор и замедлил шаги. Было тревожно. Мария Семеновна почти всегда одна из первых узнавала штабные новости. Фиолетову нравилась эта спокойная и добрая женщина, жена его бывшего товарища, который отпросился на передовую, не вынеся работы в контрразведке.

Поручик постучал в дверь и, пройдя по длинному ковру, остановился перед столом полковника.

— Садитесь, — сказал Пясецкий и подвинул раскрытую коробку папирос. — Курите, пожалуйста… Я вас вызвал по вопросу, который не имеет непосредственного отношения к служебным делам. Однако… кто определит грань, отделяющую службу от личной жизни, если мы имеем дело с офицером контрразведки?

Полковник медленно прошелся к окну и постоял возле него, словно собираясь с мыслями. Затем повернулся и начал размеренно и спокойно, но резко сдвинувшиеся брови и побежавшие по лбу морщины говорили о его внутренней напряженности.

— Из штаба главнокомандующего мы получили запрос о ваших служебных успехах, образе жизни, товарищах… В общем, как вы сами понимаете, обычные данные для личного дела. Возможно, идет перепроверка, какие-то уточнения.

— В прошлом году уже было нечто подобное, — проговорил Фиолетов.

— Совершенно верно, — кивнул головой Пясецкий, — но в этом году, господин поручик, есть кое-какие осложнения. Мною получены определенные письма… А также я имел честь говорить по телефону с неким человеком, не назвавшим своей фамилии…

— Я весь внимание, — вставил Фиолетов.

— Я рад, — фыркнул полковник. — Разговор шел о ваших махинациях и неблаговидных делишках. Упоминалась какая-то афера с вагоном кофе.

— Это были анонимные письма? — звенящим голосом спросил поручик.

— Да! — сказал полковник. — Анонимные письма… В ином случае мы бы с вами разговаривали не таким тоном. Мне очень неприятно, и я заранее прошу извинения. Звонки и письма. Невольно связываю с запросом штаба о вашем образе жизни. Как мне известно, за последнее время вы не отличались ангельским поведением. У вас скромный оклад офицера…

— Господин полковник, — Фиолетов поднялся со стула и сдвинул каблуки сапог. — Я был безупречен при выполнении ваших приказов. Если этого недостаточно, то проверьте меня фронтом.

— Вы меня не поняли, — хмуро произнес Пясецкий. — Конечно, я дам вам достойную характеристику, но… если я ошибусь? Главнокомандующий мне этого не забудет. Будьте со мной откровенны, поручик. Я могу простить определенные проступки, ведь я тоже человек… Я понимаю желания молодого и красивого офицера.

— Неблаговидных дел не совершал, — твердым голосом ответил поручик.

— Прекрасно, — усмехнулся полковник. — Может быть, вы хотите уйти из контрразведки… по состоянию здоровья?

— Я ни на что не жалуюсь, господин полковник.

— Так-с, — Пясецкий первый раз улыбнулся, — Я прошу запомнить… Никогда не прощу удара в спину. Кроме того, ненавижу казнокрадов! Если им станет один из моих офицеров, то его ожидает разжалование, военно-полевой суд и расстрел. В лучшем случае — каторжные работы!

Поручик стоял перед ним неподвижно, на посеревшем лице играли желваки. Тяжелым голосом он произнес:

— Разрешите идти?

— Подождите, — задержал его полковник движением руки и мягко спросил: — Юрий Лаврентьевич, вы читали сегодняшнюю сводку с фронта?

— Не успел, Альфред Георгиевич.

— Наши откатываются… Сдали Узловую. В этих условиях наш долг… — Пясецкий многозначительно поднял указательный палец.

— Кроме известного вам Блондина, — ответил поручик, — к поиску альбома и Джентльмена привлечены и другие агенты. Так, мы уже перетряхнули весь воровской мир города. На станции и перекрестках дорог — круглосуточные дежурства пикетов. Розданы приметы.

— Как вы думаете, кто берет деньги, которые мы оставляем в тайниках?

— Подставные лица, — сказал поручик. — Проследить их пока не удается. Но мы боимся действовать более решительно. Возможно, эти люди сами не догадываются, в какой игре участвуют. Стоит одного из них арестовать, и подлинный хозяин альбома с перепугу может свершить самое неожиданное — сжечь альбом, убежать из города, наконец, отравиться, как он обещал в своем письме.

— Да, — согласился полковник. — Тут необходим максимум осторожности, но нас не устраивают такие гомеопатические дозы, в каких поступают фотографии. Сообщите этому коммерсанту, что мы согласны на более высокую цену при условии увеличения количества фотографий. Поведите переговоры о покупке альбома целиком.

— Колоссальная сумма, — пробормотал Фиолетов.

— Чепуха! — обрезал полковник. — Деньги обесцениваются по мере приближения фронта. Вполне приемлемая сделка. Вы свободны.

Поручик повернулся кругом и молча вышел из кабинета. В приемной у стола дежурного офицера стояла с папками в руках Мария Семеновна. Она с беспокойством посмотрела на Фиолетова, и тот в ответ чуть заметно улыбнулся, однако на сердце у него было тяжело, и он чувствовал себя растерянным.

Глава 14

На пристанционной площади по камням мостовой цокали копыта ломовых лошадей, впряженных в громадные платформы на резиновом ходу, проносились быстрые дрожки. Широкие ступени вокзала были сплошь покрыты лежащими на них людьми, чемоданами и мешками. Под высокими, серыми от пыли тополями валялась грязная бумага, головешки, картофельные очистки. В сквере, у заброшенного мраморного фонтана, прохаживались дамы под руку с офицерами, спешили куда-то чиновники — отсюда начиналась главная улица города, и там, вдали за домами, виднелся громадный собор, как бы венчающий конец проспекта.

Андрей сидел на скамейке, забросив ногу за ногу и сдвинув кепку на затылок, подставляя лицо лучам солнца. Он с интересом смотрел, как тощий, небритый оборванец уныло бродит по аллее, вглядываясь в людей.

— Эй! — позвал Андрей.

Оборванец обернулся и с растерянным видом подошел к скамейке.

— Ты гляди, — удивленно проговорил он. — Усы… Бородка… Какой пан!

— Вот тебе деньги, — Андрей сунул ему стопку ассигнаций. — К хозяину подведешь и сматывайся на все четыре стороны. Меняй хату… Дело тут не уголовное. Я из контрразведки. Понял?

— Понатыкали вас по всем углам, — пробормотал оборванец. Он запахнул на груди рваный пиджак, с тоской отвернулся.

К подъезду вокзала вереницей катились коляски и запыленные дрожки. На ступенях ссорились мешочники. В голос кричали мальчишки, размахивая газетами, предлагая папиросы и холодную воду.

— Смотри, — тихо сказал оборванец. — Вон тот красавец…

— Где? — тревожно выпрямился Андрей.

— У колонны… Пижон с палочкой.

— Точно он?

— Ей-богу… Матерью клянусь…

— Тогда дуй туда, — бросил Андрей. — Живо…

Андрей поднялся со скамейки и пошел к вокзалу, стараясь быть незаметным среди толпы. Он вышел тому человеку за спину и прислонился к стене.

«Прекрасно сшитый костюм… Котелок… Трость с набалдашником… Кто бы это?»

Человек нетерпеливо поигрывал тростью, крутил головой и, наконец, обернулся.

Да, это был Джентльмен. Гладко выбритый, элегантный, с белым платочком в кармане. Он несколько раз прошелся взад-вперед, прикрывая глаза от солнца ладонью, посмотрел на вокзальные часы. Оборванец приблизился к Джентльмену. Тот стремительно шагнул к нему.

Андрей не слышал, о чем они говорили. Оборванец, видно, оправдывался. Джентльмен угрожающе крутил трость. Потом вынул из кармана портмоне и достал деньги. Оборванец сунул их в пиджак и, шаркая опорками, побрел от вокзала.

«И у этого заработал, — усмехнулся Андрей. — Лихой мужик…»

Джентльмен неторопливо зашагал по улице, останавливаясь у лотков, поторчал возле афиш.

Андрей следил за ним, не спуская из глаз ни на секунду. Так они оказались на узкой улице, стиснутой высокими кирпичными домами. Бесчисленные магазинчики и лавки тянулись в первых этажах. Их разнокалиберные вывески лепились над окнами неровным сплошным рядом из прыгающих букв и цветных пятен.

Джентльмен остановился и вытащил из кармана связку ключей. Тихонько звякнул колокольчик, раскрылась стеклянная дверь, пропуская человека, и захлопнулась за ним, снова простучав медным звоном…

Андрей поднял голову и прочитал серебряные буквы на красном фоне: РЕСТОРАН «ФОРТУНА».

«Черт, обнаглел совсем! Хотя почему? Его ищут во всех воровских притонах, а он здесь, почти в центре города. Конечно, под другой фамилией. Как поразительно изменился! Значит, сбылась его мечта: открыл ресторацию. Как покойный папаша. А где же Неудачник? Джентльмен не из тех, которые удачу делят пополам… Зайти, что ли? Ну его к шуту. Узнает…»

Проходя мимо, Андрей заглянул в окно. Он увидел сумрачный зал, сдвинутые столы и эстраду, обитую синим бархатом. В глубине ютился крошечный буфет, уставленный бутылками.

«Если бы знали люди, какой ценой куплено это благополучие!» — подумал Андрей. Он заметил приколотую с той стороны окна к узорной шторе небольшую записку:

«Ресторану „Фортуна“ требуются судомойка и опытный повар. Оплата по соглашению. Питание бесплатное».

В гостинице «Палас» Андрея встретил Фиолетов. Чем-то расстроенный, необычно нервный, офицер хмуро ответил на приветствие и повел к полковнику.

Пясецкий молча бросил взгляд на вошедших и указал на стулья. Сам, позванивая шпорами и заложив руки за спину, остановился у окна.

— Итак, господин поручик, — проговорил он глуховатым голосом. — Что и сколько вы прибавили к нашей уникальной коллекции?

— Еще два. — Фиолетов щелкнул каблуками и положил на стол тонкую папку.

— Еще два снимка! — полковник драматически вскинул над головой руки. — Только подумать — целых два!! Браво, Фиолетов!

— Господин полковник, — сдерживаясь, ответил поручик. — Я ничего не делаю без вашего одобрения.

— Но я вынужден одобрять! — взорвался полковник. — Ваши гениальные ходы имеют только один-единственный вариант — деньги! Деньги! Деньги!! В мире нет контрразведки, которая бы свои операции осуществляла лишь благодаря банкнотам!

— Но и без них, — вздохнул Фиолетов, — тоже не существует разведок.

— Существует! — яростно крикнул полковник.

Он отошел к столу, сел, оттопыренными пальцами сдерживая прыгающую жилку на впалом виске. Открыл ящик и веером швырнул фотографии.

— Вот… Любуйтесь. И еще две у вас? И за все платим звонкой монетой. У нас что, разведка или торговый дом «Фиолетов и К°»?!

— Я действовал согласно плану, который мы разработали вместе, господин полковник, — упрямо проговорил поручик.

— Над нами весь город смеется, — сердито выкрикнул Пясецкий. Он бросил гневный взгляд на Андрея. — Вы… Как вас там?

— Федор Павлович, — Андрей вскочил со стула.

— Федор Павлович… — насмешливо процедил Пясецкий. — Ишь ты! Докладывайте!

— Мною проверены базары. Вокзал. Пивные.

Полковник, не слушая, повернулся к поручику.

— Это так, — кивнул тот.

— Чушью занимаемся, — швырнул карандаш Пясецкнй. — Ловим муху рыболовной сетью. Черт знает что! Вся контрразведка поставлена в зависимость от негодяя! А он нас кормит по чайной ложке в день. Если еще вчера это нас устраивало, то сегодня… Время и обстоятельства круто меняются, господа!

— Мы пытались вести переговоры с хозяином альбома о приобретении большого количества снимков, — сказал Фиолетов.

— И что? — резко спросил полковник.

— Он понимает, что деньги обесцениваются, — тихо произнес поручик, — и требует золотом. Любыми драгоценностями из расчета восемь тысяч по стоимости на семнадцатый год. До этого он принимал от нас ассигнации, выпущенные его императорским величеством. При победе нашего оружия это будут единственные денежные знаки, обеспеченные достоянием государства.

— Теперь он не надеется на победу нашего оружия? — желчно усмехнулся полковник. — Какой негодяй… Хватит с ним возиться. Берите каждого, кто хоть в малейшей степени имеет отношение к этой истории. Разрешаю облавы и повальные аресты. Черт с ним, пусть травится или сжигает альбом! Разрешаю подключать другие отделы. Да…

Полковник замолчал и долго сидел, из-под нахмуренных бровей рассматривая поручика, выражение неуверенности блуждало по его лицу. Наконец он произнес:

— Как и предупреждал, я послал о вас пристойную характеристику, господин поручик. На это из штаба командующего за подписью начальника отдела снабжения получена мною довольно странная телеграмма. Читайте. Она лежит перед вами.

Фиолетов взял узкую полосу бумаги и пробежал глазами отпечатанную на машинке фразу:

«Ваше мнение не способствует делу и выяснению истины.

Полковник Шварц».

— Истина всегда способствовала делу, — тихо, но твердым голосом сказал Фиолетов и положил телеграмму на стол.

— Идите, — хмуро ответил полковник, поднимаясь из кресла, — и всегда об этом помните, господин поручик.

Отдел снабжения армии занимал двухэтажное здание купеческого особняка. Во дворе, окруженном бревенчатым забором, стояли конные фуры, дымила полевая кухня и бродили солдаты с кнутами, засунутыми за пояс, в сапогах, стоптанных по-мужицки. Пахло сеном, раструшенным по земле. В раскрытых воротах деревянных лабазов виднелись штабеля мешков. Со двора в особняк вела черная лестница — с побитыми ступенями и обшарпанными стенами.

Поручик Фиолетов бросил быстрый взгляд во двор, сразу прошел к парадному подъезду. Он поднялся на второй этаж, где в проемах между окон стояли зеркала в бронзовых рамах, а дубовый, хорошо натертый паркет блестел, точно покрытый ледяной пленкой.

Дежурный офицер указал кабинет капитана Переверзеева.

Фиолетов постучал и, услышав: «войдите!» — толкнул высокую, резного дерева дверь.

— Желаю здравствовать! — весело прогудел поручик и пошел к столу капитана, дружелюбно протягивая обе руки.

— Прошу, — довольно холодно ответил капитан и показал на старинный стул с высокой спинкой.

Они секунду сидели друг против друга, внимательно всматриваясь — один улыбающийся, безупречно выбритый, в мундире от лучшего портного, а другой — с толстой шеей и жирными щеками, молодящийся, с надменно поджатыми губами.

— Чем обязан? — наконец спросил капитан. — Если не ошибаюсь… поручик…

— Фиолетов, — без обиняков напомнил поручик. — Мы виделись не раз.

— Припоминаю, — неопределенно сказал капитан. — Чем обязан визиту?

— Я был тогда несколько груб и самонадеен, — чуть смущаясь, проговорил Фиолетов.

— Когда именно? — безжалостно спросил капитан.

— При нашей встрече, — ответил поручик, — когда вы намекали на мою довольно-таки неудачную операцию…

— Точнее, — с неумолимой твердостью предложил капитан.

— Операция с вагоном кофе, — голос Фиолетова не дрогнул. Он продолжал с невозмутимым видом: — Я был поручителем некоего коммерсанта Курилева.

— Ах да, да, — как бы вспоминая, проговорил капитан. — Коммерсант то был или еще кто, бог знает. Отравленный керосином кофе. Мы поставили партию самому главнокомандующему. Коммерсант бежал, не так ли?

— Вы правы, — первый раз отвел глаза от капитана Фиолетов. — По старому адресу его нет.

— Так в чем же дело, поручик? — нахмурившись, спросил капитан. — Вы хотите покрыть этого спекулянта?

— Нет, — помолчав, сказал поручик. — Меня беспокоит моя репутация. Я офицер, и мне дорога честь. Я офицер разведки.

— Не понимаю, — развел руками капитан. — Если мне память не изменяет, мы уже говорили по этому поводу… И тогда вас не волновала судьба вашей репутации.

— Я оказался слишком самоуверенным человеком, — улыбнулся поручик, — и был наказан.

— Весьма сожалею, — равнодушным голосом проговорил капитан. — Ситуация изменилась. Мы всегда и во всех случаях оберегаем лицо наших офицеров. Стараемся помочь им с честью выйти из любых положений. Это наш принцип!

— Я буду весьма признателен, — вставил Фиолетов.

— Но в данном вопросе, — продолжал невозмутимо капитан, — все стало сложнее. Мы могли акт ревизии не пускать по инстанциям, как на этом ни настаивали определенные люди. Я связался с вами. Но вы даже отказались со мной разговаривать.

— Я сижу перед вами, — усмехнулся поручик.

— Поздно! — резко сказал капитан. — Генерал-интендант Смирнов уже получил анонимное письмо с рассказом о творимых бесчинствах в сфере снабжения. И о моральном облике некоторых господ офицеров! Главным образом, поручик, там фигурирует ваша фамилия!

— Таким образом… — упавшим голосом прошептал Фиолетов.

— Мы обязаны отослать акт ревизии генерал-интенданту! — перебил капитан. — Он об этом знает! Он этого требует!

— Кто-то хочет меня погубить, — прошептал растерянно Фиолетов. — Кто?!

— Увольте меня от знакомства с вашими врагами! — капитан резко отодвинул от себя бумаги и выпрямился в кресле. — Вы жертва собственной неосмотрительности. Выкарабкивайтесь сами.

Поручик сидел, низко опустив голову. Только сейчас он с ужасом понял, в каком оказался безвыходном положении. Он готов был проклясть себя за позорное легкомыслие, которое привело его на дорогу к военно-полевому суду, расстрелу или каторжным работам.

— И нет никаких возможностей? — с трудом выдавил он непослушными губами. — Я готов на все… Пойду на любое…

Капитан подумал и вздохнул:

— Это будет вам не по силам.

— И все-таки? — как за соломинку, ухватился поручик. — Скажите, ради всех святых! В ближайшее время кое-что у меня может измениться. И к лучшему.

— Слишком много людей замешано в этом деле, — пробормотал капитан. — Вы знаете, сколько стоил вагон кофе?

— Да, конечно, — сказал поручик. — Я получил пятнадцать процентов комиссионных.

— Так вот, — задумчиво проговорил капитан, — двойная стоимость вагона… И притом…

— Господи, — вырвалось у поручика.

— И притом, — продолжал капитан, — не бумажками… Наступает такое время, поручик. Только ценности… Понимаете? Камни, золото, картины…

— Это разбой, — с ненавистью сказал Фиолетов.

— Забудем об этом разговоре, — спокойно ответил капитан. — Вы сами сюда пришли. Что-то давно мы не встречались у стола, господин Фиолетов. Помните, как провожали полковника Чудного на фронт? Как нахлебались тогда! Безумно! Бедняжке не повезло. Убит.

Поручик поднялся со стула и машинальным движением рук одернул китель. Он смотрел куда-то в угол кабинета.

— Сколько у меня еще есть времени? — тихо спросил он.

— Я думаю, дней пять, — сухо проговорил капитан и тоже встал из-за стола. — Честь имею!

Глава 15

Темная улица горбом поднимается вверх к черным домам. Луна тусклая, в зеленой окиси. В подъезде магазина дремлет закутанный в тулуп старик-сторож. Редко пройдет запоздалый пешеход.

Андрей стоит за углом дома с наганом в руке. Он знает, что в соседнем дворе прячется пятеро солдат. В следующем здании переодетые в штатское, сотрудники контрразведки и сам Пясецкий. Тишина.

В это время под землей должен настороженно идти человек. Ему бросят в канализационный люк пачку денег. Так он договорился в письме. Он может прийти сейчас или через два дня. Но ждут его сегодня.

«Я обязан сделать все, — думает Андрей, — чтобы его не поймали…»

В конце улицы показывается Фиолетов. Осмотревшись по сторонам, поручик сдвигает чугунную крышку люка и швыряет туда сверток. Он идет назад, выпрямив спину и крепко впечатывая в булыжник каблуки сапог.

Что будет дальше? Десятки глаз не спускают взгляда с дороги.

И вдруг раздаются три удара: тук… тук… тук…

Даже не поймешь откуда. Три тихих удара деревом по камню. И вдруг ясно — сторож! Видно, как он шевелится, освобождая палку из-под меховых пол тулупа.

И сразу выбежали солдаты. Вспыхнули фонари.

— Быстрее! — закричал полковник.

Андрей рвется вперед. Его обгоняет Фиолетов. Не раздумывая, Андрей ныряет за ним в черное отверстие люка. Свет фонаря качается по мокрым стенам желтым лучом. Вонь ударяет в ноздри. Ботинки тонут в грязи.

— Сто-о-ой! — взмывает крик, и, как пушечный удар, лопается револьверный выстрел. Затем еще раз. Плеск воды. Сдавленное дыхание. Матерная ругань.

Впереди Андрея по стенам скачет чья-то тень. Это тот, кого они ловят. Из бокового прохода выбегает поручик. Андрей ослепляет его светом своего фонаря, сбивает с ног и шарахается за каменный столб. Фиолетов без фуражки, залепленный грязью, поднимается с револьвером в руках и бежит дальше, скользя в лужах.

«Догонит…» — Андрей навскидку бьет поручику вслед из нагана. Пули визжат, отскакивая от стен.

«Черт, ушел…»

Держась за стены, Андрей медленно бредет в обратную сторону, останавливаясь, кричит в мертвую тишину земли:

— Эге-ге-е-ей!..

Поручик стреляет в темноту подземелья. Там, перед ним, бежит человек, но его не видно. Слышен только топот ног и журчание сточной воды. Поручик цепляется пальцами за выступы стен, скользит в лужах, он задыхается. Кто-то, за поворотом, зовет:

— Эге-е-ей!..

Фиолетов видит вдали размытое светящееся пятно. Он ускоряет шаги и попадает в большую бетонную трубу. Обдирая пальцы в кровь, подтягивается на руках и вылезает на поверхность земли. Перед ним незнакомая улица и тень человека в конце ее. Поручик прячет наган и, грязный, без фуражки, преследует незнакомца, прячась в подъездах. Они минуют площадь, на которой стоит одинокий пустой трамвай, сворачивают в проходной двор и оказываются у ресторана «Фортуна». Преследуемый оглядывается и ныряет в дверь. Звякают задвигаемые засовы, в глубине, за стеклами, загорается огонек свечи, плывет какое-то время, медленно растворяясь во мгле, и пропадает окончательно, точно его и не было. Фиолетов осторожно приблизился ко входу. На ступенях мокрые отпечатки резиновых калош. Поручик закуривает папироску и жадно затягивается дымом, расцепив крючки на тесном вороте кителя.

…Утром в кабинете полковника собрались все, кто отвечал за операцию. Пясецкий приболел — он покашливал, в глазах была простудная краснота. Выбритые до синевы щеки придавали лицу аскетический, монашеский вид, но по-военному короткий ежик волос топорщился упрямо, отливая стальной сединой.

Полковник стоял у окна.

День был пасмурный. Может, это был первый день осени? С утра небо обложили тучи. И стали видны тополя. Обглоданные засухой, с опавшей листвой, они торчали вдоль забора высокими тощими метлами. Над малыми и большими куполами собора летали не то голуби, не то вороны. Все вокруг было серым — дома, дороги…

Почему-то все время он думает о смерти. Старый город будит эти мысли. Нет, он не упрекает себя за жестокость. Но самому умирать не хотелось. Он боялся смерти. Как он прожил — это не имеет значения. Милосердие и жестокость одинаково бесцельны, как способ отодвинуть предугадываемую черту. И все-таки… Его старое тело не могло согласиться с тем, что он был хуже тех, кого убивал, кому жал руки и перед кем вытягивался по стойке смирно на протяжении бесконечных лет. Он глубоко презирал и вышестоящих, и работающих рядом. За их глупость, ограниченность, за рудименты выдуманных понятий, как добро и зло, ненависть и любовь, которые они не могли вытравить в себе до конца. Все-таки у него была цель, ради которой стоило существовать, — утверждение его рода на землях предков. Он это делает ясно и холодно, с математическим расчетом профессионального контрразведчика… Боже, а сын убит. И всем колоколам освобожденных городов не заглушить своим звоном боль дряхлого старого сердца.

— Господа, — тихо сказал полковник. — Я считаю вчерашнюю операцию сорванной. В этом виноваты в одинаковой степени вы и я сам… План канализации отсутствует, но мы должны бы ранее предугадать все. Однако под контроль взяли лишь несколько колодцев. Непростительная небрежность. Единственная удача, правда, немаловажная, — арест сторожа.

— Господин полковник, — поднялся поручик. — Старик не признает вины! Мы провозились с ним всю ночь.

— Так и должно быть, — хмуро обрезал полковник. — Введите его!

Два солдата втащили полураздетого старика и бросили на ковер. Обливаясь слезами, он на четвереньках пополз к столу:

— Ваше благородие… За что?! Миленькие мои… Как на духу… Чистосердечно… Ваше благородие… Отец наш!

— Ты стучал палкой? — спросил полковник, не поднимая головы от бумаг.

— Я… Я! — обрадованно закричал старик.

— Подавал сигнал? Говори!

— Да кто ж знал, что это сигнал? — старик размазывает по лицу кровь из разбитых губ. — Попросили стукнуть… Мне что, трудно? Ваше благородие, жену родную продам, а вам скажу святую правду…

— Кто тебя надоумил подать сигнал?

— Незнакомец какой-то, ваше благородие… Подошел… Говорит: как офицер уйдет с улицы — стукни тихонько по камням. Деньги дам. Деньги немалые…

— Кто же этот… незнакомец? — усмехается полковник.

— Святой крест — не знаю, — старик заливается слезами, с отчаянием мотает лысой головой. — Да если б знал! Каждую черточку припомнил бы, ваше благородие… Голубчик вы наш… Сторож я бедный… Немощный уже человек… За что же вы меня бьете?

Полковник долгим пристальным взглядом смотрит на сторожа.

— Мы с тобой, старик, прожили долгую жизнь. Оба стоим уже одной ногой в могиле. Мы поймем друг друга лучше, чем эти молодые люди. Скажи, ты правду говоришь?

— Истинный крест…

— Ах ты ж старый притворщик, — шепчет полковник сквозь зубы и с силой стучит кулаком по столу. — Поручик! Продолжайте! И чтоб заговорил!

— Мама-а-а! — вопит старик и падает на ковер, судорожно обхватив голову руками. — Мама родная-я-я!!!

— Вставай, дед, вставай, — говорит поручик. — Все только начинается. Пошли.

Он играющей походкой направляется к двери, и два солдата тянут за ним обмякшее тело старика. Разбитые грязные сапоги старика волочатся по ковру.

«Ничего он не знает, — с отвращением думает Пясецкий. — Глупый, жадный старик. Бить его будут долго. Не выдержит. Какая жизнь — такая и смерть…»

— Извините, господа, — сухо покашливая, произносит полковник. — Вы свободны.

Офицеры и штатские молча покидают кабинет. Адъютант встречает Андрея, стоя у двери.

— Прошу, ваше вознаграждение, — говорит он, протягивая синий конверт.

Андрей молча разрывает его и видит пачку аккуратно сложенных денег.

Расстегнув ворот кителя и с наслаждением попыхивая папироской, поручик Фиолетов сидит в кресле приемной.

— Разбогател, Блондинчик? — смеется он и отмахивает рукой дым от веселых глаз. — Операция хотя и не состоялась, но… Пошли вечером в ресторан… Я такой уголок нашел — пальчики оближешь. Ах, «Фортуна», «Фортуна», может быть, там нам и пофартит?!

— «Фортуна»? — напряженно смотрит на него Андрей. — Не слыхал.

— Я раньше тоже, — поручик стряхивает пепел в спичечный коробок.

— Нет, господин поручик, — не в силах сдержать тревогу, хмуро произносит Андрей. — Я занят.

— Личные дела? — прищуривается поручик.

— Да, — бросает Андрей и шагает из приемной.

Глава 16

Вечером поручик Фиолетов подъехал на извозчике к ресторану «Фортуна».

Сквозь стекла окон Андрею хорошо был виден весь зал. В глубине его, за буфетной стойкой, передвигал бутылки высокий морщинистый человек в черном фраке.

«Это же Неудачник! Фу-ты, как разнаряжен. Значит, вдвоем работаете? Не думаю, что тебя взяли в компаньоны. А вот и поручик…»

Пробыл в ресторане Фиолетов долго. Он сидел в углу за маленьким столиком и спокойно попивал пиво, разглядывая посетителей. В этот день пели цыгане. Притушенный свет люстры играл на шелковых рубашках и шалях с длинными кистями. Гремел бубен, и тонкая, злая цыганка извивалась на крошечной эстраде, дико вскрикивая и топоча высокими каблуками. За длинным столом кутили офицеры, — спорили, толкались у стульев дам и пили коньяк из высоких бокалов. Пьяные спекулянты хлопали в ладони, крича цыганке на весь зал:

— Асса! Асса!..

Поручик взглядом подозвал девушку, которая разносила шампанское.

— Ваше здоровье, — сказал он, приподнимая бокал, — Выпьете со мной?

— Спасибо, — улыбнулась Наташа. — Я не пью.

— Извините, ради бога. — Фиолетов приложил руку к груди. — Но как вас зовут?

— Наталья.

— Натали, — повторил поручик. — Я люблю это имя. И давно вы здесь работаете?

.— Не очень.

— Ужасная работа для девушки, — покачал головой поручик. — Что же вас толкнуло?

— Жить надо, — вздохнула Наташа. — Мне сначала предложили место судомойки. Я не справилась. Теперь разношу вино.

— Да, деньги, — вздохнул Фиолетов. — Человек без денег — хуже собаки… Вы сегодня заняты?

— Господин поручик, — девушка нахмурила брови. — Я не принимаю ухаживаний. Это не входит в мои обязанности.

— Да ну, что вы? — даже покраснел от смущения поручик. — Не думайте обо мне плохо. Скажите, кто это там стоит за стойкой? Довольно несимпатичный тип.

— Наш буфетчик… Вам еще что-нибудь подать?

— Пожалуй, нет. Позовите хозяина, Натали.

Джентльмен подошел быстро и коротко поклонился.

— Я должен вас поблагодарить за хорошо проведенный вечер, — любезно сказал Фиолетов. — Знаете, в наше время трудно найти место, в котором так свободно себя чувствуешь.

— Господин офицер, — довольно улыбнулся хозяин. — Мы рады вас принимать каждый вечер.

— Я непременно воспользуюсь вашим приглашением, — поручик склонил голову с безупречным пробором. — Вы давно владеете этим заведением? Раньше я не знал о его существовании.

— Тут был склад, — подумав, сказал хозяин. — Я приобрел его и переделал под ресторан.

— Прекрасная мысль, — одобрил поручик и поднялся из-за стола. — Разрешите откланяться?

— Всего доброго, господин офицер.

Он довел его до выхода, и поручик подал хозяину руку в лайковой перчатке.

— Я буду лучшим пропагандистом вашего заведения, — заверил Фиолетов. — Ждите меня завтра. Спокойной ночи.

— Извозчика! — крикнул хозяин швейцару, и тот кинулся на улицу.

За окном стояла глубокая ночь. Наташа только пришла, и ее пальто виднеется на кровати.

— Понимаешь, — говорит Наташа усталым голосом. — Он посмотрел, как я мою посуду, и предложил снять передник. Ему белоручки не нужны. А потом тот, буфетчик, сказал, что я могла бы разносить вино. Шампанское. Так сейчас принято в первоклассных ресторанах. И хозяин согласился.

— О чем ты разговаривала с поручиком? — спросил Андрей, наливая ей горячего чая.

— Он хотел было за мной ухаживать, — усмехнулась Наташа.

— Но, но, — пробормотал Андрей.

— Расспрашивал о буфетчике. Ему не понравилась его физиономия.

— Противная физиономия, — согласился Андрей.

— Вот и все, — вздохнула Наташа и покосилась на кровать. — Голова болит. Убери, пожалуйста, пальто, я прилягу.

— Он снова придет в ресторан?

— Да… Он обещал приходить часто. Спокойной ночи, Андрюшка.

«Что Фиолетова привело в ресторан? Случайность… Нет. Что он знает о Джентльмене? Опознал ли хозяина „Фортуны“? Слишком много совпадений — появление контрразведчика в ресторане, его разговор с Наташей, интерес к буфетчику… Но, если он узнает адрес Наташи, то нетрудно будет ему вспомнить и где живет он, Андрей…»

Ночью в дверь квартиры громко забарабанили кулаками. Андрей проснулся и стал торопливо одеваться. Он слышал, как в коридор вышла Наташа. Ее отец испуганно закричал:

— Кто там?! Не открывай! Боже упаси, Наталья…

Андрей достал наган и стал за шкаф.

— Откройте немедленно! — послышалось за дверью, и в нее несколько раз ударили прикладом винтовки.

— Наталья!! Немедленно в комнату! — голос отца дрожал от волнения.

— Откройте!!

Наташа отодвинула засовы, и в коридор ввалились вооруженные люди. Среди них был поручик Фиолетов. Андрей узнал его по сочному баритону.

— Что вам надо, господа? — звонко спросила Наташа.

— Прошу прощения, — вежливо сказал поручик. — Нам нужен ваш отец. Ваш папа дома, мадемуазель?

— Папа! — позвала Наташа. — К тебе!

Из комнаты вышел полуодетый старик, он лихорадочно искал рукава наброшенного на плечи пиджака.

— Не к вам, — извиняющимся тоном проговорил Фиолетов, — а за вами…

— Что я сделал?! — растерянно прошептал старик. — За что, господа?! Это какое-то недоразумение… Я благонамеренный обыватель! Я…

— Я тоже так думаю, — согласился поручик. — И весьма сожалею… Но я солдат. Приказ есть приказ.

— Я протестую! — голос старика окреп. — Я всегда! При всех властях! Всегда и при всех властях был благонамерен и верноподдан! Я русский обыватель и горжусь этим! Мы воспитаны в преданности!

— Господин офицер, — заплакала Наташа. — Он старый человек. Ему не до политики. Оставьте его дома, прошу вас…

— Я обещаю вам во всем разобраться, — заверил Фиолетов. — Тем более, не далее, как сегодня, я имел удовольствие с вами познакомиться. Не признаете?

— Господин офицер… Такое несчастье…

— У меня нет иного выхода. Ведите, — бросил поручик солдатам.

— Наташа, — воскликнул старик. — Дочка моя… Прощай!

Дверь захлопнулась. Тяжелые сапоги застучали по лестнице. Удар парадной двери оборвал все звуки.

Андрей вышел из кухни. Наташа сидела на полу, у вешалки, прижавшись лицом к ножке тумбочки. Он наклонился к ней, поднял на руки и понес по коридору. Девушка плакала хрипло, навзрыд.

— Господи… Его-то за что?.. Он же настоящий ребенок… — Лежала на кровати и шептала задыхающимся голосом: — Он там с ума сойдет…

Андрей закурил. Сцепив зубы, долго ходил от одной стены к другой.

«Абсолютно неожиданно… Зачем им старик? А что он знает обо мне? Какие-то черточки характера… Поведение несколько странное для уголовника… Это сразу насторожит контрразведку. Зачем они арестовали старика?! Надо торопиться. Снаряды падают слишком близко… Словно обложили со всех сторон… Надо спешить. Пока не поздно… Жаль Наташу. Бессилен что-либо сделать…»

— И ты… Ты! — почти в истерике закричала она. — Ходишь спокойно. Помоги ему… Помоги…

Он опустился у кровати и взял ее голову в ладони.

— Завтра… Завтра все узнаю… Не плачь… Не надо плакать.

Она заснула глубокой ночью. Держа над головой керосиновую лампу, Андрей прошел по комнате. Тени шевелились на стенах, в стекле отражался язык огонька, и шаги гулко отдавались в тишине. Дверь в коридоре была высокой, из темного дуба, на ней мерцали металлические запоры и цепь. В кухне на окне чернела решетка. Андрей долго смотрел в ночь. Он мысленно угадывал бескрайнюю россыпь домов, проникал за их стены взором и видел каменные соты комнат, бледные от бессонницы лица, крошечные огоньки свечей. Он слышал шелест голосов, шлепанье босых ног по холодному полу. В скольких домах сейчас стучат винтовочные приклады и слышатся солдатские голоса? Вернутся ли те, уводимые в ночь? Под покровом темноты на засекреченных явках собираются люди, чтобы назначить день, в который лопнет городская тишина от первых залпов восставших. В сырых подвалах ветошью протирают каждый холодный патрон, вынутый из цинковых ящиков, чтобы, не дай бог, не заржавел, не застрял в патроннике в нужный момент, не произошла осечка…

Но обыватель еще надеется на то, что стены оградят его от несчастий и бед. Он по-прежнему ищет убежища в тесных лабиринтах своих прихожих и комнат, которые давно уже превратились для него в глухие безвыходные тупики. Он навешивает на двери все новые замки и цепи, но если беда приходит, то сам открывает их дрожащими руками, пугаясь стука собственного сердца. И двери распахиваются, бряцая оружием, вваливаются чужие люди, хлещет вода из раскрытого крана, качается абажур, задетый штыком… А тысячи других прислушиваются к шагам на лестничных клетках, привычно холодея под стегаными одеялами, словно забыв навсегда, что жить им в этом мире придется один раз, и никакие силы не дадут возможности повторить все заново. Хоть бейся головой о стены, рви на груди рубашку, в запоздалом раскаянии грози кулаком небу — она не вернется опять.

А где-то стороной, как могучая гордая эскадра на горизонте, прошло за это время все настоящее — благородный испепеляющий гнев, единственная любовь, слезы отчаяния и радости сопротивления. Там в реве судовых сирен — гул восставших городских площадей, в крике чаек — голоса погибших, а волны поют о единственной яростной жизни, разбиваясь о скалы в миллион пронзающих воздух литых капель.

Андрей вернулся в комнату. Наташа спала, уткнувшись лицом в подушку. Он накрыл ее упавшим одеялом и постоял над ней, прислушиваясь к ее тяжелому дыханию. Он любил ее, и она была для него самым дорогим человеком. Он не хотел, чтобы она здесь жила, и ничего не мог поделать.

«Завтра будет известно о ее отце, — подумал он. — Хватит ли у нее сил жить со мной?.. И помочь мне…»

Глава 17

Грозный генерал-интендант Смирнов был человеком набожным и придерживался в своей канцелярии нравов патриархальных. Свой рабочий день он начинал с ранней церковной службы и любил, чтобы его офицеры следовали примеру своего начальства.

Жил генерал-интендант напротив церкви, и ему не доставляло труда в утреннее время посетить храм, тем более что, прожив на белом свете уже шесть десятков лет, его превосходительство страдало бессонницей. Другое дело — офицеры. Им приходилось, если они не хотели потерять личное расположение генерала, тянуться к церкви со всех концов города. Многих из них мучила головная боль от вчерашних увеселений, а другие просто терпеть не могли церковной службы, но наступало утро, и с первыми лучами солнца торопливые фигуры уже спешили к видимой издалека высокой колокольне Успенского собора.

Какие только смешные истории и анекдоты не ходили по этому поводу, но генерал-интендант был неумолим, считая, что утренняя молитва есть верное средство для поддержания духа товарищества и братства.

Андрей не вошел в глубину храма, а остался перед входом, смешавшись с редкой толпой верующих, стоящих на паперти. Он так рассчитал, чтобы войти за несколько минут до окончания службы, и вскоре, окруженный офицерами, показался оживленно беседующий генерал-интендант. Молодцеватым шагом он сбежал по ступеням и направился к коляске. Андрей шагнул к группе оставшихся на паперти офицеров и, когда все стали расходиться, неторопливо пошел за одним из них, негромко окликнув:

— Капитан Переверзеев?

Тот оглянулся на догоняющего его прапорщика и, сдвинув брови, попытался вспомнить:

— Простите… — сказал он неопределенным тоном. — Не имею чести…

— Прапорщик Зиновьев, — отрекомендовался Андрей, чуть коснувшись пальцами козырька своей по-фронтовому примятой фуражки. — Из ставки главнокомандующего… Курьером. Сегодня возвращаюсь в Екатеринодар. Мне рассказали о ваших ежеутренних радениях, и я рад с вами здесь встретить.

Андрей говорил, а капитан Переверзеев только молча слушал его, внимательно изучая лицо незнакомого человека.

Когда продавался вагон кофе, коммерсант Курилев показал со стороны вот этого молодящегося офицера с короткими усиками и сообщил Андрею, что, как и поручик Фиолетов, капитан отдела снабжения канцелярии генерал-интенданта получил за соответствующие услуги определенные суммы денег.

Риск был большим, но игра стоила свеч, выхода другого не было, и Андрей, поигрывая улыбкой, непринужденно продолжал:

— Я побывал в вашем благословенном городе и отдохнул душой и телом. Здесь ближе к фронту, но больше порядка и тишины… У нас же каждый день события… Известно ли вам, что на своем съезде в Новочеркасске горнопромышленники решили домогаться от правительства получения взрывчатых материалов из-за границы с уплатой их стоимости за счет кредита, отпущенного Англией России? Я вчера об этом сообщил в одной нашей компании, и эта новость буквально произвела впечатление взорвавшейся бомбы. Да и кто им позволил всякие съезды? Каждая копейка… Господа промышленники думают только о своей наживе… Когда я ехал сюда, то в отделе главного начальника снабжения меня попросили… безусловно, если я выкрою для этого несколько минут… Да, попросили встретиться с вами… Нет, нет, ничего страшного…

Капитан Переверзеев спокойно спросил:

— Вы имеете в виду?..

— Я имею в виду только то, что просили сообщить… Кофе… Вагон кофейного зерна, которое пошло по рукам, пока не попало в ставку главнокомандующего…

— Мне известно об этом, — сухо проговорил капитан.

— Ну и прекрасно, — улыбнулся Андрей. — Одной заботой меньше… Кроме того, коммерсант Курилев… кажется так, именно Курилев. Знакомая фамилия?

— Допустим, — коротко сказал капитан.

— Он арестован. Проворовался в пух и прах. Оказался крупной сволочью. Путает в свои дела прекрасных офицеров…

— Что вам от меня надо? — хмуро произнес капитан.

— Побойтесь бога, — воскликнул Андрей. — Ровным счетом ничего… Считаю поручение выполненным. Честь имею откланяться.

— Постойте, — капитан удержал прапорщика за плечо. — И это все?

— С арестом этого Курилева, — тихо проговорил Андрей, — многие оказались в трудном положении. Приезжайте сами в Екатеринодар. У вас есть там друзья, но важна каждая минута. Промедление подобно… Нужны, как мне кажется, большие средства, чтобы потушить этот пожар. И не ожидайте, капитан, каких-то предупреждений. Все страшно напуганы…

Капитан помолчал, потом, подняв побледневшее лицо, холодно сказал, вглядываясь в неморгнувшие глаза прапорщика:

— Я постараюсь воспользоваться вашим советом… Благодарю.

— Всего хорошего, — серьезно ответил Андрей. — Будучи в Екатеринодаре, прошу посетить… Улица Поперечная, собственный дом Зиновьева.

Капитан первым повернулся и медленно зашагал по площади, в задумчивости закинув руки за спину.

Андрей быстрым шагом пересек улицу и сел в поджидавшую его коляску, под матерчатый навес с фестонами. Он закурил и, прикрыв ладонью лицо, приказал извозчику:

— Погоняй… Не по проспекту. По набережной и в переулок.

Днем капитан Переверзеев через дежурного офицера вызвал поручика Фиолетова в вестибюль и здесь предъявил ультиматум: если поручик боится военно-полевого суда, то в течение двух дней он обязан внести обусловленную сумму.

Фиолетов, глядя вслед торопливо уходящему из гостиницы капитану, еще помня его бегающие, растерянные глаза, подумал, стискивая кулаки в карманах: «Если через два дня не достану, то убью его… Подстерегу на улице… Убью… Его или себя…»

А вечером поручик Фиолетов пошел в ресторан «Фортуна» и направился к своему столику в углу. Хозяин ресторана обрадованно заулыбался ему навстречу.

— Здравствуйте, господин офицер… Добро пожаловать.

— Как видите, я выполняю свои обещания, — Фиолетов коротко поклонился и сел на стул. — Чем будете кормить, любезный?

— Есть прекрасный балычок… Икорка. Смирновская водка…

— Прошу, на усмотрение. Я верю вашему вкусу.

— Весьма польщен, — хозяин направился к буфету. Фиолетов закурил и откинулся на спинку стула. Он равнодушным взглядом обвел зал ресторана, Все так же, словно они никуда не уходили, пьянствовали офицеры. Шумели спекулянты. Били в бубны цыгане, и табачный дым застилал потолок.

Наташа принесла поднос, поставила его на край стола.

— Здравствуйте, господин поручик, — прошептала она.

— Добрый вечер, Натали, — обрадовался Фиолетов и закачал головой. — Аи, аи, на вас лица нет… Да полноте так убиваться…

— Я ходила к отцу… Меня не пустили. Я ничего о нем не знаю. За что его арестовали?

— Садитесь, прошу вас, — поручик вскочил на ноги и подвинул девушке стул. — Я узнал кое-что… Ваш отец арестован по доносу. Анонимному доносу. Он обвиняется в шпионаже в пользу красных…

— Боже мой, — Наташа не находила слов от волнения. — Ужасная глупость! Как людям могло прийти в голову?!

— Вы знаете, — задумчиво произнес Фиолетов, — уж такое сейчас время… Главное — это донос. Доносам верят.

— Но мне-то вы можете поверить? — вырвалось у Наташи.

Поручик чуть усмехнулся и кивнул головой.

— Да, Натали… Могу.

— Так помогите освободить отца.

— Хорошо, — вдруг просто сказал он. — Мы его выручим. Я имею определенный вес и влияние… Но, Натали, — поручик положил свою ладонь на руку девушки. — Вы должны нам тоже помочь кое в чем…

— Все, что угодно, — решительно произнесла она.

— Вот и прекрасно, — с одобрением отметил он. — Вы расскажете мне все, что знаете о хозяине и буфетчике… Как ведут себя. С кем встречаются. Нет ли за ними чего-либо подозрительного… И вообще, что у вас в ресторане происходит. Вам ясно, Натали?

— И отец будет свободен?

— Хоть завтра.

— Я… Я… — Девушка счастливо засмеялась. — Вы можете на меня рассчитывать, господин офицер…

Ее взгляд метнулся в сторону, и она наклонилась к нему.

— Подождите, пожалуйста… Я сейчас. Хозяин будет ругаться… Еще не подала офицерам…

— Жду… — поручик вежливо поднялся со стула.

Наташа торопливо вышла во двор. Андрей показался из подворотни.

— Он просит меня следить за хозяином и буфетчиком… В чем-то подозревает их.

— Тогда все в порядке, — даже обрадовался Андрей. — Отец вернется! Они определенно арестовали его для того, чтобы завербовать тебя… На втором этаже тихо?

— Там сейчас никого… Что мне делать дальше?

— Как договорились, — сказал Андрей, — но будь осторожна. Умоляю тебя.

Он подождал, когда девушка скроется в дверях, и вошел на черную лестницу. Направо был вход в зал. Оттуда доносились голоса, звон посуды.

Андрей стал медленно подниматься на второй этаж. Сунул ключ, который дала ему Наташа, в замочную скважину и повернул два раза. Не скрипнув, дверь отворилась, и он оказался в комнате Джентльмена. Надо было торопиться. Высветив фонариком дорожку, Андрей подошел к столу и торопливо стал дергать ящики. Все они были заперты. Тогда он скользнул в спальню. Здесь стояла громадная кровать со множеством подушек. Один из ящиков комода поддался, Андрей увидел стопы чистого белья, посуду. В глубине что-то блеснуло, он протянул руку и достал большие, луковицей, часы. Нажал на кнопку, и крышка, отскочив, обнажила витиеватую надпись: «М. С. ЛЕЩИНСКИЙ».

Это было лучшее доказательство причастности Джентльмена к убийству Забулдыги. Теперь необходимо отвести от Джентльмена подозрения. Во что бы то ни стало выиграть время… День… Два… За эти часы…

Андрей открыл дверь ключом в комнатушку Неудачника. Здесь было душно, окно закрыто, пахло селедкой, табаком и лежалыми вещами. Не раздумывая, Андрей сунул под подушку найденные часы и вышел на лестницу. Больше ему тут была делать нечего.

Держа в руках пустой поднос, Наташа присела за столик Фиолетова.

— Да, у нас иногда происходят странные вещи, — поколебавшись, сказала она. — Меня ничуть не удивляет, что вы заинтересовались рестораном… Но какая гарантия, что папа будет выпущен на свободу?

— О! — приятно изумился поручик. — Вы не так беспомощны… Браво! Я даю вам эту расписку.

Фиолетов быстро набросал на листке из блокнота несколько слов.

— Этого вполне достаточно, слово русского офицера, Натали. А завтра ожидайте папу.

Девушка сунула записку за вырез платья и задумалась.

— Хозяин у нас обычный… Никто к нему не ходит, да и сам сидит все время дома… Если уж говорить о странных вещах, то… Буфетчик… Замкнутый. Злой… Часто куда-то пропадает. День его нет, а то и два… Я как-то задержалась в пришлось ночевать тут в зале. Ночью слышу — дверь открывается, и входит он…

— Буфетчик? — улыбнулся Фиолетов.

— Да. Я страшно перепугалась, вся замерла… В комнату он к себе никого не пускает, словно сокровища царские бережет. Иногда постучишь к нему по работе, так сразу не откроет. Вещи передвигает, крышкой сундука хлопает, точно прячет что-то.

— А где его комната?

— На втором этаже… Третья дверь.

— Спасибо, Натали, — Фиолетов отпил из стакана. — Идите, вас ожидают.

Он проследил за ней взглядом и медленно поднялся из-за стола. Словно прогуливаясь, прошел через зал и скрылся за шторой, отгораживающей ресторан от кухни. Прислушавшись, поручик торопливо взбежал на второй этаж и нашел нужную дверь. Он открыл ее отмычкой и ступил в комнату Неудачника. Щелкнув зажигалкой, осветил ее бледным огоньком. Из темноты проступили очертания кровати, тяжелого комода и вешалки с одеждой.

Фиолетов подергал увесистый замок на комоде, небрежно перебрал вещи на столе и подошел к постели. Заглянув под матрац, сбросил подушку. Часы матово заблестели в складках простыни. Поручик схватил их и поднес к зажигалке. Он завертел находку в пальцах, разглядывая со всех сторон, ногтем нажал на крошечный золотой выступ, и верхняя крышка отскочила на тугой пружине. Фиолетов увидел витиеватые буквы: «М. С. ЛЕЩИНСКИЙ».

Офицер чуть вслух не засмеялся и сунул часы в карман галифе. Он закрыл дверь и сбежал по ступеням в залу. С довольным видом прошагал между столиками, улыбаясь женщинам, — высокий, стройный, смуглый, с черным ромбом на рукаве, в котором белели вышитые серебром череп и скрещенные кости.

— Вы скоро закрываете? — спросил он у хозяина.

— Думаю, через час. Вы еще побудете у нас?

— Безусловно.

«У меня осталось два дня, — прикидывал в уме Фиолетов, — и я должен… Какая громадная сумма! Если золотом и драгоценностями, то… Сволочи! Кругом беспардонный грабеж и негодяйство, я буду отдан военно-полевому суду… И в назидание всем… ведь у нас казнят и вешают только в назидание другим! Меня приговорят к расстрелу или каторжным работам… Кажется, всей истории с альбомом конец. Мы нашли его, он где-то здесь, рядом… Какие колоссальные деньги готов был отдать полковник за эти снимки, и вот он их завтра получит… Даром. Я сам положу их ему на стол. Спасет ли это меня? Нет!.. Что же спасет меня? Какая безумная цена за три сотни фотографических снимков…»

— Господа! Господа! — закричал из дверей хозяин ресторана. — Заведение закрывается! Приглашаем и в следующий раз… Господа!!

Фиолетов и буфетчик вышли из подъезда и молча зашагали по темной улице.

— Зря вы со мной связались, — наконец проныл буфетчик. — Жрать надо? Дело легкое — тому бутылку, этому рюмку…

— Как тебя зовут? — спросил поручик.

— Петров, господин офицер. Петров Василий…

— Я не фамилию, — усмехнулся Фиолетов. — Ты кличку говори.

— Я не понимаю… Гос.. — Буфетчик остановился и попятился в темноту.

— Попробуй только бежать, — спокойно проговорил поручик. — Застрелю на месте. Как кличут по-воровски?

— Неудачник, — тихо прошептал буфетчик.

— Боже, не в бровь, а в глаз, — засмеялся поручик. — Рассказывай дальше. Все рассказывай!

— Я сидел у красных, — дрожащим голосом забормотал Неудачник. — В тюрьме сидел за воровство… Потом бежал… И вот здесь… Все, господин офицер.

— Святая душа, — весело воскликнул поручик. — А о торговле человеческими головами? Восемь тысяч за голову!

— Господи, о чем вы?! — с ужасом спросил Неудачник. — Я ничего не знаю. Я не виноват…

Фиолетов достал из кармана золотую луковицу часов и, нажав на кнопку, качнул часы на цепочке. В тишине мелодично пробили первые такты царского гимна.

— Узнаешь? — задал вопрос поручик.

Неудачник мучительно вслушивался в мелодичные удары, стараясь разглядеть в темноте лицо офицера.

— Ну, вспомнил? Где ты их видел?

— Вспомнил, — чуть слышно ответил Неудачник. — Это часы Забулдыги.

— А где Забулдыга?

— Он повесился.

— Нет, его убили и ограбили.

— Не может быть! — закричал Неудачник. — Это такой… Да не поверю ни за что!!!

— Тихо! — оборвал его Фиолетов. — Его убили и затем повесили на стропилах. А дом подожгли… Кто это сделал?

— Не могу знать, — выдохнул Неудачник.

— Забулдыгу ограбили, — жестко продолжал Фиолетов. — Взяли вот эти часы… Деньги, которые были при нем… И еще одну вещь. Это альбом с фотографиями большевиков. За каждый снимок и адрес контрразведка давала восемь тысяч. Между прочим, ты мог бы одеться поприличнее. Ходишь черт знает в каком тряпье.

— Не мучьте меня, — с тоской проговорил Неудачник. — Я ничего не понимаю!

— Напомнить? — спросил Фиолетов. — Ты убил и ограбил Забулдыгу! Ты завладел альбомом! Ты поддерживал связь с контрразведкой!

— Пощадите, — взмолился в отчаянии Неудачник. — Клянусь как перед богом… Невинный я…

— Вот эти часы, — медленно произнес Фиолетов. — Эти часы, Неудачник, я нашел в твоей комнате. У тебя нет выхода. Ты попался…

Неудачник стоял у стены и беззвучно плакал, закрывшись ладонями, только вздрагивали плечи и тряслась голова.

— Эк тебя… — неодобрительно сказал поручик. — Есть одна возможность выкрутиться…

— Никого я не убивал и часов не брал, — пробормотал прыгающими губами Неудачник. — Господин офицер… Истинный крест…

— Так вот, — продолжал поручик, — если хочешь остаться живым, то принеси мне завтра альбом. В контрразведку. Я оставлю у дежурного офицера пропуск. И смывайся из города! Хоть на край света! Ты мне не нужен! Я прощу тебе все: но только за альбом. Иначе с живого сдеру шкуру… Найду на дне морском! О нашем разговоре никому ни слова! Голову оторву! Иди! И не оборачивайся… Ну!

Поручик долго смотрел, как ковыляет в темноте шатающаяся фигура, словно пьяный пробирался домой, с трудом находя дорогу.

«Но почему Неудачник? — подумал Фиолетов. — По словам Блондина, Забулдыгу убил другой…»

Глава 18

Закупоренный дверями на засовах и дубовыми ставнями с железными полосами, оглушенный тишиной, дом стоял темный, мрачный. И внутри он был такой же — черные коридоры, как туннели, пролегали в его толще.

С фонарем в руке Неудачник прокрался к двери квартиры Джентльмена и, проскрипев отмычкой, вошел в первую комнату. Он двигался осторожно, скользящим медленным шагом. Луч бегал по стенам, выискивая шкафы и стол. Руки торопливо обшаривали одежду, висевшую в углу, раскидали в шкафу вещи. Опустившись на пол, буфетчик скатал тяжелый ковер и просветил каждую половицу. Фонарь стоял рядом, сквозняк из-под двери колебал пламя свечи — вот-вот потухнет.

Неудачник перешел к письменному столу. Он без скрипа выдвинул все ящики и стал рыться в них, выкладывая на пол толстые бухгалтерские книги, пачки папирос, наган в кобуре. Руки его тряслись, он испуганно вздрагивал от любого шороха и замирал, не сводя глаз с закрытой двери в спальню. Затем приступил к работе снова — заглядывая в тумбы стола, залезал в них почти с головой…

Рывком вытащил тяжелую металлическую шкатулку. Замок был сломан, Неудачник отбросил крышку. В шкатулке лежал большой альбом в бархатном переплете.

Первый лист был пустой. Только следы от уголков когда-то приклеенных фотографий сохранились на мягком картоне. Не было снимков и на второй странице. И только на третьей увидел аккуратные ряды глянцевых квадратиков с человеческими лицами.

Буфетчик захлопнул переплет и взялся за дужку фонаря, но в это время тихий голос сказал:

— Подожди, Неудачник…

Он поднял голову. В дверях спальни в одном белье стоял Джентльмен.

— Своих уже чистишь? — Джентльмен, волоча по полу штрипки кальсон, тяжело прошел к столу и опустился на стул. — Ну, давай, давай, ищи дальше…

— Своих?! — задыхаясь, прошептал Неудачник. — А это откуда у тебя? Альбомчик откуда? Забулдыгу помнишь? Так шлепнул его, да?! Он тоже был своим… Не пожалел его, сука!

— Вот как, ты уже все знаешь? — криво усмехнулся Джентльмен. — Тем лучше… Легче поймешь.

— Часы подложил мне, — продолжал с ненавистью Неудачник. — Хотел от себя подозрение отвести… А меня в тюрягу?

— Какие часы? — нахмурился хозяин.

— Золотые! Те, что у Забулдыги были… Не притворяйся. Мне их сегодня показывали.

— Кто?

— Из контрразведки… Офицер.

— Ты что?! — прошипел Джентльмен. — В своем уме?

— А-а, — со злорадством обрадовался Неудачник. — Испугался? Уж они тебя потрясут!

— Цыц! — грохнул кулаком по столу Джентльмен. — Тебя же самого заметут, дура…

— Нет, — засмеялся ему в лицо буфетчик. — Меня отпустят и дадут двадцать четыре часа свободы. А там ищи ветра в поле!

— За какие же заслуги? — прищурился Джентльмен.

— Вот… За это! — буфетчик пальцем постучал по альбому. — Тебя он погубил, а меня спасет.

Джентльмен молча поднялся со стула. Коренастый, взъерошенный, с кривыми медвежьими ногами остановился перед Неудачником и положил руку на его плечо.

— Ладно, извини, кореш… Черт, надо было тебе сразу все рассказать. Каждый день собирался, да то одно, то другое. Я Забулдыгу пришил…

Джентльмен непроизвольно распрямил пальцы и медленно сжал их в жесткий кулак.

— …подвесил на стропилах… а чердак поджег. Но перед этим был у нас разговор… Я пришел раньше пяти часов. Разговор один на один. Сообщил Забулдыга мне об альбоме, как хочет продавать фотоснимки… Все во мне перевернулось. «Ах, думаю, гад такой! Тебе фарт, а мне смерть верная…» Ударил его со спины, он носом в пол… Деньги забрал, альбом….

— И много заработал?

— Деньги есть, — Джентльмен посмотрел ему в глаза. — На двоих хватит. У меня и раньше кое-что было запрятано. Проживем, Неудачник. До утра времени у нас хватит. Собирай шмотки и на вокзал.

— Бросишь ты меня, — с тоской проговорил Неудачник.

Джентльмен метнулся в спальню. Он вернулся с портфелем и вывалил перед ошеломленным Неудачником стопки денег.

— Это все на двоих! Разделим пополам! Хоть сейчас бери свою долю.

Неудачник дико смотрел, как Джентльмен швыряет ему банкноты, не считая, пачку за пачкой — навалом. Затем сдвинул их на край стола, ладонью вытер с лица пот.

— Вот какой я… Все твое.

Неудачника трясло от волнения. Слева лежал альбом в зеленом переплете, справа куча денег. Джентльмен схватил альбом и кинулся к камину. Бросил его туда на чугунную решетку, стал рвать на мелкие клочья.

— А с ним покончим. Был и не был… Гори он синим пламенем!..

Джентльмен чиркнул спичкой и поднес огонек к бумаге. Она медленно загорелась, и язычки заплясали в темной пещере камина. Неудачник жадно и со страхом глядел, как почернели газетные комья, распались на серый пепел, и пламя начало лизать углы бархатного альбома.

— Сейчас, сейчас будет ему конец, — шептал Джентльмен и железными щипцами ворочал в огне. — Сейчас… Беги, собирай шмотки… Торопись…

— Нет! — вдруг закричал Неудачник и, отшвырнув хозяина, выбросил из камина дымящийся альбом. Прижав его к груди, отбежал к двери и повторил истерически: — Ни за что! Не дам, не дам!!

Приподнявшись на локтях, Джентльмен зло спросил:

— Почему?

— Верну им альбом… А ты пропадай к черту! Никуда тебя не пущу. Пусть знают, кто настоящий!..

— Идиот! — процедил Джентльмен. — Уйди с дороги. Ну?!

Андрей сидел, вжавшись между кирпичной стеной дома и грудой разбитых ящиков, от которых пахло прокисшими помидорами и луком. Он курил, зажав папиросу в ладони, прислушивался к тишине и никак не мог решиться покинуть свое убежище. Кажется, уже было три часа… Пора… В кармане отмычка. В пиджаке наган…

Во дворе хлопнула дверь и мелькнула чья-то тень… Нет, почудилось… Пора, а то скоро будет светать…

Андрей выбрался из-за ящиков и пересек дворовую площадку.

Дверь на черную лестницу ресторана была открыта, и это не удивило его. Так он договорился с Наташей. Она должна задержаться, убирая зал, и уйти последней. И «забыть» замкнуть дверь на свой ключ. Пока все идет нормально. Сегодня ночью можно еще не беспокоиться.

Андрей настороженно прокрался по ступеням, рукой нащупал ручку двери в квартиру хозяина. Наклонившись, заглянул в замочную скважину и увидел неясный свет, идущий откуда-то снизу. В этой бледной желтизне темнели очертания мебели.

Он тихонько нажал на ручку, и дверь подалась вперед. И сразу, почувствовав тревогу, Андрей вынул из кармана наган. Он шагнул в комнату… и замер у двери.

На полу валялся скомканный ковер и стоял фонарь, в котором трепетало под сквозняком пламя свечи. У стола, раскинув руки и подтянув к животу колени, лежал в одном нижнем белье мертвый человек. Андрей перевернул его на спину и узнал Джентльмена. Череп его был расколот чем-то тяжелым. Андрей поискал глазами и нашел бронзовый канделябр, залитый кровью. Сунув за пояс наган, он кинулся к столу, увидел вывороченные ящики, несколько пачек денег и пустую железную шкатулку с разбитым замком.

Андрей опустился в кресло, с отчаянием сжал голову руками.

Выплавившийся из огрызка свечи фитиль упал на дно фонаря и, помигав, погас. Темная тишина, пропахшая нагретым воском и копотью, вошла в комнату.

Остаток ночи Андрей проблуждал по городу. Дважды его останавливали патрули, но, проверив документы, отпускали. Уже перед рассветом вышел к пустынной площади. Она лежала перед ним, плоская и большая, как каменное поле. Вдали, у домов, еще клубился сумрак, а здесь, на неровной от лбов булыжника поверхности, уже был первый неясный свет. На сером и голом небе тускло мерцали золотые купола церквей. А на середине площади одиноко возвышалась длинная виселица — тонкие ее подкосы и стойки казались вычерченными тушью. И такие же черные, неподвижные тела мешками свисали с перекладины…

— Стой! Кто идет? — закричал часовой, который сидел на ступенях.

«Лобное место города…»

Он ушел. Но долго еще в ушах стоял сонный окрик часового и память хранила тоску безлюдного каменного поля, плывущий свет и мертвую окоченелость вытянутых тел…

Глава 19

Снова встало солнце и опять жаркое — мягкий асфальт задышал смолой и пылью. Забегали мальчишки с чайниками, продавали стаканами воду, У колонок выстроились очереди.

Люди изнывали от палящего зноя и двигались медленно, погромыхивая жестяными ведрами и кувшинами, томительно долго приближаясь к закрученной жгутом слабой струе, текущей из чугунного крана… Поднявшийся ветер потащил по улице груды желтой опавшей листвы, она зашуршала, заструилась вдоль тротуаров, застревая между камней булыжной мостовой, кружась, взлетала на высоту второго этажа, приклеивалась к стеклам окон.

Неудачник долго брел переулками, обходя стороной шумный проспект, он побоялся идти на вокзал и теперь спешил покинуть город, но, кажется, были бесконечны эти крутые повороты, подъемы и спуски, стертые ступени и мостики через узкую речку. Город разворачивал свои бесчисленные дороги, сплетал паутину улиц, и прошел час, начался второй, а конца и края не виделось деревянным домам, башням колоколен, покосившимся флигелям и высоким зданиям…

Неудачник то почти бежал, придерживая у груди альбом, завернутый в старую газету, то шел медленно, прижимаясь к стене и пугливо оглядываясь по сторонам. За спиной ему все время чудились чужие шаги, в подворотнях мерещились таинственные фигуры. Измученный ужасом, чуть волоча ноги, он, наконец, опустился на поломанную лавку под чьим-то забором. Сунув альбом под полу пиджака, Неудачник долго смотрел в пустынный просвет глухого переулка, с трудом соображая: почему он здесь? что его сюда привело? куда идти дальше?..

Поручик Фиолетов напрасно прождал Неудачника целое утро. Пропуск у дежурного офицера никто не востребовал. Расстроенный, поручик взял извозчика и поехал к ресторану. Его удивила толпа у входа. Двери были распахнуты, несмотря на то, что «Фортуна» обычно открывалась только вечером. Соскочив с подножки, Фиолетов решительно направился к ресторану, плечом раздвигая людей. Полицейский у подъезда отдал честь и посторонился, пропуская офицера с черным ромбом на рукаве.

Не обращая внимания на стоящих у лестницы людей, поручик стремительно взлетел по ступенькам и распахнул дверь в комнату буфетчика. Шагнув в темноту, он на ощупь нашел ставню и распахнул ее. В свете дня Фиолетов увидел чисто подметенный пол, стол, застеленный линялой скатертью, и высокую кровать с пышно взбитой подушкой.

Поручик подошел ближе и ладонью провел по гладко расстеленному одеялу. Все было так, словно Неудачник сегодня ночью не прилег ни на минуту… Но где он? И почему толпа и полиция?

Фиолетов медленно вышел из комнатушки и тут увидел, что люди, стоящие в коридоре, зовут его:

— Господин офицер, сюда, сюда, пожалуйста… Это здесь…

Поручик, миновав переодетых полицейских, вошел в большую и светлую комнату. Первое, что бросилось ему в глаза, был труп человека в нижнем белье. Он лежал на ковре, раскинув руки. Фиолетов осторожно перешагнул через труп и подошел к развороченному письменному столу. Он перебрал несколько конторских книг, отодвинул в сторону револьвер в желтой кобуре и, подняв со дна одного из выдвинутых ящиков тяжелую пачку денег, взвесил ее на ладони.

— Что тут произошло? — тихо спросил он. — И кто это?

— Пока сообщить ничего достоверного не можем, — ответил полицейский. — Возможно ограбление… Убийство с ограблением.

— Кого подозреваете?

— Исчез буфетчик. А убит хозяин заведения.

— Обычная история, — добавил кто-то. — Там, где деньги, всегда такое.

— Продолжайте, — кивнул головой Фиолетов и пошел к выходу, провожаемый полицейским, который торопливо говорил на ходу:

— Разбаловался народ… Жизнь человеческая им ни в копейку. Слабо караем. Вот, рассказывают, в Париже казнят гильотиной… такой нож на веревке. А мы вешаем… Гуманизм это!.. Никаких особенных мучений…

Поручик подъехал к тюрьме и приказал остановиться под развесистым дубом напротив высокой стены, побеленной известкой, неподалеку от главных ворот.

— Иди, голубчик, — сказал Фиолетов, — иди подкрепись… Выпей чаю или еще чего там, — он протянул деньги извозчику, и тот, спрыгнув с козел, торопливо зашагал к трактиру.

Сняв фуражку и расстегнув ворот кителя, поручик полулежал на теплых кожаных подушках, и со стороны казалось, что он отдыхает, лениво смежив веки, но на самом деле неудача с альбомом расстроила Фиолетова окончательно. Ему надо было побыть одному, сосредоточиться.

«Почему убит хозяин ресторана? Куда исчез Неудачник? Проклятые вопросы… Порвались все нити, ведущие к ресторану, а именно туда вошел тот человек, которого тогда ночью выследил поручик. Осталась та девушка… Натали. Но что она может еще сказать? Сможет ли она объяснить трагедию, произошедшую в ресторане „Фортуна“?.. Поздно вечером она там была и, наверное, ушла одной из последних… Но для этого…»

Поручик открыл глаза, услышав громкий бой городских часов. Он проверил время по часам — ровно полдень. Извозчик еще не возвращался. На сторожевых башнях тюрьмы неподвижно стояли часовые. За каменной стеной слышался какой-то гул, раздавались приглушенные команды. Наконец железные ворота раскрылись, и на мостовую выехала тачанка с пулеметом, окруженная гарцующими на конях казаками. За ними медленно потянулась колонна полураздетых, истощенных людей. Зацокали о булыжник деревянные подковы. Застучали колеса подвод с неподвижными телами больных и раненых. Послышалось хриплое дыхание, стоны, защелкали нагайки, всхрапнули испуганные лошади…

Начальник конвоя подскакал к коляске, и поручик поднялся на ноги. Он протянул есаулу конверт, и тот, вскрыв его, быстро пробежал глазами:

— Господин поручик, сами найдете или помочь?

— Постараюсь сам, — ответил Фиолетов. — Далеко вы их?

— Эвакуируем… Сначала до Беляевки, а потом как знать…

— Желаю благополучного пути.

— Благодарю. Всего доброго, господин поручик.

Есаул лихо развернул коня и поскакал к голове колонны.

Поручик молча стоял в коляске, вглядываясь в проходившие мимо него ряды измученных людей, которые тащились, поддерживая друг друга и нагнув головы. Шеренга за шеренгой миновали они офицера, даже не поднимая на него взглядов. С высоты экипажа Фиолетов видел склоненные затылки и тощие плечи.

— Господин Левашов! — негромко позвал поручик и взмахнул рукой. — Никодим Сергееви-и-ич!

Один из арестантов остановился, но его тут же толкнули в спину идущие сзади.

— Левашо-о-ов! — сердито закричал поручик. — Я кого зову?!

Старик-арестант выбрался из рядов и подошел к коляске.

— Садитесь, Никодим Сергеевич, — устало сказал Фиолетов и распахнул дверцу. Он обернулся к стоящему у дороги извозчику, и тот торопливо полез на козлы, разобрал вожжи и хлестнул лошадь.

— Вы меня не узнаете? — спросил поручик, — А ведь я это вас тогда арестовал.

— Это недоразумение, — прошептал старик, в изнеможении прикрывая глаза. — Я всем говорю — недоразумение…

— И оно выяснилось, — согласился Фиолетов, — как я и обещал вам… О вас очень беспокоится дочь. Места себе не находит, но я ей тоже обещал, что вы вернетесь живы и здоровы.

— Вы знакомы с моей Наташей? — оживился старик. — Господи, как там она без меня…

— Я знаю ее, — чуть поклонился поручик. — Милая девушка… Куда вас, прямо домой или к ресторану «Фортуна»? Не знаю, работает ли она сегодня…

— Будь проклята эта «Фортуна»! — с чувством воскликнул старик. — Моя дочь подает пьяным офицерам шампанское? Неслыханно! Какой позор! И все он! Уговорил девочку! Уломал, негодяй!

— О ком вы? — задал вопрос Фиолетов.

— Уж не знаю, как его и называть! — с горечью проговорил старик. — Квартирант? Денег не платит… Жених? Почему живет в доме невесты? А вообще терпеть не могу посторонних людей в собственной квартире!

Фиолетов остановил извозчика за квартал от дома, предложил отцу Наташи:

— Пройдемтесь… Я думаю, вам будет полезно после всего…

Старик суетливо вылез из коляски, зашагал рядом с офицером, стыдливо прикрывая отворотами пиджака отсутствующий галстук.

— Опять этот человек? — переспросил офицер. — Да кто же он такой?

— Ах, там все так сложно! — по-детски возмущенно всплеснул ладонями старик. — Раньше говорили, что он советский служащий… Теперь словно от кого-то скрывается… Секреты, поздние возвращения бог знает откуда… Это ранение! Просто криминальная история. Я боюсь даже представить, что Наташенька в чем-то запутана!

Поручик жестом руки притворно прервал старика:

— Господин Левашов, опомнитесь. Мои представления о чести русского офицера не позволяют мне слушать вас дальше.

— Вы представитель власти и порядочный человек. Доказательства очень убедительны. Я на свободе. Выслушайте меня. Я стар и понимаю: надо жить по законам того правительства, которое в данное время осуществляет порядок. Иначе произойдет сплошная анархия! А если тот человек в самом деле прячется…

— На вашу дочь не похоже, чтобы она связала свою судьбу с уголовником, — усомнился Фиолетов.

— Почему уголовником?! — растерялся старик. — Культурный человек… Манеры и обхождение. Смешно — уголовник! Даже представить невозможно… Дочь летит к нему со своими чувствами, как мотылек на огонь! — Старик вспыхнул гневом. — Летит бездумно! Увлекаемая безотчетной любовью к этому Федору Павловичу, простите, фамилию даже не знаю!

— Что я должен сделать? — вежливо спросил поручик.

— Поговорите с ней, — умоляюще произнес старик. — Тактично намекните на то, что она ходит по натянутой над пропастью проволоке… Запугайте, в конце концов. Я даю на это свое отцовское благословение!

— Хорошо, — усмехнулся Фиолетов. — Только больше никому об этом не рассказывайте.

— Только вам! Вам и вес. Могила! — торжественно проговорил старик. — Помните, господин офицер, мое и Наташенькино будущее в ваших руках!

— Об этом разговоре не рассказывайте даже Натали, — сказал поручик и остановился. — Вы дома, господин Левашов. Рад был ближе познакомиться.

Они распрощались, и поручик медленно зашагал к гостинице «Палас», не замечая того, что идет по проезжей части улицы.

Не успел Фиолетов сесть за стол, как раздался телефонный звонок. Не желая никого принимать, он, морщась, выслушал дежурного офицера и неохотно проговорил:

— Не знаете, кто он?.. Гоните в шею… Понятно, давайте его сюда.

Через несколько минут в коридоре раздался топот, дверь распахнулась, и два караульных солдата втолкнули в кабинет Неудачника. Небритый, в порванном пиджаке, он остановился перед офицером, испуганно оглядываясь, морщинистое лицо его в запекшихся царапинах казалось меловым. Неудачник прижимал к груди сверток.

— Вот… Господин офицер… — пробормотал он, опуская сверток на край стола и медленно пятясь к стене. — Я принес… Я пришел сам. Он меня не пускал…

— Господин поручик, — доложил один из солдат, — они в подъезде изволили скандалить… Хотели пробиться без пропуска…

Фиолетов не отвечал, он дрожащими пальцами разворачивал сверток, и, когда показался твердый, оклеенный зеленым бархатом переплет, сердце его сжалось от ликующего восторга. Он нежно, словно что-то живое, погладил альбом, бережно переложил его с места на место, потом вдруг, словно чего-то перепугавшись, торопливо сунул в стол.

— Идите… Станьте за дверью, — охрипшим от волнения голосом сказал он солдатам, и те, стукнув прикладами, вышли из кабинета.

Фиолетов снова достал альбом и взвесил его на ладони.

— Тяжела ты, шапка Мономаха, — почти шепотом произнес поручик. — Итак, все кончено… И все только начинается… «Горят костры горячие, точат ножи булатные…»

— Господин офицер, — проговорил Неудачник, со страхом наблюдая за поручиком. — Вы отпустите меня?.. Я могу идти?

— Куда?

— Вы же обещали, — затрепетал от ужаса Неудачник. — На все четыре стороны… Дали честное слово…

— Кое-что изменилось, — поручик спрятал альбом в стол и положил перед собой тонкую папку. — Почему ты убил хозяина ресторана?

— Это он пришил Забулдыгу, — с ненавистью проговорил Неудачник. — И альбом был у него. Он его не отдавал. Предлагал мне бежать, но я… Ведь это Джентльмен!

— А часы, — перебил Фиолетов. — Почему часы Лещинского оказались у тебя под подушкой?!

— Не знаю, — слабеющим голосом ответил Неудачник.

Фиолетов раскрыл папку.

— Немного истории, господин Неудачник… Я навел о вас справки. 1914 год… ограбление купца Семенова… Было сие?

— Да, — выдавил Неудачник.

— …1916 год, — сухо продолжал читать поручик, — взлом магазина на Пушкинской… Сознаешься?

— Да… Но это…

— …1918 год. Нападение на кассира…

— Но это же при большевиках! — закричал Неудачник. — Это же не в счет!

— Злостные, систематические преступления перед обществом, — констатировал Фиолетов и взял в руки листок бумаги. — Ты рецидивист, Неудачник… Вот приказ главнокомандующего… «Секретно. Согласно приказу номер… опасные преступники, мешающие наведению порядка и деятельности законных властей… подлежат немедленному расстрелу без суда и следствия…»

— Господин офицер!! — Неудачник рухнул на колени. — Помилуйте-е!

— Коршунов! — закричал Фиолетов, и в кабинет вошли два солдата. — Взять… В подвал!

Дюжие солдаты подхватили Неудачника под руки и поволокли к дверям.

Андрей поднялся по лестнице, свернул в коридор. Он держал руки в карманах, грея в правой ладони рубчатую рукоять нагана.

И вдруг он замер, остановился у лестницы, спиной прижался к стене, пропуская троих — два солдата волокли Неудачника. Он поймал на себе его невидящий, слепой взгляд, услышал клокочущие рыдания и тогда рывком, не спрашивая разрешения, распахнул дверь в кабинет поручика.

Фиолетов удивленно обернулся от окна, выплюнул в корзину для бумаг изжеванную папиросу.

— Ты чего? Стучаться надо, Блондин.

— Господин поручик, — беззаботно спросил Андрей, весело улыбаясь, — кого это от вас вынесли под руки? Как пана великого?

— А ты разве не рассмотрел? — настороженно прищурился поручик.

— Никак нет, — пожал плечами Андрей. — А что?

— Ничего, — пробормотал Фиолетов. — Бандит… Грабежами занимался. Оч-чень опасный тип. Таких мы без суда и следствия.

— А я думал — что-нибудь новенькое, — с разочарованием проговорил Андрей.

— Все старо, как в лавке антиквара, — усмехнулся Фиолетов и кивнул на стул. — Садись.

«Я совершил ошибку, — подумал Андрей. — Я должен был узнать Неудачника. Ведь это мой бывший товарищ… Не иначе — альбом у Фиолетова. Убить его. Забаррикадировать дверь и отстреливаться до последнего патрона. И в это время сжечь альбом… А если в кабинете альбома нет?..»

— Так что у тебя за дела? — небрежно спросил Фиолетов и, откинувшись на спинку стула, открыл ящик, в котором лежал револьвер со взведенным курком.

«Блондин не узнал Неудачника, а должен был это сделать, — мысленно сказал себе поручик. — Что за человек? Без документов пришел к нам и вот он уже сотрудник… Первым нашел Забулдыгу, но тот был мертв и бесполезен для нас. Это он, Блондин, познакомил меня с тем коммерсантом Курилевым.

Явно водил нас за нос. Дал нам для розыска уголовников их неправильные приметы…»

— Пришел, как всегда, — ответил Андрей. — Какие будут задания, господин поручик?

«Альбом, может быть, уже у полковника Пясецкого, — соображал Андрей, — надо подождать, как разовьются события дальше… Фиолетов должен меня арестовать… Но почему он не зовет караул? Если протянет руку к открытому ящику стола, я стреляю первым…»

Они сидели один напротив другого, перебрасывались ничего не значащими фразами, но с каждым словом атмосфера все более накалялась, казалось, малейшее неосторожное движение — и произойдет взрыв. Их взгляды уже не скрывали враждебности, они сидели, чуть подавшись вперед на стульях, готовые в любое мгновение вскочить на ноги для решительной схватки, а губы продолжали произносить привычные слова.

— Ты занимайся своим делом, — равнодушным голосом говорил Фиолетов. — Не оставляй без наблюдения базар и станцию…

— С утра до вечера толкаюсь, — жалобно тянул Андрей. — Ботинки не казенные, все каблуки пооттоптал…

«Ну почему он медлит?! Убить его… Что он задумал? Почему медлит?! Почему?! Об альбоме знает наверняка, но делает вид…»

«Он связан с Натали… Они хотели меня увести от альбома. Кто за ними? Подполье большевиков или кто-то другой? А какая разница?! Альбом у меня. Я еще посмотрю, на что способен этот Блондин… Я их всех взял за горло, и они это понимают…»

— Ну вот что, — холодно произнес Фиолетов, — мотай отсюда. Без тебя минуты свободной нет. Позовем, когда потребуешься.

Андрей медленно поднялся со стула и неловко поклонился.

— До свидания, господин поручик.

— Будь здоров, — буркнул Фиолетов.

Андрей вышел в коридор и прислонился к поручням лестницы. Рукавом вытер с лица испарину.

«Первым делом я обязан предупредить Тучу… Альбом только у Фиолетова… Надо убрать поручика… Пусть Наташа сходит в кафе „Фалькони“ и встретится с Тучей. За мной могут следить…»

Глава 20

Раскрыв над головой летний зонтик, Наташа медленно шла по солнцепеку пустынной улицей.

— Мадемуазель Натали! — закричал поручик и, перебежав дорогу, зашагал рядом. — Какая неожиданная встреча, не правда ли? Разрешите мне вас немного проводить?

— Пожалуйста, поручик, если вам будет не скучно.

— Я достаточно веселый человек, да и новости, кажется, у меня не из плохих. Папа уже дома?

— Представьте, открывается утром дверь, и он входит, — счастливо проговорила Наташа, — живой, здоровый…

— Целый и невредимый, — засмеялся Фиолетов. — Я выполняю свои обещания. Кстати, освободить его было очень нелегко. Мне грозили неприятности…

— Но вы пренебрегли ими, — мило улыбнулась Наташа, — и показали себя с рыцарской стороны… Я очень вам благодарна.

— Пустяки, — беззаботно махнул рукой поручик. — У вас прекрасный папа. Я с ним беседовал. Он так беспокоился о дочке…

— Необоснованные волнения, — бросила Наташа. — Что делать? Старый человек…

— Не говорите так, — поручик мягко взял ее за локоть. — Разрешите? Ваши странные знакомства с подозрительными людьми. Человек, который у вас живет… Это все его беспокоит!

— Какой человек? — округлила глаза Наташа. — Боже, о чем вы, поручик?

— Ну, ну, полноте, — успокоил ее Фиолетов. — Просто человек… Как говорит ваш папа, имеющий на вас влияние… Возможно, большевик!

— Не пугайте, поручик, — она весело посмотрела на него.

— Даже если он большевик, то я умываю руки, — поклонился Фиолетов. — У нас их много. Их фотографии могли бы составить целый альбом. Но это пустяки. На одного большевика больше или меньше — какая разница? Просто этому повезло. Есть кому о нем беспокоиться. В принципе — они такие же люди, как мы… Что их ожидает? Пуля в лоб — и в канаву.

— А разве нет возможности спасти? — спросила Наташа.

— Я думаю, у каждого из них есть родственники, близкие люди, — проговорил поручик. — Могли бы им помочь.

— Вот как? — помедлив, сказала Наташа. — Это ужасно, что люди в таком положении. В конце концов, долг каждого христианина — в милосердии. Может быть, надо найти этих родственников?

— Боюсь, — грустно сказал Фиолетов, — что им будет не под силу выкуп арестованных. Сейчас все покупается, к сожалению…

— Очень дорого? — обернулась к нему Наташа.

— Да, — кивнул он головой. — Весьма… По восемь тысяч за снимок… И то не деньгами, а валютой в металле.

— Золотом?

— Да, — поручик развел руками. — Что поделаешь? Фронт приближается. Через неделю красные будут здесь. Возможно, кому-нибудь из наших придется уехать. Ну, к примеру, в Париж. Бумажками они не возьмут. Мне почему-то кажется, что от вас зависит жизнь многих людей. Можете обратиться к своему квартиранту. Мне безразлично, кто он. Я беру на себя посредничество только из чувства сострадания. Слово офицера.

Поручик положил свою руку на ее ладонь, затянутую в перчатку.

— Советую сделать это сегодня… ночью. Часов в двенадцать. Пусть ваш квартирант зайдет ко мне и скажет, допустим, одно только слово: «Париж»…

— Париж, — грустно повторила Наташа.

— Предупредите, пожалуйста, родственников. Мне безразлично, кого вы пошлете ко мне, — Фиолетов шутливо наморщил лоб, — но моя квартира будет охраняться. Я сам буду увешан оружием с ног до головы, как черкес. До свидания, мадемуазель Натали. Целую ручки.

Он козырнул и пошел дальше, а Наташа, постояв, вернулась домой.

— Вот как? — сказал Андрей, выслушав ее. — Что ж, значит, припекло. Это не похоже на смелость. Отчаяние…

— Но где достать столько денег?

— Что напрасно волноваться? У нас их нет.

— Он ждет сегодня!

— Ну что ж. Я приду, — усмехнулся Андрей. Наташа без слов обняла его.

Он вышел на улицу и остановил извозчика.

— Гостиница «Палас»! Живо.

Миновав дежурного офицера, Андрей поднялся на второй этаж. Он решительным шагом направился в приемную полковника.

— Мне срочно нужен господин Пясецкий, — сказал Андрей адъютанту.

Тот пожал плечами.

— Полковник занят.

— Дело касается его жизни, — твердо сказал Андрей.

Через минуту адъютант вернулся из кабинета и небрежно бросил:

— Войдите!

Полковник на чистом носовом платке разбирал наган, протирая его части фланелевой тряпочкой. Делал он это тщательно. Прищурившись, глядел в сверкающее нарезное дуло, направив его на солнце в окно.

— В чем дело? — неприветливо спросил он.

— Господин полковник, — отчеканил Андрей, стоя перед столом навытяжку. — Есть доказательства: вас хотят обдурить.

Пясецкий метнул на Андрея быстрый взгляд и показал на стул:

— Садитесь. Что вы имеете в виду?

Глава 21

Поручик сидел за столом у себя дома, положив руки на переплет альбома. Справа под бумагами он спрятал наган. Все было готово к встрече — опущены тяжелые шторы на окнах, в вестибюле расставлены часовые. Двое из них сидели на ступенях крыльца — их можно было заметить, если, заслонившись ладонями от света, прижаться к стеклу. И все-таки он волновался — еще и еще раз мысленно проверял поступок, который хотел совершить. У него было время передумать. Мог арестовать гостя, как только тот переступит порог. Стоит поднять трубку и сообщить полковнику об альбоме, и обеспечена благодарность по службе и следующий офицерский чин… Но он знал, что так не поступит. Теперь уже деньги ему нужны не для того, чтобы откупиться от воров-интендантов.

Он слишком долго был соучастником этого безнадежного предприятия — попытки реставрации прошлого в безумном настоящем. Теперь будущее приобретало интерес, поскольку появилась возможность играть в нем роль хотя бы простого свидетеля. Живого, с плотью и теплой кровью… Теперь он глубоко презирал все фетиши, придуманные людьми для оправдания своего рабского повиновения авторитетам. Чины, благодарности, ордена, истинная цена которым равна стоимости железки, не могли возместить напрасно прожитые годы, брошенные под ноги нелепым, безнадежным идеям.

Пройдет еще десять, пятнадцать дней, и тугая линия фронта лопнет, как перетянутая тетива лука. Полки покатятся вспять, растаптывая свои обозы, теряя генералов и забывая хоронить умерших от ран. Сорванные золотые погоны будут валяться на пыльных обочинах дорог… И лишь самые сильные выживут — в ржавых корытах океанских кораблей они поплывут к обетованным берегам. В Париж, как сказал он Натали. Назад пути нет! До развязки осталось несколько минут…

Поручик услышал шаги на лестнице. Он посмотрел на дверь немигающими глазами. Рука его легла на пистолет.

Дверь открылась, и в проеме выросла фигура полковника.

— Господин поручик, — тихо произнес он. — Вы арестованы!

Фиолетов медленно поднялся из-за стола.

— Я не понимаю, полковник! Здесь какое-то недоразумение.

— Вы арестованы, как изменник родины… Как жалкий предатель интересов России.

— Я требую объяснения! — воскликнул гневно поручик.

— Я обвиняю вас в том, что вы вошли в гнусный сговор с врагами отечества…

— Доказательства, полковник!

— …Скрыли от разведки агентуру противника! За спиной высшего начальства вступили в переговоры, которые подрывают силу и мощь армии, и тем самым нарушили военную присягу офицера!

— Прекратите, полковник, этот театр! Мне нужны доказательства!

— Они будут, поручик, — Пясецкий поворачивается к двери. — Войдите!

В комнату, испуганно сжавшись, вошел Неудачник.

— Черт! — вырвалось у Фиолетова. — Каким манером?

— Я задержал исполнение приговора. — Пясецкий вытянул руку в сторону поручика. — Альбом у него?

— Да, — прошептал Неудачник.

— Вы сами ему отдали?

— Да.

— Нет! — взорвался Фиолетов. — Ложь!! Он арестован как опасный уголовник!

— Вы хотели избавиться от свидетеля, поручик. Альбом у вас. Он лежит на столе.

— Альбом? Да… Он здесь, — Фиолетов попытался взять себя в руки. — Полковник, согласитесь, его находка стоила этой сложной интриги… Теперь мы можем объясниться, и вы поймете. Я торжественно передаю вам сей неоценимый клад!

— Цена известна, поручик, — презрительно бросил Пясецкий. — Вы назвали ее, пытаясь продать альбом большевикам! Россия еще не оскудела верноподданными героями…

— Врете! — с ненавистью закричал Фиолетов. — Врете, как бессовестный, грязный пес!!

Полковник распахнул двери.

— Войдите!

Андрей переступил порог комнаты.

— Сегодня утром поручик Фиолетов предлагал альбом моей невесте. — спокойно сказал Андрей и замолчал.

— Даром? Просто так?

— За золото, господин полковник.

— Так это заговор? — ужаснулся поручик и отступил на шаг от стола. — Сплошной обман…

— Господин поручик… — тяжело проговорил полковник. — У вас в столе лежат золотые часы Лещинского. Как они к вам попали?

— Клянусь… Первый раз слышу, — зашептал поручик и провел ладонью по лицу.

— Часы на стол! — приказал Пясецкий. — Ну?!

Фиолетов послушно сунул руку в карман и достал часы. Они со стуком выпали из его вялых пальцев.

Полковник смерил поручика с ног до головы холодным взглядом и повернулся к дверям.

— Охрана! — позвал он.

— Будьте же вы прокляты все! — хрипло сказал Фиолетов и, поднеся наган к виску, нажал курок. Раздался негромкий, лопающийся звук. Фиолетов упал на подогнувшихся коленях, лицом в ковер.

— Презренная смерть… — сухо произнес полковник и, подойдя к столу, взял альбом. — Едем! Нам тут больше делать нечего!

Они спустились с лестницы, и на крыльце полковник бросил охране:

— Благодарю за службу!

Он сошел по ступеням и сел в открытую легковую машину рядом с шофером. На заднем сиденье устроились Неудачник и Андрей.

— Трогай, в «Палас», — устало сказал Пясецкий и обернулся: — Вы ловко все это обставили, Блондин. Я в душе не верил. Особенно хорошо с часами… Относительно невесты… Почему поручик обратился именно к ней?

— Не могу знать, господин полковник, — ответил Андрей. — Наверно, ресторанное знакомство…

— Ничего… Мы разберемся, — пообещал Пясецкий.

Машина мягко покачивалась на булыжниках. Одинокие фонари проплывали стороной, почти не давая света, и улицы лежали темные и пустынные.

Кажется, здесь… Да, здесь… Еще поворот и… Андрей сунул руку в карман пиджака, медленно достал наган. Он приставил его к спине полковника и тихо произнес, вдавив тонкое дуло между худыми лопатками:

— Не двигаться, полковник.

— Что?! — взревел тот и рванулся вбок. Шофер крутнул руль, и машина, ударившись об угол дома, накренилась, застыла. Завопив, Неудачник прыгнул через дверцу. Андрей упал на сиденье. Полковник выстрелил в него через плечо. Раз. Другой. Отшвырнув потерявшего сознание шофера, у которого кровь заливала лицо, он выбрался из покореженного железа и побежал по улице, оборачиваясь, то и дело вскидывая наган, чтобы выстрелить. Другой рукой Пясецкий прижимал альбом. Вдруг он метнулся к парадному входу, забарабнил в дверь кулаками.

— Откройте-е!!

Собрав все силы, не пригибаясь, Андрей бросился к нему. В домах кое-где вспыхнули огни. На балконах послышались испуганные голоса.

Пясецкий увидел Андрея и поднял наган. Гулко выхлестнуло пламя. Ударило в плечо. Андрей споткнулся и, падая, нажал на курок. Полковник рухнул с крыльца. Андрей поднялся на ноги и, чувствуя, как они дрожат и подгибаются, побежал к дому. В остановившихся глазах полковника было мучение. Он умирал.

Андрей поднял альбом. На соседней улице вспыхнули выстрелы.

— Назад! — закричал кто-то.

Дружеские руки подхватили Андрея и потащили в глубину проходного двора. Теряя сознание, Андрей узнал лицо Тучи.

В переулке осталась искореженная машина. Языки огня уже лизали помятое железо. Вот вспыхнула мягкая обивка. Грохнул, вскинув в темноту снопы искр, взорвавшийся бензобак. Светящиеся обломки разлетались по мостовой. Остов «форда» горел жарко, с треском и шипением. Пламя металось, и в каждом окне черных домов горел отсвет пожара.

Через несколько дней, 25 сентября 1919 года, в городе вспыхнуло вооруженное восстание. Рабочие отряды заняли вокзал, почту, осадили «Палас». Колонны шли с заводских окраин к центру, завалами баррикад отсекая белым войскам дороги к отступлению. Ветер с севера уже доносил артиллерийскую канонаду и дым горящих лесов…

Шел второй год гражданской войны.

ВОЛЧЬЯ ЯМА

I часть

Глоба въехал в ворота губмилиции, медленно слез с линейки, замотал вожжи за обгрызанное зубами лошадей бревно коновязи. Затем, ставя поочередно ноги на ступень каменного крыльца, щепкой начал тщательно срезать налипшую грязь с добротной, пропитанной дегтем кожи яловых сапог. Подтянул высокие, по колени, голенища, выпрямился, откинув привычным движением болтающуюся у бедра деревянную кобуру маузера, и повел глазами по двору — из конюшни конного резерва слышались сердитые окрики и перестук копыт, под навесом гонтовой крыши сидело несколько милиционеров и дымило самокрутками, поплевывая в лужу, пузырящуюся от дождя. Землю вокруг словно перекопали — ее размесили колеса подвод и автомашин. Здание двухэтажного особняка, когда-то покрашенное в желтый цвет, сейчас было изъязвлено ранами от отпавшей штукатурки, красный старинный кирпич, хорошего обжига, кровянел в этих неровных пятнах. Часовой брел вдоль стены, закинув винтовку за спину и подняв воротник серой шинели, его раскисшие ботинки скользили по тропке. На балконах, обнесенных коваными решетками, мокли поломанные шкафы и кресла без спинок.

Тихон Глоба не отметил ничего нового — месяц его тут не было, а все осталось без изменения. Дождь смыл дворовые запахи лошадиной мочи и натрушенного у коновязи сена, свежести травы, растущей под забором, и сейчас воздух пах гнилым деревом и дымом — где-то тлел костер.

Глоба чуть насупился и потянул на себя тяжеленную дверь в медных головках гвоздей. Он простучал подошвами сапог по широкой лестнице и повернул в коридор, наполненный людьми, кто-то с ним здоровался, кого-то он узнавал сам и кивал головой или встряхивал руку, коротко стискивая железными пальцами. В отделе уголовного розыска стоял чадный дым табака. Свободные от дежурства сотрудники травили анекдоты, вспоминали что-то смешное, громко хохотали. Комната была уставлена неодинаковыми столами, старыми стульями, табуретками. Глоба снял фуражку, вытер подкладкой мокрое от дождя лицо и начал пробираться к двери кабинета заместителя начальника губмилиции. Но его уже заметили, шум попритих, послышались веселые возгласы, Тихон немного смутился, и лицо его, крупное, со слегка притуплёнными чертами, потемнело от скрытой напряженности.

— А-а! — весело закричал один из сотрудников, картинным жестом вынимая из зубов прямую английскую трубку. Он сидел на краю стола, заложив ногу за ногу, — в клетчатом костюме, с белоснежным кончиком платка, торчащего из нагрудного кармана широкого в плечах пиджака. — Привет грозе бандитов! Давненько не виделись!

— Да вот, — скупо усмехнулся Глоба, кивнув в сторону кабинета зама. — Вызвал…

— Нет, браток, тут уж я первым, — отозвался стоящий под дверью. — Мне пора на дежурство, а все не вызывает. Ты садись. Дойдет и до тебя очередь.

Он говорил беспечно, в его нагловатых глазах светилась удаль никогда не унывающего человека. Откинул бритую голову затылком к стене, бровь черную изогнул, неясная усмешка затаилась в уголках сухих губ.

— Здравствуй, Кныш, — сказал Глоба и присел на табуретку. — Как жизнь?

— Будь здоров, — хохотнул сотрудник. — Ловлю уркаганов. Вот сейчас мне Лазебник задаст взбучку.

— За что же, если не секрет? — осторожно спросил Глоба.

— А то ты его не знаешь! Ты много в этом месяце бандитов поймал?

— Ни одного, — буркнул Глоба.

— А сколько их у тебя в уезде?

— Не считал.

— Городской бандит — это особь статья, — подхватил Замесов, пыхая дымом из трубки. — Не чета селянскому. Крестьяне — народ темной стихии. Заорали, колья похватали, активистов побили — и по хатам. Там и бери их тепленькими. Ну, самые перепуганные — на коней и в лес. Лето в банде пожируют, а зима придет и зачешется мужик: холодно, жрать нечего. Опять-таки вернется домой.

— Это точно, — согласился Глоба. — Зимой их только и брать.

— А бандит городской, — продолжал Замесов, вкусно посасывая мундштук трубки, — личность примечательная. У него свой язык. Традиции. Отработанные законы. Они нашего брата с одного взгляда видят. Нюх! Глаз! и жестокость показательная — все, как говорится, для дела. Таких на пушку не возьмешь.

— То вы, ребята, правы, — качнул головой Глоба. — Наш бандит разных там тюремных слов не понимает. Или же — как сейф ковырнуть. Глупый в таком ремесле. Совсем необученный. Ему бы, сельскому, всех коммунистов перерезать да свою власть поставить.

— Ты хитрец, Глоба, — погрозил Замесов трубкой. — Вот скажи — на дворе сентябрь месяц, а вполне осенние дожди. Увидим ли мы теплые денечки? Что говорят твои мудрые старики?

— А балакают — все еще будет. И бабье лето, и дождь, и снег.

— Добро этим, из уездов, — с насмешкой сказал молоденький паренек в сатиновой косоворотке и начесанным на правую бровь пшеничным чубом. — У них, понимаешь, природа! Свежий воздух круглый год. Бандитов ловят — палят из наганов, на конях скачут. А тут из-за угла подглядываешь, под забором лежишь ночь — и ради чего? Какая-то шпана во дворе с бельевой веревки портки стянула.

— Это Сеня Понедельник, — понимающе усмехнулся Замесов. — Новенький. Пинкертоном хочет стать. Все мы были такими, а потом розыск из нас людей сделал. Как ты там живешь, в своей Тмутаракани?

— Как и все, — пожал плечами Глоба. Он равнодушно отвернулся от Замесова и потянулся к пачке папирос «Пальмира», которую открыл Кныш, ловко подрезав крышку прокуренным ногтем большого пальца. Закурил, замкнувшись в себе — молчал, глядел под ноги, глубоко затягиваясь табаком. Ему было двадцать два года, но он выглядел старше: лицо, дубленное солнцем и ветрами, и привычка смотреть пристально, без выражения, даже с какой-то холодной льдинкой в зрачках, сдвигая на лбу поперечную морщину.

Каждый раз, попадая в отдел уголовного розыска губмилиции, Глоба испытывал чувство неловкости — он приезжал сюда без особого удовольствия. Его раздражала пестрота, непохожесть этих людей друг на друга и подчеркнутая независимость, какая-то гонористость, желание выделиться жестом, словом, показать свою принадлежность к избранным, тем немногим, которых объединяло общее дело — опасное и жестокое. И разговоры их, деланно беспечные, с легкой иронией к смертельному риску, казались Глобе неестественными, словно они говорили не о своей повседневной жизни, а каждый раз что-то придумывали на ходу. Да, за этими столами с пятнами чернил и ободранным сукном сидели люди особой судьбы. Стреляные и колотые, не раз битые до полусмерти, они чуть ли не каждые сутки ходили по острию ножа, но в жизни, той, что шла за стенами особняка губмилиции, были для многих лицами мало известными. И вот только собираясь вместе, в такие редкие для них минуты отдыха, они как бы сбрасывали свои будничные одежды и представали друг перед другом в полной своей необычности.

— Как там наша Маняша? — спросил с интересом Кныш о жене Тихона, работавшей еще до недавнего времени в губмилиции секретарем.

— Нормально, — коротко ответил Глоба. Ему не хотелось сейчас говорить о ней. Они поженились недавно, и он был счастлив. — Все в порядке.

— Сегодня поутру Кольку Черта привезли, — небрежно сказал Кныш.

— А кто его взял? — спросил Глоба.

О городском бандите Черте слух шел по всей губернии. Это он, переодев свою банду в кожаные куртки, под видом чекистов, устроил в парке облаву. Те, у кого деньги, драгоценности и оружие, — влево, остальные — стоять смирно, не двигаясь. Забрали все подчистую и скрылись. На его счету грабежи и убийства.

— Ты знаешь, — продолжал Кныш, — я по его следу какой месяц шел…

Дверь кабинета открылась, и в проеме встал замначальника губмилиции Лазебник — дородный мужчина в отглаженной гимнастерке и хромовых сапогах. Увидев поднявшегося с табуретки Глобу, коротко сказал:

— Приехал? Заходи. С остальными потом, товарищи. Гостю первый почет.

Они сели за стол друг против друга, и Лазебник, достав из кармашка крошечную расческу, несколькими движениями тщательно расчесал волосы, умело забросив их на желтую лысину. Голубые глаза его изучающе посмотрели на Глобу.

«Беда с этими уездами. Бандитизм, грабежи… Мальчишки на постах начальников. Чего от них требовать? Мужицкая жизнь ступает медленно — полдня туда, полдня сюда. Вот и Глоба… Пожил с ними, взматерел. С неба звезд не хватает, но обязанности свои знает. В общем-то, кажется, немного туповатый, мало думающий, но честный малый. Культуры ему не хватает, да, но для села… В тех краях друг друга с пеленок знают. Кто ограбил, убил, ушел в банду — известно не в одной хате под соломенной стрехой. Культура ли нужна, чтобы нащупать преступника? Жесткая рука! Не одного бандита привез он сюда на своей линейке. Говорят, в уезде его побаиваются. Смелый хлопец. Душа у него холодная. О чем он думает, когда вот так пристально смотрит на тебя, первым не отводит взгляд в сторону? Мог бы перед начальством и опустить взор до долу, не велик чин…».

— Как живешь, Глоба? — раздраженный своими мыслями, спросил Лазебник и потянул к себе за угол папку, раскрыл ее на нужной странице, повел по строкам кончиком карандаша. — Руководство анализировало положение в твоем уезде. В целом, по всей губернии проходит резкий спад бандитизма. Еще три года тому назад мы видели его вспышки почти повсеместно. Кулацкие мятежи в Поволжье и Сибири, Кронштадте… У нас на Украине… Банды Махно доходили до самого Харькова. А сейчас нам дышится легче, не так ли, Глоба?

— Да, — кивнул Тихон. — После замены разверстки натуральным налогом в селах стало тише.

— Еще бы! — воскликнул Лазебник. — Теперь им жизнь! Свободный обмен хлеба, торговля излишками. Один только выпуск червонцев чего стоит — каждая десятка обеспечена чистым золотом! Того и гляди, всех крестьян до уровня кулака дотянем, — хохотнул он. — Там вышел с лукошком, побросал в землю зерна, господь бог дождичек ниспослал… И нате вам — выходи с косилкой, обмолачивай, сыпь в мешки спелое зерно, тащи его в город… Что, не так? А рабочему что делать? Завод — это тебе не поле. Заводы не работают — нет сырья! Машины старые! Заказов нет! Безработица! Кадровые рабочие по мобилизации в армии, а то и погибли в боях, расстреляны немцами, деникинцами да бандитами. В нашей губернии власть менялась четырнадцать раз! А теперь для крестьянства все — отменена трудовая повинность, даются банковские субсидии…

— Да, село нынче выправляется, — кивнул головой Тихон, — а то было совсем плохо.

— Ну, Глоба, — возмутился Лазебник, — ты меня удивил. Не единым хлебом жив человек. До мировой революции один шаг оставался. Да увеличить бы налоги на крестьян, мобилизовать их в армию от мала до стара… И светлое будущее человечества — вот, в наших руках!

— А бунты? — хмуро напомнил Глоба. — Не забыли? Что ни село, то ночами пальба… Активистов режут.

— Мягкотелы были, — оборвал Лазебник.

— Ну нет, — посуровел Глоба, — того не скажу.

— Тебе тогда было сколько? — вспыхнул Лазебник. — Восемнадцать лет. Пацан. Я помню, можно было еще поприжать. Последнее усилие — и все, сломили бы мировую контру начисто. А вместо этого мы — продналог! Да еще обещаем в ближайшее время заменить его денежным. Ты соображаешь? Деньгами! А где он, крестьянин, их возьмет? Он их наменяет за хлеб и картошку целыми кулями. Значит, опять у него денег будет больше, чем у рабочего! Вот тебе так называемый нэп!

— Рабочие везут в село ситец, гвозди, крестьянин в город — хлеб. Жить стало легче, а кто еще из бандитов остался, — тех помаленьку вылавливаем. Дайте время… Мужик недоверчив, все приглядывается к новому. Ему бандиты тоже помеха. Когда пальба да пожары — много хлеба не посеешь. Бандитов кормить надо, а жрать они любят сладко.

— Считаешь, что время само на нас сработает? — желчно спросил Лазебник. — А мы будем сидеть сложа руки? Нет, шалишь, Глоба. Мы такие дела на самотек не пустим. Расслабились на данном этапе. Расслюнявились. Видно, срослись вы с тамошними, уже смотрите на все их глазами.

— Ну, это вы бросьте, — хмуро проговорил Глоба.

— Тогда, значит, работаете спустя рукава. Не хочу быть бездоказательным. — Лазебник торопливо вынул из папки листок бумаги. — Вот твоя сводка. «Ограбление кооперативного продовольственного ларька… Преступники не найдены». Не найдены, Глоба! Читаем дальше. «Убийство селянина Курилко Ивана Федотовича, год рождения 1906… Село Пятихатки. Убийца не найден». Читать еще? Молчишь. А ведь факт вопиющий. Но этого мало. «Ударом в спину ножом убита молодая учительница Марина Сидоровна Кулик, приехавшая в село Смирновка из города по направлению наробраза». И, конечно, бандит не обнаружен. Не много ли, Глоба?

Тихон молчал, закаменев на стуле, лицо его потемнело еще больше, а губы сомкнулись в жесткую линию.

— Ты не забывай, какие у тебя корни, — уже спокойно проговорил Лазебник. — Ты из рабочих. Не беда, что был на заводе всего три года. Дед твой литейщик. Отец из клепочного цеха. И ты был там. У тебя в крови классовое сознание. Сегодня всех собирают на совещание. Иди, отдохни немного с дороги. И приготовься к выступлению, расскажешь о своих делах.

Откинувшись на спинку стула, Лазебник вдруг заулыбался, царапнув ногтями выбритую щеку. Лоб его покрылся морщинками.

— Я приеду к тебе и покажу, как надо работать. Ты это запомни. Когда-то работал в Чека, кое-что умею.

— Зимой будет легче, — сказал Глоба, поднимаясь из-за стола. — Летом в лесу никаких следов.

— Работа наша круглосуточная, — хохотнул замначгубмилиции, сразу вдруг сделавшись добродушным и веселым, словно это не он еще минуту назад гневно сверлил Глобу взглядом.

— Иди, иди, сезонник, — Лазебник благодушно засмеялся и замахал руками, прогоняя Глобу из кабинета.

Переночевав в общежитии конного резерва, выпив утром кружку чая, распрощавшись, Глоба сел на линейку и отправился домой. Отдохнувшая за ночь, сыто покормленная лошадь бежала споро, поцокивая подковами по чистому булыжнику городских улиц. Дождь все сеялся с пасмурного неба, мелкие лужи оловянно поблескивали. С тумб для объявлений свисала мокрая бумага. Прохожие спешили по тротуарам, прячась под старенькими зонтиками, подняв воротники. Бесчисленные дороги, разветвляясь, уходили за повороты, скрывались за каменными зданиями. Там и тут гремели железные жалюзи магазинов. Приказчики, встав на табуретки, протирали запотевшие стекла витрин. Возле собора толкались нищие.

Чуть подергивая вожжи, Глоба читал набегающие на него вывески и броские самодельные рекламы.

«Булочная Нефедова…», «Сенсационная новость! Радикальное средство от пота ног! Цена 90 коп. пара…», «Порошок для моментального уничтожения волос „Депилаторий“…»

Буквы кричали, прыгали, взлетали восклицательные знаки. Дождь уже подмыл краски, обнажив фанеру и тронутое ржавчиной железо. Из раскрытых окон чайной вкусно пахло горячим хлебом. За стеклами аптеки таинственно мерцали синие флаконы.

…«Миллионы людей покупают ароматические лепешки „Ричард Вердо“ для моментального производства разных наливок, настоек и коньяка прекрасного качества, вкуса и аромата. Требуйте везде! Цена 30 коп. коробка!», «Оптовая торговля сеном. Кутько», «Парижский шик! Длинн. Ожерелье, имитация цвет, камней —6 руб. Серьги —3 руб. 20 коп.!»

С того дня, как впервые увидел что-то подобное в окне первого этажа частного дома, когда долго, с чувством недоумения и какой-то обжигающей обиды глядел на расписанный от руки квадрат рекламной картонки, прошло два года — казалось, можно было бы уже привыкнуть. И все же не мог. Куда ни глянь — отовсюду на тебя смотрят позолоченные вывески, лакированные надписи, названия наливок, сыров, обуви, одежды… Новая экономическая политика. Вечерами горят фонари над входами во вновь открытые рестораны, возле подъездов синематографов начинают фланировать дамочки на высоких каблуках с горжетками из лисьего меха. Кажется, еще недавно под стенами этих же зданий валялись в пыли опухшие от голода, отечные люди… По заводам и учреждениям в фонд голодающих Поволжья, Сибири и Украины отчисляли крохотные доли хлебной пайки.

Завшивленные эшелоны ползли по разбитым железнодорожным колеям, миллионы тифозных в обморочном бреду валялись на вокзалах и в переполненных госпиталях. Где тогда были обладатели идеальных средств и радикальных снадобий, разве их секретные запасы не должны были прожечь землю? Но вот… За чисто вымытыми стеклами витрин в слюдяном отражении пасмурного утра плывут розовые лица и белоснежный крахмал передников, забрызганное дождем фальшивое золото торговых вензелей толстомясо отсвечивает свежим лаком…

Простуженно загудел главный колокол собора. Отвечая на его густой бас, затявкали, неистово заколотились малые колокола и разом все смолкли, лишь один из них запоздало вякнул надтреснутым голосом. У хмурого здания трудовой биржи уже вытянулась очередь безработных. Держа под мышками сухие веники и свертки с одеждой, строем прошла военная команда в субботнюю баню.

Глоба легонько ударил лошадь вожжами по крупу, и она перешла на легкую рысь, железные ободья колес линейки запрыгали по булыжникам.

Вот и окраина города — покосившиеся домишки, крытые соломой и толем, листы ржавой жести, прижатые плоскими камнями, подслеповатые окошки и крошечные палисадники с кустами крыжовника и сирени. В одной из хат, третьей с края, по переулку Речному, прошло детство Тихона. Отец его работал клепальщиком на Паровозостроительном заводе, мать уборщицей в конторе, а старший брат учеником в кузнечном цехе. На гражданской под Царицыном погиб отец, мать умерла от тифа, брата отправили в далекий южный городок на партийную работу — остался Тихон один. Устроился в отцовский цех — на ножных горнах грел заклепки. Громадные паровозные котлы гремели под ударами молотов, их круглые бока были прострочены аккуратными рядами головок. Люди объяснялись друг с другом словно глухонемые — беззвучно раззевая рты. От чада и железной пыли, сбиваемой кувалдами с дребезжащих стальных листов, першило в горле.

Приземистый забор Паровозостроительного уже давно тянется вдоль дороги. За ним виднеются прокопченные цеха с разбитыми окнами. Несколько кирпичных труб воткнулось в низкое небо, — лишь одна дымит, выпуская размытый деготь пережженного угля. На проходной ворота распахнуты, видна заводская площадь, заваленная трубами, покрытыми битумом. Тощая лошадь с трудом тащит телегу, прогнувшуюся под тяжестью металлической стружки — нагребли вилами выше холки, увязали промасленной веревкой, словно крестьянский воз с сеном, прокаленная канитель свисает путаными клочьями. Значит, работает механический цех, там, под монотонный шлепающий гул ременных трансмиссий стальные резцы сдирают с заготовок горячие ленты, свиваются они в тугие яблоки, которые рабочие сдергивают проволочными кочережками на пол. Разламываясь, они хрустят под подошвами сапог, как сухари, мерцающей крошкой забивая щели между рифлеными плитами.

Ветер дохнул со стороны завода и вместе с каплями дождя принес сладковатый дух горящего кокса и остывающего в изложницах чугуна. Глоба долго провожал взглядом распахнутые ворота проходной, все поворачиваясь назад, пока шею не заломило. Завод отдалялся, был он похож на древний город, отгороженный крепостной стеной, — между кирпичными цехами с узорными башенками по углам, с высокими фронтонами и окнами, расчерченными мелкими переплетами, лежали узкие улочки, вымощенные камнем, с узкими, двоим не разойтись, тротуарами, вдоль которых бежали темные ручьи, запятнанные нефтью и керосином.

Если честно говорить, то Глобе следовало бы повернуть оглобли и въехать в заводской двор. И войти под гулкие своды клепального, где его друзья-корешата стоят у раскаленных горнов, ногами нажимая на педали мехов, одновременно шуруя клещами в слепящем коксовом пламени, как черти в преисподней, черные от сажи. И там, стоя на сквозном ветру пролета, заорать бы ликующим голосом, заглушая перестук молотов и корытный гул пустых котлов:

— Братва-а! Не узнали Тишку?! Ну дае-е-ете! Аль забыли начисто?!

А может, и правда забыли молоденького парнишку в отцовском, не по росту длинном бушлате с медными пуговицами, в развалюхах-ботинках солдатского образца. Вдруг не признать им члена комсомольской цеховой ячейки Тишку Глобу в милицейском командире с малиновыми петлицами на углах серой шинели? На его голове франтовато примятая зеленая фуражечка с крошечным лаковым козырьком, витые шнуры обрамляют шитый золотом щиток с алыми серпом и молотом.

Оторвался Тишка от своей заводской братвы, пропал неизвестно куда. В самый трудный момент, когда, казалось, вот-вот Паровозостроительный должен был стать на мертвый якорь из-за нехватки топлива…

Нет, не сегодня, видно, шагнет он в цеховой пролет навстречу красным огням пылающих горнов. Времени у него только на дорогу, а в конце пути ожидают его дела и дела… Ограблен кооперативный ларек. Ломом выворотили замок, что вынести не смогли — подожгли керосином из разбитой бутылки. Убита молодая учительница Марина Сидоровна Кулик. Труп ее лежит в холодном подвале уездной больницы. По-девчоночьи худое тело до подбородка укрыто казенной простыней. Нож, глубоко засаженный под лопатку, — кованый, с рукоятью, обтянутой кожей. Такой, если взять его за острие и швырнуть с силой, пробьет доску толщиной в два пальца. Судя по всему, так и брошен был этот нож в спину учительницы — метнули из-за плетня и побежали через огород. Следы сапог преступника привели к берегу речки и пропали у самой воды. Убийца, возможно, из того же села, вышел на проселочную дорогу и опять вернулся к своей хате. Вдруг стоял в толпе крестьян, молча глядя, как милиционеры укладывают тело на телегу? Так еще в селе не убивали. В городе подобное встретить — да, но в селе? Здесь эти приемы неизвестны, здесь бандиты действуют проще, у них свои надежные помощники — гирька на плетеном ремешке, отточенный, как бритва, плоский немецкий штык или верный «куцак»-обрез — опиленная винтовка, из которой удобно стрелять навскидку и легко спрятать под рубашкой.

Дождь вроде перестал, на небе появились голубые проталины, словно оно до сих пор было наглухо засыпано грязными сугробами, но вот потянуло ветром, и снежные завалы начали таять, сквозь их фиолетовую водянистость там и тут проступила свежая лазурь.

Города уже давно не видно, он скрылся за прихлынувшим к дороге лесом. Где-то там, в самой глубине, затаилась Волчья Яма. Даже в самую сухую погоду ветер несет оттуда запахи прелой гнили — самое что ни на есть бандитское место.

Дорога уходила в гору, поворачивая в сторону, в этом месте лес как бы смыкал свои руки — ветви сосен, растущих по обе стороны тракта, сплетались, образуя тоннель, полный пасмурной темноты. Еще недавно Глоба, проезжая тут, всегда соскакивал с линейки, ударял лошадь вожжами, а сам нырял в кусты. Шел вдоль дороги, мягко ступая по опавшей хвое, и слушал лесную тишину — не раздадутся ли крики и выстрелы? В левой руке держал деревянную колодку маузера с откинутой крышкой. А сейчас он только уселся поудобнее, на всякий случай подтянул за ремешок пистолет поближе к колену и так, напряженно вглядываясь в приближающийся лес, въехал в его густую тень под громкий перестук колес, запрыгавших на комьях земли. Лошадь вынесла линейку из-под густого свода деревьев прямо в травяной простор полей, к солнцу.

…Старший брат Глобы Иван зашел в клепальный цех и поманил Тихона рукой. Они вышли в заводской двор.

— Завтра я уезжаю, — озабоченным голосом проговорил Иван, — утром попрощаемся. А пока я хочу тебя познакомить с одним человеком. Все, о чем он будет с тобой говорить, твоим друзьям знать не обязательно. И не удивляйся ничему.

В пустом кабинете партийного комитета Тихон увидел грузного человека в потертой кожаной куртке.

— Садись, — предложил тот и кивнул на стул. — Глоба-младший?

— Да. Он.

— Комсомолец, член бюро цеха… Да ты не молчи, чего язык-то прикусил?

— Если вы обо мне сами знаете, — хмыкнул Тихон, — то чего лишнее болтать?

— Резон, — усмехнулся человек и назвался: — Я Рагоза. Из губчека. О тебе мы знаем, ты прав. И брат тебя характеризовал. Слушай, Тихон, если мы тебе предложим работать у нас?

— Да вы что?! — отшатнулся Глоба. — Я вам там… такого нашурую.

— Ничего, — подбодрил Рагоза, — мы за тобой присмотрим. Оступиться не дадим.

— Я ж ничего не знаю! Сами потом в три шеи погоните! Я ж бревно неотесанное!

— Если заслужишь, — согласился Рагоза, пряча улыбку, — вытурим как пить дать. Так согласен, парень?

— Но почему я?! — продолжал растерянно Глоба. — Лучше людей нет?

— Людей не хватает, — помолчав, сказал Рагоза. — Тут ты попал в точку. А работы много. Кругом кулацкие бунты. По ночам в селах вырезают бойцов продотрядов. В лесах прячутся конные шайки. Отряды Махно подходят почти к самому городу. У них кругом своя агентура. О продвижении наших войск знают наперед. Они убивают рабочих, которые ходят в села на менку. Палят зерно, грабят эшелоны с продуктами — рабочий класс голодает. Бедное крестьянство запугано — активистов уничтожают нещадно.

Рагоза выдернул из-за голенища сапога сложенную бумагу и, развернув ее на столе, подтолкнул Глобе.

— Читай… Завтра будет напечатано во всех газетах, а пока имеем перепечатку на машинке. И пойми правильно, парень. Читай вслух!

Тихон начал глухим от волнения голосом:

— «Резолюция Первого всеукраинского съезда незаможных крестьян о борьбе с бандитизмом…

…Каждый уезд должен дать одну кавалерийскую сотню на кулацких конях и кулацких седлах в войска внутренней службы против бандитов.

…Просить ВЦИК издать приказ о том, чтобы оружие, которое незаможными будет выловлено у бандитов, использовалось для самообороны незаможного крестьянства…»

— Так именно и будет, — прервал Рагоза.

— «…Организовать самооборону села. Каждый наиболее бандитский район должен организовать территориальный полк, связать в нем наиболее сознательных, самых преданных делу трудящихся незаможных селян, которые под угрозой бандитов должны подниматься, связываться друг с другом, отрываясь от мирного труда для ликвидации бандитов.

Съезд обязывает каждый комнезамож зорко следить за бандитами и их укрывателями, о каждом случае… доводить…»

Рагоза потянул листок из пальцев Глобы, свернул его гармошкой и сунул за голенище. Испытующе глянул на Тихона из-под насупленных бровей.

— Вот видишь, какие пироги… И ты, пролетариат города, не поможешь бедному крестьянству? Иль у нас не общее дело, парень? Бандитизм несет всем нам голод, разруху и новые человеческие жертвы. Но мы тебя не уговариваем. Думай сам. Дело предлагается опасное.

Поначалу Глоба думал, что ему сразу выдадут кожаную куртку, сапоги на крепкой подошве, галифе и обязательно — маузер. А еще верного коня с легкой гривой, скрипящее седло и клинок с жарко надраенным медным оголовком рукоятки. Звенящие шпоры, красную звезду на фуражку и ежедневный красноармейский паек.

Но из всего, о чем мечталось, получил только последнее — полфунта хлеба и твердую, как деревяшка, сушеную воблину.

Каждый день Тихон шел через весь город и на окраине стучал в дверь небольшого двухэтажного дома с кирпичными стеками и старой, давно не крашенной, жестяной крышей. Ему открывали, и он поднимался по деревянной лестнице в комнату с домашними шторами на окнах. На дощатом полу лежали вытертые ковровые дорожки. Мебель отсвечивала темным лаком. Шелковый абажур свешивался с потолка на витых шнурах. Это была конспиративная квартира губчека, в которой молодые ее сотрудники постигали азы будущей работы. К ним приходили опытные работники, люди, познавшие царскую каторгу и деникинское подполье. Они учили молодежь умению отрываться от слежки, вырабатывали в них наблюдательность, прививали способность ориентироваться в любых сложных положениях. Новички должны были уметь незаметно следить за другими, четко рисовать словесные портреты, работать в паре с товарищем, метко стрелять из различного оружия, знать приемы обезвреживания преступника голыми руками. И еще много такого, о существовании чего ребята раньше даже не могли предполагать. И все это надо было постичь за два месяца.

Из них готовили сотрудников особых поручений — разведчиков в стане врагов. Глоба занимался прилежно, парнем он был скромным, малоразговорчивым, вопросов почти не задавал, но сам не пропускал ни единого слова.

Вместе с ним приходило на конспиративную квартиру еще человек семь. Друг друга они почти не знали, да на то и времени не хватало: два месяца — это всего лишь шестьдесят дней. Все они люди были разные, но объединяло их одно общее чувство: желание как можно скорее освободиться из-под опеки старших — и туда, в самую гущу схватки, чтобы лицом к лицу, не щадя своей жизни во имя революции… Им всем казалось, что они опоздают, и банды будут разгромлены без них. Втайне каждый думал, что именно он совершит то, что послужит главным переломом в борьбе с бандитизмом в губернии. Наставники снова и снова говорили о бдительности, парни соглашались с ними, но ночами видели сны, в которых гремели выстрелы, рвались гранаты и лихие кони выносили разведчиков из предательских засад, чудом спасая жизни отчаянным парням.

Рагоза каждый раз начинал беседу одним и тем же:

— Ребята, никакой бравады… Если не хотите заботиться о своей безопасности, то подумайте о деле. Представьте, разведчик гибнет — и командир слеп, он беспомощен на местности, лишен информации о противнике. А это значит, как говорит опыт, гибель всего отряда. И запишут такое на совесть разведчика. Пусть он умер в страшнейших мучениях, не сказав ни слова, но он рассекретил себя, нужных сведений не принес. Таким образом стал причиной гибели других.

Рагоза пристально глядел в глаза ребятам, стараясь проникнуть в глубину их мыслей. Он повторял еще и еще раз:

— У нас есть отчаянные рубаки — кавалерийский истребительный отряд. Половина бойцов из Первой конной Буденного. Им сам черт не страшен. Ими командуют храбрейшие командиры, от которых бежали гайдамаки и деникинцы. Я думаю, в мире нет командиров более беззаветно преданных революционному долгу. Они могут разрабатывать сложнейшие операции, ходить в конные атаки, сражаться один против пятерых, лежать под ураганным артиллерийским огнем, брать противника в обхват, уничтожая его кинжальными пулеметными очередями… Но все мужество бойцов и умение командиров не помогут нашему делу, если вы, хлопцы, вы, такие незаметные, люди вне подозрения и пристального внимания врага, пока вы, ребятишки, не принесете нужные оперативные данные. А уж тогда… Команда: «По коням! Сабли вон!» И злая сеча. Погоня за бегущими. Руки бандитов уже повязаны веревками. Готовят подводы с пленными для отправки их в город. А походная труба уже зовет дальше: «По коня-я-ям! Марш — марш!» Знать, опять никому неведомый, презирающий славу и почести, глубоко законспирированный разведчик подал свой новый сигнал. Вот так должно быть, ребята. И тогда революция победит окончательно, раз и навсегда! И вы, живые, будете торжествовать на этом великом празднике. Я понятно объясняю, хлопцы?

…Солнце уже стояло высоко. Земля парила перед дождем. Глоба выпряг лошадь и, стреножив ее, пустил пастись по лугу. Сам прилег на линейку, подбив под себя мягкое сено. Вдали поблескивал пруд. Дорога тянулась к плотине, поросшей густыми ивами, а дальше виднелись соломенные крыши Малой Казачки. Село как село — в центре приземистая церквушка с зелеными куполами и облезлым крестом, кирпичная лавка, бревенчатый сруб колодца с выдолбленной колодой для водопоя скота. Куры гребут мусор у завалинок домов.

Малая Казачка… Это было первое задание — надо было узнать, что за банда свирепствует в этих краях. Усталый, с ног до головы пропыленный, Глоба добрался до Малой Казачки к вечеру. Он остановился перед плотиной, прошелся по ней туда и обратно, осторожно ступая по качающимся бревнышкам, размочаленным колесами бричек. Боясь скатиться, опустился к воде и заглянул на мосток снизу — тот весь светился дырами. Цепляясь руками за траву, Тихон поднялся на земляной откос и достал из кармана блокнот. Слюнявя химический карандаш, неторопливо набросал схему моста, на глаз определил его размеры. Рисовал, а сам уже видел, как по пустынной улице села медленно двигается к нему старик в полотняной рубашке навыпуск, босоногий, в солдатских штанах с заплатами. Он остановился неподалеку от Глобы и, склонив голову набок, начал молча наблюдать за действием неизвестного человека. И тогда Тихон, сунув блокнот в карман, вежливо спросил старика:

— А где ваша сельрада? Пожалуйста, проведите меня к председателю.

— К Корневу, что ли? — удивился старик и поплелся по дороге, как бы наверняка зная, что Глоба шагает за ним.

— Как тут живете? — догнал его Тихон. Старик толкнул на затылок вытертую до материи солдатскую папаху и стрельнул в Глобу хитрым взглядом.

— А хто будешь, мил человек? Ай из каких начальников?

— Дорожный отдел, из уезда, — сказал Глоба. — Вы же писали селом, чтобы мосток через плотину починили? Было такое?

— А шут его знает, — усмехнулся старик. — Бумага-то у тебя есть? А то тут строго. Корнев наш сурьезный мужик. Чуть не так — сразу руки повяжет и в холодную.

— Чего это он? — удивился Глоба. — Это же беззаконие.

— Такая у нас, брат, жизнь, — вздохнул старик. — Бандитский район…

В сельраде было прохладно — земляной пол смочили водой. За столом сидело два человека. Один из них, Корнев, долго и очень внимательно разглядывал документы Глобы. Он вертел бумажку так и сяк, натужно сопел, щурясь и отодвигая удостоверение на вытянутую руку. Был он высок, худ, выцветшая кепка затеняла глаза.

— Ну что ж, — наконец проговорил он подобревшим голосом, — бумага в порядке. Милости просим до нашего села. Насчет мостка мы писали. Это уж точно, какой год его не чинят. Форменное безобразие. Только чего вы к нам пеши топали? Иль такому начальству и кобылы нэмае?

— А я подводу отпустил, — ответил Глоба, — думаю, что назад вы уж меня сами отправите.

— Когда ж вы хотите?

— Да завтра поутру.

— Опасно у нас чужим людям, — вздохнул Корнев и покосился на молча сидящего рядом с ним человека.

И тот кивнул головой, хмуро процедив:

— Как ночь — бандиты… Налетают из леса. До утра жрут, пьют, песни спивают.

— А чего ж вы отряд не вызовете? — спросил Глоба, и оба мужчины усмехнулись, словно Тихон сказал какую-то глупость.

— Сообщали. Отряд приедет, живет неделю, другую — тоже не святым духом питаются… А бандиты — точно сквозь землю.

— Утром пойдем к мостку и составим акт по всем правилам, — устало проговорил Тихон. — Куда вы меня устроите? Помыться надо.

— Эх, молодежь, — задумчиво протянул Корнев, не двигаясь с места и незаметно разглядывая Глобу из-под козырька фуражки. — Сколько тебе, хлопец?

— Восемнадцать, — холодно сказал Тихон. — Какое это имеет отношение к делу?

— Совсем пацан, — слегка удивленно произнес Корнев, — а уже большой человек у Советской власти. Акты-макты делает. Бумагу с гербовой печатью в кармане носит. Охрип! Дэ ты, старая перечница?!

В дверях показался старик.

— Пусть у тебя переночует. Нагодуй его, постели мягче да положи, где блох поменьше.

Они снова пошли через село, уже было темно, по обе стороны от дороги в садах за плетнями пылали огни летних кухонь, слышались голоса, детский смех, пахло коровьим навозом, вечерней травой. В окнах хат затеплился свет керосиновых ламп.

— А как же сельсоветские сами тут живут? — спросил Глоба, идя за стариком.

Тот лишь пожал плечами и пробормотал с неохотой:

— Як люди, так и они… Ховаются…

Покормив Тихона горячим кулешом, старик зажег огрызок свечи и ввел его в крошечную комнатушку с деревянной кроватью.

— Вот тут и разоблачайся, — проговорил старик, иронически оглядывая помещение. — Хоромы… «Чтоб блох не было», — передразнил он председателя сельсовета. — А где их нет?

Старик явно не решался оставить Глобу одного, он переминался с ноги на ногу, чесал пятерней в затылке, наконец сказал, вроде ни к кому не обращаясь:

— Окошко не на крючке… Лес рядом… через огород. Господи, ночи темные, кто кого разберет. Ну, спи. Свечку-то я заберу.

Глоба лег на кровать не раздеваясь. В темноте гудели комары. Окошко чуть отсвечивало синим. Тишина стояла такая, словно хату погрузили на дно колодца, лишь изредка где-то взлаивали собаки да за тонкой стеной шуршал топчан под ворочающимся стариком.

Несмотря на усталость, неясная тревога не давала уснуть. Чем его встретит завтрашний день? Село казалось таким мирным, не верилось, что еще неделю назад здесь убили двух представителей губфинорганов — глаза им выкололи, животы распороли, насыпали туда битого стекла и выволокли тела за село.

Глоба прислушивался к малейшим звукам, его лихорадило от волнения. Уткнувшись лицом в подушку, лежал без движения, напрягшись всем телом, готовый вскочить с постели в любую секунду.

«Чего им стоит открыть окошко… А я лежу здесь на самом виду. Надо набросить крючок. Но что это даст? Рванут с силой, ударят камнем по стеклу… Кто? Да те… что… налетают из леса. Им-то уже, конечно, сообщили о чужом человеке… Придут сюда… Откроют окошко…»

Не выдержав, Глоба, затаив дыхание, поднялся с постели, без скрипа распахнул окошко и вылез в огород. Его обступила кромешная тьма. Чуть привыкнув к ней, Тихон различил вдали черную полосу — это был лес. Глоба немного прошел по пахоте, грузно утопая в мягкой земле, ступил на межу и вернулся по ней во двор, залитый зеленым светом, — вышла луна. Остановился, не зная, что делать дальше. Куда идти? Где спать? Увидел деревянную лестницу, которая была приставлена к чердаку. Туда? Нет…

Тихон осторожно потянул лестницу на себя и, когда она стала вертикально, опустил ее на высокий стог сена. Поднялся по перекладинам на самый верх, ногами раздвинул сено, утонул в нем по грудь и оттолкнул лестницу — она, качнувшись, с легким стуком снова прислонилась к чердаку хаты. От этого удара все внутри у Тихона сжалось — он замер, свернувшись в мягкой сенной яме. Лежал так долго не шевелясь. Над ним горело звездное небо. Не заметил, как заснул.

Его разбудили какие-то крики и бешеный лай собак. Еще ничего не соображая, он выглянул из стога и увидел несущуюся по пустынной улице конную тройку, запряженную в легкую бричку, полную людей. В руках они держали смоляные факелы — языки огня метались в темноте, искры летели над дорогой. Тройка ворвалась во двор, люди посыпались из брички, сразу заполнив усадьбу громкими голосами, пьяным хохотом, шипящим пламенем и топотом лошадиных копыт. Несколько человек сразу кинулись в дверь хаты — она, как бубен, загудела под тяжелыми ударами, окна ее вспыхнули изнутри адским мерцанием, раздался звон стекла, стариковские вопли.

— Пропал, батько, городской хлопец! Нэмае… От, сволота, убег!!

Старик, задыхаясь в вороте рубахи, сжатой в кулаке бандита, пытался кричать, но только хрипел сдавленным голосом:

— Не знаю… Батько, ей богу… Вот те хрест! Сам ложил в хате!

Кто-то из бандитов, выйдя из хаты последним, ушел в темноту с факелом в руках, когда вернулся, начал оббивать землю с сапог.

— Батько, он в лес удрал… Из окошка выпрыгнул и ходу. Следы по огороду в сторону леса.

— А, черт, — выругался батько, — такого щенка упустили… А может, он где заховался? Поищите-ка его, хлопцы. Саблюками поштрыкайте вон тот стожок, а вдруг в сене ховается? И по лестнице на чердак… Не ленитесь, хлопцы, давай, давай…

Глоба видел с высоты весь двор — батько стоял у крыльца, один из бандитов держал возле него пылающий факел, и в свете огня Тихон узнал председателя сельсовета Корнева, только на этот раз он был в расшитой узорами украинской рубашке, на голове лихо сдвинутая набок кубанка, через плечо тонкий ремешок сабли в никелированных ножнах.

— Ничого, батько… Обшукали все скрозь — ничого нэмае…

— По коня-ям! — заорал Корнев и пошел к тройке пляшущих лошадей, на поводьях которых висел один из бандитов, с трудом удерживая их на месте.

— А ты, Охрип, смотри у меня! — Батько встал на коленях в бричке, подняв сжатый кулак. — Из-под земли достану… Замри и ни слова! Все! Гони-и!

Тройка рывком проскочила ворота и понеслась вдоль улицы, грохоча колесами, бросая во все стороны искры, под пьяный мужичий хохот.

Глоба просидел на стогу, затаившись, до начала рассвета. Словно из тумана, медленно проясняясь, начало выходить из темноты утреннее село. А теперь что делать? Бежать… А если все дороги перекрыты? Засады за каждым кустом…

На крыльцо вышел старик, долго кашлял в утренней тишине, потом начал сворачивать цигарку, выбил из кресала искру и прикурил от затлевшего трута. Потом поднял голову и тихо сказал:

— Да слезай же, сынку… Беда минула. Ты слышь, слезай… Меня не бойся.

Глоба настороженно сказал, не раздвигая перед собой скрывавшее его сено:

— Тут высоко…

— Это ты гарно придумал насчет лестницы, — одобрительно проговорил старик. — Голова кумекает. Ну слезай, я тебе подсоблю.

Старик поставил к стогу лестницу, и Глоба, спустившись во двор, с хмурым видом начал оббивать с себя соломинки.

— Я тебя тихонько выведу из села, а ты там уж сам чапай, — сказал старик. — И не приведи господи еще раз тут показаться…

— Так это, значит, сам Корнев? — усмехнулся Глоба. — Ну, чудеса…

— Забудь! — замахал руками в панике старик. — Не видел ты ничего! Мотай отседова, хлопец, пока голова цела! То такие тварюки, что родных отца-матери не пожалеют!

Больше этого старика Глоба никогда не видел — в то утро дед вывел его в лес и показал дорогу к городу. Привычно запуская пятерню под облезлую папаху, он сказал, тяжело вздохнув:

— Ну прощавай, парень. Добра тебе желаю. От распроклятая жизнь — в своей хате не хозяин. До каких же пор так будет?

Через три дня в Малую Казачку прибыл конный отряд. Корнев был арестован прямо в сельсовете. Правда, в скором времени ему удалось бежать…

Воспоминания… Отдохнув, Глоба запряг лошадь в линейку. Он ехал через село, вглядываясь в так знакомые ему хаты, — сколько раз он за эти годы проезжал тут, — встречные крестьяне здоровались с ним, узнавая уездное начальство. Тихон отвечал им, кончиками пальцев трогая козырек фуражки. Хата старика стояла с заколоченными окнами, она была совсем дряхлая, почерневшая от непогоды соломенная крыша провалилась внутрь. Глоба знал, что старик помер. На усадьбе трое мужиков тюкали топорами, гоня стружку вдоль длинных бревен — готовили венцы для нового дома.

И все-таки, каждый раз попадая в это село, Глоба чувствовал волнение, он знал, что пройдет и пять, и десять лет, а не забудет той ночи, когда метались по двору черные тени, плясали огни факелов и так страшно, до ужаса, было лежать в сене — каждая сухая травинка от неосторожного движения, казалось, лопалась с гулким треском.

То было первое задание, и оно особенно запомнилось, но и остальные оставили в душе глубокий след. Он входил в мятежные села как беспризорник — в лохмотьях, нечесаный, в завшивленном бушлате с позеленевшими пуговицами. Разбросанные в отдалении хутора видели его — мелкого торговца нитками и солью, развешенной по полфунта, в кульках из серой оберточной бумаги. Сколько раз его били, добиваясь, кто же он на самом деле, чего ему здесь надо. И он плакал, божился, клялся на чем свет стоит в своей глупой неосторожности. Не знал, мол, что тут палят из обрезов… Ему что белые, что зеленые или красные… Господи, товар-то не хапайте! Отдайте, дяденьки, по миру пустите… Соль, знаете, каких денег стоит?! Да за что вы меня, дяденьки…

Возвращаясь домой, в город, он узнавал, что еще один из семи не вернулся с задания. А потом Рагоза подолгу сидел с оставшимися в живых и объяснял им ошибку того… тело которого нашли в лесу… Подвешен на ременных вожжах… Весь исполосован ножами. Или пропал без вести, сгинул навсегда — под тем селом болота, топь засасывает без следа.

Воспоминания… Глоба снова катил среди полей. Далекий лес обрамлял кромку земли. Облака плыли по небу, громоздясь в пенные башни и пухлые острова с протаявшими голубыми окнами, похожими на полыньи, сквозь которые проглядывался солнце.

Часто ребята погибали по неосторожности. У одного в caпоге нашли маленький, дамский, браунинг. Зачем он его носил? Мальчишество? Почти безобидная, в перламутре, игрушка. Где он его достал? Может быть, выменял у кого-то за недельную пайку хлеба? Другого паренька бандиты заподозрили сразу — уж больно вызывающе он держался перед сельскими хлопцами, давая понять, что не чета им, деревенским телепням. Девчонки глазели на него с восторгом, а он, рисуясь, туманно намекал на значимость своей фигуры. Бандиты его пытали долго, и он, не выдержав, во всем признался. Чекиста застрелили, шайка ушла в леса — в ту далекую Волчью Яму. Но бывали иногда и случаи, когда за провал было винить некого. Как это случилось с Венькой Пуховым — самым тихим и незаметным пареньком из тех семерых. Натворив в селе такого, что даже у людей, видавших виды, волосы становились дыбом, банда собиралась уходить в глухую чащобу на зимовку. И Венька Пухов разрядил в главаря все пули из барабана револьвера. Тоже ведь был запрятан наган, вопреки всяким инструкциям и правилам. Но тут, это каждый понимал, другое дело. Венька на то сознательно пошел. Его убили, но и банда, лишившись зверя-атамана, разбрелась по селам.

Рассказывая об этом, Рагоза хмуро сказал, отворотясь в сторону:

— Это его ошибка. Да! И не возражайте мне!

Все сидели безмолвно.

— Это не входило в его задание.

— Для пользы дела, — пробормотал Тихон.

Рагоза ожег его гневным взглядом, впервые, сколько они его знали, закричал, потеряв обычную выдержку:

— За всех все не переделать! Каждому свое! Вы разведчики, у вас своя специфика! И надо уметь работать, не подставляя голову под пулю! Вам еще жить и жить! Черт бы вас побрал, я уже устал повторять!

…Вспоминая об этом, Глоба сейчас как-то по-иному глядит на все, что его окружает. Далекий лес… Уж побродил по его тропам, голодал, питался ягодой и кореньями. Находил провалившиеся от осенних дождей бандитские землянки, а рядом с ними полузаросшие травой холмы без креста. Кто там лежит? Сваленный пулей или же убийственной простудой? Бедный крестьянин, силой оторванный от родной хаты? Тоска по брошенным детям, жене и скотине съели его душу, и он испустил последний вздох на соломенной подстилке, окруженный пьяными товарищами, с безысходной тоской прислушиваясь к монотонно стучащим каплям дождя. Или тут нашел свой последний час горемыка-бобыль, соблазненный сытой разбойничьей жизнью, когда не сеешь, не жнешь, а кусок мяса и хлеб всегда на столе, да еще вдобавок стакан самогона? А может быть, здесь закопан сам главарь, отдавший богу душу? Подстреленный в последней перепалке, он долго лежал, вглядываясь в небо, синеющее между кривыми ветками крыши.

Но точно так же тут мог лежать наш разведчик — истерзанный, с перебитыми ребрами, топором раскроенной головой. Или лихой боец истребительного отряда, попавший в засаду… Долгие годы смерть бродит по лесам, свивает свои гнезда под вековыми дубами, ставит зарубки на теле земли у топких берегов безвестных речушек.

Не один раз Глоба замерзал среди сугробов, по которым волчьими стаями мела поземка. Скорчившись под шубейкой, глубоко сунув ладони в рукава, он часами брел к ближайшему селу, наверняка зная, что там бандиты.

Воспоминания… Глоба брел к селу, таща в мешке за плечами три чугунные сковородки, угольный утюг с деревянной ручкой, холщовый мешочек с гвоздями, шесть металлических скоб и кусок брезентового ремня, вырезанного из машинной трансмиссии. Под мышкой он держал рулон из трех листов мягкой жести. Ветер дул в спину, колотил снегом в железо, туго выворачивая его из рук. Ноги, обутые в дырявые опорки, закоченели совсем.

Когда за пургой увидел неясные силуэты хат, сил почти уже не стало. Из снежной кутерьмы вышли два мужика в собачьих тулупах, молча ухватили под локти и потащили куда-то, втолкнули в сени, отряхнули, оббили, сами сбросили тулупы на поленницу дров и открыли дверь, обитую мешковиной.

В ярко освещенной керосиновыми лампами комнате вокруг стола сидело несколько человек, молча играли в карты. Один из них, в белой ситцевой рубашке с распахнутым воротом, чисто выбритый, с распаренным, видно, после бани, лицом, положил карты и повернулся к вошедшим:

— Кто такой? — спросил он.

Глоба прислонился к стене, колотясь в ознобе, ноги его подкашивались, он не мог произнести ни слова. Железная труба нелепо торчала из-под руки.

— Поймали на околице, — доложил один из мужиков. — Пер, батько, по дороге напролом.

— Посадите его на лавку, — сказал батько. — Да влейте него самогона. Может, очухается.

Мужик взял стакан и стеклянным краем с трудом разжав челюсти Глобы. Тихон судорожно глотнул обжигающей жидкости, чуть не задохнувшись. Плывущий перед глазами туман начал рассеиваться, все вокруг стало приобретать четкость. Он ясно увидел полутемную хату с двумя пылающими лампами по концам стола, крошечное окно, забитое изморозью, мерцающую фольгу икон в правом углу. И самого батька-атамана — гладко выбритого, с ухоженными усиками и еще влажными после бани волосами, аккуратно расчесанными на косой пробор.

«Боже ты мой, — в ужасе подумал Глоба, сразу узнавая в сидящем напротив него человеке бывшего председателя сельсовета Корнева. Того самого, который тогда ночью, на бричке с факелами… — Чудом удалось вырваться из бандитских рук… А сейчас попался. Неужто узнает? Прошло больше года… Кто я для него? Мелькнул и пропал. Вот он мне запомнился на всю жизнь. Я его узнаю из тысячи… Не узнал. Кажется, пронесло…».

— Эк его повело, — насмешливо проговорил один из мужиков, глядя на посеревшее лицо Глобы.

— Идите, — махнул рукой батько, и мужики скрылись за дверью. Глоба рухнул в угол, загремев жестью и всеми своими сковородками.

— Тю, — проговорил кто-то из сидящих за столом, — да вин, як чугунный.

— Сдавай, — перебил его батько, уже не обращая на Глобу внимания. Они начали играть, молча, с азартом шлепая картами по столу. Наконец батько сказал, покосившись на Глобу:

— А ну, хлопцы, распотрошите его… Что за гусь к нам пожаловал?

Глоба уже чуть отошел, он начал с трудом подниматься на ноги, держась за стену и шатаясь. Мужик снял с него мешок и вывалил посреди комнаты сковородки, утюг, гвозди.

— Мама ридная, — засмеялся батько. — Ну, давай, рассказывай, парень. Кто такой, откудова притопал? Да не вздумай мухлять. Мы народ строгий. Сначала дай ему, Федор.

Мужик отложил в сторону пустой мешок, наотмашь ударил кулаком Глобу. Тихон отлетел в угол.

— Для задатка, — с удовлетворением сказал батько.

— На менку пришел, — отплевываясь кровью, пробормотал Глоба. — Хлеб нужен, пшено… Голодаем страшно. В городе жрать нечего. Помогите чем можете, Христа ради прошу…

— Оскудел рабочий класс, — довольным голосом провозгласил батько. — Крестьянство ограбил, опустошил села, теперь сам по миру пошел с протянутой рукой. Да мы нищим не подаем! Заслужить трэба!

— И не надо! — с отчаянием воскликнул Глоба, лихорадочно расстегивая пуговицы на шубейке. Он встал на колени и начал торопливо засовывать в мешок гремящие сковородки, утюг, скобы. Тихон почти плакал, собирая с пола свои вещи. — Катитесь вы подальше! Тоже, паразиты малахольные…

— Да он пьян, батько, — засмеялся кто-то. — Врезать ему еще?

— Нэ трэба, — батько с интересом глядел на Глобу, весело щурил глаза, кончиками пальцев трогая мягкие усы. — А что ты умеешь робыть?

— Я за жратву любое дело осилю, — ответил Глоба.

— Нам пидручный коваля нужен, — проговорил батько, задумчиво разглядывая стоящего перед ним парня. — Пойдешь? А по весне отпустим, куль зерна дадим.

— Что сам награбишь — то твое, — вставил стоящий рядом мужик.

Глоба сел на скамейку, стащил с головы шапчонку, долю вертел в руках, и вдруг с силой хлопнул ею об пол:

— А, где наше не пропадало! Погляжу хоть — что это за бандитская свобода. Иль она медом помазана, что за нее башку под пули подставляют?

— Ну вот и лады, — усмехнулся батько, — одной заботой меньше. Ты, как я погляжу, хлопец сообразительный. Быстро скумекал где что! Давай знакомиться — я батько Корень! Слышал о таком?

Глоба с испуганным недоверием поглядел на сидящего перед ним громадного мужчину с красивым розовым лицом и только пробормотал чуть слышно:

— А чего ж… Царь и бог…

— Вот то-то же, — жестко проговорил Корень. — Иди, там тебя покормят, а утром в лес, до ридной усадьбы.

Весь вьюжный январь пробыл Глоба в банде Корня. Отряд бездействовал, отсиживался в самой чащобе Волчьей Ямы, боясь вылазками навести на свой след. Жратва уже кончилась — доедали убитого из обреза дикого кабана, хлеб пекли пополам с сушеной кислицей и молотыми желудями. От вынужденного безделья нудились — ссорились по пустякам, жестоко, до крови, дрались. Корень виноватых бил сам — его удар сваливал с ног. Иногда из сел приходили знакомые мужики — измочаленные тяжелой дорогой, с мешками харчей за плечами. Но желаннее съестного были новости о житье-бытье под оставленными домашними крышами. Слушая их, бандиты исходили тоской. Корень зверел, гнал мужиков назад, потом ходил по лагерю, как туча, хлопая хворостинкой по голенищу сапога.

А у Глобы работы хватало — с утра он уже был в кузне. Под навесом из веток стоял самодельный горн с кожаными мехами и лежал на колоде кусок рельса вместо наковальни. Кузнецом работал молчаливый, заросший седым волосом дед. Сына его убили в перестрелке бойцы истребительного отряда, и старик люто ненавидел Советскую власть. Это была ненависть, которая поглощала деда целиком, и она, казалось, вытеснила все остальные чувства, он все время думал одну и ту же тяжкую думу о жестоком отмщении. Но кузнецом он был отменным. С помощью Глобы они клепали колесные ободья, отковывали тележные оси, стремена. Вдобавок еще занимались жестью — сворачивали печные трубы, выколачивали миски и котелки. За это им всегда перепадал лишний кусок хлеба.

Как только день начинался, люди поодиночке тянулись к кузне на неторопливый перестук молотков. По очереди качали веревку меха, раздувая угли до белого каления. Садились под стеной на корточки и часами молча глядели, как раскаленное железо мягко гнется, медленно темнея, становясь сначала светло-фиолетовым, потом вишневым. Брошенное в кадку с водой, оно фыркало паром. О чем думали мужики, слушая это домовитое потюкивание металла? Какие мысли приходили им в голову, когда они видели, как угли наливаются жаром, складываясь в фантастические замки, и рушатся на глазах, превращаясь в горячие каменья?

А еще ковали в кузне лезвия ножей. Для них заготовки вырубывали из вагонных рессор. Старательно равняли обушок, острили стальное жало, пробивали вдоль легкую канавку. Не давая остынуть, кидали в горшок с машинным маслом для закалки.

В одной холщовой рубашке, поигрывая мускулами, Глоба наотмашь рубил железо зубилом, высекая из рессоры пластину, затем брал молоток и пускал по лагерю звонкую рассыпную дробь. Весь мокрый от пота, жарко дыша, он вытирался подолом и ждал, когда лезвие остынет. Старик доставал его из горшка и с наслаждением взвешивал на ладони — нож был тяжелым, увесисто оттягивал руку, с его острия медленно стекали темные капли.

— Делов-то, — смеялся Глоба. — Нож… Я так помню… Мы на своем Паровозостроительном плуги ковали…

— На своем, — хмыкал кто-нибудь из мужиков.

— А что? — не понимал Глоба. — Мы буржуев турнули, это уж точно. Директора на грязной тачке за проходную вывезли, сам видел.

— Ты брось тут свою пропаганду, — угрюмо перебивал другой мужик. — Мы наслуханы.

— А я чего? — пожимал плечами Глоба. — Что видел, то видел. Нового директора сами выбирали.

— Как это? Из простых?

— Собирались во дворе, фамилию кликнули. Кто — за? Поднимай руки! И назначили.

— Небось, интеллигента какого?

— Из кузнечного. Двадцать четыре года горб гнул. А зарплату ему положили, как всем. И чтоб брал ее последним.

— А это уж зачем?

— Вдруг кому не хватит? Пусть ждет. Сначала — рабочий класс.

— Ну и брехун же ты, — задумчиво говорил мужик и насмешливо качал головой. А сидящий рядом молчал, тосклива глядя куда-то вдаль.

Эти лезвия Корень отдавал лагерному шорнику, и тот, набив на черенок деревянную ручку, обтягивал ее темной кожей. Такие ножи батько вручал самым надежным как личный подарок. Если его взять за острие и швырнуть с силой, отводя руку за голову, он вонзится в ствол дерева на два пальца и долго будет дрожать, сталисто вибрируя, словно от не израсходованной до конца ярости.

Через месяц у Глобы в банде были помощники — мужика из отдаленного села готовили побег домой. Тихон разгадал их, припер к стенке, и они сознались. В одну из ночей, когда все пьянствовали, самогоном заливая тоску и смертные грехи, Глоба, на выкраденной лошади, унесся в пуржащую темень. Под утро лошадь пала, не в силах больше скакать по снежной целине. Тихон с большим трудом добрался до сельсовета. По телефону связался с Чека. Выслушав его, Рагоза коротко бросил:

— Молодец. Век не забудем. Теперь наше дело. Жди.

В ближайших селах по тревоге поднялись сельские отряды самообороны, они легли в засадах на всех дорогах, ведущих в лес. Из уезда выступила сотня истребителей. С первым солнечным лучом грохнули винтовочные выстрелы — бандитский дозор обнаружил облаву. Завязался скоротечный бой. Только несколько человек во главе с батьком Корнем вырвалось из окружения. Они ускакали в чащобу, грудью могучих лошадей проламывая слежавшийся на сугробах снежный наст. Это была последняя большая банда в уезде. С тех пор Корень исчез, лишь изредка в город какими-то окольными путями приходили путаные слухи о том, что он укатил в Среднюю Азию, говорят, женился там на местной красавице, разбой бросил, но от властей скрывается до сих пор — под амнистию не попал, уж больно много крови на руках.

Долго думал Глоба: на завод ему возвращаться, или же так и остаться в органах? В городе безработица — не дымят трубы, молчат цеха, кому нужен еще один голодный рот без специальности? Что он может делать? Бандитов ловить? Ну и давай, продолжай свое дело, на твой век хватит ворья, жуликов и налетчиков. Кто-то должен заниматься и этим. Надо бы учиться, грамоты поднабрать, засесть за книги… Что у него за образование? Четыре класса. С ними в большие начальники не выйдешь, да и не тянет, по правде, Глобу в кабинетные двери. Как ни говори, а время даром не прошло — всем сердцем прирос к тамошним лесам да пажитям, к селам и хуторам, и людям, которые не раз и не два выручали его в самые трудные часы его жизни. Так получилось, что теперь, куда он ни поедет, везде знакомые, всегда накормят, спать уложат.

Вот уже год, как создано Главное управление рабоче-крестьянской милиции, или короче — Главмилиция. Пошел Глоба к своему начальнику, попросил перевода в то Управление, с тем чтобы служить в своем уезде. Просьбу его удовлетворили — дали уголовный розыск. Работы выше горла, а сотрудник один, он сам, да еще линейка и две лошади. Нужна помощь — обращайся к уездному начальнику милиции, у того полный штат — два надзирателя, три конных милиционера, делопроизводитель и еще милиционер с постоянным дежурством при камере. А если что — всегда можно надеяться на поддержку уездного комитета партии, у него состав: секретарь, его заместитель, технический секретарь и машинистка. За три года службы на новом месте старое начало подзабываться — казалось бы, нет ему места в сегодняшней жизни, но вот неожиданно выплыл из глубины времени тот самый нож, кованный вручную, закаленный в масле, с ручкой, обтянутой кожей. Где-то его хранили, прятали от человеческих глаз. Чья-то рука метнула лезвие из-за плетня в узкую девичью спину учительницы. Оно пробило плеть косы, пальто и глубоко вошло под лопатку. Умелый бросок. Глоба помнит — иногда бандиты от безделья собирались возле векового дуба, целились в круг на коре, выцарапанный острием. Редко кому удавалось всадить холодное оружие жалом — штыки и финки отскакивали в сторону. И только вот эти — самодельные дедовские клинки летели в круг с неукротимой силой. У кого они были? Глоба может перечислить всех владельцев именных ножей. Как сложились их судьбы? Почти все убиты или отсиживают свои сроки. И все-таки, в селе Смирновка, в спину учительницы…

Лошадь с разгона взяла подъем и вывезла линейку из лощины. В редколесье паслось стадо коров. Пастух брел по траве к дороге, и Глоба, приглядевшись к нему, потянул вожжи на себя. Пожилой крестьянин в мокром мешке, углом натянутом на голову, с посохом в руке хриплым от долгого молчания голосом громко проговорил:

— День добрый, товарищ Глоба. Видел вчера, як вы у город ехали.

— Здоров будь, дядько Иван, — отозвался Тихон, слезая с пролетки. Он достал из кармана шинели кисет и сложенную газету. — Покурим?

— А чего ж не подымить на дармовщину? — охотно согласился тот и кончиками темных пальцев набрал из кисета добрую щепоть табака. Глоба высек искру из кремня, они прикурили от дымящегося трута. Долго молчали, смакуя вкус цигарок, поплевывая под ноги. Наконец Глоба сказал;

— Как живем, дядько Иван?

— А-а, — протянул равнодушно крестьянин, но глаза его из-под мешка глядели с веселой хитрецой. — Живем — хлиб жуем…

— Значит, нынче с хлебом? А помнишь время, когда мы с тобой повстречались?

— Не приведи господи больше, — с огорчением проговорил он. — И дети чтоб наши такого не видели. Сеяли — зерна тарелка. Убирали — серпом за полдня. Продотряд придет — где твои излишки? А ну открывай камору, раскрывай в огороде яму.

— Яма-то, значит, была? — усмехнулся Глоба. — Чего уж сейчас темнить?

— Да была, — нехотя согласился селянин. — А як ей не быть? Деток годувать трэба. Мешка три заховаешь…

— А в городах республики повальный голод, — вздохнул Глоба.

— Чего теперь искать виноватых? — отводя взгляд, пробормотал дядько Иван. — Каждый хватил своего лиха. Главное, что живы остались, хлиб есть, соль на столе. Спасибочки Советской владе, поверила глупому мужику.

— Слыхал, что случилось в Смирновке?

— Боже ж мий! — горестно воскликнул селянин. — Кому ж дквчинка мешала? Што за злодий на нее руку поднял? Кат проклятый.

— Не думаешь на кого, дядько Иван?

— Нет, товарищ Глоба, ума не приложу. Только было начали жить по-людски. Теперь начнут трусить старые грехи.

— Тебе не надо бояться, дядько Иван, — успокоил его Глоба. — Если что услышишь… Сам понимаешь, сделал это враг лютый.

— Да уж, товарищ Глоба, если что… Мигом до вас.

— Передавай привет знакомым. Будь здоров, дядько Иван.

Глоба сел на линейку, разобрал вожжи. Крестьянин махнул посохом, прокричал вослед:

— Хай щастит тебе, Тихонэ… Не забувай!

Глоба обернулся. Он все стоял у дороги — дядько Иван, один из бывшей банды кровавого беспощадного отряда батька Корня, который боговал в трех уездах, наводя на людей ужас. После разгрома банды, дядька Ивана, как и некоторых других, тут уж Глоба постарался, отпустили по хатам — грехи за ними были не так уж велики, сами они из неимущих, затурканных богатеями крестьян. Во многих селах жили вот такие дядьки, честно трудились — пахали, сеяли хлеб, растили детей.

Во второй половине дня линейка въехала в уездный городишко — был он неказист, лежал на пологом склоне холма беспорядочной россыпью кирпичных домов, перемешанных с простыми хатами, крытыми соломой. На главной улице стояли купеческие лабазы и лавки с железными ставнями. У приземистого старинного собора лежала неровная булыжная площадь, вся в лужах и клочьях сена. Большие тополя качались над мозаикой крыш, едва не задевая темными вершинами кучевые облака в небе. На башне пожарной части мерцал ярко надраенный колокол. В садах ветки пригибались к земле от тяжелых яблок. Сквозь трещины каменных плит на тротуарах рос подорожник.

Милиция находилась в доме бежавшего владельца мельницы — первый, полуподвальный, этаж его вгруз в землю по окна, а на втором торчал балкон, окруженный кованой решеткой с железными вазами для цветов.

Глоба жил во флигеле. Он торопливо спрыгнул с линейки и бросился во двор, пробежал по хлипким доскам, проложенным через раскисшие от дождей лужи, толкнул дверь.

— Маняша? Где ты? — обеспокоенно спросил он, неторопливо отбрасывая ситцевую занавеску, отгораживающую кухню. Оставляя следы на чистом полу, шагнул в комнату.

— Да тут я, тут! — успокаивающе прокричал женский голос из подвала. В открытом люке показалось по-девичьи молодое лицо.

— Вернулся, чертушко. Помоги.

Тихон увидел протянутые к нему узкие ладошки и, осторожно утопив их в своих, широких, как лопаты, легко выхватил жену из погреба. Зажмурив глаза, она прижалась щекой к его груди, пальцы ее затеребили шинельные крючки.

— Вернулся, Тиша… Я тут истосковалась по тебе…

— Вот тебе на! — весело удивился Глоба. — Уехал на одну ночь…

— Это для тебя одна, — пробормотала Маня, — а я их все, какие только были, складываю вместе. Ужас что получается…

Он закинул руки за спину и, найдя ее пальцы, медленно развел объятия, полами расстегнутой шинели укутал легкое женское тело, мягко прильнувшее к нему, и закачал, убаюкивая.

— Ты, как птичонок, — тихонько прошептал, смущенно улыбаясь. — Уж я тебя знаю… Что-то случилось?

— Да, — почти безмолвно прошептала она, кивнула головой.

— Я слушаю, Маняша.

— У нас будет ребенок… Может быть, сын. Ты так хотел — и вот…

— Господи, — потрясенно выговорил Глоба. — Лучшего ты ничего не могла придумать…

Он вдруг закричал на нее сердитым голосом, но глаза его сверкали восторгом:

— И ты лезешь в погреб? Там лестница… Ты представляешь, что может получиться, если хоть одна перекладина?! Запрещаю! Я теперь все сам… Сам!

Тихон поспешно сбросил на лавку шинель, в распоясанной гимнастерке махнул в погреб, не становясь на лестницу, взметнул оттуда эмалированную кастрюлю со вчерашним борщом, таз с нечищеной картошкой, крынку молока.

— Хватит, довольно! — замахала руками жена. — Иди мой руки. Садись за стол.

Тихон гибко выпрыгнул из подвала, шагнул к умывальнику, нетерпеливо забрякал медным соском, плеская в лицо воду пригоршнями. Затем сильно растерся суровым полотенцем, так, что кожа заиграла пожаром.

— Я готов!

Он сел за стол, широко расставив колени и упершись кулаками в бока, голодным взглядом повел по расставленным тарелкам.

— Ну, Маняша, ты у меня мировая хозяйка.

— Скоро будем ставить третью тарелку, — смущаясь, сказала она.

— Эх, Маняша, да я готов хоть весь стол ими заставить! — воскликнул Тихон. — Коммуна имени Глобы! Звучит!

Он заработал деревянной ложкой, весело поглядывая на жену, которая ела медленно, кончиками пальцев отламывая крошечные кусочки от хлебного ломтя. Не выдержал, сокрушенно качнул головой:

— Ну, чертова интеллигенция… Едят, как молятся. Тебе надо за двоих!

— Почему ты все время считаешь, что я интеллигенция? — спросила она. — Я же тебе говорила… Отец у меня рабочий. А я курсы стенографии закончила. А в управление случайно попала. На заводе порекомендовали. Хотя быть интеллигенцией… Ничего зазорного не вижу.

— Когда я мог о тебе досконально все узнать? — беззаботно спросил Тихон. — Я же тебя знаю без года неделю. Три месяца тому назад… В понедельник — тяжелый день. Ты помнишь? В приемной сидит симпатичная машинисточка. Пальчики белые — тук, тук… Ей слово скажут — она краснеет, словно девочка.

— Потому что вы все до одного говорили мне только глупости, — отрезала Маня.

— То, что ты самая красивая?! — ужаснулся Глоба. — Ты считаешь это глупостью?

— Да, — кивнула она головой. — Самый красивый — это ты. Тихон, секунду подумав, согласился:

— Может быть… но только среди мужчин.

— Ну, хлопец, ты же и зазнался, — растерянно протянула жена. — Больше я тебя одного в город не пущу.

— Да я и сам бы туда не ездил, — с охотой откликнулся Тихон, — чего я там не видел? Сердитые лица начальства. Ведь самое главное я совершил: ограбил Управление. Они там сейчас точно осиротели. Никто мне этого не простит.

— Не очень-то и сопротивлялись, — отмахнулась Маня. — Я не знала, что ты такой трепач. А все говорят: молчаливый, слова лишнего не вытянешь… типичный служака.

— Вот это они точно, — понимающе вздохнул Тихон. — Я, между прочим, за эту службу деньги получаю. А кроме того, — он неловко усмехнулся, — олицетворяю здесь, так сказать, все законы Советской власти.

— Не много ли берешь на себя? — недоверчиво воскликнула жена.

Маня кивнула на окно — там, во дворе, сидел на крыльце пожилой человек в милицейской форме и дымил трубкой.

— Ждет начальник… Весь извелся.

Тихон подхватил ремень, на ходу перепоясываясь, выскочил из флигеля. Прыгая через лужи, подошел к Соколову и опустился рядом.

— Прибыл, Николай Прокопьевич.

— Какие новости, Тихон?

— Лазебник стружку снимал. Крыл почем зря. Обвиняет в том, что сами мужиками заделались. Потакаем, мол, им. Затупился наш карающий меч.

— Да уж вин того мужика не любит — не приведи господи, — криво усмехнулся начальник милиции.

Соколов был местным жителем. До революции он здесь вел большевистскую агитацию среди рабочих кожевенного завода. Его арестовали, выслали в Сибирь, жил он на поселении, но как царя сбросили — сразу вернулся назад. В девятнадцатом году ушел с пролетарским полком на фронт, там его ранили — казак вонзил под ребро тонкое жало штыка французской винтовки. Не повезло в той атаке — беляк бежал на него низко пригнувшись к земле, с перекошенным от безумия меловым лицом и слепыми вытаращенными глазами. Соколов сделал выпад — деревянно стукнули винтовки, схлестнувшись в ударе. У французских винтовок штыки — как длинные четырехгранные шпаги… После выздоровления отправили Николая Прокопьевича из госпиталя домой — на внутренний фронт. Командовал отрядом Чека по борьбе с бандитизмом. Получил в награду маузер с серебряной накладкой — «За героизм и мужество». А сам-то Соколов казался на первый взгляд мирным человеком — роста небольшого, с морщинистым лицом пожилого рабочего, ходил опустив голову и закинув руки за спину. Дымил вонючим табачищем день и ночь, выбивая пепел из трубки в ладонь.

— Сегодня ранком, по пути с базара, заглянул к нам один дядько из Смирновки, — проговорил Соколов. — Ты, можэ, знаешь… Пылып Скаба. Ну так он историю рассказал: пацаны сельские за пожаркой играли — ножики в цель кидали.

— Ножи? — сразу насторожился Глоба.

— Какие у них ножики? — пожал плечами Соколов. — Саморобки… Из косы или обломка штыка. Углем круг нарисовали и с пяти шагов — кто в середку… Люди ходили — никто не обращал внимания. И вот тилько Павлюк… Сидор Кириллович Павлюк. Як увидел он там своего сына, а тому хлопчику восьмой год, несмышленыш. Понимаешь, кинулся Павлюк на шкета… чуть не убил. С трудом оторвали. Что бы то могло значить, Тихонэ?

— Ладно, — подумав, хмуро проговорил Глоба. — Я поехал… Там на месте уточним обстоятельства дела.

Маня чуть не расплакалась, когда увидела, что он ведет лошадь к линейке, осаживает ее в оглобли.

— Тихон, ты куда? Только приехал…

— Тащи, жинка, зброю, — усмехнулся Глоба. — Служба зовет… Ночевать домой приеду.

Она вынесла ему кобуру с маузером, шинель и фуражку. Он оделся и повалился в линейку, взметнув над головой вожжи:

— Эге-егей!

Колеса прогрохотали по двору, разбрызгивая лужи.

Линейку Глоба увел в кусты, под крону деревьев, а сам пошел к селу берегом речки. Нашел хату Пылыпа Скабы и, постучав, шагнул в комнату.

— Здравствуйте, люди.

— Добрыдень, — отозвался Скаба, он сидел на чурбане под окошком и подшивал дратвой подошву валенка. Вокруг него разбросаны обрезки войлока. Скабиха поднялась с кровати, охая, держась за бока, потащилась к печи, приговаривая:

— Да, гость дорогый, ридкый гость… Чем угощать… А я росхворалась… Мабуть, завтра дощ будэ — косточки ноют…

— Не беспокойтесь, — попросил Глоба и присел на табуретку. — Что скажете, дядько Пылып?

— Да був я у вас, — как бы нехотя проговорил Скаба. — Ото что знаю, то и росповив…

— Сын-то Павлюка здоров?

— Павлючиха увезла его на хутор. Повернулась одна.

— А кто такой этот Сидор Павлюк?

— Мужик пакостливый… У петлюровском курени служил. Як красные их побили, то он снова в село, до ридной хаты.

— В бандах гулял?

— Ни, — сказал Скаба, но, подумав, уже тише добавил засомневавшимся голосом: — А кто его знает… Чоловик он злый. Гроши е.

— Как ты думаешь, дядько Скаба, за что могли убить учительницу?

— Да все балакают, шо ни за що ее вбываты. Гарна дивчынка.

— А вот не пощадили.

Скаба, насупившись, ткнул шилом в подошву, свиную щетину с просмоленной варом дратвой продернул сквозь войлок и туго затянул.

— А москалей вбывалы ще и раниш, — хмуро сказал он. — Ее таки люды, им каждый москаль поперек горла, як рыбья кость.

— В селе знают, как учительницу убили?

— А вжеж… Подошли сзади и кинули ножом в спину. — Скаба не поднимал глаз от колен. — А дурни хлопьята с ножами балуют — то просто так.

Глоба вышел к усадьбе Павлюка огородами, перешагнул плетень и ступил в чисто выметенный двор. В закутке хрюкал поросенок, хлев был пуст — из него дышало теплым навозом и разбросанным сеном. Прямо у ворот стояла лошадь, запряженная в бричку, на которой лежали какие-то узлы. Смекнув, в чем дело, Тихон торопливо шагнул в хату и увидел женщину, склонившуюся над раскрытым сундуком. Она медленно выпрямилась, держа в руках меховую шубу, глаза ее растерянно смотрели на вошедшего.

— День добрый, — сказал Тихон, быстрым взглядом окидывая комнату. — Где ваш сынок, гражданка Павлюк?

— Да боже ж ты мой… Какими судьбами, товарищ Глоба? — залепетала женщина и вдруг завопила на всю хату: — Сыдорэ-э! Рятуйся-я!

— Перестаньте, — укоризненно сказал Глоба, а сам быстро шагнул в другую комнатушку, резким движением откидывая крышку деревянной кобуры. Он отдернул в сторону вышитую крестиком занавеску и ступил через порог, но еще раньше услышал звон стекла и выстрел — Глоба мгновенно спрятался за перегородку. Коротко выглянул — на полу валялись разбросанные вещи, оконная рама была высажена табуреткой. Он не стал преследовать отсюда — он будет представлять собой отличную мишень, если уж в него выпалили, то, значит, тому человеку ничего не стоит нажать на спусковой крючок и второй раз.

Выбежал во двор и поверх плетня увидел две удаляющиеся от хаты фигуры — они торопились через луг к лесу.

— Сто-о-ой! — закричал Глоба и предупреждающе выстрелил в воздух. Люди даже не обернулись, казалось, даже припустили еще быстрее. Тихон торопливо сбросил шинель, уже на ходу откинул в сторону поясной ремень и кобуру. В распоясанной гимнастерке, с маузером в руке, он кинулся по узкой тропе. Глоба знал, что на лугу сейчас трава большая, бежать по ней трудно, она путает и захлестывает ноги. Тропинкой к лесу дальше, но она выведет к первым деревьям быстрее.

Новый выстрел кинул его на землю — пуля чирконула где-то рядом. Да, те, что удирали, в таких делах были опытными. Они отступали по всем законам — один, лежа, отстреливался, другой делал в это время перебежку, потом падал за луговую кочку и палил из обреза, давая возможность отойти своему другу.

«Я их обоих не возьму, — запоздало подумал Глоба, — надо было захватить с собой милиционера… Одного из них следует обезвредить… Иного выхода нет… Попасть бы в ногу… Второй, кажется, мужик потяжелее, я его догоню…»

Глоба ожидал, пока один из них отстреливается, — лежал, уткнувшись подбородком в мокрую землю, чувствуя, как одежда напитывается холодной водой, воняющей болотом. Маузер держал двумя руками — черный столбик мушки делил надвое бугорок луговой кочки. Лопнул последний выстрел, пуля пошла верхом, из обреза прицельный бой затруднен — большое рассеивание.

И как только прогремел выстрел — бандит вскочил на ноги. Глоба ударил из маузера. Руку подбросило вверх, пустая гильза дзынькнула из откинувшегося затвора, пахнув горелым порохом. Бандит словно налетел на стеклянную стенку — его швырнуло с силой, и он рухнул, точно подкошенный. Второй, увидев, что произошло с его напарником, обернулся и, встав на колено, в отчаянии выпалил из обреза пять раз, затем отшвырнул ненужное оружие и, петляя, кинулся к лесу. Ноги его путались в траве, он спотыкался, на ходу разорвал ворот рубахи — горлу уже не хватало воздуха. Наконец упал, задыхаясь, хрипя, пополз по земле, цепляясь пальцами за кочки, и затих. Глоба пошел к нему, не сел, а свалился рядом, бросив руки на колени, вытирая мокрое от пота лицо о плечо гимнастерки. Боковым взглядом он зло глядел на мелко дрожащую спину лежащего человека, в намертво стиснутых пальцах которого торчали травинки и сочилась влагой сжатая черная земля.

— Ну повернись, гнида, — с ненавистью проговорил Глоба. — Покажи себя, какой ты есть.

От хат по лугу с вилами и кольями бежали сельские мужики. Глоба обеспокоенно поднялся им навстречу, сказал с неприкрытой угрозой лежащему бандиту:

— Народ… Разорвут в клочья. Если хочешь жить — вставай.

Человек шевельнулся, подтянул ноги, медленно сел. Лицо у него было серое, с запавшими глазами, губы тряслись, по небритым щекам текли слезы.

— Ты Павлюк? — спросил Глоба.

— Та я, — пролепетал бандит, цокая зубами. Он сидел на земле, скорчившись, непослушными пальцами размазывая по морщинистой шее слезы и слюни. Глоба с отвращением отвернулся — у него не было сил смотреть на эту мразь.

— А второй?

— То мий брат.

— Вставай! И сопли вытри, глядеть противно. Учительницу ты убил?

Павлюк рухнул на колени, подвывая тонким голосом.

Второй был убит пулей в голову. Тело его принесли во двор и положили на бричку. Люди сказали, что до этого дня брата Павлюка видели здесь не часто — жил он в отдаленном селе, владел ветряной мельницей. Чем больше Глоба всматривался в неподвижные черты мертвого, тем больше ему казалось, что он видел его где-то раньше. Жидкие усы, срезанный подбородок, извилистые морщины через низкий лоб — этого человека он помнил по банде батька Корня. Теперь понятно, откуда появился нож. Брат передал брату… Свою заслуженную у атамана награду.

Глоба тщательно обыскал двор и хату. Со стороны огорода на бревенчатой стене хлева увидел множество следов от ножевых тычков.

«Вот здесь он кидал нож… А сын, наверно, приметил… На пацана это произвело неизгладимое впечатление. Он показал в школе, как это делать…»

Под обшарпанной клеенкой на столе Глоба нашел самодельный конверт с листом бумаги. Уже темнело, и Тихон подошел к окошку. Письмо было коротким, коряво выписанные буквы складывались в строки: «Друже! Мабуть, скоро побачымося знову. Поклычэмо старых товарышив. Грюкнэмо щэ двэрыма! Жинка моя вжэ у матэри. Собыраю и я свои манаткы. Надоели мне тутошные Магометы хуже горькой редьки. Скучыв по ридний Украини, аж дыхаты тяжко. До зустричи. Твий Мышко».

Обратный адрес отсутствовал.

Как ни отговаривали Глобу переночевать в селе, он все-таки решил ехать. Даже если бандиты уже знают об аресте Павлюка, им не придет в голову, что его повезут среди ночи.

Тихон навалил в линейку свежего сена, связал Павлюка веревкой и усадил его с помощью мужиков. Павлючиха попрощалась с мужем — выла во весь голос, как по покойнику. Бабы с трудом оторвали ее от тронувшейся линейки, за которую она вцепилась обеими руками. До сих пор молчавший Павлюк вдруг дернулся и, повернувшись всем телом назад, закричал срывающимся от тоски голосом:

— А ублюдку скажи… Повернусь — убью, як скажену собаку!

Ночь обступила со всех сторон. Видна была лишь дорога — словно серое русло высохшей реки с крошечной, точно прокол в темном картоне, одинокой звездой. Колеса глухо постукивали по неровностям, ухал в чаще филин, невидимое комарье звенело в воздухе, пронизывая все вокруг своим занудливым жужжаньем.

Павлюк шевельнулся на соломе и прохрипел:

— Комахи крови насосались… Вдарь по морде — терпеть мочи больше нет.

Глоба поднял руку, не останавливая линейки, на ходу сорвал ветку и легонько хлестнул листьями по лицу Павлюка. Тот со стоном вздохнул:

— Дякую…

— Ишь… вежливый, — усмехнулся Глоба. — И чего я тебя везу… Поставить бы у дерева — и пулю в лоб. Одним гадом на земле меньше.

— Ты скажешь! — обеспокоенно пробормотал Павлюк. — А допыт? Я, может, знаю такэ…

— Чье письмо?

— Тут не скажу… Вези до милиции.

— Нож где взял?

— Якый?

— Которым учительницу убил.

— То брехня.

— И не жалко было тебе ее?

— За москальку не ответчик. Чего ей треба на украинской земле? Я ее сюда нэ клыкав.

— Она детишек твоих учила уму-разуму.

— Вот повернусь из-за решетки — прибью своего ублюдка. Научили батька продавать.

— Вернешься ли еще, — сказал Глоба.

— Про учительку доказать надо, — сердито бросил Павлюк. — А то що? Я по тебе из «куцака» шмалял — то ж не поцилыв? За что меня убивать? Гей, будь ласка, поганяй комах… Живым жрут, кровососы.

— Вот как ты заговорил! — зло удивился Глоба. — Ну, тогда на себя и пеняй…

Он потянул вожжи, слез с остановившейся линейки. — Що ты робыш? — с тревогой спросил Павлюк.

— Пожалуй, ты прав, — продолжал Глоба, — тебя в город привезешь, а ты там выкрутишься, как червяк из коровьей лепехи. Подыхай здесь.

— То ты о чем? — всполошился Павлюк. — Убивать меня нельзя… Подожди! Ты куда?!

— А оставайся тут, зараза, — выругался Глоба. — Я лошадь выпрягу и пойду до села — там скажу, что бандиты напали.

— А что ж я?! — воскликнул Павлюк.

— Тебя за ночь сожрет комарье. Знаешь как это бывает?

— Шуткуешь, начальник? — дрогнувшим голосом проговорил Павлюк.

Глоба не отвечая подошел к лошади, мягко похлопал ее по крупу, ступил к морде, начал выпутывать из кожаных ремней оглоблю — она глухо упала на землю, потом загремела вторая. Взяв лошадь под уздцы, Глоба повел от линейки.

Сначала было тихо, потом Павлюк осторожно позвал:

— Ге-е-ей! Ты куда?! Повернись, начальник!

Павлюк вдруг заорал, словно резаный:

— Поверни-и-ись! Прошу, ради господа бога! Не губи!.. Пожалей диток малых… Господи!! Сдыхаю-ю!

Глоба вернулся назад и в темноте подошел к Павлюку:

— Так от кого то письмо?

— Запамятовал… Сгони комах с горла! Дыхаты ничым!

— Так околевай.

— Жизни он меня решит!

— Когда это еще будет, — холодно возразил Глоба. — Не сегодня.

— От Корня… То письмо батька Корня, — простонал Павлюк.

— Когда он здесь будет?

— Не знаю… Убей бог, не ведаю о том… Скоро. Одно письмо, бильш нэ було, Комари очи выедают… Пощади…

Глоба достал из кармана трут и кремень, выбил искры, от тлеющего огонька запалил клок сена. С пылающим факелом склонился над линейкой — он увидел белое лицо с перекошенным ртом, блестящее от мокрого пота.

— Ничего нет… Чудится все тебе от страха, жидок ты до расправы. Поехали дальше.

Павлюк примолк, парализованный пламенем. Глоба затоптал факел, сел на линейку и поднял вожжи. Колеса мягко застучали по выбоинам, в темном коромысле дуги так же, как и раньше, одиноко качалась крошечная звезда, похожая на тонкий прокол.

Здание милиции встретило черными окнами, на скрип открываемых ворот в одном из них затеплилась керосиновая лампа. На крыльцо вышел дежурный в накинутой на плечи шинели.

— Спишь? — насмешливо проговорил Глоба, спрыгивая линейки. — Готовь камеру… Гостя привез.

— А кто он?

— Утром сам расскажет. — Глоба распутал веревки и потянул Павлюка за рукав. — Слезай, приехали.

Арестованный сполз с линейки на землю, начал разминаться, по-птичьи взмахивая онемевшими руками.

— Проведи его в камеру, — повернулся Глоба к милиционеру. — И стереги… Потом лошадь распрягай. Я пошел домой.

Он устало побрел через двор, в темноте не разбирая где грязь, где сухо, доски с хлюпанием прогибались под ногами.

— Вернулся, Тиша, — раздался женский голос из-под навеса крыльца. — Да иди сюда… Куда ты?

Он шагнул на ступени и, слепо протянув руки вперед, столкнулся с мягко дрогнувшими пальцами. Из открытой двери флигеля тянуло теплом жилого духа и там, в глубине комнатушки, тлел на столе крошечный, с желтую горошинку, огонек коптилки.

Соколов долго вертел в руках письмо, найденное в хате Павлюка, рассматривая его со всех сторон. Ухватив за уголок, глядел на свет, пыхая в листок клубами табачного дыма из трубки. Потом сказал, задумчиво пожевав сухими губами:

— Значит, снова объявился Корень… Ожидай скорой беды. Такие, как он, не успокаиваются до последнего часа. Я знаю, где живет его мать. Когда-то у отца Корня была оптовая торговля зерном. Жива мать… Уже старуха. Собственный дом на Конюшенной.

— С чего живет?

— Самогон варит, тайно продает знакомым.

— Ну вот я ее на этом деле и застукаю, — сказал Глоба. — И посмотрим там, что из себя представляет жена Корня. Давай, Николай Прокопьевич, ордер на обыск, а если нужно, и на арест.

— Возьми с собой милиционеров, — посоветовал Соколов, — вдруг объявится сам батько Корень. Того и втроем не скрутить. А пуляет из пистоля как с правой, так и с левой.

Дом на Конюшенной номер два был кирпичным, с крашеной зеленой крышей. В дверь стучали долго, пока не послышался стук отбрасываемых запоров. В проеме показалась сгорбленная старуха в рваном платке, нечесаная, мутные кругляки железных очков висели на крючковатом носу.

— Милиция, — коротко сказал Глоба. — Разрешите? Старуха в удивлении отступила в коридор, зло впившись в Тихона слезящимися глазками поверх стекляшек. Милиционеры быстро заглянули в комнаты — никого нет.

— Гражданка Корнева?

— Чего вам трэба? — сердито прокричала старуха. — Беса тешите? Людям жить спокойно не даете!

— Незаконные действия проявляете? — невозмутимо спросил Глоба.

— Какой закон при беззаконии?! Безбожники, хреста на вас нет…

— Самогоном торгуете, гражданка Корнева?

— Паразиты! — воскликнула старуха, в ярости потрясая костлявыми кулаками. — Уже наябедничали, псы шелудивые! Честным людям дыхнуть нельзя без соседского глаза!

— Приступайте, — коротко проговорил Глоба милиционерам, а сам пошел по комнатам дома.

Везде царило запустение — грязью покрылись подоконники, пол давно не видел веника, на мебели слой летучего праха. И сильно пахло забродившей бурдой для самогона, этим запахом, казалось, было пропитано все — стеганые шелковые одеяла на постелях, половики, ажурные занавески на окнах, посеревшие от пыли. По скрипучим ступеням Глоба поднялся в мезонин и, легонько толкнув низкую дверь, вошел в побеленную комнатушку. Он смущенно замер, увидев на диване женщину с книжкой в руке. Она глядела на стоящего у порога с немым интересом, насмешливо вздернув брови. Ситцевый халат открывал белые ноги выше колен, но это женщину ничуть не смущало — она лежала на спине, утонув в мягких подушках, лениво перебирая пальцами с накрашенными ногтями мягкие волосы, завитками падающие на полную шею.

— Простите, — сказал Глоба. — Милиция ведет в доме обыск. Кто вы такая? Прошу документы.

— Что же вы ищете? — женщина прищурила темные глаза, удлиненные тушью, даже не шелохнувшись под строгим взглядом Тихона. Он отметил это спокойствие и то, что она была очень красива.

— Есть сведения, что здесь тайно гонят самогон.

— Безусловно, — пожала плечами женщина, не удивившись, словно это подразумевалось само собой. — А где сейчас его не гонят? Вам не скучно заниматься такой ерундой?

— Но согласно закону, который запрещает изготовление и продажу спиртного…

— Полноте, мужчина, — небрежно отмахнулась крашеным пальчиком женщина. — О чем вы? Старуха заплатит любой штраф.

— Боюсь, — холодно проговорил Глоба, — этого будет мало.

— Вы нас арестуете? — весело улыбнулась женщина. — Не пугайте, пожалуйста, в вас нет ничего страшного. Красивый мужчина. Вы так приятно смущаетесь.

— Что вы читаете? — спросил Глоба и, присев на краешек дивана, вынул из рук женщины затрепанную книжку. — «Приключения Ната Пинкертона…»

Он почувствовал, как к его спине прильнуло жаркое тело, и, не отодвигаясь, сказал:

— Берите документы и вниз… Вам придется отвечать по всей строгости закона.

— Пшел отсюда, — сразу потемнев лицом, прошептала женщина. — Ишь, прилип… Целоваться еще полезешь? Так я с легавым никогда…

— Мадам, — засмеялся Глоба, — к чему эти разговоры? Берите документы и вниз…

Он поднялся с дивана и вышел из комнаты, зная, что она пойдет за ним. На первом этаже милиционеры выносили из кладовки тяжелые четверти, полные мутной жидкости. На огороде их швыряли о дорожку, устланную битым кирпичом. Бутылки раскалывались со звенящим всхлипом, выплескивая шипящие волны. Старуха оцепенело смотрела на лужи, казалось, случившееся лишило ее дара речи.

— Составим акт, — сказал Глоба и вернулся в комнату.

Женщина уже сидела у стола, закинув ногу за ногу, небрежно бросив перед собой книжечку паспорта. Губы ее были капризно надуты, а темные глаза пылали благородным негодованием.

— Корнева… Ирина Петровна, — прочитал Глоба, развернув документ. — Значит, вы супруга сына хозяйки этого дома?

— Там написано черным по белому.

— Так, — проглянул Глоба, с пристальным вниманием рассматривая женщину, — Кто ж ваш муж?

— Корнев Михаил Сергеевич, — отчеканила женщина.

— Где он сейчас?

— Не имею понятия, — пожала она плечами.

— Как бы поточнее? Когда видели его последний раз?

— Недели две тому назад.

— Прошу подробнее.

— Мы жили в Ташкенте… Между прочим, там и познакомились. Михаил решил вернуться на Украину.

— Вы знаете, почему он не сделал этого раньше?

— Здесь было голодно, — заколебалась женщина. — Ужасные условия… Он мне так объяснял. Вопросы еще будут?

— Поэтому он и уехал отсюда?

— Возможно. Прежняя его жизнь меня мало интересует.

— Так что было две недели тому назад, Ирина Петровна?

— Он отстал от поезда.

— Вы ехали сюда?

— Именно так, но в Орле поезд тронулся, а его все нет… Он вышел на перрон поискать пива. И пропал. Я оказалась в дурацком положении. Что мне делать? Я знала адрес его матери и приехала к ней.

— Вы не беспокоитесь о пропавшем муже?

— Что с ним случится? Такой характер. Встретил дружков, загуляли. Гроши кончатся, проспится — заявится.

— Завидная уверенность, — пробормотал Глоба, он то знал; все, что она говорит, — неправда.

— Если мужчина захочет убежать от женщины, — Ирина Петровна с пренебрежением посмотрела на Тихона, — то его на цепях возле себя не удержишь. Но если он ее любит… Вы знаете, что такое любовь?

Глоба медленно листал странички паспорта, поглядывая на сидящую перед ним женщину. Она была невозмутима, лишь сбоку, на шее подрагивала тонкая жилка.

Вошли милиционеры, один из них держал в руках гнутый змеевик самогонного аппарата.

— Закончили… Целая фабрика.

— Так, — протянул Глоба и положил на стол чистый лист бумаги, ручку, вынул из полевой сумки пузырек с чернилами. — Будем составлять акт… Значит, ваша фамилия Корнева?

— Простите, — вдруг заволновалась женщина. — А при чем тут я?! Старуха пусть за все и отвечает! Нужен мне тот самогон!

— Хозяйка дома так этим делом пришиблена, — сказал милиционер, — что словно умом тронулась.

— Притворяется! — резко перебила женщина. — Я знаю ее — это такое чудовище…

— Отвечайте на вопросы, — холодно проговорил Глоба.

— Вы меня арестуете?! — вспыхнула женщина.

— Вынужден, — пожал плечами Глоба. — Величина преступления…

— Тогда я ничего не скажу! — воскликнула с гневом женщина. — Ни единого слова! Это безобразие… Невинного человека… Вот она какая Советская власть! Пусть только вернется мой муж… Он дойдет до самого правительства… Какой-то невежественный милиционер… Что ты там пишешь?

Она выхватила из-под руки Глобы начатый лист бумаги.

— Что вы пишете? «Данная гражданка проживав по улице…» Господи! Я «проживав…» Сплошная безграмотность! И такому вручают власть!!

Мучительно покраснев, Глоба аккуратно свернул листок акта, вложил в полевую сумку пузырек с чернилами и ученическую ручку. Хмуро посмотрел на Корневу:

— Собирайтесь… Там разберемся.

Ее словно ударили — она даже отшатнулась, кровь отхлынула от припудренных щек, а в темных глазах вскипели слезы. Поднялась ни на кого не глядя, прошла к комоду, начала вынимать из него стопки чистого белья… Отобрала то, что ей нужно. В расстеленный платок положила хлеб, кусок вареного мяса. Натянула сапоги.

Все молча направились к выходу. В полутемной передней сидела на лавке неподвижная старуха, держа на коленях собранные во дворе отбитые головки четвертей. При виде вошедших она выпрямилась, стекляшки звякнули в провисшем мокром подоле юбки.

— Ну, мамаша, — зловеще прошептала женщина, с ненавистью бросив взгляд на старуху, — вам это зачтется от сынка родного!

— Идите, — один из милиционеров подтолкнул ее к двери. Глоба повел Корневу через весь городишко пешком, по главной улице, чтобы ее видело как можно больше людей. Она шла, кутая лицо в платок, низко опустив голову.

Во дворе милиции сгрудились подводы, там и тут валялись клочья сена, мужики сидела на завалинке, дымя цигарками, неторопливо перебирая новости. Солнышко слабо проглядывало сквозь тучи, затянувшие небо, но было жарко, пропаренный воздух влажно лип к лицу. То и дело кто-нибудь говорил, тыльной стороной ладони вытирая лоб:

— Мабуть, знову будэ дощ… Паруе, начэ пэрэд грозою.

— Домой бы поспеть, — добавлял другой, с беспокойством вскидывая глаза к облачному небу. — За паршивой справкой часами сидишь тут, словно делать тебе больше нечего…

Глоба ввел Корневу во двор, и разговоры сразу притихли, лишь кто-то пробормотал:

— Дывысь яка… Выдать, нэ мисцэва жинка.

— Здорово, дядьки, — сказал Глоба и остановился, сняв фуражку, платком из кармана повел по клеенчатому ободку. — Никак, дождь будет?

— То так… Паруе, — закивали мужики. — Где ты такую жинку взял? Мы тутошних всех знаем…

— Приезжая. На Конюшенной жила, — небрежно проговорил Глоба. — Самогоном торговала. Схлопочет года три.

Мужики переглянулись и промолчали — один снова полез за кисетом, другой начал пристально разглядывать растоптанный лапоть, третий задумчиво запустил пальцы в спутанную бороду.

— Ото глядите, — прищурился Глоба. — С законом в цацки не играют. Пошли, гражданка Корнева.

Они поднялись на второй этаж и в глубине коридора увидели дверь, оббитую железом, с крошечным глазком. На табурете сидел скучающий милиционер с тяжелой кобурой револьвера на поясе. При звуке шагов он вскочил, торопливо одергивая гимнастерку.

Глоба заглянул в глазок, отодвинув в сторону кожаную крышку, — Павлюк спал на деревянных нарах, укрывшись с головой солдатским одеялом. В камере было пасмурно, легкая тень от оконной решетки лежала на чисто выметенном полу.

— Все время дрыхнет, — пожал плечами милиционер. Глоба достал из кармана связку ключей и одним из них открыл узкую дверь в комнату, где стояли стол и железная кровать. Окно было здесь без решетки, но находилось почти под потолком.

— Побудете пока тут, — сказал Глоба, пропуская в комнатушку женщину. — Больше камер нет. Сосед освободит — переведем на его место. Еду принесут.

Он тщательно, провернув ключ два раза, замкнул комнату и направился к начальнику милиции. Соколов встретил его понимающей улыбкой:

— Взял таки?

— Сидит.

— Может, лучше устроить засаду на Конюшенной?

— Два дня попугаю, а потом отпущу домой. Первый раз, мол, прощаю самогонные дела, но второй раз лучше пусть не попадается.

— Штраф хоть сдери, — посоветовал Соколов.

— Обдеру, как липку, но выпущу.

— И чего этим добьешься?

— Бояться ей будет нечего. Самое страшное для нее позади — так она станет думать. А мы понаблюдаем за ней.

— Может быть, — неопределенно протянул Соколов и вскинул на Глобу изучающий взгляд. — А что будешь делать с Павлюком? Звонил из города Лазебник.

— Вы ему, конечно, рассказали о нем?

— Безусловно, — кивнул головой Соколов, — я обязан был это сделать. Лазебник требует Павлюка в губмилицию.

— Подождем еще немного, — Глоба подумал и кивнул. — Я должен встретиться с хлопцем Павлюка.

— Лазебник спрашивает, как идут дела с ограблением кооперативного ларька.

— Да не могу же я разорваться! — вспылил Глоба.

— Кооперация — новое явление в жизни нашего общества…

— Понимаю я все, — озлился Глоба, — но не четырехрукий! Делаю, что успеваю.

Он поднялся из-за стола, нервным движением руки сбрасывая складки гимнастерки за спину.

Домой Глоба вернулся, как всегда, поздно, снял грязные сапоги в сенях, на цыпочках пробрался в комнату и, не зажигая лампы, начал шарить на столе руками, отыскивая что бы такое поесть — сильно изголодался. Но Маня не спала, заслышав его шаги еще во дворе, она поднялась навстречу — он увидел у окна белое пятно ночной рубашки.

— Сейчас, — сказала она, и в темноте вспыхнула спичка, наполнив бледным светом тонкий ковшик женских сомкнутых ладоней. Она перенесла огонек к фитилю лампы. Из мрака выплыл старинный комод с потускневшими медными ручками, зеркало, перечеркнутое трещиной, жестяное ведро под фаянсовым умывальником. На разостланной кровати громоздились подушки.

Сколько раз вот так Тихон приходил в старый флигель и видел на столе тускло мигающий огонек. Она первая его окликнула:

— Тиша, ты?

И он ступил к ней, как незрячий, торопливо и легко касался кончиками пальцев ее лба, щек. Прижав к себе, шептал извиняющимся голосом:

— Соскучился… Даже не верится, что это ты…

— Я заждалась… Ты так долго…

— Как мы раньше не знали друг друга? — Тихон растерянно удивлен, он даже отодвигает ее от себя, стараясь посмотреть в глаза. — Ты можешь такое представить? Мы… и не вместе?

— А я иногда гляжу в окно, — признается она, — идет по двору здоровенный дяденька… На боку оружие. Фуражка по брови. И вдруг как бы в сердце иголкой, аж дух замрет — это же Тиша родной…

И голос ее угасает, как бы истончаясь в тишине.

А утро проходило в торопливых сборах — брился возле умывальника, косясь в позеленевшее зеркало. Сам себе отглаживал гимнастерку, мелом надраивал пуговицы и ременную пряжку. Отмывал от вчерашней грязи свои крепкие, на спиртовой подошве сапоги с высокими голенищами, смазывал их тряпицей, макая ее в банку с дегтем.

Маня уже застелила постель, умылась, с мокрыми волосами, прилипшими ко лбу, хлопочет над фыркающим примусом — оттуда идет вкуснейший запах жареного лука, сала, молодой картошки. Женщина гремит тарелками, режет на доске хлеб, вдруг хватает веник и начинает мести пол, отбросив его, сдергивает с веревки высохшее белье. Она, как и Тихон, не успевает, ей надо идти в исполком, где работает машинисткой.

— Тиша, — жалобно молит она склоненного над сапогом мужа, — ради бога, выручи… Погладь юбку. А я тебя за это чем-то накормлю особенным…

— Бессовестный эксплуататор.

Тихон бросает на расстеленное одеяло суконную юбку, брызгает на нее водой сквозь губы, поднимает с кирпича чугунный утюг с пылающими углями.

— Как ты себя сегодня чувствуешь? — спрашивает он, ревностно поглядывая на жену. — Что-то не видно нашего Степана. Обманываешь, девушка?

— Не имею такой привычки, — говорит она, перебрасывая ремень маузера со спинки кровати на гвоздь у двери. — Железо надо класть на свое место… И почему Степан? С каких это пор? Заказ был на Людмилу.

— Ха! — вскрикивает Тихон. — Мне нужны мужики — помощники! Столько дел. Через восемнадцать лет мы пойдем на службу вдвоем.

— Господи! Тебе уже будет сорок лет. Кому ты такой нужен? У тебя уже сейчас седые волосы…

— Ну, это ты уж брось, — сердится Тихон, ероша жестки волосы перед зеркалом. — Чепуха какая! Ну, ты выдумаешь.

— На висках… Ты уже старый, жизнью потрепанный мужчина. Слава богу, что не лысый.

Через двор по прогибающимся доскам пробежал милиционер, застучал в окошко флигеля, прижавшись к стеклу, закричал:

— Товарищ Глоба! К вам какой-то гражданин! Настаивает…

— Кто такой? — Глоба распахнул створки и выглянул комнатушки, прищурившись от бьющего в глаза солнца.

— Не сказывается, — ответил милиционер, — но требует лично вас.

— Я буду через несколько минут, — проговорил Глоба. — Потерпит. Ты посмотри какое небо… А вчера говорили, что польет дождь.

— Будет, вот увидите, — подтвердил милиционер, — старые люди не ошибаются. 3 самого ранку паруе.

Глоба сдернул с гвоздя маузер, шинель брать не стал, глубоко натянул на лоб фуражку, крикнул уже от порога:

— Пока, к вечеру жди…

Размашисто перепрыгнул через несколько ступеней крыльца, пошел через двор широкими шагами. В свой кабинет шагнул с еще непотухшей улыбкой на лице. Человек, который ожидал его, сидел в конце коридора, подперев голову руками.

— Зови, — сказал Глоба милиционеру, удобно усаживаясь за стол.

Гражданин вошел в комнату и, не ожидая приглашения, спокойно опустился напротив Глобы. Был он лет сорока, грузен, мощные плечи выпирали из хорошо сшитого пиджака. Лицо темное, с поседевшими усами. Взгляд глаз дерзкий, с насмешкой.

— Здоров, начальник, — проговорил вошедший, откидываясь спиной к стене. — Ишь какой из тебя бравый мильтон получился. Картинка. Не узнаешь?

— А ну придержи язык, — угрожающе проговорил Глоба. Он не отрываясь смотрел в лицо сидящего перед ним человека, угадывая, где же он видел его раньше. — Кто такой?

— Забыл? Ах, не попал ты мне тогда в руки…

— Корень! — резко сказал Глоба, невольно кинув руку на маузер.

— Он, — согласно кивнул Корнев. — Очнись.

Глоба, потрясенный, смотрел на батька Корня, на то, как залихватски закрутил он на пальце кончик прокуренного уса.

— Я обязан арестовать, — наконец сказал Глоба.

— Поговорыть трэба, — Корень вдруг сунул руки в карманы и вытащил два пистолета, направив их стволами на Тихона. — Тилькы тыхэсэнько…

— Это ты все напрасно, — покачал головой Глоба. — Стоит только выстрелить — весь город поднимется.

— А я и не хочу шума, — Корень положил пистолеты на стол перед собой, внимательно поглядев в глаза неподвижно сидящему Глобе.

— Нэ злякався, — с удовлетворением проговорил он и широким жестом отодвинул от себя оружие. — Бери… Сдаюсь сам.

— Как понимать? — удивился Глоба, не притрагиваясь к оружию, искоса поглядывая на него. — Не узнаю, Михаил Сергеевич.

— Надоело от лягавых бегать, — вздохнул Корень, — старого не вернешь, а по мелочи жить не хочу. Может, ще простят, а?

— Чего бы раньше не прийти?

— Жинку вы мою замели, — помолчав, сердито проговорил Корень.

— Значит, эта Корнева… — затеял игру Глоба, — та самогонщица…

— А то вроде не знал? — пристально посмотрел на него Корень и тут же вяло махнул рукой. — Хотя кому она тут нужна… Мало ли схожих фамилий?

— Это точно, — согласился Глоба и недоверчиво поднял бровь. — Неужто из-за нее?

— Хватит темнить, — жестко сказал Корень. — Уговор такой: жинку отпускаете — я остаюсь.

— Ты это серьезно, Михаил Сергеевич? — спросил Глоба. — Ты уже у нас, оглянись!

— То все мура, я отсюда выйду, если бы даже мне пришлось перестрелять всех твоих милиционеров. Моя баба в чем-то крупно замешана?

— Самогон. А закон по такому случаю…

— То старуха ее попутала. Велик грех — самогон. Отпустишь? И бери меня голыми руками. Что думаешь? Не прогадаешь. Когда еще за Корня будут так дешево давать?

— У тебя еще есть оружие?

— Может быть, — неопределенно ответил Корень. Глоба подумал, привычно постучав пальцами по столу.

— Выкладывай.

— Даешь слово?

— Выпущу.

— Я тебе верю, — Корень наклонился и вытащил из-за голенища сапога короткий обрез. Он положил его рядом с пистолетами. Глоба открыл ящик стола и одним движением с грохотом сгреб туда оружие. Ключом повернул замок и поднялся:

— Я должен тебя обыскать. Что в карманах?

Корень вывалил на стол смятую пачку папирос, медную мелочь, огрызок карандаша, перочинный нож.

— Подними руки, — Глоба быстро прошелся пальцами по его телу. — Опусти… Курево можешь взять. Пошли.

Они молча зашагали по коридору, в конце его, увидев оббитую железом дверь камеры, Корень невольно рванулся к глазку, оттолкнув поднявшегося навстречу милиционера.

— Не здесь, — остановил его Глоба. Вынул из кармана галифе ключ и открыл им боковую узкую дверь. Корень в нетерпении ступил в комнатушку, громко прокричав:

— Ирина! Дэ ты?!

Глоба увидел, как они встретились посреди комнаты, обнялись. Женщина плакала, всхлипывая на его плече. Она все пыталась ему о чем-то сказать, но рыдания мешали выговаривать слова. Он гладил ее волосы, целовал в лоб, повторяя чуть слышно:

— Ну будэ, будэ… Нэ малэнька дивчынка. Ты послухай мэнэ…

Глоба отвернулся и, чтобы им не мешать, шагнул к дверям камеры, взглянул в глазок: Павлюк сидел на нарах, встревоженно прислушиваясь к шуму, доносящемуся из коридора.

Корень вывел из комнатушки жену, обнимая ее за шею. Лицо его было мрачно, свободной рукой он жестко крутил седеющий ус. Женщина шла, опустив голову.

— Иди, — хмуро проговорил ей Корень. — И не оглядывайся!

Корнева медленно побрела по коридору, у лестницы остановилась, в нерешительности взявшись за поручень.

— Иди! — гаркнул гневно Корень. Женские каблуки простучали по ступеням.

— Мы щэ побачымось, — сам себе прошептал Корень и поднял на Глобу дерзко вспыхнувшие глаза:

— Чего смотришь — радуешься?! Не рано ли, Тихон? Мы с тобой еще столкнемся на узкой дорожке. Ой, не поздоровится тебе тогда.

— Откройте камеру, — приказал Глоба милиционеру, тот загремел засовами, широко распахнул дверь. Павлюк, вытянув шею, завороженно уставился на стоящего в проеме Корня.

— Батько, — выдавил он с паническим ужасом в голосе.

— Замри, гнида! — резко сказал Корень.

Глоба вернулся к себе, открыл ящик, по очереди начал разряжать пистолеты, вынимая из них обоймы, полные медно отсвечивающих патронов, и вдруг опустил руки, задумался, снова мысленно увидел свидание Корня с женой… Мог ли когда представить, что этот закоренелый бандит… тот самый, который глотал самогон стаканами, ругался самыми черными словами, бил людей в кровь, пока они не падали ему под ноги… будет вот так провожать уходящую от него женщину. Как совместить страшное зло с его растерянно дрогнувшим, почти беспомощным возгласом в пустом коридоре перед распахнутой узкой дверью? Или человеческое проснулось в его тесной душе, до сих пор не ведавшей, что такое жалость и добро? Глобе ли не знать, как мог этот человек глядеть на другого, — одним только взглядом сметал чужую волю яростной силой вспыхнувшей ненависти.

Глоба пошел к Соколову и рассказал ему все. Когда закончил, Соколов уже вращал ручку висящего на стене черного телефона фирмы «Эриксон» с эмблемой: две скрещенные красные молнии. Однако в уездных условиях, видно, заграничная фирма молниеносных соединений не гарантировала. Соколов, надрывая голос, долго кричал в изогнутую, как крошечная грамофонная труба, эбонитовую трубку:

— Але! Барышня! Але! Черт бы вас всех побрал… Заснули?! Але… Наконец-то! Мне губмилицию! Лазебника! Здравствуйте, товарищ Лазебник! Как дела? По высшему счету! Семен Богданович… Отлично понимаем… А як жэ! Тут такая висть… Передаю трубку Глобе!

Тихон взял трубку и возле уха зарокотал насмешливый басок:

— Привет, привет… Ну, что у вас за потрясающая новость? Вам меня уже трудно удивить. Распутались с кооперативным ларьком?

— Нет, — сказал Глоба.

— А Павлюк?! — воскликнул Лазебник. — Я же просил… В конце концов, приказывал его привезти к нам!

— Я подумал, что следует еще раз съездить к нему в село, — начал было Глоба, — его сын…

— К черту! — перебил Лазебник. — Кончайте вашу самодеятельность! Везите в губмилицию. Тут специалисты почище вас…

— Товарищ Лазебник, — стараясь говорить спокойно, сказал Глоба, — в уголовный розыск уезда добровольно явился бывший известный бандит по кличке Корень.

Трубка замолкла, словно провод разрубили ножом. Потом в ней что-то закашляло, поскреблось и уже тихий голос спросил:

— Сам?! Корень?! Не может быть.

— Сидит в камере под охраной милиционера.

— Проверьте личность еще раз.

— Я с ним лично знаком.

— Глоба, — задышал Лазебник Тихону в ухо, — ты понимаешь, что это значит?! Я всегда верил в тебя… Молодец! Такого хлопца держать на уезде?! Теперь мы о тебе позаботимся. За этим Корнем грехов целый воз! Ах, молодец, парень! Как же такое произошло?

— Просто, — пожал плечами Глоба и усмехнулся, видя расплывшееся в улыбке счастливое лицо Соколова, который все пытался подслушать Лазебника, толкаясь лбом в раствор трубки.

— Мы арестовали его жену за соучастие в незаконном изготовлении самогона, — продолжал Глоба, — Корень явился утром и предложил обмен… Мы выпускаем жену, а его садим в камеру.

— И вы согласились?

— Я выпустил ее.

— Жаль, — помрачнел голос Лазебника. — Ну, да все поправимо. Что делает Корень?

— Отсюда не видно, — позволил себе пошутить Глоба. В трубке грозно зарокотало:

— Глаз с него не спускать! Беречь как зеницу ока! И под усиленной охраной доставить в губмилицию. Сегодня же!

— У нас всего три конных милиционера на все уездное отделение, — встревоженно проговорил Соколов и потянул из рук Тихона трубку. — Товарищ Лазебник! Вы бы лучше прислали за ним своих людей. Тут же их двое — Корень и Павлюк. Такие бандиты…

— Я приеду завтра за ними сам! — отрезал Лазебник. — Примите от руководства благодарность. Пока устно, потом получите приказ. Ждите меня завтра. До свидания!

Соколов повесил трубку и с удивлением покачал головой:

— Знать, и в нашем деле бывает везуха. Лазебник на седьмом небе… Переведет он тебя к себе в город. Ему потрибни лихие хлопцы.

— Я-то тут при чем? — пожал плечами Глоба. — А насчет города… Мне здесь хорошо. А вот жинка… Она городская с ног до головы. Вечера длинные — вся истоскуется. Куда пойти? А ребенок будет — значит, ей работу бросать? В городе мать, все присмотрит за дитем.

— Значит, уже сочинили маленького Глобу? — весело хохотнул Соколов. — Скорые вы хлопьята.

День как начался удачно, так и закончился без больших неприятностей — ни грабежей, ни воровства, всего несколько драк и, кажется, найдена какая-то зацепка к делу по разгрому кооперативного киоска.

Уже к вечеру начался дождь, сначала чуть накрапывал, а потом припустил вовсю. Глоба примчался домой мокрый. Маня раздела его, напоила горячим чаем. А за окном падал гром, его бешеные молнии раскалывали небо. Начало быстро темнеть. Жена выбежала во двор с ведром, подставила его под струи. Кажется, только что оно жестяно гудело под стеклянной шрапнелью капель, а вот уже вода только шипит, пенится у самого края. Переполненные лужи пляшут под хлещущими плетями, на месте жгучих ударов всплывают светящиеся пузыри.

— Сумасшедшая ночь! — закричала Маня, с трудом закрывая на крючок окошко, — налетевший ветер сначала швырнул в комнатушку косой ливень, а затем бахнул, как кулаком, по зазвеневшему стеклу.

Глоба потушил лампу и лег рядом с женой, сразу прижавшейся к нему всем телом. Голубое пламя молний терзало темноту, пронзая ее со всех сторон.

— Ты знаешь, сегодня такое случилось, — Тихон зашептал ей на ухо, рассказывая о том, что произошло утром.

— А мы уже знаем, — перебила она. — В исполкоме какие тайны? Твой Соколов председателю позвонил…

— Да, но это не все, — продолжал Глоба. — Раздался звонок от Лазебника… Таким баском… Фу-ты, ну-ты! Начальник…

— Так его и представляю, — хохотнула Маня. — Он меня однажды в кинематограф приглашал, да я не пошла. Больно нужен мне.

— Соколов послушал наш разговор и говорит: заберет он тебя в город, Тихон…

— И ты откажешься?

— Да это как предположение, вот чудачка. Так Соколов говорит. А Лазебник лишь благодарность вынес, правда, пока устно, но обещает и в приказе. Утром он будет у нас.

— Слушай, ты не вздумай отказаться от города, — Маня ладонью повернула его лицо к себе. — Ребенок будет… Тут и врача настоящего по детским болезням не найдешь. А кто будет за малышом следить? В городе у меня мама…

— Я так и сказал Соколову, — согласно кивнул головой Глоба.

— Ты это скажи Лазебнику.

— Скажу, — хмыкнул Тихон и, помолчав, добавил, — если спросит.

— А сам не можешь? — съехидничала Маня. — Язык не повернется, — вздохнул Тихон.

— Напрасно, — разочарованно протянула Маня и, положив голову ему на грудь, прикрыла ладонью глаза, чтобы не видел слепящие вспышки молний. — Конечно, нам и тут неплохо правда, Тиша? Но надо смотреть вперед. Не на всю же жизни мы здесь? Господи, грохочет, как из пушек…

Гром раскололся прямо над крышей, флигель содрогнулся от гулкого удара. За окном полыхнуло так, что, казалось пламя расплавило стекло. И в наступившей черной тьме дожди забарабанил по крыше с удвоенной силой.

Разбудили Глобу громкие удары в дверь. Он поднялся на постели, с трудом разлепливая веки — было часов шесть утра, в окошке стояло выметенное до голубизны сияющее небо.

— Товарищ Глоба! Глоба! — метался за дверью чей-то тревожный голос. — Да проснитесь!

Тихон торопливо натянул галифе, сунул ноги в сапоги и открыл форточку.

— Что случилось?

Молодой милиционер закричал:

— Беда, товарищ Глоба! Идите до камеры!

— А, черт, — выругался Глоба, сунул голову в гимнастерку, уже на ходу подхватил ремень и маузер. Через двор пробежала по щиколотки утопая в лужах. В пустом коридоре на втором этаже Тихон увидел распахнутую дверь камеры. От неожиданности у него перехватило дыхание. Он ускорил шаги. В камере на нарах, понурясь, сидел Соколов, без фуражки, угол белой портянки торчал из голенища сапога.

Глоба быстро огляделся — темные отштукатуренные стены, дверь, оббитая белым железом, параша — ведро с крышкой, стол… Окно! Мерцают пеньки перепиленных металлических прутьев. Решетка выгнута наружу, и солнце льет свет в непривычно свободный проем.

— Вот так… Бежали, — пробормотал удрученно Соколов. Глоба шагнул к нарам и приподнял одеяло — под ним лежала солома, вытащенная из матраца.

— Я каждый час поглядывал, — потерянно говорил дежурный милиционер, с убитым видом стоя посреди камеры. — Прозорку открываю… Лежат. Ну як ридни браты — плечом к плечу… Гроза, гром… да, господи, колы б я знав…

Глоба выглянул из окошка — двор расплывался лужами, поверх бурого, давно не крашенного забора, тянулись гирлянды ржавой колючей проволоки, покосившиеся ворота приоткрыты. По улице лошадь тащила телегу, глубоко проседавшую колесами в топкую грязь дороги. Ослепительно, словно надраенный мелом, сиял золотой купол собора.

— Пойдем вниз, — сказал Глоба, выходя из камеры.

Во дворе, прямо под стеной, они нашли ножовку для пилки железа, привязанную к длинной веревке. Тихон намотал на ладонь мокрый шпагат, снял с пальцев и, размахнувшись, швырнул ножовку в окно камеры. Она не попала, отлетела от кирпичей, булькнув в лужу. Глоба нашарил ее в воде, снова аккуратно смотал веревку. Прицелился и метнул ножовку опять — на этот раз она беззвучно исчезла в проеме окна.

— Вот так, — пробормотал Глоба, — остальное понятно…

— Но кто? — с отчаянием проговорил Соколов.

— Давайте проверим Корневу, — сказал Глоба. Соколов крикнул милиционеру:

— Лошадей!

Они проскакали через весь город, редкие встречные оглядывались вслед двум военным, низко пригнувшимся к лошадиным гривам. Из-под конских копыт летели ошметья грязи. На Конюшенной всадники спешились, один из них ловко кинул свое тело через забор, отбросил засов, открывая калитку, и уже оба взбежали на крыльцо.

Старуха открыла дверь не торопясь, что-то ворча сердито. Глоба молча обминул ее и торопливо пошел в комнаты. В одной из них увидел раскрытый сундук, вокруг валялись разбросанные одежды.

— Поздно, — проговорил Соколов, поднимая с пола меховую рукавицу. — Ох, и лопухи мы с тобой…

Глоба поворошил руками вещи в сундуке, заглянул в прихожую и, вернувшись, встал у окна. Отсюда четко были видны следы колес, тянувшиеся к воротам.

— Забрали теплые вещи. Ушли в лес…

— А где-то уже скачет Лазебник. С надежной охраной из конного резерва, — горестно усмехнувшись, сказал Соколов.

— Еще рано, — бормотнул Глоба, — спит, наверное… И во сне такого не видит.

— Может, позвонить? — предложил с надеждой Соколов. — По телефону оно легче… Поругает — и трошкы станет спокойней.

— Один черт, — сказал Глоба, тревожно барабаня кончиками пальцев по стеклу. — Куда они могли бежать? С Корнем Павлюк… Павлюк отправил сына к родственникам в отдаленный хутор… Могли туда скрыться?

— Кто знает, — вздохнул Соколов. — Бери двух милиционеров и гони в тот хутор.

Вернулись из погони уже к закату солнца. Лошади переступали копытами, качая в седлах усталых, залепленных грязью с ног до головы всадников. Карабины болтались за их спинами, на гимнастерках расплывались темные пятна пота.

Еще издали Глоба увидел легковой «форд» у ворот милиции и стайку мальчишек, облепивших его со всех сторон. Конники въехали во двор, спешились и, неуклюже ступая онемевшими ногами, повели лошадей к конюшне.

В открытом окне флигеля стояла Маня, не решаясь окликнуть мужа. Глоба сделал вид, что ее не заметил, молча передал повод одному из своих людей и направился к дверям.

На завалинке покуривали сотрудники уголовного розыска губмилиции — Замесов, Кныш и Сеня Понедельник. Возле них стояли конюхи и свободные от дежурства милиционеры, почтительно внимая городскому трепу.

— Ба-а! — оживленно воскликнул Замесов, вынимая со рта свою английскую трубку. — Вот и гроза бандитов! Целый день ждем…

— Что ж ты это, Тихон? — вместо приветствия закричал Кныш, иронично изгибая бровь. — А мы газуем на первой скорости. Дорогой бензин палим!

— Ну, братцы, — подхватил Сеня Понедельник, картинно тряхнув пшеничным чубом и сияя голубыми глазами. — Лихачи! Простого дела не сляпали!

— Катись! — коротко сказал Глоба обомлевшему Сене.

— Не обижайся, все понимаем, — сочувствующе бросил Тихону в спину Кныш.

Глоба поднялся на второй этаж. В длинном коридоре, как укор его совести, увидел распахнутую дверь камеры, в которой двое мужиков вмазывали в оконный проем новую железную решетку.

Тихон, постучав, шагнул в кабинет. Лазебник сидел за столом Соколова, а тот примостился боком на подоконнике.

— Явился?! — зарокотал грозным басом Лазебник. — Садись! Что скажешь в свое оправдание?

— Чего оправдываться, — хмуро проговорил Глоба, не отводя взгляда от полного лица замначальника губмилиции. — Прозевали.

— Какое разгильдяйство! — всплеснул руками Лазебник. — Бандиты, можно сказать, с неба упали, как подарок… И прошляпить позорнейшим образом! Уму непостижимо, о чем вы здесь думаете?!

Соколов с невозмутимым видом смотрел в окно, край его уха зарделся. Лазебник сердитым движением расстегнул крючки ворота суконной гимнастерки. Под его глазами, на отечных мешочках, проступали капельки пота. Он смахнул их кончиками пальцев, словно массировал лицо, и с ожесточением откинулся на спинку стула.

— Что я могу доложить Рагозе?! В какое вы меня ставите положение?! Еще позавчера я докладывал о поимке Павлюка… Вчера о явке Корня. Великолепно! А сегодня?! Все, мол, товарищ начальник, полетело коту под хвост! Неужели так трудно было выставить во дворе охрану?

— Не сообразили, — тихо ответил Глоба. — Думали, достаточно дежурного у камеры.

— Это же вам не два пьяных мужика, арестованных за драку в кабаке новоиспеченного нэпмана! Отъявленные бандиты! Они с чугунной цепи сорвутся!

— Виноват, — опустил голову Глоба.

— Это преступление! — зло бросил Лазебник. — И мы в этом еще разберемся! Что показало преследование?

— Следы бандитов на хуторе не обнаружены.

— Как и следовало ожидать! — перебил Лазебник, кинув на Тихона взгляд, полный пренебрежения. — И все ваша затея… Арест жены Корня за изготовление самогона, ее освобождение из камеры. Знаете, все это пахнет голым авантюризмом!

— Однако, он появился, — поколебавшись, сказал Соколов.

— А вы уж молчите, Николай Прокопьевич. С вас особый спрос! Будете объясняться с руководством губмилиции. Я вам скажу, дорогие товарищи, — Лазебник начал каждое слово припечатывать к столу ударом ладони. — Благодушествуете! Это раз! Второе — потеряли классовый нерв. Свернули с острия удара! Только надо представить — принимаете бандитские условия. И третье: видя, что государство пошло навстречу крестьянству… Отменило продразверстку… Разрешило вольную торговлю излишками… Снизило цены на промышленные товары… Глядя на вес эти мероприятия государства, вы тоже, может быть, невольно пошли на компромисс.

— Ну, это уж позвольте, — сердито возразил Соколов. — Государство не заигрывает с селом, а проводит твердую политику укрепления сельского хозяйства!

— За счет интересов рабочих! — бросил Лазебник.

— Какая глупость! — вспыхнул Соколов. — Вам же известны срочные меры восстановления железнодорожных путей сообщения. Чего стоит план электрификации России…

— Вот именно! — воскликнул Лазебник. — Грандиозные планы электрификации! С одной стороны. Со стороны промышленного пролетариата — создание гидростанций! Мощных паровозов! Новых станков. Все это за счет трудового героизма рабочих! Голодные, разутые, лишенные дров, — они поднимают революционную страну из нищеты. Но другая — большая! — сторона России: крестьянство… Оно в это время жадно обогащается. А есть и такие, что устраивают бунты, срывают посевные кампании, создают банды и уходят в леса; А вы, — голос Лазебника заиграл металлом, — в таком для нас суровом положении ведете с одним из самых жестоких главарей личные переговоры, идете на его условия и оказываетесь в дураках, на смех и издевательство всего губернского крестьянства. Вот так представители закона!

Соколов слез с подоконника и медленно прошелся по кабинету, сунув пальцы за поясной ремень. Искоса посмотрел на Лазебника, который сидел на стуле, откинувшись к стене, устало прикрыв глаза.

— Не понимаю вас, — начал он и поморщился, увидев каменно неподвижное лицо Глобы. — Скажите, Семен Богданович, не пытаетесь ли вы таким образом пустить черную кошку между городом и селом? Извините, пожалуйста, за такое сравнение.

— Нет, меньше всего я желаю ссорить рабочих с крестьянством. Но разная классовая зрелость налицо…

— Крестьянство — не одна идиллическая семья под общей крышей, — пожал плечами Соколов.

— Потом разберемся. Цель партии — всемирное братство. Сначала все старое разломаем. Пройдем через голод, жертвы и кровавые ошибки…

— Таким путем мы бандитизм не изживем, — усмехнулся Глоба.

Лазебник замер на полуслове, неприятно пораженный тем, что его перебили, с недоумением посмотрел на Тихона:

— Как понимать?

— А вот снова раздуть пожар можно, — продолжал Глоба — Бедный крестьянин только на ноги становится. Ему бы помочь мануфактурой, солью. Он за это город накормит вдосталь.

— Это не позиция революционера, — холодно проговорил Лазебник.

— Надо смотреть выше живота.

— Да живот-то чей? — с горечью сказал Соколов. — Наших стариков и детишек, мужиков да баб…

— Ваш нэп развратит их! — вырвалось у Лазебника, и он даже побледнел.

— В чем же спасение?

— Только в жестком военном коммунизме! Единый вооруженный лагерь!

— А если иначе? — бросил Соколов на Лазебника пронзительный взгляд. — Мирное строительство социализма.

— Тысячи километров сплошной границы с империализмом… Растерзают! — резко сказал Лазебник.

— Живем… Какой уж год.

— Или поглотит нас мелкобуржуазная стихия! Сколько поблажек сделано крестьянству. Попробуй теперь их вырвать у него.

— А зачем! — удивился Соколов. — В наших планах сделать его жизнь лучше.

— Хотел бы и я так думать, — хмуро вздохнул Лазебник и поднял глаза на Глобу. — В свете обрисованного положения ваш поступок выглядит служебным преступлением. У меня нет прав уволить вас с работы из органов. А то, что вам нельзя доверить уездный уголовный розыск, — это я прекрасно понимаю. Я поехал. Николай Прокопьевич.

— Не поужинаете? — спросил Соколов.

— Кусок в горло не полезет, — усмехнулся Лазебник. Глоба, уже не слушая их разговора, вышел из кабинета. Он спустился во двор, присел на завалинку, невидяще вытащил папиросу из пачки, протянутой Кнышом.

— Э, дружок, — сказал Замесов, поддергивая на коленях стрелки тщательно выглаженных твидовых брюк. — На тебе лица нет.

— Дыши носом, — подмигнул Кныш. — Подумаешь, горе — бандит смылся, да их на нашу долю хватит, вот до сих пор, — он чиркнул пальцем по горлу.

— На то мы и сыщики, чтобы их ловить, — ободряюще проговорил Сеня Понедельник.

— Вам ловить, — усмехнулся Глоба серыми губами, — а я это дело завязываю.

— Весьма опрометчивое решение, — неодобрительно буркнул Замесов, попыхивая английской трубкой.

Лазебник показался в дверях, посмотрел на темнеющее небо и бодрым голосом прокричал:

— По коням, молодцы! Заводи американца!

Шофер, весь в кожаном, пошел за ворота и оттуда донесся рокот фордовского мотора. Сотрудники попрощались за руку с Глобой, кивнули всем остающимся, гуськом зашагали к машине.

— Вот так и действуйте, — подводя итог разговору в кабинете, сказал Лазебник Соколову уверенным тоном. — И все будет отлично. Надейтесь на мою помощь. Звоните, не стесняясь. Общие радости, одни для всех огорчения. Желаю успехов.

Он направился к воротам, огибая лужи.

— Проводим? — спросил Глобу Соколов. Тот лишь отрицательно мотнул головой и направился к флигелю, у крыльца которого уже давно, еще из окна кабинета видел, горестно стояла Маняша, непривычно для Тихона, совсем по-бабьи, подперев щеку ладонью.

Она платком вытерла его потное лицо, покрытое разводами мокрой пыли, сняла фуражку и, встав на цыпочки, пальцами расчесала слежавшиеся волосы. За воротами резко просигналила сирена, и звук мотора начал удаляться. Соколов вернулся во двор и сказал Глобе:

— Я ожидал чего угодно — только не этого.

— Надоело, устал, — пробормотал Тихон.

— Не разводи антимоний! — сердито оборвал Соколов и, взяв его за ремень маузера, притянул к себе. Глядя снизу вверх по стариковски запавшими глазами, торопливо заговорил — А ты тоже не будь гонористым. Ведь упустили Корня? А Павлюка?! Начальство у нас отходчивое. Полае, полае и успокоится. Ему влетит не меньше, чем нам с тобой.

— О чем вы говорите, Николай Прокопьевич? — сказала Маня, которая до этого словно бы и не прислушивалась, а только со страданием глядела на посеревшее лицо мужа.

— Я сам поеду в город, — перебил ее Соколов. — Поговорю с самим товарищем Рагозой!

— Налей воды… Грязный с ног до головы, — вяло проговорил Глоба и начал расстегивать крючки гимнастерки. Нехорошая — с обидой — усмешка тронула его потрескавшиеся губы. — Не надо никуда ходить. Только вот что — я и рядовым милиционером того Корня возьму. Никуда он от меня не уйдет. В лесу он. Вот зима начнется… Там посмотрим кто кого…

Глоба опустился на крыльцо, грузно просевшее под тяжестью его тела, начал снимать сапоги, покрытые заскорузлой землей проселочных дорог, — зацепит шпорой за край ступени и выдернет из голенища ногу, обернутую пропотевшей портянкой. Осторожно, словно бинт на ране, развернул портянку — ступни были красными, разопревшими, с белыми надавлинами, похожими на шрамы.

— Отмахали километров семьдесят. И верхами и пехом, — пробормотал Глоба. — У Черного леса обстреляли нас из обрезов. Чистое поле… Куда денешься?

— Да, теперь его голыми руками не возьмешь, — вздохнул Соколов. — Погуляет по селам… Но ведь нам с тобой их ловить?

Глоба не ответил, он смотрел, как, молодо прогибаясь, женщина поднимает ведро из колодца — вот поставила деревянную циберку на деревянный сруб, вода плеснула ей под ноги, она чуть вскрикнула, отступила на шаг, затем, подхватив дужку, наклонила бадейку, и литой поток ухнул в жестяное ведро, взорвавшись бесшумными каплями. А поверх забора, между темными купами деревьев, небо пылало алым закатом, предвещая завтрашний ветер.

— Мне чем с начальством ссориться, — продолжал Соколов, с беспомощным видом стоя перед крыльцом, — лучше еще раз в штыковую атаку сходить. Налетит, поднимет трамтарарам… Голова кругом! А чего проще: прикажи, коль ты такой руководящий, поймать бандюгу — и кровь из носу!

— Ловы витра в поли, — нехотя ответил Глоба.

— А все ж таки какая-то надежда есть, — задумчиво проговорил Соколов, он присел на ступеньку и начал медленно набивать коротенькую трубку крупно нарезанным табаком, просыпая его сквозь пальцы. — Интересно, зачем Корень явился к нам собственной персоной?

— Жену выручать, — Глоба снял через голову гимнастерку, стал заворачивать рукава бязевой рубашки.

— Во! — обрадовался Соколов. — Значит, любит свою жинку. Видать, что-то в нем человеческое сохранилось.

— Знал, что выкрутится, собака, — выругался Глоба, подставляя ладони под край наклоненного ведра.

— Э-э, — протянул Соколов, — не говори, парень. Ты еще молод, не знаешь, як жизнь человека меняет. Ради жинки Корень пошел на смерть. Ведь ему, по правде, пощады не ждать — грехов больше чем предостаточно. А он говорит: «Ее освободите, а меня берите с потрохами!» И тебе на слово поверил… По-человечески. На прежнего Корня непохоже.

— Любовь чего не сделает, — пробормотала Маня, забыв плеснуть воды в подставленные ладони мужа.

Глоба вскинул на нее глаза:

— И ты о том же?! Какая у него может быть любовь? Он столько людей лишил жизни! Детей! Женщин!

— И все-таки, — перебил Соколов, — ты с ним вел переговоры. Значит, с ним можно разговаривать по-человечески!

— Но зачем?! — Глоба гневно фыркнул, схватил чистое полотенце и начал яростно растирать лицо.

— Может, он добровольно сдастся властям? — неуверенно, сказал Соколов. — Хватит, погулял — и край. Пора сдаваться на милость победителя.

— А мы его… — недобро усмехнулся Глоба.

— Кто знает, — качнул головой Соколов. — Суд покажет Смягчающие обстоятельства… А то вдруг амнистия… Все есть какая надежда. А не выйдет без оружия — верная смерть. От должен соображать, не такой дурень. Вот и предложить бы ему эти два решения.

— Ну ты даешь, Николай Прокопьевич! — Глоба так и замер с гимнастеркой, полунатянутой на плечи. — Такое придумать…

— А что, краще пусть он по лесам гуляет?! Людей безвинных губит?! Корень если начнет… Ему в зверстве удержу не будет! — Соколов взволнованно зачертил по воздуху мундштуком трубки. — Но кто это сделает? Как это сделать? Корень хитер, не всякому поверит.

— У меня с ним может быть только один разговор, — Глоба, кивнул на маузер, висящий на гвозде. Он одернул гимнастерку, взял сапоги за холстяные ушки и вытер ноги о простеленную на крыльце мокрую тряпку. — Мне такой разговор, Никола Прокопьевич, не по душе. Давайте о чем-нибудь другом.

— Заходите борща моего попробовать, — предложила Маня, но Соколов отмахнулся трубкой.

— Не буду мешать… Вечеряйте сами. Сегодня очень устал. Спокойной ночи.

И пошел через двор, на ту сторону дороги, где жил вместе с женой в хатенке, покрытой соломой.

Ночью Маня долго не засыпала, прижавшись к Тихону, она все шептала ему на ухо чуть слышным голосом:

— Ты не расстраивайся, пожалуйста. У кого не бывает неприятностей? Пусть поищут таких, как ты… Вернемся в город, будешь работать на заводе. Мы своего пацаненка вырастим и отдадим в заводскую школу. Каменное здание, большие окна. Никто на тебя не имеет права повышать тон. Подумаешь, начальник! Лазебника все знают — любит покричать. Уедем — и у меня на сердце станет легче.

Глоба уже засыпал, плыл куда-то в этом убаюкивающем голосе, когда вдруг услышал легкий стук в окно. Он открыл глаза — руки Мани сжались на его шее. Стук повторился, и Тихон, медленно разведя ее сцепленные пальцы, поднялся с кровати и подошел к двери. Осторожно приоткрыл.

— Кто там?

— Цэ я, — раздался голос Соколова.

Глоба в одном белье вышел в ночь на крыльцо. В темноте с трудом различил оседланную лошадь и одетого в длиннополую шинель начальника милиции.

— Слухай меня внимательно, — проговорил Соколов, — времени нет! Ты знаешь Сидоренко, що у яра живет?

— Да, — коротко ответил Глоба. — Есть за ним кое-какие грехи. Но поймать не можем.

— Еще поймаешь, — усмехнулся Соколов. — Я его добрэ знаю щэ по старым дилам. Он с Корнем дружил. Теперь он согласен свести меня с атаманом.

— Да что вы, ей богу, придумали! — не выдержал Глоба. — Кому верите?!

— Молчи и слушай, — перебил Соколов. — Корень приходил к Сидоренко. Звал его к себе. Указал место, где они могут повстречаться снова. Пароль дал к своим людям в селе.

— Я протестую против вашей поездки, — решительно сказал Глоба.

— То ты по молодости, — тихо засмеялся Соколов. — Если мы Корня склоним к добровольной сдаче… Скольким людям життя сохраним!

— Тогда я еду с вами!

— Не надо, он побоится ловушки. А нам надо спешить, пока он грехов не натворил, тогда будет поздно.

— О чем можно с ним говорить?! — с отчаянием вырвалось у Глобы.

— Предложу ему два варианта. В первом у него все-таки какой-то шанс на жизнь.

— Он вас живым назад не отпустит.

— Сидоренко оставляет в городе жену с двумя детьми.

— За что ж он так вас любит, этот Сидоренко? — ядовито спросил Глоба.

— Тоже ищет прощения, — проговорил Соколов. — Старый уже, осознал.

— И куда вы сейчас?

— К Волчьей Яме… Через село Водяное.

— Когда ожидать обратно?

— Завтра к вечеру. Дорога не близкая. До свидания, Тихон. Не нервничай. Все будет хорошо.

Соколов вывел оседланную лошадь со двора, прикрыл за собой ворота. Долго в гулкой тишине не затухали шлепающие звуки сильных лошадиных ног о лужи. Глоба неподвижно стоял на крыльце, лицом прислонившись к холодному столбу. Усадьба дышала сырой глиной и гнилой соломой. Босые ноги совсем закоченели на ледяных досках крыльца. Тихон не уходил, век слушал, как затихают звуки конских копыт.

Наконец отшатнулся от столба и осторожно вошел в комнату. Стараясь не шуметь, опустился на кровать. Сонный голос жены спросил:

— Кто? Так поздно…

Глоба только и мог ответить, ладонью прикрыв глаза;

— Дела, Маняша, дела. Ты спи…

Она положила руку ему на грудь, и он постарался успокоить дыхание, чтобы ей даже во сне не передалось его волнение, возникшее при расставании с Соколовым. Многое она не знала о своем муже и знать ей не надо было, особенно теперь, когда в ней таинственно зреет новая жизнь.

Он осторожно поднялся и снова вышел на крыльцо. Долго курил, глядя на небо, которое никак не хотело менять свои антрацитовую черноту, лишь где-то, на страшной высоте, туманно роилась мельчайшая звездная пыль.

…Тогда, несколько лет назад, под Глобой пала загнанная лошадь. Он шел, утопая в сугробах, мокрый от пота, с заледенелымы волосами — ветер унес в темноту ушанку из собачьего меха. Силы оставляли его, — падая, долго лежал, ничего не видя, дышал как та загнанная кобыла, которую покинул в лесу с вытянутой мордой на снегу, — ее засыпало быстро, когда уходил, над белой дымящейся дюной только полоса хребта чернела.

Позади остался бандитский лагерь — затерявшиеся в лесу вгрузшие в землю шалаши и землянки. В эту ночь ветер рвал из труб снопы искр, а когда распахивались дощатые двери — в мелькании мутного света можно было увидеть движение теней, услышать песни, хохот, крики…

Тихона встретили конники отряда по борьбе с бандитизмом, они привели его к своему командиру — Соколову Николаю Прокопьевичу. Сидя на лавке перед керосиновой лампой, Глоба пытался найти нужные слова, чтобы объясниться с этим человеком в кавалерийской шинели, но мысли путались.

— Да он зовсим хворый, — сказал командир, глядя на горящее лицо паренька. — А ну ложись спать… Утром все расскажешь…

И все же Тихон нашел в себе силы снять с правой ноги заледенелый сапог, из-под стельки достал удостоверение Чека — клочок шелковой тряпки с фиолетовым оттиском печати и полустертыми буквами — пропотевшая, грязная тряпица легла на ладонь командира. Соколов все понял, встал из-за стола, шагнул к телефону, долго крутил с ожесточением гнутую ручку, потом сунул трубку Глобе, приказал:

— Говори!

Возле уха, в холодном кругляше телефона забился далекий, но такой знакомый голос Рагозы:

— Молодец! Век не забудем… Теперь все расскажи командиру. И отдыхай. Ты болен? Завтра мы тебя положим в больницу. Спасибо, Тихон.

Утром Глобу на санях в сопровождении двух кавалеристов отправили в город. Только потом, после выздоровления, он узнал о полном разгроме банды Корня. Несколько верст гнал красном Соколов атамана по снежной целине среди деревьев. Они стреляли друг в друга, несколько раз казалось, что кони отряда настигнут бандитов, но те слишком хорошо знали свои тайные тропы — ушли в бурелом Волчьей Ямы, затаились в непроходимой чаще, а как только потеплело, разбрелись по селам. Шайка перестала существовать. Однако где-то в чужедальней стороне жил эти годы спасшийся батько, а в селе Смирновка затаился тот, кто кормил и укрывал бандитов, — Павлюк… А сколько их еще прячется по хуторам, ожидая появления нового Корня? У скольких еще закопаны под яблонями хорошо смазанные и обернутые в мешковины «куцаки», а под соломенной стрехой хаты на всякий случай висит котомка с добрым шматом сала в ладонь толщиной, парой луковиц и сухой лепешкой?

Думал ли тогда Тихон, что судьба опять сведет его с тем командиром, который станет его начальником, и он, Глоба, будет глубокой ночью сидеть на холодном крыльце в одном белье, дымить самокруткой и тревожно вслушиваться в мертвую тишину спящего городишка?

Как медленно встает рассвет… Вот на востоке кто-то, словно нехотя, принялся смывать с купола неба закопченный слой — помутнели края, тускло забрезжили, потом все небо стало наливаться силой, окрепло и пролилось за горизонт алой полосой.

Уже одетый, подпоясанный, в туго надвинутой на лоб милицейской фуражке, Глоба вскочил в седло и, разбирая поводья, скомандовал двум подчиненным:

— По коням, ребята…

Они некрупным шагом миновали ворота и легкой рысья поскакали по пустынной дороге. У водоразборных колонок и колодцев уже гремели ведрами рано поднимающиеся хозяйки, по обочинам там и тут гнали на прибрежный луг скотину заспанные мальчишки. Устоявшиеся за ночь лужи были прозрачны, на них лежали намокшие листья.

На окраине города всадники свернули к оврагу и остановились около небольшой хаты. Перегнувшись через забор, Глоба негромко позвал хозяйку. На крыльцо вышла старая женщина. В подслеповатом окошке показались лица детей.

— Где Сидоренко? — спросил Глоба, поздоровавшись.

— Поехал в ночь, — с беспокойством проговорила женщина, пристально вглядываясь в милиционера. — Может, с ним случилось что? Вы скажите, ради бога… Поехал с вашим начальником…

— Нет, все в порядке, — ответил Глоба, разворачивая лошадь. — Я просто хотел узнать… До свидания.

Итак, бывший бандит, помилованный по амнистии, сегодня ночью отбыл вместе с начальником уездной милиции в сторону Волчьей Ямы. Со стороны Сидоренко ловушки быть не может — семья осталась в городе. Дорога к лесу одна — Глобе ли не знать ее? По ней он шел в банду, возвращался назад…

Долго качались они в седлах, устало опустив головы на грудь, пряча глаза от слепящего солнца. Узкая дорога петляла между косогорами, выводила на голые бугры. Под копытами лошадей мягко чавкала раскисшая глина, комьями отваливался подсохший чернозем, шуршал слежавшийся песок…

К полудню всадники увидели село Пятихатки, было оно убогое, с криво поставленными дворами. На лай собак начали выходить люди, вездесущие мальчишки заскакали перед лошадиными мордами, цеплялись за отполированные подошвами стремена.

— Здоров, дядько Иван, — весело проговорил Глоба, узнавая среди кучкой стоящих мужиков своего знакомого.

— Здоров, — ответил пожилой крестьянин, помогая милиционеру слезть с лошади.

— А что такой грустный, дядько Иван? — засмеялся Глоба. — Дети здоровы? Жена не хворает?

— Да все в порядке, — вздохнул крестьянин.

— Чего ж ты такой хмурый?

— А вести такие, — отмахнулся он горестно.

— Что-то я тебя не возьму в толк…

— А сегодня поутру на соседние Дворики банда напала, — ответил крестьянин. — Председателя сельрады и еще двух постреляли прямо в хатах. Все дочиста забрали и с лошадьми — гайда в лес.

— И что же то были за люди? — тихо спросил Глоба.

— Та, мабуть, банда Корня, — с неохотой проговорил кто-то из крестьян. — Видели его. Их пятеро, все с куцаками.

— И когда это было? — с затаенной надеждой спросил Глоба.

— Та еще солнце только начало подниматься…

Глоба торопливо распрощался, и всадники свернули на тропу, ведущую сквозь березовую рощу. Большие, в обхват, стволы, забронированные потрескавшейся корой, светились под осенним солнцем.

Они спешили, Глоба то и дело оглядывался на отстающих — у них были кони похуже, подгонял их призывными взмахами руки с болтавшейся на запястье ременной плетью.

Он уже понимал, что они опоздали, но чувство отчаяния толкало его вперед, он не хотел думать, что для встречи с бандой их не так много и, если не устроят засаду, то трех карабинов и одного маузера будет недостаточно, чтобы отбиться… А если с ходу налетят на пули… И все-таки гнал и гнал лошадь, подстегивая на подъемах — не видел пены на железных удилах, не слышал её усталого храпа. Он надеялся на чудо, на неимоверный счастливый случай, в конце концов, на удачу.

Кони вымахали из березняка на проселочную дорогу, земля ее была непримята, без следов от подвод. Поскакали вперед, почти касаясь коленями друг друга, приподнимаясь в седлах, пристально глядели в даль уходящей дороги. Темный лес — Волчья Яма — уже виднелся на горизонте острыми зазубринами.

— Слева… Под корявой сосной, — проговорил один из всадников.

И Глоба тоже увидел под тенью раскидистой сосны телегу и лошадь.

Они ударили шпорами по жарким бокам, в нетерпении поддернули поводья.

— Ги-и! Ги-и! — по-казачьи гикнул милиционер, вырываясь наперед и на скаку ловко сбрасывая из-за плечей короткий карабин.

Худая кобыла равнодушно щипала редкую траву, с хрустом выдергивая ее из песчаной почвы, усеянной сухими иголками и расклеванными шишками. В телеге, связанные спинами, полуобвиснув на веревках, сидели двое. Оба были залиты кровью, с выколотыми глазами. В обезображенном болью лице Соколова трудно было признать знакомые черты — оно стало, меньше, словно муки иссушили его, зубы намертво прикусили нижнюю губу.

Глоба в молчании разрезал ножом веревку, выпутал из нее; тело своего начальника и осторожно положил на дно телеги! Из судорожно сжатых пальцев вынул втиснутый в кулак клочок бумаги. На нем корявым почерком были выведены слова: «З комуністами розмовляю тільки так!! Батько Корінь».

Вторым убитым оказался Сидоренко — пожилой человек, обросший седыми волосами. Из его рта, раскрытого в безмолвном крике, торчала смятая бумага. Глоба взял ее в руки и разгладил на ладони. Теми же неуклюжими буквами было написано: «Зрадникам i відступникам — перший ніж».

Глоба привязал повод своей лошади к задку телеги, поднял вожжи и вывел кобылу на дорогу. Сам зашагал по обочине, цепляясь шпорами за жесткую траву. Колеса попадали в рытвины, с бряканьем переезжали толстенные корни, торчащие из почвы. При каждом таком ударе головы убитых стучали о доски.

Глоба только сильнее стискивал челюсти, словно завороженный глядя на мерно двигающийся, обросший линялыми волосами, костлявый круп лошади, на котором темнел запекшийся в крови след чьей-то пятерни — печать убийцы.

Похоронили Соколова посреди булыжной площади, напротив каменного здания собора — могильный холм, весь заставленный венками, огородили дощатым палисадником. Играл оркестр кожевенного завода, на котором когда-то работал Николай Прокопьевич.

У жены убитого, всегда тихой, мало чем раньше приметной женщины, от горя отказали ноги. В бессилии она провисла между Глобой и Рагозой, державшими ее под локти, и страшным, немым взором следила за движением красного гроба над головами сотен людей.

После похорон все собрались в кабинете Соколова — за столом грузно опустился на табурет начальник губмилиции Рагоза. Все так же был он одет в потертую кожаную куртку, в распахнутых полах которой виднелась простая, много раз стиранная гимнастерка с выцветшими красными клапанами на груди. За последнее время Рагоза как-то быстро поседел.

Лазебник сидел у окна, на его полном лице светился нервный румянец.

— Какого человека не уберегли! — не выдержав, сказал он и в отчаянии даже ударил кулаком по колену. — Ну-у, Глоба…

— Я вот клянусь… Припомните мое слово, — медленно проговорил Тихон. — Клянусь… Этого Корня своими руками…

— А все наша мягкотелость! — продолжал Лазебник. — Взять бы в каждом селе заложников из куркульских семей. И если в двадцать четыре часа не выдадут бандитов… Беспощадно! Согласно законам военного коммунизма!

— Подобного не произойдет, — жестко сказал Рагоза и так посмотрел на Лазебника, что Глоба понял — это не первый их спор.

Не шелохнувшись, только опустив веки, медленно чеканя каждое слово, Рагоза проговорил:

— «В народной массе мы все же капля в море, и мы можем управлять только тогда, когда правильно выражаем то, что народ сознает. Без этого коммунистическая партия не будет вести пролетариата, а пролетариат не будет вести за собой масс, и вся машина развалится». Так сказал Ленин.

— Но если нас капля! Малая горсть! — усмехнулся Лазебник. — То и удержать эту стихию мы сможем лишь с помощью стальной хватки!

— Ты слаб в политэкономии, — впервые чуть усмехнулся Рагоза. — Огромное большинство крестьянства нашей страны ведет индивидуальное хозяйство… И теперь мы признаем первоочередной задачей практическую помощь деревне: расширение засевов, увеличение запашки, всяческое уменьшение нужды крестьянства.

— А он тебе на это нож из-за спины, — желчно сказал Лазебник и отвернулся к окну. — Ты думаешь, что я против того, чтобы наши люди хорошо пили-ели? Я вот чего боюсь — вырвется из-под власти страшная стихия крестьянства, утопит нас в анархии мелкочастнического предпринимательства. И конец надеждам на мировую революцию!

— Громко сказано, — молвил Рагоза, бросив на Лазебника взгляд из-под бровей. — До этого нас убьет голод, разруха в промышленности, холод… И чтобы такого не произошло, партия пошла на нэп. А это в первую очередь…

— Частичная реставрация прошлого! — гневно ответил Лазебник.

— Врешь! — отрезал Рагоза. — Время доказало крестьянству, что мы умеем ему помочь. И это видят, понимают враги.

Лазебник нахмурился, с обидой сказал, пряча тоскливый вздох:

— Нашли место… Часа не прошло, как похоронили товарища. Что будем делать с Глобой?

Они оба посмотрели в сторону одиноко сидящего на табуретке парня, и Рагоза в нерешительности потер ладонью колючий подбородок.

— Я его снял бы с начальника уголовного розыска, — деловито проговорил Лазебник, — но теперь свободны сразу две вакансии.

— Давай поставим его на место Соколова, — предложил Рагоза и, встретив удивленный взгляд своего зама, пояснил: — Живет здесь давно. Знает местные условия. Люди его уважают.

— Как хотите, — нехотя протянул Лазебник и впервые улыбнулся, холодно щуря глаза. — Вот ты, Глоба, и пошел на повышение. Поздравляю. Знай службу.

Он поглядел во двор. Там, на крыльце, одиноко стояла Маня, не замечая, что за ней наблюдают. С беспокойством всматривалась она в закрытое окно милиции, кутаясь в накинутый на узкие плечи вязаный платок. Лазебник качнул головой:

— Красивую девушку ты увел от нас… Ведь смог же? А какие хлопцы вокруг нее увивались, — он по-стариковски вяло оперся грудью о подоконник, лбом почти прижимаясь к стеклу и пробормотал: — Молодость… Дай бог ей счастья в этой захолустной дыре.

Нетерпеливо, то и дело прокашливаясь, попыхивая синим дымом нечистого бензина, стучал мотор «форда», а Рагоза и Глоба все сидели на лавке под забором, не замечая оскорбленно вытянутой спины Лазебника — он замер на кожаном сидении, величественно положив локоть на край полированной дверцы.

Из каменного собора, под звон жестяного перестука колоколов, потянулись люди, больше старики и старухи. Они сходили с паперти и шли через булыжную площадь. У дощатой, еще не окрашенной ограды свежей могилы останавливались и, крестясь, склоняли головы. По главной улице, мимо лавчонок и побеленных фасадов двухэтажных домов, ломовые лошади тянули платформы с дровами. Узкие тротуары с провалами от дождевых промоин окаймляли неровно просевшие старые дороги. Из-за прутьев ржавых заборов торчали голые ветки опавших садов. На обочинах, привязанные веревками к кольям, паслись козы. Мальчишки жгли костры из сухих листьев — они тлели, обволакивая городок печальным запахом уходящего лета.

— Положение сейчас сложное, — Рагоза крутил в пальцах жесткую травинку, прижмуривая глаза, вел ее щекочущим кончиком по лбу, словно играл сам с собой, ловил былинку зубами и пропускал сквозь губы, чувствуя во рту горьковатый вкус раздавленной зелени. — Мы тебе поможем… Но ты знай, что банда Корня не из чужаков. Все они живут в селах твоего уезда. А потому главное — знать людей. У тебя должен быть здесь высокий авторитет. Жаль, что остался без Николая Прокопьевича.

— Поверьте, я не мог его остановить, — вспыхнул Глоба. — Не надо, — успокоил его Рагоза, положив ему руку на колено. — При чем тут ты? Он попал в западню.

— Может быть, на самом деле расслюнявились, как считает Лазебник? — спросил Глоба. — Зажать мертвой хваткой… Они нас — мы их.

— Нет, так нельзя, — перебил Рагоза. — Контрреволюция хочет взять нас за горло. И все-таки… Даже в таких условиях мы, Тихон, должны быть человечны. Поэтому люди идут за нами. Факты, логика — все говорило Соколову: «Не ходи, умрешь напрасно…» А надежда шептала: «Ты человек… Спаси их, они не понимают того, что знаешь ты, уверь, убеди…»

— Они его убили.

— Кто знает, что произошло бы при их встрече, если бы в селе Дворики, куда они забрели случайно, Павлюк не разрядил обрез в первого же человека, попавшегося навстречу. Им оказался председатель сельсовета. На выстрелы выбежали его жена и брат. Он их тоже убил. Это не входило в планы Корня. Корень избил Павлюка. Но начало было положено…

Рагоза поднялся со скамьи и протянул руку Глобе.

— Желаю успеха.

Он быстрым шагом пошел к автомобилю, распахнул дверцу и опустился рядом с шофером. «Форд» дернулся, заскрежетал рычаг скорости, машина покатилась по улице, подслащивая дым придорожных костров из сухих листьев запахом плохо сгоревшего бензина.

IІ часть

Тихон открыл глаза — в светлом квадрате окошка медленно падал ватный снег. Казалось, кто-то сидит на крыше, пригоршнями берет птичий пух из распоротой перины и осторожно пускает по воздуху. Крупные снежинки летели к земле колыхаясь, отвесно скользя вниз.

А еще вчера днем небо было грязного цвета, в глубине его клубились тучи, похожие на дым, налетал резкий ветер, беспощадно тряс деревья, обрывая последние листья, взъерошивал старую солому на крышах, поднимал плохо прибитую жесть, отчаянно хлопал воротами, яростно врывался во дворы и крутил под стенами домов смерчи из летучего мусора.

Глоба вышел на крыльцо. Каждый камень, торчащий из примерзшей лужи, палка на дороге, донышко крынки, одетой на кол плетня, — все было накрыто оплывшими нашлепками: морозные грибы испятнали землю, поднявшись за одну ночь, их шляпки, как бы поддутые изнутри, казалось, были устланы яичной скорлупой. Булыжная мостовая, по которой еще не проехало ни одно колесо, лежала холмик к холмику. Вдоль заборов, на ребрах досок, протянуты шнуры, сотканные из бесчисленных мерцающих снежинок. С обрезов крыш свешивались сосульки, как бы заросшие молочным мхом, но на их игольчатых остриях уже серебрились крошечные капельки, оттаявшие под утренним солнцем.

«Через час-два это исчезнет, — подумал Глоба, — и снова будет грязно, сыро… А спустя несколько дней пойдет снег — и начнется зима…»

Глоба на перилах крыльца скатал снежный колобок и, перебрасывая его с ладони на ладонь, вошел в комнату. Маня встретила, задумчиво улыбаясь:

— Первый снег… Дай попробовать.

Она открыла рот, и Тихон, отщипнув от колобка, положив холодный кусочек ей на язык.

— Удивительно, — прошептала Маня, она поднесла снежок к лицу. — Пахнет свежим бельем… Радоваться ему или горевать?

— Он сегодня же растает, — засмеялся Тихон. — Зима не скоро… Еще только глубокая осень.

Но он ждал скорой зимы, ночами прислушивался к гудящему в печи ветру, ожидая, что ветер принесет наутро перемену погоды и снежный покров запеленает землю — поля, дороги, все затаенные тропы, гиблые болота. Ровным одеялом выстелит реки, запушит ветки деревьев, разложит в оврагах сугробы. Снег отрежет от мира Волчью Яму, он будет подолгу хранить след человеческой ноги и санного полоза, лишь бураны смогут замести глубокие провалы, где брели лошади, только вьюга затушует черные отметины бандитских костров.

Но в ожидании зимы Глоба не сидел без дела. Пожалуй, не было в уезде села, куда бы он не наведался. Тайно и явно встречался с теми, которые раньше бродили по лесам с «куцаками» за пазухой, а потом явились с повинной и, попав под амнистию, теперь с проклятиями вспоминали свою нечеловеческую прежнюю жизнь. Выпытывал их о Корневе. С председателями сельских Советов создавал отряды самообороны. Приглядывался к подозрительным. Намечал пути связи. Он плел свою сеть основательно, проверяя каждого человека, узелки вязал старательно, везде у него были свои помощники — от старых дедов, часами греющихся на завалинках, до быстроногих мальцов.

На карте уезда Глоба отмечал движение банды. Карта говорила о многом: среди ночи на взмыленной лошади скакал в город крестьянин, вырвавшийся из села, захваченного Корнем. Глоба по тревоге поднимал свой конный взвод, не разбирая дороги, они мчались в лесную темень, неслись сломя голову среди невидимых полей. И видели — пустынные улицы, куда даже собаки боялись выйти, у церкви, на столбе с оборванными телефонными проводами, мертвое тело повешенного председателя… Распрямлялись затоптанные копытами коней травы, пряча следы, в непролазные чащи ныряли дикие тропы, уводя банду к лесному лагерю.

А через неделю незнакомый человеческий голос панически кричал в телефонную трубку, голос его коротко, гулким эхом, прерывали пистолетные выстрелы. И снова милицейский взвод падал в седла, летела из-под копыт земля, тяжелые карабины били по согнутым спинам. Издали видели косматую гриву пожара — красный огонь, замешанный на черной саже. Вот они — выметенные страхом улицы, выбитые окна и пробитые пулями двери сельсовета, растерзанный труп, затоптанные в грязи куски мыла и клочья фабричной материи у раскатанного по бревнам кооперативного магазина…

Глоба соединял на карте чертой то и другое село, вел линию к третьему и четвертому, где тоже не первый день мокнут под осенними дождями выгоревшие срубы.

Тихон подолгу смотрел на разложенный перед ним на столе ветхий лист карты, потертый на сгибах до дыр — линии накладывались на уезд путаной сетью. Он пытался понять движение банды, цели ее атамана и путь следующего удара, но видел только беспорядочные скачки и затравленное метание. Он мысленно представлял эти бешеные налеты, безумные скачки подвод по ночным дорогам, короткий передых у костров — и снова грохот колес, выстрелы, кровь и смятение бегства… Катящийся по земле клуб пыли, крики, ржание лошадей, пальба, ругань, стон, проклятия и слезы.

Очевидцы рассказывали о жестокости Павлюка. Коммунистов и сочувствующих Советской власти он убивал сам с изуверской беспощадностью. Банда громила в первую очередь кооперативы — у нее была неукротимая ненависть ко всему что шло в село из города, — из обрезов расстреливали моторы тракторов, жгли мануфактуру, высыпали из мешков в дорожную грязь сахар и соль. Жена Корня взламывала бабьи сундуки, шарила за иконами в поисках золота, нагрузившись добром, она неумело скакала за атаманом, не оборачиваясь, чтобы посмотреть, как горят подожженные ею хаты, позади них грохотали груженые подводы, полные узлов, ящиков, возницы с отчаянием стегали коней:

— Быстрее! Быстрее! А ну, залетные! Дьяволы гривастые шевели ногами! Эге-е-ей! Гони-и, родимые!

А круг все уже — вчера налетели на село, палили в воздух, гикая, крутя над головами ременными вожжами. А из-за плетня ахнули винтовки. Первые же пули повалили передних лошадей — падая, они опрокинули телегу, изломанные ее борта раздавили насмерть одного бандита.

— Наза-а-ад, хлопцы! — заорал Корень, вставая в стременах. — Засада!

Испуганный конь чуть не выбросил из седла атаманшу. Она завизжала, выпустив повод, пала ни жива ни мертва лицом в гриву, обхватив руками конскую шею. Подскакав, Корень мощным рывком сорвал женщину с седла, под выстрелами унесся с нею в сторону леса. Оставленного коня поймали, в седельных сумках чего только не было — пригоршни дешевых ожерелий, смятое дорогое белье, серебряные ложки…

Глоба был в том селе. Согнутым крючком пальцем брезгливо ковырялся в этих вещах — ему попадались золоченые крестики, дамские часики с разбитым стеклом, сережки, бархатное платье, расшитое стеклярусом.

Тихон сдвинул барахло на середину стола и посмотрел на сидящих рядом парней из отряда самообороны:

— Неужто визжала?

— Как поротая кошка, — засмеялся один из них, держа тяжеленную берданку между колен. — Я как пальну… Ее коняка дыбки!

— А в Кринице она из револьвера в людей стреляла, — задумчиво проговорил Глоба.

Хозяин хаты, старый дедок, ехидно хохотнул:

— Люди кажут: «Жинка мужа любила, в тюрьме место купила». А ще так: «Силен хмель, сильнее хмеля сон, сильнее сна только злая жинка».

Глоба промолчал. Не он ли выпустил ее на свободу собственной волей? Любовь, черт возьми… Вот на чем попался! Смотрел, как большие ладони Корня обхватили ее лицо — пальцы слепо пробежали по лбу, щекам, размазывая слезы…

Какое ему, Глобе, дело до их переживаний! И все-таки… Если это любовь… Но она ведь не должна быть такой, в этом есть что-то противоестественное, так не бывает среди людей.

Попрощавшись с хозяевами, Глоба вышел из хаты. У дороги стояло несколько подвод — кооператоры везли товары в разгромленную лавку в селе Криница. Тихон сел с возницей на переднюю, плотнее запахнул полы шинели.

— Тронули, отец, — проговорил он, откидываясь на мешок с солью. С боку от него торчал угол ящика с гвоздями, на дне тарахтели лопаты.

Возница был в теплом кожухе и потертой солдатской папахе, рядом с ним лежала трехлинейка с потрескавшимся прикладом. На следующих трех подводах тоже горбились крестьяне от мелко моросящего дождя, накрывшиеся кусками брезента.

Глоба оперся локтем о ящик, положил голову на скрещенные руки. Устало прикрыл глаза — поднялся чуть свет, вот уже день кончается, а впереди дорога длинная — Криница, Дворики, Пятихатки… Гвозди пахнут знакомым запахом кованого железа и машинного масла, сквозь этот дух пробивается пряный аромат тонкой сосновой доски. Поскрипывают тележные оси, фыркают лошади. Иногда Глоба открывает глаза — по серому небу медленно плывут голые ветви деревьев. Однажды его разбудили далекие звуки, то курлыкали улетающие журавли — редкий клин их стаи растворялся в мутном дыме облаков.

«Колесом дорога», — мысленно сказал им вслед Глоба, как в детстве, когда хотели их завернуть. И угадав, о чем думает Тихон, возница проговорил, глядя в туманное небо:

— Если журавель полетел к третьему спасу, то на покров будет мороз. Так стари люды кажуть. Зима ожидается суровая.

«Дорога колесом… Колесом дорога!» — кричали когда-то мальчишки, выбегая на высокий речной берег, глядя в бездонное небо, в котором медленно тонула цепочка темных птиц. «Журавль тепла ищет… Одна у журавля дорога: на теплые воды. Колесом дорога! Дорога колесом!..» Улетали журавли и падали осенние листья, пустели огороды, во дворах кололи дрова — с хрустом, легко распадались они под топором, начинали по-зимнему топить печи, и в комнате пахло дымом лучин, у колодезного сруба лужи покрывались льдом… И каждый пацан понимал, что пройдет зима — и опять они будут стоять на том же речном бугре, глядеть в небо и слышать снова курлыкающие звуки. А это значит, что возвращается к ним зеленый лес, теплая вода, горькие огурцы на грядках, пыль дорог, дождь, конопатящий землю… «Стало тепло, так и журка прилетел».

Возница тронул его за плечо, чуть испуганно пробормотав:

— Товарищ Глоба… Прыдывысь.

Глоба поднялся в телеге, начал вглядываться вперед — там, где дорога из кустарника выходила в разлив поля, маячили смутные фигуры конных.

— Они… Бандиты, — сказал возница, доставая из-за мешка свою трехлинейку. Щелкнув затвором, он дослал в казенник патрон и вскинул винтовку на руку.

— Эге-гей! — донесся отдаленный крик со стороны конных.

Подводы остановились, зажатые со стороны густым кустарником. Темная дорога, словно река, вливалась в половодье земли и неба, и там, на грани воздуха и тверди, туманно расплывались в лучах заходящего солнца неясные фигуры.

— Я сей момент кокну одного, — проговорил возница, прилаживая винтовку прикладом к плечу.

— Подожди, — остановил его Тихон, — все равно не достанешь… Мы в западне.

— Эге-гей! Глоба-а! — услышали они. — От батька-а при-ве-е-ет! Не признал?!

Тихон боком сидел на краю телеги, положив ладонь на мокрую от дождя коробку маузера. Кругом стояла сырая тишина, только сеялся неторопливый дождь, каждой капелькой своей постукивая по опавшим листьям, сплошь устилавшим землю.

— В другую встречу тебе коне-е-ец! Глоба-а, ты слыши-и-ишь?! Мы с тобою квиты-ы… Запомни!

Возничий, не выдержав, нажал на спусковой крючок винтовки, выстрел гулко колыхнул тишину. Издали донесся хохот, смутные фигуры, почти тени, метнулись по серому фону неба и скрылись за пологой дугой вершины бугра. И словно ничего не было — все так же слезятся дождем стволы деревьев, пустынна дорога, над широко раскинувшимся полем стоят неподвижно размытые облака.

— Трогай, — сказал Глоба, опускаясь на холодный мешок и старательно запахивая полы волглой шинели.

Заночевал обоз в селе Пятихатки. Глоба нашел двор дядька Ивана и тот устроил его на чердаке — здесь лежало свежее сено, и Тихон с наслаждением вытянулся на простеленной шинели, вдыхая сухой запах луговых трав. Перед этим хозяин накормил его вареной картошкой, заправленной жареным салом. Он и сам притащился со своим тулупом, теперь лежали рядом, покуривая осторожно, чтобы не наделать случайного пожара. Дождь шептался с соломенной крышей, было темно, лишь чуть светлел проем двери. Во дворе урчала собака, пытаясь разрыть нору полевых мышей. Под навесом спокойно вздыхали лошади, сонно переступая копытами по дощатому полу.

— Значит, чуть не попались? — продолжая начатый в хате разговор, спросил дядько Иван. В голосе его послышалось недоверие. — И видпустыв?

— Не стрелял, — ответил Глоба.

— То вин просто побоялся, — усмехнулся дядько Иван — Я знаю его, то такой артист. Хотел товары пограбувать, да вы все с винтами.

— А к вам он не пытался податься?

— Он знает, как его дядьки встретят… Мало не будет. Людям робыть в поле надо, а не шастать по лесу с куцаком. Порядочный человек теперь хлиб растит, скотину выхаживает. Твердая власть, она порядок любит. Город ему гвозди, мануфактуру да всякий фабричный товар везет. Мы ему свой продукт… Государству польза.

— А что ж ты в двадцатом году под знаменем батька Корня ходил?

— То не простое дело, — с горечью проговорил дядько Иван. — Пока шла война с беляками, еще можно было терпеть. А як она подошла к концу, а нужда не покидает, что нам делать? Есть в хате нечего, топить нечем, детки плачут, жинка сохнет. Из-под стрехи вытащил куцак, направился в лес. Что награбил — все мое.

— А теперь народ не пойдет за Корнем?

— Нет! То он, Корень, и лютует с той причины. Мужик за Советскую власть. Она правильно людям говорит: живите мирно, сейте хлеб, любите землю. Она же землю нам и дала! А бандит нам белый свет застит.

— Это ты правильно сказал, дядько Иван. Дай время, Корня я возьму.

Они замолчали. Ветер задувал на чердак, неся с собой капли дождя. Дышать было легко, запах сухой полыни и мяты кружил голову. В соломенной крыше суетились тихие мыши, осыпая со стропил тонкую пыль…

Лазебник нагрянул совершенно неожиданно, без всякого предупреждения, даже не позвонив по телефону. Глоба услыхал знакомый гудок губмилицейского «форда» и, перескакивая через несколько ступеней, выбежал во двор — по улице споро катил черный автомобиль с натянутым верхом, по бокам его рысили конные милиционеры, Глоба распахнул ворота, и вся эта тяжело дышащая, пыхающая дымом, заляпанная грязью кавалькада заполнила усадьбу. Всадники спешивались, отпускали конские подпруги, сразу же тянулись за табачком — погреться от пронизывающей сырости. Из машины вылез Лазебник, а за ним всегда неунывающий Кныш, солидный Замесов со своей неизменной трубкой, Сеня Понедельник — по-мальчишески быстрый, с нестерпимой голубизной наивных глаз.

— Встречай, Глоба — весело загудел баском Лазебник, дружелюбно протягивая Тихону обе ладони. — Не ожидал? Ты не обижайся… Так оно будет лучше — меньше любопытных глаз… Я тебя прошу: покорми людей, дай им чуток отогреться.

— Будет сделано, Семен Богданович, — ответил Глоба, с легким недоумением оглядывая двор, заполненный вооруженными людьми. — Мне свой взвод готовить?

— К чему? — хитро сощурился Лазебник.

— Так неспроста вы к нам такой компанией.

— Нет, ты своих людей не беспокой. Я слыхал, вам тут живется тревожно. Мы управимся своими силами.

— Если не секрет, — осторожно спросил Глоба, — что намечается?

— Помнишь, Глоба, я тебе обещал когда-нибудь показать настоящую работу? — напомнил Лазебник. — Так вот, время наступило.

— Значит, решили без меня? — оскорбленно проговорил Глоба.

— Ты в амбицию не ударяйся, — почти попросил Лазебник и даже тронул Тихона за плечо. — Не надо… Мы твоих планов не нарушаем. Работай в своем направлении.

— Как же это так? — вспыхнул Глоба. — В моем уезде… Я тут все готовлю к обезвреживанию банды… А вы с налету?

— Бог его знает, сколько ты еще с ней будешь возиться, — добродушно сказал Лазебник. — А у нас возникла надежда покончить с Корнем одним ударом. Мы по своим каналам узнали о встрече бандитов с богатеями села Двуречье в хате кулака Зарывайко сегодня ночью. Сил у меня вполне достаточно, чтобы окружить то село.

Стоящий рядом сотрудник Замесов чуть заметно качнул головой.

— Думаю, что они уже знают о нашем приезде.

— Мы выступим ночью, — уже с раздражением буркнул Лазебник.

— Вам, конечно, виднее, — с легким сомнением в голосе пробормотал Замесов и пошел к милиционерам, старательно обходя лужи, чтобы не испачкать до желтого горения начищенные заграничные ботинки с крагами.

Кныш посмотрел на серое небо и вздохнул:

— Погода не располагает… Небось, сидят те бандиты в лесу и носа не кажут.

Пожалуй, из приехавших в машине только Сеня Понедельник радовался — подумать только: риск, звон ножен клинков, звяканье шпор, усталое фырканье лошадей, слова команд. Все пьянило его сердце. Он страшился того, что должно было произойти ночью, и в то же время ждал его с нетерпением, чтобы проверить себя в испытании, каким-то отчаянно храбрым поступком убедить всех окружающих людей в своих исключительных качествах, в которых он сам, Сеня Понедельник, ничуть не сомневался.

— Я никогда в селе подолгу не был, вот честное слово, — оживленно говорил он Глобе. — Всю жизнь провел в городе. К вам в тот раз приезжали, но все время мимо сел. Все время мимо и мимо. А какие леса кругом. Поля огромные, как море. Море я еще увижу. Вы думаете будет жестокая стычка?

— Не приведи бог, — холодно, с неприязнью бросил Глоба и пошел к флигелю. Лазебник стоял у крыльца, картинно облокотившись о перила, распахнув длиннополую шинель и молодцевато сбив на затылок суконный шлем. Маня, сидя на верхней ступеньке, слушала его с улыбкой.

— …Не собираетесь возвращаться? Мы до сих пор не можем простить Глобе, что он умыкнул самую красивую девушку. Как вам тут живется? Я думаю, придет время и вашего мужа переведут в город. Он на хорошем счету. Я это вам говорю от чистого сердца. Могу повторить ему самому. Ты слышишь, Глоба?

— Вас можно на минуту? — потребовал Тихон, и Лазебник, бросив на него раздраженный взгляд, отошел в сторону.

— Ты хочешь меня отговорить от ночной операции? — первым спросил он Глобу. — Даже если она не принесет пользы, вреда от нее не будет. Ведь каждому ясно, — Лазебник строго выпрямился, полоснув Тихона презирающим взглядом, — что следует бороться с бандитами активными действиями, а не путем поддержания личных приятельских взаимоотношений.

— Что вы имеете в виду? — оторопел Глоба.

— Твою встречу с Корнем на проселочной дороге. С каких пор эти мерзавцы выпускают из западни своих заклятых врагов? Тем более, в чине начальников уездной милиции? Молчишь? Может быть, ты и квит с тем бандюгой, но перед Советской властью ты в большом долгу!

У Глобы перехватило дыхание, он сцепил зубы, на секунду прикрыв веки. Потом сказал ледяным тоном, чувствуя на своем лице взгляд Лазебника:

— Да, они нас подловили… И могли всех перестрелять, точно куропаток.

— Однако, этого не произошло?

— Как видите…

— За какие же такие пироги?

— Думаю, их было не так уж много.

— Может быть, ответная услуга за освобождение жены?

— Не исключено.

— Одолжение за одолжение?

— Если видите в том служебное преступление — арестуйте меня.

— И не подумаю! Я не сниму ответственность с тех, которые имели несчастье поручиться за тебя. В первую очередь я подразумеваю Рагозу.

Лазебник отвернулся и направился к машине, явно не желая больше говорить. Тихон беспомощно поглядел ему вслед, тот шел к «форду», непримиримо выпрямив спину, сердитыми толчками колена отбрасывая звенящие ножны старинной шашки.

Маня испуганным голосом, словно догадавшись о их стычке, прокричала с крыльца:

— Тиша… Что у тебя?

Он не ответил, махнул ей рукой и зашагал со двора, глядя под ноги, но не замечая ни луж, ни развороченного булыжника. Он думал только об одном, эта мысль его убивала. «За что Лазебник так ненавидит его? Казалось бы — общее дело, одна работа… В такое жестокое время они не имеют права на вражду… Они разные люди, но общее дело… Где я ему перешел дорогу? Он мне не может простить побег Корня. И то, что я освободил его жену. Видит в этом мою мягкотелость. Он требует большей жесткости… Может быть, считает, что я трус? Боюсь схлестнуться с Корнем вплотную? Но это не так! Не кровавый бой сейчас нужен… Села должны увидеть подлинное лицо банды. Лишенные поддержки крестьян, бандиты выйдут из лесов сами. Нужно только время. Время! Это не двадцатый год, когда бунты вспыхивали по всему уезду… Города голодали. Надо было кормить уставшую от гражданской войны армию… Теперь все поменялось — бандиты мешают торговать хлебом и пахать землю. Жить свободной человеческой жизнью. А Лазебник хочет окружить село вооруженными людьми, ворваться на улицы. Он подозревает каждого жителя. Бой! Пылают хаты, беспорядочная перестрелка. Дети, женщины… И я бессилен этому помешать… Неужели он мне не доверяет? За что?! Но будь моя воля… Я бы ему все высказал прямо в лицо! Все, что думаю… Господи, о чем это я?! Я его ненавижу тоже… Он вызывает во мне лютую ненависть. Как же работать вместе? Нет, так не годится. Надо взять себя в руки. Он старше и опытнее. В конце концов, начальник. Командир. А я простой солдат. И обязан подчиняться. Приказ есть приказ. Вот так… Через левое плечо, кру-у-угом! Ты еще там нужен… Обязан быть там… Сцепив зубы. Не глядя ему в лицо. Принесла нелегкая… Будь он трижды… Стоп! Поехали назад — ты там нужен…».

Глоба вернулся во двор, стараясь не попадаться на глаза Лазебнику, помог сбросить с чердака сено, вместе с Кнышом натаскали из колодца полную колоду воды. Покуривая, глядели, как пьют лошади — отхлебывая с поверхности бархатными губами, кося на людей белками глаз.

А к ночи Глоба и ребята его конного взвода милиции провожали отряд Лазебника. Автомобиль остался перед домом. Сотрудники уголовного розыска и сам замначгубмилиции сели на лошадей. Отряд построился по двое и легкой рысцой затрусил в темноту. Проезжая мимо Тихона, Замесов взмахнул рукой, просыпав из трубки искры:

— Счастливо оставаться…

Кныш, неловко растопыривая ноги в коротко подтянутых стременах, хватаясь ладонью за седельную луку, весело хохотнул:

— Живы будем — не помрем.

Под Сеней Понедельником лошадь проседала крупом, пытаясь развернуться поперек дороги, норовисто вскидывала головой, выдергивая ременной повод из неопытных рук.

— Ждите с оркестром! — озорно прокричал он.

Тускло горели окна, слабо пропуская свет керосиновых ламп сквозь кисею штор. Как всегда, когда на дороге возникало движение, азартно лаяли собаки, провожая отряд от дома к дому вдоль всей пустынной улицы. Луна бежала среди рваных облаков, то исчезая совсем, то вдруг появляясь в промоинах кованым диском в окружении холодного сияния, и тогда сквозь ночной мрак проступали крыши и вершины деревьев, блестящий булыжник мостовой и удаляющиеся всадники, со стороны которых плыл в тишине железный цокот подков…

Эту ночь в милиции никто не спал. Тихон и Маня так и просидели на крыльце до самого утра. И все это время не гас огонь в окне здания, где в большой комнате теперь жили парни конного взвода. Они то и дело по одному выходили на воздух, курили, поглядывая на медленно светлеющее небо, и снова возвращались обратно. Казалось, беспокойство и тревога разлиты во всем, что окружало людей, — верховой ветер гулял в голых ветках, забор ограждал двор черной стеной, на крыше погромыхивал надорванный железный лист, а когда начало подниматься солнце, то оно прорезалось на горизонте ножевой линией, словно серую даль распороли тонким лезвием и оттуда поплыло над землею красное зарево.

— Господи, — проговорила женщина, — какое оно сегодня страшное…

— У меня такое чувство, словно что-то должно произойти, — сказал Тихон.

Утром, когда солнце уже лежало на земле кровяной горбушкой, вернулся отряд. Замученные кони, все по животы заляпанные грязью, медленно ступали по булыжнику улицы. При каждом шаге они деревянно качали шеями, мокрые челки грив прилипли к запавшим глазницам. На лицах людей лежала печать усталости, плечи опущены под грузом набрякших водой суконных шинелей, на согнутых спинах колыхались тусклые карабины. Некоторые из всадников несли на перевязях забинтованные руки. Один из них, с головой, обмотанной грязной тряпкой, сидел в седле с закрытыми глазами, колеблясь всем телом в разные стороны, готовый вот-вот свалиться на землю. Впереди всех ехал Лазебник — его было трудно узнать, так изменился он за одну ночь. Некогда полные, всегда до румянца выбритые щеки, сейчас ввалились, подбородок заострился, глаза потухли. И даже голос не тот — он поднял руку, оглянулся через плечо и сипло проговорил:

— Слезай…

Сам сполз с лошади, волоча набухшие от влаги сапоги, побрел к воротам, равнодушно исподлобья посмотрел на молчащего Глобу. Опустился на завалинку и начал замерзшими пальцами расстегивать крючки шинели. Из френча достал папиросы, продул одну из них, закурил — затянулся дымом так, что, казалось, его зашершавленные от ветра и щетины темные щеки сомкнулись изнутри. Всадники вводили коней во двор, здесь сбрасывали с них седла, начинали растирать спины животных клоками сена. Кое-кто уже скидывал шинели в кучу на ступени крыльца и шел к колодцу умываться, на ходу стягивая с плечей гимнастерки. Раненым помогали сделать новые перевязки. Последним в воротах показалась лошадь, которую вели под уздцы двое — то были Кныш и Замесов, оба с трудом передвигали ноги, их некогда форсистые костюмы были изодраны и в пятнах мокрой грязи, словно их на животах волочили по вспаханной земле. Ни на кого не глядя, они повели коня к воротам конюшни и начали молча снимать притороченный к седлу длинный тюк, обернутый брезентом, затем положили его на сухое место под навесом крыши.

Глоба подошел к ним и приподнял угол брезента — он увидел обескровленное лицо, залепленное глиной, и руку, бледные пальцы которой судорожно обхватили шею.

— Кто это? — спросил он.

— Сеня Понедельник, — хмуро ответил Замесов. — Пуля в грудь… Какое-то время жил. Измучился парень, пока скончался.

— Как же это вы? — Глоба перевел взгляд на Кныша, и тот вздохнул, рукавом шинели стирая со лба проступившую испарину.

— Подловили они, суки, нас на дороге у села. Видать, знали, когда мы нагрянем.

Глоба только с отчаянием махнул рукой и пошел к Лазебнику. Он не захотел сесть рядом с ним, остановился перед его невидящими глазами и спросил жестким голосом:

— Так что произошло?

И тут увидел, что глаза Лазебника полны невыразимой тоски, а губы подрагивают от волнения.

— Устроили нам засаду… Всю ночь лежали под пулями — голову от земли не оторвать. Хорошо хоть лошадей спасли.

— А Сеню Понедельника?

— Не уберегли… Кинулся на них с наганом. Отчаянной храбрости оказался парень.

— Он же почти мальчик. Вы подумали об этом?

— Война… Внутренний фронт, — пробормотал Лазебник. — Ты мне напрасные жертвы не лепи.

— Жестокий вы человек, — с неприкрытой ненавистью проговорил Глоба.

— Не всегда, — пробормотал растерянно Лазебник. — Сейчас у меня такое состояние… Лучше бы это меня привезли на веревках в седле.

— Через день-забудете. Еще похваляться станете.

— Нет, Глоба, — качнул головой Лазебник. — Сегодня мне урок… Ты был прав. Извини.

И тут, увидев лицо Глобы и легкую презрительную улыбку в углах его губ, почти закричал зазвеневшим от бешенства голосом:

— Я! Я прошу извинить! Это я! И к черту! Немедленно накормить людей и отправить в город… Тело убитого погрузить в машину! И раненых туда же… Я уезжаю! Кныш! Замесов!

Лазебник, торопясь, застегнул на все крючки шинель, твердым шагом направился к воротам, уже не глядя ни на кого. Глоба подошел к людям, пеленающим труп в развернутый брезент. Кныш отвел Тихона в сторону и как бы между прочим сказал равнодушным голосом:

— Опять, наверное, будет дождь. А может, снег… Через село проезжал, так мне мужики про забавное дело сообщили. Говорят, на каком-то далеком хуторе могила появилась…

— Удивишь ли этим теперь, — мрачно бросил Глоба.

— Ту могилу вроде называют могилой атаманши… Много ли у тебя в уезде таких могил?

— Да треп то все, — услышав их разговор, сердито кинул Замесов. — Легенды да сны.

— Ну, как знаешь, — продолжал Кныш, — а я думаю — то дело интересное… Хотя, может, и болтовня. Осенью дни короткие, вечера длинные, чего только не выдумают. Лишь бы пострашнее было. Ну, пока, начальник. Ты на нас не обижайся за то, что мы в твое дело влезли, — приказу не поперечишь.

— Будь здоров, Тихон, — уже мягче проговорил Замесов. — Не завидую твоей работе. И поберегись Лазебника, он из тех, которые своих проигрышей не прощают.

— Пусть он перед ним отмоется, — Глоба кивнул на брезентовый сверток, который двое поднимали на плечи, неловко оступаясь под тяжестью тела.

— Ну, ты тоже, — недовольно покосился Замесов. — Это бой… Всякое случается. Мог быть и другой на его месте.

— Не с огнем к пожару соваться, — жестко отрезал Глоба.

— То ты, может, прав, — вздохнул задумчиво Кныш, — работу не сделали, а человека нет. Прощай, Тихон. Желаем удачи.

Они пошли к воротам за людьми, несущими тело Сени Понедельника. Глоба не мог без горечи смотреть на эту процессию. «В этом не было необходимости! Он должен был жить… Война, конечно. И не до жалости! Этот подвиг мальчишки сегодня государству не нужен, а может быть, даже вреден. В крайнем случае, бесполезен. Еще неизвестно, что наделала ночная пальба на краю мирно спящего села. Бандитам ничего не стоит приписать чекистам любое событие — сгоревшие хаты, убитых людей… С огнем на пожар не ходят. Не идут с огнем». За воротами коротко вякнул автомобильный клаксон.

Глоба решительно повернулся и взбежал по ступеням крыльца в комнату.

— Жена! — закричал он еще с порога, — ставь в печь горшки. Будем кормить людей! Ты что?! Плачешь?!

— Господи, — прошептала она. — Если бы ты знал… Я на него посмотрела… А у него полный рот земли. Никогда в жизни не видела убитых.

— Несчастный случай, — коротко проговорил Глоба. — Такая уж работа, силком не тянут.

— И ты можешь так же?! — продолжала она, не слыша его. — Я бы еще ничего не знала, а тебя уже бы везли ко мне… Как его сейчас к маме… Его смерть летит на машине… С такой бешеной скоростью, через поля, по лесам…

— Перестань! — Глоба с силой ударил по столу, он понял, что еще немного — и с ней произойдет истерический припадок, она вжалась в угол перед окном, кулаками стискивала щеки, а брови дрожали, все выше вскидываясь на лоб.

— Перестань! — закричал Глоба и схватил ведро, с грохотом швырнул его к ногам. — Марш за водой! Быстро!

Он шагнул к ней, поднял закатившееся под лавку ведро, насильно сунул дужку ей в руку и подтолкнул в спину к двери.

— Воды! Быстро!

И она, повинуясь его голосу, пошла из комнаты. В окно он видел, как Маня медленно, еще неуверенными шагами, ступила на крыльцо, оглядела двор, полный людей и расседланных лошадей, подождала секунду и, видно, придя в себя, побежала к колодцу. Там ее сразу обступили со всех сторон, послышался молодой смех, кто-то уже закрутил ворот со звенящей цепью, другой, шутя, попытался, отобрать пустое ведро.

Глоба устало опустился у стола, подперев голову руками, еще немного — и, кажется, у него тоже откажут нервы.

«О чем там говорил сотрудник уголовного розыска Кныш? Могила! Что его в этом деле насторожило? Кныша надо удивить… Он даром не скажет. Могила атаманши. В отдаленном хуторе. Да, что-то Кныша насторожило. Я слыхом не слыхал, а он только приехал… Значит, та легенда, как назвал Замесов, возникла недавно. Ладно, поищем. Не уйдет. А теперь поднимайся, несут воду, надо ставить в печь горшки, кормить людей».

Могилу атаманши найти оказалось, в общем-то, не так трудно. Сначала Глоба собрал самые различные слухи, разъезжая по селам. Конкретно никто ничего не знал — просто шли смутные разговоры. Мол, видели на дальнем хуторе новый крест над могилой, без имени и фамилии. А среди деревьев показался человек — громадный, заросший бородой, руки у него до колен. Безумный взгляд. Весь в тряпье, босиком. Нет, в алом кафтане и папахе белой… Господа, все то брехня! Могила на самой вершине холма, камнями обложена, кто к ним притронется — будет во веки веков проклят, злые люди тайно закопали старую ведьмачку. Хутор-то заброшенный, ни единого человека в нем. Да что вы там говорите несуразное? Ведьмачка?! То атаманшу похоронили — жену батька Корня. Дите она должна была родить…

Первые слова сказаны: атаманша, жена Корня. Где же тот хутор? И что за крест на высоком холме? Хутора, кажется, в уезде все можно пересчитать, даже самые отдаленные. Есть карты, списки… С какого начинать? На какую дорогу выводить телегу, чтобы колеса прикатили к высокому бугру, на котором безымянный крест, обложенный камнями?

В это время из финотдела поступило сообщение — пропал владелец хутора Зазимье. Хозяин хутора по фамилии Запара, одинокий старик шестидесяти лет, жил в небольшой хате с пристройками, держал пасеку, — вот и весь хутор. Старик был нелюдим, в ближайшем селе появлялся редко, жену давно похоронил, сын погиб в гражданскую, дочь в городе работает по найму у состоятельных граждан, об отце давным-давно не вспоминает. Власти о хозяине хутора не волновались бы — знали, что нужды он не испытывает, есть у него что и на стол, и на будущее, да случилась незадача — пришла пора платить налог с пасеки. В этих мало приятных для него делах старик всегда отличался аккуратностью, а тут затаился, на письменное напоминание не отвечает. Послали две повестки. Дорога туда страшенная, болотом и лесом, какой почтарь согласится ноги бить в такую даль? А вдруг с хозяином что-то приключилось?

Имея в кармане удостоверение работника губернской фининспекции, Глоба на телеге, не останавливаясь, миновал нужное ему село и углубился в лес. Он видел людей — те провожали его удивленными взглядами, какой-то мужик долго наблюдал со своего огорода за медленно удаляющейся худой лошаденкой.

— Эй! Эй! Хлопец! — закричал Глоба мальчишке у плетня. — Скажи, пожалуйста… На хутор Зазимье! Я правильно еду?

— Лесом, дяденька! Не свертайте!

Лес начинался сразу за околицей, дорогу прикрывали ухабы, она вся была разбита колесами. Но вскоре путь начал выравниваться, уже виделось, что тут ездили не часто — полотно дороги поросло травой, желтой от заморозков, усыпано еловыми шишками, иногда пропадало совсем, а потом снова появлялось впереди, выскользнув из темноты бора на поляну, освещенную солнцем.

«Далеко же ты забрался, хозяин Запара, — думал Глоба. мерно покачиваясь в телеге. — А название твоему хутору придумали хорошее: Зазимье. Первый снег, ранняя пороша с заморозками. Отличное название. А что же ты сам представляешь? Почему исчез? Зачем за тобой надо ехать, трястись на паршивой подводе вот уже который чае? Неподалече тут сама Волчья Яма. Попадусь в нее, как в западню. Волчья Яма — это и есть ловушка, западня…»

А дорога все вела в глубину леса, медленно углубляясь, — вот уже на ней снова появились рытвины, лужи, черная размытая земля и застарелые, полусмытые следы колес. Наконец деревья расступились, и Глоба увидел одинокую хату, окруженную плетнем. У стволов древних яблонь, там и тут, разбросаны колоды для пчел. Надо всем этим царила необычная тишина. Непривычно было видеть крестьянское жилье без собаки, облаивающей прохожего, с распахнутыми настежь воротами из жердей и побитыми стеклами окон.

Глоба слез с подводы и направился к хутору. Озираясь, он вошел во двор — здесь, у перевернутой будки, валялась дохлая собака, голова ее была прострелена, дверь хаты сорвана с петель. Внутри помещения пахло сыростью и гнилью. Везде раскидано тряпье. Валяются раздавленные картофелины, кучи муки, уже покрытые плесенью. На дощатом столе какие-то объедки.

Глоба прикрыл за собой дверь, осторожно приставив ее к проему, и медленно побрел к яблоням. Несколько ульев были расколоты, побитые морозом пчелы густо усеивали липкие от меда колоды. В густой полегшей траве валялись крошечные плоды, подрумяненные с бочков, обмытые растаявшим инеем, словно выточенные из желтой кости.

«Хозяин так свое жилье не покидает, — подумал Глоба. — Тут что-то произошло. Собака убита… Кто станет разбивать ульи? Сорвана дверь… Не хватает только найти высокий холм с безымянным крестом, обложенный камнями, но, кажется, здесь равнина, поросшая лесом. Холма не будет. А могила?»

Нашел Глоба и могилу. Неподалеку от пасеки между тремя могучими стволами сосен был насыпан холм земли, просевший от дождей. В него был воткнут самодельный крест из рубленых топором деревянных плах. Безымянный крест, со свежими потеками еловой смолы. Могила атаманши?!

Глоба пошел кругами вокруг креста, сапогами раздирая слежавшуюся сухую траву. Ему под ноги попались синие осколки бутыли, сломанные кукурузные початки, источенные муравьями, яичная шелуха…

«Тут мне делать нечего, — Глоба опустился под стволом сосны и задумался. — Выкапывать труп? Сколько лишних разговоров… И что мне это даст? Нет, ничего не тронем…»

Он вернулся к подводе, уселся поудобнее и тронул вожжи, заворачивая лошадь назад. Вернулся в село той же дорогой. Остановился у сельсовета и спросил председателя — молодого парня в красноармейской гимнастерке и лаптях. Узнав, в чем дело, он с каким-то недоумением посмотрел на городского человека с портфелем:

— Да какое нам дело до этого? Запара там не живет. Он где-то в городе. А хутор продает.

— Кому? — поинтересовался Глоба.

— Да есть тут один дядько. Старый Мацько. Он покупает хутор. Грошей у дядьки много, чего ж не купить?

— А кто он такой, если не секрет?

— Обыкновенный дядько, — пожал плечами председатель. — Когда-то у Петлюры служил. Потом от него сбежал. Землю пашет. Налоги сполна платит.

— Ясно, — проговорил задумчиво Глоба. — Для нас весьма важно… Налоги платит аккуратно. Я могу с ним поговорить, раз уж приехал в такую даль?

— Да, будь ласка, — сразу согласился председатель и, толкнув створки окошка, закричал кому-то, стоящему во дворе: — Позови старого Мацько! Одна нога здесь, вторая… Швыдко!

Через некоторое время в комнатушку осторожно вошел пожилой крестьянин в теплом кожушке, повязанном веревкой, с палкой в руках, фуражку со сломанным козырьком он держал у груди.

— Садитесь, — предложил ему табуретку Глоба. — Это я вас вызвал… Извините за беспокойство. Я по финансовым делам из губернии. Приехал на хутор Зазимье. Его хозяину Запаре мы дважды посылали повестки насчет сдачи налогов. И как в мертвую воду… Пришлось вот тащиться самому. И, к моему удивлению, я там никого не застал. Пустой хутор. Как мне все объяснить начальству — ума не приложу.

Старик слушал не моргая, на его морщинистом лице не дрогнула ни одна жилка.

— И вот приехал в сельсовет. Председатель говорит, что Запара, мол, хутор продает. Вы покупаете… Но как быть с налоговой задолженностью? Кто будет платить? Он или вы?

В глазах старика проснулся настороженный интерес. Он грудью уперся в стол и быстро сказал:

— Вин.

— Простите, — развел руками Глоба. — Если он, как вы говорите, то где же он, сам, Запара? Так, простите, казенные дела не делаются.

— Вин у городе.

— В городе сто тысяч человек, простите.

Старик подозрительно засверлил Глобу испытующим взглядом. — Не знаете? Тогда, простите, платить вам.

— Я вам скажу, где он живет, — проговорил старик. — У меня есть его адрес.

— Тогда прекрасно! — с облегчением воскликнул Глоба. — Теперь для формы…

— Чего? — испугался старик.

— Так сказать, для порядка, — уточнил Глоба. — Какие причины толкают вас на покупку хутора? Езды туда много, хозяйство небольшое. Честно говоря, не понимаю.

— Отделиться хочу, — хмуро произнес старик. — Жинки у меня нет. Хозяйство отдам сынам. А сам займусь пасекой. Интересное то дело. Руки к тому хутору приложить… А руки у меня есть.

Он поднял над столом корявые, цвета дубовой коры, расплюснутые работой ладони и вздохнул:

— А то, что я буду там как одинокий волк, меня не волнует. Я привык. У сынов своя жизнь. Всегда один, как перст.

— Видать, в жизни вы лиха хлебнули, — сочувственно проговорил Глоба.

— О так, — старик чиркнул пальцем по горлу. — И от белых, и от зеленых. Спасибо богу, живу еще. Ото за землю ховаюсь. Она — как железный щит. Всем хлеб нужен, все есть хотят.

Слушающий их председатель сельсовета нахмурился и сказал, постукивая по столу торцом ученической ручки:

— Ты, дед, только там на хуторе контрреволюцию не заводи!

— А нашо она мне сдалась? — повеселев, спросил старик. — Она же ж не пашет и не сеет.

— Это вы точно, — одобрительно произнес Глоба, деловито копаясь в необъятных недрах своего портфеля. — Какой адрес того Запары?

— Он живет у своей дочери, а она служит в домовых работниках у хозяина лавки на Московской улице. Угловой дом. Там всякий знает Наталку Запару.

— Отлично, — Глоба громко защелкнул замок портфеля.

— И чего он тот хутор продает?

— Здоровья у него нет, а без волчьего здоровья там делать нечего.

— Такая уж наша селянская жизнь, — усмехнулся председатель, — Оттого и хлеб сладкий.

— В городе не легче, — вздохнул Глоба, поднимаясь из-за стола. — Вы извините, но придется мне найти того Запару. Налоги следует платить. Это долг гражданина. И мы востребуем… И он обязан выполнять свои функции.

— Чего?! — вскинулся старик.

— Свои обязанности гражданина, — четко произнес Глоба. — Благодарю за разговоры… Желаю благ!

Откланявшись, он кинул портфель под мышку и вышел из хаты, плюхнулся в телегу, бодрым голосом закричал:

— Но-о! Родимая-я!

Неумело задергал вожжами, словно не замечая в окошке хаты насмешливых лиц крестьян.

Под бодрый перестук колес выскочил на бугор за околицу села и здесь уже пустил лошадь шагом.

«Господи, откуда это во мне? — подумал он с неожиданным и запоздалым смущением. — Чистый театр. Они с открытой душой… Что скажет хозяин Запара, так неожиданно бросивший свой хутор? Уж не замешан ли он в бандитских делах? Места отдаленные, дороги и тропы мало хоженные. И продает хутор в спешном порядке старому крестьянину Мацько. Который, как он сам говорит, хлебнул лиха…» Сколько всяческих историй выслушал Глоба за свою недолгую жизнь, но каждый раз поражался тому, как по-разному складываются у всех события в горькие страницы. Казалось бы, одни и те же бури несутся над землей-матушкой, сбивая с ног, катят волны глубокие реки, затягивают в пучину, а, глядишь — один устоял на самой стремнине, если и упал, то, обдирая колени и руки, из последних сил добрался до берега, а другой, вроде и покрепче был, и сообразительнее, но замешкался, опоздал, еще на что-то надеясь, и вот уже все дороги назад отрезаны, а впереди — что-то неясное и жуткое…

И еще Глоба подумал: как мало надо для крутого поворота судьбы — всего лишь неосторожное слово, невыполненное обещание, один только бесчестный поступок. Нам только кажется, что наши поступки разбросаны в беспорядке, как упавшее с яблони яблоки, а в действительности они лежат в продуманной последовательности — один к одному… События в человеческой жизни так сцеплены, что нельзя вышелушить ни единого зернышка, не затронув все остальные семена, впрессованные в литую головку созревшего подсолнечника. Да, да, именно так… Сколько раз об этом думал Глоба, разбираясь в исковерканных судьбах людей. Не свершается ничего внезапно, любое действие можно проследить издалека, от самого истока…

Глоба без труда нашел табачную лавку на Московской улице. Хозяин, выслушав Тихона, долго с сомнением оглядывал стоящего перед ним незнакомого человека в коротком пальтишке и кепке с квадратным козырьком. Возможно, он и не верил тому, что говорил этот гражданин, но тяжелый, с никелированными замками портфель явно наводил владельца лавки на какие-то тревожные воспоминания. Он осторожным движением придвинул к Глобе коробку дорогих папирос, раскрыл ее, захрустев серебряной бумагой.

— Угощайтесь, прошу вас… Фининспекция? Запара? Но, простите, какое он имеет ко всему этому отношение? Ах, вы не в отношении моего патента? У Запары хутор? И налоги… Господи, кто бы мог знать! Наталья!

Голос хозяина пророкотал на всю лавку. Из низкой задней двери вышла босая женщина в мокром переднике, волосы спадали на худое лицо.

— Проведи к своему отцу! — приказал хозяин, высокомерно усмехаясь. — Экие дела! Хутора имеют, а налоги Советской власти не платят… Рас-с-спустились! Тоже мне хозяева-а, прости господи.

Запара сидел в комнатушке под деревянной лестницей. Был он хлипкого сложения, невзрачен, с бегающими глазами и дрожащими пальцами, в которых держал блестящую трубочку для набивания папирос. Стол перед ним был весь усыпан табаком. Распечатанные пачки валялись под левой рукой. Справа ровными штабелями высились готовые папиросы. Воздух был пропитан запахом табачной пыли.

Неожиданный приход фининспектора потряс Запару, он никак не мог взять в толк, что от него требуется. Он ничего не понимал, сбивался на ответах, забывал только что сказанное, а руки его в это время словно бы жили отдельно от их владельца — они лихорадочно хватали из пачки волокнистый табак, уминали в раскрытую жестяную трубку, защелкивали обе створки, надевали на нее бумажную гильзу и одним движением деревянного поршня-палочки выталкивали на стол набитую папиросу. Глаза не видели, что делали руки, неуклюжие пальцы старого крестьянина рвали папиросную бумагу, крошили табак — на стол падали уродливые, полупустые, с надорванными краями папиросины.

— Что вам от меня надо?! Ну что?! — то и дело горестно восклицал Запара. — Хутор?! Да нехай вин сгорыть! Остобисило жыты так… Отдаю его за бесценок! Какие еще налоги?!

— Да вы успокойтесь, — пытался наладить разговор Глеба. — Почему вы так волнуетесь? Разве что с вами случилось? Налоги надо платить, тут ничего не поделаешь. А у вас за полгода… Бросили хутор на произвол судьбы. Какой же вы хозяин?

— А вы там были? — вдруг прорезался неожиданный интерес, и Запара даже забыл о папиросах, положил локти на стол, развалив весь аккуратно сложенный штабель белоснежных палочек.

— Конечно! Дверь сорвана с петель, стекол в окнах нет. Собака убита.

— Вбыта, — прошептал Запра. — Какие звери, господи…

— Собаку, значит, вы не убивали? — недоверчиво спросил Глоба.

— Может, и я, — пробормотал Запара.

— Уж это могли бы знать наверняка, — ворчливо проговорил Глоба.

— Запамятовал, — опустил голову Запара. — Голова кругом… Все ж таки, я в том хуторе всю жизнь пробедовал… И покинул на произвол.

Он бормотал жалобным голосом, подшмыгивая насморочным носом, со слезами на глазах, но Глоба видел, как он изредка кидает на него злые взгляды — он чувствовал, что старик говорит неправду. Казалось бы, Тихон о Запаре знал все. Перед тем, как ехать к нему, он собрал все сведения, которые можно было достать в уезде.

Да, Запара на самом деле бедствовал в этом хуторе. Распаханной земли было мало — хватало только на огород: картошка, огурцы… Жил пасекой — качал мед, продавал его. Жена бросила его еще в молодости, осточертела, видно, ей отшельническая жизнь, ушла с каким-то бродяжкой, оставив за руках мужа малолетнюю дочь. Дочь выросла — подалась в город на веселые и легкие хлеба. В гражданскую войну тот хутор горел. Какой-то дезертир, может, прятался в стогу сена, неосторожно бросил цигарку — огонь полыхнул над хатой. Старик поднимал хутор из головешек горбом да руками. Построил хату так-сяк, последние гроши отдал наемным плотникам.

В той хате каждая половица была сделана его руками. И крышу он сам стлал, острым обломком косы равняя соломенный свес над земляной завалинкой… Такой хозяин просто от нечего делать свою хату не бросит, не оставит среди леса гнить под осенними дождями. У такого попробуй ее отнять силой — он вцепится в двери намертво, не оторвешь. А тут кинул — как от потопа бежал… А не связано ли это с появлением в лесу деревянного креста?

— Новый хозяин платить за вас налоги отказывается, — сказал Глоба, для весомости заглядывая в какие-то бумаги. — А без квитанции об уплате вы продавать хутор не имеете права.

— Так что же делать? — в отчаянии спросил Запара. — Мне деньги нужны.

— Придется вам туда поехать, — холодно произнес Глоба. — На месте все уточним.

— Да ни за что! — закричал старик. — Гори оно все пламенем!

— Что за крест там стоит? — вдруг спросил Глоба, не сводя глаз со старика. На его лице отразилось глубокое недоумение, он смотрел на Тихона, приоткрыв рот:

— Хрест?! Ото щось новое… Хрест.

И вдруг, как громом пораженный, опустил голову на ладони. Зашептал точно в беспамятстве:

— Хрест… Значит, убита. Хрест! Прости господи, душу грешную… Робыв, не ведая, що роблю…

Глоба подождал, пока он немного успокоится, и пододвинул ближе к столу свою табуретку. Он достал из кармана удостоверение и положил его перед стариком. Сказал, нахмурив брови:

— Видать, вы не очень привыкли обманывать. Я из милиции… Читайте, гражданин Запара. Вот мой документ. Вы грамотный?

И тут старик заплакал — упал лицом на стол и начал перекатывать голову со щеки на щеку, забивая мокрую кожу рассыпанным табаком. Лысая макушка блестела, как запотевшее стекло. Костлявые плечи вздрагивали от рыданий. Глоба сидел напротив, терпеливо ожидая, когда он затихнет, Тихон уже понимал, сейчас старик расскажет все — в его кашляющих стенаниях было и надрывающее душу отчаяние, и жгучие слезы облегчения, он как бы смирялся с тем, что должно произойти, в последнем судорожном плаче освобождаясь от того, что мучило его не один день.

Наконец Запара замолк, подолом рубахи вытер лицо и посмотрел на Глобу тихими, точно просветленными глазами.

— Значит, нашли таки… Ну спрашивайте, все скажу. Собаку не я убил, то верно…

— Начинайте по порядку, — Глоба забрал удостоверение. — Как там все получилось?

— Только сейчас понимаю, что жил я до той ночи, великих забот не ведая, — вздохнул старик. — Та ночь, как ножом отрезала прежнюю жизнь. Дило так було…

…Запара проснулся среди ночи — лаяла собака. Он торопливо оделся и нащупал у двери старинный дробовик, заряженный патроном с рублеными гвоздями. Еще от деда он получил это древнее ружье с треснувшим ложем, перетянутым медной проволокой, и длинным стволом. Не раз за эти годы кто-то пытался ограбить пасеку, но Запара отгонял их гулкими выстрелами из дробовика — он ухал в ночи, словно пушка. А может, ему просто казалось, что хотят обворовать пасеку, чащоба кругом густая, зверья много, собака чует тяжелый дух — вот и рвется с цепи.

На этот раз было то же — собака бесится, облаивает черную стену леса. Решил пугнуть на всякий случай. Нащупал дробовик и вышел с ним в темноту. Не видно ни зги, темно, хоть глаз выколи. Взял дробовик наизготовку и побрел к пасеке, прислушиваясь к ночным шумам — гудит ветер в кронах деревьев, лает собака, бренча цепью, где-то далеко ухает филин. И показалось, что донесся со стороны легкий говор, вот стукнули топором по колоде, что-то тяжело повалилось в траву.

Запара вошел в самую тьму, остановился где-то возле ульев и неуверенным голосом бросил в темноту:

— Кто тут? Е тут кто?!

И вдруг яркий свет электрического фонаря ударил по нему сбоку. И в этом луче, словно вырезавшем в черноте желтую сияющую воронку, старик увидел прямо перед собой женщину. Она была в кожаной куртке, черные волосы ветер легко нес по воздуху. Чуть повернувшись к Запаре, она глядела на него из свечения какую-то долгую секунду, и старик почувствовал, как по его спине побежали мурашки страха.

Женщина шевельнулась, поднеся к губам ярко вспыхнувший огонек папироски, и сказала с ленивым равнодушием кому-то невидимому за лучом света:

— Шмаляй его. Чего ждать?

Сказала тому, кто сразу же шевельнулся в темноте за спиной Запары. И тогда старик, уже не понимая, что он делает, нажал на спусковой крючок дробовика. Выстрел ахнул, луч света судорожно метнулся к небу, раздался крик, ружье вывалилось из ослабевших рук Запары. Он ринулся в темноту. Бежал, не разбирая и не видя дороги, через кусты, падая и поднимаясь, наскакивая на стволы деревьев, оставляя на жестких ветках клочья одежды. В бессилии упал лицом в землю…

— Ну, а потом? — спросил Глоба. — Вы не вернулись?

— Утром я прибрел к хате, — вспоминая, Запара прикрыл ладонью глаза.

…Утром он побрел к хутору, останавливаясь на каждом шагу и прислушиваясь к лесу. Иней оттаивал, роса блестела на пожухлой траве. Хата показалась среди деревьев — двор ее был безлюден, у будки валялась застреленная собака. Ступая по земле, словно по тонкому стволу, прикрывающем болото, испуганно озираясь, старик вошел в распахнутые жердяные ворота. Хата была ограблена, дверь сорвана с петель. На пасеке Запара увидел несколько расколотых ульев-колод, облепленных застывшим медом и побитыми заморозками мертвыми пчелами. Соты были вырезаны ножом — раздавленные в темноте сапогами, валялись возле ульев.

У ствола старой яблони Запара увидел следы крови. Он долго глядел на эти бурые мазки, которыми была испачкана трава, еще не понимая того, что здесь случилось ночью. Словно оглушило тем выстрелом — отшибло память и соображение, оставалось лишь воспоминание об ужасе. Это чувство, взорвавшееся внутри, до сих пор гнездилось в каждой его клетке, вытеснив все остальное.

Движимый паникой, Запара быстро вошел в хату, торопливо собрал в узел то, что осталось из вещей, закинул за спину и, согнувшись под тяжестью, не прикрыв за собой сорванную с петель дверь, побежал по дороге от хутора…

— Чего вы боялись? — спросил Глоба.

— Я догадывался, что убил человека…

— А кто они были, как вы думаете?

— То бандиты батька Корня, кто же еще…

— А женщина?

— Жинка батька Корня… Слухи по селам шли, что они вместе лютуют. Они мне никогда б не простили. Я и сейчас все в окно гляжу. Не идут ли по мою душу? Такие, как батько Корень, из-под земли достанут. Корень был зверь лютый, но жинку свою любил.

— Крест видели?

— Тогда его еще не было. Значит, он стоит? На моей земле батько Корень поховав свою жинку…

— Хутор у вас покупает старый Мацько. Он что, разве не боится Корня?

— Он же не убивал. Мацько такой человек — он им хлеба дает, воды попить, но сам винтовку не возьмет ни за что, награбленного ему не нужно. Он все заробыть своими руками.

— Старый одинокий человек. Я его видел.

— То не гляди, — впервые слабо улыбнулся Запара, — в нем силы, как у бугая. Я тоже был когда-то — ого-го! та жыття трошкы пидтоптало.

— Он может иметь связь с бандитами? — перебил Глоба.

— Нет-нет! — воскликнул Запара. — То такой человек… Никому зла не желает. Вы только его не трогайте. И он будет с утра до вечера на земле горбатить.

— Мы с вами еще разберемся и с тем убийством, — сказал Глоба. — А пока о нашей встрече никому не говорите. Я для всех по-прежнему финагент. Дело идет о неуплате налогов. И вообще, молчите обо всем — о хуторе и том выстреле… Как бежали оттуда. Это в ваших же интересах. До свидания.

Он прошел через лавку, легким кивком ответив на прощальный поклон хозяина, и дверь за ним захлопнулась, звякнув подвешенным колокольчиком. Тихон пересек дорогу и оглянулся — в крошечном окошке, словно бы распятое перекрестьем рамы, виднелось прилипшее к стеклу бледное лицо Запары.

«Врет или говорит правду? — подумал с тревогой Глоба. — Уж больно все как-то просто… Случайный выстрел… Среди ночи едят мед, разломав колоду… И смерть атаманши… Крест над ее могилой. Врет старик или говорит правду?»

Глоба пришел в губмилицию и обо всем доложил Лазебнику. Он обязан был это сделать. Тот слушал внимательно, изредка окидывая Тихона оценивающим взглядом. Поглаживал кончиками пальцев гладко выскобленный подбородок, неулыбчиво щурил веки. От всей его полной фигуры, туго затянутой суконной гимнастеркой, веяло холодной настороженностью, но по мере того, как ему становилось все более ясно, с чем пришел Глоба, лицо замначгубмилиции постепенно начинало оттаивать — ушла из глаз серая размытость стыни, разлепились стиснутые губы, обычно мягко слюнявившие жеваный мундштук папиросы. Вот он наконец-то удовлетворенно хмыкнул, щелкнул портсигаром, привычно закатал между пальцами бумажную трубочку, посыпая стол табачинками. Чиркнул спичкой, закурил, с довольным видом перекинув папиросу в угол рта.

Не выдержав, перебил Глобу приветливо:

— Отлично. Выкопай ее оттуда. Кому опознать, как не тебе. Ты ж ее сам арестовывал, сам и выпускал. Что тебя смущает в этой истории?

— Уж больно все просто. Случайность на случайности. Мы их ищем, расставляем ловушки, в селах делаем засады, устраиваем в лесах облавы. Все у нас рассчитано — на картах выверяем бандитские маршруты. Десятки людей занимаются работой. А тут так: захотели среди ночи меду пожрать… Прямо невтерпеж! Взяли топор, пошли на пасеку. От перепуга дед пальнул из дробовика… И атаманше конец.

— А, понимаю, — кивнул головой Лазебник. — Ты ищешь в ее гибели логику. Но вот ее-то и не может быть. Почему? Да сама бандитская жизнь нелогична. Она вне нормального человеческого существования. Понял? У них ничего нет закономерного. Они живут в мире, где нарушены все законы. Законы человеческих отношений, законы государственной власти. Они не знают, что будет с ними через день или час. Все вокруг них исковеркано — время, связь с людьми, материальные и духовные ценности… В этом их обреченность. Они все осуждены на гибель, но как и когда это произойдет? — никто не знает. Нет, Глоба, я верю в твою историю. Атаманша там, под тем крестом. И ты можешь удостовериться. Возьми и выкопай ее оттуда.

— Начнем копать… Дело такое не скрыть. Корень туда больше не придет.

— А какого черта ему там делать? — изумился Лазебник.

— Если там атаманша, то Корень обязательно ходит на могилу.

— Это еще зачем?

— Любовь, — коротко бросил Глоба, хмуро глядя в окно, за которым тянулись покатые крыши домов. Из печных труб вились серые дымы.

— Ты это брось! — Лазебник погрозил пальцем. — Бандитская любовь тоже вне человеческой логики, — а значит, не любовь! И вообще, о чем ты говоришь? Не серьезно, ей богу. Главное в чем? Убита атаманша!

— Старик из дробовика. И он за это свое получит согласно закону.

— Вид оружия не имеет значения, и со стариком пока погоди, не к спеху, — перебил Лазебник. — Не так смотришь на вещи. Банда обложена со всех сторон. В селах отряды самообороны. Крестьяне вооружены самым различным оружием. Зачем банда пришла на хутор? Грабить его. Им жрать нечего.

Не сладенького захотелось, как ты изволил тут говорить, а просто-напросто животы у них подвело от голодухи. И встретили отпор! Старику вдогонку стреляли, когда он бросился в лес? Конечно! А как же ты думаешь, была перестрелка! Старик сам мог погибнуть. Это ночной бой. Сейчас главное в чем? Атаманша, второй человек в банде, сражена пулей.

— Заряд-то — рубленые гвозди, — пробормотал Глоба.

— Значит, картечью, — уточнил Лазебник. — Немалый успех. Я рад, что отличился ты. Конечно, именной браунинг от начальства за это не получишь… Но уже никто не посмеет упрекнуть тебя в бездеятельности. Да и нам, руководству, будет чем ответить на укоры вышестоящих… Над нами тоже, понимаешь, довлеет! Спрашивают не так, как мы с тебя. Я покричу — знаешь, порой нервы не выдерживают, устаю чертовски, но зла долго не держу. Я понимаю: все мы на такой работе, что нормальный человек сгорит дотла в течение года — ворье, бандитизм, изуверства… Каждый день идешь на риск. Да мне ли рассказывать тебе? Все сам тянешь на своем горбу, а пожаловаться некому. Да, Глоба, мы не из тех, что ищут сочувствия у других, не так ли? Работа есть работа. Кому-то и этим надо заниматься.

— Не надо могилу трогать, — попросил Глоба.

— А что же делать с ней? — удивился Лазебник.

— А помочь надо тому Мацько хутор купить.

— Какой смысл? — погасая, вяло спросил Лазебник.

— Корень придет к нему. А я того Корня живым возьму.

— Корню и так хана. Кавалерийский эскадрон войск внутренней службы идет по его стопам — теснит от сел, сковывает по рукам и ногам.

— Бандиты все из местных, — пожал плечами Глоба, — они боя не примут, разбегутся по хатам, когда эскадрон уйдет вперед — они за его спиной снова начнут грабить, вы разве не знаете их старую тактику?

— Мне ли не знать? — недобро усмехнулся Лазебник. — На старую их тактику надо ответить нашей старой стратегией. Уж она работала беспроигрышно, да забыли.

— Другое время, — сказал Глоба, пристально рассматривая маковое зернышко родинки на чистом лбу замначгубмилиции.

— Господи! — воскликнул Лазебник, вздымая на головой руки. — Что ты в этом понимаешь?

Глоба чуть слышно постучал кончиками пальцев по замку портфеля и, подумав о чем-то, мрачновато проговорил: — Разрешите могилу не раскапывать?

— Я не могу дать такого распоряжения! — взорвался Лазебник. — Раз есть сведения, что найдена могила атаманши, то мы обязаны это дело уточнить!

Лазебник поднялся из-за стола, показывая тем самым, что у него нет больше времени, нетерпеливо посмотрел на часы, вытащив их за цепочку из кармана галифе, по-бабьи, как подол, откинув край гимнастерки.

— Иди за разрешением к Рагозе, — недовольно буркнул он.

Глоба встал, сунул портфель под мышку, он чувствовал себя неловко в пиджачишке с короткими рукавами, узкие брючата пузырились на коленях. Лазебник оглядел Тихона с ног до головы, и легкая гримаса тронула его мягкие губы.

— Театр не для тебя, Глоба. За версту прет милиционером. Иди, у меня много работы. Передавай привет Мане. Преотличная досталась тебе жена.

— Я ее не по лотерее выиграл, — сердито отрезал Глоба.

Глоба увидел Рагозу, когда тот садился в автомобиль. Начальник не стал слушать Тихона, решительно указал на сиденье рядом с собой. Когда «форд» тронулся, Рагоза осторожно потянул портфель из рук Глобы, заговорщицки подмигнув из-под надвинутой на лоб фуражки.

— Что, Лазебник все-таки попер тебя из милиции?

— Еще нет, — покраснел Глоба.

— От него идешь?

— Беседовали…

— Я б на твоем месте старался ему на глаза не попадаться, — усмехнулся Рагоза.

— Иного выхода не было.

— Ну, тогда рассказывай.

Глоба старался ничего не пропустить, а сам невольно трогал рукой гладкую кожу сиденья, искоса вел взглядом по чуть провисшему брезенту крыши и дальше — к подрагивающим стрелкам темных циферблатов на приборной доске и черным рычагам у колен шофера. Зажатый руками в крагах с широкими раструбами, эбонитовый руль поражал воображение — легкое движение, поворот в сторону, и могучая машина яростно резала углы, выносилась на покрытую камнем площадь с древним собором. На булыжниках «форд» весь трясся, в его чреве что-то билось с железным лязгом, из-под крышки на капоте пульсировали белые дымки пара. Идущие навстречу лошади, запряженные в подводы, шарахались к стенам домов, возницы испуганно орали на них, туго натягивая вожжи. Из-под колес взлетали воробьиные стаи, панически хлопали крыльями неуклюжие голуби.

— Черт! — вырвалось у Глобы с восхищением. — Как самолет…

— А ты летал? — удивившись, спросил Рагоза.

— Да я на автомобиле первый раз, — сознался Глоба.

— А ну давай тогда вокруг площади, — сказал Рагоза шоферу, и машина, чуть накренившись, пошла на вираж, оставляя за собой стреляющие выхлопы газов.

Глоба так весь и подался к стеклу — на него понеслась горбатая площадь, с боку каменно навис громадный собор с колокольней, врезанной в небо, ветер засвистел в стойках, захлопал, как парус, брезент крыши. Тихон впился пальцами в край железной дверцы, по лицу ударила холодная струя, ему показалось, что он захлебнулся встречным воздухом.

— Бешеная скорость! — закричал он в мальчишеском азарте.

— Сорок километров в час, — с гордостью откликнулся шофер.

Потянулся длинный кирпичный забор, за которым стояли заводские трубы и виднелись покатые крыши цехов с выбитыми стеклами фонарей. Паровозостроительный лежал на окраине города — хаотическая паутина железнодорожных путей, туго оплетших своими кольцами приземистые здания, бетонные платформы и дощатые складские помещения. На рельсах ржавели остовы локомотивов и опрокинутые тендеры с рваными, словно они из картона, железными боками. Запустением дышали просевшие улицы с обвалившимися чугунными решетками ливнестоков, в настоянных на ржавчине и угольной пыли темных лужах гнили листья, нападавшие с дуплистых деревьев.

— Узнаешь свой родной дом? — спросил Рагоза, поворачиваясь к Глобе. — Мне надо поговорить с народом, там у них заварушка случилась — бросили работу.

— Забастовали? — удивился Тихон.

— Да нет, — нехотя проговорил Рагоза. — На некоторых заводах стали заработную плату выдавать продукцией завода. Есть такое решение…

— А что с ней делать?

— Не говори, — возразил Рагоза. — Вот чугунолитейный работает чугуны. Такие чугуны, что на базаре их с руками отрывают. А что делать? Нет денег в казне заводской. Механический кует топоры и косы. Товар нарасхват! Какой-то умник решил и паровозников перевести на такую систему. Месяц кончился — пришел час расплаты. Чем ты с ними рассчитаешься? Выпустили из цехов три паровоза! Три! Гордость душу забивает… А чем платить? Локомотивы распилить на две тысячи кусков и выдать каждому по железке? Это, брат, такая дурость! Либо продуманное вредительство. Рабочие разошлись по домам, проклиная все на свете. А на утро половина их не явилась на работу.

— А сейчас?

— Вчера выплатили деньгами. Утихло. Но хочу поговорить в клепальном цехе. Ты там работал? Они шумели больше всех. Да оно и понятно — работа адова.

Тем временем они уже шагали к цеху, из ворот которых тянуло горелым углем; когда вошли туда, под темные решетчатые своды, увидели в едкой пелене сизого дыма громадные паровозные котлы. Там и тут в металлических «шарманках» пламенел раскаленный кокс, раздуваемый ножными мехами. Рабочие выхватывали щипцами из жара огненно-яркие заклепки, похожие на красные грибы, и вставляли их в отверстия, простроченные в гнутых стальных листах. В глубине котла начинал гулко стучать молот, а снаружи, широко расставив ноги, подручный держал ту заклепку, принимая на себя ухающие удары клепальщика. Он содрогался от каждого шлепка клепального молотка, в его лицо летела окалина, гром железа разрывал барабанные перепонки. Недаром на заводе прозвище здешним было «глухари». В грохоте листовой стали, окруженные пылающими циклопьими глазами раскаленных «шарманок» с горящим коксом, они разговаривали жестами, понимая друг друга по малейшему движению.

— Я прикреплен сюда, партийное поручение, — сказал Рагоза, привычно огибая навалы холодных заклепок и горы угля. — Ты выступишь?

— Да вы что? — ужаснулся Глоба.

Шум и грохот начали медленно затихать. Серым пеплом подернулся кокс в переносных горнах. Люди стекались к воротам, где было светлее, где легче дышалось под сквозным ветром, рассаживались на ящиках и грудах железных обрезков. В наступившей тишине стало слышно чириканье воробьев под закопченными сводами цеха.

Рагоза спросил, чуть напрягая голос:

— Ну что — с вами сполна рассчитались, товарищи?

Послышались ответы, то веселые с шутками, то раздраженно-злые. Кто-то поднялся с паровозной тележки и закричал, размахивая руками.

— Поиздевались! Над рабочим классом! В грош не ставите! Сами зажирели-и!

— Да уж куда там, — усмехнулся Рагоза, тронув пальцами запавшие от худобы щеки, и среди рабочих прошел смешок.

— Будем считать инцидент исчерпанным, — сказал Рагоза. — Тем, кто попытался нас настроить против Советской власти, даром это не пройдет… Тут уж поверьте мне. Больше такого не повторится!

— А Советскую власть саму надо спасать, — сердито проговорил старый клепальщик с черным от сажи лицом. — Вот-вот нэпманы ее сожрут без остатка!

— Ну уж не-е-ет! — гневно бросил Рагоза. — Новая экономическая политика ничего существенного не изменила в государственном строе Советской России! И не изменит никогда! До тех пор, пока власть находится в руках рабочих. А то, что это так, уже ни у кого не вызывает сомнения! Даже у самых отъявленных контрреволюционеров! Или, может, кто тут в том не уверен?

Встретив сочувственное молчание, Рагоза продолжал, уже немного успокоившись:

— Главное для нас теперь что? — немедленно улучшить положение рабочих и крестьян. От этого зависит все — продналог, развитие оборота земледелия с промышленностью… Капитализм нам не страшен. Мы держим в своих руках власть, транспорт и крупную промышленность.

— А у Шиманского на табачной фабрике больше платят, — перебил чей-то язвительный голос. — А уж какой буржуй!

— Врешь! — повернулся к нему Рагоза. — Не больше!

— Ну столько же… Так ведь буржуй!

— Вот именно! Согласен! Но он же, тот Шиманский, прибыль гребет себе в карман. Дает ли он рабочим бесплатные отпуска? Молчишь! Думает он о безопасности своих рабочих, когда они час за часом дуреют от табачной пыли у станков, которые давным-давно надо бы списать в утиль, потому что они пальцы отхватывают с таким же остервенением, как и папиросный картон?! А калек он обеспечивает пожизненной государственной пенсией? Дудки!

— Зато вещи у них красивее наших, — возразил тот же голос. — Бывает, нашу вещь возьмешь в руки — плюнуть хочется! А у них качество! И потом… В убыток себе не работают. Говоришь: прибыль гребет в карман… Так то ж прибыль! А мы горбим, а все в заводской кассе мыши гнезда вьют. Вот и ответь, начальник!

— Вот тут ты, товарищ, ударил в самую точку, — хмуро согласился Рагоза. — Поцелил точно. Что тебе сказать? Ты вспомни, браток. Как мы начинали революцию? Поначалу, чего там греха таить, никудышние мы были солдаты. Сколько пороху даром пожгли, снарядов и пуль пораскидали понапрасну! А потом что получилось? С той стороны у беляков самолеты, пушки страшенных калибров, а потом уже и вообще, не дай бог, бронированные чудовища еще невиданные — танки! И мы все это — к чертовой матери с нашей земли. Поднаучились. Окрепли в кости. Весь мир поразился!

— Ты, начальник, назад-то не вспоминай, — насмешливо перебили Рагозу. — Мы там и сами были… Буржуй лезет из всех нор — доколь так будет? Где грань дозволенного ему? И какой нэпманам укорот?

— Я понимаю, о чем вы сейчас, — кивнул головой Рагоза. — Это для меня не новость… Многие сейчас говорят о нас, коммунистах: люди вы хорошие… Планы у вас замечательные, да только дело, за которое вы взялись, хозяйствование, вы ни черта не знаете! Так говорят?! Мол… Буржуй хоть нас и грабил, наживался на прибылях, но хозяином был неплохим. А у вас все из рук валится. Все забюрократили. Экономике вы не обучены. Торговать не умеете. Поднимать из разрухи промышленность, создавать прибыльные производства — это вам не на коне скакать с клинком в руке под пушечные выстрелы. На ура тут не возьмешь…

— Да это уж так, — с горечью вздохнул старик-клепальщик. — И правда в тех словах есть, товарищ начальник.

— Да какой я тебе начальник?! — вспылил Рагоза. — Думаешь, у меня у самого глаз нету? И я ничего вокруг себя не замечаю? И партия наша, партия большевиков, не знает о том, что делается на заводах и в деревне? Мы везде на все ответственные посты назначили самых лучших коммунистов. И часто от них никакого толку — потому что они не умеют хозяйничать. Он, большевик, все каторги исходил, на фронтах гражданской войны бросался в штыковые атаки, четырежды ранен, самый честный-распречестный, а торговли вести не может и, бывает, учиться этому не хочет… Ему стыдно! Он же революционер, а его заставляют брать в руки аршин и бухгалтерские счеты…

— Точно как наш директор, — выкрикнул кто-то беззлобно. — Перекоп брал, а заводскую контору обходит стороной, как чумную.

— Вот тут бы наш революционный энтузиазм, который мы показали в боях, соединить бы с умением толково хозяйничать и торговать… Цены бы не было такому человеку! И мы, товарищи, сознаем, что таких людей у нас мало, может, даже бедственно мало, но они есть! На одиннадцатом съезде партии Ленин сказал… Вы, товарищи, послушайте, я на память говорить буду: «За этот год мы доказали с полной ясностью, что хозяйничать мы не умеем. Это основной урок. Либо в ближайший год мы докажем обратное, либо Советская власть существовать не может». Вот оно! Не может! Выхода у нас нет. В соревновании государственных и капиталистических предприятий победа должна остаться за нашим государством, в этом сомнений нет! Но дорога тяжелая, горя на ней мы хлебнем, не одна пуля ударит нам в спину из засады. Два дня тому назад вам не выплатили заработную плату — заводская казна пуста… Вчера остановилась ткацкая фабрика — нету сырья. Удивительное дело — через дорогу отлично работает ткацкая фабрика братьев Минаевых. Им что, сырье с неба падает?! Сегодня утром… гвоздильный завод Скрыни выбросил на рынок большую партию своего изделия по цене ниже стоимости гвоздей нашего госзавода. Что нам делать? Останавливать свой завод, распускать рабочих… Нет! Черт возьми, мы войдем с этим делом в правительство, купим за границей на народное золото самые лучшие станки и в конкурентной борьбе уничтожим нэпмана Скрыню! С помощью техники и трудового героизма рабочих, я правильно говорю?

Рагоза устало вытер лицо ладонью, бросил взгляд в сторону Глобы и, словно для него одного, он, обращаясь ко всем, твердо проговорил:

— И никогда мы, рабочий класс, не должны забывать: мы строим свою экономику с крестьянством! Необходимо сомкнуться с крестьянской массой и начать двигаться вперед… Возможно, неизмеримо медленнее, чем мы мечтали, но зато так, что будет двигаться вместе с нами все трудовое крестьянство. В данный момент мы помогаем ему окончательно избавиться от остатков бандитизма. Здесь присутствует товарищ, который имеет поручение разгромить банду Корня. Будут к нему вопросы?

Все шумно повернулись к Тихону, и он, чувствуя сковывающую неловкость, подошел к Рагозе. Десятки взглядов скрестились на нем — недоверие, настороженность и даже разочарование виделись в них. Первым не выдержал старик-клепальщик, он насмешливо фыркнул, громко, как все глухие, прокричав:

— Ишь ты… с портфелем! Не… такой не поймает!

— Почему? — спокойно спросил Рагоза.

— Не та кость, — усмехнулся старик. — Корень, небось, мужик боевой, его на портфеле не обскачешь. А этот, голову даю на отсечение, на коня с хвоста сядет!

Глоба повел глазами по обступившим их клепальщикам — все были незнакомы, а вот этот седой дед-крикун явно смахивал на Спиридоныча — въедливый и шумный старик запомнился на всю жизнь, уж он погонял Тихона с раскаленными заклепками от «шарманки» к котлам — то недогрел, то перегрел… За прошедшие годы клепальщик явно сдал, но и сейчас сквозь налет копоти Глоба узнает незабытые черты — крючковатый подбородок, хитрые морщины от крыльев длинного носа. В воспаленных от вечного заводского жара слезящихся глазах ядовитый блеск.

— Вам ли говорить, Спиридоныч? — с обидой произнес Тихон. — Кость не та… А какая она должна быть?! Глобовская уже не годится?

Старик так и обомлел. Он подсеменил ближе, закрутил головой, рассматривая парня с портфелем так и сяк, чуть ли не за спину заглянул ему и вдруг закричал с торжеством в голосе!

— Тишка-а?! Ну, конечно, глобовское отродье! От дубина вымахала! Дай я тебя обниму! Ах ты ж, мать моя богородица… Кинь ты к бисовой бабке той сопливый портфель! Де твоя саблюка? Де конь вороной? Иль сумели тебя обработать — по бумагам пустили… Батько твой был огневым мужиком! И ты…

— Все, все у него есть, — успокоил деда Рагоза. — Лучший в уезде конь, острейший клинок кавказской работы…

— Ну тогда, братцы! — завопил старик, по-казачьи, согнутым пальцем, подбивая вяло опущенные хвосты усов. — Каюк тому Корню! Голову даю наотрез… Тишка Глоба ему сделает укорот! Это же наш хлопец, из клепального. Портфель ему для форсу!

— Дался вам, Спиридоныч, мой портфель, — перебил Глоба. — Я его в долг взял у нашего делопроизводителя.

— Я же говорил! — победоносно воскликнул старик. — Он ему нужен девкам головы дурить… А ты, Глоба, заклепки греть не разучился? Помню, здорово у тебя получалось.

— Может быть, — неуверенно ответил Тихон.

— А ну покажь, не дрейфь перед народом, — задурачился дед. — Расступись! Пошли-и! Что, слабо?

Глоба в растерянности посмотрел на Рагозу, тот лишь пожал плечами, а старик уже тянул Тихона к одной из «шарманок», на ходу стягивая через голову жесткий, как кусок жести, кожаный фартук, задубевший от угольной сажи. И Глоба сдался, сунул шею под ременную лямку фартука, поставил ногу на педаль горна и нажал на нее, раздувая коксовый жар воздуходуйкой. Из горна сразу повеяло зноем, сухой горечью перехватило горло. Заслезились глаза от угольного чада. Тихон железными щипцами подхватил холодные заклепки, затолкал их в раскаленное уголье. Теперь заспешил — педаль застучала с торопливым клацаньем, через ременной привод вздымая шумно задышавшие меха. Сейчас надо было ловить секунды — заклепки накалились, изнутри налились вишневым соком, затем начали бледнеть, исходить красками, обесцвечиваясь, по ним бегло проскакивали крошечные искры. Глоба выхватил одну из них щипцами и протянул старику-клепальщику, тот лишь мельком бросил на нее взгляд и весело закричал:

— Нет, голубок! Лишку дал!

Глоба опустил педаль, железной кочережкой тронул посыпавшиеся угли, откатил чуть в сторону заклепку, давая ей простынуть до появления сиреневого отсвета, и, когда она слегка, почти незаметно, тронулась темнотой, цапнул челюстями щипцов и показал старику. Дед разочарованно махнул рукой:

— Недогрев… Экий ты, голуба. Позабыл, что ли?

Глоба упрямо сжал губы, ниже склонился над мехами, щуря глаза, почти ничего не видя в солнечном жаре углей. Раскаленные заклепки раскатились в пламенеющем коксе, почти слились с ним в одном пылающем огне. От неловкого движения кочережкой на чугунный пол попадали накаленные куски кокса, раскололись от удара, распались на почерневший горох.

— Будет, — огорченно вздохнул дед и посмотрел на столпившихся у «шарманки» рабочих. — В нашем деле глаз должен быть точным… Оттенки надо уметь брать такие, что иной художник не схватит. А Тихон хоть и нашего поля ягода, да без практики обезручел. Ему бы все с острой саблюкой… То, брат, дело хорошее, но кто ты такой будешь, как всех бандитов переловишь? Человеком без специальности. А глобовскому сыну такое не гоже. Отец дал тебе в наследство работу с железом. А ты не забывай ее премудрости. Хоть во сне, да иной раз и возвращайся мечтой до нее. Думай, что к чему. А мы тебя примем к себе, ты уж не беспокойся. Можешь какую «шарманку» хоть сейчас пометить… Придешь — будет твоя. Понял?

— Да вот эту и возьми, — пробормотал Глоба, постучав кочережкой по выгнутому борту горна.

Обратно с завода возвращались молча. Бесконечно уплывали в сторону кирпичный забор с пробитыми дырами, прокопченные цеховые крыши, ржавый бак водокачки на железных паучьих ногах, вознесенный к снеговым облакам, пушечные жерла труб литеек, старые дуплистые деревья с черными папахами вороньих гнезд.

Глоба думал: чем тянула его к себе эта утрамбованная тысячами ног, десятки раз перекопанная, выстланная булыжником, посыпанная сажей земля? Там и тут она просела под тяжестью штабелей чушек, горы гнутого железа ржавели на ее пустырях, дожди вымывали из-под них ядовито-желтые ручьи. За пыльными окнами цехов вспыхивали красные отсветы молний. Где-то тяжко и наотмашь бухали паровые молоты, и земля, во всех направлениях туго стянутая стальными полосами железнодорожных рельсов, тихо вздрагивала, качая в коричневых лужах опавшие с деревьев сухие листья.

Но не было на свете земли дороже этой — пропахшей паровозным дымом, с кучами старого шлака и дощатыми будками стрелочников. Сколько помнит себя Тихон, не проходило дня, чтобы он не побывал здесь, — бежал по шпалам с горячим обедом для отца, оттягивал руку горячий глиняный горшок с наваристым борщом. На цеховом дворе гоняли с пацанами тряпичный мяч, толкаясь между ящиков и опрокинутых станин. Тут же и дрались, катаясь в пыли, мирились и шли всей гурьбой к трубе для наполнения водой локомотивных тендеров.

Неустоявшийся мир детства не пропадает, не исчезает из жизни, мы живем с ним всегда, наверно, до седых волос, он только уходит на какую-то глубину, становится незримым, но стоит лишь позвать его — и он возникает перед нами со всеми своими подробностями, красками и запахами.

И сейчас в Тихоне продолжали жить его отец, — богатырь с опаленным лицом, раскатистым голосом и глазами, выцветшими от угольного жара, — и мать — худая женщина с соломенными волосами, она улыбается, прикрывая губы ладошкой, смотрит на маленького Тишку, который идет ей навстречу с репьями в торчащих волосах, со следами высохших слез на грязных щеках и в рваных на коленях штанах…

От страшного тифа умерла мать. Чужие люди в серых и мятых халатах, завязанных на спинах тесемками, вынесли ее из хаты и положили на простую деревенскую подводу, на которой уже лежало несколько мертвых тел из соседних домов… Могила была на краю заводского кладбища — большая, просевшая посредине, политая известью. Отец не вернулся с гражданской войны, говорят, где-то под Одессой ударила по нему пулеметная очередь прямо в упор. И пока он падал на землю, свинец, отбрасывая его назад, крошил и сек распластанное в воздухе тело…

Молчащий рядом Рагоза задумчиво проговорил:

— А ты знаешь, я ведь не здешний. Из соседней губернии. Городишко крохотный. Главное предприятие — бондарская мастерская. Я сам бондарь. Такие бочки делали… Воды нальешь доверху, а из клепок ни капельки, только словно роса проступит. Помнят ли там меня? Все собираюсь наведаться, да времени нет… А зря. Вот сегодня на тебя посмотрел и расстроился. Как меня там примут?

Рагоза, не отрывая взгляда от мелькающих домов, закончил с холодным спокойствием:

— Если ты уверен, что сможешь склонить к работе с нами Мацько, то я согласен… Могилу трогать не следует.

У губмилиции их с нетерпением ожидал Лазебник. Он широкими шагами подошел к машине и сам распахнул дверцу, выпуская из кабины первым Рагозу.

— Что произошло? — спросил тот, взглянув на взволнованного своего заместителя. Лазебник, стараясь не глядеть на Глобу, повернулся к нему спиной и тихо сказал Рагозе:

— Большие неприятности… Звонили из его уезда, — Лазебник мотнул головой в сторону Тихона. — Атаман Корень со всей бандой напал на село Пятихатки. Толком сообщить по телефону не смогли. В общем так, кровавое дело. По моему приказу конный взвод уже выехал на место. Всех подняли по тревоге. Только начальника уездной милиции нигде найти не могут.

— Брось язвить, — поморщился Рагоза, — не то время. Глоба, садись в мою машину и немедленно в Пятихатки. Обо всем, что там случилось, доложить подробно. Торопись. Будь здоров.

Глоба козырнул и молча полез к шоферу, уже положившему ладонь на рычаг ручного тормоза.

В дороге повалил снег — такой долгожданный, наверное, тот, который не растает. Словно распороли в небе серые громадные мешки — белые хлопья посыпались сплошной стеной. Они скользили по лакированной поверхности железного капота машины. Потом «форд» вырвался из снегопада — перед ним лежал нетронутый следом путь и дремучий лес. Стояла глубокая тишина, звук мотора терялся в ней — такой одинокий и ненужный тут, нездешний в этом безмолвии громадных черно-белых полей и хмурой сини соснового бора. Казалось, ничто не может нарушить извечный покой этих пологих бугров, простирающихся до самого горизонта. Здесь, среди пустынной земли, под тяжелым небом, вечным, и незыблемым, были только они — земля да небо в караване туч, остальное казалось сном, не верилось, что где-то жгут хаты, бьют людей, гремят выстрелы, плачут дети, храпят кони, шарахаясь от окровавленных тел.

И Глобе, может быть, впервые за долгие годы работы, захотелось, чтобы дорога не кончалась и чтобы как можно дольше маячили впереди заснеженные сосны, а слева тянулось гулкое поле, где-то там, очень далеко, смыкаясь с небом.

«Устал, что ли?» — подумал он, и наперекор самому себе, сказал шоферу, тронув его за плечо:

— Давай быстрее. Сейчас будет село, там возьмем на всякий случай фельдшера.

Фельдшером оказался старик с белыми усами. У него был высокий дом под железной крышей. Ехать в Пятихатки он согласился сразу. С важным видом опустился на заднее сиденье, поставив на колени потрепанный саквояж.

В Пятихатки въехали, когда уже начинало смеркаться. Село казалось вымершим. Во дворе кооперативной лавки стояли лошади конного взвода, милиционеры грелись у костра. Глоба выскочил из машины и быстрыми шагами направился к воротам. Ему навстречу от огня поднялся командир взвода. Тихон цепким взглядом окинул двор — обычная картина налета банды: за сорванной дверью лавки разгромленные ящики, вспоротые ножами мешки, осколки бутылочного стекла. Следа не осталось от выпавшего снега — все перетоптано сапогами, грязи намесили по щиколотки.

— Банда ушла сама, — начал докладывать командир взвода, — мы было начали погоню, но они от нас оторвались. Ушли в лес, там где-то их основной лагерь. Телефона тут нет. Один крестьянин на лошади прискакал в соседнюю сельраду и уже оттуда позвонил к нам в уезд. Мы быстро поднялись по тревоге. Но не успели.

— Жертвы есть? — коротко спросил Глоба.

— Да. Убит хлопец и его батько.

— Как это случилось?

— Пойдемте.

Командир взвода повел Глобу в лавку, обходя высыпавшиеся из мешков груды соли, навалы спичек, гвоздей. Они вошли в комнату с узким окном.

— Вот здесь происходило кооперативное собрание, — сказал командир. — Человек двадцать было. Обсуждали деятельность кооператива на следующий год. Банда ворвалась в село и сразу окружила лавку.

— Можно сказать, что это была их главная цель? — спросил Глоба.

— Конечно. Они не дали никому выйти из лавки. Стали избивать кооператоров. Особенно отличался жестокостью Павлюк. Помощник Корня. Тот бил всех подряд.

— А Корень?

— Батько Корень за всем наблюдал, говорил, кому еще добавить. Был тут среди кооператоров крестьянин Михно Иван. Когда-то он участвовал в банде Корня.

— Я знаю дядька Ивана, — с беспокойством перебил Глоба, — так что с ним?

— Михно Иван давно бросил банду. Корень ему этого не простил. И вот сегодня решил свести счеты. К. несчастью, Михно был на собрании со своим сыном — хлопцем восьми лет.

— Это их убили? — вырвалось у Глобы.

— Да. Сначала паренька, а потом отца.

Глоба посмотрел на затоптанное сапогами кровавое пятно в углу лавки и молча вышел во двор. Он знал, где живет дядько Иван. Шел через село в распахнутой шинели. Старик фельдшер шагал за ним следом, чуть приотстав. Возле старой хаты Михно толпились крестьяне. Тихон поздоровался с ними и ступил через порог. На сдвинутых лавках лежали убитые — дядько Иван и его сын. Оба были в грязных полотняных сорочках, по которым расплывалась потемневшая кровь. Билась лбом о пол, рыдала в голос хозяйка.

Глоба стянул с головы фуражку, постоял у двери, с болью глядя на бледно-опавшее лицо дядька Ивана. Еще недавно они вместе лежали на чердаке этой хаты, слушали лопочущий по соломе мягкий дождик… Плач женщины выворачивал душу. Чем мог помочь ей Тихон? Слова утешения тут бессильны. Вот если бы он отвел беду раньше, не пустил бы ее в эту хату, стал перед ее порогом, загородил горю дорогу, еще на окраине села. А сейчас поздно. Вина его бесспорна…

Глоба вышел во двор, остановился рядом с крестьянином, кто-то протянул ему кисет с табаком.

— Кто видел? — спросил Тихон. — Расскажите.

— Над дядьком Иваном они издевались больше всего, — проговорил один из крестьян. — Он все молил, чтоб сына отпустили. Говорит: меня стреляйте, тилькы хлопца оставьте жить. Корень смеялся. Он говорит ему: я тебе, Иванэ, все попомню. Меня предал, к Советам ушел. Теперь держи ответ.

— Зверь Павлюк, — с ненавистью бросил кто-то.

— Да… Павлюк. Уродится такой. Он наган достал и первым же выстрелом хлопца убил. Пуля и в дядька Ивана попала. Парнишка так и вывалился из его рук. Сволочи, — говорит, — изверги нелюдские… А Павлюк ему в ответ: мы тебя за это убивать будем медленно… чтоб ты успел попрощаться с жыттям. И начал стрелять из нагана. Сначала в одно плечо, потом во второе. Третью пулю в грудь. Дядько Иван упал на землю мертвый. Так Павлюк ще смеется. Э-э, — говорит Корню, — я тому не верю, що вин мертвый. Бывают в жизни чудеса — и мертвяк из могилы поднимается. Стал он на колено подле дядька Ивана, берет в свои руки его руку и щупает пульс. Так и знал, — говорит, — еще живой, кровь стучит, но меня не обманешь, я ему мертвую точку поставлю. И берет он снова свой наган, целится прямо в висок и курок нажимает. Голова дядька Ивана тилькы дернулась… Все. Добил человека.

— Где же ваша самооборона? — с горечью проговорил Глоба.

— Мы на ночь глядя винтовки берем, — пробормотал крестьянин. — Днем он никогда не нападал.

Из хаты торопливо вышел фельдшер, он был взволнован. Поискал глазами Глобу, еще от крыльца закричал:

— Немедленно машину! Мальчик мертв, но мужчина подает признаки жизни! Просто чудо! При таких ранениях… Выстрел в голову! Пуля скользнула по кости и прошла под кожей. Машину!

Глоба посмотрел на него и вдруг, не сказав ни слова, бросился со двора, не разбирая дороги, яростными движениями ног откидывая полы шинели, хватая раскрытым ртом холодный воздух.

Всю, казалось бы, бесконечную дорогу к уездной больнице Михно не приходил в сознание. Сколько раз Глобе чудилось, что жизнь покинула это тело — далее в темноте было видно, как мертвенно белеет неподвижное лицо. Фельдшер не выпускал из рук раненого, при каждом толчке на ухабе стараясь смягчить удар. Глоба сидел рядом, стараясь хоть чем-то помочь — подставлял под голову дядька Ивана ладони, прикрывал фуражкой лицо от встречного ветра.

В уездной больнице все закрутилось в поспешном темпе — Михно унесли в палату, привели заспанного врача, санитары забегали по коридору, подготавливая операционную.

Глоба домой не пошел, остался в больнице, то и дело он выходил на улицу, смоля бесчисленные самокрутки, медленно бродил под темными окнами — светилось лишь одно из них, за полотняными занавесками смутно маячили серые тени. И снова повалил снег. Он падал бесшумно и, улегшись на землю,; не скрипел под сапогами.

Наконец, в дверях показался врач, сразу же закурил, сунул руки в карманы, отвернул полы белого халата и долго смотрел на заснеженные крыши домов.

— Ну, что? — не выдержав, спросил Глоба.

— Вытащили пять пуль… Револьверные. Повезло человеку, если так можно сказать. Ранения не такие уж тяжелые. Потерял много крови.

— Значит, выживет? — с надеждой проговорил Глоба. Врач, подумав, пожал плечами:

— Должен… Бывают же чудеса. Стреляли прямо в висок, но пуля прошла над кожей головы.

— Я его могу видеть?

— Нет. Приходите завтра. Я вас пущу к нему. А сейчас идите спать. На вас лица нет. Вы ели сегодня?

— Сейчас пойду, поем, — вздохнул Глоба и, попрощавшись, побрел к своему флигелю. Еще издалека увидел за дощатым забором тусклый свет окошка. «Не спит, — подумал он, наклонился, повел пальцами по земле, сгребая снег, умял в холодный комок и куснул зубами, почувствовав во рту запах мерзлой березы, словно пожевал губами каленую стужей щепку. — Вот и зима… Ждал ее, вот и зима».

И снова Глоба приехал на хутор Зазимье, уже санным путем. За это время хутор заметно изменился — в хате новые остекленные окошки, крыльцо из еще не потемневших досок, двор тщательно подметен, на цепи у будки молодой пес, сразу же облаявший незваного гостя. В наброшенном тулупчике, старый Мацько вышел из дверей и приложил руку ко лбу, разглядывая лошадь, сани и чужого человека в драповом пальтишке.

— Не узнаете? — закричал Глоба, направляясь к хозяину. — Я рад, что вы уже здесь… Отличная зима, не правда ли? Собака не кусается? Ишь, пес какой красивый. Добрый день, гражданин Мацько.

— День добрый, проходьтэ до хаты, — хозяин признал в Глобе финагента, с которым недавно встречался.

Они вошли в комнатушку, старый Мацько, хмуро поглядывая на Тихона, поставил на стол миску с медом, положил рядом кусок хлеба.

— Покуштуйтэ… По налоги приехали? Так прежний хозяин Запара все сплатил по закону. Да говорят, он на днях помер от болезни. Хворал, хворал…

— Да, это так, — с сожалением проговорил Глоба, — нет уже Запары. Помер в городской больнице. Как вам тут живется?

— Роблю, — пожал плечами Мацько, — горбом все беру… Грошэй на все не хватает.

— Не страшно одному?

— Собаку заимел.

— А как бандиты придут? Говорят, они неподалеку бродят?

— Что им от меня трэба? Пойисты визьмуть, у печи погреются и снова в лес. Ну, может, по морде дадут, так от того не умирают.

— Прежний хозяин сбежал… Не от страха ли?

— У него свое дило, у меня свое, — усмехнулся Мацько. — Чего вы такий любопытный?

— Не понимаю, — сознался Глоба, — в пяти километрах отсюда Советская власть — сельрада, кооператив… А вы тут в каком государстве живете?

— Не понимаю вас, — пробормотал Мацько.

— А чего тут непонятного? Каждый сюда может прийти — и найдет еду, у огня погреется. Меду попробует… Бандит, финагент. Какому же вы богу молитесь?

— Знаете, гражданин хороший, — зло сощурился Мацько, — у нас так говорят: «Какова вера, таков у нее и бог». Ежели меня ваш бог не хранит, защиты мне от злого разора и беды не делает, то я с тем богом трошкы подожду. Для меня тот бог, кто мне винтовку к грудям приставляет. Кого я боюсь.

Глоба сидел, задумчиво ковыряясь коркой хлеба в миске с медом. Мацько опустился на лавку, повернувшись к окошку.

— Пора кончать с такой анархией, — наконец проговорил Глоба. — Советская власть — власть крепкая, не на один-два года. Она крестьянину дает возможность работать на земле спокойно.

— А то ты видел? — ткнул Мацько рукой в окно — там за голыми кустами виднелся крест над могилой.

— Понимаю, о чем вы, — вздохнул Глоба, — но этому пришел конец. Вы вспомните, что тут делалось несколько лет тому назад. Банда на банде. А сейчас остался Корень. И его уже ломают. Обложили со всех сторон, как медведя.

— Он еще свое скажет, — пробормотал Мацько.

— Зима началась. Теперь его мужики по селам разбредутся, будут отсиживаться у теплых печей. А он с самыми заядлыми уйдет в свой потайной лагерь в Волчьей Яме. Постарается отсидеться. Если мы его не возьмем, то по весне Корень снова пойдет гулять с ножом и наганом. Вы слыхали, что он сделал в Пятихатках? Ребенка не пожалел.

— Зачем вы мне все это говорите? — вскинул голову Мацько.

— Я думаю, вы догадались уже, какой я финагент?

— Да уж точно, — хмыкнул сердито Мацько. — За пазухой пистоля торчит. До всего вам дело — як да шо?

— Сообразил, — удовлетворенно сказал Глоба. — Почему же я пришел к вам? Нужна помощь. Уверен, что Корень здесь появится обязательно.

— Что ему тут нужно? — с тоской проговорил Мацько.

— А то видишь? — Глоба теперь сам протянул руку к окну, показывая на чуть виднеющийся крест. Мацько, повинуясь его жесту, тревожно посмотрел в ту сторону и опустил голову.

— Знаешь, кто лежит в могиле? — спросил Глоба.

— Мне то не нужно, — выдавил из себя Мацько.

— Атаманша… А убита она какого числа — не припомнишь?

— Знать не хочу.

— Убита она двадцать восьмого октября. Седьмого декабря будет сорок дней, как ее похоронили. Значит, седьмого по всем правилам Корню следует устраивать большие поминки по усопшей. В церковь надо принести свечи, ладан и вино. И поп обязан сотворить сорокадневную молитву — сорокоуст. Не так ли? Но в какую церковь пойдет Корень? Нет ему дороги ни в одно село. Он на могилу придет, это точно. Может, скажешь, еще какой есть народный обычай у православных?

Мацько исподлобья посмотрел на Глобу, не пряча удивления в растерянном взгляде.

— В сороковый день покойник ест в последний раз за хозяйским столом, — нехотя проговорил он. — А для того на стол для него ставят миску и кладут ложку.

— Вот тут он с ней так и попрощается, — сказал Глоба, ударив ладонью по столу. — Так согласен помочь, товарищ Мацько?

— Ежели нужно…

— А то сам не понимаешь! — жестко оборвал его Глоба.

Маня собрала в узелок харчей, и Глоба, в который уже раз, направился в больницу к дядьку Ивану, Но сегодня он сначала зашел к себе в кабинет и раскрыл дверцы дубового шкафа. Все полки его были забиты конфискованным оружием. Здесь были обрезы, отнятые у бандитов, длинные сабли — «селедки» городовых, найденные на чердаках городских домов, офицерские револьверы, крошечные браунинги в твердых лаковых кобурах, ножевые штыки.

Глоба внимательно повел взглядом снизу вверх и, подумав, вытащил из груды тяжелый обрез. Повертел его в руке и сунул под шинель.

В больницу его уже пропускали без всяких расспросов. Он вошел в крошечную комнатушку, где в одиночестве лежал Михно. Дядько Иван встретил Тихона смущенной улыбкой;

— Мне перед тобой совестно, ну что ты, ей-богу, так обо мне хлопочешь?

— Как здоровье, дядько Иван? Сегодня вы совсем молодцом. Ничего не болит?

— Сердце ноет. Как вспомню то, что было, так во мне все прямо замрет. Ну за что они сына? И земля их носит! Не провалится под ногами.

— Прошлого не вернешь, уже не переделаешь, как тебе хочется, — вздохнул Глоба. — Быстрее выздоравливайте. Дома вас ждут, тоскуют без хозяина.

— А он, Корень, опять наскочит, — пробормотал дядько Иван, глядя в потолок. — Тихонэ, треба с ним кончать.

— Да уж, наверное, скоро, — проговорил Глоба и достал из-под гимнастерки обрез. — Я на некоторое время отлучусь. Вас выпишут из больницы. Если Корень узнает, что вы вернулись, то он постарается…

— Это понятно, — усмехнулся дядько Иван, покосившись на оружие.

— Вот берите обрез для самообороны. Отличная штука. Из английского карабина. Заряжается сразу двумя обоймами по пять патронов.

Михно взял оружие и рывком сунул его под матрац.

— Вот за это тебе спасибо, Тихонэ, — с облегчением проговорил он. — Теперь я с длинной рукой. Пусть только сунется… Что Корень, что тот изверг рода людского, Павлюк! Кара их настигнет, видит бог!

— А теперь я прощаюсь, — сказал Глоба, поднимаясь с табуретки. — Желаю здоровья. Еще увидимся не раз.

Глоба выбрал двух наиболее надежных милиционеров, и они втроем, ночью, в снегопад, пешком пришли на хутор Зазимье. Было пятое декабря. Мацько вышел на стук в окошко и провел людей в клуню. Здесь, разговаривая шепотом, они начали размещаться среди ворохов соломы. Загнанная в будку собака зло повизгивала, пытаясь выбраться на волю.

— Собаку я утром отпущу, — сказал Мацько, — вы ее трошкы приучите к себе, чтоб не гавкала.

— Ну как тут, тихо? — спросил Глоба.

— Да приходил…

— Кто?!

— Корень приходил три дня тому назад, ночью. Один. С бомбой на ремне. Пьяный.

— А вы что?

— Налил ему стакан самогона. Дал шмат сала закусить.

— Ну, старая стерва, — выругался, не выдержав, один из милиционеров. — Банду прикармливаешь?!

— Брось! — одернул его Глоба и повернулся к Мацько. — Что он говорил?

— Молчал… Выпил и подался в лес.

— Еда у нас своя, — проговорил Глоба. — Воды принесешь. Поживем, пока Корень снова сюда не заглянет. От тебя ничего не требуется — только дверь оставь открытой, незаметно сбрось засов. Если пальба начнется — ложись на пол и не шевелись. Все, что он потребует, — делай.

— Нам он стакан не поднесет, сала не предложит — такой недогадливый, — ворчливо проговорил молодой милиционер Дмитро. — Тут хоть закоченей.

— Хватит, хлопцы. Не до самогона, — одернул Глоба. — Ложитесь спать. Я подежурю. Через три часа разбужу тебя, Дмитро. Оружие все время должно быть под рукой. Идите, товарищ Мацько. Считайте, что нас нет.

— Мы приснились, — хохотнул милиционер. Мацько не ответил, молча скрылся в ночи.

Двое суток они не выходили из клуни. Все попростуживались, говорили хриплыми голосами. Обросли щетиной. Часами лежали на холодной соломе, глядя в щели, как за стеной ветер наметает сугробы, гонит по двору опавшие листья и сосновые шишки. Собака все время лежит в конуре, свернувшись в клубок, взъерошенная шерсть ее забита снегом. Старый Мацько изредка выходит из хаты, колет дрова, набирает воды из колодца. В сторону клуни даже не смотрит.

— Бандитский пособник, — цедит Дмитро. — То он какой-то знак подает. Чтоб Корень не попался. Кулак чертов!

— Да перестань, — вяло тянул второй милиционер Егор Сидоров, человек уже в годах, полный, налитой какой-то воловьей силой. Он все больше спал, поражая всех своим безмятежным спокойствием. — Чего ты к нему придираешься? — продолжал он, подбивая под бока солому. — Он выполняет задание. Ему что сказали? Нас нет, мы, брат, как вроде невидимки.

— Нет у меня к нему доверия, — огрызался Дмитро. — Чего он тут на хуторе один живет? Он собаку один раз в день кормит. Мы тут хоть сдохни, он горячего пожрать не принесет.

Время тянулось бесконечно. Днем высыпались, зная, что Корень при свете не придет, а ночи были длинными, казалось, тьме не будет конца. В глубине леса выли волки. С треском падали на землю деревья под тяжестью снежных шапок. Окошко хаты желтело размытым пятном. Из трубы тянуло дымом, пестро вылетали искры. Холод входил в клуню, от него не было спасения — не помогала ни солома, ни какие-то твердые попоны, найденные в углу.

На третий день старый Мацько все же принес в клуню котелок с кипятком и плошку с медом. Этот сладкий чай пили с великим наслаждением, смакуя каждый глоток.

— Больше не надо, — сказал Глоба старику. — Перетерпим. Сегодня седьмое — надо быть начеку. Не топчи дорожку к клуне, пусть заметет.

Днем Дмитро сказал задумчивым голосом:

— А все-таки это дело не того… Он на могилу придет к родной жинке. А мы его в это время со спины — шарах! И повяжем.

Дремавший Глоба вскинул голову и резко повернулся к парню.

— Если б знал, что ты такое скажешь, — не взял бы тебя с собой ни за что на свете! — жестко проговорил он. — Пожалел? К кому ты имеешь сострадание?

— Да нет, я просто так, — смутился Дмитро и, закрыв глаза, с надрывом протянул — Господи, с тоски можно сдохнуть… Хоть приходил бы уже…

Ночью из леса к усадьбе кто-то подошел. Постоял у плетня, держась за кол, прислушиваясь к мертвой тишине, — ветер не гудел в деревьях, снег не мел по земле, ничто не нарушало безмолвия залитого лунным светом хутора. Загремела цепью собака, вылезая из конуры, — человек кинул ей какой-то сверток, и та зачавкала, шурша лапами по обертке. Человек медленно пошел к хате, ступая по нетоптанному снегу.

— Корень… Внимание, — чуть слышно сказал Глоба. Раздвигая солому, милиционеры легли рядом с ним, прильнув к щели.

Корень заглянул в хату, прижавшись лицом к заиндевелому стеклу окна, и несколько раз ударил в задребезжавший переплет. В хате вспыхнул огонь керосиновой лампы, спустя время звякнул отброшенный засов. Корень шагнул в дверь, склонив голову в проеме.

Немного подождав, Глоба осторожно скользнул из клуни, он не оборачивался, слышал за собой скользящие шаги милиционеров — каждый уже знал, что ему делать.

Они остановились у окна, там, за чуть желтым от света тонким ледком, видна была полутемная комната. За столом сидел Корень, он был в расстегнутом кителе, черная борода закрывала пол-лица. Нестриженые волосы и эта густая борода придавали его облику устрашающие черты, Дмитро, не выдержав, прошептал на ухо Глобе:

— Точный медведь… Пудов на шесть.

Старый Мацько бесшумно двигался вокруг Корня — затеплил свечу в углу под иконами, начал ставить на стол миски, бутыль, принес каравай хлеба. Корень сразу налил себе граненый стакан, чокнулся им о край пустой тарелки и выпил, запрокинув голову, — черная тень качнулась во всю стену.

Портупея с клинком, наганом и ручной гранатой висела на спинке кровати за его спиной.

— А ведь шел он от креста, — удовлетворенно проговорил Глоба и потянул из колодки заледеневший маузер. Поняв это движение, Дмитро вскинул винтовку, направив ее на окно. Тихон и Егор Сидоров направились к невысокому крыльцу. Они осторожно толкнули дверь, и она, без скрипа, ушла в темноту сеней. Не видя, куда ступают, шаг за шагом, стали продвигаться к следующей двери, которая вела в хату. Егор носком сапога зацепил какой-то бидон, он громко звякнул с жестяным визгом. От внезапности Глоба вздрогнул, даже чуть подался назад, но мысль сработала вмиг, он понял, что уже хорониться и медлить нельзя, — кинулся в темноту, больно ударился плечом о бревенчатую стену, торопливо нашарил дверь и, распахнув ее кулаком и коленом, ввалился в хату. Он увидел, как падает опрокинутый стол, летит на пол керосиновая лампа, а Корень, вытянувшись во весь рост, в наклонном движении рвется куда-то в сторону, вскинув над собой змеей взвившиеся ремни портупеи. И тут все поглотила тьма.

Глоба мгновенно прижался спиной к стене. Он услышал в сенях чей-то вскрик, ударил выстрел, забухали по деревянным ступеням тяжелые сапоги.

— Егор? — закричал Глоба.

Из сеней донесся хриплый голос:

— Порядок… Он на чердаке.

— Не лезь за ним, — сказал Глоба. — Мацько, зажги лампу… Она валяется возле стола… Да побыстрее же, черт возьми!

Слабый огонек вспыхнул в разгромленной комнатушке. Глоба окинул ее быстрым взглядом и вышел в сени, захватив с собой свечу от иконы. Егор Сидоров зажимал ладонью кровоточащий нос, в дальнем углу стояла лестница, и лаз на чердак под ней был раскрыт.

— Налетел на меня, как скаженный, — зло пробормотал Егор. — Точно камнями набитый!

— Немедленно во двор, — приказал Глоба, — он попытается разобрать крышу. Поможешь Дмитру. А тут я сам постерегу. — И громко добавил, чтобы слышно было в каждом углу хаты: — Будет пытаться бежать — стрелять на месте, точно бешеного пса.

Сам опустился под стену, положив на колени маузер. Теплящуюся свечку поставил в стороне. Черное отверстие лаза темнело на побеленном потолке. Глоба вытащил из кармашка штанов часы, отстегнул их от цепочки и положил перед собой. Повисла такая тишина, что стал слышен звон бегущих шестеренок.

— Корень, — наконец позвал Глоба, — долго будем молчать?

— На хрена ты мне потрибен? Не прибил я тебя тогда… — загремел на чердаке полный ненависти могучий голос. — Пальцы за то кусаю!

— Я вот что тебе скажу, — проговорил Глоба. — Тебе лучше нам сдаться по добру. Я, как ты понимаешь, тут не один. Со двора тебя ждут с подарками. Нам-то, в общем, безразлично, как тебя взять, — живым или мертвым. Пожалуй, с мертвым хлопот меньше. Но мы закон понимаем — просто так тебя не шлепнем, хотя ты того и заслуживаешь!

— Заткнись, ты! — на чердаке прогремело несколько выстрелов, пули вонзились где-то неподалеку от Тихона, взбив пыльные фонтанчики.

— Как я понимаю, — усмехнулся Глоба, — ты на горище сиганул в одном кительке. А сегодня морозец наподдал. Долго ли выдержишь?

После молчания голос на чердаке угрожающе проговорил: — Я вот гранатой. Где ты там, Глоба?!

— Сам себя и подорвешь, — ответил Тихон. — Выхода у тебя нет, Корень. Если долго будешь сопротивляться, то мы хату подожжем. Даю тебе на размышление… ну, сколько тебе надо времени?

В ответ снова ухнул револьверный выстрел.

— Понимаю, — согласился Глоба, — хочешь, чтобы выстрелы услыхали твои хлопцы? Они к тебе на помощь не придут.

— Это почему же? — прокричал Корень.

— А на всех дорогах у нас засады. Ты что нас, за дураков считаешь? Эй, Корень! Ты слышишь?!

Во дворе, один за другим, прогремели винтовочные выстрелы. Голос Дмитра весело прокричал:

— То он хотел сквозь солому продраться! Не на тех напоролся!

На чердаке послышались мерные шаги — Корень заходил из угла в угол, с потолка начала сыпаться меловая побелка.

— Ходи, ходи, — сказал Глоба. — Думай башкой… С оружием тебе отсюдова не уйти. Если так намечаешь, то ты уже стопроцентный мертвец! Ты видел, как мои ребята пули садят?

— А без оружия?! — ненавистно хохотнул Корень. — Пуля тут — пуля там. Какая разница?

— Гарантии не даю, — проговорил Глоба, — но разница есть. Тут тебе верняк! Это точно. А там… Кто знает, что может произойти за время следствия… Ох, долго оно будет тянуться. Пока до всех твоих грехов докопаются… А это время ты еще живой. Потом могут произойти события, а по ним — государственная амнистия. Случалось такое — заменяли расстрел сроком. Это тоже жизнь. Учтут, что ты добровольно сложил оружие, — для суда факт важный…

— Красиво поешь, сука, — раздался на чердаке тоскующий голос. — А как попадешь к вам… припомните все.

— А что ж ты думал? — удивился Глоба. — Ну, скажи, зачем убил начальника милиции Соколова? Ведь какой души человек! И того… Сидоренко, своего бывшего дружка.

— Сидоренко — иудово семя! — закричал Корень. — Его еще мало… Снюхался!

— Ну, а Соколова? Ведь он сам, без оружия, направился к тебе, чтобы все сделать… Спасти тебя от рокового шага. Надеялся тебя остановить! Чтоб ты в дерьмо не шагнул по горло! Остеречь хотел! Дать тебе возможность остановиться!

После тишины на чердаке послышалась возня, и Корень сказал, почти наклонившись у лаза:

— То не я… То Павлюк. Мы было уже с ним договорились… С тем Соколовым. Да тут Павлюк зашел к нему со спины и врезал ножом. Я кинулся, схватил Павлюка за горлянку… Ну, не убивать же своего? Дальше мне, значит, ходу уже не было. Если камень с кручи покатился…

— Кому ты только волчьи ямы не ставил, — усмехнулся Глоба. — А время пришло — и сам попался в ловушку.

— Нет такой еще, чтоб Корня намертво схватить! — выкрикнул голос на чердаке.

— Ладно, Корень, — устало сказал Глоба, — отдыхай… У нас времени еще много. Мы никуда не торопимся.

Все опять погрузилось в тишину, только звонко цокотали шестеренки в серебряной луковице часов да изредка потрескивало пламя свечи, ее воск оплывал, растекаясь лужицей по доскам пола. Дверь из сеней была распахнута, леденящий холод шел со двора. Глоба поднял воротник шинели, поджал ноги, руки сунул в рукава, маузер положил на колени.

Хотя и тревожно стало на улице после выстрелов Корня, но Глоба чувствовал, что на подмогу бандиты не придут, он уже знал — зима наступила суровая, большая часть шайки разошлась по своим селам, там, в Волчьей Яме, осталась горстка людей, они на помощь атаману идти не решатся. Страшно им сейчас, в такую застуженную ночь, среди мрачного леса. Не до батька, шкуру бы свою спасти. Остались в Волчьей Яме самые отпетые, которым идти некуда, — ни кола, ни двора. Одно у них тоскливое желание — отсидеться в глубине леса до первого тепла. Авось, батько уведет за собой погоню подальше от их лагеря. Может, ценой своей жизни поможет оттянуть неминуемый конец…

«Как он там терпит, уму непостижимо — мороз жжет каленым железом», — подумал Глоба.

— Эй, Корень, — позвал он, — ты что… Заснул?!.

— Стреляйте, что ли! — вспыхнул голос на чердаке. — Ну иди! Лезьте ко мне!!

— Зачем? — спокойно спросил Глоба.

— Ну, так, если по-честному, — закричал Корень, — кинь на горище мою шубу! Или я не человек?! Хотите выморозить, как крысу?

— А за что ты воевал, Корень? — спросил Глоба.

— За Украину без комиссаров, без ваших бисовых кооперативов! Без москальских гвоздей, мыла и вонючих тракторов! Сами все себе сделаем! А вы гэть! — заорал Корень.

— Ну, ты даешь! — засмеялся Глоба. — Что же то за идеи, если сидишь ты на чердаке, в самом деле, точно загнанная крыса. Последний бандитский атаман на всю губернию! Погибаешь от холода, дрожишь, как последний шелудивый пес… А вокруг — Украина! Куда ни посмотришь… Украина! И никто тебе на помощь не идет, не от кого тебе ждать спасения. А хочешь — мы тебя пальцем не тронем? Утром мои ребята сходят в соседние села и созовут людей. К этой хате. К нам-то ты не очень спешишь, а к ним сойти придется… Станут они тут стеной — кого ты грабил, последнее брал… у кого дом спалил, кормилицу корову в Волчью Яму увел… У кого детей побил… Они тебя, гада, на клочья разнесут! — Голос Глобы зазвенел гневом: — И я такое сделаю! Слово чести! Если не выйдешь с чердака… Только начнет светать — сразу созову людей. Я свое слово держу — быть тебе сегодня с глазу на глаз с трудовым народом. Ты уж ему объясни насчет Украины без комиссаров и москальских гвоздей. А я постою в сторонке, послушаю. Так и знай, на ветер слов не бросаю! Все. Ложись спать, Корень. Утречком поговорим.

В наступившей тишине был слышен только осторожный шорох соломы, Глоба догадывался, что Корень прорывает в крыше дыру, но он знал — двое милиционеров во дворе не дадут атаману бежать. И словно отвечая его мыслям, один за другим грохнули винтовочные выстрелы.

— Погляди, — закричал со двора Дмитро, — хотел на дурыку взять… Пробурил крышу аж под самым карнизом!

— Ну и собаки! — выругался Корень. — Вцепились, как шавки! Спасу от вас нету. Ног уже не чую… И умереть по-справжнему не дадут. Эй, вы! Шакалы! До вас просьба… Погибну — так поховайте меня рядом с жинкой. Любил я ее, может, из-за нее и погибаю? Пришел на поминки… А видать, поминать нас обоих надо.

— Не причитай, — оборвал его Глоба. — Давай спускайся вниз. Одна у тебя надежда — на Советскую власть. Может, когда начнет она твои грехи на учет брать, то просчитает что-то по ошибке или простит по своему благородству.

Долго длилось молчание. Свеча на полу почти совсем сгорела — легкий огонек плавал в желтой лужице воска. За распахнутой дверью сеней начинало заниматься утро — медленно проступали из серой тьмы ближайшие деревья, снег уже казался свежей ватой, где-то робко обозвалась какая-то птица.

— Эй, Глоба, — раздалось с чердака. — Убери пистоль. Твоя взяла.

Корень подошел к краю лаза и швырнул вниз свою портупею, она покатилась по ступеням лестницы, гремя ножнами клинка, ручной гранатой и тяжелой кобурой с револьвером. Затем, спиной к Тихону, начал опускаться сам атаман — медленно, с трудом переставляя ноги. Когда он обернулся, Глоба не узнал его — таким изнуренным, с погасшими глазами было лицо бандита. Все его тело колотила дрожь, которую Корень не мог унять. Стуча зубами, он выдохнул чуть слышно:

— Дай самогона… Не пожалей. Помру.

— Все сюда! — позвал Глоба милиционеров, и те ввалились в сени, закоченевшие, с посиневшими носами, но возбужденно радостные, закидывая винтовки за спины.

— Эк его лихоманка трясет, — засмеялся Дмитро. — А я, честно говоря, думал, он все-таки в атаку пойдет… Но, видать, слаб оказался.

Глоба достал из кармана веревку, туго стянул за спиной Корню руки. Пошел в хату и вернулся с шубой и стаканом самогона. Шубу набросил на бандита и застегнул впереди на пуговицы. Поднес стакан к губам Корня, и тот начал пить, клацкая по краю стекла зубами.

— Мацько, — приказал Глоба, — запрягай коня в сани.

Из хаты показался старик-хозяин, он старался не глядеть на связанного Корня.

— Мы вашу лошадь забираем… Ее вернут, вы не беспокойтесь. И вообще, живите спокойно. Никто вам плохого теперь не сделает.

В сани навалили сена, положили на него закутанного в шубу Корня, сами сели по бокам, и Глоба взмахнул кнутом:

— Но-о, милая!

Лошадь вывернула сани из ворот, потащила их по дороге, засыпанной снегом. Все дальше уходил хутор с одиноко стоящим у плетня старым Мацько.

Морозный пар бьется у губ людей, курчавый иней оседает на воротниках. Солнце поднимается между темных стволов деревьев, красное, напитанное свекольным соком. Полозья визжат на поворотах.

Через час вдали показалась дощатая будка полустанка. Покосившаяся, она торчала у железнодорожного переезда. Рабочий поезд здесь останавливался на две минуты. Где-то за лесом уже слышалось его тяжелое пыхтенье, белый столб дыма тянулся высоко в небо.

— Мы посадим Корня в вагон, — сказал Глоба, — главное — успеть бы. А ты, Дмитро, гони сразу до следующей станции. Там есть телеграф. Пусть сообщат в губмилицию — надо нас встретить на вокзале. А теперь поднимем его, братцы.

Показавшись из-за мыса синего леса, поезд приближался. Корня подняли с саней, крепко взяли под локти, — он стоял не шелохнувшись, спеленутый шубой. Вагоны начали замедлять движение, в окнах появились любопытные лица пассажиров. Собравшись с силами, Корень вдруг рванулся, стараясь плечами отшвырнуть от себя вцепившихся в него людей, с бешеной яростью ринулся телом к проносящимся мимо колесам, но все трое мертвой хваткой впились в шубу, и он, поняв безнадежность своего порыва, сразу ослабел, вяло поник в милицейских руках, Поезд остановился. Глоба распахнул дверь, быстро залез на верхнюю ступеньку и потянул вверх тяжеленного Корня, стоящие на земле Дмитро и Егор подпихнули его снизу, как мешок с картошкой, и бандит ввалился в тамбур. Поезд тронулся. Егор ухватился за поручень. Дмитро замахал шапкой, торопливо шагая рядом с вагоном.

— Сообщи-и! Не теряй времени! — закричал Глоба, высовываясь из вагона.

На вокзале их уже ожидал «форд» и отделение конной милиции. Возбужденный Лазебник, в зеленой бекеше, отороченной мехом, в кубанке, с румянцем на щеках, первым бросился навстречу Глобе и Сидорову, которые вели по перрону равнодушно упирающегося бандита.

— Ну, брат, ты отличился! — заговорил замначгубмилиции. — На ветер слов не бросаешь!

Лазебник остановился перед Корнем и, вскинув ему голову мягким нажимом кулака под подбородок, весело проговорил, пыхкая морозным паром:

— Здоров, атаман! Отгулял? Пришло время каяться! В машину его, хлопцы!

Корня посадили на заднее сиденье, по бокам опустились Глоба и Егор, Лазебник, повернувшись к шоферу, махнул рукой:

— Гони!

Под цокот копыт, резкое завыванье гудка кавалькада двинулась по улице города, привлекая к себе внимание прохожих. Глоба покосился на Корня и увидел, что тот словно бы проснулся, — теперь из глубины шубы ожившими глазами он смотрел на проносящиеся мимо улицы, на его лице даже появилось загадочное выражение какого-то скрытого удовлетворения. Он тянулся из шубы, щекой отодвигая тяжелый ворот, словно хотел, чтобы его увидели из машины, слабая усмешка поплыла по обметанным лихорадкой губам.

В губмилиции Корня ввели в кабинет к Рагозе, с него стянули шубу, его развязали, и он стал посреди комнаты — лохматый, с цыганской бородой, в полузастегнутом кителе, под которым была видна грязная рубаха, отекшие кисти рук казались красными клешнями. В дверях толпились служащие — весть о том, что привезли грозного и неуловимого Корня, уже облетела здание. К Глобе протиснулся Замесов, ударил ладонью по плечу, удовлетворенно улыбаясь:

— Поздравляю! Отличная работа! Просто завидую…

Рагоза одобрительно улыбнулся Тихону и незаметно для людей легонько подмигнул глазом. Кныш обнял Глобу, шепнул на ухо с хитрецой:

— С тебя бутылка… Знаю, где достать.

Корень поначалу затравленно глядел в пол, потом вскинул глаза и увидел веселые лица, ухмылка поползла по его лицу. Ему словно бы только сейчас ударил в голову самогон, выпитый еще на хуторе, — глаза масляно заиграли, мускулы тела незаметно обмякли, он пошатнулся, хриплый голос его загудел в кабинете:

— Шо?! Не видели такого?! Я — Корень! Гроза губернии! Может, думаете, шо я расколюсь? Я батько Корень! Вам это говорит?! Да меня хоть каленым железом печите… Я Корень!

— Всем посторонним выйти из кабинета, — приказал Рагоза и, скрестив на груди руки, стал молча ожидать, когда люди покинут комнату. Корень провожал взглядом каждого уходящего, и уже сбивчиво, с каким-то отчаянием, несвязно начал кидать возбужденные слова:

— Я вам еще не то скажу… Я був идейный! До вас… И мне… Вы послухайте меня! Кров людска… Я багато знаю…

Дверь хлопнула. Наступила тишина. Рагоза показал Корню на старый, в трещинах, в потеках застывшей краски грубый табурет. Проговорил ледяным голосом:

— Садитесь.

Корень окинул взглядом дубовые стулья, старинный тяжелый стол, накрытый зеленым сукном, и взор его обреченно уперся в эту одиноко стоящую посреди комнаты неуклюжую скамейку с истертым сиденьем.

Корень заговорил. Он сознавался с трудом, тянул время, но, начав говорить, уже шел до конца. Начал он с тех, которые разбрелись по селам, отсиживались дома до первого тепла. Таких набралось пятнадцать человек. Всех их свезли в губернию. Глоба потерял счет суткам. Маня вся извелась, ожидала его. Бесконечные обыски, засады, собирание самых различных сведений… Женские следы, плач детей, проклятья мужиков, которых забирали… У бандитов были жены, матери, ребятишки, они рыдали, бились в горьком отчаянии. Каждая хата становилась адом, а он, Глоба, посланцем самого дьявола. Получалось так, что с его появлением рушились семьи, дети становились сиротами, женщин он обрекал на одиночество. С каким бы упрямым отчаянием ни выбрасывал он перед ними запрятанные в их погребах награбленные вещи, ножи и обрезы, еще пахнущие порохом, — все равно в их глазах он был лишь ненавистным и страшным вестником бед и несчастий. Он мог бы согнуться под тяжестью возложенных на него обязанностей, если бы не глубокая вера в беспристрастность вершащегося суда. Он знал, что не имеет никакого права отступить от закона ни на шаг, какие бы слезы, уговоры и посулы не склоняли его к тому. Не могло быть никакой слабости — каждое его движение становилось известно людям, все, что он говорил, разносилось на много верст окрест, неизвестно какими путями достигая самых заброшенных сел.

И все же никогда еще ему не было так тяжко — он даже почернел от бессонных ночей и невеселых дум. Предчувствуя недоброе, бандиты пытались скрыться — таких настигали в дороге, они отстреливались до последнего патрона, в драке их вязали веревками и, плюющихся кровью из разбитых губ, изрыгающих ругательства, с налитыми ненавистью глазами, везли через села на санях в губернский город. Сколько раз, просыпаясь поутру, Глоба видел на ступеньках флигеля молчаливые фигуры женщин. Они приходили сюда из отдаленных хуторов, неприкаянно тихие, с одной-единственной надеждой спасти хозяина или сына. И он, Тихон, каждый раз выслушивал их, не имея права ни на месть, ни на проявление милосердия.

— Ничем не могу помочь… Суд решит, — говорил он, упрямо глядя себе под ноги.

— Господи, — сказала как-то Маня, — да ты и вправду железный?!

— В эти дела, — холодно оборвал он, — прошу не встревать.

Выписали наконец из больницы дядька Ивана. Бледный, точно осенний лист, сжигаемый каким-то внутренним огнем беспокойства, Михно, прощаясь с Глобой, только спросил:

— Павлюка поймали?

— Нет еще.

— Мне бы ему в зенки поглядеть, — прошептал дядько Иван. — За что же он моего хлопца?

— Он за все ответит, — успокоил его Тихон.

— Он перво-наперво мне должен ответить. Поглядеть бы ему, гаду, в зенки!

После рождества, когда стояли удивительно тихие, но страшно морозные дни, что, по приметам стариков, обещало урожай на хлеб, из леса вышли последние бандиты. Их было двенадцать человек, все обмороженные, изъеденные голодухой и простудой, покрытые чирьями, в заледеневшем тряпье. Они выбрались на дорогу из глухомани Волчьей Ямы, пугая собак, миновали крайние хаты ближайшего села и свалили на крыльцо сельрады всю разбойную сбрую — куцаки, наганы, самодельные ножи…

Среди сдавшихся Павлюка не было. Его розыск объявили по всем уездам.

Женщина остановила Глобу неподалеку от церкви. Она испуганно оглянулась и тихо сказала:

— День добрый, гражданин начальник. Не узнали, наверное?

— Нет, я вас узнаю, — ответил Тихон, внимательно посмотрев на пожилую женщину в темном шерстяном платке и желтом кожухе.

— Я жинка Павлюка, — проговорила женщина, — того самого…

— В чем дело? — бесстрастным голосом спросил Глоба.

— Я до вас, гражданин начальник. Поймайте его, наведите праведный суд.

— Когда я арестовывал Павлюка, это вы крикнули ему, чтобы он спасался. А теперь вы хотите, чтобы я его арестовал?

— Житья нет никакого, — всхлипнула женщина.

— Где же он? — поинтересовался Глоба.

— Вот я и кажу! — плача, воскликнула женщина. — Перед людьми меня позорит, детей срамит. Одна к вам просьба, гражданин начальник, уймите вы проклятого кобеля. Седина в бороду, а он по молодкам шастает. Придет из леса, Маруська ему баню истопит, чисту одежду даст, на мягку перину уложит. А через улицу родная хата, жинка законная, дети родимые. Да пропади же он пропадом! Бандитское отродье! Тьфу на него! А родичей у него полное село, все надо мной смеются…

— Вы кому-нибудь рассказывали о том, что собираетесь говорить со мной? — перебил Глоба.

— Да нет! — воскликнула женщина. — Що я, така дурна?

— Идите домой и никому ни слова, — проговорил Глоба. — Какая это Маруська?

— Да солдатка разведенная! Дочка мельника.

— Идите домой, — успокоил ее Глоба и, когда она, чуть согнувшись, боясь поскользнуться на заледеневшей дороге, торопливо засеменила к церкви, долго смотрел ей вслед. Затем пожал плечами, сердито сплюнул и зашагал к милиции.

В Смирновку Глоба отправил милиционера Егора Сидорова — тот переоделся в крестьянскую одежду, сел в сани и поехал в село, где должен был жить несколько дней под видом дальнего родственника Пылыпа Скабы, того самого, который первым сообщил когда-то о своих подозрениях насчет Павлюка. Через неделю Егор передал Глобе записку: «Жду вечером у въезда».

Глоба оделся потеплее — ватяные штаны, под шинелью меховая душегрейка, валенки. Так же экипировался и милиционер Дмитро. Они сели на коней и неспешно выехали из города, когда солнце уже начало клониться к земле. Приблизились к селу уже в темноте, редкие огоньки теплились в ночи. У въезда их встретил Егор Сидоров, только ему ведомыми путями они задами огородов пробрались к хате Скабы, поставили коней в клуню, выпили горячего молока по целому кухлю.

— Все так, как говорила Павлючиха, — сказал Егор. — По субботам бандит выходит из леса. Мельникова дочь Маруська ему баню топит. Потом они гуляют. Бывает, что по несколько дней он из хаты не выходит.

— И до сих пор его никто не выдал? — удивился Глоба.

— Павлюк тут родился. Полсела его ридни. Мы еще не знаем, что то за люди. Богатое село. Учительку здесь убили.

— Он уже пришел? — спросил Глоба.

— Нет, — ответил Егор. — Он появляется где-то за полночь. Но надо стеречь, ждать во дворе.

Они вышли в огород, и Егор повел их прямо по снежной целине, обходя мерцающие огни. Выбрались они из сугробов возле большой хаты с высоким крыльцом. Черно было в окнах, дверь плотно затворена, лишь на отшибе в бревенчатой бане из трубы летели быстрые искры, там кто-то плескал водой, гремел ушатами.

Милиционеры легли у окон — пробили снежный наст, разгребли ямы и влезли в ледяной холод по уши. Для себя Глоба выбрал дверь и окошко, — отсюда он увидел, как из бани несколько раз проскочила в хату молодичка в одной юбке с накинутым на плечи легком платке, шлепая калошами, надетыми на босу ногу.

Прошел час, два, потянулся третий — давно уж потухли все огни, село погрузилось в глухую темень, мороз так допекал, что не помогали ни ватные брюки, ни душегрейки — холод скручивал судорогой все мышцы. И напала вялая сонливость — лишала сил, веки стали точно отлитыми из чугуна. «Ну что за жизнь, что за такая работа, — почти засыпая, думал Глоба, — есть теплые хаты, мирная жизнь. А тут как неприкаянные… Только бы не заснуть. Обманули они нас всех — никакого Павлюка нет. Женщина топит баню для себя… Вот уже на востоке светает, прорезалась полоска света. Ночь посерела. А Павлюка все нет. Ребята заснули? Черт, и не крикнешь, не позовешь…»

Ни Дмитрия, ни Егора он видеть не мог и беспокоился, что те не выдержали и заснули, хотя уже видел, что сегодня Павлюк не придет, — ночь кончалась, наступало утро, из темноты проступил угол плетня, голая ива, ноздреватое поле огорода.

«Надо уходить, пока не поздно. Может быть, в следующий раз больше повезет. А сейчас уходить… Пока не заметили. Переднюем в хате Скабы и выйдем на следующую ночь. Баня истоплена. Все на свете отдал бы, чтобы залезть на горячие полки, в раскаленный каменный пар…»

И в это время на окраине села грохнул выстрел, затем второй, третий… пятый. И снова наступила тишина. В этом зле вещем безмолвии возникла какая-то звенящая тревога, которая заставила Глобу сразу приподняться из снега, — он еще ничего не осознавал, но что-то уже толкало его вперед. Пять выстрелов один за другим. И тишина… Кто?!

Глоба вскочил на ноги и тяжело побежал по дороге, на ходу вытаскивая из колодки маузер. Он не обращал внимания на там и тут затеплившиеся огни в окнах хат, бежал изо всех сил, задыхаясь от морозного воздуха, топая по твердой дороге подшитыми подошвами валенок. Вот, кажется, и край села, там дальше — одиноко стоящие хаты, поле и лес… Кто-то на дороге!

Глоба остановился перед лежащим поперек дороги телом, сунул маузер под локоть, перевернул человека на спину — и сразу узнал Павлюка. Тот был уже, по всей видимости, мертв, на груди расплывались темные пятна. Возле руки, утонувшей в снегу, чернел револьвер — выронил падая.

Глоба растерянно оглянулся — кругом было пустынно, ни единого человека в просвете заснеженной улицы. Но Павлюк был убит. Ночью! Выстрелами в упор! И это кто-то сделал! Не сам же он себя, черт побери!

Ни единой живой души…

Глоба начал медленно ходить вокруг тела, внимательно приглядываясь к поверхности снега. Чуть в стороне от дороги, в мягких ямках, он нашел отстрелянные гильзы. Поднял, покатал их на ладони. Единственное доказательство. Пять выстрелов в упор. Гильзы сильно пахнут горелым порохом. Гильзы несколько иной формы, чем от русских трехлинеек. Ясно — не от нашей винтовки. Такие где-то видел. И не так уж давно. Где?!

И покрылся мгновенно потом. Стиснул в ладони найденные гильзы, закрыл глаза. И снова разжал пальцы — вот они, латунные пустышки с зауженными горлами и пробитыми капсюлями в плоских донышках. Он видел их раньше — гильзы от обреза английского карабина, того самого, который Глоба собственными руками вручил в больнице дядьку Ивану — Ивану Михно.

Глоба прошел чуть вперед и увидел уходящие к лесу узкие полозья саней, а вот тут, за плетнем, сани стояли перед тем, как лошадь вынесла их на дорогу. Теперь не догонишь, далекий лес уже принял беглеца.

«Значит, Иван Михно отомстил — поглядел „в зенки“ убийцы своего сына. И собственной рукой привел приговор в исполнение. Даже не думая, что ему будет за такое… Страшно подумать, бандиты не добили — Советская власть посадит за тюремную решетку. За самовольную расправу. Тебе ли, дядько Иван, с простреленными легкими и контуженой головой? Не мог подождать — мы бы его взяли сами! Зачем так пересеклись сегодня наши пути? Ты думал скрыться, но судьбе было угодно стать мне на твоей дороге…»

Глоба разжал пальцы и посмотрел на пять пустых гильз. Что делать с ними? Вот доказательство вины Михно… Тихон шагнул к плетню и высыпал гильзы на землю, припорошенную снегом. Подошвой сапога утоптал их поглубже, чтобы никто не нашел.

Из ближайшей хаты вышел мужик, в другом дворе появилась женщина, а там, по улице уже кто-то медленно движется, испуганно присматриваясь к незнакомому человеку, стоящему у тела убитого. Тяжело дыша, из-за угла выбежал милиционер Дмитро, за ним спешил Егор Сидоров. Запыхавшись, они перешли на шаг, еще издали разглядев Павлюка.

— Он?! А мы ждем… Смотрим — вас нет! И ходу сюда…

— Здорово вы его, товарищ Глоба!

Тихон молча начал засовывать маузер в колодку, не попадая в нее тонким стволом. Ответил, стараясь не смотреть в их лица:

— Это не я.

— Кто же?! — воскликнул Дмитро, поглядев в сторону леса и назад, на стоящих у плетня людей.

— Не имею понятия, — пожал плечами Глоба. — Я прибежал… Он уже убит.

Егор Сидоров поднял из снега револьвер убитого и заглянул в барабан, прощелкав его по кругу.

— Патроны целы. Видать, не успел. Значит, можно ставить точку. Банде натуральный конец. Этот — последний. Чего вы такой нерадостный, товарищ Глоба?

— Позовите председателя сельрады, — хмуро приказал Глоба, — надо составить протокол.

Наступили времена затишья. Глобе дали короткий отпуск. За успешную операцию по ликвидации банды Корня он был отмечен в приказе по управлению, его наградили шинельным отрезом и памятными часами с надписью. Эти дни, наполненные отдыхом и ничегонеделанием, какой-то непривычной для него праздностью, стали самыми счастливыми в ряду дней, принесших ему когда-либо ощущение счастья. Он все время был с Маней, вся ее жизнь проходила перед ним с утра до утра.

Он видел ее просыпающейся, когда сон медленно покидал ее и в этом пробуждении ее было полно беззащитной слабости. Смотрел, как она собиралась ко сну — сидит в ночной рубашке на краю постели, задумавшись, с распущенными по плеч} волосами и шпильками в зубах. Взгляд устремлен куда-то, шея напряжена, по-девчоночьи подвернуты под себя ноги, белые их колени остры. О чем она сейчас? Маня ждала ребенка, и Тихон однажды уже слышал, как в ней мягко толкнулся он, в этот момент его поразило лицо жены — глаза, губы, все оно высветлилось изнутри радостным удивлением. И в этот же миг Тихон ощутил щемящее чувство жалости к тихой женщине, покорно прильнувшей к нему, она показалась ему совсем беззащитной.

— Я вас никому не отдам, — прошептал он, потрясенный прожегшим его чувством любви.

— А нас никто не отбирает, — выдохнула она возле его уха.

— И все равно не отдам, — упрямо повторил он, не находя слов, которые смогли бы сказать о том, что он испытывал сейчас. — Чего ты хочешь? Я все сделаю.

— Уезжать нам отсюда надо, — чуть помолчав, сказала она. — Родится ребенок. Кто за ним будет ухаживать? А в городе моя мама. Она нам поможет. Ты же не хочешь, чтобы я стала домохозяйкой? Я привыкла жить среди людей. И потом в городе детские врачи. И условия… А здесь старый флигель. Я воду ношу ведрами. Дрова…

— Я их тебе наколол на всю зиму, — улыбнулся Тихон.

— Я не об этом, — возразила она. — У мамы в заводском доме паровое отопление. Конечно, я понимаю, у тебя тут важные дела, но если можно будет перевестись в город, то ты не будешь возражать?

— Нет, нет, — сразу же ответил он. — Пусть только предложат…

Так говорили они теперь почти каждую ночь, в темноте комнатушки шепотом возводя свое будущее, и оттого, что оно получалось не таким уж и плохим, а даже наоборот, — здание вырастало, становилось большим, с крепкими стенами и крышей, и сияющими окнами, все, казалось, было почти рядом — руку только протяни.

— Лазебник у себя? — спросил Глоба, на что Замесов, вытянув из зубов свою прямую английскую трубку, молча показал на дверь кабинета.

Глоба постучал костяшками пальцев по филенке, шагнул вперед:

— Разрешите? Прибыл…

— Садись, — Лазебник махнул рукой на стул и, сунув руки в карманы синих галифе, зашагал из угла в угол, искоса посматривая на неподвижно застывшего Тихона. Неожиданно опустился в свое кресло и грудью подался к Глобе, процедив с неприкрытым презрением: — Ну что мне с тобой делать? А я в тебе никогда не ошибался… Чувствовал шкурой, что ты за тип!

— Не понимаю, — растерялся Тихон. — О чем вы, Семен Богданович?

— Молчать! — шлепнул по столу ладонью Лазебник. — Невинные глазки строишь?

— Я не позволю… — начал подниматься на ноги Глоба, но Лазебник яростно выкрикнул:

— Сидеть! Позоришь Советскую власть, негодник? Бело-бандитские методы вводишь в нашу красную милицию?!

— Да в чем я виноват?! — взмолился Глоба.

— Убийца ты, вот кто! — рявкнул Лазебник. — И судить тебя будет наш советский… Наш народный справедливый суд! И не один год будешь помнить боками арестантские нары! Могу гарантировать!

— Если вы сейчас же не скажете… я не отвечаю за себя! — Глоба положил руку на стол, нашарил ладонью пресс-папье и стиснул его в побелевших пальцах.

— Играешь театр? — усмехнулся Лазебник, но откинулся на спинку кресла, замедленным движением раскрыл папку, лежавшую перед ним, гнусаво-издевательским тоном начал читать: «Рапорт… Мною, Глобой Тихоном Федоровичем, начальником уездной милиции, февраля двадцать третьего… в пять часов утра… на улице села Смирновка обнаружено тело убитого бандита Павлюка…» — обнаружено?! Поразительное открытие. Читаем дальше: «На теле пять огнестрельных ран…» Пять?! Жестоко, скажу вам прямо! Для убийства и одной хватает. «Убийца не обнаружен…» Лихо написано! Пять выстрелов! Невидимка хлобыстнул в упор пятью выстрелами. И пропал! Растворился! Как понимать это, Глоба?

— Как написано, — угрюмо проговорил Тихон, еще не соображая, чего от него хочет Лазебник. — Павлюк убит пятью выстрелами в упор. Убийца неизвестен. Следы саней вели в лес… Там терялись.

— Ну, а следы убийства? — иронично спросил Лазебник. — Следы ног… Стреляные гильзы в конце концов?

— Нет, — мотнул головой Тихон, — гильзы не нашли.

— А почему? — воскликнул Лазебник.

— Их там не было.

— Правильно! — с нажимом сказал Лазебник. — Их подо брал тот, кто убил Павлюка.

— Возможно, — коротко проговорил Глоба, не глядя на Лазебника, который вдруг глумливо усмехнулся.

— А кому об этом знать, как не тебе, Глоба? Ведь это убил Павлюка. Ты! Устроил свой бандитский самосуд!

— Какая ерунда! — отшатнулся Тихон. — Как я мог, вы сами подумайте?!

— Очень просто, — отчеканил Лазебник. — Вышел из засады возле хаты и пошел навстречу Павлюку. Тот, ничего не подозревая, шагал по дороге. Ты встретил его. И — из своего маузера. Он не успел в тебя пальнуть. Ты его пятью выстрелами сразу, в упор! И без суда и следствия.

— Товарищ замначгубмилиции! — звенящим от волнения голосом проговорил Глоба. — Это поклеп! Ведь были свидетели!

— Да, — быстро согласился Лазебник, — твои милиционеры! Когда они подбежали, ты стоял над трупом убитого с маузером в руках. Гильз на снегу уже не было. Так они говорят! А со двора соседней хаты, ты этого знать не мог, твою расправу над Павлюком видела одна женщина. А из окна угловой хаты на тебя смотрела другая, страдающая бессонницей. Вот как тебе не повезло, Глоба. И старик есть. Тоже свидетель, подтверждающий. Могу тебе сказать: мы тут своими силами провели кое-какое следствие. Свидетельские показания в деле.

Лазебник небрежно похлопал по папке, голос его наполнился желчью:

— Ты не можешь отрицать… Все тут зафиксировано. Я думал, что ты осознаешь. Небось, думаешь сейчас: чего это он пристал с тем бандитом? Туда ему и дорога! Знаю твои мысли, Глоба. Вот так скажу тебе: это не бандита ты свалил на землю пятью выстрелами в упор. Это веру в Советскую власть расстрелял! Год тому назад наше государство предприняло целый ряд мероприятий по укреплению законности. Создана судебная система: нарсуд, губернский, Верховный суд… Изданы основные кодексы законов. Только законная власть имеет право наказывать и прощать, карать своей суровой рукой преступников или миловать их. А ты взял эти функции на себя. Мелок еще для такого дела! И подумай, какое ты для своих преступных действий выбрал время? Вроде бы специально. После продразверсток, насильных трудовых мобилизаций и повинностей мужик мечтает! во сне видит! молится за то в церквах! чтобы наши идеи были подтверждены твердыми, справедливыми законами! И мы им такие дали… Один из них гласит: никто, какой бы властью он ни был облечен, не имеет права вершить самосуд. А ты, с хладнокровием профессионального убийцы, поднял свой маузер и всадил пять пуль… И неизвестно, как и чем аукнется твое преступление… Сдай свое оружие!

Глоба слушал с ледяным вниманием, не сводя глаз с раскрасневшего в гневе лица Лазебника, но, странное дело, он мало понимал из того, что тот говорил, его как будто оглушили, и это мешало по-настоящему понять, какая на него опасность обрушилась. И все же чувствовал, как подлый страх обсыпает морозом спину, тонкими иголками закололо в кончиках пальцев, нерасстегнутая шинель чугунной скорлупой стиснула грудь, не давала глубоко вздохнуть. Глоба сказал с пугающим его самого холодным спокойствием:

— Я пойду к товарищу Рагозе.

— Товарищ Рагоза отсутствует, он вызван в центр. Сдайте оружие. Вот ордер на арест.

Возможно, видимая бесстрастность, с которой Глоба сейчас слушал и говорил, встревожила Лазебника. Он испытующе поглядел на Тихона, тревожно произнес:

— Ты, наверное, не понимаешь, о чем идет речь? — и закричал, повернувшись к двери: — Замесов!

Когда сотрудник вошел в кабинет, пальцем показал на Глобу:

— Забери у него оружие.

Замесов прикусил зубами трубку и, прищурив от дыма глаз, молча начал снимать с Тихона маузер.

— Вместе с Кнышом отвезете его в допр, — приказал Лазебник. — Там уже знают. Можете взять машину.

— Пошли, — вздохнул Замесов, и тот зашагал к дверям, громко стуча подковами сапог по гулким паркетинам.

«Форд» неспешно катил по улицам — мимо плыли сугробы снега, заиндевевшие окна, гирлянды сосулек на карнизах, белые крыши с печными трубами, измазанными сажей. Глоба безучастно качался между Кнышом и Замесовым, слепо вперившись в затылок шофера, не обращая внимания на перебегающих через дорогу людей, мальчишек, пытающихся уцепиться проволочными крючками за машину. Он не видел солнца, неба — лицо его ничего не выражало.

Кныш осторожно снял с его головы милицейскую фуражку, покрутил в руках и, бережно отогнув с внутренней стороны медные усики, взял с околышка кокарду — щиток с перекрещенными серпом и молотом. Он сунул ее себе в нагрудный карман гимнастерки, смущенно пробормотав:

— Там тебе ни к чему… Вернешься — сам приколю.

Глоба и этого, кажется, не заметил, даже бровью не повел. Замесов покосился на него и болезненно поморщился. Он достал свой резиновый кисет и отсыпал добрую половину табака в оттопырившийся карман глобовской шинели. Туда же сунул коробок спичек. Потом сказал, положив ладонь на плечо Тихону:

— Когда придешь в себя, вспомни, что я говорю. Мы были в той Смирновке, вели кое-какое расследование. Тебе не повезло — свидетели дудят в одно: они тебя видели. На теле бандита пять дырок насквозь. Ни пуль, ни гильз. Если хочешь себя спасти, то перетряхни. память. По секундам! Может, за что-то и зацепишься. А теперь — приехали. Выходи!

Машина остановилась у плохо выбеленной известкой высокой кирпичной стены. Поверху тянулись ряды колючей проволоки. На углах высились сколоченные из досок сторожевые вышки, на которых застыли часовые в тяжеленных тулупах с бараньими воротниками. Железные ворота начали медленно раскрываться — за ними показалась пустынная площадь, выложенная булыжником, чисто выметенная, голая, без единого деревца, продуваемая насквозь каким-то жестко летящим ветром. Трехэтажные массивные здания глядели черными дырами зарешеченных окон.

— Допр, — хмуро проговорил Кныш, кривясь от противного скрипа петельных ворот. — Нарочно, что ли, они их не смазывают? Нам туда на полчаса, а и то всю душу выматывают.

— Да… Допр, — невесело усмехнулся Замесов. — Дом принудительных работ номер один… А по-простому — тюрьма.

К следователю Глобу вызвали только через пять дней. До этого о нем словно забыли. Он сидел в одиночной камере с узким окошком и оббитой железом дверью, в которой, кроме глазка, была еще откидная форточка — «прозорка», через нее подавали еду. Деревянный пол, в углу ведро-параша, закрываемое жестяной крышкой, стены замазаны зеленой масляной краской, они все исчерканы надписями. Батареи парового отопления чуть теплятся, в камере холод. На железной кровати, ножками привинченной к полу, доски и тощий матрац, наполненный сенной трухой, поверх тонкое негреющее одеяло с треугольным клеймом допра.

Однажды ночью Глоба проснулся и поднялся на кровати, озираясь по сторонам, — под самым потолком в мелкой сетке тускло горела электрическая лампочка, за квадратами решетки в окне стояла тьма, где-то в глубине тюрьмы, как в каменной пещере, неспешно отдавались чьи-то шаги, лязгающие, гулкие, с железным отзвуком. И Глоба словно прозрел, его оглушенность пропала, он понял глубину своего падения и всю несправедливость, обрушившуюся на него. Они его обвиняют в том, что он убил Павлюка?! Но в это время пять стреляных гильз от английского карабина, еще теплые от пороховых газов, лежали в кармане его шинели. У него в кармане. Ему так казалось… И если их необходимо предоставить, то, пожалуйста, он хоть завтра…

Глоба откинулся на подушку и закрыл глаза, он так ясно представил забор и то, как он одну руку положил на щербатый срез кола, — даже сейчас ладонь почувствовала расщеплённость дерева — а другую сунул в глубину шинельного кармана и там пальцами загреб легкие пустышки гильз. Он вытащил их на свет, раскатал на ладони — чуть позвякивая при столкновении, сияющие латунным блеском, они падали в снег одна за другой, оставляя за собой в белом насте темные пробоины.

«Они и сейчас там лежат — неопровержимые вещественные доказательства невиновности Глобы! Каким образом? Да очень просто, товарищи следователи, дорогие мои друзья и корешата. У кого есть обрез английского карабина? Я его давал собственными руками одному человеку. Да, да, он не отопрется, а если начнет отпираться, то произведем обыск. Да он сознается, я знаю его отлично, честный мужик, он того бандита шлепнул из чувства святой ненависти. Этот Павлюк его сынишку убил. И в него самого пять раз стрелял в упор. Последний раз приставил револьвер к виску. И только чудом спасся дядько Иван… Конечно; если подходить по закону, то он не имел никакого права. Самосуд запрещен! И закон сурово карает! Карает сурово… А именно? Что ж, имея в виду все смягчающие обстоятельства… От трех до пяти лет. Не так уж и мало, если ты пять раз прострелен насквозь, у тебя здоровья ни на грош и вся голова седая. В первый же год богу душу отдаст. Лишенный воли, среди людей с волчьими повадками… Умрет от тоски по дому. Восторжествуют ли от этого справедливость и закон?»

— Боже ты мой, — прошептал Глоба, увидев перед собой дядька Ивана — как тот идет ему навстречу по траве от стада с посохом в руке, на голове у него углом наброшен мешок, моросит дождь. Кричит издали хриплым от сырой погоды, прокуренным голосом: «День добрый, товарищ Глоба… Бачыв, як вы в город ехали…» И, стоя у пролетки, они медленно, с великой тщательностью крутят цигарки, прикуривают от дымящегося трута.

Лежали они на чердаке хаты дядька Ивана, слушая шорох мышей в соломе, мелкий дождик вколачивал в крышу гвоздики гулких капель. И пахло тогда сухой полынью, старым тулупом и пылью. А потом увидел тесную комнатушку и две сдвинутые вместе лавки, на которых лежали убитые — дядько Иван и его сынок, — на обоих одинаковые полотняные рубахи, покрытые грязью и кровавыми пятнами. Пять пуль вонзились в его тело. Пять раз прогремели выстрелы в зимней утренней тишине. Но кто позволил ему вершить самому суд и расправу? Не крови, а справедливости жаждут люди… Да, все это так, но в далеком селе, в хате, крытой соломой, живет старый, простреленный человек — болит у него грудь, кашляет он кровью, каждый вечер тянется по заснеженной дороге на сельское кладбище к могиле с деревянным крестом… Все, что осталось ему от надежды на спокойную старость. Раскалывается от боли контуженая голова, двоится и троится крест в горьких слезах, жестко скрипит снег под слабо ступающими ногами…

Бандиты не убили — теперь добьем сами? Во имя суровой и справедливой буквы закона! Будет ли справедлива она? Неминуемы: следствие, суд, заключение… Без наказания не обойдется. А для него, старика, много не надо. Нет Павлюка, но нашими руками ударит он снова в грудь дядька Ивана, кто знает, на этот раз, может быть, свалив наповал.

И сейчас, лежа на тюремном матраце, Глоба понял, почему он тогда, возле тела Павлюка, искал отстрелянные гильзы. Он это делал еще неосознанно, движимый лишь первым порывом мысли. Уже тогда он пытался отвести беду от дядька Ивана. Просто подобрал пустые гильзы. Какого только оружия по селам нет! Не один такой английский карабин. Кто-то выстрелил пять раз. Следы уводят в лес, погоню организовать не смогли, пока туда, сюда… С неба снег повалил, замело… А ведь знал тогда все…

Сейчас же вильнуть некуда! Третьего выхода нет. Либо — либо. Принимаешь вину на себя — разжалуют, осудят на несколько лет, молодость покроют позором. Скоро будет ребенок. Сделаешь несчастной жену. От тебя откажутся товарищи и друзья. Страшно даже представить. Но избавление рядом, стоит всего лишь сказать несколько слов. И, главное, — закон! закон на твоей стороне. Он требует, чтобы ты так поступил! Ты просто обязан так сделать!

Но с другой стороны… Несчастный Михно. Неграмотный старик, всю жизнь отдавший земле и хлебу. Сколько несправедливостей помнит его безответная судьба — ломали, гнули, испытывали терпение, заставляли воевать с обрезом… И когда он все-таки выстоял, как больной после тяжелого недуга, поднялся на ноги, начал делать первые шаги, почувствовал тепло жизни, — бросить его в тюрьму. Нет, нет, закону не безразлично, кто перед ним, он многое учтет… Но наказание за преступление неотвратимо! И оно падает на бедную голову дядька Михно.

Вот она, западня… Волчья Яма. Не обойти ее, не перепрыгнуть.

Следователем оказался коренастый человек с ледяными глазами и тонким разрезом губ. Он слушал Глобу не перебивая, и по его старому лицу трудно было определить отношение к рассказу. Вопросы задавал коротко, с военной четкостью.

— Если не вы, то кто?

— Не знаю.

— Подумайте.

— Не могу представить. Я услыхал выстрелы, и бросился туда. Павлюк уже не дышал. Следов вокруг никаких… За исключением санного пути к лесу. Но сразу же повалил снег, все замело.

— Стрелянные гильзы?

— Я их не видел.

— Говорите вы неуверенно, — впервые поморщился следователь. — Вот показания свидетеля Евдокимовой Марфы Степановны: «Я прокинулась от выстрелов. Подошла к окошку и вижу: начальник Глоба стоит над убитым Павлюком, и наган у него еще дымится… И бахнул еще раз, прямо тому в грудь…»

— Кто такая? — подавленно спросил Глоба.

— Сельская женщина, — неопределенно ответил следователь, доставая из папки следующий листок. — Показания свидетеля Приступы. От роду шестьдесят пять лет. «Вышел на двир, а по дороге кто-то идет. А ему навстречу другой. Первый выхватывает свой маузер и говорит: „Молись своему богу, бандитская морда!“ И начал стрелять раз за разом. Тот за грудь схватился и упал головой в снег…»

Следователь вскинул на Глобу глаза.

— А дальше он пишет: «Товарищи большие начальники! Что же оно творится на белом свете? Простому украинцу шагу ступить без страху нельзя. Везде москали владу взяли. Ну пусть Павлюк бандит, так есть же на то советский народный суд, а он, москаль, присланный к нам из города, закона не знает, ставит его ни во что, попирает ногой и оружием. К чему такое ведет, вы сами знаете. Вот увидите, Глобу оправдают, потому что повсюду москали рука руку моют, а тот Павлюк, может бы, суду покаялся и стал нормальным трудовым селянином».

Следователь опустил бумагу. Глоба сидел перед ним бледный, он даже в самых страшных мыслях не мог предположить, что дело так серьезно. На него как бы дохнуло из глубины невидимой пропасти.

Следователь продолжал бесстрастным голосом:

— И третье свидетельское показание старой женщины: «Видела. Стреляли в грудь. До каких пор москали будут вершить беззаконие?» Вы понимаете, чем это вам грозит? У меня сложилось впечатление, что вы еще не осознали всю тяжесть обвинения. Не просто превышение власти — самосуд и убийство. Свидетели видят в том еще и политическую подоплеку. Еще неизвестно, как на это посмотрит народный суд. Год действует уголовный кодекс страны… Мы никому, — повторяю, никому! — не позволим подрывать доверие к советскому законодательству.

— Я не виноват, здесь какая-то ошибка, — начал Глоба, но следователь молча ткнул пальцем в папку.

— Опровергните это, и мы поверим вам. Идите в камеру и подумайте хорошенько. Если вы с чем-то прячетесь, то не советую. Я бы не хотел, чтобы закон обрушился на вашу голову, если, конечно, вы непричастны к убийству Павлюка.

— Я назову другого, и он рухнет на голову того, — горько проговорил Глоба.

— Я вас не понимаю, — холодно возразил следователь.

— А если в результате правосудия справедливость не восторжествует? — спросил Глоба.

— В нашем народном суде, — подчеркнуто произнес следователь, — такого произойти не может. Идите, и советую взяться за ум. Вы же знаете, что добровольное признание облегчает участь.

Глоба медленно поднялся с табуретки и, пошаркивая сапогами по цементному полу, направился к двери. У порога обернулся:

— Скажите… Мы сами захоронили Павлюка. Пять ранений. А пули?

Следователь только развел руками:

— Пять сквозных ранений в грудь. Спустя месяц, где, позвольте спросить вас, надо искать те пули?

Два пожилых надзирателя с тяжелыми кольтами в твердых кобурах на ремнях через плечо повели Глобу по длинному коридору допра. В «прозорке» одной из камер мелькнуло лицо, и хриплый голос угрожающе заорал:

— А-а! Милицейская паскуда! Сам попался?! Гад такой…

И словно подстегнутые этой руганью, в других камерах забарабанили ногами в закрытые двери, застучали мисками по каменным стенам. В откинутых «прозорках» появились кривляющиеся небритые морды и сжатые кулаки. Глоба невольно вжал голову в плечи и убыстрил шаги.

Волна ненависти затопила коридор. Глоба торопливо шел сквозь громыхание жести, удары по доскам нар и бряцание железа. Казалось, что еще мгновение — и он не выдержит, кинется в глубь коридора, но он только до боли стискивал за спиной пальцы рук, бросал на «прозорки» исподлобья полный презрения взгляд.

Глоба узнавал некоторые лица: вон того он брал в сырой землянке бандитского лагеря, а этого ночью поднял с теплой лежанки под плач детей и жены. При обыске в погребе хаты нашли окровавленную одежду. Тот, с вислыми усами и бритой головой, попал в засаду, отстреливался до последнего патрона. Знакомые лица, искривленные злобой. Выпусти их сейчас в коридор — разорвут на куски.

— Глоба! Эй, начальник! — позвал кто-то, и Тихон невольно повернул голову, уловив в словах спокойную усмешку. В открытой «прозорке» он увидел Корня. Он мало изменился за это время, лишь кожа пожелтела и под глазами вспухли отечные мешки.

— Здоров, начальник, — сказал Корень. — Одна у нас с тобой планида. Может, на то будет воля господня, еще встретимся на свободе? Ой, держись тогда, начальник!

Глоба прошел, не ответил ему, да и что он мог сказать, стоя в допровском коридоре с двумя надзирателями за спиной, в распоясанной гимнастерке со споротыми петлицами.

Один из надзирателей проговорил, не глядя на Глобу:

— Ваш начальник приказал вас в общую камеру перевести. Так мы немного подождем.

Глоба благодарно улыбнулся, с трудом двинув онемевшими губами. Ему было нетрудно предугадать, чем грозил перевод туда, в одну из этих камер. Тихон лег на кровать и устала прикрыл веки. В коридоре, заглушая вопли, удары и лязг, трубно загремели грозные голоса надзирателей:

— А ну прекратить!! Немедленно замолчать!! Двенадцатая камера?! Замолчать!!! Шестая?! Прекратить!..

По утрам допр оживал, длинный коридор наполнялся плеском воды, шарканьем веников — распахивались двери камер, и заключенные драили полы, выносили параши. Дежурные уже бежали за едой, гремя бачками. И всегда кто-то стучал в дверь одиночки Глобы, пытался раскрыть «прозорку», кричал угрозы или грязно ругался, обещая в ближайшее время страшное возмездие. Потом камеры закрывались, и наступала мертвая тишина. Тогда Глобу выводили на прогулку. Он медленно бродил под стеной, греясь в лучах зимнего солнца. Двор был весь вытоптан, лишь на крышах сторожевых будок да вдоль каменной ограды лежал нетронутый снег, такой на вид рассыпчатый, нежно-мягкий. Это был привет с воли — с той стороны кирпичного забора, откуда летели звуки трамваев, гудки машин и отдаленные крики детей и взрослых.

Надышавшись морозным воздухом, он снова шел в камеру и долго ходил там из угла в угол, в какой уже раз опять возвращаясь мыслями к проклятому вопросу, истерзавшему всю душу: «Говорить ли о том английском карабине? Пустых гильзах? И выдать того человека… Или смолчать? А значит, взять вину на себя. И понести наказание сполна. Даже больше. Тебе не выжить вместе с бандитами в одном лагере. И Михно с ними не выжить под одной крышей арестантского барака».

А разум все чаще вступал в спор, то с яростной силой, то подступал коварным шепотком среди бессонной ночи: «Скажи, скажи… Ты обязан сказать… И тебе станет легче. Тебя сразу же освободят. Не ломай свою жизнь. У тебя будет ребенок. Будь разумным человеком. В конце концов, кто тебе этот Михно? Выполни свой служебный долг. Сегодня же скажи! Иначе погибнешь. А за что?! Жизнь так прекрасна. Скажи, а потом уходи к себе на завод. Отведи от себя беду. Или она погубит тебя…».

На очередном допросе Глоба увидел Рагозу. Тот сидел в углу на табуретке, натянув на колено ноги кожаную фуражку, все время молчал, внимательно слушая вопросы следователя и ответы Тихона. Глоба поглядывал в его сторону, сбивался в словах. Несколько раз следователь сухо перебивал:

— Точнее. Сначала подумайте. Повторите.

Закончив допрос, следователь удалился. Рагоза пересел на его место.

— Вы верите всему этому делу? — быстро спросил Глоба.

— Факты против тебя, — ответил Рагоза. — Свидетельские показания просто ужасные, если ты на самом деле так себя вел.

— Ни единого слова правды! — гневно воскликнул Глоба.

— Сиди, — жестко приказал Рагоза, видя, как Тихон начинает подниматься с табуретки. — Мне твои эмоции ни к чему. Итак, начнем: ты убил Павлюка?

— Нет! Нет! Я говорю об этом каждый раз и никто мне не верит!

— Отвечай на вопросы. Значит, убил не ты? Павлюк убит при сопротивлении? Он напал, и ты вынужден был применить оружие? Или его хотели задержать, и бандит оказал отпор?

— Нет, — почти с отчаянием проговорил Глоба, он понимал, что сейчас своим ответом лишал себя еще одной возможности оправдаться.

— Нет, — повторил он. — Павлюк же не успел выстрелить из своего револьвера.

— Похудел ты, — вздохнул Рагоза, с необычной для него жалостью поглядев на осунувшееся, плохо выбритое лицо Тихона. — Могу сообщить: дома у тебя все в порядке. Завтра дадим тебе свидание с женой.

— Я могу вам лишь честно доложить, — голос Глобы дрогнул, — я не убивал. А кто? Возле тела убитого никого не видел.

— Мы продолжаем расследование, — сказал Рагоза. — Есть в этом деле странности: например, свидетельство старика.

— У меня к вам просьба, — побледнев от волнения, сказал Глоба.

— Я слушаю.

— Не садите меня в общую камеру.

— Ясно. За это ручаюсь, — произнес Рагоза. — Твоему делу шьют политическую подоплеку: мол, бывший рабочий по национальности русский, устраивает самосуд… Над темным украинским крестьянином, который по неграмотности запутался.

— Между прочим, я тоже украинец, — пробормотал Глоба. — Прадед мой — запорожский козак.

Рагоза поднялся, и вдруг с яростью шлепнул фуражкой по столу:

— Но если это ты?! И не сможешь оправдаться… Смотри, Глоба. Мы тебе не простим, что ты пошел против дела, ради которого гибли такие… такие люди!

Не прощаясь. Рагоза вышел из комнаты.

Этого утра Глоба ожидал с нетерпением — как же он все время скучал по Мане, она чудилась ему во сне, и наяву, и тогда, когда просто закрывал глаза, чтобы больше не видеть опостылевшие стены камеры. Он вел с ней длинные и бесконечные разговоры о том, на что надеялись, мечтая о завтрашнем дне… Ожидание не томило Глобу, оно как-то взвинтило его. Ел чечевичную кашу, равнодушно ковыряясь ложкой в жестяной миске, не чувствуя вкуса, залпом выпил жидкий чай, пахнущий плохо вымытым суповым баком.

Надзиратель просунул лицо в «прозорку» и сказал заговорщицки тихим голосом:

— Вам тут письмишко.

Глоба взял протянутый клочок бумаги и развернул его.

«Привет, Тихон! Тебя не забывают. Не падай духом. Зря тебя не отдадим. Жмем лапу. Кныш, Замесов».

Из «прозорки» слышались голоса, звон ведер, плеск выливаемой на пол воды и стук швабр. Надзиратель хитро улыбался.

— Сейчас отведем на допрос Корня, — сказал, подмигивая, — и я вернусь. Может, чиркнешь пару слов?

Он повернулся и отошел от двери. Глоба увидел длинный коридор и распахнутые двери камер. Несколько арестованный мыли каменный пол, другие толпились под окном, курили, передавая из рук в руки цигарки.

Два пожилых надзирателя открыли одиночку Корня, тот вышел из камеры, испуганно озираясь, молча зашагал по коридору, убыстряя шаги. В наступившей вдруг тишине кто-то отчаянно закричал:

— Иудова твоя душа-а!! Бе-е-ей его!!

Полетели на пол ведра, из камер выскочили люди — орущий клубок человеческих тел обрушился на кинувшегося бежать Корня. Надзиратели торопливо выхватили из кобур тяжеленные кольты и начали палить в потолок.

— Разойди-и-ись! По места-а-ам!

Выстрелы гулко загремели по всему допру, на лестнице послышались бегущие шаги охраны.

Глоба рванул дверь и выскочил в коридор. Он ворвался в клубок тел, откинул кого-то в сторону, другого бросил к стене.

— Стой! — заорал он яростным голосом. — Не сме-е-еть!

Он увидел перед собой серое от ужаса лицо Корня и заслонил того спиной, раскинув руки:

— Не сметь! Только суд! Судить будем!

Клацая затворами винтовок, подбежали бойцы охраны. Арестованные рассыпались по камерам. Корень охватил голову руками и в бессилии опустился на кирпичный пол. Глоба, не глядя на людей, медленно пошел в камеру, сел на кровать и, прислонившись затылком к холодной стене, устало закрыл глаза. Его словно бы выпотрошили самого — никакого волнения, только одна вялая мысль: «Бросить все. Надоело. Скажу…»

И когда к вечеру его повели в комнату для свиданий и он увидел там скорбную фигуру жены у зарешеченного окна, ему захотелось заплакать от прихлынувшего чувства нежности.

Он почувствовал такую вину перед ней, что даже замер на секунду и запоздало подумал с тоской: «Зачем я иду к ней? Что скажут? Как объясню? Не лучше ли потом, когда все выяснится окончательно…»

Но она уже обернулась на его шаги и кинулась навстречу, уткнулась головой в плечо, зарыдала, сотрясаясь всем телом, — такая отяжелевшая за это время, в широком платье без пояса. Тихон поднял ее голову — блестели слезы у нее на глазах, а глаза полузакрыты, на лбу легкие пятнышки.

А потом они сидели на лавке, тесно прижавшись друг к другу, он все расспрашивал ее о жизни там, на воле, а она, почти не слушая его, умоляла отчаянным шепотом:

— Я не верю тому, что о тебе говорят. Это невозможно! Ты что-то знаешь и молчишь, да? Я прошу тебя… Во имя будущего нашего ребенка, ты им скажи, все! Пожалей меня, Тиша, я вся извелась, мне белый свет не мил без тебя. Ты дай мне слово, что ничего не утаишь. Тиша… Дорогой мой… Не сломай наши жизни…

От этих слов он терял голову, бормотал ей на ухо всякие ласковые слова, сбившись, упрямо повторял одно и то же:

— Все будет хорошо… Хорошо будет… Все будет хорошо…

Их никто не торопил, лишь несколько раз тихо приоткрывалась дверь и в комнату коротко заглядывал надзиратель. Маня развернула на столе узелок — там лежали вареная курица, хлеб, пачка махорки. Глоба в первую очередь закурил — сладко зажмурившись, медленно выдыхая дым.

— Господи, — сказала Маня, пристально разглядывая серое подсушенное допровскими харчами лицо Тихона, — тяжело тебе тут, откуда силы берешь, Тиша?

— Как ты там одна?

— Что я? — улыбнулась женщина. — Меня твои товарищи не оставят. Вот недавно заезжали из губернии. Кныш и, как его, Замесов. Они следствие ведут в той Смирновке. Потом приезжал на санях Михно… Ты же его хорошо знаешь? В него еще стреляли… Чудом спасся.

— Да, — потемнев, проговорил Глоба. — Ему то что надо?

— Два мешка картошки привез. Зачем мне столько? Один отдала нашим милиционерам.

— Как он там? — не поднимая глаз от дымящейся в рука цигарки, спросил Глоба.

— Плохо ему, Тиша, — вздохнула Маня. — Раны открываются, гноятся… Плакал у нас во флигеле. Сынишку все никак не может забыть. Мало убить было того Павлюка, его бы по селам водить на цепи и всем людям показывать, как страшного зверя. Так многие думают, не одна я.

— Тогда и суд не нужен, — усмехнулся Глоба, — каждый станет на свое усмотрение миловать или казнить. Во что тогда государство превратится?

— Потому ты и не мог его убить просто так, — согласилась Маня и, отвернувшись, закрыла ладонями лицо. — Значит кто то другой это сделал. И ты знаешь, но молчишь. Нас не жале ешь…

Он прижал ее к себе, губами стер со щек слезинки, прошептал:

— Все будет хорошо… Хорошо будет… Скоро начнется суд, а там люди понимающие…

— Суд?! — в ужасе раскрыла она глаза. — Господи, кем?! Тебя судить?!

— Ну, это простая формальность, нельзя же меня выпустить — распахнуть ворота, иди на все четыре стороны. Нужно обоснование.

Но она уже ничего не слышала, страшное слово потрясло ее. Она намертво вцепилась пальцами в раскрытый ворот гимнастерки Тихона, словно именно сейчас должны были войти люди с винтовками, чтобы увести его. Надолго… Может быть, навсегда… И где та справедливость, о которой так много везде говорят? Где? Если ужасающее слово уже произнесено, оно нависло над ее судьбой, над ними.

— Тиша, Тиша, — выдохнула она одними губами, — о ком ты думаешь? спасаться надо… Тиша…

И в эту ночь Глоба не мог заснуть — тишина стояла такая, что даже в эту каменную клеть долетали со станции далекие паровозные гудки, словно клич улетающих журавлей. Там, в темноте, уже начинали таять снега — теплый ветер незримым крылом касался сугробов на полях, разъезженные дороги покрывались стеклянным льдом, на карнизах городских домов витые рога сосулек обрастали инеем, чтобы с первыми лучами солнца налиться теплым светом — в марте начнется капель.

И тогда вдоль стен домов повиснет серебряная мишура, заполняя выбитые у тротуаров черные лунки голубой водой.

«Ничего не скажу, — под утро решил Глоба. — Какие у меня доказательства? Нам вырыли эту Волчью Яму, расставили ловушку, думали, попадем в их капкан и уже не выберемся ни за что на свете. Хитро задумано. Либо меня, либо Михно, но они завалят наверняка. Рассчитано точно! Если их обвинениям поверят — я опозорен, но главное власть наша, новый закон, все польют грязью, распустят самые невероятные слухи о комиссарском произволе и москальском засилье. А если Михно? Значит, Советская власть в моем лице сама вложила оружие в руки темного крестьянина. И направила его на преступный путь самосуда. А потом выдала на расправу. Не пожалела, провела его по всему кругу испытаний. Есть ли третий выход из Волчьей Ямы?»

Глоба его не видел. Никто и ничто уже не поможет ему, закон верит лишь фактам, его не умолить самыми жалобными словами, он не слышит ни добрых просьб, ни страшных проклятий. Вот почему лежит он, Тихон, здесь, на привинченной к полу железной кровати, а перед ним зарешеченное окно каменного мешка. И никто не поможет, раз он сам себе отказался помочь…

Следователь взял стопку протокольных листов, подравнял их края, постукивая по столу, аккуратно сложил в папку и начал тщательно завязывать шнурки.

— Из вашего уезда, — холодно проговорил он, — пришли письма на имя товарища Петровского. Защищают вас, просят освободить. — Он впервые усмехнулся краем тонких губ. — Товарищ Петровский сделал на них резолюцию: «Разобраться по справедливости». Мы только так и поступали. На днях суд. Готовьтесь. И желаю вам удачи.

Так неожиданно было услышать что-то доброе от этого человека, словно бы заледеневшего насквозь, что Глоба чуть не заплакал. Кажется, только сейчас Тихон увидел темные, забитые угольной пылью морщины под его глазами, лоб с косым шрамом и расплюснутые работой тяжелые руки.

— Спасибо, — пробормотал он, взволнованный до глубины души этой малой толикой сочувствия.

Накануне суда Глоба не спал всю ночь. Сунув руки между коленей, он неподвижно сидел на кровати, набросив на плечи шинель. В камере было холодно, запыленный пузырек электрической лампочки тускло горел под самым потолком, почти ничего не освещая. Зеленая масляная краска стен там и тут отслаивалась от штукатурки, образуя серые трещины, которые складывались в какие-то запутанные письмена, так и неразгаданные им за все бессонные дни и ночи, проведенные в этом доме, пропахшем сверху донизу запахами карболки, ржавого железа и неистребимым духом беды.

Стиснув зубы, Глоба постанывал от прихлынувшей тоски, готовый бить кулаками в стену, лишь бы не сидеть истуканом в бессильном ожидании завтрашнего дня, бесшумно и медленно уже проступавшего тусклым светом в узком окне. Он смотрел на этот четырехугольник окна, вырезанный в толстых откосах стены, мучительно ожидая чего-то, чего — и сам не знал, какого-то знака, приметы, которые предсказали бы сегодняшний день.

Но ничего не происходило, только небо за решеткой начало чуть заметно наливаться сначала размыто-розовым, слабым, чуть подкрашенным светом, потом цвет клюквенно загустел, за каменными стенами начало разгораться дикое пожарище! но длилось это недолго — небо как бы впитало в себя всю черноту огня, и сияние красного солнца разлилось по горизонту.

И вдруг вспомнился Тихону его отец, то, как собирался он поутру на работу. В стоптанных кожаных бахилах, в масляно-черных от сажи и копоти портках и рваном, пропахшем серой коксового дыма пиджаке, он выходил на крыльцо, вдыхал все грудью, ладонью затенял глаза и смотрел в небо, где оранжевый круг уже превращал голубое в слепящий свет дня.

И, не выдержав, отец говорил тихо, не мальчишке, который стоял рядом, а словно бы самому себе, с каким-то по-детски наивным, полным изумления, сиплым от едкой махры голосом:

— Господи ты боже мой… Красное солнышко… На белом свете… Черную землю греет.

И Тишка тоже видел черную, замешанную на жужелице топкую грязь улицы, покосившиеся заборы с разинутыми воротами, гнилые хаты и над ними бесконечный белый свет — сияющую бездну неба с раскаленным шаром солнца.

Тихон оглядел камеру — свет вошел в нее и растворился. Зеленая старая окраска и цементный пол, тюремное серое одеяло, железная дверь — их словно бы тронуло красной дымкой. Глоба вытянул перед собой руку с растопыренными пальцами, и она, бледная, восково-ало засветилась в лучах солнца.

«Красный день… День чего? Перемены судьбы? Несчастья?»

И когда за ним пришли надзиратели, и когда они втроем с конвоирами топали сапогами по гулким плитам длинного коридора — все стояла перед глазами Глобы та розовая легкая мгла, не исчезала она и когда вывели его в залитый солнцем тюремный двор, где уже торчала у ворот неуклюжая автомашина с кузовом, обитым крашеным железом. Розовая мгла чуть подергивала ее резкий силуэт.

«Это кровь в голове, — подумал он. — Я вижу свою кровь.»

Суд начался утром в здании клуба кожевенного завода. Зал был переполнен. Глоба сидел на скамье подсудимых за шатким деревянным барьерчиком, на виду у всех, сам же он мало что мог различить сквозь туманную пелену, застилавшую глаза. Он отвечал на вопросы судьи спокойно, размеренным голосом, без всякого выражения, словно говорила за него какая-то машина.

Зал оживал или замирал в тишине. Среди сотен лиц, сливающихся в плывущее пятно, взгляд Глобы изредка выхватывал то одно, то другое — лицо Мани, или Замесова, Кныша… Они вспыхивали в сознании, как горящие свечи в темноте, и гасли тут же, выпадали из памяти, вытесненные чувством стыда, обиды и ощущением отверженности.

А суд шел. Зал насторожился, когда начался допрос свидетеля Приступы. Это был высокий старик с жестким костлявым лицом. Он повторил то, что написал раньше.

— Вышел на двир, а по дороге кто-то идет. А ему навстречу другой. Первый выхватывает маузер и говорит: «Молись своему богу, бандитская морда!» И начал стрелять раз за разом. Тот за грудки схватился и упал головой в снег…

— А скажите, Приступа, — вдруг перебила судья, пожилая женщина в красной косынке. — Где вы были в ночь убийства Павлюка?

— То есть? — удивился старик. — Я ж кажу: вышел на двир…

— Подождите, — строго перебила судья. — У нас есть свидетельства. Вот они: в ночь убийства Павлюка вас видели на всенощной церковной службе в уездном Успенском соборе.

— То так, — растерянно проговорил Приступа, — но утром я вернулся в село.

— Возвращаясь назад, вы подвезли на своих санях старую женщину, гражданку Лукьянову. Она больна, прийти не может, вот протокол ее показаний. Она пишет: «Повернулысь, а нам говорят: Павлюка-злодия убили…»

— Брешет та баба! — взорвался старик, и зал возмущенно загудел.

— Какое вы имеете родственнее отношение к убитому Павлюку? — переждав шум, спросила судья.

— Ну так что, так что?! — выкрикнул Приступа. — Я брат его матери.

— Значит, дядя? — уточнила судья. — Таким образом: вы родственник убитого. А кроме того, сознательно ввели суд в заблуждение своими ложными показаниями. Видеть убийство вы не могли физически. Скажите, Приступа, вы отсутствовали в селе целый год… Я имею в виду двадцать первый год!

— Какое отношение имеет это до Павлюка? — закричал Приступа. — Вы еще спросите, где я был до царя Панька!

— Я вас спрашиваю, гражданин Приступа! — голос суды зазвенел.

— До Астрахани ходил! В рыбацкой артели работал, гроши заколачивал!

— Вы говорите неправду, — отчеканила судья, пододвигая к себе какие-то бумаги. — Вот материалы следствия. В двадцать первом году вы находились в Моршанском уезде Тамбовской губернии. Это подтверждается этими документами. Что вы там делали?

— Брешут твои бумаги, — уже растерявшись, проговорил Приступа.

— Свидетельства неопровержимы. Чем занимались вы, Приступа, в Тамбовской губернии?

— Да что? Жил, по свету ходил, на людей глядел, — невнятно пробормотал старик.

— Мы вам подскажем, — усмехнулась судья. — Вы участвовали в антисоветском кулацко-эсеровском мятеже, поднятым Антоновым.

— Врешь! Врешь! Врешь! — теряя над собой власть, закричал Приступа.

— И были не рядовым участником мятежа. Вы входили в так называемый главный оперативный штаб. Правда, вы были там под другой фамилией, но вас многие опознали по фотоснимку.

— А-а, — буквально взвыл старик яростным голосом, — вяжешь?! Своего мильтона защищаешь?! Гады вы все! Душить мало!

— Вас давно разыскивают, Приступа, — судья поднялась из-за стола, — на вашей совести не одно преступление. Выносим постановление немедленно взять вас под стражу. Увести гражданина Приступу!

Два милиционера стали по бокам старика, третий слегка подтолкнул его в спину, и тот, затравленно озираясь, с трясущимися от бешенства губами, зашаркал валенками к выходу, провожаемый криками негодования всего зала.

Глоба перевел взгляд со спины старика на Рагозу — тот сидел с невозмутимым лицом и даже не повернулся в сторону Приступы.

«Когда же они успели? Провернуть такое… Досталось ребятам хлопот…»

Вторая свидетельницу молодая женщина в плюшевой кацавейке, встав перед судьей, сразу взмолилась чуть ли не со Слезами:

— Старый черт попутал, громадянка судья! Да я бы ни за что, вот истинный хрест! Он, Приступа, говорит мне: все равно того мильтона заарестуют за то, что он живым Павлюка не поймал. Так ты напиши, что сама видела, как он из нагана стрелял. А я тебе за то дам на сарафан, да еще пятьдесят рублей новыми деньгами…

— И не совестно вам было невинного человека обвинить в убийстве? — перебила судья. — Почему же вы об этом не сказали следователю?

— Так Приступа мне пригрозил: не напишешь заяву — твою хату ночью подпалю. А он такой… Ему ничего не стоит. А я женщина одинокая… Муж на фронте пропал…

— Вы знаете, что за ложные показания… — начала судья суровым голосом, и перепуганная женщина рухнула на колени, протянув к ней руки:

— Не губи, золотце ты мое… Он ко мне приходил, грозился жизни решить, а тут, вижу, вы его заарестовали… Так я теперь все вам, как на духу: ничего я не видела, только выстрелы слыхала. В окно глянула, а Павлюк уже в снегу лежит. Потом уже той милиционер подбежал с наганом в руке.

— Значит, вы отказываетесь от своих показаний? — спросила судья. — Да поднимитесь же на ноги!

— Начисто! — воскликнула женщина. — Грех взяла на душу. Пид угрозой писала, будь он проклят тот Приступа и вся его бандитская родня!

— Идите, — с трудом сдерживая презрение, тихо проговорила судья, переглянувшись с народными заседателями.

— Есть еще свидетельство гражданки Евдокимовой Марфы Степановны, в них она утверждает, что видела, как гражданин Глоба собственноручно расстрелял Павлюка. Два дня тому назад Евдокимова исчезла из Смирновки в неизвестном направлении. При обыске с понятыми в хате найдено тайное подполье с упрятанным оружием. Есть предположение, что Евдокимова была связана с разгромленной бандой Корня. Соответствующими органами объявлен ее розыск… Суд вызывает эксперта по оружию.

В зал вошел военный командир в наглухо застегнутой шинели и в буденовке. Судья протянула ему картонку с привязанными к ней пятью деформированными пулями.

— Будьте добры, скажите суду, из какого вида оружия эти пули?

Военный долго и внимательно разглядывал картонку.

— Пули сильно деформированы… С большой точностью сообщить не решаюсь. Они не от трехлинейки… Иностранного происхождения.

Глоба вцепился руками в шаткий барьерчик, отгораживавший его от зала. Он не отрывал взгляда от картонки, на которой ровными стежками ниток были прикреплены уже покрытые ржавчиной, смятые при ударе, остроконечные пули. Как их нашли?! Где?!

Военный неопределенно пожал плечами и в раздумье произнес:

— Я так думаю, товарищи, эти пули могут быть от винтовки английского производства.

— Их можно спутать с пулями от маузера? — быстро спросила судья.

— Ни в коем случае, — снисходительно улыбнулся командир. — Их не перепутает самый безграмотный в военном деле человек.

— Благодарю вас, вы свободны, — судья взглянула в зал — Гражданин Замесов. Подойдите. Ведя следствие, где нашли вы эти пули?

Подтянутый, в отглаженном костюме, Замесов коротко склонил голову перед судом и снова выпрямился, мельком бросив взгляд в сторону напрягшегося Глобы.

— Нами были проведены исследования полета пуль, которыми был убит Павлюк. Ранения все сквозные. Естественно, можно предполагать, что есть возможность их найти. В некотором отдалении от Павлюка тянулся высокий плетень. Плетень мы разобрали по веткам. Снег вокруг него просеяли… пропустили через пальцы каждую снежинку. Безусловно, работы велись в присутствии понятых. И не день, не два. В результате были найдены вот эти пять пуль. Пять выстрелов. Пять ран. Пять пуль. Все логично…

— Комментировать будет суд, — холодно прервала его судья. — Вы свободны…

— Суд удаляется на совещание!

— Встать! Суд идет!

…Глоба напряженно слушал звенящий голос — он падал на него словно с неба, слова оглушали, вызывая в душе ликующее чувство невероятного счастья.

— …Именем Советской Социалистической Республики Украины… Года… числа… Народный суд уезда… губернии… Признает…

В зале такая тишина, что Глобе кажется — в паузах между словами разверзаются бездонные пропасти. «Чего она медлит? Да говори уж… Господи, не тяни…»

— …Глобу освободить из-под стражи за неимением улик. Дело об убийстве Павлюка передать на дальнейшее доследование.

Тишина зала как бы разорвалась. Расталкивая людей, опрокидывая скамьи и табуретки, со всех сторон к Глобе начали пробиваться друзья и знакомые, они что-то кричали, возбужденно размахивали шапками, зажатыми в руках. Не обращая внимания на шум, судья и двое народных заседателей деловито собирали бумаги со стола, накрытого красной скатертью. Одни из милиционеров, охранявший ранее Тихона, весело сказал Глобе, молодо сверкая глазами:

— Ну и нервы у вас, товарищ Глоба… Они тут такую контру развели, а вы слушаете — и ни один мускул на лице не дрогнул.

Не ответив, Тихон одним махом переметнулся на ту сторону деревянного барьерчика и в несколько шагов достиг Мани, которая одиноко стояла у квадратной колонны и, улыбаясь, плакала.

Вместе со всеми, уже в шинели, подпоясанный ремнем, Глоба вышел из клуба кожевенного завода и, окруженный друзьями, направился к воротам. Рагоза посмотрел на него как-то многозначительно и, ничего не сказав, полез в нагрудный карман гимнастерки, вытащил что-то и протянул Тихону.

— Держи.

На ладони Глобы лежал маленький щиток с перекрещенными на нем серпом и молотом, когда-то снятый Кнышом с околышка его фуражки.

Рагоза чуть посуровел и проговорил, сдвинув брови:

— А Лазебник… Будем разбираться. Ему придется ответить — за он или против Советской власти.

— Минутку, — бросил Глоба и, оторвавшись от остальных, зашагал к сидящему на завалинке Михно. — Тот глядел, как идет к нему коренастый, затянутый в серое сукно человек, и палка, очищенная от коры, полированная ладонями до блеска. Дрожала в его пальцах все сильнее. Слезы текли по морщинистому лицу, застревая в седых волосах неровно подстриженной бороды.

— Вы зачем сюда пришли, дядько Иван? — строго спроси Глоба.

— Да вот… Думал, что если они тебя того… Так я тут.

— Не понимаю, о чем вы? — сердито перебил его Глоба. — Идите домой, вы совсем больной.

— Нет, — покачал головой дядько Иван. — Для меня только начинается.

— О чем вы?

— Это я того Павлюка, — тихо сознался дядько Иван. — Из того самого английского обреза… И ничуть не жалею.

— Кто об этом знает, дядько Иван? — устало спросил Глоба. — Не нашли того, кто Павлюка убил. И доказательств нет.

— Я убил, — упрямо нахмурился дядько Иван.

— Суд закончился.

— Нет, ты меня не понимаешь, — прошептал старик. — Закон должен знать, как то было на самом деле.

— Зачем ему, закону, лишние страдания — сердито перебил Глоба.

— Этот закон для меня не чужой… Народный закон, — убежденно проговорил дядько Иван. — Не может он мне вредного сделать. Накажет, но и поймет… А может, и простит.

— Считай, что уже простил, — возразил Глоба. — Идите миром. И забудьте все, что там было.

— Не можно так, Тихон, — задумчиво проговорил дядька Иван. — У нас люди как говорят? «Свет плоти — солнце; свет духа — истина». Закон должен знать правду. Только истинной правдой он будет жить. А тебе спасибо, Тихон, за все, добра ты людына.

Он неловко обнял Глобу, ткнувшись щекой ему в плечо, торопливо отпрянул, засуетился, отыскивая свою палку, и медленно зашагал к дверям народного суда. Глоба не отрываясь глядел на сутулую спину, обтянутую коричневой кожей дряхлой шубейки, на то, как дядько Иван тяжело поднимается по каменным ступеням.

Марк Спектор

«Глухой» фармацевт

1. ОСВОБОЖДЕНИЕ

На рассвете остались позади улицы Николаева. Трое продолжали скакать галопом в белом тумане.

Скакавший первым парень в серой каракулевой кубанке и кожаной куртке, перехваченной офицерской портупеей, попридержал коня и перешел на рысь.

— Ты что, Матвей? — спросил его спутник, тоже одержав лошадь. Он удобно сидел в седле; буденовка с опущенными отворотами и длинная кавалерийская шинель шли к его худощавому лицу и крупным блестящим глазам.

— Они, должно быть, близко, — ответил чубатый парень в кубанке.

— Скорее бы… — сказал третий в пальтеце, подбитом ветром, очках и кепчонке, — скорее бы добраться до наших.

— На передовое охранение наскочить можем. В таких случаях не особенно церемонятся. Пальнут, а потом уж подумают спросить, кто мы и зачем тут.

— Ну-у… — протянул глазастый хлопец в буденовке. — Чего им бояться?

— Это мы с тобой знаем, что деникинцы бегут из города. А наши про то еще не знают.

— Так мы и едем их предупредить, — не унимался хлопец в буденовке.

— Они могут, принять нас в тумане за белый разъезд… — тряхнул чубом парень в кожанке.

Тем временем вдали над туманом взошло солнце.

Серые волокнистые клочья, полупризрачные, побелели и вроде поплотнели. Легкий заревой ветер гнал их от Днепровского лимана на восток, навстречу идущему дню.

— Уж больно осторожен ты, Матвей… — проговорил парень в буденовке.

— Это еще никому не мешало, — мирно ответил чубатый.

Разговаривать на тряской рыси было трудно, и они замолчали. Слышалось только чавканье копыт в дорожной слякоти. Туман поредел, и сбоку открылась панорама города.

— Скоро водопой… Наших все нет… — не выдержал молчания третий. Может, его раздражало ёкание в лошадином брюхе?

— Выедем из тумана… Выше его поднимемся, тогда и увидим, — спокойно ответил Матвей.

Но они столкнулись с колонной конников раньше, чем предполагали. Из белесой мглы появился сначала один всадник — командир, потом они увидели первый и второй ряды кавалерии.

— Стой! — крикнул командир. — Кто такие?

Был он в замызганной короткополой пехотной шинели и смушковой солдатской папахе. О том, что он высок ростом, можно было догадываться по низко опущенным стременам да мословатым коленям, обтянутым кожаными галифе.

Матвей подъехал первым, вытащил из-за пазухи мандат, протянул командиру.

— Мы от подпольной городской организации, — сказал он, пока командир развертывал бумагу. — Я, Матвей Бойченко, и Саша Троян — из города, а Костя Решетняк — из Слободки, — чубатый кивнул в сторону парня в буденовке.

— Спасибо, хлопцы, за добрые вести! — сказал, выслушав их рапорт, командир и обернулся к бойцам.

— Товарищи! Слащевцы оставляют город, не принимая нового боя! Драпают отборные деникинские части! Вся эта Антанта крепко получила от нас по мордам. Еще напор — и Одесса будет наша! Еще усилие, товарищи, и всю эту гидру контрреволюции мы вышвырнем в Черное море.

Ребята были счастливы: вот они, дорогие товарищи, рядом! Пусть лошадки их неказисты, а шинелишки на рыбьем меху. Пусть. Не в этом суть. Сумели ведь они, стремительно наступая из-под Орла, надвое рассечь белогвардейские полчища Деникина. Красноармейцы дрались с вышколенными офицерскими полками дроздовцев, корниловцев, марковцев и алексеевцев — цветом Добровольческой — неизменно побеждали!

Минуту назад, когда они только встретились с головным отрядом, на лицах бойцов лежала серая, казалось, неистребимая пелена усталости. Они поеживались в седлах под промозглым ветром. А теперь в их глазах светилась радость.

«Драпают! Драпают деникинцы!», «Херсон наш, а теперь и Николаев!», — пронеслось по рядам, — «Одессу осталось освободить!», «Братцы, да уж ведь мы до моря дошли!», «Каюк, „драп-армии“!»

Ветер усиливался, рвал туман, и теперь бесформенные его клочья поднимались все выше. И по мере того, как солнце освещало слякотную землю, отчетливее становилась слышна далекая орудийная пальба, такая далекая, что ее могло разобрать, пожалуй, лишь опытное ухо солдата.

Теперь, глядя на дорогу, Матвей видел, что они встретились сразу с основными силами Красной Армии, а не с разведкой, как показалось сначала. Далеко-далеко по дороге виднелась колонна конников по четыре в ряд.

Привстав во весь рост в стременах, командир крикнул ломким от простудной хрипоты голосом:

— По-олк! По-о-эскадрон-но! Рысью! Ма-а-арш!

— Простите, товарищ командир… — сказал Матвей.

— Простите… гм… гм… В гимназии, значит, учился? Из сынков, значит?.. — прищурившись и глядя вперед, проговорил командир.

Матвей смутился. Но тут на помощь пришел Сашка Троян. Он поправил очки и рассмеялся:

— Нет, товарищ командир. Не из сынков. Его отец — корабелом на «Навале»[91]. Золотые руки! В гимназии Матвейка и не обучался, он в художественном училище был. Бесплатно, конечно. Отцу его не под силу деньги за учебу платить. У него семья большая. А рисует парень хорошо, — несколько покровительственным тоном закончил Сашка Троян, польщенный молчаливым вниманием командира.

— Ладно, дело ваше, — с ленцой ответил командир. — Только гимназеры в большинстве — контра…

Сашка Троян хотел было и дальше защищать Матвея, но тот прервал его:

— Чего мы рысью, а не галопом? — обратился он к командиру.

— Ты посмотри на своих коней. Запарили вы их совсем. До сих пор бока у них ходят. Ну, пойдем мы галопом, а хошь наметом… На каких же лошадях в бой двинем? Конь — не паровоз. Это тому в топку дров подбросили и — гони. А что солдата с марша, что коня после скачки в бой гнать негоже. Можно, конечно, но в случаях исключительных. Война штука сложная, хоть ее в гимназиях не изучают.

— Разве тут не исключительный случай? — вмешался опять Саша Троян, — У Варваровского моста рабочие бьются.

— Не бьются, — поправил командир, — а мешают отходу противника. И мы поспеем пощипать обозы белых. Основные-то их силы, верно, еще ночью оставили город. К Одессе подались, к войскам генерала Шиллинга.

Они снова замолчали. Матвей прислушался к разговорам бойцов за спиной.

— …Аж всю германскую прошел, потом с немцем под Питером дрался, потом его с Украины гнал. А такого, что эти изверги деникинцы творят, не привелось видеть. И сохрани бог. А ведь они — русские. А вешать да стрелять — хлебом не корми. Человека погубить, али хату ли, село спалить для буржуев этих треклятых что плюнуть да растереть.

— Это точно, — в тон солдатскому баску начал молодой тенорок. — Ежели свой, ну, русский или украинец, продался Антанте, та он завсегда хуже самого германца или грека. Видел я, что и те творили. Темный народ. А тут христолюбивое, те в душу, воинство такого наломало… Особо Слащев енерал. Вешателем его недаром прозвали… Что ни на есть лютейший враг рабочего и хлебороба. Ничего, хватит еше енерал горячего до слез!..

«Да уж, что верно, то верно, — думал Матвей, — слащевцы свирепствовали вовсю». Ему вспомнилась страшная городская площадь, на которой валялись истерзанные и порубленные слащевцами рабочие. Там были коммунисты и комсомольцы — подпольщики, беспартийные, обвиненные в сочувствии большевикам… И несколько дней по углам улиц, выходивших на площадь, дежурили конные головорезы из «наивернейших». Они выполняли приказ генерала — не разрешали хоронить замученных. А другие — гнали к площадь рабочих и обывателей, чтобы те, посмотрев на изуродованные трупы, прониклись страхом и трепетом.

Но, как всегда бывает, бессмысленная жестокость и изуверство пробудили ненависть даже в душах слабых, а сильные давали здесь молчаливую клятву драться с белыми до последнего дыхания. И лишь только в их руки попадало оружие, они держали свое слово. Рабочие николаевских заводов, насколько хватало сил, мешали белякам переправиться через наплавной Варваровский мост. В дело шли отбитые у деникинцев пулеметы и пушки. Судостроителям не привыкать было переходить от станка к станковому пулемету, орудийному лафету. Еще в восемнадцатом году николаевские рабочие — жители единственного на Украине города — три дня сдерживали натиск регулярной кайзеровской армии, отчаянно сопротивляясь приходу оккупантов, благословленных Центральной радой…

Едва по мостовой зацокали копыта красных конников, как, несмотря на ранний час, из домов на улицы повысыпали жители. Слободка первой встречала освободителей: у обочин толпились старики, женщины, дети. Мужчин почти не было видно, они находились на другой стороне города, откуда слышалась стрельба. Бой у Варваровского моста не затихал. Хозяйки, встававшие спозаранок. подбегали к бойцам и совали им в руки кто пирожки, кто кринку теплого молока с аппетитной рыжей пенкой… И потом женщины подолгу стояли у обочины, глядя вслед бойцам и уголками платков вытирали слезы.

Из рядов кричали:

— Гражданочка! Будь ласка! Добеги до Девятой Слободской, дом семнадцать. Нечипоренко спроси. Скажи, что Гриша здесь. Вместе с Красной Армией вернулся!

Менялись адреса, но просьбы оставались прежними. Ушедшие отстаивать Советскую власть возвращались победителями.

Колонны конников сменили шеренги пехоты. Вступившие в город красные войска направлялись к площади Коммунаров. Там меж заводскими воротами «Рассуд» и мрачного вида зданием флотского полуэкипажа[92] стояла наскоро сколоченная трибуна, украшенная алыми флагами и транспарантами. Площадь была наполнена народом.

Седой рабочий-судостроитель, сжав кепку в руке, громко кричал с трибуны слова приветствия.

— Товарищи красноармейцы! Освободители наши! Большое вам спасибо от всего рабочего класса! Здесь, вот на этом месте, совсем недавно, в ночь на двадцатое ноября, были замучены коммунисты, комсомольцы, беспартийные труженики — шестьдесят один человек! Остановитесь, бойцы революции! Почтим память павших коммунаров минутой молчания!

И по приказу командиров, эскадроны, батальоны останавливались, чтобы почтить память тех, кто отдал жизнь за правое дело. И шли дальше, через центр города в сторону Варваровского моста, чтобы вступить в бой.

Перед выходом на площадь трое всадников отделились от эскадрона, отъехали в сторону. Но Саша Троян слишком вжился в роль бойца. Тараща и без того большие, чуть навыкате, близорукие глаза, он теребил повод разгоряченного коня:

— Хлопцы! Чего мы тут прозябать будем? Айда с этим эскадроном на фронт! Там веселее! Чего бы и нам не рубать беляков?!

Вид у Саши был взъерошенный. Давно не стриженые волосы патлами торчали из-под кепки. Он часто снимал очки и протирал стекла засаленной подкладкой своего видавшего виды головного убора. Тогда Саша замолкал, и на лице его появлялось беспомощное выражение.

Костя Решетняк, красовавшийся в кавалерийской шинели и буденовке, снисходительно посматривал на своего воинственно настроенного товарища и помалкивал. Уж больно не походил Сашка на бойца. Но Троян не унимался:

— Хлопцы! Ну пошли вместе с ними!

— Нам велено быть в городе, — твердо сказал Матвей. — Ты приказ Грозы помнишь?

— Мы же — на фронт!

— Даже если и на фронт уйдем — будем считаться дезертирами. Ты же комсомолец, должен знать, что такое дисциплина. Или комсомол тебе не указ? Теперь по домам, а в шесть вечера — собрание актива. Федя Гроза сказал, что соберемся в здании Страхового общества. Угол Потемкинской и Глазенаповской.

— Знаем… — с ленцой ответил Костя.

— До встречи! — кивнул Матвей и пустил коня вскачь.

Но домой Матвей Бойченко не поехал. Он отправился в центр города, на Большую Морскую улицу, где и до прихода деникинцев помещалась губчека.

В доме странной и довольно безвкусной архитектуры с пристройками, венецианскими башенками, а также круглыми и полукруглыми окнами было оживленно, у входа стоял часовой. Матвею живо припомнился тот день, когда он впервые пришел со своим двоюродным братом Володей Шицаваловым к бывшему председателю ЧК. Тогда он получил особое задание, которое определило его жизнь на несколько лет. И то особое задание еще не выполнено до конца.

Подъехав к зданию, Матвей соскочил с лошади и привязал повод к стволу каштана.

— Эй, хлопец! — крикнул ему часовой. — А ну, проезжай отсюда!

Бойченко не ответил и быстро поднялся по лестнице.

— Тебе чего? — недоверчиво глядел на него часовой.

— Вызовите дежурного. Мне надо видеть председателя губчека.

— Кто ты такой?

— Вот это я ему и объясню.

— Катился бы ты отсюда…

— Не раньше, чем поговорю с председателем.

— А фамилию-то ты его знаешь?

— Нет. Вы же только вошли в город.

— Иди отсюда! — гаркнул часовой.

Очевидно, на его голос открылась дверь. Часовой стал по стойке «смирно».

— С кем ты тут балакаешь? — спросил мужчина в кожаной кепке и кожанке, перехваченной ремнем, с наганом на боку.

— Вот, рвется, товарищ Каминский. Председателя требует.

— Т-требует? — несколько взволнованно переспросил Каминский.

— Не требую, а прошу. Мне необходимо ему представиться.

— П-предс-ставиться? — запинаясь, переспросил Каминский. — П-предс-седателю?

— Да, товарищ Каминский.

— Ну-ну-ну… Пропустите этого т-товарища.

— Проходи! — часовой метнул дулом взятой наизготовку винтовки.

Бойченко вошел в дом. Золоченые, обитые бордовым атласом кресла, тяжелые шторы. Все тут оставалось по-старому, когда анархисты — махновцы и григорьевцы, спровоцировав бунт во флотском полуэкипаже, ворвались в здание губчека, убили, а потом изрубили председателя товарища Абашидзе.

Привычно свернув налево, Матвей направился к кабинету Абашидзе. Он решил, что более удобной комнаты в доме нет. Сопровождавший его Каминский подтвердил предположение.

— Подожди, я доложу. — И дежурный прошел в кабинет.

Матвей оглядел приемную. И здесь все было по-прежнему.

Только стол дежурного стоял на другом месте, ближе к окну. «Видимо, у этого Каминского, или его товарища слабое зрение», — подумал Бойченко.

— Проходи, — появляясь в дверях, кивнул Каминский.

Посредине кабинета стоял невысокий худощавый человек в гимнастерке, галифе и хромовых сапогах. У него был такой вид, точно он остановился на минуту и сейчас начнет снова ходить по комнате. Небольшие серые глаза на строгом лице с пушистыми бровями оглядели Матвея быстро и цепко.

— Слушаю. Что ты хочешь сказать?

— Моя фамилия Бойченко.

— Буров… Председатель губчека. Да ты садись, Бойченко. Садись. — И Буров зашагал по кабинету.

Присев на стул, Матвей начал свой рассказ о получении особого задания еще от Абашидзе и о ходе его выполнения.

— И что ж ты смотался от Махно?

— Я не смотался. Связь была потеряна. Анархисты конфедерации «Набат» по приказу Махно оставили батьку. Ведь они числятся легальной организацией, а Махно объявлен вне закона.

В кабинет вошел человек странного для чекиста обличья; был он в аккуратном синем костюме, белой сорочке и даже при галстуке. Высоколобый, чистовыбритый и тщательно причесанный, с аккуратными усами, он в первый момент производил впечатление человека случайного здесь, если не чужого.

— Товарищ Горожанин! — приветствовал его Буров. — Давай, давай, заходи! Вот хлопец один объявился. Говорит, что наш. Говорит, что выполнял особое задание Абашидзе. Проник в анархистскую конфедерацию «Набат», а потом вместе с этими набатовцами у Махно был. Но потерял связь.

Горожанин сел на стул против Матвея.

— Продолжайте, пожалуйста.

Не отдавая себе полностью отчета почему, Бойченко ощутил, что сидеть при этом человеке в шапке неудобно и стянул с головы кубанку.

— Связь у меня была с Клаусеном…

— С Клаусеном? — переспросил Буров. — Это проверить проще пареной репы. Давай дальше.

Спокойно и обстоятельно Матвей объяснил, что после ликвидации «культпросветотдела» при штабе Махно у него было два пути: временно вернуться домой, в Николаев, ждать пока его не найдут свои, или втереться в ряды махновцев. Второй путь он посчитал для себя неприемлемым.

— Ваши люди остались там? — спросил Горожанин.

— Один в штабе. Другой в сотне «Не журись».

— Кто? — резко повернулся к Бойченко Буров.

— Об этом знает Клаусен… — неопределенно ответил Матвей.

— А ты — парень-жох! Знаешь, где раки зимуют, — весело рассмеялся, довольный собой и Матвеем, Буров. — Нам такие нужны. Как ты считаешь? А? — повернулся он к Горожанину. Можем мы его пока подключить к работе?

Тот кивнул, и обратился к Матвею:

— Вы комсомолец?

— Член партии.

— Нам нужны люди, товарищ Буров. Может быть, попросим Матвея Бойченко повнимательнее присмотреться к своим друзьям по подполью. Наверняка есть среди них отличные ребята… Не торопитесь. Мы даем вам неделю. Согласны? — обратился он уже к Бурову.

— Конечно. Но лучше бы побыстрее. — И спросил Матвея: — Сможешь?

— Смогу. — твердо сказал Матвей.

— Но имей в виду, — Буров предостерегающе поднял палец. — Отвечать за них будешь как за самого себя. Нам надо двух парней. И машинистку — дозарезу! Понимаешь, грамотную комсомолку, которая умела бы печатать на машинке.

— Трудно, — признался Матвей. — Но попробую…

— Не «попробую», а найди, — твердо сказал Буров.

— Постараюсь, товарищ Буров.

— Значит, договорились, — рассмеялся Буров. — Оставь адрес у дежурного. Может, понадобишься.

— Мое имя и отчество — Валерий Михайлович, — сказал Горожанин и поднялся со стула. — Очень трудно было?

Бойченко кивнул:

— Как и всем, Валерий Михайлович.

— Вы, наверно, голодны? Пойдите в столовку и пообедайте.

В столовой Матвею выдали четвертушку хлеба и пшенный суп из селедки, а на второе — пшенную кашу-размазню. Обед был царский. Суп и кашу он съел, а хлеб сунул за пазуху — младшим сестренкам. На углу Сенной и Глазенаповской, неподалеку от вокзала, Бойченко заглянул во двор дома и увидел своих сестричек. Они очень обрадовались ему и тут же с превеликим аппетитом съели гостинец. Отец был дома. В подвал, где обитала его семья, Бойченко не пошел. Вот уже три года как они поссорились с отцом, требовавшим от сына слепой покорности: бросить заниматься политикой и рисованием. И то и другое, считал отец, не дело рабочего человека, ученика разметчика на заводе. Что делать, если Матвей думал иначе? Пришлось перебраться к двоюродному брату. Владимир был старше Матвея, но на жизнь оба смотрели одинаково. Это еще больше сближало их.

Поиграв во дворе с сестренками, Матвей около шести вечера отправился по Глазенаповской улице к зданию Страхового общества, где собирался комсомольский актив. Пришло человек тридцать и говорили недолго. Секретарь горкома Федя Гроза объявил, что есть директива ревкома — без его ведома никому и никуда из города не отлучаться. Всех комсомольцев и сочувствующих следовало оповестить, что с завтрашнего дня они должны начать занятия по военной подготовке. Руководить ими будет он, Гроза, и Хусид. Собираться всем в здании Страхового общества в шесть утра.

— Кто из комсомольцев где будет работать, кто пойдет на фронт — объявим дополнительно.

Ребята зашумели.

— Поймите, товарищи! Комсомольцы нужны всюду! И на фронте, и здесь, в городе, на заводах! — закончил Гроза.

После собрания Бойченко подошел к Феде и рассказал о своем посещении губчека.

— Нелегкую задачу тебе дали, — покачал головой Гроза. — Как следует подумай. Через несколько дней на собрании обсудим твои кандидатуры.

По натиском Красной Армии 12 декабря 1919 года белые вынуждены были поспешно оставить Харьков. Через три дня из Москвы в тогдашнюю столицу Украины прибыла группа чекистов. Они были назначены на руководящую работу в украинские губернии, которые еще предстояло освободить от деникинцев.

Несколько раз подряд Валерий Михайлович Горожанин, будущий заместитель председателя ЧК Николаевщины, под разными предлогами навещал начальника Донецкой дороги. Но, судя по настроению Горожанина, безуспешно. Человек, которого он надеялся там увидеть, не появлялся.

Лишь недели через полторы Горожанин случайно встретил на перроне начальника дороги.

— Простите, ради бога, Валерий Михайлович, — всплеснул начальник руками, — но я должен удалиться по неотложному делу. Зайдите пока ко мне в кабинет. Познакомитесь с интересным человеком — инспектором железных дорог юга Украины. То, что он расскажет, — кошмар.

Так, четыре месяца спустя, после отступления Красной Армии с Украины, Горожанин наконец смог лично встретиться со своим человеком, инженером-путейцем, долгие годы работавшим инспектором железной дороги. Отлично зная Левобережье, инженер, через специального сотрудника ЧК Клаусена передавал ценные сведения о перебросках деникинских войск, оружия и снаряжения. Но не это было главным. Через этого человека Горожанин поддерживал связь с бывшим преподавателем Академии Генерального штаба. Этот генерал по роду своей службы в штабе Главкома в должности заместителя начальника транспортного управления почти полностью знал разработку планов оперативного отдела. В коллегии Чрезвычайной комиссии генерала звали «Виктория», что, как известно, означает «Победа».

Многие генералы были слушателями Академии Генштаба и с особым уважением относились к этому старому, заслуженному преподавателю. Пошел он работать к белым после долгих уговоров самого Деникина.

Горожанин познакомился с генералом случайно. В 1919 году, к концу германской оккупации, решением зафронтового бюро ЦК КП(6) Украины Валерий Михайлович был направлен в Одессу со специальным заданием.

Горожанин навестил своего давнишнего приятеля по университету, с которым они вместе в 1911 году окончили юридический факультет. Приятель стал довольно известным присяжным поверенным и при любой власти спокойно работал в своей конторе.

— Поехали, Валерий, на дачу в Люстдорф, — предложил он. — У тестя сейчас живет кузина с мужем. Он старенький генерал, замечательный собеседник, энциклопедист, ума палата. Не пожалеешь.

Старый генерал оказался довольно крепким мужчиной и, действительно, интересным человеком.

— Не понимаю, — обратился он к Горожанину. — Кто же так делает, Валерий Михайлович? Прожить столько лет в Париже и в самую смуту плюхнуться в Россию, где каждый день меняется власть. Вот сейчас мы, батюшка, уже под германцем ходим. А то ли еще предстоит!

— Думаю, это ненадолго, — сказал Горожанин. — И не по всей России каждый день так меняется… власть. Возьмем, к примеру, Питер, Москву… Да и вы от этой смуты не уезжаете за границу… Как некоторые…

— За границу?! Мне? Никогда! — воскликнул генерал. — Россия — моя Отчизна.

— Почему же вы, русский генерал, не защищаете Отчизну?

— А как же ее защитить? Идет братоубийственная война. Большевики — ироды. Я еле удрал от них. Все уговаривали меня пойти на службу в Красную Армию. Куда же я пойду? Я их совершенно не понимаю. И потом… я — военный преподаватель.

— Однако, я слышал… — начал было Горожанин, но старый генерал покосился на него довольно многозначительно, и Валерий Михайлович счел за лучшее промолчать о том, что еще в марте 1918 года В. И. Ленин внес предложение о реорганизации бывшей царской военной академии. И вот уже год как основана Академия Генштаба РККА.

— В белую армию я тоже не могу идти, — продолжал генерал. — С ними — значит помогать иноземцам. И вообще, батюшка, я стар и болен. Я свое отслужил. Да-с.

Прощаясь, генерал просил Горожанина заглядывать в Люстдорф. Вскоре Валерий Михайлович убедил генерала, что стоять в стороне от борьбы человеку военному нельзя. Вот тогда бывший преподаватель академии и дал согласие Деникину пойти на службу в его штаб.

…Валерий Михайлович и инженер-путеец тепло поздоровались.

Инженер, казалось, был несколько смущен встречей. Он то бледнел, то вдруг краснел до ушей, и глаза его, не мигая, сосредоточенно всматривались в лицо Горожанина.

— Как видно, новостей у вас целый ворох, — выждав, произнес Горожанин, — начинайте с более важного, по вашему мнению. Долго, как видно, нам не удастся беседовать, начальник дороги обещал скоро вернуться.

— Валерий Михайлович, — начал инженер. — Вам докладывал Юрий Карлович о моих неприятностях? Я сейчас, как говорят, слуга двух господ. На два фронта. Иного выхода у меня не было. И «Виктория» советовал дать согласие.

— Ну и правильно сделал, — успокоил его с веселой улыбкой Горожанин. — Таким образом начальник контрразведки белых полковник Астраханцев укрепил ваше положение. Сейчас вы для них честнее папы римского. Товарищ Клаусен мне все доложил. А какую информацию передавать Астраханцеву, мы с вами продумаем. Нас будет интересовать агентура, которую белые оставляют после отступления.

— Вы считаете, Валерий Михайлович…

— Уверен. Так вот — эта агентура нас и будет интересовать прежде всего.

— Но это не по профилю… Ведь…

— Знаю. Однако придется постараться. Уверен, что главком и особенно присные его не уйдут, не хлопнув дверью. А надеясь вернуться, оставят целые группы: резидентов, агентов, диверсантов, террористов и прочую сволочь…

Тут вошел начальник Донецкой дороги, разговор перешел на другое.

2. ПО ПУТЕВКЕ КОМСОМОЛА

В феврале, вскоре после изгнания деникинцев, состоялось первое легальное собрание комсомольцев Николаева. Большой зал в помещении Страхового общества был полон. А перед зданием на улице толпились сочувствующие, так называли тогда молодежь, еще не вступившую в комсомол, но помыслами и делами бывшую вместе с комсомолом.

Первым выступил Федор Гроза.

— Товарищи! Я много говорить не буду. Времени мало. А дел у нас по горло. Вы все были вчера на митинге, когда на заводе «Наваль» выступил представитель политотдела сорок первой красной дивизии, освободившей наш город. Товарищ точно и ясно охарактеризовал политическое положение. Мировой капитализм хотел задушить нашу революцию. Но ничего у него не вышло. Провалилась австро-германская авантюра, лопнул второй поход Антанты. Этой Антанте, как сказал Владимир Ильич Ленин на седьмой Всероссийской конференции РКП(б), придется скорее убрать свои войска из России и с Украины.

Власть Советов настолько окрепла, что никакие контрреволюционные банды — внутренние и международные — нам не страшны. Наш рабочий класс с мозолистыми руками добьется полной победы. В третий раз устанавливаем мы в городе Советскую нашу власть — и теперь уже навечно!

Но в наследство нам остались разруха, голод, тиф. Не сложила оружия внутренняя контрреволюция. Поэтому всюду нужна наша помощь, помощь комсомольцев, сочувствующих. И на этом фронте мы победим!

После здравицы в честь Красной Армии и партии коммунистов в зале прокатилось мощное «ура!».

Потом выступила Лиза Мураховская. Она недавно перенесла сыпняк, была подстрижена под машинку и выглядела очень бледной, изможденной. Громко говорить она не могла. Все напряженно прислушивались к ее слабому голосу.

— Теперь, ребята, о комсомольских делах. Первое. Мы должны провести перерегистрацию и открыть запись в комсомол для сочувствующих. Прежде всего, из рабочей молодежи. Во-вторых, имеется постановление губревкома об организации власти на местах и борьбе с контрреволюцией. Уже есть требование из губчека о направлении туда трех комсомольцев. Военком просит комсомольцев для организации охраны нашей границы. Губпродком ходатайствует о выделении пятерых. Нужна молодежь для работы в губнаробразе, политпросвете, профсовете, а главное, на селе. Будем решать, кто куда пойдет.

Из зала послышались голоса:

— А в Красную Армию? На фронт!

— И про фронт не забудем. Не беспокойтесь, — ответила Лиза. — Начнем с ЧК. Говори, Матвей, кого ты наметил.

Бойченко считался среди своих ребят старым чекистом. Они знали, что еще весной 1919 года председатель ЧК Абашидзе направил Матвея на задание, правда, не знали точно на какое, но Бойченко почти на год исчез из города. Значит, дело было нешуточное. Знали ребята и другое: в марте 1918 года Матвей сражался на баррикадах против германцев, а в октябре того же восемнадцатого, еще при оккупантах, одним из первых вступил в комсомол.

— Председатель губчека товарищ Буров требует трех наших ребят. И чтобы среди них одна была комсомолка, грамотная и умела печатать на машинке.

На лицах девушек, сидящих в зале, Матвей увидел разочарование. Девушки не задумываясь пошли бы в огонь и в воду, они умели стрелять и перевязывать раны, были среди них и грамотные, но чтоб еще и на машинке печатать… Редко кто из них и машинку-то видел.

— Я предлагаю послать на работу в ЧК Костю Решетняка из Слободки… Сашку Трояна и Валю Пройду.

— Сашку?! — раздался на весь зал удивленный голос. — Не годится! Он близорукий! Слепой! Ничего без очков не видит!

— На контру я не слепой! Контру я насквозь вижу! И вообще ты, Пашка, заткнись! — бросил Троян в сторону сомневающегося Пашки. — Не ты, Пашка, для меня судья.

— Я уверен, что Сашка Троян оправдает доверие товарищей, — громко сказал Бойченко.

— А кто эта Валя? — спросила Матвея Мураховская. — Я такой не помню.

— Валька… Валя Пройда, — оказал Матвей, — она сочувствующая.

— Но в заявке ясно сказано: направить комсомольцев, — недовольно заметила Мураховская.

— Так мы сегодня примем в комсомол, — сказал Матвей. — Она же сочувствующая. И листовки помогала расклеивать при Слащеве. И на машинке умеет печатать. Эй, хлопцы, позовите, там, на улице, Валю, — крикнул Бойченко.

К столу президиума подошла хрупкая девушка лет шестнадцати в накрахмаленной белой блузке из мадаполама и юбке из мешковины, выкрашенной луковичной шелухой словно под цвет ее огненно-рыжих волос. И лицо ее было усеяно крупными рыжими веснушками. Она уставилась на Мураховскую широко раскрытыми светло-карими глазами.

— Что ты вытаращилась на меня, Валя? — несколько смутилась Мураховская. — Ты сочувствующая? Хочешь в комсомол? Происхожденья ты какого?

— Какое там происхождение! Видишь — барышня, белоручка! И такую в ЧК? — раздался беспокойный голос из зала.

Резко повернувшись, Валя огрызнулась:

— Сам ты — «барышня»! — А потом, потупившись, ответила Мураховской: — Отец мой от тифа умер. Работал он на «Рассуде». Он большевиком был. Товарищи его, коммунисты, подтвердить могут. Брат, он старше меня, сейчас служит на финской границе. А мама-портниха. Перешивает людям разное старье. Я ей помогаю.

— Ты листовки расклеивала?

— Расклеивала не я. Я только их клейстером мазала. А клейстер мама варила.

Лиза Мураховская, все еще улыбаясь, сказала:

— Ну, тогда пиши заявление. Да, а где и когда ты на машинке научилась печатать?

— Мой брат чинил кому-то. А когда сделал, оказалось, что ее хозяин уехал. Машинка у нас осталась. Вот я и научилась.

— Хорошо печатаешь?

Валя засмущалась, махнула рукой:

— Где там… Но могу.

— Клопов давить! — опять послышался голос беспокойного парня из зала.

— Клопов?! А четыре странички за час не хочешь? — снова отпарировала Валя.

— Жаль тебя отпускать, — сказала Лиза. — Нам самим такая девушка нужна. Но требование есть требование… Вот напишешь, Валя, заявление, а в конце собрания мы и решим вопрос о приеме в комсомол.

И, конечно же, Валю Пройду приняли. Прямо с собрания ребята во главе с Бойченко отправились в ЧК.

Ответственный дежурный — Яков Каминский с удовлетворением остановил свой взгляд на Косте Решетняке, одетом в кавалерийскую шинель и буденовку, а вид Сашки Трояна — сутулого, очкастого, с патлами, торчащими из-под кепки, восторга у него не вызвал. На Валю он взглянул мельком, и в глазах его можно было ясно прочитать: «Барышня, как барышня…».

Почесав затылок, Яков Каминский на правах старшего товарища заметил Матвею негромко:

— М-да… А ты хорошо знаешь этих хлопцев? Работа у нас, сам знаешь, опасная. Тут и смелость нужна и чтоб язык за зубами Ты предупредил их?

— Конечно. Хлопцы — что надо. В восемнадцатом оба были в рабочих дружинах, били германцев вместе со взрослыми. — Матвей отвечал Каминскому громко, чтоб ребята слышали.

— Чего-то он такой нежный? — не унимался Каминский, указывая на Сашку. — Вроде бы хлипкий интеллигент. Учти, нам крепкие ребята нужны.

Сашка нахмурился, — сколько можно тыкать человека интеллигентом?! Но ответил сдержанно: — Я болел испанкой. Вот отойду скоро, поправлюсь. А что до интеллигента, так я, товарищ Каминский, три года в аптекарском складе пятиведерные бутыли таскал, да ящики.

— Пятиведерные? — переспросил Каминский. — Это три пуда?

— Без пяти фунтов, — заметил Сашка.

— Ну, а стул вот этот за переднюю ножку оторвешь от пола одной рукой?

Сашка подошел к стулу, оглядел его оценивающим взглядом. Мебель в особняке была тяжеловата и сработана на совесть. Стул Каминского был с довольно высокой спинкой, сиденье обшито кожей. Не какая-нибудь сосновая табуретка, поднимая которую за одну ножку, мальчишки мерились силами.

Матрос, сидевший в дальнем углу комнаты и чистивший наган, едва речь зашла об этом эксперименте, откинулся в кресле и стал внимательно следить за тем, что будет дальше.

— Вот этот стул? — переспросил Сашка, еще больше ссутулившись.

— Этот, этот, — с покровительственной насмешечкой закивал Каминский. — Да тут другого и нет. Остальные — кресла. Не видишь, что ли?

— Вижу, вижу, — сказал Троян. — Так…

Сашка вытащил из кармана фланельку, снял очки и стал протирать стекла, словно именно от их чистоты и прозрачности зависело, сумеет или не сумеет он поднять этот злополучный стул.

Троян стал на одно колено.

Тут моряк, сидевший в дальнем углу комнаты, поднялся, и, полируя ветошью ствол нагана, подошел к Сашке. Каминский подмигнул ему:

— Будь свидетелем, Касьян. Моряк с удовольствием согласился.

Сашка поудобнее взял ножку и стал медленно, как положено, а не рывком, поднимать стул.

И это ему удалось! Правда, на одну-две секунды, потом стул с грохотом опрокинулся на пол.

— Вот! — воскликнул Каминский. — Что я г-говорил!

— Нет, Яша, выиграл у тебя очкарик! — твердо сказал Касьяненко. — Ведь вы не договаривались, сколько он продержит стул. А этот Сашка — молодец!

Каминский не ожидал подобного от сослуживца, но раз он сам назначил его судьей, то спорить было бесполезно.

— Так ты, Касьян, думаешь, подойдут нам хлопцы?

Сдвинув кожаную фуражку дулом нагана с затылка на лоб, «Касьян» пожал плечами:

— Что тут скажешь? Камса как камса… Но я такую детвору к себе в оперативную группу не возьму. Мне братва нужна.

— Вот и я про то же, — воздохнул Яша, понимая, что решение зависит не от него. И он продолжил разговор уже в другой плоскости: — Как с жильем? Нужно, чтобы все жили вместе. Если понадобитесь, надо мигом быть здесь.

— С этим худо, — сказал Матвей. — Сашка вместе со мной ночует в комсомольском клубе. А вот Костя Решетник живет у родителей на Слободке.

Каминский выслушал короткое сообщение Матвея, затем стал рыться в столе. Наконец он нашел клочок серой оберточной бумаги, что-то написал на нем, вынул из наружного кармана гимнастерки завернутую в тряпочку печать, аккуратно ручкой смазал ее чернилами, подышал на печатку и пришлепнул к бумажке.

— Вот тебе, Матвей, ордер на комнату. На Спасской улице, рядом с гостиницей «Лондонская». Найдите дворника, он вам покажет комнату на втором этаже. Он знает, там деникинские офицеры жили. Но… хлопцы, учтите, дворник — сволочь. Сейчас он, конечно, за революцию, однако членом «Союза Михаила Архангела» был. Послушай, Касьяненко, сходи ты с ребятами. Обдурить он их может.

— Кого? Матвея? Его, пожалуй, обдуришь! — усмехнулся Касьяненко. — Впрочем, ладно. Вот только председателю доложу.

Пока шел разговор, Валя Пройда стояла в сторонке и искренне завидовала мальчишкам.

Из соседней комнаты в дежурку стремительно вошел Буров. Крепко сжатые губы делали его лицо строгим. Он быстро цепким взглядом окинул каждого и каждому пожал руку.

— Твои комсомольцы, Матвей?

— Да, вот направление.

— С охотой идете к нам работать? Вечером явиться на совещание. Придут еще товарищи по путевкам горкома партии.

— Мы здесь будем. Вот только насчет комнаты смотаемся. Посмотрим, что там да как — и обратно. Полчаса — не больше, товарищ Буров.

Сказав это, Матвей повернулся к ребятам и заметил, как напряженны стали их лица, а глаза, очевидно, помимо воли уставились на невысокого худощавого человека по фамилии Буров. Бойченко не сразу понял, в чем дело, а потом сообразил: по городу уже расползались обывательские слухи, впрочем, может, и не обывательские, просто — вражеские, что «из самой Москвы в Николаев прибыл самый страшный чекист Буров».

— Идемте, хлопцы, — сказал Матвей, обнимая ребят за плечи, — а то глаза сломаете.

Буров, очевидно, понял, в чем дело, и улыбнулся:

— До встречи, хлопцы! Устраивайтесь! — суровое лицо его мгновенно преобразилось, глаза с искринкой стали чуть хитроватыми, добрыми.

А Валентина все стояла поодаль, по-прежнему обойденная вниманием присутствующих. От обиды она раскраснелась и едва сдерживала слезы. Буров подошел к ней.

— Что, курносая, нахмурилась? Сама виновата, что в сторонке стоишь. У хлопцев локти сильнее? Так ты видом бери. Как фамилия?

— Пройда. Валя Пройда.

— И с такой фамилией позади хлопцев стоять?! — Буров, продолжая улыбаться, легонько хлопнул вконец засмущавшуюся девушку по плечу. — Давно в комсомоле? Печатать умеешь?

Покраснев до того, что в глазах проступили слезы, Валя ответила сбивчиво:

— В комсомоле? Вчера приняли…

И она рассказала, что была сочувствующей, помогала расклеивать листовки, что отец ее недавно умер от тифа, брат служит на финской границе, а мать шьет на дому, больная она.

— Валя, — серьезно спросил Буров, — твоя мама знает, что ты будешь работать у нас?

Посерьезнела, перестала смущаться и Валя, сказала просто:

— Про комсомол мама знает. Про ЧК — кет.

— Вот что. Валя, ты обязательно скажи маме, что будешь работать у нас секретарем. Поняла?

— Да, товарищ Буров.

— Обязательно скажи… Товарищ Каминский, — повернулся Буров к дежурному и распорядился: — Вызови коменданта, пусть выдаст Валентине Михайловне Пройде пшена и подсолнечного масла, что положено на трехдневный паек бойцу.

— Есть! — отчеканил Яша. Буров снова улыбнулся девушке:

— Работа у тебя, так сказать, и умственная и физическая… Да исхудала ты, Валя Пройда. Этак скоро насквозь просвечиваться будешь. Ну и обмундируем тебя. Чего в мешковине щеголять?!

К последнему замечанию Бурова Валя отнеслась довольно равнодушно:

— Сейчас все так ходят. А то еще комсомольцы «барышней» задразнят.

— Ну относительно этого с тобой Валерий Михайлович потолкует, — сказал Буров. — Значит, обо всем договорились?

— Договорились, товарищ Буров… — по-деловому ответила Валя, решив, что необязательно быть мальчишкой, чтобы с тобой разговаривали по-серьезному.

3. БУДНИ ЧК

В гостиницу «Лондонская», куда пришли Касьяненко и комсомольцы, все комнаты, кроме одной, оказались занятыми.

Красномордый бородатый верзила-дворник, приведший их смотреть комнату, окал и разводил руками:

— Вот осталась одна комнатенка. Прошу, товарищи комиссары.

«Комнатенка» оказалась просторной, с высоким лепным потолком. Посредине на дорогом узорчатом паркете был прибит большущими гвоздями ржавый лист жести, на котором стояла и пузатая «буржуйка». Жестяная труба от нее тянулась к люстре с хрустальными подвесками. Там ее колено было привязано проволокой к бронзовым украшениям люстры, и труба уходила в форточку, тоже заложенную жестянкой.

Матвей поглядел на «буржуйку», потом на красивую изразцовую печь, выдававшуюся из стены.

— Дров сжигает видимо-невидимо, — пояснил дворник, перехвативший взгляд Бойченко, — может, конечно, вы дровишек достанете…

Возле «буржуйки» валялись обломки резного орехового книжного шкафа, гнутые спинки и подлокотники кресел красного дерева. Рядом с окном у стены приткнулся, накренившись, словно полузатопленный корабль, большой диван без подлокотника и двух ножек. Из сиденья был вырезан порядочный клок кожи. Рядом с печкой, соперничая с ней в белизне, стоял рояль с позолотой.

Лондонская гостиница

— А это что за фисгармонь? — опросил Касьяненко, тыкая пальцем по клавишам.

Звук рояля был красивый и сильный.

— Нет, не фисгармония это, товарищ комиссар, — солидно заметил дворник. — Рояля, изволите знать. Фисгармонии в костелах стоят. А роялю мы уберем, не извольте беспокоиться. Она из другой залы дома.

— Стол-то есть какой-никакой? Табурет, койка? — заложив руки за спину и покачиваясь с пяток на носки, поинтересовался Касьяненко.

— Стол? Табуретку? Койку? — дворник оглядел комнату, словно эти вещи могли расползтись по щелям в паркете, и развел руками. — Всю мебель большевики, что понаехали, разобрали. В другие, стало быть, помещения.

— Ладно… — мрачно констатировал Касьяненко. — Можешь идти.

Дворник, подловато улыбаясь, удалился из комнаты задом, точно боялся, что морячок проводит его пинком. Едва красномордый прикрыл дверь, Касьяненко зло сплюнул и выругался:

— Фу ты, сволочь какая! Прямо по роже видать — контра! Чистая контра! — И, чуток отойдя, добавил: — Вот что, камса, я, пожалуй, к вам переберусь. Веселее будет. А то впихнули меня в келью при кирхе, на Глазенаповской. Стены — каменные, пол — каменный, а у меня от сырости еще на службе ревматизм завелся.

— Это здорово! — за всех ответил Матвей. Костя и Сашка топтались на паркете, больно красив был, и ходить по такому жалко, а больше всего Решетняка и Трояна смущал рояль цвета слоновой кости с позолотой.

— Можно мне пальцем в него потыкать? — спросил Сашка, обращаясь к Матвею.

— Тычь, была б охота! — ответил за него Касьяненко. — Гидре всякой можно, а нам нельзя?!

Но Троян продолжал вопросительно смотреть на Матвея.

— Попробуй, — сказал Матвей. — Только кулаком по роялю не грохай. Хоть он и принадлежал контре, а сделал его мастеровой человек и теперь он принадлежит рабочим.

— Ишь ты, — широко улыбнулся Касьяненко. — Недаром тебя дворник-контра комиссаром назвал. Ты, может, и Карла Маркса уже читал?

— Читал, — ответил Матвей. — «Капитал». Мы вместе с двоюродным братом, с Володей. Одному бы мне, пожалуй, не осилить.

— А кто это «двоюродный брат Володя?»

— Рабочий с «Наваля».

— Сейчас кто?

Троян неуклюже взмахнул длинными руками и хлопнул себя. по бедрам:

— Ты что, Шицевалова не знаешь?

— Погодь, погодь… Это председатель уездчека Елизаветграда?[93]…Тогда понятно, почему ты такую книгу осилил.

— И ты осилишь, — сказал Матвей. — Скоро занятия по политучебе начнутся, вместе заниматься будем.

— Да, хлопцы, видать по всем статьям, надо мне к вам перебираться, а то кирха эта меня совсем доконает.

Касьяненко в тот же день переехал к комсомольцам. Он появился в комнате веселый, в бушлате нараспашку, держа в одной руке гитару с широченным голубым бантом, а в другой — самодельный чемоданчик из фанеры, выкрашенный коричневой краской. Устроился Касьяненко на кожаном диване с прорехой. Сбегал во двор за четырьмя кирпичами, подложил их под сиденье вместо ножек и был очень доволен собой.

Решив, вероятно, сразить наповал «комсомолят», он откинул крышку полупустого фанерного чемоданчика, на внутренней стороне которой был наклеен выдранный, наверно, из какого-то журнала портрет киноактрисы Веры Холодной. Щелкнув пальцем по томному облику знаменитости, Касьяненко изрек:

— Вот это камея, стоящая вещь! Кто понимает. Только не вашего ума дело…

Потом они пошли на совещание. С докладом выступил Буров. Молчаливый Решетняк и подвижный Сашка, что называется, рты поразинули, и даже считавший себя опытным чекистом Бойченко был несколько удивлен обилием контрреволюционных выступлений в городе и уездах Николаевщины, перечисленных председателем ЧК. Активно действовали разрозненные петлюровские, махновские и просто кулацкие банды и группы. В разных волостях совершали налеты на села банды Завгородского, Колючего, Кваши, Грома, Яблочки, Кибеца, Штиля, Гриценко… Они убивали коммунистов, советских активистов, продагентов, работников милиции, ЧК, устраивали поджоги, насильничали, грабили население.

В городах контрреволюционеры действовали более скрытно. Это были формирования белых офицеров, специально оставленные втылу Красной Армии контрразведкой второго армейского корпуса генерала Слащева, Белогвардейские агенты без разбора использовали для своих целей банды любой политической окраски, устанавливали контакты с петлюровцами, искали помощи и совершали диверсии, подготавливая почву для нового наступления деникинцев.

Говорил Буров негромко, сдержанно — приводил тезис и подкреплял свою мысль горой фактов.

Неожиданно его прервал Каминский. Он прошел к столу Бурова и сказал ему несколько слов на ухо. Глаза Бурова сузились, он в свою очередь пошептал что-то Яше. Тот быстро ушел.

— Товарищи! В любой операции будьте внимательны, наблюдательны, бдительны. Присматривайтесь к каждой мелочи, к каждому человеку. У любого врага, каким бы безобидным он ни прикидывался, может оказаться в руках ниточка, которая приведет к раскрытию всей контрреволюционной сети деникинцев. Враг разбит, но не уничтожен. Он попытается любыми средствами подло вредить нам! — Буров перевел дыхание и более спокойно заключил:

— А теперь оперативная группа и новые товарищи, коммунисты и комсомольцы отправятся на судостроительный завод «Наваль». Тем рабочие-дружинники из охраны завода около эллинга обнаружили подозрительные ящики. Во всяком случае в одном, который они вскрыли, — динамит.

Матвей был доволен заданием, ему впервые пришлось участвовать в подобной операции. Он хотя и имел опыт чекистской работы, находясь в логове Махно, но ему больше нравилась открытая схватка с врагом, без забрала.

— Выходы с завода перекрыты? — спросил Касьяненко в проходной.

— Мышь не прошмыгнет!

— Когда обнаружили ящик с динамитом?

— Полчаса назад. Сразу позвонили вам, — ответил рабочий. — Там не один. Да таскать побоялись. Кто знает, может, там адская машина с часами. И куда девать эти ящики, не знаем.

— А если до взрыва осталась минута?

— Куда девать ящики-то? Куда?

Касьяненко длинно, со знанием дела выругался по-моряцки, задиристо, и остановился, чтобы задать следующий вопрос:

— Что ж, ящики так под открытым небом и лежали? Куда вы смотрите, охрана?!

— Не валялись, товарищ. Под хлам у стены их запрятали. Я потому и заметил. Гляжу — вся эта металлическая ветошь будто на дрожжах поднялась.

— За сколько дней?

— Не знаю. Я позавчера туда обрезки от штамповки кидал. А сегодня пришел, гляжу — они под низом. Как там очутились? Не нарочно, не без дела кто-то кучу перерывал. Позвал своих. Посмотрели, решили проверить. Вот и нашли пять ящиков.

— Пять?

— Да. Если они шибанут, то от самого нашего крупного эллинга рожки да ножки останутся…

Отряд быстро пошел к эллингу, где закладывались и строились суда. Несколько рабочих стояло поодаль, кучкой. Сразу чувствовалось, что им не по себе от соседства с динамитом.

Касьяненко спросил:

— Рабочих из эллинга вывели?

— Догадались. Из соседних цехов — тоже.

Кто-то принес фонарь. Желтое пятно света вырвало из темноты развороченную груду металлического хлама. У самой стены эллинга стояло пять светлого теса ящиков.

— Переставляли ящики? — спросил Касьяненко.

— Нет, не трогали. Только один вон, сбоку. Дощечку на крышке оторвали. И все.

— Костя! Решетняк! Давай до меня, — приказал Касьяненко и скиинул бушлат, засучив рукава робы. Костя тоже скинул шинель и засучил рукава рубашки. И Касьяненко и Костя не очень хорошо знали минное дело, но иного выхода не было. Никто не думал о себе. Даже если чекисты и рабочие отойдут на сотню-другую метров, взрыв такого количества динамита на заводе разнесет не один эллинг. Надо было разминировать склад во что бы то ни стало.

Они подошли к ящикам. Поставив на один из них фонарь, Касьяненко тщательно ощупал соседний. Затем, ловко пользуясь обрезком трубы, отодрал крышку и стал вытаскивать из него, ощупывать и осматривать кусок за куском взрывчатку, обернутую в промасленную бумагу. Тем временем Костя Решетняк принялся за другой.

Потом Бойченко увидел, что Касьяненко набросал обратно в ящик взрывчатку и, взломав крышку, стал ощупывать третий ящик, изредка вытирая пот со лба, хотя с Бугского лимана тянул пронизывающий ветер.

Наконец был выпотрошен и последний, пятый ящик.

Тогда Касьяненко сел на него, достал из кармана клочок газеты и кисет с махоркой. Но пальцы плохо слушались его.

— Эй, хлопцы, дайте самокрутку, руки, сволочи, дрожат.

К моряку подбежало несколько человек. Остальные тоже подошли поближе.

— Не успели, гады, запал подложить, — услышал Матвей голос Касьяненко. — А без детонатора — это просто труха. Тащите ящики в машину. Увезем.

— Кто же это мог сделать? — словно сам себя вслух спросил рабочий, встретивший чекистов у заводских ворот.

— У вас спросить надо! — резко ответил Касьяненко. — Хлопаете ушами. Охраняете завод — с вас и спрос. А я не цыганка, гадать не умею. Пять ящиков динамита! Это ж не зажигалку в цехе сделать. Их внести надо было! И откуда они взялись?

Смачно затягиваясь, Касьяненко говорил теперь в охотку, много. Не остановился он и тогда, когда рабочие перетаскали ящики в телегу и та отъехала подальше от кучи металлического хлама, а чекисты еще раз перебрали вою груду хлама, внимательно осматривая каждый кусок трубы, каждый подозрительный предмет, но ничего, не нашли.

История с динамитом на заводе «Наваль» наделала много шуму в городе. Она лишний раз показала рабочим, что враг не сложил оружия, что он действует, и действует расчетливо и коварно.

Для Матвея, Кости Решетняка и Саши Трояна дни и ночи словно смешались. Они редко ночевали в своей комнате. Чаще устраивались на диване или в кресле в здании губчека, потому что оперативная группа Касьяненко была не а силах справиться со всеми делами: розысками и ликвидацией складов оружия, обнаруженных в различных концах города; борьбой с анархистами, грабившими квартиры; выступлениями подпольных организаций меньшевиков и эсеров, украинских националистов. На ЧК возлагалась и борьба со спекуляцией, саботажем, распространением ложных и панических слухов, на которые обыватели были удивительно падки.

Если и выдавалась свободная минутка, то надо было провести у населения сбор белья для красноармейцев, идти на субботник по отгрузке зерна для голодающих рабочих Питера и Москвы, участвовать в заготовке дров или очистке площадей и дворов от завалов многолетнего мусора. Близилось лето, и антисанитарное состояние города грозило эпидемиями.

С центрального аптекарского склада пропала шестидесятиведерная бочка со спиртом, несколько килограммов йода в кристаллах и несколько пудов перевязочных материалов. Во всем этом крайне нуждались наши раненые бойцы. Но, значит, в этом же нуждались ивраги. Настораживал не только сам факт исчезновения: пропажа обнаружилась «случайно». Управляющий складом, возглавлявший его еще при деникинцах, был смещен. Новый управляющий при приеме дел обнаружил недостачу.

Буров отнесся к пропаже спирта и прочего как к обычному воровству. Но Горожанин сразу увидел в нем нечто большее. Между ним и Буровым произошел такой разговор:

— Не понимаю, что ты, Валерий Михайлович, увидел особенного в этом деле? Ну, возможно, диверсия. Могли пробить гвоздем дырку в бочке — спирт вытек. Перевязочные материалы и йод мало-помалу растащили.

— Вы, Михаил Никитич, не обратили внимания на некоторые обстоятельства. Пропал не спирт, а бочка со спиртом. Кристаллам йода на рынке не торговали и не торгуют. И еще пропала не марля, которую можно было продать, а перевязочный материал.

— Ты хочешь взяться за это дело?

— Да, Михаил Никитич.

— Но ведь народу у нас не хватает.

— Мне достаточно комсомольцев.

— Саша Троян свободен. А Матвей и Решетняк включены в группу по ликвидации банды в Богоявленске.

— Я думаю подключить к этому делу Валю Пройду. И Александр Троян мне как раз подойдет.

— Как знаешь. — сказал Буров.

Ликвидация банды в Богоявленске была делом необходимейшим. В конце марта с несколько запоздавшей оказией губчека получила сообщение от спрятавшегося во время налета председателя сельрады[94], что на Богоявленск наскочила необычная банда. Командовал ею, судя по записке председателя, белогвардейский подполковник. Он же должен был возглавить восстания как в самом Богоявленске, так и в Покровском, Кисляковке и в других селах. Сигнал спасшегося председателя вызвал большую тревогу. Эти села располагались в ближних тылах Красной Армии.

Бойченко уже не раз выезжал с Касьяненко на ликвидацию банд, но Решетняку моряк неизменно говорил: «Рано еще. Пообвыкни на городских делах. Потом на стрельбу пустим». Что же касается Трояна, то Касьяненко, относясь к Сашке хорошо, и слышать не хотел о зачислении «интеллигентного очкарика» в свою опергруппу. На Богоявленскую операцию Решетняка Касьяненко все же взял.

Вечером оперативная группа вместе с отрядом из чекистов батальона выехала на розыск банды, орудовавшей по левому берегу низовья Бугского лимана. Солнце еще только собиралось закатиться за Варваровку, горбом торчащую на правой стороне Буга.

К чекистам, как и было условлено, присоединился боевой отряд горкома партии. Численность банды оставалась неизвестной, а в таких случаях сил лучше иметь побольше.

Впереди на буланом боевом коне ехал сам Петр Касьяненко, Следом, в первом ряду, Матвей и Костя Решетняк. Товарищи знали, что ребята квартировали вместе с начальством, да и удаль Бойченко в схватках к тому времени была известна многим. Им в нарушение некоторых неписаных правил и разрешили следовать сразу за командиром.

Сводный отряд отправился в сторону того же хутора Водопой, где полтора месяца назад Матвей с товарищами встречал передовую часть 41-й дивизии Красной Армии. Вскоре они миновали Слободку и кладбище, осталась в стороне роща — дачное место. Хорошо прогретая за день весенним солнцем степь пахла серебристой молодой полынью, бархатно светилась ковылем.

Не доезжая до железнодорожной станции, отряд свернул по дороге на юг, к хутору Широкая балка.

Едва закатилось солнце, как тут же, почти без сумерек, на землю накинулась ночь. Ехали молча. Костя Решетняк был не очень разговорчивым спутником, а Касьяненко ехал несколько впереди и по всему было видно: ждал кого-то, кто вот-вот появится на белесой в лунном свете пыльной дороге.

Вдали сквозь ночную темень блеклыми звездочками проступали огоньки. Отряд подъезжал к селу Богоявленскому. И тогда от одной из скирд, стоявших в степи, отделилась темная фигура. Неимоверно длинная, распластавшаяся по стерне. Матвей не сразу догадался, что видит не самого человека, а его тень. Сам же человек в серой смушковой солдатской папахе и длинной шинели оказался маленьким, хромым с винтовкой на плече.

— Касьяненко? — спросил человек, подойдя к Петру. — Лозовой я. Председатель совета.

— А-а. — Касьяненко слез с лошади, пожал человеку руку. — Что тут у тебя?

Лозовой принялся негромко и быстро рассказывать. Из его сбивчивой речи Бойченко понял: банда большая, а с кулацкими сынками да подкулачниками, примкнувшими к ней, и того более.

— Вот только что свой человек пришел, — пришепетывая говорил Лозовой. — Сказал, совещание у бандитов будет этой ночью.

— Кто соберется?

— Главари банды, местные кулаки Богоявленские, да Копаньской и Кисляковской волостей.

— Где?

— В Ефимовке, в Ефимовке. В крайней хате со стороны Кисляковки.

— Выходит… — как бы размышляя вслух, проговорил Касьяненко. — Поедем над берегом лимана. Добре. Там и овражки есть. А вдруг засада?

— Ни. Мой человек сейчас оттуда. Сведения точные. Охрана только у хаты.

— Ладно. Проверим. Ну, поехали.

— А заводных коней у вас нема? — спросил председатель.

— Имеются.

— Шестеро незаможников со мной. А коней нет. Как возьмешь со двора? Вмиг догадаются, подлюги. Они ни жинку, ни детей не милуют. А так — вроде в городе болтаемся.

Касьяненко распорядился дать крестьянам заводных лошадей и выслал вперед разведку, которую возглавил Лозовой.

Обогнули балкой Богоявленское. И тут, когда до Ефимовки оставалось версты четыре, Матвей приметил вдали всадника, наметом скакавшего по степи. Дорога здесь делала петлю, а всадник мчался, срезая путь.

— Касьяненко! Смотри! — крикнул Бойченко.

— Давай! Перехвати! — приказал командир опергруппы.

Матвей и Костя пришпорили коней и взяли с места в карьер. Бросились наперерез. Местность была незнакомая, и они рисковала поломать лошадям ноги или сами угробиться в какой-нибудь прикрытой темнотой и обманчивым лунным светом ложбинке.

Сжав зубы, заломив кубанку, Бойченко торопил и торопил коня. Стрелять было нельзя. Плохо, если и всадник откроет пальбу. А разведка спустилась в балочку и не видит человека, который наверняка хотел предупредить бандитов и кулачье, собравшихся на совещание, о появлении чекистов.

Расстояние между всадником и чекистами сокращалось. Матвей видел надувшуюся парусом рубаху парня, который голыми пятками подгонял неоседланного и невзнузданного коня. Бойченко знаком послал Костю вперед и наперерез, а сам пустил свою лошадь прямо на всадника.

«Только бы он не стал палить! Только бы не поднял стрельбы!» — шептал Матвей. Уравнявшись со всадником на скаку, Бойченко ринулся к оскаленной лошадиной морде, заставил лошадь свернуть и лишь тогда сшибся, ухватил парня за ворот рубахи, бросил его наземь.

Подоспевший Костя Решетняк стал ловить невзнузданного коня, чтобы тот, чего доброго, без седока не отправился в Ефимовку и не поднял там тревогу. Бойченко подъехал к парню и соскочил с лошади. Подошел к тому осторожно. Оружия в руках не было. Парень тихо и злобно подвывал:

— Батя… Батя… — и вдруг вскочил, зверем кинулся на Бойченко. Подавшись вперед, Матвей двойным ударом сбил парня с ног. Тот снова упал.

К ним подъехал Касьяненко и несколько бойцов. Кто-то кинул веревку, чтобы связать парня. Тому скрутили руки, поставили на ноги.

— Зачем скакал в Ефимовку? — низким злым басом спросит Касьяненко. — В обоз его. Теперь сомнения нет — сборище у них в Ефимовке. Как пить дать.

Они присоединились к отряду и у выезда из балки встретил свою разведку.

— Дальше всем нельзя. Они охрану, поди, выставили. — Касьяненко отдал приказ окружить сельцо и со своей оперативной группой начал скрытно подбираться к первой у дороги хате, где, как сообщил Лозовой, проходило совещание главарей банды и местного кулачья.

Вся Ефимовка была погружена в темноту. Лишь в этой хате, сквозь прикрытое рядном окно, пробивался слабый свет.

— Видишь? — тихо спросил Касьяненко, ползком подбиравшийся к хате рядом с Матвеем.

— Вижу, — ответил Бойченко.

Перёд хатой с винтовкой стоял часовой, в тени дерева он был едва заметен. С боков тоже прохаживались бандиты.

— Крепкая охрана. По-военному поставлена. Видать, в банде офицеры есть. Тихо снять надо. Чтоб не пикнули. Потом — я к двери, вы — к окнам. И по моему сигналу…

— Товарищ командир… — проговорил один из незаможников, — я — цього визьму, у дороги. Вин Мараманова сын, самого богатого куркуля. К девкам в Кисляковку вместе ходили.

— Ладно, — согласился Касьяненко. — Бери этого чертова сына. Ты, Матвей, с ним пойдешь. Я с тем, что справа, управляюсь. А Костя, тот левого прищучит.

Снова поползли по-пластунски. Только лозовский незаможник, выбравшись из балочки, что была метрах в ста от часового, двинулся, пошатываясь, прямо на дорогу. Хоронясь за каждым бугром, вдыхая пряный запах весенней земли, Матвей едва поспевал за парнем. А тот шел себе и шел, метрах в десяти от часового остановился, будто только увидел, поздоровался, спросил табаку.

Часовой гмыкнул понимающе:

— Ишь как ты, Микола, нахлестався. У Параськи був? — И, приставив винтовку к дереву, полез в карман за табаком. — На, бери.

Но не договорил, боец из опергруппы приставил к затылку часового дуло карабина, прошипел:

— Пикнешь, мозги вылетят!

А Матвей тем временем закрутил снятой с бойца обмоткой рот часового. Под лапищами Касьяненко тот опал у двери. Только со стороны огорода еще слышалась возня Кости. Как он потом говорил, мужичонка попался хлюпкий, но со страху вился и бился змеей, кусался и царапался по-бабьи. Еле-еле удалось с ним справиться.

По знаку Касьяненко бывшую охрану оттащили подальше от дома. Затем он и Матвей снова подкрались к хате и заглянули в окна. Матвей увидел лишь край стола и семерых бандитов. Но в комнате их было больше. Через густую сизую пелену махорочного дыма, в свете неярко горящей лампы трудно разглядеть лица. Все смотрели на горбоносого бритоголового человека с насупленными бровями и выдвинутой вперед нижней челюстью. Его рука короткими четкими взмахами рубила воздух: он давал наставления.

— Не деревенский, сразу видать, — прошептал Касьяненко над ухом Матвея. — Он заводила. Я на свое место, а ты тут смотри.

Командир оперативной группы подошел к низкой двери хаты и забарабанил в нее рукояткой нагана:

— Открывай! А то сам открою!

Тут же в ответ в хате грохнули выстрелы, зазвенели стекла. Свет в комнате погас.

Матвей видел, как Касьяненко своим пудовым сапогом вышиб дверь и швырнул в сенцы гранату. Раздался грохот, пламя вырвалось из дверного проема и тут же затрещали под ударами переплеты рам. Из окон, паля куда попало, выскакивали бандиты. В проем ближнего окна пытались выбраться сразу двое, Матвей выстрелил из парабеллума, но тут же почувствовал, будто саблей саданули по плечу, и согнулся от боли. Тем временем второй пролезавший в окно бандит, выкинув убитого, выпрыгнул из хаты и огромными скачками, по-заячьи, кинулся к огороду и исчез за плетнем.

Перестрелка шла уже на задах сельских дворов. Пойманных бандитов сводили к дереву перед хатой. Их оказалось десятка два. Несколько были ранены, и санитар отряда возился с ними. Потом два бойца принесли тело убитого товарища и положили его на подъехавшую подводу. Еще одного раненого чекиста нашли в огороде.

Боль в плече у Матвея вроде прошла. Он попытался отойти от стены хаты, но закружилась голова и уже по ладони потекли теплые струйки крови, а пальцы стали липкими, и их покалывало, будто рука занемела. Подошедший Касьяненко поглядел на Бойченко. крикнул санитара. Тот чиркнул зажигалкой, спросил:

— Куда тебя?

— В плечо.

— Жалко кожанку резать, — сказал санитар. Матвей стиснул зубы: «Потерплю».

— Кость цела. А мясо заживет! — привычно балагурил санитар, обрабатывая рану. — Кость — главное. Недели через две ты этой рукой гидров будешь приглаживать не хуже прежнего.

Бойченко вместе с санитаром поехал в тачанке. Касьяненко и Костя рысью на конях — рядом.

— А тот, бритый, ушел, гад, — раздумчиво проговорил Касьяненко. — Жаль. Самая крупная рыба.

— Теперь встретимся, — не прошляпим, — сказал Матвей. — Если он — главарь, не миновать ему пути в город.

— Тоже верно, — согласился командир опергруппы.

Копыта коней мягко ступали по пыли. Серая под луной ковыльная степь была молчалива. Слева серебрились воды лимана.

4. «ГЛУХОЙ» ФАРМАЦЕВТ

Председатель губчека Буров вызвал Сашку Трояна и Валю.

Троян входил в кабинет с решением сказать Бурову такие слова: «Если очки мешают мне быть настоящим чекистом, то, наверное, Матвей ошибся, когда рекомендовал меня в ЧК».

Что касается Вали, то она посчитала этот одновременный вызов чистой случайностью.

Кроме Бурова, в кабинете находился Горожанин, как всегда я выутюженном костюме, белой сорочке и при галстуке. Трудно было представить себе людей более не подходящих по внешности друг к другу.

— Садитесь, ребята, разговор есть, — кивнул им Буров и подошел к подоконнику, на котором стоял полуведерный чайник с заваркой из сушеной моркови.

Валя подалась было помочь ему, но Буров остановил ее:

— Иди, садись, курносая. Не чай подавать я тебя вызвал. Дело есть серьезное.

Услышав слова председателя, Сашка — ушки на макушке, и начисто забыл про жалостливый разговор, который собирался вести с Буровым. Непонятно было лишь, при чем здесь Валя? О чем серьезном можно говорить с Валькой, девчонкой, которую даже в казаки-разбойники играть не принимали?!

Горожанин привычно поднялся навстречу комсомольцам и вежливо пожал руки. Валя с некоторым недоумением глянула в его светлые глаза, намереваясь угадать необычную причину вызова, но увидела в них лишь приветливую лукавинку:

— Садитесь, садитесь, Валя. И вы, Саша, возьмите стул. Прихлебывая чай из кружки, Буров прошел к своему столу, сел и начал разговор:

— Так вот что, ребята. Вы знаете, с базы аптекоуправления исчезла бочка спирта, йод и перевязочные материалы. Пропажу обнаружила ревизия губздрава при назначении нового заведующего. Йод, перевязочный материал, да и спирт — вещи дефицитные. Для лечения раненых они необходимы, как хлеб. Даже больше. Ты, Саша, как раз работал на этой базе еще до прихода Деникина. Народ там тебе известен. Сходи туда, разузнай неприметно, кто из старых работников остался. Кто новый, что за народ. Новых на базе много, говорят. А откуда они, кто их рекомендовал — неизвестно. Вот список, посмотри.

— Из старых двое осталось. Уборщица Клавдия Ивановна Клочко. Ее просто Ивановной зовут. Да старик фармацевт Исай Аронович Гольдфарб.

— Достаточно и двоих. Вот и навести их, поговори, поспрошай. Настойчивым чересчур не будь. Лучше лишний раз сходить туда, чем кого-либо спугнуть. Дело тонкое.

— Понимаю, товарищ Буров.

Шустрые глаза Вали перебегали с Сашки Трояна на Бурова, она никак не могла сообразить: зачем же понадобилась и она. Наконец, не выдержав, Валя подтянула к себе бумагу и карандаш:

— Мне записывать?

— Не надо ничего писать, — сказал Буров. — Ты пойдешь вместе с Трояном. Станешь делать, что он скажет. Будешь ждать на улице. Ты, Троян, внимательно смотри. Если кто покажется подозрительным, пусть Валя пойдет за ним. Тебе, Валя, надо запоминать адрес или адреса, куда станет заходить тот человек. Понятно?

— Понятно, товарищ председатель, — покорно ответила Валя, несколько обиженная тем, что попадает под опеку Трояна.

— Кстати, Валя, вы, пожалуйста, снимите вашу красную косынку, — заметил, мягко улыбаясь, Горожанин. — А то ведь сразу догадаются, что вы — комсомолка. Впрочем, и без косынки вам нельзя.

— Почему, Валерий Михайлович?

— Волосы у вас приметные, красивые. Подберите другую косынку, нейтрального цвета.

— Неприметную? А если мамин темный платок?

— Пожалуй, подойдет.

— Нам сразу можно идти туда? — почему-то негромко спросил Троян.

— Нужно! — шепотом ответил Горожанин. И они рассмеялись вместе с Буровым. Потом Валерий Михайлович добавил:

— Только на базе ведите себя свободно, будто затем только и пришли, чтоб проведать старых знакомых. Никакой таинственности на себя не напускайте. Главное, чтоб Валю там никто не видел. Будьте осторожны.

Сашка Троян в смущении принялся протирать стекла очков.

— Я понимаю, Валерий Михайлович.

— Вот и хорошо.

Из здания ЧК на Большой Морской Сашка и Валя отправились на базу. Правда, пришлось сделать небольшой крюк: Валя зашла домой и переодела платок. На Черниговской улице Сашка приказал ей погулять поблизости, а сам прошел в здание. Нигде не задерживаясь, потому что никто из «старых» грузчиков здесь не работал, Троян прошел в провизорскую — светлую комнату со столами, уставленными колбами и флаконами, фаянсовыми ступками и банками, на которых в черных, будто траурных рамках четкими буквами были обозначены по латыни названия лекарств.

Уборщицы Ивановны он не увидел, зато за столом у окна склонилась сутулая, совсем горбатая фигура Исая Ароновича в пенсне на кончике великолепного тонкого носа. Отвлеченный от дела, Гольдфарб несколько мгновений всматривался в стекла других представших перед его взором очков, затем радостно всплеснул руками. И как всегда при встрече двух бывших сослуживцев, речь зашла о том, где сейчас их старые знакомые, хороши ли новые товарищи, да и кто они, кстати.

Поводя то ли пенсне, то ли носом, Исай Аронович как бы представлял Трояну фармацевтов: раньше они работали в различных аптеках города, которые теперь оказались закрытыми.

— Разве есть чем торговать? — И Исай Аронович покачал пенсне из стороны в сторону. — Медикаментов нет! Все на самом строгом учете. О бинтах и вате даже говорить не приходится. Где в городе найдешь хоть клочок нестиранного настоящего бинта?

— Не найдешь, — согласился Сашка.

— Конечно, не все местные. Вот барышня — беженка из Вознесенска. Хороший фармацевт, интеллигентная, милая девушка, — Гольдфарб кивнул в сторону дальнего угла, где сидела хорошенькая смуглянка.

Поправив очки, Троян принялся ее разглядывать. Брюнетка, как бы почувствовав его взгляд, приподняла длинные ресницы и посмотрела на Сашку томными с поволокой глазами.

Сашка смутился и услышал лишь конец фразы, произнесенной Исаем Ароновичем:

— …глухой, совсем глухой.

— Кто? — переспросил Троян.

— Другой фармацевт. Солидный, положительный человек. Не пьет. Собрания все до конца отсиживает. Правда, со слуховой трубкой, глухой он. Чего он слышит, если ему в трубку по два раза приходится повторять…

«Ну, — подумал Сашка, — кому глухой пень нужен? А вот барышня, сразу видно, — интеллигенция. Гимназию, видно, окончила. Может, даже институт благородных девиц в Киеве. Оттуда только „белые“ и выходят. За ней надо присмотреть».

Пообещав Исаю Ароновичу непременно заглянуть еще на базу, Троян простился. Подойдя к Вале, сказал, чтобы посмотрела, куда отправится глухой фармацевт, а сам он пойдет за «барышней».

— Как же я его узнаю? — забеспокоилась Валя.

— Узнаешь. Нос у него такой вздернутый. Похлеще, чем у тебя.

— Ну! Ты это, Сашка, брось!

— И веснушки у него тоже. И очки еще. Дешевенькие такие и за уши тесемочками прицеплены.

После окончания работы смуглянка вышла первая. Троян отправился за ней. А неказистый, курносый человек в очках на тесемочках появился позже. Он долго брел по улицам, выбирая какие побезлюдней, но Валя чутьем уловила общее направление его пути и быстро выходила ему наперерез, не мозоля глаза преследованием.

Глухой фармацевт отправился не на квартиру, где проживал, а на Сухой фонтан. Там вошел в дом № 12, но пробыл недолго, сел в трамвай и поехал к Яхт-клубу. Возле него фармацевт встретился со стройным мужчиной, в манере держаться которого чувствовалась военная выправка. Они довольно долго разговаривали, прогуливаясь по верхней аллее, потом разошлись.

Валя растерялась: за кем же ей пойти? За глухим фармацевтом или посмотреть, куда направится его знакомый.

Было уже довольно поздно. Не станет же глухой гулять по городу всю ночь. Да и место жительства и работы его известны. «Пойду за этим стройным!». — решила Валя.

«Стройный» прошел к трамвайной остановке, Валя — за ним. Они проехали через весь город в сторону больницы. Выйдя из трамвая, «Стройный» отправился на 3-ю Военную улицу и вошел в дом № 6.

Погуляв с полчаса по улице, идущей перпендикулярно к 3-й Военной, и не дождавшись появления своего подопечного, Валя вернулась в ЧК. В приемной у дежурного сидел грустный Сашка Троян.

— Ты что такой смурной? — спросила Валя.

— А… Проводил «барышню» до дома, она там и засела. У тебя что?

Валя хотела ответить, но дежурный попросил ее пройти к Горожанину, который ждал ее возвращения. Валерий Михайлович, не торопя и не перебивая, выслушал рассказ Вали и сказал:

— Прекрасно. У вас хорошая смекалка. Очень важно, что глухой фармацевт встретился с человеком, у которого военная выправка.

Тут Валя, покраснев так, что веснушки на ее лице стали выглядеть бледными пятнышками, схватилась ладонями за щеку.

— Вспомнила что-то?

— Одну минуточку, Валерий Михайлович… Одну минуточку…

— Не спешите. Постарайтесь быть спокойной. Так легче вспоминается.

Открыв глаза, Валя помотала головой, словно отгоняя последние сомнения:

— Валерий Михайлович, когда фармацевт и этот стройный мужчина разговаривали в верхней аллее у Яхт-клуба… фармацевт не доставал слуховой трубки. Он разговаривал как все… как мы с вами, без всякой трубки. А Саша мне сказал, что он глух, как пень. Как же так?

Откинувшись на спинку стула, Горожанин побарабанил пальцами по столу:

— «Как же так» — спрашиваете? Значит, он не глухой. Он притворяется.

Валя недоуменно смотрела на Валерия Михайловича. Значит, притворявшийся глухим фармацевт был враг…

— Вы просто молодчина, Валя! Вы представить себе не можете, какая вы молодчина! В наши руки попала крепкая ниточка из путаного вражеского клубка!

Вернувшись домой после разговора с Горожаниным, Валя полночи проворочалась с боку на бок, припоминая поведение глухого фармацевта и человека, с которым он встретился на верхней аллее у Яхт-клуба. Ей казалось, что она не рассказала Валерию Михайловичу еще нечто важное. А утром ее захлестнули другие события Возвратившийся с операции Костя Решетняк сказал, что Матвей Бойченко ранен в схватке с бандитами. И она и Саша Троян допытывались у Кости, опасное ли ранение и как все произошло, но Решетняк хмуро мял в руках буденовку, пожимал плечами и слова из него приходилось точно клещами тащить.

— Ну, что говорить? Сидели они в хате. Мы их окружили. Касьяненко бросил бомбу в дверь.

— Что же, дверь открыта была? — прищурив зеленые глаза, полюбопытствовала Валя.

— Зачем открыта? Касьяненко шибанул ее ногой, она и открылась. Ну, рвануло. Пальба поднялась. Наши палят, они палят. Пятерых бандюг наповал. Одного из наших тоже. А Матвея ранило в руку.

— Сашка, айда к Бойченко в госпиталь. Идешь? — предложила Валя.

— Не пропустят вас к нему. Точно, — сказал Решетняк.

— Тебя, Костя, с твоим умением разговаривать точно не пустят. Мы сами пойдем, без тебя.

…Солнце притекало по-весеннему, деревья одевались в зеленую листву, и даже не метенные с осени улицы с полуразрушенными домами выглядели теперь нарядными.

Морской госпиталь

— Ты, Сашка, только смелее. Будто нам положено, — просила Валя Трояна, подходя к госпиталю.

Но полнотелая санитарка, разбросав руки, заслонила вход:

— Не велено! Не пущу!

— Как не велено?

— Сам начальник госпиталя приказал: не пущать!

Видя, что сопротивление громогласной санитарки им не преодолеть, Валя скомандовала:

— Аида к начальнику!

Им оказался хрупкий щупленький старичок. Он выслушал ребят со скучающим видом:

— Не могу, дети мои. Карантин. Тиф косит, испанка не улеглась А вы сестренка Бойченко?

Вперед выступил Троян и произнес торжественно:

— Мы вместе с Матвеем в ЧК работаем.

— Вы… в ЧК? — начальник госпиталя вздернул брови, подался вперед. — Ну, что ж, дети мои, если так — на пять минут разрешаю.

В длинном узком коридоре На койках, на матрацах, положенных прямо на пол, лежали раненые. Удушливо пахло карболкой. Раненые стонали в бреду и полузабытьи; кто поздоровее перебрасывался негромкими словами, выздоравливающие гоняли «козла» в вечное домино. Ребята всматривались в лица бойцов, если их можно было разглядеть меж серых много раз стиранных бинтов, стараясь увидеть Бойченко. Но его среди них не было.

И вдруг из дальнего конца коридора раздался голос Матвея:

— Валя! Саша!

Ребята подошли к Бойченко, Валя протянула ему банку с компотом: — Держи. Мама сварила.

— Вот спасибо. — Покачав головой от предвкушения удовольствия, он взял банку здоровой рукой, и, не отрываясь, выпил, а потом стал сосредоточенно вытаскивать сливы и редкие изюминки, очевидно, еще дореволюционного урожая.

Ребята молча наблюдали за пиршеством.

— Очень больно? — спросила Валя, когда Матвей, отставив банку, весело глянул на товарищей и погладил себя по животу.

— Да так, ерунда.

— Скоро тебя выпустят? — поинтересовался Сашка.

Тогда Матвей притянул его за шею поближе и стал нашептывать на ухо. Тут появилась грузная санитарка, и, фыркнув, словно паровоз, велела им уходить. Сашка Троян почему-то подчинился ей беспрекословно. За ним неохотно последовала и Валя. Уже на улице она спросила Сашку, чего это Матвей шептал ему на ухо.

Оглядевшись по сторонам, Троян сообщил шепотом:

— Завтра побег Матвею устроим. Он просил достать ему штаны.

— Вот здорово! Повязки я сама менять буду. Нечего ему на полу в госпитале валяться.

Ребята стали оживленно обсуждать план вызволения Матвея, но вдруг Троян остановился:

— Пошли, Валька, обратно.

— Зачем? — недоумевала Валя.

— Дело есть. Может, начальник госпиталя что-то знает о хищении на аптекарском складе. Столько раненых, а перевязочного материала и медикаментов не хватает.

Но начальник госпиталя показал им только копии одиннадцати требований на базу.

— Вот — одни бумажки. За полтора месяца этот Дахно, бывший управляющий базой, не дал госпиталю ни одного бинта, ни клочка ваты, ни склянки йода! Положение у нас критическое — сами видели. Я в отчаянии. Совсем не знаю, что он за человек, этот Дахно. Помогите получить для госпиталя перевязочный материал и медикаменты.

А тем временем Горожанин разговаривал с «Ивановной» — уборщицей аптекарского склада. Он зачитал ей выдержки из показаний арестованного Дахно. Ивановна возмутилась:

— Ах он сучий сын, — так; уперев руки в бока, она начала свои объяснения. — Ангелок какой: другие тащили, все таскали, а он, ангелочек, смотрел, как тащут? Сам, сволочь, давал рабочим спирт на продажу. Это все еще при деникинцах. Меня на базар с сахарином, смешанным с сахарной пудрой, посылал. А как наши пришли — дулю я ему в рыло сунула. И то сказать, сколько еще при белых на базар я перетаскала бинтов, да марли, да ваты, да сахарина родственничку его — не сосчитать.

— Какому родственнику? Как его зовут, Клавдия Ивановна? Фамилию этого родственника знаете? — спокойно и негромко спросил Горожанин.

— Он этому Дахно двоюродный брат. И фамилия его тоже Дахно. Андреем звать. Отчество вот не помню. В Большой Коренихе живет. Сам он на базу ни ногой. Знать, не велено.

— Клавдия Ивановна, вспомните, когда вы последний раз носили этому Андрею Дахно товар, может, и устно передавали ему какое-либо поручение, просьбу от брата?

— Это еще при деникинцах в прошлом годе. Жить-то надо было. Хлеба не давали. Ребятишки голодные. Как наши пришли, управляющий, значит, приутих. Испугался, что ли? Да и рабочие со склада на фронт ушли, одно дело — у буржуев тащить, а теперь наша рабоче-крестьянская власть. Чего ж у своего брать! Точно, точно, при Деникине я последний раз брату его Андрею сахарин носила, а потом — дудки.

— Благодарю вас, Клавдия Ивановна. Вы нас извините, пожалуйста, за беспокойство. Но на работе, я вас очень прошу, никому не говорите, что мы вас вызывали.

— Понимаю. Не маленькая, — с достоинством ответила Ивановна. — Чего же мне зря языком трепать.

Горожанин проводил Клавдию Ивановну до двери, тепло простился. Его заинтересовали сведения об Андрее Дахно — двоюродном брате бывшего управляющего базой. Однако, если утечки медикаментов и перевязочных материалов на рынок за последнее время не было или она могла быть крайне незначительной, то куда же исчезло четыре килограмма кристаллического йода? Это же восемьсот литров йодовой настойки! Пуды марли, бинтов и ваты, не говоря уже о шестидесятиведерной бочке спирта! Шестьсот литров спирта! Ведь после освобождения города на базе проходила инвентаризация.

Из сопоставления этих фактов получалось, что спирт вряд ли попал на рынок. Он, видимо, оказался нужен именно для получения настойки йода, крепкой, какой пользовались в госпиталях. Следовательно, тот, кому нужен был йод и перевязочные материалы, — не барышники, не спекулянты, а люди с дальним прицелом, предусмотрительно готовившие самое необходимое для подпольных или полевых госпиталей. А кто, кроме врагов, мог подумать о подобном в обход учреждений Советской власти?!

Вот как оно получалось.

Однако бывший управляющий базой Дахно молчит. Ему выгодно молчать. Он хочет считаться, ну, самое большое, халатным руководителем. А он — враг.

Горожанин попросил вызвать Трояна.

— Вот что, товарищ дорогой, — сказал он Сашке. — Надо поехать в Большую Корениху. Там живет Андрей Дахно, двоюродный брат бывшего управляющего базой. Узнайте о нем как можно больше, но стороной, не обращаясь в сельсовет, не будьте и настырным. Переодеться вам, конечно, придется. — Увидев на лице Трояна некоторую растерянность, Валерий Михайлович посоветовал: — Вы пойдите, подумайте, как лучше это сделать. Потом обсудим. Но выехать надо поскорее: сегодня вечером или завтра утром. Ясно? И еще, Троян. Сегодня вы, как и обещали, наведайтесь в аптекарский склад и побеседуйте с Исаем Ароновичем. И обязательно посмотрите, куда сегодня после работы пойдет «глухой» фармацевт.

Сашка Троян часа через четыре ворвался в кабинет Горожанина и доложил, что «глухой» фармацевт уволился с аптекарского склада, сказав, будто уезжает к родным в деревню. Но пока вроде и не собирается уезжать из Николаева. Он лишь переселился на другой конец города. Вот и его новый адрес.

— Благодарю вас, Троян. Мы за ним присмотрим. А вы готовьтесь серьезно и тщательно к поездке в Большую Корениху.

5. САШКИНА МИССИЯ

Удрать Матвею из госпиталя не пришлось. Горожанин поговорил по телефону с начальником, и Бойченко отпустили долечиваться в «домашних» условиях. Его устроили по-царски, на колченогом диване, а Валя Пройда приняла на себя обязанности сестры милосердия.

Она появлялась перед вечером, сразу после работы и делала перевязку. В это время и остальные обитатели квартиры бывали на местах. Касьяненко устраивался на полу, на старом матраце. Закинув ногу за ногу и нежно прижимая к груди гитару с пышным голубым бантом, он перебирал струны, небрежно переходил от одной мелодии к другой. Получалась, как он говорил, «солянка». Решетняк использовал для лежания рояль цвета слоновой кости, постелив на него хилый матрасик. Костя устраивался на рояле в позе мадам Рекамье, какой она была изображена на знаменитой картине, и штудировал «Капитал». Городской комитет партии открыл первые партийные курсы, обязательные для всех коммунистов и актива комсомольцев. Учебников, кроме первоисточников, книг Маркса, Энгельса и Ленина, не было.

Валя почему-то задерживалась, а когда появилась, Матвей встретил ее ворчанием:

— В госпитале все делали вовремя…

Став на колени около дивана, чтобы удобнее было делать перевязку, Валя быстро затараторила:

— А ты поговори, поговори. Для него стараются, а он еще и выговаривает. Может, я задержалась потому, что бинт новый у нашего фельдшера выпрашивала.

Стараясь не смотреть на свое плечо, Матвей только постанывал когда Валя отдирала слой марли от запекшейся раны. Но тут Валя с силой отдернула присохшую подушечку.

— Ой! — вскричал Бойченко. — Не можешь, не берись, гидра ты пятнистая!

Зыркнув на Матвея зеленым глазом, Валя рассердилась:

— Чего тебе мои веснушки дались? Неженка! О-ой! Еще чекист, комсомолец называется! Кочубей ты патлатый, вот кто.

Бросив играть, Касьяненко от души захохотал. Не остался в стороне и Костя Решетняк. Потом он сел, свесив ноги с рояля, и отложил толстый том:

— Ну как тут серьезные вещи учить? Послезавтра занятия на курсах, а вы тут лаетесь, Касьяненко из гитары душу мотает… А тема — прибавочная стоимость! Самая сложная.

— Чего страшного? — постарался удивиться Матвей. — Пришел мастеровой к хозяину-сапожнику: «Дай работы». Договорились — плата рубль в день. Проработал — получил.

— Больно много, рубль, — заметил Костя. — Если, конечно, по царским временам судить.

— Я для примера. Рабочий сшил сапоги за шесть часов. За вычетом стоимости сырья, инструмента, стоимость труда составит рубль, входящий в стоимость товара. Но мастеровой до конца рабочего дня сошьет еще одни сапоги. Однако хозяин второго заработанного рубля сапожнику не отдает. Договорился — рубль в день и все. Так же платил наш завод «Наваль», предположим, за половину работы, сделанной любым рабочим. Деньги, полученные от прибавочного труда, являются прибавочной стоимостью. Ведь продаются сапоги по стоимости, будто и за вторую пару рабочему заплачено, а прибыль-то за неоплаченный труд останется у хозяина в кармане.

Гитарным аккордом Касьяненко словно подвел черту.

— Голова у тебя хорошо пришвартована. А у меня вся эта наука никак в фарватер не входит, рыскаю от банки к банке… Деньги большие — у буржуев. Деньги маленькие — у рабочих. Чтоб у буржуев больших денег не было, я беру свой «Капитал», — тут Касьяненко выразительно похлопал по деревянной коробке маузера, — уничтожаю всю эту мировую буржуазию с ее большими деньгами… Ведь при коммунизме денег не будет. Так? И никакие деньги нам не потребны. Так! Призрак бродит по Европе. И заметь, братва, призрак-то в тельняшке.

Тут спор перешел в другое русло и все заспорили ожесточенно. Матвей волновался больше всех, пока не заметил, что в комнату тихо вошел Троян и сел на подоконник, не вступая в перепалку. Это Троян-то! Бойченко потихоньку поднялся с дивана и подошел к нему.

— Что у тебя такая задуренная физиономия? Случилось что?

Сашка рассказал о задании Горожанина.

— Знакомых у тебя в Большой Коренихе нет? — спросил Матвей.

— Нет.

— А у меня есть! — Матвей был рад помочь товарищу. — Сын дьячка, Николай. Мы с ним в вечерней художественной школе занимались. Сначала его на богомаза учили, он. в школу «Верещагина» подался. Парень хороший. В бога не верит, деникинцев не любит. Еще при немцах, а потом и при деникинцах прятались у него в доме наши ребята. И сам я три дня там отсиживался. Скажешь ему, что от меня. Родители его знают, что он со мной вместе рисованием занимался. Он для тебя все узнает. Ясно? Если понадобится что передать — пришли его. Нужный парень.

— Вот спасибо, Матвей! А то у меня, словно у Касьяненко, мысли никак в фарватер не входили.

Саша отправился в Большую Корениху в тот же вечер. Впрочем, куда он исчез, знал лишь Матвей. В комнате никто об этом и не спрашивал. Такой уж был порядок. Бойченко волновался за товарища; не напутал бы чего Сашка, не полез бы с вопросами к другим.

А утром пришел к ним дворник. Он частенько наведывался к «чека». Кресло плетеное приволок, потом табуретку. Подлаживался. И на этот раз приволок какую-то скамеечку.

— Вот тебе пока, товарищ матрос.

Обращался дворник только к Касьяненко, комсомольцев будто и не замечал.

— Спасибо… Только ведь у нас и водочки нет, чтоб угостить тебя, — сказал Касьяненко.

— Откуда она у вас, — расплылся в улыбке дворник и хитро мигнул в сторону ребят.

— Ишь ты, — засмеялся Касьяненко и, видимо, решил пойти навстречу настойчивому желанию дворника познакомиться поближе. — Как же тебя звать-то?

— Окрестили Ферапонтом. А по-уличному — Филя.

— Филя? Может, Филей за филерничество прозвали. Филерничал, поди, по долгу службы?

Дворник сокрушенно развел руками:

— Шутишь, товарищ матрос. По филеру как мне работать? Безграмотный.

— Какая тут грамота? Глаз хороший нужен.

— Хлопчика, видишь, поранило? — поинтересовался Ферапонт, поглаживая, бороду.

— Бревном придавило, — буркнул Матвей.

— В городе? Аль где? А, може, не бревном? Ай-яй-яй… Крепко тебя зацепило, раз валяешься целыми днями. Провианту, опять побольше нужно. Вы, ребятки, кожу-то с дивана остальную ободрали бы и на базар. А то и я могу подсобить. Ведь меблю все одно стопить придется. Не годящая…

Дворнику никто не ответил, Он попятился к двери, раскланялся и ушел.

— Ну и зануда этот тип, — сказал Костя с высоты своего лежбища.

— Чистая контра. Душой чую, — озлобился Касьяненко.

— Присматривает он за нами… — заметил Бойченко.

— Я ж говорю: контра!

А Сашка Троян тем временем побывал в Большой Коренихе. Во второй половине дня он уже докладывал Горожанину о поездке. Рассказал, что по совету Матвея Бойченко связался с Николаем. Тот сообщил о родиче бывшего управляющего аптекарским складом много интересного. Числился Андрей Дахно середняком, а вообще барышник, спекулянт. Скупает у селян продукты, возит в Николаев или в Одессу на базар. Не так давно один знакомый немецкий колонист Шульц проговорился Николаю, что купил у этого Андрея Дахно шесть совершенно новеньких покрышек для своего «Индиана» — мотоцикла с коляской. А когда Николай заинтересовался и мотоциклом и покрышками, Дахно наведался к нему и, словно невзначай, сказал, что, мол, знает человека, который хочет продать мотоцикл, правда, подержанный, нуждающийся в небольшом ремонте.

— И что вы, Саша, посоветовали Николаю? — спросил Горожанин.

— Зайти к барышнику. Узнать, как обстоят дела с мотоциклом. Николай обещал. Дня через два он сам приедет в город. Матвея хотел навестить.

— Отлично, — похвалил Сашку Горожанин. — Подход к этому Дахно вы нашли, по-моему, правильный. Когда появится Николай, скажите Бойченко, чтобы он вместе с ним зашел ко мне. А пока идите, отсыпайтесь. Ночь у нас будет тревожная.

Саша отправился в столовую, где неожиданно встретил Матвея.

— Нечего разлеживаться! — объяснил свое появление здесь Бойченко.

— А Костя где? — поинтересовался Троян.

— Дома. Я потихоньку ушел. Зубрит Костя.

Но когда они вместе с Касьяненко возвратились на Спасскую, Решетняка в квартире не оказалось. Матвей глянул на диван и глазам не поверил: кожа с сиденья была срезана.

— Дворник! — воскликнул Бойченко.

— Ну, я покажу этой контре! — не выдержал и Касьяненко. Сашка кинулся было за Ферапонтом, но в дверях столкнулся со смущенным Костей Решетняком. В руках тот держал узелок из наволочки.

— Смотри, что Филя наделал! — крикнул Троян, кивая на ободранный диван.

— Это я, — потупился Костя, — Я кожу срезал…

— На базаре со спекулянтами якшаешься!

— Не-ет. Я не якшался. Я к Кочубееву букинисту пошел. Объяснил, хочу, дескать, подкормить Матвея. Сначала старик ни в какую. Потом сходил — выменял.

— Так… — Касьяненко взял у Решетняка узелок и выложил из наволочки на рояль две буханки хлеба, большой кусок сала, лук, чеснок и три банки рыбных консервов. — Осваиваешь, значит, политическую экономию?.. И правильно сделал! — он грохнул кулаком по жалобно отозвавшемуся инструменту, и, взяв одну из банок, стал читать этикетку: — Так… «Д» плюс «Т» равняется «Бычки в томате».

— Безобразие, — возмутился Бойченко. — А еще чекист. Комсомолец! Шкурничество это! Не стану я ничего этого есть, — и отошел к окну.

Хлеб был свежий, пахучий, а сало цвета бледной зари так аппетитно, что говорить Матвей больше не мог — слюна забила. Касьяненко снова бухнул кулаком по крышке рояля.

— Какое там шкурничество? Мебель — негодная. А Филя все одно содрал бы, черт ему в печенку! И жрать это, Кочубей, ты станешь. Ясно?

Матвей зло огрызнулся:

— Не буду один!

— Это другое дело. Отличная, братва, еда! А тебе, Матвейка, в самый раз сальца погрызть.

Вечером, когда ребята ушли на задание, Бойченко, лежа на матерчатой оранжевой подкладке дивана, думал, что спать стало даже лучше — раньше кожа холодила, а теперь спине теплее, сытый желудок охотно «поддерживал» подобную версию.

Через несколько дней с дивана исчезла стараниями того же Кости оранжевая подкладка, потом добротная парусина. Нетронутой осталась лишь последняя оболочка — мешковина, зато энергии у ребят стало хоть отбавляй.

Диван «обглодали» за неделю, а Николай, сын дьяка, из Большой Коренихи все не появлялся. Горожанин сказал Трояну, что, если тот не приедет через два-три дня, Сашке придется самому навестить его. Но Николай ворвался утром в квартиру на Спасской, вытащил из корзины большой пирог с мясом — подарок от дьячихи хворому Матвею. Обитатели комнаты отдали дань кулинарным способностям Николаевой матери с великой радостью.

Потом они с Сашкой отправились к Горожанину.

Задержал приезд Николая очередной вояж Андрея Дахно в Одессу, на базар. А потом Николай помог ему перепрятать покрышки в более надежное место — под старую копну, в тайник. За это Дахно обещал Николаю продать пару покрышек по льготной цене. Конечно, когда Николай купит мотоцикл.

— Ну и скряга же ваш благодетель, — посмеялся Валерий Михайлович. — И много у него покрышек?

— Сорок четыре.

— С шестью проданными Шульцу — пятьдесят, значит. Где же он их приобрел?

— Говорит, у какого-то дядьки. А тот подобрал их в брошенном обозе, когда еще греки бежали из Николаева.

— Что же он так встревожился теперь? Перепрятывать их вздумал. Вы не интересовались?

— Жаловался, что в городе у него родственника арестовали. Но кого именно, я не спрашивал. Неудобно.

— Резонно… Так вы, Николай, при первой же встрече поинтересуйтесь у Дахно про мотоцикл. Как до дела дойдет, свяжитесь с Трояном или Бойченко. С кем будет удобнее. Кто-либо из них к вам и заедет.

Едва за Николаем закрылась дверь, как нетерпеливый Троян предложил:

— Валерий Михайлович, вот бы нам все это и прихлопнуть!

— Не торопитесь, Саша, — сказал Горожанин.

Троян не знал, что днями Каминский доложил: «глухой» фармацевт, который и не думал уезжать из города, встретился на Варваровском мосту с человеком из Заречья, с той стороны Буга, где находится Большая Корениха и богатые немецкие колонии. Свидание состоялось под вечер, когда мост наводнен рыболовами, и «глухой» был тут же с удочкой. Он сидел на бревнах наплавного моста, сначала в одиночестве, потом к нему подсел мрачноватого вида человек в военной форме. По описанию он не походил на того, с кем «глухой» виделся, когда за ним присматривала Валя.

А тут еще сигнал — Андрей Дахио беспокоится о покрышках. Это уверило Горожанина в правоте его рассуждений о том, что бывший управляющий аптечным складом не может не знать о покрышках. Если же он о них знает, то подобное обстоятельство заставит его быть до конца откровенным по делу о хищении медикаментов и перевязочных материалов.

— Вызвать арестованного Дахно, — распорядился Горожанин.

— Мне идти, Валерий Михайлович? — опросил Троян.

— Нет, Саша, останьтесь. Вы сейчас поймете, почему не надо торопиться с арестом барышника.

В комнату ввели бывшего управляющего аптечной базой Дахно. Он нервно теребил измятую шляпу, испуганно оглядывался по сторонам, будто впервые попал в этот кабинет.

— Садитесь, Дахно, сюда, поближе, — предложил Горожанин. — Надо кончать канитель. Вот вам бумага, карандаш. Пишите всю правду. Кому вы продали спирт и медикаменты?

— Что писать, начальник? Я сам удивляюсь, куда это все могло подеваться? Тут просто ошибка в описи… Часть, может, рабочие растащили.

— Рабочие, которых вы заставляли продавать спирт, ушли в Красную Армию. После установления Советской власти вы больше не поручали Ивановне продавать сахарин.

— Это вам, значит, Ивановна… Верно. Так это же было при белых. Все равно деникинцы чуть ли не каждый день брали спирт на складе. Тогда я сам по доверенности хозяина, который находился за границей, мог распоряжаться всей фирмой. А теперь… При нашей-то власти, чтобы я хоть грамм взял… — ожиревшее лицо Дахно с маленькими плутоватыми глазками выражало спокойствие.

— Значит, сами не брали и не хотите сказать, кто взял.

— Вот Христом богом клянусь, чтоб я на этом месте…

— Погодите, погодите, — прервал его Горожанин. — Сколько раз вы христом богом клялись? Что ж, еще раз запишем: не брали. И передадим дело в Революционный трибунал. Некогда нам с вами возиться.

— Пусть трибунал, — пожал плечами Дахно. — Все равно расстрела не будет. Говорят, Дзержинский отменил расстрел…

— Во-первых, не Дзержинский, а Советское правительство по предложению Дзержинского. Во-вторых, к нашему городу Николаеву это пока отношения не имеет. Мы находимся в прифронтовой полосе.

— Значит, могут и расстрелять? — приуныл было Дахно, но тут же выпрямился: — Против меня никаких улик. Ведь правда?

— Улик хватает, — сказал Горожанин. — Но вы сами должны честно обо всем рассказать. Конечно, если хотите выглядеть перед трибуналом полностью раскаявшимся человеком.

— Но я ничего не знаю! Что мне говорить? Я ничего не сделал…

— Можете для начала хотя бы рассказать о покрышках для мотоциклов. Где вы их достали?

— Какие покрышки?

— А те, что припрятали у Андрея в Большой Коренихе.

— Вы знаете… — задохнулся Дахно и побелел. На лбу у него проступили капельки пота.

— Товарищ Троян, налейте ему воды.

Дрожащей рукой, расстегнув ворот, Дахно медленно выпил всю кружку.

— Не могу… не могу, гражданин начальник. Писать не могу, Руки, вот, не слушаются. Вы уж, пожалуйста, сами, — и Дахно стал говорить.

В декабре, когда прошел слух, что красные освободили Харьков, в Николаеве среди белых офицеров поднялась паника. Дахно вызвали в контрразведку генерала Слащева и предложили уволить по причине неблагонадежности двух фармацевтов: пожилого мужчину Стасенко и женщину Гринберг. Вместо них велели пока никого не принимать. Потом их арестовали. А после нового года их трупы среди других нашли у кладбища за 9-й Слободской улицей. Всего расстреляли тогда шестнадцать человек.

Вскоре Дахно опять вызвали в контрразведку и приказали принять новых фармацевтов. Но так, чтоб никто не знал, кем они посланы, — иначе расстрел, У Дахно взяли подписку о неразглашении тайны. На следующий день на базу пришла молодая, очень красивая женщина Благоволина, сказалась беженкой из Вознесенска.

— Она и сейчас работает? — уточнил Горожанин.

— Да, — подтвердил Дахно.

Через несколько дней, перед самым отступлением белых, к Дахно пришел еще один фармацевт Красков. Интеллигентный внешне человек, тихий, послушный, но в фармацевтике мало что понимает и к тому же совершенно глухой. По просьбе этого Краснова, уже после ухода белых, Дахно несколько раз оставался вечерами, чтобы научить его обращаться с лекарствами.

— Если бы вы знали, каких трудов мне стоило все время кричать ему в трубку! Однажды Красков передал чей-то приказ: «Для дела нужен спирт, йодистый калий в кристаллах и перевязочный материал».

Красков назвал такое количество, что мне даже страшно стало, — продолжал Дахно. — Я взмолился. — «Не сделаешь, тебе капут». Так и сказал. «Подписку, мол, дал?» «Завтра, говорит, к концу работы на повозке приедет красноармеец с документами и ты все отпустишь по закону. А сторожа надо на это время сбагрить куда-нибудь».

На другой день, когда все уже разошлись, приезжает на повозке красноармеец. Все чин-чином, буденовка со звездой, и дает требование санитарной части 41-й стрелковой дивизии. Тут пришел сторож, и, как всегда, под мухой. Я на него навалился, наклюкался, мол. Наливаю ему еще полстакана спирта, добавляю воды и говорю: «Бери, опохмелись, и пойди, сукин ты сын, выспись хорошенько, пока я еще здесь».

Дахно снова попросил воды, медленно, блуждая глазами, выпил, и, поставив кружку, стал почему-то застегивать ворот рубахи.

— Сторож ушел. Мы с Аполлоном Васильевичем, Красковым этим, и дворником, которого он привел и который часто помогал нам при разгрузках, вкатили бочку со спиртом на подводу, уложили все прочее. Аполлон Васильевич говорит: «Бумагу давай обратно, красноармейцу, она нужна: вдруг остановят по дороге?» А я говорю: «Как же без документа?» Он ответил: «Выкрутишься, мол, как-нибудь, а бумага все равно фальшивая. Печать и штамп через картошку скопированы и потом, глянь, там в углу написано „копия“. Это только для сопровождения». Мне чуть плохо не стало. Аполлон Васильевич давай меня успокаивать. «Не обидим, — говорит. — Хороший товар тебе передам, продашь, богатым будешь». И дал адрес к немцу Генриху Шульцу в немецкую колонию Карлсруэ, что по шляху на Вознесенск. «Скажи, — говорит, что ты от Аполлона Васильевича, и он тебе передаст пятьдесят новеньких покрышек для мотоцикла. При теперешних ценах это — куча золота». Подумал я, с медикаментами как-нибудь выкручусь: йод разведу пожиже и разолью в бутылки, да вот из-за внезапной ревизии не успел. Поехал за покрышками с моим родичем Андреем. А перевезти их через Варваровский мост невозможно — патрули стоят. Я и оставил их у Андрея в Большой Коренихе и попросил подыскать покупателей.

— Как фамилия дворника, который вам помогал? Где он живет? — спросил Горожанин.

— Не знаю, — ответил Дахно. — Еще при царе видел его швейцаром ресторана при Лондонской гостинице. Ну, скажите, ради бога, гражданин начальник, может, не будет мне расстрела? Я все, все сказал!

— Это дело трибунала. Там учтут.

Горожанин распорядился перевести Дахно в отдельную камеру и проследить, чтобы он ни с кем не общался.

— Валерий Михайлович, теперь будем всех брать? — спросил Сашка.

— Как это «всех»?

— Ну, «глухого», барышника и барышню эту, Благоволину. Ее ведь тоже контрразведка подослала.

— Ох, и прыткие! Почему вы считаете, что это уже «все»? Подумайте, Троян, для какого дела потребовалось «глухому» и «барышне», безусловно агентам деникинской контрразведки, такое количество медикаментов? Здесь вопрос посерьезнее. Они не одни.

Их заберем, других напугаем. Тогда у нас, действительно, все провалится. И барышника сейчас не надо трогать. Никуда он не денется со своими покрышками.

На другой день около полудня в комендатуру губчека явилась очень расстроенная Ивановна, уборщица базы аптекоуправления. Не слушая никаких уговоров, она принялась шуметь:

— Мне срочно Сашка нужен! — кричала, Ивановна дежурному, — Сашку мне позови.

— Какой тебе, мамаша, Сашка нужен? — спросил у нее дежурный комендант.

— Как какой? Троян, комсомолец, что когда-то работал у нас на базе.

— Зачем он тебе? Я доложу начальнику.

— «Зачем? Зачем?» Раз говорю, значит нужен. Лопоухие вы тут все! Срочное дело к нему. — И она стукнула кулаком по столу.

Она шумела, пока не прибежал Сашка.

— Успокойся, Ивановна, успокойся. В чем дело?

— Как в чем? Тебя зачем в чеку послали? Работать? А ты? Ивановна вдруг расплакалась и стала вытирать кулаком слезы.

— Барышню нашу новенькую, Варвару, убили. Смотрим, утром не пришла. А заведующему какие-то там журналы потребовались. Он и послал меня за барышней, чтобы срочно на работу явилась и ключи дала от шкафа. Бегу к ней на Привозную, стучу. Дверь никто не открывает. Стучу еще, без толку. Нажала я на дверь, а она нараспашку. Оказывается, не заперта. Вхожу, а Варвара, царство ей небесное, лежит, красавица, на кровати одетая, и не дышит. Я ее за руку, а она как есть холодная. Соседи сбежались, я говорю никому не входить, бегу, говорю, в чека. Нашелся один добрый человек, стал у двери, а я к вам — сюда.

— Пошли к начальнику! — Сашка взял для Ивановны пропуск и провел к Горожанину. Не дослушав до конца, тот приказал Трояну выехать на место происшествия.

Валерий Михайлович и Сашка прошли между расступившимися соседями и вошли в небольшую, аккуратно прибранную комнату покойной. На кровати, застеленной белым пикейным одеялом, лежала одетая и в туфлях Благоволина. Подушки на постели не оказалось, она валялась на полу. На столе, покрытом скатертью, стояла бутылка с недопитым спиртом, кружка, наполовину наполненная водой, и три стакана — два пустых, один с красным вином. Горожанин, обернув руку платком, взял один и другой пустые стаканы, понюхал. — Пахнет еще спиртом, — сказал он. — Здесь были двое, так надо полагать. Берите, товарищ Троян, мою пролетку и быстро привезите сюда начальника госпиталя.

Сашка опрометью кинулся из комнаты. Тем временем Горожанин, выйдя в коридор, стал расспрашивать людей о том, кто приходил к Благоволиной вчера вечером. Но никто ничего толком не знал. Одна соседка, правда, сказала, что вчера в одиннадцатом часу вечера какие-то постучали. Она открыла, и к Варьке пришли, вроде, двое. Через минут двадцать, а может, полчаса, они ушли.

— А какие они были на вид? — спросил Горожанин. — Как одеты, какого роста, какие приметы? Может, лица запомнили?

— Темно в коридоре, — ответила соседка. — А когда Варька открывала дверь к себе, я точно заметила, что были мужчина и женщина. Одеты обыкновенно. И лицо у каждого обыкновенное. Только мужчина был пониже чуток, а женщина повыше его, молодая, в темном платочке. Да, в темном, повязана как монашка. Это уж я точно помню.

Скоро приехал начальник госпиталя и с ним молодой хирург. Они внимательно осмотрели труп, хирург заявил:

— Шея чистая, странгуляционной борозды нет. Значит, не удавлена. Отравление? — и он понюхал стаканы, — Трудно сказать. Никаких внешних признаков, пятен на лице или на теле нет, пены у рта тоже. Да и после смерти прошло примерно часов шестнадцать-семнадцать. Причину смерти определить при вскрытии можно.

— А подушка? — спросил Горожанин. — Почему подушка валяется на полу?

— Да, подушка, вы правы, — ответил начальник госпиталя. — Может, задушили подушкой? Но тогда здесь было по крайней мере двое. Иначе соседи наверняка услышали бы шум борьбы.

— Но здесь и было два человека, если не три. — Горожанин показал на стаканы, стоявшие на столе.

6. АНОНИМКА

Под вечер Валерий Михайлович Горожанин взял пролетку и. оставив кучера, отправился в сторону железнодорожной станции Водопой. Миновав ее, он по пыльному проселку ехал некоторое время вдоль полотна железной дороги и остановился в садочке у будки путевого обходчика.

Хозяин приветливо встретил его у крыльца:

— Ждут вас, товарищ Горожанин.

— Василий Петрович, если не ошибаюсь? — протянул хозяину руку чекист.

— Так точно — Василий Петрович, — закивал хозяин. — Жена с дочкой в гости к свояченице, в Гороховку уехали. Мне на обход пора, так уж вы сами там с Кондратием Сергеевичем похозяйствуйте.

Лицо обходчика, прокаленное солнцем, изборожденное морщинами, тонуло в быстро наступавших южных сумерках.

— Спасибо, Василий Петрович. Давно меня ждут?

— Ждут-то не очень давно. С утра человек отсыпался. Здорово, видно, досталось. До свидания…

И обходчик привычным движением закинул на плечо молоток, гаечный ключ и отправился со двора. Зажженный фонарь в его руке несколько раз мигнул среди редких стволов деревьев сада и исчез на полотне дороги.

Привязав лошадь к короткой коновязи у крыльца, Горожанин прошел в темный, будто погруженный в сон, дом. Но в комнате горел свет, два окна были занавешены одеялами. У стола, на котором стоял самовар, сидел инженер-путеец. Поздоровались они спокойно и просто, будто расстались только вчера и заранее договорились о новой встрече. Не спрашивая согласия Горожанина, Кондратий Сергеевич налил тому кружку чая, заметив: «Настоящий», и пододвинул миску с медом: «свой».

— Благодарю, — сказал Горожанин и стал прихлебывать чай с большим удовольствием и сосредоточенностью, словно именно за тем сюда и приехал.

— Поздравьте Петра Николаевича, барона Врангеля с назначением на пост верховного главнокомандующего, — как бы между прочим сказал инженер-путеец.

— Ого! — усмехнулся Горожанин. — Что же это получается? То ссылка в Константинополь после тайного совещания в Ясиноватской. То исполнение всех желаний?

— Что поделаешь? — Кондратий Сергеевич был тучен и лыс. Его холодное лицо с чуть отвислыми щеками и маленькими глазками, спрятавшимися за отечными веками и кустистыми бровями, казалось маловыразительным. Но это только казалось. Легкое движение бровей или уголков губ тотчас меняло весь его облик до такой степени, что порой невольно хотелось задать самому себе вопрос: да тот ли это человек, с кем ты разговаривал минуту назад? — Что поделаешь… — повторил он. — Возможно, поспешный отъезд барона в Константинополь в феврале не являлся ни поспешным, ни бесцельным. Не исключено, что барон в Константинополе вел свою игру с представителями Антанты. Никто не может ни опровергнуть, ни подтвердить, — пока, по крайней мере, — что барон не выложил перед англичанами свои взгляды на ведение войны и свои критические замечания в адрес Деникина. И представители Антанты, видимо, согласились с доводами барона. Иначе трудно объяснить тот факт, что 22 марта Деникин собирает в ставке высших военных начальников и объявляет им о своем бесповоротном и окончательном решении уйти в отставку. Затем Деникин обратился к собравшимся с просьбой выбрать ему крестника.

Кондратий Сергеевич сделал выразительную паузу и посмотрел на Горожанина. Тот сидел с таким видом, будто главной его заботой было чаепитие. Ему не очень нравилась манера инженера-путейца передавать разведывательные данные, но в конце концов никто, кроме Кондратия Сергеевича, не мог лучше, быстрее и безопаснее связываться с нужными людьми по ту сторону фронта, вплоть до офицеров ставки.

— Никто из военачальников не решался, а вернее, не хотел выбирать нового главкома. Ни сами не хотели брать на себя ответственность, ни на других возлагать.

— Еще бы, — усмехнулся Горожанин, — быть под Тулой и драпать с такой стремительностью, что через месяц снова оказаться у Черного моря.

— Тогда, — продолжал Кондратий Сергеевич, — взял слово сам Деникин и назвал своим преемником барона Петра Николаевича Врангеля. Врангель узнал о решении Деникина буквально тотчас и ни минуты не медля отправился на миноносце в Севастополь. Не в ставку, а в Севастополь. И уже 25 марта, на благовещение, новый главком появляется в Морском соборе. Молодой епископ Вениамин приветствует барона крайне воинственной речью: «Дерзай, вождь! Ты победишь, ибо сегодня — благовещение, что значит надежда, уповань…». И дальше в том же роде. За епископом выступили так называемые государственные и общественные деятели, бывшие сенаторы, члены Государственного совета. Они призывали к продолжению вооруженной борьбы с красными.

Затем Кондратий Сергеевич перешел к частным делам, к перестановкам внутри штаба и командования войсками. Это для Горожанина было особенно интересно и важно.

— А теперь о связях белогвардейского подполья со Слащевым, — заканчивал разговор Кондратий Сергеевич. — Разрабатывается план вторжения в междуречье Днепра и Буга, до Вознесенска. Этот район считается наиболее перспективным. Тут особенно много кулацких хозяйств и немецких колоний. И поэтому считается достаточно прорыва кораблей к Очакову, чтобы забурлило и междуречье и левобережье Буга. Во всяком случае, Слащев не жалеет средств и людей для готовящегося мятежа. На Николаевщину засылаются лучшие, опытнейшие разведчики. Вы это особо учтите. Руководит всем делом какой-то молодой «полковник». Это кличка. Вот и все, что удалось о нем узнать.

— Мало, — сказал Горожанин.

— До обидного мало, Валерий Михайлович, — сокрушенно заметил Кондратий Сергеевич. — Но чувствуется, что щиплете вы их агентурную сеть крепко. Там в отделе разведки нервничают.

— Спасибо за добрую оценку, — улыбнулся Горожанин. — Вам, Кондратий Сергеевич, ничего не нужно?

— Оружие мне по штату положено, А деньги иметь подозрительно, да и кому нужны сейчас деньги?.. Купить кого-либо сейчас могут пытаться только белые, да их хозяева из Антанты. Мне предлагать кому-то золото — равносильно явиться самому в контрразведку белых. До свидания, Валерий Михайлович.

— Успехов вам, Кондратий Сергеевич. — Связь по-прежнему через Василия Петровича, хозяина этой сторожки.

Они попрощались. Горожанин вышел из дома, отвязал лошадь и, усевшись в пролетку, неторопливо поехал в город. Звезды светили ярко, но на земле ночь была темная. Валерий Михайлович отпустил вожжи, целиком доверившись лошади, и погрузился в размышления.

В районе Вознесенск — Бобринец появились хорошо вооруженные отряды атамана Тютюника. На станцию Казанка наскочила крупная банда Иванова. Помощь запоздала. Когда прибыли истребительные отряды бедноты из других сел, они застали у общего амбара изуродованные до неузнаваемости тела милиционеров и активистов. У всех были вспороты животы, выдавлены внутренности и вместо них насыпана пшеница. Такую же жуткую картину заставали в других селах — Братском, Живковичах, Марьяновке, Падежовке, где проходили банды Тютюника, Грома и им подобных атаманов.

Сообщение Кондратия Сергеевича лишь подкрепило уверенность Горожанина, что из Крыма всё чаще засылались офицеры корпуса Слащева. Вблизи Днепровского лимана курсировали белогвардейские корабли «Воля», «Ростаслав», «Кагул» и французская канонерская лодка «Ляоскард», с целью захватить Очаков и Херсон. Готовилось общее восстание на Николаевщине, чтобы обеспечить подходы к Одессе. Белогвардейцы явно рассчитывали с началом наступления белополяков выйти к ним на соединение и сразу захватить всю Украину.

Когда банда Тютюника ворвалась в Новый Буг и Бобринец, председатель губчека Буров вместе с губвоенкомом, мобилизованными коммунистами и комсомольцами выехали на место, чтобы помочь отрядам бедноты и прибывшим красноармейским частям. Тютюнику удалось прорваться на запад, но большая часть бандитов была уничтожена.

По всем данным, основные руководящие кадры белогвардейских мятежников базировались в Николаеве, Херсоне, Елизаветграде, Александровске. Много офицеров уже было арестовано, но Горожанин был уверен, что операция по предотвращению мятежа только разворачивалась.

В двенадцатом часу ночи Валя Пройда в коротенькой курточке, перешитой мамой из зеленого английского френча, сжимая в правом карманчике браунинг, быстро шагала по Соборной улице. Между Большой Морской и Спасской, у большого стенда, где были вывешены плакаты УКРРОСТА и громадная географическая карта военных действий с красными и белыми флажками, Валю остановили двое:

— Стой! Куда бежишь?

— Не твое дело! — огрызнулась она. — Куда надо, туда и бегу.

— Пароль! — комсомолец снял с плеча винтовку.

— «Бирзула».

— Ладно, беги.

— Как так беги? — возмутилась Валя. — Тоже мне патруль. Ты должен сказать отзыв.

— Ну, отзыв «Богодухов», — ответил комсомолец.

— Шляпа ты. — И Валя побежала, повернув на Спасскую улицу. В комнате у ребят от белеющего в темноте рояля слышался храп.

— Хлопцы! — закричала она. — Есть телеграмма от Бурова. Утром в шесть всем быть в губчека.

Хлопцы тут же повскакивали со своих лежбищ, зажгли свет. А Валя, стоя у дверей, помахала им рукой:

— Я побежала. А тебе, Кочубей, сидеть дома. Так приказал Каминский. В обед забегу перевязку делать.

Но Костя, Сашка и с ними, конечно, Матвей совсем не собирались торчать ночью дома. Они тут же отправились в ЧК.

Каминский кричал в телефонную трубку, передавая телефонограмму, и делал ребятам страшные глаза. Наконец он закончил разговор и набросился на пришедших:

— Чего вас принесло? Я же сказал, в шесть утра. А ты что, Матвей? Я же просил тебя не вызывать. — Успокоившись немного, он выяснил, как у Матвея рука.

— Почти зажила, — бойко ответил тот, — И потом, какое это имеет значение: рука-то левая.

Снова задребезжал телефон.

— Укладывайтесь и дрыхните тут до утра. — Каминский махнул ребятам рукой и взялся за трубку.

Комсомольцы приткнулись в углу на полу и уснули.

На улице светало, когда они проснулись. Из распахнутого окне тянуло приятным, немного приторным запахом белой акации. Отчетливо раздавались шаги прохожих, спешивших на утреннюю смену. Лошадь, цокая подковами по мостовой, тащила водовозку. После шести на тротуаре застучали деревянные сандалии Вали. Открыв дверь и заметив Матвея, она набросилась на него.

— Ты чего пришел?

— Цыц, — оборвал ее Каминский. — А тебя почему в такую рань принесло? — и кивнул головой в. сторону кабинета, дав понять, что Буров здесь.

Валя на цыпочках подошла к дежурному, взяла кипу почты, села за столик и ножницами стала вскрывать пакеты, откладывая те, что требовали вмешательства Бурова.

Подойдя к ее столу, Матвей стал напротив, внимательно разглядывая лицо Вали и вслух считая веснушки.

— Девять, десять, одиннадцать, а вот двенадцатая. Дюжина!

— Отстань, Кочубей! Не мешай работать.

Вдруг Матвей заметил, что у Вали округлились глаза, а брови медленно поползли вверх. Она перевернула бумагу и стала снова перечитывать.

В это время с полотенцем в руках из кабинета вышел Буров.

— В чем дело? — спросил он.

— Есть сообщение, товарищ Буров, что в подвале у Цукермана, бывшего хозяина ювелирной на Соборной, спрятано много золота и бриллиантов.

— Чистая анонимка, товарищ Буров, — высказался подошедший Каминский. — Каждый день такие получаем. А вы знаете, сколько деловых сообщений из волисполкомов, из уездчека? Посылать надо помощь в Новый Буг, в Гурьевск, Снегиревку. Где я людей возьму?

Буров потер полотенцем затылок и присел на краешек стола:

— А вдруг действительно этот Цукерман спрятал свое золото? Оно нам ой как сейчас пригодится. Может, Матвея послать, пусть глянет… И Троян с ним. Касьяненко скоро вернется со своей группой. Отдохнут немного и можно их будет опять командировать, Они и Решетника с собой прихватят.

— И я пойду с ними, товарищ Буров, — попросилась Валя.

— Что там девченкам делать? — возразил Матвей.

— Нет, почему же? Пусть идет. Это ей пригодится. Не вечно же ей в канцелярии с бумагами, — ответил Буров. — Только без товарища Горожанина не начинайте. Продумайте с ним операцию. Это дело серьезное.

Горожанин сам решил посмотреть, где расположен бывший ювелирный магазин Цукермана. Рядом с ним шел Матвей и рассказывал, какую редкую книгу о византийском искусстве достал ему букинист. В ста метрах от них следовали Костя и Сашка, который по привычке ежеминутно протирал очки; за ними шла Валя, конечно, на этот раз без красной косынки. Она навсегда запомнила указание Валерия Михайловича.

Магазин находился на Соборной улице, некогда самом бойком торговом центре. Узкая дверь и низкие широкие окна витрин наглухо закрывали железные гофрированные шторы. Внизу на каждой шторе висело по тяжелому замку. Под окнами-витринами в тротуары были вцементированы узкие, чугунные решетки с прямоугольными, толстыми стеклами.

Рядом с ювелирным располагался магазин с такими же шторами. В нем помещалась оптовая продовольственная база губпродкома. База была крайней в квартале и выходила на Потемкинскую улицу.

Заглянув за угол, Горожанин и Матвей вернулись на Соборную.

Как и у ювелирного магазина, под окном базы была вделана чугунная решетка со стеклами, а у другого окна находился люк с дверцами, расширенный почти до проезжей части. Оттуда грузчики выкатывали бочки с подсолнечным маслом и грузили их на подводы.

Не долго думая, Горожанин и Бойченко прошли в контору базы. Валерий Михайлович поздоровался со своим знакомым — одноруким заведующим базой, старым коммунистом, инвалидом империалистической войны.

— Вы не скажете, магазин по соседству с вами действует?

— Да, — кивнул инвалид. — Только там торгуют не ювелирными изделиями, как было у Цукермана, а лимонадом и папиросами, гильзами. Если у вас есть табак, можете оставить, и через полчаса будете иметь пару папирос.

— Частная лавочка?

— Нет, товарищ Горожанин. Это я выхлопотал. Еще в прошлом году кулаки вилами запороли на продразверстке моего старого друга — коммуниста. Осталась жена его, Анна Ивановна, с четырьмя детишками. С голоду помирали. Я рассказал о ней в горкоме и ей разрешили временно занять этот магазин под продажу лимонада. Она получает сахарин и. кислоту. Дома готовит лимонад и продает. Ей идет определенный процент. Потом, по моей просьбе, ей разрешили продавать и гильзы. Табака нет, папиросная фабрика закрыта, а гильз хоть пруд пруди.

— А подвал там тоже такой, как здесь? — опросил Горожанин.

— Не знаю. По-моему, у нее и подсобки нет. Там одна комната и вся шкафами заставлена. Анна Ивановна скоро придет, можно посмотреть.

— Но вы, пожалуйста, не говорите, что мы интересуемся магазином.

— Что за вопрос! Раз вы пришли, значит, ЧК интересуется — и молчок.

Горожанин велел Сашке сходить в исполком и навести справки по архивам, когда Цукерман приобрел магазин, где он жил в городе до революции и кто из его родственников остался в Николаеве. Сам Цукерман, как известно, еще при отступлении гетманцев перебрался в Париж.

— Так я, Валерий Михайлович, лучше сбегаю к дворнику, — предложил Сашка, — быстрее будет.

— К дворнику нельзя, — возразил Горожанин. — Если это старый дворник, то, конечно, сотрудничал с полицией. Если же это дворник новый, то он ровным счетом ничего не знает. Откроют магазин, проверьте все как следует, — распорядился Горожанин, — потом доложите мне подробно.

Вскоре к бывшему магазину Цукермана подошла изможденная женщина с ведрами в руках. Она достала из кошелька ключи и большую старую отвертку, сняла замки, потом, поддев отверткой снизу железную штору двери, попыталась ее приподнять.

— Давайте мы вам поможем, — сказала подоспевшая Валя. Костя, взявшись за ушко шторы, легко поднял ее вверх. Они вошли в магазин.

— Я вас, ребятки, лимонадом угощу. Еще холодный, прямо из погреба.

— Нет, спасибо, мамаша. Мы недавно чаю напились.

— А что здесь было раньше? — спросил Матвей.

— Здесь буржуй торговал всякими золотыми вещицами.

Тогда Матвей сказал Анне Ивановне, что они из губчека и их интересует подвал помещения.

— Никакого подвала нет. За месяц, что я здесь, я все выскребла, перемыла все углы и никакого люка в подвал не видела.

Ребята стали внимательно осматривать помещение, Три стены комнаты были заставлены красивыми черными шкафами с очень узкими полочками, оклеенными черным бархатом. Вернее, это был один сплошной шкаф, пристроенный к стенам магазина. Перед шкафами стояли узкие низкие прилавки с витринами, тоже застекленными, низ их покрывал такой же черный бархат.

Несколько раз простукав пол, задние стенки шкафа, Матвей и Костя пытались отодвинуть каждое отделение шкафа, но ничего не вышло.

— Странно, — сказал Матвей, — рядом на базе есть подвал и подсобка, а здесь ни подвала, ни подсобки.

— Вместо подсобки, со двора есть маленькая комната. В ней дворник живет, — сказала Анна Ивановна.

— Может, оттуда есть вход в подвал?

— Нет. Та комната, что со двора, на твердом грунте, как и подсобка базы. А подвал базы, я туда спускалась, когда искала заведующего, по-моему, точно такой же величины, как и помещение сверху, но без подсобки.

— А почему же впереди ваших окон чугунные решетки? — спросил Матвей.

— Здесь по Соборной улице под всеми витринами, есть ли подвал, нет ли, все равно вделаны решетки. Фасон такой и приказ был градоначальника. Ну зачем подвал ювелирному магазину? Недалеко тут кондитерская была, там тоже нет подвала. Убиралась я там.

Матвей снова зашел в соседний магазин к безрукому и убедился, что подсобка стоит на твердом грунте и из нее ведет заколоченная дверь в комнату дворника. Потом Матвей спустился с безруким в подвал, осмотрел его. Подвал был глубокий — метра четыре, а то и пять, вместительный, пол выстлан каменными плитами, как тротуары города, только плиты не квадратные, а разной формы и величины. У стены, в сторону Потемкинской улицы, стояли бочки в ряд, а к стене Цукермановского магазина, справа, высокими штабелями лежали мешки. К одному штабелю была прислонена узкая железная лесенка метра два с половиной.

— Может, за этими мешками есть ход в тот подвал? — спросил Матвей.

— Вряд, ли, — ответил безрукий. — Зайди после четырех. Базу закроем, тогда и глянем повнимательней. Но сколько перетаскивать придется! Это на всю ночь. Не знаю, захотят ли рабочие.

— Не надо рабочих.

Мимо них прошел счетовод, глянул на Матвея, спросил:

— Что, из губпродкома?

— Да, — ответил за него безрукий. — Вот пригласил посоветоваться, как нам избавиться от крыс. Просто сил нет. Все нижние мешки в дырах.

— Правильно, — ответил счетовод. — Давно бы так.

Всем рабочим продовольственной базы было объявлено, что в два часа начинается дезинфекция. Узнав об этом, соседи и дворник пришли выяснить, не могут ли крысы перебраться к ним, если их начнут травить. Костя их успокоил, обещав на следующий день провести дезинфекцию и у них.

Горожанин одобрил их план и предложил Сашке Трояну сходить к начальнику госпиталя и попросить на один день аппарат для обычной дезинфекции.

Базу закрыли, и ребята, в основном Костя и Сашка, стали перекладывать мешки с пшеном, чтобы освободить проход к стене. Потом у основания стены они сняли несколько плит и ломом начали ковырять стену. Бут здесь был уложен на крепком растворе и оторвать каждый камень стоило больших трудов. Хорошо еще, что стена стояла не на фундаменте и, подкопав немного, можно было вывернуть нижний камень, а там уже пошло легче. Через несколько часов тяжелой изнурительной работы лом проскочил вверх, посыпалась земля, показался тусклый свет.

— Подвал! — отплевываясь известкой, ахнул Сашка Троян. — Есть подвал у Цукермановского магазина!

Лаз оказался таким узким, что Костя не мог протиснуть в него плечи. Только Матвей, шипя от боли в раненой руке, пролез в соседнее помещение.

Еще не темнело и в подвал через чугунные застекленные решетки проникало немного света. Заведующий базой просунул в отверстие зажженную шахтерскую лампу «Летучая мышь».

Пока Костя и Сашка расширяли отверстие, чтобы и они могли пробраться, Матвей осматривал подвал. Он был такой же высоты, как и подвал базы, но короче метра на два. Пол так же выложен каменными плитами разной величины, но стены и потолок тщательно оштукатурены и побелены известкой. На неровностях стен осела густая пыль. Пыль покрывала и пол. Высоко на стене со стороны улицы, под самым потолком виднелись два проема, скошенные книзу и прикрытые чугунными решетками, — такими же, какие они видели под окнами на улице. Матвей тщательно ощупал стены. Нигде никаких следов выхода. Он стал поднимать «Летучую мышь» выше и заметил, что на стене, противоположной той, что выходит на улицу, на высоте двух — двух с половиной метров еле приметна трещинка буквой «Г».

— Сашка, тащи лесенку! И что еще там есть — лом, гвоздодер. Хорошо бы большую отвертку.

Расширив проем, Костя втащил лесенку и инструменты. Матвей поставил лесенку и отверткой расчистил трещины. Они оказались довольно широкими. В стене стала ясно видна заделанная дверца, шириной не более сорока сантиметров и высотой в метр.

— Слазь, Матвей. Давай я попробую, — предложил Костя.

Он взял гвоздодер и отвертку и попытался открыть дверцу, но та не поддавалась. Тогда он попросил лом и, поддев дверцу снизу, нажал. Раздался протяжный скрип. Костя подсунул лом повыше, еще нажал, дверца со скрипом отошла от стены. Она оказалась прибитой самодельными конусообразными гвоздями, уже совершенно проржавевшими.

За дверкой была ниша, куда полез Костя, за ним Матвей. Они оказались в крохотной, чисто выбеленной комнатке, справа от нее была еще такая же комнатка с открытой двойной стальной дверью, как у сейфа. Справа и слева там были устроены полки, на которых стояли ящики с позеленевшими серебряными ложками и вилками. Наверху выстроились несколько серебряных самоваров самой причудливой формы. Тут лежали и связанные шелковые подушки, а в углу находился ящик из-под гвоздей, наполненный доверху позеленевшими медными пятаками.

— Вот те на… — разочарованно протянул Костя. — А где же золото и бриллианты?

— Давайте искать ход в магазин, — сказал Матвей.

Они вышли из кладовой и против открытой двери встроенного сейфа увидели маленькую винтовую лестницу. Матвей поднялся по ней и уперся рукой в деревянную доску. Он нажал ее. Раздался еле слышный звон бутылок. Он нажал крепче, бутылки задребезжали сильнее.

— Это шкаф в магазине, — обрадовался Матвей. — Беги, Сашка, туда, там Валька, вытаскивайте из шкафа бутылки с лимонадом.

В магазине Валя беседовала с Анной Ивановной. Сашка передал указания Матвея, и они стали вынимать бутылки из всех трех отделений шкафа. Саша стал стучать по донышку каждого шкафа, и вдруг из-под приподнявшейся доски показалась рука Матвея. Он хотел просунуть голову, но это не удалось.

— Какой же это ход. когда даже голова не пролезает? — сказал Матвей. — Планки мешают.

Костя выбил большие шурупы, которыми были привинчены две толстые рейки, на них и держалась полка в магазине.

— Но где же золото? — спросила Валя. Она, да и остальные ребята, обнаружив подвал и тайник, уже во всем доверяли анонимному письму.

Доложить обстановку Горожанину и принести ребятам поесть отправились Валя и Саша.

— Интересно, — протянул Горожанин, — а ятам пролезу?

— Конечно, — поспешила успокоить его Валя.

— Что там ребята делают сейчас? — спросил Горожанин.

— Они полезли дыру закладывать, — ответил Сашка. — Заведующий базой сказал, чтобы немного заделали и уложили мешки.

— Ладно. Пойдете в столовку, поужинайте, — сказал Горожанин. — Скажите, что я распорядился выдать для Бойченко и Решетняка продукты из «НЗ». — Но вы, Троян, умойтесь хорошенько, в таком виде нельзя показываться на улице. Вы говорите, дверца была забита изнутри, со стороны подвала? Странная история. А как же оттуда люди выбирались, если другого хода нет? Поешьте и зайдите за мной. Я сам посмотрю, что там такое.

7. КАТАКОМБЫ

Прежде чем пройти в ювелирный магазин, Горожанин наведался к заведующему продовольственной базой. Он попросил безрукого на всякий случай не уходить домой.

— Может быть, понадобится ваша помощь, — сказал Валерий Михайлович.

— Я могу хоть заночевать тут, — ответил завбазой. — Только вот сбегаю поем.

— Мои ребята что-нибудь принесут на ужин. Лучше лишний раз не возиться с замками. Не хочется привлекать внимание жильцов дома.

— Верно, — согласился тот.

Когда Горожанин и Валя вошли в помещение бывшего ювелирного магазина, там толпились покупатели и требовали лимонада.

— Товарищи, — умоляла Анна Ивановна, — лимонад кончился. Магазин закрыт. Комендантский час скоро.

Недовольно ворча, покупатели ушли. Сашка помог продавщице закрыть шторы на окнах, потом сбегал к заведующему продовольственной базой и передал ему бутерброды с повидлом. На обратном пути он закрыл дверную штору изнутри, предварительно повесив на ушко шторы замок, чтобы видно было, будто магазин закрыт.

Магазин Цукермана

Валя зажгла фонарь, каким пользовались на железной дороге. Его слабый свет придал магазину с черными полками таинственный вид. Горожанин стал спускаться за Сашкой в подвал. Ему стоило больших усилий протиснуться в узкое отверстие на донышке шкафа. Увидев Костю и Матвея, он невольно улыбнулся:

— Извините меня, товарищи, но вы оба на чертей стали похожи.

— С вами будет то же самое, — весело ответил Матвей. — Там, внизу, в подвале, лежит столетняя пыль. Прямо жуть.

В подвале Горожанин беспрерывно чихал, стал при свете фонаря дотошно разглядывать каждый камень на полу, замазанные штукатуркой стены.

— Мы уже все простукали. Нет другого хода, — сказал Матвей. — А он должен быть, Валерий Михайлович. Иначе как можно изнутри подвала забить дверцу комнаты под магазином? Вот мы с Костей тут к крысиной норе присмотрелись. Следы идут от стен базы к наружной стене. Значит, здесь у них постоянная нора, куда они тащат еду. Тут бы и снять пару плит.

— Мысль правильная. Давайте попробуем, поднимем вот эту, у наружной стены. Она похуже других. С ней легче справиться.

Подняли узкую, плиту, и еще две — в разных местах. Но под ними кроме плотной глины ничего не было. Костя стал наугад ковырять ломом глину и у края одной из плит показался булыжник. Поддев его ломом, Костя и Сашка поднажали и вывернули камень.

Он оказался широким и плоским. Под ним открылся глубокий колодец, аккуратно выложенный бутом, но он был очень узок. В него с трудом мог протиснуться человек.

Горожанин опустил фонарь в колодец. Тусклый свет еще освещал отдельные камни. По сторонам колодца оказались вделаны железные скобы.

— Я спущусь, — сказал Матвей. — Давайте мне фонарь и лесенку железную.

— А может, там так глубоко, что несколько таких лесенок понадобится, — возразил Горожанин. — Так с бухты-барахты нельзя. Надо определить глубину. Свечи нужны, электрические фонарики. Товарищ Троян, поднимитесь в магазин и попросите Валю сбегать к Каминскому. Пусть возьмет свечи и фонарики с запасными батарейками. И скажет, чтоб усилили патрули в этом районе. А канат и бечевку попросите, пожалуйста, у заведующего базой.

Решетняк вернулся минут через десять. Скинул с себя тяжелый канат и, привязав для отвеса гирю к шпагату, стал спускать ее в колодец. Когда шпагат ослаб и чувствовалось, что отвес достиг дна, Костя завязал на шпагате узелок и вытащил гирю.

— Давай, Матвей, отмерь мой рост. У меня сто семьдесят. Сложив шпагат, мы узнаем глубину.

Оказалось, что до дна колодца около девяти метров.

— Я первый, — вызвался Матвей.

Привязав канат к верхней скобе колодца, Матвей с фонарем на шее медленно начал спуск. За Матвеем с трудом протиснулся вниз Решетник с «Летучей мышью».

— Ну, чего тут? — спросил Костя, держась за скобу. Стать на дно колодца он не мог — не хватало места.

— Вот здесь вроде ход, — Матвей посветил фонариком.

Среди вмурованных сбоку камней один довольно широкий неплотно прилегал к соседним. Взяв у Кости гвоздодер, Матвей пытался здоровой рукой сдвинуть камень, но ничего не получилось.

— Давай я попробую, — сказал Решетняк. — Ты спустись на самое дно, приляг, а я хоть одну ногу поставлю.

Опершись спиной о стену колодца, Костя что было сил нажал на камень. Тот вроде подался.

— Ага! — обрадовался Решетняк, — пошел! — И переместился чуток правее. Снова нажал. И камень со скрипом стал подаваться внутрь. Потом каменная плита на толстых шарнирах развернулась. Открылся боковой ход. Из черной пасти подземелья потянуло холодом и плесенью.

— Есть ход! — обрадовался Бойченко. — Катакомба или ниша глубокая. И там — клад. Конечно! Так и бывает! Ты, Костя, давай наверх, доложи Валерию Михайловичу и захвати большой моток шпагата. Может, нам далеко идти придется.

Пока Костя лазил наверх, Матвей пытался разглядеть подземелье, но свет фонарика лишь метался по тоннелю. Бойченко не терпелось двинуться вперед, но он знал, что Горожанин вольностей не любит и за действия без приказа может отстранить от операции. Наконец, Костя вернулся:

— Горожанин сказал: «долго внизу не находиться», Конец бечевки он оставил у себя, чтоб мы могли, если надо, тревогу поднять. Велел проверить оружие, беречь свечи и батарейки в фонарях. Пека можно, пользоваться керосиновыми лампами.

Неожиданно вниз спустился Саша Троян.

— Ты зачем? — удивился Матвей.

— Горожанин послал. Мало ли что.

По прямой подземной галерее, вырытой в твердой глине, Матвей полз с фонарем. За ним Костя с «Летучей мышью», а следом, ориентируясь на свет, Сашка. Некоторое время они двигались, не разговаривая. Тьма за светлыми пятнами от фонарей была тугой и плотной. Дышать было трудно, спертый воздух душил.

Отстав от Бойченко, Костя посветил на пол и чуть не вскрикнул. По глиняной осыпи вилял тонкий след. Косте показалось, что он такой же, какой он однажды видел в балке, на песке. Тогда они с ребятами пошли по нему и догнали огромную гадюку, с которой едва справились.

Дрожь пробежала по спине. Воображение ясно рисовало больших страшных змей, каких он недавно видел в иллюстрированной истрепанной книге «Ад» Данте, которую читал Матвей. Змеи набрасывались на голых, людей, обвивали тела и втягивали их в чудовищный кишащий клубок. Костя глянул в сторону: прямо из глины на него глядела, гипнотизируя немигающими глазами, огромная змея. Он отвел взгляд в сторону, но и оттуда на него стала наползать еще одна отвратительная гадина. Он зажмурил на мгновение глаза и все исчезло.

«Вот чертовщина в голову лезет», — подумал он.

— Ты чего? — накинулся на него Сашка. — Нам нельзя отрываться от Матвея. Мало ли что может случиться.

— Глянь-ка сюда. Змеиные следы. А вот еще!

— Какие там следы? Так глубоко их под землей не бывает.

— Ты посмотри, Саш… Настоящие змеиные следы.

— По мне хоть чертячьи. Ничего не вижу. Очки запотели.

— Что случилось? — крикнул Матвей из глубины катакомбы. Голос его прозвучал глухо и тревожно.

— Следы змеиные…

Показалось, что Бойченко долго не отвечал.

— Ерунда, никаких змей тут быть не может, — послышался наконец голос Матвея.

— Хватит с вашими змеями, — почему-то рассердился Костя и подумал: «Германцев били, бандитов бьем, а тут что-то мерещится. Герои тоже мне…»

Решетняк в ту минуту забыл, что змеи «привиделись» ему, он поспешил к Бойченко.

Через несколько метров они увидели с правой стороны чернеющий вход в другую катакомбу. Ребята остановились, решая, куда идти. Из боковой катакомбы вроде тянуло свежим воздухом, дышать стало легче.

— Пошли вперед, разведаем, а потом посмотрим, как дальше быть, — предложил Матвей.

Костя воткнул у поворота гвоздодер, привязал к нему шпагат, и они двинулись. Метров через двести Матвей увидел впереди два ярких светлячка, потом еще два. Он пошевелил фонарем, светлячки исчезли.

— Крысы гуляют, — шепотом объяснил Костя. — У них здесь ход к норам. Может, там детвора народилась?

— Терпеть не могу крыс. И мышей тоже, — прошипел Матвей, его всего передернуло.

— У Махно, наверное, пострашнее что видел, — заметил Сашка.

— Видел, но к крысам испытываю отвращение, — сказал Матвей.

— А вон одноглазая, — осветил Костя что-то сверкнувшее во тьме.

Матвей подался вперед:

— Это не крыса, а какой-то камешек блестит. Подобравшись к нему поближе, Бойченко осветил камешек, и тот заиграл голубоватыми лучами. Матвей поставил фонарь, взял камешек и поднес его к свету.

— Хлопцы, гляньте, серьга! И как будто с бриллиантами. Ура, хлопцы! Здесь клад!

Толкаясь, мешая друг другу, ребята поползли вперед. Через полтора-два метра они наткнулись на три позеленевшие медные кастрюли с плотно закрытыми крышками. Кастрюли были одинаковой величины, прямые, ведра по полтора каждая. У одной кастрюли крышка прилегала неплотно. Из щели торчало тряпье, войлок, изгрызенный крысами.

— Отойдите назад и пошарьте хорошенько внизу. Не валяется ли там еще что-нибудь, — сказал Матвей.

Но они больше ничего не нашли. Тогда Костя Решетняк поставил одну кастрюлю на стянутую с себя гимнастерку, чтобы ее легче было двигать за собой по катакомбе. Матвей подталкивал кастрюлю сзади одной рукой, а в раненой зажал драгоценную серьгу. Первым поднялся из колодца Сашка и закричал:

— Валерий Михайлович! Там клад! Там, у Матвея!. Какой-то бриллиант! И кастрюля… А всего целых три кастрюли! С золотом!

— Ну, молодцы, комсомольцы! — обрадовался Горожанин. Вскоре в подвал выбрались и остальные кладоискатели, усталые, перемазанные пылью и грязью.

По бокам кастрюли поставили фонари и свечи. Ребята присели на корточки и начали осторожно перебирать содержимое. Тряпки и войлок отложили в сторонку, а ценности выкладывали на разостланную гимнастерку. Потом Горожанин и Валя стали сортировать драгоценности, раскладывая их кучками: бриллианты с бриллиантами, рубины — с рубинами, изумруды с изумрудами, сапфиры с сапфирами, жемчуг к жемчугу, отдельно миниатюры с эмалью или украшения тончайшей филигранной работы. Были полные гарнитуры: браслеты, кулоны, кольца, серьги, диадемы с одинаковыми камнями, а также табакерки, маленький образок, икона-складень — и все из золота или платины и с драгоценными камнями. Горожанин разглядывал каждую вещицу в лупу.

— Удивительно! — то и дело негромко восхищался Валерий Михайлович. — Работа знаменитого итальянского мастера Челлини! Вот на этой табакерке значится мастер — француз Мейссенье. Без сильной лупы, да при таком освещении разобрать все очень трудно.

Одно могу сказать вам предварительно. Эти ценности никакого отношения к Цукерману не имеют. По справкам, которые принес Троян, Цукерман купил магазин только в 1907 году. Этим же изделиям не менее трехсот или двухсот лет. Работа старинная. Цукерман антиквариатом не торговал. Такие женские головные украшения во Франции называются парюр, они были в моде лет двести назад. Богатые и видные вельможи тогда гонялись за подобными парюрами. Достанем остальные кастрюли, осмотрим их, и, может быть, я смогу более точно сказать о хозяине клада. Но я уверен, что Цукерман здесь не при чем. Бойченко, кстати, прав: должен быть другой доступ в подвал, через катакомбы.

— И еще, — строго сказал Горожанин, — О кладе никому ни слова. Операция не окончена.

— Ясно, — сказал Матвей. Остальные понимающе закивали. На другое утро, завтракая в столовой ЧК, комсомольцы друг с другом не разговаривали, боясь что с языка сорвется неосторожное слово.

Потом они снова все собрались в ювелирный магазин, но пришел Горожанин и сказал, что пока они пойдут без Трояна.

Отведя Сашу в сторону, Горожанин стал тихо его инструктировать.

— Человек, с которым «глухой» фармацевт встречался за Бугом, ночевал в доме на девятой Слободской. В шесть утра он вышел из квартиры и отправился на хутор Водопой. Там он вошел в отдельный домик, где находится и сейчас. Как передаёт наблюдение, этому человеку, которого условно назвали «Угрюмый», лет тридцать пять. Роста он среднего, коренастый, выправка военная. Внешних примет женщины с девятой Слободской мы еще не имеем. Ваша задача, товарищ Троян, учесть эти связи «глухого» фармацевта и заняться женщиной с девятой Слободской, у которой ночевал Угрюмый.

— А если я раньше освобожусь, можно будет мне прийти сюда? — спросил Сашка.

— Вряд ли вы успеете, — не сдержал улыбки Горожанин. — Вытащим из катакомбы оставшиеся кастрюли и несколько дней интересоваться там ничем не будем. Во вторую катакомбу тоже пока не пойдем. Впрочем, там видно будет.

Когда Троян ушел, Горожанин велел Анне Ивановне торговлю пока не начинать, и все они стали пробираться в подвал.

Второй спуск в катакомбу, казавшийся легкой прогулкой, на самом деле измотал ребят.

Вторую кастрюлю довольно быстро притащили к колодцу и подняли ее наверх. Когда укладывали в мешок последнюю, впереди от света фонаря что-то тускло блеснуло. Оставив мешок, ребята прошли немного, и метров через пятьдесят катакомба расширилась, они наткнулись на тупик, наполовину заложенный штабелем бутылок. Матвей посветил. Это были старинные пузатые бутылки с наклейками, разрисованные от руки русской вязью и латынью с названием вин и указанием года.

— Надо взять, — сказал Матвей. — На бутылках указан год, когда сделано вино.

Захватив несколько бутылок и уложив их в другой мешок, Матвей взвалил его себе на плечи. Тяжелую кастрюлю пришлось тащить одному Косте.

Выбравшись из колодца, Матвей и Костя совершенно выбились из сил. Горожанин велел им немного передохнуть, а Валя принялась стряхивать с них пыль и глину. Валерий Михайлович осмотрел этикетки и установил, что ни одной бутылки, датированной позже XVIII века, не оказалось. На этикетках значилось: 1687 год, 1707 год, 1716 год. Кстати, никакого вина в бутылках не было. Лишь на донышке виднелся сгусток коричневой мастики.

Костя, по указанию Горожанина, с трудом снял крышки с обеих кастрюль. В них были золотые монеты старой чеканки: двойные червонцы Петра І, чеканка 1714 года, червонцы 1716 года с латинской подписью, червонцы 1729 года Петра I, золотые двухрублевки Екатерины I, империалы Елизаветы, венгерские дукаты, английские фунты, гульдены, франки…

— Вот видите. — сказал Горожанин. — Кладу около двухсот лет. Судя по всему, спрятано это, когда строилось Адмиралтейство, в конце восемнадцатого века. Никакого отношения к Цукерману оно не имеет. — Давайте все это закроем, положим в мешки, а Валя пойдет к коменданту и передаст, чтобы к магазину сейчас же пригнали повозку. Мы попросим Анну Ивановну, чтобы она помогла вам, товарищ Решетняк, вынести из магазина. Если кто спросит, скажите, что это ее вещи.

Когда Валя ушла, Матвей спросил:

— Валерий Михайлович, можно мы немного отдохнем и займемся второй катакомбой?

— Нет, сейчас есть дела поважнее, — ответил Горожанин. — Катакомба от нас не убежит, Переждем день-два, а пока оставим в магазине охрану. Все зависит, какие результаты будут сегодня у Трояна. Он выясняет связи «глухого» фармацевта. Вам надо умыться, поспать. Вечером, возможно, вы будете нужны.

Горожанин ушел. Матвей и Костя перетащили кастрюли с золотом в магазин и спрятали их под прилавок. Туда же перетащили мешок с бутылками от старого вина, и стали ждать повозки.

Троян вернулся после обеда и доложил Горожанину, что на девятой Слободской, в доме, где ночевал Угрюмый, проживает некая Пашкова Любовь Александровна. Примерно лет двадцати пяти, высокая, с серыми глазами. Поселилась она там еще при белых, в начале декабря прошлого года, приехала из Елизаветграда. Снимает маленькую комнатку у старушки-хозяйки. Безработная. Перебивается случайными заработками. Умеет шить. Нигде не бывает. Изредка ее навещают приезжие земляки. Раза два приходила родственница, пожилая женщина. Говорит соседям, что если в ближайшее время не найдет работы — уедет обратно в Елизаветград, хотя и там полно безработных. Пашкова, по словам соседей, женщина скромная, богобоязненная, одевается как монахиня. По данным наблюдения, сегодня днем она выглянула за ворота, постояла минут пять, вернулась и больше не выходила.

Угрюмый на хуторе Водопой в час дня вышел из дома вместе с хозяином дома, лабазником. Потом хозяин вернулся и стал заниматься уборкой двора. Угрюмый направился пешком к городской больнице, а затем сел в трамвай и поехал к Варваровскому мосту. Наблюдение за ним и Пашковой продолжается. «Глухой» фармацевт сегодня из своей квартиры не выходил.

— Отлично. Все идет нормально, — сказал Горожанин. — Вы, товарищ Троян, всю ночь не спали, поешьте и отдыхайте.

— Валерий Михайлович, я уже обедал. Разрешите пойти к ребятам. Спать сейчас неохота.

— Бойченко и Решетняк уже отсыпаются. И Валю мы сегодня отпустили домой. Придется спать и вам. Учтите, утром у вас уйма работы по связям «глухого» фармацевта.

Вечером к Горожанину привели на допрос Дахно. Как и прежде, он испуганно оглядывался по сторонам, теребил в руках мятую шляпу.

— Садитесь, Дахно, — предложил Горожанин. — Кого вы здесь ищете? Чего это вы все оглядываетесь?

— Я думал, гражданин начальник, здесь уже трибунал, — ответил Дахно, присаживаясь на краешек стула.

— С трибуналом рановато, кое-что надо еще уточнить. Скажите, Дахно, вы все сказали?

— Все, гражданин начальник. Вот Христом богом клянусь, как на исповеди всю душу выложил. Ничего не утаил.

— Постойте, — остановил Горожанин. — Я буду вам задавать вопросы, а вы постарайтесь все вспомнить. Все до мелочи. Прошлый раз вы давали показания, что по рекомендации контрразведки Слащева первой пришла к вам на базу оптовой торговли аптекарскими товарами Благоволина, а через некоторое время появился этот «глухой» Красков. Он вам говорил, что знаком с Благоволиной?

— Нет, не говорил.

— А как они встретились у вас на базе? Как старые знакомые?

— Мне кажется, они раньше не были знакомы. Когда я представлял Аполлона Васильевича своим служащим, он галантно поклонился Варваре Игнатьевне, назвал себя и поцеловал ей ручку.

— А после этого они встречались? Разговаривали?

— Нет, не замечал. Только по утрам он подходил к ней, здоровался, а в конце дня прощался, как и со всеми.

— Может, вы еще что-то замечали в их отношениях? Может, Красков с особым уважением относился к Варваре Игнатьевне? Может, она ему нравилась?

— Нет. Не замечал. Вот только когда он здоровался с Варварой Игнатьевной, при мне, по крайней мере, Аполлон Васильевич всегда был спокоен, а Варвара Игнатьевна очень смущалась и отводила глаза в сторону, стараясь не глядеть на него. Она всегда была грустная. Я как-то спросил, почему у нее такая печаль в глазах, она ответила, что давно нет писем из Вознесенска и не знает, живы ли родные. Можете допросить ее, она вам все подтвердит…

— Нет никакой необходимости. Вы ответьте на такой вопрос. В тот день, когда с требованием из санчасти 41-й стрелковой дивизии приезжал за медикаментами красноармеец, Варвара Игнатьевна оставалась на работе? Ведь она отпускала медикаменты?

— Конечно. Она должна была оформить отпуск спирта и медикаментов.

— Ну и как, оформила?

— Нет, конечно! Когда Аполлон Васильевич забрал обратно требования, он велел отпустить ее домой. Она очень растерялась, сложила книги и ушла.

— Почему она растерялась?

— Не знаю. Она часто проводит по учетным книгам данные уже после отпуска медикаментов, когда я передаю ей документы.

— Она видела, как вы вернули требование Аполлону Васильевичу?

— Да.

— И видела, как грузился спирт и медикаменты без документов?

— Видела.

— Вы не заметили, красноармеец, который приезжал, поздоровался с ней?

— Да. Он сказал: «бонжур мадам» и все время ей улыбался. Варвара Игнатьевна интересная женщина, а этот красноармеец, видно, человек интеллигентный. Мне кажется, накануне я его видел в штатском. Он совершенно не был похож на красноармейца. Но не ручаюсь… Может, только показалось…

— Расскажите подробнее.

— Накануне этого дня я в обеденный перерыв вышел на улицу подышать воздухом, и присел на скамейку под акацией. Смотрю, в другом конце квартала прогуливается Аполлон Васильевич с каким-то человеком в штатском. Потом Аполлон Васильевич свернул на Адмиралтейскую, а человек этот медленно прошел мимо, внимательно меня разглядывая.

— Опишите его наружность.

— Ну, среднего роста. Такой стройный, на вид лет тридцать, лицо бритое, интеллигентное. Нос вроде прямой. Волосы и глаза темные. Синий, хорошо сшитый пиджак, серые брюки.

— Вы не замечали, встречался ли еще с кем-либо Аполлон Васильевич?

— Нет. Не примечал.

— А Благоволина встречалась с кем-нибудь?

— Нет, не видел.

— Расскажите, как выглядит дворник, который помогал грузить спирт и медикаменты? Как его зовут?

— Как его зовут, не знаю. Я его видел несколько раз. в компании с нашим сторожем. Как говорят, по пьяной части. Это простой, грубый человек. Рожа всегда красная. Усатый. Рост, пожалуй, выше среднего будет…

На другой день вечером Валя и Саша пришли в ювелирный магазин. С ними были два мобилизованных комсомольца, вооруженные наганами. Анну Ивановну, которая их ждала, отправили домой. Вскоре появились Матвей и Костя с сумками, в которых было все необходимое: карманные фонарики, свечи, спички, два пустых мешка, моток английского шпагата, запасная веревка и маленькая солдатская лопатка.

Ребята с некоторым превосходством оглядели вооруженную охрану. Комсомольцам было лет по четырнадцать. Каждый держал в руке наган, боясь спрятать его в карман.

— Отсюда до утра ни на шаг, — распорядилась Валя. — А мы с ребятами исчезаем. Испаряемся. Света, не зажигать, в магазин никого не впускать. Зажжете спичку — все провалите. А вообще учтите: язык за зубами. Никто не должен знать, где вы были в эту ночь, поняли? Дайте честное комсомольское!

— Честное комсомольское! — громким шепотом поклялись оба юнца.

Валю они почитали за старшую над ними, хотя ей едва минуло шестнадцать.

Валя, Саша, Костя и Матвей с фонариками и свечами в руках, по одному заходили за левую стойку и куда-то исчезали, словно проваливались. В магазине с закрытыми шторами стало совсем темно. Мобилизованным для дежурства комсомольцам сделалось жутко, не столько от темноты и тишины, сколько от загадочного исчезновения молодых чекистов. Куда это они могли испариться?

А тем временем Валя помогла Сашке и Косте спустить в колодец Матвея. Потом спустился Костя, а за ним и Сашка. Валя осталась одна. У отверстия колодца слабо светил фонарь. Но Валя уже привыкла к этому подвалу и чувствовала себя довольно уверенно.

Ребята прошли по знакомому пути четыреста метров и свернули в зловещую пасть второй катакомбы. Она сразу показалась страшнее первой, хотя в ней был такой же твердый грунт, только свод, правда, выше. Можно было идти согнувшись, а не ползти. Метров через триста они стали замечать, что свод становится все ниже, а грунт рыхлее, наконец ноги стали проваливаться по щиколотку. Показалось, что постепенно начался подъем.

Костя отгребал лопаткой землю, но по наклону скатывался новый слой. Сашка и Матвей разгребали вязкую массу и все-таки пробирались на четвереньках вперед. Мешки, веревку и прочие запасы они оставили где-то на полдороге. Стало трудно дышать, огонь в лампах меркнул. Земля сыпалась за воротник, за пазуху. Рубахи намокли от пота, прилипли к телу. Сашка, боясь потерять очки, снял их, засунул в карман гимнастерки и продвигался на ощупь.

Наконец все трое выбились из сил и легли, растянувшись на бок, чтобы осыпь не запорошила глаза.

Вдруг послышался приглушенный грохот и далекий гул, который все усиливался. Ребятам сделалось не по себе. Происходило что-то непонятное. Со свода начала сыпаться земля. Потом гул постепенно стал затихать, откатываться и наконец совсем стих.

— Что такое? — изумился Матвей. — Прямо вся земля задрожала?

— Это, ребята, наверное, землетрясение, — сказал Костя.

— То змеиный след ему привиделся, то померещилось землетрясение, — съязвил Сашка.

— А что это за гул, по-твоему? — спросил Костя.

Гул и грохот надвигались снова. Ребята замерли, прислушиваясь, пока звуки не удалились.

Слух у Сашки был изумительный. Он мог услышать малейший шорох, в то время когда другие абсолютно ничего не слышали.

— Мы прошли по диагонали от первой катакомбы вправо метров шестьсот, — стал рассуждать Сашка. — Значит, мы сейчас находимся под самой серединой Потемкинской улицы, где-то между Соборной и Московской, а там проходит трамвай. Сейчас примерно одиннадцать с чем-то или около двенадцати. Значит, промчались вовсю последние трамваи.

— Верно, — поддержал его Матвей. — Вы заметили, что по этой катакомбе с самого начала независимо от завала, мы движемся по подъему, и, если мы прошли метров шестьсот, значит, мы находимся уже на глубине не четырнадцать-пятнадцать метров, а меньше десяти. Значит, мы приближаемся к такому выходу, который находится не на большой глубине, или мы наткнемся на тупик. И. потом, этот завал, если он образовался постепенно от движения трамваев, протянется не более пяти-восьми метров, а дальше опять будет свободная часть катакомбы.

— Да, но вот этой лопаткой и голыми руками мы пять или восемь метров не пророем, — заметил Костя. — Нужна нормальная лопата и обязательно грабли, придется подняться, наверх.

— Пошли все в подвал, — предложил Матвей. — Нам надо немного подышать и стряхнуть с себя эту пыль, а там что-нибудь придумаем.

Они отползли от завала туда, где лежали мешки, веревка, и направились к колодцу.

Первым вылез Костя. Он высунул голову и увидел, что Валя сидит, мурлыча себе под нос песенку, а по стенам подвала прыгают тени от фонаря. Увидев Костю, она придвинулась к его лицу, посветила фонарем и хмыкнула:

— Ну и вид у тебя! Что вы там, землю носом роете?

— Да, носом, — смиренно согласился он. — Точнее, голыми руками. Наткнулись на завал, а инструмента никакого, — говорил он, вылезая из колодца.

За ним поднялся Сашка, и общими усилиями они вытащили канат с лесенкой, на которой стоял Матвей. Сам он так ослаб, что выбраться не смог бы: рана еще давала о себе знать.

— Я что-нибудь притащу, вы отдыхайте, — Валя тихо вылезла через шкаф в магазин и завыла: — Кто-о жи-и-ве-т п-о-од по-тол-ко-м? Гн-о-о-м!

— Ой! — закричал от неожиданности один из комсомольцев.

— Ха-ха-ха, — засмеялась Валя. — Ну и вояк мне выделили. Еще наганы вам дали!

— Это мы так, — заговорил второй мальчишка. — Мы же в первый раз по-серьезному. А тут ты еще завыла. Где вы там находились?

— Подрастете, узнаете, — торжественно произнесла Валя.

— Ты все же скажи, — настаивал мальчишка, — Раз нас послали, значит, мы должны знать, что делаем. Мы же дали честное комсомольское.

— Вот что, ребята, рассуждать сейчас некогда. Скажите лучше кто где живет?

— Я на Рыбной. Здесь недалеко.

— А я на Московской, квартал отсюда, — ответил второй мальчишка. — А что?

— Хлопчики, бегите во всю прыть домой и притащите лопату и грабли. В общем, что-нибудь такое, чем можно было бы разгребать землю. Смотрите, пароль не перепутайте!

Мальчишки побежали домой, а Валя — в губчека к Горожанину. Но его на месте не оказалось.

— Он у председателя, — объяснил дежурный. — Туда сейчас нельзя. Поймали какую-то важную птицу, лазутчика. Идет допрос.

Однако Валя тихонько приоткрыла дверь в кабинет Бурова, просунула голову и пальцем поманила Горожанина. Валерий Михайлович чуть улыбнулся и вышел из кабинета.

— Что, Валя, нашли что-нибудь еще?

— Ой, Валерий Михайлович, ничего не нашли. Там, Матвей говорит, завал. За лопатами послал меня.

— Ладно. Часа через два я освобожусь и приду. Скажите, чтобы действовали не спеша, осторожно. Прямо скажите, что я приказал не рисковать. У дежурного для них еда приготовлена. Возьмите. Валя притащила в магазин лопату и метлу, а мальчики — один грабли, другой тяпку.

— Положите все это на стойку слева, — распоряжалась Валя. — Свет не зажигайте ни в коем случае. Сидите как прежде и никого не пускайте. И не трусьте!

Матвей, Костя и Сашка выпили всю воду из чайника, который им оставила Валя, и, раскинувшись, лежали на пыльных каменных плитах, с удовольствием дыша спертым подвальным воздухом. После катакомбы он казался им легким и приятным.

Когда появилась Валя, они разом вскочили и стали рассматривать лопату, грабли и тяпку. Особенно Матвея обрадовала тяпка.

— Это как раз то, что нужно, — сказал он, — а метла зачем?

— Метла? — удивленно переспросила Валя, вскинув брови. — А ты что хочешь, чтобы я все время сидела здесь как в свинюшнике? Смотри, в какой пыли вы валялись. А потом еще Валерий Михайлович скоро придет. Убрать надо. Ешьте. — И Валя передала им пакет, где были сложены бутерброды и пудинг.

Быстро расправившись с ужином, ребята снова спустились в колодец и направились ко второй катакомбе. Дойдя до завала, Матвей ползком отгребал тяпкой землю назад. Костя отбрасывал ее лопатой подальше, а Сашка граблями разгребал по бокам.

Лампы погасли. Часа три ребята работали в темноте, продвинулись всего на несколько метров. Но дышать стало легче. Отдохнув немного, они снова взялась за работу и расчистили весь завал. Перед ними открылась катакомба с твердым грунтом и такая высокая, что по ней можно было ходить, не сгибаясь.

В «Летучей мыши» у Кости кончился керосин. Пришлось зажигать свечу. Карманные фонарики по-прежнему берегли.

— Жаль, что мы оставили второй фонарь у Вали, — сказал Костя. — Сейчас бы он нам пригодился… Ребята, чувствуете, как легко дышится.

Дышалось действительно хорошо. Почти не пахло гнилью и плесенью, но все улавливали непонятно резкий, щекочущий ноздри запах. Еще Матвей заметил, что пламя свечи стало колыхаться и тянуться вперед.

— Смотрите, ребята, тяга появилась! Значит, где-то близко выход. Давайте зажжем еще свечу, — предложил он, как будто не доверяя колебаниям пламени одной. Сам же карманным фонариком стал освещать грунт и неровности по бокам, внизу и по своду.

Как и в начале второй катакомбы, когда пошел глинистый твердый грунт, так и сейчас замелькали по полу «змеиные» следы.

— Мы идем по крысиному следу. Он тянется прямо к их норе, значит, к выходу, — сказал Костя. — Считай, Матвей, крысы теперь наши помощники и прошу тебя, пожалуйста, не относись к ним с отвращением.

— Если только ты, Костя, им не проболтаешься, они об этом никогда не узнают, — отшутился Матвей.

— А вы потише, — шепнул Сашка. — Не то, действительно, они могут услышать и затаить обиду. Скажи, Матвей, ведь у крысы тоже какая-то мозга есть?

— Валерий Михайлович говорил, что у них очень тяжелый хвост и отличное зрение. Еще, я понимаю, что у них должны быть крепкие зубы, и точно знаю, что они очень противные, ну, как лабазники или спекулянты.

Так, болтая и подшучивая друг над другом, они незаметно дошли до тупика. Тут Матвей велел всем остановиться и стал внимательно рассматривать крысиные следы. Они вели к середине тупика. Там, в самом низу, была насыпана небольшая горка и в ней, действительно, была крысиная нора. Костя поднес к ней огарок свечи и пламя заиграло веселее. Тогда он взял гвоздодер и острым концом засунул его в нору.

— Нора идет прямо, и оттуда тянет довольно паршивый дух, — сказал Костя, — пробуя немного раскопать вокруг норы.

— Давай, я понюхаю. — И Саша, сняв очки, стал на четвереньки. — Воняет чем-то едким, помоями или старым рассолом. Как бы мы не угодили в выгребную яму.

Костя солдатской лопаткой стал раскапывать тупик вокруг норы, глина здесь была нетвердой, и чем дальше он углублялся, тем больше стало в глине примеси песка. Сашка отгребал тяпкой выкопанную глину и разбрасывал ее по сторонам.

Когда Костя углубился в грунт почти во весь рост, то наткнулся лопатой на камень. Решетняк хотел приладиться, как за него взяться, чтобы вытащить, но камень легко подался. Костя стал толкать его, поворачивать, и вдруг впереди ухнуло несколько камней, а рука Кости оказалась в пустоте. Он подтянулся еще, пополз по камням вниз и, посветив фонариком, увидел, что находится в помещении, заставленном множеством ящиков разного размера. Воздух там был тяжелый, спертый, и едко пахло старым рассолом.

Матвей подался в дыру вслед за Костей, за ним Сашка. Оказавшись втроем, они стали освещать фонариками стены, пол. Вдруг Сашка спохватился.

— Ребята, я лезу обратно. Очки потерял в той дыре.

— Как потерял? — опросил Матвей. — Они у тебя в левой руке.

— Это совсем не очки. — И Сашка разжал кулак. В руке была морковка.

— Интересно, — сказал Матвей. — Мы находимся в каком-то погребе. Пахнет рассолом, а ни одной бочки не видно. Люди здесь осенью прятали в песок морковь, вот в этой дыре, откуда мы вылезли. Но дыра не сквозная. — Задняя стенка ее оказалась ровной. Впереди, метрах в трех, стояла сплошная каменная стена свежей кладки, с проемом из отесанных камней. Но проем был недавно заложен камнями. Боковые каменные стены, потемневшие от старости, были изрядно покрыты цвелью. Такие же темные камни с цвелью попадались и в передней, вновь выложенной стене. В ширину помещение было не менее шести метров. Потолок высокий, наверху поперек потолка, на баковых стенах, лежали две толстые балки.

— Мы в одной половине погреба, большого погреба, — сказал Матвей. — Задняя стена, видно, недавно разобрана и из камня уложена вот эта новая. С какой целью это сделано? Что за ящики здесь спрятаны?

Ребята начали внимательно исследовать удлиненные ящики, уложенные тремя высокими штабелями. Справа тоже в высоких штабелях стояли ящики покороче, а на самом верху, на ящиках, лежала несколько больших брезентовых свертков.

По бокам от заложенного проема притулилось два ящика. Костя гвоздодером попробовал открыть один, но ничего не вышло. Тогда он принялся за второй. Крышка оказалась неприбитой. Он приподнял ее. В ящике лежали аккуратно уложенные новенькие русские трехлинейные винтовки. В другом ящике, покороче, оказались драгунки.

«Вот это — да!» «Целый арсенал!» «Батальоны вооружить можно!» Комсомольцы вошли в раж и открывали ящик за ящиком. В одном находились цинковки с патронами, в другом — железные коробки с пулеметными лентами, винтовки, драгунки, гранаты…

— Надо посмотреть, что наверху, — предложил Матвей. — Давай, Костя. Возьми мой нож и режь веревки вон на тех свертках.

Решетняк, цепляясь за ящики, влез на самый верх, разрезал веревки одного свертка, брезент раскрылся, а под ним стоял на колесиках станковый пулемет «Максим». Всего пакетов было одиннадцать. Костя насчитал шесть станковых пулеметов «Максим», три французских «Гочкиса» и один английский «Виккерс». В одиннадцатом свертке, в густо смазанной маслом плотной бумаге, находилось три замка от трехдюймовых орудий, на каждом свой номер и год выпуска 1916-й. Пока Костя возился со свертками, Матвей насчитан сорок восемь ящиков.

— Давайте сюда, — предложил Матвей. — Надо сейчас же доложить Горожанину.

— А может, мы еще пройдем в ту часть погреба? — спросил Костя. — Верхние камни в проеме даже глиной не замазаны. Вынуть их пара пустяков.

— Давай, Костя, сними пока только один камень.

Вынув верхний камень из проема, Решетняк просунул в отверстие руку и нащупал клепки бочки, которая стояла вплотную к стене.

— Надо вынимать еще, — сказал Костя.

Только он ухватился за второй камень, как из-за стены послышался стук, потом лязг засова. Костя быстро уложил снятый камень на место. Ребята потушили фонарики и схватились за наганы. Со скрежетом откинулась и грохнула, видимо, наружная дверь погреба. За стеной послышалась какая-то возня и. приглушенный разговор. Ребята приложились ушами к щелям.

— Начинай, Иван, за день сделаешь, — заговорил глухой грубый мужской голос. — Вот хозяйка обещает два полштофа, фунт сала, два хлеба и еще гроши на табак.

— Сегодня не могу. Всю ночь не спамши, а как сменился, лишку хватил, — отказывался другой. — Ей бо, вот тута засну. Не могу, хозяюшка. А материалу хватит? Завтра начну.

— Вон стоят новые доски, крепкие, — объяснил женский старческий голос. — А гвоздей нету. Старые выровняешь.

Опять там завозились, потом с шумом упала тяжелая дверь и снова послышался скрежет засова, замка.

— Ушли, — сказал Сашка. — А знаете, ребята, один голос показался мне знакомым. Но чей он, вспомнить не могу.

— А какой? — спросил Матвей.

— Да тот, что сказал, что надо начинать сегодня.

— Вечно тебе что-то мерещится, Сашка, — сказал Костя, — то запахи, то голоса.

Костя быстро вытащил камень, потом другой, пытаясь пролезть мимо бочки, но не смог, слишком узко было. Тогда полез Матвей. Еле протиснулся он мимо здоровой бочки, стоявшей на двух камнях.

В отгороженной половине погреба тускло брезжил свет. Он просачивался сверху через расщелины наклонных дверей, над деревянной лестницей. Рядом с большой бочкой были еще две. В них, в старом заплесневелом рассоле плавали разбитые дощатые крышки и укроп.

Матвей посветил фонариком. Стены здесь были каменные, покрытые плесенью, как и в задней половине. В углу, возле лестницы, к стене прислонено несколько толстых досок. Сама лестница, довольно широкая, прогнила и. несколько ступенек провалились. Матвей с трудом подобрался к дверям и, прильнув к щели, стал разглядывать двор, стараясь запомнить каждую мелочь. Против погреба стоял одноэтажный каменный домик под ветхой железной крышей, когда-то крашенной зеленой краской. Перед домом, у двери, торчала ветхая скамейка, а рядом росла корявая акация. Левее дома виднелась часть ворот. Справа — прошла молодая женщина с ребенком на руках. Она была в ситцевом голубом платье в белый мелкий горошек.

Матвей быстро спустился с лестницы, юркнул мимо бочки в проем и велел ребятам быстро уложить на место камни. Потом они зажгли фонарики и через лаз проникли обратно в катакомбу.

Горожанин и Валя с нетерпением ожидали их в подвале. Было уже одиннадцать часов. Матвей тут же доложил о складе с оружием и о всех приключениях.

Горожанин рассуждал вслух:

— Раз спрятаны замки, значит, где-то спрятаны и орудия. По вашим рассказам, по количеству оружия, можно предположить, что в городе существует хорошо организованное контрреволюционное подполье. Вечером соберемся на оперативное совещание, а сейчас — мыться и спать. Только товарищу Бойченко надо пройтись по Московской улице, поближе к Потемкинской, и найти двор, куда выходит этот погреб. С вами, Матвей, пойдет товарищ Касьяненко. Значит, в двадцать два — у товарища Бурова.

8. ДЕНЬ УДАЧ

Лазутчика, которого допрашивали Буров и Горожанин, когда Валя Пройда заглянула в кабинет, задержали накануне. Это было под вечер, у села Терновки. Наряд охраны направился по шляху к развилке дорог, чтобы сменить своих товарищей. Тут и заметили в кустах подозрительного. Человек был в очках, солдатских ботинках и обмотках, и в помятом сером пиджаке. Скинув солдатский вещевой мешок, человек этот нырнул в придорожные кусты и стал устраиваться на ночлег.

Охранники из соседнего села потребовали у него документы. Покосившись на винтовки, незнакомец не спеша вытащил из внутреннего кармана пиджака темный платок. Развернув его, неизвестный показал удостоверение, которое гласило, что предъявитель сего Поныря Степан Афанасьевич, учитель из села Гурьевки и следует в Берислав, чтобы забрать к себе больную мать.

— Чего тебе вздумалось из Гурьевки на Берислав через наше село идти? — спросили его. — Тебе же, Степан Афанасьевич, прямая дорога на Снегиревку. Да и ближе намного.

— Я тут в Богоявленск заезжал, к родичу, — ответил задержанный. — Думаю, переночую, а утром, может, какая подвода попадется.

— А ты Паламарчука Федора, часом, не повстречал? Он наш, терновский, жинку взяв себе з Гурьевки и туда переехал, — не оставлял его крестьянин.

— Федора? Паламарчука? А как же! — с уверенностью ответил неизвестный. — Хороший селянин, молодой, хозяйственный. Хату какую себе строит, любо смотреть.

— Домой уже вернулся? — удивился охранник.

— Значит, вернулся, — резко ответил неизвестный. — Сейчас наши деникинцев с Украины повыгоняли и многих уже отпускают домой.

Что-то терновскому крестьянину показалось подозрительным. Белые еще в Крыму. Недавно в газетах писали, что наши побили десант, который двигался на Ростов, и опять же у лимана на Очаков корабли белые и французские шныряют. Да чтобы в такое время Федя домой вернулся? Не может того быть!

— Знаешь що, друже, — сказали ему, — мы тебя в сельраду отвезем, там и переночуешь.

Поныря спорить не стал, но и не обрадовался. Из сельсовета позвонили в Николаев в губчека, что задержан подозрительный, куда, мол, везти? Дежурный велел пока оставить у себя, а сам тем временем связался с Гурьевкой, с председателем сельсовета.

— Наш учитель Поныря? Степан? — удивился гурьевский председатель. — Да он летом девятнадцатого ушел в Красную Армию, а в ноябре мы получили похоронную. Погиб наш Поныря под Воронежом.

И сразу все стало ясно. Долго лазутчик изворачивался. Лишь после повторного личного обыска, когда у него под подкладкой пиджачного рукава обнаружили шифровку, он перестал отпираться. Письмо было невинное с виду:

«Дорогой тесть! Все у нас живы и здоровы, и племянничек, слава богу, не болеет. Ждем хороших времен. Скорее бы. С продуктами у нас пока неплохо. Тетя Дуся просила достать ей как можно больше изюму. Я скупил немного, где только мог в городе, в уездах и даже в немецких колониях. Это все очень дорого. Нужны еще деньги, а пока тетя Дуся будет довольна. Ждут от вас весточки.

С поклоном ваш Олег».

— Вот что, Поныря, или как вас там, давайте начистоту! — строго сказал Буров. — Деваться вам некуда.

— Скажу, что знаю. Но должен предупредить: я не эмиссар, я — простой курьер, поручик Данилюк, Сергей Павлович. «Тесть» — это мой шеф — полковник Прохоров из второго отдела штаба армейского корпуса генерала Слащева. «Тетя Дуся» — это сам генерал Слащев. «Олег» — тот, от которого я получил письмо. Он полковник, наш руководитель на Николаевщине и Херсонщине. Фамилия его мне неизвестна. Он был здесь оставлен еще до того, как я начал работать во втором отделе штаба корпуса. Направили меня с письмом к этому полковнику Олегу из Мелитополя, Теперь я должен был вернуться обратно.

— Где и как вы встречались с полковником Олегом? Опишите его наружность, — потребовал Горожанин.

— Мне велено было в Николаеве явиться по адресу: Сухой фонтан, дом 12, спросить Полину Степановну и назвать себя. Три дня назад я пошел по этому адресу. Открыла мне сама Полина Степановна. Велела на следующий день в двенадцать часов быть в Яхт-клубе у грота. Там бьет источник из львиной пасти. На скамейке около должен сидеть пожилой человек лет пятидесяти, в старом чесучовом пиджаке кремового цвета. Мне следовало подсесть к нему, попросить зажигалку и передать привет от Полины Степановны. Он спросит: «Давно ли я ее видел?» Ответ: «Вчера в пять минут шестого». Этот человек заберет обратно зажигалку и пойдет берегом мимо лодочной станции в рощу. Через десять минут я должен последовать за ним. Я все так и сделал. Человек ждал меня. Я передал ему письмо от шефа, получил от него другое письмо и при нем зашил под подкладку. Умоляю вас, разрешите мне немного поспать. Четверо суток глаз не сомкнул.

Султанский источник в яхт-клубе

— Очень торопились в Мелитополь?

— Очень. Приказано было быть завтра утром.

— Хорошо, — усмехнулся Буров. — Отсыпайтесь.

Около полудня Матвей и Касьяненко шли по улице, на которую, по их расчетам, выходил погреб, где хранилось оружие. Прошли квартал, но невозможно было сразу определить, за какими воротами находится погреб, который они искали.

— Так у нас ничего не выйдет, — сказал Касьяненко. — Надо обследовать дворы, а меня здесь могут узнать. Пойди ты один, — оказал он Матвею, — и как приметишь тот дом, дай мне знать. Я тогда организую наблюдение и проверю жильцов. Жду тебя на углу Большой Морской.

Матвей свернул в первые попавшиеся ворота. Двор как все николаевские вблизи центра города: два-три двухэтажных или одноэтажных дома выходили фасадами на улицу, за ними во дворе еще один-два домика, и посредине — выгребная яма. Однако ничего похожего на то, что приметил Матвей через щель закрытого погреба, в который он попал из катакомбы, не было. Значит, двор не тот.

Матвей направился к следующему дому. У ворот на скамейке сидела пожилая женщина, а рядом, с ней — молодая, с ребенком, та. которую Матвей утром видел через щель погреба.

— Ты кого ищешь, сынок? — спросила, вставая, пожилая женщина.

— Да я так, — ответил Матвей, — по нужде.

Бойченко вошел во двор к в глубине его увидел тот самый таинственный погреб, с тяжелыми наклонными дверцами. Напротив погреба он увидел дом с зеленой крышей и рядом корявую акацию, Матвей покрутился возле уборной, ушел со двора и направился к Большой Морской, где его ждал Касьяненко.

События разворачивались так, что спать не пришлось, несмотря на две предыдущие тяжелые ночи, проведенные в катакомбах.

Вечером, когда чекисты ждали Бурова и Горожанина, уехавших в губком, Валя отозвала Бойченко в сторонку:

— Слушай, Матвей, не знаю даже, как сказать… Сынишка Анны Ивановны — Васька знает, что я, ты и другие, и даже Горожанин — из ЧК.

Матвей укоризненно посмотрел на Валю, словно она в этом виновата.

— А что он еще знает? О подвале говорил?

— Нет, только спросил меня, где мы прячемся в магазине. Парень смышленый. И все за нами ходит. Я ему велела держать язык за зубами и обещала утром поговорить по-серьезному.

— Расскажи все Валерию Михайловичу, — предложил ей Матвей.

— Боюсь. Пойдем вместе.

— Пойдем, — согласился Матвей.

Только глубокой ночью вернулись Буров и Горожанин из губкома партии, и сразу же началось совещание. Выступление председателя было кратким и походило на боевой приказ.

— Товарищи! Мы все должны быть готовы к. выполнению важных боевых заданий партии. Обстановка за последние дни осложнилась. Из Москвы поступили сведения, что Пилсудский договорился с Петлюрой о совместных действиях против Советской власти. К началу наступления белополяков петлюровцы обещали активизировать кулацкие банды и открыть внутренний фронт, т. е, фронт в нашем тылу. Эти сведения подтверждаются, В южных губерниях Украины и у нас на Николаевщине активно стала действовать белогвардейская агентура. По сообщениям за последние три дня, почти в каждом уезде стали оперировать большие и малые банды, кое-где в селах созданы кулацкие сельсоветы и под видом самообороны организованы вооруженные отряды из сыновей кулаков и разного деклассированного элемента. Отмечается усиление диверсионной и террористической деятельности контрреволюционного подполья. Белые офицеры, оставленные и специально засланные в наши тылы, усилили антисоветскую агитацию, среди населения городов и сел распространяются панические слухи.

Как стало известно, вместо бежавшего в Константинополь Деникина главнокомандующим так называемого войска юга России назначен генерал-лейтенант барон Врангель. Первым его приказом был приказ об уничтожении всех комиссаров и коммунистов.

Имеется решение губкома партии: всем коммунистам и комсомольцам перейти на казарменное положение. Чекисты, свободные от выполнения оперативных заданий, должны неотлучно находиться в ЧК. Это относится и к техническому составу. Утром всем получить у коменданта запас патронов к личному оружию. А сейчас, товарищи, устраивайтесь кто как может, надо хорошенько отдохнуть.

Валя Пройда, не отходившая от Матвея, толкнула его локтем в бок:

— Пойдем, Матвейка, к Горожанину.

— Идем, — выдохнул Бойченко, — морока мне с тобой. Горожанин принял сообщение Вали спокойно.

— А вы хотели, чтобы мальчишка, на глазах у которого происходят странные вещи, не полюбопытствовал, кто да что? Приходят люди в магазин, где работает мать, и вдруг куда-то исчезают. Его любопытство усиливается еще тем, что мать ему ничего не может толком объяснить.

— Валерий Михайлович, но он может проболтаться, — сказал Матвей.

Горожанин положил ребятам руки на плечи:

— Вы совершенно правильно сделали, Валя, что обещали утром поговорить с ним. Я уверен, что он ждет от вас какой-то большой тайны. Скажите ему, что ищите крупных спекулянтов, у которых где-то поблизости спрятан товар. Скажите, что он может помочь вам, если, конечно, умеет хранить тайну. Вася нам еще пригодится. Хотя бы для срочной связи. Вот так.

Потом Горожанин собрал у себя группу Касьяненко, комсомольцев и кой-кого из начальников отделов.

— Вы только что слышали сообщение товарища Бурова, — начал Валерий Михайлович. — Мы должны быть готовы к ликвидации белогвардейского заговора. Обстановка накалена, в любой момент может вспыхнуть кулацкое восстание. В нашем распоряжении три-четыре дня, и за это время мы должны успеть сделать многое.

Он говорил, что, к сожалению, чекистам не удалось проникнуть в офицерское подполье и выявить руководство этого заговора. Да и сами заговорщики, видимо, только с назначением Врангеля стали действовать активно. Данные, какими располагали чекисты о белом подполье, были невелики. При помощи комсомольцев выявлен весьма опытный и опасный контрразведчик Аполлон Васильевич Красков. Он проходит по материалам как «глухой» фармацевт. Красков уже дал ряд интересных связей. Второй канал, найденный комсомольцами, — тайный склад оружия в погребе дома 33 по Московской улице. Комсомольцы искали золото Цукермана, якобы спрятанное им в подвале, а вышли через катакомбы к складу с вооружением.

— Думаю, что этот склад, — продолжал Горожанин, — имеет прямое отношение к белогвардейскому заговору. Кстати, позавчера вечером с помощью терновских крестьян задержан курьер контрразведки штаба второго армейского корпуса Слащева подпоручик Данилюк, Он был заброшен сюда шесть дней назад с инструкциями для «полковника Олега». По показаниям, Данилюка этот полковник Олег является руководителем всего подполья на Николаевщине и Херсонщине. Фамилия «Олега», и его местонахождение Данилюк не знает или не хочет говорить. Необходимо установить этого полковника Олега. Прежде чем с ним встретиться, Данилюк имел явку к некой Полине Степановне. Она проживает на Сухом фонтане, дом 12. Это совпадает с адресом, куда ходил восемь дней тому назад «глухой» фармацевт, — тогда Валя в первый раз его проследила. «Глухой» фармацевт встретился на Верхней аллее Яхт-клуба с каким-то неизвестным. Можно предположить: полковник Олег и этот неизвестный, который встречался у Яхт-клуба с «глухим» фармацевтом, — одно и то же лицо.

— Да, но приметы неизвестного и полковника Олега не сходятся, — заметил Каминский. — Валя говорит, неизвестный выглядит лет на сорок, стройный мужчина, с военной выправкой. А по приметам, которые дает Данилюк, полковник Олег чуть ли не дряхлый старик, в поношенном чесучовом пиджаке.

— А может, я ошибаюсь, дядя Яша, — возразила Валя. — Может, мне показалось, может, он старше.

— Валя, конечно, по неопытности могла ошибиться, — оказал Горожанин. — Что касается внешнего вида и походки, то это уже забота контрразведчика, на то он и контрразведчик. И потом, товарищ Каминский, обратите внимание: проходит всего несколько дней после встречи «глухого» фармацевта с этим неизвестным и «глухой» увольняется с работы, меняет квартиру. Тогда же он встречается за Варваровским мостом с кем-то, кто затем, по материалам наблюдения, проходит у нас как Угрюмый. После этого — загадочное убийство Благоволиной. Сегодня мы установили, что Угрюмый работает у нас снабженцем в штабе береговой обороны. Эта часть дислоцируется за Варваровкой, на берегу, при выходе в Бугский, а затем в Днепровский лиманы. Значит, Угрюмый имеет возможность в любое время бывать в городе, пользоваться ночным паролем, а может, имеет возможность у, установить связи с кораблями белых в Черном море.

Наконец, последние, очень важные данные. Угрюмый позавчера, перед комендантским часом, пришел к женщине, проживающей по девятой Слободской улице, и остался там ночевать. Утром он отправился на хутор Водопой и посетил дом лабазника, которого характеризуют как черносотенца.

Вчера товарищ Троян установил, что фамилия женщины, у которой был Угрюмый, Пашкова Любовь Александровна. Ей лет двадцать пять — двадцать шесть, она высокого роста, по словам соседок, скромная, богобоязненная, одевается как монашка. Поселилась она на девятой Слободской перед уходом белых, в декабре. Приехала якобы из Елизаветграда. Обратите внимание: и Благоволина — не местная, приехала из Вознесенска. По показаниям бывшего управляющего базой аптекоуправления Дахно, Благоволину и «глухого» фармацевта он принял к себе на работу в декабре, еще при белых, по прямому указанию контрразведки генерала Слащева. То есть перед уходом белые в спешном порядке стали оставлять своих агентов для подпольной работы. Я уверен, что все эти люди — здешние, они хорошо знают город и только переброшены с одной окраины на другую.

Пашкова, видимо, играет немаловажную роль в белогвардейской организации. Прежде всего, возникает вопрос, не она ли вместе с Угрюмым причастна к убийству Благоволиной? Им понадобилось убрать ненужного человека, который много знал. Это совпадает с показаниями свидетельницы, которая до убийства Благоволиной поздно вечером открывала дверь двум гостям — «высокой женщине в темном платке и мужчине пониже». Хотя и скупые приметы, но они совпадают с описанием Пашковой.

— Она выше Угрюмого, это точно, — сказал Троян. — Потом они могли так поздно пойти к Благоволиной, лишь зная ночной пароль.

— Совершенно правильно, — сказал Горожанин. — А пароль, как я уже говорил, мог иметь Угрюмый.

В каждой операции, впрочем, как и во всяком деле, обязательно наступает везучий, чертовски удачный день. Ничего не клеилось до этого, а тут; будто в сказке, все пошло само собой, все оказывается связанным, обусловленным, вытекающим одно из другого. Но чтобы такой день наступил, надо очень много трудиться.

Об этом часто говорил молодым чекистам Горожанин.

На другой же день Васька здорово помог Касьяненко в наблюдении за домом 33 по Московской улице. У мальчишек, игравших во дворе он узнал, что хозяйка погреба — та самая старушка, что часто сидит на скамейке у ворот. Фамилия ее Кривошеина.

Вот что значит рассчитать способности и силы подростка, доверить ему важное дело! Но ведь в каждом из молодых чекистов Горожанин видел такие возможности будущих удач. Учились у него — и действовали успешно.

…До четырех дня не появилось ничего нового. Но срок, данный чекистам, шел. Щелкали секунды, минуты складывались в часы.

В пятом часу пополудни Валя пришла на Московскую улицу, на наблюдательный пункт против дома 33, где во дворе был погреб, ведший в склад оружия.

— Ну, как у вас там? — спросил Касьяненко, отводя Валю в сторонку.

— Интересно! — с готовностью ответила девушка. — Гуляем мы с Матвеем по третьей Военной. Вдруг из дома шесть выходит молоденькая девушка. Такая, ничего себе. Матвей спрашивает ее: «Скажите, пожалуйста, милая девушка, не в этом ли доме остановился Петя Шорник? Молодой парень, недавно приехал». Та ему говорит: «Вы, молодой человек, наверное, ошиблись. Здесь только мы живем и у нас только один квартирант. Зимой поселился, в декабре. Он из Херсона. Но это не молодой парень, а очень солидный человек, интеллигентный». Матвей ей: «Так наш знакомый, Петя Шорник, тоже из Херсона. Может, он родственник какой и заходит к этому дядьке?» Девушка отвечает: «Вряд ли сейчас кто из молодых к нему может заходить. И он не Шорник вовсе, а Грушевский Ипполит Антонович, ему лет под пятьдесят. В царское время, говорит, служил управляющим Коммерческим банком в Херсоне. При белых к нему часто заходил его племянник Виталий, вольноопределяющийся, который потом пошел по мобилизации к белым. Сейчас, если кто и приходит к Ипполиту Антоновичу, так только солидные люди». Матвей говорит: «Где ж нам искать нашего знакомого, прямо не знаю. Извините, пожалуйста, за беспокойство». А девушка: «Вы, молодой человек, походите по соседям напротив». Матвей ей так вежливо: «Мерси». И где он только научился этаким буржуйским манерам? Ну, стали мы прохаживаться по этой улице. Минут через двадцать из дома шесть выходит солидный такой дядя, лысый, брюки в полоску, выглажены. И в таком бархатном жилете, светло-коричневого цвета. Сел на скамейку, золотое пенсне на черном шнурочке, и стал читать журнал. Мы его передали сотруднику Каминского. Я вот сюда пришла, а Матвей — докладывать Валерию Михайловичу. Скоро вернется.

Матвей действительно вскоре появился и вместе с Касьяненко уселся у окна наблюдать за домом 33. Вскоре из ворот вышел, пошатываясь, плотник. Кроме ящика с инструментом, через плечо у него была перекинута набитая торба. Вслед за ним старуха Кривошеина, постояла немного, покачала головой, потом краешком фартука вытерла губы, мелко перекрестилась и вернулась. За плотником отправился оперативный работник.

— Пойду и я посмотрю, — сказал Матвей.

Дойдя по Московской до угла Спасской, плотник остановился, к нему подошел мужчина в картузе, и они уселись на скамейку. Плотник вынул из торбы буханку хлеба, полштофа и передал мужчине в картузе. Затем плотник вытащил большой кусок сала, разрезал пополам, половину положил обратно, а вторую по-деловому, без особой любезности, отдал «картузу». И они разошлись. Матвей пошел за картузом. У гостиницы «Лондонская», Матвей сблизился, с картузом и по походке узнал в нем дворника Филю. Сделав это открытие, Матвей остановился как вкопанный, потом прильнул к стене дома, чтобы Филя, обернувшись, не узнал его, и, переждав немного, вернулся к Касьяненко.

— Плотник встретился почти у нашего дома с нашим дворником, — выпалил Матвей взволнованно.

— Наш дворник? Филя? Филер? — вскочил Касьяненко. — Сволочь, подлец… — Матрос покосился, на Валю, сплюнул.

Тут из ворот дома 33 выплыла Кривошеина. На ней был платок, а в руках она несла большую и, видимо, тяжелую корзину.

— Я — за ней, — сказал Бойченко.

— Я с тобой, Матвей, — объявила Валя.

— Матвей, ты только держись от старухи подальше, — посоветовал Касьяненко. — Она вчера, когда ты заходил во двор, тебя приметила.

Кривошеина с тяжелой корзиной медленно поплелась по Херсонской улице, часто останавливаясь передохнуть и оглядеться. На девятой Слободской она вошла во двор дома, где проживала Любовь Пашкова.

— Целый день торчу, эта высокая не выходила, — буркнул Матвею сотрудник Каминского.

Старуха вскоре вышла с пустой корзиной, а за ней и Пашкова в темном платочке. Они постояли у ворот, разговаривая, потом обнялись, расцеловались. Старушка мелко перекрестила Пашкову и еще раз поцеловала.

— Матвей, — шепнула Валя, прячась с ним на противоположной стороне улицы за акацией, — глянь, это Гренадер. Помнишь, при Керенском на Соборной площади? Из женского «батальона смерти». А старушка Кривошеина — ее мама.

Матвей еще раз посмотрел на Пашкову и вспомнил: «Точно. Эта — правофланговая, та самая высокая грудастая деваха, только тогда на ней была папаха, солдатская гимнастерка с начищенными медными пуговицами».

— Беги, Валя, к Горожанину! Скажи обо всем, а я пойду за старухой.

— Что случилось, Валя? Выпейте воды, на вас лица нет, — встретил ее Валерий Михайлович. — Садитесь. В чем дело?

— Бежала прямо с девятой Слободской, — отвечала, тяжело дыша, Валя. — Совсем она не Пашкова и не Любовью ее зовут. Это Гренадер, честное комсомольское.

— Какой Гренадер? — с недоумением спросил Горожанин.

— Так это же Таська Кривошеина! Я только раньше ее фамилии не знала, дочка той старухи, у которой погреб на Московской! Мы Таську видели в семнадцатом на Соборной площади. Она была в женском «батальоне смерти» при Керенском. Спросите у Матвея! Он ее тогда тоже видел. Это она, точно она!

— Гренадер, говорите? Это, действительно, интересно. Значит, она служила в «батальоне смерти»? Теперь кое-что проясняется. Спасибо, Валя. Вы — молодчина. Увидите Бойченко, пусть зайдет ко мне.

9. В ЛОВУШКЕ

На девятый день после встречи «глухого» фармацевта с неизвестным на верхней аллее Яхт-клуба, после дня удачи, когда стало ясно, кто есть кто, не произошло никаких особенных событий. Однако срок, данный на разгром контрреволюционного подполья губкомом партии, истекал.

Вечером, после разбора донесений, Горожанин уехал на вокзал и там, в комнате дежурного по станции, в третий раз встретился с инженером-путейцем. На сей раз лицо путейца украшала благообразная бородка.

— В Николаеве вместе с полковником действуют основные силы подполья, — сказал путеец. — Ждите крупных событий, готовятся диверсии. После этого группа должна будет возглавлять мятежи на местах, то есть разъехаться. Кроме полковника, в городе действуют: подполковник, штабс-капитан, его очень хвалят, и другие чины, поменьше. Но люди опытные — сливки царской разведки. Так говорят, — осторожно добавил инженер.

— Что ж, разведка в русской армии была неплохая, — ответил Валерий Михайлович, как бы подводя итог услышанному.

— Вам виднее… После разоблачения чекистов в Киеве в штабе Май-Маевского работать стало очень сложно. Люди проверяются и перепроверяются до седьмого колена.

— Их не спасет проверка и до Адамова колена.

— Это верно, Валерий Михайлович, — глянув сбоку сквозь пенсне, — сказал инженер. — Я только позволю себе повторить, что после диверсий в городе люди из подполья выедут на места, все инструкции по их дальнейшей деятельности — у полковника.

Они простились. Эта самая короткая встреча дала в руки Горожанина прочную нить для ведения дела. Нужно следить за каждым заговорщиком, координировать свои действия в зависимости от поведения «подопечных», не проморгать их сбора перед разъездом.

Такой вывод был малоуспокаивающим и неэффективным. Во всяком случае, для предупреждения диверсий в Николаеве не осталось шансов. Положение оказывалось чертовски щекотливым: приходилось ждать первого удара, чтобы накрыть всех заговорщиков и пресечь куда более серьезные последствия — восстания во многих городах и селах юга России и всей Таврии, лишить будущих мятежников центра, раздробить и обезглавить их силы до выступления.

Жертвы — штука тяжелая, но в борьбе неизбежная. Самое неприятное в том, что было неизвестно, в чем эти жертвы состоят.

Можно, конечно, пойти по другому пути — взять подозреваемых и надеяться, авось кто-либо из них испугается и проболтается. Но коли уж говорят, что в Николаеве действуют сливки царской разведки, то расчет на испуг мог себя и не оправдать. А главное, еще не напали на след полковника Олега, ведь все связи у него в руках.

Во всяком случае, это следовало обсудить. Валерий Михайлович позвонил с вокзала Бурову и сказал, что им надо кое о чем посовещаться в губкоме партии.

Там много не разговаривали и решили, что на медвежьей охоте за зайцами не гоняются. На заводах и военных объектах усилили охрану, а за всеми подопечными по делу слащевской разведки установили круглосуточное наблюдение или, как говорится, посадили их под стекло.

Утром следующего дня, часов в десять, впервые за последнее время «глухой» фармацевт вышел из своей новой квартиры и направился к Варваровскому мосту. Облокотившись о перила, он простоял с полчаса, приглядываясь к, рыбалке любителей. А потом, не торопясь, вернулся в город и вышел на Пограничную улицу. На приличном расстоянии за ним наблюдал Костя Решетняк.

Варваровский мост

Как потом определили, почти одновременно из дома на девятой Слободской вышла Гренадер и направилась по Херсонской улице, затем свернула на Малую Морскую и тоже вышла на Пограничную, но с другого конца. Поравнявшись с ней, «глухой» фармацевт кивнул на человека, сидевшего на скамейке под акациями, и, не останавливаясь, они разошлись. Человек, сидевший на лавочке, поднялся и пошел за Гренадером. Был он высок и строен, а походка тверда и чеканна.

Костя, принявший наблюдение за Гренадером, хорошо видел мужчину, который двинулся за ней. Он показался ему знакомым. Где-то он уже видел это гладко выбритое лицо, с пышными насупленными бровями, выдвинутой нижней челюстью, с горбинкой на носу, но где, Решетняк никак не мог вспомнить.

Пройдя квартал, Гренадер встретила дворника Филю. Она на ходу что-то сказала ему и пошла дальше. Костя спрятался за угол, ведь Филя знал его в лицо. Но дворник завернул на Московскую и отправился в сторону Потемкинской. Горбоносый с насупленными бровями последовал за ним. У дома 33 Филя остановился, вынул кисет, свернул козью ножку, насыпал махорки и закурил, а затем, как ни в чем не бывало, двинулся дальше. Но Горбоносый с военной выправкой не пошел за ним, а, поравнявшись с домом 33, огляделся и юркнул во двор.

Это заметил и Касьяненко, наблюдая из окна дома на противоположной стороне улицы.

— Васька! Дуй к пацанам. Посмотри, что там будет делать этот дядька.

— Есть, — по-боевому ответил Васька и умчался.

Только когда Васьки рядом не стало, Касьяненко дал волю своему языку. Ругался он долго и зло до тех пор, пока в дверях не показался Костя Решетняк. Увидев его, Касьяненко стал стаскивать с себя тельняшку.

— Давай, Костя, твою рубаху, Я сам пойду за ним. Теперь он от меня не уйдет. Знаешь, что эта за контра?

— Вспомнить не могу.

— Это горбоносый подполковник, что ранил тогда Матвея в Ефимовке, да бежал через окно.

— Точно! Действительно он! А я мучался, никак не мог вспомнить!

— Вот именно, — отрезал Касьяненко, с трудом натягивая на себя рубаху Решетняка. — Придет Валя, пусть сидит тут вместо меня, а ты дуй к Горожанину. Скажи, что я пошел за Горбоносым. Дам о себе знать. Беру с собой Ваську.

Только поздно вечером появился Васька на наблюдательном пункте и рассказал Вале, что дядя Касьяненко остался в Большой Коренихе. Из объяснений Васьки стало ясно, что «дядька», за которым они пошли, заночевал там у местного попа. Днем он с одним товарищем ездил в немецкую колонию Зульц, а потом неподалек, в Карлсруэ, — так велел сказать дядя Касьяненко.

«Значит, подполковник, можно сказать, в наших руках, — подумал Горожанин, узнав от Вали о донесении Васьки. — Это хорошо. Нам бы еще полковника Олега и этого красноармейца, что увозил медикаменты. Тогда все будет в ажуре».

— Завтра с утра, товарищ Бойченко, — обратился он к Матвею, — вы возьметесь за Угрюмого. Товарищ Решетняк обеспечит «глухого» фармацевта. А вы, товарищ Троян, отправляйтесь к себе, на Спасскую, и ночуйте дома, да так, чтобы дворник вас видел. Он не должен почувствовать, что мы к чему-то готовимся. Если вы его увидите, скажите, кстати, что ждете Бойченко и Касьяненко, они должны вот-вот явиться.

И Троян пошел. Он поднялся по темной лестнице и услышал шаги по коридору.

— А, это ты, сынок Лекс-с-андр? — послышался пьяный голос дворника Фили. — Молодой комиссар, значит?! Комсомол, значит! А я, раб божий, службу несть должон! Смотрю за порядком, чтобы кто чужой не забрался. Время-то в смуте какой проходит, И опять же, может, вашим комис-с-арам что потребуется. Правда, народ они простой, не капризный. Не то, что их благородия, господа офицеры, а все ж — власть! Хотя и без бога, но уважения к себе требует. А мне все едино, что белые, что красные! Я есть дворник! Вы, молодые, не за свое дело взялись. Рано вам про Ленина и Карла… этого. Сосунки вы еще! Бойтесь кары божьей и людской тоже. Никому пощады не будет!

— Что это тебя развезло, дядя Филя? — спросил Сашка, — напился, да еще вредную агитацию разводишь.

— Выпил малость, да, люди добрые угостили. Первач, во какой! Про власть, не моего ума дело, да! Я только говорю, что люди болтают: постигнет вас всех тяжелая кара, да поздно будет! А где пораненный ваш Матвей? Где матрос? Не видать. Матрос, хоть и комиссар, но человек исправный, из крестьян. Образумится. Истинно говорю, сынок…

— Дядя Филя, иди отоспись, и мне пора.

— Ложись, ложись, сынок. Молодой ты, жаль, конечно, но кары не миновать. А скажи, Лекс-с-андр, придет матрос и эти сосунки? Может, я им потребен буду, тогда позови.

Дворник ушел, продолжая бурчать про кару божью. Сашка отправился к себе и лег на матрац.

«Вот контра, — подумал Троян. — Не скрывает своей ненависти. Конечно, он выпил лишнее, а то бы не болтал. Значит, Филя — человек „глухого“ фармацевта. Специально к нам приставлен… Интересно получается».

Настала самая тревожная ночь весны 1920 года. Меры, принятые ЧК против белого подполья, оказались недостаточными. Из многих сел и городов Николаевщины в губчека поступали сведения о налетах банд, убийствах, грабежах и диверсиях. Между станциями Казанка и Долинская в трех местах было разобрано железнодорожное полотно. Севернее Долинской застряло несколько эшелонов с боеприпасами и продовольствием для южной группы войск Красной Армии. В районе Божедаевки объявилась объединенная банда Завгороднего, Черного Ворона и Грома, которые укрывались в Нерубайском лесу. Банда налетала на сельсоветы, убивала активистов и поджигала хаты незаможников. Еще вечером из Елизаветграда была выслана боевая группа из восьмидесяти коммунистов и батальон ЧК. Завязался ожесточенный бой с бандитами. Он длился до утра. Банда была обескровлена и ушла в леса. Преследовать ее не хватило сил.

В то время, когда Елизаветградские коммунисты и батальон ЧК вели бои с объединенной бандой, в Елизаветград ворвались махновцы. Их было около тысячи. Прежде всего, они бросились к тюрьме, захватили ее и выпустили всех арестованных, в том числе и уголовников. В городе начались повальные грабежи магазинов, складов, квартир. Комендантской роте, отряду курсантов кавалерийской школы и прибывшим на помощь батальону ЧОН со станции Помощней, махновцев удалось выдворить.

Под утро были получены сообщения, что волнения начались и в поселениях немецких колонистов. Однако пока это были лишь разрозненные стихийные вспышки. У врага еще не чувствовалось общего руководства.

В комендатуру губчека пришел Николай, сын дьячка из Большой Коренихи, и стал просить, чтобы его срочно пропустили к Бойченко или Саше Трояну. К нему вышел Троян и заказал пропуск к Горожанину. Николай стал рассказывать, что вечером в дом священника пришли незнакомые люди. Священник вызвал дьякона — отца Николая и велел пригласить к себе еще нескольких мужиков, среди них был и Андрей Дахно. Мать Николая отправилась к попадье, чтобы помочь той на кухне. Народ этот вечерил у священника до полуночи, потом местные разошлись, а один из приезжих с рассветом отправился на пролетке священника в Николаев, а другой — этакий стройный, похожий на барина, подался на повозке одного куркуля по Вознесенскому шляху.

Николай уже было собрался в город, когда его позвал в хату Андрей Дахно, у которого гостил немец-колонист Генрих Шульц.

— Вот этот человек, — показал Андрей на Шульца, — обещает достать тебе хороший мотоцикл, совершенно новенький. А я хочу просить тебя подежурить эту ночь у стога, где мы спрятали покрышки. Только одну ночь.

— А, Николи, я тебя знаю, — встретил его Шульц. — Ты перед самой революцией разрисовал нашу часовню в Карлсруэ. Ты хороший мастер. Наши колонисты довольны тобою.

— Дядя Андрей, — поздоровавшись, сказал Николай. — Мне сейчас в город позарез надо, на базар. Скоро вернусь, — забегу, договоримся.

— Давай, Николи, подвезу, — предложил Шульц. — Я тоже на базар. Хочу поменять сало на деготь или гвозди. Деньги советские теперь ничего не стоят. Этим бумажкам скоро капут.

По дороге Шульц расспрашивал Николая, что тот собирается делать, есть ли у него невеста. По его мнению, Николаю пора было обзаводиться хозяйством.

— Скоро большевикам капут, — словно молитву повторял Шульц, — Барон Врангель Петр Николаевич — это великий человек. Он из наших, из немцев. Он быстро наведет порядок в этой бедной России. Ты, Николи, не зевай, держись поближе к нашим. Делай, что скажет тебе Андрей Дахно.

Горожанин выслушал Николая терпеливо и внимательно:

— А где сейчас Шульц?

— На Конном базаре. Он советовал его не ждать. Думает лошадей присмотреть, знакомых навестить.

По распоряжению Горожанина Саша Троян и еще один сотрудник отправились на Конный базар.

Едва Сашка и Николай ушли, прибежал Касьяненко и сообщил, что Горбоносый сейчас в городе. Он оставил его на третьей Военной улице, в доме 6. Наблюдение за ним обеспечено. Вчера, когда Горбоносый был в селе Веселый Кут, там собралось человек двадцать. Хату он приметил, но фамилию хозяина не успел узнать. Горбоносый находился там очень мало и поехал в Карлсруэ к Шульцу. У того тоже набилось немало колонистов. Вообще чувствуется: что-то затевают. Ночевал Горбоносый у попа в Большой Коренихе. С ним был еще один барчук, но по виду человек военный. Утром барчук поехал по Вознесенскому шляху. Касьяненко послал за ним на повозке знакомого парня.

— По-моему, мне надо быть на третьей Военной, — сказал Касьяненко, — боюсь, как бы хлопцы не упустили Горбоносого.

— Идите, — сказал Горожанин. — И будьте готовы ко всему.

В город сходились все нити белогвардейского заговора. Но захлопывать дверь западни, которую устроили сами зачинщики мятежа, было еще рано.

«Глухой» фармацевт, как сообщили от Кости Решетняка, вернувшись, из дома не выходил до двух часов дня. А потом направился по Херсонской улице на Слободку. Недалеко от девятой Слободской он встретился с Гренадером. Не останавливаясь, что-то сказал ей и двинулся дальше к станции Водопой. Там потолкался среди пассажиров, ожидавших поезда на Херсон, и в четыре часа, очевидно, убедившись, что слежки нет, пошел на хутор. Костя Решетняк — за ним.

Через час после встречи с «глухим» фармацевтом вышла Гренадер, тоже подалась к хутору Водопой. Часто останавливалась, проверяла, не следят ли. Ее на далеком расстоянии сопровождала Валя и сотрудник из отдела Каминского.

Матвей в то утро отправился на Варваровский мост. Было часов восемь, когда он заметил Угрюмого. Тот сидел на первой из четырех армейских фур, съехавших на понтоны, рядом с возницей — красноармейцем. Судя по грохоту на булыжной мостовой, фуры были пусты. За ними поодаль шел сотрудник из отдела Каминского. За обозом двинулся и Матвей.

Телеги протащились через весь город к юго-западной окраине, где находились артиллерийские склады.

Еще не зная всего происходящего, той активности, которую проявили заподозренные в заговоре люди, Бойченко заволновался. Конечно, Угрюмому, как снабженцу, положено было на артскладах получать боеприпасы. Но коль уж он, подозреваемый по кличке Угрюмый, связан с белым подпольем, то каждый его шаг, каждое его действие могут носить двоякий характер: в одном случае агент маскируется под армейца, а в другом он может невольно выполнять правильное и нужное распоряжение, даже во вред себе, представителю штаба белой армии. Таково уж его положение. Это-то не очень приятное состояние Матвей знал по себе еще со времени пребывания и в логове Махно, и в штаб-квартире анархистов-набатовцев в Елизаветграде.

Фуры остановились у ворот перед загородкой из колючей проволоки, которой были обнесены артиллерийские склады. Угрюмый соскочил с подводы и через проходную двинулся на территорию. Но повозки еще некоторое время стояли за воротами. Видимо, Угрюмому оформляли документы. Лишь минут через пять он в сопровождении начальника в английском френче подошел к часовому, которому было дано распоряжение пропустить повозки на склад.

Часа полтора пробыли повозки на складах. Матвей успел умыться на берегу лимана, к которому одной стороной примыкала складская территория, и позавтракать ломтем хлева, щедро посыпанного солью. Миновав складские ворота, в которых часовой достаточно придирчиво проверил документы и поклажу, обоз двинулся в обратный путь к Верваровокому мосту. Там, подав условный сигнал сотруднику из отдела Каминского, Матвей поспешил к Горожанину.

Валерий Михайлович не торопил Бойченко с докладом, но Матвей был достаточно опытен, чтобы не заметить некоторую обеспокоенность своего начальника.

— Сегодня с раннего утра все наши «подопечные» куда-то ходят, мельком встречаются… Это уже не подозрительно, а симптоматично. Что-то сегодня произойдет…

— А мы ушами хлопаем… — не сдержался Бойченко, но тут же пожалел о словах, сорвавшихся с языка. — Извините, товарищ Горожанин.

— Почему же… То, что вы сказали, думают и будут думать тысячи людей. И совсем не глупых. Кстати, то, что я скажу вам — фактически повторяю себе, может быть, в сотый раз: если даже все сочувствующие Советской власти будут помогать нам, мы окажемся не в состоянии знать все замыслы врага. Не говоря о том, чтобы предупредить все их действия.

— Тогда какой смысл…

Горожанин положил руку на плечо Матвея:

— По какой-то части данных можно разгадать замысел врага, хотя бы частный. По ряду действий — предположить общий план. Мы должны дорожить каждой крупицей сведений и тогда, зная заранее хотя бы общее направление их цели, сможем знать о враге все. Сейчас мы не знаем дня, часа, сигнала выступления, но то, что оно готовится, нам известно. По активизации вражеских агентов мы предполагаем выступление — не сегодня, завтра. Трудно сказать, где, но если основные их агенты в городе, значит первое, сигнальное — здесь. В чем оно состоит — пока не знаем…

— Вот видите, Валерий Михайлович…

— Если бы, — улыбнулся Горожанин, — начальник белой контрразведки полковник Астраханцев или тот полковник Олег, который представляет здесь штаб Врангеля, оказались у нас в ЧК…

— Они трусы, они выболтали бы все!

— Нет, они не трусы.

— Они не понимают движения истории! — воскликнул Матвей.

— Это их беда, но не вина. И вы будете чувствовать себя счастливым, когда хотя бы одному из своих заклятых врагов сможете объяснить это без угрозы, без пистолета.

— Им объяснить?..

— И дальше, — продолжил рассуждения Горожанин, будто не расслышав реплики Бойченко, — если враги, вот эти заговорщики у нас «под стеклом», то мы обезвредим их в самом начале выступления. Значит, сорвем весь замысел врага целиком по всему югу Украины и Таврии…

— Но когда? Враг-то тоже действует!

Горожанин рассмеялся:

— А как же ваше знание законов движения истории? А? Враг наш слеп там, где зрячи мы. Вот это, дорогой, надо зарубить на носу. Пожалуй, у всех народов есть пословица: кого хочет наказать бог, у того он отнимает разум.

— Бога нет, — рассмеялся Матвей и хотел пошутить на этот счет, но под окном послышался четкий шаг военного подразделения.

— Вот видите, Матвей! — сказал обрадовавшийся Горожанин. — И спасибо вам, что заняли у меня четверть часа, очень тревожные для меня четверть часа. Я уже думал, что заговорщики выступят раньше, чем в Николаев подойдет с севера этот ЧОНовский батальон. Ваш пост, Матвей, снова на Варваровоком мосту. Будьте особо внимательны к Угрюмому.

К воротам артсклада снова подъехали две подводы Угрюмого, и повторилась та же процедура с пропусками, только на этот раз более шумная. Судя по громким разговорам, Угрюмому выдали не шрапнельные, а бризантные снаряды, и их надо поменять. Наконец фуры окрылись меж насыпными валами подземных окладов. Пустырь с этими валами, похожими на овощехранилища в богатых экономиях, казался безлюдным, скучным и глухим.

Часа в четыре дня к губчека нестройными рядами подошла группа мобилизованных коммунистов и комсомольцев. Их встретил Горожанин и предложил пройти в угловое одноэтажное здание, где находилась столовая. Окнами она выходила на юг и на запад. Солнце палило вовсю, и ставни были прикрыты. Пришедшие расселись в полутьме на деревянных скамьях за длинными столами. Горожанин собирался провести с мобилизованными инструктивное совещание к предстоящей операции.

Вдруг рядом на улице загрохотал гром, и тут же стих, потом рванул снова. Ударная волна сорвала ставни, и на пол посыпались осколки выбитых стекол. Помещение сразу осветило, но через мгновение стало темно, как будто солнце скрылось за тучами.

— Без паники! — приказал Горожанин. Он подскочил к окну, выглянул. — Похоже, это рвутся артсклады. Взрывы в той стороне, — и показал рукой на запад. — Товарищ Каминский, прикажите скорее пролетку. Всем организованным порядком за мной. Батальону ЧОН и нашему батальону — к артскладам. Вы, товарищ Каминский, обеспечьте порядок здесь. С вами остается часть чекистского батальона. Будут звонить Касьяненко или комсомольцы, пусть каждый выполняет порученное задание. Это основное.

Пролетка оказалась под окном, и, выскочив в проем, Горожанин помчался на юго-запад. По всем улицам бежали к артскладам рабочие, красноармейцы, мальчишки. Толпа теснилась к тротуарам, когда раздавались колокола пожарных команд. Вороные кони пожарников завода «Наваль», порта и городской команды то и дело обгоняли пролетку Горожанина. Взрывы с небольшими промежутками слышались на протяжении всего пути. Ближе к артскладам стали видны столбы черного дыма и вспышки очередных взрывов.

Территорию складов уже оцепили бойцы, но лавину горожан нельзя было сдержать. Люди в штатском и военные подбегали к горевшему складу, бросались в огонь, вытаскивали из склада тяжелые ящики, относили в сторону, складывали штабелями, накрывали громадными брезентами. Тем временем пожарники беспрерывно поливали брезенты из брандспойтов.

Ударная волна взрыва сбила Матвея с ног. Едва очнувшись, он увидел, что Угрюмый на первой из двух фур выехал из артсклада, а затем, бросив повозки, побежал обратно к проходной. Матвей бросился за ним, но его остановил часовой. Бойченко показал ему красную книжечку губчека. Поблизости находился кто-то из командиров, и Матвея пропустили. Но Бойченко показалось, что когда его задержал часовой, Угрюмый на мгновение остановился и заметил, как он предъявил свое удостоверение.

Потом Угрюмый побежал прямо к складу номер семь, юркнул внутрь и вместе с другим бойцом потащил тяжелый ящик со снарядами, который они отнесли далеко от склада. Он распоряжался и показывал другим, куда складывать ящики, словно заранее знал, что делать. Матвей тоже включился в работу. Получилось так, что один ящик он вытаскивал вместе с Угрюмым. Одежда Угрюмого, лицо, руки были в грязи и копоти. По лбу и щекам его лился пот, перемешанный с грязью. Над их головами пролетали осколки рвавшихся снарядов и искры от горящего перекрытия.

— Ух, гады, — со злостью сказал Угрюмый, — какой подлец, мог это сделать? Держи, парень, руки поближе к себе — у поперечной планки. Не то ящик сорвется, ноги придавит.

Матвей глянул в его лицо и подумал: «Может быть, они ошибаются? Может, это вовсе не враг?» А Угрюмый, выбиваясь из сил, снова и снова бежал к складу спасать снаряды.

Вскоре в чаду дыма Матвей заметил Горожанина и подошел к нему.

— Валерий Михайлович, Угрюмый сзади меня. Все время таскает ящики, здорово это у него получается.

— Не обращайте внимания, товарищ Бойченко. Продолжайте свое дело. Главное, не упустить его именно сейчас.

Бойченко не упускал, лазил с Угрюмым в самое пекло пожара и взрывов.

Уже вечерело, когда взрывы и пожары на артскладах поутихли. Однако рабочие еще находились вблизи и уговорить их разойтись по домам было трудно.

От берега лимана к Горожанину подошли секретарь губкома партии, Буров и Каминский. Яша нес пару солдатских ботинок из сыромятной кожи и лист бумаги, на котором жирно, во весь лист была нарисована стрела.

— Валерий Михайлович, вот загадка, — оказал Бурое. — Нашли у самой воды. Бумага лежала стрелой на выход из лимана, а на бумаге стояли эти ботинки. Заметил их один из красноармейцев, тотчас же после первого взрыва. Кто-то, говорят, видел в середине лимана мостик и перископ подводной лодки. Говорят, один человек в темных трусах подплывал к этой лодке. Старый моряк утверждает, что то была английская лодка.

— Если это дело рук английской разведки, значит, заранее обусловлено, что диверсанта подберут. Зачем ему оставлять следы на берегу? — размышлял вслух Горожанин. — Может, соучастник остался?

— Да, история довольно странная, — заметил Буров. — Мы только что беседовали с бакенщиком. Он клянется, что за несколько минут до взрыва на лодке пересекал лиман и никакой подводной лодки не видел.

— Кое-что, пожалуй, проясняется, — ответил Горожанин. — Диверсия связана с делом полковника Олега. Вот сзади вас, недалеко от Бойченко, сидит Угрюмый. Он все время таскал ящики. Он здесь был утром, получал снаряды. Ему отпускал снаряды командир отделения Петушков, который отвечает за склады семь и девять. В обоих окладах были снаряды к стапятидесятидвухмиллиметровкам. При отпуске снарядов завскладом Петушков что-то напутал и вместо шрапнельных отпустил восемь ящиков бризантных снарядов. Угрюмый в два часа вернулся с подводами и учинил скандал. Начальник складов говорит, что после этого Петушков исчез и никто его больше не видел.

Матвей устроился среди группы военных, поодаль от склада семь, где находился Угрюмый. У колючей проволоки, ограждающей оклад, Матвей заметил Ваську и вышел за ворота.

— Вася, откуда ты?

— Я с дядей Касьяненко был на третьей Военной. Оттуда мы подались на хутор Водопой. Потом он меня послал домой, но велел забежать сюда и передать тебе, Вале или Косте, что все в порядке, на хутор прошли. Сказал, что вы знаете, кто.

— Хорошо, Вася. Беги домой.

Через полчаса, когда стемнело, пришел Костя Решетняк. Он доложил Горожанину, что «глухой» фармацевт у лабазника на хуторе. Туда же пришла Гренадер. В другой хате сейчас находится Горбоносый и банковский чиновник; Туда же недавно на своей повозке приехал Генрих Шульц и остановился у приятеля лабазника. Мнение Касьяненко: их надо брать, а то могут улизнуть.

— Если они что-то замышляют, обязательно придет и полковник Олег. Пусть Валя следит за домом лабазника, она видела этого полковника на верхней аллее Яхт-клуба, — распорядился Горожанин. — Мы через час-два подтянем силы.

— Валя все время там. Говорит, что похожего на полковника Олега не замечала.

— Передайте Касьяненко, что без меня ничего предпринимать нельзя.

Матвей вернулся к военным у оклада.

Часов в одиннадцать вечера Угрюмый вышел к повозкам, разбудил возчиков, и они медленно двинулись в город.

Матвей крался за ними вдоль домов, благо ночь была темная, и он мог находиться так близко от фур, что слышал даже покашливание возчиков. На Херсонской улице повозки остановились. Угрюмый дал распоряжение, чтобы красноармейцы ехали на Варваровку, а сам быстрым шагом пошел налево, к Слободке. Его дважды останавливали, спрашивали пароль. На пятой Слободской он присветил карманным фонариком, посмотрел на часы и пустился бежать. За девятой Слободской, у кладбища, остановился. Из темноты. показались двое. Один из них приказал идти быстрее. «Это, наверное. полковник Олег», — подумал Матвей.

На хуторе Угрюмый вошел в дом лабазника, а через несколько секунд выглянул и пригласил остальных.

Вскоре в тот же дом пришли Горбоносый и банковский работник; а потом и Шульц. Матвей заметил, что вместе с Шульцем был еще кто-то в поддевке, кто сел на завалинке у дома лабазника и закурил.

Пока на хуторе Водопой не: собрались все: известные чекистам заговорщики, вырабатывать конкретный план захвата было трудно. Теперь предстояло действовать быстро и наверняка. По крайней мере, так предполагал Касьяненко.

Когда моряк высказал свой план — окружить дом лабазника, напасть на собравшихся, неожиданно ворваться в дом и захватить всех разом, — у Матвея аж руки зачесались, до того хорошим выглядело предложение начальника оперативной группы. Он с трудом сдержался, чтобы не выразить шумного одобрения плану.

— Постреляем половину… — сказал Горожанин, — это ли нам нужно? Зачем же мы следили за ними? Берегли, можно сказать?

— Берегли, что и говорить, — со вздохом согласился Касьяненко.

— А своих сколько потеряем в перестрелке?! — Нет, так рисковать не годится. Товарищ Касьяненко, брать постараемся тихо.

— Как же это? — не сдержался Матвей.

— Сомневаюсь, чтоб заговорщики вышли после совещания строем, — покосился на Бойченко Валерий Михайлович. — Как приходили, так и станут покидать дом лабазника — по одному. Подходы к дому блокируем. И они сами придут к нам в руки.

— А если осечка? Шум поднимется? — неуверенно сказал Касьяненко.

— Тогда — другое дело.

В темноте, заранее изучив местоположение дома лабазника, Касьяненко расставил прибывших на хутор чекистов и бойцов батальона ЧК и чоновцев.

Кругом было тихо. Даже собаки будто вымерли. Лишь за полночь уже коротко, гулко гаркнул на станции паровоз и смолк, словно сам испугался своего крика.

Днем стояла необычная жара, было душно. Ночью же промозглый воздух над Бугом быстро остудил тепло, и теперь рубаха на Матвее стала волглой. Легкий, почти незаметный ветерок пронизывал, сделалось зябко. Вдруг у станции послышался окрик, потом шум, борьба, вскрик. Касьяненко, стоявший рядом с Матвеем, кинулся на голоса.

Вернулся он не скоро, а, устроившись рядом, долго ругался и шмыгал носом. Бойченко с трудом разобрал, что около станции, на дороге к хутору задержали их дворника Филю.

— У меня же, пацаны, нюх на контру! — никак не мог успокоится моряк. — Я ж эту гадость за полверсты чую. Ведь с первых минут, как харю его увидел, решил: беспримерная контра. От него и пахнет-то не сивухой, а контрреволюцией.

Опять хутор обложила тишина. Звезды начали меркнуть и наконец совсем исчезли. Поплыли волокна предрассветного тумана, который становился густым и плотным.

— Засовещались, гады, — проворчал Касьяненко. — Что они там, за третий поход Антанты байки ведут? Так дальше не пойдет! А ну, хлопцы, давайте скрадем часового.

Костя Решетняк и Матвей, крадучись, подобрались к человеку, который сидел на завалинке. Бушлатом Касьяненко накрыли его и оттащили подальше в сторону. В его поддевку и шапку оделся Костя, пришел к завалинке, уселся около двери в дом, поднял воротник и стал покуривать. Теперь опасаться охраны стало нечего.

Касьяненко и Бойченко устроились совсем рядом с тропкой, ведущей от дома.

Было часа четыре утра, когда скрипнула входная дверь дома и в щель просунулась и скрылась голова хозяина.

— Началось… — не сдержался Касьяненко.

Из двери дома боком вылез человек среднего роста в английском френче. Он двинулся сначала неуверенно, крадучись, но, отойдя шагов на десять, приосанился и твердым военным шагом пошей прямо в засаду чекистов. Он только успел выхватить пистолет, как был сбит с ног. Матвей сразу узнал того командира, который утром пропускал Угрюмого на артсклад. Вслед за ним вышла Гренадер. Она свернула в сторону железнодорожной станции, дорога которой тоже была перекрыта.

Знакомые и незнакомые агенты белых покидали конспиративную квартиру, а главари все еще не появлялись. Никакого шума, свидетельствующего о том, что задержанные оказали сопротивление, не доносилось. И вдруг на крыльцо дома лабазника вышел Горбоносый. Он повертел головой из стороны в сторону, точно вынюхивая кого-то и давая возможность чекистам убедиться, что нос его действительно горбат и обмануться они не могут, потом сунулся в сени, и тотчас оттуда вышел мужчина лет пятидесяти.

— Прошу, Олег Игоревич, — услышал Бойченко.

Он опрашивал впоследствии у Касьяненко, действительно ли эти люди разговаривали, но и командир опергруппы не мог ответить на это ничего определенного. Едва полковник Олег вышел, Горбоносый обогнал его на ступеньках и первым свернул в переулок.

Горбоносый направился в сторону станции и тут же наткнулся на ближайшую засаду. С двух сторон на него набросились сотрудники ЧК, — а на помощь им подоспел боец из батальона ЧОНа. Однако взять Горбоносого оказалось не так-то просто. Он бешено сопротивлялся, ударил ногой в пах сотрудника, вышедшего на него, выстрелил в чоновца, ранил его и кинулся в сторону, продолжая отстреливаться.

К тому времени Касьяненко и Бойченко уже захватили не оказавшего сопротивления полковника Олега, и, оставив его на попечение Горожанина, побежали на выстрелы. Они увидели Горбоносого, петлявшего по улице и спешившего укрыться за толстым стволом акации. Но Бойченко знал, что там, в стороне от центра предполагавшихся событий, находится Валя с фельдшером. Пригибаясь при обстреле, Горбоносый не смотрел в сторону акации, интуитивно двигаясь к ней, как человек, отлично ориентирующийся в сложной обстановке перестрелки. А Валя и не пыталась выглянуть из-за своего убежища. Поздно, очень поздно, как тогда подумалось Матвею, из-за дерева брызнул огонек выстрела, за ним еще и еще. Шага четыре не дошел до акации Горбоносый. Он завалился на бок, но еще пытался стрелять с левой руки, выхватив второй пистолет. Валя выстрелила почти в упор и прикончила его.

Когда к Горбоносому подскочили Касьяненко и Бойченко, Валя вышла из-за своего укрытия. В правой руке она держала браунинг, а ладонью левой закрывала щеку, словно у нее болели зубы. Она по меньшей мере была поражена тем, что после того, как она несколько раз нажала курок, живой человек, бежавший на нее, оказался мертвым. Вдруг Матвей увидел Ваську, он по-пластунски крался к пистолету, который отбросил Горбоносый, и с опаской поглядывал на матроса.

— Это что за кренделя выворачиваешь? — закричал Касьяненко. — Я же тебе сказал домой. Как ты сюда попал? А?

— Я так, товарищ капитан… Может, думал, понадоблюсь.

— Марш домой, — продолжал сердиться Касьяненко, и махнул рукой на Горбоносого; мол, чего добивался, то и получил. Контра она и есть контра.

Матвей же в наступившей тишине неожиданно остро уловил аромат цветущей белой акации и искренне удивился этому.

У арестованных при личном обыске и дома были изъяты списки коммунистов и комсомольцев города и села с указанием, кто кого должен убить.

Когда арестованных привезли в ЧК, первым заговорил, как ни трудно в это поверить, полковник Олег. Войдя в кабинет Горожанина, он на предложение сесть щелкнул каблуками, поклонился словно на светском рауте, и сказал:

— Вы очень любезны. Ну, что ж, игра проиграна. Ставок больше нет, как говорят. Расскажу все, что знаю.

— Прежде всего, расскажите о себе. Вы руководитель подполья беглых только по Николаеву? — задал вопрос Горожанин.

— Руководитель по Николаеву не я, а полковник Краснов Аполлон Васильевич, — ответил полковник Олег. — Я его помощник по Херсону. Красков у нас большой специалист, он прошел курс военной разведки в военной академии в Петербурге до 1914 года.

Затем он назвал фамилии руководителей подполья по уездам и городам юга Украины, а также по Одессе, Александровску, Елизаветграду, Екатеринославу[95] и Харькову.

— Кто взорвал артиллерийские склады? — опросил Горожанин.

— Штабс-капитан Петушков, — ответил полковник. — Он у нас большой специалист по этому делу.

— Хищение медикаментов тоже дело рук ваших людей?

— Так точно. Их увез все тот же Петушков по подложным документам.

— Скажите, полковник, зачем вам понадобилось убивать вашего же человека, Благоволину? — спросил Горожанин.

— Оказалась истеричкой. Оставлять ее было опасно.

— Кто же ее убил?

— Штабс-капитан Петушков. И это по его части. Ему помогала Кривошеина.

При обыске в сарае у приятеля лабазника были обнаружены медикаменты и перевязочный материал. В поле, в двух километрах от хутора, были закопаны три трехдюймовые орудия без замков.

Началась ликвидация белогвардейского подполья в городах, по селам и немецким колониям.

Матвею Бойченко через несколько дней пришлось уехать из Николаева. Он отправился в логово врага, чтобы восстановить связь со своими людьми и продолжить работу по выполнению задания, полученного еще от бывшего председателя Николаевского губчека Абашидзе.

Лишь через два года, встретившись с Валерием Михайловичем Горожаниным, Матвей узнал, что операция, шедшая под шифром «Глухой фармацевт», оказала заметное влияние на весь ход борьбы с Врангелем, после того, как Черный барон вырвался в июне из Крыма в Таврию. Пресеченная Николаевской ЧК деятельность белой агентуры на юге Украины и на левобережье во многом определила и судьбу Каховского плацдарма.

То, что в городах и селах Херсонщины и Николаевщины белые лазутчики, засланные позже, не смогли найти сколь-нибудь надёжной опоры, тоже подтверждает это.

— Буров передавал мне, — оказал Горожанин, что Феликс Эдмундович Дзержинский особо просил поблагодарить комсомольцев-кладоискателей. Он сказал, что если бы они случайно через катакомбы не наткнулись на основной склад оружия слащевской разведки, в действиях белого подполья было бы много неясного.

А Касьяненко — начальник отдела по борьбе с бандитизмом, уже два года женат на Полине — внучке дворника дома в Николаеве, где был найден клад и оружие белого подполья. Узнал от своей жены, что это она написала весною 1920 года анонимку о «тайнах» цукермановских подвалов.

Василий Стенькин

Под чужим небом

Повесть

I

В Верхнеудинск Таров приехал накануне бурятского праздника белого медведя. По-бурятски — сагалган, с него по принятому в странах Востока календарю начинается счет году. В тот же день постучал в дом на Мокрослободской улице, недалеко от реки, где жил его дядя со стороны матери Илларион Карпович Бурдуков. Бурдуков принял родича с радостью и недоумением.

— Но, тала[96], отвечай, как на духу — каким ветром занесло к нам? — спрашивал Бурдуков, разливая по рюмкам водку.

Ермак Дионисович сразу приметил форменный мундир с погонами подъесаула на спинке стула и, оставляя вопрос без ответа, спросил:

— Служишь все?

— Время нынче такое: нельзя не служить. Хоть хрен и горький, а есть приходится...

— По нашивкам вроде интендант?

— Не забыл, выходит, казачьи различия? Молодец! Куда же мне, колченогому?

— Постарел, дядюшка, постарел. Только усы еще пышнее стали, — польстил Таров.

— Как не постареть, на шестой десяток давно перевалило... А усам что — у них служба нетрудная... Бери вон рыжики соленые... А ты как?

— Удастся — переживу смуту, не удастся — попрошусь на службу к Григорию Михайловичу Семенову. Когда-то он шибко приглашал меня, — сказал Ермак Дионисович, подлаживаясь под местный говор.

— Молодой, здоровый. Как не служить! Хочешь, замолвлю словечко?

— Замолви, если не трудно. Да, а где же тетя Пана, Дуня?

— В баню пошли да запропастились, леший бы их побрал... Придут, куда им деваться. Пей, закусывай... Гляжу на тебя — ладным парнем стал. Вот мать-то порадовалась бы! Сколько тебе?

— Двадцать четыре.

— Самый первостатейный возраст. Не оженился еще?

— Вроде бы нет, — схитрил Таров.

— Но и ладно. Время сейчас неподходящее для семейных утех...

Со двора послышался скрип снега и радостный визг собаки. Вошли жена и дочь Бурдукова, укутанные шалями — одни глаза светятся. Началось женское дознание, дотошное и любопытное.

— Как жил-то: работал али чо? — спрашивала тетка, опорожняя третий стакан чаю с молоком.

— Учился, когда подрабатывал.

— Ехал-то долго?

— Недели две.

— Хорошо хоть пропустили. Власти-то на всем пути, однако, разные?

— Пробирался: где мольбою, где ужом, где обманом...

— Гляжу на тебя — ну, чисто бурят стал. Видно, ихняя кровь сильней нашей.

— А там меня за японца принимали, — сказал Ермак, рассмеявшись. — Писатель Куприн сочинил повесть: японец живет в Петрограде и выдает себя за русского офицера. Вот и начитались.

— Ой, как интересно! — воскликнула Дуня, первый раз осмелившись взглянуть на своего двоюродного брата.

В конце недели около полудня Илларион Карпович подъехал к своему дому на извозчике.

— Но, тала, оболокайся скорее, сам атаман прикочевал и тебя призывает.

— Ты, что ли, доложил ему обо мне? — спросил Таров. В душе он радовался: не сам напросился на встречу, больше доверия будет.

— Нет. Я рассказал своему начальнику, есаулу Черняеву, а он доложил атаману.

Семенов встретил Ермака Дионисовича любезно, но той простоты, что была в «Метрополе», не чувствовалось. Таров внутренне подтянулся, приготовился к самым неожиданным и каверзным вопросам.

— Садитесь, — пригласил атаман глухим голосом. Ермак Дионисович понял: Семенов устал...

— Спасибо, ваше превосходительство, — поблагодарил Таров, опускаясь в мягкое кожаное кресло. Семенов усмехнулся уголками губ.

— Значит, все-таки приехал? — спросил он.

— Как видите.

— С какими намерениями?

— Да вот, хочу спокойно пожить в родных краях...

— Спокойно пожить? Разве человек может думать о тихой жизни, когда земля горит! Сопки горят! Право на спокойную жизнь надо завоевать... Ты что же, хочешь на чужой шее в рай въехать? — спросил Семенов.

— Я человек не военный, штатский, — уклонился Таров. Он ждал, когда атаман сам обратится к нему с предложением.

— Всех нас матери рожают штатскими, а жизнь все переворачивает. Я тоже мечтал когда-то спокойно жить в своей Дурулгуевской станице, землю пахать да баб щупать, а жизнь распорядилась по-своему: забросила на вершину вулкана. Так-то вот, Ермак... простите, отчество запамятовал.

— Дионисович.

— Так-то вот, Ермак Дионисович, — повторил он. — Жизнь безжалостна, она с нашими желаниями не считается... И правильно делает, что не считается: люди слабы и безвольны... Их надо под зад коленом подталкивать...

Семенов подробно расспросил Тарова о столичных новостях, настроениях населения и дорожных приключениях. Ермак Дионисович отвечал не спеша, обдуманно, стараясь произвести наиболее выгодное впечатление на атамана.

— Ну что, убедил я тебя? Пойдешь ко мне на службу? — спросил Семенов в конце беседы.

— А если не соглашусь, что сделаете со мной?

— Наперед не могу сказать. Понадобишься — насильно мобилизую.

— Тогда я — лучше добровольно. Только мне что-нибудь по канцелярской части бы...

— Не возражаю. Мне как раз нужен толковый референт и переводчик. Ты японский знаешь? — спросил Семенов, обращаясь на «ты», видимо, уже как к своему подчиненному.

— Не хуже русского.

— Вот и отлично. Для начала я присвою тебе чин сотника. Не обидишься?

— Никак нет, ваше превосходительство, — отчеканил Таров. Он вспомнил о беседе в чека с Ксенофонтовым. Они тогда ломали голову над тем, как войти в волчью стаю Семенова... Атаман, конечно, не был простаком. Он, должно быть, принял во внимание все обстоятельства. Во-первых, в петроградском ресторане «Метрополь» Семенов сделал приглашение Тарову. Во-вторых, была крайняя нужда в переводчике: почти ежедневно приходится встречаться с японскими офицерами, их толмачи плохо владеют русским языком. В-третьих, генерал знал как верного офицера дядю Тарова, подъесаула Бурдукова.

— Стало быть, договоримся так, — сказал Семенов. Он вышел из-за стола и, одергивая шитой золотой канителью мундир, остановился возле Тарова. — Я дам распоряжение, чтобы тебя обмундировали, как положено. На следующей неделе выйдешь на службу. А пока получи в канцелярии пропуск.

Прошло недели две. Пора было связаться с Вагжановым. Ермак Дионисович отправился пешком в Березовку. Этот небольшой гарнизонный поселок находится километрах в шести-семи от города. Предварительно он осторожно выяснил, что Петрович работает сторожем магазина в Березовке. Февральская метель колола лицо, встречный ветер мешал идти. Отыскать Петровича удалось легко: в поселке был один магазин потребительского общества «Экономия» Наскоро познакомились, договорились о следующей встрече.

...В назначенный день и час Ермак Дионисович пришел на Сенную улицу и отыскал нужный дом. Это была конспиративная квартира подпольного комитета. Его встретила высокая женщина со светлыми волнистыми волосами, лет сорока. Она была предупреждена о приходе Тарова.

— Раздевайтесь, пожалуйста, — пригласила женщина и, видя смущение молодого человека, добавила: — Меня все называют тетей Варей, зовите и вы так.

Раскрылась голубая двустворчатая дверь. На пороге показался худощавый мужчина с опушенными седеющими усами и удивительно добрым лицом. На нем была вельветовая толстовка и белая рубашка без галстука. Ермак Дионисович не сразу признал в нем неуклюжего в собачьей дохе сторожа магазина.

Прошли в комнату, хорошо обставленную. Петрович отодвинул венские стулья от стола, застланного ковровой скатертью, пригласил сесть.

— Познакомимся ближе? — сказал Петрович, изучающе всматриваясь в собеседника. Тетя Варя, не прощаясь, ушла, закрыв наружную дверь на большой висячий замок. — С кого начнем?

— С гостя, наверное. — Ермак Дионисович засунул руку в карман и машинально коснулся спичечной коробки.

Петрович заметил это движение:

— Курите, не стесняйтесь... В молодости я тоже курил, чахотка отучила. — Он почти беззвучно кашлянул.

— Собственно, жизнь-то моя только начинается, и биография коротка, — начал Таров, закуривая. — Родился в девяносто четвертом году в Иркутской губернии. Отец мой бурят, числился казаком, работал в Инородческой управе. В начале войны его мобилизовали в армию, погиб в зимнюю кампанию шестнадцатого года на персидском фронте; мать русская, из мещан, умерла прошлой осенью от паралича. Я окончил восточный факультет университета, вступил в партию, служил в Петроградской чека и вот направлен сюда...

— Коллеги, выходит?

— Вот как?

— Да, я был председателем Чрезвычайной следственной комиссии в Чите. Недолго правда: белогвардейцы заняли город, пришлось уехать во Владивосток. Потом я перебрался в Бийск, оттуда — в Верхнеудинск. По паспорту я Марихин Александр Петрович, по родителю — Вагжанов. Подпольная партийная кличка — Петрович. Тут меня кооптировали в состав подпольного комитета и выбрали председателем...

Ермак Дионисович слушал и все больше проникался доверием к Петровичу.

— А родом вы откуда?

— Из Твери. Старше вас лет на двадцать. Мальчишкой пошел на ткацкую фабрику Берга. Потом военная служба, подпольная работа. В девятьсот четвертом году царская охранка внедрила агента в наш большевистский кружок. Мы разоблачили его и ликвидировали. Попал в Акатуйскую каторжную тюрьму. Каторжная тюрьма — мерзкая дыра, скажу вам. Заболел чахоткой. Приехала жена с ребенком, тоже заболели Дочка скончалась...

После февральской революции товарищи вызвали меня в Тверь. Стал во главе Совета. Но открылась старая болезнь, и врачи порекомендовали вернуться в Забайкалье. И верно: горное солнце и ядреные сибирские морозы исцелили... Старость, что ли, наступает: разговорился — остановиться не могу, — пошутил Вагжанов, покашливая в сторону. — Ну что же, Ермак Дионисович, устраивайтесь, вживайтесь, соблюдайте осторожность. Противник опытный и хитрый. Первое время будут проверять и следить, поэтому встречи придется отложить... Пока в принципе, какая помощь нам понадобится? Сведения о передвижении карателей, настроениях солдат: всегда нужны бланки документов — пропусков, удостоверений — желательно с подлинными подписями и печатями; выявлять провокаторов, засылаемых в наши ряды. В общем, приглядывайтесь пока, вживайтесь.

Вагжанов повторил этот наказ, провожая Тарова через потайную дверь в сарай. Там отодвигалась доска и открывался лаз в соседний двор, можно было незаметно прошмыгнуть на Троицкую улицу.

Подъесаул Бурдуков, увидев племянника в форме, при погонах сотника, пришел в восторг.

— Но, тала, далеко пойдешь. Мне в твои лета доверяли только навоз из-под коней удалять. А ты, гляди-ко, какой бравый офицер1

В гостеприимной семье дяди Тарову жилось вольготно: всегда был сыт, ухожен и обласкан. Но он понимал, что мелочная опека дядюшки, неукротимое любопытство тетушки и болтливость Дуни затруднят ему работу. Ермак Дионисович снял комнату у одинокой старухи.

На службе он освоился быстро: анализировал поступающую в штаб второго района — так при семеновском режиме называлась Верхнеудинская зона — оперативную документацию: донесения, информационные сообщения, доклады с мест, составлял обзорные справки для начальства о положении на фронтах, настроении населения и солдат, о ходе реквизиции продуктов питания, снабжении боеприпасами.

Первым интересным шагом была служебная поездка в Читу. Таров прибыл туда поздно вечером. В штабе сообщили, что место для него заказано в гостинице «Селект».

Утром его принял Семенов. Атаман объяснил: открывается конференция, будет решаться вопрос о создании панмонгольского государства. В два часа пополудни в большом зале здания штаба собрались малочисленные делегации, по три-четыре человека, от Внешней и Внутренней Монголии, Барги, Забайкалья. Таров был единственным переводчиком, владевшим языками почти всех участников конференции.

Конференция открылась молитвой. Затем короткую вступительную речь сказал хутухта — богдо-гэгэн[97] Внутренней Монголии Нэйсэ. Его называли хубилганом-перерожденцем, говорили, в этом ожиревшем, сонливом человечке будто бы воплотилась душа Будды, он достиг совершенства в вере и милосердии, происходит из рода Чингисхана. Выходило, что именно он должен был главенствовать в делах религиозных и мирских.

В состав «Великой Монголии» должны были войти на правах федерации все территории, представленные на конференции. Этим путем японцы стремились закрепить экономическое и политическое господство «страны восходящего солнца» в Центральной Азии. Конференция избрала «временное правительство» во главе с ламой Нэйсэ. Но известно: марионетки и предатели живут недолго и своей смертью не умирают. Так было и с Нэйсэ-гэгэном. Он пробыл на этом посту чуть больше года. Семенов направил его на Версальскую конференцию, но японцы задержали делегацию во Владивостоке, Нэйеэ-гэгэн был арестован и казнен. В деле создания «Великой Монголии» первую скрипку стала играть Япония. Семенов горячо поддерживал идею образования «Великой Монголии», посулил ей даже шестимиллионный заем. Атаману в торжественной обстановке пожаловали звания советника первого класса и высший княжеский титул «цин-вана».

Майор Судзуки от имени императора и его правительства обещал обеспечить армию нового государства оружием и построить солдатские казармы. Тут же, между прочим, выдвинул условие: Япония должна получить бессрочное право на добычу полезных ископаемых и постройку железных дорог. Конечно, всю эту комедию можно было бы не принимать во внимание. Однако после конференции Семенов приступил к формированию монголо-бурятской дивизии, организовал в Даурии школу прапорщиков. В нее принимались выходцы из знатных родов... Обо всем этом Таров сообщил Александру Петровичу при очередной встрече. Вагжанов очень заинтересовался. Беседа затянулась заполночь. Петрович рассказал о тяжелом положении на фронтах, о большой работе прибайкальских коммунистов по организации партизанского движения; подчеркнул важность той работы, которую выполнял Таров, и повторил задание. Вагжанов собирался в Омск, на вторую Всесибирскую конференцию подпольных организаций РКП (б)...

Следующим событием, которое отметил Таров, было прибытие американских войск — батальона 27 пехотного полка под командованием полковника Морроу. Об этом Ермак Дионисович узнал из разговора Семенова с японским генералом Огатой.

Встреча Семенова и Огаты состоялась в Верхнеудинске. Таров был за переводчика.

— Кто их звал сюда, этих американцев? — возмущался Огата. — Не успели появиться, повели антияпонскую агитацию. Их президент Монро сто лет тому назад говорил: Америка для американцев. Теперь мы скажем им: Азия для азиатов. И пусть убираются ко всем чертям! Мы смотрим на Маньчжурию, Монголию, Сибирь и Дальний Восток, как на святое место наших предков. Да, здесь будут жить и процветать наши потомки, — твердо, с вызывающей решительностью заявил генерал. — Мы создадим на этих территориях независимое государство. Вас, атаман, мы назначим первым генералом-губернатором.

Атаман снова уехал в Читу. За старшего во втором районе оставался полковник Зубковский — садист и пьяница. Он совершенно не терпел бумаг. Подписывать документы — самая тягостная обязанность для него.

Таров знал эту черту в характере полковника и решил использовать ее в своих целях. Несколько дней ждал подходящего случая.

Однажды Зубковский явился на службу хмурым после очередной попойки. Полное, круглое лицо полковника было свекольно-красным, руки дрожали.

Ермак Дионисович с утра зашел к нему с документами. Зубковский молча подписал их.

— Легко тебе живется, сотник, — сказал он с вымученной улыбкой. Эти слова насторожили Тарова. Он не раз слышал от офицеров упреки, дескать, ловко устроился при штабе.

— В каком смысле легко, господин полковник?

— Похмельных мучений не знаешь. Ты совсем не пьешь что ли?

— При случае не отказываюсь... Разрешите идти?

Потом Таров еще несколько раз заходил к Зубковскому, тот сопел и подписывал документы.

Когда Ермак Дионисович вошел в третий раз, полковник тяжело вздохнул и проговорил недовольно:

— Ох, эти бумажки! Век бы их не было. Понимаешь, сотник, мне приятнее человека расстрелять, чем подписывать твои проклятые бумажки.

Под конец рабочего дня терпение Зубковского лопнуло.

— Сотник Таров, ты надоел мне! — вспылил он. — Неужели не можешь в один заход заготовить на неделю этих чертовых бумаг?

— Так точно, могу! — отчеканил Таров. И тут же подсунул стопку чистых бланков. Зубковский, не задумываясь, стал выводить на них замысловатую подпись.

— Сколько же их у тебя? — спросил полковник. Он остановился и сурово взглянул на Тарова. «Однако многовато бланков, не догадался бы», — мелькнула мысль у Ермака Дионисовича.

— На неделю же, ваше благородие.

Зубковский подписал не меньше десятка чистых бланков. Ермак Дионисович зашел в канцелярию и попросил у вахмистра Нетесова печать. Тот оставался за начальника канцелярии. Таров и раньше брал печать, с Нетесовым у них с самого начала знакомства установились приятельские отношения. Вообще вахмистр отличался мягким характером, не проявлял большого усердия к службе.

Ермак Дионисович объяснил, что печать необходима для того, чтобы заверить несколько документов, подписанных полковником Зубковским. Довод был слабоватым: Таров мог зайти с документами и поставить печать в присутствии вахмистра. Нетесов хитренько улыбнулся и протянул печать. Иногда у Тарова появлялась мысль: уж не догадывается ли Нетесов о его намерениях. Печать он, конечно, немедленно возвратил как только заверил бланки.

Вечером Таров встретился с Вагжановым. Петрович обрадовался, увидев бланки с затейливой подписью полковника Зубковского и подлинной печатью.

— Сотни верных людей укроем от семеновских ищеек, — говорил он, положив на бланки широкую ладонь, словно боялся, что они разлетятся. — От смерти спасем... Так пойдет дело, мы и соседей сумеем снабдить документами.

Во время встреч Вагжанова и Тарова тетя Варя по обыкновению уходила из дому, навешивая на дверь амбарный замок. В тот день она не ушла; слышно было, как ходила и шуршала газетой на кухне.

Александр Петрович приоткрыл дверь и попросил чаю. Минут через двадцать тетя Варя внесла начищенный до блеска самовар. Вагжанов завернул ковровую скатерть до половины стола, и тетя Варя поставила самовар на цветастый поднос. Подала хлеб, соленый омуль, галеты, кусковой сахар.

— А теперь, Ермак Дионисович, я должен сообщить тебе не очень приятную весть: настало время проститься нам с тобой, — сказал Петрович, помешивая чай ложечкой. Таров слушал с недоумением. — По заданию партии я еду во Владивосток, дня на два остановлюсь в Чите...

— Как в Чите? Там же логово белогвардейцев, там вас знают, как председателя ЧК!

— Ничего, не впервой... Ты должен продолжать свою работу. Если возникнут срочные вопросы, заходи к тете Варе, она сведет тебя с кем-нибудь из членов подпольного комитета. Не будет неотложных дел, жди: с тобою свяжутся.

— Вид ваш, Александр Петрович, что-то не очень нравится мне.

— Страшно устал — чур, это по секрету, между нами: не терплю плакс и нытиков... Две ночи не спал. Наши доверенные распространили в казармах полторы тысячи листовок. В них рассказывается правда о положении на фронтах, классовом характере белых армий, причинах интервенции, разъясняется политика советской власти и вот, сто двадцать солдат дезертировали с оружием...

— Значит, не зря, не впустую старался сторож Марихин в гарнизонном поселке? — заметил Таров в шутку.

— Выходит, не впустую, — согласился Вагжанов. — И ты молодец, Ермак, верный путь выбрал. Я так считаю: лучше погибнуть, чем плестись по жизни черепашьим шагом. Одержим победу над контрой и интервентами — встретимся, а победа не за горами! Семью-то имеешь? — неожиданно спросил Вагжанов.

— Женат, — сказал Ермак Дионисович, полагая, что этим вопрос будет исчерпан.

— Где жена-то?

— В Петрограде. Зарегистрировались тайком. Уехал тайно, то есть в неизвестном направлении, на неопределенный срок.

Таров вздохнул, припоминая последнюю встречу с Ангелиной.

Это были и встреча, и расставание. Перед отъездом в Верхнеудинск он получил в чека недельный отпуск. На привокзальной площади нанял извозчика и поехал к Ангелине. Она с матерью жила на Мойке, недалеко от Невского проспекта. На звонок долго никто не отвечал: через дверь доносились звуки пианино, и Ермак продолжал настойчиво названивать. Музыка оборвалась, застучали каблуки по коридору.

— Милый, я так соскучилась, — проговорила Ангелина прерывистым голосом. Они обнялись. — Мама уехала в Ораниенбаум погостить у старой приятельницы. Целых три дня мы будем вдвоем с тобою...

О многом они успели переговорить за эти дни, но не было сказано главное: об его отъезде. В конце-концов он все же решился:

— Слушай, Лина, я должен сказать тебе очень важное, — он замолчал, подбирая слова.

— Говори, Ермак. Я ничего не боюсь, кроме нашей разлуки.

— Именно о разлуке я и хочу сообщить.

— Как? — испуганно спросила Ангелина. Ее глаза потемнели, загорелись тревожным блеском.

— Меня посылают на Восточный фронт.

— Тебя? На фронт? Господи! Жить без тебя, одними твоими письмами.

— Наверное, и писем не смогу писать.

— Кто может запретить? Разве так бывает?

— К сожалению, бывает.

— И когда ты вернешься?

— Не знаю. Может быть, через год, если ничего не случится.

Сообщение Тарова ошеломило Ангелину и словно бы сломило какую-то пружину в ее душе. Она тихо плакала, отказалась регистрировать брак.

— Я не хочу связывать тебя. Вернешься — тогда...

— Нет, Лина, я должен всегда сознавать, что меня ждет законная жена. В этом будет смысл моей жизни...

Назавтра они тайком от матери зарегистрировались. Свадьбу скромно отметили в ресторане, в узком кругу друзей.

Вагжанов достал из бумажника фотокарточку и протянул Тарову. На карточке были сняты женщина с прямым пробором гладко зачесанных волос и две девочки с кудряшками и бантиками.

— Дочери. Валюша и Таня, — пояснил Александр Петрович.

II

Весь день дул порывистый ветер. Желто-серые облака пыли и песка кружились над безлюдными городскими улицами. К вечеру ветер утих, и город начал оживать. С колоколен собора, Спасской и Троицкой церквей плыл тягучий звон, сзывая к вечерне.

Перед тем, как пойти на встречу, Таров обычно прогуливался по тихим улочкам, чтобы собраться с мыслями. Кончается третий месяц, как уехал Вагжанов, а с ним никто не связывается... Настроение было подавленное. Ежедневно читал рапорты и донесения семеновских офицеров о зверствах и злодеяниях, но не мог их предотвратить. Сознание бессилия взвинчивало нервы, ему казалось, что на гласной чекистской работе он стал бы решительно сражаться с врагами революции, а здесь разве его роль достойна настоящего бойца?.. Побродив по городу часа два, Таров завернул на свою улицу и тут неожиданно встретился с тетей Варей.

— Здравствуйте, была у вас, узнала что скоро вернетесь. Решила погулять возле вашего дома, — сказала тихой скороговоркой тетя Варя. — Заходите завтра. Вас будет ждать Сергей Юльевич Широких-Полянский.

— Каков он из себя: молодой или пожилой? — спросил Таров нетерпеливо. Перед глазами вдруг возникло улыбающееся лицо Петровича с седыми рыжеватыми усами, и ему захотелось узнать, кто заменит Вагжанова.

— Из молодых да ранний, — сказала тетя Варя, улыбнувшись, и свернула в темный переулок.

Привычные, стершиеся слова... Но, встретившись с Широких-Полянским, он понял, что тетя Варя была права.

Перед ним стоял высокий, стройный юноша — может быть, года на три-четыре моложе Тарова, со светлыми вьющимися волосами и едва пробивающимися усами. На нем была кремовая сатиновая косоворотка, подпоясанная широким ремнем. Поражали его глаза: грустно-задумчивые, внимательные и зоркие.

— Что ж, будем знакомы, Ермак Таров, — сказал Сергей Юльевич молодым баском. — Александр Петрович влюблен в вас...

— Вы виделись с ним? — спросил Таров, продолжая изучающе рассматривать собеседника.

— Виделись... Вообще-то мы с ним давние знакомые: вместе работали в Читинском совете рабочих депутатов. Он был председателем ЧК, а я заведовал организационно-агитационным отделом исполкома. После белогвардейского переворота наши пути разошлись... Садитесь, пожалуйста. О нем вы, наверное, все знаете?

— Да, многое он рассказывал о себе...

— Ну вот. А я тогда по решению партийной организации ушел в Витимскую тайгу. Полгода скрывался в охотничьих заимках. В феврале вышел из леса. Опять арестовали. Тут уж мне был бы конец, если бы не случайность. Генерал Бакшеев написал на моем деле резолюцию: «Подлежит уничтожению». Дело уничтожили, а меня освободили... Видите, иногда и тупоумие бывает полезным! Приехал я в Читу, там и встретился с Петровичем. Он поручил выехать в Верхнеудинск... Александр Петрович высоко ценил ваши услуги...

— Вы меня обижаете, Сергей Юльевич. Какие же услуги? Это наше общее дело...

— Тоже верно. Не обижайтесь: суть не в словах.

— Петрович не собирался возвращаться сюда?

— Пока нет. Сибирский областной комитет РКП (б) командировал его на Дальний Восток... Будем работать с вами. Не возражаете?..

В последних числах июня Тарова вызвал Зубковский. Ермак Дионисович, зная солдафонскую натуру полковника, представился ему по полной форме. Зубковский поднял тяжелые веки и угрюмо посмотрел на Тарова.

— Звонили из Читы, — сообщил он, — тебя атаман требует. Чего это ты так приглянулся его превосходительству?

Ермак Дионисович предпочел отмолчаться.

— Попутно, — продолжал Зубковский, — отвезешь пакет. Туда идет бронепоезд «Мститель», тебя захватит. Я договорился.

— Слушаюсь, господин полковник!

...Тарову уже не раз приходилось встречаться с атаманом, довольно часто навещавшим беспокойный «второй район». Чем ближе узнавал Ермак Дионисович своего покровителя, тем больше убеждался в том, что за маской любезности и развязности, которую Семенов напяливал на себя в Петрограде, скрывается злобной и мстительный человек.

Через Тарова проходили многие приказы и распоряжения Семенова. В них предписывалось «стирать с лица земли» целые села, «уничтожать поголовно» сотни крестьян только за то, что они как-то выразили сочувствие рабоче-крестьянской власти или накормили своего земляка-красного партизана.

Ермака Дионисовича настораживал и приводил в замешательство насмешливый взгляд Семенова. Казалось, атаман знает, кто такой Таров, и только до поры до времени терпит его. Иногда думалось: может быть, сам он не умеет скрыть своей жгучей ненависти к Семенову, и тот догадывается о его подлинных чувствах.

На этот раз Семенов был в добром расположении. Он принял Тарова попросту, пригласил сесть в кожаное кресло.

— Но, студент, однако, придется тебе переезжать в Читу. Ты надобишься мне.

— Всегда готов, ваше превосходительство.

— Одобряю твою готовность, — сказал Семенов и посмотрел на Тарова насмешливым взглядом. Ермак Дионисович спокойно выдержал взгляд атамана. — В одиннадцать часов состоятся переговоры с японцами, прибудет командующий японскими войсками в Сибири генерал Оой. Ты будешь за переводчика...

— Благодарю за доверие, ваше превосходительство.

В секретных переговорах участвовали Семенов, его ближайший помощник Башкеев, Маримото Оой и генерал-майор Огата — командир отряда японских войск в Забайкалье.

Речь шла о создании правительства Российской восточной окраины. Семенов добивался создания военной диктатуры. Разумеется, диктатором он рассчитывал стать сам. Японские политики в то время вели двойную игру: с одной стороны они всячески поощряли властолюбивые устремления атамана; с другой — принимали все меры к тому, чтобы не допустить образование какой бы то ни было твердой власти на Дальнем Востоке. Они полагали, что такая власть сплотила бы силы русской буржуазии и подорвала господство Японии. Они заигрывали и с Семеновым, и с Колчаком, тайно натравливая их друг на друга.

Переговоры закончились поздней ночью. Они привели к выяснению позиций сторон, как было записано в протоколе, и только Семенов был не очень огорчен неуспехом переговоров. Он тогда еще считал свое положение прочным и надеялся, что японцы рано или поздно примут его предложение.

— Никуда не денутся, согласятся: мы хозяева на своей земле! — самоуверенно заявил он, едва захлопнулась дверь за японцами.

Поутру Семенов с группой офицеров собрался ехать на станцию Андриановка. Через адъютанта он передал Тарову, чтобы тот следовал вместе с ними.

Экипаж бронепоезда встретил атамана и его свиту с должным почтением. В офицерском салоне приготовили стол. Семенов изрядно выпил и разговорился.

— Я приказал устроить большевикам баню в Андриановке. Не одно поколение будет помнить меня!

— А много там красных, ваше превосходительство? — спросил капитан Корецкий, служивший офицером особых поручений.

— Много. Полковник Степанов сосчитает. Боюсь вот, опоздали; главного представления уже не увидим. Я обещал приехать еще вчера, да неотложные дела задержали.

На станции Семенов потребовал верховых лошадей. Вскоре атаман и офицеры скакали к Тарской пади, где совершилась страшная трагедия...

В начале июля на станцию Андриановка был доставлен эшелон, состоящий из пятидесяти трех вагонов. В них находилось более полутора тысяч пленных красногвардейцев, партизан, крестьян и женщин с детьми, захваченных карательными экспедициями.

Жители пристанционного поселка слышали вопли и стоны людей, которых не переставали истязать даже перед смертью.

В полдень бородатые казаки выгнали группу пленных из первого вагона, связали попарно проволокой и погнали в сторону пади. Там обреченных на смерть людей заставили копать братскую могилу. Затем поставили на край ямы и скосили из пулеметов. Потом привели новую группу... Так в течение дня были расстреляны все. Страшно подумать, сколько безвинных людей было в тех пятидесяти трех вагонах. Ни плач детей, ни проклятия матерей не могли остановить руку убийц.

К приезду Семенова расправа была завершена. Но жуткие следы ее виднелись повсюду.

Атамана встретил полковник Степанов, долговязый верзила с длинной лошадиной головой.

— Докладываю, ваше превосходительство, согласно вашему приказ у красные бандиты и изменники ликвидированы!

— Благодарю за верную службу!

— Рад стараться, ваше превосходительство!

Вечером в зале ожидания станции были накрыты столы в честь атамана. Полковник Степанов, не омыв от крови руки, приветствовал высокого гостя верноподданической речью.

— На меня можете положиться, ваше превосходительство, — сказал он в заключение. — Злоба к большевикам не иссякнет во мне вовеки. Я не постыжусь признаться: ночь не сплю, коли за минувший день не прикончу хоть одного красного...

Семенов туг же снял с себя и повесил на шею полковника свою именную шашку.

— Вот, господа офицеры, достойный пример верности и доблести, коему вы обязаны подражать сами и воспитывать в таком духе своих подчиненных, — сказал атаман, отвечая на приветствие Степанова. — К нашему великому огорчению, у нас есть случаи, — продолжал Семенов, — когда казаки, срам сказать, попадают под влияние преступной агитации... Всех, кто перешел на сторону красных, я объявляю предателями, изменниками родному казачеству. Объявите мой приказ по казачьему войску и всему населению! Вместо бежавших будут призваны отцы и братья изменников, могущие носить оружие. Из семей возьмем заложников. В случае бегства к красным, будет расстрелян старший член семьи. Все бежавшие будут лишены земельных наделов, вычеркнуты из списков войска и при поимке расстреляны без суда. Мы должны быть беспощадными, господа офицеры! В рядах казачьего войска нет места жалости, гнилой и вонючей сентиментальности!

Эта короткая речь как бы наизнанку вывернула перед Таровым атамана, показала его истинное нутро. В салоне бронепоезда он вспомнил бахвальство Семенова и подумал: «Действительно, поколения людей будут проклинать Семенова за его гнусные злодеяния».

Таров вернулся в Верхнеудинск с тяжелым настроением. Ему стала еще более ненавистной и постылой служба в белогвардейском штабе.

В воскресный день Таров вышел на Большую улицу, поднялся по ней до царских ворот. Была в те времена такая массивная белоснежная арка, увенчанная позолоченным двуглавым орлом — символом могущества российской империи. Она издевательски возвышалась над скособоченными приземистыми домишками, давила все вокруг грубым показным величием. Потолкавшись среди праздно шатающейся публики, повернул назад. Возле здания общественного собрания встретил Таракановского. Поручик был изрядно выпивши и шумно приветствовал Тарова. И тут у Ермака Дионисовича неожиданно возникла мысль: извлечь пользу из доброго расположения Таракановского. Он обнял поручика и наговорил ему кучу любезностей.

В гостиных рядах они завернули в небольшой ресторан, из которого доносилась бурная музыка.

Таракановский обратился к Тарову по имени и потребовал, чтобы тот тоже называл его Семеном.

— Не терплю холодную официальность. Я, Ермак, человек простой, привык... Чего будем заказывать, — спросил он, оборвав фразу.

— Графинчик пшеничной, — сказал Таров, — и соответственно закуску.

Пока официант исполнял заказ, Таров и Таракановский с ироническими улыбками наблюдали за танцующими парами и вяло переговаривались.

— Не жалеешь, что приехал в родные края? — спросил поручик после второй рюмки.

— Нет, не жалею. В Петрограде и Москве нагляделся на большевистские порядки. Сыт ими вот так, — Таров провел ладонью по горлу.

— Просись на живое дело, — посоветовал Таракановский. — Чего в бумагах-то...

Еще выпили. Поручик хмелел все больше, им овладевала страсть бахвальства.

— Недавно я был в Троицкосавске, — рассказывал он. — Мы там ликвидировали большую группу красных... Я одним выстрелом прошивал по пять человек. Скулой неделю не мог шевельнуть: набил винтовочным прикладом. Вот это дело!

— Неужели, пять человек — одним выстрелом?

— Ты что, Ермак, не веришь? Я не трепач. Обо мне не такое еще услышишь. Я люблю, чтобы обо мне говорили. Я хочу сверкать, — пьяно хвастался поручик, — а не тлеть, как сырая головешка.

— Ты, что, вступил в члены «Пушечного клуба», готовишься лететь на луну? — насмешливо спросил Таров, пытаясь замечанием задеть самолюбие поручика и вызвать на большую откровенность. Но Таракановский, видимо, не читал Жюля Верна и не понял юмора.

— Никакого пушечного клуба я не знаю, — пробурчал он сердито. — Есть один планчик. Понимаешь? Партизанским вожакам — чик! — Таракановский сделал жест, означающий снять голову. — Ясно? Ты еще услышишь о поручике Таракановском. Все, больше слова не скажу. Точка!

Поручик сильно ударил кулаком по столу. Рюмка подскочила на столе и со звоном разбилась. Ермак Дионисович понял: ничего больше он уже не добьется от вдребезги пьяного Таракановского и потребовал счет. Когда расплатились, Таров вывел поручика из ресторана.

— Наши дороги расходятся. Мне — туда, к зазнобушке, — пробормотал Таракановский, махнув рукою в ночную темень.

Разговор с поручиком Таракановский насторожил Тарова. «Вон чем хочет прославиться поручик! Убийцы... Тут, однако, не только пьяная болтовня».

В конце недели из Читы приехал Семенов. Таров в присутствии Зубковского доложил атаману обобщенные материалы о положении дел. Главный штаб находился в Чите, но Семенов часто приезжал в Верхнеудинск: здесь были американские и японские войска; здесь, как он чувствовал, назревали события, угрожавшие его власти.

Справка о действиях партизан и все более активном участии в них русских крестьян и бурятской бедноты взбесила Семенова.

— Я этой красной гидре скоро отрублю башку, — процедил он сквозь зубы.

Таров подумал: «Не на этом ли деле собирается прославиться Таракановский?»

Через несколько дней распространился слух: дезертировал штабной взвод солдат во главе с поручиком Таракановским. Случаи дезертирства из белого войска отмечались часто, нередко и офицеры переходили на сторону партизан. И все же дезертирство взвода под командованием Таракановского было происшествием особого рода: в нем был замешан офицер контрразведки.

Таров еле дождался вечера. Долго петлял по городским улицам и, убедившись, что слежки нет, дворами пробрался в знакомый дом. Его встретила тетя Варя. Она сообщила, что Широких-Полянский вчера вернулся из Бичуры и просила зайти завтра.

Сергей Юльевич встретил, как всегда, очень тепло. Таров заметил в голубых глазах веселые и радостные искорки.

— Отличные дела, Ермак Дионисович! Такую силушку народную подняли — никто не устоит: ни атаман, ни япошки... Да, можете поздравить — на съезде меня избрали председателем Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией.

— Поздравляю от души. Везет мне на чекистов, — сказал он, имея в виду, что Вагжанов тоже был председателем ЧК.

— А может, не только в везении дело? — улыбнулся Широких-Полянский. — Может, эта цепочка от товарища Ксенофонтова тянется? А теперь докладывайте, что у вас, — попросил Сергей Юльевич.

— Есть весьма срочное и важное сообщение. — Таров рассказал о подозрительном дезертирстве штабного взвода. Сергей Юльевич долго молчал, шагал по крашеным половицам, на висках выпукло пульсировали вены.

— Поручик Таракановский... Вы хорошо знаете его? — Широких-Полянский подошел вплотную к Тарову.

— Не очень. Но однажды в ресторане он хвастался тем, что участвовал в расстрелах красных в Троицкосавске. Тогда же он советовал мне проситься на «живое дело».

— Да, такой к партизанам не уйдет. Значит, договоримся так: я наведу справку, где находится взвод. Зайдите завтра — все обсудим и решим...

Когда они встретились на следующий вечер, Сергей Юльевич сказал, что взвод перебежчиков содержится в карантине при партизанской части в деревне Вахмистрово. Все они называют себя рядовыми солдатами, поручика Таракановского среди них нет.

— Там он! — решительно возразил Таров. — Спрятался, подлец! Позвольте мне, Сергей Юльевич, поехать туда.

— Этого я не могу позволить. Вашу судьбу определяю не я, а Центр...

— Согласуйте с Центром. Ведь белые скоро побегут за границу.

— Вот это я обещаю.

В отношении Таракановского договорились так: Таров, переодетый в штатский костюм, и Широких-Полянский ночью пойдут в Вахмистрово и заночуют там. Утром взвод выстроят на поверку, и Таров из укрытия осмотрит солдат.

Поздно вечером они переправились по льду через реку и, обойдя стороной главную улицу Заудинской станицы, по которой беспрерывно сновали верховые казаки, вышли на тракт. Около двух часов ночи добрались до Вахмистрово. Возле деревни их окликнул партизанский патруль. Сергей Юльевич ответил условным паролем. Привели к командиру отряда. Командир хорошо знал Широких-Полянского; не раз встречал в штабе партизанского движения. Сергей Юльевич представил Тарова.

В восемь часов утра взвод перебежчиков построили напротив дома, который занимал командир отряда. Таров, отодвинул краешек ситцевой шторки, скользил взглядом по строю. Одиннадцатым стоял поручик Таракановский. На нем была потрепанная солдатская шинель и беличья шапка. Когда командир и Широких-Полянский проходили вдоль строя, он нервно шевелил пальцами...

Поручика пригласили в штаб. Он назвался Щербининым и предъявил солдатский билет.

Сергей Юльевич и командир отряда больше двух часов допрашивали «Щербинина», но он стоял на своем. Тогда, сдав поручика под охрану партизан, стали допрашивать солдат. Один из них, мальчишка лет семнадцати, сказал правду: они перешли к партизанам по заданию контрразведки. Им поручалось пробраться в деревню Колобки, где размещается главный партизанский штаб, выбрав подходящий момент, уничтожить штаб и возвратиться. Руководство операцией возложено на поручика Таракановского. Солдат назвал своих товарищей, которые могут дать откровенные показания. Поручик Таракановский был арестован и осужден партизанским трибуналом к расстрелу.

На последней встрече в конце февраля Широких-Полянский передал распоряжение Центра: Тарову предлагалось уходить вместе с атаманом Семеновым, обуславливались пароль и способ связи. Было определено задание: изучать процессы, которые будут происходить в эмигрантской среде, и деятельность белогвардейцев за рубежом. Не возникало сомнений, что они станут создавать организации, перебрасывать группы шпионов и террористов, готовиться к войне.

— Будьте осторожны, Ермак Дионисович, — предупреждал Широких-Полянский. — У японцев есть мудрая пословица: осторожность — сестра храбрости... Петрович пренебрег этим и погиб...

— Как погиб? — Слова Сергея Юльевича поразили Тарова.

— Погиб наш дорогой Петрович. По приезде в Читу остановился, говорят, в какой-то захудалой гостинице. На беду случайно повстречался с начальником семеновской полиции Околовичем. Тот опознал Петровича и арестовал. Пытали, издевались... Военно-полевой суд приговорил Вагжанова к расстрелу, приговор исполнен, — тихо проговорил Сергеи Юльевич и отвернулся к окну. — Поэтому еще раз напоминаю вам, товарищ Таров, об осторожности, — сказал он, справившись с волнением.

Положение белых войск с каждым днем становилось все более безнадежным. Повседневно создавались партизанские отряды, полки, армии... Семеновцы, каппелевцы, чешские легионеры, японцы откатывались под напором народной ярости.

Белые оставили Верхнеудинск. С последними войсками Таров добрался до Читы, снял комнатку в небольшом двухэтажном доме на малолюдной Ингодинской улице.

В Чите Таров стал чаще встречаться с атаманом. Семенов относился к нему с доверием и, пожалуй, даже покровительством. Ермак Дионисович участвовал во всех встречах с японцами. Отношения атамана с его высокими шефами складывались в тот период весьма драматично.

В первой половине мая атаман вызвал Тарова. Семенов сидел в кресле, положив руки на огромный стол. Против обыкновения, генеральский костюм был сильно помят.

— Поздравляю, капитан Таров, с присвоением очередного воинского звания, — произнес Семенов и через стол вяло пожал руки.

— Благодарю, ваше превосходительство! Вы очень добры ко мне, — льстиво проговорил Таров.

— Верных людей я не забываю... Я жду командующего японскими войсками генерала Маримото Оой, — сказал атаман, переходя к делу, — будешь за переводчика.

— Спасибо за доверие, ваше превосходительство!

Семенов вроде бы не заметил благодарности Тарова. Очевидно, предстоящая встреча с японским генералом тревожила Семенова: ничего хорошего от этого свидания он не ждал. Уже несколько раз японцы, не ставя его в известность, вступали в переговоры с красными, производили невыгодную для него передислокацию своих войск.

...В кабинет быстро вошел Маримото Оой. Ростом на голову ниже атамана, он был плотным, приземистым. Оой высокопарно поприветствовал Семенова и вдруг, точно дома, бесцеремонно снял форменную фуражку и вытер платком лицо, шею, пригладил ладонью коротко подстриженные седеющие волосы.

Атаман в выжидательной позе неловко застыл посередине кабинета.

Генерал Оой равнодушно спросил Семенова о здоровье и, не дослушав объяснений, начал излагать «новую» политику японского правительства на Дальнем Востоке.

— Императорское японское правительство, учитывая складывающиеся в мире условия, решило пересмотреть свою дальневосточную политику, — заученно проговорил Оой. Он уселся в кожаное кресло и жестом указал Семенову на другое. Императорское японское правительство торжественно заявляет, что Япония не имеет никаких территориальных претензий на Дальнем Востоке и выведет свои войска, как только будет исключена возможность угрозы Корее и Маньчжурии и обеспечена безопасность жизни и имущества японских граждан в этом районе...

Таров добросовестно перевел эту длинную фразу. Семенов промолчал, видимо, хотел до конца выслушать генерала.

— Императорское японское правительство, — продолжал Оой, — согласно начать переговоры с правительством Дальневосточной республики относительно установления нейтральной зоны, разграничивающей сферы действия японской армии и народно-революционной армии ДВР...

— Переговоры с большевиками?! — воскликнул Семенов, выслушав перевод.

— Переговоры с правительством, — холодно и учтиво проговорил Оой. — Не скрою от вас, ваше превосходительство, еще один аспект нашей новой политики... — Генерал сделал глубокий вздох и продолжал: — Императорское японское правительство обязало командование японских войск не оказывать поддержку отдельным русским лицам, совершенно пренебрегающим волею русского народа...

Это сообщение передернуло Семенова. Он приподнялся, на лбу выступили росинки пота. Атаман понял: стрела запущена прежде всего в него.

Через несколько дней на станции Гонгота начались переговоры между делегацией Дальневосточной Республики и японским командованием. Атаман был вынужден сделать свои выводы из предупреждения Оой. Он решил «демократизировать» режим. В спешном порядке в Чите было созвано «краевое народное совещание». На нем Семенов выступил с демагогической речью, называл себя подлинным борцом за «народоправство», объявил это совещание «Краевым народным собранием». Но вся эта комедия была бесполезной, как припарка мертвому: Чита уже была почти в полном окружении — сохранялся лишь узкий коридор для бегства белых на Юг, в Маньчжурию.

Когда японцы начали выводить свои войска из Забайкалья, атаман окончательно пал духом. В первых числах июля он поручил Тарову подготовить телеграмму на имя наследника японского престола с просьбой отсрочить отвод войск.

— Но, студент, давай, покажи на что ты способен, — грустно пошутил атаман. — Меду и сиропу не жалей...

Двое суток просидел Ермак Дионисович над текстом.

— Не выйдет из тебя дипломата, — сказал Семенов, прочитав подготовленную телеграмму. — По сути верно, а по форме — не годится: сухо. Надо такие слова найти, чтобы слезу прошибли...

Еще сутки промучился Таров, потом еще вместе с Семеновым корпели.

Телеграмма была напечатана в газете «Вечер» за 16 июля двадцатого года. В ней говорилось:

«Ваше императорское высочество, Вы всегда были стойким защитником идей человечества, достойнейшим из благородных рыцарей, выразителем чистых идеалов японского народа. В настоящее время прекращается помощь японских войск многострадальной русской армии, борющейся за сохранение Читы, как политического центра Дальвостока, ставящего себе задачей мир и спокойное строительство русской жизни на восточной окраине, мною управляемой, в согласии с благородной соседкой своей — Японией.

С уходом японских войск и неминуемым продвижением большевиков, на Востоке развернется ряд гибельных для нас — русских и для Японии последствий. Непосредственная близость большевиков с Китаем, проникновение их в Корею, организация планомерного влияния большевистской агитации и пропаганды на японский народ при сложившейся международной конъюнктуре, которая с гибелью русской власти в Забайкалье станет грозной для интересов той же Японии.

Ввиду всего сказанного, во имя крови, пролитой в Николаевске, и тех бесчисленных жертв, кои обречены на гибель в связи с уходом японских войск из Забайкалья — обращаюсь к Вашему Императорскому Высочеству с последним зовом постоять Вашим ходатайством перед Вашим державным родителем Его Величеством Императором — на приостановление эвакуации войск из Забайкалья, хотя бы на четыре месяца, дабы я мог развить политический и военный успех настоящего момента и спасти как политическое положение на Дальвостоке, так и жизнь тысяч измученных женщин, детей и больных, нашедших в Забайкалье приют в своем бегстве от тех ужасов господства большевиков в Сибири, которые во сто крат превосходят все, что пережили японские мученики в Николаевске. Как глава правительства, в законных правах укрепленный волею народа, меня избравшего, ответственный перед законами божескими и человеческими за судьбу населения мне доверенного, во имя человеколюбия, движимый чувствами веры и надежды на вашу отзывчивость, в полном согласии и народным краевым собранием, по ходатайству многочисленных депутаций от различных классов населения и народностей, населяющих территорию восточной окраины, с чувством глубочайшего уважения прошу вас настоящую телеграмму повергнуть к стопам Его Величества Вашего державного родителя, Императора Великой Японии».

Ответ был убийственным для атамана. Японцы сообщили, что императорское японское правительство со всех сторон обсуждало желание Семенова. Но положение, которое их жмет со многих сторон — дословно так было написано, — не разрешает исполнить просьбу атамана. Императорское японское правительство не считает его достаточно сильным для того, чтобы осуществить великую цель, которая обеспечит японскому народу великую будущность. «Ваше влияние на русский народ, — говорилось в ответной телеграмме, — с каждым днем слабеет, а ненависть, которая поднимается против Вас в народе, не поддерживает японскую политику. Императорское японское правительство, — указывалось далее, — этот вопрос зондировало в союзных правительствах и всюду встретило отрицательное отношение. Если Вы вашу цель в другом направлении повести захотите, то Япония поддержит с большим удовольствием, но согласно тем принципам, которые Вам уже знакомы...»

— Это конец, японцы отдают меня на съедение большевикам, — сказал Семенов, прочитав ответную телеграмму. Он схватился за голову и тяжело опустился в кресло. Таров вышел из кабинета...

Двадцатого октября в туманное утро атаман Семенов, вместе с Таровым и капитаном Корецким Вадимом Николаевичем, служившим в должности офицера особых поручений, прилетели на аэроплане в Даурию. Станция Даурия была сильно укреплена: отрыты окопы, в несколько рядов натянута колючая проволока, установлено более сорока орудий, до сотни пулеметов. Белые войска тогда имели около тридцати тысяч штыков и сабель. В Даурии семеновские генералы рассчитывали дать решающий бой. Белогвардейские газеты — « Казачье эхо», «Забайкальская новь», « Русская армия» и другие кричали о неприступности Даурии и всячески подбадривали семеновцев. Харбинская газета «Русский голос» писала: белой армии в ожидании падения большевизма необходимо продержаться лишь до весны. Офицеры, обманывая солдат, говорили, что на помощь им идет двенадцать эшелонов японцев, которые покончат с красными партизанами.

А в эти самые дни, как Таров узнал уже позднее из газет, японцы поздравляли правительство Дальневосточной Республики с освобождением Читы. Такая обстановка была в то туманное утро, когда самолет Семенова приземлился в Даурии.

...Осенью двадцатого года среди прочих эмигрантов Таров очутился в Маньчжурии.

III

Первые месяцы пребывания на чужбине были в жизни Тарова самыми горькими. Как неприкаянный, кочевал по Маньчжурии вместе с вышвырнутыми за пределы родины белыми войсками, пока не докатился до Харбина.

Там, как определялось заданием, он и обосновался. В те годы молодой Харбин — ему не исполнилось и четверти века — был небольшим заштатным городом. Волна эмигрантов из России вдруг наполнила его улицы шумом, толчеей, праздно шатающимися толпами. Харбин называли Парижем на востоке. При этом имели в виду, конечно, не архитектурное сходство городов, а скопление русских эмигрантов.

Первое время Ермак Дионисович жил в вагоне, загнанном в станционный тупик: найти квартиру в городе, где скопились тысячи беженцев, было безнадежным делом. Чтобы быстрее ознакомиться с Харбином, Таров сначала проехал его на трамвае из конца в конец. На набережной Сунгари он сел в вагон, который пополз, дребезжа и громыхая. Трамвай пересек Пристань — самую оживленную часть города — и по виадуку перебрался в Новый город. Пролязгал по Вокзальному проспекту, мимо центральной площади, где виднелись золотые маковки деревянного собора, воздвигнутого в стиле русских церквей. Потом проехал Модягоу и повернул в обратный путь. Ермак Дионисович сошел возле универсального магазина «Ковров и К°», долго бродил по городу.

На китайской улице, рассвеченной вечерними огнями, важно фланировали русские княгини, графини и прочие некогда знатные дамы, еще спесивые, всеми способами подчеркивавшие свою былую знатность. По одежде, говору, стати, манере поведения можно было безошибочно определить, кто и откуда они: из Петрограда, Москвы, Нижнего Новгорода, Саратова... Следом за ними степенно вышагивали, звеня шпорами и саблями о булыжные мостовые, их мужья: генералы и полковники с золотыми погонами и аксельбантами. Вторым и третьим эшелоном шли офицеры ниже рангом и видные в прошлом дельцы и интеллигенты в цилиндрах, с массивными тросточками. Из настежь распахнутых окон ресторанов, завешенных тяжелыми шторами, доносились звуки рыдающих блюзов и танго, бешеных полек и фокстротов. У эмигрантов еще водились деньги, фамильные и награбленные ценности, и они неистово кутили, прожигая остатки своего состояния. «К черту мечты! К черту мысли! Однова живем!» — орали офицеры, надрызгавшись водки или ханжи.

В редкие трезвые минуты опять хватались за жаркую свою мечту — возвратиться на родину. Для этой цели сохраняли полки, батальоны и роты. На пристанционных казармах красовались зеркальные вывески: «Казачий полк», «Штаб пехотной дивизии», «Артиллерийский дивизион». За высокими дощатыми заборами проводились поверки, маршировали солдатские колонны, подчиняясь зычным голосам унтер-офицеров.

Газеты, выдавая желаемое за действительное, сообщали о восстаниях в «Совдепии», предсказывали дни неизбежного падения большевистской власти; печатали воспоминания «очевидцев» о немыслимых зверствах комиссаров.

Шли дни, недели, месяцы. Предсказания о гибели большевиков не сбывались, а деньги заметно таяли. Эмигранты начали задумываться, как бы пробуждаться от сна. Жить надо. А на какие шиши? У одних военная профессия стала ненужной, другие вовсе ни на что не способны.

Началось расслоение: одни занялись политикой, другие картежной игрой, кто и сводничеством... Чуть ли не каждый дом, где жили эмигранты, становился притоном: либо политиканов, либо воров, либо распутников... На политическом горизонте, как поганки после дождя, появлялись всякого рода союзы и общества: «Союз освобождения и воссоздания России», «Комитет спасения отечества», «Союз монархистов», «Общество ревнителей памяти Николая второго» и т. п.

Таров жил двойной жизнью: внешней, рассчитанной на окружающих, и внутренней — для себя. Шел так называемый процесс «вживания». Нелегкой была эта жизнь: часто не имел и гроша на кусок хлеба. Но страшнее всего одиночество: рядом не было близкого человека, которому можно довериться.

Он посещал полковые и войсковые собрания, выслушивал нахально-дерзкие и откровенно глупые речи ораторов; сам выступал, когда видел выгоду в этом, спорил... Мысленно же постоянно был на родине, все думал: как там теперь? Невыносимо тяжелыми были воспоминания об Ангелине. Он уехал, не сумев убедительно объяснить причину отъезда, а сказать правду не имел права. «Она, наверное, считает, — думал Таров, — что я трусливо бежал от нее».

Чужбина выворачивала людей наизнанку: махровый каратель прикидывался тихой овечкой, богач объявлял себя нищим или действительно разорялся. Люди с болью ломали самих себя, а это оказалось труднее, чем ломать других...

На паперти собора Таров часто встречал рослого пожилого человека. Он наигрывал какие-то тоскливые мелодии. Они, должно быть, выражали душу музыканта, но не соответствовали настроению толпы. Никто не обращал внимания на скрипача, на донышке его засаленной шляпы валялись жалкие монеты. По слухам, музыкант этот был когда-то первой скрипкой в императорском оркестре. Иногда попадались и такие отшельники, которые хотели отгородиться от мира непроницаемой стеной, не хотели видеть того, что творилось на белом свете. Они пытались уйти от самих себя, с болью вспоминали прошлое, проклинали настоящее и страшились будущего.

Тарову, наконец, посчастливилось: он снял комнату в каменном особняке на углу Конной и Китайской — в то время почти все улицы здесь носили русские названия: Харбин основан русскими, строителями Китайско-Восточной железной дороги.

Преодолев мрачное настроение, Таров решил глубже изучить китайский язык. Выявилось: в университете он освоил устаревший, непонятный народу язык вэньянь, на котором раньше печатались почти все книги и газеты. Прогрессивное «Движение 4 мая» девятнадцатого года вызвало переход всей литературы на язык байхуа, близкий общенародному. Его-то и изучал теперь Ермак Дионисович, отключаясь от всего. И когда в душный летний вечер постучали в дверь, не сразу сообразил, что это — к нему.

С ним связались, как только обусловленным способом он дал знать о себе. На следующий день в узком извилистом проезде, выходящем на набережную Сунгари, Таров отыскал дом с палисадником. Небольшая табличка на двери парадного входа извещала: «Доктор М. И. Казаринов. Венерические болезни».

«Ловко придумано, — отметил про себя Ермак Дионисович. — При подходе можно осматриваться по сторонам — не вызовет подозрений; больной должен быть осторожен. Кому охота, чтобы о худой болезни узнали знакомые?» В небольшой комнате, куда вошел Таров, томились в ожидании три немолодых уже человека в потертых мундирах. Ермак Дионисович присел на край скамейки.

В кабинете его встретил невысокий полный мужчина лет сорока, с внешностью сельского фельдшера, в старомодном сюртуке. Видимо, от волнения он без конца поправлял очки, внимательно щурил близорукие глаза.

— Простите, задержал, — мягко извинился Казаринов. — Мы можем встречаться и разговаривать только в моем кабинете, мы должны быть вне подозрений. Вы согласны со мной?

— Конечно, согласен, Михаил Иванович, — сказал Таров, улыбаясь. Он был рад встрече: этот с виду чудаковатый, медлительный человек сразу пришелся ему по душе. Рядом с ним Таров вдруг почувствовал себя уверенно, в безопасности.

Казаринов расспросил Тарова о жизни, службе, настроении, знакомых среди эмигрантов.

— Тоска заела, — пожаловался Ермак Дионисович. — Каждую ночь родные места снятся.

— К чужбине надо привыкать. Такая, брат, служба у нас.

— Привыкну, куда денешься, — согласился Таров.

— С делом не торопитесь, — тихо продолжал Казаринов, протирая очки, — сохраняйте хладнокровие. Скоро столпотворение кончится и начнется сортировка: зерно в одну сторону, полова — в другую. Держитесь ближе к сильным личностям, они будут делать погоду. Нелегко войти в их среду, еще труднее стать в ней своим человеком. Но в этом — ваша ближайшая задача. Что? Вы не согласны?

— Согласен, доктор. Но как это противно, — сказал Таров, рассматривая седую прядь в смоляных волосах врача.

— Очень хорошо понимаю вас. А ведь надо. Так говаривал Феликс Дзержинский, когда мы с ним сидели в десятом павильоне Варшавской цитадели. Ради любви к народу. Эта любовь была для него песней сердца. Надо, а?

Они сидели на кожаном диване в полуоборот друг к другу. Короткие ноги доктора не доставали до пола.

— С атаманом Семеновым не виделись еще? — спросил он.

— Нет.

— Нужно увидеться. Он — та рука, которая введет вас в высшие круги эмиграции.

— Хорошо, Михаил Иванович. Но здесь ли атаман? Ходят слухи, что он был в Японии, потом вроде бы в Америке?

— Недавно приехал. Вы когда и где расстались с Семеновым?

— В декабре двадцатого года в Хайларе. Я приехал туда со штабом. Атаман тоже был в Хайларе, а потом исчез куда-то.

— Я кое-что знаю о нем, — сказал Казаринов, улыбнувшись. Таров принял эту улыбку за легкий упрек в свой адрес, дескать, вы должны рассказывать мне об этом, а не я вам.

— В декабре японцы уговорили Семенова поехать во Владивосток. Очевидно, рассчитывали пристроить атамана при белогвардейском правительстве братьев Меркуловых. Но черная слава Семенова опередила его. В городе начались манифестации против атамана, и консульский корпус потребовал от японцев отказаться от их затеи... Весной двадцать первого года Семенов был в Порт-Артуре, участвовал в переговорах между Японией, Францией и правительством Меркуловых. Речь шла о переброске врангелевских войск на Дальний Восток для борьбы против Народно-революционной армии ДВР. В мае на борту японского крейсера снова был доставлен во Владивосток. Японцы еще раз попытались ввести его в белогвардейское правительство. И снова потерпели неудачу. После этого Семенов переехал в Японию, будто бы просто захотел пожить там. Но в это трудно поверить: слишком много у него дел и хлопот в Маньчжурии. Однако японский народ не потерпел незваного гостя.

Вскоре имя атамана замелькало в шанхайской печати. Семенова обвиняли в предательстве и жестокости. В конце года он получил визу на въезд в США. Прямо оттуда приехал в Харбин. Сейчас нас очень интересует цель поездки атамана в Соединенные Штаты и чего он там добился. Выяснить это поручается вам...

— Да, трудная задача. Очень трудная, — сказал Таров. — Семенов вряд ли будет откровенничать...

— Попытайтесь найти словоохотливого человека среди его помощников...

В воскресные и праздничные дни к собору, укрытому пышными кронами каштанов, со всех улиц и переулков тянулись через площадь русские люди.

Ермак Дионисович отгладил китель, начистил до блеска пуговицы и вышел на Соборную площадь в надежде встретиться со знакомыми офицерами, а может быть, даже с атаманом. Так часто бывало. Накануне, проходя мимо собора, Таров видел объявление: в воскресенье состоится молебен по случаю войскового праздника. По окончании церковной службы — торжественный обед. Первым попался на глаза полковник Зубковский. Он сам остановил Тарова и стал расспрашивать о жизни. Ни прежней надменности, ни былой строгости: на морковно-красном, припухшем лице блуждало подобие улыбки.

— Пока состою в должности человека без определенных занятий, — отшутился Ермак Дионисович, отвечая на вопрос Зубковского.

— Нужно приспосабливаться к какому-нибудь делу... Собственно, я тоже все нащупываю твердую почву под ногами...

— А где сейчас наш атаман? — перебил Таров.

— Атаман прибыл к своему войску. Обещал сегодня быть на молебне.

Вскоре со стороны площади на аллею церковного сада вышел Семенов в сопровождении генерала Бакшеева и трех офицеров. Таров знал лишь одного из них — Вадима Николаевича Корецкого.

Семенов сильно пожал руку Ермака Дионисовича.

— А я потерял тебя, студент. Думал, ты в Совдепию перемахнул.

— Обижаете, Ваше превосходительство, — проговорил Ермак Дионисович, склонив голову перед генералом.

— Шучу, шучу, капитан. Зайди завтра в войсковое управление. Разговор есть, — добавил он уже серьезным тоном и обратился к Бакшееву, — пойдем, Алексей Проклович, не будем огорчать отца Мефодия опозданием.

С проповедью выступал епископ Мефодий. Его роскошная черная борода четко выделялась на фоне солнечно сверкавшей парчовой ризы. Епископ, уповая на милосердие божье, просил всевышнего сохранить духовную силу и даровать победу русскому воинству, помочь изгнать с многострадальной Руси вероотступников, супостатов-большевиков.

Таров и Корецкий стояли в задних рядах, переговаривались шепотом, крестились. Они давно не встречались.

— Знаешь, иногда бывает так мерзко на душе, чувствую себя собакой, — откровенничал Корецкий. Он встал на колени, потому что все клали земные поклоны, и продолжал, — даже лаять хочется, гав-гав-гав...

Ермак Дионисович готов был расхохотаться, уж больно смешным выглядел капитан, гавкающий на четвереньках.

— Это верно, — поддакнул он. — Все мы тут, как собаки на чужом дворе. Сидим, поджавши хвост.

Вызнав, что на торжественном обеде водки не будет, Корецкий пригласил Тарова в ресторан.

— Выпьем, наговоримся и повеселимся всласть.

Они заняли двухместную кабину в ресторане «Помпей». Корецкий рассказывал о своих мытарствах. Оказалось, что он вместе с атаманом ездил в США. «В совершенстве владеет английским языком, поэтому и взял его атаман с собою», — подумал Таров. Он попытался навести разговор на те вопросы, которые интересовали доктора Казаринова.

— Как съездили?

— Скверно.

— Почему?

— Долго рассказывать. Одним словом, скверно.

— Без пользы, что ли?

— Слушай, капитан, ты в Даурии был в последние дни? — спросил Корецкий, не отвечая на вопрос. Видимо, он не хотел продолжать разговор о поездке в США. «Все еще проверяет, — мелькнула догадка у Тарова. — Профессиональная привычка».

— А как же, Вадим Николаевич, помню. Разве такое забудешь: ухнуло — земля задрожала, и вдруг церковь взвилась огнем.

— Да, это было страшное зрелище. В церковь свезли все боеприпасы, и надо же случиться — прямое попадание снаряда. Злые языки острили — божье наказание. А сколько продовольствия в Даурии осталось!

— Об этом я мельком слышал. Много, да?

— Целые составы: мука, сахар... Вот, наверное, обрадовалась красная голытьба. Хоть раз в жизни нажрались вдоволь на дармовщину.

— А почему не вывезли?

— Черт его знает. То ли пути повредили, то ли паровозов не подали, то ли еще что... На два года всем нам хватило бы тут.

— Кто-то же виноват в этом?

— Теперь не найдешь виноватых. Да и кому нужно... Знаешь, Таров, а ведь я в одно время подозревал тебя, — признался Корецкий. — Честно говорю, проверял. Потом убедился, что ошибаюсь... Если бы ты остался там, и сейчас еще сомневался в тебе. Прости меня...

— Все мы подозревали друг друга: очень уж много сволочей было среди нас, — сказал Таров. Признание Корецкого насторожило его: «Не отсюда ли обидная шутка атамана? Как он сказал? «Я думал, ты в Совдепию перемахнул». Может, Корецкий нажужжал ему? Почему он именно сейчас заговорил об этом? Не был ли неосторожным мой расспрос?»

С нетерпением дождавшись утра, Таров поспешил в войсковое управление. Оно занимало длинный двухэтажный барак из красного кирпича, невдалеке от Бензянского вокзала. Когда-то в этом здании размещалась железнодорожная охрана.

Ермак Дионисович был в полной форме, и часовые беспрепятственно пропустили его. Раньше Таров тоже посещал управление. Тогда там было тихо, как на кладбище, сказывалось отсутствие атамана. На этот раз чувствовалось оживление, подтянутость.

— Но, как поживаешь, капитан? — спросил Семенов, когда Таров после долгого ожидания попал к нему в кабинет. Атаман рассеянно взглянул на него красными от бессонницы глазами.

— Плохо живу, ваше превосходительство: деньги кончились, работы нет.

— Ишь ты! А то и не зашел бы!

— Что вы, ваше превосходительство! Куда же мы без вас?

— Но, вот что. Поработай маленько при войсковом управлении, а там видно будет.

Таров согласился. Ему надо было, как подсказал доктор Казаринов, удержаться возле Семенова.

— Работа тут такая, — пояснил генерал. — Мы решили провести регистрацию всех офицеров. Подготовь извещение за моей подписью, обязывающее господ офицеров в десятидневный срок явиться в войсковое управление для прохождения регистрации. Опубликуем в «Думках казачьих» и других наших газетах. Каждый должен заполнить такую вот анкету, — Семенов протянул отпечатанный на ротаторе бланк. Обычная анкета: фамилия, имя и отчество, год и место рождения, последняя должность в армии и воинское звание, на какие средства сушествует и еще дюжина вопросов.

Семенов снова поднял красные, припухшие веки и взглянул на Тарова.

— Твоя обязанность — проследить, чтобы все офицеры прошли регистрацию, создать и вести картотеку, в которой отмечать передвижение и все прочие изменения.

Так началась новая служба Тарова. Михаил Иванович одобрительно улыбнулся, выслушав его сообщение.

— Это замечательно! Это открывает блестящие возможности! — говорил он, шагая из одного угла комнаты в другой. Теперь мы можем собрать нужные сведения о любом человеке. Это великолепно!

Пришлось вести две картотеки: одну для войскового управления, вторую для доктора. Но что бы ни делал Таров в те дни, он всегда помнил о поручении Казаринова — выяснить цель и результаты поездки Семенова в Соединенные Штаты. Говорить об этом с атаманом он, разумеется, не мог. Оставалась единственная возможность: выведать у Корецкого все, что тот знает о поездке.

Однажды Таров и Корецкий гуляли по набережной Сунгари, вели всегдашний разговор: о положении в России, происшествиях в воинских частях — капитан Корецкий по-прежнему служил в качестве офицера особых поручений.

— А знаете, почему могла созреть революция? — спросил Корецкий и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Потому что царь наш батюшка был слишком либеральным, хотел по примеру своей прапрабабушки прослыть гуманистом, вольтерьянцем, благодетелем... Этим воспользовались большевики. Надо было всех, кто сочувствовал социалистам, отправлять в ссылку, на каторгу, а большевиков — на виселицу. Да, да — на виселицу!

Таров оглядел грузную фигуру капитана, затянутую в залоснившийся френч с большими накладными карманами. Лицо Корецкого с выступившей вперед нижней челюстью было бледным. Успокоившись, капитан неожиданно произнес:

— А иногда я думаю, России нужна была революция. Иначе страна задохнулась бы в деспотизме и разврате. Рассудком понимаю это, а принять не могу: боюсь большевиков и всего нового, что там сотворилось...

Последние слова, возможно, были сказаны с целью прощупывания Тарова.

— С такими настроениями — один шаг до полного признания большевиков, — заметил с иронией Ермак Дионисович.

Из раскрытых настежь окон ресторана, завешенных узорным тюлем, доносилась песня. Красивый голос известного в эмигрантских кругах певца выводил чеканно слова:

Молись, кунак, в стране чужой; Молись, кунак, за край родной; Молись за тех, кто сердцу мил, Чтобы господь их сохранил.

Корецкий по-дружески обнял Тарова за плечи

— Тут водку держат, должно быть, специально для заманивания нашего брата русака. Зайдем?

Таров согласился. Они зашли и заказали водку, закуску.

— Глядите, какая выправка, — бросил Корецкий вслед официанту. — Офицер, должно быть. Тепло устроился, подлец!

— Жить-то надо, — сказал в шутку Ермак Дионисович.

— Надо, только по-человечески, а не по-скотски, — возразил капитан. — Забыли, черт побери, что нас произвела на свет великая нация... Все забывается, — вздохнул Корецкий. — Я иногда пытаюсь вспомнить лица школьных друзей — и не могу: забылись. Лицо матери с большим трудом припоминаю.

— Говорят, в Париже функционирует царский двор, — заметил Таров. — Кто-то из великих князей возглавил. Раздают титулы, награды...

— А что же еще остается делать? — истерично рассмеялся Корецкий. — Все это, Таров, глупость, чепуха. России нужен не царь, а кнут... Знаешь, с проволочной кисточкой, какие ловко делали деревенские пастухи. Чтобы одним ударом десять человек опоясывал, до крови... Знаешь, что бы я сделал, если бы меня назначили министром внутренних дел обновленной России? В каждом городе, в каждом селе — да что там, в каждом доме у меня был бы осведомитель. Человек только о чем-то подумал, а я уже знаю. Всякую революционную ересь уничтожал бы в самом зародыше, под корень...

Между тем певец на бис исполнял песню и заканчивал ее:

Пускай теперь мы лишены Родной земли, родной страны. Но все пройдет, наступит час, И солнца луч блеснет для нас.

— Прекрасная песня и поет хорошо, сукин сын, — сказал капитан, поднимая рюмку.

Таров слушал откровения Корецкого и думал: если бы представился случай, этот стал бы вешать, пытать, убивать. А Корецкий, очевидно, продолжая размышлять вслух, сказал:

— Вся эта наша болтовня — пустое занятие, капитан. Нужны действия, а не слова. Годы не остановишь. Минует десяток лет, и наступит старость. На что мы будем годны? С внучатами нянчиться? Впрочем, и внучат не будет — баб-то здесь нет. А наши генералы рассусоливают о справедливости, о долге. Судьба Николашки ничему их не научила...

— Вадим, как ты оцениваешь положение в США? Можно ждать там революции? — спросил Таров, рассчитывая повернуть беседу на интересующую его тему.

— В Америке люди делом заняты, им не до революции, — сказал капитан и, затолкав в рот кусок отбивной, стал старательно разжевывать.

И опять Таров ничего не добился от Корецкого. Зато недели через две он сам зашел к Ермаку Дионисовичу и без всякого повода начал разговор о поездке в США. Верно говорится: человека не узнаешь, пока с ним не похлебаешь щей из семи печей.

— Хочешь расскажу, как съездили в Америку? — спросил Корецкий, придвигая к столу расшатанный стул. — Это интересно.

— Ну, если интересно... — лениво ответил Таров, отставляя ящик с карточками.

— Не поездка, а приключенческий роман!

То, что услышал Таров, действительно было похоже на плохой детектив.

Сначала все шло нормально, их хорошо принимали. Каша заварилась в Нью-Йорке, куда они приехали шестого апреля двадцать второго года. Вместе с атаманом были его супруга, денщик Прокопий и капитан Корецкий. Едва ступили на перрон Пенсильванского вокзала, к ним подошли полицейские и судебный чиновник. Потребовали документы. Семенов назвался: главнокомандующий всеми вооруженными силами российской восточной окраины, атаман казачьих войск, генерал-лейтенант и прочее. Судейский чиновник показал ордер на арест. Атамана посадили в полицейскую машину и увезли в тюрьму. Корецкий и Прокопий сняли номера в гостинице, оставили мадам и поехали искать хозяина. Нашли. Семенов рассказал, что ему предъявили иск в пятьсот тысяч долларов от Юроветской компании внутренней и внешней торговли. Белые войска в девятнадцатом году разграбили на Дальнем Востоке шерстяные вещи и другое имущество, принадлежащее компании. Атаман договорился, чтобы его выпустили под залог. Нужно было до десяти часов вечера выложить двадцать пять тысяч долларов. Семенов дал адреса, где, по его предположениям, могли дать деньги. Корецкий и жена атамана объехали все адреса, но всюду им отказывали из «патриотических соображений». Семенов был взбешен и предложил в качестве временной гарантии «фамильное» ожерелье жены, состоящее из четырехсот тридцати двух жемчужин. Администрация тюрьмы приняла ожерелье и освободила атамана с условием — внести залог до шестнадцати часов следующего дня. Деньги к сроку не внесли, и Семенова снова отвезли в камеру.

Поднялся невероятный шум. Падкие на сенсацию американские газеты бурно смаковали это скандальное дело. Они писали о зверствах белой армии, не упуская случая подчеркнуть, что белогвардейцы действовали в полном согласии с японцами.

Расследование было поручено сенатской комиссии под председательством сенатора Бара. Свидетелями выступали генерал Грэвс, полковник Морроу и другие офицеры, командовавшие американскими войсками на Дальнем Востоке и в Сибири. Газетный шум был наруку тем кругам, которые осуждали интервенцию. Не известно, чем кончилась бы эта история, если бы не вмешались японские покровители Семенова. Атаман связался с генеральным консулом и сообщил ему суть дела. Японцы боялись, что расследование может разоблачить их зверства на русской земле. Очевидно, американцы тоже опасались за свои неблаговидные действия на Дальнем Востоке и не хотели портить из-за этого дела отношения с японцами.

— Словом, — сказал Корецкий, — Верховный суд постановил: освободить атамана, так как совершенные им преступления не подлежат американской юрисдикции. Семенов действовал за пределами США, говорилось в решении суда, и в качестве представителя фактического правительства.

— А зачем все-таки ездил туда Григорий Михайлович? — спросил Таров, выслушав любопытный рассказ Корецкого.

— Зачем? На это нелегко ответить. В своем первом публичном выступлении атаман говорил, что приехал в США, чтобы организовать поддержку русскими эмигрантами в Америке его усилий по «мирному превращению Сибири в автономное государство». Эмигрантов там было около двух миллионов.

«Настало время для действий, — заявил он. — Необходима лишь небольшая помощь, чтобы Сибирь сбросила большевиков». Дня через три говорил уже другое: путешествие, мол, не носит политического характера, приехал в США, чтобы поправить слабое здоровье жены... Газеты делали всякие выводы. Помню, «Чикаго Ньюс» писала, что Семенов надеялся получить американский заем на финансирование новой «революции» в Сибири. «Нью-Йорк таймс» добавляла: атаман на обратном пути заедет в Париж, где примет участие в подготовке похода на Россию, который возглавит великий князь Николай Николаевич... Ну, что скажешь, Ермак? Правда ведь, забавная история?

— Весьма, — согласился Таров. — Поэтому и зол атаман?

— Будешь зол! Слушай, кончай свою канцелярию — горло пересохнет. — Ермак Дионисович отказался от приглашения: на вечер была назначена встреча с доктором Казариновым.

IV

В просторном кабинете Семенова, обставленном разностильной мебелью, собрались генералы Бакшеев, Власьевский, Зубковский — ему генеральское звание было присвоено недавно — и штабные офицеры. Шторы плотно закрыты: дул жаркий гобийский ветер, и из окон тянуло, как из печи. Генералы и офицеры, одетые по форме, в суконные мундиры и френчи, были мокрыми от пота, словно загнанные лошади.

— Господа! Я пригласил вас для того, чтобы посоветоваться, — сказал Семенов. Он оперся руками о край стола и наклонился вперед. — Я ставлю перед вами только один вопрос: как считаете, что нам делать — смириться с нашим положением и до своего смертного часа томиться на чужбине, или действовать и возвратиться в Россию освободителями милой нашим сердцам отчизны?

Слова атамана пробудили надежды на возвращение в родные края, вызвали радостные улыбки на лицах. Офицеры зашевелились, заскрипели стулья и пружины диванов.

— Господа, наши коллеги в Париже организовали Российский общевоинский союз, сокращенно РОВС, главная задача которого — консолидация военных кадров в зарубежье, подготовка к скорым сражениям. Опыты посылки эмиссаров в Россию показали, что внутри страны сохранились здоровые силы, готовые принять участие в свержении большевистской диктатуры. Но русские патриоты нуждаются в руководстве и помощи...

Закончив двухчасовую речь, Семенов тяжело опустился в кресло, достал из кармана платок, стал вытирать лоб и шею.

— Ваше превосходительство, можем ли рассчитывать на помощь западных друзей? — спросил есаул Косых, отличившийся в боях под Оловянной и Даурией, где он командовал полком. Таров хорошо знал этого преданного атаману туповатого службиста.

— Народ наш говорит: на бога надейся, а сам не плошай, — сказал Семенов, уклоняясь от прямого ответа.

Первым выступил Бакшеев. Он, как всегда, во всем горячо поддержал Семенова и внес предложение создать союз казаков.

— Такой союз сплотит всех казаков, которых судьба безжалостно раскидала по белому свету. Казаки должны помнить великую освободительную миссию, возложенную на них богом и отечеством, не забывать казачьи традиции, дарованные им сословные привилегии и свои воинские обязанности. Без этого мы не сможем построить новую Россию!

Семенов рассеянно слушал выступающих. Он хорошо понимал тревогу есаула и других офицеров, сделал все, чтобы добиться такой помощи, но усилия его оказались напрасными. Но как сказать им, что он делал все, умолял американцев и французов о помощи, стращал большевиками и грозился, что вынужден будет обратиться с просьбой к японцам, унижался. И все — зря... Теперь пришло твердое решение: «Да, надо и в самом деле снова просить японцев. Они не раз обещали помощь». Когда он жил в Нагасаки, его неожиданно вызвали в Токио для переговоров с генеральным прокурором Токийского суда. На вокзале Семенова встретил, мило улыбаясь и кланяясь, генерал Яманеи и сразу же отвез на квартиру к барону Танаке. Несмотря на свои шестьдесят лет, барон держался молодцевато. На его генеральском мундире сверкало множество орденов, медалей и знаков отличия. Семенова Танака принял тепло, с японским гостеприимством. Когда уселись за богато сервированный стол, барон заговорил о деле.

Танака сообщил, что ему, как лидеру партии «Сэйюкай», император намерен поручить формирование правительства. Но оппозиционная партия «Минсейто» обвиняет Танаку в том, что он, будучи военным министром, израсходовал не по назначению двадцать миллионов иен, ассигнованных японским императорским правительством на оказание помощи белой армии. Танака обратился к Семенову с просьбой: на допросе у прокурора подтвердить, что деньги израсходованы на нужды русской армии. Барон заверил: когда он станет премьер-министром, будет активно поддерживать вооруженную борьбу белогвардейцев против Советского Союза. Семенов крепко запомнил слова барона: «Мое правительство не пожалеет сил и средств для того, чтобы отторгнуть от Советской России территорию до Байкала, а если удастся — до Урала. Приморье и Северный Сахалин мы присоединим к Японии, а на остальной части создадим буферное государство. Пост премьера обещаю вам, атаман». Обещание барона полностью отвечало честолюбивым планам Семенова. Он готов был всю Россию отдать чужестранцам, остаться на маленьком клочке земли — лишь бы стать главою хоть крохотного «государства», отомстить большевикам, вышвырнувшим его из родного Забайкалья.

Пройдет двадцать лет, и Семенов признается перед советским судом в том, что он возлагал большие надежды на Танаку. Атаман твердо верил в счастливую звезду барона и вроде бы не обманулся в своих ожиданиях: через пять лет Танака стал премьером японского императорского правительства. За два года пребывания у власти он успел разгромить профсоюзные и политические организации рабочего класса, арестовать многие тысячи инакомыслящих; готовился к осуществлению своих захватнических планов, которые раскрыл перед Семеновым на своей токийской квартире. Скорая смерть сорвала зловещие замыслы барона.

— На западных друзей мы не можем уповать, господин есаул, — все же сказал атаман. Он обратился сперва к есаулу Косых, а затем и ко всем собравшимся. — Я полагаю, нам надо руководствоваться таким принципом: «Жить и умереть вместе с Японией».

Его слова были встречены гулом одобрения.

После недолгого обмена мнениями договорились создать «Союз казаков на Дальнем Востоке». Тут же все участники совещания записались в члены Союза, избрали организационный комитет под председательством генерал-лейтенанта Бакшеева.

Ермак Дионисович Таров тоже стал «участником» белогвардейской организации.

Доктор Казаринов одобрил этот шаг. Таров сообщил Михаилу Ивановичу достоверные сведения — что называется из первых рук — о структуре «Союза казаков», его активных деятелях, готовящихся подрывных акциях.

Союз провел учет казаков, проживающих в Китае, Корее, Японии, и под видом благотворительности развернул среди них «просветительскую» работу, говоря иными словами — идеологическую обработку казаков в антисоветском духе. Одновременно формировались казачьи сотни, батареи и полки. Вскоре стали создаваться шпионские и террористические группы для заброски на советскую землю.

Через год на Китайской улице, возле универсального магазина «Мацуура и К°» Ермак Дионисович случайно повстречал есаула Косых. По красивому, смуглому лицу есаула было видно, что он до предела переполнен переживаниями и ему просто необходимо поделиться с кем-нибудь своими тревогами, разрядиться. Они прошли в соборный сад и уселись под каштаном, украшенным свечками-цветами. Косых всегда относился к Тарову уважительно, называл земляком, не очень подчеркивал свой более высокий воинский чин.

Есаул достал пачку японских сигарет, угостил Ермака Дионисовича и, не торопясь, стал закуривать.

— Вы чем-то обеспокоены, Захар Трофимович? Какой червь гложет вашу душу? — спросил Таров в полушутливом тоне.

— Собрался на родину, земляк, — сказал Косых и глубоко вздохнул.

— На родину? Как?

— Вот в этом «как?» вся незадача. Много лет я носил в себе охоту побывать в родных местах. А когда открылась достижимость, тошно стало... Я мечтал прийти открыто в свою станицу, воином-освободителем, а иду тайно, лазутчиком.

— А что, отказаться нельзя?

— Я человек военный, капитан, привык повиноваться. Слово атамана — для меня закон: он выше сидит, ему виднее... Григорий Михайлович сказал, что моя группа — первая серьезная проба, говорит, верю тебе, есаул, как самому себе, потому и посылаю тебя, а не другого человека... Честно признаться, трушу. В сражениях не боялся, там чувствовал себя, как рыба в воде. А тут надо в ящерку али змею оборачиваться, чтобы проползти незамеченным. Этому меня не учили...

— Не понимаю, что может сделать горстка людей? — сказал Таров. Как он и предполагал, такое замечание подтолкнуло Косых раскрыть состав и назначение группы.

— Конечно, двенадцать человек не ахти какая рать, однако и поручение — по силам: выведать настроение казаков, успели или нет большевики обратить их в свою веру. Пошастаем по станицам и поселкам, посмотрим, как живут казаки, послушаем, чего загадывают, на кого надеются. Подфартит — создадим ядро и покатим его против Советов, как снежный ком с горы.

Вдруг есаул вспомнил о чем-то, заторопился:

— Но, пока, земляк. Разговор этот, понятно, между нами.

— Что вы, Захар Трофимович, разве я не понимаю. До меня, наверное, тоже дойдет очередь.

Косых дружески похлопал Тарова по плечу и пошел вниз по Китайской улице в сторону набережной.

Доктор Казаринов, выслушав сообщение Тарова о предполагаемой переброске группы есаула Косых через границу, долго молчал, видимо, ждал, пока утишится волнение.

— Так-так. Значит, переходят от слов к делу, — проговорил он наконец. — Это новая тактика. Знаете, чем я беспокоен, Ермак Дионисович? Вы, конечно, догадываетесь? Может, не согласны?

Таров не отозвался: он уже усвоил манеру разговора доктора.

— Я обеспокоен тем, — продолжал Михаил Иванович, — что у нас нет системы. Не все же окажутся болтунами, как есаул...

— Он не болтун. Доверяет мне, за друга принимает...

— Хорошо, хорошо, — перебил Казаринов. — Ну, а если бы есаул все-таки не проговорился, могли мы узнать об этом факте? Не могли! Я куда клоню? Изучайте порядок оформления документов, отметки в книгах и картотеке, получения денег, продуктов, экипировки — все, что связано с формированием, подготовкой и переброской групп. Вы меня поняли?

— Да.

— Когда изучим все это, не сомневаюсь, будем заблаговременно узнавать о готовящихся бандах...

Совет Казаринова оказался полезным. Ермак Дионисович обнаружил десятки примет и деталей, по которым безошибочно выявлял шпионские и террористические группы, как только они начинали создаваться. Труднее было определить место выброски. Но и здесь ответ был найден: банды перебрасывались, обычно, в районы, хорошо известные ее участникам.

Позднее Таров даже нашел способ устранения наиболее опасных врагов. При благоприятных случаях он рекомендовал этих лиц Семенову или Бакшееву, как стойких и верных офицеров, способных выполнять ответственные задания на советской территории.

Генерал Бакшеев, непосредственно руководивший работой по созданию групп, как правило, прислушивался к подобным советам.

Заранее предупрежденные пограничники задерживали нарушителей. На этом закончилась карьера многих белогвардейских офицеров. Случалось, что сообщения Тарова опаздывали, и врагам удавалось проникнуть в глубь страны. Так произошло с капитаном Корецким.

Зимою возле ломбарда Чурина Ермак Дионисович повстречал Корецкого.

— Ты слышал историю этого купца? — спросил Корецкий, показав взглядом на вывеску ломбарда.

— Нет. А что, интересная?

— Поучительная. Чурин, по слухам, был простым церковным старостой в Саратове. Где-то хапнул фунтов пять бриллиантов и подался в Харбин. А теперь, гляди, весь город, как иконами, увешан вывесками с его фамилией.

— По-моему, банальная история: ни один делец не начинал карьеру честным путем.

— А, бог с ним! Зайдем куда-нибудь, ветер до костей пробирает.

Они зашли в кафе «Марс» и заказали обед.

— Читал? — спросил Корецкий. Он вытянул из бокового кармана и протянул Тарову журнал и небольшого формата газету. Это были журнал «Нация» и газета «Наш путь»— орган «Российского фашистского союза».

— Нет, не читал, — признался Ермак Дионисович. Ни о фашистском союзе, ни о его изданиях он ничего не знал. Таров взял журнал. На обложке рядом с названием — эмблема: двуглавый орел, держащий в когтях нечто паукообразное. Взгляд Тарова невольно остановился на словах, выделенных жирным шрифтом: «Татаро-монгольское иго сыграло положительную роль в истории России». Корецкий с ухмылкой наблюдал за ним.

— Ну как?

— Ничего не понимаю. — Таров указал на статью.

— И не поймешь, пока не усвоишь идеи союза. Это, знаешь ли, русское, национальное... Хочешь, познакомлю с ребятами из фашистского союза?

— Хочу, — ответил Таров, не задумываясь. Он твердо помнил поручение Казаринова: «Выяснить политическую платформу всех эмигрантских организаций». Договорились встретиться здесь же.

В пятницу вместе с Корецким пришел долговязый худощавый парень со светлыми, растрепанными волосами. Он назвался Константином Родзаевским, ответственным секретарем «Российского фашистского союза».

Ермак Дионисович впервые видел Родзаевского, но был наслышан о нем. Года полтора тому назад он перебежал из Советского Союза, человек весьма экспансивный. В Харбине уже успели сочинить анекдоты об обжорстве Родзаевского. Рассказывали, что он на спор в один присест съел пятнадцать бифштексов и таким образом выиграл пари.

Родзаевский, приблизившись к Тарову, взметнул руку и крикнул:

— Слава России!

Ермак Дионисович даже попятился: так неприятны и резки были жест и возглас.

Весь вечер Родзаевский говорил о большевистских ужасах, потом о Муссолини, которого он обожествлял, о назначении и целях союза. Таров с интересом рассматривал его одежду: черная рубашка с косым воротом, на груди значок — череп и скрещенные кости, широкие неглаженные штаны...

— Ну что, капитан, вступаешь в «Российский фашистский союз»? — спросил Корецкий, заговорщицки подмигнув Родзаевскому.

— Да у меня в «Союзе казаков» дел по горло, — сказал Таров.

— Ерунда! В «Союзе казаков» одни слюнтяи. Настала пора действовать...

В понедельник Ермак Дионисович зашел к Бакшееву с докладом. Генерал подписал документы, но не отпускал Тарова, думал о чем-то.

— Скажи, капитан, у тебя мозоли на заду не завелись от долгого сидения? — спросил Бакшеев. Он вышел из-за стола и, грузно ступая, зашагал по натертому паркету.

— Никак нет, ваше превосходительство, не завелись, — отчеканил Таров, пытаясь обратить в шутку замечание генерала, хотя сразу хорошо понял смысл вопроса.

— Не желаешь ли повидать родные края?

— Боюсь, не по силам мне такая миссия. Есть офицеры более достойные.

— Кого ты имеешь в виду?

— Капитана Корецкого, например. Храбрый, решительный, беспощадный...

— Труса празднуешь, капитан?

— Нет, ваше превосходительство. Как бы вам лучше объяснить, Алексей Проклович, — сказал Таров, переходя на неофициальный тон. — От интеллигентской закваски, что ли, не могу избавиться...

— Но, ладно, иди.

Вскоре Корецкого действительно перебросили в Советский Союз с террористическим заданием. Надо полагать, он раньше намечался на эту роль. И подсказка Тарова, может быть, просто ускорила события.

Таров узнал о переброске Корецкого с опозданием, разработанная им система почему-то не сработала. Правда, много лет спустя, находясь в Москве, Ермак Дионисович узнал от чекистов, что его запоздалое сообщение все же пригодилось. Капитан Корецкий не успел совершить преступления: был арестован и осужден.

V

В конце весны двадцать девятого года в Харбин после долгого отсутствия приехал Семенов. Он постоянно жил в Дайрене, где имел дом и участок земли, пожалованные ему, как говорили дотошные люди, японцами. Всеми делами в Харбине в отсутствии атамана вершил генерал Бакшеев, считавшийся правой рукой Семенова. Таров догадывался: не по своей охоте атаман сменил мягкий приморский климат Дайрена на пыльную духоту и обжигающие гобийские ветры Харбина. К этому времени Ермак Дионисович сумел достаточно развить в себе наблюдательность, способность к логическому анализу, что было необходимо в его нынешней службе. По отдельным деталям он с точностью восстанавливал картины тех или иных событий. А тут началось такое, что никакой премудрости вовсе не требовалось — каждый все видел, все понимал.

Спешно формировались линейные роты, роты сводились в батальоны, а батальоны — в полки. Вскоре началась отправка войск. Таров принял на себя дополнительные обязанности по штабу. Это давало возможность получать достоверную информацию. Удалось выяснить: войска следуют к советской границе по трем маршрутам: на Хайлар, на Благовещенск и вдоль реки Сунгари в сторону Хабаровска.

— Война что ли, Михаил Иванович? — спросил Таров, встретившись с Казариновым

— Похоже, Чжан Цзо-лин затевает что-то. Ну, а как говорят: куда конь с копытом — туда и рак с клешней.

Более определенный ответ на этот вопрос Таров неожиданно получил от самого Семенова. Однажды Ермак Дионисович был в приемной атамана, дверь кабинета была приоткрыта. Сначала слышался неразборчивый бас Бакшеева, а затем резкий, похожий на окрик, голос Семенова:

— Для нас это генеральная репетиция, Алексей Проклович. Она покажет, на что способны мы и как сильна хваленая Красная армия... Разведка боем, выражаясь военным языком...

В июле начались повальные аресты советских граждан, работавших на Китайско-Восточной железной дороге. Около двухсот человек были отправлены в тюрьму, остальные выдворены в Советский Союз или уволены без всяких объяснений. Все советские учреждения были закрыты. Возле двухэтажного особняка патрулировали китайские солдаты с винтовками на изготовку.

В начале августа Тарова вызвал Бакшеев. Генерал вышел ему навстречу, крепко пожал руку и долго разглядывал Тарова, будто впервые видел.

— Я пригласил вас, капитан, — степенно загудел генерал, — вот по какому поводу... Дня через два я выезжаю в сторону станции Маньчжурия. Мне нужен расторопный и смекалистый офицер для связи. Вам представляется возможность проявить воинский талант...

Предложение генерала не было неожиданным. Большинство штабных офицеров уже разъехались по частям. И все же Ермак Дионисович растерялся.

— Но... — начал было Таров. Он хотел сказать, что находится в личном распоряжении атамана. Бакшеев будто прочитал его мысли:

— С Григорием Михайловичем я договорился.

— Слушаюсь, ваше превосходительство! — Таров подтянулся, щелкнул каблуками. Бакшеев собирался инспектировать белогвардейские войска, расположенные на линии Хайлар — Маньчжурия. Таров должен был сопровождать генерала.

Доктор Казаринов неодобрительно отнесся к сообщению Тарова.

— Не хватало, чтобы свои всадили тебе пулю в лоб, — ворчал он. — Что? Не согласен?

— Я не буду подставлять лоб, — пошутил Ермак Дионисович.

— Пуля может и в заду дырку пробуравить. Думаешь, слаще? Ладно, — сказал Казаринов, смирившись. — Полагаю, не долго будешь отсутствовать. Красная армия отобьет охоту у Чжан Цзо-лина и его прихвостней меряться с ней силами...

Решительное наступление частей вновь созданной Особой Дальне-Восточной армии застало Бакшеева и Тарова в районе высоты Тавын-Тологой, где китайские и семеновские подразделения занимали неприступную, как им думалось, оборону. Однако ни удобная местность, ни отчаянное сопротивление не спасли белогвардейцев от разгрома.

Наступление советских войск было неудержимым. Сокрушительный удар у Далайнора и Хайлара вызвал огромные потери у китайцев и семеновцев, панику и разложение. Чжан Цзо-лин запросил срочные переговоры. В декабре в Хабаровске был подписан протокол, по которому на КВЖД восстанавливалось положение, существовавшее до начала конфликта.

Таров возвратился в Харбин. Естественным следствием крушения планов и надежд эмигрантов были растерянность и общее уныние. В высших кругах белой эмиграции с новой силой вспыхнули склоки, раздоры, грызня. Семенов все время отсиживался на своей даче в Дайрене, в Харбине почти не показывался.

Таров стал было подумывать о том, что не пора ли попроситься домой. Правда, даже Казаринову он не открывал своих беспокойных дум.

Но развернулись новые события...

По соседству с Таровым жила семья Батуриных: Мария Васильевна — вдова каппелевского офицера, погибшего под Иркутском, ее восемнадцатилетний сын Ростислав и четырнадцатилетняя дочь Нина. Славку привезли в Харбин, когда ему было лет пять-шесть. Он вырос на глазах Тарова. О родине Славка знал по рассказам матери и других эмигрантов. Рассказы эти были не всегда объективными и не очень честными. Что-то подсказывало мальчику, что верить им нельзя. Он тянулся к Тарову, ожидая услышать от него что-то другое. Но Ермак Дионисович не мог открыть всей правды и все же старался зародить и сохранить у Славки добрые чувства к России.

Однажды Таров, мучаясь бессонницей, вышел на крыльцо и закурил. Был тот предрассветный час, когда ночь не ушла, а утро еще не наступило. На ветвях каштанов лежал иней. По Конной улице, воровски озираясь, бежал Ростислав. Увидев Тарова, он оторопело остановился и поздоровался, еле сдерживая одышку. Вид у него был растерянным и напуганным.

За несколько дней до этого Таров видел Ростислава в форме «Российского фашистского союза» — черной косоворотке, с черепом и скрещенными костями на рукаве. Тогда он огорчился и посчитал себя виноватым в том, что не смог уберечь парня от фашистской заразы. И вот сейчас подумал, не выполнял ли Славка поручения союза. Он присел на перила крыльца и окликнул Ростислава.

— Ты откуда? Такой вид, будто убил кого-то. — Таров знал: если человеку высказать тяжелое обвинение, он обязательно станет оправдываться и раскроет правду. Славка молчал.

— Чего молчишь?

— Боюсь... Тут такое дело, Ермак Дионисович.

— Ты что, перестал доверять мне?

— Ладно, расскажу. — Ростислав по-мальчишески тряхнул рыжими кудрями. — Только дайте слово, что сохраните тайну...

— Разумеется, — сказал Таров и подумал: «Еще совсем мальчишка, все игра для него». Но игра оказалась не такой уж безобидной.

— Сегодня поджигали вагоны на Бензянском вокзале.

— Зачем?

— Не знаю.

— А вчера? — наугад спросил Таров.

— Вчера стреляли холостыми патронами по машинам с японскими флажками.

— Почему по японским? По другим тоже стреляли?

— Нет, только по японским, так приказал Константин Владимирович.

— Родзаевский?

— Он и Лев Павлович...

— Какой Лев Павлович?

— Ну, Охотин, помощник Родзаевского... Некоторые кидали гранаты без взрывателей в дома, где живут японцы, а то просто вели пальбу из винтовок в Фуцзядяне[98]...

— А хорошо платят, что ли?

— Платят? Пустяки. По пять даянов за ночь.

— Да, не густо... Нравится тебе у них?

— Приветствие нравится: «Слава России!» Они не только языки чешут, что-то делают.

Уснуть в ту ночь Тарову не удалось. Едва задремав, как был разбужен лязгом гусениц о булыжную мостовую. Ермак Дионисович сунул ноги в расшлепанные тапочки, подошел к окну, раздвинул ситцевые занавески. По улице с грохотом ползли танки и тупорылые грузовики. В машинах сидели японские солдаты, в руках винтовки с примкнутыми плоскими штыками. Над городом кружились самолеты. За ними опускались тысячи листовок, летели, как бабочки, трепеща крыльями. Воззвания появились на заборах, на стенах домов. В них говорилось, что народ Маньчжурии восстал против самозванного правительства Гоминьдана и пожелал создать свое независимое государство Маньчжоу-Го. Японское императорское правительство, руководствуясь чувством гуманности и глубочайшего уважения к народу, решило оказать ему помощь в достижении благородных стремлений.

«Значит, весь этот спектакль со стрельбой, гранатами, поджогами японцы разыграли сами: им нужен был предлог», — думал Таров, сопоставляя рассказ Ростислава и развернувшиеся события.

Позднее он узнал, что провокационные действия были организованы японцами и в Чанчуне, и в Цицикаре, и в других китайских городах.

Всему миру известен «мукденский инцидент». В одну из сентябрьских ночей японцы разрушили железнодорожное полотно и облыжно обвинили в этом китайцев. Так был создан предлог для ввода войск в Северо-Восточный Китай.

В газетах «Харбинские новости», издававшейся японцами для белогвардейцев, в белогвардейских листах появились портреты последнего отпрыска цинской династии Пу И, который был объявлен верховным правителем Маньчжоу-Го. Японские советники осуществляли фактическое руководство страной, вводили и утверждали оккупационный режим...

В судьбе Тарова произошел крутой поворот.

В середине мая его с утра вызвал атаман. Такое случалось редко. Обычно Семенов появлялся в войсковом управлении поздно. Правда, Таров заметил, что после вторжения японских войск в Маньчжурию хлопот у атамана прибавилось.

Семенов что-то писал, низко склонившись над столом. У него была небольшая близорукость, но очками атаман не пользовался.

— А, студент, садись. Сейчас...

По обращению Ермак Дионисович догадался: предстоит важный разговор. Странно, но в таких случаях Семенов почему-то называл его не по фамилии, не по званию, а этим шутливым прозвищем, оставшимся от их петроградской встречи. Семенов сосредоточенно думал, его густые подвижные брови то взлетали, то сдвигались, и тогда на переносице обозначалась глубокая складка.

— Как поживаешь, студент? — спросил Семенов, отрываясь от бумаг.

— Терпимо, ваше превосходительство!

— Сиди, сиди... Есть разговор. — Он откинулся к спинке стула. — Я, однако, повторю слова, сказанные когда-то в «Метрополе». Мне опять понадобился умный бурят...

Семенов задумался на секунду и, задержав взгляд на лице Тарова, добавил:

— На очень ответственное дело... Только ты можешь, другого человека у меня нет... Хочешь побывать в родных местах?

— Я считал себя полезным здесь, ваше превосходительство, при вас... — Такое предложение со стороны атамана Таров ждал, обсуждал различные варианты с Казариновым. Но Центр считал пока нежелательным возвращение Тарова на родину. Там рассчитывали переключить возможности Тарова на выяснение японских планов: давно уже знали, что Япония рассматривает Маньчжурию, как плацдарм для нападения на Советский Союз.

— Не скрою, капитан, я доволен тобою, и мне жалко расставаться. Но интересы дела превыше всего. Сейчас там ты нужнее. Другого человека у меня нет, — повторил Семенов. — Надо помочь нашим людям на родине, напомнить о нас, подтолкнуть... Потом поговорим подробно...

— Позвольте, ваше превосходительство, подумать день-два. — Таров понял, что отказаться он не сможет. Надо прямо доложить об этом Центру. Ермак Дионисович, наверное, и себе не признался бы в том, что в эти минуты на донышке сердца теплилось радостное чувство. Очень хотелось побывать на родной земле.

— Думать не запрещаю, а отказываться не советую. — Семенов встал, всем видом своим показывая, что считает дело решенным. Таров тоже поднялся.

— Сегодня у нас вторник? — спросил атаман. — Так вот, о своем согласии доложишь в четверг. Тогда поговорим и о цели твоей миссии...

Когда Таров вышел из кабинета, Семенов попытался вернуться к незаконченному документу, но не мог. Шпионская миссия Тарова, должно быть, напомнила атаману о том, как унизительна связь его самого с начальником Дайренской ЯВМ[99] капитаном Такэокой. Генерал-лейтенант русской армии, атаман казачьего забайкальского войска и вдруг... Каждый месяц Такэока вручает ему тысячу иен и всякий раз требует расписку в получении этой ничтожной суммы...

И Семенов с горечью вспомнил выступление перед американским судом генерала Грэвса в апреле двадцать второго года. Грэвс говорил, что по его предположению, Семенов, задерживая поезда на станции Маньчжурия, отобрал у пассажиров ценностей не меньше, чем на четырнадцать миллионов рублей. «Если бы сохранились эти миллионы, — думал атаман, — я не позволил бы Такэоке унижать меня грошовыми подачками. Все ушло на содержание войска».

Эти воспоминания покоробили атамана, он чертыхнулся.

Таров попросил доктора срочно информировать Центр о сложившемся положении. В воскресенье Михаил Иванович сообщил: выезд разрешен.

В назначенный день и час Семенов и Таров пришли в японскую военную миссию. Их принял начальник отдела подполковник Тосихидэ. Прижав ладони к коленям, он отвешивал поклоны гостям и преданно улыбался. Когда были закончены взаимные приветствия, расспросы о жизни и самочувствии, уселись на коврики возле низкого столика. Тосихидэ поблагодарил Семенова за помощь и содействие, которое он оказывает японской военной администрации.

— Наша страна приняла на себя почетную и трудную задачу — искоренение коммунизма на азиатском континенте, — говорил подполковник, — все русские патриоты стремятся помогать великой Японии...

Затем Тосихидэ сообщил, что японская военная миссия имеет сведения: в Сибири, Забайкалье и на Дальнем Востоке назревает взрыв против Советской власти. Крестьяне составляют там не меньше восьмидесяти процентов населения. Они не принимают коллективизацию, не хотят расставаться со своим хозяйством... Очень недовольно советами буддийское духовенство. Главная задача в этих условиях — возглавить стихийные выступления, ввести их в нужное русло, оказать помощь в людях, оружии и боеприпасах.

— По вашему сигналу, капитан, — японец повернулся к Тарову, — все это вы получите. Я правильно сказал, генерал? — Тосихидэ довольно прилично владел русским языком.

— Точно так. Наши подразделения будут наготове, — торопливо закивал Семенов.

— Хорошо. Очень хорошо. Мы будем немножко инструктировать вас, капитан. Можно приступать завтра.

Все поднялись, началось прощание, не менее церемонное, чем приветствие.

VI

Тайный переход государственной границы всегда связан с риском, особенно в ночное время: в темноте могут подстрелить и чужие, и свои. Но когда на вражеской стороне тебе помогает кадровый разведчик, а на своей ждут с нетерпением, тогда, конечно, совсем другое дело...

Ночью в сопровождении офицера японской военной миссии поручика Касуги Тарова доставили в пограничный пункт Хэшаньту. Там они переночевали. Утром Касуга показал Тарову маршрут перехода, а вечером свел с переправщиком. Поручик свободно ориентировался на местности. «Видно, не первый раз тут», — подумал Ермак Дионисович.

В Хэшаньту произошла непредвиденная задержка. По прогнозу ожидалась гроза, но предсказание синоптиков, как нередко бывает, не сбылось. Поручик по опыту знал: пересекать границу в ясную июньскую ночь — значит сознательно идти на провал. По зеркальной глади Аргуни не то что лодка с людьми, чирок-клоктун не сможет переплыть незамеченным.

Но бог все-таки смилостивился, не посрамил синоптиков. На третьи сутки разразилась гроза. Тайга, река, сопки — все закипело, забурлило, загрохотало, задрожало. Поручик Касуга потирал от удовольствия руки и без конца повторял: «Холосо! Эта осень холосо!»

Переправщик, хмурый сухощавый китаец, под проливным дождем встал на колени лицом к востоку, сложил ладони у лба и отвесил три поклона. Поручик Касуга иронически улыбнулся, но тоже помолился. Он сильно пожал руку Тарову и на прощание опять сказал по-русски: «Но, давай! Все холосо».

Ермак Дионисович сидел на корме и любовался тем, как легко и красиво орудовал веслами переправщик. Они бесшумно рассекали густую, похожую на деготь воду, и лодчонка, преодолевая сильное течение, стремительно летела к противоположному берегу.

Причалив к каменным глыбам, переправщик кивком дал команду высаживаться. Едва Таров выпрыгнул из лодки, китаец согнулся крючком, и весла опять замелькали...

Советские пограничники, задержавшие Тарова как нарушителя границы, доставили его на заставу. На другой день с ним встретился представитель Центра — Павел Иванович Асоян.

— Вон ты какой, Ермак Таров! — приговаривал Асоян с еле уловимым акцентом. Он был невысок ростом, заглядывал на Тарова снизу вверх, сутулился, и казался от этого еще меньше.

От его товарищеского обращения на «ты», такого естественного, Ермак Дионисович сразу почувствовал себя с Асояном легко и просто.

Они сели на потертый клеенчатый диван со смятыми пружинами. Тарову хотелось немедленно расспросить Павла Ивановича об Ангелине, о Ксенофонтове, узнать правду о жизни на родине: Асояну не терпелось услышать, какое задание получил Таров, какие акции готовит японская разведка. Но они молча рассматривали друг друга или обменивались малозначащими замечаниями и вопросами.

— Значит, благополучно?

— Как же иначе: оттуда проводили, тут встретили.

— Не голоден?

— Нет. Покормили на дорогу, даже стаканчик сакэ налили... Павел Иванович, извини, пожалуйста, хочу спросить, как там моя жена? Не наводили справку? — не удержался Таров.

— Наводил. Живет на старом месте, сейчас вдвоем с матерью. Вроде бы все нормально.

— Спасибо. А как поживает товарищ Ксенофонтов?

— Ксенофонтов? — переспросил Асоян, и на мускулистое лицо его легла тень. — Ивана Ксенофонтовича нет, скончался...

— Давно?

— Лет уже пять, а то и шесть... Разве доктор Казаринов не говорил тебе об этом?

— Я не считал удобным спрашивать...

— Скончался, — повторил Асоян. — Феликс Эдмундович тоже умер. В один год. Месяца на четыре позже...

— О Дзержинском я слышал, белогвардейские газеты здорово орали.

Тарову отвели койку в небольшой, чистой, должно быть, для приезжего начальства приспособленной комнате. Но он долго не мог уснуть. «Почему Асоян сказал, что сейчас Ангелина живет вдвоем с матерью? Выходит, раньше еще кто-то был с ними. И в голосе Павла Ивановича прозвучала недоброжелательность к ней», — размышлял Ермак Дионисович. Но пережитые волнения и бессонные ночи сделали свое дело: Таров заснул.

Назавтра в половине двенадцатого скрипнула дверь — вошел Асоян. Ермак Дионисович открыл глаза и, увидев веселое лицо Павла Ивановича, улыбнулся.

— Ого! — воскликнул Таров, достав из-под подушки часы.

— Как спалось?

— Как дома.

— Это большое дело — сознание, что ты дома, в безопасности, — понимающе заметил Асоян, — сбрасываешь напряжение, расслабляешься...

После обеда Таров и Асоян уединились в кабинете начальника заставы. Ермак Дионисович доложил о том, что японская разведка поручила ему встретиться с агентами Цэвэном, Размахниным и Мыльниковым, рассказал о ее подрывных планах.

— И Семенов, и подполковник Тосихидэ главную ставку делают на ширетуя дацана Цэвэна... — сказал он и, сообразив, что Павел Иванович может не понять этих нерусских слов, пояснил: — Цэвэн — настоятель известного в этих местах буддийского храма. Я полагаю, из-за него на мне выбор остановился. Нужен был человек, знающий бурятский язык, обычаи и нравы буддийского духовенства...

— Что ж, Ермак Дионисович, встречайся с Мыльниковым, Размахниным, Цэвэном, словом, выполняй поручение. Задача такая — выяснить, что они успели натворить и что намечают делать, вызнать сообщников. Но самое важное — удержать их от активных действий и выступлений. Ссылайся на неподготовленность, несоответствие момента, страшную ответственность — и вообще, на что угодно... Задача ясна?

— Ясна, Павел Иванович.

— Я пока побуду в Чите. Запомни адрес, телефон. Как говорится, добро пожаловать в любое время дня и ночи.

В конце недели, под вечер Таров добрался до поселка, где жил бывший хорунжий казачьего войска Иван Мелентьевич Мыльников. Дорога петляла по склону сопки, и поселок просматривался издалека Короткие ряды домов тянулись по обе стороны степной речушки, цепляясь за нее длинными зелеными полотнищами огородов.

Ермак Дионисович умело открыл ворота поскотины, снова закрыл их на замысловатую задвижку и пошел вдоль первого порядка. На улице никого не было. «Наверно, пора ужина», — подумал Таров. Он хотел было постучать в ближайший дом, но из-за плетня вывернулись два мальчика, лет десяти-двенадцати. Они показали дом Мыльникова. Ярко-красная крыша выделялась в заречном порядке. Таров шел, опасливо косясь на огромных кобелей, валявшихся на мягкой мураве и лениво шатавшихся по поселку. Собак он боялся с детства.

Посередине двора на низком чурбане сидел крупный бородатый мужик и отбивал литовку. Ермак Дионисович вспомнил: атаман называл Мыльникова русским богатырем. «Настоящий богатырь», — отметил про себя Таров.

— Мы и есть Иван Мелентьевич Мыльников, — сказал мужик, отвечая на вопрос. — А вы кто и откуда будете?

— Я с той стороны... Привет вам привез от Григория Михайловича.

— Таких приятелев у меня вроде бы не водилось. — Мыльников выпытывающе смотрел на Тарова, он догадывался, откуда пожаловал нежданный гость, но еще надеялся на счастливую ошибку.

— От его превосходительства атамана Семенова, — тихо проговорил Таров и уже шепотом произнес шпионскую кличку Мыльникова, служившую одновременно и паролем.

— Опоздали маненько, ваше благородие... — Мыльников поднялся. Коса подрагивала в его могучей руке.

— Как это понимать?

— Отпала нужда в атаманском попечении. Жизня-то доброй стороной поворачивается... А за привет благодарим сердечно. Пойдем в избу чаевать.

— Может, сразу в Совет отведешь?

— По-хорошему, надо бы туда. Однако зла ты мне не сделал, да и с гэпэушниками объясняться нет большой охоты...

— Ну что же, и за это спасибо, — искренне сказал Таров.

В просторной избе было все по-крестьянски просто: лавки вдоль стен, большой стол в переднем углу, закопченные иконы, деревянная кровать у входа, русская печь. Стены блестели праздничной желтизной, кое-где висели увядшие березовые ветки. Таров знал: перед троицей избы внутри и снаружи скоблят, протирают речным песком, отмывают с мылом, украшают ветками багульника и березы.

— Сначала, пока продразверстка была, конечно, тяжко мужику приходилось, — рассказывал Мыльников за ужином. — Обидно опять же: работаешь до кровяных мозолей — и все отдай под метелку. Пошто в ту пору атаман не пособлял нам? А? Ленин Владимир Ильич упредил вас — отменил разверстку, налог ввел. Ожил крестьянин... Про себя скажу — хозяйство мое в гору пошло. Мужик я работящий, не пьющий. Летом в земле ковыряюсь, зимой срубы ставлю — отсюда и достаток...

— А колхоза не боишься? — спросил Таров. Ему хотелось выяснить, как тверд отказ Мыльникова.

— Чего же его бояться? Колхоз — не волк. Ежели честно сказать, единоличная жизнь мне больше по душе: репу посадил — твоя, цыпленка вырастил — твой. Всему ты хозяин, сам себе голова. А в колхозе и трудяга и лентяй будут из одной миски хлебать. Правильно я говорю? Но ничего, я думаю, жизнь все поставит на свое место, всему научит... Не пропадем. Говорят: одна головня в печи не горит, а две — и в открытом поле не гаснут... Вот и получается, разбежались наши с вами дорожки в разные стороны. Не обессудьте, ваше благородие: что в голове, то и на языке.

— Гляди сам, Иван Мелентьевич. Неволить не станем. Как велит совесть, так и поступай...

Жена Мыльникова постелила гостю на широкой скамье. Она все делала тихо, передвигалась неслышно: ни словом не обмолвилась с Таровым, ни разу будто и не взглянула на него.

Ермак Дионисович привык спать чутко, настороженно. Ночью он проснулся, должно быть, от скрипа половицы. Открыв глаза, увидел огромную тень человека, надвигающуюся прямо на него. Тень скользнула по его ногам. Таров инстинктивно поджал ноги и напружинился. Он приготовился нанести сильный удар ногами, если увидит недоброе. Ермак Дионисович при любых условиях мог защитить себя. Тень несколько минут стояла, как страшный призрак, а затем отступила и растаяла в темноте.

Таров начал было думать, что тень пригрезилась ему. Однако утром хозяин рассеял его сомнения.

Поднялись они до рассвета, позавтракали. Мыльников пошел проводить Тарова. Шли молча: все переговорили накануне. Когда дорога свернула в лес, и стали прощаться, Мыльников вдруг признался:

— Ночью баба совет давала — пореши, мол, непрошеного гостя. А то, говорит, потонет и тебя утянет за собою...

— Струсил, что ли?

— Нет, рука не поднялась: что-то вроде доброе почуял в тебе, человеческое. Вижу, не варначье...

— Спасибо, Иван Мелентьевич, за добрые слова.

— Тогда и я осмелюсь попросить тебя: в случае чего, мы друг друга не знаем, не встречались. Обещаешь?

— Обещаю.

Они крепко пожали руки и, не оглядываясь, разошлись в противоположные стороны.

С Павлом Ивановичем Асояном Таров встретился в небольшом номере гостиницы «Ингода». Асоян сосредоточенно выслушал его доклад. Отказ Мыльникова расценил с чисто профессиональной точки зрения.

— Это же отлично! Мы можем не трогать Мыльникова и таким образом без дополнительных мер убережем твою честь перед атаманом и его шефами, — говорил Асоян. — С другой стороны, — добавил он, — видно, что казаки поверили Советской власти...

— Казачья беднота всегда поддерживала нас, — сказал Таров и улыбнулся: «Где сейчас Антон? Как сложилась его судьба?»

В темных глазах Асояна мелькнуло недоумение.

— Ты чего улыбаешься?

— Вспомнился давнишний спор с университетским товарищем Ковалевым, — пояснил Ермак Дионисович. — Я из казаков и тогда доказывал, что казаки разные...

— Ах вон в чем дело!

— Антон Ковалев рекомендовал меня в ЧК. Сам он работал помощником у товарища Урицкого. Не приходилось встречаться?

— Ковалев? Антон Михайлович? Как же, знаю. Года три назад мы вместе с ним разрабатывали один важный план. Больше не виделись. Подпись на документах встречал. Там же он, в Ленинграде...

Назавтра Таров отправился к Размахнину. На его группу Семенов возлагал большие надежды. До Петровского завода ехал на поезде. В вагоне было людно и душно. Ермак Дионисович прижался лбом к прохладному оконному стеклу, пытался восстановить в памяти разговор с Асояном. «Мы располагаем сведениями, что вокруг Размахнина группируются самораскулачившиеся казаки и последние заядлые единоличники, — предупредил Асоян. — Разберись, как далеко зашло дело. Люди там неодинаковые, приглядись, кто чего стоит... Не забывай главной задачи — удержать от активных действий».

От Петровского завода до станицы Шарагольской, где жил Афанасий Фирсович Размахнин, Таров добрался на попутных подводах. Станица Шарагольская вольно раскинулась на отлогом берегу Чикоя на узкой полосе степи, защищенной Малханским хребтом от северных ветров.

На скамейке возле дома, срубленного из толстенных бревен, сидел дряхлый дед, как выяснилось, отец Размахнина. Поздоровались.

— Отколь пожаловал? По какому делу? — допрашивал дед, приложив ладонь к уху. — Афоня-то? На покосе, должен приехать...

— Сколько же вам годов, дедушка?

— Не знаю, не знаю, сынок. До сотни считал, бросил... Глухой, слепой, ноги будто деревяшки. Худа старость, а все равно охота дольше пожить...

Размахнин приехал поздно. Распряг лошадь, вошел в дом, перекрестился.

— Гляжу, добрый человек сыскался, за стариком приглядел. Издалека будете? — спросил Размахнин, осматривая гостя колючими глазками.

— Капитан Таров. С поручением от атамана, — отрекомендовался Ермак Дионисович, убедившись, что перед ним тот человек, который ему нужен.

— Нонче атаманы вроде бы не в почете, — проговорил Размахнин, не отводя настороженного взгляда.

Ермак Дионисович назвал пароль для связи. Хозяин засуетился: ополоснул руки, стал собирать на стол.

— Выходит, помнит о нас батюшка-атаман, — сказал Размахнин. — Не откажитесь откушать, ваше благородие. Чем богаты...

— Не бедно по нынешним временам.

— Перебиваемся: где правдой, где кривдой... Оттуда-то давно? — как бы невзначай спросил Размахнин, поглаживая мясистый подбородок, обросший клочьями седеющей щетины.

— С неделю, однако.

— Скоро ли дождемся подмоги от его превосходительства?

— Бьется атаман, как рыба об лед. Время трудное, — уклончиво ответил Таров. — Западные страны начали торговать с Советами, выгоду учуяли...

— А японцы как? Нонче они поближе к нам продвинулись.

— Они-то не отказываются. Японский начальник подполковник Тосихидэ прямо сказал мне: Япония приняла на себя почетную задачу — искоренить коммунизм во всей Азии. Заверил: по первому нашему сигналу помогут людьми, оружием, боеприпасами. Его превосходительство тоже готовит силы на этот случай. Как тут дела?

— По душе признаться, нечем похвастаться. Попервости вроде бы многие соглашались, особенно когда в колхозы насильно тащили да скот на обчий двор сгоняли. А как добровольность ввели, засумлевались...

— Но вы-то что-нибудь делали? Или перепугались насмерть? — Таров догадывался, что Размахнин и его сообщники не сидели сложа руки.

— Делали, как не делали. Когда скотинушку на колхозный двор загоняли, мы повели агитацию за то, чтобы распродать животину. Деньги, мол, не портятся и жрать не просят. Ну, чего еще было? Председателя Совета еще ухайдакали, царство ему небесное...

— Одного убрали — другого назначили. Верно? Могли ухватиться за ниточку, а она привела бы к вам...

— Ничо, не дознались. И милиция приезжала, и гэпэу — пронесло.

— Хорошо, что не дознались. В будущем все же не допускайте этого.

— Да ведь когда вода закипит, ее не удержишь.

— Посудину приоткройте, жар поубавьте.

— Что-то морочно говорите, не шибко понимаю...

— Чего же тут понимать? Надо копить силы для большого удара, а вы жалите, как осы: послюнявил укушенное место — и боль прошла. Афанасий Фирсович, в каких частях вы служили у атамана? — спросил Таров, наполняя рюмки пшеничной водкой.

— Должность у меня была суровая. Даже вам боюсь признаться. — Размахнин выпил, похрустел соленым огурцом и продолжал: — В читинской гостинице «Селект», в подвале, с большевиков допросы снимали. Может, слыхали?

Ермак Дионисович знал, что Семеновым было организовано одиннадцать постоянно действующих застенков: в гостинице «Селект», в доме Бадмаева на Уссурийской улице, в доме Барда по Аргунской, в Нерчинске, Даурии и в селах. В них замучены сотни честных людей.

— Как не слышать? Я же всегда при штабе находился. И о «Селекте» слышал, и о тех, которые были на Уссурийской и Аргунской, тоже слышал...

— До сотника дошел я. Башка у меня не дурная, грамоты вот недоставало. Попервости был в линейных частях, а потом его превосходительство генерал Бакшеев определил меня за старшего в «Селект»... Жив он, нет, Алексей Проклыч-то? Ему, должно, под шестьдесят? Тогда уж немолодым был.

— Живой. В двадцать девятом инспектировал войска вдоль российской границы, меня с собою брал.

— Не приведи господь такой службы, какой моя была. Помню, весною девятнадцатого года начальник полиции Околович изловил большого комиссара. Петровичем называли. Что мы над ним ни вытворяли, ничего не сказал. Фамилии своей не открыл. Его превосходительство Григорий Михайлович несколько разов лично пытали. А они умели это самое... Но тот только стонал, ничего не дознались.

У Тарова сжалось сердце, побелели скулы, пальцы до боли сдавили граненый стакан. Он залпом выпил водку.

Размахнин предложил собраться на лесном кордоне: нужно было время, чтобы оповестить сообщников.

— Место надежное? — спросил Таров.

— Чего там... Лесник — свой человек. Офицер. Предан атаману. Увидишь, какой человек!

Двое суток Ермак Дионисович провел в доме Размахнина.

Лесной кордон находился на южном склоне сопки.

Размахнин и Таров ехали на двуколке с тугими рессорами. Приземистая кобылка резво бежала по накатанному песчаному проселку.

Разговор не клеился: каждый был занят своими мыслями. Таров обдумывал предстоящее выступление. Как представитель зарубежных центров, он обязан был призвать участников сборища к активизации деятельности, а как чекист — удержать от решительных действий. Эти две крайности надо было согласовать между собою так, чтобы слушатели поверили и не уловили нелогичности его позиции. Размахнин, возможно, тоже в уме репетировал свою речь.

В просторном доме лесника собралось двадцать четыре человека.

— Афанасий Фирсович, дозорных выставили? — шепотом спросил Таров.

— А как же.

Они сидели на передней лавке. Над столом слабо светилась лампа-«молния» с приспущенным фитилем. Лица собравшихся плохо различались в полумраке, Ермак Дионисович хотел прибавить свет, но Размахнин удержал его руку. «Странно, чего бояться? Все они знают друг друга, ставни плотные. Может быть, меня остерегаются? — думал Таров, стараясь отыскать взглядом лесника.

— Граждане казаки! — обратился Размахнин к собравшимся. — Мы дожили до радостного часу, дождались желанного гостя. Господин капитан прибыли от его превосходительства атамана Семенова. Послухаем дорогого гостя, поделимся с ними нашими заботами и помышлениями... Просветите нас, господин капитан, какие новости за границей? Скоро ли можно ждать атамана с войском?

Ермак Дионисович поднялся, помолчал. Начал с того, что передал низкий поклон от атамана Семенова, генерала Бакшеева, от офицеров и казаков, томящихся на чужбине; рассказал в общих чертах о работе «Союза казаков», о воинских частях, сохранивших верность атаману, традициям казачества.

— Обстановка сейчас для нас не очень благоприятна, — сказал он в заключение, — западные державы от признания Советов переходят к деловым контактам с ними. На словах эти страны выражают сочувствие нам, а на деле ограничиваются пустыми отговорками. Одна надежда наша — Япония. Она создает большую армию в Маньчжурии. Наступит час, и японская армия двинется против большевиков. В нынешних условиях нужно терпеливо работать, копить силы; выступать рекомендуем только по нашему сигналу, ибо разрозненные действия не принесут успеха. Такая вам установка от атамана Семенова. С ним я беседовал перед самым отъездом сюда.

Таров опустился на скамью и стал всматриваться в затененные лица. Он хотел определить, какое впечатление произвело его выступление, в частности, на лесника Епанчина, о котором Размахнин отзывался с таким подобострастием. Посыпались вопросы. Таров отвечал.

— Спасибо вам, господин капитан, за добрые вести, — сказал Размахнин. Фамилию Тарова он не называл: так они условились. — Просим передать его превосходительству: казаки нашей станицы не желают помирать побитыми и посрамленными. Мы, значит, готовы к бою. А то что получается: жизни нам никакой не стало. Чуть хозяйство поднимется — на тебе твердое задание. Не исполнишь — садись в тюрьму, исполнишь — надевай суму. Совсем замордовал и казачишек. Не потерпим колхозное рабство. Может, чего не так сказал. Давайте, сами выкладывайтесь...

Выкладываться никто не хотел. Мужики нещадно курили, опустив головы.

— Дядя Пантелей, скажи пару слов, как по твоему соображению, — обратился Размахнин к бородатому казаку, мявшему в крупных руках кожаный картуз.

— Чего зря трепать языком, — сказал старик, не переставая мять картуз. — Надоело все. Уж какой бы ни есть конец. Тошно от этой жизни и от брехаловки. Вот все мое соображение.

— Дозвольте мне сказать. — В дальнем углу поднялся безусый мужик, по виду лет сорока пяти, со смуглым скуластым лицом.

— Говори, Харлампий.

— Правильно сказал дядя Пантелей: тошно. Пора кончать. Мы раньше-то лезли в драку, будто караси в вершу, о Советской власти чего знали? А ничего, только с чужих слов. А теперь всю ее своими глазами увидали... Мы, выходит, от прошлой беды еще не очухались, от той крови похмелье не прошло, а вы, гляжу, новую войну завариваете...

— Не новую. Для первой победу желаем, — зло бросил Размахнин.

— И так хуже зверья живем, да еще волчью страсть в себе раздуваем. Понятно? Вот я и соображаю: может, колхозная жизнь заглушит жадность и зависть нашу — людьми станем. Словом, я решаю вступать в колхоз. Вот какой у меня сказ.

— Чего тебе не вступать, ямануху отдать в колхоз не жалко, — опять не удержался Размахнин. — К таким, как ты, голодранцам, колхоз ласковый: накормит досыта...

Замечание Размахнина плеснулось как масло в огонь. Харлампий выждал минуту-другую, пока смолкли казаки, и продолжал:

— Одного не пойму: на кого надеемся? В двадцатом у атамана, говорят, больше тыщи сабель и штыков было, а ведь не удержался...

— Иностранные державы помогут, — холодно заметил Таров, подзадоривая Харлампия.

— Они, господин капитан, и тогда помогали, а проку мало вышло. Вот вы объясняли, что Япония поможет. Что же это япошки-то такими добрыми стали? Я слыхал, они на нашу землю зарятся, мечтают оттяпать до самого Байкала. Японцы научат свободу любить, это уж точно... Меня Советская власть человеком сделала. Ежели бы не она, ты, Афанасий Фирсович, не так бы со мною разговаривал...

— Ты, гляжу, вовсе обольшевичился, — закричал Размахнин. — По-ихнему заталдычил...

— На энтот счет ты мне не указчик. Без тебя начальства — невпроворот. А засим прощевайте...

Харлампий вышел, хлопнув дверью. От сильного удара дверь приоткрылась, но этого никто не заметил.

— Не заложил бы наши души, — сказал дед Пантелей, ни к кому не обращаясь.

— Не должен, — категорически заявил Размахнин.

— На этот счет не страшитесь, казаки, потому как сам в дерьме по уши, — сказал Харлампий, просунув голову в приоткрытую дверь. Вскоре звякнула щеколда калитки.

— Может, убрать? — бросил кто-то. — Неровен час продаст, все пропадем...

— Как вы считаете, Афанасий Фирсович? — спросил Таров. Он хотел, чтобы Размахнин сам отклонил это предложение.

— Не должон: лихо бился с красными, побоится старое ворошить.

Слово попросил Епанчин. Он прошел вперед. Дед Пантелей услужливо отодвинулся, освобождая место возле стола. Таров невольно залюбовался стройной фигурой Епанчина. Даже грубый, измятый костюм не мог скрыть выправку военного человека. Примечательны были также открытые большие глаза и золотистая курчавая борода, красиво обрамлявшая загорелое лицо лесника.

— Слушаю я, казаки, и дивлюсь, — начал Епанчин в манере школьного учителя. — Прошло всего двенадцать лет, а мы начали забывать о казачьем сословии и, кажется, готовы по своей охоте отречься от него. Между тем во все времена казаки были вольными, свободолюбивыми людьми. Они не терпели угнетения и унижения. Достаточно назвать славные имена таких казаков, как Разин, Пугачев, Булавин...

Потом Епанчин зачем-то стал пространно говорить о роли казаков в освоении Сибири и Дальнего Востока. Называл Ермака, Дежнева, Хабарова, Пояркова. Таров слушал с интересом.

Вскоре Ермак Дионисович понял, однако, что Епанчин жонглирует именами и событиями из истории казачества так, как ему выгодно. Он ни словом, например, не обмолвился об участии казаков в революции и в гражданской войне на стороне красных.

— Неужели мы не в состоянии понять: большевики лишили казаков всех привилегий, осквернили храмы. Теперь вон иконы в домах и те стали помехой: детишек на них науськивают. Кое-кого все же привлекает колхозная жизнь. Бывает и так, но не надолго это. Говорят, сколько волка ни корми, он все в лес глядит. Крестьянин без личной собственности не может. Только петух от себя гребет, а у мужика пальцы к себе гнутся. Попомните мои слова: колхозы скоро развалятся и начнется потасовка за каждую животину, которую не успеют сожрать или угробить. Счастье — это как хлеба краюха. На всех его не хватит, растащут те, кто посмекалистей и попроворней. Остальным достанутся объедки да корки.

Тут говорили, дескать, в двадцатом атаман не справился с красными. Кто виноват? Мы сами: разбежались, как тараканы. Верно сказал господин капитан: надо собирать силы, и не только в поселках и станицах, но и в бурятских улусах...

— На бурятов надежа плохая, — сказал дед Пантелей.

— Пошто плохая, — вмешался Размахнин. — Вот их благородие, видать, из инородцев, а служат нашему делу.

— Тоже мне, сравнил оглоблю с коромыслом, — не унимался старик.

— Тише, казаки! Нам бы только начать, а там оно само пойдет от станицы к станице, как пал по тайге...

— Терпение и еще раз терпение. Время пока не приспело, — сказал Таров, не повышая голоса. Это замечание было поддержано одобрительным гулом собравшихся, и Епанчин, махнув рукой, возвратился на свое место.

Таров прожил в станице две недели, встречался и откровенно со многими беседовал, у него сложилось определенное мнение о каждом человеке. Почти все они вовлечены в повстанческую организацию в первые годы Советской власти, многие хотели бы тихо выпутаться из нее. Однако открыто высказать это желание боялись. Враждебно были настроены Епанчин, Размахнин и еще пять-шесть человек. Епанчин относился к Тарову с плохо скрытым недоверием, на его вопросы отговаривался короткими фразами.

— Вы в каких частях служили, Иван Иванович? — спросил Таров.

— В разных.

— А родом откуда?

— Сибиряк.

Все же Ермаку Дионисовичу удалось кое-что установить: Епанчин остался здесь по заданию Семенова. В годы гражданской войны командовал карательным отрядом и загубил сотни безвинных крестьян, уничтожал целые семьи, поселки и деревни.

В памяти Тарова отпечатался приказ, возмутивший его летом девятнадцатого года. «Если среди жителей найдутся люди, которым нужны красные шайки, — издевательски объявлялось в приказе, — пусть такие переходят в лагерь бандитов с большой дороги. Но считаю нужным предупредить, что пощады им не будет. Потомство этих «героев» будет уничтожено, имущество реквизировано, а селения сожжены, дабы не оставалось камня на камне». И вдруг Ермак Дионисович отчетливо вспомнил: под приказом, выделявшимся особой жестокостью среди других не менее бесчеловечных, стояла каллиграфически выведенная подпись командира карательного отряда Епанчина.

Еще издали Ермак Дионисович заметил скопление подвод и людей возле дацана — буддийского монастыря. В детстве он вместе с отцом раза два-три был здесь. Тогда у монастыря чинно восседали ламы и хувараки-послушники в желтых халатах и остроконечных шапках с красными кисточками. Нынче тут творилось что-то непонятное. Таров пробрался к дацану и долго стоял, любуясь золочеными шпилями, узорными воротами и расписным карнизом под изогнутой крышей. Отец рассказывал: сажа, охра, цветные порошки, доставленные из Китая и Тибета, размешивались на мозге ягнят и яичном желтке. От этого краски долгие годы горели лунным светом, точно свежие.

Вокруг дацана гнездились небольшие дома. Ни улиц, ни дворов, ни палисадников, ни крылец — лишь только отполированные до блеска бревна коновязей выстроились перед окнами. Меж домов полыхали костры: варилось мясо, кипятился чай.

Вблизи костров толпились нищие, жадно вдыхали мясной запах, истекали слюной. Молодые хувараки и деревенские парни потешались над ними. Чуть поодаль лежали, положив голову на вытянутые лапы, здоровенные псы. Нищие и собаки терпеливо ждали подачек.

Ермак Дионисович вошел в храм. Верующих было немного, они сидели меж необхватных колонн, молились. Таров тоже сел и стал разглядывать отделку и украшение дацана. Позолоченные боги были строги и высокомерны. Внимание привлекла большая роспись. Он знал, это Сансара. На картине изображена вселенная, какой ее представляют буддисты. Выразительно показаны рай и ад. Молитвенные барабаны, точно тяжелые жернова, медленно вращались, поскрипывали. Откуда-то из глубины доносились приглушенные звуки скорбной музыки.

Убедившись, что ширетуя Цэвэна в дацане нет, Таров вышел. Пожилая женщина, тащившая в храм плачущего мальчика, показала дом, где живет настоятель.

Цэвэн сидел на шелковых тюфяках, перед ним стояло деревянное корытце с кусками вареной баранины. За его спиной склонились два ламы почтенного возраста. Ширетуй кинул сердитый взгляд на Тарова и тут же, должно быть, догадался: перед ним не простой верующий. Цэвэн отослал прислужников.

— Вы, очевидно, по важному делу ко мне? — спросил он, вытирая жирные руки о полу желтого халата. — Иначе не осмелились бы войти в такой час...

— Да, ламбгай[100]. Я приехал издалека, с важным поручением к вам...

По круглому, словно полная луна, лицу ширетуя потекли струйки пота. Он заерзал и, скрестив руки, стал нервно царапать под мышками. Ермак Дионисович назвал пароль и передал Цэвэну личное письмо от атамана Семенова.

Об этой проповеди Таров вспомнил ночью, когда они остались вдвоем, и настоятель раскрыл свои истинные взгляды.

— Большевики осквернили божьи храмы, — зло говорил Цэвэн. — На немерянном пространстве от Байкала до Читы, где живет больше двухсот тысяч верующих, дацанов осталось раз-два — и обчелся. Однако и эти скоро закроют. Неужели мы будем жить, пока нас вышвырнут, как гулгэнов-щенят? Нужно поднять народ на защиту святой веры, надо так всех взбудоражить, чтобы земля горела черным пламенем под ногами у безбожников...

— Позвольте, ламбгай, как же это согласуется с вашей проповедью о непротивлении злу? — спросил Таров, улыбаясь. Он рассчитывал обернуть вопрос в шутку, если ширетуй обидится.

Цэвэн взглянул заплывшими глазами, налил себе полный стакан араки, выпил залпом и с жадностью стал жевать жирную баранину.

Ермак Дионисович наблюдал искоса и думал: «Однако целого барана может сожрать этот толстый, разжиревший человек».

Между тем Цэвэн продолжал жевать баранину и, казалось, не собирался отвечать на его вопрос.

— Никакого разногласия нет, — сказал ширетуй, отбросив обглоданную баранью лопатку. — Когда здесь были японцы, офицер давал мне почитать книжку большого буддийского ученого по имени Сойен Шакю. Он был когда-то главой над восемьюстами дацанами. Хотя Будда и запретил убийство, — писал Шакю, — но он говорил, что не будет спокоен до тех пор, пока все люди не соединятся в бесконечно любящем сердце. А потому, чтобы навести в мире порядок и покой, нужно воевать, убивать отступников... Но, дорогой племянничек, однако пора спать, — сказал Цэвэн, сладко позевывая.

К утру площадь перед дацаном опустела. Лишь около некоторых домов виднелись одинокие повозки — остались родственники некоторых лам и послушников.

Таров и настоятель, позавтракав, ушли в степь. День был теплый, солнечный. Высоко в небе парили коршуны, все было наполнено миром, радостью жизни.

Цэвэн тяжело дышал, часто вытирал лоб и шею платком. Его настроение противоречило окружающему покою.

— Капитан, доложите его превосходительству, дорогому атаману, что настал момент для решительных действий. Время, как прожорливый червь, точит дерево, на котором мы сидим. Верующие все реже заглядывают в храмы, перестали думать о спасении души, не боятся божьего наказания... Пройдет пять-шесть лет, и мы останемся в одиночестве...

— Мне велено удержать вас, ламбгай, от безрассудных действий. Скоро выступят японские войска, тогда и мы ударим изнутри. Одним нам не устоять против Красной Армии...

— Народ поддержит. Один баран, один жеребец могут повести всю отару, весь табун. — Настоятель остановился и стал вытирать пот. — Атаман пишет, на вас возложено руководство...

— Да, ламбгай. Найдутся ли подходящие помощники?

— Найдутся. Среди послушников укрыто десятка полтора тапхаевских[101] офицеров и унтер-офицеров. Маловато, конечно. Однако мал соболь, да стоит дороже самого большого верблюда. Так люди говорят. Подымем триста лам и хувараков...

— Имеете ли связь с соседними дацанами?

— В каждом улусе собаки лают по-разному, — сказал настоятель, уклоняясь от ответа. Немного помолчав, добавил: — Некоторые дрожат, как перепуганные зайцы, некоторые ищут мира с властями.

— Как с оружием, ламбгай?

— Хорошо. Оружия достаточно, упрятано надежно.

— Надо проверить, ржавчина не жрет ли.

— Вроде бы нет.

Ночью Цэвэн тайно провел Тарова в подвалы дацана, где хранилось оружие. По прикидке Ермака Дионисовича, там находилось десятка два пулеметов, около пятисот винтовок и карабинов, пять ящиков с «лимонками», достаточное количество патронов. Оружие было в отличном состоянии: уложено опытными специалистами. «Вот почему так спешит ширетуй. Боится — закроют дацан, обнаружат склад», — думал Таров.

— Кто знает об этом складе? — спросил он, когда закончили осмотр,

— Один я. Знали еще есаул Косых да несколько солдат. Они укочевали в Маньчжурию. Я объявил всем: заходить сюда — большой грех... Ключ у меня.

— Не дознаются?

— У грозовой тучи нет дождя, в голове ламы нет ума, — сказал Цэвэн и захихикал, довольный тем, что так ловко высмеял служителей дацана. Ширетуй, очевидно, любил только себя, а остальных лам считал за дураков.

В течение недели Таров вместе с настоятелем переговорил со всеми офицерами и унтер-офицерами, их оказалось одиннадцать человек. Жизнь на нелегальном положении и в постоянном страхе озлобила людей. Они были готовы на все, лишь бы скорее кончились томящие душу страх и неопределенность.

В обратный путь Таров ехал со стариком, дацанским конюхом Бадмой. Вороной жеребец, на котором обычно выезжал только настоятель, бежал крупной рысью и, задрав красивую голову, призывно ржал.

— Как живете, дедушка? — спросил Ермак Дионисович, когда они отъехали километра три от дацана.

— Всяко разно живу: бывает хорошо, бывает плохо, — отвечал старик.

— Рядом с богом всегда хорошо должны жить, — подзадорил Таров. Ему хотелось узнать, как относится Бадма к ширетую и делам в храме.

— Бог рядом, а правда далеко, — сказал старик, мельком взглянув на Тарова добрыми глазами.

— Как понимать это?

— Старики так говорят: на дне колодца нет воды, в словах ламы нет правды. Не слышал?

— Слышал. Ширетуй-то вроде ничего?

— Пока спит, ничего бывает, — рассмеялся старик. — Слова хорошо говорит, барана хорошо кушает.

— Хорошо?

— Когда был совсем молодым ламой, кушал целого барана.

— Д а ну?

— Сам глядел.

— К людям-то добрый?

— К себе добрый, к молодым бабам добрый.

— Давно он здесь?

— Годов двенадцать, однако, будет. При семеновской власти избрали ширетуем. С белыми шибко дружный был...

— Шибко, говорите?

— Но. Однако среди хувараков и сейчас прячутся семеновские и тапхаевские офицеры. Люди так болтают...

Бадма замолчал и стал пощипывать левой рукой редкую бороденку.

Недалеко от дороги пасся табун. Вороной прибавил ходу и заржал еще громче. От табуна отделился саврасый жеребец и помчался наперерез. Ветер относил назад его золотистую гриву и хвост. Жеребцы сошлись, встали на дыбы. Таров и Бадма выпали из двуколки. Старик не выпускал вожжи. Ермак Дионисович орудовал кнутом. Но жеребцы не чувствовали ударов, они словно замерли.

— Так вот и люди грызутся, а из-за чего, однако, сами толком не знают, — сказал старик, когда жеребцов разняли и поехали дальше.

В Петровском заводе Таров купил билет до Москвы. Он знал: Асояна в Чите уже не было.

VII

Павел Иванович Асоян ждал Тарова: забронировал номер в гостинице, в тот же день представил начальству. Ермак Дионисович пробыл в Москве около месяца — решался вопрос о его дальнейшей работе. Здоровье Тарова нуждалось в капитальном ремонте. Четырнадцать лет, проведенных среди врагов, не прошли бесследно: жил в постоянном напряжении, чужой жизнью, играл трудную роль. В ней не было заранее написанного текста, не было суфлера, малейшая оплошность или обмолвка, неверный шаг могли стоить жизни.

С годами развилась бессонница, возникли раздражительность и головные боли, временами покалывало сердце. Врачи нашли неврастению, запретили нервное напряжение, эмоциональный накал.

Оставался открытым вопрос с Цэвэном, Епанчиным, Размахниным, их единомышленниками. Тарову надо было быть поближе к ним, чтобы знать их намерения, по возможности удержать от активных действий.

Предполагалось прибытие связника из-за кордона.

Договорились, что Ермак Дионисович поедет к жене, поживет у нее, а потом вернется в родные места, найдет работу по душе и будет ждать указаний от Асояна.

В Ленинград Таров приехал около полудня. Моросил мелкий дождь. Казалось, тучи опустились до земли и обволакивают серым туманом дома, улицы, беспокойных горожан. Ермак Дионисович был взволнован до предела. Какой будет встреча с Ангелиной после четырнадцатилетней разлуки? Может быть, она вышла замуж? Дети у нее? Таров готовил себя к самому худшему. Понимал, что в любом случае нельзя винить жену: за все годы она не имела от него никакой весточки и могла думать, что он безвестно погиб на фронте. Чтобы утишить волнение, Ермак Дионисович прошел пешком почти весь Невский; вспоминал места, где приходилось бывать с друзьями в студенческие годы, а потом — с Ангелиной.

Дверь открыла полная женщина с красным отечным лицом. Таров с трудом узнал Елену Брониславовну.

— Вам кого? — спросила теща хриплым голосом. Она была пьяна.

— Я Ермак!

— Ермак? Откуда? С того света, что ли? Мы похоронили тебя. А ты и верно похож на моего зятя Ермака, — сказала Елена Брониславовна. Она, пошатываясь, обошла вокруг Тарова, подозрительно осматривая его.

Квартира состояла из прихожей, служившей одновременно кухней, большой — метров тридцать — столовой и маленькой спальни. Кухонный стол был завален грязной посудой, объедками; на середине стояла большая хрустальная пепельница, до краев наполненная окурками, и пустая четвертинка.

Ермак Дионисович снял плащ и шляпу, повесил на гвоздь, вбитый прямо в стену, и вслед за тещей прошел в столовую. И там не было порядка: обои почернели, местами отклеились, паркет давно не натирался.

— Чего зенки-то вытаращил? — спросила Елена Брониславовна, перехватив изучающий взгляд Тарова. — Не любила я тебя, Ермак, не обессудь. Видно, сердце чувствовало, что ты исковеркаешь жизнь Ангелины.

— Где она?

— Обожди, не перебивай, я хочу все высказать, что наболело, — потребовала теща с пьяным упрямством. — Я глупая баба: как рожена, так и заморожена. Но видела, как терзалась по тебе Ангелина, душа у нее иструхла. Любила она тебя. Любила. Только ведь любовь, как морковь: полежит и повянет... Ты в воду канул, что ли? Ни слуху ни духу... — Елена Брониславовна опустилась на диван, а Ермак сел на стул возле стола, накрытого старой выцветшей клеенкой. — Мы похоронили тебя... Ангелина замуж выходила, за актера. Человек бескачественный и незначительный, грубиян и пьяница. С ним и я пристрастилась. Сначала держалась, зарекалась пить. Зарока моего хватало от воскресения до поднесения. Теперь не могу без водочки. Вот и стала такой. Время красит, а безвременье старит... Ты куришь?

Ермак Дионисович протянул портсигар из орехового дерева. Елена Брониславовна взяла папиросу, старательно разминала ее. Закурив, долго кашляла.

— Ангелина лет пять мучилась с ним, — снова заговорила она, вытерев ладонью слезы, — потом выперла. И правильно, на кой ляд такой муж. Ну, и моя вина есть перед тобою: я все уши ей прожужжала, что ты, дикарь, скрылся от нее в своей Азии. Вот и все, что я хотела сказать тебе. Теперь разбирайтесь сами. Ангелина скоро будет, а я пойду спать...

Елена Брониславовна поднялась с дивана и, охая, ушла в спальню. Таров распахнул окно, закурил. Дождь прекратился, временами сквозь разорванные облака проглядывало солнце. Ермак Дионисович взял плащ на руку и вышел, хотелось пройтись по улицам, развеять до прихода Ангелины тоскливое настроение. В подъезде неожиданно столкнулся с ней. Ангелина вспыхнула, но быстро взяла себя в руки. Поздоровались, как чужие.

— Мама дома? — спросила она, как будто от этого зависела их судьба.

— Легла отдохнуть.

— Замучилась я с ней.

Вошли в квартиру. Ангелина сбросила плащ, наскоро прибрала разбросанные вещи и занялась примусом. Таров украдкой посматривал на нее, отыскивая милые сердцу черты в этой полногрудой женщине с сильными бедрами. Лицо мало изменилось. Только на веках обозначилась прозрачная синева и прожилки, да лучики морщин вокруг глаз и в уголках губ.

Ангелина накрыла стол, пригласила Ермака. Занимаясь домашними делами, она старалась не встречаться с ним взглядом.

— Ну, рассказывай, где пропадал? Почему не писал столько лет? — спросила Ангелина, когда они уселись за стол друг против друга.

— Был я в далеких краях, откуда писать не полагается, — начал Ермак Дионисович. В Москве он советовался с Асояном. Тот сказал, что Таров может открыться перед женою, если верит ей. «Разумеется, о содержании работы говорить нельзя», — предупредил Павел Иванович.

— В лагере что ли?

— За границей, в Маньчжурии.

— Как попал туда?

— Служил в белой армии. Помнишь есаула Семенова, который угощал нас в «Метрополе» в день твоего рождения? Он стал атаманом казачьих войск, вот у него я и служил, с ним за кордон ушел. Сейчас многие возвращаются на родину. Вины за мною нет — и мне разрешили...

— А я-то с ума сходила. Куда только ни писала, отовсюду отвечали: сведений не имеется. В двадцать втором году ездила в Верхнеудинск и там ничего не нашла. У тебя родных не осталось что ли?

— Тетка живет там, по мужу Бурдукова она, братьев и сестер у меня нет, я говорил тебе.

— Как там жил?

— Великий Данте писал так: «И горек чужой хлеб и тяжелы ступени чужого крыльца».

— Чего же ты раньше не возвращался?

— Это не простое дело. Сейчас возвращаются наши люди, работавшие на КВЖД, вот и я за компанию с ними. — С такой легендой Таров вернулся на родину и не хотел искать другого объяснения: он пока не знал, как сложатся отношения с Ангелиной. — Ну а ты как жила?

— Я думаю, мама успела доложить тебе, — не то осуждающе, не то с грустной усмешкой проговорила она. — Жить надо...

Ангелина откровенно рассказала о своей нелегкой жизни, плакала. Откровенность и слезы подкупили Тарова. Ему подумалось, что любовь жива, что ее можно воскресить, влить в нее новые силы. Он остался у жены.

Проходили дни, недели, и Ермак Дионисович все больше убеждался в своей ошибке. Любовь ушла, остались воспоминания о ней, которые он принял за самую любовь, и еще — жалость.

Ни покоя, ни радости в доме жены он не нашел. Деньги — зарплата за несколько лет — были на исходе. Таров стал задумываться о своем месте в жизни. Ангелина и ее мать не раз уже намекали на то, что приютили его и осчастливили. Стали возникать ссоры из-за пустяков.

Однажды Ангелина без причины взорвалась и больно оскорбила Тарова.

— Азиат! Инородец! Ты испортил мне жизнь, сгубил мою молодость. Мечешься где-то. Шпион...

В эти минуты она была удивительно похожа на свою мать. Терпение Тарова кончилось, он плюнул на все и уехал из Ленинграда. Впрочем, не будь приказа Асояна срочно вернуться в Забайкалье, он, вероятно, долго еще не решился бы на этот шаг.

Пока Таров выяснял свои семейные дела, в его родном краю произошли непредвиденные события. Не прислушавшись к предостережениям Ермака Дионисовича, Цэвэн, Епанчин, Размахнин попытались спровоцировать беспорядки. Из безрассудной затеи ничего не вышло: население их не поддержало.

Таров устроился преподавателем. Ангелина не решилась ехать с ним, не было прежней веры в его постоянство, жалко было оставлять родной Ленинград, а может быть, не было уже любви, кто знает... Она лишь изредка навещала его. В минуты душевного расположения просила прощения, говорила, что во гневе становится невменяемой и не отдает отчета своим словам. Ермак Дионисович всякий раз прощал, но прежней близости между ними уже не было. Таров жил в одиночестве, на положении холостяка.

Летом тридцать третьего года на учительском совещании он неожиданно встретился с Гомбо Халзановым, старым знакомым по университету. Халзанов, оказалось, много лет работал на руководящих должностях в Наркомпросе, но потом был исключен из партии за связь с троцкистами. Жаловался, что обвинили его необоснованно. Таров слушал и вспоминал поведение Халзанова накануне революции: Гомбо был тогда большим путаником, метался между троцкистами, эсерами и меньшевиками.

Работал он в педагогическом институте, вел курс старославянского языка и историческую грамматику, жил с пятнадцатилетним сыном Платоном. Жена умерла года два назад.

Таров и Халзанов стали навещать друг друга. Их сближало увлеченность языками и фольклором, одинокая жизнь, университетские воспоминания. Ермак Дионисович быстро привязался к Платону: юноша отличался оригинальностью и смелостью суждений, любовью к книгам, пониманием литературы. Он учился в Московском институте философии, литературы и истории. На летние месяцы приезжал домой. Тогда они с Ермаком Дионисовичем пропадали на озерах: оба были заядлыми охотниками и рыболовами.

В начале тридцать восьмого года Гомбо Халзанова арестовали как участника троцкистской организации. Платона, тогда студента третьего курса, исключили из института. Больше года он жил у Тарова. Ермак Дионисович даже мысли не мог допустить, что когда-нибудь Платон Халзанов сыграет зловещую роль в его жизни...

Шли годы. Вынужденное бездействие все больше тяготило Тарова. Казалось, о нем забыли и Центр, и японцы...

Сообщение Совинформбюро о вероломном нападении фашистов на русскую землю опалило душу Тарова.

Двадцать третьего июня, на второй день войны, он пришел в Управление Наркомата государственной безопасности с заявлением, в котором просил направить его в Маньчжурию с соответствующим заданием в интересах защиты Родины.

Заявление послали в Москву, высказав свои соображения. Центр поддержал просьбу Тарова и предложения руководства Управления. Затем был утвержден план подготовки закордонного мероприятия. Самым важным его разделом являлась легенда. Выдвигалось и обсуждалось два варианта. Первый: после ареста Цэвэна и других агентов Таров будто бы жил на нелегальном положении и, улучив подходящий момент, ушел в Маньчжурию. Второй: якобы был арестован органами НКВД, отбывал наказание в колонии, откуда удалось бежать и перейти государственную границу. Остановились на последнем варианте. В основу легенды положено подлинное событие, которое должно было заставить японцев поверить Тарову.

Летом тридцать восьмого года японская разведка перебросила в Советский Союз агента Ли Хан-фу. Он был задержан при переходе границы. Во время обыска у него обнаружено письмо на имя Тарова от подполковника Тосихидэ. Ли Хан-фу показал, что он шел на связь к Тарову с заданием от Харбинской японской военной миссии.

На допросах у японцев Таров расскажет, что причиной ареста будто бы послужило предательство агента, посланного к нему на связь. Это будет убедительно, японцы знают, что Ли Хан-фу не вернулся.

Этот вариант был предпочтительнее первого еще и потому, что Таров, переброшенный в СССР в тридцать втором году под видом реэмигранта, не мог, конечно, проживать на нелегальном положении

Чтобы ознакомиться с режимом, с условиями содержания заключенных, Таров побывал в исправительно-трудовой колонии.

Наступил день, когда Таров простился со своим городом. До пограничного поселка его сопровождал работник наркомата. Они ехали в купе полупустого вагона, настроение, как всегда при расставании, было грустным.

— Есть у меня, Максим Андреевич, одна сердечная тайна. Хочу открыться перед вами... — Ермак Дионисович помолчал, скручивая цигарку. Он волновался. — Полюбил я здесь молодую женщину. Пожилой человек, скажете, а влюбился... Мне сорок шесть, ей — двадцать восемь. Разница, как видите, немалая.

Недавно мы с Верой — ее Верой зовут — были в одной компании... Я провожал ее. С того вечера потерял покой. В прошлую субботу она заходила ко мне. Я оказал Вере, что меня призывают в армию. И все. Не посмел открыть своих чувств.

Все воскресенье томился: думал, надо было сказать. Ну, и пошел к ней с твердой решимостью объясниться. Дома были мать, брат-студент. Накрыли стол, посидели. Когда настало время, мы вышли: я, Вера и ее брат. Постояли у калитки, я ушел, так ничего и не сказав... Вот ведь как получается: Семенова не убоялся, японцев не убоялся, а тут — на тебе, испугался. Ладно, вернусь оттуда — займусь своими сердечными делами, — грустно пошутил Ермак Дионисович. — Если же не вернусь, позаботьтесь о ней, Максим Андреевич. Очень прошу вас: она самый дорогой человек для меня... Но теперь, однако, обо всем доложил, не утаил ничего...

VIII

На углу Китайской, центральной улицы Харбина, и Набережной Сунгари в трехэтажном кирпичном доме размещалась японская военная миссия. Если бы не высокая стена с колючей проволокой по верху, дом можно было принять за купеческий особняк, каких немало в этой части города.

Харбинская ЯВМ всюду протягивала цепкие щупальцы, плела липкую паутину. Здесь сочинялись задания шпионам, диверсантам и террористам, направлявшимся тайными тропами в соседние государства; здесь получали инструктаж осведомители, выискивавшие антияпонски настроенных людей среди китайцев и русских эмигрантов; отсюда шли провода аппаратуры подслушивания, установленной почти во всех учреждениях, не исключая кабинеты и спальни императора Маньчжоу-Го Пу И; здесь разрабатывались зловещие планы, от которых потом ужаснется человечество.

В здание ЯВМ входили интеллигентного вида японцы в модных костюмах. На самом деле это были генералы, полковники, поручики — кадровые сотрудники разведывательной и контрразведывательной служб. Они бдительно защищали интересы японского императорского правительства, четко, не задумываясь, выполняли приказы военщины.

Здесь в тридцать втором году, перед отправкой на советскую землю Тарова обучали шпионскому ремеслу, сюда доставили через десять лет, в начале сорок второго, как задержанного перебежчика. Ему предстояло, выгодно используя свои связи, доказать, что он вернулся сюда с добрыми намерениями. Пока же Тарова допрашивали с пристрастием, прибегали даже к физическому принуждению: просьбы дать встречу с генералом Семеновым, подполковником Тосихидэ или хотя бы поручиком Касугой, которые знают его, оставались без внимания. Ему даже не сказали, служат ли Тосихидэ и Касуга в ЯВМ.

Следствие по делу Тарова вел поручик Юкава, невысокого роста молодой щеголь. Допросы записывались на магнитофон. Это требовало большой осторожности: малейшую обмолвку, незначительное противоречие в показаниях могли обратить против него.

Тарова содержали в одиночной камере. Узкое окно упиралось в серую облупленную стену. Солнце никогда не заглядывало в камеру. Несмотря на январскую стужу, здесь было душно. Особенно раздражал дурной запах тюрьмы — перемешанные запахи запущенной конюшни и грязного сырого подвала... Раз в сутки заключенных выводили на прогулку, и камеры проветривали. Но вонь эта была неистребима, ею пропитывались одежда, все поры тела. Она висела невидимым облаком в камерах, коридорах, в кабинетах следователей.

Потом Тарова перевели в другую камеру, такую же вонючую, метра четыре в длину, метра два в ширину. Вдоль стены одна за другой — две узкие железные кровати, прикрепленные болтами к цементному полу. Кровати накрыты черными одеялами из колючего сукна... На них спали, сидели, ели. Лежать разрешалось в строго определенные часы: от десяти вечера до шести утра. Днем ложиться запрещалось.

Соседом по камере оказался пожилой человек, худой и сутулый.

Хорошо зная коварные методы работы японской контрразведки,. Таров решил рассказать ему о себе только то, что совпадало бы с показаниями следователю и рисовало его с выгодной стороны.

Когда Тарова ввели в камеру, он предложил старику познакомиться.

— Рыжухин, Всеволод Кондратьевич, — безучастно проговорил старик, вяло ответив на рукопожатие. В течение первого дня Рыжухин в разговор не вступал, протяжно вздыхал, крестился. Лишь изредка слышалось: «Господи!», «Боже мой!» Перед сном и утром старик прилежно молился. Все это получалось у него просто, естественно. Складывалось впечатление, что это старый человек, безжалостно перемолотый жизнью. И все же этот благообразный старик мог быть добросовестным осведомителем.

— Давно? — участливо спросил Таров, подойдя к Рыжухину. Они только что позавтракали. Надзиратель забрал пустые миски от похлебки, ушел, грохнув железной дверью.

— А? Что? Не понял вас. — Рыжухин вздрогнул точно от окрика, предупреждающего об опасности.

— Давно здесь, спрашиваю? — спросил Таров погромче.

— А! Полгода, почитай.

— За что арестовали?

— Чего? Не ведаю. Ночью пришли и забрали.

Рыжухин отвечал хриплым голосом. Таров не улавливал интонации, поэтому не понимал, правду ли говорит старик... Но вот Рыжухин грустно взглянул синими выцветшими глазами, и у Тарова отлегло на душе — столько было грусти и боли в этом взгляде.

— А вы, добрый человек, откуда будете? — заговорил Рыжухин на второй день, когда они вернулись с прогулки.

— С той стороны.

— Неужто из самой России?

— Оттуда.

— Скажите, добрый человек, Москва матушка не пала?

— Нет! Отбросили фашистов от Москвы, далеко отшвырнули! — воскликнул Таров, забывшись и не сумев скрыть радость.

— Слава тебе господи. Стало быть, не покорилась супостату белокаменная?

— К сожалению, — сказал Таров с напускной злостью. Он понял, что проговорился: восторженный отзыв о победах советских войск противоречил той линии, которую он вел, выдавая себя за перебежчика.

— Что-то не могу уразуметь, господин хороший, о чем вы сожалеете? — Глаза Рыжухина потемнели, сделались колючими.

— Сожалею, что большевики побеждают.

— А-а! — протянул старик и умолк.

Тарова вызвали на очередной допрос. Следователь вышел из-за стола и, заглядывая снизу вверх улыбающимися глазками, осведомился о настроении Тарова. Поручик Юкава был в штатском костюме, отчего казался моложе своих лет, ниже ростом.

Вскоре в кабинет следователя вошел подтянутый японец неопределенного возраста, тоже в штатском. Приветствуя вошедшего, Юкава назвал его майором. Майор жестом руки указал Тарову на табуретку и потребовал подробно рассказать о своей жизни в Советском Союзе в течение последних десяти лет. «Должно быть, хотят поймать на противоречиях», — подумал Ермак Дионисович. Но легенду Таров усвоил отлично, уже здесь раз семь-восемь повторил ее, поэтому поймать его на слове было нелегко. И все же он не без волнения приступил к новому рассказу.

— В мае тридцать второго года подполковник Тосихидэ и генерал Семенов предложили мне выполнить некоторые задания на территории СССР, — начал Таров. — Я дал согласие. После разведывательной подготовки под руководством подполковника Тосихидэ и поручика Касуги меня перебросили через государственную границу. В соответствии с заданием я сначала встретился с агентом по фамилии Мыльников...

Таров правдиво рассказал об отказе Мыльникова, о встрече с Размахниным и его единомышленниками, беседах с настоятелем дацана Цэвэном.

— В духе указаний, полученных мною от подполковника Тосихидэ и генерала Семенова, — продолжал Таров, — я предупреждал Размахнина и Цэвэна о недопустимости непродуманных действий. Однако они нарушили нашу установку и стали жертвами собственной...

— Откуда вам известно об этом? — спросил майор. Он нетерпеливо постучал карандашом по столу, останавливая рассказ Тарова.

— После выполнения первой части задания я поехал в Ленинград, где живет моя жена. Там я пробыл несколько месяцев и вернулся в Забайкалье. От местных жителей я узнал об аресте Размахнина, Цэвэна и других наших людей...

— Чем вы можете доказать, что эти люди не были преданы вами?

— Я думаю, что никакие доказательства не нужны, — категорически заявил Таров. — Если бы я их предал, органы НКВД приняли бы превентивные меры, не допустили беспорядков. Между тем в обоих случаях аресты произведены после того, как вспыхнули повстанческие выступления. Об этом сообщалось в газетах.

Майор метнул взгляд в сторону поручика Юкавы. Таров понял, что довод оказался убедительным.

— Хорошо. Но скажите, Таров, почему вы не возвратились в Маньчжоу-Го после провала восстаний?

— Господин майор, руководство повстанцами было лишь частью моего задания. Мое возвращение в Маньчжоу-Го не предполагалось. Я должен был создать резидентуру и в случае войны собирать информацию, необходимую японскому командованию... Подполковник Тосихидэ обещал связаться со мною. И он действительно летом тридцать восьмого года посылал связника, китайца Ли Хан-фу, который задержан при переходе границы. Ли Хан-фу дал показания, и я был арестован...

— Рассказывайте по порядку.

— По возвращении в Забайкалье я удачно легализовался. Этому способствовало то обстоятельство, что в тридцать втором году многие русские возвращались из Маньчжурии на родину. Я выдавал себя за реэмигранта...

— Каким образом?

— Я имел удостоверение от советского учреждения в Маньчжурии. Его вручил мне подполковник Тосихидэ во время нашей последней встречи.

— Подлинное?

— Не знаю, господин майор, я не спрашивал, и Тосихидэ не говорил об этом.

— Продолжайте.

— В течение пяти лет я преподавал русский язык и литературу в педагогическом училище... Это вроде японской учительской семинарии, — пояснил Таров, заметив, что майор не понял его. — Потом осудили на десять лет, и я отбывал наказание в колонии.

Затем по требованию майора Таров подробно рассказал о том, как он перешел границу. Останавливался на мелочах, стараясь убедить допрашивающих в своей откровенности.

— Хорошо, очень хорошо, — проговорил майор почему-то по-русски, хотя допрос велся на японском языке. Майор подошел к Тарову и, улыбаясь, похлопал по плечу.

— Прошу ответить на последний вопрос, — обратился он снова на японском языке. — Скажите, только совершенно честно, вы откровенны, до конца во всем признались?

— Видите ли, господин майор... Один умный японский писатель, которого я всегда читаю с большим интересом, так говорил: «Признаться до конца во всем никто не может».

— Почему?

— Человек не способен до конца понять себя и тем более выразить свою сущность...

Майор поглядел на Тарова прищуренными глазами и, отойдя к столу, сказал:

— Ты, оказывается, неглупый человек, Таров. Ты, оказывается, хитрый человек. Но ты, наверное, самый ловкий враль, Таров...

Поручик Юкава нажал на кнопку звонка, и буквально через минуту появился надзиратель, старший унтер-офицер Кимура. В отличие от других надзирателей Кимура относился к Тарову без официальной строгости, сочувственно. Иногда украдкою угощал сигаретой. Это было непозволительным нарушением инструкции с его стороны.

— Что с вами сегодня, Кимура-сан? — спросил Ермак Дионисович как можно теплее, заметив подавленное состояние унтера-офицера. Они спускались вниз по лестнице. Кимура огляделся и, убедившись, что подслушать их никто не может, ответил с болью в голосе: — Сына убили под Пирл-Харбором. Один он был у меня...

— Война на Тихом океане?

— Да. Наши войска захватили Пирл-Харбор. Идет война с Америкой.

Таров осуждающе покачал головой. Но в душе он был рад такому известию. «Война с США, — подумал он, — отвлечет большие силы Японии, которые она могла бы двинуть против Советского Союза».

Бледный луч солнца, отразившись от сосульки на крыше соседнего дома, попал в тюремное окно. И сразу в камере стало будто светлее.

— Господи! Солнце-то не померкло! — воскликнул Рыжухин. Он подошел к окну. — Гляди, Ермак, солнышко заглянуло к нам.

Таров поднял голову, улыбнулся. В течение двух дней после беседы о разгроме немцев под Москвой Рыжухин уклонялся от разговора, на обращенные к нему вопросы отвечал односложно: да или нет. И вот пустяк — отраженный луч солнца, который мы в обычной нашей жизни не замечаем, проник в душу человека и отогрел ее. В глазах Рыжухина засветилась улыбка.

— Никак не раскушу тебя, Ермак. Русских хулишь и у здешних хозяев вроде бы не в чести, — сказал он примирительно.

— Я люблю русский народ. Вы, Всеволод Кондратьевич, неверно поняли меня тогда.

— Как же можно так: любить и желать поражения?

— Я говорил о большевиках.

— Все одно, Ермак. Все мы прежде всего русские, россияне, а уже потом красные, белые, зеленые и серо-буро-малиновые, черт возьми. Когда захватчики ступили на нашу землю, мы должны позабыть свои цвета и наши распри... О себе скажу. До переворота я был первой скрипкой в оркестре Мариинского театра в Петербурге...

Тарову все время казалось, что он где-то встречался с Рыжухиным. Но когда, при каких обстоятельствах? Теперь Ермак Дионисович вспомнил: это же тот самый музыкант, которого не раз видел на паперти собора.

— По злой воле судьбы я потерял родину, стал нищим, — продолжал Рыжухин и, подтверждая догадку спросил: — Может, слышали мою музыку? Я иногда играл на паперти? А когда немцы напали на Россию, перевернулось мое сердце. Я молился за победу русского воинства... А как же иначе? — Рыжухин отвернулся и смахнул тыльной стороной руки набежавшую слезу.

Признание старика уничтожило последние сомнения Тарова. Он понял: это честный человек.

— Всеволод Кондратьевич, расскажите о своей жизни, — тепло попросил Ермак Дионисович. Рыжухин с тревогой глянул на дверь и все же присел на краешек кровати Тарова, пригладил ладонью седые, растрепавшиеся волосы.

— Пережил я много... Одно скажу: как репей, прицепился к генеральским штанам и занесло меня к чертям на кулички, на чужбину. Поначалу мне представлялось, что Харбин населен сумасшедшими людьми. О чем-то вспоминали, о чем-то спорили, распаляли несбыточные мечты. Потом наступили равнодушие, безучастие, апатия ко всему на свете... Прожил скудные свои запасы, места не сумел найти: всюду опережали молодые, ухватливые... Пошел на паперть.

Однажды Тарова и Рыжухина вывели на прогулку. Площадка, огороженная четырехметровым дощатым забором, походила на большой ящик.

Рыжухин опять заговорил о родине.

— Косточки мои плачут по родной сторонушке.

— Всеволод Кондратьевич, вы-то почему бежали из России? И сейчас играли бы в своем Мариинском театре.

— Чего испугался? Диктатуры испугался. Слово-то какое страшное: дик-та-ту-ра!

Вечером Тарова вызвали на допрос. Поручик Юкава был сух и официален.

— На предыдущем допросе вы показали, что имели задание создать резидентуру. Что вами сделано во исполнение этого задания? Сколько агентов подготовлено вами и кто они? — спросил следователь

— Я подтверждаю свои показания. Подполковник Тосихидэ действительно поручил мне создать резидентуру на случай войны. Я подготовил трех агентов. Во избежание провала от вербовки других лиц воздержался.

— Вы или трус или ловкий враль, как выразился майор Катагири. Назовите ваших «агентов»?

Ермак Дионисович назвал фамилии сослуживцев по белой армии, проживавших в Забайкалье. Таров знал: люди эти смелые, не держат камень за пазухой за прошлое. Если японская разведка направит связника, ему организуют достойную встречу.

Юкава старательно уточнял фамилии и, подозвав Тарова, предложил написать их иероглифами. Ермак Дионисович сделал это. Заметив его взгляд, скользнувший по пластмассовому портсигару, лежавшему на столе, поручик угостил сигаретой и сам закурил.

— Ваше возвращение в Маньчжоу-Го не предполагалось. Так вы показывали, Таров? — спросил Юкава с тонкой усмешкой.

— Совершенно верно.

— Почему же вы, не имея никаких новых указаний на этот счет, вернулись сюда?

Ермак Дионисович давно ждал этот вопрос, ответ на него был определен еще на родине.

— Нелегкий вопрос, господин поручик, — сказал Таров после продолжительной паузы. Он говорил не спеша, всем своим видом показывая, что вопрос действительно трудный и неожиданный для него.

— Я хорошо понимал: после предательства агента Ли Хан-фу и моего ареста подполковник Тосихидэ потеряет меня и, может быть, даже усомнится в моей преданности великой Японии. По этим причинам я не мог ждать связника от военной миссии, должен был сам искать способы связи... Я предполагал, что возможна война между Японией и Советским Союзом. В таком случае я был бы полезен вам. Это и определило мое решение. Другого выхода у меня не было...

— Ну что ж, ваше объяснение выглядит убедительно, — сказал Юкава довольно спокойно, тут же строго добавил: — Но мы располагаем неопровержимыми материалами, которые говорят о том, что вы являетесь советским агентом. Расскажите, когда, кем и при каких обстоятельствах вы завербованы?

— Таких материалов нет, господин поручик, и не может быть, — твердо заявил Таров. Он знал, что это провокационный вопрос. — Советским агентом я никогда не был. Если у вас действительно есть материалы, то это либо фальшивки, либо клеветнические измышления злых людей.

Поручик Юкава подскочил, как ужаленный, и, размахивая руками перед самым лицом Тарова, орал, срываясь на визг. Он кричал, что документы достоверны и что Тарова заставят открыть правду. Ермак Дионисович стоял на своем и просил ознакомить с материалами, чтобы он мог дать необходимые пояснения. Психологическое сражение вокруг главного вопроса следствия между поручиком и Таровым продолжалось несколько дней. Ермак Дионисович победил. Юкава отступился: смягчил тон, переменил направление допроса.

— Скажите, Таров, что вы знаете о вашем сокамернике Рыжухине? — неожиданно спросил Юкава, когда допрос был закончен, и Ермак Дионисович поднялся, ожидая надзирателя.

— Рыжухин? Эмигрант, старый интеллигент, видимо, неплохой музыкант...

— Я спрашиваю не для протокола. Скорее с целью выяснения вашей проницательности, — сказал Юкава доверительно. — Каковы его политические взгляды?

— Затрудняюсь ответить, господин поручик, — сказал Таров, пожимая плечами. — Человек он скрытный, молчаливый.

— Не спрашивал ли вас Рыжухин, например, о положении на советско-германском фронте?

Этот вопрос подтвердил предположение Тарова. Он больше не сомневался: разговор в камере подслушивался. Видимо, для того и посадили его вместе с Рыжухиным, чтобы подслушать разговор и выяснить таким путем их взгляды и настроения.

— Кажется, интересовался. Я сказал, что большевики отбросили немцев от Москвы и высказал сожаление по этому поводу.

— А он?

— Не помню. Во всяком случае, ничего просоветского он не говорил... Все мое существо, господин поручик, сосредоточено на моем собственном деле, поэтому я плохо воспринимаю окружающее.

— Вы не очень откровенны, Таров, — сердито заключил Юкава и вызвал надзирателя.

Было уже за полночь. Ночные допросы сильно изнуряли, выматывал и силы. Возбужденные нервы и голодная боль в желудке отгоняли сон. В тюрьме был установлен такой порядок: ужин, так же как обед и завтрак, приносили и убирали в одно и то же время строго до минуты. Если арестованный был на допросе, он оставался голодным.

Юкава и другие следователи часто допрашивали по ночам. Лишением сна и пищи они рассчитывали сломить волю арестованных.

Рыжухин спал, укрывшись с головой колючим одеялом. Когда заскрежетала железная дверь, он испуганно вскочил.

— Спите, спите, Всеволод Кондратьевич, ничего не случилось.

— Что-то вас нынче долго.

Таров присел на кровати соседа.

— Ничего, выдюжим. В животе вот пусто, сосет.

— Я припрятал хлебца кусочек. Там под подушкой.

— Спасибо.

— Я сейчас у себя на Фонтанке был. Ладно спите, а то скоро подъем. Утром расскажу.

Рыжухин лег и отвернулся к стене. Ермак Дионисович неторопливо съел хлеб. Он долго не мог уснуть, перебирал в памяти все вопросы следователя и свои ответы. «Неопровержимые материалы... Врет, ничего у них нет, — размышлял Таров. — Да и откуда им быть». Наконец он забылся, задремал.

Утром Рыжухина увели, и он не возвратился в камеру. Так и не успел старик рассказать о том, как он побывал на своей Фонтанке. «Живуч человек! Изломали, измочалили, а вот поди же, сохранил русскую душу», — сочувственно думал Ермак Дионисович о своем бывшем сокамернике.

Больше недели Тарова не вызывали на допрос. Многое передумал он за эти дни. Вначале пришла мысль: дело закончено и передано в судебную инстанцию. Значит, осудят к лишению свободы, придется чахнуть в тюрьме без всякой пользы, сорвутся планы.

Таров мучительно искал причину неудачи, невольный просчет и не находил. Одно казалось несомненным: ставка делалась на поддержку Семенова и Тосихидэ, а те не захотели встретиться с ним. А может быть, им не докладывали о нем? И тут мелькнула новая мысль: наверное, проверяют показания. Пока отыщут Семенова и Тосихидэ, пока те выслушают сообщения... Да и помнят ли они о каком-то Тарове? Тосихидэ, конечно, забыл: для него он просто агент, каких прошло, должно быть, не одна сотня. А Семенов не мог забыть — четырнадцать лет служил у него... Но пытаясь представить воображением эти встречи, Таров находил все же более желательной встречу с Тосихидэ. На помощь недоверчивого и мнительного атамана он перестал надеяться. Хотя там, на родине, больше полагался на содействие Семенова.

Время словно остановилось. На улице разгулялась метель, в серой мгле камеры день мало отличался от ночи. Таров определял время по завтракам, обедам и ужинам: семь утра, час дня, семь вечера. Одиночество, неволя, неизвестность... Иногда казалось что сходит с ума. Он с нетерпением ждал вызова к следователю... В те дни, когда дежурил Кимура, можно было переброситься с ним парой пустых фраз. Таров не хотел подводить доброго унтер-офицера. Зная, что камера оборудована аппаратурой подслушивания, он не начинал разговоров, которые могли бы быть истолкованы во вред Кимуре.

Наконец, дверь отворилась в необеденный час. Велели собираться на допрос. Таров вздохнул с облегчением.

Поручик Юкава встретил приветливой улыбкой, предложил сесть и протянул сигарету.

— Какое ваше самочувствие, Таров? — спросил он, пуская вверх, чуть ли не до потолка струйку дыма.

— Самочувствие? — переспросил Таров. Вопрос поручика удивил его необычностью, но он сумел скрыть это. — Мое настроение зависит от вас, Юкава-сан...

— А все-таки?

— Жизнь коротка, господин поручик. Была бы у меня шкатулка бессмертия, какую подарила Отохимэ — дочь морского дракона рыбаку Урасиме, спасшему жизнь черепахе...

— О! Вы знаете японские сказки? И как бы вы распорядились такой шкатулкой?

— Урасима открыл шкатулку и лишился жизни. Я не стал бы открывать ее и жил бы долго-долго.

— Мой отец говорил: важно не сколько лет жить, а как жить.

— Верно. Но ведь обидно тратить жизнь без пользы, когда стремишься к высокой цели...

Зазвенел телефон. Юкава вскочил, одернул китель и суетливо схватил трубку.

— С вами будет беседовать начальник военной миссии генерал Янагита, — сказал поручик, кладя трубку. — Помните, Таров, от этой беседы зависит ваша судьба. Или вы заслужите милость, или как ваш сосед Рыжухин...

Юкава не закончил предложение: посмотрел на часы и стал прибирать бумаги на столе.

Переступив порог генеральского кабинета, Таров опустился на колени и сложил перед собою руки ладонями вниз. Таков японский обычай. Этой позой выражают просьбу и смирение.

Тарову было противно рабское унижение, но он знал, что перед ним хитрый враг, которого надо обмануть; он, Таров, только разыгрывает роль, чтобы усыпить бдительность врага, ему нужно заслужить его доверие.

Генерал был невысокого роста, тучный, с двойным подбородком. Отлично пригнанная и старательно отутюженная блестящая форма не скрывала, а скорее подчеркивала солидный возраст и полноту.

— Подойдите ближе, — попросил Янагита мягким голосом, повертываясь вместе с креслом вполуоборот к вошедшим. Встать он не разрешил, и поэтому Таров передвигался на коленях. Поручик Юкава стоял за его спиной. Как позднее узнал Таров, такой способ представления начальству здесь был обязательным. Не только арестованных, но даже людей, обращавшихся с заявлениями и просьбами, заставляли входить в кабинет генерала на коленях. Разумеется, на японцев это не распространялось.

— Скажите, Таров, вы на следствии показали правду? Все, что тут записано, — генерал положил руку с короткими и толстыми, как сардельки, пальцами на пухлое дело в серой обложке, — истинно?

— Так точно, господин генерал, я показывал истинную правду.

— С какой целью вы прибыли в Маньчжоу-Го?

— Я в течение всей жизни боролся с большевиками. Прибыл сюда, чтобы продолжать эту борьбу.

— Каким способом?

— Я хотел связаться с атаманом Семеновым, которому много лет служил верой и правдой и под его руководством...

— Встаньте! — тихо приказал генерал.

Таров еле поднялся, преодолевая напряжением воли острую боль в коленях и судороги в икрах. Янагита вышел из-за стола.

— Что это у вас колени дрожат? — спросил он, улыбнувшись. — Вы трус?

— Нет, господин генерал, не трус, — сказал Таров и тоже заулыбался. — Должно быть, от непривычки стоять на коленях.

— Какими языками вы владеете?

— Японским, русским, китайским, маньчжурским, монгольским и бурятским. Слабо знаю санскрит. В молодости читал в подлиннике любовную лирику Амару, «Рамаяну» и «70 рассказов попугая».

— Да вы настоящий полиглот! Где же изучили столько языков?

— В Петроградском университете, господин генерал. У меня с юных лет было большое влечение к восточным языкам.

— Вот как!

Янагита тяжело шагал по ковровой дорожке, сцепив за спиною руки указательными пальцами.

— Мы проверили ваши показания и готовы верить вам. Я имею предложение: не согласитесь ли вы, господин Таров, вернуться в Россию с нашим заданием?

— Меня там разыскивают как государственного преступника, бежавшего из колонии. При моей приметной внешности я не смогу долго скрываться.

— Да, пожалуй, вы правы. А к нам на службу пойдете?

Ермак Дионисович был обрадован предложением генерала и впервые услышанным обращением «господин», но радость надо было скрывать.

— Я понимаю, господин генерал, без вашей помощи мы бессильны, но...

— У вас есть возражения? — спросил Янагита.

Его тонкие брови удивленно поползли вверх.

— Нет. Но мне предварительно хотелось бы встретиться с атаманом...

— С генералом Семеновым мы договоримся. Это я вам твердо обещаю.

— Тогда я вверяю вам свою судьбу, ваше превосходительство.

— Но учтите, Таров, — сухо проговорил Янагита, сверкнув золотыми коронками, — если раскроем обман или предательство с вашей стороны, мы будем беспощадны. Ужасы инфэруно — ужасы ада — вам покажутся детской забавой.

— Я сумею доказать мою преданность японскому императору.

Взгляд Янагиты потеплел. Он начал говорить о великой миссии, которую провидение возложило на его страну. Потом он взял со стола газету «Тайо Дайниппон» за 5 января 1942 года — дату Таров хорошо запомнил — и стал читать вслух пространные выдержки из статьи «Императорская сфера Великой Восточной Азии». В эту «сферу», автор включал многие страны и земли: Японию, Маньчжурию, Китай, Советский Дальний Восток, Малайю, Афганистан, Австралию, Новую Зеландию, Филиппины, острова Тихого и Индийского океанов.

— Вам оказана честь и большое доверие, Таров, — сказал генерал в заключение, — не забывайте этого. И еще раз хочу напомнить вам: мы очень хорошо благодарим наших друзей и беспощадно караем врагов и предателей...

Ермак Дионисович поклонился, показывая, что он понял предупреждение генерала Янагиты.

— Кого же мне считать своим благодетелем, вас, господин поручик, или генерала? — Обратился Таров к Юкаве, когда они вернулись в его кабинет.

— Генерала Тосихидэ.

— Тосихидэ?

— Именно его. Ознакомившись с вашим делом, он написал всего два слова: «Так и было». Они-то и решили вашу судьбу.

— Скажите, Юкава-сан, где сейчас служит генерал Тосихидэ?

— В Токио, в ведомстве национальной безопасности.

Они сели, закурили. Поручика точно подменили, он шутил, смеялся, подчеркнуто часто называл Тарова коллегой.

Новое отношение Юкавы к Тарову объяснялось просто. У японцев процветал культ преклонения перед старшими: раз к Тарову хорошо относятся Тосихидэ и Янагита, поручик Юкава не посмел относиться иначе...

— Наверно, очень страшно нелегально переходить границу? — спросил Юкава. — Это не для дела, спрашиваю из простого любопытства, — пояснил он.

— Туда я перешел легко, — сказал Таров, глубоко затягиваясь. — Поручик Касуга все организовал идеально. Ночью пересекли Аргунь, я и не заметил, как очутился на сопредельной территории. Конечно, сильно волновался, пока не удалился на значительное расстояние от границы. Могли задержать, подстрелить. В этом смысле опасность всегда есть. Легализоваться в Советском Союзе мне не стоило большого труда: отличные документы прикрытия, знание языка и условий... Вот обратный путь был тяжелее. Война. Для въезда в приграничную зону ввели пропуска. Потом я же знал: меня наверняка разыскивают. Шел ночами, а днем скрывался у бурят-чабанов, выдавал себя за бродячего ламу. По бурятским улусам немало бродит таких лам-шарлатанов. Когда оказался в Маньчжоу-Го, гора с плеч свалилась. Рассуждал так: если меня задержат, то доставят в Харбин, там на помощь придут Тосихидэ и Семенов... А получилось вон как. Уж во всяком случае я и мысли не допускал, что меня будут допрашивать с таким пристрастием.

— Говорят, во все времена пытка была и остается самым верным средством получения признания. Я разделяю эту точку зрения. Впрочем, я действовал по инструкции. Вы не должны обижаться, коллега.

— Чего уж обижаться, — Таров посмотрел на поручика и продолжал: — В моем деле разобрались. Я рад и признателен вам, Юкава-сан: вы оказались добрым и проницательным человеком. Спасибо от всего сердца...

Открытая лесть достигла цели: поручик Юкава остался доволен.

Тарову отвели комнату в Ямото — служебной гостинице, выдали несколько бумажек по десяти даянов и пропуск в столовую военной миссии. О характере предстоящей работы никакого разговора не вели. Долго Таров находился как бы на домашнем аресте: выходить в город в «арестантской» одежде не мог; ни формы, ни документа, удостоверяющего его службу в ЯВМ, он не имел.

Лишь на исходе третьей недели ему выдали полный комплект обмундирования и унтер-офицерские знаки различия. В последних числах марта Ермак Дионисович вышел в город. Снег уже сошел, тепло, по-весеннему пригревало солнце, огромные кусты акации лениво покачивали набухшими почками. Таров ходил по центральным улицам Харбина, стараясь обнаружить перемены. Приглядывался к русским эмигрантам, которые встречались на улицах, пытался уловить их настроение. На лицах эмигрантов не было прежней спеси и озлобленности, чаще встречались выражения тревоги и озабоченности. Бросались в глаза портреты императора Маньчжоу-Го, молодого китайца с постным, вытянутым лицом. Портреты Пу И были повсюду: в витринах магазинов, в окнах учреждений и трамваев.

На Вокзальном проспекте Ермак Дионисович зашел в книжную лавку и купил номер журнала «Новоселье». Его внимание привлек рассказ Бунина «Три рубля». Таров открыл нужную страницу, начал читать и не мог оторваться до конца. Но не содержание рассказа поразило Тарова, а родной язык, до слез родной русский язык.

Таров стал внимательно рассматривать журнал. Оказалось, что он был издан недавно в Нью-Йорке. А ведь Япония и Америка воюют между собой. Странно...

Чем бы ни занимался Таров, — читал книгу, гулял по городу, встречался со старыми сослуживцами, — ему не давала покоя одна мысль: как преодолеть барьер недоверия и отчуждения, стать своим человеком в ЯВМ? В японских книгах нередко встречалось упоминание о бусидо — моральном кодексе самураев. «А что если знание бусидо, — подумал он, — поможет выработать определенную линию поведения...»

Таров познакомился с заведующим библиотекой военной миссии, молодым круглолицым ефрейтором. Ефрейтор, выслушав просьбу Тарова, пообещал подобрать нужную литературу. И когда на второй день Ермак Дионисович заглянул в библиотеку, ефрейтор выложил перед ним не меньше десятка популярных брошюр, повестей и рассказов.

В книгах подчеркивалось, что истинный самурай, не задумываясь, совершит харакири, когда опозорена его честь. Беспрекословное подчинение старшим по званию и должности объявлялось священным долгом самурая.

Наряду с изучением бусидо, Таров, используя жизненный опыт, разрабатывал свою систему взаимоотношений с новыми шефами. Он перебирал в памяти удачливых сослуживцев по белой армии и отыскивал черты характера, способствовавшие успешному продвижению по службе. С большой пользой для себя вспоминал Таров советы Ивана Ксенофонтовича, своего первого наставника, а также чекистов, готовивших его к закордонной работе: начальника управления, Алексея Поликарповича Новикова, Михаила Ивановича Казаринова, предстоящей встречи с которым он ждал с нетерпением, и других товарищей.

В течение месяца японцы один раз воспользовались услугами Тарова. Как-то в конце рабочего дня в его комнате неожиданно появился Юкава. Ермак Дионисович, увлеченный чтением, не слышал стука в дверь.

— Чем это вы так увлеклись? — спросил Юкава. Он подошел к столу и начал небрежно перекладывать книги. — О, уж не собираетесь ли вступать в клан самураев?

— А что, примут?

— Внешность вроде бы подходящая, — пошутил поручик и стал с нарочитой придирчивостью осматривать Тарова, будто видел его впервые. Он дружелюбно посмеивался. — Я к вам по делу, —вдруг серьезно заговорил Юкава, и улыбка мгновенно исчезла с его скуластого лица. — Привезли русского солдата. Захвачен в пограничном инциденте. Утром будем допрашивать... А вообще с вас полагается, — сказал поручик, меняя выражение лица и направление разговора. —Бутылка сакэ за вами.

— Всегда готов, Юкава-сан. Хотите, сейчас сбегаю?

— Спасибо. — Юкава положил руку на плечо Тарова. — Сегодня не надо: у меня есть работа. Как-нибудь в другой раз. Вы хороший человек, Таров! — Юкава козырнул и вышел.

Мысли Тарова переключились на солдата, и его бросило в жар, на лбу выступила испарина. «Кто он, этот солдат? Как разговаривать с ним? Чем помочь?» Профессиональная настороженность подсказала другие вопросы: «А если это провокация? Как перехитрить?»

Утром в назначенный час Ермак Дионисович вошел в кабинет поручика. Юкава был любезен и излишне суетлив.

Ввели солдата. На нем было новое красноармейское обмундирование: хлопчатобумажная гимнастерка и брюки цвета хаки, ботинки с обмотками. Темные волосы острижены наголо. Он стоял у порога, опустив глаза.

— Ваша фамилия? — строго спросил Юкава, не предлагая сесть солдату. Таров перевел. Солдат молчал.

— Ваша фамилия? — повторил вопрос поручик.

— Я буду отвечать только в присутствии советского представителя, — проговорил солдат глухим простуженным голосом.

— В какой части вы служили?

— Вызовите сотрудника консульства СССР, — упрямо твердил солдат.

На последующие вопросы он вообще не стал отвечать. Юкава написал что-то на листке бумаги и придвинул к Тарову. «Я выйду. Может быть, вам наедине удастся расположить его. Попробуйте», — прочитал Ермак Дионисович. Он незаметно кивнул. Юкава закурил и вышел. Минуту-две помолчали.

— Зря, ты братец, так ведешь себя, — сказал Таров доброжелательным тоном. — Это может плохо кончиться...

Солдат бросил колючий взгляд и еще ниже опустил голову. Ермак Дионисович заинтересовался обмундированием солдата: оно было новым, не обношенным.

— Слушай, солдат, тебя же не заставляют выдавать государственную тайну. Фамилию-то можешь назвать.

— Слетишь со спины лошади — на шее не удержишься. Все начинается с одного слова. Вон вы по разговору, видать, наш, а до чего докатились — самурайскую шкуру на себя напялили.

— Ты где служил-то, в армии или на заставе? — спокойно спросил Таров, будто не заметил злого упрека. Многоречивый ответ и поспешный выпад солдата еще больше насторожили его.

— На заставе.

— А что там случилось? Сюда ты как попал?

— Произошла стычка с самураями, ну, вот...

— Они что ли напали?

— Да нет, наши.

— Зачем же?

— Не знаю. Говорили, так прикрывают переброску агентов, чтобы отвлечь японских пограничников... Что будет со мною?

— Это от тебя зависит. Говори правду. Помни русскую пословицу — вранье не споро — попутает скоро.

— Ладно, сам решу. В советах предателя не нуждаюсь, — сердито проговорил солдат и стал ломать пальцы, щелкая суставами.

«Странная логика! — думал Таров. — Все рассказывает, даже намекнул на возможную выброску агента. А фамилию не называет, требует встречи с работником консульства. Тут что-то неладно. Наверно, подслушивают, меня проверяют. Расчет простой: если я служу русским, то скрою содержание разговора с солдатом...»

Возвратился Юкава. Ермак Дионисович доложил слово в слово о показаниях солдата: он был твердо уверен, что перед ними не красноармеец, а провокатор. Поручик повторил свои вопросы. Солдат по-прежнему стоял на своем — просил вызвать советского представителя. Его увели.

Больше Таров не видел этого человека. Однажды он спросил о нем поручика. Юкава сказал, что солдата отправили в лагерь. Такому объяснению нельзя было поверить: сотрудники ЯВМ не могли отказаться от допросов советского человека, пока не вытянули бы из него все жилы. Тем более они не могли оставить без внимания важное для них сообщение об операции по переброске агента на территорию Маньчжоу-Го.

Вскоре после случая с «солдатом» Тарова привели на рабочее место. Это была большая, чистая, но мрачноватая из-за решеток на окнах комната на первом этаже. Его назначили консультантом по советскому законодательству. Раньше эту должность занимал пожилой японец, в дни какого-то праздника он покончил с собою — страдал хроническим алкоголизмом.

В воскресенье с утра моросил холодный дождь. Таров решил прогуляться по городу, позавтракать где-нибудь. Пошел по Китайской улице. Она была безлюдна.

Ермак Дионисович завернул в кафе, заказал позы[102] и японской рисовой водки. Настроение улучшилось, и на улице вроде бы посветлело.

Дойдя до Конной улицы, Таров остановился возле каменного особняка. Тут он жил десять лет тому назад. Поднялся по чисто выскобленным ступенькам парадного входа и подергал шнурок звонка. Дверь открыла молодая симпатичная женщина в домашнем халате. Придерживая халат на груди, она косо поглядывала на незнакомца.

— Скажите, Батурины живут здесь? — спросил Таров, отвечая на удивленный взгляд женщины.

— А вам кого?

— Марию Васильевну или Ростислава.

— Проходите, пожалуйста.

Женщина отодвинулась, пропуская гостя. Навстречу ему поднялся крепкий мужчина с короткими рыжеватыми усами. В нем Таров с трудом признал прежнего Славку. Рядом стояла девочка трех-четырех лет, дочь.

— А я вас сразу угадал, Ермак Дионисович. Вы почти не изменились.

— В моем возрасте люди мало меняются. Ну, как живете-то?

— Глядите, — Ростислав показал жестом на небогатую обстановку комнаты. — Вот дочке четыре года. А вы откуда, Ермак Дионисович? Какими судьбами?

— Далеко был Слава. Вернулся, служу.

— Где?

— На углу Китайской и Набережной.

— А-а! По какому делу пожаловали? — заискивающе спросил он. Ростислав знал, конечно, что там находится ЯВМ.

— Да не по делу я, Слава. Соскучился, зашел навестить тебя. Нельзя что ли?

— Почему нельзя? Можно. Навестить — это другой табак. Тоня, принимай гостя!

— Сейчас переоденусь, — послышался голос женщины из смежной комнаты.

— А где Мария Васильевна? Нина?

— Мама? Скончалась. Два года уже как. Нина вышла замуж, живет в Шанхае.

— Так, так. Ну, а ты где работаешь?

— Я-то? В союзе, у Родзаевского.

— Значит, союз ваш процветает? Не зря поджигали вагоны на Бензянском вокзале?

— Процветает, Ермак Дионисович, еще как процветает! Могу доложить...

Вошла жена. Теперь на ней было элегантное бордовое платье, волосы прибраны, губы чуточку подкрашены. Она казалась еще моложе и красивее. Танечка бросилась к матери.

— Давайте знакомиться, — сказала женщина, отстраняя дочь и решительно протягивая руку. — Антонина Николаевна... А вас я знаю. Слава часто вспоминал...

Антонина Николаевна собрала на стол, поставила бутылку ханжи. Ермак Дионисович выпил одну рюмку за встречу и больше не стал, сославшись на больной желудок. Ростислав, видимо, любил выпить. Несмотря на предупреждающие взгляды жены, он опрокидывал рюмку за рюмкой, ни чуточки не смущаясь тем, что гость отказался от выпивки. Правда, хмелел он медленно.

— Ты хотел похвастаться делами союза. Слушаю. — Ермак Дионисович придержал руку Ростислава, снова потянувшуюся к бутылке.

— Зачем хвастаться? Как есть доложу... Сколько лет мы не встречались? Десять! Ого, тогда мы только начинали, а теперь наши организации во всех частях света... О Вонсяцком вы что-нибудь слышали?

— Нет, не слышал, — честно признался Таров.

— Не знаете Вонсяцкого!?

— Ну что ты привязался к человеку. Почему все должны знать вашего Вонсяцкого, — вмешалась Антонина Николаевна, — взялся рассказывать — рассказывай... i

— Хорошо, кисынька. Ты у меня умница, ты всегда и во всем права. Вонсяцкий — фюрер «Всероссийской фашистской организации...»

— А кем же Родзаевский теперь?

— Константин Владимирович? Он генеральный секретарь объединенной фашистской организации в Китае, Японии, на Дальнем Востоке, вообще... Мы завязали деловые контакты с нашими единомышленниками в Германии, Италии, во Франции, с «союзом младороссов...» В распоряжении Родзаевского эскадроны, полки... Сам генерал Араки по ручке здоровается с ним. А вы спрашиваете, кто такой Родзаевский!

— Чем же вы теперь занимаетесь? — спросил Таров, пользуясь пьяной словоохотливостью Батурина.

— Мы? Чем занимаемся? Выпускаем газеты, листовки, пропагандируем фашистские идеи, расширяем наши ряды, создаем и обучаем легионы, которые пойдут освобождать Россию... Золото из жидов вытрясаем...

— Это как понимать?

— Так и понимать. Ночью заходим в дом к богатому жиду, увозим его за город и держим до тех пор, пока родственники не доставят выкуп...

— И ничего, сходит вам это?

— Сходит... На хунхузов списываем. Публикуем заметки о хунхузах-грабителях...

Таров с болью в сердце слушал пьяную болтовню Батурина. От прежнего Славки, доверчивого и стеснительного, не осталось ничего. Перед ним сидел фашист, готовый выполнить любой приказ своих хозяев. Если когда-то поджоги и стрельба холостыми патронами были почти игрой для Славки, то теперь поджоги и убийства — профессиональное занятие Батурина. «Что ж, совесть не появляется с возрастом, как борода, — вспомнил он фразу из какой-то японской книги. — Значит, у Славки не было совести. Просто я ошибался в нем», — с горечью признал Таров.

Не в силах дальше выносить бахвальства Батурина, Ермак Дионисович поблагодарил хозяйку за угощение и распрощался.

Дождь усилился. Ни плаща, ни зонта у Тарова не было. Несколько дней тому назад в универсальном магазине Коврова купил костюм из темно-серого трико. Но в те минуты он не думал ни о костюме, ни о холодном потоке, падающем на непокрытую голову — шляпу Ермак Дионисович еще не успел купить. Все его мысли были сосредоточены на Батурине и на том, о чем он рассказывал с таким бесстыдством. «Видно, фашисты развернули активную работу среди русских эмигрантов в Маньчжурии, — думал Таров, — если сумели создать полки и эскадроны...»

Таров аккуратно ходил на службу. Иногда, очень редко, к нему обращались офицеры ЯВМ за справками о структуре правительственных учреждений СССР, об экономических показателях по отраслям народного хозяйства; о взаимоотношениях, правах и обычаях советских людей. Литература, которой были забиты стеллажи, давала ответ почти на все вопросы. Как видно, библиотека собиралась в течение многих лет. Там были сборники, справочники, кодексы, словари, брошюры — то есть книги, содержащие обобщенные сведения о политике и экономике страны, поясняющие советские законы и наиболее значительные явления в жизни советского общества. Нижние полки были начинены подшивками «Ведомостей Верховного Совета СССР».

Ермак Дионисович любил копаться в книгах, и эта сторона службы даже доставляла ему удовольствие, он забывал, что находится на чужбине.

Таров хорошо понимал: отгороженный этими стеллажами от оперативной работы миссии, он вряд ли сумеет достичь поставленной перед ним цели — раскрыть планы подрывной деятельности японской разведки против Советского Союза.

Обдумав создавшуюся ситуацию, Таров решил встретиться и посоветоваться с Михаилом Ивановичем. Тем более, что наступил назначенный инструкцией момент встречи.

Ермак Дионисович часа два петлял по городу и, убедившись, что слежки за ним нет, свернул на многолюдный Большой проспект, где теперь жил доктор. Как-то проходя мимо, Таров увидел знакомую вывеску на русском и китайском языках: «Доктор М. И. Казаринов. Венерические болезни».

Дверь открыл сам Михаил Иванович. Они прошагали по длинной, слабо освещенной веранде — впереди шаркал тапочками без задников низкий и круглый, как шар, доктор, а следом за ним бухал тяжелыми солдатскими ботинками похудевший, казавшийся еще выше ростом Таров — и вошли в приемную. После десятилетней разлуки старые друзья и соратники крепко обнялись и расцеловались.

— Но, выпутался? — спросил Казаринов, не выпуская Тарова из объятий.

— Вроде бы, — сказал Ермак Дионисович, растроганный теплотой встречи.

— Пытали?

— Было маленько. Два раза применяли «чайник». Это такая процедура: кладут на спину и из чайника льют воду в нос. Больно, дыхание захватывает.

— Сволочи!

— Мой следователь, поручик Юкава, сказал, что пытка во все времена была лучшим средством получения признания...

— Это он, должно быть, оправдывался перед тобой и перед своей совестью. Проходи, садись. Впрочем, их генеральный штаб недавно издал документ, который называется «Основное положение о допросе военнопленных». Там прямо записано, что полезно применять пытку. Одним словом, узаконили... А вообще, что он за человек, Юкава?

— Палач и лицемер. Притворяется добропорядочным простаком, а на службе... садист.

Михаил Иванович принес электрический кофейник, сливки, хлеб, холодную говядину, нарезанную тонкими ломтиками, печенье, сахар. Пока хлопотал, накрывая стол, Таров рассматривал доктора, пытаясь найти происшедшие изменения. Волосы побелели, темными остались одни брови. Пополнел, но по-прежнему бодрый и подвижный.

Весь вечер Ермак Дионисович еле успевал отвечать на вопросы Казаринова, ведь Михаил Иванович прожил вдали от родины больше двадцати лет.

Казаринов родился в Варшаве. Еще в студенческие годы вступил в партию, вел партийную работу во многих городах, шесть лет пробыл за решеткой. Осенью двенадцатого года в Варшавской цитадели Казаринов сошелся с Феликсом Эдмундовичем Дзержинским — полгода сидели в одной камере. Они и раньше встречались, но тюрьма сблизила, сделала друзьями. Революция освободила Михаила Ивановича из сибирской ссылки. Работал в ВЧК. Однажды Казаринова пригласил Феликс Эдмундович...

— Вот так в переулке, выходящем на набережную Сунгари, появилась известная тебе вывеска, — сказал Казаринов, заканчивая свой короткий рассказ. — Выиграем войну, вернусь домой. Ведь мне скоро исполнится шестьдесят. Это грустно, друг мой. Что, не согласен?

Казаринов ткнул пальцем в черепаховую оправу очков... — Ничего, говорят — стар козел, да крепки рога. Верно, Ермак Дионисович?

— Точно, Михаил Иванович!

— Я думаю так, — начал Казаринов деловым тоном. — С японцами нам не надо спешить. Присматривайся, изучай, кто чего стоит. Поручик Юкава, конечно, не фигура, а до генерала Янагиты тебе, унтер-офицеру, не дотянуться. Нельзя ли что-нибудь сделать через Семенова?

Таров рассказал о попытке встретиться с атаманом. На прошлой неделе он зашел в Бюро по делам российских эмигрантов в Маньчжурии — сокращенно БРЭМ. Эта организация возникла после тридцать второго года; когда Таров уезжал на родину, ее не было. Назначение БРЭМ Ермак Дионисович не знал. Но оно привлекло его внимание и он зашел в Бюро.

Молодая миловидная женщина, которой Таров любезно вручил предусмотрительно купленную плитку шоколада «Миньон», устроила встречу с Бакшеевым. Семидесятилетний генерал в то время возглавлял БРЭМ. Бакшеев сидел за массивным столом из черного дуба с ощеренными мордами драконов по углам. Мундир его был помят и не чищен, плохо выбритые щеки свисали на тугой воротник. Генерал не узнал Тарова.

Ермак Дионисович напомнил, что в сентябре двадцать девятого года он сопровождал генерала, когда тот инспектировал казачьи войска в районе высоты Тавын-Тологой. Бакшеев закивал головой, мол «помню, помню», но Таров совсем не был в этом уверен.

Ермак Дионисович доложил о том, что состоит на службе в японской военной миссии. Бакшеев опять одобрительно закивал.

Выяснив, что Семенов постоянно находится в Дайрене, Ермак Дионисович поблагодарил генерала «за интересные мысли», и откозырнув, покинул кабинет.

— Боюсь, и Семенов не признает меня, — сказал Таров, отпивая из стакана остывший кофе.

— Признает! — твердо заявил Казаринов. — Во-первых, он моложе на целых двадцать лет; во-вторых, ты должен так представиться ему, чтобы он сам потянулся к тебе. Как? Давай думать. Одно ясно: хотя Семенов и японцы объявляют себя друзьями, каждый из них опасается за свой кошелек... Это дружба бандитов. И если атаман увидит, что сможет получать из первых рук данные о планах и намерениях японцев, он уцепится за тебя.

— Пожалуй, так. Ход этот очень важен. Нужно сразу же что-то подбросить ему, незаметно, вроде бы случайно. Иначе второй встречи может не быть...

Трамвай грохотал и лязгал по опустевшим ночным улицам. В одном конце вагона сидели, плотно прижавшись, молодой китаец и девушка, в другом дремал пожилой кондуктор — русский эмигрант, с мясистым сизым носом, в форменной тужурке из грубого сукна. Несмотря на духоту, тужурка была застегнута на все пуговицы. «Какая сила удерживает этого русского человека на чужбине? — спрашивал себя Таров, разглядывая кондуктора. — По виду урядник или полицейский пристав. Такими их рисуют обычно...» Вспомнились слова Рыжухина: «Как репей, прицепился к генеральским штанам, и занесло к чертям на кулички».

Размышляя о судьбе несчастного музыканта, Таров начал сопоставлять то, что услышал о нем от Кимуры и Юкавы. Старший унтер-офицер сказал: Рыжухина отправили туда, откуда не возвращаются; поручик сообщил: старика перевели в лагерь Хогоин. «Что это за лагерь Хогоин, откуда люди не возвращаются?» Ермак Дионисович решил собрать необходимые сведения об этом лагере.

Осторожными расспросами сослуживцев удалось выяснить, что лагерь Хогоин размещается в Харбине, находится в ведении японской военной миссии. Начальник лагеря Индзима, заместитель Ямагиси. Дальше этого дело не пошло: люди явно уклонялись от разговоров о лагере, и Таров, боясь вызвать подозрение, временно отступился. Но в жизни часто бывает: наши желания неожиданно исполняются тогда, когда мы уже потеряли всякую надежду.

Так случилось и на этот раз.

В субботу Таров и Юкава посетили ресторан. Наконец-то Ермак Дионисович выбрал вечер, чтобы отблагодарить, как обещал, своего «благодетеля». Поручик порядком захмелел. Выйдя из ресторана, они пересекли Модятоуский сквер и остановились возле красного фонаря (теперь и здесь на японский лад так обозначались трамвайные остановки). Трамвая долго не было, и разговор не клеился. Юкава насвистывал мелодию песни «Вечерний звон», услышанной в ресторане.

— А знаете, Юкава-сан, Рыжухин был первой скрипкой в императорском театре, — сказал Таров, вспомнив, что эту песню часто напевал его сокамерник.

— Твоего милого старика Рыжухина, наверное, подвергли «токуй ацукаи», — вдруг заговорил Юкава.

— «Особые отправки»! Что это такое? — насторожился Таров.

— Точно не знаю, Таров, но это что-то такое... Как бы это сказать... — поручик взялся за пуговицу пиджака Тарова и начал крутить, будто силясь оторвать ее. — В лагерь Хогоин посылают людей, которых по японским законам судить нельзя. Не понимаешь? Элементарная вещь: оперативными документами они достаточно изобличаются во вражеской деятельности. Законных же доказательств нет. Вот и получается — судить нельзя, освобождать тоже нельзя. Их подвергают «токуй ацукаи». Это между нами, Таров. В лагере Хогоин долго не держат, отправляют куда-то. Куда я не знаю, и вам не советую знать...

— В таком случае вам, поручик, не надо было вообще открывать мне эту тайну. Лучше действительно ничего не знать, — сказал Ермак Дионисович с наигранным сожалением.

— Ничего, Таров. Ты не глупый человек, — продолжал Юкава, переходя на «ты», — рано или поздно все равно узнал бы... В лагерь Хогоин отправляют и тех, кто отказывается честно сотрудничать с нами. — Поручик закатился пьяным смехом и погрозил пальцем. Слова поручика встревожили Тарова.

Проводив Юкаву, он дошел до кинотеатра «Атлантик». Демонстрировался детективный фильм по повести Агаты Кристи. Достать билет не удалось. Ермак Дионисович часа два гулял по Китайской, любуясь ночным городом и нарядными женщинами. Из головы не выходил разговор с поручиком, хотя болтливость его была легко объяснима. Таров немало встречал людей, которые надежно хранили доверенную им тайну, но легко выбалтывали не менее важные секреты, услышанные от других, не относящиеся к их прямой службе. О Хогоине Юкава узнал от других и не считал своим долгом оберегать эту тайну.

— Да, лагерь Хогоин — загадка. Тут что-то есть, — проговорил Казаринов, выслушав на очередной встрече сообщение Тарова. — Попробуй разобраться. Начни с Кимуры, — посоветовал Михаил Иванович. — Он хорошо относится к тебе, его душа сейчас возбуждена гибелью сына, помни об этом...

Ермак Дионисович стал искать и создавать поводы для общения с Кимурой. Выходил покурить к служебному входу, через который надзиратели водили арестованных. Кимура несколько раз попадался ему на глаза, но присутствие напарника и арестанта не позволяло завести разговор. Они лишь обменивались официальным приветствием.

Однажды Кимура шел один, и Таров пригласил его в свою комнату. Поговорили. Ермак Дионисович как бы между прочим показал ему советские книги и номера журнала «Огонек», должно быть, случайно оказавшиеся на одном из стеллажей. Старший унтер-офицер пытливо, точно первоклассник, рассматривал иллюстрации: такие книги он видел в первый раз.

— О сыне ничего нового нет, Кимура-сан? — участливо спросил Ермак Дионисович.

— Пришло извещение с печатью — больше ждать нечего, — сказал Кимура, откашлявшись. Он отложил журнал, достал из кармана бумажную салфетку и высморкался.

— Говорят, случаются ошибки.

Кимура печально взглянул на Тарова и покачал головой.

— Ошибки нет. Нечего обманываться, тешить себя напрасным ожиданием.

— Еще есть дети?

— Один он у нас был. Все надежды на него возлагали.

— А вы, Кимура-сан, давно здесь?

— Второй год, по военной мобилизации. Сам я крестьянин, имел два тё[103] земли на севере Хонсю, выращивал рис, фрукты. Жена дома одна, пропадет хозяйство...

— Война, Кимура-сан.

— Кому она нужна, война-то? Один богач хочет вырвать пожирнее кусок у другого, а мы жизнью расплачиваемся. Так или не так? Скажите, за что парень мой погиб? Молчите? Значит, тоже не знаете... А видать, грамотный человек, — заметил он с укором.

Старший унтер-офицер поднялся и стал одергивать мундир, поправлять портупею.

— Заходите, Кимура-сан.

— С собою нельзя взять? — спросил он, показав взглядом на журналы. — Я скоро сменюсь, в казарме почитал бы.

— Что вы! Что вы! Разве можно? Это я только вам, в благодарность за вашу доброту... Заходите, здесь посмотрите.

IX

 Тарова вызвал начальник канцелярии капитан Якимото и вручил командировочное предписание. Его на неделю направляли в Дайрен, в распоряжение генерал-лейтенанта Семенова. Цель поездки Ермаку Дионисовичу не объяснили, но его обрадовала возможность встречи с атаманом.

Якимото в присутствии Тарова позвонил военному коменданту, заказал билет. Поезд отошел от платформы харбинского вокзала в десять часов вечера. Соседом по купе оказался полковник, худощавый, подвижный. Он подозрительно разглядывал Тарова. «Унтер-офицер неизвестной национальности в одном купе со мною, полковником японской армии?» — выразительно говорили его мышиные глаза.

Ермак Дионисович вышел в коридор и стоял там до тех пор, пока поезд не прогрохотал по железному мосту через Сунгари. Это почти на полпути между Харбином и Чанчунем.

Когда он возвратился в купе, полковник спал, закинув руки за голову и свистяще похрапывая. Ермак Дионисович тихо разделся и лег. Отвернулся к стене и долго лежал с открытыми глазами. Вначале он думал о предстоящей встрече с Семеновым. «Не виделись больше десяти лет, и атаман, наверное, будет проверять, задавать неожиданные вопросы».

Мысли Тарова незаметно переключились на Ангелину, потом на Веру. В эти минуты ему казалось, что ни та, ни другая не любят его. И все же от воспоминаний о Вере на душе становилось легче.

Мерное постукивание колес, наконец, убаюкало Тарова. Проснулся он поздно. Полковника не было в купе. Ермак Дионисович позавтракал и вышел покурить в коридор, заполненный пассажирами. Поезд летел среди полей золотеющей пшеницы. Часто попадались сизые полосы опиумного мака: японцы, захватив Маньчжурию, резко увеличили посевы мака.

Таров вернулся в купе и уткнулся в книгу.

Полковник вернулся под вечер, навеселе, разговорился, сказал, что был у друзей в соседнем вагоне.

— Унтер-офицер, ты какой национальности? Почему спрашиваю? Ни на японца, ни на китайца ты не похож.

— Я монгол, — соврал Таров, чтобы избежать излишних объяснений.

— О, монгол! Монгол — на службе в японской армии. Ты молодец, правильно выбрал дорогу. Скоро вся Великая Восточная Азия будет принадлежать божественному императору Японии. Слышал как мы проучили янки? В Пирл-Харборе? Полный разгром... В щепки!

— Читал.

— Ну вот. Недалек исторический час, когда непобедимая Квантунская армия ступит на землю твоей Монголии, освободит и воссоединит ее... Наши немецкие друзья подходят к Волге. Русским скоро будет капут...

Полковник снял мундир, пахнуло острым потом. Отвращение Тарова к хвастливому самураю стало нестерпимым.

— Простите, господин полковник... Позвольте выйти, покурить?

— Разрешаю, иди. Мне надо хорошенько выспаться — у меня завтра важный день...

В Дайрен поезд прибыл утром. Таров вышел на привокзальную площадь. Город был залит ярким солнечным светом. Лишь над морем стлалась сизая дымка. Деревья стояли, будто застывшие: ни один листок не шелохнется. Огромные платаны густо сплетали кроны, и улицы были похожи на зеленые тоннели. Воздух чист и прохладен. Ухоженные аллеи, яркие цветы, прямые дорожки с белым утрамбованным гравием... Как все это отличалось от Харбина, где наступал сезон «желтой пыли», приносимый жарким ветром из Гоби.

Часы на башне вокзала пробили шесть. Таров решил посмотреть город, позавтракать, а уж потом отправиться на поиски Семенова. Часа два он ходил по проспектам и улицам, читая их названия, любуясь достопримечательностями. Проспект генерала Ояма, проспект генерала Ноги... Все главные проспекты и улицы Дайрена были названы именами японских генералов — «героев» русско-японской войны.

А по улицам сновали китайцы с тяжелыми корзинами. Они кричали под окнами, предлагая свежую рыбу, овощи, цветы, и не обращали никакого внимания на высокого и худощавого человека в форме японского унтер-офицера, слонявшегося без дела, им надо было зарабатывать хлеб свой насущный.

Семенов и его бессменный денщик Прокопий, дурулгуевский казак, здоровенный бородатый детина, копались в саду; поливали цветы, подрезали кусты. На генерале был кремовый чесучевый френч с накладными карманами и темно-синие брюки с лампасами, на ногах плетеные китайские шлепанцы.

— Я думаю, какую холеру занесло сюда, — шутил Семенов, близоруко щуря глаза. — Но, студент, дошел ты до точки... Гляди, Прокопий, один раз в жизни можно увидеть такое: русский капитан в непотребном обличий. Это как же случилось? — спросил он, укоризненно покачав головою.

— Куда же мне было деваться, ваше превосходительство? Рискуя жизнью вернулся к вам, а меня — в подвал. Когда разобрались и генерал Янагита предложил служить у них, я сказал, что хотел бы предварительно увидеться с вами. Он ответил, что с вами все согласовано. Вот и...

— О тебе я узнал впервой от начальника здешней ЯВМ капитана Такэоки. Он приходил ко мне, справки о тебе наводил. Я дал самую лестную характеристику.

— Спасибо, ваше превосходительство.

— Не за что. У меня такой характер: если я поверю в человека, то на всю жизнь. А тебе я поверил, студент. С первой нашей встречи в «Метрополе» поверил. Верю, как Прокопию вон... Потом Алексей Проклович приезжал сюда и рассказывал о тебе...

— А я думал, генерал Бакшеев не узнал меня.

— Вначале, говорит, не признал, а через неделю вспомнил. Стареет добрый воин, да и мы не молодеем... Ладно, время у нас будет, поговорим. Раздевайся, прими душ. Прокопий, вода есть в бачке?

— Так точно, ваше превосходительство.

Таров готовил себя к любым неожиданностям, но прием, оказанный Семеновым, превзошел все, что могло нарисовать его воображение.

Прокопий внес кипящий самовар, и, когда он ушел, Семенов заговорил о деле. Вскоре Тарову стала ясна причина генеральской милости.

— Но слушай, Ермак... запамятовал твое мудреное отчество.

— Дионисович, — подсказал Таров.

— Так вот, Ермак Дионисович. У меня зародилась одна идея. Но прежде, чем рассказать тебе, мне нужно точно знать о жизни там. Ты расскажешь чистую правду. Перебежчикам не верю: они все чернят. Верить большевистским газетам тоже не резон — приукрашивают. От тебя я жду правды. Мужик ты башковитый, грамотный, ты там десять лет обретался.

— Что же, могу нарисовать точную картину, ваше превосходительство, — с твердостью в голосе ответил Таров, хотя понимал, конечно, что задача эта не из легких. Если рассказывать чистую правду, как велит атаман, то возникнет, пожалуй вопрос: «А не обратили ли тебя большевики в свою веру?» Стало быть, надо выбирать золотую середину между сообщениями советских газет и показаниями перебежчиков.

— Ты не торопись, — предупредил генерал. — Неделю будешь возле меня, успеешь. Перво-наперво доложи о том, что случилось с Епанчиным и Цэвэном.

Этот вопрос Семенова встревожил Тарова.

Ермак Дионисович повторил рассказ о встречах с Мыльниковым, Размахниным, Епанчиным и Цэвэном. Говорил он взволнованно, не упускал даже самых малых подробностей. Семенов слушал внимательно, не перебивал.

— Рановато они выказались, — сказал с гневом и сожалением Таров. — А ведь я предупреждал об осторожности.

— Судить легче, Ермак Дионисович. А если признаться честно, то и сейчас, по прошествии десяти лет, я не могу найти правильного ответа. Поспешили — поплатились своими жизнями. Но и дальше тянуть, очевидно, нельзя было: крестьяне окончательно отвернулись бы...

— Можно было повременить, ваше превосходительство. Год-два.

— И чего бы дождались?

— В тридцать третьем случилась засуха по всей России, вводились карточки на хлеб. Большое недовольство было в народе. Гудела не только деревня, но и город.

— Кто же мог предвидеть это? Была пора, так не было ума, а пора ушла, кума с умом пришла... Так что ли, капитан?

— Я предупреждал, — повторил Таров и облегченно вздохнул: он понял, что генерал не подозревает и не укоряет его.

— Ладно, давай употребим по рюмке смирновской, чтобы на душе не свербило.

— Сто лет не пил такую. Откройте секрет, ваше превосходительство, где продают?

— Были бы деньги — здесь можно все достать, хоть черта с рогами.

— Однако, и шорта можно хушать, был бы жирным, — произнес Таров с бурятским акцентом слова старого анекдота.

Семенов хохотал до слез.

— Давно не слышал родного наречия. Аж под ложечкой защекотало, — сказал он, утирая платком глаза и губы.

После чая вышли в сад и уселись в тростниковые шезлонги, под высоким кустом сакуры[104].

На вскопанной земле между деревьями хлопотал скворец. Он часто поднимал голову и опасливо поглядывал на людей.

— Как сейчас относятся в России к тем, кто служил в белой армии? — спросил генерал. Он плюнул на сигарету и швырнул ее в траву. Скворец вспорхнул.

— Как вам сказать? Пожалуй, отношение становится более терпимым. Я встречал офицеров, которые занимают солидные должности в советских учреждениях. В печати же по-прежнему клеймят и почем зря костерят Врангеля, Юденича, Деникина, Колчака и Семенова, конечно.

— Всех под одну гребенку?

Таров пересказал содержание романа «Семейщина» Ильи Чернева, назвал появившиеся в последние годы публицистические книги, в которых показываются кровавые дела Семенова и его войска.

— Ну и что, верят?

— Чужая душа — потемки, — уклончиво ответил Ермак Дионисович. — Читают...

Они подолгу разговаривали каждый день. Семенов не торопился с расспросами. Он, должно быть, полагал, что непринужденная беседа полнее раскрывает истину, чем полуофициальные ответы на вопросы. Чаще все-таки возвращался к выяснению условий жизни в колхозах. Сам выходец из казачьей станицы, Семенов главную ставку в своих планах делал на крестьянство.

Неприязни к японцам прямо он не высказывал, но по отдельным репликам можно было понять, что между атаманом и его шефами есть какие-то трения. Таров решил при случае использовать его для того, чтобы объяснить свою службу в ЯВМ, которой Семенов, кажется, был не очень доволен.

На четвертый или пятый день пребывания Тарова в Дайрене Семенов, наконец, открыл свою сокровенную идею. Они сидели в беседке на берегу моря. Щедро палило южное солнце. Легкая рябь искрилась солнечными бликами.

— Я хочу предложить свою помощь Советам в разгроме фашизма, — проговорил Семенов. Он не отвел взгляда от рыбацких лодок, но в тоне, каким были сказаны эти слова, чувствовались фальшь и хитрость.

— Не понимаю, ваше превосходительство, — сказал Таров, прикидываясь простачком.

— Я могу послать войска: тысяч триста сабель и штыков.

— Триста тысяч!?

— Поскребем по сусекам — наберем. В Китае, Японии, Корее — по всей земле.

— Это что же, троянский конь?

— Ишь ты, какой догадливый! Хотя бы и так. Чешских легионеров было тридцать тысяч, а они контролировали всю Сибирь и весь Дальний Восток. А мы двинем триста тысяч, на месте обрастем, как снежный ком... Как думаешь, студент?

— Не поверят, однако, не примут.

— Попытка не пытка. Не примут, шум подымем: большевики преградили путь русскому войску, горящему желанием бить фашистов. Полагаю, акции наши повысятся...

— Перед кем?

— Перед общественным мнением, в кругах эмиграции.

— А что скажут наши друзья японцы?

— От них у меня нет секретов.

Семенов скрыл от Тарова, что такое использование белых войск являлось составной частью плана «Кон-Току-Эн», — «Особые маневры Квантунской армии» — планы нападения на Советский Союз, разработанного японским генеральным штабом в середине сорок первого года с его участием.

В течение дня Семенов много раз возвращался к этому разговору. Он размышлял вслух о том, как растянуть войска на тысячи километров: как они по его сигналу захватят власть на местах, проведут мобилизацию...

— На востоке выступит Япония. Образуется второй фронт. Советы не выдержат, и большевистская империя рухнет... — говорил атаман, потирая от удовольствия руки.

Таров слушал и удивлялся. «Должно быть, ненависть и мстительные желания затмили рассудок генерала, — думал он, — лишили восприятия реальных возможностей».

— Ну, как идея, студент? — спросил Семенов, протягивая сигареты.

— Идея гениальная, ваше превосходительство. Да поможет нам бог...

В день отъезда Таьова генерал был особенно предупредителен: не отпускал от себя ни на шаг, распорядился о деньгах и продуктах на дорогу, угощал водкой.

— Спасибо, капитан. Ты меня свозил на родину. Не льстишь, не лебезишь — это хорошо. Возвращайся ко мне на службу, а? — говорил он, заглядывая в глаза Тарову.

— Благодарю за отеческую ласку, ваше превосходительство. Я и сам думал об этом, хотел попроситься. Потом, пораскинув скудным умишком, решил: в ЯВМ тоже полезно иметь вам свои глаза и уши...

— Однако верно. Ох, и хитер же ты!

— Вот должность у меня не очень подходящая, — Таров ткнул указательным пальцем в унтер-офицерский погон. — Да стеллажи белый свет застят...

— Я поговорю с генералом Янагитой. Не гоже капитану русской армии ходить при лычках.

Семенов тепло попрощался с Таровым, поручил Прокопию проводить гостя на вокзал и не возвращаться, пока не отойдет поезд.

— Это же прелесть! О такой встрече можно было только мечтать. Что? Ты не согласен? — восторгался Казаринов, выслушав доклад Тарова о поездке в Дайрен. Михаил Иванович был в хорошем настроении. Задорно смеялся. Его лицо, освещенное мягким светом оранжевого абажура, казалось помолодевшим. — Значит, атаман решил ввести троянского коня? Неплохо задумано, но рассчитано на дураков... Триста тысяч сабель и штыков! Брешет генерал: не наберет столько. Как ты считаешь, Ермак Дионисович, наберет или нет?

— Надеется.

— Дьявол с ним, пускай надеется. Предложение служить у него заманчиво, конечно, но ты правильно сделал, что отказался: твое место в ЯВМ. Если бы Семенов, как обещал, замолвил о тебе словечко перед генералом Янагитой — это было бы здорово...

— Я думаю о том, как оплачу вексель, выданный атаману. Глаза должны видеть, а уши — слышать.

— Об этом не печалься. День будет — бог пищу даст. Найдем что-нибудь.

Потом Таров рассказал Казаринову о лагере Хогоин.

— Смотрите, Михаил Иванович, что получается. Люди, попавшие в Хогоин, подвергаются «токуй ацукаи». Оттуда никто не возвращается. Стало быть, «особые отправки» — это условное название какой-то операции. Причем, в лагерь направляют людей, которые по словам поручика Юкавы, совершили преступления против Японии, но судить их нельзя. Далее, они исчезают бесследно. Можно допустить мысль, что их просто уничтожают. Однако такое предположение мне кажется маловероятным.

— Да, где-то, несомненно, собака зарыта. Что можно сделать?

— Поручик Юкава и старший унтер-офицер Кимура — две ниточки. Но поручик признался: он ничего не знает точно и лишь подозревает что-то страшное...

— Займись Кимурой, пока стеллажи твои не отодвинуты.

Задача эта оказалась не трудной, потому что после первой встречи Кимура сам потянулся к Тарову. Он нередко заходил покурить и потолковать о жизни. Нет, Кимура не плакался, не жаловался на жизнь. Японцы вообще не любят выносить на люди свои печали и заботы. Кимура по крестьянской доброте своей хотел удовлетворить любознательность хорошего человека, каким он считал Тарова, и послушать его умные рассказы.

Ермак Дионисович отвечал взаимностью. Он разъяснял старшему унтер-офицеру смысл Октябрьской революции; рассказывал о жизни колхозников, о том, как советское государство заботится о человеке.

— У нас перед войной ввели разверстку на рис, — говорил Кимуpa. — За бесценок рис отбирали. Налоги высокие, удобрения дорогие...

— А там крестьяне ведут коллективное хозяйство, — говорил Таров. — Государство обеспечивает тракторами, машинами, удобрениями...

— Это хорошо, — соглашался Кимура. — А мы говорим: удобряй землю ночью, то есть все делай тайком от соседа. Как звери живем — у каждого свое логово.

Кимура, должно быть, сознавал, что за такие разговоры может влететь от начальства. Он заходил к Тарову, соблюдая предосторожность. Но отказаться от них уже не мог: бесхитростные и откровенные беседы, видимо, стали для него потребностью.

Однажды, это было уже в августе, Кимура зашел после ночного дежурства. Бессонная ночь, письмо из дома и несправедливый выговор офицера сильно расстроили его.

— Плевать я хотел на все. И победа не нужна. Я уже ничему не радуюсь и терять мне нечего: сына убили, землю отобрали...

— Как отобрали?

— Старуха не могла платить налоги. Разве женщине по плечу такое дело? И тут нет покою: офицеры-мальчишки из кожи лезут, выслуживаются...

— Сколько лет было вашему сыну? — спросил Таров, когда удалось немного успокоить унтер-офицера.

— Родился он в год великого землетрясения. Вот и считайте, сейчас ему было бы девятнадцать с половиной.

— Жалко парня, пожить не успел, — сказал Ермак Дионисович, глубоко вздохнув. Он решил воспользоваться подходящим настроением Кимуры и повернул разговор в нужном направлении. — На войне, ладно, бывает, человек ни за что пропадает... Я думаю о своем соседе по камере Рыжухине. Добрый и честный старик, а будто в воду канул. Вы тогда сказали, что Рыжухина отправили туда, откуда не возвращаются. Как понимать это, Кимура-сан?

— Его сначала перевели в лагерь Хогоин, а потом на станцию Пинфань, это недалеко, километрах в двадцати от города. Вот оттуда живым никто не выходит.

— Что же там такое, Кимура-сан? — нетерпеливо спросил Таров.

— Не знаю.

Приблизившись к Тарову и перейдя на шепот, Кимура рассказал, что на станции Пинфань размещается особая воинская часть. Главное здание построено в виде замкнутого четырехугольника. Вокруг возведены земляной вал и бетонированная ограда. Ограда обнесена колючей проволокой.

— Мне приходилось конвоировать заключенных в Пинфань, но заглянуть во двор ни разу не удалось, — сказал Кимура. — Мы обычно въезжаем в мрачный тоннель, сдаем людей и возвращаемся. Как правило, ездим ночью, в специальных автомашинах. Заключенных заковывают в кандалы или крепко связывают веревками. Поверьте мне, я больше ничего не могу сообщить.

Таров не сомневался в том, что рассказ унтер-офицера Кимуры правдив: волнение его было неподдельным.

Вечером, гуляя по городу, Таров восстанавливал в памяти сообщение Кимура: «Если так строго охраняют — значит, там важные секреты. А что если поехать в Пинфань, поглядеть своими глазами?» Но скоро понял: ничего он там не увидит, зато немотивированное появление в запретной зоне наверняка приведет к провалу.

Таров вернулся в ямото, пожевал засохшую данго — рисовую лепешку и лег в постель. Он лежал с закрытыми глазами и думал. Припомнилась японская сказка. «Силач Момотаро придавил главного черта к земле, сел верхом на его широкую спину, сжал ему шею сильными руками и говорит: «Ну что, пришел твой конец?» Перехватило у черта дух, из глаз покатились слезы. Стал черт просить: «Отпусти меня, пощади мою жизнь! Я тебе за это все свои сокровища отдам!» Отпустил его Момотаро. Открыл главный черт кладовые, а там такие сокровища, равных которым на свете нет: и плащ-невидимка, и зонт-невидимка, и волшебная колотушка Байкоку — бога счастья. Ударишь колотушкой — и любое твое желание исполнится».

«Вот мне бы отыскать чертову кладовую», — подумал Ермак Дионисович, засыпая.

Летели недели и месяцы, но ни плаща-невидимки, ни волшебной колотушки Таров не находил. Он по-прежнему сидел в своей комнате, установленной высокими — до потолка — стеллажами, готовил справки для офицеров ЯВМ. «Так можно всю войну просидеть без пользы», — упрекал себя Ермак Дионисович.

От Семенова не было никаких вестей, и Тарову порою казалось, что атаман забыл о своем обещании.

В первых числах февраля позвонил капитан Якимото. Тарова вызвали к начальнику ЯВМ. Это была вторая встреча с генералом Янагитой. Ермак Дионисович не спеша поднимался по лестнице. Неожиданный вызов насторожил и взволновал.

Войдя в кабинет генерала, Таров увидел Семенова, и сразу же камень от сердца отвалился.

Янагита и Семенов сидели за низким столом. На столе — открытая бутылка чуринского коньяка и яблоки в узорной тростниковой корзине.

Таров встал на колени и приветствовал генералов так, как того требовал строгий японский этикет.

— Окажите, Таров, вы довольны своей службой? — спросил Янагита, ставя рюмку на столик. Он показал жестом, чтобы Таров поднялся.

— Я счастлив, ваше превосходительство, что смог вручить свою судьбу в ваши руки, — учтиво ответил Ермак Дионисович, продолжая стоять на коленях.

— Встаньте, капитан, — сказал Семенов по-русски. В его голосе послышалось недовольство. Таров встал.

— А все-таки, как вы сами оцениваете? — допытывался Янагита.

— Вам виднее, ваше превосходительство. Мудрая японская пословица говорит: кто смотрит с холма, тот видит в восемь глаз...

Янагита остался доволен таким ответом, улыбнулся и Семенов.

— Генерал Семенов ходатайствует о вашем выдвижении. Я рад удовлетворить просьбу нашего дорогого друга и перевожу вас на офицерскую должность. Однако, по нашим законам офицерские звания присваиваются только военнослужащим, закончившим специальные японские школы. Я попробую добиться исключения для вас, но наперед ничего не могу гарантировать... Пока можете носить погоны русского офицера. Вы, кажется, капитан? — спросил Янагита и посмотрел в сторону Семенова, видимо, ожидая подтверждения от него. Семенов понял вопрос и кивнул. — И еще одно: наш дорогой друг просит разрешения иногда сопровождать его в качестве переводчика. Я даю согласие и на это. Надеюсь, что службу свою вы будете исполнять прилежно?

— Можете не сомневаться, ваше превосходительство. Я постараюсь доказать мою преданность великой Японии.

Вскоре Тарова назначили помощником начальника монгольского отделения. В первый же день его принял начальник отделения, майор Катагари. Он расспросил Тарова о его прошлом, объяснил в общих чертах задачи, стоящие перед отделением. Коротко он выразил их так: ведение разведывательной работы против МНР и Советского Союза, в первую очередь, сбор информации о воинских частях, их командном составе, вооружении и боевой готовности. Прямые обязанности объяснил Тарову капитан Токунага, который потом руководил его работой.

Кабинет, в котором работал Таров и капитан Токунага, размещался на третьем этаже. Единственное окно выходило на набережную. Отсюда хорошо была видна Сунгари и даже различались запорошенные снегом кусты на левом берегу.

Токунага оказался очень общительным человеком. Не прошло и недели, а они уже были добрыми приятелями и обращались друг к другу на «ты».

Капитан рассказал, что он родился в Токио, окончил юридический факультет Токийского университета и училище службы безопасности, в Харбине работает шестой год, жена Хидэко с двумя детьми живет в Токио у его родителей. Отец работает в префектуральном суде.

— Почему семью не везешь сюда?

— О, это политический вопрос, Таров! Если сказать коротко, считаю обстановку здесь неустойчивой.

— А если откровеннее?

— Видишь, ли Таров, вся наша деятельность тут имеет одну цель — подготовку войны против России. Раньше я был ярым противником войны, считал ее не только бесперспективной, но и трагической для Японии. Потом, когда мы создали хороший плацдарм и миллионную Квантунскую армию, я стал выступать за войну. Последние события опять поколебали мою решимость. Ты не слышал? О, ошеломляющая новость! Русские окружили и разбили под Сталинградом трехсоттысячную немецкую армию. Взяты в плен фельдмаршал Паулюс, двадцать четыре генерала, две с половиной тысячи офицеров и без малого сто тысяч солдат. Фюрер объявил трехдневный траур... Если такую мощь русские двинут на Восток...

Токунава осекся на слове и посмотрел на Тарова. Ермак Дионисович понял смысл его вопросительного взгляда.

— Токунага-кун[105], я строго придерживаюсь правила: никому не передавать содержания разговоров, которые веду наедине с друзьями. Поверь мне. И если когда-нибудь я нарушу это правило, можешь плюнуть мне в глаза...

— Спасибо, Таров-кун. Я закончу мысль: тогда Японии будет очень нелегко. Я люблю мою страну, готов идти на смерть за нее... А вообще от политики надо подальше держаться.

— Невозможно, капитан: мы же на передовой линии.

— Это верно, но тем не менее... Лучше говорить о женщинах. Хочешь, сведу тебя в одно заведение? На Китайской, тут недалеко.

— Если возьмешь шефство надо мною, Токунага-кун. Мне не приходилось бывать. Не знаю, как там вести себя, наверное, попаду впросак.

Отделение подбирало и готовило шпионов, террористов, диверсантов. Агенты, прошедшие обучение, перебрасывались на территорию Монгольской Народной Республики и СССР, в районы дислокации советских и монгольских войск.

Капитан Токунага прилично владел русским языком, но его познания в монгольском и маньчжурском ограничивались фразами вроде: «дайте закурить», «я голоден, накормите», «не найдется ли выпить» и тремя-четырьмя крепкими словосочетаниями.

Токунага, а потом и начальник все чаще стали брать с собою Тарова на встречи с агентами из числа монголов и маньчжуров. Скоро это вошло в правило, и Таров знал почти о всех шпионах, подобранных отделением. Но знать агента в лицо, знать его кличку или фамилию, даже биографию — это только полдела. В чужой стране лазутчик будет выступать под вымышленной фамилией, выдавать себя за другого человека. Поэтому важно было заблаговременно выяснять, когда, где с какой легендой он перебрасывается. Начальник отделения майор Катагири — тот самый майор, который когда-то допрашивал его вместе с Юкавой, — и капитан Токунага, видно, хорошо понимали это и вовремя, под самым носом у Тарова, захлопывали ларчик. Необходимо было применить тонкое искусство разведчика, напрячь способности к анализу и логическому мышлению, чтобы добыть нужные сведения.

X

Наступила весна. Ярко зазеленела трава, на деревьях появились клейкие листья, заклубилась белорозовая дымка в садах, распустились цветы. Своенравная Сунгари унесла в море скопившиеся за зиму мусор и нечистоты.

Капитан Токунага в субботу пришел на службу в отличном расположении духа. Одет он был по-весеннему. Светлый костюм, цветастый галстук, шелковая рубашка салатного цвета.

— О, Токунага-кун, ты сегодня великолепен! По какому поводу? — воскликнул Таров, выходя из-за стола. Он пожал руку капитану. — У тебя день рождения?

— Нет, Таров-кун. Сегодня начинается праздник ханами — праздник любования цветами. В такой день все должны быть нарядными...

Ермак Дионисович знал эту отличительную черту японцев. Они с детства приучаются понимать красоту природы, видеть прекрасное в окружающем мире. Японец может часами стоять на берегу моря, любуясь бирюзовыми волнами; пойти далеко в горы, чтобы подивиться причудливо изогнутым веткам сосны, одиноко стоящей на вершине; слушать шум водопада или пение птиц в саду; умиляться стрекотом цикад или кузнечиков в траве. В простом камне, обросшем мхом, он способен увидеть бесконечные формы и колоритное многоцветие японских островов. Неутолимая любовь к природе, эстетически развитое воображение японцев породили множество праздников: ханами — любование цветами, цуками — любование луной, юкими — любование снегом.

Таров высказал неподдельное восхищение тем, что природа занимает большое место в жизни японцев. Токунага был польщен.

— Ты хорошо понимаешь японский характер и наш образ жизни. Не всякому иностранцу это дано. Есть предложение: завтра поехать на левый берег Сунгари. Расцвели черемуха и дикая вишня. О, это прекрасно! Приглашаю. Как?

— Если не помешаю... Ты с кем едешь?

— С приятелем. — Токунага, видимо, понял немой вопрос Тарова и пояснил. — В колледже вместе учились. Он врач, служит на станции Пинфань...

— Город такой? — спросил Таров, сдерживая волнение. В его мозгу моментально сработала мысль: «Может быть, это новая ниточка к пинфаньской тайне».

— Нет, железнодорожная станция, небольшой гарнизон.

— Что ж, Токунага-кун, я рад принять приглашение. Честно говоря, я подумал, что ты едешь с женщиной.

— Для женщин бог создал ночь, — Токунага потешно щелкнул языком и пальцами, уселся за рабочий стол. Он выложил перед собою фотографию неизвестного мужчины и долго всматривался, пуская к потолку кольца дыма. Таров тоже взглянул на карточку.

— Что за тип? — спросил он с небрежным тоном, видя, что на карточке заснят не японец.

— Уйгур. Весьма образован, внешность представительная, а болван. Смотрю и думаю, стоит ли возиться с ним дальше.

— Мой первый шеф, генерал Тосихидэ, в подобных случаях так говорил: сколько не шлифуй черепицу, она не станет драгоценным камнем.

Ермак Дионисович не сомневался: капитану известна эта фамилия, и он не ошибся.

— О, ты был знаком с генералом Тосихидэ?

— Да, и считаю это за счастье. Умнейший человек!

— Не зря взлетел на такую высоту.

В воскресенье, в десять часов утра, как обусловились накануне, Таров пришел на пристань. Токунага и его приятель уже ждали. Они стояли на причале, курили и любовались мощным в эту пору течением Сунгари.

— Здравствуйте! Простите великодушно за опоздание, — извинился Ермак Дионисович.

— Нет, нет, ты не опоздал, — сказал Токунага, ответив на приветствие Тарова. — Мы приехали пораньше и не жалеем: река восхитительна, сейчас она похожа на нашу Сумидагаву...[106] Знакомьтесь, пожалуйста.

— Кисиро Асада, — назвался приятель капитана и поклонился. Ермак Дионисович тоже отвесил поклон и пожал узкую, как у женщины, ладонь Асады с длинными тонкими пальцами. Асада был высок ростом, чуть ниже Тарова, и строен.

— Думаю о том, что был прав мудрец, открывший истину, что в одну реку нельзя войти дважды, — пошутил Асада, обращаясь к Тарову. — Простая мысль, а какая глубина!

— Говорят, все гениальное — просто. А нельзя ли, Асада-сан, истолковать эту истину расширительно? Скажем, так: с одним и тем же человеком нельзя встретиться дважды? Ведь люди тоже меняются. По крайней мере, идет постоянное обновление клеток.

— Пожалуй, — согласился Асада. — С известными допущениями, разумеется. Убеждения и характер человека меняются не так быстро, как клетки его организма.

— Свел на свою голову двух философов. Боюсь оказаться третьим лишним, — сказал со смехом Токунага. — Я подсмотрел хорошую лодку, вот там. Пойдемте...

Китаец-хозяин моторки издали заметил господ-японцев. Он выбежал навстречу и, не переставая кланяться, предложил свои услуги. Из носового ящика достал чистые коврики и застелил сиденья. Не меньше часа они катались по Сунгари. Для громоздкого корпуса мотор был слабоват, он оглушительно и надрывно ревел, а лодка не набирала большой скорости. Впрочем ни Таров, ни его спутники тогда не замечали этого, восторгаясь еще не кончившимся весенним половодьем и красотою берегов.

Потом лодка причалила к песчаной косе, и они высадились. Метрах в двухстах от берега поднимались раскидистые кусты черемухи. Легкий ветер доносил их терпкий запах до самой реки. Дальше, немного правее, высились ажурные кроны маньчжурского орешника. На ветках покачивались буровато-зеленые серьги соцветий. Тут и там попадались гладкие валуны, валялись коряги, выброшенные рекой.

Японцы подолгу стояли возле каждого куста, камня и коряги. Они обменивались одними восклицаниями, которые филолог определил бы как «междометия, выражающие чувства радости и восхищения».

Китаец-перевозчик ожидал их. Он хлопотал возле лодки, отчищая пятнышки на ее белоснежном корпусе, которые, должно быть, мог заметить только хозяин. При виде пассажиров китаец раскатал засученные штанины и стал суетливо собирать тряпки и разложенные на них инструменты.

За все время, пока были в лесу, Тарову так и не удалось поговорить с Асадой. Между тем поездка была удобным случаем для того, чтобы завязать знакомство с ним, и Ермак Дионисович не хотел упускать этой возможности.

Но японцы долго находились под впечатлением путешествия. И в городе они еще продолжали любоваться природой: белоцветными акациями, могучими вязами, каштанами, на которых природа щедрой рукой расставила роскошные свечи.

Остановились возле отеля «Модерн». Таров предложил зайти в ресторан. Токунага согласился, а Асада возразил. Он пригласил их к себе домой на чашку чая.

— О, домашний час — это превосходно! — воскликнул капитан. — Но нам не хотелось бы причинять беспокойство тебе, Асада-кун, и твоей несравненной супруге Фусако. Верно я говорю, Таров-кун?

— Да, конечно, — подтвердил Таров, хотя ему очень хотелось побывать v Асады. Этот визит, несомненно, закрепил бы их знакомство.

— Никакого беспокойства. Мы будем рады дорогим гостям. Вы сделаете нам большое одолжение...

Взаимный обмен любезностями кончился тем, что приглашение было принято. Асада жил в Новом городе, занимал половину двухэтажного особняка.

Дверь открыла молодая китаянка. Она сложила перед собою руки и замерла в поклоне, пропуская хозяина и гостей. Сняв обувь, прошли в гостиную. Как во всех японских квартирах, пол был устлан татами— плотными циновками. На передней стене токонама — ниша с двумя полочками. На верхней полочке — эстамп, на котором изображена Фудзияма со снежной вершиной, на нижней — ваза с цветами. Мебель самая необходимая. Ничего лишнего.

Через минуту тихо вошла Фусако, в ярком шелковом кимоно, перехваченном в талии широким поясом.

— Оку-сан[107], познакомься с моими друзьями.

В знак большого уважения Фусако опустилась на колени и коснулась ладонями пола. Поднявшись, стала знакомиться с гостями.

Таров преподнес ей ветку сакуры, купленную по дороге. Фусако, мило улыбаясь, поблагодарила за цветы и также неслышно удалилась. Мужчины уселись на татами и закурили. Токунага решил, наконец, основательнее представить Тарова своему приятелю.

— Мой коллега и друг господин Таров больше двадцати лет служит великой Японии. Он имел честь работать под руководством генерала Тосихидэ. Я думаю, и наш шеф Янагита весьма благосклонен к нему. — Капитан взглянул на Тарова и улыбнулся.

— Преувеличиваешь, капитан. Обычное отношение, — пояснил Таров безразличным тоном, не опровергая, однако, слов Токунаги.

— Японский характер знает лучше, чем мы сами.

— Токунага-кун, ты меня ставишь в неловкое положение.

— Прости, пожалуйста. Я не хотел обидеть тебя.

— Вы так хорошо говорите по-японски, Таров-сан, — сказал Асада. Он повернулся к Тарову и скользнул пытливым взглядом по его лицу. — У вас даже акцент, как у коренного столичного жителя. Где вы изучали наш язык?

— Сначала в Петроградском университете, а потом у жизни... Вы, кажется, тоже университет закончили, Асада-сан? — спросил Таров, воспользовавшись подходящим моментом.

— Да, токийский университет, медицинский факультет.

— По какому профилю?

— Я эпидемиолог.

— А сейчас вы служите по специальности?

— В основном, да. Я служу в Управлении по водоснабжению и профилактике частей Квантунской армии. Один наш отдел размещается здесь, в Харбине. Может быть, попадалась вывеска?

— Не помню, — Таров готов был поверить Асаде.

Тогда он еще не знал, что такая вывеска служила маскировкой подлинного назначения воинского подразделения, где служил Асада.

Неслышно вошла Фусако и пригласила к чаю. Перешли в маленькую комнату, специально отведенную для чаепития.

Таров знал из книг: у японцев за многие века сложился определенный чайный обряд, называемый тядо. Японцы пьют преимущественно зеленый чай. У них существует строгий порядок приготовления чая и подачи его гостям.

Если бусидо — кодекс поведения самурая — есть искусство подготовки к смерти, вычитал он в какой-то книге, то тядо — чайный обряд можно назвать искусством наслаждения жизнью. В доме Асады Таров своими глазами увидел японский чайный обряд.

То, что врач-эпидемиолог Асада служит в Управлении по водоснабжению и профилактике частей Квантунской армии, казалось Тарову вполне логичным. Но когда он начинал сопоставлять этот факт с известными ему сведениями о Пинфаньском гарнизоне, логическая цепь обрывалась. «Земляной вал, бетонированные стены, колючая проволока, строжайший режим секретности... Куда деваются люди, доставляемые в Пинфань? Они же не возвращаются оттуда. Выходит, погибают. Значит, там ведутся опыты над людьми, эксперименты в военных целях. Хотя Асада рассказывал спокойно о своей службе, в его глазах в ту секунду промелькнула настороженность, а землистого цвета лицо потемнело: смутился»...

Чем больше размышлял Таров, чем глубже анализировал, тем больше убеждался: за пинфаньской бетонированной оградой скрыта важная тайна.

Укрепившись в таком мнении, Таров обдумал план действий, согласовал его с доктором Казариновым и стал добиваться сближения с Асадой.

Кисиро Асаду нельзя было назвать нелюдимым. Он был прост в обращении, гостеприимен, открыт, пока разговор не касался его службы. Первым препятствием на пути к сближению было то, что Асада постоянно жил в военном городке, приезжал домой два-три раза в месяц, а встречались они еще реже.

Было еще одно препятствие. Между Таровым и Асадой всегда стоял Токунага. Встречи с Асадой устраивались через капитана и проходили с его непременным участием. Это, конечно, сильно сковывало действия Тарова.

И тем не менее у Ермака Дионисовича постепенно складывалось определенное мнение об Асаде и прежде всего о его характере и мировоззрении.

Однажды они сидели в ресторане. Слаженно играл оркестр, заученно танцевали гейши. Токунага, низко склонившись над столом, передавал приятелям последние новости с советско-германского фронта. Видимо, он слушал московское радио.

— Германским командованием была разработана операция «Цитадель». Оно рассчитывало взять реванш за разгром под Сталинградом, — рассказывал Токунага. — В районе Курска было сосредоточено около миллиона немецких войск. Ими командовали генерал-фельдмаршалы Манштейн и Клюге. Бои продолжались пятьдесят дней. И что вы думаете? Русские наголову разбили немцев...

— Теперь, точно, Гитлер проиграл войну.

— Тяжелые вести.

— Да. Наливай, капитан.

Выпили, закусили, послушали музыку.

— Миллион! Нашей Квантунской армии хватило бы как раз на одну такую операцию, — сказал Асада. Он расстегнул верхнюю пуговицу рубашки и ослабил галстук. — Я вот о чем думаю: одержав окончательную победу на Западе, русские несомненно перебросят войска сюда. Придут на помощь своим союзникам... Трудно нам будет.

— Нелегко, — согласился Токунага.

— Но поражение Японии будет означать конец для каждого из нас, — ввернул Таров и задержал взгляд на Асаде.

— Мы — мелочь. Пусть наши генералы печалятся об этом, — продолжал гнуть свою линию капитан. — Прикинемся простачками, скажем — мы чистенькие, невиноватые.

— Кому скажешь? Кто поверит? Никто слушать не станет. В такой ситуации все виноваты, каждый будет отвечать за себя, — со злостью бросил Асада.

— При чем обстановка? Лотос растет в болоте, а остается чистым.

— То лотос... Не хитри, Токунага-кун.

— А что делать? Даже прыгая, креветка остается в воде... И нам из своего болота не выскочить.

— Своей судьбы предсказатель не знает, — заметил Таров. — Чего зря ломать голову? — Он понял: Асада боится ответственности за свои дела.

Как-то Асада по делам службы был в военной миссии и зашел в комнату, где работал Токунага и Таров.

Вначале говорили о женщинах, о женской любви и неверности. Такие разговоры обычно заводил Токунага. Но во время войны о чем бы ни толковали, обязательно возвращались к войне. И в этот раз вскоре началась беседа о войне, опять — об ответственности каждого человека за участие в ней.

— Вам чего опасаться, Асада-сан: врач всегда служит добру, ведет борьбу со злом, — сказал Таров, чтобы вызвать Асада на откровенность.

— Война, — страшное дело, Таров-сан, даже такую гуманную науку, как медицина, она ставит на службу злым силам. Вместо избавления людей от болезней и смерти медицина начинает искать способы массового уничтожения людей.

Это уже было довольно ясное признание, подтверждающее самые худшие предположения Тарова. «В Пинфане ведется подготовка бактериологической войны», — мелькнула догадка.

Зазвонил телефон. Капитана Токунагу вызвал начальник отделения Катагири. Таров и Асада остались вдвоем.

Асада стоял у окна, стараясь, должно быть справиться с волнением. На его землистом лице нервно вздрагивали мускулы. Ермак Дионисович подошел к Асаде и молча протянул пачку сигарет. Асада взял сигарету и стал разминать тонкими, длинными пальцами.

— Я много думал над тем, как уберечься, — сказал Таров, щелкнув зажигалкой.

— Да? Какие же пути спасения вы нашли? — Асада повернулся и стал прикуривать. На его лице блуждала грустно-ироническая усмешка.

— Я вижу три способа, — серьезно сказал Таров, делая вид, что не замечает усмешки Асады. — Первый — перевоплотиться...

— В будду?

— Нет, умирать и я не собираюсь... Просто изменить имя, биографию и затеряться среди людей. Второй — уйти в леса, тайгу и прожить там до лучших времен по образу наших предков. И третий, самый реальный — уже сейчас готовить путь к отступлению. Найти паутинку, по которой можно выбраться из ада. Я помню, читал японскую новеллу. В ней рассказывается такая история: страшный разбойник Кандата при жизни говершил много злодеяний: убивал, грабил... На счету у него было лишь одно доброе дело: пощадил паука в лесу, не раздавил... Когда Кандата умер и попал в преисподнюю, Будда опустил паутинку, чтобы Кандата мог выбраться по ней...

— Ну и что же, удалось это Кандате?

— Нет: Кандата был злым человеком. Он пожалел, что другие грешные выберутся вместе с ним, и паутинка оборвалась.

— Вот видите, все-таки не выбрался. — Асада вздохнул и глубоко затянулся. — Есть четвертый путь, Таров-сан, самый достойный. Вам трудно понять — вы не японец. Я имею в виду харакири... Паутинки подают лишь в сказках, в жизни такое не случается.

— А если бы случилось? А если бы вам протянули паутинку?

— Не знаю, как я поступил бы... Но вы с таким видом говорите, точно вы бог и моя судьба в ваших руках. — Асада посмотрел с хитрым прищуром и замолчал, очевидно, ожидая каких-то важных слов или решительных действий со стороны Тарова. У Ермака Дионисовича вдруг возникло желание открыться, хотя бы частично, протянуть Асаде спасительную паутинку, но он сдержался.

— К сожалению, я не будда, — сказал он, — а только человек.

— Интересно! Очень интересно! — проговорил Асада, прощупывая Тарова долгим изучающим взглядом.

— Что именно?

— Я знаю вас, Таров-сан, полгода. Но сегодня открыл заново. Вы, оказывается, умный собеседник. Заходите ко мне в воскресенье, без капитана. Ну как?

— Ладно, зайду, — просто согласился Таров.

Вошел Токунага. Он взял со стола сигарету, закурил и поглядел в окно, вероятно, предположив, что стоящие у окна Асада и Таров засмотрелись на какое-нибудь необычное зрелище. Ничего не увидев, отошел от окна.

— О чем идет разговор? — спросил капитан, обращаясь почему-то к Тарову. Ермак Дионисович пожал плечами, промолчал. Ему хотелось услышать, как ответит Асада. Это имело определенное значение: если Асада серьезно ищет путь к спасению, то скорее всего не передаст содержание беседы.

— Пустой разговор, капитан... Мне пора. Простите за то, что украл у вас драгоценное время. — Асада торопливо попрощался. Это была добрая примета.

Несколько минут Токунага и Таров молчали: каждый был занят своими думами.

— Таров-кун, ты говорил, что хорошо знаешь Забайкалье?

— Да, я много лет жил там.

— Село Бичуру знаешь?

— Слышал. А почему ты спрашиваешь об этом?

— Сейчас у майора Катагири я встретился с представителем БРЭМ. Фамилию его не запомнил, рекомендовался полковником русской армии. В том селе живет агент по кличке «Ногайцев». Оставлен еще атаманом Семеновым в девятнадцатом году. Полковник говорит, у «Ногайцева» есть дочь Ксения, работает птичницей в колхозе. Русская красавица! Бюро по делам российских эмигрантов готовит «Ногайцеву» новогодний подарок, посылает связника... Понадобятся твои советы.

— Хорошо. А я полагал, БРЭМ — благотворительная организация.

Токунага дружески посмеялся над несмышленностью коллеги.

— Благотворительные организации возглавляют сентиментальные старушки, а не генералы, — поучающе заметил он. — Во главе БРЭМ стоит наш друг, генерал Лев Филиппович Власьевский.

— Там же был генерал Бакшеев?

— Теперь — Власьевский. Они не только шпионов и террористов готовят, но даже создают вооруженные отряды из эмигрантов. Зря деньги никому не платят, дорогой Таров-кун.

— Эту истину я давно уразумел, Токунага-сан. На вечер у нас какие планы?

— Явка с агентом «Валет». Да китаец, знаешь же...

— Ну, ну, вспомнил. Когда он уходит?

— В понедельник.

— Ты сам поедешь с ним?

— Да.

— Далеко?

— До Халун-Аршана.

— Не ближний свет. А я думал: посетим «Модерн», послушаем музыку.

— Рад бы в рай, да грехи не пускают. Кажется, так говорит русская пословица? — Токунага прекрасно владел русским языком и любил при случае козырнуть этим.

Казаринов, как всегда, был в бодром настроении. Ермак Дионисович заражался оптимизмом и кипучей энергией своего наставника. Ни возраст, ни постоянное напряжение вроде бы не влияли на него. Михаил Иванович придирчиво выяснял все, что известно Тарову о «Ногайцеве» и «Валете». Когда с этим было покончено, Ермак Дионисович поделился своими наблюдениями в отношении Пинфаньского военного городка, сообщил о возникшем у него намерении пойти на открытый разговор с Асадсй.

— Я согласен с твоим выводом: есть все основания полагать, что Асада и его коллеги работают на бактериологическую войну. — Казаринов поднялся и зашагал по комнате — первая примета взволнованности. — Но идти ва-банк с Асадой — дело рискованное, весьма. Никогда не поймешь, что на уме у японца. Помнишь, я как-то цитировал слова одного мудрого человека: японец не лжет, но ему никогда не приходит в голову говорить вам всю правду? Очень верные слова!

— И все таки стоит рискнуть, Михаил Иванович.

Казаринов остановился возле Тарова, сидевшего на стареньком диване.

— Где гарантии, что Асада не доложит о тебе?

— Гарантий, конечно, нет. Чем руководствуюсь? Скажу. По моему глубокому убеждению, Асада очень боится ответственности за свои дела, человек он слабовольный, на него можно повлиять. Я сравниваю Асаду и Токунагу. Капитан даже откровеннее. Он не скрывает, что слушает московское радио, без опасения делится новостями, рассуждает о возможности разгрома Японии. И при всем этом остается убежденным самураем. Асада же искренно тревожится за свою судьбу...

— Да, Ермак, загадал ты мне загадку. Видать, не одну ночь не спал. От чьего имени ты намерен выступать?

— От своего. Нет, я не стану открываться как представитель Советской страны, пусть сам догадывается, кто перед ним, — сказал Таров, заметив протестующий жест Казаринова. — Я буду говорить о бесчеловечном характере бактериологической войны, попытаюсь задеть его душу. Асада — врач и не может не понять, что от него зависит спасение миллионов людей от бессмысленной смерти.

— Боюсь, друг мой, ты меряешь его на свой аршин, по себе судишь. Ты забываешь, Асада принял присягу, а фанатизм японцев известен...

— Но в данном случае цель оправдает средства.

— Согласен. Если бы нам удалось получить сведения о подготовке японцами бактериологической войны, местах сосредоточения лабораторий и иных учреждений, то мы сделали бы большое дело. Ты представляешь; в случае необходимости наши могли бы уничтожить городки, вроде Пинфаня, и предотвратить смертоносную войну. Ты что, не согласен с этим?

Таров улыбнулся, услышав от доктора знакомый вопрос, не требующий ответа. Он означал, что Казаринов уже согласился с его предложением.

— Ради этого, Михаил Иванович, я пойду на любой риск. — В темных глазах Тарова засветились искорки. — Другого выхода у нас нет. Японцы в аналогичных случаях говорят так: кто стоит спиной к стене, тот может идти только вперед.

— Все это я отлично понимаю, друг мой. А если Асада выдаст? Тогда что?

— Тогда буду сидеть в японской тюрьме и слушать ту песню в своем сердце, о которой говорил Феликс Эдмундович. С нею и умереть не страшно. — Таров улыбнулся и широкой ладонью погладил волосы на затылке.

— Умереть, умереть, — проворчал Казаринов и, очевидно, чтобы скрыть волнение, торопливо вышел. Вскоре вернулся, в руках у него была початая бутылка коньяка.

— Выпьем за жизнь, Ермак Дионисович. Поздравь старика — нынче мне стукнуло шестьдесят.

— Поздравляю, Михаил Иванович, от всего сердца. И еще: за скорое возвращение на родную землю! Да, с меня тоже полагается. Вчера официально объявили, что мне присвоено звание поручика, и по должности повышен. Теперь я старший помощник начальника отделения. Генерал Янагита сдержал свое обещание.

Они выпили и дружески обнялись. Долгая жизнь в чужой стране и опасная работа роднят людей.

XI

Накануне нового года Таров получил командировочное предписание. Его опять вызывал атаман Семенов. На этот раз встреча была назначена в Чанчуне, переименованном японцами в Синьцзян — «Новая столица». Там размещался штаб Квантунской армии, там находилась резиденция Пу И — императора марионеточного государства Маньчжоу-Го.

Ермак Дионисович выехал из Харбина первым утренним поездом и около четырех часов пополудни уже был в Синьцзяне. Он не спеша вышел на привокзальную площадь, мокрую от снега, который падал хлопьями и тут же таял, огляделся. Справа под брезентовым тентом жались рикши, подпрыгивали, чтобы согреться. Чуть подальше стояли извозчики.

Ермак Дионисович подошел к бородачу, картинно восседавшему на козлах, и по-русски спросил, свободен ли. Извозчик засуетился, должно быть, польщенный тем, что господин японский офицер обратился к нему на его родном языке. Он низко кланялся и приговаривал: «С превеликим удовольствием, ваше благородие», «с превеликим удовольствием», «с превеликим...»

Таров назвал адрес. Извозчик пошевелил вожжами, почмокал губами, и гнедая кобылка резво побежала, цокая подковами по булыжной мостовой.

— Откуда родом-то, отец?

— Мы-то? Мы — волгари, ваше благородие, — ответил извозчик, не оборачиваясь.

— Давно живете здесь?

— Мы-то? Почитай полвека. Сперва дорогу строил, много нашего брата было тут. А потом вот свое дело завел...

— Семья большая?

— Сам, старуха и дочка. — Старик по-сибирски сделал ударение на последнем слоге. Видимо, здесь уже усвоил такое произношение. — Она у нас хворая, умишком слабая... Божье наказание...

— Трудно, наверно, живется?

Извозчик обернулся и долго смотрел из-под рыжих мохнатых бровей на необычного офицера.

— По пословице, ваше благородие: служил три лета, выслужил три репы — а красной ни одной! Концы с концами сводим... Покойный отец, бывало, наказывал: помни, сынок, главные дела жизни: молись, терпи, работай. Стараюсь исполнять родителев совет.

Разговор с извозчиком натолкнул на размышления о том, какие изменения произошли среди эмигрантов за время его десятилетнего отсутствия. Он вспоминал о встречах со знакомыми по белой армии, о беседах с Рыжухиным. Ему показалось, что былая враждебность к Советскому Союзу как бы притупилась, уступила место сочувствию. Кое-кто, особенно рядовые семеновские солдаты, откровенно, не стесняясь, высказывали гордость за свою родину и даже готовность принять участие в боях с фашистами. По слухам, в Харбине возникли союзы за возвращение на Родину. Раньше этого не было. За хитрыми присказками тоже чувствовалась невысказанная тоска по родным краям...

Остановились возле красивого двухэтажного здания. Таров, тронутый бесхитростным рассказом извозчика, протянул ему бумажку в десять даянов и отказался от сдачи. Эта сумма значительно превышала стоимость проезда. Старик был ошеломлен. Он не мог сдвинуться с места и беспрерывно кланялся, пока Ермак Дионисович не скрылся за массивными дверями подъезда.

Здание, как выяснилось, принадлежало Квантунской армии. В нем была гостиница для офицеров.

Стоящий в вестибюле постовой небрежно взглянул на документы Тарова и показал, как пройти к администратору. Пожилой унтер-офицер-администратор Ямото — с широким болезненным лицом безучастно выслушал объяснение Тарова и провел в одноместный номер на первом этаже.

Вечером Ермак Дионисович дважды поднимался к Семенову, но комната генерала была закрыта. Таров принял ванну и рано лег в постель: читать было нечего, выходить на мокрый снег не хотелось.

Встретились назавтра. Генерал приветливо поздоровался с Таровым, поздравил с присвоением офицерского звания, предложил сесть. Но от внимания Тарова не ускользнуло: Семенов был не в настроении, беспричинно хмурился, тяжело шагал по скрипящему паркету.

— Как доехал? Устроился?

— Все в порядке, ваше превосходительство, — отвечал Ермак Дионисович, продолжая стоять навытяжку.

— Не сдержал слова Янагита, — сказал Семенов, покачав головой. — Обещал капитана, а присвоил поручика.

— Благодарю вас, ваше превосходительство.

— А ты не снимал бы нашу форму. Ты же капитан русской армии.

— Не хочется быть белой вороной.

— Тоже верно. Ну, садись, рассказывай.

— Вроде ничего нового нет, — сказал Таров, — опускаясь в глубокое кожаное кресло, напротив генерала. Он с нетерпением ждал, когда Семенов сообщит о цели вызова в Синьцзян.

— Ты мне вот о чем расскажи: какое настроение у твоих коллег. Готовы ли они к войне с большевиками?

— По-моему, нет, ваше превосходительство. Я заметил, офицеры все чаще стали высказывать опасения за судьбу Японии; строить догадки, что случится с их страной, если Россия, одержав победу над немцами, придет на помощь своим союзникам.

— Именно такой ответ я боялся услышать. За то люблю тебя, что говоришь правду. — Семенов, опершись о подлокотники, с усилием поднялся. Он был в полной форме. Заложив большой палец за борт кителя, прошелся до порога и обратно.

— Это худо, капитан. Это означает, что звезда нашего счастья повернула на закат. — Он стоял перед Таровым широко расставив ноги.

Ермак Дионисович понимал: надо полагать, есть серьезные причины, беспокоящие Семенова, а сообщение об упадке воинственного духа японских офицеров — лишь предлог для проявления тревоги, вызванной начавшимся крушением несбыточных генеральских надежд.

— Ох и противно ломать шапку, выпрашивать милостыню, — сказал атаман и поморщился, будто от зубной боли. Он снова сел в кресло, опустил голову и прикрыл ладонью глаза. Долго молчал.

— У меня завтра встреча с императором, — сказал наконец, опуская руку на колено. — Будешь за переводчика. Ты у меня один остался... Живого императора видел когда-нибудь? — спросил атаман, горько усмехаясь.

— Не приходилось, ваше превосходительство.

— Увидишь. Плюгавенький, а все-таки император. — Семенов опять поднялся и зашагал по комнате. Таров тоже поднялся. — Пока я помогал Пу И занять трон, он бросал подачки с царского стола. Теперь зазнался. Желает восстановления цинской династии, мечтает стать владыкой всего Китая. Видите ли, чувствует себя виноватым перед душами предков... Пятнадцать лет тому назад, когда Чан Кай-ши предпринял наступление на север, Пу И призывал своих генералов крепить дружбу с Семеновым, объявлял нас «клятвенными братьями». «Поддерживайте друг друга, — взывал он. — Только этим путем вы добьетесь победы над красными». А нынче морду воротит, мальчишка. Ладно, отдыхай, посмотри столицу. Неплохой город.

Таров походил по центральным улицам, заглянул в магазины, осмотрел памятники. Город и впрямь был прекрасен.

В отличие от Харбина, в Синьцзяне было заметно больше японцев, особенно военных. Как видно, здесь они чувствовали себя увереннее. Китайцы, русские и вообще европейцы встречались редко. Ермака Дионисовича всюду принимали за японца. Причиной тому была, вероятно, не столько его внешнее сходство, сколько офицерская форма.

В букинистической лавке Тарову удалось купить томик стихов Брюсова. Книжные магазины всегда были слабостью Тарова: он не мог пройти мимо них, как бы гадко не было на душе; по ним судил о каждом новом городе, в который попадал.

Вечером запоем прочитал сборник, и стало невыразимо грустно. Вспомнилось все, что оставил на родине... «И вдруг таким непостижимым представился мне дом родной. С его всходящим тихо дымом. Над высыхающей рекой».

Будто для него были написаны эти строки, для его нынешнего настроения. В этом, наверное, суть настоящей поэзии!

И лишь засыпая, Таров вспомнил о разговоре с Семеновым.

«Наше знакомство с Семеновым в «Метрополе» определяет все последующее покровительственное и доверительное отношение атамана ко мне, — думал Ермак Дионисович. — Как он тогда говорил в Дайрене? «У меня такой характер: если я поверю человеку, то на всю жизнь». И потом: «Ты не льстишь, не лебезишь, рубишь правду-матку...» Вот и сегодня угодил, сказав правду о японских офицерах.

Утром Таров появился в вестибюле минут за сорок до назначенного срока. Генерал спустился через полчаса. Его круглое, мускулистое лицо было чисто выбрито и припудрено, усы лихо накручены. Но бессонная ночь оставила свои следы: одутловатость, мешки под глазами, морщины на щеках, воспаленные веки. Семенов суховато поздоровался с Таровым, вышел к подъезду и закурил.

Подъехала легковая машина с японскими опознавательными знаками и уже знакомыми Тарову улицами доставила их к императорскому дворцу. Это было удивительное, белокаменное сооружение, похожее издали на восковое. В нем соединялись лучшие черты западных и восточных архитектурных стилей: легкие портики, точеные колонны, покатая крыша с загнутыми, как у буддийских храмов, углами. Изящно, строго, без вычурных украшений.

Началась долгая процедура проверки документов, выписки пропусков и прочие формальности. Охраняли дворец японские солдаты.

Наконец, их ввели в приемную императора Пу И. Каково же было удивление Тарова, когда навстречу им вышел длиннолицый и худощавый человек, на вид лет тридцати, в цветастом шелковом одеянии наподобие халата и в желтой шапочке.

Ермак Дионисович стоял позади атамана и старался добросовестно копировать все его жесты и движения. Семенов, видать, хорошо освоил церемониал представления императорской особе. После этого император и генерал одну-две минуты обменивались любезностями, не скупясь на самые высокопарные выражения, и уж только потом расселись на мягком ворсистом ковре возле низкого столика, богато инкрустированного редкими камнями и перламутром. Несмотря на изысканные комплименты, в отношениях между Семеновым и Пу И сразу же почувствовалась натянутость.

— Прежде всего я хотел бы, ваше величество, сердечно поблагодарить вас от своего имени и от имени русского воинства за то, что в поворотные моменты истории вы не оставляли нас без великодушной помощи и высочайшего внимания. — Пока Семенов произносил эту заученную фразу, смуглое лицо его все больше темнело, покрывалось бурыми пятнами. Таров перевел. Император улыбнулся, выпростал руки из широчайших рукавов.

— Мне приятны, генерал, ваши слова благодарности. Надеюсь, сегодня вы порадуете меня новыми приятными известиями.

— Да, ваше величество, я пришел с хорошими вестями. События развиваются вполне благоприятно. Мы заканчиваем формирование Захинганского казачьего корпуса. Командиром назначен генерал-лейтенант Бакшеев. В состав корпуса входят пять казачьих полков, два отдельных дивизиона и одна отдельная сотня специального назначения.

— Очень хорошо. Приятное сообщение.

— «Русский отряд Асано», в составе которого казаки раньше проходили военную подготовку, развертывается в «Российские воинские отряды». Оные части вливаются в армию вашего величества.

— Очень хорошо, — повторил Пу И. Он хотел еще что-то сказать, но вошли два молодых китайца с расписными подносами, и разговор прервался. Расставив сладости и наполнив чаем фарфоровые чашечки, слуги удалились.

— Простите, ваше величество, за дерзость, но я хотел бы напомнить: момент сейчас действительно поворотный, — сказал Семенов, видимо, полагая, что император не обратил внимание на эти слова.

— Я согласен, генерал, — подтвердил Пу И, поднося к губам чашечку.

— Если сюда придут войска русских коммунистов, опасность распространится на весь Китай.

Тонкие брови императора взметнулись. Он отставил чашку.

— Вы допускаете такую возможность, генерал? Разве непобедимая Квантунская армия уже покинула нашу страну?

— На войне, ваше величество, случаются самые неожиданные повороты, — сказал Семенов, дипломатично уклоняясь от ответа на вопросы императора. — Нынешний момент я характеризую, как критический, требующий напряжения всех наших усилий.

— Каких же усилий, какой помощи вы ждете от меня? — спросил Пу И, выслушав перевод. Он обеспокоенно задвигался, догадываясь, конечно, что речь пойдет о деньгах.

— Прежде всего материальной, ваше величество. Условия эмиграции лишают русские войска необходимых средств. Скоро я не смогу выплачивать жалованье, и солдаты разбегутся. Мое войско рассыпется, как горох из рваного мешка.

— Я весьма сочувствую вам, генерал, но, к большому сожалению, моя казна в упадке...

— Ваше величество, в свое время я делал все для реставрации трона...

— Я хорошо помню и высоко ценю ваши услуги, генерал. Полагаю, вы согласитесь со мною: во все поворотные моменты истории, позволю себе выразиться вашими словами, я не обделял вас своей милостью и помогал вам в меру сил и возможностей. Сейчас я уж и не помню, сколько денег и драгоценностей истратил на содержание вашего войска. В двадцать седьмом году от ваших отрядов оставались лишь шайки бандитов... — Тут император обернулся к Тарову и попросил перевести последнюю фразу как-нибудь помягче. — Во все времена я возлагал большие надежды на вас, генерал, и верил, что вы способны совершить великие подвиги, уничтожить коммунистов и восстановить династию...

— Конечная цель достигнута, ваше величество. Трон восстановлен.

— Ценою каких потерь! Если иметь в виду династию Цин, она не реставрирована. А на это я не жалел средств. На ваше имя был открыт счет в банке, десятки тысяч юаней уплыло из моей казны в ваш бездонный карман. Вы разорили меня, генерал, больше я не могу...

— Что же делать, ваше величество? Сидеть на сундуке с золотом и ждать коммунистов? — сердито бросил Семенов. Его глаза налились кровью.

— Берегите себя, генерал, я по-прежнему буду днем и ночью молиться за ваши преуспеяния, — проговорил Пу И, ханжески опуская глаза.

Это означало, что аудиенция окончена. Семенов был взбешен до предела. Он поднялся, не очень учтиво поклонился императору и направился к выходу.

Когда сели в машину, генерал разразился площадной бранью, награждая Пу И самыми нелестными эпитетами.

В номере гостиницы он долго еще метался, точно тигр в клетке, и рычал:

— Без моего участия не видеть бы ему трона, как своих ушей. Я установил контакты в высших сферах японского общества. Я запугивал коммунистической опасностью, убеждал членов японского императорского правительства, влиятельных аристократов наладить сотрудничество с Пу И и помочь реставрации. Я сумел склонить в его пользу англичан, итальянцев и французов. Я добился молчаливой поддержки в этом деле со стороны американцев, они готовы были приветствовать вступление на трон последнего отпрыска династии...

Таров, не снимая пальто, стоял у порога и слушал гневную тираду атамана. Он понимал: Семенову в те минуты был нужен человек, нечто вроде громоотвода, через который он мог бы разрядиться, выплеснуть негодование и возмущение. Ермак Дионисович терпеливо играл эту роль.

Немного успокоившись, генерал опустился в кресло и вяло махнул рукой. Ермак Дионисович, не попрощавшись, вышел.

Утром Семенов через горничную пригласил Тарова, угостил русской водкой. Он тихо жаловался на суетную жизнь и, высказав несколько наставлений, как тому обязывало его высокое положение, велел возвращаться в Харбин. Прокопия, обычно неотлучно находившегося при атамане, на этот раз почему-то не было с ним.

XII

Капитан Токунага был в отъезде. Таров воспользовался этим и один отправился на квартиру к Асаде, который, кстати, не раз приглашал его. Ермак Дионисович доехал трамваем до Вокзального проспекта и, сойдя, прошелся по магазинам. Хотелось удивить мадам Фусако зимними цветами, но, к большому огорчению, цветов в продаже не оказалось. Его выбор остановился на дорогом, но в общем-то обычном подарке — коробка трюфелей, бутылка коньяка и какая-то мелочь. Все это было красиво завернуто в цветную бумагу и перевязано шелковой лентой.

На звонок вышла та же служанка. Таров осведомился, дома ли Асада-сан. Китаянка поклонилась.

Асада встретил Тарова по всем правилам японского этикета. В памяти Ермака Дионисовича всплыли строчки из книги Окакури: японский этикет начинается с изучения того, как предложить человеку веер, и заканчивается правильными жестами для совершения самоубийства.

— Простите, Асада-сан, если презент мой не соответственен строгому японскому этикету, — сказал Таров. — Очень сожалею, что всех тонкостей его я еще не успел познать.

Асада, продолжая приветливо улыбаться, принял сверток и тут же передал служанке. Ермак Дионисович так и не понял — уместным был подарок или нет.

Они прошли в гостиную, уселись возле низкого столика, закурили. Началась дружеская беседа. Асада сообщил, что Фусако уехала в Токио навестить больную мать. Он ждет вестей от жены, поэтому и приехал нынче из Пинфаня.

Ермак Дионисович рассказал о поездке в Синьцзян, о встречах с генералом Семеновым и императором Пу И. Расчет оказался верным: это сообщение, как было видно, благоприятно подействовало на Асаду.

— О, Таров-сан. Это очень интересно! Я всю жизнь мечтал хоть одним глазом заглянуть в ту сферу. Там, наверное, все не так, другой мир и люди особенные.

— Боюсь ошибиться, Асада-сан, но люди, по-моему, такие же. Только заботы тяжелее наших: в их руках судьбы миллионов.

— Что они думают о перспективах войны? — спросил Асада, и Таров понял, что этот вопрос тревожит его.

— Пу И пока не думает об этом. У меня сложилось впечатление, что политик он не дальновидный, спит и видит себя императором всего Китая...

— Ну до этого наши не допустят: Японии выгодно, чтобы Китай оставался лоскутным.

— Семенов, кажется, отлично понимает, куда мы идем, — продолжал Таров. Он оставил без внимания замечание Асады и подводил разговор к нужной теме. — «Звезда нашего счастья повернула на закат», — признался Семенов. Генерала трудно обвинить в паникерстве, хотя для него-то исход войны — вопрос жизни и смерти...

— Как и для каждого из нас.

— Вообще перспектива мрачная.

Таров стал рассказывать о положении на западном фронте, о победах Советской Армии — об этом он знал от доктора Казаринова. Германия находится на грани краха, говорил Таров, ее людские ресурсы на исходе. Напротив, военная мощь России развернулась, небывало возросла. Теперь каждому ясно: Советский Союз может не только полностью изгнать немцев со своей земли, но и освободить от фашистского ига европейские страны. Италия фактически уже выведена из войны.

— Я не знаю, как будут развиваться события потом, но думаю, что Россия придет на помощь своим союзникам на востоке. — Ермак Дионисович следил за тем, какое впечатление производят его слова на Асаду. — Русские никогда не были неблагодарными. Разве Япония выдержит объединенную мощь СССР и США? Уже сейчас она завязла в тихоокеанских операциях. Китай — пороховая бочка, готовая взорваться в любой час. Надо быть слепым или глупым, чтобы не видеть, куда мы идем. Поражение Японии — объективная закономерность.

— Страны, как и люди, не могут избежать своей участи, — сказал Асада, разводя руками и невесело улыбаясь.

— Неправда, Асада-сан. Судьбы стран определяют их правители. А люди не стадо баранов, которых гонят на бойню. Они должны...

— Но и не боги, Таров-сан, — перебил Асада, намекая на их недавний разговор.

— И тем не менее, нужно отстаивать свое место под солнцем.

— Как?

— Безвыходных положений нет, Асада-сан.

— Вы действительно так думаете?

— Я убежден в этом. Вот вы врач, а служите смерти. Это совершенно противоестественно.

— Откуда вы это взяли?

— Отчасти с ваших слов. Помните, вы как-то сказали: вместо избавления людей от болезней, медицина начинает искать способы массового уничтожения людей. Вы же о себе говорили...

— То был разговор в принципе.

— Я мог бы поверить вашим словам, Асада-сан, если бы не располагал еще кое-какими материалами.

— Тогда вы, может быть, скажете, Таров-сан, чем конкретно я занимаюсь?

— Я готов сделать это при одном условии: вы будете взаимно откровенны.

— Хорошо. Даю слово.

— Вы работаете в военном ведомстве, которое занимается подготовкой бактериологической войны; проводите опыты над живыми людьми, отыскивая наиболее эффективные способы массового заражения и уничтожения.

— Это так, — неожиданно подтвердил Асада.

«Знать, верна японская пословица: слово мужчины — не клочок бумаги», — подумал Таров.

— Между прочим, наша участь, — сказал он, — отличается от судьбы высокопоставленных лиц, таких, скажем, как Пу И, Семенов, японские военные чины. Они, пожалуй, уже ничего не могут сделать для своего спасения, а мы еще можем...

— Я жду, что вы сейчас все же подадите мне спасительную паутину, — сказал Асада, загадочно улыбаясь.

— Вы не ошиблись, Асада-сан, именно это я хочу сделать.

— Кто вы такой, Таров-сан? От чьего имени выступаете?

— Я выступаю от имени миролюбивого человечества, которое ненавидит войну и обязательно покарает тех, кто начал ее.

— Фраза. Я хочу знать точнее.

— Существует немало учреждений и организаций, поставивших перед собою эту благородную цель. Разве имеет значение, какую из них я представляю?

— Какой ценой я получу спасительную паутину?

— В обмен на исчерпывающую информацию о ваших лабораториях и экспериментах.

— А где гарантия тому, что в нужный момент паутина поможет мне выбраться из преисподней?

— Слово мужчины.

— Немного — за нарушение присяги. А если я завтра пойду к генералу Янагите и передам ему содержание нашего разговора?

— Оба мы будем иметь большие неприятности.

— Оба?

— Конечно. Я изобличу вас в разглашении военной тайны. Назову известные данные. Они прозвучат убедительно. А что вы можете выставить против меня? Голословные утверждения? Я откажусь от нашего разговора и назову ваши обвинения клеветническими: никаких доказательств у вас нет.

— Но вы забываете, Таров-сан, я — японец, а вы — иностранец, мне веры больше.

— Но у меня тоже есть высокие покровители, такие, например, как генерал Тосихидэ. Будьте благоразумны, Асада-сан, — жестко произнес Таров.

В ямочке на подбородке Асады выступили капельки пота, землистого цвета лицо налилось кровью. Наступила длинная пауза. Молча курили, напряженно прощупывая друг друга колючими взглядами.

— Я дружески протягиваю руку помощи, Асада-сан, и вы допустите непоправимую ошибку, если откажетесь от нее. Потом будете горько раскаиваться в этом, — сказал Таров, стряхивая пепел в большую морскую раковину-пепельницу.

— Нет, Таров-сан, я не готов к такому решению. Мне надо подумать, я вам позвоню через две недели. Хорошо?

— Хорошо, — спокойно произнес Таров. Он понимал, что остановка на полпути опасна: трудно предвидеть, какой ход примут размышления Асады, как он поступит. Но продолжать нажим тоже было нельзя, это могло озлобить Асаду и толкнуть на непродуманный шаг.

Разговор на отвлеченные темы не клеился, и Таров стал собираться домой. В отличие от предыдущих встреч Асада удерживал его лишь из вежливости.

Несмотря на неопределенные результаты беседы, мнение об Асаде у него не изменилось. Ермак Дионисович верил: Асада-сан не выдаст.

Совсем по-другому отнесся к оценке этого события Михаил Иванович. Он встревожился не на шутку, опять заговорил о том, что нельзя понять, когда японцы говорят правду; что самые гнусные свои намерения они умеют скрывать за любезной улыбкой. Таров пытался возразить, защитить Асаду, но доктор и слушать не хотел.

Отличительной чертой Казаринова было сильное самообладание, умение сдерживать свою страстную натуру. Обычно подвижный и энергичный, он становился медлительным и вялым, когда начинал волноваться. Ермак Дионисович жалел, что сам он не обладает, как ему думалось, такой способностью, хотя, живя много лет среди врагов, выработал в себе железную волю и завидную выдержку.

— Я тебе верю, Ермак, — сказал Казаринов, выслушав доводы Тарова в пользу Асады, — и все-таки готовь себя к объяснению с Янагитой. Не дай-то бог, чтобы вызов к генералу застал тебя врасплох.

— Никаких же доказательств у Асады нет! Я откажусь от разговора с ним и все, — горячился Таров.

— Асада прав: он — японец, а ты пришелец из другого мира, проживший там десять последних лет; для них это очень веское доказательство.

Предупреждение Казаринова несколько поколебало уверенность Тарова. Он стал тщательнее проверяться на улицах — нет ли слежки, внимательно присматриваться к сослуживцам, стараясь обнаружить возможную неприязнь в их отношениях к нему.

Ермак Дионисович давно не виделся со старшим унтер-офицером Кимурой. При встрече тот официально приветствовал его, а на попытку Тарова завести разговор, отвечал холодно и натянуто. Так Кимура обращался с ним, когда Таров был арестантом. Вначале Ермак Дионисович насторожился, но потом сумел убедить себя: официальность Кимуры вызвана тем, что он увидел офицерские погоны на его плечах. В прошлом они были на равном положении, имели унтер-офицерские звания, погоны поручика отдалили Тарова. Кимура, как все японские военнослужащие, хорошо понимал субординацию.

В понедельник появился на службе капитан Токунага. Он выглядел бодрым и веселым: очевидно, командировка была успешной.

— Какие новости, Таров-сан?

— Ничего нового, Токунага-сан Я ведь тоже неделю отсутствовал.

— Вот как? Где ты был?

— Я ездил в Синьцзян. Видел живого императора...

— Какого императора?

— Пу И.

— У этого императора прав меньше, чем у нас с тобою. За его спиной постоянно стоит генерал Есиока. Он подсказывает Пу И все: куда ехать на прием и кому отдавать честь; каких принимать гостей и как обманывать верноподданных; когда поднять рюмку и какой произнести тост; когда улыбнуться и по какому поводу кивнуть головой. Даже минутную речь он произносит по шпаргалке, заранее написанной Есиокой.

— Пу И принимал генерала Семенова. За спиной императора стоял я, Есиоки не было.

— Какое же впечатление он произвел на тебя?

— Весьма неопределенное.

— Вот видишь. А если бы присутствовал Есиока, Пу И был бы определеннее.

Капитан рассмеялся и, успокоившись, начал рассказывать о своей поездке.

— Переправил этого, уйгура. Помнишь, на карточке?

— Да, да. Каким маршрутом?

— У меня одна нахоженная тропа — в районе Халун-Аршана.

— Удачно?

— Кто его знает. Ушел в темноту, будто камень в воду. Многого я и не жду от него.

— Кем он там будет?

— Буддийским монахом.

— Банально.

— За кого еще можно выдать такого тупицу?

— Да, конечно. Как жизнь в тех местах?

— Маньчжуры и китайцы живут очень плохо — голодные, оборванные. Женщины грязные, неаппетитные... Побрезговал...

— Китайцам и тут не легче. Я как-то из любопытства ездил в Фуцзядянь. Нищета ужасная. Даже те, кто работает, не могут обеспечить семьи. И это в обществе равных возможностей.

— Видишь ли, Таров-сан, возможности-то равные, а способности у людей разные, поэтому и живут они по-разному. Японцы имеют большие способности, уровень жизни и потребности у них выше. Они, скажем, с рождения едят рис, тогда как маньчжуры и китайцы довольствуются лишь гаоляном... Дружба в том и состоит, чтобы предложить японцам лучшие условия. Мы много крови пролили в Маньчжурии, чтобы вырвать ее из рук России. Я полагаю, вы хорошо знаете историю этой страны?

— Разумеется, — подтвердил Таров. удивленный столь странным толкованием смысла жизни и дружбы. Он хотел бы напомнить капитану о проводимой японцами политике «трех уничтожений»: все сжечь, всех убить, все захватить. Но это было бы чересчур вольной откровенностью, которая могла зародить опасные подозрения у Токунаги.

С работы Таров и Токунага выходили вместе. Они договорились погулять часок по набережной Сунгари. В подъезде им повстречался немолодой уже мужчина с обрюзгшим бледным лицом, по виду русский. Мужчина подобострастно поздоровался с капитаном, льстиво улыбнулся.

— Кто такой? — спросил Таров, когда они вышли на улицу.

— Князь-проститутка, — произнес Токунага по-русски, с характерным японским акцентом. — Не понимаешь? Это Ухтомский, симбирский князь. Так он рекомендовался в начале своей карьеры, — продолжал рассказывать капитан, перейдя на свой родной язык. — Потом бросил. Он давно сотрудничает с нами, но подозревается в связях чуть ли не со всеми разведками мира. Отсюда, надо полагать, столь оригинальный эпитет.

— Чем же он сейчас занимается?

— Как чем? Тем же, чем и мы с тобою: подбирает и вербует агентов, готовит их для заброски в сопредельные страны.

— Я в первый раз вижу его.

— Штат миссии велик. Даже я не всех знаю. Я много лет работал с Ухтомским, потому он так любезен со мной.

— Ухтомский? Что-то я слышал. Имя и отчество не помните, Токунага-сан?

— Николай Александрович.

— Нет, не тот.

Стояла безветренная погода, падал мягкий снег. Легкий морозец пощипывал лицо. Прогулка была приятной и полезной.

Асада позвонил не через две недели, как обещал, а через месяц. Трубку снял Токунага. Они долго и любезно разговаривали. Тарову ни привета, ни приглашения Асада не передал. Это была добрая примета, как рассудил тогда Ермак Дионисович. Асада не хочет выставлять напоказ наше знакомство, — думал он, чтобы не привлекать внимания капитана. Звонок — известие о приезде.

На квартире у Асады телефона не было, поэтому Таров в воскресенье пошел к нему без предупреждения.

Асада Кисиро и Фусако, только что вернувшаяся из Японии, встретили его по-дружески: угощали вином, фруктами, земляными орехами. Фусако и восьмилетняя дочь Юкико очень мило пели под аккомпанемент сямисэна[108].

Таров был глубоко тронут этим домашним концертом.

Около восьми вечера Асада вышел проводить гостя. Начиналась оттепель, было сыро и скользко. Они, не сговариваясь, свернули под арку, стали закуривать. Ермак Дионисович терпеливо молчал: он видел взволнованность Асады и ждал.

— Почему не спрашиваете?

— Жду, Асада-сан, слово за вами.

— Да, слово за мной, — повторил Асада. — Честно говоря, первой моей мыслью было доложить начальству о нашем разговоре. Я подозревал, что это игра ЯВМ. Такие способы, я слышал, там практикуются. Буду откровенным до конца. На второй день после нашей встречи я пошел в миссию, чтобы доложить Янагите о вашем предложении. В приемной мне сообщили, что генерала вызвали в Синьцзян. Я уехал в Пинфань, и долгие раздумья заставили меня отказаться от этой мысли. Что-то удерживало меня от такого шага, и я поверил вам.

Асада говорил медленно, растягивая слова.

— Видите ли, Таров-сан, я догадываюсь, от чьего имени вы выступаете. В студенческие годы я сочувствовал коммунистам. Мне нравилась их страстная убежденность и бескорыстная преданность гуманистическим идеалам. Но дальше сочувствия дело не пошло. Я принимал их за фанатиков, посмеивался, напоминал им нашу пословицу: говорят, что когда сильно веришь, и на голову селедки станешь молиться... Я в ту пору еще не сомневался в незыблемости общества, основанного на частной собственности и свободном предпринимательстве. Оно казалось мне справедливым. — Он печально улыбнулся: — у нас говорят, что приходит время, и с горы спадает волшебный покров. Война потрясла меня, я стал другим человеком, увидел мир новыми глазами... Я готов принять ваше предложение, но с одной оговоркой: никакого письменного обязательства я не подпишу и буду давать лишь устную информацию...

— Не настаиваю. Слово мужчины дороже клочка бумаги, — сказал Таров, сдерживая вздох облегчения: месяц он висел над пропастью, мог сорваться в любую минуту. — Я рад, Асада-сан, что не ошибся в вас. Таким вас и представлял — умным и порядочным. Ну, а «форму» вашу я правильно определил?

— Да, это огромная бактериологическая лаборатория.

— Она входит в состав Квантунской армии?

— Так. Ее возглавляет генерал-лейтенант медицинской службы Исии Сиро.

— Чем вы занимаетесь?

— Мы изыскиваем наиболее эффективные способы использования бактерий острых инфекционных заболеваний для ведения наступательной бактериологической войны.

— «Управление по водоснабжению и профилактике частей Квантунской армии», о котором вы как-то говорили, — крыша?

— Это условное наименование, присвоенное в целях конспирации нашей лаборатории. Есть еще одно зашифрованное название: «отряд 731».

Таров не ждал от Асады такой откровенности. И словно спохватившись, что проговорился, Асада смущенно заметил:

— Я кажется, только подтвердил то, что вы сами говорили мне... А теперь пойдемте спать. Фусако беспокоится, должно быть.

Тарову хотелось немедленно бежать к Казаринову, сообщить важные сведения, но он имел право на внеочередную встречу лишь в исключительных случаях, если скажем, над ним нависнет угроза провала.

...Рассказы Асады об отряде Исии рисовали перед Таровым страшную картину. Военный городок Пинфань возник в тридцать девятом году. За короткий срок были построены многочисленные лаборатории и служебные здания. Вокруг создана особо засекреченная зона. Даже японским самолетам запрещается летать над Пинфанем. Земляной вал, бетонированные стены, колючая проволока надежно ограждает его от внешнего мира. Сотрудники отряда пропускаются на территорию городка по служебным удостоверениям. Посторонним лицам, не исключая высших военных чинов, входить разрешается по пропускам, подписанным главнокомандующим Квантунской армией. Население близлежащих деревень тщательно профильтровано жандармерией, подозрительные лица удалены. Внутри двора размещается тюремный корпус. Специальный подземный ход соединяет тюрьму с тоннелем, в котором останавливаются и разгружаются закрытые машины с жертвами, обреченными на мучительную смерть.

В «отряде 731», как предполагал Асада, работает не менее трех тысяч сотрудников. Почти все они имеют высшее или среднее медицинское образование. Отряд состоит из восьми отделов. Только один из них — третий отдел — занимается вопросами водоснабжения и профилактики, о чем извещает красочная вывеска на харбинской улице. Но и в этом отделе разрабатываются конструкции снарядов, называющихся «авиабомбами системы Исии». Они предназначаются для сбрасывания с самолета блох, зараженных чумою.

Все остальные подразделения целиком занимаются подготовкой бактериологической войны.

Первый отдел, например, ведет исследования в области применения возбудителей чумы, холеры, паратифа, газовой гангрены, сибирской язвы, брюшного тифа; второй отдел разрабатывает специальное вооружение для распространения бактерий: распылители в виде авторучек и тросточек, фарфоровые и керамиковые авиабомбы, другие приспособления; четвертый отдел — фабрика по массовому выращиванию бактерий.

«Отряд Исии» имеет филиалы почти при всех воинских частях и соединениях, расположенных вдоль границы с Советским Союзом. Они отрабатывают практические способы применения бактериологического оружия.

Асада был откровенным до тех пор, пока речь шла о структуре отряда и общих положениях. Но даже об этом он рассказывал вяло, как бы прислушиваясь к своей речи со стороны и оценивая, не выложил ли чего лишнего. Когда же дело дошло до опытов над людьми, Асада снова замкнулся. Он стал уклоняться от встреч с Таровым, месяцами не появлялся в городе, жил в Пинфане.

...Однажды Таров и Асада зашли в сад на берегу Модяговки. Сад этот с давних пор почему-то называется «питомником»... Они сели на неокрашенную скамейку под кустами акации, закурили.

— Скажите, Асада-сан, какие кошки скребут у вас на душе? — спросил Таров, стараясь придать разговору непринужденный характер.

— Разве вы не догадываетесь, господин Таров? Поставьте себя в мое положение.

— А все-таки?

— Меня мучает совесть. Я нарушил присягу, спасая свою шкуру...

— Ваши соотечественники говорят, что от тигра остается шкура, а от человека остается имя. Его нужно передать детям чистым и незапятнанным, чтобы они потом не стыдились за имя своего отца.

Таров опять стал убеждать Асаду в том, что поражение Японии неизбежно; что в войне, развязанной немецкими фашистами и японскими милитаристами, гибнут миллионы людей; все, кто честен, должны бороться против войны, стараться предотвратить или хотя бы уменьшить ее страшные последствия.

— Неужели вы хотите, Асада-сан, чтобы взращенная вашими руками чума косила детей, матерей? — спросил Таров в заключение. — Неужели вы пойдете на это лишь потому, что когда-то приняли присягу?

Асада слушал, молча ломал пальцы. На его лице отражалась душевная буря.

— Хорошо, господин Таров, спрашивайте, — проговорил он, наконец.

Отвечая на вопросы Тарова, Асада раскрывал новые страницы жутких злодеяний.

Люди, над которыми ведутся опыты, содержатся в тюрьме. В разговоре между собою сотрудники отряда называют их «бревнами». Каждому присваивается номер, никаких дел не оформляется, заключенные теряют свои фамилии.

Окно комнаты, где работает Асада, выходит в тюремный двор. По его приблизительным подсчетам, в год доставляется около пятисот-шестисот «бревен». Это в основном китайцы — участники движения сопротивления и пленные бойцы, а также русские — белоэмигранты, перебежчики и советские солдаты, захваченные во время пограничных инцидентов. Все они предварительно проходят проверку в квантунской жандармерии и японских военных миссиях, а затем через такие лагери, как Хогоин, направляются в пинфаньскую тюрьму.

Эксперименты ведутся в тюрьме и на специальном полигоне на станции Аньда.

Летом сорок второго года, рассказывал Асада, в Центральном Китае проведен опыт распространения бактерий наземным или диверсионным способом. Были выброшены блохи, зараженные чумой. Китайские газеты сообщали тогда о вспышке эпидемии и удивлялись ее странному характеру: обычно разносчиками чумы являются грызуны, но там, как показывала проверка, они были здоровыми.

— Асада-сан, вы бывали на полигоне?

— Всего один раз. Не верите? Я говорю правду. Вы бывали когда-нибудь на артиллерийском полигоне? Ну, и тут, примерно, то же самое: огромное поле, удаленное от населенных пунктов и обнесенное колючей проволокой. Через каждые сто метров надписи на японском и китайском языках: «Стой! Стреляют!»

— Когда вы там были?

— В конце прошлого года. На полигон было доставлено десять человек. Их привязали к врытым в землю железным столбам, метрах в пяти один от другого. Шагах в пятидесяти от них была взорвана осколочная бомба, начиненная бактериями газовой гангрены. Все жертвы без исключения получили ранения и были заражены. Умерли они, примерно, через неделю в тяжелых мучениях... Трупы обычно сжигаются в крематории, построенном на территории отряда, недалеко от тюрьмы.

— Кто руководил этой операцией?

— Генерал-майор медицинской службы Кавасимо Киоси, начальник четвертого отдела «отряда 731». Мне известно: иногда бригады возглавляет начальник второго отдела подполковник Икари. Слышал, что на полигоне Аньда проводятся также опыты по массовому заражению животных... Но я при этих экспериментах не присутствовал.

Вечером должна была состояться встреча с Казариновым, но Таров не смог пойти на нее: до поздней ночи пробыл на явочной квартире ЯВМ. Целый год Таров вместе с Токунагой готовил агента Ван Сун-хэ, по кличке «Хуан». Его намечалось послать в Иркутск для встречи с японским шпионом, заброшенным туда в тридцать пятом году в числе реэмигрантов, возвращавшихся из Маньчжурии после продажи КВЖД. Это был заключительный инструктаж.

Ван Сун-хэ хоть и с акцентом, но довольно бойко говорил на русском языке и называл себя русским именем Ваня. Он больше десяти лет прожил в России, мыл золотоносный песок на Олекме, Ципе и Витиме. Там, на далеком прииске остались жена и трое детей. В России с Ван Сун-хэ приключилась беда. Он бежал оттуда с пустыми карманами и лютой ненавистью в сердце. За годы старательства Ван утаил и припрятал около трех килограммов дорогих крупинок и рассчитывал по возвращении в Китай начать свою торговлю. Это желание было сильнее любви к жене и детям. Во сне и наяву Ван видел белокаменный особняк с вывеской: «Ван Сун-хэ. Товары на любой вкус». Именно о такой вывеске он мечтал.

В ту самую ночь, когда Ван должен был бежать потайными таежными тропами, заявились люди в милицейской форме, отобрали краденый капитал, оставили взамен акт на серой газетной бумаге. После отбытия короткого наказания Ван Сун-хэ, как подданному Китая, разрешили вернуться на родину. В Китае он с радостью принял предложение японского офицера, переправился с заданием в Россию. Трудно объяснить причину этой радости: то ли хотел встретиться с семьей и, может быть, остаться там, то ли рассчитывал получить много денег — японцы не скупились на посулы.

Военная миссия делала большую ставку на инженера железнодорожного транспорта Князева, к которому направлялся «Хуан». Инженер мог дать ценную информацию о военных перевозках. Однако за все время от Князева не поступало никаких вестей. Связники, посылавшиеся к нему, не возвращались. Это давало основание подозревать его в предательстве и поездка Ван Сун-хэ была последней попыткой установить потерянную связь с Князевым. И капитан Токунага, и Таров, и их начальники, наверно, хорошо понимали: тщательно подготовленная заброска агента «Хуана» обречена на провал.

— Риск, разумеется, немалый, — согласился капитан, выслушав соображения Тарова на этот счет. Они шли по тихой улочке. — Но ведь вся наша работа строится на риске. Когда имеешь дело с человеческим материалом, никогда нельзя определенно положиться.

«Ну что ж, пожалуй, верно, — подумал Таров, — если иметь в виду такой «человеческий материал», как Ван Сун-хэ, как придурковатый уйгур, которого Токунага недавно переправил в МНР, или князь Ухтомский».

— Я не знаю инженера Князева, — продолжал Токунага, — но по документам он выглядит волевым и верным нам человеком. Не исключено, что Князева предал кто-то из связников, и он сейчас кукует в колонии. Честно говоря, и сам Ван Сун-хэ не внушает доверия. Заметь, Ван не попросил разрешения повидаться с семьей. А ведь он, надо полагать, по-своему любит жену, детей. Что это означает?

— Не знаю, Токунага-сан.

— Это наверняка означает то, что он останется там. Опять риск! Ну и что? Не вернется Ван, пошлем Чжана, Фаня... жалко что ли. Из сотни пять дойдут до цели — уже хорошо. Таков закон разведок, дорогой мой друг.

— Жестокий закон. Опять поездка в Халун-Аршан?

— Нет. Ван Сун-хэ пойдет по знакомым ему местам. И поедешь с ним ты.

В темноте блеснули белки глаз капитана, обращенных к Тарову.

— Далеко?

— Порядочно. В районе пограничного пункта Хэшаньту.

— Вот как?

— Чему ты удивляешься?

— Как же... Ведь тем путем я сам уходил на выполнение задания генерала Тосихидэ. А теперь перебрасываю своего агента. Это символично! Когда переброска?

— В конце недели.

Запасная встреча с Казариновым была назначена на четверг, и Таров заколебался: ждать ли четверга или идти на внеочередную. Если он сорвет еще одну встречу, Михаил Иванович сильно встревожится.

— О чем ты задумался?

— Я? Да, так... Вспоминаю Хэшаньту, — проговорил Таров. Он растерялся на секунду, будто капитан подслушал его мысли. «Определится дата поездки, будет видно, как поступить со встречей», — решил Ермак Дионисович.

Утром в коридоре второго этажа Таров встретился с Родзаевским. Вообще Таров часто видел его в ЯВМ, но тут столкнулись лоб в лоб. Родзаевский не узнал Тарова и принял его за японского офицера. Он любезно поздоровался, приостановился, видимо, хотел спросить о чем-то, но передумал и пошел дальше. И все-таки Ермак Дионисович успел близко разглядеть его. Вспомнились слова Ростислава Батурина: «Константин Владимирович? Он генеральный секретарь объединенной фашистской организации в Китае, Японии, на Дальнем Востоке вообще...»

Таров встречался с ним много лет назад. Тогда длинноногий двадцатилетний перебежчик только начинал свою карьеру; полуголодным шатался по городским кафе в поисках благодетеля, который накормил бы досыта и — самая желанная мечта! — согласился бы поддержать материально его газетенку, выходившую два раза в месяц на жалких листках.

С приходом японцев дела Родзаевского и «Российского фашистского союза» пошли в гору. Рядом с ЯВМ в кирпичном флигеле находится редакция газеты «Наш путь», которую выпускают харбинские фашисты. Сам Родзаевский раздался вширь и уже не казался таким долговязым, как прежде. В его осанке и походке появились высокомерие и вроде бы даже некая независимость. Ходил он вразвалку, стараясь держать прямо сутулую фигуру. Лишь в блекло-синих глазах его читалась прежняя трусливая тревога.

По слухам, Родзаевский не раз встречался с японскими генералами Араки, Койсо и другими; выполняя их поручения, готовил свое немногочисленное фашистское отребье к войне против нашей страны. Его частые визиты в ЯВМ свидетельствовали о том, что Родзаевский и его союз не отказывались от участия и в тайной подрывной работе.

Таров решил: посоветоваться с Михаилом Ивановичем и в отношении Родзаевского.

Таров и Казаринов виделись только на квартире доктора. Обычно усаживались на потертый кожаный диван. Так было и на этот раз. Вначале Таров доложил новые сведения об «отряде Исии». Важные эпизоды рассказа Михаил Иванович заносил в записную книжку. Его пометки были столь замысловаты, что и сам иногда с трудом разбирался в них.

— Картина более или менее проясняется, — сказал Казаринов, когда Таров закончил доклад. — Одно не ясно, чем занимаются конкретно лаборатории. Мало живых фактов. Верно я говорю?

— Так, Михаил Иванович. Но Асада всячески уклоняется. Те данные, о которых он сообщил, тоже пришлось выдавливать из него, как пасту из тюбика. Боюсь сильно нажимать — как бы не лопнул тюбик.

Казаринов рассмеялся такому сравнению, потянулся за сигаретами, лежавшими на этажерке. Ермак Дионисович предложил свои, зажег спичку.

— И все-таки нужно добиться откровенности Асады. Нужно уточнить, в каких масштабах ведется подготовка, обратить внимание на способы распространения бактерий, собрать точные сведения о филиалах. Хорошо бы получить фотографии. Видишь, сколько еще вопросов.

Потом Ермак Дионисович рассказал о встречах с Родзаевским и поделился своими выводами о деятельности «Российского фашистского союза».

— Ты знаком с Родзаевским?

— Два раза разговаривал с ним, кажется, в кафе «Марс».

— Когда это было?

— Лет пятнадцать-шестнадцать тому назад. Знаю еще одного фашиста, Ростислава Батурина...

— Родзаевский и Охотин — вот кто нас интересует. Обожди, Ермак, не распыляйся. С Пинфанем закончишь, тогда... А сейчас будем думать, искать подходы.

Эти слова Казаринов произносил всякий раз, когда ему нужно было подумать и принять решение.

— Да, Ермак, давно хотел сказать тебе, все забывал. Твой высокий покровитель все же обратился к нашему правительству с предложением послать триста тысяч штыков и сабель на советско-германский фронт. Наши не ответили. Должно быть, не хотят давать Семенову повод для газетной шумихи. Может, и твоя информация пригодилась.

— Да ну... Есть еще одна новость. Послезавтра еду в Хэшаньту — поручено переправить связника Ван Сун-хэ...

Таров раскрыл цель посылки агента, назвал пароль, сообщил полные данные о Князеве.

— Вот видишь, а ты все плачешься, — упрекнул Казаринов шутливо. — Подсчитай-ка, скольких шпионов схватили за руку по твоей подсказке? Какой ущерб они могли принести нашему народу? Центр высоко оценил твою работу. Тебе объявлена благодарность приказом наркома. Ты, Ермак, только не зазнавайся.

— А разве такое за мною водится?

— Вроде бы нет. Предупреждаю на всякий случай, — сказал Казаринов не то серьезно, не то в шутку.

В субботу вечером Таров и Ван Сун-хэ приехали в Хайлар. Их встретил начальник местного филиала Харбинской ЯВМ, низенький, кряжистый поручик с большой круглой головой. Он был предупрежден о прибытии Тарова шифрованной телеграммой. Поручик подготовил номер в городской гостинице и принял на себя все хлопоты по устройству. Назавтра он лично поехал с ними в Хэшаньту. Деятельное участие поручика сняло многие обязанности с Тарова. Фактически за него делалось почти все. Переправа была назначена на одиннадцать часов ночи.

Под вечер Таров и Ван Сун-хэ вышли в садик возле казармы пограничников. Кусты сирени и акации стояли не шелохнувшись. Было тихо и душно. Лишь изредка раздавался слабый треск: это лопались стручки акации, разбрасывая семена. За рекой — советская земля. Близость родных берегов вызывала чувства радости и грусти.

— Ну как, Ваня, не трусишь? — спросил Таров по-русски. Он считал кощунственным разговор на другом языке, когда расстояние до родины исчислялось в метрах. Вспомнились чьи-то стихи: «Двадцать метров, хоть не версты, а попробуй вот — пройди».

— Немного есть, однако. — Ван Сун-хэ жил среди сибиряков и усвоил их говор.

— Кто у тебя там, — Таров кивнул в сторону границы, — дочери или сыновья?

— Дочь и два сына.

— Навестить не думаешь?

— А можно?

— Соседи не выдадут?

— Никто же не знает, где я. Все считают, что отбываю срок наказания. Никаких подозрений не будет. Потому я и пошел под своей фамилией.

— Гляди сам, Ваня. Побываешь в Иркутске, передашь Князеву наши инструкции, а на обратном пути можешь завернуть к жене. Любишь?

— Как же не любить? Она у меня красивая, добрая. И дети хорошие.

— Чего же ты оставил их?

— Золото, холера его побери. Вовсе слепым был.

— Выходит, правильна японская пословица: блеск золота ярче сияния будды?

— Неправильная, господин начальник. Сам дураком был, однако.

— Через два месяца приеду сюда встречать тебя.

— Но, но, встречай. — Эти слова были сказаны с еле уловимой насмешкой.

Ермак Дионисович понял: Ван Сун-хэ не вернется.

XIII

Незаметно, в повседневных будничных делах пролетели конец лета и осень. В подъездах служебного ямото, в котором по-прежнему жил Таров, были развешены сосновые ветки — новогодние украшения.

В середине октября Ермак Дионисович виделся с Асадой, но делового разговора не получилось. Асада был сильно расстроен: на Филиппинах погиб его брат.

— Акико убили в день великого землетрясения, — взволнованно рассказывал Асада. — Я человек не суеверный, но скажите, почему именно в этот несчастливый день? Это что, простая случайность?

Таров молчал: никакие утешения не могли помочь Асаде — он был в отчаянии.

С того времени Асада не появлялся в Харбине. Ермак Дионисович дважды ходил к нему домой. Фусако сильно тревожилась за мужа: он никогда так долго не задерживался в Пинфане.

Лишь в январе Асада, наконец, позвонил Тарову и пригласил к себе. Знакомая китаянка открыла дверь, пригласила в дом. Асада сообщил, что Фусако с дочерью пошли по магазинам. Таров и Асада сидели возле хибати — медного бака на высоких ножках, наполненного горячими углями, и вели тихую беседу. Гибель брата сломала какую-то пружину в душе Асады.

— Спрашивайте, господин Таров, — на такое обращение Асада перешел после того, как между ними установился деловой контакт. — Сегодня я ничего не утаю от вас... А ведь и я когда-то был порядочным человеком, — с болью вздохнул Асада. — Я пошел на медицинский факультет, чтобы делать добро людям, избавлять их от страданий... Когда-то... Говорят, в старину и змея чудесно пела. Сказка... Ладно, спрашивайте...

— Я хотел бы знать, чем конкретно занимаются лаборатории?

— Экспериментируют. Ищут наиболее эффективные способы заражения, наблюдают за течением болезни, испытывают медикаменты... Вот самый последний случай. Подполковник Икара приказал своим помощникам заразить тифом большую группу людей, содержавшихся в тюрьме отряда. Приготовили литр подслащенной воды и заразили бактериями тифа. Потом еще разбавили водой и раздали, примерно, пятидесяти заключенным китайцам, насколько я знаю, военнопленным. Все, конечно, заболели. На них потом испытывали новый лечебный препарат. Он не помог, люди умерли.

Но не все жертвы так быстро освобождаются от мучений. Как правило, один человек подвергается опытам пять-шесть раз. Когда организм полностью истощается, «бревно» умерщвляют и отправляют в крематорий. Самой несчастной была одна женщина, русская эмигрантка. По слухам, ее забрали за то, что она написала письмо брату, который живет в России. В письме женщина жаловалась на трудности жизни и нелестно отзывалась о японцах. Она была на последнем месяце беременности, в тюрьме родила. Два года мучили мать и ребенка. Женщина забывала о собственных страданиях: была в постоянном страхе за судьбу своего мальчика. Они прошли все круги ада.

Асада замолчал.

— Какие способы распространения болезней считаются наиболее эффективными? — спросил Таров.

Асада поднял глаза.

— Сбрасывание бомб, заполненных насекомыми — носителями бактерий, с самолетов; заражение рек и водоемов... Самыми изощренными являются диверсионные методы. Я уже рассказывал вам о распылителях в виде авторучек, тросточек, игрушек... Для детей изготовляются шоколадные конфеты, начиненные инфекционными бактериями. Однажды генерал Исии распорядился испечь три тысячи булочек, заразить их бактериями тифа и паратифа. Потом этими булочками накормили военнопленных китайцев и распустили их по домам. Они занесли болезни во многие районы. В другой раз изготовили печенье и разбросали вблизи большого города. Голодающее население подобрало печенье, полагая, что оно забыто военными.

— Скажите, Асада-сан, большие ли масштабы приобрела подготовка к бактериологической войне?

— Я могу говорить только о своем отряде, об отряде Исии. Слышал, еще есть формирования подобного рода. Какие масштабы? С полгода тому назад я был в составе бригады, которая инспектировала работу Хайларского филиала нашего отряда. Там в специальных питомниках содержится более тринадцати тысяч крыс и мышей. На них за один цикл, за три-четыре месяца, выращивается до пятидесяти килограммов блох. В случае необходимости количество их может быть увеличено до двухсот килограммов. Этот питомник не единственный...

— И последнее, Асада-сан... Я как-то спрашивал вас о филиалах, питомниках и других подразделениях отряда?

— Я подготовил такие сведения. Вот, пожалуйста, — Асада протянул аккуратно сложенный лист бумаги.

— Спасибо, Асада-сан.

— Список неполный. Здесь только крупные филиалы.

— А нельзя ли продолжить его? Эти сведения очень важны.

— Я понимаю, господин Таров. Продолжить можно, потребуется время: нужно делать выборку из документов.

— Хорошо, Асада-сан. Еще раз большое спасибо. Это ваш подвиг, — сказал Таров. Теперь у него не оставалось сомнений: Асада откровенен до конца.

— А вы не забудете обо мне, господин Таров, в судный час? Не получится по пословице: кончается дождь — забывается зонт?

— Нет, Асада-сан, этого не случится. У нас с вами еще много дел. Мы должны сделать все, чтобы смерть не смогла выйти из пинфаньских лабораторий...

— Убедили, господин Таров. Я еще кое-что приготовил вам, — Асада достал из портфеля и протянул Тарову сверток. — Это кинокадры. Засняты лаборатории Пинфаня и жертвы бесчеловечных экспериментов.

— Как вам удалось получить это, Асада-сан? — спросил Таров, обрадованный неожиданным подарком.

— Конечно, без разрешения генерала Исии, — сказал Асада, улыбаясь.

Эта встреча оказалась последней.

Многим замыслам Тарова не суждено было осуществиться... Произошло событие, которое никто не мог предвидеть и предотвратить.

Прошло недели три. Капитан Токунага опять уехал в Халун-Аршан: ожидалось возвращение с задания его агента. Таров был один в своем рабочем кабинете, стоял у окна, вспоминал о Михаиле Ивановиче, о последней встрече с ним. Казаринов тогда поздравил Тарова с новым годом и тепло отозвался о его работе, поблагодарил за киноленты.

— Значит, гибель брата все-таки доконала Асаду, — сказал Казаринов, выслушав очередное сообщение Тарова. — Понятно, это толкнуло его на откровенность. Японским военным преступникам придется расплачиваться по полному счету! Будут держать ответ перед военной коллегией Верховного Суда СССР... Асада выступит свидетелем.

Резкий телефонный звонок прервал размышления Тарова. Его вызывал начальник отделения майор Катагири. Майор был очень спокойным человеком, может быть, даже флегматичным, мешковатым с виду. Своей внешностью и манерами обращения он напоминал пожилого сельского учителя. Этим Катагири заметно выделялся среди экспансивных и чересчур суетливых сослуживцев.

— Немецкие друзья передали нам группу монголов, — сказал Катагири. — Один доставлен к нам. Поговорите с ним и доложите ваши соображения, где и как мы можем использовать его.

Майор протянул талон на вызов из тюрьмы. На клочке бумаги иероглифами была начертана фамилия монгола. «Халсанэ» — прочитал Таров. Эта фамилия, распространенная среди бурят — в старом произношении — и монголов, ничего не говорила ему.

Возвратившись в свой кабинет, Ермак Дионисович вызвал надзирателя и передал талон, полученный от Катагири.

Минут через десять надзиратель ввел «монгола». Таров расписался в получении человека и только после этого взглянул на доставленного. Перед ним стоял Платон Халзанов.

Ермак Дионисович крайне удивился столь неожиданной встрече. За минувшие четыре года оба немало изменились, но сразу же узнали друг друга. Они по-мужски неловко обнялись и расцеловались.

— Ты какими судьбами попал сюда? — первым опомнился Таров. — Откуда?

— Чуть ли не кругосветку совершил.

— Фамилию ты изменил, что ли?

— Нет. Просто восстановил старобурятскую транскрипцию — Халзанэ.

— А почему монгол? — спросил Таров.

— Не знаю. Когда меня спрашивали о национальности, я сказал, что бурят-монгол[109]. Немцы записали для краткости: монгол.

— Ну, Платон, садись к столу и рассказывай о своих приключениях.

— Я так рад встрече, Ермак Дионисович... Не могу опомниться, будто во сне. Угостите, пожалуйста, сигаретой. Спасибо... Друзья-друзьями, а обращаются, как с арестантом, в тюрьме держат, — частил Халзанов, ломая спички дрожащими пальцами и отводя взгляд. Таров с недоумением и жалостью смотрел на него, ставшего предателем. В голове роились вопросы, догадки, сомнения...

Халзанов выкурил сигарету и почти спокойно приступил к рассказу.

В июне сорок первого закончил институт. Началась война, его призвали в армию. В октябре под Вязьмой Халзанов был захвачен немцами.

Жизнь в плену Халзанов рисовал так: «Доставили в лагерь, на севере Польши. До войны там были торфяные разработки, и фашисты наспех создали концлагерь. Вонючее, ржавое болото, чахлые деревца. Условия были жуткие. Давали двести пятьдесят граммов хлеба в день и мутную водицу, которую называли то супом, то кофе. Хлеб из отрубей и опилок.

Комендантом лагеря был гауптштурмфюрер — это вроде армейского капитана — Гельдерлинг, белобрысый верзила, пруссак «голубых кровей». Расстреливал людей по малейшему поводу, а бил без всякого повода.

Побег был совершенно невозможен. К лагерю вела одна дорога. По ней даже в шапке-невидимке не проскочишь. А кругом непроходимые топи. Находились смельчаки, бежали. Сами попадали на виселицу, и мы из-за них страдали: на заключенных накатывалась новая волна репрессий и издевательств. Пока силы были, держались, но к весне сорок второго года вовсе ослабли. Каждый день умирало тридцать-сорок человек. Бессмысленная смерть! Конечно, всякая смерть нелепа. Но на фронте у тебя в руках оружие, ты сам можешь убить того, кто несет смерть. В лагере же смерть была хозяйкой, никаких законов для нее не было. Смерть была злобной, мстительной: не сразу забирала человека, а издевательски долго отнимала силы, кровь и уж потом лишала жизни. На виду у всех день и ночь чадила труба крематория, напоминая о твоей неизбежной участи.

Тогда я понял, как мы были далеки от жизни до войны, болтая о гуманизме, философских категориях и прочих высоких принципах. Этот вздор в лагерных условиях никому не был нужен. В лагере ценится только сила. Если ты можешь лупить ближних своих, тебя боятся; если ты слаб и беззащитен, то самый последний доходяга норовит раздавить тебя, как мокрицу. Понятия чести, совести теряют всякий смысл...

Халзанов замолчал и опустил голову. Его лицо и уши были пунцовыми. Таров не останавливал, не перебивал его, не задавал вопросов. Он думал: «Зачем Халзанов так подробно рассказывает об этом? Хочет разжалобить меня или готовит оправдание каким-то подлым своим делам?»

Халзанов, не спросив разрешения, взял сигарету из лежащей на столе пачки и глубоко затянулся.

— Что замолчал? Продолжай.

— Умирать мне не хотелось, Ермак Дионисович, я ведь еще и жизни как следует не видел... Как-то пришли в лагерь люди, одетые в немецкую форму, и стали вербовать добровольцев в национальные легионы. Я записался в калмыцкий легион или корпус. Почему пошел? Хотел жить — это прежде всего. Может быть, рассчитывал этим путем освободиться от плена. Надо полагать, к тому времени не прошла обида за несправедливый арест отца и за то, что меня вышвырнули из института. Служил я добросовестно. Мстил беспощадно. Немцы заметили мое усердие, присвоили офицерское звание, доверили командовать батальоном. Потом стал сотрудничать с «абвером», сюда вот передали...

— Война скоро кончится. Как же будешь глядеть в глаза соотечественникам?

— Никак не буду, дорогой Ермак Дионисович. Я часто повторяю строчки, оставшиеся в памяти со студенческих лет: « Я ушел от родимой земли и туда никогда не вернусь, где тропинками ветер в пыли бороздит деревянную Русь».

— А вы-то, Ермак Дионисович, как очутились тут? — спросил Халзанов, очевидно, спохватившись, наконец, где он находится.

— Это долгая история, Платон. Я с восемнадцатого года служил офицером для поручений у атамана Семенова, с тридцать второго года состою сотрудником Японской военной миссии... Знаешь что, Платон, нам выгоднее скрыть наше знакомство. Тогда я могу больше сделать для облегчения твоей участи, японцы не заподозрят меня в покровительстве и необъективности.

— Хорошо, Ермак Дионисович.

— Какие твои планы? На что рассчитываешь?

— Я ничего не знаю. Как распорядятся хозяева.

— Ладно. Все, что в моих силах, я сделаю для тебя.

— Спасибо, Ермак Дионисович.

Майор Катагири сообщил, что Халзанов будет переброшен в Монгольскую Народную Республику, и поручил Тарову подготовить соответствующее задание для него. Майор изложил в общих чертах содержание задания.

Встреча с Казариновым должна была состояться через два дня. Ермак Дионисович решил тогда и доложить о Халзанове.

Ночь Таров проспал спокойно: у него даже мысли не возникало, что Халзанов может предать его.

Назавтра в конце рабочего дня — Таров сидел в своем кабинете и разрабатывал задание для Халзанова — без стука вошли полковник Хирохару — заместитель начальника ЯВМ и майор Юкава. Они объявили об аресте, сорвали погоны с плеч, потребовали сдать оружие и удостоверение. Вывернули карманы, обыскали сейф, рабочий стол и комнату, где он жил. Ермак Дионисович записей никогда не вел. Его память с фотографической точностью запечатлевала и удерживала нужные факты и сведения.

Никаких улик против Тарова не было обнаружено, и тем не менее Юкава обращался с ним, как с преступником, показывая служебное рвение перед полковником.

Ермаку Дионисовичу вспомнилось: однажды Казаринов спросил его об Юкаве. Тогда он так отрекомендовал своего бывшего следователя: не обладая большим умом, Юкава соединяет в себе фанатический национализм с солдафонской жестокостью. Теперь это подтвердилось.

— Знаете, господин полковник, ведь мы были «друзьями» с ним, — рассказывал Юкава, перетряхивая скудное имущество Тарова. — Я как-то «по-дружески» предупреждал его: тех, кто отказывается честно сотрудничать с нами или изменяет нам, мы отправляем в лагерь Хогоин...

— Заканчивайте быстрее, — поторопил полковник Хирохару. Он, видимо, не был настроен выслушивать подхалимскую болтовню Юкавы.

Тарова поместили в одиночную камеру. Несколько дней на допрос не вызывали. «Юкава лихорадочно собирает и изучает доказательства, — думал Ермак Дионисович. — Наверное, интенсивно допрашивает Халзанова... А может, зря я — на Халзанова?» Мысль о предательстве Платона казалась противоестественной: были так близки, ничего плохого ему не сделал. «Может, сам оступился где?»

Таров пытался глазами профессионального разведчика со стороны взглянуть на свое поведение, анализировал поступки — не было ли в них излишней настороженности, которая всегда вызывает подозрение. Ничего такого не находил. «Что может сообщить Халзанов? Как опровергнуть его показания?»

Таров день за днем перебирал в памяти время, когда Халзанов жил у него, а также их последующие встречи.

Ранней весной тридцать восьмого года Платон приехал из Москвы. Хорошо запомнился тот день. Они сидели за столом, пили чай. Халзанов говорил, что очень привязан к Ермаку Дионисовичу. По его словам, даже внешностью Таров напоминал ему отца: такой же крупный, сутулый и костистый, на лице редкие расплывшиеся оспины.

Потом Таров стоял у открытой форточки, через которую врывался отдаленный городской шум, паровозные гудки, рассказывал Платону о жизни города.

— Поясница замучила, — неожиданно для себя пожаловался он. — Все собирался куда-нибудь на источники, да не удалось. Много на нашей земле целебных мест. Легенды сложены о них. Хотите послушать одну, вместо сказки на ночь?

— С большим удовольствием, — поспешно ответил Халзанов, будто боялся, что Таров передумает и не станет рассказывать.

— Тогда слушайте. В далекие давние времена дочь родоначальника хоринских одиннадцати родов и агинских восьми родов Бальжин-хатан была выдана замуж за маньчжурского князя Дай-Хун Тайджи... — Таров говорил негромко, напевно, подражая сказителям-улигершинам, которых он с увлечением слушал в детстве. — Вместе с Бальжин были переданы под власть маньчжурского князя ее люди, буряты — в те времена совсем маленький народ. Князь Тайджи имел любовную связь со своей мачехой. Мачеха стала изводить Бальжин, всячески притеснять молодую невестку, угнетать ее людей. И вот Бальжин — она уже имела грудного ребенка — решила спасти свой народ от бедствий и вымирания. Темной осенней ночью Бальжин и ее люди ушли в сторону Байкала. Они надеялись на то, что немеряный простор и безводные агинские степи укроют их от преследователей. Много ночей и дней шли Бальжин и ее народ, и все же отряды князя настигли их.

Бальжин с горсткой храбрецов вступила в неравный бой с маньчжурами. Герои бились насмерть, давая возможность народу уйти как можно дальше. Но силы были неравными. Бальжин схватили.

Ее казнили у озера, которое сейчас называется Бальжино или Бальзино. На берегу озера выросло большое село, носящее имя легендарной героини. По преданию, маньчжуры жестоко истязали Бальжин. У нее отрезали груди и бросили в озеро. От этого вода в озере стала молочно-белой. В старину, да и ныне, многие женщины-бурятки и русские паломничают туда и исцеляют больные груди, омывая их водою чудесного озера.

— Красивая и грустная легенда...

— А теперь пора и спать. Однако уже полночь, — сказал Таров. — В эту пору даяны — злые духи — выходят на охоту за грешными душами...

— Я слышу их шаги, — по-мальчишески таинственно прошептал Халзанов. С улицы донеслось шарканье подошв о дощатый тротуар.

Вскоре Халзанов уснул. Голова его неловко запрокинулась. Таров поднялся, хотел разбудить Халзанова, но передумал. На лице Платона выступил румянец. Четко очерченные брови, длинные ресницы и румянец придавали лицу нежность и свежесть. Таров осторожно поправил голову Халзанова и лег в постель...

«Что может сказать Халзанов?» — снова спросил себя Таров, возвращаясь к своему нынешнему положению. Он медленно шагал по тесной камере, вслушивался в могильную тишину тюрьмы. Воспоминания кружились, закручивались в тугой клубок. И вдруг обожгла догадка: «По легенде я был арестован, сидел в колонии. Юкава знает, что в НКВД были показания Ли Хан-фу и письмо Тосихидэ. Такую версию я рассказывал в сорок втором... А Платон сообщит, что я не арестовывался, спокойно преподавал литературу в педагогическом училище...»

В памяти возникла одна неосторожная беседа с Халзановым.

— Я боюсь за вас, Ермак Дионисович. Вы заменили мне отца. Неужели и вас арестуют? — как-то спросил Платон.

— За что же меня арестуют?

— Сейчас такое время, ни в чем нельзя быть уверенным. Вы служили у атамана Семенова, жили за границей. Разве этого недостаточно, чтобы арестовать человека?

— Нет, Платон, меня не арестуют, — сказал тогда Таров. успокаивая его. — Я не враг. Меня хорошо знают — я свой человек.

Если Халзанов расскажет об этом, Юкава получит веские доказательства против меня, и нелегко будет найти объяснение. «Думай, думай, Ермак!» — подстегивал себя Таров.

Юкава злорадствовал. Его скуластое лицо расплывалось в ухмылке. Он долго ходил вокруг Тарова, потирая от удовольствия руки.

— Итак, Таров, вернемся к нашему разговору, который три года тому назад был, к сожалению, прерван вмешательством высоких лиц, и начнем с последнего вопроса. Вы не ответили на него, — служебная обстановка требовала обращения на «вы». — Не помните? Я тогда говорил, что мы располагаем неопровержимыми материалами о вашей принадлежности к советской разведке и просил рассказать, когда, кем и при каких обстоятельствах вы завербованы? Вопрос понятен? Отвечайте!

— Мне не остается ничего другого, как повторить свой ответ на ваш провокационный вопрос: таких материалов нет и быть не может. Советским агентом я никогда не был.

Левое веко Юкавы задергалось, он не сдержался, вспылил:

— Вы врете, Таров! — Немного помолчал, взял себя в руки. — Скажите, Таров, вы действительно арестовывались в тридцать восьмом году? — спросил Юкава. Таров не ответил. — Тогда повторите, на какой срок были осуждены и где отбывали наказание?

По этому вопросу и тону, каким говорил Юкава, можно было догадаться, что он знает: Таров не арестовывался. Однако Ермак Дионисович решил вынудить Юкаву выложить имеющиеся у него улики.

— На ваши вопросы я обстоятельно ответил три года тому назад. Могу только повторить свои слова, но это, как вы понимаете, будет напрасной тратой времени. Прочитайте мои показания.

— Замолчать! Все ваши показания, — Юкава похлопал ладонью по обложке лежавшего на столе дела, — сплошная ложь. Я требую правды!

— Я говорю правду. Если вы знаете больше, чем я, зачем же спрашиваете?

— Чистосердечное признание облегчит вашу вину, Таров. Я хочу помочь вам — смягчить вашу участь.

— Весьма тронут вашей любезностью, господин Юкава.

На первом допросе Юкава не назвал Халзанова и не сослался на его показания. Однако Таров уже не сомневался в том, кто его предал.

На второй день майор снова вернулся к этому вопросу и зачитал выдержку из показаний Халзанова. «Весной тридцать восьмого года меня исключили из института, — показывал Халзанов, — и я приехал к Тарову. Он тогда работал преподавателем в педагогическом училище. Прожил у него чуть больше года. Как-то я высказал беспокойство за его судьбу. Таров сказал, что его не могут арестовать: он сам — чекист».

— Что теперь скажете, Таров? — спросил Юкава, не скрывая насмешки.

Ермак Дионисович понимал: голословное отрицание — не лучший способ борьбы с Юкавой, но признать показания Халзанова даже частично он не мог.

— Показания Халзанова ложные, — твердо заявил Таров.

— В какой части они ложные?

— Полностью.

— Когда вы познакомились с Халзановым?

— Я знал его еще мальчиком. Мы много лет были знакомы с его отцом, часто встречались... Думаю, Халзанов дал такие показания по вашей подсказке. Все предатели стараются угодить своим хозяевам.

— А я убежден, Таров, что вы давно служите в советской разведке, — грубо перебил Юкава.

— Это ваше предположение. Насколько я понимаю в юриспруденции, обвинение должно строиться на доказательствах, а не на предположениях следователя, — сказал Таров.

— Будут и доказательства, Таров. Очной ставки с Халзановым не боитесь?

— Напротив, я хотел потребовать ее.

Юкава задержал долгий изучающий взгляд на Тарове и, подойдя к нему вплотную, спросил:

— Вы предупреждали Халзанова о том, чтобы он не выдавал ваше знакомство?

— Да, предупреждал. Во всяком деле, а в разведывательных службах в особенности, всякие знакомства считаются нежелательными. Они всегда наталкивают на размышления о необъективности отношений.

— Ну что же, Таров, получается у вас складно, но не очень убедительно. Подумайте о своей судьбе.

Возвратившись в камеру, Ермак Дионисович стал разбирать тактику допросов, которую применяет Юкава. Очевиден такой ход: он пытается заставить подследственного самого оценить доказательства и понять бесполезность сопротивления. Расчет на моральный излом. А Халзанов, подлец, все выложил, — переключилась мысль Тарова. — Хорошо бы скомпрометировать его и показания. Как? Он показал, что я называл себя чекистом. Но этого я не говорил. Надо на очной ставке заставить отказаться. Отказ подорвет веру в него. Но как я мог необдуманно пооткровенничать тогда? Разве можно было предвидеть такой оборот дела — ведь я разговаривал со своим человеком! Почему стал предателем Платон? Он не просто предает, а еще клевещет.

И вдруг Таров вспомнил самообличения Халзанова: «Не стыжусь признаться, — говорил он о своем пребывании в лагере, — я в те дни убил бы своего лучшего друга, если бы пообещали накормить досыта...» И еще: «Когда живешь среди подлецов, сам необратимо становишься таким же».

Чтобы понять прежнее мировоззрение Халзанова, Ермак Дионисович начал перебирать в памяти беседы с ним. На квартире Тарова и на рыбалке они нередко вели дискуссии на философские темы. Халзанов был порою довольно резок в суждениях. Таров считал, что Платон оригинальничает, как нередко случается с молодыми; начитался философских книг, а разобраться в них толком не сумел.

Чаще всего возникал вопрос о смысле жизни. Этот вечный, неразрешимый вопрос очень тревожил молодой, незрелый ум Халзанова.

— Жизнь — это тяжелая обязанность, возложенная на человека природой, — сказал как-то Платон.

— Что-то не понимаю твоей мысли, растолкуй, — попросил Таров.

— Цель жизни — смерть. Это аксиома. И я удивляюсь тому, что люди, не понимая простой истины, ссорятся по пустякам, обзывают друг друга злыми словами, грызутся за место в жизни... Впрочем, может быть, все это делается для того, чтобы сократить путь к смерти.

— Что же, прикажешь лезть в петлю? — спросил Таров. — Ведь это самый короткий путь.

— Нет. Суть заключается в том, чтобы пройти по жизни легко, весело, сыто. Тогда путь покажется короче... Многие, собственно, так и поступают.

— Твои мысли не новы, Платон. Будда выразил их раньше и точнее чем ты. Не слышал?

— Не помню.

— Жить с сознанием неизбежности страданий, ослабления, старости и смерти нельзя, — говорит Будда. — Надо освободить себя от жизни, от всякой возможности жизни... Так что я не случайно спросил тебя о петле.

— Я нахожу учение Будды весьма мудрым. Оно, кажется, что-то проясняет... Хотя насчет петли я все же не согласен...

...Шли долгие, изнурительные допросы. Один и тот же вопрос ставился в десятках вариантов: когда установилось сотрудничество с советской разведкой, какие выполнялись задания, через кого поддерживалась связь? Таров давал только отрицательные ответы: с советской разведкой не связан, никаких ее заданий не выполнял.

Юкава неистовствовал. Дважды уже применял «чайник» — его излюбленный метод пытки, один раз — бамбуковые «наручники». При допросах в сорок втором году Юкава, надо полагать, имел указания не усердствовать в мерах принуждения. Теперь ничто не ограничивало его действий, и он дал полную волю своей садистской натуре. Юкава присутствовал при всех пытках, которым подвергался Таров. Вмешивался в действия палачей; учил их приемам, приносившим большую физическую боль, унижение человеческих достоинств.

Таров требовал очной ставки с Халзановым. Юкава, очевидно, не очень полагаясь на своего единственного свидетеля, под разными предлогами откладывал очную ставку.

Насколько серьезно готовил Юкава очную ставку между Таровым и Халзановым можно судить по тому, что на нее были приглашены еще два офицера ЯВМ: майор и капитан. Ермак Дионисович раньше встречал этих офицеров, но знаком с ними не был и фамилий не знал.

Когда ввели Тарова, Халзанов сидел с опущенной головой на табуретке посередине комнаты. Ермаку Дионисовичу предложили сесть напротив. Табуретка для него была заранее приготовлена. Офицеры стояли возле стола, а Юкава подошел поближе.

— Вы знаете сидящего перед вами человека? — спросил Юкава, обращаясь к Халзанову.

— Да, знаю. Это Таров Ермак Дионисович.

— А вы, Таров, узнаете этого человека?

— Да, это Халзанов Платон Гомбоевич.

— Халзанов, повторите ваши показания.

Халзанов, не поднимая взгляда, стал рассказывать об их знакомстве с Таровым, об аресте отца.

— После ареста отца я около года или чуть больше жил на квартире у Тарова, он тогда работал преподавателем в педучилище. Как-то в разговоре я высказал опасение за судьбу Тарова, в том смысле, что и его могут арестовать. Таров сказал, что его не арестуют: он сам — чекист.

Лжесвидетельство Халзанова возмутило Тарова. Он предполагал, что Халзанов расскажет правду, но такой подлости не ждал от него. Если раньше он пытался понять, почему Платон стал на этот путь, подходил к нему с иной меркой, чем к врагам, то теперь же ощутил к нему ненависть и отвращение. Халзанов чувствовал это, коробился, как лист бумаги под сфокусированным лучом солнца, лицо его багровело, по щекам катился пот. Он пытался смахнуть пот, но руки его тряслись, как у дряхлого старика.

— Я отказываюсь... Это мое умозаключение, — прошептал Халзанов. Затем громче повторил эти слова. Он, видимо, имел в виду лишь то, что Таров не называл себя чекистом. Юкава же понял это заявление Халзанова, как отказ от всех показаний.

Нервы подвели Юкаву. Он набросился на Халзанова, как стервятник, стал зло хлестать по щекам, приговаривая по-русски: сволочь, дрянь, свинья...

На этом очная ставка закончилась. Халзанова и Тарова увели в тюрьму.

И опять допросы, допросы... По десять часов в сутки, все об одном и том же. Терпение Юкавы лопнуло. Он снова отправил Тарова в комнату пыток, там Ермак Дионисович впервые потерял сознание.

На второй день после пытки Юкава обычно бывал мягче. Допрашивал, не повышая голоса, меньше грубил.

— Халзанов говорит, что вы не арестовывались, а работали в педагогическом училище, — допытывался Юкава. — Это правда?

— Правда. В педагогическом училище я действительно работал вплоть до моего ареста. Я был осужден на десять лет, бежал из колонии, о чем три года тому назад давал подробные показания.

— Вы говорите, Таров, что были близки с Халзановым. Какой же смысл ему врать?

— Человек, изменивший родине, способен на любую подлость. По собственному признанию Халзанова, он необратимо стал подлецом и способен убить самого близкого человека... — Таров понимал, что Юкава, воспитанный на бусидо — моральном кодексе самурая, — не останется безразличным к этим доводам.

После очной ставки Ермак Дионисович использовал каждый случай, любой предлог, чтобы скомпрометировать Халзанова.

— Но в педагогическом училище вы все-таки работали? — спросил Юкава без прежней твердости в голосе.

— Работал, господин Юкава, до момента ареста. Халзанов окончательно запутался. Он никогда не мог похвастаться ни умом, ни памятью...

— Вернемся, Таров, к вашим прошлым делам, — заговорил Юкава. Эпитеты в отношении Халзанова, кажется, не задевали его. — Размахнин, Епанчин, Цэвэн — наши верные люди — арестованы, а Мыльников, отказавшийся продолжать сотрудничество с нами, остался на свободе. Случайно ли это?

— Согласен, не случайно. Первые трое и их единомышленники организовали повстанческие выступления против власти Советов. За это их арестовали. Мыльников же не участвовал, и о нем как о семеновском агенте в НКВД не знали... В противном случае его тоже арестовали бы и, хоть на небольшой срок, но осудили бы...

— Нет, Таров. В свете вновь вскрывшихся обстоятельств вернее предположить: вы предали Размахнина, Епанчина и Цэвэна.

— Опять предположения! Три года тому назад я дал исчерпывающие разъяснения по факту ареста упомянутых лиц и дальнейший разговор об этом считаю бесполезным.

В первых числах мая Тарову объявили об окончании следствия и о направлении дела в военный суд. Знакомясь с материалами, Таров невольно задержался на свидетельских показаниях Асады Кисиро и капитана Токунаги.

«Я знаю Тарова как глубоко эрудированного человека и интересного собеседника, — показывал Асада. — На этой почве мы сблизились с ним. Он бывал в моем доме, познакомился с моей семьей. Два или три раза мы с Таровым совершали прогулки по городу. Разговоров на политические темы мы не вели. Моими служебными делами Таров никогда не интересовался, также как и я его службой».

Читая протокол допроса Асады, Таров подумал, что не ошибся в этом человеке.

Показания Токунаги вызвали улыбку: «Таров толковый парень, способный разведчик, отлично знающий японские обычаи, пословицы... Один момент в его поведении мне казался странным: я много раз приглашал Тарова в заведение, что на Китайской улице, но он всякий раз уклонялся, отделывался шутками. Тогда я предполагал, что Таров импотент. Сейчас, вспомнив один разговор с Таровым, я прихожу к другому выводу. Как-то Таров передал мне содержание повести одного русского писателя. К сожалению, фамилию его и название книги я не запомнил. В ней показывается судьба японского офицера, который успешно действовал в Петербурге под видом русского штабс-капитана. Однажды, находясь в доме терпимости, японский офицер во сне заговорил на родном языке и тем выдал себя. Я думаю, Таров боялся такого же саморазоблачения... Мне было известно, что Таров иногда посещает бюро российских эмигрантов. С кем он там встречался, я не знаю. У меня эти посещения не вызывали подозрений, потому что БРЭМ ведет работу в тесном контакте с ЯВМ».

Медленно тянулось время в ожидании суда. Неопределенность всегда вызывает раздражение и мучительные размышления. А когда решается вопрос о твоей жизни, она тяжелее во сто крат.

В обвинительном заключении было записано, что Таров, являясь сотрудником советской разведки, в течение многих лет вел подрывную работу, выдал русским властям Цэвэна, Размахнина, Епанчина и целый ряд других лиц, верно служивших делу борьбы с коммунизмом...

Таров знал: суровые японские законы за такие действия определяют смертную казнь. Единственная надежда была на то, что собранные доказательства слабы, и суд может признать их недостаточными.

Ио ждать от японского военного суда справедливого разбирательства — дело почти безнадежное.

Раз в сутки Тарова выводили на тюремный двор, на получасовую прогулку. Сопровождали его одни и те же надзиратели — новобранцы по тотальной мобилизации: молодой — совсем мальчишка, юнец и пожилой болезненного вида мужчина, которого можно было уже назвать стариком. Они вели между собою совершенно откровенные разговоры. Присутствие Тарова не брали в расчет, очевидно, принимая его за монгола, не знающего японского языка.

— Ты слышал, русские выиграли войну? — как-то сообщил юнец. Они стояли в тени забора и курили, а Таров ходил по кругу, как лошадь на приводе.

— Как выиграли? — удивленно спросил старик.

— Германия согласилась на безоговорочную капитуляцию.

Старик свистнул и почесал в затылке.

— Плохо дело, парень. Теперь здесь надо ждать русских.

Тарову хотелось закричать от радости, но он вовремя опомнился.

«Пусть думают, что я не понимаю их. Может, еще интересное чего услышу».

Весть о нашей победе зародила более реальную надежду. Он почему-то был уверен, что советские войска обязательно придут в Маньчжурию. Освободят и его. Япония столько раз провоцировала военные столкновения... Бои на Хасане — у Халхин-гола... Да и военная оккупация в годы гражданской войны Дальнего Востока и Восточной Сибири. Потом долг союзника...

Мысль снова и снова возвращалась к победе. Таров пытался представить, какой будет жизнь после войны. Жизнь станет прекрасной, сбудутся самые смелые мечты. Чтя память миллионов погибших, люди будут бескорыстно отдавать все свои силы, лучшие помыслы и знания служению великому делу, ради которого погибли герои. В минуты таких раздумий Таров считал себя участником войны. Он тоже солдат, он тоже делал все возможное, чтобы защитить родину от страшной опасности.

В одиночестве Таров все чаще вспоминал о Вере. Он жалел только о том, что не открылся ей в своих чувствах, не поцеловал на прощание. Любовь к Вере — настоящая, чистая и сильная любовь...

— Ну хватит, время истекло, — сказал молодой охранник, поглядывая на часы.

— Пусть подышит последний раз, — ответил пожилой.

— Почему последний?

— Пришло решение суда. Путевка в царство смерти.

— Да, ну! — воскликнул молодой.

— Тише ты, а вдруг он понимает наш язык. — Ладно. Эй, пошли, —крикнул пожилой, обращаясь к Тарову.

Ермак Дионисович внушал себе, что приговор — глупое измышление охранников. Не могли же его осудить заочно. Все же ночи проходили тревожно: Ермак Дионисович просыпался от кашля охранников, от писка и беготни крыс под полом, от скрипа дверей...

В конце июля громыхнула дверь камеры. У Тарова мелькнула мысль: «Это, должно быть, конец». Его привели в кабинет следователя. Юкава долго разглядывал Тарова, а потом сказал издевательским тоном:

— Сложилась та самая ситуация, о которой я предупреждал когда-то. «Токуй ацукаи» — «особые отправки». Вы на своей шкуре испытаете, что это означает. Мы не можем выпускать на свободу врагов Японского государства. Вы крепки физически и духовно, из вас отличное «бревно» получится.

«Выходит, соврал тогда Юкава, сказав, будто не знает, что означают «особые отправки», — подумал Таров. — Он, видать, очень хорошо знает и о лагере Хогоин, и о Пинфане».

Дня через три в камеру Тарова вошли те же надзиратели, надели наручники, черный мешок на голову и втолкнули в крытую машину. Так перевозили, по словам Асады, тех, на ком испытывали чумные бактерии. Его посадили в тесную сырую камеру: метр в ширину, два в длину. Окна нет. Где-то под потолком вентиляционная отдушина.

Вечером в камеру вошел Ямагиси — заместитель начальника лагеря Хогоин. Таров раза два видел Ямагиси в военной миссии. Кажется, Токунага называл его должность. Ямагиси записал фамилию, имя, отчество, возраст и ушел.

«Значит, я нахожусь пока в лагере, а не в Пинфане, — заключил Таров. — Интересно, как встретит меня Асада? Постарается быстрее умертвить, чтобы избавиться от опасного свидетеля, или окажет помощь?»

Прошло дней шесть, может, меньше или больше. Время тянулось очень медленно. Тарова снова заковали в кандалы. На этот раз и ноги связаны. «Везут в Пинфань», — думал Таров, трясясь в душной машине. Было такое ощущение, что машина летит в пропасть, в тартарары: ни звезды, ни огонька — ни одного ориентира. Покатали часа три и опять водворили в ту же камеру и будто забыли о нем: ни воды, ни пищи не приносили.

Сколько дней и ночей длилось это страшное заточение, он не знает: во времени не ориентировался, часто терял сознание...

ОТ АВТОРА.

На родину Таров вернулся весною сорок шестого года. Он позвонил, и мы встретились в его маленьком домике на Подгорной улице. Там все было по-прежнему, ничего не изменилось.

После долгой разлуки я, естественно, пристально рассматривал Ермака Дионисовича, пытаясь по внешности определить, какие отметины оставила на нем нелегкая жизнь на чужбине.

— Но теперь я ничего, человеком стал, — сказал Таров, улыбаясь. — А вот когда вызволили из карцера, говорят, был похож на мумию из Киево-Печерской лавры: кожа да кости.

Ермак Дионисович начал рассказ с конца — с предательства Халзанова и борьбы с Юкавой в ходе следствия.

— О лагере Хогоин вспоминать страшно: склеп, кромешная тьма и могильная тишина, — рассказывал Таров. — Первые дни под потолком светилась лампочка величиною с мышиный глаз. Потом она погасла: перегорела или выключили. Никогда не думал, что тишина может быть столь невыносимой. Смерти я не боялся. Угнетало сознание — похоронен заживо. Все время казалось, что я схожу с ума. Голод и жажда переносятся легче, чем тишина и темень... Надеяться было не на что: никто не найдет и не придет на помощь.

Но чудо свершилось. Однажды до меня донесся приглушенный крик: «Эй, кто-нибудь есть тут?»

«Наши», — мелькнула мысль. Я из всей мочи стал колотить ногой в железную дверь. Стук был, однако, слабым, потому что сил не оставалось. И все же меня услышали. Запомнил только одно: передо мной стоит наш советский солдат с автоматом наперевес. Закружилась голова, потекли слезы. Это были мои первые слезы. Ведь я вроде с того света возвратился... Доставили в отдел контрразведки пятнадцатой армии... Привели в сознание, накормили, напоили. Когда набрался сил, меня принял начальник отдела полковник Колдунов Петр Николаевич, добрый и башковитый мужик. Позднее он говорил: происходит из Центральной России, из села Шнаево, под Пензой... Понимаете, полковник сразу же, при первой нашей встрече поверил мне. Это доверие тронуло меня до глубины души, да что там — воскресило, вернуло к жизни.

Бывают в жизни минуты, вот как у меня в то время, когда человек больше всего нуждается в том, чтобы ему поверили...

Ермак Дионисович замолчал и стал закуривать. Руки у него дрожали.

— Как развивались события потом, сообщил на допросе Ямагиси. Он дал команду отправить меня в Пинфань. Обрядили меня соответственно — ну, там кандалы, мешок на голову — и повезли. Подъехал к городку, услыхали грохот взрывов и увидели сполохи огня. Пинфань горел.

Стремительное наступление советских войск, воздушные десанты в районе Пинфаня и других филиалов, бомбовые удары сорвали зловещие планы японского командования.

Много позже я узнал о страшном преступлении, совершенном японцами. Чтобы скрыть следы своих злодеяний, они всех несчастных людей согнали в корпус, где размещались пинфаньские лаборатории, и взорвали его... Я избежал этой участи лишь потому, что меня не успели доставить туда. Машина вернулась в лагерь.

За несколько дней до высадки нашего десанта в районе Харбина сотрудники лагеря Хогоин дали деру, не до меня им было, спасали свои шкуры...

С доктором Казариновым виделись. Михаил Иванович месяца через три уехал в Москву, живет и работает там. Я еще полгода служил в отделе у Колдунова: помогал разыскивать и опознавать офицеров ЯВМ, деятелей белогвардейских организаций...

Как-то иду я по городу, меня окликают. Подходит ко мне человек: не пойму, парень или молодая женщина. «Не узнаете?» — спрашивает. «Нет, говорю, не узнаю». «Я жена Ростислава Батурина, Антонина Николаевна, Тоня. Не помните? Вы были у нас».

А как я могу узнать ее: волосы подстрижены под машинку, мужской костюм; да и видел ее всего один раз. «Это что за маскарад?» — спрашиваю. «Все так делали, — отвечает она. — Знаете, сколько страху нагнали, говорили, что красноармейцы — варвары, насилуют всех женщин». «Что же, на самом деле?» — усмехнулся я. «Очень милые люди, мы зазываем их в гости». « А где Ростислав?» «Вы разве не знаете? Он пропал». «Как пропал?» «Два года тому назад уехал; сказал, вернется через месяц — и как в воду канул».

Теперь мы встречались с Таровым довольно часто.

Помню, летом, возвращаясь из командировки, я на вокзале встретился с Ермаком Дионисовичем.

— Читали? — спросил он, забыв поздороваться. — Судят Семенова, Бакшеева, Власьевского, Родзаевского, Ухтомского и прочих бандитов рангом пониже...

Дома я набросился на материалы судебного процесса. В них подробно излагались преступные деяния Семенова и его единомышленников.

«На основании изложенного обвиняются: — читал я, — Семенов Григорий Михайлович, бывший главнокомандующий вооруженными силами российской восточной окраины, генерал-лейтенант белой армии, — в том, что в 1917 году, находясь в Петрограде, пытался организовать заговор против Советской власти, арестовать Ленина, членов Петроградского Совета и расправиться с ними, обезглавив таким путем революционное движение.

В 1918 году под руководством японского военного командования вел активную вооруженную борьбу против Советской власти на Дальнем Востоке...

После разгрома белой армии Семенов бежал на территорию Маньчжурии и на протяжении 25 лет являлся главой русских эмигрантов, осевших на Дальнем Востоке. Будучи связан с вдохновителями японских агрессивных планов, генералами Танака, Араки и другими, Семенов по их заданию участвовал в разработке планов вооруженного нападения на Советский Союз и предназначался японцами в качестве главы так называемого «буферного государства», если бы им удалось вторгнуться на территорию советского Дальнего Востока. Семенов лично участвовал в подготовке захвата японцами Маньчжурии и превращении захваченной территории в плацдарм для нападения на СССР. Являясь активным японским шпионом, Семенов засылал в Советский Союз шпионов и диверсантов, которым поручал организовывать повстанческие группы и совершать диверсионные акты.

Родзаевский Константин Владимирович, — в том, что бежав в 1925 году из СССР в Маньчжурию, на протяжении ряда лет вел активную антисоветскую деятельность. В 1926 году, находясь в Харбине, создал «Русскую фашистскую организацию» и, заняв в ней руководящее положение, проводил среди белогвардейцев антисоветскую пропаганду, составлял клеветнические листовки, выступал с докладами и вербовал новых членов в организацию...

По заданию японской разведки в 1931 году Родзаевский организовал и принял личное участие в провокационных «инцидентах», которые устраивались японцами как предлог для введения войск в Маньчжурию. Родзаевский являлся платным агентом японской и германской разведок.

Бакшеев Алексей Проклович, бывший генерал-лейтенант белой армии, и Власьевский Лев Филиппович, бывший генерал-майор белой армии, — в том, что в 1918 году добровольно поступив на службу в белую армию атамана Семенова, активно боролись против Советской власти... Бежав в 1920 году на территорию Маньчжурии, Бакшеев и Власьевский продолжали вести активную антисоветскую деятельность. В 1934 году по указанию японцев Бакшеев и Власьевский вместе с Семеновым создали антисоветскую организацию под названием «Бюро по делам российских эмигрантов в Маньчжурии» (БРЭМ), которая готовила террористов, шпионов и диверсантов, забрасывавшихся на советскую территорию. Бакшеев с 1935 года, Власьевский с 1943 года и до дня ареста возглавляли «Главное бюро по делам российских эмигрантов» и принимали активное участие в подготовке замышлявшегося японцами вооруженного нападения на Советский Союз; в этих целях создавали вооруженные отряды из числа белогвардейцев.

Ухтомский Николай Александрович, бывший князь, — в том, что в 1920 году, бежав на территорию Маньчжурии, установил связь с атаманом Семеновым, вместе с которым участвовал в подготовке контрреволюционного мятежа в Приморье и создании так называемого Приамурского правительства. С 1930 года Ухтомский являлся агентом японской разведки и по ее заданию вербовал агентуру, которая проводила шпионскую деятельность против СССР».

Через неделю в газетах появилось краткое сообщение: «Приговор Военной Коллегии Верховного Суда СССР в отношении руководителей антисоветских белогвардейских организаций на Дальнем Востоке и агентов японской разведки: атамана Семенова Г. М., осужденного к смертной казни через повешение, Родзаевского К. В., Бакшеева А. П., Власьевского Л. Ф. и других осужденных к расстрелу, — приведен в исполнение».

Позднее состоялся судебный процесс над бывшими военнослужащими японской армии, обвиняемыми в подготовке бактериологической войны. На скамью подсудимых были посажены: главнокомандующий Квантунской армии Ямада, японские генералы Кадзицука, Такахаси, Сато, Кавасима и офицеры, принимавшие участие в злодеяниях.

Асада Кисиро выступал на этом процессе в качестве свидетеля.

Военный Трибунал Приморского военного округа приговорил Ямалу, Кадзицуку, Такахаси, Кавасиму и других обвиняемых к длительным срокам лишения свободы.

Знакомясь с материалами судебного процесса, я обратил внимание на то, что среди преступников, привлеченных по делу, не было одного из главных идеологов бактериологической войны генерал-лейтенанта Исии Сиро, именем которого назывался пинфаньский отряд и многие преступные акции.

Ответ на этот вопрос я нашел в японской газете «Акахата», которая сообщала: вернувшийся в Японию после капитуляции бывший генерал-лейтенант Исии содержит отель в Токио. Когда корреспондент напомнил Исии о его зловещем прошлом, генерал-палач нагло заявил: в специальных бактериологических частях японской армии служили и более высокие лица.

«Мы знаем о том, — говорилось в речи Государственного обвинителя, — что не все злодеи посажены на скамью подсудимых... Мы знаем имена генерал-ученых бактериологов Исии Сиро, Китано, Вакамуцу, Юдиро, в лице которых правящая клика Японии нашла людей, готовых отдать свои специальные знания для подготовки преступной бактериологической войны. Мы знаем имена злых человеконенавистников — бывших сотрудников «отряда № 731», врачей и инженеров Оото, Мураками, Икари, Танаки, Иосимуры и многих других, хладнокровно и безжалостно умерщвлявших беззащитных людей, выращивавших на погибель человечеству многие миллионы зараженных чумой паразитов и сотни килограммов смертоносных микробов. Этих злодеев нет на скамье подсудимых.

Час, когда против человечества должны были быть брошены страшные силы неисчислимых миллиардов болезнетворных микробов, — говорил далее Государственный обвинитель, — был совсем близок, и только сокрушительный, стремительный, парализовавший противника удар Вооруженных сил Советского Союза спас мир от ужасов бактериологической войны.

С гордостью за свою могучую социалистическую родину, спасшую человеческую цивилизацию от гибели, мы вспоминаем сегодня о великом подвиге советского народа в Отечественной войне...»

Материалы судебных процессов по-новому осветили работу Тарова за пределами Родины, позволили глубже понять и оценить ее значение.

Ермак Дионисович по-прежнему в одиночестве жил в своем домике, работал над задуманной им книгой «Устное творчество народов Забайкалья и Дальнего Востока».

Ангелина и ее мать погибли в блокадном Ленинграде.

Вера, которую Таров нежно любил все эти годы, в конце войны вышла замуж за армейского капитана. Она была мобилизована в армию в сорок втором году.

— Любила она тебя, Ермак Дионисович, очень любила, — рассказывала мать Веры. — Четыре года ждала весточку от тебя. В каждом письме спрашивала. Может, к семье, говорит, вернулся. О чувствах твоих к ней она доподлинно не знала. Сам ведь виноват.

Сам виноват... Простые слова. Я спросил Тарова:

— А вы кого вините, Ермак Дионисович? Ведь вам, пожилому человеку, надо все начинать сызнова...

— Виню только войну, Максим Андреевич. Гражданская забросила меня во вражеский стан и на чужбину; война с фашистской Германией вновь разлучила с Родиной. Кого же еще винить? Я — филолог по образованию и по натуре. Очень люблю языки, литературу, народное творчество. И, может быть, достиг чего-нибудь, если бы посвятил жизнь любимому делу. Война дала мне новую профессию — я стал разведчиком, участником двух войн; без малого двадцать лет пробыл на трудном фронте.

Наша последняя встреча с Таровым состоялась в пятидесятом году на Аршане. Это курорт, находящийся в ста двадцати километрах от Байкала, в Восточных Саянах.

Я приехал туда в конце мая или начале июня с шестилетним сыном Володей. Мы вышли из автобуса и стояли, соображая, куда идти. Из-за поворота на тропинку вышел Таров с книгой подмышкой. Светлый костюм болтался на него высохшем теле. Я удивился тому, как изменился он за каких-нибудь полгода, пока не виделись: ссутулился, постарел. Мы дружески поздоровались.

— Вы давно тут, Ермак Дионисович?

— Со вчерашнего дня. Вышел поглядеть, не попадется ли знакомый. Я один в двухместной комнате, ловлю доброго соседа. Место отличное. Рад пригласить вас.

— Да я вот с сыном. Боюсь, мешать вам будет.

— Такой парень разве может помешать? — Таров потрепал Володю по волосам. — Зато в разговорах с вами душеньку отведу. В мои годы нельзя без этого, — пошутил он.

Небольшой корпус на четыре комнаты размещался у крутого обрыва. Внизу рокотала река с поэтическим названием Кынгырга — поющий барабан, каскадами падающая с горных уступов.

Мы жили рядом с Таровым двадцать четыре дня. Он поведал мне много чудесных историй и легенд далекой древности.

Вечером, когда Володя засыпал, мы спускались к реке, усаживались на огромных, не успевших остыть валунах, разговаривали, курили, слушали реку. И впрямь поющий барабан. Большие булыжники прыгают по ступеням каменистого дна: бум-бум-бум... Ручейки-проточки, струясь меж камней, перекликаются серебряным звоном.

Ермак Дионисович ни разу не пожаловался на свое здоровье, и я стеснялся спрашивать, хотя видел, что он очень болен.

Осенью я уехал на учебу в Ленинград. Вернувшись через год, узнал: Ермак Дионисович умер от рака желудка.

В первое же воскресенье мы всей семьей отправились на кладбище.

Кладбище — далеко за городом. На придорожных полянах мы набрали большой букет саранок и ромашек, положили его на могилу Тарова.

Ермак Дионисович очень любил полевые цветы.

Стенькин Василий

Рассказы чекиста Лаврова

От автора: Я рассказываю о делах, хорошо знакомых мне по своей без малого тридцатилетней чекистской службе в Бурятии. Повесть «Рассказы чекиста Лаврова», как и все, что мною написано на эту тему, основана на документах. В повести сохранены существующие географические названия, изменены лишь фамилии персонажей.

Вестовой атамана

I

Зима сорок третьего года была в Забайкалье необычайно суровой. Морозы доходили до пятидесяти трех градусов. Кажется, все замирает в такие дни: ветка не шелохнется, птица не пролетит, собака не тявкнет. Сизый сухой туман придавил город.

Улицы пустынны. Редкие прохожие бегут, укутавшись до самых глаз. В котельных больших домов зло матерятся кочегары: угольная пыль, смешанная с мокрыми опилками, еле тлеет. В квартирах замерзает вода. Люди придумывают обогревательные «агрегаты». Летят пробки, горят провода, а толку мало.

Нашему первенцу Володе идет четвертый год. Чтобы спасти ребенка от верной гибели, находим угол в частном доме, отапливаемом дровами. Условия: платим двести пятьдесят рублей в месяц — это четвертая часть моей зарплаты — и обеспечиваем дровами: двадцать кубометров за зиму.

Дом смотрит на север, сырой и холодный. Топим три раза в сутки, отчего прибавляется влажность и еле заметно — тепло. Перед новым годом в нашу ограду въезжает груженая с верхом машина. Привезли двухметровые кряжистые бревна. Федор Степанович — наш хозяин — крепкий старик с рыжими тараканьими усами — долго ходит возле сваленных комлей, тыкает их своими аккуратно подшитыми валенками и что-то бормочет про себя.

— О чем вы, Степаныч?

— От таких дров, паря, однако, не жди тепла.

Пилим. Говорим о войне, о втором фронте, с которым союзники безбожно тянут, о недавней Тегеранской конференции.

— Я тебе, Максим Андреич, что скажу, — начинает Федор Степанович, выпуская из рук пилу. — Этот Черчилль, — старик делает ударение на втором слоге, — туды его мать, еще покажет себя... Тебе сколько годов?

— Двадцать пять.

— Стало быть, в гражданскую войну ты только на свет был нарожден, а мне тогда уже за сорок перевалило. Я хорошо помню, как этот Черчилль, — тут Федор Степанович опять ругнул капиталистов, — сколачивал силы против нас... Думаешь, прозрел он? Нет. Черт во что ни рядится — все чертом остается.

Нашу работу и политические дебаты прерывает посыльный. Меня срочно вызывают на службу.

В просторном светлом кабинете сидят начальник Управления и начальник отдела. Они о чем-то тихо разговаривают. Я без разрешения ворвался в кабинет и поэтому чувствую себя стесненно.

Начальник Управления предложил мне сесть и молча протянул поступивший из Москвы документ. Читаю:

«По полученным данным, вскоре после нового года с территории Маньчжурии японской разведкой будет заброшен в Советский Союз агент-диверсант. Не исключено, что на некоторое время он остановится в селе Бичура у проживающего там агента семеновской контрразведки под кличкой «Ногайцев».

«Ногайцев» — постоянный житель указанного села, у него есть дочь по имени Ксения, работает птичницей. Других сведений нет.

Примите срочные меры к установлению «Ногайцева» и задержанию агента-диверсанта»...

Я молча возвращаю документ.

— Ясно, товарищи? — спрашивает полковник.

— Не очень, конечно, — улыбается начальник отдела, вялый, мешковатый подполковник, — маловато данных.

— Я звонил в Москву, — говорит полковник, — ничего нового. Наверное так сделаем: в Бичуру сейчас поедет лейтенант Лавров, на месте ознакомится с обстановкой. Потом решим об оперативной группе в помощь работникам районного отделения. Так?

У меня мелькнула мысль: «Как добраться туда? Почти двести километров, зима, бездорожье».

— Вы что-то хотите спросить, Лавров? — обратился полковник, заметив мое движение.

— Думаю, как добраться туда, — сказал я, вставая.

— Сидите, сидите. Могу предложить два варианта: либо найти попутную машину, либо — бензин. Конец года, у нас весь лимит исчерпан, горючего нет. Добудете бензин — берите любую машину. Договорились? Желательно выехать завтра: время не терпит.

Я обошел все городские базы МТС и колхозов, но ни попутчиков, ни бензина не было. И только через два дня на перевалочной базе Цолгинской МТС я встретился с директором и главным бухгалтером — у них было горючее и не было машины. Мы быстро сговорились и рано утром следующего дня тронулись в путь.

В Бичуру приехали ночью. Высокие окна закрыты плотными ставнями на железные болты. Тишина. Темень. Только вьюга крутит над крышами да изредка собака беззлобно тявкнет.

II

Село Бичура вольно раскинулось в широкой долине Хилка. Говорят, от одного крайнего двора до другого без малого полтора десятка километров. Дома срублены из толстых лиственничных бревен, на века поставлены.

И люди под стать домам — рослые, крепкие, могучие семейские, чьи предки были высланы из России царицей Екатериной за приверженность старым обрядам русской церкви, за почитание строптивого протопопа Аввакума. Но и вдали от родных мест старообрядцы свято чтили и хранили верность старине, старались жить так, как жили деды.

Неумолимые законы самой жизни, свежий ветер революции и бурные события тридцатых годов расслоили семейщину. Так веялка отделяет зерно от половы. И все-таки многие нравы и обычаи старины старообрядцы сохранили до наших дней.

И вот в этом огромном селе нам нужно найти человека под шпионской кличкой Ногайцев, имеющего дочь Ксению. Больше мы ничего о нем не знаем.

Первая ниточка, за которую мы зацепились, была, конечно, эта птичница Ксения. Наметили: во всех колхозах села выявить всех птичниц с момента коллективизации. Переговорили со многими людьми, перелистали уйму конторских книг и дел — ни одной Ксении не нашли.

В картотеке паспортного стола милиции отыскали более двухсот женщин с таким именем. Проверили их и отцов — живых и умерших. О тех, которые выехали из села, послали запросы... Ничего. Занялись поисками самого Ногайцева. Главное направление поиска определялось предположением: если Ногайцев завербован контрразведкой атамана Семенова, значит, это скорее всего человек, служивший у белых, либо имевший какой-то иной контакт с белогвардейцами.

На схематическом плане Бичуры мы нанесли условными точками всех, кто мог быть как-то полезен нам: старых коммунистов, бывших красных партизан, мудрых дедов...

Ясный, солнечный день. За двойными стеклами отведенной мне комнаты заиндевелые тополя, побелевшие телеграфные провода, сизые дымки труб. Изредка пронесется легкая кошева, запряженная низкорослой монгольской лошадкой, и пробежит сибирская лайка, весело задрав хвост и навострив уши.

Входит высокий, чернобородый мужик в полушубке, перетянутом цветным кушаком. Сел, положил рядом с собою шапку, кожаные залоснившиеся рукавицы и пригладил шершавой ладонью черные, без седины волосы.

— И пошто люди эту отраву чадят, холера ее побери, — кивнул он на пепельницу, забитую окурками. — Жизнь по своей охоте укорачивают...

Говорит он не сердито, с какой-то веселой ноткой в голосе. Видно, в хорошем расположении духа.

— Дрянь, конечно, — соглашаюсь я. — Когда-нибудь люди будут смеяться над этим: дым глотали. Приятно? Нет. По привычке...

— Худая привычка, — мужик помолчал. — Много в людях дурных обыкновений, а все равно человек от этого не становится хуже, потому как есть творение божье...

«Ишь ты, куда повернул», — подумал я и перешел к делу.

— В белых-то? Многие служили. Село наше сколько раз переходило из рук в руки. Белые придут — мобилизуют, красные — опять же призывают. Которые посправнее, те больше к белым льнули, а беднота — к красным. Время-то шибко заполошное было.

— Я-то? Поначалу — у белых, опосля с партизанами ходил. Под Зардамой с япошками дрался, отметину имею.

Мужик помахал левой рукой, показывая ограниченность движения в плечевом суставе.

— Которые до конца с Гришкой Семеновым якшались? Таких, однако, у нас нет... А тебя, паря, что интересует-то? — неожиданно спросил он.

Я задумался, как лучше объяснить цель нашей беседы. Обманывать его не хотелось, а сказать правду не мог. Старик, не дождавшись моего ответа, продолжал:

— Однако Советская власть все грехи отпустила. Чего же теперь ворошить былое?

С полчаса я еще поговорил со стариком, но без всякой пользы для дела: ни одной фамилии он так и не назвал. Всякими увертками, отговорками и ссылками на «дырявую память» уходил от моих вопросов.

Ошибку свою я понял на второй день, когда поговорил с настоящим красным партизаном.

— Лоскутов-то? Не, паря, не по адресу попали. Он, зараза, всю жизнь нам поперек пути стоит.

— Он же партизан, ранение имеет.

— Какой он партизан, язви его в душу! В последний момент силой его загнали в отряд против японцев. Шальным осколком задело. Теперь похваляется этим...

За три месяца мы перебрали чуть ли не всех жителей села. Выявили до тридцати человек, служивших в белых казачьих частях. Наше внимание привлекли два человека: Афанасьев Григорий Иванович и Белых Спиридон Калистратович.

Афанасьев пятидесяти семи лет, богатырского телосложения, смоляная борода лопатой. Живет со старухой. Дочь Устинья имеет свою семью. Все, у кого спрашивали о нем, отзывались об Афанасьеве как о надежном человеке: дезертировал от бандита Семенова, воевал с белыми и японцами, вспоминали даже, что он — лучший ичижный мастер в селе.

Белых еще нет и пятидесяти, щупленький, подвижный, без усов и бороды, работает конюхом в колхозе. Двадцатилетним парнем добровольно ушел с белыми и вернулся последним, когда разбитые наголову войска атамана отступили в Маньчжурию. О нем говорили как о человеке начитанном, любящем поспорить о политике, но злом и ехидном.

Прошли декабрь, январь, февраль. Мы проверили всех приезжающих в Бичуру. Но ни о Ногайцеве, ни о связнике из-за кордона ничего нового не узнали. После долгих размышлений у меня возникла мысль: поехать к пограничникам, порыться в документах о нарушениях государственной границы.

III

Нарушений на границе протяженностью не в одну тысячу километров было больше, чем я предполагал. Нарушители, в основном, китайцы, пробирались на Алдан, Олекму, Витим, чтобы поискать свое счастье в золотоносном песке. Впрочем, под такой легендой японская разведка нередко засылала и шпионов.

Я перелистал в Управлении множество дел по нужному нам периоду, но не нашел ничего интересного. Поскольку документы за февраль еще не поступили, мне посоветовали выехать на одну из застав, на участках которой отмечалось больше всего нарушений и чрезвычайных происшествий.

Начальник заставы старший лейтенант Кравчук, молодой и форсистый, весело посмеялся над моим «сухим пайком» — аттестата у меня не было, и я неделю питался соленым омулем, который заготовила в дорогу жена — накормил обедом, привел в красный уголок и усадил за шахматную доску.

— Не журись, — пошутил он, похлопывая меня по коленке, — найдем твоего связника: у нас тут всякой твари по паре.

Шутка Кравчука оказалась пророческой. Утром, листая очередное дело на нарушителя, я обнаружил короткое письмо. Меня бросило в жар. В письме была фраза, которая ничего не говорила пограничникам, но имела большое значение для меня: «Передайте, пожалуйста, Ногайцеву, что я очень прошу его исполнить все требования и поручения подателя сего».

Кравчук тут же вызвал старшину, принимавшего участие в задержании нарушителя.

Рослый скуластый старшина бойко начал свой рассказ — должно быть, он не в первый раз повторял эту историю.

— Мы сидели в секрете. Слышим — ветка хрустнула. «Однако, сохатый», — сказал рядовой Климов. — Я говорю: «Ты чо, сдурел, сохатые откочевали отсюда. Может, волк». Глядим, человек стоит на тропке, озирается, будто принюхивается. Я крикнул: «Стой, варнак!» Он шарахнулся в кусты и побег. Мы по следу — за ним. Стрелять я запретил, хотел взять живьем... А он, зараза, отстреливался. Потом, однако, обессилел и последним патроном порешил себя...

— Какие документы были у нарушителя? — спросил я, хотя понимал бессмысленность этого вопроса: в деле-то их нет.

— Документов не было, товарищ лейтенант... В козырьке лисьего малахая нашли письмо.

— Письмо я прочитал.

— Больше ничего не обнаружили, товарищ лейтенант. Надо быть, успел выкинуть. Снегу не менее метра, — добавил старшина, будто оправдываясь.

Кольцо снова замкнулось. В письме кроме Ногайцева никто не упоминается. Обращение безличное: «Друг мой». О нарушителе осталось только описание примет в медицинском акте, подтверждающем самоубийство.

Я возвратился ни с чем. Правда, письмо с согласия Кравчука взял с собой, оставив расписку об этом.

На некоторое время интерес к Ногайцеву пропал: дело считалось совершенно бесперспективным.

Меня же Ногайцев измучил совершенно. Чем бы я ни занимался в ту весну, в мыслях неизменно возвращался к делу Ногайцева. Какие поручения вражеской разведки успел он выполнить? Что задумал еще?

Наконец, я решил обратиться к начальству с одним рискованным замыслом: встретиться с Афанасьевым, предъявить ему письмо, найденное у нарушителя границы, и потребовать отчет о его шпионских делах.

Мои подозрения сосредоточились на нем по двум причинам. У него есть дочь. Афанасьев дезертировал из белой армии тогда, когда атаман Семенов был в зените своей зловещей славы, прибыл в село, занятое белыми, и жил, не скрываясь от властей. Настораживало лишь одно: добрые отзывы односельчан о нем. Но чекистская практика, убеждал я себя, знает немало подобных примеров.

— Беспочвенная фантазия, — коротко и категорично сказал начальник отдела, выслушав мое взволнованное и сбивчивое объяснение. — Твои подозрения субъективны, это раз. Мы не знаем устный пароль, которым, без сомнения, был снабжен связник, это два.

— Это особый случай, — горячился я. — Если Афанасьев не шпион, он не поймет письма, и мы ничего не потеряем. Если он шпион, то, конечно, насторожится и каким-то образом проявит себя. Надо же нам как-то выбираться из тупика!

— Хорошо. Я подумаю.

На второй день начальник отдела был сговорчивее.

— Что-то в твоем предложении есть, — сказал он мне. — Пойдем к начальнику Управления, доложишь сам.

Полковник поддержал мою идею. Но идти мне на встречу с Афанасьевым не разрешил.

— Надо подобрать постарше товарища, — сказал он, — имеющего больший жизненный опыт и хорошо знающего местные условия.

Решили послать Василия Иннокентьевича Бабкина, степенного и вдумчивого сотрудника, заканчивающего последние годы своей службы в должности заведующего чекистским архивом.

Недели через две Василий Иннокентьевич, соответственно экипированный, обеспеченный необходимыми документами, с заученной и усвоенной легендой, выехал в Бичуру.

IV

Осенью семнадцатого года казачий есаул Григорий Семенов, облеченный высокими титулами генерала и атамана Забайкальского казачьего войска, ехал в родные места. В новом кожаном бумажнике, приобретенном в Петрограде, лежал мандат за подписью премьера Временного правительства Керенского. Семенову поручалось быстро, не предавая дело широкой огласке, сформировать казачьи части и двинуть их на подавление назревающей в столице «анархо-большевистской революции». Выбор не случайно пал на Семенова. Сын казачьего офицера и ононского кулака, он имел основания ненавидеть большевиков, которые замахнулись не только на казачьи привилегии, но и грозятся лишить зажиточных казаков богатства.

Атаман невидящим взглядом смотрел в окно вагона и думал. Семенов знал, с чего начинать, имел немалый опыт формирования казачьих батарей, сотен и полков. Но это если... если не успели большевистские идеи проникнуть в души казаков.

В коридоре, возле приоткрытой двери купе стояли высокий красивый адъютант и вестовой с лихо закрученными усами. Он тоже глядел в окно, но всем существом своим чувствовал каждый взгляд, поворот головы хозяина.

Есаул Григорий Семенов и казачий урядник Григорий Афанасьев встретились на турецком фронте.

Однажды Афанасьев докладывал есаулу о своей дерзкой вылазке во вражеский тыл. Семенов похвалил его, обещал представить к георгиевскому кресту. Узнав, что Афанасьев родом из Забайкалья и, стало быть, его земляк, есаул взял его к себе вестовым. С той поры вот уже третий год Афанасьев неотлучно находится при Семенове.

Атаман крякнул, вздохнул глубоко, со стоном. Афанасьев обернулся

— Худо, Гриша. Мутит. Голова свинцом налита. Тебе, семейщина, хорошо: не знаешь такой беды. Не куришь, не пьешь...

— Так точно, ваше превосходительство?

— И баб не щупаешь? — пошутил Семенов.

— Приходилось, ваше благородие, — весело ответил Афанасьев. Шутки атамана надо было понимать. — Только теперешняя моя жена рано посадила меня, как кобеля, на цепь. Ни на шаг не отпускала. Ух, и норовистая, холера!

Григорий показал атаману пожелтевшую от времени карточку жены. Семенов похвалил:

— Красивая, видно. Как звать-то?

— Евлампия.

— Это что означает по святцам?

— Благосветная.

— Ишь ты, благосветная! Как-нибудь заеду в гости, — пообещал он.

— Всегда рады, ваше превосходительство, — ответил Григорий.

Душа его возликовала. Он гордился, что так вот запросто может разговаривать с человеком, которого судьба вознесла на такую вышину.

Пожив неделю в родной станице Дурулгуевской, Семенов приступил к исполнению порученного дела. Он разъезжал по станицам, проводил совещания станичных и поселковых атаманов, часто выступал, призывая казаков «грудью встать на защиту казачьих привилегий и православной веры от безбожников-большевиков».

Поначалу люди слушали атамана. Ему удалось создать не одну добровольческую сотню. Но весть о свержении Временного правительства перепутала все планы. Бедняки, а за ними и середняки покидали дружины и сотни. «Звание-то казачье, да жизнь собачья» — без боязни ворчали на сходках. Стали создаваться бедняцкие отряды.

Чтобы не попасть в руки большевистских комиссаров, Семенов с горсткой верных ему людей ушел за границу, в Маньчжурию. Там он сколотил наемное войско из «всяких нехристей и басурманов», как позднее скажет Григорий. Русских было так мало, что даже должности взводных приходилось отдавать наемникам.

Вскоре после рождества, отслужив молебен, Семенов двинул свои отряды в Забайкалье, но получил столь сокрушительный отпор от бойцов первого Аргунского полка, что четыре месяца не мог опомниться. И лишь опираясь на помощь интервентов-японцев атаман осмелился вновь переступить границу.

Тогда-то и отличился вновь вестовой Гришка Афанасьев, заслужив отеческое расположение атамана.

Отряды Семенова расположились на северном склоне сопки. Меж гранитных выступов расставили тяжелые орудия и не менее полсотни пулеметов. Атаман был уверен в неприступности своих позиций. Один полк он оставил в резерве на станции Оловянной. В разгар боя к Семенову прибежал запыхавшийся есаул Косых и доложил: «Красные обходят с флангов. Пологий южный склон сопки — плохая защита. Если они прорвутся к нам, в тыл, возможно полное окружение и вряд ли удастся кому уйти живым отсюда».

Семенов приказал Григорию скакать в Оловянную и немедленно поднять запасной полк.

Афанасьев совершил чудо. Он прорвался через неприятельские цепи, и ни одна пуля не задела его. Подмога подоспела в самый критический момент. Красные отступили.

Атаман трижды поцеловал Григория.

— Ты избавил меня от бесчестия и смерти, — сказал он. — Отныне считаю тебя побратимом...

С той поры Семенов достиг многого. Его войска захватили Читу, Верхнеудинск и «напоили коней в Байкале», как обещал атаман своему войску.

Партизаны укрылись в тайге, копили силы. Пламенные слова большевистской правды, которые они разносили по селам и казачьим станицам, будоражили и поднимали народ.

Семенов сидел как на горячих углях, чувствовал: не прочна земля под ногами, клокочет она, того и гляди случится взрыв.

И в одну из своих бессонных тревожных ночей атаман позвал вестового.

— Жалко мне расставаться с тобой, Григорий, — начал Семенов, постукивая костяшками пальцев по столу. — Люблю тебя, а разлучиться придется.

Говорил он вяло, голосом сильно уставшего человека. Григорий насторожился, не догадываясь, куда клонит атаман.

— Надежнее тебя у меня никого нет. Я тебе верю: ты не предашь и не струсишь...

— Ваше превосходительство, не томите душу, откройте суть, — не выдержал Григорий.

— Сейчас открою... Чувствую я, Григорий, что-то неладное готовится...

Семенов взял с края стола плетеную нагайку — с ней он никогда не расставался — и стал рассматривать рукоятку, сделанную из чисто отполированной кости. Григорий бессмысленно наблюдал за ним.

— Имею донесение твоего земляка, председателя волостного земства Павлова. Не спокойно в Бичуре... Что-то там заваривается недоброе. Хочу тебя послать...

— Как же, ваше превосходительство? — не стерпел Григорий. — Мое место при вас, ваше превосходительство...

— Там сейчас важнее... Приедешь домой, скажись дезертиром. Приглядывайся, принюхивайся, в случае чего — прямо ко мне. Ежели придется другому человеку придти к тебе, запомни пароль: «Ногайцев». Это твоя секретная фамилия на всю жизнь...

Долго атаман разъяснял Григорию его новые обязанности.

— Коня сдать, ваше превосходительство? — спросил Григорий с тайной надеждой.

— Бери коня, — милостиво отвечал атаман, — и помни: одержим полную победу — непременно заявлюсь к тебе в гости... Погляжу твою Благосветную, — и, благословляя, Семенов широко перекрестил Григория.

V

На вершине Заганского хребта Григорий остановился. Расседлал коня, расстелил под березой потник, прилег. В высокой синеве плыли на восток сизые тучки. «Тоже, однако, в Бичуру спешат... Им легче: шпионить не надо...»

Это слово, впервые пришедшее в голову, обожгло Григория. Он, может быть, только сейчас понял, за какое опасное поручение взялся. «Промахнешься — вздернут на осине. Как есть вздернут, не пожалеют...»

Дом оказался под замком. Григорий знал место, где обычно прячется ключ, но, не входя в избу, поскакал на заимку. «Уборочная. И отец, и Евлампия с дочуркой, надо быть, там».

Он не ошибся. Они убирали ярицу. После поцелуев и коротких расспросов Григорий взял у отца литовку — ох, как наскучили руки по работе! — и пошел, оставляя за собою саженные прокосы. Старик складывал в суслоны снопы, которые невестка навязала за день.

Солнце скрылось за дальними сопками. Лишь оранжево-золотистый веер лучей освещал закатную сторону неба...

В конце второй недели к Григорию зашел его сосед, однофамилец, Иван Афанасьев. Здоровенный мужчина с рыжей, будто из красной меди, окладной бородой, открытыми голубыми глазами.

— На побывку, чо ли, паря, пожаловал, али так чо? — словно невзначай спросил Иван, расправляя свою роскошную бороду.

Вопроса этого Григорий ждал. Кто-кто, а уж сосед Иван за Семеновым не побежит, это он знал точно и решил «открыться».

— На побывку... бессрочную, однако, — добавил он после малой паузы, пристально всматриваясь в собеседника.

— Отпустили, чо ли?

— Отпустили на неделю. А вон и вторая кончается.

— Не боишься?

— Волков бояться — в лес не ходить, — уклонился Григорий от ответа.

— Война-то долго будет, нет ли?.. Шибко худые вести: чужеземные войска везде...

— Кто ж ее знает, когда она кончится. А чужеземцев чего бояться — как пришли, так и укочуют...

— Выходит, надолго снял доспехи свои?

— Жизнь покажет...

Почти каждый день стал наведываться Иван. Григорий совсем осмелел и теперь в полный голос поносил не только интервентов, но и самого атамана, которому служил верой и правдой.

— О славе да богачестве печется. На народном горе, как на дрожжах, вознесся...

Как-то вечером Иван пригласил его с собой. В просторной избе собралось полтора десятка мужиков. Хоть и односельчане, но не всех знал Григорий. За старшего тут был чернявый безбородый мужик, по-видимому, не здешний.

— Товарищи! Дни иностранных захватчиков и их холуев сочтены. Красная Армия победоносно продвигается на восток, сметая на своем пути всю продажную шваль. Нам надо нажать изнутри и тем приблизить час победы...

Потом он стал говорить о конкретных задачах: подбирать верных людей, создавать отряды, готовить удар. Разговор затянулся за полночь. Расходились по одному-два человека, чтобы не привлечь внимания шастающих по селу семеновских милицейских патрулей.

В субботу Григорий заседлал жеребца и ускакал, едва развиднелось, в Верхнеудинск. Домашним наказал: кто будет спрашивать — поехал в лес заготовлять дрова.

На случай, если задержит милицейский патруль или конный разъезд, Григорий имел удостоверение за подписью атамана. В документе говорилось, что Григорию Ивановичу Афанасьеву предоставлен отпуск по семейным обстоятельствам. Предписывалось всем должностным лицам не задерживать его. Срок отпуска был умышленно обойден.

В Верхнеудинске Григорий быстро добился встречи с Семеновым: офицеры, охранявшие ставку, хорошо знали и самого вестового и то, что к нему благоволит атаман.

Григорий обстоятельно доложил о сходке и прибавил:

— Бичурские большевики, ваше превосходительство, и которые сочувствуют, открыто действуют. Они могут такой пал пустить — не затушишь...

— Затушим, Григорий. А не затушим, так задушим, — захохотал атаман пропитым басом. — Кто там главный зачинщик?

— Главные, однако, Петров Иван и Ткачев, имя не знаю.

— Благодарю за верную службу! Смутьянов мы проучим. А ты возвращайся домой и лезь глубже. Ужом ползи, а до самого центра дойди.

— Буду стараться, ваше превосходительство.

— В деньгах не нуждаешься?

— Никак нет, ваше превосходительство!

Через несколько дней в Бичуру прибыл карательный отряд под командой Макаренко. Бандиты на глазах у детей выпороли Ткачева и Петрова и потребовали выкуп за арестованных по две тысячи рублей. Родители Ткачева распродались до нитки и выручили сына, а бедняка Ивана Петрова каратели увезли с собой и расстреляли на Малетинском хребте.

Григорий остался вне подозрений. Жил дома, занимался хозяйством. Только на исходе третьего месяца, в середине ноября его опять позвали на нелегальное собрание. Теперь выступал стройный голубоглазый юноша с русыми вьющимися волосами в потрепанной юнкерской шинели на плечах.

— Кто это? — шепотом спросил Григорий у Ивана Афанасьева, сидевшего рядом с ним.

— Новый учитель Сергей Тарасов...

Это был Сергей Юльевич Широких-Полянский, революционер, недавно бежавший из Читы, ловко обманув семеновскую контрразведку. Он под видом учителя прибыл в Бичуру по поручению Прибайкальского подпольного комитета РКП(б). Местные коммунисты знали его по партийной кличке. Подпольный комитет большевиков, говорил Тарасов, призывает народ к восстанию. Начать его должны села Десятниково, Мухоршибирь и Бичура.

VI

Григорий не мог дождаться конца собрания. Его колотила дрожь. «Вот он центр, вот он, — лихорадочно повторял он в какой уж раз. — Доподлинно надо разнюхать все. Главное — план и сроки вызнать».

Домой вернулся позднее обыкновенного, и Евлампия, встревоженная мужниными отлучками, сильно подозревая, что затеял ее Гриша что-то против властей, слезно запричитала:

— Ой, не лез бы ты в пекло. Боюсь я за тебя, Гришенька... Нынче вон курица петухом пела. Не было бы беды...

Григорий тяжело сел на лавку, невидяще взглянул на жену:

— Погоди, мать, большое дело наклевывается. Все ладно будет, не печалься. Бог не выдаст — свинья не съест.

За неделю до выступления Тарасов сообщил: срок восстания назначен на девятнадцатое декабря. Обезоружив местную милицию, повстанцы идут на Окино-Ключи и далее на Троицкосавск, где томятся в белогвардейских застенках полторы тысячи революционных бойцов.

И снова Григорий Афанасьев заседлал жеребца и с места погнал наметом. «Загоню — не беда. За такие вести, — думал он, — атаман косяка лошадей не пожалеет».

Семенов совещался, и Григорию пришлось ждать больше двух часов. Новый адъютант, не знавший Афанасьева, выпроводил его из приемной в коридор. Григория это обидело, но адъютант поступил правильно, по уставу, и он подавил в себе обиду.

Семенов был взбешен развивающимися событиями. Самые жестокие репрессии не заставили умолкнуть большевистских агитаторов. До контрразведки доходят какие-то глухие отзвуки нарастающего гула, но откуда он идет, никто толком не может понять.

Отпустив офицеров, Семенов нервно шагал из угла в угол.

— Ваше превосходительство, — доложил адъютант, войдя без стука, — к вам настойчиво просится крестьянин Афанасьев.

— Афанасьев? — переспросил Семенов, прикрыв глаза ладонью. — Какой Афанасьев?

— Говорит, был вестовым вашего превосходительства.

— А, Григорий! Пропусти, пропусти.

Выслушав Григория, атаман долго молчал, шагал по кабинету, поскрипывая начищенными до лакового блеска сапогами.

Григорий не сводил с него глаз. «Постарели, ваше превосходительство, — сочувственно размышлял он. — Лицо-то вон какое бледное, опухшее и цвет землистый, как у покойника. Таким ли вы были, ваше превосходительство. Орел орлом!»

— Девятнадцатого... — проговорил наконец Семенов. — Девятнадцатого... Оттуда — японцы, отсюда — мы. Разом ударить и навсегда покончить со смутьянами... Девятнадцатого. Успеем...

Атаман достал из сейфа небольшую пачку сотенных и молча протянул Григорию. Вяло обнял его, так же без энтузиазма поблагодарил: «Спасибо, Григорий, уезжай с богом» — и отвернулся к окну.

Атаман распорядился так: за счет ближних, благополучных сел подбросить подкрепление бичурской милиции; капитану Атраховичу выехать в Бичуру и сформировать из верных крестьян отряд самообороны; главарей большевистского движения не трогать до прихода войск, дабы не вызвать преждевременного пожара, к ликвидации которого недостаточно подготовлены; перебросить туда два батальона войск, численностью не менее четырехсот штыков и сабель; просить японское командование направить в Бичуру союзные войска. Повстанцы намечают в случае удачи повести наступление на Окино-Ключи. Подтянуть туда из Троицкосавска отряд в триста пятьдесят сабель и двести штыков.

На одном из последних собраний среди повстанцев вспыхнул жаркий спор. Горячие головы стояли за то, чтобы в назначенный срок, девятнадцатого декабря, поднять людей. Другие, более осторожные, считали выступление в этот день безумием: милиция получила большое подкрепление и сумеет быстро подавить восстание. Они говорили, что следует подтянуть к селу вооруженные партизанские силы из других сел.

Выступление отложили до прибытия подкрепления. Григорий был рад такому решению: японцы подоспеют наверняка.

В дни перед восстанием Григорий старался как можно меньше показываться на людях. Но отсидеться, спрятаться от гула растревоженного села ему все-таки не удалось. Однажды, тяжело отбухав в тесовые ворота и до смерти перепугав Евлампию, во дворе появился сосед Иван.

— Ты, паря, пошто затерялся. Али не слышал, как все повернулось? — радостно доложил он, вытирая рукавом стеганки потное лицо. — Милиция разбеглась. Поручик Гутовский и капитан Астрахович пойманы и теперь у нас в штабе...

— Бери бердану, пошли, — заторопил он Григория. — Выступаем на Окино-Ключи...

Евлампия заголосила, запричитала, будто по покойнику, кинулась на шею. Григорий устыдился и ушел с Иваном. Какая власть ни победит, а ему до конца дней своих жить с односельчанами, в предателях да трусах ходить — тоже не больно сладко.

Бой за Окино-Ключи был жарким. В течение трех дней село несколько раз переходило из руки в руки. Был смертельно ранен в голову Иван Афанасьев, командовавший объединенным партизанским отрядом.

Когда батальон карателей был разбит и открылся путь на Троицкосавск, поступили тревожные сведения о том, что со стороны Петровского Завода идут на Бичуру около четырехсот семеновцев и вдвое больше японцев. И вместо того, чтобы наступать на юго-запад, на выручку товарищей, томящихся в белогвардейских застенках, партизаны повернули на север, откуда нависла страшная угроза.

А в это самое время войсковой старшина Львов во исполнение полученных сверку указаний отдал приказ № 14 от 1 января 1920 года. «Приказываю, — говорилось в том зловещем документе, — содержащихся в тюрьме арестованных передавать в распоряжение сотника Соломахи по его требованию». В течение десяти дней полковник Сысоев, сотник Соломаха и их подручные перебили и зарубили почти полторы тысячи отважных бойцов революции.

Первая стычка с японцами на Заганском хребте не принесла победы партизанам. Численно превосходящий противник имел орудия и пулеметы, а защитники освобожденной Бичуры были вооружены берданами, охотничьими ружьями да самодельными пиками.

Интервенты заняли Заганский станок и несколько ближних сел, за которые цепко держались, потому что мороза они боялись не меньше, чем партизан.

Передовые партизанские взводы и роты шли по открытой степи. Каждый человек выделялся на снежном просторе черной точкой мишени. Неприятель, ожесточенно обстреляв партизанские позиции, несколько раз пытался предпринять контратаку, но всякий раз вынужден был отступить с большими потерями. Понимая, что ночь — союзник партизан, японцы стали отходить, сжигая дотла населенные пункты и оставляя за собою костры, на которых догорали трупы самураев, погибших без славы и чести на чужой земле.

Но Григорий уже не видел этих страшных костров. Накануне шальный осколок вражеского снаряда перерезал сухожилие левой ноги. Рана, много лет служившая неопровержимым доказательством причастности к партизанскому движению, скоро зажила, но и следа не оставила от былого бравого вида вестового. Он согнулся, скособочился, ходил теперь, опираясь на палку и как-то странно приседая. Франтоватые усы и те затерялись в зарослях смоляной бороды.

VII

В конце января двадцатого года в Бичуре состоялся съезд трудящихся Прибайкалья. Он обратился с пламенными словами ко всему трудовому народу.

«Товарищи рабочие, крестьяне, казаки и буряты восставшего Прибайкалья! — говорилось в принятом воззвании. — Мы восстали против наших насильников, разорителей наших сел и деревень, расхитителей народного хозяйства, против банд Семенова и его союзника — Японии... Мы клянемся не сложить оружия до полного уничтожения контрреволюционной реакции...»

Началось массовое изгнание интервентов и белогвардейцев с советской земли.

В Бичуре жизнь входила в нормальную колею. На месте сожженных домов поднимались новые. Крестьяне готовились к весне: без хлеба нет жизни.

Семь лет прожил Григорий Афанасьев тихо и мирно: пахал землю, сеял и убирал хлеб, ездил на базар, встречался с соседями. Как человека грамотного и заслуженного — получил тяжелую отметину в боях с самураями — его выбрали секретарем сельского Совета. Пост хоть и небольшой, а все же почет со стороны односельчан, и жалованье никогда не лишнее в хозяйстве.

Но шпионская служба, как зыбкая трясина: стоит ступить на нее — затянет.

Поздней осенней ночью в ставень окна, выходящего в ограду, кто-то осторожно постучал. Так стучится только худой человек. Дрогнуло сердце Григория. Накинув на плечи полушубок, он вышел в сени и спросил, кого надо. В ответ назвали его имя.

Вошли в избу, Григорий засветил семилинейную лампу, висевшую под матицей.

Перед ним стоял высокий сутулый мужчина в кожаном картузе, брезентовом плаще с капюшоном и добротных яловых сапогах.

— Не признаете, Григорий Иванович? — спросил мужчина, стягивая картуз и отбрасывая полы плаща.

Григорий вроде бы признал в ночном госте капитана Корецкого — офицера для особых поручений при штабе Семенова, но побоялся ошибиться, ответил уклончиво:

— И признаю и нет.

— Капитан Корецкий.

— Так, так... Раздевайтесь. Откуда? Куда? — Григорий суетился, ковыляя по горнице.

— А я тебя не узнал бы, — признался Корецкий, переходя на «ты» и оставляя без ответа вопросы хозяина. — Вон как перемололо тебя...

— Да, укатали сивку крутые горки. Полторы ноги осталось. Лишь бы на земле устоять, ветром не сдуло бы...

Корецкий снял плащ и стеганку. В пестрой рубашке и сером засаленном пиджачке, он был похож на бухгалтера захудалой артели.

Прошли в заднюю избу, подальше от настороженных вздохов Евлампии, и Григорий вновь повторил свои вопросы.

— Оттуда. Пока к тебе, — коротко ответил Корецкий, пристально всматриваясь в Григория. — Вот письмо от Григория Михайловича, — добавил он, подавая Афанасьеву конверт.

Афанасьев, читая письмо, шевелил губами. Его густые брови то сходились к переносице, то разлетались.

— Дело верное. Слушаю, ваше благородие.

— Я еду в Москву, — начал Корецкий простуженным голосом, — на обратном пути заверну к тебе и заберу все, что ты можешь передать атаману. А сейчас помоги мне заменить документ: даже самая хорошая липа легко обнаруживается.

Григорий пообещал изготовить удостоверение сельского Совета и достать свидетельство об освобождении от военной службы.

До рассвета сидели Афанасьев и его гость. О многом переговорили. Корецкий рассказал и о том, как ездил с атаманом в Америку.

— Это было в двадцать втором году, — начал Корецкий, посасывая незажженную трубку. Несмотря на исключительность случая Афанасьев не разрешил «сквернить» избу. Забываясь, капитан тянулся к спичкам, но хозяин всякий раз останавливал его.

— Приехали мы в Нью-Йорк накануне пасхи. Атамана пригласили туда для доклада сенатской комиссии. Когда мы ехали из порта в центр города, творилось что-то неописуемое: люди взбирались на крыши и заборы, высовывались из окон, заполнили улицы — с ликованием встречали атамана... Конечно, нашлось десяток недовольных крикунов из русских, которые разыгрывали возмущение. Сотни полицейских с трудом очищали дорогу...

Сенатская комиссия предъявила атаману иск в полмиллиона долларов за товары какой-то американской фирмы, будто бы захваченные казаками Семенова, обвинили в преступлениях против человечности и бандитизме. Цель тут была одна — обелить себя задним числом. Его превосходительство посадили в тюрьму и начали следствие. Газеты подняли вой, расписывая зверства белой армии. Они ссылались, как на очевидца, на полковника Морроу, командира американского полка, находившегося в Забайкалье. А этот очевидец не только присутствовал при уничтожении пленных большевиков, но и лично сам отдавал команды...

Так что ничего не вышло у американцев. Пришлось им освободить атамана. Ведь тот мог раскрыть их дела. Испугались. Вместе варили кашу — вместе хлебать.

Через неделю капитан Корецкий уехал и как в воду канул. Прощаясь с Афанасьевым, он сказал зло и убежденно:

— Китайцы готовят большой поход на Россию... Мы придем с ними. Жди, веди счет подлым делам тех, кто продался красному дьяволу. Сполна расплатимся...

Не один год Григорий ждал возвращения своих хозяев, так и не дождался...

VIII

На этот раз Бичура встретила нас погожим днем. С Заганского хребта, ослепительно сверкавшего в лучах весеннего солнца, тянул свежий порывистый ветер, и безлистые еще деревья покорно склоняли перед ним ветви с набухшими почками.

На распутье Василий Иннокентьевич покинул машину и, опираясь на массивную палку, пошел пешком по направлению к тому концу села, где жил Афанасьев, а я поехал к центру.

По легенде Василий Иннокентьевич должен выдавать себя за скотогона на монгольских дорогах, и сейчас трудно было узнать в нем всегда аккуратного и по-стариковски чистенького капитана Бабкина.

Поношенная шуба, покрытая выцветшей далембой и подпоясанная холщовым кушаком, собачья ушанка, развалившиеся ичиги совершенно преобразили Василия Иннокентьевича. Довершало дело заросшее седой дремучей щетиной лицо.

Метрах в двухстах от дома Афанасьева Василий Иннокентьевич остановил молодую женщину в семейском наряде.

— Скажи, красавица, кто тут у вас может ичиги залатать? Вовсе развалились, язви их... Ровно в чулках по грязи шлепаю.

Накануне целый день шел мокрый снег, и улицы действительно были непроходимы. Женщина смущенно зарделась от ласкового обращения прохожего.

— Сейчас, сейчас. Кто же у нас тут? Да вон Григорий Иванович... Налево, шестой дом. Жестяной конек на крыше. Видите?

— Пока не вижу, но найду. Большое спасибо, красавица. Дай бог счастья тебе.

Григорий Иванович хлопотал по двору. Он долго разглядывал ичиги Василия Иннокентьевича.

— Подлатать, паря, можно бы, да материалу нет.

— Уж найдите, я хорошо заплачу.

— Где же найдешь, коли нет...

Василий Иннокентьевич собрался было открыть Григорию подлинную цель своего визита, но в это время из сеней вышла Евлампия с помятым ведром в руке. Она поздоровалась с Бабкиным и стала скликать кур, косо посматривая на незнакомого гостя.

— Да уж как-нибудь через нет, — продолжал канючить Василий Иннокентьевич. — Пропаду я в такой обувке...

— Откуда будешь-то? — спросил Афанасьев, вдруг меняя направление разговора.

— Пришлый я, издалека, — уклончиво отвечал Бабкин.

— Каким ветром в наши края занесло?

— Скот перегоняем.

— Из Монголии чо ли?

— Оттуда.

— Жалко тебя. И правда — пропадешь, холера тебя забери. Пойдем в избу, может, отыщем чего.

— Спасибо, хозяин. Век буду молиться за тебя.

— А веришь в бога-то?

— Как все ноне.

— То-то и оно. Раздевайся.

Василий Иннокентьевич снял шапку, шубу и повесил на оленьи рога, прибитые к стене, стянул ичиги и прошел вперед, оставляя на яично-желтом полу мокрые следы, причесал редкие волосы и неумело перекрестился на передний угол.

Афанасьев взялся за ичиги.

— Подошву, паря, менять надо. Работы до полночи. Ночевать- то есть где?

— Разве в гостинице, если... Отстал от напарников.

— Туда не попадешь: местов нет. Ночуй у нас, — милостиво предложил Афанасьев, чем несказанно обрадовал гостя.

Когда Евлампия, вздыхая и приговаривая что-то, ушла спать и они остались вдвоем на кухне, Бабкин приступил к делу.

— Я к тебе, Григорий Иванович, с поручением от его превосходительства, — сказал Бабкин, наблюдая, какое действие окажут эти слова на Афанасьева.

Григорий Иванович вздрогнул, точно от удара, и выронил кривое шило.

— Какого еще превосходительства? Ноне таких званиев нет, — строго ответил он, пытаясь скрыть волнение.

— От Григория Михайловича... атамана Семенова.

— В гостях, чо ли, у него побывал?

— Служу у него.

— У генерала без армии, у атамана без войска? — насмешливо спросил Афанасьев, окончательно овладевая собою.

— Дай-ка нож.

Василий Иннокентьевич старательно, не спеша подпорол подкладку пиджака, вынул и подал Григорию письмо. То самое письмо на тонкой японской бумаге, которое было найдено у нарушителя границы.

Афанасьев долго читал письмо, видимо, мучительно обдумывая, как ответить и поступить, руки его дрожали.

— Что ж, Ногайцев, поговорим о деле.

— Можно поговорить...

Целую неделю прожил Василий Иннокентьевич у Афанасьева. Днем помогал по хозяйству, а ночами выслушивал его исповедь. Григорий Иванович расспрашивал об атамане Семенове, его жизни, планах и намерениях.

— Худые вести, шибко худые, — сказал он, — выслушав сообщение Бабкина о том, что японцы не собираются выступать против Советского Союза. — Надо быть, боятся... Американцев, сказывают, ладно потрепали, а против русских робеют, слабы...

Трудно было понять, чего больше в этих словах — горечи и сожаления или гордости.

— Григорий Иванович, — как-то спросил Бабкин, — а не пытался ты найти единомышленников? Один — в поле не воин.

— Как не пытался. Привлек двух мужиков: Спиридона Белых да Никифора Лоскутова... А толку из того...

— Порученья им давал какие?

— Сам, почитай двадцать годов без поручениев живу. Беда как привык к безделью... — усмехнулся он. — Вы вот навещаете годом да родом...

— Сиди тихо, как заяц в копне, не то сожрут. Время наше не пришло.

— Сижу. Подохнем, однако, пока придет желанное время.

— Наперед батьки лезть в пекло тоже негоже.

Афанасьевы провожали Василия Иннокентьевича, будто дорогого гостя. Евлампия, которой Григорий выдал его за сослуживца и фронтового друга, выстирала белье, починила одежду, напекла лепешек, сварила десяток яиц. Когда он скрылся за поворотом, они зашли в опустевший дом и вдруг почувствовали себя одинокими и старыми. Вспомнили: даже дочь Устинья редко навещает. Своя семья — свои заботы. Слушали, как тоскливо воет ветер в щелях ставней и застрехах крыши, как хрипло лает Полкан, звеня тяжелой целью.

IX

Исповедь бывшего вестового вызвала большой интерес. Наши сотрудники проверили, насколько она соответствует историческим фактам.

Воспоминания красных партизан — участников гражданской войны объективно подтверждали рассказ Афанасьева.

Подтягивание к Бичуре карательных отрядов, а потом и японских войск, усиление семеновской милиции в дни, предшествовавшие восстанию, партизаны рассматривали как следствие предательства. Они подозревали эсера Шацкого, кулака Булычева, не догадываясь, что в их ряды проник агент белогвардейской контрразведки. Вспоминая трагическую гибель революционных бойцов в Красных казармах Троицкосавска, партизаны с болью и горечью говорили: «Гибель этих товарищей стала прямым укором нашей неопытности — ведь если бы в свое время мы заняли Троицкосавск, этого, наверное, не произошло бы». Между тем именно предательство Афанасьева и вызванное этим наступление японцев и семеновцев с севера отвлекли силы партизан и нарушили план похода на Троицкосавск. Такой связи партизаны тогда не могли видеть.

Телеграммы, приказы, информационные письма, обращения и воззвания партизанских и белогвардейских штабов также не опровергают этой версии.

Посещение Семеновым США в апреле двадцать второго года изложено капитаном Корецким весьма тенденциозно, можно сказать, поставлено с ног на голову. Люди выходили на улицу не приветствовать атамана, как говорил Корецкий, а с совершенно противоположными намерениями.

Газета «Нью-Йорк Америкен» писала четырнадцатого апреля: «Тысячи людей ожидали появление Семенова. Они ожидали его не для приветствий, а для того, чтобы сказать «Долой!» и освистать казачьего атамана... Когда упитанный генерал со своими неповторимыми усами, идущими через щеки к глазам, был проведен на допрос, гневный рев толпы затопил все крики полицейских...». Это, конечно, совсем не то «ликование», о котором говорил капитан.

Что касается сообщений американских газет о зверствах семеновцев над мирным населением, то Корецкий не покривил душой, сказал правду.

«Нью-Йорк трибюн» опубликовала материалы сенатской комиссии. Они раскрывали страшный эпизод уничтожения патриотов на станции Андриановка.

«Согласно показаниям, — писала газета, — пленники, наполнявшие целые вагоны, выгружались, затем их вели к большим ямам и расстреливали из пулеметов. Полковник Морроу сказал, что они были не большевиками, а невинными крестьянами... Апогеем казни было убийство за один день пленных, содержащихся в пятидесяти трех вагонах, всего более тысячи шестисот человек... Затем был банкет и пиршество».

Поистине, кровавый пир!

Верны замечания Корецкого и о полковнике Морроу, об американских офицерах и солдатах, принимавших непосредственное участие в убийствах советских людей.

Наконец, разговор с Семеновым.

В октябре двадцатого года атаман, покинув свое разбитое воинство, вылетел из Читы самолетом: на земле все пути отхода были перекрыты. Ровно через четверть века он опять же самолетом возвратился на советскую землю. На этот раз под конвоем чекистов.

Я увидел обыкновенного старика, лысого, обрюзгшего. Щеки отвисли; пальцы толстые, как сардельки, изредка вздрагивают; потухший взгляд темных коричневых глаз выражает полную отрешенность.

Говорит он скупо, будто отмахивается от надоедливых мух. Своего вестового атаман помнит, только отчество путает, называет «Петровичем».

— Скажите, — спросил я, — у вас не возникло подозрений в отношении Афанасьева после того, как не возвратились посланные к нему агенты?

— Нет, — ответил Семенов. — Есть люди, которым, поверив один раз, не перестанешь верить всю жизнь, что бы ни случилось. Таким человеком я считаю Григория... Здесь мне предъявляли показания капитана Корецкого... Его Григорий не предал. Он сам ошибся и попался в хорошо поставленную ловушку...

Беседа закончилась, Семенов тяжело поднялся и, по-стариковски шаркал тапочками со стоптанными задниками, ушел в сопровождении дежурного.

Я получил справку. В ней указывалось: капитан Корецкий арестован в январе двадцать восьмого года. Он готовил террористический акт.

Настала пора встречи с Григорием Ивановичем Афанасьевым. Передо мною стоит бородатый старик, опираясь на массивную самодельную палку. Вид у него жалкий. Только мысль о тяжком предательстве отгоняет жалость. И все-таки я начинаю с расспроса о ранении. Он обстоятельно рассказывает об этом и о том, где и как лечил ногу.

— Теперь буду говорить о своем деле, — начинает он, не дожидаясь моих вопросов. — Ты, паря, слушай и не перебивай...

Он уселся удобнее, прислонил к стене палку — поправил штанину на покалеченной ноге. Все это проделал степенно, не спеша.

— Тридцать лет ждал я этого дня. Знаю, каждая дорожка, даже самая торная, начинается с первого шага и кончается — последним. Буду в колонии ичиги шить. Старухи нет рядом, так теперь уж она без надобности, — грустно шутит он.

Ничего нового рассказ Афанасьева не прибавляет к тому, что нам известно о нем, лишь уточняет какие-то детали.

В беседе с Василием Иннокентьевичем он сообщил, что завербовал односельчан Белых и Лоскутова для работы на японскую разведку. Я спрашиваю об этом.

 — Соврал, паря следователь. Прихвастнул, — пояснил Афанасьев. — Знаю этих людей по службе у белых, думал, при необходимости не откажутся помочь...

Я не стал переубеждать Афанасьева. Это его право — мерить людей на свой аршин. Последний шаг по своей тропке жизни он уже, пожалуй, сделал.

«Разыскивается...»

I

Дело Николая Ставрова возникло по тем временам совсем обычно.

Поступил розыскной циркуляр.

«Разыскивается Ставров Николай, 1920 года рождения, уроженец Восточной Сибири, по специальности шофер. В период немецкой оккупации добровольно поступил на службу в полицию, участвовал в карательных операциях против советских партизан. При отступлении немцев бежал с ними. В июне 1945 года завербован офицером разведки западной державы в качестве агента, готовится к переброске в Советский Союз по каналу репатриации».

На первом этапе перед нами стоят две задачи: установить место рождения Ставрова, чтобы собрать более полные данные о нем и родственниках; проверить — не укрывается ли он сейчас в Забайкалье.

Месяца через три убеждаемся: Ставрова Николая на прописке в нашей местности нет.

Я на всякий случай беру на заметку механика автобазы Ставрова Никифора Игнатовича, родившегося в восемнадцатом году в Краснодарском крае. Насторожила профессия и, самое главное, то обстоятельство, что в городе живут два Никифора Игнатовича Ставрова, год и место рождения которых тоже совпадают. Второй Ставров Никифор работает слесарем в гараже «Стройтреста».

Естественно, стали разбираться в судьбах двойников. Выяснилась такая картина.

На одном из хуторов близ станицы Екатериновской жил зажиточный казак Игнат Тимофеевич Ставров. В тридцатом году хозяйство было изъято, а сам он с женой и детьми выселен в Сибирь. Старики помнят: у Ставровых была дочь Анастасия и два сына — Никифор и Николай. В то время старшему сыну исполнилось лет двенадцать, а младшему, должно быть — десять. Но кто из них старше, Никифор или Николай, хуторяне не могли сказать. Архивы станичного Совета не сохранились.

Идем по следу. В Канском районе Красноярского края жила семья кулака Ставрова. В тридцать шестом гону Игнат Тимофеевич умер от сибирской язвы. Старший сын Никифор вскоре выехал на Дальний Восток, по слухам, работает где-то на строительстве паровозо-вагонного завода. Жена Игната Ставрова вместе с младшим сыном Николаем «укочевала», как говорится в справке, в Боготол, где живет ее дочь Анастасия с мужем... Фамилию его не знают: человек он не местный.

Знакомлюсь с автобиографиями и анкетами Ставровых.

Механик Никифор Ставров вот уже двенадцать лет работает на автобазе. Начинал с подсобного рабочего на стройке. В годы войны пользовался бронью. Об отце он пишет так: «Мой отец Ставров Игнат Тимофеевич не захотел вступать в колхоз и переехал в Красноярский край, там и умер». О брате: «Брат Николай накануне войны жил на Кубани. Считаем его пропавшим без вести».

Жизненный путь слесаря Никифора Ставрова имеет много общего с историей жизни его однофамильца. Но и разница большая. Слесарь Никифор Ставров паспорт получил на основании военного билета, а военный билет — по справке Управления милиции об утрате документов. В автобиографии пишет: «Родители жили в Восточной Сибири. В тридцать шестом году я уехал на Дальний Восток. Всю войну служил в армии, демобилизован в октябре сорок пятого года...» О родственниках ни слова. Однофамильцы или братья Ставровы? Является ли разыскиваемый автослесарь Ставров агентом западной разведки? У механика — бесспорное алиби.

Ответ первой задачи мы нашли сравнительно быстро. Пользуясь тем, что в военкоматах шел обмен военных билетов, мы попросили райвоенкома вызвать Ставровых на один день и час. В коридоре среди многих военнообязанный, ожидавших приема, сидел мой помощник лейтенант Кручин в штатской одежде. Он должен был наблюдать за встречей двух Никифоров.

Ровно в назначенное время вошел механик Ставров. Он неторопливо осмотрел длинный коридор, увешанный плакатами.

— Тут очередь или как? — спросил Ставров, обратившись к пожилому мужчине.

— Нет. Сами выкликают. Ждем вот.

Ставров проследовал в дальний угол и присел на корточки, сцепив в замок руки перед собою.

Автослесарь Ставров опоздал минуты на четыре. Он поздоровался, ни к кому не обращаясь, прислонился к стене, скрестив ноги, и стал ждать.

Шло время. Ставровы не обнаруживали никаких признаков знакомства, не проявляли друг к другу ни малейшего интереса, и лейтенант Кручин начал было подумывать, не пора ли ему покинуть пост.

Но вдруг приоткрылась дверь, и зычный голос офицера выкрикнул: словно команду:

— Ставров Никифор Игнатович!

Ставровы чуть не столкнулись лбами. Они внезапно остановились, ошеломленные.

— Коля? Живой! — опомнился механик. Он по-мужски неловко обнял и поцеловал брата.

— Никифор? Ты здесь? — удивился слесарь, озираясь по сторонам.

— Товарищи, заходите же, не задерживайте, — поторопил их офицер.

— Ладно. Никифор, иди. Я подожду.

Вскоре Никифор вышел и сразу кинулся к брату.

— Все в порядке. Иди!

— Я в другой раз приду... Где же билет?

— Через три дня. С билетами — это те, кто раньше сдавал документы.

Ставровы ушли, оживленно разговаривая. Люди с недоумением смотрели им вслед. Только лейтенант Кручин понял: братья встретились после двенадцатилетней разлуки. Значит, слесарь Ставров присвоил имя брата. Подозрения вокруг Ставрова сгущались. Оставалось найти последнюю разгадку. Фотокарточки Ставрова разослали для опознания лицам, знавшим немецкого полицая Николая Ставрова.

Томительное ожидание длилось почти два месяца. Наконец, получены неопровержимые улики: Ставров — разыскиваемый государственный преступник. Но тут выясняется — Ставров скрылся. Упустили! Долго мы не имели никаких сведений о нем, словно сквозь землю провалился. С первым же известием я пошел к начальнику управления.

— Хорошо, Лавров, — сказал полковник, выслушав мой доклад, — бери в помощники старшину и езжай в Красноярский край. — Он строго посмотрел на меня и добавил: — Но шпиона ты должен привезти... Ты понял меня?

II

Поезд мчится по извилистой дороге, размеренно постукивая колесами на стыках рельсов и тягуче сигналя на крутых поворотах.

В нашем купе оказались одни мужчины: я, старшина Филинов и два молодых солдата. Впрочем, они, забросив на свои места вещмешки и пилотки, тут же ушли в соседнее купе, где ехали студентки-практикантки. Оттуда уже доносились задорный смех и голоса, ведущие счет «дуракам» и «козлам».

У меня не выходит из головы мысль: чем вызвано бегство Ставрова? Где и как мы оставили след, настороживший его? Я перебираю в памяти все наши действия и шаги. Наиболее вероятным остается предположение, что кто-то проговорился из тех людей, через которых наводились справки. Правда, мы предупреждали их. Но я знаю, есть люди, не умеющие хранить тайну.

Мои размышления сделали несколько спиралей и стали повторяться. Тогда я решил отключиться, устроился поудобнее и стал глядеть в окно

Десять лет, как я живу в Забайкалье, почти все мелькающие за окном станции и полустаночки знакомы мне лично. Вот сейчас будет Тимлюй. Здесь меня впервые встречала девушка. Стоял тогда весенний погожий денек, и сама она, радостная. нарядная, была похожа на весну. Потом будет станция Посольская. Года четыре тому назад ездил я с друзьями рыбачить на Посольский сор. На обратном пути встретилась узкая речушка с высокими скальными берегами. Через нее переброшено толстое, в два обхвата, бревно. С тяжелой ношей за плечами мы переходили по нему. Осень, бревно сырое, скользкое, а внизу, метрах в двадцати под нами, поток ревет. Надвигалась буря. Со стороны Байкала доносился беспрерывный глухой гул. С нами был пожилой нервный мужчина. Он боялся ступить на бревно. Его мы перенесли на руках. Запомнился нам этот переход... На станции Мысовая вел я тайную войну с одним разуверившимся во всем человеком, который всю жизнь томился жаждой мести и тем загубил себя.

Утром следующего дня на одной из станций в вагон зашел старший лейтенант милиции и громко крикнул: «Капитан Лавров есть здесь?» Проверив мои документы, старший лейтенант вручил мне телеграмму:

«Груз находится деревне Поселье Боготольского района Корнаковой Анастасии Игнатовны = Бородин».

«Груз» — это Ставров. Положение наше облегчилось: теперь мы имеем адрес и не будем ловить зайца в поле. Я прошел в купе начальника поезда и предупредил, что мы едем до Боготола. Он обещал сохранить места за нами и вызвался оформить наши билеты.

В Боготол мы приехали ночью. В единственной гостинице, куда мы обратились, нам предложили одну койку на двоих. Рассчитывать на что-то лучшее в этом городишке не приходилось.

Начальник райотдела старший лейтенант Балакин принял нас любезно, но тут же огорошил, сообщив:

— Села Поселье во вверенном мне районе нет.

— Как нет?

— Вовсе нет.

— А что есть похожее, созвучное?

— Похожее? Черт его знает...

— У нас есть село Большая Косуль, — подсказал лейтенант Грачев, присутствовавший при беседе, — местные жители называют его «Бекосуль». Может, там?

— Пригласите участкового уполномоченного милиции.

По звонку Балакина в кабинет вошел молодой симпатичный парень в штатской одежде. Он поздоровался со всеми за руку и, не дожидаясь приглашения, сел на свободный стул.

— Вам не приходилось слышать в Большой Косули фамилию «Корнакова Анастасия Игнатовна?» — спросил я.

— Как не приходилось, знаю. К ней месяца два тому назад приехал брат из Забайкалья... По моим данным, у него есть огнестрельное оружие...

— Чего же ты смотришь? — начальственным тоном спросил Балакин, хотя этот красивый младший лейтенант не подчинен ему.

— Я только получил эти данные, — спокойно ответил младший лейтенант. — Еще начальству не докладывал.

— Брат этот работает где?

— В Александровской тракторной бригаде механиком.

— Спасибо. Вы можете быть свободны, товарищ младший лейтенант, — сказал я, обращаясь к участковому. — Ну, а как нам туда добраться, товарищ Балакин?

— Можно на лошадке, не откажу. Или найти попутную машину. Я пошлю с вами вот лейтенанта Грачева...

Попутной машины мы не нашли и поэтому поехали на лошади. Крупный саврасый мерин с огромным вздувшимся животом шел довольно ходко, но бег для него был сущим наказанием. Пробежав двести-триста метров, он начинал фыркать и возвращался к степенному шагу.

Поля только что освободились из-под снега и были похожи на огромное лоскутное одеяло с желтыми, сиреневыми и зелеными квадратами. Висит сизоватая дымка, и тусклый солнечный диск кажется оранжевым. К непогоде.

До Большой Косули путь был не так уж велик, и к вечеру, пригласив с собой председателя Александровского сельсовета, бывалого фронтовика, рослого и ладно скроенного, мы приехали в тракторную бригаду.

Ставров был на месте. Мы предъявили ему ордер на арест. Среди механизаторов послышался ропот. Я не мог понять, чем обеспокоены люди.

Председатель прошептал мне на ухо: «Вчера здесь проводили совещание, трактористов ругали за невыполнение плана, они связывают арест Ставрова с тем разговором».

— Товарищи, — обратился я к собравшимся. — Задержание Ставрова не связано ни с работой бригады, ни тем более со вчерашним совещанием. Он арестован, как государственный преступник...

Ставров стоял, потупив голову.

Пошел дождь, к ночи сменившийся мокрым снегом. К утру совершенно развезло дороги. К переправе через Чулым мы отправились пешком — я, старшина Филинов и Ставров. Лейтенант Грачев остался по делам в селе.

Река, забитая шугой, кипела. Старик-перевозчик, сдвинув треух, долго царапает затылок.

— Куды беду сейчас... Вона какая пурга... Однако, паря, переждать надо.

До обеда сидели в его землянке, слушали байки, до которых охочи деревенские старики. Но вот река начала очищаться, шуга пошла полосами и островками.

— Ну что, дед, пора?

— Пора дак пора, — соглашается старик. — Четырех, однако, не подымет лодчонка-то. Ладно, попытаем судьбину...

Мы со стариком сели за весла, старшина — на корму, не отпуская заведенные за спину руки Ставрова. Оставлять его руки связанными было опасно, утонет, свободными — перевернет лодку.

На середине реки лодка попала в кипящую кашу. Она так густа, что весла не пробивались через нее. Шуга, наслаиваясь, поднялась почти до верха борта. Неуправляемую лодку сносило течением все дальше вниз. Наконец, нам удалось повернуть ее носом против течения. Шуга со скрежетом обошла лодку, и мы попали в чистую прогалину. Ставров пристально и напряженно смотрел на меня.

До берега оставалось метров двадцать. И вдруг лодка сделала резкий крен — мы все в воде.

Я плыву на спине. Следом за мною Ставров. Старик и старшина ухватились за лодку и, энергично двигая ногами, гнали ее к берегу. Вода обжигает тело, льдинки царапают шею, подбородок. Недалеко от берега Ставров, отставший от меня метра на три, начал все чаще и чаще нырять. Возвратился к нему, и он тут же утянул меня под коду. Вспыли, я схватил его за ворот комбинезона так, чтобы он снова не уцепился за меня. Наконец, ноги касаются дна. Перевозчик и Филинов причалили метрах в ста ниже по течению. Вблизи мы увидели развалившуюся сараюшку. С подветренной солнечной стороны ее разделись и обсушились.

Мы не сразу догадались, почему перевернулась лодка.

— Вон варнак ваш опрокинул, — сердито проворчал старик, стрельнув колючим взглядом в Ставрова. — Поганец!

Ставров недели две путал, выкручивался, пытался выяснить, что известно о нем следователю. Но и у самого опытного преступника рано или поздно происходит психологический надлом, когда он убеждается: запирательство бесполезно, чистосердечное признание — единственный выход из положения.

Такой момент наступил и у Ставрова.

— Ладно, — бросил Ставров, отрешенно махнув рукой. — С чего начинать? С самого детства?

— Нет, — спокойно сказал следователь. — Вашу жизнь до момента выезда из Канского района мы уже записали. Там все верно. Начинайте с войны, только без путаницы.

— Пишите.

— Запишем потом. Рассказывайте, а мы с товарищем капитаном послушаем.

— Наш хутор на реке Ея, — начал Ставров, — со слов родителей представлялся мне райским местом... В тридцать девятом году я в Боготоле сел на поезд и со многими пересадками доехал до Краснодара, а оттуда — до хутора. Там жила тетка, сестра отца, одинокая старуха. Она обрадовалась приезду племянника и не чаяла души во мне. Ну, немного пожил у тетки и поехал в станицу, поступил шофером в райпотребсоюз. Осенью сорокового меня призвали в армию. Началась война.

Наша часть сражалась в моих родных местах. Весной сорок второго года наш батальон попал в окружение. Командир приказал пробиваться в одиночку. Я пришел в свой хутор. Жил у тетушки. Немцы, по слухам, заняли Кавказ, подходят к Волге. Я рассудил так: наши придут не скоро, помирать с голоду неохота — надо искать работу. В станице встретил дружка, он служил в немецкой полиции. Работа, говорит, легкая: ходим вокруг станицы да песенки поем.

Словом, подал я заявление о желании служить в полиции. Написал автобиографию: отец раскулачен, потом будто бы расстрелян НКВД, сам, мол, сидел в тюрьме. Это я цену себе набивал. Приняли. Первые дни действительно вроде ничего. Служба не трудная, платили нормально. Потом послали в Днепровские плавни, партизан ловить. Там страшновато было...

— Сколько партизан вы лично убили?

— Не знаю, не могу сказать. Стрельба сильная была.

— Продолжайте, Ставров.

— После Сталинграда немцы покатились на Запад. И мы, вся полицейская шушера, — за ними. А куда деваться? Добровольная служба в полиции, участие в карательных операциях против партизан — за это не помилуют. Так и бежали с ними. В начале сорок пятого я попал в лагерь. Это немцы придумали — дескать русские освободят вас из лагеря, поверят, что вы не по доброй воле служили у нас...

— Одну минуту, Ставров, — перебил следователь. — Вы когда ушли из Краснодарского края?

— Летом сорок третьего.

— До начала сорок пятого, почти два года, немцы даром кормили вас?

— Нет, конечно. Где-то западнее Киева, потом в Карпатах нас посылали против партизан...

— Много раз вы лично участвовали в боях?

— Порядочно.

— Вместе с немцами?

— Да, одним нам они, должно быть, не доверяли.

— Расскажите подробнее о споем участии в карательной операции под городом Чагор Черновицкой области.

Ставров сильно вздрогнул, прикрыл глаза ладонью и минуты две молчал. Мы его не торопили.

— Нас подняли ночью по тревоге, — начал он медленно, как бы через силу. Оберлейтенант Шарнгорст, командир «зондеркоманды», к которой мы были причислены, объяснил: вблизи Чагора в деревне укрылись партизаны. Под утро мы заняли деревню. Взрослых мужчин расстреляли всех до единого, дома сожгли...

— Рассказывайте дальше.

— Так вот, нас определили в лагерь. Условия? Наравне со всеми военнопленными. Эти четыре месяца показались мне длиннее четырех лет...

— Кто вас освободил?

— Наш лагерь находился в Австрии, его освободили американские войска. Привезли на сборный пункт в Грац. Большой, красивый город, разделен рекой. Мур называется. Жили мы там здорово: пили, любовь крутили с австриячками. И наших девок дополна было. Все могло кончиться хорошо, если бы не...

Ставров остановился на полуслове и задумался. Видимо, еще сомневался — все ли знают о нем.

— Смелее, Ставров. Чего это вы заколебались? Расскажите о ваших встречах с капитаном Харрисоном.

— Значит, и об этом знаете? Разрешите попить, гражданин следователь?

Я налил стакан воды из графина, подал Ставрову. Он залпом выпил.

— Однажды вечерком я с товарищем пошел на вокзал, — начал Ставров. — Просто от безделья. Может, бабенок хотели подцепить... У пакгауза разгружали вагон. Ящики, в них коньяк с красивыми этикетками. Мы обратили внимание: грузчики долго задерживаются на складе, и ящики остаются без присмотра. Улучили подходящую минуту, взяли по ящику — и деру. Нас поймали, отвели в полицию, а оттуда — в тюрьму.

Дней десять прошло, однако. Вызывает этот самый капитан Харрисон...

— Какой он из себя? Обрисуйте.

— Высокий, плотный, я на рост не жалуюсь, а рядом с ним — пацан пацаном. Волосы пепельного цвета, может, седые, блестящие, будто корова лизнула, а тут, — он показал на пробор, — широкая просека... Глаза болотные... Ну, зеленоватые и всегда мутные... Очень смешные у него уши: маленькие, одно ухо оттопырено, а второе прижато к голове.

— Переводчик присутствовал?

— Нет. Капитан Харрисон прекрасно говорит по-русски: чисто, без акцента. Я даже думаю, что он из белоэмигрантов, и фамилия Харрисон не настоящая.

— С чего начался ваш разговор с капитаном Харрисоном?

— Он попросил рассказать о моей жизни. Я сообщил о раскулачивании отца, а потом столько наговорил на себя, — здесь Ставров выругался столь крепко, что мы со следователем поморщились, — уши вянут. Будто я дезертировал из Красной Армии, лично поймал и расстрелял командира партизанского отряда и еще черт-те что...

— Это зачем же?

— Наверное, хотел больше угодить Харрисону. И что меня сбило с толку: Харрисон ничего не записывает, мели, думает, что хочешь... Ладно. Потом он спросил о ящиках. Тут уж не соврешь — с поличным поймали... Да, говорит Харрисон, попал ты, как кур во щи. А парень ты, видать, хороший. Я тебе помогу выпутаться из этой истории. Я, понятно, обрадовался, стал просить его, чуть ли руки не целую. Только, говорит, услуга за услугу. Когда вернешься на родину, выполнишь несколько наших поручений. Я сообразил, в какую беду толкает меня капитан. Нет, отвечаю, я лучше два года — это Харрисон объяснил, что за мое преступление по здешним законам полагается два года — отсижу в австрийской тюрьме, а шпионом не стану.

Он, зараза, смеется. О, это слишком просто, говорит. Нет, голубчик, мы тебя здесь даром кормить не будем, передадим русским, вместе с описанием твоих похождений у немцев.

По его звонку зашел солдат с магнитофоном. Прокрутили мой рассказ. За такое, подумал я, не помилуют. И тут мне пришло в голову решение: принять предложение капитана Харрисона, выпутаться из беды, а вернусь на родину — там посмотрю. Хорошо, говорю, я согласен, если поручения не очень опасные.

В общем, назавтра меня из тюрьмы перевезли на частную квартиру, стали обучать, как выявлять оборонные предприятия, их назначение, мощность, пропускную систему...

— Об этом, Ставров, мы поговорим позднее, — остановил я Ставрова. — А сейчас скажите, кому и как вы должны были передавать собранные шпионские сведения?

У меня мелькнула мысль: нельзя ли воспользоваться способом, который определили Ставрову, и вывести на связь разведчика западной державы, возможно, живущего в нашей стране под каким-то прикрытием.

— Капитан Харрисон дал мне пять или шесть заполненных открыток. Когда появится необходимость, я приезжаю в Москву и бросаю одну открытку в любой почтовый ящик. Через три дня в обусловленном месте меня встречает женщина. Она будет держать в руках мою открытку...

— Вы познакомились этим способом?

— Нет.

— А где открытки?

— Я их сжег в пункте фильтрационной проверки.

— Почему?

— Во-первых, боялся, что открытки навлекут подозрения на меня, во-вторых, я не собирался выполнять поручения Харрисона...

«Какая возможность упущена!» — подумал я с сожалением, и рассказ Ставрова значительно потерял интерес для меня.

— Явка с повинной, — сказал следователь, — могла серьезно облегчить вашу участь... Вы не знали об этом?

— Знал, как не знал. Капитан Харрисон разъяснил и предостерег, чтобы я не попался на эту удочку.

— Почему?

— Потому, что после явки с повинной, сказал он, начнется проверка и выявится моя служба в немецкой полиции и «зондеркоманде». А этого мне не простят.

— Скажите, а документы вы действительно теряли в октябре сорок пятого года? — спросил следователь.

— Нет, конечно. Заявление в милицию я сделал для того, чтобы изменить имя и получить второй аттестат. Все документы тогда были при мне, уже позднее я их уничтожил.

...В октябре сорок пятого года в ресторане Харьковского железнодорожного вокзала сидели за столиком три молодых солдата. Все они только что уволены из армии в запас. Официант, седой мужчина, прихрамывающий на правую ногу, принес солдатам счет и предупредил, что ресторан закрывается.

Высокий длиннолицый солдат в лихо сдвинутой пилотке полез в карман и вдруг упавшим голосом сообщил:

— Братцы, у меня бумажник сп... перли...

— Ты что, Николай, шутишь?

— Честно, ребята...

— Надо заявить в милицию.

Дежурный отделения милиции внимательно выслушал хмельных друзей, что-то записал на листочке бумаги и велел зайти утром. Ночь солдаты прокоротали на жестких скамьях зала ожидания. Назавтра их принял пожилой майор.

— Вы можете подтвердить личность Ставрова? — обратился майор к солдатам.

— Так точно, товарищ майор. Вместе служили, — не моргнув, подтвердили они.

— Хорошо, вы можете быть свободны.

— Николай, мы тебя подождем внизу, — сказал небольшой чернявый солдат.

Майор достал из стола бланк, нацепил на нос старомодные очки с самодельными проволочными дужками.

— Фамилия? — строго переспросил майор.

— Ставров.

— Имя и отчество?

— Никифор Игнатьевич.

— Как Никифор? Друзья только что Николаем тебя именовали...

Майор отодвинул бланк и недоверчиво посмотрел на заявителя. Ставров разыграл смущение.

— Видите ли, товарищ майор, по документам я Никифор, а называю себя Николаем. Никифор — старое, неприличное имя...

— Неприличных имен нет, — пробурчал майор, видимо, вполне удовлетворенный объяснением Ставрова.

Он протянул заполненный бланк и записку.

— Это справка о том, что ты заявил об утрате документов. Видом на жительство служить не может, но до дому доберешься... С запиской пройдешь к военному коменданту, второй подъезд налево. Получишь продуктовый аттестат и денег на дорогу. В другой раз рот не разевай, — напутствовал майор, дружелюбно улыбаясь.

Прощаясь с «сослуживцами» на перроне вокзала, разъезжались в разные стороны отвоевавшие свое солдаты, Ставров в который раз повторял:

— Вот спасибо, ребята, выручили, а то волокиты не оберешься.

Тонко рассчитывал Ставров. Прими вымышленную фамилию — первая же проверка все выявит. А Ставрова Никифора могли проверять сколько угодно.

— И еще один вопрос, — сказал следователь, заканчивая допрос. — Как вам удалось в один день выписаться и сняться с военного учета?

Ставров скупо улыбнулся: чего же, мол, тут сложного.

— Вскоре после приезда сюда я пошел прописываться. Разговорился с паспортисткой. Эммой ее звали. Девушка рослая, симпатичная, посмеяться любит. Я пригласил ее в кино, она согласилась. После еще встречались. Когда я узнал, что моей персоной интересуются в этом доме, вечером пошел к Эмме и сказал, что у меня большие неприятности на работе и мне надо срочно уехать. Оставил Эмме паспорт и военный билет. К обеду все было готово.

— Кто предупредил вас?

— Наш диспетчер Устюжанинов. А ему под большим секретом сообщил директор автобазы...

Ставров ушел в сопровождении дежурного. Дело закончено.

Борис Сударушкин

ПО ЗАДАНИЮ ГУБЧЕКА

Повесть

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. «Арттрина»

Мужчина в клетчатой кепке и светлом английском костюме быстро пересек Спасскую улицу, проскользнул в узкую калитку в дощатом заборе. Разглядев в темноте покосившуюся поленницу дров, встал за ней, всматриваясь в освещенные окна одноэтажного флигеля.

Ничто не насторожило его. Выйдя из-за поленницы, он поднялся на крыльцо и постучал — три удара, через промежуток еще два. Дверь почти сразу же открылась и захлопнулась за поздним гостем.

Так в июле восемнадцатого года из Ярославля в уездный Рыбинск прибыл Борис Савинков — руководитель контрреволюционного «Союза защиты Родины и свободы».

И в губернском городе, и здесь мятеж должен был вспыхнуть в ночь на пятое июля, выступление начинала ударная группа офицеров-боевиков. В Ярославле в ночь на пятое собрались не все. В Рыбинске отряд майора Назарова собрался полностью. Но стоило офицерам приблизиться к артиллерийскому складу, как заговорили красноармейские пулеметы, в коротком бою группа Назарова была уничтожена.

Об этом Савинкову доложил полковник Ян Бреде — начальник рыбинского отряда Северной Добровольческой армии. Они встретились на конспиративной квартире, принадлежавшей штабс-капитану Бусыгину. Из Ярославля в канун мятежа Савинков выехал полный самых радужных надежд, и вдруг эта ужасная новость.

Руководитель «Союза» долго не мог прийти в себя, взволнованно вышагивал по длинной, как пенал, комнате. Ночь за окном уже бледнела, по вымощенной булыжником мостовой прогрохотала последняя телега ассенизационного обоза.

Закинув руки за спину, Савинков остановился возле си девшего на койке Яна Бреде — скуластого латыша с короткой шеей и тяжелым раздвоенным подбородком.

— Вам известно, по какой причине погиб отряд Назарова? — спросил Савинков, пристальным, гипнотизирующим взглядом уставясь на полковника.

Измученный бессонной ночью, тот буркнул, не поднимая головы:

— Нелепая случайность. Иного объяснения не нахожу.

— А если измена?

— Ни один наш человек не арестован, никто не заметил за собой слежки, — бесстрастно выговорил Ян Бреде.

Эта бесстрастность разозлила Савинкова, он по-командирски повысил голос:

— Детские рассуждения, полковник! Возможно, чекисты только и ждут удобного случая, чтобы накрыть всех остальных. Что вы предприняли после гибели отряда Назарова?

— Я послал штабс-капитана Бусыгина к господину Перхурову договориться о более позднем сроке выступления. Но мятеж в Ярославле, к сожалению, уже начался.

— Мне даже не удалось прорваться в город, — сказал Бусыгин, офицер с худым волевым лицом. Он сидел на стуле между платяным шкафом и спинкой кровати, зажатый ими, как тисками, отчего казался еще более худым. — Едва ноги унес, — мрачно добавил штабс-капитан.

Савинков опять обратился к латышу, будто и не слышал Бусыгина:

— Выступление в Ярославле отложили на день. Если бы ваш связной проявил больше энергии и смелости, он предупредил бы Перхурова.

Бусыгин хотел возразить, но предостерегающий, исподлобья, взгляд Бреде остановил его.

Бывший командир латышского советского полка, в «Союзе защиты Родины и свободы» получивший за измену высокую должность начальника контрразведки, хорошо изучил вспыльчивый нрав Савинкова, не привыкшего, чтобы ему возражали. На его следующий вопрос, жив ли Назаров, ответил, что майор погиб у артиллерийского склада.

— Насколько точны ваши сведения?

— Мы узнали об этом от нашего человека в уездном военном комиссариате.

— Наверняка красные после боя взяли пленных, подобрали раненых. Что известно о них?

— Больше было убитых — красные стреляли в упор, с тридцати шагов. Среди раненых только один внушал опасения — заместитель Назарова есаул Емельяненко. Он знал адрес штаб-квартиры нашей организации, Но мы вовремя приняли необходимые меры…

— Яснее, полковник.

— В госпитале у нас тоже есть свой человек…

Савинков не дал ему договорить:

— Это пятое июля как заколдованное — отложили выступление в Ярославле, сорвалось здесь… Вы назначили новый день восстания?

— Сегодня вечером — заседание боевого штаба. Там решим окончательно. Вы будете присутствовать, Борис Викторович?

Осторожный Савинков поинтересовался у Бреде, где находится штаб-квартира.

— Место надежное. Еще в апреле, когда в городском Совете заправляли меньшевики и эсеры, капитан Дулов создал здесь «Артель трудящейся интеллигенции». Все труженики этой конторы — члены нашей организации, «Арттрина» — только прикрытие. Заседание штаба назначено на десять вечера.

Савинков спросил, как найти «Арттрину».

— Я провожу, — охотно вызвался Бусыгин.

— Незачем вдвоем мотаться по улицам! Не забывайте о конспирации.

— Это почти в самом центре — двухэтажное серое здание на углу Стоялой и Крестовой улиц, — объяснил Бусыгин.

— Как я узнаю, что заседание не сорвалось?

— Если что случится, в правом от крыльца окне будет открыта форточка. В котором часу вас ждать? — спросил пунктуальный латыш.

— Вам есть о чем поговорить и без меня, — неопределенно ответил Савинков…

Ян Бреде ушел. Хозяин квартиры предложил гостю отдохнуть до вечера, но тот отказался, нервничал, прислушивался к каждому звуку с улицы.

Через час после ухода латыша он тоже покинул квартиру, кривыми, тесными улочками направился к центру. Душный ветер подхватывал на перекрестках пыль, клочья сена, грязные обрывки бумаг.

На площади десятка два красноармейцев из комендантской роты занимались ружейными приемами. Солдаты были нескладные, видимо, недавно из запаса. Один из служивых, вытягивая шею, неуклюже выкидывал перед собой винтовку со штыком. Командир сердито выговаривал ему:

— Захаров! Ты же врага колешь, врага, а не навоз вилами. Бей со всей силы!

Савинков невольно усмехнулся. Ошарив взглядом соседние дома и заборы, мимо «Арттрины» прошел к Волге. Возле биржи труда сел на лавочку, правую руку засунул в карман пиджака, где лежал браунинг.

И знать бы не знал Савинков о существовании этого пыльного захолустного города, но обстоятельства складывались так, что без взятия Рыбинска с его артскладами мятеж в Ярославле был обречен.

С этой целью — обеспечить полный успех вооруженного выступления — и прибыл сюда сам руководитель «Союза защиты Родины и свободы»…

Заглянув Савинкову в лицо и ощерив желтые зубы, мимо прошел сутулый мужчина в чесучовом пиджаке, с пачкой книг, перевязанных бельевой веревкой. Чем-то он Савинкову не понравился. Дождавшись, когда подозрительный прохожий свернул за угол биржи, направился в другую сторону, к вокзалу, — там легче было затеряться в толпе.

Возвратиться на квартиру Бусыгина не рискнул и с досадой подумал, что при царе опасался только полиции, а теперь, при большевиках, боишься каждого встречного.

Базар при станции, словно море, сотрясали приливы и отливы. Замрет у грязного перрона состав из «телятников», набитых беженцами, мешочниками, солдатами, — и базар перехлестывает через край. Прощаясь с городом, закричит дышащий на ладан паровоз — и начнется отлив, схлынет гамливая, разношерстная толпа.

Базар — стихия, он подчиняется каким-то неведомым законам цен: за иголку к «зингеровской» машинке требуют живого поросенка, за щегольские офицерские сапоги дают несколько пачек сахарина, за кружку комковатой муки или крахмала — английский френч с огромными накладными карманами или генеральские штаны.

Из-под прилавка торгуют самогоном. Рядом, у забора, на рогоже валяются ржавые краны и замки, сломанные кофемолки. Тут же притулился верстачок, на нем пилочки, паяльная лампа, банки с кислотой. Здоровенный чернобровый мужик, похожий на цыгана, покрикивает:

— Кому примус починить? Кастрюлю запаять? Ключ сделать?

Если подойти к мужику осторожно, то найдется и новенький офицерский наган в липкой смазке, отсыплет и патронов…

Проголодавшись, в дальнем углу базара Савинков хотел купить ломтик сала. Нахальная торговка запросила за него столько, что он поперхнулся от удивления.

— Молодой, красивый! — закричала баба. — Денег жалко — снимай пенжак, и будем квиты!

— Не базар, а грабиловка! — сказал кто-то за спиной Савинкова.

Он резко обернулся — перед ним стоял все тот же сутулый мужчина с пачкой книг.

«Нервы стали как тряпки, — подумал Савинков, разглядывая мужчину. — Зря психую, по всему видать — чиновник: брюки истрепанные, ботинки стоптанные. Надоело сидеть дома, вот и шляется по всему городу, ищет случайных собеседников».

Купив у сопливой девчонки пирожки с кониной и пристроившись у пустого прилавка, собрался перекусить. Пирожки были черствые и жарились, наверное, на столярном клее, что варят из лошадиных копыт.

— Приятного аппетита!

Савинков чуть было не подавился — опять эта чертова перечница!

Мужчина поставил книги на прилавок, сделав короткий поклон, представился:

— Тюкин Василий Петрович… В прошлом работник почты и телеграфа…

— Все мы в прошлом, — недовольно сказал Савинков.

Но мужчина в чесучовом пиджаке не отставал:

— Вижу — интеллигентный человек. По крайней необходимости вынужден распродавать свою библиотеку. Не купите ли Кропоткина, Бакунина? Сгустки человеческой мысли! Идеологи анархии!

— Извините, спешу, — буркнул Савинков и нырнул в толпу.

Потом, выйдя с базара, долго кружил по улицам, оглядываясь, не шагает ли следом мужчина с книгами, и, хотя он производил впечатление безобидного болтуна, для верности возле «Арттрины» Савинков появился, когда стемнело.

Форточка в правом окне была закрыта, плотные шторы не пропускали ни полоски света. Но Савинков, завернув во двор напротив, потратил еще четверть часа, чтобы убедиться — засады нет, на улице все спокойно. Редкие прохожие шли мимо «Арттрины» не задерживаясь, не оборачиваясь…

Ян Бреде провел Савинкова в комнату, заставленную обшарпанными, залитыми чернилами канцелярскими столами. В жидком свете электрической лампочки без абажура висело густое табачное облако.

За столом посреди комнаты, затянутым зеленым сукном в рыжих подпалинах, сидели «трудящиеся интеллигенты» и с азартом резались в карты.

Савинков недовольно произнес, потянув носом кислый воздух:

— На вашем месте, господа, я бы относился к делу серьезнее! Лучше бы изучали карту города.

Один из игравших, светловолосый, с широким загорелым лицом, ловко сложил карты в колоду и засунул ее в карман френча. Это был Дулов, председатель «Арттрины».

— Мы не для развлечения — для конспирации. Мало ли что, — торопливо объяснил он, разыгрывая смущение.

В быстрых и цепких глазах заядлого картежника промелькнула снисходительная усмешка, с которой обычно смотрят на гражданских начальников кадровые офицеры.

Из соседней комнаты вышел Бусыгин, еще трое «интеллигентов». Уселись за столы. Ожидая, что скажет Савинков, смотрели на него молча, напряженно.

Понимая, что перед ним люди, не склонные к пустопорожним разговорам о «Родине и свободе», руководитель «Союза» сразу приступил к делу:

— Успех восстания в губернском городе обеспечен. Ярославский отряд перережет дорогу на Москву и захватит мост через Волгу. Ваша задача — овладеть артиллерийскими складами и отрезать дорогу на Петроград. После этого союзники высадят десант в Архангельске и двинутся на соединение с нашими частями. Потом, совместными силами, берем Москву, уничтожаем большевистское правительство и объявляем созыв Учредительного собрания. Такова в нескольких словах наша стратегия. О тактике выступления в Рыбинске доложит полковник Бреде…

Латыш неторопливо поднялся с места и, медленно подбирая слова, заговорил:

— После неудачи отряда Назарова первоначальный план восстания сорвался, и мы вынуждены были разработать новый. Начало выступления — в три часа утра восьмого июля. Взятие артиллерийских складов — наша главная цель. Эту операцию будут осуществлять два отряда. Первый отряд — командир подполковник Зелинский — выступит из деревни Покровки на штурм артскладов. Второй отряд собирается на даче фабриканта Бойкова, берет Мыркинские казармы, в которых находятся караульные роты артскладов…

Савинков перебил латыша, спросил, кто возглавит этот отряд. Когда Ян Бреде назвал штабс-капитана Бусыгина, неожиданно для всех решил присоединиться к отряду.

— Стоит ли так рисковать, Борис Викторович? — с искренней озабоченностью сказал Бусыгин. — Не лучше ли вам осуществлять общее руководство восстанием? Случайная пуля — и мы лишимся руководителя.

— Без риска нет победы! — с пафосом заявил Савинков, словно ждал этих слов, и бледное лицо его на мгновение побагровело.

Ян Бреде монотонно продолжил:

— Отряд капитана Дулова собирается здесь, он берет Чека и Совдеп. Отряд под моим началом захватывает Красные казармы и вокзал, утром туда прибывает отряд полковника Зыкова. Действуя совместно, мы берем почту, банк, по списку арестовываем большевистских вожаков. На мой взгляд, самое удобное место для штаба — Коммерческое училище на Мологской улице. Здесь собирается отряд капитана Есина…

Из-за портьеры вышел давешний «работник почты и телеграфа». Вспомнив, как бегал от него по городу, Савинков нахмурился. Ян Бреде извиняющимся тоном сказал:

— Я приказал охранять вас!..

Не стал Савинков распекать офицеров за излишнее усердие, поинтересовался, чем удобно Коммерческое училище.

— Тем, что на окраине. А также своими подвалами, — многозначительно пояснил Ян Бреде.

Савинков вспомнил, с каким энтузиазмом встретили его предложение о размещении арестованных ярославские заговорщики, и с решимостью произнес:

— Особо опасных — на баржу. Нехлопотно и надежно…

Была бы воля Савинкова — такими баржами смерти он заставил бы всю Волгу, до самой Астрахани.

— И не забывайте, господа, об осторожности, — Савинков ткнул указательным пальцем в стол, словно поставил точку.

Но это предостережение не помогло.

2. Рыбинск

Как только не называли Рыбинск: город-купец, склад российского хлеба, столица бурлаков. В летнее время мокшаны, гусянки, паузки, коломенки, расшивы, суряки, тихвинки, унженки, шитики, прочие мелкие и крупные суда густо сбивались у причалов. По ним с берега на берег можно было перейти, пользуясь перекладной доской. А иногда, в особо хлебные годы, обходились и без нее, так тесно стояли суда с зерном.

При попутном ветре вверх по течению хлебные баржи шли под парусами. Но страдала хлебная коммерция от своеволия ветров. То ли дело бурлак: в тихую погоду бурлацкие артели по тридцать верст делали, на тыщу пудов — всего три бурлака, каждому за день — гривенник. Дотянули до Рыбинска — и расчет, а будут лишнюю копейку требовать — в зубы. Для купца, «накрахмаленного подлеца», от любого греха откупиться свечкой в церкви — пустячное дело.

Потом, когда труба с дымом посреди Волги перестала быть диковинкой, на полторы версты, чуть не до самой Стрелки, вдоль берега протянулись пристани пароходств «Русь», «Север», «Кавказ и Меркурий», «Самолет»,

Город Рыбинск не столица, Только пристань велика, —

орали пьяные крючники. Называли их еще зимогорами — крепко бедствовали они зимой, оставшись без работы. Обдирали их купцы и подрядчики как липу на лыко, из «дувана» — расчета — мало чего доставалось на руки. А что и попадало в карман — мигом спускалось в пивных, трактирах и кабаках, которыми были застроены целые кварталы Спасской и Ушаковской улиц. И шли пьяные крючники во главе со своими старостами — «батырями» — артель на артель, отводили душу в кровавых драках. Избитые, без денег, просыпались в тюрьме на окраине города, на голых нарах ночлежки «Батум», на Вшивой горке, возле общественной «царской кухни», которой «облагодетельствовали» их купцы.

Была в городе и промышленность — мельницы, лесопилки, маслобойка, кустарные мастерские с десятком рабочих и учеников — «рашпилей». Работали по двенадцать часов, получая через день по полтиннику, в субботу — по рублю. Такая жизнь засасывала хуже Хомутовского болота на окраине, вместе с крючниками шумели по воскресеньям в трактирах и кабаках. Когда в пятом году железнодорожники вышли на первомайскую демонстрацию, на Крестовой, купеческой улице, их разгоняли не только жандармы, но и натравленные лавочниками и купцами крючники, такие вот рабочие-кустари и «рашпили».

В первую мировую войну сюда эвакуировали из Прибалтики заводы «Рено», «Феникс», «Рессора». Появились новые рабочие, которых на мякине было уже не провести, эти свое место в надвигающихся событиях понимали.

А хозяева города все еще думали, что Рыбинск прежний, замордованный и полупьяный. В феврале семнадцатого года полицмейстер Ораевский приказал не печатать в местной газете телеграмму о революции в Петрограде. Но революцию было уже не остановить самому рьяному полицмейстеру.

После Октября в городе расформировали Двенадцатую армию, артиллерийскими орудиями и снарядами, винтовками и патронами, воинским снаряжением и обмундированием забили все склады. Были в армии и большевики, но многие сразу же уехали устанавливать Советскую власть дома, на родине. А вот офицеры оставались. В начале восемнадцатого года показалось им, что их час настал. Неумолимо сокращался хлебный паек, а слухи распространялись по городу удивительные, сведущие люди говорили, что благодетельный купец Калашников закупил сто тыщ пудов муки и хотел бесплатно раздать ее населению, но большевики запретили.

Всколыхнулись обыватели, шинкари, подрядчики и шпана. Науськанные монархистами, эсерами и меньшевиками, разоружили два красногвардейских отряда, начались грабежи, погромы.

Большевики поняли — дело идет к открытому мятежу. В конце января восемнадцатого года в Петроград ушла телеграмма: «Во имя революции немедленно дать отряд матросов для ликвидации беспорядков, представляющих угрозу Советской власти в Рыбинске».

В город направили сотню матросов-добровольцев под начальством Михаила Лагутина, революционера-большевика родом из Ярославской губернии, участника Кронштадтского восстания моряков. В специальный состав из четырех классных вагонов и двух товарных погрузили пять пулеметов, несколько ящиков ручных гранат и «цинков» с патронами, три десятка резервных винтовок. На платформу поставили легковой «паккард», на котором укрепили еще один «максим».

До самого Рыбинска поезд шел без задержек, на зеленый свет. На вокзале матросов ждали с оркестром, со знаменами, не обошлось и без митинга. Не любил Лагутин выступать, спросил секретаря укома Варкина, зачем он все это затеял.

— Так надо, товарищ Лагутин, потом объясню. Ты людям скажи, как там красный Петроград…

После митинга матросы, к которым присоединились красногвардейцы и группа солдат из местного гарнизона, с оркестром впереди, развернутым строем через весь город направились к хлебной бирже, где было решено разместить отряд. Городские обыватели, поеживаясь от холода, стояли вдоль улиц молча, хмуро и неприязненно смотрели на колонну, над которой поблескивали штыки.

В комнате на третьем этаже биржи собрались депутаты-большевики из местного Совета, командиры красногвардейских отрядов, большевики из полкового комитета.

Расставив караулы и разместив матросов, Лагутин начал совещание:

— Рассказывайте, товарищи, что у вас происходит? В декабре здесь уже были питерские матросы, навели порядок. Что опять случилось, почему такая паника?

— Из-за пустяка бы не вызывали, товарищ Лагутин, — сердито заговорил секретарь укома Варкин, низкорослый, быстрый в движениях. — Третий месяц как революцию сделали, а у нас все по-прежнему: в городе власть у думы, в уезде — у земской управы.

— А Совет? Куда Совет смотрит?

— В Совете засилье меньшевиков и эсеров, а они с думой и управой душа в душу живут, дважды проводили резолюции с осуждением большевиков за захват власти… Нет хлеба, сахара, такая спекуляция кругом, что рабочему человеку за кусок хлеба хоть последнюю рубаху снимай. И это еще не все. В городе стоит полк тяжелой артиллерии. Офицеры чего-то ждут, а солдаты кто пьянствует, кто население грабит да на базаре обмундирование со складов сбывает.

— Что же, среди солдат большевиков нет?

— Есть, как нет. Если бы не они, то сегодня на вокзале ваш бы отряд не с оркестром встречали, а пулеметами — офицеры подбивали солдат разоружить вас. Мы ведь этот парад по городу устроили, чтобы все видели — и у нас, большевиков, сила есть…

Выступления других участников совещания убедили Лагутина, что действовать надо немедленно и решительно. Поднявшись, оправил ремни и заговорил, загибая пальцы на руке:

— Предлагаю следующий план. Первое — расформировать артиллерийский полк и создать из него хотя бы один батальон бойцов, преданных Советской власти. Второе — распустить Совет и провести выборы в новый, в Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Без депутатов-крестьян нам порядка в уезде не навести. Третье — разогнать к чертовой матери и буржуазную думу, и помещичью управу. Четвертое — временно всю власть в городе и уезде передать революционному комитету. И последнее — все склады у купцов, лавочников и фабрикантов обыскать, продовольствие реквизировать и передать населению. Окончательно установить Советскую власть в городе можно только так!..

За дверью послышались крики, топот, кто-то угрожающе сыпал отборной бранью. Оттолкнув матросов-часовых, в комнату вошел высокий военный в офицерской шинели, с кавалерийской шашкой на боку. Был он заметно пьян, лицо злое, заносчивое. Оглядев собравшихся, требовательно спросил, покачиваясь на ногах:

— Кто тут у матросни за главного?

— А ты кто такой будешь? — Лагутин сел за стол, закурил.

Военный смерил его тяжелым, мутным взглядом, выдвинул на середину комнаты стул, неловко опустился на него и, закинув ногу на ногу, заявил:

— Комиссар полка тяжелой артиллерии Дулов! Член партии социал-революционеров с пятого года!

— С чем пожаловал, комиссар? По какому поводу гуляешь с утра? — спросил Лагутин.

— Ходят слухи, твоя матросня приехала в Рыбинск разоружить мой полк, свой большевистский порядок навести. Так вот знай — если сунетесь к казармам, разнесу биржу артиллерией, камня на камне не останется.

— Ты пьян, Дулов, — спокойно сказал Варкин. — Пойди проспись, потом разговаривать будем.

Эсер качнулся в его сторону, презрительно выдавил:

— Ты мной не командуй, большевичок! У меня свои командиры есть. Скажи спасибо, что до сих пор на свободе гуляешь.

Лагутин не выдержал, ткнул папиросу в пепельницу, вплотную подошел к Дулову:

— А ну, сволочь, сдай оружие!

Дулов выкатил глаза, судорожно схватился за эфес шашки:

— Да я тебя сейчас на куски…

Вытащить шашку из ножен он не успел — в комнату ворвались матросы, содрали с него ремни с шашкой, во внутреннем кармане нашли взведенный браунинг. В коридоре обезоружили солдат из охраны Дулова — эти даже не сопротивлялись.

Со скрученными за спиной руками Дулов матерился, стращал:

— Ну, матросня, доиграетесь. В полку узнают, что я арестован, — в порошок вас сотрут!

— Увести! — приказал Лагутин. — Посадить в подвал под дамок, пусть протрезвится.

Дулова увели. Секретарь укома неуверенно обратился к Лагутину:

— Может, зря погорячились? Теперь в полку шум начнется, как бы и впрямь по городу шрапнелью не шарахнули.

— Да, эсеров у нас много, — согласился председатель полкового комитета, другой солдат молча кивнул.

— Может, извиниться перед этой сволочью, а с утра похмелить?! — не на шутку разозлился Лагутин. — Что сделано, то сделано. Я сейчас же еду в полк.

— Один? — настороженно спросил Варкин.

— Почему же один, «паккард» у нас семиместный.

Секретарь укома поднялся на ноги:

— Я с тобой, товарищ Лагутин.

— Ну нет, мало ли как дело обернется…

Машина с Лагутиным и шестью матросами подкатила к Скомороховой горе, возле которой разместился полк тяжелой артиллерии. Солдаты собрались на митинг, по адресу матросов в коротких бушлатах и бескозырках посыпались шуточки:

— Эк вырядились! Вашими бескозырками только блох ловить!

— Матрос, утри нос, а то закапает!

Об аресте Дулова солдаты еще не знали, кто-то из толпы спросил:

— А где наш комиссар? Он к вам на переговоры уехал.

Матросы у пулемета, укрепленного на «паккарде», замерли в напряжении — как ответит командир?

— Я его арестовал, — коротко сказал Лагутин.

Толпа качнулась, угрожающе зашумела:

— Да мы тебя за комиссара к стенке!

— Хватай их, ребята, пока не удрали!

— Выпущай комиссара!

Солдаты в серых шинелях обступили черную машину, к Лагутину потянулись руки. Он вынул из кармана гранату, взялся за чеку:

— А ну, три шага назад!

Толпу от машины словно отбросило. Не давая солдатам опомниться, Лагутин укоризненно проговорил:

— Что же вы в комиссары такого слабака выбрали? На переговоры пришел — едва на ногах держался. Неужели покрепче мужика не нашлось?

— Это за ним водится, любитель…

— Все равно выпущай…

— Дулова выпустим, как только проспится, — твердо произнес Лагутин, засовывая гранату в карман.

— Прав таких не имеешь! — скрипучим, неприятным голосом кричал солдат с небритым лицом.

— Ошибаешься, служивый, права у меня такие есть — нас послал сюда революционный Питер! А вы здесь настоящую контрреволюцию развели. Слышал, хотели вас офицеры натравить на матросов, разоружить. Было такое? — спросил Лагутин толпу.

— Ну, было. Мы и сейчас могем, — донесся все тот же скрипучий голос. — Нечего вам, пришлым, в наши дела соваться.

— А ты откуда будешь, солдат? — Лагутин глазами разыскал в толпе говорившего.

— Курские мы.

— Вот видишь, какая несуразица получается — ты курский, а я из соседнего уезда. А дело у нас с тобой, солдат, общее — мы за Советскую власть вместе отвечаем. А вы что делаете? Пьянствуете, над мирным населением издеваетесь, ворованным обмундированием спекулируете. Разве для этого революцию делали? Подумайте о своих семьях — а если и над ними сейчас вот так же измываются солдаты, грабят, стращают оружием?

Толпа молчала — слова Лагутина задели солдат, возразить было нечего. И тут на крыльцо казармы неторопливо поднялся пожилой степенный мужик в наглухо застегнутой шинели, рассудительно начал так:

— Верно товарищ говорит — поизбаловались мы от безделья. И комиссар у нас пьяница и картежник, нечего из-за такого дерьма бучу подымать. Я так считаю: если Питер прислал матросов — значит, так надо. Но и вы нам, товарищи, помогите, — обернулся солдат к Лагутину. — Скажите властям, чтоб нас поскорей по домам распустили, а за верную службу Отечеству — обозных лошадей, сбрую, что на складах, поровну разделили, чтоб дома было чем хозяйство налаживать…

Так же неторопливо и степенно мужик спустился с крыльца. Из толпы — волной — одобрительные, возбужденные крики:

— Правильно!

— Делить!

— По-справедливому!

В защиту Дулова больше никто слова не сказал, как забыли о нем; но под конец оратор из бывших крестьян так повернул речь, что только пуще возбудил солдат.

Успокаивая толпу, Лагутин поднял руку, иронически спросил:

— А как же быть матросам, мужики? Ведь они тоже воевали. Так что же им — тащить в деревни броненосцы и крейсера, на которых служили? Ими землю пахать?

В толпе кто засмеялся, кто заворчал. Лагутин, дождавшись тишины, продолжил:

— Советская власть предложила Германии мир, но война еще не закончилась, накапливает силы внутренняя контрреволюция. И если у Советской власти не будет мощной армии, то враги отнимут у вас не только лошадей, которых вы делить собираетесь, но и землю, полученную по декрету товарища Ленина. А кончится тем, что вы опять окажетесь в окопах и будете воевать с германцами «до победного конца». Короче… Кто не желает защищать Советскую власть — от имени Революционного комитета приказываю сдать оружие и по домам. Но предупреждаю: кто попытается уехать с винтовкой — разоружим, награбленное — отберем…

Речь Лагутина переломила настроение солдат. У складов и конюшен встали часовые, из желающих остаться в полку в этот же день сформировали Первый Советский батальон.

В новом Совете прочное большинство заняли коммунисты, над хлебной биржей, где он теперь разместился, под звуки «Интернационала» и ружейный салют был поднят красный флаг.

Контрреволюция затаилась, но ненадолго. В местной газете было опубликовано постановление Совдепа: «…На почве недовольства временным уменьшением хлебного пайка, эксплуатируя чувство голода, разные темные силы организуют выступления народных масс против Советской власти… Советом избрана специальная комиссия из семи человек по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией».

Так в Рыбинске была создана уездная Чрезвычайная комиссия, начальником особого отряда Чека стал Михаил Лагутин.

3. Лагутин

Вечером седьмого июля возле здания Рыбинской Чрезвычайной комиссии нерешительно остановилась девушка — веснушчатая, круглолицая, на плечи накинут узорчатый платок, под ним белая кофта с пыжами. Подошла босиком, высокие черные башмаки держала в руке. Только у самого подъезда, оглядевшись по сторонам, обулась, повязала платок на голову и открыла тяжелую дверь.

— Мне к самому главному! — заявила она, войдя в комнату, где за столом, у телефона, сидел парень с наганом на поясе и ел что-то из котелка. Молодой, рыжеватый, с жидкими усиками под вздернутым носом, он с интересом осмотрел девушку и отложил ложку. «Должно быть, из деревни, — определил он. — Им, деревенским, всегда самого главного подавай».

— А может, я и есть самый главный?

Девушка рассердилась:

— Некогда мне лясы точить! Давай начальника!

Дежурный Чека строго свел к переносице выгоревшие брови:

— Сначала объясни, по какому вопросу.

— Разговаривать только с главным буду! — упрямо повторила девушка.

Дверь открылась, в комнату шагнул высокий плечистый военный в гимнастерке, перепоясанной широким ремнем, с деревянной колодкой маузера на боку, пересохшие губы крепко сжаты. Это был начальник особого отряда Лагутин.

— От Кустова ничего? — спросил он.

— Пока нет! — вскочил дежурный, подальше отодвинул котелок и ложку.

— Да ты сиди, сиди. — Лагутин подошел к бачку с водой, залпом выпил кружку, вторую и только после этого заметил девушку, смотревшую на него с надеждой.

— Михаил Иванович! Поговорите с этой вот… — кивнул на нее дежурный, все так же стоя навытяжку.

— А что случилось?

— А кто ее знает! Так глазами меня жгла — чуть спички в кармане не вспыхнули. Может, телок убежал, может, милок.

Девушка от негодования побледнела, а веснушки засияли по всему лицу, будто и не июль сейчас, а весна в самом разгаре.

— Ты откуда такая… золотистая? — невольно улыбнулся Лагутин, ободряюще взглянув на девушку.

— Из Покровки я! Мне очень секретное надо сказать!

— Говори.

— А ты — самый главный?

— Заладила одно — самого главного ей подавай, — желчно вставил дежурный.

Начальник особого отряда серьезно объяснил девушке:

— Самый главный в Ярославль уехал, офицеры там мятеж подняли против Советской власти.

— Я потому и прибежала… — не договорив, девушка с опаской покосилась на дежурного. — Мне наедине надо.

— Плохи твои дела, Семенов, не доверяют тебе девушки. Так в холостяках и останешься, — шутливо произнес Лагутин, но взгляд, который он бросил на посетительницу, был острый и внимательный. — Ну, если очень секретное, пошли в кабинет, — сказал он, пропуская ее вперед.

В кабинете начальника особого отряда, где, кроме стола с телефоном, сейфа и карты губернии, ничего не было, девушка оглянулась, плотно ли закрыта дверь, и прошептала чуть слышно:

— У нас в Покровке банда. Хотят на артиллерийские склады напасть.

— Как ты узнала? — Лагутин сел за стол, показал девушке на стул возле сейфа.

— Они у нас в доме остановились. Дед послал меня в подпол за самогоном, а там щели, все слышно.

— Так это тебя к нам, значит, дед направил?

Девушка стянула с головы платок и ответила не сразу, разглядывая узоры на нем:

— Ждите, направит… Он спит, и видит, когда большевиков спихнут.

Лагутин внимательно и настороженно посмотрел на девушку, спросил, живы ли у нее родители. Она вздохнула, ответила привычно:

— Отец на германском фронте убитый, а мать от тифу умерла…

— Как же ты против деда? Узнает — выгонит из дома.

— А и пусть! Дед и тетка меня вместо батрачки держат, наломалась я на них…

О том, что после неудачи пятого июля контрреволюция в Рыбинске попытается еще раз поднять мятеж, в уездной Чека уже знали — в одну из пятерок подпольной организации удалось внедрить своего агента. Надо было ждать новых сведений. И вот это сообщение. Не провокация ли?

Получив известие о мятеже в Ярославле, Кустов, начальник уездной Чека, с отрядом в полторы сотни человек отправился на выручку ярославцам. Теперь каждый боец был на счету, каждая винтовка и пулемет. Не задумала ли местная контрреволюция выманить из города еще один отряд чекистов, чтобы легче захватить Рыбинск?

Девушка была одета просто, но во все крепкое, незаношенное. Вот только руки у нее, заметил Лагутин, были натруженные — потрескавшаяся кожа, черствые бугорки мозолей. Так и представлялось, как эти руки зимой, в черной проруби, полощут белье.

Спросил, сколько бандитов в доме.

— В нашем — двенадцать, А еще у соседа прячутся. Сколько их там — не знаю и врать не буду.

Надо было немедленно принимать решение. Глаза у девчонки испуганные, искренние, а главное — эти натруженные руки. Одно сдерживало Лагутина — о выступлении в ближайшие часы ничего не сообщал агент Чека. Но начальник особого отряда догадывался, что после поражения пятого июля мятежники будут действовать хитрей и осторожней. И вдвойне осторожней надо было быть чекистам.

Поэтому, оттягивая время, чтобы собраться с мыслями и принять единственно верное решение, Лагутин поинтересовался:

— Как звать-то тебя, золотистая?

— Варя… Варя Буркина.

Девушка, видимо, догадалась о сомнениях Лагутина и смущенно добавила:

— Ты, товарищ начальник, если мне не веришь — спроси про меня у Игната из нашей деревни. Он теперь у вас в Чека служит.

— Ухажер, что ли? — вспомнил Лагутин серьезного высокого парня, недавно принятого в особый отряд.

Девушка покраснела до ушей, потупила голову и прямо не ответила:

— Теперь он другую найдет, городскую… Ты у него спроси, товарищ начальник. Он про меня плохого не скажет.

— Не могу я у него спросить, Варя.

— Что с ним?! — вскинула она светло-карие, словно из янтаря, глаза.

— Он сейчас те самые артиллерийские склады охраняет.

Девушка нервно смяла платок на коленях.

— Он там, может, уже под пулями…

Только теперь, увидев, как она взволнована, начальник особого отряда окончательно поверил девушке. Спросил, надевая фуражку:

— Тебя не хватятся, не начнут искать?

— Дед меня, как эти пришли, два дня в доме держал, а сегодня сам к подружке отправил семечки лузгать…

— Поможешь нам? Не испугаешься?

— Все сделаю, товарищ начальник. Только солдат побольше возьмите. У бандитов и пулемет с лентами есть, и винтовок много.

— Постараемся взять их не числом, а хитростью.

Лагутин уже собрался выходить из кабинета, когда раздался телефонный звонок. Вернулся к столу, рывком снял трубку. Варя видела, с каким тревожным вниманием он выслушал то, что ему сказали.

— Ясно. Будь осторожен. Мы будем вовремя, — кончил он разговор.

Не доезжая Покровки, оставили грузовик на лесной дороге, пошли пешком. Лагутин торопился, но почему такая спешка — никто в отряде не знал. Лишь Варя, ставшая случайным свидетелем телефонного разговора, догадывалась: в Рыбинске с часу на час что-то должно случиться.

В деревню вошли уже в сумерках, притаились у глухого забора, за которым стоял дом Буркиных. В окнах горел тусклый керосиновый свет. В соседней избе, где тоже были бандиты, окна темные, слепые.

— Вызовешь деда из дома, будто его сосед кличет, — сказал Лагутин девушке.

Быстро перекрестившись, Варя отворила калитку и медленно направилась к дому. Скрипнули ступени крыльца, хлопнула дверь. На конце деревни лениво, спросонья, тявкнула собака. Тучи плотно затянули небо и словно легли на горбатые деревенские крыши и придавили их своей тяжестью и чернотой. За день нагретая земля остывала, густая трава у забора пропитывалась холодной росой.

Прильнув к забору, Лагутин сжимал рукоять взведенного маузера. Рядом — Семенов, с дежурства напросившийся в отряд, другие чекисты. Всего — десять человек.

Опять хлопнула дверь, скрипнуло крыльцо, послышался недовольный тягучий голос:

— На кой ляд я Николаю потребовался? Сам прийти не мог?

Варя молча шла впереди деда, зябко кутаясь в платок. Старик шлепал опорками, обутыми на босу ногу, ворчал. Только закрыл за собой калитку — Лагутин приставил к его спине ствол маузера:

— Вечер добрый, Буркин. Еще гостей примешь? Хорошо заплатим, не просчитаешься.

Старик икнул от страха, осторожно повернулся. Разглядев в темноте человека с маузером, людей с винтовками, испуганно и жалобно протянул:

— Кто вы такие?

— Мы из Чека, — сказал коротко Лагутин.

Буркин хотел перекреститься — и не смог поднять ослабевшей руки. Чуть слышно выдавил из себя:

— Что вам надобно? Пожалейте старика немощного, отпустите душу на покаяние.

— Вызови из дома главного. Вздумаешь предупредить — вдарим по твоей избе из пушки, вон она стоит, — кивнул Лагутин в темноту.

Прищурившись, Буркин покосился туда, ничего не разглядел, но поверил, согласился:

— Только не стреляйте, все сделаю… А что сказать?

— Скажи, в соседний дом зовут, прибыл связной из города.

Старик почесал грудь под расстегнутым воротом рубахи, повернулся к Варе:

— Кормил, поил тебя, а ты родного деда на смерть толкаешь. Креста на тебе нет, тварь неблагодарная, — растягивая слова, с угрозой произнес он.

— Иди, иди, деда, — насмешливо сказала девушка. — Стрельнут из пушки — всему хозяйству конец.

Шаркая опорками, Буркин побрел к дому. Чекисты настороженно следили за ним, Лагутин приказал Варе спрятаться за сруб колодца — дощатый забор от пулеметной очереди не защитит.

На крыльце Буркин затоптался, высморкался, рукавом вытер нос и скрылся за дверью. В окнах все так же тускло желтел неровный керосиновый свет, на занавесках редко двигались неясные тени.

На крыльцо вышел, грузный мужчина в накинутой на плечи шинели, чиркнул спичкой, прикурил. Спустился с крыльца. В тишине было слышно, как неприятно поскрипывают тяжелые сапоги.

Бросились на него втроем и не сразу смогли скрутить руки, сунуть в рот кляп: бандит размахивал кулаками, пинал чекистов сапожищами. Повалили его на землю, набросили на голову шинель. Только после этого он присмирел, лишь иногда вздрагивал всем телом и глухо постанывал из-под шинели.

На крыльце появился Буркин — оставаться в доме с бандитами побоялся.

Отдышавшись, Лагутин пятерых чекистов послал в соседний дом, предупредил, чтобы действовали без шума. Потом сказал Буркину:

— А ты с нами пойдешь.

— Ради бога — в доме не стреляйте! — взмолился тот.

Лагутин молча подтолкнул его к крыльцу.

Следом за хозяином трое чекистов вошли в большую прокуренную комнату с иконами в углу. С низкого потолка свисала на железном крюке керосиновая лампа, под ней — неуклюжий квадратный стол, за которым шестеро мужчин играли в карты, притупляя перед боем нервное напряжение. Угрюмо и настороженно посмотрели на вошедших.

— Это к господину Зелинскому, — с угодливой торопливостью объяснил им Буркин. — Он приказал здесь обождать, сам у соседа с господами офицерами разговаривает.

— Много болтаешь, старик, — оборвал его бородатый офицер с жирной, в складках, шеей. Угадав старшего, спросил у Лагутина: — Из Рыбинска?

Тот кивнул, тщательно вытер ноги об рогожу у порога.

— Как там?

— Пока тихо.

— Есть новости из Ярославля?

Лагутин пожал плечами, устало опустился на табуретку у самых дверей. Его уверенное поведение успокоило бородатого. Он кинул карту на стол, объявил:

— Ставлю на мизер, прапорщик…

Игра продолжалась. Фитиль в лампе коптил, но офицеры в азарте не замечали этого.

Один чекист прошел в дальний угол, сел на лавку под образами. Другой, словно бы наблюдая игру, притулился за столом.

В банке целый ворох денег: безликие желтые керенки, затертые думские ассигнации, роскошно отпечатанные тысячные «катеньки», золотые десятки с профилем последнего царя.

Лагутин разглядел под лавкой сложенные винтовки и цинковые ящики с патронами. Из соседней комнаты доносился храп, тяжелое сонное дыхание.

Выждав время, Лагутин вынул из колодки маузер, шагнул к столу:

— Руки вверх! Дом окружен! Ни с места!

Чекисты выхватили револьверы, нацелили их на игроков. Рассыпав карты, бородатый схватился за кобуру. Лагутин наотмашь ударил его маузером по голове. Тот ткнулся в стол. Увидев, как на карты течет кровь, остальные подняли руки. За печью скороговоркой бормотал молитвы хозяин дома.

Обезоружили и повязали тех, что спали. В соседнем доме тоже обошлось без выстрелов, бандитов взяли сонными. Ходики на стене показывали одиннадцатый час. Время еще было, Лагутин решил допросить Зелинского, его ввели в избу. Увидев обезоруженных офицеров, он выругался.

Лагутин прикрутил фитиль в лампе, спросил, какое задание было поставлено перед отрядом.

— Вешать большевиков! — огрызнулся Зелинский, выкатив глаза и задыхаясь от злобы.

— А точней?

— Точней отвечать не буду. Не успеешь, комиссар, в Рыбинск вернуться, как на телеграфном столбе будешь висеть.

— На «Арттрину» надеешься?

Разинув рот, словно брошенная на горячую сковороду рыбина, Зелинский еще раз выругался, дернул связанными руками.

Перед самым выездом в Покровку Лагутину позвонил агент Чека, внедрившийся в контрреволюционную организацию, сообщил, что назначено новое выступление, сбор их пятерки — в «Арттрине». Однако Лагутин понимал: в городе, вероятно, будут действовать несколько отрядов заговорщиков.

Но допрос Зелинского больше ничего не дал, офицеры тоже ничего не сказали. Тогда в соседнюю комнату Лагутин вызвал Буркина. Того била дрожь, руки то теребили рубаху, то подтягивали штаны.

— Слышал, о чем говорили офицеры?

— Ничего я не знаю, гражданин начальник, ей-богу! — мелко закрестился хозяин. — Изба у меня большая, вот они ко мне и заявились. А я завсегда за Советску власть.

— Эх, Буркин, Буркин. Придется и тебя арестовать.

Морщинистое лицо мужика перекосилось:

— За что?! — опустился он на лавку.

— Бандитов пригрел, вот за что.

— Господь с тобой, господин комиссар! На кого же я хозяйство оставлю? Никак нельзя меня арестовывать, господин товарищ, ведь всё хозяйство растащут.

— Да, своим-то горбом нажитое — и псу под хвост, — вроде бы сочувствуя, сказал Лагутин.

Буркин укоризненно покачал головой, прогнусавил, чуть не пустив слезу:

— Вот ведь сам понимаешь, а в тюрьму запрятать хочешь.

— Так ведь служба, — развел руками Лагутин.

Слушавшая этот разговор Варя посоветовала:

— А ты, деда, чем лазаря петь, вспомни, о чем Зелинский давеча говорил, когда к нему из Рыбинска этот бородатый вернулся. Вы меня еще на улицу выгнали.

— Кыш, Варька, ужо будет тебе! — не сдержал злобы Буркин.

— Варю пальцем тронешь — под землей найду! — пообещал Лагутин.

Хозяин сделал постное лицо:

— Да разве ж мы звери какие.

В окно ударил свет фонарей — к дому подъехал грузовик. Больше нельзя было терять ни минуты.

— Не хочешь, Буркин, говорить, собирайся!

Старик, как подхлестнутый, вскочил с лавки, поддернул штаны:

— Вспомнил, гражданин начальник! Бородатый Зелинскому передал, что штаб у них в Коммерческом училище будет, ругал шибко какого-то латыша, который станет вокзал брать. Не верю, сказал, выкрестам, все равно продадут. Больше я, ей-богу, ничего не слышал. Начали они говорить, что в Рыбинск ихний самый главный приехал, Борис Викторович, но тут Зелинский меня прогнал.

В уездной Чека уже знали: один из организаторов мятежа в Ярославле — бывший военный министр Временного правительства Савинков. «Неужели к нам пожаловал?» — подумал Лагутин.

Прежде чем сесть в кабину, начальник особого отряда подозвал Варю:

— Крепко ты нам помогла. Увижу Игната — обязательно расскажу, какая ты храбрая. Узнает — на городских и смотреть не будет.

— Только бы жив остался, — смутилась девушка.

Рассекая фарами темноту, «форд» с чекистами спешил к Рыбинску, где вот-вот должен был вспыхнуть мятеж.

Но этот мятеж, еще не начавшись, был уже обречен…

4. Разгром

Как же получилось, что рыбинская организация «Союза защиты Родины и свободы» в четыреста человек была разгромлена в считанные часы?

Грузовик с чекистами подъехал к зданию биржи, заскрежетал тормозами. Лагутин выскочил из кабины, махнул водителю, чтобы ехал дальше, сам вбежал на третий этаж, где заседал Военный штаб города.

Коротко сообщив об аресте офицеров в Покровке, сказал членам штаба:

— В общих чертах план заговорщиков нам известен. Начало выступления — в три часа утра.

Словно по команде, все посмотрели на массивные напольные часы в углу комнаты — в темном деревянном футляре, с потускневшим, размером с поднос, медным циферблатом.

Была половина двенадцатого, а тяжелый маятник за стеклянной дверцей неумолимо отстукивал секунды, минуты.

Лагутин тоже взглянул на часы, продолжил:

— Не трудно догадаться, что главная цель мятежников — артиллерийские и пороховые склады.

— Пусть только сунутся! — резко проговорил председатель полкового комитета, коренастый, в новенькой гимнастерке под ремнем. — Досыта свинцом накормим, один раз уже угостили.

— Склады мы отстоим, — согласился Лагутин. — Но мятежники наверняка попробуют захватить центр города…

Близоруко прищурясь, секретарь укома Варкин сквозь толстые стекла очков строго посмотрел на Лагутина:

— Этого нельзя допустить. Что предлагает Чека?

— Блокировать известные нам места сборища заговорщиков — «Арттрину», Коммерческое училище и вокзал…

Военный штаб тут же распределил силы. «Арттрину» взяли на себя чекисты. Латышские стрелки должны были отстоять Красные казармы и — вместе с железнодорожниками — вокзал. Красногвардейцы заводов «Феникс» и «Рено» перекрывали улицы в центр города — Мологскую, Мышкинскую и Крестовую.

К Коммерческому училищу штаб решил послать красногвардейцев из молодежной организации имени Третьего Интернационала. Их командиру, высокому чернявому парню в рабочей тужурке, Лагутин наказал:

— Дам тебе, Иван, чекиста в помощь. Разведайте сначала, что делается возле училища, где офицерье собирается, чтобы всем отрядом на пулеметы не напороться.

— Тут мамаша одного нашего красногвардейца прибегала, товарищ Лагутин. Уговаривала к тетке в деревню уехать…

— Вроде бы не время по гостям разъезжать.

— Вчера она стирала белье на даче фабриканта Бойкова, слышала: сын хозяина, бывший подпоручик, говорил отцу, что сегодня, в воскресенье, как только откроется переправа, к ним на дачу будут прибывать гости из-за Волги.

— Ну-ну, — заинтересовался Лагутин.

— Хозяйский сынок страшно злой был, грозился всех городских большевиков на одну баржу загнать — и на дно. Вот мамаша и взбулгачилась…

Было ясно, каких гостей ждали на даче Бойковых: за Волгой, в деревнях и селах, скрывалось немало офицеров, ждавших своего часа.

На дачу послали взвод латышских стрелков, но заговорщиков там уже не было — осторожный Савинков перевел отряд в другое место, ближе к Мыркинским казармам.

На разведку к Коммерческому училищу вместе с Иваном отправился молодой чекист Семенов. Скинув гимнастерку, он остался в тельняшке, разыгрывал из себя пьяного матроса — всю дорогу ругался, падал, бранил боцмана, который каждый день заставляет его чистить гальюн. Иван, как мог, подыгрывал чекисту, изображал подвыпившего мастерового — сцена для Рыбинска обычная, прохожие не обращали на них внимания.

Выделывая ногами кренделя, дошли до Коммерческого училища, свернули на Васильевскую, потом на Мышкинскую. Видели, как несколько мужчин скрылись за дверью училища.

Возле сада у старообрядческой церкви сели на скамейку. Мимо, четко вдавливая в пыль сапоги, прошагали трое. Несмотря на душный вечер — в брезентовых плащах. Руки в карманах, глаза злые, настороженные.

Семенов по-пьяному закуражился:

— Все, Ванька, дальше не пойду, хоть на куски режь… Оставь меня, дрыхнуть буду.

Красногвардеец заплетающимся языком принялся его уговаривать:

— Без тебя я не пойду. Что Катьке скажем, а?

Когда эти трое тоже окрылись в Коммерческом училище, Семенов шепнул:

— Как на вечеринку, гады, собираются. Надо срочно сообщить в Чека. Прыгай в сад, напрямик пойдем.

Они быстро перемахнули через металлическую ограду, затаились, услышав шаги на улице. К училищу прошли сразу пятеро, двое несли продолговатый ящик, — видимо, разобранный пулемет.

Вдруг из-за дерева донесся осторожный голос:

— Как там, господа, спокойно?

Оглянувшись, увидели за деревьями людей с винтовками.

— Все идет по плану, ждите сигнала, — первым нашелся Семенов, потом — на ухо красногвардейцу: — Вот влипли! И здесь офицерье… Надо уходить, пока не раскусили. Сигай назад.

— А ты?

— Я следом. Если что — задержу.

— Давай вместе.

— Делай, что говорю! — рассердился Семенов.

Красногвардеец метнулся к ограде, вскочил на кирпичный цоколь, обеими руками ухватился за металлическую перекладину.

Сзади кто-то удивленно вскрикнул:

— Господа! Это чужие!

— Поймать! — властно приказал другой.

Из-за деревьев выбежали двое, бросились к ограде.

— Прыгай! — вскочив на ноги, приказал чекист Ивану.

Пригнувшись, перекинул одного нападавшего через себя. Тот взвыл, ударившись головой о кирпичный цоколь. Второй остановился, выхватил револьвер.

— Прапорщик! Не стрелять! Услышат! — раздался у него за спиной испуганный голос.

Это предупреждение спасло Семенова — он перемахнул ограду следом за красногвардейцем.

На улице в эту минуту никого не было, кинулись к церкви Спаса. На углу церковной ограды застыли, услышав чьи-то голоса. Сквозь ветви акации увидели, как из церкви вышли двое: отец Никодим и дородный мужчина в низко надвинутом на глаза картузе, безуспешно старавшийся свести на шепот хриплый бас:

— Вам, батюшка, лучше домой. Мы на колокольню пулемет втащим, стрельба будет.

— У комиссаров, сын мой, пулеметы тоже есть. И пушки. Начнут стрелять по божьему храму — иконы в алтаре повредят. Вы уж как-нибудь поосторожней, явите милость.

— Постараемся, батюшка. Мы с этой красной сволочью живо управимся, только начать.

— Чем только кончится? Темна вода во облацех, — вздохнув, глубокомысленно сказал священник. — Ну, да благослови вас господь.

— А ключики от церкви, батюшка, мне отдайте.

Звякнула связка ключей.

— Пожалуйста, сын мой. Был бы помоложе — сам бы по христопродавцам из пулемета, внес бы свою лепту.

— Ничего, батюшка. Мы с ними за все ваши обиды расквитаемся сполна. Слушайте колокол, как зазвоним — конец Советской власти.

— Дай-то бог, дай-то бог! — перекрестился священник, засеменил через улицу, полами рясы подметая пыль с булыжной мостовой.

Мужчина в картузе, оглядевшись по сторонам, закрыл за собой дверь, лязгнул ключ в скважине.

В темно-синем небе вяло помаргивали звезды, в окнах гасли последние огни. Затихли шуршащие шаги священника.

Посмотрев вслед ему, Семенов сплюнул, сказал вполголоса:

— Вот так отец Никодим! Вот так смиренный пастырь!

В уездчека готовились к отпору мятежникам: чистили ветошью винтовки и револьверы, распихивали по карманам патроны, заливали воду в кожуха «максимов». Лагутин по телефону связывался со штабами красногвардейских отрядов.

Выслушав разведчиков, похвалил их:

— Молодцы! Теперь картина более-менее ясная. Поднимай, Иван, свой отряд. Сначала снимите пулемет с колокольни — в тылу его оставлять нельзя. Попробуйте проникнуть в церковь хитростью: постучитесь, скажите, отец Никодим послал. Поскольку он с ними заодно, может, и пройдет номер. Потом без шума берите этих, в саду, и окружайте училище. На штурм очертя голову не бросаться, ждите подкреплений. Ясно?

— Ясно! — нетерпеливо поднялся парень.

— Смотри у меня! — погрозил Лагутин пальцем, сказал Семенову: — С ним пойдешь. Если что не так сделаете — с обоих спрошу.

Чекистский отряд незаметно обложил «Арттрину» со всех сторон. Лагутин и еще семеро чекистов с пулеметом затаились во дворе дома напротив. За час, подсчитали, в артель вошло больше двадцати человек. Вот-вот заговорщики должны были появиться на улице. Этого момента и ждал Лагутин.

И тут, словно дробь по железу, рассыпались выстрелы на окраине города — это к Мыркинским казармам подошел отряд Савинкова и Бусыгина, о котором в уездной Чека не знали.

Дверь «Арттрины» распахнулась настежь. На улицу, с винтовками наперевес, начали выбегать «трудящиеся интеллигенты», защелкали затворами.

— Огонь! — скомандовал Лагутин.

Подкошенные пулеметной очередью, несколько заговорщиков упали. Трое, пригнувшись, бросились вдоль улицы. Остальные, растерявшись в первое мгновение, кинулись назад, в «Арттрину», из темных окон захлопали ответные выстрелы.

— Не высовываться! — закричал Лагутин. — Лежать!

Чекисты недоумевали: надо атаковать, пока мятежники не пришли в себя, а командир почему-то медлит.

Однако тут же убедились — предостережение прозвучало вовремя: со второго этажа по чекистам ударил пулемет «льюис», пули зацокали по булыжнику, зашлепали в штукатурку стен, со свистом пробивали дощатый забор.

Одно было неясно — чего ждет Лагутин?

А он ждал, когда пулемет заглохнет, верил, что агент Чека, находящийся сейчас в «Арттрине», сделает все возможное, чтобы оборвать пулеметный огонь.

И «льюис» замолк, сделав всего несколько очередей. В наступившей следом за этим тишине чекисты слышали, как из окна, из которого торчало тупое дуло пулемета, что-то звонко ударилось о булыжную мостовую, а в самой «Арттрине» один за другим раздалось семь револьверных выстрелов.

Лагутин первым выскочил на улицу, за ним остальные чекисты. Через дверь, через выбитые окна стремительно ворвались в артель. Мятежники растерялись, сбились в угол комнаты. Кто-то из них закричал в темноте:

— Не стреляйте!.. Сдаемся!.. — и первым бросил винтовку на пол, вскинул руки над головой.

Лагутин по лестнице бросился на второй этаж. У окна, из которого высовывался «льюис», стоял заведующий «Арттриной» капитан Дулов, с дикими, налитыми кровью глазами, в руке зажат револьвер. На полу лежал убитый им агент Чека, выбросивший замок от пулемета в окно. Разъяренный Дулов выпустил в чекиста весь барабан.

Лагутин поднял маузер, прицелился офицеру в голову… и, пересилив себя, сказал подоспевшим чекистам:

— Взять! Революционным судом будем судить мерзавца.

Отправив «трудящихся интеллигентов» в уездчека, Лагутин повел отряд на помощь молодым красногвардейцам. За квартал до Коммерческого училища отряд Ивана попал под прицельный пулеметный огонь из окон. Еще намного — и разгоряченные боем ребята бросились бы под самые очереди. Лагутин с трудом остановил их.

Пока шла перестрелка, послал чекиста к Красным казармам, где размещались латышские стрелки. Они подкатили к церкви Воздвиженья трехдюймовое орудие, выстрелили по училищу шpапнелью, среди мятежников началась паника.

Чекисты и красногвардейцы ворвались в училище, рассыпались по этажам. Но мятежников уже не было — бежали через окна, глядевшие на пустырь, через черный ход.

Посланных наперерез красногвардейцев во главе с Семеновым офицеры забросали гранатами. Когда Лагутин подбежал к молодому чекисту, тот еще был жив, тельняшку заливала кровь, спекшиеся губы прошептали через силу:

— Не ругайте Ивана, товарищ командир. Я виноват, о меня спрашивайте…

В пять часов утра Лагутин на грузовике приехал на вокзал. К этому времени латышские стрелки уже разбили отряд предателя Яна Бреде, но сам он успел скрыться.

Позвонили со станции Волга, командир красных стрелков передал трубку Лагутину. Голос дежурного по станции звучал взволнованно:

— Пришел эшелон с беженцами, уполномоченный требует немедленной отправки в Рыбинск.

— Ну и отправляйте, — сердито сказал Лагутин. — Мятеж в городе подавлен.

— С кем я разговариваю? — спросил дежурный.

Начальник особого отряда назвал себя.

— Не похож этот уполномоченный на беженца, товарищ Лагутин. Машинист паровоза тоже считает — дело нечистое…

Слова дежурного насторожили Лагутина:

— Любым способом хоть на час задержите состав!

— Они меня к стенке поставят! И машиниста впридачу!

— Отцепите паровоз и отправьте его сюда будто бы для ремонта.

— Попробуем, — неуверенно произнес дежурный, повесил трубку.

Паровоз прибыл через полчаса, Лагутин переговорил с машинистом, седоусым стариком с темным, будто закопченным, лицом.

— После Бологого чуть ли не на каждой станции эти «беженцы» подсаживались, — торопливо рассказывал машинист. — Очень много их в Харине село. Одного я узнал — сынок тамошнего купца Щеглова, из офицеров будет. А за главного у них — полковник Зыков. Своими ушами слышал на остановке, как его Щеглов назвал…

Рассказ машиниста окончательно убедил Лагутина, что вместе с беженцами к Рыбинску на помощь мятежникам движется отряд офицеров. Договорившись с машинистом, отправил паровоз обратно.

В городе все еще раздавались редкие пулеметные и винтовочные выстрелы. У Скомороховой горы вслед убегающим заговорщикам снова ударила шрапнелью трехдюймовка.

К вокзалу стянули чекистов, латышских стрелков. Освободили от посторонних зал ожидания.

Ровно в шесть часов утра к первому пути подошел состав. Высунувшись из окна паровоза, машинист махнул фуражкой — все в порядке, «беженцы» в вагонах.

Только эшелон остановился — из дверей вокзала, из багажной камеры, из привокзального сквера выбежали вооруженные участники засады, быстро задвинули двери вагонов, заперли их на задвижки.

У последнего вагона раздались револьверные выстрелы, крики, Лагутин бросился туда, видел, как человек в галифе и черном пиджаке нараспашку, оттолкнув красноармейцев, понесся, перепрыгивая через рельсы, наперерез проходящему мимо станции поезду, успел проскочить перед самым паровозом.

Лагутин, присев, безуспешно пытался из маузера попасть ему в ноги. Пули звенькали о металл, взвизгивали под вагонами и отскакивали в сторону.

Когда товарняк промчался, взвихрив угольную пыль и мусор, мужчины уже не было — на полном ходу поезда он сумел вскочить на подножку вагона.

От подбежавшего машиниста Лагутин узнал — это был полковник Зыков, выдававший себя за уполномоченного.

Пассажиров из вагонов пропускали через строй, с проверкой документов. Выявили около сотни офицеров, со всей округи прибывших на помощь рыбинским заговорщикам.

Под лавками, на верхних полках вагонов валялись револьверы, патроны к ним, разорванные в клочки документы, выстриженные из визитных карточек треугольники с буквами О и К — пароль для связи савинковского «Союза защиты Родины и свободы».

К полудню мятеж в Рыбинске подавили полностью. Из города удалось вырваться немногим. Почти без потерь скрылся только один отряд — тот, в котором был Савинков…

5. Савинков

Караульное помещение Мыркинских казарм отряд Бусыгина взял с налету — почти вся караульная рота охраняла артсклад. Когда следом за другими Савинков ворвался в караулку, ему пришлось переступить труп пожилого красноармейца с неестественно длинной, окровавленной шеей, которую кто-то из офицеров-фронтовиков насквозь пробил штыком.

Вооружившись пятью пулеметами, мятежники сунулись к артиллерийскому складу и сразу поняли: здесь их уже ждут, на неожиданность рассчитывать нечего — красные встретили офицеров прицельным огнем из окопов.

А самое страшное было в том, что в назначенное время к артскладу почему-то не подошел отряд Зелинского.

Посоветовавшись с Савинковым, Бусыгин повел отряд к центру города, на соединение с другими отрядами. Пошли по Крестовой улице и тут же наткнулись на пулеметный заслон. Возле Коммерческого училища щелкали винтовочные выстрелы, ухнула шрапнелью трехдюймовка. По звукам боя Бусыгин определил:

— Обложили Есина. Надо немедленно уходить, иначе не вырвемся, Борис Викторович!..

Савинков понимал это и сам. Казалось, против них встал весь город: из каждого окна целится винтовка, из каждой щели в заборе — револьвер, из каждой подворотни вот-вот зальется свинцовой очередью пулемет.

Разведчики подтвердили: все улицы, ведущие в центр, перекрыты красными. Руководитель «Союза» сделал отчаянную попытку пробиться к вокзалу, где от красных латышей отстреливался отряд Яна Бреде.

Только потеряв под огнем пулеметов четырех своих офицеров, Савинков принял решение бежать. Пустырями и огородами, окружными улицами и проходными дворами Бусыгин вывел отряд на дорогу к Ярославлю.

Теперь вся надежда у Савинкова была на Перхурова.

Валили телеграфные столбы, жгли за собой мосты, в деревнях пытались набрать «добровольцев» из крестьян. Но мужики смотрели неприветливо, угрюмо, ссылались на сенокос; яйца, хлеб, самогонку выносили, чтобы поскорее избавиться от непрошеных гостей.

Дальше двигаться правым берегом стало опасно. Ночью, на двух рыбацких баркасах, переправились через Волгу.

Рано утром, верстах в семи от Ярославля, вышли к заброшенной усадьбе — двухэтажному деревянному дому с башенкой над крутой крышей, с обомшелыми углами и сорванными ставнями. Офицеры валились с ног от усталости. Савинков послал Бусыгина проверить, нет ли кого в усадьбе. Тот вынул офицерский наган-самовзвод, зашагал к дому, оставляя в росной траве темную, ровную полосу следа.

Савинков и офицеры напряженно следили за ним из кустов, поглядывали на выбитые окна усадьбы, вслушивались в тишину леса за спиной.

У крыльца с выбитыми балясинами Бусыгин замер, постоял с минуту, потом осторожно поднялся по ступеням, приложил ухо к двери. Надавив на нее плечом, исчез в темном проеме.

Тянулись минуты, тянулась тишина, И вдруг из дома раздался шум, офицеры замерли.

Штабс-капитан появился на крыльце, носовым платком зажимая правую, с револьвером, руку. Левой махнул над головой, офицеры толпой пошли к усадьбе.

— Собака? — спросил Савинков штабс-капитана.

— Какая, к черту, собака! — раздраженно ответил Бусыгин.

Следом за ним Савинков и офицеры вошли в комнату, служившую раньше гостиной, увидели на полу мальчишку-оборвыша с грязным, голодным лицом. Худеньким телом он вжался в угол и смотрел оттуда испуганным зверьком, под глазом наливался синяк.

Савинков брезгливо скривил губы:

— Вы ударили его?

— Нет, я с ним христосовался. Сволочь, настоящий волчонок — разбудил его, а он в руку зубами!

Савинков съязвил:

— Поздравляю вас, штабс-капитан, вы достойно защитили офицерскую честь.

— А что же мне — на дуэль его вызывать?! — огрызнулся Бусыгин.

— Ночевать будем здесь, прикажите устраиваться. А я поговорю с мальчишкой.

Преодолев отвращение, Савинков шагнул к беспризорнику. Тот поджал босые ноги в струпьях, еще плотнее вжался в угол, растопыренной пятерней защищая лицо с черными, будто провалившимися глазами.

— Не бойся, я бить не буду, — на корточках присел перед ним Савинков.

— А ты тоже офицер? — хрипло, словно его душили, спросил мальчишка.

— Какой же я офицер, если без формы? Ты на него не сердись, это он с испугу ударил.

— А стволом мне в харю тоже с испугу тыкал? — задрожал голос беспризорника.

— Ты откуда, из Ярославля?

Дружеский тон человека в штатском успокоил мальчишку, он молча кивнул.

— Ну и как там, тяжело?

— Красные офицеров со всех сторон обложили, шамать нечего. Вот я и сбег.

— Как же ты сбег, если красные кругом? Или пропустили?

— У берега канава глубокая. Я ползком, не заметили.

— Интересно. А нас этой канавой сможешь провести?

Мальчишка шмыгнул разбитым, облупленным носом:

— А зачем вам в город?

— Да вот надо. Ну, проведешь или боишься?

— А что ты мне дашь?

— Хлеба, денег.

— Давай, только побольше.

— Потом дам, когда в городе будем.

— Хитрый ты, дядька, — мальчишка изучающе посмотрел на Савинкова не по-детски сообразительными глазами. — Говоришь — не офицер, а сам офицерами командуешь.

— Так мы договорились?

— Ладно, чего там. Мне бы только пошамать.

Савинков поднялся на ноги, пообещал накормить.

За это время Бусыгин установил дежурство, распределил пулеметы — три «максима» затащили на мансарду окнами на Волгу, еще один станковый пулемет целился в лес со второго этажа, ручной «льюис» торчал из окна первого.

Савинков приказал Бусыгину накормить мальчишку и не спускать с него глаз. Штабс-капитан удивился:

— Зачем он вам, Борис Викторович? Выгнать его в шею.

— Чтобы он побежал к красным и донес, кто скрывается в усадьбе? За мальчишку отвечаете головой, он мне нужен.

Двух офицеров послали на разведку. Вернувшись, они подтвердили сказанное беспризорником — город окружен красными частями, возле железнодорожного моста не стихает бой. О союзниках ничего не слышно.

Несмотря на тесноту, Савинков один занял целый кабинет — надо было сосредоточиться, принять какое-то решение. Ходил по грязной, с оборванными обоями комнате из угла в угол, останавливался у окна с выбитыми стеклами. Ширь Волги не успокаивала, скорее наоборот — заставляла настороженно вглядываться, не появится ли пароход с красноармейцами.

Савинков понимал: теперь, после неудачи в Рыбинске, на союзников надеяться нечего. А без союзников и без рыбинской артиллерии долго не удержаться и Ярославлю.

Руководитель «Союза» вызвал Бусыгина и все это выложил ему. Штабс-капитан выслушал спокойно, только губы скривил. Он уже ждал такого разговора, поэтому сказал тоже напрямую:

— Что дело проиграно, я догадался еще в Рыбинске. Зря мы пришли сюда, Борис Викторович. Надо было скрыться в лесах.

— Я не думал, что ярославский отряд так быстро окажется в окружении, — Савинков опять остановился у окна, сгорбился, закинув руки за спину.

Бусыгин пристально посмотрел ему в затылок:

— Уж не хотите ли вы разорвать кольцо окружения?

— Мы обязаны исполнить свой долг! — резко повернулся Савинков, напустив строгость на лицо, нездоровое, отекшее, с темными мешками под глазами.

— У нас слишком мало людей для такой операции.

— А если ударить одновременно с Перхуровым?

— Для этого сначала надо связаться с ним.

Савинков коротко передал разговор с беспризорником, добавил:

— Проникнуть в город и связаться с Перхуровым я поручаю вам, штабс-капитан. Мальчишка дорогу знает.

— Спасибо за доверие, — сделав кислую мину, сквозь зубы процедил Бусыгин. — Может, мне и удастся проникнуть в город, но вырваться… На германском фронте я был в окружении, знаю, что это такое.

Савинков пытливо посмотрел на штабс-капитана и только теперь решился раскрыть все карты, доверительно произнес, подсев к нему на кушетку:

— Надо любой ценой спасти Полковника Перхурова. Мы эвакуировали из Москвы в Казань несколько офицерских отрядов. Попытаемся выиграть дело там. У Перхурова авторитет, огромный военный опыт. Я доберусь до Казани в одиночку, вам поручаю полковника. Для спасения его можете использовать любые средства.

— Лучшее прикрытие — ложный прорыв, — рассуждал Бусыгин, смирившись с тем, что ему придется пробираться в осужденный город.

— Это решите с Перхуровым. Завтра ночью вместе уходим из отряда. За командира оставьте поручика Струнина.

Бусыгин сморщился:

— Простите, Борис Викторович, но выбор очень неудачный — Струнин храбр, но глуп, не сможет принять мало-мальски самостоятельного решения!

— Тем лучше для нас с вами, его дело — выполнить наше приказание. О Казани ему ни слова — по своей солдафонской тупости он может неправильно истолковать это. Скажете, что мы на пару будем прорываться в Ярославль.

Когда Бусыгин выходил из кабинета, его лицо было хмуро и непроницаемо. Савинков подозрительно поглядел штабс-капитану в спину, но тут же успокоил себя — Ян Бреде, редко хваливший русских офицеров, отзывался о Бусыгине как о смелом и исполнительном офицере.

И руководитель «Союза» начал готовиться к бегству. Перво-наперво он уничтожил документы, по которым прибыл в Рыбинск, — разорвал бумаги на мелкие клочки, сжег их на подоконнике. Потом отпорол подкладку пиджака, вынул документы, припасенные на крайний случай.

Мысленно похвалил себя, что предусмотрел и этот, крайний случай. Новые документы засунул в боковой карман пиджака. Пистолет, подумав, решил оставить при себе.

…Утром, гремя сапогами, в кабинет вбежал Бусыгин, упавшим голосом выпалил с порога;

— Мальчишка, волчонок этот, пропал!

Савинков вскочил с кушетки:

— Что?!

— Я не виноват, — торопливо оправдывался Бусыгин. — Запер его на чердаке, а он через слуховое окно… В это окошко ворона не пролетит, а он, худущий, пролез.

— Вы опять били его?

— Только раз, для острастки.

Сполна выдав Бусыгину, Савинков сказал:

— В город будете прорываться один, сами виноваты!

Ночью они покинули усадьбу и направились к Ярославлю. Небо над ним кровавилось от пожаров, ветер доносил запах гари.

Версты через две расстались на опушке соснового леса. Савинков пожал Бусыгину руку, на мгновение обнял его и, подняв воротник брезентового плаща, по разбитой проселочной дороге, не таясь, быстро зашагал в сторону от горящего города. В кармане пиджака у него лежали документы на имя ответственного работника Наркомпроса.

В заштатном уездном городке, за десятки верст от Ярославля, где, казалось, о мятеже и слыхом не слыхивали, Савинкова арестовал красногвардейский патруль. Пришлось объяснять на допросе, кто такой, как оказался в этих местах, куда следует и откуда.

Доверчивые жили здесь люди, поверили. Вышел Савинков из тюрьмы и прямо из нее направился к председателю местного Совета. Представился:

— Работаю в Наркомпросе. Послан в вашу губернию для организации колонии пролетарских детей. Вот мандат…

Председатель Совета, круглолицый, с маленькими темными глазами и черным чубом, падающим на плоский лоб, приосанился:

— По какому вопросу ко мне?

— Видите ли… Меня только что выпустили из тюрьмы.

— Из тюрьмы?! — тряхнул чубом председатель. — Недоразумение?

Савинков предостерегающе поднял руки.

— Не беспокойтесь. Я пришел не жаловаться, а наоборот — выразить свое восхищение тем образцовым порядком, который вы навели в городе. Только появилось неизвестное лицо — его сразу же задержали. Буду в Москве и Петрограде — обязательно расскажу о вас. Если бы все руководящие работники на местах проявляли такую бдительность, то с контрреволюцией давно было бы покончено.

— Я выполняю свой революционный долг! — заворочался на стуле не привыкший к похвалам председатель.

— Примите мое пролетарское спасибо, — приложил руку к груди Савинков. — Право, не хотелось бы пустяками отрывать вас от более важных дел.

— Организация детских колоний — важное государственное дело! — твердо заявил председатель. — Слушаю вас.

— Меня задержали здесь потому, что я представил петроградские документы. Боюсь, как бы это недоразумение не повторялось и в дальнейшем.

— Да, это было бы досадно, — поддакнул председатель.

— Если бы у меня был и местный документ, это значительно облегчило бы мое продвижение.

— О чем речь?! Сделаем!

Савинков на секунду замешкался:

— Ну, если вы так добры, то помогите мне достать и подводу.

— Я мог бы вам под расписку выдать и деньги, — совсем уж расщедрился председатель.

— Нет, нет! Деньги у меня есть! — решил более не искушать судьбу Савинков, внутренне смеясь: председатель городского Совета всерьез поверил, что о его мудрой деятельности будет известно в Москве и Петрограде.

В тот же день, снабженный харчами и местным мандатом, на телеге, в которую был впряжен унылый мерин, руководитель «Союза защиты Родины в свободы» продолжил свой путь к Казани.

6. Встреча

Монотонно шлепая по воде широкими плицами, оставляя в ней тусклый, маслянистый след, вниз по Волге, к Ярославлю, шел пароход «Товарищ крестьянин».

На берегах — ни огонька, деревни притаились, попрятались за косогоры от чужого недоброго глаза, от греха подальше.

Трудно было неграмотному крестьянину разобраться в том, что делалось в стране, даже в собственном уезде. По деревням метались перхуровские агитаторы, поносили Советскую власть, силком вербовали «добровольцев» в какую-то Добровольческую армию.

В богатых селах Заволжья крикливым, нахрапистым эсерам удалось заручиться поддержкой зажиточных крестьян. И размежевались деревни, встали поперек них невидимые баррикады. По одну сторону — кто поверил эсеровским посулам, по другую те, кто понял — мужицкая правда за большевиками. А сбоку, как всегда, — выжидающие, чем все это кончится, чья возьмет.

Таких было больше. И прятались деревни за косогоры, словно бы отступая от Волги, по которой шел пароход «Товарищ крестьянин».

В тесной капитанской каюте с одним иллюминатором за принайтованным столом сидели двое — командир отряда Лагутин и Варкин, назначенный к нему комиссаром.

Лагутин склонился над разостланной на столе картой-десятиверсткой:

— Хорошую устроили офицерам баню, из Рыбинска только один отряд ушел, который Мыркинские казармы брал. Пленные говорили, в нем сам Савинков. Потом их видели в Ермакове, в Панфилове. А дальше след затерялся. И вдруг новость — вроде бы этот же отряд под самым Ярославлем объявился, но на левом берегу. Вот здесь, — показал он точку на карте.

Комиссар вопросительно посмотрел на командира воспаленными от бессонницы глазами:

— Хотят пробиться в Заволжье?

— Кто их знает, Николай Николаевич. Может, решили помочь Перхурову вырваться из окружения, ударить нашим в тыл.

— Да, в Ярославле им делать уже нечего, — согласился Варкин. — Сколько их?

— Не больше полусотни, пять пулеметов, гранаты есть.

— Откуда эти сведения?

— С нарочным военком Громов мне записку прислал. К нему на станцию Всполье мальчишка-беспризорник пришел. Он ночевал в усадьбе на берегу Волги, где остановился отряд. Какой-то гражданский попросил его тайно провести в город. Парнишка согласился, а ночью через слуховое окно, по крыше, убежал. Гражданского этого звали Борисом Викторовичем.

— Савинков?!

— Выходит — он, все совпадает. Дело предстоит опасное — берег голый, а усадьба вплотную к лесу прижалась. Предлагаю остановить пароход вот у этой пристани, — опять ткнул пальцем в карту Лагутин. — Пешком подойти к усадьбе со стороны леса. Согласен, комиссар?

— Командуй, Михаил Иванович. У тебя в таких делах опыту больше… Пойду посмотрю, как ребята устроились.

— Глаза у тебя, вижу, слипаются. Отдохни, Николай Николаевич, отряд я сам проверю. Мне сейчас все равно не заснуть.

Привычно оправив гимнастерку под ремнями, Лагутин вышел из каюты. Комиссар снял кобуру с наганом, открыв иллюминатор, с удовольствием глотнул свежего речного воздуха. Положив под голову шинель командира, вытянулся на узком и жестком рундуке.

Пригибаясь, Лагутин по отвесной металлической лестнице с отполированными медными перилами спустился в кормовой отсек. На низком подволоке, в зарешеченном плафоне, слабо, словно бы из последних сил, светилась электрическая лампочка. На деревянных лавках вдоль покатых бортов, прямо на полу, под плитами которого ровно постукивала машина, вповалку спали красноармейцы.

Лагутин пересчитал их, одного не хватало. Поднялся на палубу, на корме никого не было. Прошел на бак и увидел красноармейца, в шинели, в серой бараньей папахе, низко надвинутой на лоб.

Это был Игнат, о ротором говорила Варя Буркина, рассказавшая об офицерском отряде в Покровке. Облокотившись на леерную стойку и зажав в руках винтовку, он смотрел на темную, мерцающую ширь реки.

За плеском воды и мерным гулом двигателя не сразу услышал шаги командира. Лагутин уже хотел повернуть назад, не мешать парню — мало ли о чем нужно было ему подумать в одиночестве, — но красноармеец уже заметил его, выпрямился.

— Почему не спишь, Игнат? — встал рядом Лагутин.

— Да вот на Волгу загляделся…

— Приятное занятие, но перед боем выспаться надо как следует.

— А что же вы?

— У меня свои заботы.

Они замолчали. Лагутин, отвернувшись от встречного ветра, закурил папиросу, тоже облокотился о леерную стойку.

— А правда, товарищ командир, что Ленин из Симбирска?

— Точно, волжанин.

Парень задумался о чем-то, глубоко вздохнул и тихо вымолвил:

— Прожить бы еще лет тридцать…

— А ты что, завтра помереть собираешься? — насмешливо спросил Лагутин.

— Не-е, я не о смерти, товарищ командир, — Игнат еще глубже напялил папаху на глаза, объяснил: — Посмотреть бы, какие, города здесь встанут, какие пароходы будут по Волге ходить.

— А смерти, значит, не боишься? — заглянул Лагутин в худое лицо с острым подбородком и тонкими, резко очерченными губами.

— Да как сказать… Я на фронте навидался ее, целый год друг на дружку любовались.

— Где воевал-то?

— На Юго-Западном. Был такой — лейб-гвардии егерский полк. А до этого в земской овчарне батрачил. И вдруг от овец — да в гвардию, из лаптей — да в сапоги. Ох, и дурак был! За веру, царя и отечество сам под пули лез, все мечтал Георгиевский крест заработать, домой героем Явиться. Спасибо большевикам, они мне правду о войне как на ладонь положили.

— Отец-то из каких у тебя?

— Сначала на железной дороге сцепщиком работал, покалечило его там. Потом на помещика в деревне спину гнул…

Парень замолчал, глядя, как форштевень режет черную воду, резко отбрасывая в сторону светлое крыло шипящей волны. Подняв голову, спросил командира:

— А правду ребята говорят, что вы в Кронштадтском восстании участвовали, с каторги бежали?

— Было, Игнат. И с каторги бежал, и из острога.

— Интересная у вас жизнь. А мне и вспомнить нечего: деревня, окопы, опять деревня.

Лагутин возразил ему:

— Ну, не скажи. Биография у тебя, Игнат, самая что ни на есть героическая — уже три революции пережил. Когда-нибудь такую биографию дети в школе станут изучать.

— Очень им будет интересно, как я овец пас, — горько усмехнулся красноармеец.

— Потомкам нашим все будет интересно: и как мы работали, и как на фронтах братались, и как мятежников вышибали. Может, лет через тридцать будет ходить по Волге огромный белый пароход с твоим именем.

Игнат рассмеялся:

— Куда мне в герои, товарищ командир…

Лагутин вгляделся в берег, поправил ремни на гимнастерке:

— Вроде бы к пристани подходим. Жаль, не успели договорить. Но ничего, после потолкуем.

Разбудив комиссара и красноармейцев, Лагутин поднялся в рубку, предупредил, чтобы пароход причаливал без огней.

Борт легонько стукнулся в пристань, на деревянные кнехты завели швартовы, скинули трап.

Следом за командиром и комиссаром красноармейцы спустились на гулкий дощатый причал. Тропинкой, затылок в затылок, поднялись на пригорок и сразу же углубились в лес, вплотную подступивший к береговому откосу.

Через полчаса свернули с тропинки в направлении к усадьбе, вошли в сухой сосновый бор. Усыпанная хвойными иголками, земля пружинила под ногами, скрадывала шаги. Лишь иногда кто-нибудь чертыхался, зацепившись за ветку, и снова только шум ветра в высоких кронах и тяжелое дыхание красноармейцев.

Лес кончился неожиданно, над головами распахнулось небо, перепоясанное широким Млечным путем. Впереди смутно вырисовывалась усадьба с светлой башенкой над крышей.

Лагутин остановил отряд. Всмотрелись в темноту, не блеснет ли в окнах огонь.

Позади, в соснах, нудно гудел ветер, впереди таилась, молчала заброшенная усадьба. За ней угадывалась холодная ширь Волги.

Лагутин вынул из колодки маузер. Бойцы, рассыпавшись в цепь, сняли винтовки с плеч, ждали приказа. Посоветовавшись с комиссаром, командир отряда решил рискнуть — атаковать усадьбу, попытаться застать офицеров врасплох.

Он первым молча побежал к усадьбе. Слышал, как за ним, подковой охватывая дом, бегут красноармейцы.

До крыльца оставалось метров двадцать, когда сверху послышался звон разбитого стекла, крик и из окна мансарды ударил пулемет. Пули просвистели над головой Лагутина, фонтанчиками взметнули песок впереди — и резкая боль обожгла ногу. Споткнувшись, командир рухнул на землю. Он видел, как кто-то обогнал комиссара, показалось — это был Игнат. Попытался встать, но левая нога, как чужая, подломилась, и он уткнулся в траву, чувствуя, как сапог наливается горячей кровью.

После боя Варкин зашел в капитанскую каюту, где лежал раненый Лагутин. Его уже перевязали, накрыли шинелью. Кость ноги была не задета, но крови Лагутин потерял много, мучила жажда. Молоденький матрос в тельняшке поил его чаем из котелка. Увидев комиссара, оставил их вдвоем.

Николай Николаевич снял кепку, рукавом вытер вспотевший лоб, сел рядом с командиром.

— Офицеров было в два раза больше, а не выдержали, сдались. Только один сбежал, поручик Струнин, — сказал он сдавленным, возбужденным голосом, запрокинув котелок, сделал из него несколько жадных глотков.

Лагутин спросил про Савинкова.

— Пленные говорят, вчера ночью ушел вместе с командиром отряда Бусыгиным. Будут прорываться к Перхурову, чтобы одновременно ударить. Так что прав ты был, Михаил Иванович.

— Сам Савинков связным пошел? Что-то не верится. У нас убитые, раненые есть?

— Раненых пятеро, а один убит. Жаль парня, совсем молодой, только бы жить.

— Как звать? — приподнялся Лагутин.

— Деревенский он, из Покровки.

— Игнат! — уронил голову Лагутин. — Не успел…

Комиссар наклонился над ним:

— Что не успел, Михаил Иванович?

— Обещал с ним после боя поговорить, — откинул шинель Лагутин. — Расстраивался парень, что мало в жизни видел, мало сделал для революции.

Пароход «Товарищ крестьянин» повернул назад. Лагутина доставили в госпиталь, арестованных сдали в уездную тюрьму.

Возле деревни Покровки с воинскими почестями похоронили красноармейца Игната. Хлестнул по облачному небу винтовочный залп, эхом оттолкнулся от леса и замер в полях…

Даже не оправившись от ранения, Лагутин опять повел свой отряд к Ярославлю. Возле моста через Волгу, перед самым рассветом, навстречу им попался пароход без топовых огней. Просигналили ему, но оттуда не ответили.

Встреча насторожила Лагутина. Хотел было преследовать пароход, но тут же рассудил: если бы это были белогвардейцы, то под мостом бы их не пропустили. И «Товарищ крестьянин» продолжил путь к Ярославлю.

На путях возле моста дымил бронепоезд «Смерть буржуям», с двух открытых платформ поочередно били по городу морские трехдюймовки, возле них — артиллеристы в тельняшках.

Лагутин велел причалить к берегу, нашел командира бронепоезда, матроса-балтийца с узкими острыми глазами, в порванном бушлате. Попросил подбросить до станции Всполье.

Через несколько минут Лагутин разговаривал с военкомом Громовым, охрипшим от крика, оглохшим от артиллерийской стрельбы. Рассказал, как выбили офицеров из усадьбы, спросил, где мальчишка, сообщивший о белогвардейском отряде.

— Похоже, в этом отряде Савинков был. Пленные говорили — в Ярославль ушел, а я не верю. Может, что-нибудь мальчишка знает.

— Я с ним толком и поговорить не успел: накормили его красноармейцы, штаны дали, гимнастерку, а он сбежал.

— Жаль, шустрый, видать, мальчишка.

— Сам расстроился, ведь пропадет в такой заварухе, — просипел Громов, вспомнив о сыне, родившемся в самом начале мятежа. Мать спасли, а ребенок погиб в огне, когда белогвардейцы пытались взять Всполье.

Лагутин рассказал о встреченном ими пароходе. Военком чертыхнулся от досады, схватил его за локоть:

— Остановить его надо было, товарищ дорогой! К нам на одиннадцатой версте двое беляков перебежали. Говорят, Перхуров удрал из города на пароходе «Пчелка». Он это был, больше некому.

— Попробуем догнать, — поднялся Лагутин.

— Давай, командир. Обидно будет, если такая сволочь из-под самого носа уйдет. А тем, кто его под мостом проморгал, я покажу кузькину мать.

«Товарищ крестьянин» опять зашлепал плицами вверх по течению. Возле Волжского монастыря увидели пароход, но на нем, кроме рулевого и мотористов, никого не было, отряд Перхурова скрылся в лесах.

Лагутину ничего не оставалось, как, сияв «Пчелку» с мели, опять вернуться в город — там ждали подкреплений.

Так близко сошлись и тут же разошлись пути бывшего «главноначальствующего» Перхурова и будущего председателя губчека Лагутина…

7. Перхуров

Как только красноармейцы под руководством военкома Громова отбили мост через Волгу, Перхуров понял: теперь на помощь союзников надеяться нечего, без моста они к Ярославлю не сунутся, а значит, мятеж обречен.

«Главноначальствующий» был человеком жестоким и непреклонным. Уже дважды его представляли к генеральскому званию — сначала при государе императоре, потом при Временном правительстве. В обоих случаях продвижению по службе помешали революции — сначала Февральская, потом Октябрьская. И ненависть к большевикам целиком завладела несостоявшимся генералом.

Мятеж провалился, и сейчас «главноначальствующий» думал только о том, как сохранить жизнь для дальнейшей борьбы, когда на тебя смотрят сотни глаз, когда с твоим именем связана сама идея мятежа. Сложить оружие он не мог — этого ему бы не простили ни свои, русские контрреволюционеры, ни союзники.

Из гимназии Корсунской штаб Северной Добровольческой армии перебрался в здание Городского банка. Кассовое помещение на втором этаже напоминало крытый базар. Сюда офицеры стащили из складов и магазинов бочки с селедкой и черной икрой, ящики с колбасой и табаком, мешки с сахаром и картошкой. Здесь же ворохами валялась гражданская одежда, куски мануфактуры, груды мужской и женской обуви.

В одной из подвальных комнат поставили бочку со спиртом. Для поднятия духа офицеры штаба спускались сюда сначала поодиночке, потом целыми компаниями, некоторые вылезали из подвала «на бровях».

Перхуров занял кабинет управляющего банком, но тут артиллерийский снаряд угодил в стену на уровне второго этажа, и если бы не был на излете, то протаранил бы все главные отделы штаба. И Перхуров из кабинета управляющего перебрался в его квартиру на нижнем этаже.

То, что в подвалах штаба хранятся миллионы, не давало покоя ни рядовым мятежникам, ни самому «главноначальствующему». Уже несколько раз Перхуров пытался получить от управляющего ключи от сейфов — то под предлогом эвакуации банка в более надежное место, то пол видом заботы о безопасности банковских работников, то якобы для проведения ревизии членами городской думы.

Но управляющий, сухонький старичок в золотых очках на кончике бледного носа, оказался крепким орешком. На все эти попытки отвечал одинаково, что «вручит» ключи от сейфов только представителям «законного российского правительства».

Старик явно хитрил, оттягивал время до возвращения красных. От одного вида управляющего рука у полковника тянулась к кобуре. «Не создавать же ради этого облезлого козла правительство? — думал он. — Дело волокитное, не успеешь портфели распределить, как красные войдут в город. А силой действовать опасно — все поймут, что восстание обречено и законного российского правительства не видать, как своих ушей. Хитро придумал, старый черт! Но ничего, не отдал деньги все сразу — отдашь по частям».

И Перхуров написал приказ выдать два с половиной миллиона рублей на «внутренние нужды» — выплату денежного пособия офицерам Северной Добровольческой армии. А чтобы управляющий опять не вздумал водить за нос и перечить, за деньгами послал начальника контрразведки, которого побаивались даже члены штаба.

В большом кожаном бауле Сурепов принес эти деньги в кабинет «главноначальствующего». Тяжело отдуваясь, сел в кресло, поставил баул в ногах, грязным фуляровым платком вытер пот со лба.

Перхурову такое бесцеремонное поведение начальника контрразведки не понравилось:

— Порядков не знаете?! Деньги под расписку надо сдать начальнику интендантской службы. Какого дьявола вы таскаетесь с ними?

Вытянувшись к Перхурову всем своим коротким и грузным телом, Сурепов сказал вполголоса:

— А стоит ли, Александр Петрович, швырять деньги на пьянку господам офицерам? Этим миллионам, — начальник контрразведки сапогом постучал по баулу, — можно найти более достойное применение.

— Что вы имеете в виду? — насторожился Перхуров.

— Наши людские и огневые ресурсы истощаются — у красных растут день ото дня. Союзников после потери моста сюда никаким калачом не заманишь. Так что победа будет явно не за нами, мы — в мышеловке.

Перхуров вскочил с места, обеими руками уперся в стол:

— За такие речи по законам военного времени я могу вас расстрелять!

— Можете, но зачем, Александр Петрович? — глазом не моргнул Сурепов, откинулся на спинку кресла.

Трудно предположить, чем бы закончился этот разговор, если бы в эту минуту начальник контрразведки не сказал фразу, которая как нельзя лучше отражала мысли самого «главноначальствующего»:

— Сейчас надо думать о том, как продолжить борьбу с большевиками после падения города. На эти деньги, — Сурепов опять постучал сапогом по баулу, — можно поднять еще один мятеж, более успешный.

Перхуров медленно, словно бы через силу, опустился в кресло и вымолвил тихо, уже без угрозы в голосе:

— Говорите яснее, полковник.

Сурепов уловил перемену в поведении «главноначальствующего» и выложил без обиняков:

— Надо уходить из города, Александр Петрович.

— Каким образом?

— Есть один путь — Волгой. Пароход я уже приглядел.

Перхуров пробарабанил тяжелыми пальцами по краешку стола, уставился Сурепову в глаза:

— Одним пароходом всех участников восстания не вывезешь. Или вы намерены снарядить целую флотилию? — добавил он с иронией.

Начальник контрразведки выдержал пронизывающий взгляд Перхурова и сказал рассудительно, не торопясь:

— С собой нужно взять человек пятьдесят, не больше. Лишние люди — только обуза.

— А как эту операцию объяснить оставшимся? — рука на столе сжалась в кулак, на загорелой коже выступили синие вены.

— Как попытку прорвать кольцо окружения ударом с тыла, — не сразу выдавил из себя Сурепов.

Перхуров задумался, прошелся по кабинету, остановился у карты Ярославля с пригородами. Начальник контрразведки едва заметно усмехнулся у него за спиной — он уже догадывался, что сейчас скажет «главноначальствующий».

— Мы не можем оставить на произвол судьбы защитников города. Надо любой ценой хотя бы в одном месте с тыла прорвать линию фронта и вывести наших людей из-под огня красной артиллерии.

— С этой задачей может справиться только очень опытный офицер. Например, вы, Александр Петрович, — убежденно произнес Сурепов и, понизив голос: — Я готов сопровождать вас в качестве заместителя.

Они прекрасно поняли друг друга, но продолжали играть роль благородных спасителей.

— Вопрос о командире отряда и его заместителе будет решать Военный совет, — твердо заявил Перхуров. — Разработкой этой операции займусь я сам.

— А как быть с деньгами?

— Пусть пока будут у меня, — решил «главноначальствующий».

Сурепов уже взялся за дверную ручку, когда Перхуров предупредил его:

— Этот разговор, полковник, должен остаться между нами.

— Разумеется, Александр Петрович, — искренне заверил его начальник контрразведки.

Прошел день, другой. Перхуров медлил, откладывал задуманное совещание Военного совета. Может, все еще надеялся на чудо.

И тут в городе появился штабс-капитан Бусыгин, доложил о событиях в Рыбинске, об отряде в усадьбе, а самое главное — о последнем наказе Савинкова: если положение безвыходное, то немедленно уходить в Казань.

Перхуров понял: решительный час настал, штабс-капитана послала к нему сама судьба. И он тут же приказал созвать членов Военного совета.

Собрались не все — одни были на позициях, другие ужа погибли под обстрелом, третьи пропали неизвестно куда. Меньшевик Савинов потел от волнения, нервно облизывал мокрые губы. Эсер Лаптев поглядывал на всех с презрением, но левая щека его, выдавая взвинченное состояние, то и дело подергивалась. Актриса Барановская, с темным меховым боа на плечах, была бледной как смерть, в больших черных глазах ее застыли страх и растерянность.

Офицеры до открытия совещания переговаривались между собой вполголоса, словно на похоронах, от некоторых устойчиво пахло спиртом.

Кратко доложив обстановку, Перхуров так закончил свое выступление:

— По среднему расчету боеприпасов хватит не более как на неделю. Значит, в этот срок нужно принять и привести в исполнение определенное боевое решение. Кто может предложить таковое? — резко спросил он и обвел членов Военного совета требовательным взглядом.

Собравшиеся поежились, как на сквозняке. Отчаянность их положения видели все, но «главноначальствующий» впервые сказал об этом без оговорок. Тревожно ждали, кто ответит Перхурову.

Наконец слово взял генерал Маслов, грузный, лысоватый, выражение лица важное и значительное. Долго, нудно и с пафосом говорил о несчастной России, об узурпаторах большевиках, о священном знамени свободы, поднятом в Ярославле.

Когда он полез в историю и вспомнил князя Пожарского, Перхуров не выдержал и перебил его:

— Господин генерал, о князе Пожарском и нижегородском ополчении поговорим как-нибудь в другой раз. Сейчас большевики на пороге! Ближе к делу. Что вы предлагаете?

— В нашем положении лучше всего перейти исключительно к инженерной обороне, — обидевшись, что прервали его красноречие, многозначительно заявил Маслов.

— Мудрено сказано, — ухмыльнулся Сурепов. — Растолкуйте, генерал, что это такое?

— Устроить ряд опорных пунктов, оплестись проволокой и держаться, — снисходительно, как специалист дилетанту, объяснил Маслов, шевеля толстыми, короткими пальцами.

— Держаться?.. И до каких пор? — все так же язвительно поинтересовался начальник контрразведки.

— Пока не подойдут союзники.

«Господи, и такой болван дослужился до генерала!» — со злостью подумал Перхуров, но возразил Маслову довольно-таки вежливо:

— Без патронов, господин генерал, нам не поможет никакая проволока.

— Как же тогда быть? — оторопело посмотрел Маслов на полковника Иванцова, с которым был в приятельских отношениях — на Военных советах они всегда поддерживали один другого, предварительно договорившись с глазу на глаз.

Сегодня Иванцов ничего не сказал, только пенсне поправил. Сидел он на стуле неловко, вполоборота, опустив голову и обхватив себя руками, словно его знобило.

— Если нет других предложений, позвольте мне высказать свое, — поднялся Перхуров, со скрежетом, от которого Иванцова передернуло, отодвинул от стола кресло. — Только что я имел беседу со штабс-капитаном Бусыгиным — командиром партизанского отряда, действующего в тылу красных. Ценой огромных усилий ему удалось проникнуть в город и сообщить следующее…

Перхуров подошел к карте на стене. Краем глаза заметил, как мелькнувшая надежда оживила сумрачные лица членов Военного совета: вскинул понурую голову Иванцов, выпятил квадратную челюсть генерал Маслов, вытянули шеи Лаптев и Савинов, напудренные щеки Барановской прожгло неровным чахоточным румянцем.

— Отряд Бусыгина действует на левом берегу Волги, — карандашом обвел Перхуров кружок на карте. — Численность отряда — около полусотни человек. Вооружение — пять пулеметов, винтовки, гранаты. Командование отряда предлагает одновременно ударить по расположению красных с тыла и фронта в районе железнодорожного моста, отбить его и тем самым облегчить наше положение, положение Заволжского боевого участка.

— Где этот герой, этот штабс-капитан? — взволнованно спросила Барановская.

Члены Военного совета вопросительно уставились на Перхурова.

— Штабс-капитан отсыпается, господа. Только на вторую ночь, рискуя жизнью, смог перейти фронт, на лодке перебраться в центр, — объяснил он. — Все необходимые сведения я от него получил…

Боясь, что под перекрестными вопросами членов Военного совета Бусыгин может сказать лишнее, «главноначальствующий» сам на время выпроводил его из кабинета.

Начальник контрразведки поспешил ему на помощь, категорично заявил:

— План хорош, но в нем есть одно слабое место.

— А именно? — подыграл ему Перхуров.

— Я имею в виду малочисленность отряда Бусыгина и недостаточное вооружение. В районе Заволжья красные обладают значительными силами, на железной дороге — бронепоезд.

— Да, это так, — согласился Перхуров. — Поэтому я предлагаю пополнить отряд Бусыгина.

— Каким образом? — удивившись, встрепенулся Маслов. — Мы же в кольце!

Лаптев и Савинов, поверив в чудо, не спускали с «главноначальствующего» нетерпеливых и жадных глаз.

— Желающему взять на себя руководство этой операцией я предоставлю право по своему усмотрению выбрать способ прорыва. Для выполнения задачи, чтобы не ослабить остающийся фронт, могу выделить не более двухсот человек. Кто согласен возглавить отряд? — спросил Перхуров членов Военного совета.

С удовлетворением заметил — большинство офицеров поспешно опустили глаза в пол, и только штатские Савинов и Лаптев, которым это назначение не грозило, по-прежнему смотрели на него с надеждой.

— А как вы сами представляете себе этот прорыв? — спросил Иванцов недоверчиво и угрюмо.

Эту недоверчивость Перхуров заметил и на других лицах, поэтому сказал громко и решительно:

— Самый короткий путь — пароходом вверх по Волге!

— Фарватер пристрелян артиллерией! Мост у красных! Вашему пароходу не дадут с места стронуться! — возбужденно запыхтел Маслов.

Именно этих слов и дожидался Перхуров!

— Если в моем штабе нет смелых офицеров, я готов взять руководство операцией на себя!

— А кто примет обязанности главноначальствующего? — поправил пенсне Иванцов.

— Генерал Маслов! — не задумываясь, ответил Перхуров. — Он пользуется огромным уважением у населения города, имеет за плечами богатый военный опыт.

Маслов сурово сдвинул брови и заносчиво заявил, словно вопрос о его назначении на высокую должность главноначальствующего уже решен:

— Я слагаю с себя всякую ответственность за судьбу города, если с фронта будет снято не только двести человек, но даже сто.

В эту минуту генерал представил себя новым князем Пожарским, которому суждено спасти Россию.

Все шло точно по плану Перхурова — двести человек ему были ни к чему. Но он потратил еще несколько минут, чтобы настоять на большем отряде. Сговорились с Масловым на полусотне вооруженных винтовками офицеров, трех пулеметах, сотне запасных трехлинеек с патронами и трехдневном запасе питания.

Однако стоило Перхурову заикнуться, что заместителем он берет Сурепова, как вновь испеченный «главноначальствующий» резко возразил:

— Начальник контрразведки должен выполнять свои обязанности здесь, в городе!

Перхуров пытался было переубедить его:

— Мне нужен толковый заместитель, мало ли что может случиться со мной при прорыве.

Но Маслов твердо стоял на своем:

— Предлагаю в качестве заместителя взять полковника Иванцова — это опытный и смелый офицер!

Иванцов, видимо, хотел возразить, но осекся, поймав на себе многозначительный, предостерегающий взгляд генерала.

Сурепов промолчал, вжал голову в плечи. Перхурову ничего не оставалось, как согласиться с этим предложением. Заканчивая совещание Военного совета, сказал:

— Итак, в ночь на семнадцатое июля наши офицерские отряды, вооруженные винтовками и пулеметами с разрывными пулями «дум-дум», завязывают бой в районе Романовской заставы. Мой отряд на пароходе минует мост. При удаче, в которой я не сомневаюсь, мы с отрядом Бусыгина действуем совместно и осуществляем прорыв Заволжского фронта, отбиваем мост через Волгу…

После совещания в кабинете задержался Сурепов. Брезгливо выпятив нижнюю губу и дождавшись, когда за дверью смолкли возбужденные голоса членов Военного совета, хмуро произнес:

— Полковник Иванцов в качестве заместителя, конечно, не подарок.

— Я ничего не мог поделать, — раздраженно сказал Перхуров. — Вы же сами видели, как обернулось дело.

— Помните — он близкий приятель генерала Маслова, два сапога пара: один скажет — другой поддакнет, даже если это будет глупость несусветная. Кажется, они и женаты на родственницах.

— Какое это имеет значение? — насторожился Перхуров.

Начальник контрразведки желчно пояснил:

— Иванцов из родственных и приятельских чувств попытается вернуться в город любой ценой, потому его Маслов и выдвинул. Вряд ли это входит в ваши планы.

— Я намерен сделать все возможное, чтобы прорвать блокаду города, — заявил «главноначальствующий». — Поэтому попрошу ваши намеки оставить при себе!

Тяжело поднявшись и подойдя к карте, Сурепов неожиданно попросил:

— Будьте добры, Александр Петрович, поточнее покажите, где остановился отряд Бусыгина. Возникло одно подозрение.

Перхуров с раздражением, небрежно показал точку на карте, где стояла усадьба на берегу Волги.

— Вы не ошибаетесь?

— Это место отметил сам Бусыгин, — недовольно произнес Перхуров. Поведение Сурепова, его вопросы выводили «главноначальствующего» из себя.

— Значит, все правильно, — платком вытер шею Сурепов, в него же высморкался и снова сел в кресло.

Перхуров брезгливо поморщился:

— Что правильно?

Начальник контрразведки ответил ему спокойно и даже лениво, вытянув ноги в грязных сапогах:

— Я получил сведения, что в ночь на десятое июля в этом месте красные наголову разбили какой-то офицерский отряд. Теперь ясно как божий день — это был отряд Бусыгина.

— Почему же вы не сказали об этом на Военном совете?! — В сердцах «главноначальствующий» бросил на стол карандаш.

— В мои обязанности не входит создавать панику. Достаточно, что об этом знаете вы, Александр Петрович.

— Но ведь операцию прорыва надо отменять!

— Зачем? — поднял брови Сурепов. — Пусть наши офицеры попытаются пробиться у Романовской заставы своими силами. А вдруг получится.

— Будут очень большие жертвы, — неуверенно выдавил Перхуров, усаживаясь за стол.

— Не вам объяснять, что без жертв нет войны. Кроме того, благодаря этой операций вам легче удается проскочить под мостом.

— А дальше куда?

У Сурепова, казалось, на каждый вопрос был продуманный ответ:

— Я бы посоветовал остановиться возле Волжского монастыря, где находится наш штаб тыла. Очень удобное место для развертывания партизанского движения — легко спрятаться в лесах. Возле монастыря отряд поручика Перова, с вами пятьдесят человек, среди монахов и крестьян наберете добровольцев. Это уже сила. Оружие и деньги на первое время у вас есть, а дальше видно будет.

Перхуров исподлобья глянул на Сурепова, процедил:

— А как же вы?

— Обо мне не беспокойтесь, уйду из города вовремя. Оставшиеся дни использую для подготовки агентуры, она нам еще пригодится. Кое-какие шаги в этом направлении я уже предпринял: распустил по домам часть офицеров контрразведки, снабдил их надежными документами, которые докажут непричастность к мятежу. Начальник интендантской службы после нашего ухода возглавит здесь всю агентуру, мужества и хитрости ему не занимать, когда-то негласно служил в жандармском управлении.

— Не слишком ли рискованно? — усомнился Перхуров. — Федор Михайлович — весьма заметная фигура.

— Завтра же он будет посажен в кутузку, якобы за несогласие сотрудничать с нами. Освободят его большевики, так что за дальнейшую судьбу Федора Михайловича я не беспокоюсь. Есть несколько надежных конспиративных квартир. Всякое может произойти, Александр Петрович, запомните на всякий случай три адреса…

Когда Перхуров заучил явки и пароль, начальник контрразведки спросил натянутым голосом:

— Штабс-капитан Бусыгин, как я понял, вырвался из Рыбинска. Он ничего не говорил о Савинкове, где он сейчас?

— Это ему неизвестно.

Начальник контрразведки недоверчиво поджал губы, но больше расспрашивать не стал.

Выпроводив его из кабинета, «главноначальствующий» облегченно перевел дух. Вызвав из соседней комнаты Бусыгина, рассказал ему о разгроме отряда. Штабс-капитан выслушал это известие невозмутимо:

— Моя главная задача — доставить вас в Казань.

8. Измена

Перхурову все больше нравился этот энергичный и находчивый офицер… Пока офицеры на передовой тянули жребий, кому бежать из города вместе с Перхуровым, уже отобранный им отряд стаскивал на «Пчелку» оружие и патроны, с соседний пароходов сняли все спасательные пояса, забрали в госпитале львиную долю перевязочных средств и медикаментов.

Не обидели себя и продовольствием — целиком взяли неприкосновенный запас караульной роты. Даже поднявшись на пароход, Перхуров не выпускал из руки саквояж с миллионами. Как с ними поступить дальше, он еще не знал, в голову приходило всякое.

О разгроме отряда Бусыгина «главноначальствующий» сообщил Иванцову перед самым отплытием, сказал о своем решении причалить возле Волжского монастыря, доказывал, что изменение первоначального плана вынужденное, вызвано крайней необходимостью.

Разговор вышел злой, неприятный. Вряд ли Иванцов поверил Перхурову, но в городе не остался.

Развернувшись возле баржи смерти, «Пчелка» направилась вверх по Волге. Было раннее утро, над рекой повис плотный туман, крепко пахнущий дымом. Стоя на капитанском мостике, Перхуров перекрестился и мысленно проклял этот город.

Заметив на железнодорожном мосту силуэт часового с винтовкой, упал на палубу, осторожно приподнял голову. Часовой почему-то не стрелял, лишь с правого берега кто-то упорно выпускал патрон за патроном, задерживаясь только при перемене обойм. Пули попадали в спасательные круги на бортах, цокали об металлическую палубу.

Долго помнил потом Перхуров, какое облегчение охватило его, когда тысячетонный горбатый мост на огромных каменных быках остался позади.

А в это время, отвлекая красных, у Романовской заставы безуспешно бросались в атаку за атакой офицеры-боевики…

Перхуров уже хотел спуститься в кубрик, как вдруг увидел: из тумана навстречу им, чуть левее, с непотушенными топовыми огнями идет пароход.

Сомнений быть не могло — к городу спешил еще один отряд красных. И Перхуров не ошибся, прочитал на кожухе ходового колеса название — «Товарищ крестьянин». Оттуда засигналили, закричали. Перхуров шепотом приказал рулевому взять правее и прибавить ход.

Полковник не мог предвидеть, что с командиром этого отряда через четыре года они встретятся лицом к лицу в этом же самом городе, из которого он бежит. Встретятся на суде, на котором полковнику вынесут смертный приговор…

Сразу же за Волжским монастырем «главноначальствующий» приказал причаливать к берегу.

— Здесь пристани нет, сядем на мель! — заупрямился рулевой, носастый парень в засученных штанах и драном тельнике.

— Выполняй! — схватился Перхуров за кобуру.

Рулевой стиснул зубы, закрутил штурвал.

Днище заскрежетало по дну, пароход остановился. Скинули на берег длинный трап, быстро выгрузились.

На лугах возле монастыря крестьяне косили траву, офицеров встретили настороженно, молча. Иванцов предложил им вступить в Северную Добровольческую армию. Один из мужиков, побойчее и похитрее, заявил, что прежде надо собрать волостной сход. Иванцов и убеждал их, и стращал, но крестьяне, как могли, отговаривались, юлили.

Перхуров, послушав ату перебранку, сказал ему:

— Время терять нельзя, надо как можно скорее выручать Заволжский участок. Попытаемся сделать это своими силами, а вас я попрошу задержаться здесь и организовать отряд из мужиков.

Иванцов посмотрел на угрюмые лица крестьян:

— Нет уж, лучше я с вами… Потом сюда вернемся.

Настаивать Перхуров не стал, боясь, как бы офицер не понял, что он хочет избавиться от него. Обратился к Бусыгину:

— Часть оружия временно надо спрятать. Найдите подходящего человека.

Бусыгин кивнул на низкорослого рыжего мужика в сторонке:

— Церковный староста Сафонов. Свой, я с ним перекинулся парой слов.

— Возьмите еще людей.

— Лишние люди — лишние свидетели. Прихвачу только прапорщика Хрыкова, справимся.

В монастыре остановились передохнуть. Монахи щедро угостили офицеров запасами из келарни — окороками, вяленой рыбой, медом. Расщедрился и староста — вынес из подвала две четвертные бутыли самогона.

Вышла на крыльцо дочка старосты. Посмотрела, как жадно жуют и пьют «защитники», и скрылась в доме, только коса мелькнула. Посыпались шуточки, сальные анекдоты. Ожили офицеры, вырвавшись из обреченного города, повеселели.

Пока Бусыгин укрывал оружие, «главноначальствующий» в доме наместника монастыря беседовал с поручиком Перовым, командиром отряда, охранявшего подступы к тыловому штабу. Иванцова отослал еще раз поговорить с крестьянами. Но те стояли на своем:

— Некогда нам из винтовок пулять, косить надобно.

— Кабы волостной сход собрать.

— Коровы без сена при любой власти сдохнут, хоть при Советской, хоть при вашей, барин…

Иванцов понял, что его водят за нос, пообещал сжечь деревню дотла. Но только разозлил мужиков, вернулся в монастырь не солоно хлебавши. Когда подошел к дому наместника, Перхуров уже строил отряд. Мысленно офицер отметил, что с саквояжем он не расстался и здесь.

Появившийся из кедровой рощи Бусыгин отозвал Перхурова в сторону, зашептал, обжигая ухо горячим дыханием:

— Ненадежен этот староста, трусоват. Если красные прижмут, проболтается о тайнике.

— Вы застрелили его?!

— Зачем же своих-то? — скривился штабс-капитан. Рассказав, где и как он спрятал оружие, добавил желчно: — Все равно теперь мужики не выступят, зря Иванцов глотку драл. А эти винтовочки могут потом пригодиться.

— Благоразумно, — согласился Перхуров. — С вами был прапорщик Хрыков, где он?

— У него неподалеку, на хуторе, тетка живет. Пусть там отсидится. Если кому из наших потребуется оружие — покажет.

Иванцов подозрительно поглядывал на них, пытаясь догадаться, о чем они шепчутся, что в саквояже у Перхурова.

Заметив эти косые взгляды, «главноначальствующий» поспешил вывести отряд из монастыря. От паролей и оружия он избавился, теперь пришла очередь избавиться он отряда.

Только закатилось солнце, наплыл кудлатый туман. Местности этой никто не знал. Когда совсем стемнело, поняли, что заблудились.

Перхуров остановил отряд на привал. Костров не разводили, поели всухомятку и, наломав лапнику, улеглись на него, укрывшись шинелями.

Утром туман долго не рассеивался, густел в низинах, цеплялся за кусты. Невыспавшийся Иванцов подсел к Перхурову, привалившемуся спиной к кривой осине, нервно спросил:

— Не лучше ли, Александр Петрович, вернуться к монастырю? Такими малыми силами мы ничего не сделаем.

— Вряд ли мужики присоединятся к нам, — на этот раз чистосердечно признался Перхуров.

— Тогда надо возвращаться в город.

Едва сдерживая раздражение, Перхуров сказал:

— Я же объяснял на Военном совете: надо немедленно спасать Заволжский боевой участок, иначе мы останемся без Заволжья. Кроме того, пароход сел на мель и сам сняться не сможет.

Иванцов протер стекла пенсне, понизил голос почти до шепота:

— Вы так это говорите, словно рады данному обстоятельству.

— Не городите чепуху! — оскорбленно вскинулся Перхуров. — Я думаю об одном — о спасении защитников города!

Вернулись разведчики и доложили, что отряд сильно уклонился на север, до железной дороги еще верст десять.

Перхуров поднял офицеров, пересчитал их и удивился — за ночь никто не убежал. Видимо, не знали, куда бежать.

Пошла чащоба, за ноги цеплялись сухие сучья, дорога давалась все труднее. А тут еще из распоротой молнией тучи хлынул проливной дождь. Не заметили, как угодили в болотину, долго не могли выбраться, опять сбились с пути.

Когда дождь кончился, Перхуров послал сразу три группы разведчиков. Через два часа ни одна из них не вернулась. Обругав пропавших, полковник заявил, что пойдет сам, вдвоем с Бусыгиным. Недобро хмыкнув, Иванцов подумал: «Странное дело: на разведку — и с саквояжем!»

Не оглядываясь, Перхуров и Бусыгин углубились в осинник. Артиллерия на левом берегу молчала, залпы глухо доносились только с правого, словно раскаты далекого грома.

Наткнулись на избушку пасечника, одним углом осевшую в землю, постучали в щелястую дверь. Вышел маленький, седой, как лунь, старик в длинной исподней рубахе. Испуганно смотрел на них, переминался босыми ногами.

Попросили у него напиться. Не приглашая в дом, пасечник вынес ведро с водой и берестяной ковшик.

Утерев платком усы и бороду, Перхуров как бы между прочим поинтересовался, далеко ли до железной дороги.

— Рядышком, версты не будет, — высоким бабьим голосом сказал старик. — Прямо к станции выйдете, — махнул он рукой.

— А кто там — белые или красные? — уточнил Бусыгин.

— Нетути белых, в шею выгнали, — простодушно ответил старик.

И точно — когда они, где перебежками, где ползком, приблизились к железнодорожному полотну, то увидели на нем воинский эшелон. На одном из вагонов аршинными кривыми буквами было выведено: «Бей белую контру!»

В открытых дверях стояли, сидели, свесив ноги в обмотках, солдаты в новеньких зеленых гимнастерках. Это были красноармейцы архангельского военкома Геккера, которые вышвырнут из Заволжья офицерские отряды.

Не сговариваясь, Перхуров и Бусыгин повернули на восток, бросили отряд на произвол судьбы.

Так полковник Перхуров совершил еще одну измену, не последнюю в своей жизни…

9. Казань

Возле Костромы полковник послал штабс-капитана, одетого в полувоенную форму, в город.

Бусыгин вернулся с губернской газетой, из нее узнали то, о чем уже догадывались, — мятеж в Ярославле подавлен.

На газету большими кусками нарезали три фунта дешевой колбасы, располовинили каравай хлеба. Ели и не могли насытиться.

Потом Перхуров переоделся в приобретенное Бусыгиным гражданское платье — узенькие чиновничьи штаны, серый заношенный пиджак. В этом наряде и с саквояжем полковник стал похож на бежавшего с деньгами кассира.

За Костромой угнали двухвесельный ялик. Плыли по ночам, прижимаясь к берегу, днями отсыпались в прибрежных кустах. Уже не переставая лили дожди, с течением спорил встречный ветер, оба веслами до крови стерли ладони.

За Васильсурском встретили рыбаков, от них узнали: дальше плыть нельзя — впереди стоят сторожевые пароходы и всех заворачивают, некоторых даже арестовывают.

У тех же рыбаков обменяли лодку на еду и котелок, пошли пешком. Двигались левым берегом, в нескольких верстах от Волги. Однажды увидели в лесу рабочих, занятых укладкой бревен, затаились в кустах. Из разговоров услышали — Казань кем-то взята, вроде бы чехами.

Рабочие по виду — из бывших офицеров, но подойти к ним Перхуров побоялся. Начал остерегаться даже верного Бусыгина — на ночь клал саквояж под голову, спал с наганом в руке.

Перед самой Казанью их окружили чешские солдаты, загомонили непонятно, угрожающе размахивая короткоствольными винтовками.

— Свои! — воскликнул Перхуров и перекрестился.

Но, когда солдаты попытались из его рук вырвать саквояж, он стал отбиваться со свирепостью. Вмешался офицер, немного понимавший по-русски. С трудом «главноначальствующему» удалось объяснить, кто он, вместе с Бусыгиным их отправили в штаб.

Отоспавшись, весь следующий день Перхуров бегал по магазинам и барахолкам, пытаясь, подыскать что-нибудь похожее на форменную одежду. С рук удалось купить почти новый офицерский френч с аккуратно заштопанной дыркой. Ее полковник разглядел только у себя в номере и мысленно обматерил татарина-перекупщика. Перхуров догадался: хозяин френча сам рассчитался с жизнью — штопка находилась точно напротив сердца.

Вечером бывший «главноначальствующий» встретился с бывшим руководителем разгромленного «Союза защиты Родины и свободы» в номере гостиницы «Болгар».

Вид у Савинкова был угрюмо-сосредоточенный, в глазах нездоровый блеск, голос охрипший и раздраженный. По случаю встречи он выставил бутылку коньяку и часто прикладывался к ней.

— Если бы не изменил большевикам командующий Восточным фронтом Муравьев — не видать бы нам Казани. Город взяли полковник Каппель и чешский поручик Швец. А формально власть у самарской Учредилки — Комитета членов Учредительного собрания, — рассказывал Савинков. — Короче говоря, полная неразбериха. Не успел появиться здесь, как ко мне приставили шпика. И не поймешь, на кого он работает, — на чехов, на Каппеля или на Учредилку.

Перхуров спросил, насколько надежна оборона города.

— Долго нам здесь не удержаться.

— Неужели дела обстоят так плохо?

— Судите сами. Рядом, в Свияжске, штаб красных. Каппель пытался атаковать его, но безуспешно. Романовский мост через Волгу также не удалось взять. Вот так-то, полковник. Здесь находится основная часть золотого запаса России, свыше миллиарда рублей. Потихоньку начали отправлять его в Самару и Уфу… Рабочие бунтуют, крестьяне из Народной армии бегут, тюрьма «Плетени» набита битком, а толку никакого. Учредиловцы, как крысы в бочке, грызутся между собой за портфели, за деньги…

Слушая Савинкова, полковник все больше хмурился, теребил бороду.

— А чехи? Какую роль в наших событиях играют они?

— Чехи не могут разобраться, что же делается в России, на кого опереться. У них одна задача — прорваться к Владивостоку, а оттуда во Францию и по домам. Сейчас у меня все надежды на Колчака и союзников. Только эти две силы — одна с востока, другая с севера — способны по-настоящему бороться с большевиками. А при такой расстановке значение поволжских городов огромно. Как вы упустили Ярославль?! — не удержался от упрека Савинков, глотнул из рюмки коньяку.

— Я смог его взять, — устало бросил Перхуров. — А удержать город можно было только артиллерией, которая находилась в Рыбинске, где восстанием руководили вы лично, — едко закончил полковник.

Савинков недовольно поморщился, ругнув себя, что коснулся этой болезненной темы:

— Не будем заниматься взаимными упреками. Остались в Ярославле люди, преданные нашему делу? Можем мы рассчитывать на них в дальнейшем?

Перхуров рассказал о последнем разговоре с начальником контрразведки Суреповым, о тайнике с оружием, о явках, переданных поручику Перову.

Савинков, разминая ноги, прошелся по комнате. Одет он был в чешский, с иголочки, китель, французские, крепкие еще галифе и заношенные русские сапоги.

— Вы хорошо знаете этого поручика?

Перхуров оскорбился:

— Я бы не стал отдавать явки первому попавшемуся! За мужество генерал Брусилов лично наградил его именным оружием.

— Перов знает, кого контрразведка назначила руководителем подполья?

— Нет. Об этом знают только три человека — я, Сурепов и его заместитель Поляровский.

Савинков опять сел за стол, пригубил рюмку:

— Будем надеяться, полковнику Сурепову также удастся уцелеть. Ярославль нам еще пригодится, это замок сразу на две двери — на Москву и Петроград. Мне стало известно, что даже после нашего поражения там сохранился костяк кадетского «Национального центра». Вне подозрения большевиков его руководитель. А эта организация связана с «Союзом возрождения России», состоящим из меньшевиков и эсеров, и так называемым «Правым центром». В настоящее время предпринимаются решительные шаги, чтобы объединить эти разрозненные силы в единую организацию. Не дожидаясь, когда это произойдет во всероссийском масштабе, мы уже сейчас можем сделать это в Ярославле. Но туда нужно послать очень энергичного и надежного человека.

— У меня есть на примете. Вы его хорошо знаете…

— Да, на этого человека можно положиться, — выслушав полковника, согласился Савинков. Решив вопрос о связном, сказал, не спуская с Перхурова испытующих глаз: — Между прочим, здесь появилась одна наша общая знакомая.

— Кто такая?

— Актриса Барановская, — с наигранным спокойствием ответил Савинков.

Перхуров привстал от неожиданности, вцепился руками в подлокотники кресла:

— Как она здесь очутилась?!

Словно бы испытывая терпение полковника, Савинков помедлил:

— Не знаю, как вам и ответить… Сюда ее послали чекисты, но она сразу призналась нам в этом и заявила, что на вербовку согласилась с единственной целью — опять оказаться среди своих. Чекисты каким-то образом разнюхали, что мы договорились встретиться здесь, в Казани, и решили с помощью Барановской следить за нами, — объяснил Савинков.

Но сомнения Перхурова не рассеялись:

— А может, и признаться в перевербовке ей было поручено большевиками?

— Барановская выдала нам чекистскую явку в Казани. Вряд ли такое задание ей могли поручить большевики. Я сам допрашивал хозяина явочной квартиры — правоверный коммунист, слова не сказал. Пришлось расстрелять.

Перхурова эти доводы не убедили:

— Доверять Барановской все равно больше нельзя! — убежденно произнес он. — Продала раз, продаст другой.

Савинков посмотрел на него с интересом, склонив голову набок:

— Предлагаете ликвидировать?

— Ничего я не предлагаю, решайте сами, — отвел глаза полковник. — В Ярославле она работала хорошо, грех обижаться, а что представляет из себя теперь — не знаю, — и он залпом выпил свою рюмку коньяку.

— Я могу устроить вам встречу, — с фальшивой невозмутимостью сказал Савинков.

— Нет уж, избавьте, — резко возразил Перхуров и вернулся к разговору о связном: — Мне думается, с засылкой его в Ярославль надо несколько повременить. Переждать, когда у большевиков горячка кончится, первое время они будут хватать и правых, и виноватых.

Савинков напустил на себя деловую озабоченность, отставил рюмку:

— Согласен с вами. Тем более что в Ярославль надо явиться не с пустыми руками. Восьмого сентября в Уфе состоится государственное совещание с целью образования единого правительства и единой армии. Я приглашен на него. Конечно, там будет сплошная говорильня в духе Керенского, никаких иллюзий я не питаю, но представится возможность встретиться с людьми из «Национального центра». В Ярославле им удалось спрятать от большевиков один весьма интересный для нас архив. Так что передавайте связному суреповские явки, я возьму его с собой в Уфу, там он получит пароль к руководителю ярославского «Центра».

Савинков рассказал, какой архив спрятан в Ярославле. От досады, что не знал об этом архиве раньше, полковник чуть зубами не заскрипел.

— Да, я слышал, вам удалось вывезти из Ярославля крупную сумму денег? — как бы между прочим поинтересовался Савинков.

— Слишком громко — крупная сумма, — проворчал Перхуров.

— Сколько?

— Два миллиона с небольшим.

— Я вот о чем подумал, Александр Петрович, не отдать ли эти деньги связному? В Ярославле они ему пригодятся.

— Все? — вырвалось у полковника.

Савинков промолчал, усмехнулся, наблюдая, как болезненно принял его предложение «главноначальствующий». А Перхуров с трудом сдерживал себя. Вспомнилось, как боялся за эти деньги, когда уходили из города на «Пчелке», как тащился с ними по болоту, как не выпускал саквояж из рук до самой Казани, а потом отбивался от чехов. И теперь отдавай деньги связному? А вдруг он не доберется до Ярославля? И пропали миллионы, сохраненные с таким трудом?

Савинков угадал его сомнения и переживания:

— Эти деньги, Александр Петрович, пойдут на святое дело. А наш посланец — человек энергичный и нашему делу предан.

— Черт с ними, забирайте! Они у меня вот где, — ладонью резанул себя по шее полковник.

— Как быть с Барановской — ума не приложу, — перевел разговор Савинков, испугавшись, как бы Перхуров не передумал с деньгами.

— От нее сейчас мало проку.

— Жаль, красивая женщина.

«Ну, актер, — подумал Перхуров. — Давно решил покончить с ней, а советуется, чтобы у самого руки чистенькими остались». Но сказал о другом, барабаня костяшками пальцев по краю стола:

— Конечно, Комуч далеко не то правительство, во имя которого мы сражались, но все же, в силу обстоятельств, надо ему подчиниться.

— Для нас с вами все враги большевиков — наши друзья, — согласился Савинков. — Вы уже получили назначение?

— Да. Определен начальником боевой группы, действующей в районе озера Бакалы…

Таковы были обстоятельства, предшествующие многим событиям, в которых примет участие молодой чекист Тихон Вагин. Но прежде чем перейти к этим событиям — коротко о том, чем кончили Перхуров и Савинков. Их судьбы во многом до удивления схожи…

10. Расплата

«Приказываю самым срочным порядком закончить погрузку орудий, снарядов и угля и незамедлительно следовать в Нижний. Работа эта должна быть выполнена в самый кратчайший срок. Местный Совдеп и советские организации должны оказать полное содействие. Каждая минута промедления ложится тяжелой ответственностью и повлечет соответствующие меры по отношению к виновным. Телеграфируйте исполнение. Председатель Совнаркома Ленин».

Эту телеграмму в конце августа восемнадцатого года получил командир отряда миноносцев, следовавшего из Кронштадта, через Мариинскую водную систему и Рыбинск, к Нижнему Новгороду, чтобы вместе с Волжской военной флотилией не допустить продвижения белых из Казани вверх по Волге.

Копия телеграммы была вручена председателю Рыбинского Совдепа, и в тот же день, пополнив запасы угля и погрузив орудия и снаряды, отряд миноносцев продолжил путь к Нижнему.

Девятого сентября отряд кораблей Волжской флотилии подошел к Казани, на пристани бывшего пароходства «Самолет» высадился десант и, захватив у белочехов артиллерийские орудия, начал обстрел города. Среди «доблестных» защитников Казани началась паника. Перхурову чудом удалось вырваться из окружения, пробраться в Уфу.

Савинкова здесь уже не было. Бывший руководитель «Союза защиты Родины и свободы» понял: надо бежать. «Социалист» становится доверенным лицом монархиста Колчака и уезжает за границу выпрашивать у союзников вооружение, убеждать их не прекращать войны с Советами.

Ярым сторонником «верховного правителя» становится и Перхуров, за заслуги в борьбе с большевиками его производят в генерал-майоры.

С новым званием — новое назначение: Перхуров — начальник партизанских отрядов Третьей колчаковской армии. Впрочем, командовать ему пришлось только одним отрядом — под ударами Красной Армии воинство Колчака бежит. Бежит и Перхуров.

В марте двадцатого года севернее Байкала поредевший отряд новоявленного генерал-майора окружили красные партизаны, предложили офицерам сдаться без боя. Перхуров колебался: ему, потомственному дворянину, выпускнику Генеральной академии, наконец, генерал-майору, — поднять руки перед мужичьем с охотничьими дробовиками?

Колебания кончились, как только красный парламентер, бородатый сибиряк с умными, насмешливыми глазами, показал ему газету с постановлением Советской власти об отмене смертной казни в связи с разгромом Юденича, Колчака и Деникина.

— Сдавайся, господин офицер, подобру-поздорову, пока Советская власть милует. Да больше не греши, а то ведь и казнит, — посоветовал мужик.

Перхуров приказал отряду сдать оружие, но совет парламентера пропустил мимо ушей…

В Иркутском лагере для военнопленных он узнает о нападении белопанской Польши, о воззвании Советской власти к офицерам помочь в борьбе с польской шляхтой. Перед Перхуровым замаячила надежда сбежать за границу. Он пишет заявление с просьбой направить его на фронт, но энтузиазм бывшего генерал-майора настораживает, ему отказывают.

А в это время за тысячи верст от Иркутска, в Варшаве, на французские, английские, польские деньги Савинков собирает так называемую «Русскую народную армию».

Но война закончилась не так, как мечталось Савинкову, — Красная Армия чуть было не взяла Варшаву. Пришлось заняться работой хоть и хорошо оплачиваемой, но грязной — создавать на территории своей бывшей родины шпионскую сеть, полученные сведения сбывать польской разведке. Подсобным органом ее становится созданный Савинковым «Народный союз защиты Родины и свободы», банды которого пересекают польскую границу, убивают, вешают, травят ядом, сжигают живьем коммунистов и сочувствующих, грабят советские банки, спускают под откос поезда, угоняют скот, освобождают из тюрем уголовников.

Если бы бывшему начальнику штаба «Союз защиты Родины и свободы» Перхурову удалось вырваться из России, то он нашел бы в новой савинковской организации достойное применение своему опыту.

Но Перхуров не теряет надежды — его час еще придет. В конце двадцатого года, скрыв свое участие в ярославском мятеже, он проходит фильтрационную комиссию и направляется в Екатеринбург, в распоряжение Приуральского военного округа.

Вспыхнул кронштадтский мятеж, которой оживил все контрреволюционное подполье. В Екатеринбурге нашлись люди, которые знали о роли Перхурова в ярославском мятеже, предложили ему, с его опытом, возглавить восстание в губернии. Перхуров соглашается не раздумывая, налаживает связи с офицерскими группами, с бандами бело-зеленых, все подготавливает для бегства в Колчедан, со взятия которого должно начаться восстание. И тут чекисты Екатеринбурга, давно приглядывавшиеся к военспецу, арестовывают его вместе с сообщниками. Становится известным участие Перхурова в ярославском мятеже, под конвоем его отправляют в Москву, потом в Ярославль, куда выехали члены Верховного Военно-революционного трибунала.

Судебный процесс по делу Перхурова наметили проводить в здании бывшего Интимного театра, в котором до мятежа была штаб-квартира заговорщиков, здесь принявших решение о начале мятежа. Но желающих присутствовать на суде оказалось так много, что слушание дела Перхурова перенесли в Волковский театр, где разыгралась последняя сцена мятежа, когда немецкий лейтенант Балк пытался спасти от справедливого возмездия сдавшихся ему офицеров перхуровского штаба. Теперь здесь должна была решиться судьба самого «главноначальствующего».

Доверимся памяти и впечатлениям очевидцев…

Черная тюремная машина входит в толпу у театра, словно поршень в масло, из нее выводят Перхурова. Он снимает фуражку, набожно крестится на главки Казанского монастыря и на прямых, негнущихся ногах идет к подъезду. Некоторое время толпа молча смотрит на него. И, словно булыжники, на полковника обрушиваются крики:

— Иуда!

— Убить, как собаку!

— Чего зря по судам таскать?!

Толпа дрогнула, загудела, перегородила проход к подъезду. Конвоиры с винтовками сгрудились вокруг Перхурова, чтобы предотвратить самосуд. Начальник конвоя обращается к толпе:

— Граждане! Успокойтесь! Всему свое время!

Это спасло Перхурова.

На сцене театра — члены Ревтрибунала, обвинитель, защитник. На скамье подсудимых, под охраной, — Перхуров. На нем галифе, короткая офицерская куртка, отчего длинные руки полковника кажутся еще длиннее. Черные волосы мысом нависают над низким, упрямым лбом. Лицо смуглое, почти темное, с резко выдающимся носом. Небольшая черная борода и усы, неискренние, лихорадочно блестящие глаза. Таким в день начала суда предстал Перхуров перед очевидцами…

Зачитывается обвинительный акт. После пятиминутного перерыва опрашивается подсудимый. Перхуров отвечает четко и даже с бравадой. Православный. Сорок шесть лет. Потомственный дворянин Тверской губернии. Учился в Московском кадетском корпусе, затем в Александровском военном училище. Выпускник Академии Генерального штаба. Германскую войну начал капитаном, закончил полковником. После Февральской революции ни в каких выборных органах не состоял, с политическими партиями связей не имел. Служил в артиллерийском дивизионе Двенадцатой армии. После Октябрьской революции некоторое время — руководитель военной школы…

Голос Перхурова тускнеет, о ярославском мятеже, бегстве в Казань, службе у Колчака, пленении и вторичном аресте рассказывает без энтузиазма, обвинителю приходится вытягивать из него каждое слово:

— Признаете ли вы, что боролись с Советской властью?

— Я за Учредительное собрание, которое выберет ту власть, которую захочет большинство, — пытается Перхуров уйти от ответа, хотя вопрос предельно ясен.

— Каким путем вы думали провести свою политическую программу?

— Путем вооруженной борьбы, — мнется полковник.

— Борьбы с кем?

— С Советской властью.

— Значит, вы признаете, что боролись с Советской властью?

— Если бы Учредительное собрание избрало формою правления Советскую власть, мы бы с ним согласились. Но сначала выборы, свободные выборы в Учредительное собрание.

— Свергнув Советскую власть в Ярославле, вы арестовали всех городских большевиков, — напоминает обвинитель.

— Для созыва Учредительного собрания необходимо временное отстранение большевиков.

Обвинитель уточняет:

— Временное отстранение — это физическое истребление коммунистов?

— За время мятежа я не подписал ни одного смертного приговора! — вскидывается полковник.

— Вашими офицерами были расстреляны большевики Закгейм, Зелинченко, Нахимсон.

— Это случилось при аресте, — невразумительно отвечает Перхуров. — Как погиб Нахимсон, я вообще не знаю, не слышал…

— За каждый артиллерийский выстрел вы обещали казнить десять коммунистов.

— Под огнем вашей артиллерии гибло мирное население, я хотел остановить это. Свою угрозу я не осуществил.

— А баржа смерти? Разве это не способ истребления?

Перхуров молчит.

— Почему вы не прекратили дальнейшего, уже бессмысленного сопротивления? Почему продолжали подвергать город страшному разрушению, а жителей обрекали на гибель?

— Я боялся, что красные учинят кровавую расправу над повстанцами.

— А сами бежали из города? Своим побегом вы совершили в отношении гарнизона бесчестный, постыдный, преступный акт.

— Мою вылазку охарактеризовал как прорыв Борис Савинков, а не сам я.

Председатель суда Ульрих пытается еще раз выяснить политические убеждения подсудимого. Перхуров неуверенно перечисляет: Учредительное собрание… Земля народу и свободный народ… Независимая армия на основе военной дисциплины…

— Царской, палочной дисциплины? — спрашивает обвинитель. — Сохранился приказ за вашей подписью о введении воинского устава. С небольшими изменениями он — копия царского.

— Я считал необходимым создать такую армию, которая была бы построена на дисциплине, выработанной веками. Чин и чинопочитание имеют большое воспитательное значение для солдат.

— За какое же правление вы теперь? — обращается к Перхурову председатель суда.

— До Февральской революции я считал себя убежденным монархистом.

— А теперь?

— Если бы на пост монарха нашелся новый Петр Великий…

— Разве генерал Алексеев не подходит на царский престол?

— Нет!

— Колчак?

— Нет!

— А Николай Николаевич Романов?

— Нет!

— Может, Савинков?

— Боже сохрани. Никогда! — брезгливо морщится Перхуров.

— И ваши монархические убеждения не поколебала даже распутинская грязь?

— Конечно, Григорий Распутин вызывал некоторое неудовольствие, но это не касалось царского дома, — неуверенно произносит Перхуров. — Впрочем, покойный государь действительно был слабоват умом.

— Кроме монархистов, кто еще состоял в «Союзе защиты Родины и свободы»?

— Кадеты. Эсеры. Группа плехановцев, которых вы называете меньшевиками. Наконец, савинковцы. Эсеры много говорят и мало делают, мешают и правым и левым. Меньшевики тоже не лучше. На выборах в Учредительное собрание я голосовал за кадетов.

— Как ваш «Союз» относился к крестьянству?

— Имелась специальная агентура для выявления недовольства, на которое мы в будущем рассчитывали.

— Были основания?

— Да! Несколько резолюций крестьянских сходок! — оживляется Перхуров.

— Где именно? Сколько?

— Этого я не знаю, — сникает полковник.

— А рабочие были в вашей организации?

— Не помню…

«Не знаю», «не помню», — все чаще отвечает Перхуров, понимая, что честные ответы не в его пользу.

Суд переходит к событиям в Екатеринбурге. Не отрицая, что заговор существовал, Перхуров пытается доказать, что он отговаривал его участников от выступления, от «бессмысленного кровопролития». Обвинитель напомнил ему:

— Вас арестовали, когда вы собирались бежать в Колчедан. Чем вы объясните попытку к бегству?

— После кронштадтского мятежа в газетах часто упоминали Ярославль, мою фамилию. Одно время на стенах Екатеринбурга даже появились плакаты: «Кто разрушил Ярославль? — Полковник Перхуров». Меня часто спрашивали, не родственник ли я тому Перхурову. Все это очень нервировало, я испугался нового ареста. Кроме того, у меня было невыносимое материальное положение — за работу в штабе я получал всего девять фунтов муки на две недели.

— Поэтому вы и решили бежать именно в Колчедан, где намечался мятеж?

— Это совпадение…

По просьбе обвинителя оглашаются показания участников заговора в Екатеринбурге:

— «Полковник Перхуров с радостью согласился взять на себя руководство восстанием… Послал к местному архиерею за благословением и церковным золотом, обещая оградить монастыри от расхищения их большевиками. Но архиерей сказал, что он в это дело вмешиваться не будет…»

И в Ярославле Перхуров начал с того, что испросил благословение митрополита Агафангела. Прием испытанный, в этом — весь Перхуров: набожно перекреститься, прежде чем убить.

Последнее слово полковник зачитывает по бумаге, она предательски дрожит в руке:

— «…Единственная власть, которая может вывести Россию из тяжелого положения в более короткий срок, — Советская. Людей, желающих работать на пользу родины под руководством Советской власти, найдется больше, чем смотрящих на дело с узкой точки зрения какой бы то ни было партии. И только объединение Советской властью в своих руках таких людей и правильное использование их сил и способностей может привести к скорейшему достижению желанной для всех цели — спокойного и благополучного существования России и всех живущих в ней…»

Желание вывернуться любой ценой, даже лестью в адрес своих врагов, — в каждом слове Перхурова. Обвинитель четко и точно комментирует речь подсудимого:

— …Его «вылазка» ясно показала, что у него отсутствует даже кастовая военная честь и личная храбрость. Политической экономии он учился у мешочников и спекулянтов, называя эту публику «страдающим народом». Хитрость заменяет ему ум, а коварство — храбрость. Сколько еще таких Перхуровых «любят» родину так же, как он. Сколько еще в России таких иуд, которые в любой момент за тридцать сребреников рады продать родину…

Защита просит приобщить к делу воззвание к бывшим офицерам помочь в борьбе с польской шляхтой, за что обещалось полное прощение прежних преступлений, предлагает обратиться в Иркутский лагерь, действительно ли Перхуров изъявлял желание выступить на борьбу с белопанской Польшей.

Обвинитель возражает — неопровержимо доказано, что после войны с Польшей полковник участвовал в новом заговоре против Советской власти.

Ревтрибунал принимает его возражения и удаляется на совещание. Зал театра набит битком, но тишина такая, что слышно, как за толстенными стенами его проскрежетал трамвай.

Появляется комендант судебной сессии:

— Встать! Суд идет!

Стук кресел, шум — и опять томительная, натянутая тишина.

Председатель суда Ульрих оглашает текст приговора:

— Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики… полковник Перхуров признается виновным по всем пунктам обвинения и приговаривается к высшей мере наказания — расстрелу…

Перхуров едва заметно вздрагивает, но держится по-военному прямо, на темном лице стынет кривая усмешка. Из зала несутся крики:

— Заслужил!

— Правильно!

Сочувствующих полковнику нет. А через три дня в губернской газете было напечатано короткое сообщение, которым закончилось дело Перхурова:

«Приговор, высшая мера наказания — расстрел, над полковником Перхуровым, организатором и руководителем Ярославского белогвардейского восстания, приведен в исполнение в 1 час ночи с 21 на 22 июля сего года».

В это же самое время в Москве шел судебный процесс над правыми эсерами. Так судьба монархиста Перхурова еще раз уродливо переплелась с фальшивыми «социалистами».

«Нам нужно хорошо знать, тщательно изучать наших непримиримых врагов, чтобы возможно реже попадаться впросак», — говорил на суде обвинитель Перхурова.

Как же сложилась дальнейшая судьба бывшего «социалиста» Савинкова?..

Из Польши он вынужден бежать во Францию — Советское правительство в ультимативной форме потребовало у поляков изгнания бандитов из «Народного союза защиты Родины и свободы». Савинков терпит одно поражение за другим, рушатся последние надежды. И тут его агенты привозят из Москвы известие, что там действует сильная контрреволюционная организация ЛД — либеральные демократы. Савинков посылает своего проверяющего — тот возвращается горячим сторонником установления связи с ЛД, уговаривает Савинкова возглавить ее. В Париж к нему приезжает представитель организации Мухин, который рассказывает о разногласиях в ЛД между «активистами» и «накопистами», трезво смотрит на перспективы борьбы с Советами. Савинков решает сделать последнюю проверку — направляет в Россию своего ближайшего помощника полковника Павловского. Через некоторое время получает от него письмо — организация существует, Савинкову необходимо быть в Москве. Рассеиваются последние сомнения. В августе 1924 года Савинков переходит польскую границу, добирается до Минска — и здесь на «конспиративной» квартире его спокойно и буднично арестовывают чекисты.

Нетрудно представить состояние Савинкова, когда он узнал, как выманили его из-за границы. Оказалось, что ЛД — выдумка чекистов, Павловский писал свои письма из России под их диктовку, а Мухин, представитель «либеральных демократов», — старший оперативный сотрудник контрразведывательного отдела ОГПУ.

В тринадцати пунктах обвинительного заключения по делу Савинкова был прослежен путь предателя и антисоветчика — от комиссара Временного правительства до просителя в приемных «демократа» Черчилля и фашиста Муссолини.

На вопросы о подготовке мятежей в Ярославле и Рыбинске он отвечал неохотно. Не вдаваясь в подробности, которые были не в его пользу, так говорил о задуманном контрреволюцией:

— План был таков: занять Верхнюю Волгу для движения на Москву, а французский десант поддержит восставших. Но французы нас обманули, десант в Архангельске не был высажен. Восстание утратило смысл…

Обида на союзников, вовремя не поддержавших восстание, то и дело прорывалась в словах Савинкова:

— Чаша унижений была выпита до дна. Приходилось кланяться за каждую пару сапог, за каждый пулемет. Я буду счастлив, если когда-нибудь вам удастся предъявить им счет. Пускай за все заплатят!

Председатель суда Ульрих — он же вел дело Перхурова — спросил Савинкова:

— Из каких соображений англичане и французы давали белогвардейским армиям сапоги, патроны, пулеметы?

Савинков старается ответить объективно:

— Русские подерутся между собой. Тем лучше. Чем меньше русских останется, тем слабее будет Россия и обойтись без нас будет не в состоянии. Вот тогда мы придем и разберемся.

В защиту собственной деятельности он приводит такие же нелепые и неуклюжие доводы, как Перхуров:

— Мы стояли на точке зрения, что наше дело — расчистить путь народу, но не навязывать ему своей власти. Мы стояли за то, чтобы власть была осуществлена, если хотите, своего рода диктатурой.

— Диктатурой кого? — уточняет председатель суда.

— Это не было указано, — хитрит Савинков.

Понимая, что подобные ответы звучат неубедительно, все свое красноречие он употребил на заключительное слово, пытаясь снять с себя часть вины и переложить ее на обстоятельства. Перхуров делал это по-солдафонски неуклюже, позер Савинков, поднаторевший в словесной эквилибристике, действовал тоньше и расчетливей:

— Граждане судьи! Я знаю ваш приговор заранее. Я жизнью не дорожу и смерти не боюсь. Я глубоко сознавал и глубоко сознаю огромную меру моей невольной вины перед русским народом, перед крестьянами и рабочими. Я сказал «невольной» вины, потому что вольной вины за мной нет. Я безоговорочно признаю Советскую власть и каждому русскому человеку, который любит свою родину, я, прошедший всю эту кровавую и тяжкую борьбу с вами, я, отрицавший вас, как никто, говорю ему: если ты любишь свой народ, то преклонись перед рабочей и крестьянской властью и признай ее без оговорок…

Трудно сказать, насколько искренними были эти слова, но их тоже приняли во внимание, и приговор суда — расстрел — был заменен десятилетним заключением.

Через восемь месяцев после вынесения приговора Савинков написал Дзержинскому письмо:

«…Если вы верите мне, освободите меня и дайте работу, все равно какую, пусть самую подчиненную. Может быть, и я пригожусь. Ведь когда-то и я был подпольщиком и боролся за революцию. Если же вы мне не верите, то скажите мне это, прошу Вас, прямо и ясно, чтобы я в точности знал свое положение».

Работник ОГПУ, которому Савинков передал письмо, пообещал:

— Я передам его по назначению… Только вряд ли это поможет.

— Думаете, бесполезно?

— Я удивляюсь, почему вас не расстреляли.

— За мое заточение вы будете отвечать перед историей! — злобно выговорил Савинков.

Чекист промолчал, усмехнулся. Высокомерие и позерство Савинкова сначала удивляло его, теперь стало просто надоедать. Позвонил, чтобы за ним пришел конвой и препроводил его в камеру.

В комнате было душно. Савинков остановился возле открытого окна, выходящего на мощенный булыжником внутренний двор тюрьмы. С пятого этажа двор был не виден — только крыши и теплое майское небо.

Савинков подумал: стоит вскочить на подоконник, шагнуть… Невольно отступил от окна, представив, что будет дальше. Услышал, как по лестнице, гремя подкованными сапогами, поднимается конвой, который уведет его в камеру с зарешеченным окном. И, не в силах справиться с собой, сделал то, что сначала представил мысленно…

От прыжка до смерти у Савинкова было три-четыре секунды. Что можно вспомнить за этот краткий срок? Может, только одна мысль и успела промелькнуть у него, что с самого начала своей борьбы с Советской властью он летел вниз головой на камень, который ему не пробить.

«Правда в том, что не большевики, а русский народ выбросил нас за границу, что мы боролись не против большевиков, а против народа», — написал он за несколько дней до смерти своим бывшим сподвижникам, объявившим его предателем. Прозрение, если это было оно, пришло слишком поздно — наступило время расплаты…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1. Губчека

Когда начальник иногороднего отдела спросил, каким личным оружием Тихон владеет лучше, тот ответил не задумываясь — наганом.

Полюбился он ему давно, еще в Заволжском красногвардейском отряде, которым командовал старый рабочий Иван Резов. С наганом ходил на маевки в Сосновом бору, после революции с ним разгонял милицию Временного правительства, отстреливался от монархистов.

После мятежа, когда работал в Коллегии по борьбе с контрреволюцией, с наганом шел на банду Толканова, арестовывал офицеров-перхуровцев в Росове, патрулировал по ночам улицы Заволжья.

Надеялся Тихон и в губчека получить это надежное, испытанное оружие. Однако Лобов, открыв сейф, положил на стол автоматический девятизарядный пистолет системы Маузер с гравировкой и перламутровой инкрустацией на рукояти.

— Узнаешь? — кивнул он на пистолет. — У начальника перхуровской контрразведки в Волжском монастыре взял. Еще тогда решил: будешь работать в Чека — отдам тебе.

Тихон неуверенно взял пистолет. Плоский и гладкий, он удобно лежал в ладони, но покоробило, что принадлежал пистолет Сурепову.

— Может, мне лучше наган?

— Наган — оружие хорошее, но это посерьезней будет. Бери, пока я добрый, не пожалеешь.

Но Тихон по-прежнему смотрел на пистолет с сомнением.

— Сурепов из него наших людей стрелял, а вы его мне…

— Вон ты о чем, — протянул Лобов. — Служил контрреволюции — пусть теперь революции послужит. Последний раз спрашиваю — берешь или нет?

— Ладно. Может, за убитых Суреповым расквитаюсь.

— Вот это другой разговор, это по-мужски. Устройство знаешь?

— Сурепов рассказать не успел, — буркнул Тихон.

— Ну, тогда смотри…

Разобрав и собрав пистолет, Лобов показал, как его заряжают и разряжают, потом отпустил Тихона потренироваться наедине. А через час опять вызвал к себе и устроил настоящий экзамен:

— Сколько пружин в пистолете?

— Восемь: боевая, возвратная, двойная, спусковая, запорная…

— Хватит. Деталей сколько?

— Тридцать одна: ствол, кожух-затвор, магазин, рама, ударник, целик, отражатель…

Лобов перебил парня:

— Учиться бы тебе с такой памятью в Демидовском лицее.

— Сгорел лицей в мятеж. Да и не до учебы сейчас.

— Сгорел — новый построим, — Лобов вынул карманные часы фирмы «Лонжин», щелкнул крышкой: — Теперь разбери и собери, я время засеку.

Справился Тихон и с этой задачей. Достав из сейфа коробку с патронами, Лобов повел его в подвал — здесь чекисты устроили небольшой тир. От сырых, позеленевших стен тянуло холодом, выстрелы в узком и низком коридоре раздавались оглушительно, словно в металлической трубе.

Первый магазин выпустил Лобов — все пули попали в центр мишени.

— Ну, мне так не суметь, — завистливо сказал Тихон.

— Не научишься — тебя изрешетят. Враги у нас с тобой опытные, на живых мишенях обученные.

Лобов оставил коробку с патронами и ушел.

Первые пули почти все легли ниже мишени. Тихон зарядил еще магазин. Теперь пули ложились выше, но увеличился разброс. Из подвала поднялся, продрогнув до костей, когда фанерная мишень с черным кругом стала двоиться в глазах.

Вечером Лобов отвел его в Никольские казармы, где разместился чекистский отряд внутренней охраны ВОХР, устроил на ночлег. А утром их вызвал к себе Лагутин.

В кабинете председателя губчека голо, неуютно. На огромном письменном столе с зеленым сукном сиротливо стоит чернильница-непроливашка и блюдце с окурками, в углу квадратной комнаты — несокрушимый мюллеровский сейф, на нем фуражка со звездочкой.

За окном, выходящим во двор, дырявые крыши сараев, побитые шрапнелью кирпичные особняки, колокольня со сквозными проемами. На стене над столом от руки написанное объявление: «Рукопожатия отменяются», — в городе свирепствовал сыпной тиф. Однако «взаимное перенесение заразы», как писали в местной газете, продолжалось.

Вид у Лагутина озабоченный, широкоскулое лицо желтое от недосыпания. Когда, здороваясь, выходил из-за стола, сильно прихрамывал. Спросил начальника иногороднего отдела, не передумал ли он выпустить поручика Перова на свободу.

— Нет, не передумал, — твердо ответил Лобов. — А что случилось? — почувствовал он в вопросе какую-то недоговоренность.

— Казанские чекисты нашли протоколы показаний Барановской в штабе чехословацкой контрразведки. Она на первом же допросе рассказала о задании, которое ей дали здесь.

— Я был против вербовки Барановской.

— Почему же сейчас настаиваешь на подобной операции?

— Перов — честный человек, просто запутался.

— Гражданская война — это классовая борьба, а поручик — представитель враждебного класса, это надо учитывать в первую очередь! За случай с Барановской я с себя ответственности не снимаю, хотя инициатива была и не моя, а московских товарищей. И не хочу повторять эту же ошибку с Перовым.

— Барановская арестована? — спросил Лобов.

— После освобождения Казани ее нашли на улице убитой, кто убил — до сих пор не выяснили. Возможно, случайная смерть, а может, и нет. В Казани актриса выдала контрразведке агента ВЧК. Точно так же мы подвергаем риску того, кто будет на связи с поручиком, — при этих словах Лагутин выразительно посмотрел на Тихона. — Короче, я хочу сам поговорить с ним…

Перов изменился: весь был какой-то квелый, сонный, взгляд потухший, тоскливый, руки за спиной.

Лагутин поморщился, внешний вид офицера ему не понравился.

— Мне передали, вы согласились сотрудничать с нами. Почему вы пошли на это?

Поручик поднял голову, усмехнулся:

— С кем имею честь разговаривать?

— С председателем губчека. Такой собеседник вас устраивает?

— Вполне. Я хочу жить — такой ответ вас удовлетворяет?

— Не совсем. Судя по вашему послужному списку, которым мы теперь располагаем, на фронте вы за жизнь не цеплялись, в атаки шли в первых рядах.

— Одно дело погибнуть от германца, иное — от русского мужика… Есть у меня и другие соображения, но они вряд ли убедят вас сейчас, когда я под арестом.

— Было бы интересно их выслушать все-таки.

Перов ответил резко, прямо глядя в лицо председателя губчека:

— Я не сторонник ваших идей, но понял, что бороться с большевиками — это идти против здравого смысла… Я не хочу быть врагом России, русского народа. Вот вкратце и все мои соображения…

Поручик оказался с гонором и чем-то начинал Лагутину правиться. Попросил повторить, какое задание дал ему Перхуров.

— Он назвал мне три явки, где я мог бы обосноваться в случае поражения мятежа. Потом устроиться на работу в какое-нибудь учреждение и ждать связного. Других заданий мне не давали.

— А как бы связной узнал, в какой из трех квартир вы устроились?

Перов пожал плечами.

— Перечислите явки.

— Деревня Росово, дом Валова. Семеновский спуск, дом четыре, квартира восемь. И последняя — улица Духовская, сорок.

— Пароль везде один и тот же?

— Да. «Случайно не у вас остановился Синицын из Углича?» Отзыв: «Синицын у нас, проходите».

— И все-таки я вас не понимаю, поручик. Перхуров, видя, что дело проиграно, бежит из города, а вы опять лезете на рожон. Чтобы на такое решиться, надо быть, простите, круглым идиотом или же ярым, убежденным врагом Советской власти. На первого вы не похожи.

— Я офицер. Мне дали приказ, я должен был его выполнить хотя бы ценой собственной жизни.

— Это не вяжется с заявлением, что вы согласны сотрудничать с нами ради спасения жизни.

— Время для размышлений было. Ваши сомнения тоже разделяю — выпустите, а я сбегу…

Лагутин приказал увести поручика. Когда за ним и конвоиром закрылась дверь, хмуро посмотрел на Лобова. Тот понял, что хочет сказать предгубчека:

— Я бы не поверил Перову ни на грош, если бы он стал уверять нас в преданности Советской власти. Сейчас он ведет себя так, как на его месте повел бы себя ошибавшийся, но честный человек: хотите — доверяйте, не хотите — ваша воля.

— И все равно — нет у меня полной уверенности в искренности Перова. Смерти не боится, а уверяет, что о своей шкуре заботится — вот где неувязка. А ты, Тихон, как думаешь?

Вопрос застал парня врасплох:

— Я не знаю… В конце концов можно самим проверить явки и дождаться связного. Если других людей нет — я согласен. Здесь, в центре, меня мало кто знает.

— А если связной знает Перова в лицо? — рассердился Лагутин. — Хорони тогда тебя с воинскими почестями?.. Навели справки, кто проживает в этих квартирах? — опять обратился он к начальнику иногороднего отдела.

— Остались две явки: генерала Валова уже арестовали. В доме на Духовской проживает зубной врач Флексер, в квартире на Семеновском спуске — служащий губпродкома Гусицын. По нашим сведениям, оба в мятеже не участвовали. До Февральской революции Флексер крутился среди меньшевиков, после бывал на собраниях кадетов. Гусицын приезжий, ни к каким партиям не тяготел, типичный обыватель.

— Где лучше устроиться Перову?

— У Флексера удобней, у него больше возможностей для конспиративной работы: три комнаты, кабинет, постоянные посетители. Но надо спешить — связной Перхурова может появиться со дня на день. Если он уже не здесь.

— Не исключено, — согласился Лагутин. — А как думаете поступить с Гусицыным?

— Можно поселить к нему Вагина. Под наблюдением будут обе квартиры сразу.

— Тогда Тихона надо пристраивать куда-то на работу, — сказал Лагутин. — В губтоп или губздравотдел, например.

— А зачем? Пусть, как есть, работает в губчека. Думаю, в должности оперативного сотрудника он больше заинтересует заговорщиков.

— Но это же самое и насторожит их!

— В любом случае Тихону и поручику не избежать проверки. Если мы устроим Вагина на другую работу, то связной перво-наперво попытается выяснить, не чекист ли он. В городе осталось хорошо законспирированное подполье. Кто знает, куда пролезли заговорщики? Может, они у нас под боком сидят, даже в губчека? Поэтому считаю, ни к чему огород городить. Зачем подвергать Вагина лишней проверке? А тут все естественно: Перов завербовал Тихона, устраивает его на квартиру, дает деньги. Чем проще, тем надежней. Если связной поверит поручику, то поверит и Вагину…

Лагутин задумался. Прихрамывая, прошелся по кабинету, постоял возле окна и повернулся к чекистам:

— Не забывайте — в городе, возможно, скрывается ротмистр Поляровский. Я не уверен, что, встретившись с Вагиным, он не узнает его. Прежде чем приступить к операции с поручиком, попытаемся обезвредить ротмистра. Андрей Николаевич, задержись, дело к тебе будет…

2. Ферт

Оставшись с Лобовым вдвоем, предгубчека спросил, помнит ли он бандита Сашку Ферта, которого красногвардейцы взяли в «Богдановском уюте», еще до мятежа.

— Как не помнить, мы его тогда, черта здоровенного, едва связали. А что с ним, ведь он в Коровниках сидел?

— Перед самым мятежом его перевели для допросов в милицейский комиссариат, беляки оттуда освободили. Некоторое время о нем не было ни слуху ни духу, и вот недавно он опять объявился в городе. Узнали мы об этом от его бывшей подруги Софьи Шутиковой. По старой памяти заглянул к ней, и не один — с каким-то человеком. Фамилию его Шутикова не знает, но Ферт хвастался, что гость — жандармский ротмистр, который освободил его из комиссариата.

— Думаете, Поляровский?

— Ферт мог и приврать насчет ротмистра, однако проверить надо.

— Почему же Шутикова выдала Ферта? Другую завел?

— Да нет. Видимо, после мятежа осторожней стала, поумнела. Последняя работа «Ферта» — ограбление ризницы Федоровской церкви. Вместе с этим неизвестным он заходил к Шутиковой, оставил чемодан со всякой церковной утварью.

— Там ждет засада?

— За чемоданом может прийти не сам Ферт, а кто-нибудь из его банды: самое ценное — изумрудные панагии, серебряные потиры, золотые кресты — они припрятали в другом месте. А где скрывается ротмистр, вероятно, знает только Ферт. Поэтому засада может лишь повредить, иначе бы я позвонил в уголовный розыск — и дело с концом: ограбления по их ведомству.

— Как же тогда выйти на ротмистра?

Лагутин открыл сейф, вынул серую, захватанную руками папку.

— Сохранилось дело Ферта. Ознакомься с ним, прочитай показания Шутиковой, поговори с ней еще раз — она сейчас на Всполье телеграфисткой работает.

Лобов вспомнил, как арестовали Ферта в июне восемнадцатого года. Тогда в «Богдановском уюте» красногвардейцы взяли сразу несколько бандитов — они бражничали за столом вместе с хозяином притона. В кровати у стены, с головой закутавшись стеганым одеялом, кто-то лежал. Лобову хозяин объяснил: «Хворый батя, вот-вот богу душу отдаст. Вы бы его попусту не беспокоили, гражданин начальник».

Лобов и хотел так сделать, но тут увидел под кроватью щегольские кожаные сапоги — остроносые, с узкими голенищами, до блеска начищенные. Вряд ли, подумал, больной старик носит такие. Подмигнул красногвардейцам, рывком сдернул одеяло, а под ним — здоровенный детина с двумя наганами в руках. Из левого выстрелил, но промазал, а правый револьвер Лобов успел выбить. Прошло уже полгода, но он хорошо помнил лицо Ферта — красивое, наглое.

Перелистывая дело, Лобов отметил особую тягу бандита к ограблению почтовых вагонов. Действовал Ферт всегда одинаково. Перед самым отправлением поезда, одетый в железнодорожную форму, вызывал из вагона почтового служащего и вскакивал на подножку. Следом за ним в вагон врывались его подручные и запирались изнутри. Все проделывали без выстрелов, без лишнего шума, и состав уходил со станции. Собрав в узлы ценности, бандиты спрыгивали с поезда, где их уже поджидали, с награбленным быстро уходили на лошадях.

Таким приемом Ферт опустошал почтовые вагоны в Ярославской, Костромской, Нижегородской губерниях. В воровском мире нажил себе непререкаемый авторитет, в среде обывателей — шумную славу. В трактирах и на базарах про Сашку Ферта рассказывали такое — у обывателя от страха и восторга дух захватывало. Царская полиция не раз арестовывала его, но, подкупив охрану, он убегал и опять грабил квартиры, магазины, почтовые вагоны.

Ознакомившись с делом, Лобов отправился на станцию Всполье. Шутиковой не было еще и тридцати, внешность броская, яркая — раскосые темные глаза, припухшие губы, брови сходятся к переносице резко, под углом.

В сумрачной тесной комнате, где стоял телеграфный аппарат, она была одна, работала, почти не глядя на клавиши. Показав чекистское удостоверение, Лобов не удержался от похвалы:

— Ловко у вас получается.

— За чемоданом никто не приходил, я бы сообщила. Или вы мне не доверяете? — неприветливо произнесла Шустикова.

— Мы вам верим, Софья Алексеевна, — поспешно успокоил ее Лобов. — Просто председатель губчека поручил это дело мне.

Шутикова не скрыла разочарования:

— Значит, я больше не увижу Михаила Ивановича?

— У него, кроме Ферта, других забот хватает, — улыбнулся чекист, попросил описать человека, которого привел к ней Ферт.

Шутикова откинулась на спинку стула, глядя поверх головы Лобова, стала вспоминать:

— Высокий, подтянутый, нос тонкий и прямой. Глаза… — Шутикова задумалась. — В мятеж я видела пьяных офицеров — они ходили по квартирам и искали большевиков. У них были вот такие же бешеные глаза.

— Не заметили у него чего-то особого в поведении? — допытывался Лобов, все еще сомневаясь, о Поляровском ли идет речь.

— Много курит, перекатывает папиросу во рту, прикуривает одну от другой.

— Как Ферт называл его?

— Ни имени, ни фамилии не упоминал. Сначала Сашка зашел один, проверить, нет ли кого у меня. Вот тогда и сказал, что приведет жандармского ротмистра. Ферт прихвастнуть любит, но посмотрела я, как он возле офицера увивается, и поверила — на этот раз не врет. В тот вечер я впервые видела его заискивающим. Мне даже показалось — он боится этого человека. Попросил меня, если офицер зайдет когда-нибудь, пустить переночевать, а он, Сашка, в долгу не останется. Только, думаю, моя квартира не понравилась этому ротмистру.

— Почему вы так решили? — заинтересовался чекист.

— Он обошел ее, заглянул даже в кладовку. Спросил, есть ли черный выход, проворчал, что и окна на одну сторону. Нет, вряд ли он воспользуется моей квартирой.

Лобов спросил, как был одет ротмистр.

— В солдатской шинели, в сапогах. На голове фуражка, из-под нее грива волос, — видимо, давно не стригся.

— Они сразу ушли?

— Сашка попросил закуски, выпили бутылку водки. Ферт пить мастак, но этот офицер и ему фору даст — опрокинул в себя стакан и даже не поморщился.

— Вы сказали товарищу Лагутину, что вряд ли за чемоданом придет сам Ферт.

— Сашка пришел бы, но офицер буркнул: «На это шестерки есть».

Задав еще несколько вопросов, Лобов простился, вышел из комнаты. Как только закрыл дверь, за ней опять пулеметом застучал телеграфный аппарат.

Этот дробный стук, казалось, бил в барабанные перепонки даже на улице.

В губчека Лобов еще раз перелистал дело Ферта. Вспомнились стук клавиш телеграфного аппарата под быстрыми пальцами Шутиковой; начальник перхуровской контрразведки Сурепов, сидящий сейчас в Коровниках; скрывающийся где-то в городе его заместитель, ротмистр Поляровский, который, вероятно, и был тем таинственным гостем в солдатской шинели. И пришло решение…

Делать засаду на квартире — пустой номер: поймаем рядового бандита, а офицер уйдет, — через полчаса докладывал Лобов председателю губчека. — Предлагаю такой план. Когда явятся за чемоданом, потребовать, чтобы пришел сам Ферт. Ему Шутикова расскажет, что передавала телеграмму в Москву об отправке туда начальника перхуровской контрразведки. Уверен: если офицер и Поляровский — одно лицо, то он обязательно попытается освободить Сурепова. И при этом использует богатый опыт Сашки Ферта в ограблении почтовых вагонов.

— А захочет ли Ферт ввязываться? — усомнился Лагутин. — Ему-то, уголовнику, какая польза от Сурепова? В налете на вагон надо и Ферта заинтересовать.

— Каким образом?

— В той же телеграмме упомянуть, например, о драгоценностях, якобы конфискованных у участников мятежа и которые губчека отправляет в Москву в одном вагоне с Суреповым. На такую наживку Ферт может клюнуть.

— Значит, Михаил Иванович, вы одобряете мой план?

— Иного способа взять ротмистра я не вижу. Если это Поляровский, надо спешить, пока не прибыл связной от Перхурова. Ротмистр может нам всю игру испортить, если узнает Вагина.

— Вряд ли он его запомнил — на баржу контрразведка почти триста человек отправила, — сказал Лобов. — А когда их в монастыре брали, Поляровский был пьян в стельку.

— Не исключено, что и запомнил, значит, и это надо предвидеть, — строго заметил Лагутин. — Память у него жандармская, цепкая. Попытаемся твой план осуществить…

Начало этого плана удалось. Когда к Шутиковой пришел человек за чемоданом, она потребовала Ферта. Он явился на другой же день. Как рассказывала потом телеграфистка, о Сурепове и драгоценностях выслушал с интересом, сразу заспешил и больше к ней не заходил. Чекистам ничего не оставалось, как продолжить задуманную операцию.

На станцию Всполье подали специальный вагон, в него под сильной охраной загрузили ящики с «драгоценностями». За пять минут до отхода поезда к железнодорожному пути подъехала машина губчека, в ней — Сурепов.

Конвоиры — Лобов и оперативный сотрудник Зубков — ввели его в вагон, где затаились Тихон, еще трое чекистов.

До отправления оставалось две минуты, но подозрительных на перроне не заметили.

Зубков вышел из вагона, встал в дверях тамбура. Бандитов не было, операция срывалась.

И тут Лобов тронул Тихона за плечо. Широко перешагивая рельсы, справа к поезду подходил высокий железнодорожник в фуражке набекрень, из-под нее выбивался белокурый чуб.

Это был Ферт.

— А вот и помощники, — стволом маузера показал Лобов на перрон слева.

Оттуда к вагону быстро шагали трое мужиков в люстриновых картузах с лаковыми козырьками, руки в карманах поддевок.

Когда Ферт под вагонами перелез к двери, к ней приблизились и мужики.

— Деревня! Куда прешься? — заорал на них Ферт. — Суются прямо под колеса, охломоны!

— Мы с билетами, нам на Кострому надобно, — как бы испуганно зачастил один из мужиков.

— Какая, к черту, Кострома? Это специальный состав на Москву! — ретиво сыпал словами Ферт, войдя в роль. — Хоть ты им объясни, товарищ, — обратился он к Зубкову, вплотную подойдя к подножке вагона и одной рукой уцепившись за поручень.

Чекист не успел ответить — паровоз дал короткий гудок, поезд тронулся.

Вскочив на подножку, Ферт втолкнул Зубкова в вагон. Следом вскочили остальные бандиты — и застыли на месте: пятеро чекистов спокойно, как в мишени, целились им в головы. И в спины, между лопаток, упирались стволы — это из соседнего вагона ворвались еще трое чекистов.

Банда попала в ловушку.

— Бросай оружие! — приказал Лобов, шагнул к Ферту.

Тот ошалело поводил голубыми глазами, все еще не веря в случившееся.

Три нагана упали на пол вагона, бандиты вскинули руки. Красивое и наглое лицо Ферта исказилось. Выхватив из кармана финку, он замахнулся на Лобова. Тихон, почти не целясь, нажал курок пистолета, и Ферт, покачнувшись, выронил финку, упал в ноги бандитам. Они испуганно отпрянули от него.

Их усадили рядом с Суреповым. Всю эту сцену он наблюдал равнодушно, даже бровью не повел. Отодвинувшись, презрительно сплюнул на пол.

Лобов и Тихон вынесли убитого в тамбур. И здесь, когда никто из чекистов не слышал, начальник иногороднего отдела сказал сердито:

— Зря ты его, финку бы я вышиб. А уж если стрелять, так в ноги или руки. Попал бы, вон как точно всадил.

Обиделся Тихон — человеку, может, жизнь спасли, а он недоволен. Однако обида эта сменилась злостью на самого себя: когда спросили бандитов, на каком километре должен был остановиться поезд — они этого не знали.

— Его спрашивайте, — кивнул один из них на тамбур, где лежал Ферт. — Ротмистр с ним договаривался, а наше дело маленькое, подневольное.

— Фамилия! Как фамилия этого ротмистра?! — подскочил к нему Лобов.

Бандит переглянулся с двумя другими и, получив их молчаливое согласие, сказал:

— Поляровский. Ротмистр Поляровский. Он ждет нас с лошадьми, а где — не знаем.

Услышав фамилию ротмистра, Сурепов вздрогнул, словно очнулся от сна, изменился в лице.

А Тихон чуть не застонал от досады: если бы Ферт остался жив, чекисты сегодня же смогли бы взять Поляровского.

На допросах выяснили, что после ограбления поезда и освобождения Сурепова ротмистр хотел увести банду в леса за Волгу, там громить комбеды, убивать большевиков и сочувствующих.

Один из бандитов вспомнил: при нем Поляровский говорил Ферту о встрече, с человеком, который обещал банде деньги и оружие, спрятанное где-то возле Волжского монастыря.

Кто был этот человек, чекисты не узнали, но известие насторожило — не связной ли Перхурова появился в городе?

И председатель губчека принял решение начать операцию с поручиком Перовым.

3. Явки

На этот раз Тихон встретился с поручиком в кабинете начальника иногороднего отдела.

На Перове были китель и галифе, на плечи накинута старая офицерская шинель.

— Мне побриться? — потрогал он бородку, в которой уже пробивалась седина.

— По правде говоря, вы сейчас больше похожи на переодетого монаха, — пытливо оглядел поручика Лобов.

— Побреюсь, — решил тот. — Без бороды мне будет легче опять почувствовать себя офицером, хотя и бывшим.

— На Власьевской открылась парикмахерская Шульмана. Вот ваш бумажник, денег на первое время хватит. Фотографию я положил за обкладку, — догадался Лобов, что ищет поручик. — Туда, где вы хранили треугольник из визитной карточки. Почему вы его не уничтожили?

— Просто забыл, — мельком взглянув на фотографию молодой женщины в белом платье, Перов опять спрятал ее за обкладку.

— Если вы хоть в мелочи ошибетесь теперь, ваши бывшие соратники рассчитаются с вами так быстро, что мы ничем не сможем вам помочь.

— Это я понимаю, мне бы оружие какое.

Лобов вынул из сейфа офицерский наган-самовзвод, вслух прочитал выгравированный на рукояти текст:

— «Поручику Перову от генерала Брусилова за храбрость. Апрель 1916 года, Юго-Западный фронт»… Вы участвовали в Брусиловском прорыве?

Перов кивнул, не сводя глаз с револьвера.

— Почему же такую памятную вещь оставили у Грибовых на чердаке?

— Я слышал, по подозрению в контрреволюционной деятельности генерал Брусилов был арестован ВЧК.

— Считаете, чекисты ошиблись?

— Генерал Брусилов — истинный патриот России, России Суворова, Кутузова, Нахимова! — напряг голос поручик. — Если большевики вырвут из русской истории эти славные страницы, то проиграют — без уважения к прошлому нельзя создать будущее. Брусиловский прорыв — одна из таких страниц, он привел к разгрому австро-венгерской армии.

— Однако русским солдатам не забыть, что именно Брусилов на посту главнокомандующего подписал приказ о введении смертной казни на фронте.

— Он сделал это по настоянию Керенского, — с неохотой произнес Перов.

— Гибель революционно настроенных солдат и на его совести. А что касается вашего участия в Брусиловском прорыве, то этим можете гордиться, большевики ценят мужество. Берите свой револьвер, и пусть он служит русскому народу, а не его врагам.

— Спасибо, — только и вымолвил Перов.

Протянув портупею и дождавшись, когда офицер перепоясался, Лобов сказал:

— Вместе с Вагиным сегодня же посетите Флексера и Гусицына. Поинтересуйтесь осторожно, нет ли у них возможности устроить вас на службу. Не получится — что-нибудь сами придумаем. Вместе с наганом мы нашли документы, по которым вы приехали в Ярославль, — Лобов выложил бумаги на стол. — Мы их тщательно проверили, они вполне надежные: до октября семнадцатого служба в действующей армии, с марта восемнадцатого — помощник начальника штаба третьего Московского полка, потом освобождение по болезни… Зря вы, Матвей Сергеевич, за учителя себя выдавали — эта роль вам не удалась.

— Сразу после мятежа с офицерскими бумагами мне бы не избежать самой жесткой проверки.

— Это верно, но сейчас обстановка другая. К вашим документам мы добавили только один — пропуск на въезд в город, выданный Заволжской Коллегией по борьбе с контрреволюцией. Он косвенно подтверждает, что участия в мятеже вы якобы не принимали. Будем считать, вам удалось обмануть бдительность Тихона Вагина, который руководил этой Коллегией.

— Как мне представить Вагина?

— Как завербованного вами сотрудника губчека.

— Смело, — покосился поручик на Тихона…

Еще два часа сидели они за столом, уточняя детали, договариваясь о связи. На прощание Лобов наказал:

— Главное — осторожность, без согласования со мной ничего не предпринимать. Ваша основная задача — дождаться связного.

Над дверью парикмахерской Шульмана на Власьевской висела местами проржавевшая вывеска с нарисованным на ней мужчиной с усиками и пробором в зализанной прическе.

Тихон остался дожидаться поручика на улице.

— Доверяете? А если я дворами? — без улыбки спросил Перов.

— Бегите, от себя все равно не убежишь, — вроде бы равнодушно проговорил чекист.

— В моей ситуации эта пошлая фраза звучит весьма точно, — усмехнулся офицер, вошел в парикмахерскую.

«А вдруг и впрямь сбежит?» — не выходило у Тихона из головы, пока дожидался поручика.

Но через полчаса, побритый, пахнущий крепким одеколоном, Перов опять появился на улице.

В квартиру зубного врача на Духовской улице они постучались, когда уже стемнело. За дверью долго возились с замками, чуть приоткрыли ее на длину звякнувшей цепочки, в темном дверном проеме блеснуло пенсне.

— Игорь Павлович Флексер? — убедился поручик.

— Ваш покорный слуга.

Офицер медленно, по словам, выговорил пароль:

— Случайно не у вас остановился Синицын из Углича?

Дверь тут же захлопнулась, из квартиры — ни звука.

Перов недоуменно переглянулся с Тихоном, хотел было постучать еще раз, уже поднял руку, но тут дверь открылась снова.

— Синицын у нас, проходите, — шепотом произнес Флексер, скинул цепочку.

Прихожая была тускло освещена керосиновой лампой, на полу — мягкая дорожка.

Зубной врач неслышно отошел в темный угол, поблескивал оттуда стеклышками пенсне.

— Почему не сразу впустили? — строго спросил Перов. — Разве я неправильно назвал пароль?

Флексер суетливо одернул жилетку, поправил пенсне на шнурке, спрятал короткие руки за спину.

— Извините — растерялся, вы явились слишком неожиданно. Кроме того, вас двое.

— Это свой, — небрежно сказал о Тихоне поручик. — Можно раздеться?

— Да, да, конечно, — Флексер бросился к нему с поспешностью лакея, рассчитывающего получить крупные чаевые.

Тихон с удивлением заметил, как в квартире врача преобразился Перов: лицо властное, движения точные, уверенные, потрепанная шинель скинута на руки Флексера с шиком. И голос командирский, жестковатый.

Хозяин проводил их в комнату, водрузил лампу посреди стола, накрытого скатертью с кистями.

Первым сел поручик, придвинул к себе мраморную пепельницу, закурил. Тихон пристроился на гнутом венском стуле возле массивного шкафа из красного дерева, на котором тикали часы с черным циферблатом, позолоченными стрелками и двумя бронзовыми музами по бокам.

Флексеру на вид было за пятьдесят. На круглом, упитанном лице выделялся большой нос, а глаза за стеклышками пенсне маленькие, невыразительные. Рот кривился в извиняющейся, вымученной улыбке, а руки не находили себе покоя: теребили пуговицы жилета, без нужды переставляли фарфоровые статуэтки на полках, поправляли накрахмаленные манжеты.

Чувствовалось — трусил. Остановился в простенке между занавешенных бархатными шторами окон, зябко поеживаясь, сложил руки на груди.

Шторы прикрывали и дверь, ведущую в соседнюю комнату. Перов спросил, есть ли еще кто-нибудь в квартире.

— Один, как перст один, — качнулся вперед Флексер. — Перед самым мятежом отправил жену с дочерью к теще в Кострому. Пока не вернулись. Хочу сам ехать за ними.

— В Костроме спокойней, пусть лучше там отсидятся, — многозначительно посоветовал поручик. — По этому паролю у вас никто не появлялся?

— Я думал, обо мне вообще забыли. После мятежа стольких арестовали.

— Вам повезло.

— Кто знает, что день грядущий нам готовит? — печально вздохнул Флексер. — В наше время от дому до Коровников — один шаг, а от тюрьмы до кладбища — еще ближе.

— Ни с кем из наших связи не поддерживаете?

— Боже упаси! — вскинул короткие руки Флексер, словно защищаясь от удара. — В контрразведке мне запретили это категорически, только благодаря этому и уцелел.

— Если вы не против, я остановлюсь у вас, — сказал Перов так, будто только что надумал это.

Флексер беспокойно зашарил по жилету руками, затеребил пуговицы:

— Удобно ли вам будет? У меня постоянно посетители, квартира в самом центре, большевики по улице так и снуют.

— Не волнуйтесь, Игорь Павлович, документы у меня надежные. А к удобствам не привык, на фронте, случалось, в одном окопе с солдатами вшей кормил. Ну, а если найдется отдельная комната — и совсем хорошо.

— Комната найдется: как врача, меня не уплотнили.

— Значит, договорились, — поднялся Перов. — Сейчас мы уйдем, вернусь поздно.

— К вашему приходу я подготовлю комнату, — угодливо проговорил зубной врач, но вид у него был пришибленный.

На улице поручик с усмешкой сказал:

— Наконец-то высплюсь по-человечески, у своих.

Тихон уловил иронию, но промолчал, только спустя некоторое время, когда они вышли на Дворянскую улицу, спросил, как ему показался Флексер.

— Нормальный интеллигентный человек! Это в вашем представлении все контрреволюционеры выглядят громилами с окровавленными руками. А среди них есть и внимательные мужья, и любящие отцы, и истинные патриоты.

— Насчет мужей и отцов не спорю, а вот о патриотах помолчите, — обрезал Тихон. — Ваши братья-офицеры против собственного народа вместе с интервентами воюют.

Поручик поднял воротник шинели, прибавил шаг.

В лицо бил тугой ветер с холодным дождем, в окнах уцелевших домов мерцал тоскливый свет. Мрачно темнели развалины, в облачное небо упиралась пожарная каланча.

На Семеновской площади их остановил красноармейский патруль. Проверив документы, пожилой солдат с перевязанным горлом посоветовал:

— Поодиночке не ходите, товарищи. На улицах сволочь всякая постреливает.

— Вооруженные, отстреляемся, — ответил ему Тихон, засовывая чекистское удостоверение в карман.

— Это как получится, парень. Вчера на набережной наш патруль уложили ножами, без выстрелов. Записочку оставили, что скоро таким макаром всех красных прикончат.

— Всех — руки коротки, — сердито буркнул другой солдат, сутулый и худой, с острыми, выпирающими скулами.

Патруль пошел в сторону Ильинской площади, Тихон и поручик свернули к Волге.

Дом номер четыре по Семеновскому спуску — двухэтажный особняк с островерхой крышей, сбоку — каменные ворота с аркой. Восьмая квартира — на втором этаже, туда вела неосвещенная деревянная лестница со скрипучими ступенями. В подъезде пахло мышами, кошками и рыбьим жиром.

На этот раз пароль сработал без задержки. Гусицын тут же пропустил их в квартиру, долго жал руки, чуть не прослезился, в умилении сморщив желтушное узколобое лицо.

— Наконец-то свои! Одна красная сволочь кругом, не с кем душу отвести. В квартире напротив — и то большевик!

Тщедушный, с длинными руками и маленькой головой на тонкой шее, Гусицын тоже совсем не был похож на злодея-заговорщика — серый, перепуганный обыватель. Увидишь такого в толпе — и ничем не заденет он внимание. Однако первая же сказанная им фраза убедила Тихона — это враг, и враг закоренелый, обывательская внешность только личина.

Хозяин представил долгожданным гостям супругу — высокую плоскую женщину с бледным лицом, с которого не сходила гримаса брезгливости. Узнав, что Перов — бывший офицер, она изобразила подобие улыбки и очень расстроилась, что у них будет проживать не сам господин поручик.

Гостей усадили за стол, угостили чаем.

— Как вы думаете — скоро? — нетерпеливо спросил Перова хозяин и, казалось, прилип к нему взглядом.

— Что — скоро? — не понял тот.

— Скоро придут союзники? Скоро будут вешать большевиков? — .еще больше побледнев от волнения, пояснила хозяйка.

Поручик нахмурился, сделав вид, что такие вопросы не задают.

Гусицын торопливо заговорил, словно боясь, что его остановят:

— В июле я с самого начала понял: Перхуров — калиф на час. А многие мои хорошие знакомые сейчас сидит на Нетече, в бывшем особняке фабриканта Сакина. Знаете, молодой человек, что там теперь? — спросил хозяин Тихона.

— Как не знать, я в этом доме работаю.

— В губчека?! — чуть не выронила чашку хозяйка квартиры, Гусицын втянул шею в плечи, сделал судорожное глотательное движение.

— Не пугай людей! — прикрикнул поручик на Тихона и повернулся к Гусицыной: — Он действительно, сударыня, работает в губчека, но так надо для нашего общего дела.

— Замечательно! — восхитилась хозяйка. — Но ради бога, не говорите об этом соседям, — попросила она Тихона и для пущей убедительности добавила: — Умоляю вас, молодой человек.

— Вам же будет спокойней с таким квартирантом, — удивился Перов.

Рыжие ниточки бровей «мадам» Гусицыной пружинисто вскинулись под самые букли, голос задрожал от возмущения:

— А что скажут наши знакомые? Как мы будем смотреть им в глаза, когда большевиков спихнут?

— Вряд ли работу Вагина в губчека удастся скрыть от ваших соседей, — сказал поручик. — Говорите, что поселили по уплотнению.

Спросил Гусицына, не сможет ли он его устроить на службу, показал документы. Хозяин перелистал их, одну бумагу — пропуск Заволжской Коллегии — посмотрел на свет, довольно почмокал губами.

— Попытаюсь что-нибудь сделать, но твердо не обещаю, — вернул он документы.

— О результатах ваших хлопот сообщите Вагину. Мне пора, — поднялся поручик. — Время позднее, а на улицах, я слышал, еще постреливают, и комендантский час скоро.

Ночью, на провисшей кровати, в клетушке с низким потолком, Тихон до подробностей вспомнил все, о чем говорилось у Флексера и Гусицыных. Как «личный представитель Перхурова», поручик вел себя безукоризненно, однако некоторые мелочи в его поведении настораживали. Только сейчас по-настоящему стали понятны сомнения Лагутина. Как-то поручик поведет себя дальше? Не передоверился ли ему Лобов? Правильно ли вел себя Тихон?

Утром на лестничной площадке он встретился с высоким плечистым военным, выходившим из квартиры напротив. «Хорошо хоть свой человек рядом», — подумал Тихон, заметив на фуражке красную звездочку. Пропустил мужчину вперед. Тот молча кивнул, мельком посмотрел на него темными глазами из-под густых, сросшихся бровей.

Тихон рассказал об этой встрече Лобову.

— Мы навели справки о соседях. Это Дробыш, начальник мобилизационного отдела штаба военного округа. Человек проверенный.

— Гусицын только с виду божья коровка. Если заваруха начнется, столовым ножом будет полосовать большевиков, а жена помогать ему, — объяснил свою тревогу Тихон.

— Ну, теперь до этого дело не дойдет — город начеку. Меня беспокоит бегство Поляровского. Возможно, он знает эти явки.

— Если бы знал, давно появился бы.

— А может, устроился в другом месте и со стороны приглядывается? Таких явок у контрразведки, наверное, несколько.

Через три дня Гусицын сказал Тихону, чтобы поручик зашел в штаб военного округа и обратился в контрольный отдел к военспецу Рузаеву. И добавил, что сделать это надо немедленно, тюка в отъезде начальник отдела Ляхов.

Так Перов стал работать в артиллерийском управлении штаба, а в губчека узнали еще об одном агенте суреповской контрразведки Рузаеве, до этого не внушавшем никаких подозрений…

4. Будни

Тихон пришел в губчека с твердым убеждением, что чекистская работа — ежедневная вооруженная борьба с врагами революции: перестрелки, погони, засады, облавы.

Однако вскоре он убедился: схватка с контрреволюцией куда сложнее.

Как-то Лагутин пригласил его на заседание Коллегии губчека вести протокол, зачитал письма рабочих валено-сапожного завода и маслозавода с просьбой привлечь к работе бывших хозяев. Видел Тихон, с каким неудовольствием выслушали эти письма некоторые члены Коллегии, запомнил, как возмущался фронтовик-окопник Ефим Зубков, с прибинтованной к шине и подвешенной на черной косынке левой рукой.

— Это как же получается, товарищи? — гневно оглядывал Зубков членов Коллегии. — Мы этих заводчиков за саботаж посадили, а теперь их выпускай?

Лагутин пытался урезонить его:

— Рабочие ручаются, теперь они саботажа не позволят, не семнадцатый год. А бывшие хозяева-специалисты им нужны, чтобы быстрее наладить производство.

— А без хозяев никак? — не унимался Зубков. — Рабочий человек дурней этих буржуев?

— Не дурней, а грамоты не хватает, различать надо. На заводах машины стоят, пустить некому. И товарищ Ленин говорит, что без руководства специалистов переход к социализму невозможен. Несознательный ты еще, Зубков.

— Ты меня, Михаил Иванович, несознательностью не попрекай. Я с товарищем Лениным с четырнадцатого года заодно, как на фронте в партию вступил.

— Фронтовик, а простых вещей понять не можешь, что красноармеец без валенок зимой много не навоюет. А заводу Бай-Бородина задание их сто тысяч пар изготовить. И без масла населению туго приходится. Вот и получается, что без бывших спецов нам пока не обойтись. Махорочная фабрика стоит — курильщикам беда и чекистам забота.

— Сам курящий, без табака на стенку лезу, — признался Зубков. — Но при чем здесь губчека?

— При том. На толкучке за одну восьмушку табака фунт хлеба выкладывай. Что это по-твоему?

— Грабеж средь бела дня. Спекуляция.

— Вот именно — спекуляция. А это уже прямая наша забота. Пацаны на рынке обычную писчую бумагу за известную сумкинскую продают, тоже к спекуляции приобщаются. И никакими облавами тут не возьмешь, пока у нас самого необходимого не будет. А ради этого, может, придется не одного буржуя на свободу выпустить, — ладонью хлопнул по письмам предгубчека.

— А он, буржуй, опять за саботаж, опять за диверсию?! — горячился Зубков, от возмущения смотрел на Лагутина как на врага.

— Тогда расстреляем. По сначала попытаемся из него, из буржуя, полезного человека сделать.

Большинством голосов чекисты приняли решение освободить Бай-Бородина и маслозаводчика Шнеерсона, оба предприятия через месяц начали работать для нужд фронта и города.

После этого Коллегия еще не раз рассматривала заявления завкомов с просьбой освободить некоторых спецов от заключения, от принудительных работ на лесозаготовках. Как правило, губчека шла навстречу рабочим.

На этом же заседании чекисты решили отчислить в помощь фронту двухдневный заработок. Зубков предложил обязать членов партии сдать для Красной Армии теплые вещи и обувь.

Кто-то из чекистов пошутил:

— Все еще не веришь, Ефим, что Бай-Бородин красноармейцам валенцы поставит?

— Буржуям не верил и не верю! — упрямо сказал Зубков. — А для Красной Армии, надо будет, последние сапоги отдам…

«Руководствуясь чисто коммунистической совестью, тщательно смотреть за всеми пожертвованиями, дабы не было со стороны кого-либо увиливания от сдачи теплых вещей, а если таковые товарищи будут замечены, немедленно докладывать об этом партийному собранию ячейки», — записал Тихон в постановлении.

Когда принес его на подпись Лагутину, тот проговорил нерешительно:

— Наверное, коряво мы тут высказались, — и добавил твердо: — Но ничего, зато искренне, от всего сердца.

И править документ не стал.

Утром чекисты несли из дома кто шинель, кто гимнастерку, кто сапоги. У Тихона всех-то вещей — только что на себе. В отцовском фанерном чемодане нашел связанные матерью шерстяные перчатки и носки, их и принес. А Зубков, словно и впрямь в пику Бай-Бородину, притащил в губчека пару почти новых валенок, сам ходил в разбитых солдатских сапогах, в которых вернулся с фронта.

На следующем заседании Коллегия рассматривала дела участников мятежа. Настроение у всех было суровое — многие в мятеж потеряли родных, близких. С непривычки обстановка в комнате показалась Тихону даже гнетущей.

Докладывал председатель губчека, голос словно бы надтреснутый от волнения:

— …Синаулин Василий Алексеевич. Начальник отряда второго боевого участка на Стрелке. Расстреливал мирных жителей… Поваров Павел Николаевич. Комендант пристани Понизовкина. Разъезжая с пулеметом по деревням, принуждал крестьян выступать против Советской власти… Гадлевский Андрей Константинович. Штабс-капитан. Руководил арестами коммунистов. Пойман с оружием в развалинах Демидовского лицея. Отстреливался до последнего патрона…

Лагутин помолчал, спросил, будут ли какие вопросы.

— Чего тут спрашивать?! — дернулся на стуле Зубков. — Они с нами до последнего патрона, ну и мы с ними… Этот гад Гадлевский последним патроном Сашу Миронова застрелил.

Чекисты потупили головы, вспомнив матроса, присланного в губчека питерскими большевиками.

За расстрел Гадлевского и других проголосовали единогласно.

— В этом списке еще один участник мятежа — Жохов Никон Ипатьевич. Крестьянин. Записался в Северную Добровольческую армию, — как-то неуверенно зачитал Лагутин следующее дело, словно бы сомневаясь, заниматься ли им сейчас, после разговора о Саше Миронове.

— В одном списке — одно и наказание: расстрелять, — коротко и зло произнес Зубков.

— Этот Жохов — крестьянин, — повторил Лагутин.

— Раз участвовал в мятеже, — значит, враг, а потому расстрелять, — бросил Зубков раздраженно и непримиримо.

Председатель губчека поправил ремни на гимнастерке, откашлялся в кулак и высказал то, что его тревожило в этом деле:

— Что-то тут не так: крестьянин — и против Советской власти. Может, его вот такой Поваров с пулеметом и заставил в добровольцы пойти?

— Что ты предлагаешь, Михаил Иванович? — спросил Лобов.

— Пересмотреть дело Жохова. Если в мятеже активно не участвовал — меру наказания смягчить.

— А если участвовал? Если он наших людей убивал? Тогда как? — вытянулся вперед Зубков.

— Тогда я, Ефим, первым за расстрел проголосую, — ответил Лагутин с такой решимостью, что больше фронтовик ни о чем его не спрашивал, нахохлился на стуле.

Лобов предложил поручить эту проверку Тихону:

— Вагин сам из Заволжья, знает, как перхуровские вербовщики работали. Может, и не виноват человек…

На том и порешили.

Закончив с делами мятежников, Лагутин зачитал уголовные дела участников банды Ферта.

— Рагузов Иван Иванович. Раньше судился четыре раза за грабежи. По регистрации уголовного бюро — «домушник-громила»… Терентьев Артем Николаевич. Топором убил кассира ткацкой фабрики…

Разгоняя табачный дым, замелькали кулаки. Зазвенели возбужденные голоса:

— Этих не перевоспитаешь!

— Точно. Черного кобеля не отмоешь добела!..

— Расстрелять!

Так Коллегия решила судьбы налетчиков, долгое время терроризировавших город.

Потом Лагутин дал слово начальнику иногороднего отдела. По тому, как нервничал Лобов, все поняли — дело у него необычное. Так оно и оказалось.

— Участники мятежа и уголовники — это явные враги Советской власти, с которыми мы бились и будем бороться с оружием в руках. Но у нас, товарищи, появились и другие враги, в наших собственных рядах. Они действуют исподтишка, прикрываются документами советских работников и даже званием коммуниста.

Чекисты перекинулись недоуменными взглядами. Лобов вынул из папки листок, зачитал:

— «За малейшее пристрастное отношение к тому или иному лицу, не говоря уже о попытке к взяточничеству, равно как и за малейшее колебание или нерешительные действия по отношению к врагам рабоче-крестьянской Советской власти, сотрудники Чека подвергаются суровой ответственности, до расстрела включительно…» Это из инструкции, которую мы с вами утвердили на Коллегии.

— Не тяни, Андрей. Неужели среди нас нашлась такая сволочь? — поторопил Зубков.

Голос Лобова звучал нервно, прерывисто:

— На прошлой неделе я выезжал в Ростов и арестовал в уездчека Рохмана Зиновия Яковлевича, заведующего отделом по борьбе со спекуляцией. Его послали в уезд, где он по собственному усмотрению налагал на крестьян контрибуции, двадцать шесть тысяч из них присвоил себе.

— Расстрелять мерзавца! — вскочил на ноги Зубков. — К революции, к святому делу, примазался, чтоб лапы погреть.

— Вместе с Рохманом действовал милиционер Ростовского уголовно-розыскного бюро Дубняк Лаврентий Григорьевич. Получил от него за участие тринадцать тысяч.

Возмущенные чекисты заговорили наперебой:

— Если эту заразу сейчас не выведем, они, как клопы, расплодятся. Расстрелять!

— Расстрелять, чтобы и другим неповадно было!

— Расстрелять!

Тихон записывал это решение так, словно водил не пером по бумаге, а штыком по камню.

Через несколько дней в губернской газете в разделе «Действия местных властей» появился новый список расстрелянных по постановлению Ревтрибунала.

С каждым днем списки эти становились все короче, печатались в газете все реже.

Город очищался от уголовников и недобитых перхуровцев, восстанавливалось городское хозяйство. Опять заскрежетали по улицам старенькие, побитые трамваи с поблекшими рекламными железными листами на крышах. По Большой Московской до самого вокзала снова светилась по вечерам редкая цепочка фонарей. В бывшей гимназии Корсунской на Богоявленской площади заработали почта, телефон и телеграф. В кинематографе «Аквил» крутили душещипательную мелодраму «И были разбиты все грезы». В «Кино-Арс», разместившемся в том самом здании на Борисоглебской улице, где до мятежа был Интимный театр Барановской и штаб-квартира заговорщиков, показывали фильм с загадочным названием «Неведомые руки».

Город ожил, начали забываться ужасы мятежа.

Однажды, когда Тихон зашел к предгубчека по делу Жохова, в кабинете появился посетитель в черном костюме, визитке, с галстуком бабочкой. Церемонно представился:

— Актер Теребицкий, назначен помощником режиссера городского театра. Имею к вам дело чрезвычайной важности.

Лагутин предложил ему сесть. Тихон поднялся, чтобы выйти из кабинета и зайти позднее, но актер остановил его:

— В моем деле ничего секретного нет.

— Вы сказали — дело чрезвычайной важности, — напомнил Лагутин.

— Именно чрезвычайной! — поднял актер указательный палец. — Я уже был в Военно-революционном комитете. Но там меня известили, что в связи с улучшением обстановки в городе они передают всю власть губисполкому. Я пошел туда. Там заявили, что подобные вопросы находятся в ведении городского исполкома. Оттуда меня послали в милицию, из милиции — к вам. Вы, товарищ председатель губчека, моя последняя надежда. Если не поможете, то мне придется обратиться к самому господу богу.

— Выкладывайте ваше дело, товарищ Теребицкий. У нас работы по горло.

— Я понимаю, понимаю, беру быка за рога… Как вы, наверное, знаете, городской театр недавно муниципализирован и отныне носит название «Советский театр имени Федора Григорьевича Волкова». К настоящему времени труппа театра практически укомплектована, не хватает только одной инженю и простака. Но эти проблемы наш коллектив как-нибудь решит.

— Да, здесь мы вам ничем не поможем, — улыбнулся Лагутин. — Наши сотрудники выступают несколько в ином амплуа. Короче, что вам нужно от губчека?

— Все, все, перехожу к главному, — вскинул руки Теребицкий. — У нас очень тяжелые материальные условия: мы платим за свет, за воду, за реквизит. И актеры, заметьте, тоже питаются не святым духом. На голодный желудок ни героя, ни злодея не сыграешь, разве лишь умирающего лебедя. Но это я так, к слову, — одернул себя говорливый посетитель. — И почти все эти многочисленные расходы театр должен гасить за счет сборов. Совет обещается помочь, но эта помощь, сами понимаете, будет более чем скромная. Поэтому для нас очень важно, чтобы с первых же спектаклей зрительный зал театра был полон, еще лучше — набит битком.

— Приглашаете нас на премьеру?

— Пригласим, товарищ Лагутин, но только в том случае, если вы нам поможете.

— Вероятно, вам следует обратиться в комиссариат финансов или в Наркомпрос к товарищу Луначарскому.

Теребицкий пригладил седые волнистые волосы и сказал торжественно:

— От имени старейшего, первого русского театра я обращаюсь к вам с просьбой о продлении срока движения по городу до двенадцати, ну, хотя бы до одиннадцати часов вечера.

— Сократить комендантский час? Зачем это вам?

— Чтобы наши зрители после спектакля успели разойтись по домам, чтобы не нервничали, созерцая шедевры мировой классики.

— Вот оно что, — протянул Лагутин. — А разве нельзя перенести начало спектакля?

— Наши актеры, товарищ председатель губчека, мечтают играть для рабочих, а смены у них поздно кончаются.

— Хорошо, я поставлю этот вопрос на следующем заседании Коллегии.

— Премного будем вам благодарны, — с пафосом произнес актер.

Тихон спросил его, какие спектакли готовятся к постановке.

— Вы любите театр, молодой человек? Похвально, очень похвально. Сейчас мы готовим к постановке «Зори» Верхарна и «Стеньку Разина» Каменского.

— А Островского не ставите?

— А что бы вам хотелось посмотреть?

— «Бедность не порок», например.

— Замечательная вещь. Вы видели эту пьесу раньше?

— Так и не привелось. Летом в Заволжье хотели поставить ее своими силами, а тут мятеж.

— Понятно, понятно. Я вам обещаю, товарищ чекист, что мы обязательно поставим эту пьесу, — Теребицкий опять повернулся к Лагутину. — Но с условием, что вы отодвините комендантский час. И еще. Нельзя ли сделать так, чтобы в дни спектаклей на улицах города не было стрельбы? Стало значительно спокойней, но еще случается… Я говорил об этом с начальником милиции — он обещал.

Лагутин с трудом удержал улыбку:

— Ну, если милиция обещала, то нам грешно не присоединиться к такому обещанию. Постараемся, товарищ Теребицкий.

— Я вас очень прошу, товарищ председатель губчека, — приложил руку к груди актер, потом опять поднял указательный палец: — Ведь мы с вами, разобраться, делаем одно общее дело — способствуем возрождению города!

С достоинством кивнув чекистам, он вышел.

— Ну, рассказывай, как у тебя с Жоховым. Может, ошибся я, задержав исполнение приговора? — спросил предгубчека Тихона.

— Нет, Михаил Иванович, не ошиблись — запутали его беляки, обманом в отряд записали.

— Как это — обманом?

— Сын у него на германском фронте пропал. Эсер Лаптев, который приезжал к ним в деревню с офицерским вербовщиком, пронюхал об этом да возьми и скажи Жохову, что видел его сына в Ярославле в охране у Перхурова и он наказал отцу тоже в Добровольческую армию вступить.

— Непонятно, зачем ради одного человека Лаптеву потребовалось все это сочинять?

— Я тоже сначала не сообразил, а оказывается, Жохов в деревне уважаемый человек, с фронта полным георгиевским кавалером вернулся, и душа отзывчивая. Вот Лаптев с офицерским вербовщиком и смекнули, что за ним другие крестьяне пойдут.

— А у него у самого голова на плечах была? Понимал, зачем винтовку берет?

— Он тогда об одном думал — как скорее в Ярославль попасть и сына увидеть.

— Вот дурачина! — в сердцах стукнул по столу Лагутин. — Он из середняков?

— Куда там, концы с концами едва сводит. Царь за все его мужество на фронте крестами откупился.

Лагутин тяжело задумался, потом сказал сиплым, пересохшим голосом:

— В камере два железнодорожника сидят — сняли с продмаршрута по пуду муки. У одного пятеро, мал мала меньше, и у второго жена инвалидка и трое ребятишек. Им Коллегия тоже в «штаб Духонина» направление дала, а я своей властью дело задерживаю. Буду на Коллегии отстаивать эту троицу. Ведь обидно — рабочие, крестьянин, для них Советскую власть устанавливали…

И Лагутин настоял на своем: смертные приговоры железнодорожникам были отменены. Жохова и вовсе отпустили на свободу, объявив ему пролетарский выговор, — Тихон выяснил, что сын его на фронте вступил в большевистскую партию и погиб под Нарвой.

5. Пожары

К городу, будто вражеский фронт, подступала зима, все чернее становилась вода в Волге и Которосли, по ночам к берегу примерзал тонкий припай, жители напяливали на себя изношенные шинели и фуфайки, всякое рванье. Той одежды, которую сразу после мятежа выдали из интендантских складов, на всех не хватило.

Контрреволюция душила Советскую власть голодом, разрухой, бандитским разбоем. Теперь делала ставку на будущие морозы, решила оставить город без топлива. В городе начались пожары…

И раньше с каланчи пожарного депо на Семеновской площади наблюдатели замечали огни у Леонтьевского кладбища, у Городского вала, за Которослью. Били в колокол, взлетали на мачту шары, указывающие, в каком районе пожар, из широких ворот выезжала пожарная команда. И всякий раз тревога оказывалась ложной: то горел сухой мусор на пустыре, то у развалин кожевенного завода полыхал костер из облитых бензином бревен.

Когда запылали железнодорожные мастерские возле Московского вокзала, пожарники выехали туда не сразу, подумали: опять ложная тревога, не стоит из-за пустяка лошадей гонять.

Почти одновременно вспыхнули дровяные склады на Стрелке. Стало ясно: это поджоги, к местам пожаров выехали чекисты Зубков и Лобов.

Вольно-пожарная дружина железнодорожников отстояла мастерские, возле которых были большие запасы угля, а склады на Стрелке сгорели почти полностью — пожарные телеги застряли в ямах, в которых брали песок на городские нужды, огонь тушили лишь брандспойты с казенного парохода. Может, и ямы копали не только из-за песка, но в расчете на этот пожар.

Загорелись штабеля леса в Коровниках, над ними поднялся столб дыма, под ветром опрокинулся, вытянул к Заволжью черный, клубящийся хвост.

Лагутин послал туда Тихона. Когда машина губчека, гремя рассохшимся кузовом, фыркая старым фиатовским мотором, выехала на дамбу, стало видно и пламя — оно жадными языками лизало низкое облачное небо, освещало купола церквей, острым углом вонзившуюся в небо шатровую колокольню.

— У лесопилки Глинского горит, — определил водитель Краюхин, с усиками, как у киногероя, в кожаной куртке и фуражке, в огромных кожаных крагах.

До самого склада машина не доехала, засела в грязи. Пытались стронуться назад — грязь всосала машину еще глубже, по самое шасси.

Обругав водителя, Тихон выпрыгнул из кабины, пошел пешком.

Телеги с бочками застревали, воду приходилось выливать и поворачивать назад. Матюкались потные извозчики, ржали лошади, скрипели и трещали телеги, у конторы склада непрерывно били в колокол.

Здесь пекло так, что рукавом приходилось заслонять лицо, искры прожигали одежду. Взмокшие рабочие бегали с баграми и ведрами, откатывали бочки с керосином.

Каким-то чудом сюда проехала карета скорой помощи, у конторы стонал обгоревший складской сторож.

Тихон схватил за плечо рабочего с красными лихорадочными глазами, с лицом в копоти и с царапиной во всю щеку. Показал чекистское удостоверение, спросил, как найти заведующего складом.

— Из Чека? Вовремя, товарищ. Мы Шанина, заведующего, до выяснения под замок посадили, в конторе он. Может, и не виноват, а проверить надо…

Вид у Шанина был взволнованный и утомленный, взгляд с Тихона беспокойно перескакивал за окно, где бушевал огонь, руки в нетерпении ерошили ежик волос на голове.

Чекист попросил рассказать, как начался пожар, положил на стол стопку бумаги. Шанин возмутился, дряблое лицо задрожало:

— Тушить надо, а не рассказывать! Да и рассказывать нечего — произошло самовозгорание медного купороса.

— Самовозгорание? — удивился Тихон.

— Сразу видно, молодой человек, что вы ничего не смыслите в химии.

— А вы объясните.

Шанин начал сыпать мудреными химическими терминами, Тихон добросовестно записывал за ним.

Когда протокол был составлен, заведующий пожаловался на самоволие рабочих:

— Вместо того чтобы организовать тушение пожара, я должен сидеть здесь. Это безобразие! Лучше меня этого склада никто не знает, это не склад, а лабиринт из дров.

— Вам придется вместе со мной поехать в губчека, — заявил ему Тихон.

Шанин чуть ли не со слезами просил оставить его на складе, бил себя в грудь:

— Без меня рабочим с огнем не справиться, поймите вы это. Надо обязательно отстоять лесопилку, там дорогие машины, оборудование!

Доводы заведующего звучали убедительно, пламя за окном подступало к самой конторе. И Тихон решился:

— Со склада никуда не уходить, можете сегодня же потребоваться!

Краюхин за это время успел как-то развернуть машину, быстро доехали до губчека.

Лагутин сам вел допрос заведующих складами на Стрелке и в железнодорожных мастерских. Тихон положил перед ним протокол допроса Шанина. Предгубчека бегло просмотрел его, спросил, где Шанин.

— Остался на складе тушить пожар. Я предупредил, чтобы никуда не отлучался, если потребуется — вызовем.

Лагутин вскочил на ноги, пальцем показал на заведующих складами:

— Эти вот тоже хотели на самовозгорание свалить, а уже вещички приготовили, вовремя их Зубков и Лобов накрыли. Сейчас же марш в Коровники, одна нога здесь, другая там! Чтобы через час Шанин был в Чека!

Когда Тихон примчался на склад, заведующего здесь уже не застал. Расспросил людей, но никто Шанина на пожаре не видел — он исчез сразу же, как только ушел чекист.

— Он живет в доме Градусова. Может, успеем перехватить? — сказал рабочий с расцарапанной щекой, смотрел на чекиста подозрительно.

По тому, какой беспорядок был в квартире заведующего — вещи раскиданы, ящики стола выдвинуты, опрокинут стул, — Тихон понял: сюда Шанин не вернется. В шкафу на кухне нашел начиненную ручную бомбу, наряды на бензин союза потребительских обществ и фальшивую печать этого союза.

От соседей узнал: брат Шанина участвовал в мятеже и по приговору губчека месяц назад расстрелян.

Когда садился в кабину грузовика, заметил, как губы Краюхина кривит ухмылка, вздрагивают тонкие ноздри.

— Что, улетела птичка? — не удержался водитель. — Не надо было, товарищ чекист, рот варежкой раскрывать, сейчас Лагутин задаст перцу.

— На дорогу лучше смотри, а то опять застрянешь, — процедил Тихон, и сам понимая, что наказания ему не миновать.

В этот же день он получил выговор по губчека. Оправдываться было нечем, из допросов арестованных выяснилось, что Шанин — один из организаторов поджогов, он подкупал других заведующих, расплачиваясь с ними драгоценностями, украденными из Федоровской церкви. Выходило, что он получил их от ротмистра Поляровскоко, все еще гуляющего на свободе.

Арестованные назвали адрес, где может скрываться Шанин, — Варваринская, шесть. Послали наряд чекистов, но Шанин сумел скрыться. Только через неделю его арестовали в Курбе. На допросах о связях с подпольем он ничего не сказал и по решению Ревтрибунала был расстрелян.

От оперативной работы Тихона освободили. Лагутин ввел его в комиссию, которой поручили ревизию на железной дороге. Тихон расстроился, решил, что теперь серьезное дело ему уже не доверят.

О необходимости ревизии говорили еще до мятежа: старые специалисты в складах и пакгаузах прятали оборудование, продовольствие, топливо. Многое потом попало в руки мятежников. В загнанных в тупики товарных вагонах комиссия губчека обнаружила тонны запасных деталей к заводским машинам, тысячи метров телеграфных проводов.

Разоблачив железнодорожных саботажников, принялись за речных. Здесь улов был еще больше — на баржах, стоящих, в затоне, нашли тысячи пудов нефти, сотни пудов гвоздей, в которых после мятежа город нуждался особо.

Тихона послали на одну из самых неказистых барж. С полузатонутой кормой и бортами с вырванными досками, она напомнила ему баржу смерти. Было жутковато, когда с фонарем в руке по скользкому трапу спустился в сырой и холодный трюм, заставленный деревянными, плотно сколоченными ящиками. Сверху капали студеные капли, под ногами хлюпала вода, в темных углах попискивали крысы.

Вскрыв один из ящиков, Тихон увидел тщательно упакованные, потрескавшиеся, с черными глазницами и выбитыми челюстями, черепа. Что за чертовщина? Вскрыл другой ящик — там оказались какие-то кости с бумажными номерками, в третьем ящике — то же самое.

Пошел в губчека. Лагутина увидел во дворе — он куда-то собирался уезжать, садился в кабину к Краюхину. Выслушав рассказ о костях, разложенных по ящикам, улыбнулся, объяснил:

— Не иначе как ящики из археологического музея. К нам уже обращались из Питера — оттуда музей во время германского наступления эвакуировали.

О находке на барже как-то узнал Зубков, наверное, от Краюхина. Однажды остановил Тихона в коридоре губчека, поинтересовался с самым серьезным видом:

— Слышал, ты жуткое преступление раскрыл?

— Какое преступление? — не сразу понял Тихон, о чем речь.

— Не скромничай. Редко у нас в губчека такие преступления раскрывают — целый ящик одних черепов! — расхохотался чекист на весь коридор. — Жди от Лагутина благодарности.

Сказал он это шутя, но шутка его оправдалась — за ревизию Тихону в числе других объявили благодарность. Старые спецы, прятавшие грузы, ссылались на забывчивость, на неразбериху в документах, однако комиссия доказала — это саботаж. Арестовали около сорока человек, а через несколько дней губернская газета сообщила: «Восемнадцать человек из виновных в укрытии особо ценных грузов уже нигде и никогда не будут мешать Советской власти».

По вине саботажников стояли заводские машины, замерзали в нетопленых квартирах дети. Суровость приговора так подействовала, что «само собой» нашлось еще много «потерянного» на складах и баржах.

После того как Тихон поработал ревизором, Лагутин переменился к нему, стал добрее, Но окончательно поверил в парня после одного случая…

6. Беспризорные

В этот день Тихон возвращался в губчека с Московского вокзала — в город неожиданно прибыл патриарх «всея Руси», Лагутин послал чекиста обеспечить охрану бывшего ярославского митрополита. Всякое могло произойти — патриарх не раз благословлял интервентов и контрреволюцию, грозил верующим отлучением от церкви, а церковникам лишением сана за поддержку Советской власти, с амвона объявил ей анафему.

Но здесь, в Ярославле, где верующие только что испытали на себе власть «благословенной» контрреволюции, патриарх вел себя осторожно: отслужив в Спасском монастыре литургию и всенощную, уехал в Ростов.

От свечного и лампадного духа, от заунывного, церковного пения и молитв верующих Тихона покачивало, кружилась голова, хотелось спать.

У лавки потребительского общества «Единение» на Стрелецкой извивалась длинная очередь. Всех товаров в лавке — спички, махорка да гарное масло, всех продуктов — серая капуста, пшеничные отруби и картофель, который продовольственные отряды привозили из Ростовского уезда. Сахара не видели в городе почти год, из сырого картофельного крахмала кое-где начали кустарно вырабатывать паточный сахар.

Из-за нехватки продуктов городские власти ввели классовый паек из четырех категорий: первую получали рабочие, вторую — служащие, третью — «люди свободных профессий» и четвертую — «лица, пользующиеся наемным трудом и капиталом», — так разъяснялось в местной газете.

Чекисты сидели на второй категории, голодные обмороки случались прямо в губчека.

Обыватели, причмокивая, вспоминали:

— А что до революции было? Разлюли малина. Зайдешь в магазин — глаза разбегаются: масло парижское, гольштинское, русское. В рыбный свернешь — бери, чего душе угодно: севрюга, судак, стерлядка, балычок осетровый, сельдь шотландская и астраханская, икра черная и красная! А при большевиках одна вобла осталась. Видать, от Советской власти подальше вся хорошая рыба в Персию уплыла.

Другой — с одышкой и брюшком, которое не убавилось даже за шестнадцать дней мятежа, — тяжело вздыхал и брюзжал:

— Что масло, что рыба? Только желудок пощекотать. Какое мясо на Мытном продавали?! И баранина, и свинина, и говядинка на всякий вкус, от одних названий, как вспомнишь, слюнки текут: челышко, грудинка, филей. От рябчиков, фазанов, куропаток прилавки ломились. А большевики скоро дохлыми кошками будут кормить, помяните мое слово.

Женщины, старики, ослабев от недоедания, стояли в очереди молча. И вдруг Тихон услышал отчаянный крик — милиционер в шлеме с синей звездой вытаскивал из толпы мальчишку в лохмотьях, по всему было видно — беспризорника. Он упирался, падал, милиционер опять поднимал его.

Очередь перекосило, передернуло. Женщина в дырявом вязаном платке, потерпевшая, забегала вперед, замахивалась на беспризорника узелком и повторяла одно и то же:

— Ты чего делаешь, чего делаешь? Исчадье ты рваное!

Из толпы кричали:

— Да отбери ты у него хлеб, отбери!

Но хлеб, как догадался Тихон, «преступник» уже съел.

Женщина опять было замахнулась на беспризорника, но милиционер загородил его:

— Да отвяжись ты, видишь, он едва тлеет? — и объяснил подошедшему Тихону: — Хлеб, пайку, вырвал да в рот и засунул. Они его бить, а он уже проглотил…

— Куда ты его теперь? — спросил Тихон.

— В комиссариат, куда еще.

Мальчишка, пока они разговаривали, шипел, вырываясь:

— Пусти, гад. Живой не будешь…

Нездоровый румянец проступал на его грязных полосатых щеках, дышал он тяжело, с хрипом.

— В больницу его надо.

— Не примут! — вздохнул милиционер. — Там набито, ногой ступить негде.

— Давай я отведу! — неожиданно для самого себя вызвался Тихон.

— А ты кто такой будешь?

Тихон не без удовольствия показал новенькое удостоверение. Милиционер, прочитав его, объявил женщинам:

— Товарищ из губчека, а вы орете.

Женщины растерялись, только потерпевшая не смутилась:

— Ты, товарищ из Чека, на нас не обижайся. Злобиться голод заставляет.

Женщина махнула рукой, пошла по улице.

Тихон взял беспризорника за руку. Мальчишка дернулся, но, почувствовав силу, покорно поплелся рядом.

Не долго раздумывая, Тихон повел его в губчека, прямо в кабинет Лагутина, объяснил все. Лагутин, посмотрев на беспризорниц, ничего не сказал, тут же стал названивать по больницам. И правда — больницы были забиты, но место все-таки нашли.

По дороге Тихон спросил мальчишку, как его зовут.

— Пашка-хмырь, — буркнул тот.

— Значит, Павел? А фамилия?

— Я же сказал тебе — Пашка-хмырь.

— Нет такой фамилии — хмырь.

— У других нет, а у меня есть, — бубнил свое беспризорник.

Вовремя привел его Тихон в больницу — врач сказал, у мальчишки воспаление легких.

Дважды навестил он Пашку, а когда пришел в третий раз, мальчишки здесь уже не было, сбежал. Расстроился Тихон, при случае сказал об этом Лагутину. Тот с горечью произнес:

— Если бы не контра, всех бы чекистов бросил на беспризорников. Сколько их гибнет, со шпаной связывается. Надо что-то делать.

А через неделю он взял Тихона в Дом народа, где состоялось совещание по вопросу о беспризорниках.

До самого губернаторского особняка шли молча, спешили. В кабинете, где совещались, до того начадили махрой, что щекастые амурчики на потолке едва просматривались сквозь пласты сизого дыма.

Заметив Лагутина в дверях, секретарь губкома товарищ Павел укоризненно покачал головой, показал на часы. Сели на свободные стулья, прислушались к тому, что говорил с трибуны мужчина с длинными, как у псаломщика, волосами, в полинялой форме учителя гимназии:

— Шайки малолетних преступников заполонили станции, базары, улицы. Нашествие, как при Чингисхане! Крики «караул» звенят беспрерывным и тревожным набатом…

Выступающий налил из мутного графина воды в стакан, посмотрел ее на свет.

— Кипяченая, кипяченая, — успокоил его товарищ Павел.

— Потомки с нас спросят, — продолжал мужчина на трибуне, отхлебнув воды. — Что мы сделали с завоеваниями революции? Куда мы идем?

— Товарищ Глазухин, ближе к делу, — постучал карандашом по столу секретарь губкома. — Какие вы предлагаете меры?

— На улицах хозяйничают малолетние мародеры! — Глазухин тряхнул длинными волосами и, сделав значительную паузу, перешел на зловещий шепот: — Предлагаю выжечь скверну каленым железом! Вымести из города стальной метлой!

— Ты, Глазухин, или враг, или… глупый! — не сдержавшись, выкрикнул Лагутин.

Увидев в комнате предгубчека, тот как поперхнулся, кинулся к своему месту.

Присутствующие оживились, кто-то засмеялся. Товарищ Павел громыхнул кулаком по столу:

— Товарищ Лагутин! Если желаешь высказаться — выходи.

Председатель губчека поправил ремни на гимнастерке, решительно поднялся и вышел к столу президиума.

— Тут предлагают каленым железом выжечь красноармейских, сирот, стальной метлой вымести из города мальчишек и девчонок, оставшихся без крова, без родительской заботы. Я воспользуюсь фразой выступавшего передо мной оратора — потомки с нас действительно спросят, если мы не поможем беспризорным. Надо срочно создавать детские колонии, запасать питание, одежду. Детей можно спасти только так. Чекисты берут заботу о беспризорных на себя, но без помощи губкома партии, рабочих нам не обойтись.

Тихон увидел, как к столу президиума пробирается между стульями старый рабочий Иван Резов. Похудел его бывший командир, голова в сплошной седине, ноги тяжело шаркают по паркету. Но заговорил Иван Алексеевич по-прежнему энергично и веско:

— Беда наша, товарищи, в том, что нас по каждому вопросу болтовня разбирает. Вот и сегодня ее было через край, а по существу дела только товарищ Лагутин выступил. Это хорошо, что беспризорниками чекисты займутся. Мы в Заволжье хотели своими силами детишкам помочь. У нас за станцией целое кладбище разбитых вагонов скопилось, так они, беспризорные, там свою блатную республику объявили. Пытались мы распределить ребят по рабочим семьям, да не вышло. Значит, надо детские колонии создавать. Из Волжского монастыря, слышал, последние монахи разбежались. Нельзя ли его приспособить? А мы, заволжские рабочие, каждый от пайка треть в пользу беспризорных отдадим, одежки, обувки кой-какой соберем.

После выступления Резова рабочие других заводов и фабрик тоже обещали помочь беспризорникам, кто чем сможет, договорились о первой детской колонии — лучшего места, чем Волжский монастырь, для нее было и не сыскать.

Переоборудовать монастырь поручили рабочим заволжских мастерских, большевичка Минодора вызвалась подключить ткачих. Спустя несколько дней в местной газете было опубликовано обязательное постановление губисполкома:

«Всем театрам, кинематографам, а также всем устроителям всякого рода зрелищ вменяется в обязанность сделать пятипроцентную надбавку к ценам билетов в пользу фонда беспризорных детей…»

Предгубчека и Тихон после совещания подошли к Резову. Лагутин горячо пожал руку старого большевика:

— Наслышан о вас от Тихона, а вот вижу впервые. Спасибо за поддержку.

— Ты нам, товарищ Лагутин, помоги с блатной республикой покончить. Такого чекиста дай, чтоб он с детьми умел разговаривать.

— Есть у меня такой на примете, — Лагутин подтолкнул Тихона. — Вы парня к нам направили, теперь я его вам рекомендую.

— Как он, справляется? А то ведь можем и назад в мастерские отозвать.

— Парень толковый. Видимо, учителя были хорошие.

— При чем здесь учителя — его сама революция учила…

7. Облава

Облаву на беспризорников решили проводить на рассвете, когда самых неугомонных сон сморит. Были сведения, что у многих из них есть ножи, со страху могли их в ход пустить.

Участники облавы собирались в Заволжских мастерских, в бывшей дежурной комнате Коллегии по борьбе с контрреволюцией. Некоторые рабочие, из новеньких, укоризненно поглядывали на Тихона: чекист, а в такой ответственный момент дремлет, положив голову на стол, на смятую фуражку.

А он валился с ног от усталости — вечером губчека прочесывала окраинные улицы города, были перестрелки, троих чекистов задели бандитские пули.

Лампочка на длинном шнуре тихонько, по-осиному зудела, вольфрамовая нить то раскалялась, то угасала без тока. Иван Резов и Степан Коркин раздобыли где-то шашки и играли на интерес.

Ровно в пять часов старый рабочий потряс Тихона за плечо. Тот поднял голову, сипло сказал:

— Пытался заснуть — и не получается.

— На нас не сердишься, что на такую беспокойную службу направили?

— Что ты, дядя Иван. Я теперь без этой службы жизни своей не представляю.

Надев фуражку, Тихон оправил ремень с кобурой и обратился к рабочим:

— Товарищи! Прошу не храбриться, вперед меня не высовываться — запросто можно на финку налететь. И не забывайте главное: идем не бандитов ловить, а детей спасать.

Иван Резов одобрительно кивнул.

Толкаясь в дверях, рабочие следом за чекистом вышли на волю, по шпалам направились к тупику. Устало и сонно дышал у семафора маневровый паровоз, где-то за станцией, на стрелках, коротко лязгнули буфера.

У сгоревшего пакгауза, где ржавые пути разбегались, Тихон разбил рабочих на две группы. С первой, в обход вагонного кладбища, пошел Иван Резов, чтобы отрезать беспризорникам путь, если вздумают бежать.

Переждав некоторое время, Тихон повел оставшихся с ним рабочих дальше. Ветер свистел в опрокинутых дырявых вагонах, тоскливо поскрипывал песок под сапогами, в темном холодном небе висела одинокая желтая звезда.

От усталости или оттого, что облавой, как на бандитов, шли на детей, оставшихся без родителей, Тихон почувствовал себя много прожившим человеком.

— Вот она — блатная республика, — показал Степан Коркин на темнеющий впереди спальный вагон.

Чекист пригляделся. Выбитые окна прикрыты фанерными и железными листами, дверь в тамбур висела на одной петле, вокруг вагона нечто вроде баррикады из пустых бочек, сломанных ящиков, бревен, измазанных мазутом шпал.

— Ждите меня здесь, — шепнул Тихон и полез на баррикаду, стараясь не шуметь.

Сделать это в темноте оказалось невозможным — одна из бочек с грохотом скатилась и ударилась в колесо вагона.

Там сразу проснулись, заорали истошно:

— Лягавые!

— Рви когти!

Беспризорники высыпали из вагона, в Тихона полетели бутылки, камни. С баррикады пришлось спрыгнуть.

Беспризорники бросились в другую сторону, но напоролись на группу Резова, завопили:

— Окружили, сволочи!

— Бей лягавых!

На рабочих обрушился целый град камней — от баррикады отступили за ближайший вагон.

— Тихон, пальни в небо из пистолета, враз присмиреют, — посоветовал Коркин.

— А может, из гаубицы по ним шарахнуть?! — огрызнулся Тихон, растирая синяк на виске. — Без пальбы обойдемся. Надо с ними в переговоры вступить.

— Знают они, что такое переговоры, — язвительно протянул механик.

Тихон и сам понимал: только высунься из вагона, как баррикада даст новый залп. А кричать отсюда бесполезно.

Тут его взгляд упал на ржавое ведро, в стенке зияла дыра размером в блюдце. Протянув фуражку механику, напялил ведро на голову.

— В самый раз мой размер. Как, похож на парламентера?

— На чучело огородное похож, — буркнул Степан, — не понравилось ему, что чекист так по-мальчишески, несерьезно ведет себя.

Появление человека с ведром на голове баррикада встретила хохотом. Этого только и надо было Тихону. Сняв ведро, отбросил его в сторону и сказал:

— Поговорим, ребята. Я из Чека.

— Сыщик? — раздалось из-за баррикады. — А мы урки.

За баррикадой кто-то захихикал. Послышался звук затрещины, чей-то протест: «Ты что, верзила, малолеток тиранишь?!» Потом возня, мягкие удары.

Не дожидаясь, чем кончится потасовка, Тихон заговорил:

— Товарищ Ленин поручил устроить вас на государственное содержание, чтобы вы стали полезными гражданами нашей Советской республики. Вас будут учить, кормить, водить в баню…

Из-за бочек начали высовываться чумазые физиономии, настороженные, но уже любопытные.

— Ври враки! — сказал кто-то не совсем уверенно, просто по привычке противоречить и осторожничать. — Чай, у Ленина и без нас делов полон рот.

— А зачем лягавые ввязались? — поддержал его другой. — От вас добра не жди — сразу в домзак. На арапа нас берешь, начальник.

В этом была своя логика, настроение за баррикадой опять стало склоняться к бою.

— Я здесь потому, что за это дело взялись чекисты, — повысил Тихон голос.

— Тогда наше дело труба, чекисты такие: чуть не так — восковой огарочек в руки и к стенке. Лягавые…

— Не-е, чекисты не лягавые, это дядьки серьезные, — возразил кто-то.

— Слушай, фрайер! — закричали с баррикады. — А как ты докажешь, что чекист?

— Я могу удостоверение показать, — шагнул к баррикаде Тихон, засунул руки в карман.

— А ну, не подходи!

— Враз изрешетим, если пушку выймешь! — остановили его угрожающие крики.

— Это чекист, я его знаю, — вдруг услышал Тихон знакомый сдавленный голос. — Он меня у милиционера, у лягавого, отбил.

— Пашка?! — обрадовался Тихон. — Ты почему, чертенок, из больницы убежал?

— Там в задницу иголкой колют, больно.

— Ну и дурной, и дружки у тебя такие же дурные. Зима начнется — все перемерзнете в этом вагоне дырявом. А Советская власть в полное ваше распоряжение Волжский монастырь отдает. В тепле, за стенами сами себе хозяевами будете. Можете там опять свою республику объявлять.

— Омманешь! Карты и табак отнимете.

— Сдавшимся добровольно будет оказано послабление, — схитрил Тихон.

— Омманешь! — опять раздался из-за бочек сипатый голосишко. — Знаем мы вас, лягавых.

— Заладил одно и то же, — сердито проговорил Пашка. — Чекисты не обманывают.

Сказано это было так веско, что крикун замолчал. Наступила самая ответственная минута: беспризорники зашушукались, начали совещаться.

Наконец на баррикаду влез Пашка и объявил серьезно:

— Мы согласные, наша блатная республика присоединяется к вашей Советской. Только чур — в задницы иголками не тыкать.

Теперь расхохотались рабочие за вагоном. И этот смех окончательно успокоил беспризорников. Они сами раскидали проход в баррикаде, сгрудились возле Тихона.

— Все тут? — оглядел Тихон чумазых граждан блатной республики, одетых в бабьи кофты, рваные пиджаки до колен, солдатские шинели до пят и в такое рванье, которому даже названия было не подыскать.

— Бени-шулера нет и еще троих пацанов: Воблы, Дылды и Чинарика, — сказал Пашка.

— А где они?

Мальчишка шмыгнул носом, не ответил.

— Они в штабе втолую ночь в калты лежутся, — пропищал кто-то из задних рядов.

На говорившего зашикали, кто-то, видимо, ударил мальчишку, он всхлипнул. Тихон, как ни вытягивал шею, не разглядел его.

— А может, не надо их, товарищ чекист? — обратился Пашка к Тихону.

— Что не надо?

— В Советскую республику брать, все равно сбегут. И нам попадет, что сдались. Они фартовые, с настоящими урками водятся.

— А ну, веди, Пашка, — решил Тихон. — Брать, так всех.

Мальчишка неохотно поплелся к высокому завалу из шпал, колесных осей, искореженного металла. За ним Тихон, Коркин, еще двое рабочих.

Возле деревянной теплушки с наглухо забитыми окнами Пашка остановился, показал на нее пальцем:

— Сами идите. Еще пальнут сдуру…

Тихон с подножки открыл дверь, вступил в тамбур, осторожно открыл вторую дверь. Дальний угол теплушки был отгорожен рваной дерюгой, сквозь дыры струился свет, доносились возбужденные голоса:

— Себе!

— Восемнадцать!

— Ставлю шпалер!

— Срежь!

Чекист подошел к дерюге, отогнул край. За перевернутой днищем кверху пузатой бочкой, на которой стояла «летучая мышь», сидели четверо пацанов. Были они постарше других, одеты потеплее, и только один — низенький и чернявый — сидел в матросском тельнике и дрожал то ли от возбуждения, то ли от холода.

«Чинарик», — догадался Тихон, пригляделся к другим игрокам. Узнал и Воблу, и Дылду, — так точно были даны клички. У Бени-шулера на голове красовалась офицерская фуражка, хитрые и злые глаза из-под лакированного козырька следили за каждым движением дружков, подсматривали их карты.

В «банке» у бочки — ворох барахла: грязная казацкая папаха, заношенный до сального лоска японский мундир, окопная шинель, две финки с наборными ручками, новенький наган-самовзвод.

— Двадцать! — азартно выкрикнул Чинарик.

— Очко! — бросил карты на бочку Беня-шулер, потянулся к «банку».

Тихон сорвал дерюгу, схватил удачливого игрока за руку.

— Погоди-ка, я револьвер посмотрю, не мой ли?

Беспризорники от неожиданности онемели, раскрыли рты.

— Отпусти, лягавый! — первым сообразил, что случилось, Беня-шулер.

Тихон взял револьвер, убедился — барабан пустой. Спросил:

— Где пушку нашли?

— А ты что за фигура? — хорохорился Беня-шулер.

Тихон объяснил, зачем он и рабочие пришли в блатную республику, рассказал о колонии в Волжском монастыре.

Беня-шулер решил за всех:

— Не, это нам не подходит, мотай отсюда.

— Вместе будем мотать, до самого монастыря. Шмотки твои? Забирай, — Тихон кинул папаху и японский мундир Чинарику.

Тот боязливо покосился на Беню-шулера, но спорить с чекистом не стал, оделся, накинул и шинель.

Револьвер Тихон сунул в карман, игроков вывели из теплушки. Беня-шулер погрозил Пашке кулаком:

— Лягавым продался, падла?! Под землей найду, наколю на перо.

Пашка ощетинился ежом, хотел что-то сказать и не успел, — мелькнув желтыми ботинками, Беня-шулер метнулся в сторону, скрылся в лабиринте разбитых вагонов.

Тихон бросился было за ним, но понял: искать его здесь бесполезно. Заметил — Пашка и игроки обрадовались бегству главаря. Спросил, чей револьвер.

— Беня-шулер на банк поставил, — ответил Чинарик. — Гад буду — крапленые карты подсунул, все банки срывал, зараза.

— Откуда у него револьвер?

— Дядька подарил, который у нас в теплушке три ночи ночевал.

— Что за дядька? — насторожился чекист.

— Беня-шулер для него по адресам ходил, узнавал, живут ли хозяева. Не иначе — домушник, — тоном знатока закончил Чинарик.

Больше о странном госте блатной республики он не знал, Вобла с Дылдой тоже ничего не добавили.

«Не связной ли от Перхурова? — подумалось Тихону. — Пора бы ему уже объявиться».

Построив беспризорников в колонну, рабочие повели их к Волжскому монастырю. После бегства Бени-шулера никто уже не порывался дать стрекача, возраст у граждан блатной республики был такой, что все новое, неизведанное было им интересно, потому и не разбегались. Разговоры вели «серьезные»:

— У Яшки Рыжего маруха была, графиней звали, все зубья золотые. Вот садится он с ней на извозчика…

— А кто это — Яшка Рыжий?

— Фартовый мужик! Вынимает из карманов пару шпалеров, вкатывается к буржую: «Граждане-господа-товарищи! Хоп-стоп, не вертухайтесь! Деньги на стол!»

— Кутенок твой Рыжий! Вот Сашка Ферт — это да! Его лягавые, двадцать человек, окружили, а он бомбами раз-раз! Золото мешками брал…

И плетется быль-небыль об удачливом налетчике — бред больной, испорченной фантазии.

Рядом с Тихоном, засунув руки в карманы грязного зипуна с оборванными рукавами, молча шел Пашка-хмырь. На одной ноге зашнурован проволокой ботинок, к другой веревкой привязана галоша, на голове суконный картуз без козырька.

— Бени-шулера не боишься? — спросил Тихон, чтобы завести разговор. — Вдруг найдет тебя?

— Финки я не боюсь. Чинарик болтал, ты у Бени наган умыкнул. Отдай его мне, начальник, а? — поднял мальчишка светлые, не по-детски серьезные глаза. — У тебя казенный есть, зачем тебе второй?

— А тебе зачем? Беню-шулера дырявить?

— Он — ботало пустое, только треплется. А этого дядьку, который у них в теплушке ночевал, я бы враз изрешетил.

Чекист удивился ненависти в голосе беспризорника:

— За что ты его так?

— Есть за что, — не стал тот объяснять.

Убедившись, что нагана ему не видать, словно воды в рот набрал, как ни старался Тихон разговорить его.

Кто-то в середине колонны тоненьким фальцетом с залихватской удалью запел:

Сковырнули меня с ходу Прямо под откос…

Беспризорники дружно и озорно подхватили знакомые слова:

Обломал я руки-ноги, Оцарапал нос!

А Тихону вспоминалось, как босиком шагал по этой же дороге в толпе богомольцев, выполняя задание губчека, прислушивался к разговорам о чудесах, которые творила икона Волжской божьей матери, поддакивал, благостно вздыхал, крестил лоб.

Вот и монастырь с толстыми каменными стенами, над темной кедровой рощей в сером небе кружили черные крикливые птицы.

Защемило сердце, когда увидел дом церковного старосты Сафонова, — с заколоченными крест-накрест окнами, крыльцо с оторванными перилами. Вспомнил, как сидел здесь с Машей и гасли в небе последние лучи солнца, как шел потом с девушкой по узкой тропке и волновался, когда случайно касался теплой девичьей руки.

Из губчека старосту выпустили. Видимо, сбежал из родных мест подальше, а может, в городе устроился, ждет, не придут ли опять господа к власти.

Возле дома наместника монастыря, где арестовали Сурепова и Поляровского, колонну встретила ткачиха Минодора, представила Тихону худощавого мужчину с пасмурным бледным лицом. Это был учитель Сачков, назначенный директором колонии.

Вместе осмотрели дом наместника. На втором этаже ткачихи соломой набивали полосатые матрасы, на нижнем заволжские рабочие сбивали длинные столы и лавки — здесь оборудовали столовую.

Столяр Дронов узнал Тихона, скрипучим голосом ехидно спросил:

— Слышал, в большие начальники выбился?

— Еще нет, в рядовых хожу, — отшутился Тихон.

— Дело твое молодое, еще выслужишься. Ты там подскажи новым властям, чтоб на каждый завод, на каждую фабрику по чекисту назначили.

— Это зачем же?

— А вместо бывших хозяев. Без них порядку, смотрю, стало меньше, всяк сам себе хозяин. Так можно ой до чего избаловать людей. Вот Советская власть беспризорных берет на содержание, обувать, одевать и кормить обещается. А я б на месте советских начальников подумал, какое дело им в руки дать.

— Мы здесь школу откроем, ребятишкам учиться надо, — вступила в разговор Минодора.

— А я б в первую очередь мастерскую тут открыл, столярку например. Без труда учебой только новых барчуков плодить.

Ткачиха посмотрела на директора колонии:

— Хорошая мысль! А как вы считаете, Герман Васильевич?

— Надо подумать, — сухо ответил тот и отвернулся, как бы давая понять, что такие важные вопросы мимоходом не решают.

Вернувшись в губчека, Тихон доложил начальнику иногороднего отдела, как прошла облава, о госте блатной республики, о том, за что Беня-шулер получил наган. Это сообщение заинтересовало Лобова, он согласился — загадочный гость мог быть связным Перхурова.

Однако прошло еще несколько дней, а связной так и не появился.

И тут Тихона вызвал Лагутин, не приглашая сесть, рассказал, что ему позвонили из Екатерининского госпиталя — возле дороги на Волжский монастырь подобрали мальчишку без сознания, с ножевой раной. Сделали операцию, он пришел в себя и потребовал чекиста Вагина.

— Кто бы это мог быть? — опешил Тихон.

— А может, тот мальчишка, которого ты у милиционера взял?

— Пашка?! Да, наверное, он. Я побежал?

— Давай, Тихон…

Они угадали: в госпитале, где тяжело пахло карболкой и йодоформом, чекиста подвели к кровати, на которой лежал беспризорник Пашка. Грудь перебинтована, светлые глаза лихорадочно блестят, серые щеки впали.

Увидев Тихона, мальчишка через силу улыбнулся и сипло прошептал:

— Хорошо, что вы пришли, товарищ чекист. Дело у меня до вас очень важное.

— А может, потом о деле? Выглядишь ты плохо, отлежаться тебе надо, — Тихон присел на краешек кровати, поправил одеяло.

— Нельзя потом, сейчас надо… Помните, вы блатную республику брали, Беня-шулер сорвался?

— Так это он тебя?

— Я его вчера возле монастыря увидел. У кедровой рощи, в телеге, его тот самый мужик ждал, который в теплушке ночевал. Бусыгин ему фамилия.

— А ты откуда знаешь?

— Как в Ярославле мятеж начался, я от голодухи деру дал. В каком-то большом доме у Волги заночевать хотел, а тут офицеры. За главного у них дядька в штатском, Борисом Викторовичем его звали. А этот Бусыгин вроде помощник при нем. Врезал он мне крепко, потом от злости, что я его в руку укусил, еще добавил. А этот, в штатском, добреньким прикинулся, попросил их в город провести. Я согласился, а сам ночью сбежал, рассказал красному командиру на Всполье, где офицеры прячутся. А потом этого Бусыгина в теплушке увидел. Он меня не признал, а я его, подлюку, на всю жизнь запомнил.

— Зачем же он к монастырю подъезжал?

— К ним мужик вышел. Лица я не разглядел, уж темнеть стало, но вроде бы он у нас в колонии работает. Поехали по дороге к Заволжью, и я за ними. Смотрю, с дороги свернули в лес, я тоже. Слышал, Бусыгин говорил о каких-то винтовках. А потом, видать, уследил меня, за кустом подстерег — и финкой. Так я и не узнал, зачем они в лес подались, такая обида. Меня столяр Дронов нашел, он у нас в колонии мастерской заправляет. Если бы не он — хана мне, кровью бы истек… Вы, товарищ чекист, Беню-шулера возьмите, я знаю, где его хаза в городе: Пошехонская, одиннадцать, квартира семь. Беня трусливый, сразу расколется. Если знает, обязательно скажет, что они в лесу искали.

— Спасибо, Пашка. Мы этого офицера, который тебя финкой, обязательно поймаем. Выздоравливай быстрее. Родные у тебя есть?

Мальчишка отвернулся к стене, заскоблил ногтем штукатурку:

— Нету, никого нету… Поезд на станции стоял, мамка стирать к водокачке ушла. А тут банда на лошадях. Батя полез в вагон за ружьем — он его с фронту принес — и не успел. Мамка прибежала — и ее. А я за колесо спрятался…

Выслушав Тихона после его возвращения из госпиталя, предгубчека вызвал начальника иногороднего отдела и приказал им немедленно выехать в Заволжье: нападение на беспризорника не походило на сведение счетов между блатными.

— Обратитесь там к милиционеру Рожкову, он проводит в лес, где нашли мальчишку. Может, тележный след остался. Арестованные из банды Ферта тоже поминали какое-то оружие, спрятанное возле Волжского монастыря. Не о нем ли этот Бусыгин говорил?

— Может, он и есть связной Перхурова? Самое бы время ему появиться, — вслух размышлял Лобов.

— Мы арестовали офицера-артиллериста, который выдавал отряду Перхурова оружие из арсенала. Он утверждает: на «Пчелку» погрузили сто винтовок и патроны к ним. Староста Сафонов указал тайник, но там нашли только половину этого. Возможно, остальные винтовки перхуровцы спрятали в другом месте. Не за ними ли поехал Бусыгин, не их ли он обещал Поляровскому?

— Михаил Иванович, а если этот офицер — связной, не спугнем ли мы его? — забеспокоился Тихон. — Вся операция с поручиком сорвется.

Лагутин, положив локти на стол, ладонью потер шею и ответил не сразу:

— Честно говоря, боюсь я за эту операцию, уж больно мудрено мы задумали. А главное, нельзя допустить, чтобы оружие попало в руки бандитов. Попытайтесь Бусыгина найти. Не получится — будем ждать связного в городе, как раньше решили.

Уходя из кабинета председателя губчека, ни Лобов, ни Тихон не догадывались, какие неожиданные испытания ждут их впереди.

8. Тайник

До Заволжья чекисты доехали на дрезине, в милицейском участке нашли Рожкова, долгорукого, с угрюмым рябым лицом. Он сразу же повел их к месту, где старик Дронов, возвращаясь лесом из монастыря, наткнулся на раненого беспризорника.

Тележный след между ольховыми кустами был еще заметен, вывел их на поляну, где высилась старая бревенчатая часовня. По следам подков определили: лошадь долго стояла здесь, у самого входа в часовню. Сорванная с петель дверь, обитая железными полосами, валялась у стены, в сухом бурьяне.

Зашли внутрь, вспугнули галок, с шумом вылетевших через дыру в покосившемся шатре. Сквозь щели наискосок пробивались пыльные солнечные лучи, грязные половицы скрипели под ногами тоскливо и неприятно, по спине пробегали мурашки. А тут еще Рожков показал пальцем на черную, рассохшуюся балку:

— Лет пять назад здесь монах удавился. Деревенские теперь сюда ни ногой.

Лобов внимательно осмотрел пол часовни. В самом темном углу, куда не достигали солнечные лучи, даже на коленки встал, подозвал Тихона и милиционера:

— Половицы вынимали, в щелях зарубины свежие.

— Топором, наверное, — почему-то шепотом произнес Рожков.

Валявшейся в бурьяне ржавой железной полосой, когда-то крепившей дверь, поддели половицу. Из черного подвала дохнуло холодом, запахом гнили и сырой земли.

Зажгли спичку, но разглядеть ничего не успели.

Тихон пролез в щель, пригнулся. Когда глаза привыкли к темноте, увидел деревянные разбитые ящики, внутри нашарил стружку и промасленную ветошь.

Вытащил один ящик. Лобов внимательно осмотрел его, зачем-то даже ветошь понюхал.

Выбираясь из подвала, Тихон нащупал под ногами острый цилиндрик — это был патрон от трехлинейки. По количеству ящиков Лобов подсчитал: винтовок в тайнике хранилось около полусотни.

След тележных колес терялся на укатанной проселочной дороге, что вела из Заволжья в деревню Липки. И непонятно было, куда повернула телега.

Лобов долго ходил по глубокому и крутому кювету, где лошадь выбиралась на дорогу, нашел деревянную, пахнущую коломазью рогульку, показал ее милиционеру.

— Чека из оси, — догадался Рожков. — Деревянная. У нас в Заволжье всё кованые.

Лобов задумался, посмотрел на чеку в ладони:

— Так сделаем. Ты, товарищ Рожков, иди в Заволжье, по телефону свяжись с председателем губчека. Заодно поспрашивай по дороге, не видел ли кто похожей телеги. Я в Волжский монастырь наведаюсь, может, выясню, кто был в телеге третьим. А тебе, Тихон, такое задание. Пойдешь в Липки. Постарайся узнать, не видел ли кто эту телегу там. И чеку возьми, вдруг пригодится. Выдай себя за кого угодно, хоть за агента по снабжению. Завтра утром, часиков в девять, встретимся в Липках у лабаза.

Первым ушел Рожков, потом в сторону монастыря отправился Лобов. Только хотел и Тихон пойти пешком, как на дороге со стороны Заволжья показалась подвода, в телеге сонный старик в подшитых валенках. Тихон попросил подвезти, но старик буркнул:

— Кляча у меня ледащая, двоих не потянет.

— Я заплачу.

— Ну, другое дело…

На окраине Липок расплатился с возницей. Старик ударил по лошади кнутом, и телега, скрипя немазаными осями, покатила дальше. Чеки в осях, приметил Тихон, были кованые. Окликнул старика:

— Дед, ты откуда, местный?

— Из Заволжья мы, — отозвался тот.

На краю деревни горбился под тесовой крышей общественный лабаз, деревенская улица с колодцем-журавлем посередке была пуста. Теленок стоял у прясел и деловито жевал какую-то одежонку, вывешенную на просушку.

Тихон остановился возле избы под дранкой, с двумя окошками на улицу. За избой разглядел врытую в землю кузню, рядом — из жердей сбитый станок для ковки лошадей. В кузне, видимо, давно не работали: жестяная труба над дырявой крышей покосилась, проржавела.

На крыльцо дома вышел мужик в бязевой рубахе и полосатых штанах; лицо бритое, вытянутое, в руке сыромятная уздечка.

Тихон поздоровался. Мужик нехотя что-то неразборчиво проворчал в ответ, смотрел хмуро и подозрительно.

— Я агент по снабжению, насчет фуража. Может, в дом пригласите?

— Можно и в избу, таким гостям завсегда рады, — неожиданно улыбнулся хозяин, и в голосе у него была скрытая ехидца. Оглядев Тихона с ног до головы, тем же ехидным голосом уточнил: — Значит, фуражу надо?

Тихон насторожился: что-то уж больно быстро изменилось настроение хозяина.

Через темные сени, где пахло мукой и куриным пометом, прошел за мужиком в избу. Посреди комнаты скобленный косарем стол, к русской печке пристроен голбец о ухватами, на шестке чугунки, пустые кринки. За печкой кровать на струганых деревянных столбиках, накрытая линялым лоскутным одеялом. В красном углу, под образами, висел на гвоздике артиллерийский бинокль.

Заметив удивленный взгляд Тихона, хозяин пояснил:

— С фронту принес. Другие, значит, с винтовкой вернулись, а я с биноклем. Присаживайтесь на лавку. Может, голодны? Так я угощу.

— Спасибо, спасибо. Я сыт, а вот устал порядком. Мотаешься по губернии из конца в конец.

— Оно, как говорится, волка ноги кормят.

Хозяин стоял у печки и смотрел на Тихона с усмешкой, но не зло, а скорее лукаво.

— За овес платим рыночной ценой. На деньги не хотите — договоримся на соль или ситец, — под этим насмешливым взглядом Тихон был вынужден заговорить о «деле».

Мужик весь подобрался, вздохнул:

— Тень на плетень наводите. Из Чека вы!

— Постой, постой! — деланно удивился Тихон. — Ты чего, дядя, городишь?

— Эх, товарищ! — сказал мужик о укоризной. — Чего городить-то? Я тебя по край жизни буду помнить, ведь ты меня из-под расстрела спас. Так что не хитри ты со мной, товарищ Вагин, или как там тебя сейчас зовут.

— Жохов?! — обрадовался Тихон, только сейчас узнав мужика. — Никон Ипатьевич?

— Я самый.

— Полный Георгиевский кавалер?

— И это точно.

— Ну, извини, Никон Ипатьевич, не признал. Ведь у тебя раньше бородища была.

— Сбрил я ее, товарищ дорогой. А то с ней уж больно вид замшелый, — обмяк, подобрел мужик.

Тихон рассудил, что с Жоховым хитрить не надо, а можно говорить начистоту.

— Домашние-то где твои?

— Сноха Наталья да младший сын Лексей в город за керосином уехали. Вернутся, как мне при них тебя величать?

— Так и зови — Вагиным. Возле монастыря мальчишку раненого нашли, может, слышал?

— Намедни сосед из Заволжья вернулся, рассказывал. Страшное дело. Убить человека стало что таракана раздавить. Жив мальчонка-то?

— Живой, вовремя нашли. Думаешь, кто бы это мог?

— Думать одно, а на деле может совсем другое выйти, — уклончиво ответил Жохов. — Наши, деревенские, на такое не пойдут. В лесах, слышал, банда гуляет. Только зачем мальчонку убивать?..

Тихону ничего не оставалось, как рассказать о часовне, где было спрятано оружие, о колесном следе.

— В Заволжье тоже подводы есть, — буркнул Жохов.

Тихон достал из кармана выструганную ножом дубовую рогульку:

— У городских всё железные, кованые, а тут вон какая…

Внимательно разглядев чеку, хозяин словно бы с неохотой вернул ее Тихону. Помолчали.

— Ты извиняй меня, товарищ, мне по хозяйству надо, — произнес Жохов скороговоркой. — Коли не к спеху, обожди чуток, а рогульку дай-ка мне. Может, люди подскажут.

Хозяин ушел. Тихон не помнил, как прилег на лавку, повернулся к стене в тараканьих щелях и закрыл глаза. Сквозь сон слышал, как под голову ему Жохов подсунул овчинный полушубок.

Вечером хозяин собрал на стол ужин, ради гостя вынул из шкафчика зеленый штоф, заткнутый тряпочкой. Сноха и младший сын вернулись из города только ночью.

Жохов налил в стаканы себе и гостю настойки, но Тихон пить отказался.

— Тогда я один, душа требует, — извиняющимся голосом сказал хозяин. — Не обессудь, товарищ Вагин: по-русскому обычаю без нее ни крестины, ни похороны, ни радость, ни горе…

Когда отужинали, Никон Ипатьевич скрутил цигарку, закурил, потом забористо, по-окопному выругался:

— И как меня угораздило связаться с офицерами! А все этот Лаптев, эсер проклятущий. Словно сопливого пацана, за нос провел… Натворил этот мятеж беды. Гвоздей нету, керосину нету, соли днем с огнем не сыщешь. Рабочий на таком пайке сидит, что еле ноги волочит…

Хозяин помолчал минуту и без всякой связи сказал:

— Старшего сына потерял, младший хромый — упал с мерина, повредил ногу, а она возьми и высохни. Метит Наталью в жены взять, а та вроде как не соглашается. Но, может, наладится все, дай-то бог…

— Насчет рогульки ты мне так ничего и не говоришь, — перебил Тихон хозяина. — Выяснил, Никон Ипатьевич, что-нибудь или нет?

— Когда рожь, тогда и мера, — хозяин самодовольно усмехнулся, выложил чеку на стол. — Даром я, что ли, полдеревни с ней обошел?

Тихон резко наклонился к нему, дотронулся до плеча:

— Ну, и чья рогулька?

Жохов крякнул, будто опрокинул в себя еще стакан настойки:

— А не наших, не деревенских. У нас все на один манер делают, а эта особая, фигуристая.

— Так откуда же она?

— С хутора Гурылева — вот откуда! — горячо дохнул чекисту в лицо хозяин. — Первый богатей в округе. Еще при Столыпине отделился, батраков держал. Люди сказывают, в мятеж из Заволжья целый воз награбленного барахла привез.

Тихон убрал чеку в карман.

— Своди-ка меня, Никон Ипатьевич, на этот гурылевский хутор. Не туда ли след-то ведет!

Жохов пыхнул цигаркой:

— Нельзя тебе без подмоги, товарищ Вагин.

— Завтра в деревне еще двое наших будет, втроем справимся.

— Ну, тогда уж и меня берите.

9. Хутор

Утром они встретились у лабаза с Лобовым и милиционером. В деревнях по дороге на Заволжье похожей телеги никто не видел, Рожков вернулся ни с чем.

В Волжском монастыре начальник иногороднего отдела разговаривал с Дроновым. Тот заметил и телегу возле рощи, и мужика, которого Беня-шулер вызвал из монастыря. Это был повар колонии, столяр вспомнил, что где-то поблизости, на хуторе, у повара живет тетка.

Тихон переглянулся с Жоховым:

— Все сходится, Андрей Николаевич! Это хутор Гурылева!

Однако Лобов, выслушав его, все еще сомневался, спросил у Жохова, есть ли племянник у Гурылевой.

— Был и племяш, его еще мальчишкой в Питер увезли. Слышал потом от людей: школу прапорщиков кончил, в офицеры выбился. Хрыковы им фамилия.

Теперь уже и у Лобова не осталось сомнений — поваром колонии был Хрыков, значит, телегу надо искать на гурылевском хуторе.

Через час остановились в ольшанике возле хутора, всмотрелись, нет ли чего подозрительного.

Дом был широкий и приземистый, с покатой железной крышей, дощатым навесом над дверью и пятью окнами в кружевах резных наличников. Слева стоял сарай с распахнутыми настежь воротами, в нем две телеги. К стене сарая привалились сани с ржавыми полозьями, напротив — колодец с очепом.

На хуторе было спокойно; все строения, как нарочно, открыты со всех сторон, незаметно не подойдешь.

Из избы вышла высокая баба с лукошком, высыпала на землю зерно и скрылась в доме. Немного погодя появился хозяин хутора, зачерпнул из колодца воды и унес ведро во двор.

На крыльцо вышел парень в пиджаке, черной рубахе навыпуск, в сапогах гармошкой.

— Никон Ипатьевич, ну-ка глянь! — сказал Тихон.

— Чужой! А может, этот самый племяш, — сиповато произнес Жохов. — Я ведь его только пацаном видел.

Лобов раздумывал, как поступить, а Тихона так и подмывало броситься вперед, скрутить парня, пока тот ничего не подозревает.

— Чего канитель тянем? — ворчал Жохов.

Милиционер его поддержал:

— Нагрянуть под предлогом изъятия самогона — и дело с концом.

— А вдруг там бандиты отсиживаются? И сколько их? — спросил Лобов. — Нет, иначе сделаем. Ты, Тихон, вместе с Жоховым здесь останешься, если что — прикроешь.

Пригнувшись, Лобов и милиционер ушли жиденьким ольшаником в сторону хутора. Время тянулось медленно.

— Уснули они, что ли, в кустах? — ворчал Тихон.

Минут через десять на крыльце появился Рожков, замахал фуражкой.

— Чисто сработано, — одобрительно сказал Жохов.

Но Тихон засомневался:

— Уж больно все просто. Не пустой ли номер?

Когда вместе с Жоховым он вошел в избу, то увидел такую картину: хозяева хутора сидели на лавке, парень за столом, не торопясь, тыкал вилкой в квашеную капусту, хрустел нарочито, поглядывая на Лобова.

Тот держал в правой руке наган со взведенным курком, в левой браунинг. На столе бутылка, сковорода с жареной рыбой, миска с капустой, ломтики сала на блюдце.

— Ну, есть грех! И аппарат у меня есть, — торопливо говорил Гурылев. — Кто сейчас не гонит? А тут вскочили, «руки вверх» и по карманам шарить, как налетчики. Ну, заехал родственник по случаю.

— А вот это как у родственника оказалось? — Лобов подбросил на ладони плоский браунинг.

— Кто сейчас без оружия? — бойко ответил парень. — У меня и граната была, да истратил — вон рыба на сковороде.

— Дайте-ка ваши документы, — приказал Лобов.

Парень хмыкнул, полез в карман пиджака. По справке, выданной штабом второго Советского полка, «красноармеец Хрыков Семен Степанович уволен в бессрочный отпуск из-за тяжелого ранения».

Парень был красив, но левую щеку пересекал глубокий пулевой шрам. Видно, стреляли в упор, но пуля прошла по касательной.

— Где это вас так? — спросил Лобов, кивнув на шрам.

— Было дело под Полтавой. А точнее если — памятка от есаула одного, царство ему небесное!

— Сейчас чем занимаетесь? Где служите?

— На фронте кашеварить приходилось. Устроился поваром в детскую колонию. Тут близко, в монастыре.

Справка была липовая — это Лобов понял сразу. И Жохов говорил, племянник у хозяйки хутора в школе прапорщиков учился, в офицеры выбился. Потому сказал напрямик:

— Может, посерьезней есть документ?

Хрыков весь подобрался:

— Тетушка! Подай-ка шинель.

Гурылева грузно поднялась с лавки, подошла к дверям, сняла с гвоздя почти новую шинель.

Почувствовав опасность, Тихон подвинулся к парню, но все-таки оплошал; Хрыков оттолкнул хозяйку на Лобова, ударил в живот Тихона и бросился к дверям. За ним кинулся милиционер.

Тихон ослеп от боли, выхватил пистолет, но стрелять, конечно, не мог. В избе происходила свалка, что-то падало со звоном, раздавались тяжелые удары, хрип. Потом — задыхающийся голос:

— Тихон! Убери пистолет!

Это кричал Лобов, растирал кулаком разодранную чем-то острым щеку. Жохов, раздувая ноздри, держал за локти Гурылева. Хозяйка всхлипывала, прижавшись к стене. Лишь парень неподвижно лежал на полу, лицом вниз.

— Это я его рукояткой, — виновато произнес Рожков, глядя на убитого.

Лобов перевернул Хрыкова лицом вверх, покачал головой, но попрекать милиционера не стал: в правой руке убитого, крепкой, с узловатыми пальцами, был зажат кухонный нож.

Кивнув на покойника, начальник иногороднего отдела спросил Гурылева, зачем приходил парень.

Хозяин ответил, не сморгнув:

— Так ведь знамо зачем — навестить по-родственному. Это племяш Матренин. А теперь, выходит, покойник, — словно сразу поглупев, добавил с кислой ухмылкой.

— Значит, правду говорить не будешь? — промолчав, выразительно спросил Лобов.

— Я вам, гражданин дорогой, как на духу все. А уж зачем он бежать вздумал — убей бог не знаю. С фронта дерганый явился, контуженный. Видать, почудилось что. А ты, Матрена, не убивайся шибко: богу хорошие люди тоже нужны.

— Оружие сам покажешь или нам искать?

Гурылев натянуто рассмеялся:

— У меня оружие? Шутишь ты, начальник, окромя ножей и вилок, ничего нету. Чай, деревенские собак навешали, — угрюмо глянул он на Жохова.

Лобов приказал начать обыск. В темных сенях, в сундуках, на чердаке, где сушились березовые веники, в яме под сенями нашли такую уйму наворованного в мятеж барахла, что лишь плевались с отвращением: кружевное женское белье, серебряные подстаканники, ложки, оклады с икон. Только карманных часов почти десяток. На одних, на крышке с внутренней стороны, была выгравирована надпись: «Фельдфебелю Гурылеву за верную службу престолу. Граф фон Мейер». Понял Лобов: на совести хозяина хутора не только мародерство в мятеж.

Хозяйка из-за ворованного барахла заголосила громче, чем из-за убитого племянника. А Тихону вспомнилось Заволжье после мятежа: улицы с темными проемами пожарищ, обгорелые деревья без листвы, разграбленный отцовский дом. Вот такие, как Гурылевы, и шли следом за озверевшими от крови офицерами по квартирам, стаскивали в телеги все ценное, поганили то, что не представляло для них интереса.

Спросил Гурылева, показав на собранное барахло:

— Куда тебе столько? На две жизни хватит.

— А я бы еще хутор купил.

— Ну, купил. А дальше?

— Потом еще.

— А потом?

Гурылев ухмыльнулся снисходительно, наивный, мол, человек:

— А вот ты бы ко мне пришел и узнал бы, что потом!

— Договаривай, договаривай.

— Тут хитрого нет. Я бы об тебя ноги стал вытирать, вроде бы ты не человек, а куль рогожный, — оскалил Гурылев редкие зубы.

Заглянули на сеновал, в амбаре переворошили сусеки с рожью и овсом. Винтовки и ящики с патронами нашли в сарае, в лакированной, обсиженной курами карете, видимо, притащенной Гурылевым из разгромленной помещичьей усадьбы. Пересчитали — ровно полсотни новеньких, смазанных трехлинеек со штыками.

Лобов веско сказал Гурылеву:

— За краденое барахло — посадят, а за оружие — расстрел! Ну, будешь выгораживать бандитов или расскажешь все без утайки?

Гурылев вздохнул:

— Кто же, гражданин начальник, жить не хочет. Вчера Матренин племяш с каким-то мужиком заявился, давай им подводу. Куда денешься? Хутор от деревни далеко, очень даже удобно красного петуха пустить. Запряг им Серого, а вечером они эти винтовки привезли, велели спрятать. Тот, второй, сразу в лес подался, сказал, за оружием ночью придут.

— Сегодня ночью?

— Сегодня.

— А почему они на твоей подводе дальше не поехали?

— Надо быть, в самую глухомань или в болотину забрались, куда не проехать.

Лобов вызвал Тихона на крыльцо, тяжело облокотился на перила.

— Давай решать, как дальше поступим. В трехлинейке без штыка — четыре килограмма. А тут еще патроны. Выходит, человек пятнадцать придет. Не удержать нам хутор.

— Как же быть?

— Есть один выход.

— Какой? — Тихон настороженно заглянул в лицо Лобова.

— Жохов и милиционер на подводе везут оружие в Заволжье, оттуда звонят в губчека. Хозяев хутора с собой прихватят — им здесь делать нечего, отхозяйничали свое. А мы постараемся задержать бандитов. Нельзя их упускать, такого случая может больше и не быть. Как, согласен?

— Другого не придумаешь, — ответил Тихон.

Лобов ничего больше не сказал, только крепко стиснул его руку и сразу же вернулся в избу.

10. Засада

Бандитов ждали со стороны леса. Посматривали в окна, прислушивались к редким ночным звукам. На столе — две винтовки с полными магазинами, патроны россыпью.

Иногда Лобов закуривал, загоралась спичка, и Тихон видел его худые скулы, заострившийся нос, блеснувшие под козырьком фуражки глаза. И опять темнота, только подрагивает пористо-красный огонек папиросы и пахнет табачным дымком.

Осторожные шаги по кошенине услышали глубокой ночью, когда решили, что бандиты уже не придут. Возле изгороди, окружавшей хутор, шаги смолкли, донеслись тихие голоса.

Потом через изгородь перелезли сразу несколько человек, растянутой цепью пошли к дому, поскрипывая сапогами, похрустывая стерней.

Один из бандитов остановился возле окна, постучал пальцем в стекло, приглушенно окликнул:

— Гурылев, выходи с ключами!

Ему не ответили. Тогда бандит постучал сильнее, властно повысил голос:

— Хрыков! Кончай дрыхнуть, выходи!

— Пора! — сказал Лобов вполголоса и первым выстрелил в черный силуэт в окне.

Раздался стон, крик, топот сапог по мерзлой земле. Тихон тоже вскинул винтовку, покрепче прижал ложе к плечу и, не видя в темноте мушки, дернул податливый курок.

Бандиты залегли в кустах, защелкали ответные выстрелы. Зазвенели разбитые оконные стекла, лязгнула под пулей печная задвижка, вдребезги разлетелся горшок на посуднице.

Чекисты выпускали магазин за магазином, в избе кисло запахло порохом. У самого окна оглушительно взорвалась граната. Чекистов отшвырнуло к противоположной стене, обдало пороховой гарью, рухнула на стол подвешенная под потолком лампа, вспыхнул огонь.

Пытались сбить пламя сапогами, но огонь уже лизал половики, лавки, дрова у печи. Дым ел глаза, мешал следить за бандитами, а сами они, освещенные пламенем, были для них как на ладони, выстрелы стали прицельней.

Перебежали в сени, оттуда во двор. Через несколько минут пламя охватило всю избу, вспыхнула солома на крыше сарая. И Лобов сказал, сняв фуражку и взлохматив мокрые волосы:

— Здорово припекает. Крыша упадет — и конец.

— Может, попробуем вырваться? — дрогнул голос у Тихона.

— К дороге надо бежать, там канава. Если добежим, по ней попытаемся уйти.

Открыв ворота, выскочили из горящего сарая, успели в дыму и грохоте добежать до дороги, броситься в канаву. Над головами защелкали запоздалые выстрелы, скосили высохший куст чертополоха.

— Цел? — отдышавшись, прохрипел Лобов, не поднимая головы.

— Кажется, не задели, — облегченно выговорил Тихон, жадными глотками хватая холодный воздух.

— Рано радоваться — теперь они знают, что нас только двое, не отступятся…

Заметили: бандиты перебежками заходят слева и справа, пытаясь окружить их, отрезать от леса.

Неизвестно, далеко ли бы им удалось уйти, если бы на дороге не показался в этот предутренний час скачущий во весь опор конный отряд чекистов…

Хутор сгорел дотла, вместе с ним сгорело все награбленное Гурылевым барахло. Посреди черного пожарища торчала только закопченная печь, из потрескавшейся трубы уходил в синее утреннее небо последний дым.

Банда в погоне была уничтожена почти полностью, но Бусыгину удалось уйти. Со штабс-капитаном был какой-то парень из жулья. Вероятно, их и видели потом в лодке, переправлявшейся через Волгу за железнодорожным мостом.

Тихон напомнил слова беспризорника Пашки о «хазе» Бени-шулера на Пошехонской улице. Лагутин решил устроить там засаду.

На четвертый день в засаде сидели Лобов, Тихон и Зубков.

Место для наблюдения выбрали не совсем удачное — в подвале напротив «хазы». Здесь было холодно, сыро, но пуще всего донимал сквозняк.

Во дворе четверо мальчишек играли тряпичным мячом в лапту. Иногда он подкатывался к подвалу, и Лобов боялся, как бы мяч не влетел в разбитое окно, — ребята полезут в подвал и обнаружат чекистов.

В воротах появился высокий человек в парусиновых штанах и шинели без ремня. В одной руке он нес старенькую тульскую гармонику, другой держался за плечо белобрысого мальчика в рваном, с закатанными рукавами пиджаке.

Ребята сразу окружили слепого. Он надел ремень гармоники на плечо и неумело заиграл «На сопках Маньчжурии». Из нескольких окон выбросили пятачки. Мальчик торопливо подобрал их, ссыпал в карман гармонисту. Закончив вальс, слепой встряхнул седой головой и под гармонику запел простуженным голосом:

Мороз и ветер от реки, А он, в изодранной шинели, На деревяшке, без ноги, Стоял, бедняга, на панели!..

Когда слепой и мальчишка ушли, ребята снова принялись за лапту. Из подъезда вышла рыжая толстая женщина с камышовой корзинкой и зашагала со двора на улицу. На втором этаже кто-то поставил на подоконник граммофон, труба зашипела, потом сквозь шорохи прорвался голос певицы. Тихон хотел поближе сесть к окну, под сапогом треснула доска. Зубков, до этого лежавший на лавке, вскочил, щелкнул взведенным курком.

— Чумовой ты, Ефим, тебе нервы надо лечить, — проворчал Лобов.

— Никакие не нервы, а привычка, — Зубков спрятал револьвер в карман, опять улегся на лавку.

Тихон подумал, что мужик он, конечно, надежный, но на оружие полагается больше, чем на голову. С одной стороны хорошо, когда рядом меткий стрелок, смелый человек. Но Лагутин говорит, что в Чека чаще надо воевать умом, чем оружием.

Сегодня Зубкову нездоровилось: в подвале он простудился, то и дело кашлял и чихал в платок.

— Помню, прошлый раз вот так же двое суток сидели в развалинах Демидовского лицея, ждали Гадлевского, — опять поднялся он с лавки.

— Ну и что? — спросил Тихон, чтобы поддержать разговор.

— Плохо! Курить хотелось, а нельзя. На третью ночь он заявился, два нагана при нем. Мне тогда руку царапнул, а Сашу Миронова убил…

Зубков опять уткнулся в платок, чихнул.

— Ступай к Лагутину, пусть замену пришлет, — посоветовал ему Лобов.

— Да, мужики, сегодня я не работник.

— Иди, иди, Ефим. В крайнем случае мы вдвоем справимся, — успокоил его Лобов.

Запахнувшись в шинель, Зубков вышел из подвала. Тихон с жалостью посмотрел ему вслед.

— Ты поспи, я подежурю, — сказал Лобов.

— Да я уже вздремнул. Приснилось, будто дома, у матери, щи уминаю. Помню, совсем маленьким был, отец как сядет обедать, так обязательно скажет: не женился бы на тебе, Анна, ни в жисть, если бы ты так здорово не умела щи варить. Отец шутил, а мать сердилась…

Раздался выстрел, секунды через три — другой. Мальчишки побежали со двора на пустырь за домами. Туда же бросились и чекисты — что-то случилось.

На пустыре было понастроено всяческих сарайчиков, дровяников, голубятен. Возле забора толпились взрослые, ребятишки. Чекисты растолкали их и увидели Зубкова: одной рукой он упирался в землю, словно силился подняться, в другой был зажат револьвер; под шинелью, на френче, расползалось темное пятно крови.

Метрах в десяти от Зубкова лежал еще один убитый. В нем Тихон опознал Беню-шулера, ноги в желтых стоптанных ботинках неудобно подвернуты, рядом офицерская фуражка.

Толстая женщина с камышовой корзинкой возбужденно рассказывала:

— Господи! Страхота-то какая! Иду из лавки, смотрю, впереди меня этот парень, — женщина показала на Беню-шулера, — с ним мужчина в кожаной куртке, представительный. А навстречу им солдатик. Остановился, в карман полез, а этот, в куртке, наган выхватил — и в него. Потом крикнул что-то — и в парнишку. Тот со страху руками заслонился, будто так от пули убережешься.

Убив Беню-шулера, Бусыгин оборвал последнюю нить, которая могла привести к нему. Облавы ничего не дали, штабс-капитан исчез из города…

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1. Связной

Человека с паролем ждали со дня на день, но, когда поручик сказал Тихону, что связной появился, чекист на какие-то секунды даже растерялся. И обрадовался: значит, всю эту операцию они затеяли не зря. Попросил Перова рассказать подробности.

Они шли по Духовской улице в сторону Волги. Ветер пронизывал до костей, бил в лицо колючей снежной крупой, свистел в щелях заборов.

Было заметно — поручик появлению связного не рад: лицо хмурое, утомленное, слова будто цедит сквозь зубы:

— Около семи часов вечера звонок. Я пошел открывать дверь.

— Почему не Флексер? — сразу перебил его Тихон.

Перов нервозно передернул плечами:

— Доктор как почувствовал, что это связной: засуетился, в темноте никак не мог ключи найти. Вряд ли в таком состоянии он смог правильно ответить на пароль.

— Связной не удивился, увидев вместо Флексера вас?

— Насколько я понял — ни меня, ни доктора он в лицо не знал.

— Как он представился?

— Штабс-капитаном Струниным.

«Выходит, не Бусыгин. Значит, тот действовал самостоятельно», — подумал Тихон, спросил приметы связного.

— В кожаной тужурке, глаза светлые, худой. Когда сердится, резко надламывает брови.

— Не густо. С такими приметами каждого третьего хватай.

— А вы надеялись, к вам пришлют связного со шрамом во все лицо?! Связной и должен быть неприметен, эти азы чекист должен знать.

— О чем говорил Струнин? — оборвал поручика Тихон.

Перов втянул голову в поднятый ворот шинели, прибавил шаг.

— Все расспрашивал, откуда знаю вас, из какой вы семьи, как оказались в губчека. Очень был недоволен, что я устроил вас у Гусицына.

— Почему?

— Может, хотел там сам поселиться. О его появлении приказал не говорить вам. На ночь у Флексера не остался, обещал зайти на днях. Перед самым уходом спросил, какие из старых городских учреждений сохранились, что в них сейчас.

— Зачем они ему?

— Кто его знает. Может, диверсию задумал, — равнодушно произнес Перов и, поежившись, добавил: — Теперь будет нас с вами проверять — не продались ли мы красным.

— Пусть проверяет. В губчека интересуются вашим начальником Ливановым.

Перов, собираясь с мыслями, ответил не сразу:

— В штабе говорят, за отказ участвовать в мятеже Перхуров его чуть не расстрелял, под арест посадил. Но мне в это плохо верится.

— Объясните.

— То съязвит, то ухмыльнется, то в спину какому-нибудь комиссару так посмотрит, словно выстрелит в упор. Фактов у меня нет, одни подозрения.

— Ну, а другие военспецы?

— Всякие встречаются: одни служат вам честно, другие из-за пайка. Разговаривал вчера с таким, откровенничал передо мной: «Вступил в организацию сочувствующих, скоро войду в партию, меня назначат комиссаром при штабе — и полуторное жалованье обеспечено», — Перов брезгливо скривил губы.

Утром донесение Тихона о появлении связного лежало на столе председателя губчека. Ознакомив с ним начальника иногороднего отдела, Лагутин сказал:

— Ливанов при его должности вред нам может причинить огромный. А мы как по рукам связаны, не можем начать официальное расследование: пришла директива за подписью Троцкого не вмешиваться в дела военных органов.

— Знаю я Ливанова, перешел к нам сразу после революции, — вслух рассуждал Лобов. — И перхуровцы его арестовали — тоже факт. Но ведь это можно было сделать умышленно, чтобы после мятежа в городе своего агента оставить. Может, обратиться в контрольный отдел штаба, к Ляхову? Пусть приглядится к нему.

— В контрольном отделе Рузаев работает, — напомнил Лагутин. — Как бы не пронюхал, что мы Ливановым интересуемся. Сейчас, Андрей, освободи Вагина от всякой оперативной работы. Струнину, если начнет проверять его, может показаться странным наше доверие парню.

Думал Тихон, с появлением связного работы у него прибавится, а получилось иначе: словно чиновник, уходил на работу и возвращался домой точно по часам.

Гусицын заметил это, спросил, в чем дело.

— Неприятности у меня, не проявил, так сказать, революционной бдительности, — ухмыльнулся Тихон. — Теперь бумажки подшиваю да у телефона носом клюю.

Хозяин расстроился, мелкими шажками заходил по комнате:

— Жаль, очень жаль. До мятежа в Чека секретарем Менкер работал, Перхурову он очень помог.

О времени, когда опять будут вешать большевиков, в квартире Гусицыных мечтали каждый день. Трудно было Тихону сдерживаться, а еще труднее — поддакивать хозяевам.

Особо неистовствовала «мадам» Гусицына: как только речь заходила о Советах, о большевиках, шипела ядовитой змеей, жилы на тощей шее вытягивались жгутами.

Доставалось и Тихону — за то, что он невольно служит большевикам. Хозяин пытался образумить супругу, но та не хотела и слышать его доводы. После работы Тихон словно в пыточную камеру шел. С Гусицыными привелось и новый, тысяча девятьсот девятнадцатый год встретить, первый тост — за свержение красных комиссаров. Надолго запомнился ему этот Новый год.

По вечерам Гусицын, напялив на острый нос маленькие очки в железной оправе, вслух читал супруге местную газету, напечатанную на рыхлой желтой бумаге.

Радовались победам в Сибири новоявленного «верховного правителя Российского государства» адмирала Колчака, бесились, читая о вскрытии в церквах «святых» мощей и разоблачении попов, переживали конец петлюровщины на Украине и взятие Красной Армией Уфы, Харькова и Оренбурга, злорадствовали, когда узнали о гибели «германских большевиков» Карла Либкнехта и Розы Люксембург.

Особенно нравился им постоянный раздел газеты «Недостатки механизма» — о бюрократизме, волоките, неполадках в работе городского хозяйства. В такие минуты они оживлялись, будто на пару «монопольки» хватили.

В один из вечеров Гусицын прочитал постановление губисполкома о всеобщей мобилизации жителей на расчистку улиц от снега — зима выдалась вьюжная, сугробы наметало чуть не до второго этажа, из-за снежных заносов вставали поезда.

Хозяйка заявила, что скорее умрет, чем возьмет лопату в руки. Но утром пришли из домового комитета, и Гусицыны вместе с другими жителями откидывали снег на Семеновской площади возле пожарной каланчи.

Как-то на лестничной площадке Тихон опять столкнулся с военным из соседней квартиры. Тот доброжелательно улыбнулся ему, первым начал разговор:

— Живем рядом, а так и не познакомились. Я вас видел в губчека. Выходит, и делу одному служим. Военспец Дробыш, — протянул он руку. — Заглянули бы как-нибудь к старому холостяку. Чайку попьем, поговорим.

— С удовольствием, — согласился Тихон, обрадовавшись, что хоть один вечер не будет слышать скрипучий голос хозяйки, видеть постную, узколобую физиономию хозяина.

— А зачем откладывать? Сегодня же и приходите, — радушно предложил Дробыш.

Вечером после работы Тихон умылся, переоделся в чистую рубаху. Когда вышел в переднюю комнату, где за столом сидели Гусицыны, хозяйка, оглядев его, съехидничала:

— Уж не на свидание ли с совдеповской барышней принарядились, господин Вагин?

Тихон вынужден был рассказать о встрече с соседом, о его приглашении. Гусицыну как прорвало, не закончив пасьянс, бросила карты на стол, на худые плечи натянула пуховую шаль:

— Идите, идите! Он вам мозги на советский лад быстро перелицует. С ним в доме никто из порядочных людей не здоровается даже, а вы к этой красной сволочи в гости собрались.

— Успокойся, Капа, — Гусицын отложил газету в сторону, попытался урезонить жену: — Я слышал, Дробыш в штабе — большая фигура. Может, Тихону Игнатьевичу удастся что-нибудь интересное узнать.

— Ждите, проговорится этот боров, — не унималась хозяйка. — Крысиного яду ему в чай — вот и весь разговор. За паек большевикам продался…

Тихон выскочил из квартиры на лестничную площадку. Только придя в себя, дернул ручку звонка в квартиру напротив.

— А у меня и самовар в самый раз готов, — весело прогудел Дробыш, открыв ему дверь.

Он был в плотном сером халате с черными отворотами, подпоясанном витым поясом, на ногах теплые носки и меховые тапки, громко шаркающие при ходьбе. Вид мирный, даже обывательский, и только фуражка и шинель на вешалке рядом с «эриксоном» говорили о том, что в квартире живет военный.

В квадратной комнате с окном во двор — стол под чистой клеенкой, металлическая койка, накрытая грубым солдатским одеялом, платяной шкаф и бамбуковая этажерка с книгами, на которую Тихон сразу же обратил внимание.

— Любите читать? — кивнул Дробыш на книги. — Можете пользоваться моей скромной библиотекой, как своей. Хоть и небольшая, но русские писатели почти все по томику да представлены.

Чувствовалось, военспец соскучился по собеседнику, больше говорил сам. Лицо широкое, мучнистое, крупный нос в красных прожилках, лоб высокий, выпуклый. Серые глаза под сросшимися седеющими бровями смотрели добродушно, но, когда Дробыш заговорил о тяжелом военном положении республики, взгляд его стал жестким и даже суровым.

О своей службе в штабе военного округа он только обмолвился:

— Одинокая у меня жизнь, знакомые по царской армии остались у Деникина да Колчака, новых товарищей не завел — к нам, военспецам, большинство относится настороженно. В доме тоже косо смотрят, в том числе и ваша хозяйка. И как вас угораздило в эту семейку попасть?

— Поселили по уплотнению, — вынужден был соврать Тихон.

— После мятежа таких еще немало осталось. С ними придется и новую жизнь строить, никуда от них не денешься.

Несмотря на разницу в возрасте, разговор завязался дружеский, непринужденный, Дробыш поинтересовался, как Тихон стал чекистом.

— Можно сказать, случайно.

— Случайно? — удивленно переспросил хозяин. — В такой организации случайно не оказываются.

— Работал слесарем на фабрике, тут собрание, оратор из губкома призывает самых достойных в отряд ВОХР выдвигать. А на фабрике всё больше бабы, мужиков мало. Вот меня, холостого, здорового, и выкрикнули.

— Уж больно просто у вас получается, — усомнился Дробыш. — И происхождением не интересовались?

— Я на этот счет чист: мать и отец у помещика в батраках были. В губчека оперативных сотрудников не хватало — из отряда меня и перевели, как грамотного и сознательного.

— Ну и как, довольны службой?

Тихон замялся:

— Да как сказать. Паек хуже, чем у рабочего, всякие мероприятия впридачу — то после работы беспризорниками занимайся, то на политучебе сиди. Думал, легче будет, а вышло наоборот.

— Что же не уйдете, если не по душе чекистская служба? — допытывался Дробыш.

Тихон смущенно признался:

— На фабрику неохота возвращаться, скажут, рабочего доверия не оправдал. Может, привыкну еще.

Дробыш усмехнулся, перевел разговор на другое.

Расстались они друзьями. На прощание военспец дал Тихону книгу «Преступление и наказание», посоветовал:

— Обязательно прочитайте. Я бы на месте товарища Дзержинского всех чекистов заставил прочитать Достоевского от корки до корки.

Об этом знакомстве на следующий день Тихон рассказал начальнику иногороднего отдела. Тот внимательно выслушал его и вышел из кабинета. Через четверть часа Тихона вызвал к себе председатель губчека, попросил повторить разговор с военспецом.

— Неужели и Дробышу не доверять? — удивился Тихон. — Вы же сами, Андрей Николаевич, говорили, что он человек проверенный.

Ему ответил Лагутин:

— Настораживает, что твое знакомство с Дробышем состоялось сразу, как только в городе объявился связной. Прежде чем встретиться с тобой, Струнин постарается проверить тебя.

— Раньше я возвращался к Гусицыным позднее, мы просто не могли познакомиться с Дробышем.

— Может быть, оно и так, — согласился Лагутин. — Однако в твоем положении надо быть очень бдительным: при ненависти Гусицыных к Дробышу твоя дружба с ним может насторожить их.

— Что же мне теперь — не ходить к нему?

— Если пригласит — иди, а сам в гости не напрашивайся. Сейчас главное — подготовиться к встрече со связным. Думаю, это будет настоящий допрос.

И Лагутин не ошибся.

2. Проверка

Через два дня, только Тихон вернулся с работы, хозяин квартиры возбужденно сообщил ему, что им вдвоем приказано немедленно явиться к Перову.

— Кем приказано? — нахмурился Тихон. — Мне может приказать только сам господин поручик.

— Значит, есть начальство и повыше Перова, а наше дело маленькое — подчиняться! — Гусицын от возмущения затряс головой.

Тихон с неудовольствием протянул:

— Устал чертовски. Самое время отдохнуть.

— Все, все отдохнем, когда срок придет. А сейчас работать надо, — торопил его хозяин, уже надевая фризовую чиновничью шинель, закручивая вокруг шеи концы башлыка.

В квартире Флексера возле поручика Перова сидел худой мужчина в расстегнутой кожаной тужурке. Сказал Тихону, не спуская с него холодных узких глаз, близко сведенных к переносице:

— Присаживайся, товарищ чекист. Разговор будет долгий.

Тихон бросил взгляд на поручика — на сером, усталом лице его застыла словно бы виноватая усмешка. «Неужели предал?» — промелькнула в голове пугающая мысль.

Гусицын сел на стул за спиной чекиста, с хрустом, в нервном нетерпении заламывал пальцы. Флексер встал в простенке, сложив короткие руки на груди. На Тихона посматривал то с сожалением, то со страхом.

— Сначала представлюсь вам, товарищ чекист, — желчно проговорил мужчина в кожанке. — Будем знакомы, штабс-капитан Бусыгин, — и он в упор посмотрел на Тихона. — Вам эта фамилия ничего не говорит?

Раненый беспризорник Пашка, убитый Зубков, полыхающий Гурылевокий хутор — всё разом вспомнилось Тихону. Вцепиться бы штабс-капитану в горло и удушить его, как взбесившуюся собаку. Но надо сдержаться, надо вынести этот неприятный, пронизывающий взгляд. «Если не выдержу проверки, живым отсюда не выйти», — подумал он. Сказал, с трудом унимая ненависть:

— Со штабс-капитаном меня еще не знакомили.

— А я с чекистом за одним столом не сидел, — криво усмехнулся Бусыгин. — Выкладывай, как оказался в губчека!

Тихон неторопливо повторил историю, рассказанную Дробышу. Военспеца она убедила, а Бусыгин начал уточнять, спросил, на какой фабрике работал. Тихон назвал Норскую фабрику, которую из-за нехватки сырья закрыли, — называя ее, он почти не рисковал.

— А если мы проверим?

— Проверяйте.

— Откуда знаешь Перова?

— У них в усадьбе мой батька служил. А месяца два назад встретил господина поручика, рассказал, что в губчека работаю. Осточертела мне эта служба дальше некуда, но Матвей Сергеевич посоветовал не уходить, денег дал и на квартиру к Гусицыну устроил.

— Поручик объяснил, почему деньги дает?

— Я и сам не лаптем щи хлебаю, догадался. Меня Советская власть не озолотила, чтобы на нее спину гнуть. Когда мужики усадьбу Перовых жгли, батька мой обгорел, господское добро защищая. Так что у меня с комиссарами свои счеты.

— Об отце верно? — повернулся Бусыгин к склонившемуся над столом поручику.

Тот кивнул. Было похоже, что идет проверка не только Тихона, но и Перова:

— Да, служил у матушки. Мужик трудолюбивый, хозяин. У нас в усадьбе конюхом был, потом земли приобрел.

— Я им батькиных десятин никогда не прощу, — угрюмо проговорил Тихон. — Я им животы этой землей набивать буду.

Бусыгин спросил, чем он занимается в губчека:

— Сейчас опять в стажеры перевели. А раньше и в облавах участвовал, и дело о пожаре в Коровниках самостоятельно вел. Да вот на этом деле и погорел: не арестовал заведующего, а он зачинщиком оказался.

— Что же ты его не арестовал?

— Они моего батьку не пожалели! Да и сунул мне тот мужик порядочно, Матвей Сергеевич в последнее время насчет деньжат скуповат стал. Надоело карманной чахоткой страдать, пришлось самому о себе позаботиться.

Бусыгин сощурил глаза и сказал не то с иронией, не то с одобрением:

— А ты парень хваткий, палец в рот не клади.

Тихон самодовольно повел плечами:

— Да уж свое не упущу.

— Почему же тебя не выгнали? Ведь в Чека неподкупные нужны, а ты за барашка в бумажке большевистского врага отпустил.

— А кто про это знает? В таких делах свидетели не нужны…

Ответы Тихона, чувствовалось, постепенно переубеждали Бусыгина, рассеивали его недоверие.

И тут в разговор вклинился Гусицын, привстав со стула, ткнул в спину Тихона острым пальцем:

— Господин Вагин ведет себя очень неосторожно — опасные знакомства заводит…

Тихон с досадой махнул на него рукой:

— Сами-то больно хороши. Как соседи на вас в Чека не заявят — ваша жена даже дворника спрашивает, скоро ли большевиков будут вешать.

Бусыгин, помолчав, обратился к поручику:

— Почему вы не объяснили Вагину, как ему следует вести себя? Случай подсунул нам возможность узнать планы чекистов, а теперь из-за его жадности и вашей преступной халатности он может в два счета вылететь оттуда!

— С чего это я вылечу? — обиженно выговорил Тихон, только теперь узнав, почему у поручика такой виноватый вид. Значит, не выдал Перов. — С какой стати? Это мы еще посмотрим.

— Молчать! — вскочил Бусыгин и заходил вокруг стола. — Распустились, разболтались! Запомните: с этого дня не пререкаться, дисциплина и еще раз дисциплина.

— А платить нам будут?

— Ты заткнешься или нет?! — свирепо посмотрел на Тихона штабс-капитан, потом на Гусицына. — Если ваша жена и дальше будет болтать лишнее, я приму самые крутые меры.

— Сегодня же с ней поговорю, — заерзал тот, будто под ним горячая сковорода.

Бусыгин вцепился жилистыми руками в спинку стула и энергично заговорил, наклонившись вперед:

— Сейчас наша задача — собрать всех, кто уцелел после мятежа, в единую сильную организацию. Пока нас мало, но через месяц-другой будет достаточно, чтобы покончить с большевистской властью в городе раз и навсегда. Вы, поручик, осторожно приглядывайтесь к офицерам в штабе, выискивайте тех, кто душой с нами. Ты, Вагин, — чтобы никаких взяток, доверие большевиков надо вернуть. С вами, господин Гусицын, я поговорю отдельно. Через вас, доктор, буду держать связь с группой.

— У меня возвращается жена, — слабо произнес Флексер.

— Черт, не вовремя! Придумайте что-нибудь, отговорите.

— Я в письме пытался, но не получилось.

— Ее можно привлечь к нашему делу?

Доктор испуганно затряс руками:

— Что вы, что вы! Если жена узнает, чем я занимаюсь, она и меня выдаст.

— Хороша парочка — волк да ярочка, — съязвил Бусыгин.

— Так уж получилось, — начал было объяснять Флексер и сразу же осекся.

— Скажете ей, что квартиранта вам поселили по уплотнению, через штаб военного округа, — решил Бусыгин. — Сейчас расходимся. Гусицын пойдет со мной, Вагин выйдет через полчаса.

Тихон заметил, поручик что-то хочет сообщить ему. Когда доктор вышел в прихожую проводить гостей, Перов шепнул, оглядываясь на дверь:

— Бусыгин — только связной. Во главе организации стоит человек, пользующийся полным доверием большевиков. Постарайтесь узнать, какое задание штабс-капитан даст Гусицыну, это очень важно…

Наблюдение за Гусицыным показало, что после встречи на квартире у зубного врача он стал проявлять повышенный интерес к бывшему губернаторскому особняку на Волжской набережной, где помещались губисполком и губком партии.

Разыскивая вымышленного «товарища Сухова», обошел комнаты первого этажа, пытался даже спуститься в подвальное помещение, но тут его остановили.

После этого подолгу ходил в парке за особняком, присматриваясь, кто пользуется черным ходом. Познакомился с истопником Юдашевым, квартира которого была неподалеку от губернаторского особняка.

Вечерами скуповатый Гусицын приходил к истопнику с самогонкой и закуской, допоздна просиживал у него. Об этом агент губчека узнал от жены Юдашева, которая хвасталась соседям, что муж свел знакомство с «порядочным человеком» и тот обещает взять его в свое учреждение посыльным.

Тихон и сам стал замечать — хозяин в последнее время возвращается домой навеселе. Однажды вечером услышал, как за дверью Гусицына распекала крепко выпившего мужа:

— С годами люди умнеть начинают, а ты, старый дурак, в пьянку ударился! Нашел время, идиот! Большевиков перевешают, а ты со своей пьянкой в рядовых чиновниках окажешься.

— Молчи, дура, — вяло отбивался от нее Гусицын. — Пью, — значит, надо.

— Кому надо, рыло суконное?

Гусицын перешел на шепот, Тихон на цыпочках приблизился к двери в их комнату:

— Я тебе скажу, а ты соседям растреплешь? Нет, уж лучше помолчу, да в живых останусь. А пить, Капа, я брошу, дней через пять брошу, как задание выполню.

— Какое задание?

Но Гусицын, хоть и пьян был, не проболтался.

После этого хозяйка уже не пилила мужа, поверила: пьет он не просто так, а чтобы приблизить долгожданный день, когда большевиков вешать начнут.

Этот разговор Гусицыных Тихон передал начальнику иногороднего отдела, предположил:

— Может, штабс-капитан поручил моему хозяину, устроить взрыв в губернаторском особняке? Для этого ему истопник Юдашев потребовался?

Но Лобов, выслушав его, усомнился, расхаживая по кабинету, рассудил:

— Такое задание дали бы человеку военному, а Гусицын даже в армии не служил, сугубо штатский.

— Что же они задумали?

— Говоришь, хозяин обещался бросить пить дней через пять? Значит, за этот срок он надеется задание выполнить, — размышлял Лобов, остановившись у окна и глядя на заснеженную улицу. — А если арестовать Юдашева, чтобы Гусицын за помощью к тебе обратился? Истопник на Мытном дворе мелочью спекулирует — спичками, сигаретами. Повод есть.

— А с какой стати Гусицын именно ко мне обратится?

— Ты обмолвишься, что неделю будешь дежурить в губисполкоме.

— Без согласия Бусыгина он на это не пойдет.

— Пусть согласует. После неудачи с Юдашевым ты для них будешь самой подходящей кандидатурой, тратить время на поиски нового человека им будет накладно.

— Ладно, попробую, — неуверенно сказал Тихон.

Лобов рассчитал правильно: после того как Юдашева арестовали в облаве на Мытном, а Тихон в разговоре за ужином обронил о своем дежурстве в губисполкоме, хозяин поздно вечером зашел к нему, тщательно прикрыл за собой дверь:

— Тихон Игнатьевич, вы хорошо знаете расположение комнат в губернаторском особняке?

— Не очень, я ведь только вчера дежурить начал. А что вас интересует?

— У меня к вам просьба: обследуйте подвал под бывшей кухней, — вытягивая к Тихону цыплячью шею, еще больше понизил голос хозяин.

— Теперь там все перестроено. Где эта кухня была?

Гусицын забрызгал в лицо слюной:

— Угловая задняя комната в левом крыле. Я туда заглядывал, теперь там столовая для губисполкомовских работников. Узнайте, как проникнуть в подвал и что там сейчас. После Февральской революции туда из актового зала бюст Николая второго стащили. Проверьте, там ли он.

Тихон иронически присвистнул:

— Хотите его дома поставить? А вдруг после большевиков не монархия будет, а что-нибудь другое? Какой-нибудь верховный правитель вроде Колчака?

— Сделайте, что вас просят! — рассердился Гусицын, в гармошку сморщил узкий лоб.

Тихон зевнул, кулаком взбил жидкую подушку:

— Не буду я такой чепухой заниматься, господин Гусицын. Есть дела и поважнее, чем списанных царей в подвалах разыскивать.

— Это приказ Бусыгина! — рассердился хозяин и покосился на дверь, не слышит ли жена.

— Ну, если Бусыгина — другой коленкор, — сразу пошел на попятную Тихон. — Завтра посмотрю.

И тут случилось непредвиденное, чуть было не сорвавшее всю операцию.

3. Картотека

Лобова вызвал к себе председатель губчека. В кабинете, спиной к дверям, сидел мужчина в офицерской шинели, затылок стриженый, голова опущена. На самом краю стола фуражка со звездочкой, вот-вот упадет.

Когда мужчина обернулся на стук двери, начальник иногороднего отдела застыл на месте:

— Матвей Сергеевич?! Как вы здесь очутились? Вам же нельзя здесь появляться!

Перов ссутулился еще круче, за него ответил Лагутин:

— Господина поручика привели в губчека с улицы как врага Советской власти.

Лобов переводил недоуменный взгляд то на язвительного предгубчека, то на поникшего Перова.

— В хлебной очереди на Власьевской господин поручик обвинял Советскую власть в голоде и разрухе. Рядом стояли железнодорожник со Всполья и работница с ткацкой фабрики. Послушали его, послушали — да за локотки и сюда… Короткая у вас память, Матвей Сергеевич. Сами же участвовали в мятеже, ваши друзья офицеры жгли, разрушали город, а теперь большевики виноваты? Вы говорили это искренне или решили таким способом выйти из операции и больше не сотрудничать с нами?

— Увидел голодного беспризорника — и сорвался, — вяло произнес Перов. — Не было бы революции, и беспризорных бы столько не появилось. Об этом я и сказал там, в очереди.

— Беспризорников пожалели?! — вскинулся Лагутин. — Вы спросите их, господин офицер, чьи они дети, — солдат, которых на мировую бойню посылали, рабочих, которых рабским трудом изводили. А мы, большевики, свой долг перед ними выполним: оденем, накормим, грамоте-обучим.

Лагутин замолчал и, скрутив цигарку, жадно затянулся.

— Делайте со мной что хотите, — равнодушно сказал Перов.

— Сотрудничать с нами мы вас не принуждали, — жестко напомнил председатель губчека.

— Считайте — не справился. Можете вернуть снова в камеру.

— Не будем мы вас сажать, Перов. Нет на этот раз за вами преступления, за которое арестовывают, вы свободны.

— Куда же мне теперь?

— Возвращайтесь на службу.

— Вы сообщите туда? — поднял голову поручик.

— Обязательно, — ткнул Лагутин в блюдце недокуренную цигарку.

После ухода поручика он тут же позвонил в штаб военного округа, спросил Ляхова, как работает военспец Перов. Начальник контрольного отдела отозвался о нем как об энергичном, знающем работнике. Председатель губчека рассказал о случае на Власьевской.

Ляхов, видимо, растерялся от неожиданности:

— Что вы нам посоветуете, Михаил Иванович? Может, уволить его?

— Решайте сами. Я бы за такого работника не держался, ненадежный.

— Да, задали вы нам задачку, — протянул начальник контрольного отдела. — Мы посоветуемся.

Лагутин ничего больше не сказал ему, попрощавшись, положил трубку на рычажки.

— Выгонят поручика в шею после такого совета, — недовольно произнес Лобов. — Что тогда будет?

— Тогда вся надежда на Вагина.

— Он для Бусыгина человек новый, еще не достаточно проверенный. А поручика привлек к подпольной работе сам Перхуров. Только через Перова мы смогли бы узнать, кто руководитель местного подполья, «пользующийся полным доверием большевиков».

— Ну, может быть, еще не все потеряно, — неопределенно сказал Лагутин, открыл форточку. В накуренную комнату плеснуло свежим холодным воздухом.

Лобов почувствовал: что-то председатель губчека не договаривает. Рассказал о задании, которое получил Вагин от хозяина квартиры.

— Да, на диверсию тут не похоже, — согласился с ним Лагутин, потер виски. — Вероятно, там спрятаны какие-то документы, сегодня же с Вагиным обследуйте этот подвал.

— Мы понаблюдали за Ливановым, начальником артиллерийского управления, в котором работает Перов.

— Так-так. Что выяснили?

— Ни с кем подозрительным не встречается, работает хорошо, факт ареста его Перхуровым подтвердился. Может, все-таки подключить Ляхова? — спросил начальник иногороднего отдела.

Но Лагутин и на этот раз не согласился с ним…

На улице мела поземка, по укатанной обледенелой мостовой скользили редкие повозки, проехал грузовик с обугленными бревнами в кузове.

Под Знаменскими воротами стук сапог по утоптанной и мерзлой земле раздавался гулко и резко, на выщербленных кирпичах седела изморозь.

Возле Мытного двора баба в полушалке крест-накрест и фуфайке, подпоясанной для тепла ремнем, притопывала залатанными валенками возле ведра под деревянной крышкой, из которого вырывался густой пар.

Уловив запах съедобного, Тихон сглотнул слюну, Лобов заметил это, полез в карман, на рубль купил две картофельные лепешки, одну протянул Тихону. Съели их на ходу, вышли на набережную.

С Волги несло пронизывающим холодом, ветер швырял в освещенные окна губернаторского особняка снежную крупу, в деревянной будке возле дверей укрывался от ветра красноармеец в суконном шлеме с опущенными наушниками, Молча посмотрел на чекистов сквозь заиндевевшие ресницы.

В дежурной комнате разделись, придвинули стулья я буржуйке посреди комнаты, протянули к открытой дверце красные от мороза руки.

Согревшись, засветили «летучую мышь», по каменной лестнице спустились к подвалу. Сдвинув проржавевший засов, открыли и наглухо закрыли за собой обитую медью дверь. Над головами повисла стылая тяжесть кирпичных сводов; все звуки: шаги, перестрелка «ундервудов», голоса — исчезли.

Угол подвала был завален сломанными стульями, креолами, цветочными ящиками, досками. Раскидав их, чекисты увидели массивный бюст самодержца, приставленный лицом к стене.

Вдвоем сдвинули его с места, развернули. Позеленевший от сырости бронзовый царь глядел на них тупо и равнодушно. При свете «летучей мыши» тщательно осмотрели пол. Кирпичная кладка, где стоял бюст, была разбита, но кирпичи опять аккуратно приставлены один к одному.

Вынули их, руками разгребли смерзшийся песок. Под ним показалась крышка металлического ящика, Тихон двумя руками с трудом открыл ее.

Сверху содержимое ящика прикрывала толстая черная бумага, под ней лежали деловые папки с пронумерованными корешками. Лобов наугад вынул одну из них.

На серой обложке рядом с двуглавым орлом был четко пропечатан гриф Особого отдела Ярославского жандармского управления. В папке — плотные листы картона, в верхнем правом углу фотография, слева от нее имя, отчество, фамилия, год рождения и адрес. Ниже каллиграфическим почерком, с завитушками, характеристика секретного агента жандармского управления, где, когда и при каких обстоятельствах он был завербован.

Мелькали клички Черный, Сенатор, Высокий, Волонтер, Ключ, Банковый, Кривой. Агентов было много, а фантазии у жандармов не хватало, и рядом с Кривым в картотеке значился агент Прямой.

Тихон невольно улыбнулся, когда прочитал характеристику этого «прямого» — трудно было представить более кривую и изломанную судьбу:

«Машук Михаил Васильевич. Состоял на службе при Одесской сыскной полиции, был командирован в Херсон для обнаружения грабителей, но сам организовал шайку. После отбытия наказания послан в распоряжение Ярославского жандармского управления. Никакого доверия не заслуживает, может быть использован только в крайних случаях».

Среди агентов учителя, чиновники, бывшие офицеры, выгнанные из армии за неблаговидные поступки и пригретые жандармским управлением. Большинство получало двадцать пять — тридцать рублей в месяц, но встречались и «заслуженные» агенты, Тихон прочитал характеристику одного из таких:

«Титов Григорий Степанович, кличка Шар. Обслуживал в Твери социал-революционную и социал-демократическую партии. Выдал собрание эсеров и вместе с другими был арестован, сидел в тверской тюрьме. После освобождения послан в Санкт-Петербург, сошелся с видными боевиками, раскрыл группу максималистов. Получал в месяц пятьдесят, сто, триста рублей, за усердную службу награждался от Департамента полиции рядом пособий. Направлен в Ярославль, так как в столице заподозрен товарищами».

Тихон подумал, что если такие, как Шар, с их богатым опытом, начнут работать на Бусыгина, то контрреволюция еще долго будет смердить в городе.

Уже хотел было захлопнуть папку, как вдруг увидел знакомое лицо — с фотографии на него смотрел молодой, улыбающийся Игорь Павлович Флексер:

«Кличка Странник. Арестован в Киеве, как социал-революционер. Дал согласие сотрудничать с Киевским жандармским управлением. Оказал ряд весьма ценных услуг по пресечению различных преступных организаций. В дальнейшем стал тайно посылать ответственным лицам вымогательные письма якобы по поручению анархической организации. Несмотря на принятые в виду заслуги, меры спасти его от судебной ответственности оказались недостаточными, был арестован и Киевским окружным судом осужден за преступление, предусмотренное первой частью 1866 статьи Уложения о Наказаниях. Впоследствии всемилостивейше освобожден из заключения и переведен на жительство в Ярославль. Здесь весьма успешно начал работу в социал-демократической партии, получая в месяц по двести, триста рублей».

Начальник иногороднего отдела, прочитав жандармскую характеристику Флексера, не удивился:

— Мы это и раньше предполагали, да доказательств не было. В 1907 году он женился на Раисе Михайловне Строговой и переселился в ее дом на Духовской. Она долгое время помогала социал-демократам, прятала у себя нелегальных. Сразу после этой женитьбы начались аресты. Хорошо поработал Флексер на жандармов, а считался в Ярославле одним из самых убежденных меньшевиков.

— А может, жена заодно с ним?

— Я ее знаю — честная, отзывчивая женщина, революцию приняла сразу. Вряд ли она и сейчас догадывается, что двадцать лет с подлецом живет.

Тихон вспомнил слова зубного врача, что жена и его выдаст, если узнает, чем он занимается. Видимо, не врал Флексер штабс-капитану Бусыгину.

— А как эти папки здесь, в подвале губернаторского особняка, оказались? — спросил он Лобова.

— При неизвестных обстоятельствах картотека жандармских осведомителей пропала сразу после Февральской революции, буквально на другой день.

— И ее не искали?

— Еще до мятежа пытались найти. А она у нас под самым носом была. Если бы картотека попала в руки Бусыгина, все эти агенты заплясали бы под его дудку.

Они заложили пустой ящик кирпичами, опять придвинули к стене бронзовый бюст Николая второго. Личные дела жандармских осведомителей Лобов забрал в губчека.

Тихон спросил, что ему сказать Гусицыну.

— Скажи, сняли с дежурства, сможешь проникнуть в подвал только через неделю.

— А потом?

— А потом видно будет.

Когда они вышли из губернаторского особняка, противоположный берег Волги уже затянула темнота, ветер мел по замерзшей реке серый снег, обнажал черные ледяные залысины, ни единого огонька не светилось в Заволжье…

На следующий день в условленном месте Тихон встретился с Перовым. О случае на Власьевской он уже знал и первым делом спросил, беседовали ли с поручиком в штабе военного округа.

Поручик был зол и взволнован, заносчиво ответил Тихону:

— Беседовали, но не о том, о чем вы там, в губчека, думаете.

— Кончайте, Матвей Сергеевич, загадками говорить! — рассердился Тихон.

Они шли по темной Борисоглебской улице, под сапогами поскрипывал снег, ветер подгонял редких прохожих.

Перов говорил приглушенно, в поднятый ворот шинели:

— Меня вызвал начальник контрольного отдела Ляхов, стал пугать, что выгонит из штаба. Я ему в горячке лишнего наговорил. Ну, думаю, все: в губчека не арестовали — Ляхов арестует. А он вдруг усмехнулся — и передает мне пароль от штабс-капитана Бусыгина.

— От какого Бусыгина? — не сразу дошло до Тихона.

Перов желчно ответил:

— От того самого, с которым мы у доктора Флексера наши контрреволюционные планы обсуждали.

— Но этого не может быть! Ляхов — начальник контрольного отдела, который следит за работой военспецов!

— Это он для других — начальник отдела, а для меня и Бусыгина — соратник по контрреволюционному подполью.

— А как встретил вас Ливанов, начальник артиллерийского управления? — спустя несколько минут спросил Тихон.

— Кажется, Ляхов не доложил ему, что я попал в губчека.

— Значит, он не с ними?

Помолчав, Перов неуверенно произнес:

— Не знаю. Поручиться за него не могу, сами разбирайтесь.

— А вы не спрашивали о нем у Ляхова?

— Посоветовал держать с ним ухо востро.

— Как вы думаете, Матвей Сергеевич, Ляхов может быть руководителем подполья?

На этот вопрос Перов ответил решительно и категорично:

— Нет, это не он. Встреча с руководителем у меня, вероятно, еще впереди.

— Почему вы так считаете?

— Ляхов сказал, что после случая в очереди мне оставаться в городе опасно. Решено послать меня в Вологду со сведениями о расположении частей Северного фронта, перед командировкой проинструктируют, все сведения будут переданы устно. Вряд ли сам Ляхов располагает такими сведениями.

На углу Стрелецкой улицы они расстались, напоследок Тихон предупредил поручика:

— Как только вас вызовут, дайте знать. Если там будет руководитель подполья — арестуем его.

Но когда Тихон рассказал о сообщении Перова начальнику иногороднего отдела, тот охладил его пыл:

— Есть приказ Троцкого не вмешиваться чекистам в дела военных организаций, — хмурясь, проговорил он.

Тихон возмутился:

— Выходит, даже если выясним, кто руководитель этой шайки-лейки, мы все равно не сможем его арестовать?!

Лобов не ответил, с этим приказом ему самому многое было непонятно.

Каждый вечер Гусицын спрашивал квартиранта, скоро ли он будет дежурить в губисполкоме. Через неделю Тихон сказал, что бюст самодержца, целый и невредимый, стоит в подвале, добавил с иронией:

— Нанимайте еще трех-четырех грузчиков, и доставим вам бывшего царя-батюшку прямо в комнату. Тяжеленный только, как бы к соседям на первый этаж не провалился.

Едва сдерживая раздражение и с беспокойством заглядывая чекисту в лицо, Гусицын нервно перебил:

— Вы сможете провести меня в подвал?

— Рискованно. Я и сам-то с большим трудом проник.

Гусицын колебался, но другого выхода у него не было, как рассказать квартиранту о зарытом в подвале губернаторского особняка ящике.

Тихон поинтересовался содержимым тайника.

— Некоторое документы жандармского управления. Они помогут нам в дальнейшей работе.

— Сколько мне будет за работу? — Тихон сделал пальцами движение, словно бы ощупывая бумажные деньги.

Гусицына на стуле как подбросило:

— Чтобы завтра же ящик был здесь!

— Из-за какого-то ящика я рисковать не буду! — резко осадил его Тихон. — За это меня Бусыгин не похвалит.

Хозяин сразу сменил тон, заискивающе попросил квартиранта:

— Вы уж постарайтесь, Тихон Игнатьевич. Мне без этого ящика хоть в петлю лезь.

Видимо, за задержку с картотекой жандармских осведомителей Бусыгин устроил ему накачку: спешил штабс-капитан.

С завершением операции надо было спешить и чекистам.

И вот на очередной встрече Перов сказал, что с ним разговаривал сам руководитель подполья.

— Кто он? — напрягся Тихон.

— Бывший полковник Генерального штаба Федор Михайлович Дробыш, — четко проговорил поручик.

Тихона — как обухом по голове.

— Дробыш?! — воскликнул он изумленно.

— Он самый, начальник мобилизационного отдела штаба военного округа.

— Ну, дела! — не сразу пришел в себя Тихон.

— Между прочим, Дробыш живет напротив Гусицына.

Тихон невольно проговорился:

— Я знаю, бывал там.

Ему удалось обмануть Дробыша, но и самого его обвели вокруг пальца.

— Продолжайте, — оправившись от растерянности, сказал он поручику.

— В Вологде я должен обратиться к начальнику отдела Военконтроля Кириллову.

— И там, значит, предатели.

— Он поможет мне передать сведения в Архангельск англичанам. Они, вероятно, и решат мою дальнейшую судьбу. Хорошенькая перспектива для русского офицера — стать английским шпионом, — горько усмехнулся поручик.

В этот же день с фальшивыми сведениями о расположении частей Северного фронта Перов выехал в Вологду. Сведения, полученные им от Дробыша, фактически открыли бы интервентам дорогу на Москву…

4. Дзержинский

В кабинете председателя губчека холодно, накурено, в блюдце на столе гора окурков. От порывов ветра стекла в окнах дребезжат, колышутся занавески, покачивается голая, без абажура, лампа на шнуре.

Лагутин кутается в шинель, покашливает от простуды. Только что он перечитал последнее донесение Вагина, отложил его в сторону.

Итак, подтвердилось то, о чем он уже догадывался, — руководитель подполья — начальник мобилизационного отдела штаба военного округа.

Подозрение это закралось в тот самый день, когда Тихон рассказал о своем знакомстве с Дробышем. Лагутин хорошо знал бывшего полковника — часто приходилось вместе бывать на совещаниях. И поразился: что это вдруг накатило на нелюдимого, желчного Дробыша?

Значит, эта встреча была ему нужна. Но зачем начальнику мобилизационного отдела знакомство с сотрудником губчека? Почему эта встреча совпала с появлением в городе связного Перхурова?

Эти вопросы укрепили подозрение Лагутина. А мысль, что в штабе военного округа окопался серьезный и опасный враг, возникла у него еще раньше, невидимые нити тянулись к бывшему полковнику Генерального штаба…

В который раз Лагутин перелистывал донесения оперативных сотрудников.

…Под Рыбинском взлетела на воздух база Волжской флотилии, в результате флотилия осталась без боеприпасов. Рыбинские чекисты предупреждали о возможной диверсии, но военспецы из артиллерийского управления никаких мер не приняли. От штаба военного округа на место взрыва выезжал Рузаев, после возвращения с базы доложил: взрыв произошел из-за неосторожности и неправильного хранения боеприпасов — дело было закрыто.

…Следующее донесение. Под Вологдой ярославский полк без боя попал в засаду, англичане окружили его и пленили. В штабе военного округа знали о захвате станции интервентами, но командира полка не известили.

…Последняя диверсия. На станции Всполье выведен из строя эшелон артиллерийских орудий, в поршневые устройства вместо масла кто-то залил азотную кислоту.

Эшелон без всякой нужды был задержан на станции по приказу из штаба военного округа. Один из железнодорожников в тот день видел возле артиллерийского состава сцепщика Агеева, хотя смена была не его. За сцепщиком установили наблюдение, проследили, как он встретился у Сретенской церкви с Гусицыным.

При тщательной проверке личности Гусицына выяснилось следующее. В Ярославль он приехал перед самым мятежом из Ростова, где служил в комиссии по борьбе с дезертирством. Один из его сослуживцев вспомнил, что однажды на улице Гусицына обозвали полицейской ищейкой.

Фотографию служащего губпродкома предъявили старым большевикам. Председатель рабочего кооператива ткацкой фабрики Зольников опознал в нем бывшего сотрудника сыскного отделения полиции Цибалкина — в 1905 году он арестовал Зольникова за организацию забастовки на фабрике.

В архиве Департамента полиции отыскалось личное дело Цибалкина-Гусицына, в нем прокурор окружного суда докладывал городскому полицмейстеру, что Цибалкин «немало потрудился в избранной им сфере деятельности и оказал существенную услугу охране спокойствия Империи».

Лагутин сложил донесения оперативных сотрудников в папку, подумав, крупными буквами написал на ней: «Дело о заговоре в штабе Ярославского военного округа». Потом вызвал начальника иногороднего отдела, познакомил его с последними донесениями и, подняв папку, сказал:

— Этих фактов достаточно для ареста предателей.

— За чем же дело стало? — спросил Лобов. — Сегодня же взять Дробыша и других.

— Не забывай о приказе Троцкого не вмешиваться в работу военных органов, — напоминал Лагутин, положил папку на стол, накрыв ее широкой ладонью.

— Арестовать компанию Дробыша без разрешения Троцкого. Окончательно уличить предателей на допросах.

— Не выполнить приказ председателя Реввоенсовета? Тут сразу под трибунал угодишь.

— Значит, дожидаться, когда вооруженное офицерье в открытую на улицы выйдет?! — взглядом Лобов словно бы оттолкнул председателя губчека. — В июле восемнадцатого дождались…

— Я решил обратиться к Дзержинскому, позвонил в Москву. Но Феликса Эдмундовича на Лубянке нет, уехал на Восточный фронт.

— Вот невезение! — раздосадованно хлопнул себя по коленям Лобов.

Предгубчека неожиданно улыбнулся и протянул ему кисет с махоркой:

— Закуривай, Андрей.

Начальник иногороднего отдела вскинул хмурый, удивленный взгляд.

— Сегодня вечером Феликс Эдмундович проездом будет на станции Всполье. С ним связались по телеграфу, он согласился принять меня, — объяснил Лагутин.

— Что же ты молчал, Михаил Иванович? Все жилы вытянул! Кого возьмете с собой?

— Тихона Вагина. Он и поручик проделали основную работу по разоблачению военспецов.

— Правильно, заслужил парень, — довольно сказал Лобов, закуривая.

Лагутин договорился, чтобы за полчаса до прихода спецпоезда ему позвонили со Всполья. Читал и перечитывал дело Дробыша, стараясь предусмотреть вопросы председателя ВЧК.

Нервничал и Тихон, но волнение начальника непонятным образом успокоило его. Спросил, встречался ли он с Дзержинским раньше.

— Беседовал, когда председателем губчека назначили.

— Как он, строгий? — ближе подвинулся Тихон.

— На его месте добреньким быть нельзя, недаром его железным Феликсом зовут. Только какой он железный — обыкновенный усталый человек. Вот воля у Феликса Эдмундовича действительно железная. Когда левые эсеры в июле восемнадцатого года арестовали его, то ни у одного не поднялась рука застрелить. После левоэсеровского мятежа кое-кто потребовал, чтобы он сложил с себя обязанности председателя ВЧК, но через месяц Владимир Ильич опять его восстановил. Лучше человека на это место не найдешь.

Позвонили со Всполья. Вдвоем влезли в тесную кабину грузовика, прижав шофера к самой дверце. Наверху, в кузове, не усидишь и пяти минут — морозный ветер пронизывал до костей.

На Сенной площади застряли в сугробе. Вышли из кабины, уперлись руками в борт, не сразу вытолкнули машину. Опять взобравшись в кабину, дышали на скрюченные морозом пальцы, постукивали задубевшими сапогами.

На гари перед станцией горбились под снегом дощатые сараюхи, в которых ютились погорельцы, мерцали редкие тоскливые огоньки, из кривых жестяных труб тянулся дым.

Подумалось Тихону: еще не оправились от одного мятежа, а в городе уже назревает новый.

На станции подогнали грузовик к самым путям, решили подождать в кабине.

Из-за снежных заносов на дороге спецпоезд опаздывал. К деревянному, похожему на барак зданию вокзала состав из паровоза и трех пульмановских вагонов подошел в полночь. От паровоза отлетали белые клубы пара, во втором вагоне через наледь на стеклах пробивался тусклый свет.

Показав соскочившему с подножки часовому удостоверения, Лагутин и Тихон вошли в темный тамбур, через него — в освещенный двумя висячими лампами вагон с железной печкой, труба которой уходила в потолок.

За столом, заваленным картами и бумагами, сидел человек в накинутой на плечи шинели. Он поднял на них бледное лицо с бородкой клинышком и усами. Лицо казалось замкнутым, словно человек прислушивался к какой-то внутренней боли. Но когда Лагутин снял фуражку и шагнул к нему, Дзержинский улыбнулся. Левой рукой придерживая шинель, правой крепко встряхнул руку председателя губчека:

— Здравствуйте, товарищ Лагутин!

— Здравствуйте, Феликс Эдмундович! — ответил тот и чуть нахмурился, увидев, как плохо выглядит председатель ВЧК.

Дзержинский уловил в его глазах сочувствие, спросил прямо:

— Что, неважно выгляжу?

— Да нет… ничего.

— Хотели сказать, краше в гроб кладут?

Лагутин окончательно смутился:

— От вас, Феликс Эдмундович, даже мысли не утаишь.

— Ну, а в вашем простреленном теле еще пуль не добавилось?

— Нервничает контра, плохо стрелять стала.

— А это кто с вами? — повернулся Дзержинский к Тихону, застывшему у дверей.

— По тому делу, о котором мне надо с вами поговорить, Тихон Вагин — один из главных исполнителей.

— Ясно, — Дзержинский, остро посмотрев Тихону в глаза, протянул руку с сухими и горячими пальцами. — Присаживайтесь за стол, товарищи. Наверное, замерзли? Давайте-ка я вас чаем напою.

Он снял с печки горячий чайник, достал с полки два стакана, наполнил их до краев и положил рядом по таблетке сахарина.

Лагутин протянул ему папку с делом о заговоре в штабе военного округа.

Прочитав надпись на ней, Дзержинский вскинул на председателя губчека удивленные глаза.

Открылась дверь, из соседнего вагона вошел невысокий, черноволосый мужчина в шевиотовом кителе с накладными карманами. Мужественное лицо его было изъедено оспинами, под крупным носом — густые темные усы.

Кивнув чекистам, он молча сел рядом с Дзержинским, неторопливо раскурил трубку. Председатель ВЧК начал медленно перелистывать бумаги в папке, прочитанные страницы передавал человеку с трубкой.

Стаканы с чаем были давно опорожнены, Лагутин и Тихон, отогревшись, ждали, что скажет Дзержинский. Когда кончил читать мужчина в кителе, Феликс Эдмундович заговорил энергично и уверенно, называя только факты:

— В ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое декабря Третья армия сдала Колчаку Пермь. Владимир Ильич послал нас в составе партийно-следственной комиссии ЦК разобраться в причинах этого позорного поражения. Что же мы выяснили? Армия засорена враждебными элементами, командиры не знают своих частей, политическая работа поставлена из рук вон плохо, военспецы привлекаются к руководству воинскими частями без всякого отбора. Все это наблюдается и в тех маршевых ротах, которые направил на Восточный фронт Ярославский военный округ. Вы сообщаете, что и на Северном фронте сформированные здесь полки без боя попадают в плен к англичанам. Налицо умышленное засорение командного состава врагами Советской власти. И я не понимаю, товарищ Лагутин, почему вы с такими уликами на руках до сих пор не арестовали заговорщиков?

Председатель губчека рассказал о полученном от Троцкого приказе не вмешиваться в дела военных органов и сердито добавил:

— Если бы я арестовал военспецов самостоятельно, то завтра же, по приказу председателя Реввоенсовета, они были бы на свободе.

— Интересное заявление, — бесстрастно произнес человек с трубкой. — Откуда у вас эта странная уверенность?

Лагутин уже раскаивался, что так круто повернул разговор. Но теперь надо было отвечать на вопрос, темные глаза мужчины в кителе смотрели непреклонно и требовательно.

— До июля восемнадцатого года в ярославской Чека были коммунисты, которые понимали: дело идет к мятежу. Говорили об этом местным руководителям, обращались к Троцкому, однако к ним не прислушались. Больше того, буквально за несколько дней до мятежа Троцкий прислал сюда бывшего царского полковника Карла Гоппера на должность командира Второго Советского полка. А он приехал к нам, как выяснилось позднее, еще с одним заданием — от Савинкова, в мятеж командовал у Перхурова Заволжским боевым участком. Также по распоряжению Троцкого в Ярославль прибыл военный инспектор Ольшанский, и он потом сотрудничал с Перхуровым. Это только два примера, я бы мог привести еще. Дробыша, между прочим, назначили начальником мобилизационного отдела тоже по личному распоряжению Троцкого.

— Вы хотите сказать, председатель Реввоенсовета умышленно поставляет вам контрреволюционеров? — настороженно спросил человек с трубкой.

— Этого я не утверждаю, — не смутившись, спокойно ответил предгубчека. — Товарищ Троцкий тоже может ошибаться — вот что я имел в виду.

Человек в кителе пристально, словно запоминая Лагутина, еще раз посмотрел ему в лицо и невозмутимо опять занялся своей трубкой.

— Ошибаться, Михаил Иванович, могут все, — сказал Дзержинский. — Но это не утешение. Не слишком ли вы передоверились поручику Перову? Ведь он мог просто оговорить Дробыша, а теперь скрылся?

Лагутин перевел взгляд на Тихона:

— С первых дней операции с поручиком на связи работал наш оперативный сотрудник Вагин.

Тихон поднялся из-за стола, но Феликс Эдмундович жестом усадил его на место:

— Сидите, сидите. В ногах правды нет.

— Поручик Перов работает на нас честно, я ему верю, он не изменит!

Дзержинский слегка усмехнулся:

— Верить всегда надо: в людей, в правоту своего дела, в свои силы. Но нельзя верить слепо.

С минуту он молчал, что-то напряженно обдумывая.

— А привлечение Перова я одобряю, может получиться очень интересная комбинация. Хотелось бы узнать о нем побольше и, как говорится, из первых уст.

Внимательно выслушав чекистов, сказал:

— Все это звучит убедительно, но, пока Дробыш сам не выйдет на Вагина, никаких арестов не производить. Остальные участники заговора могут и не знать, кто руководитель подполья. И если вы арестуете его только по показаниям поручика, которого нет в городе, ваш арест будет легко опротестовать. Кроме того, арест надо провести так, чтобы не бросить на Перова и тени подозрения. Он сейчас — ценнейший агент! Его надо беречь!

— Феликс Эдмундович! — встал Лагутин. — Дробыш будет арестован с поличным, как только откроется Вагину. Без него им не добраться до картотеки жандармских осведомителей. Но это может случиться в ближайшие дни. Прошу дать мне письменное разрешение на арест военспецов из штаба военного округа.

Дзержинский посмотрел на человека в кителе. Тот поднял глаза, пыхнул трубкой и неторопливо произнес:

— Я думаю, председатель губернской Чрезвычайной комиссии — человек достойный доверия…

Вынув из планшетки листок бумаги, Дзержинский написал на нем несколько строк и протянул человеку в кителе. Тот прочитал написанное, размашисто поставил свою подпись и молча вышел из вагона.

Помахав листком бумаги, чтобы высохли чернила, Дзержинский отдал мандат Лагутину:

— Действуйте наверняка, чтобы одним ударом разбить все белое подполье.

Потом спросил, как в городе с хлебом, о событиях в деревне, о последних операциях губчека. Лагутин вскользь сказал о совещании в Доме народа, на котором говорилось о беспризорных детях, о колонии в Волжском монастыре. Дзержинский заинтересовался, начал выспрашивать подробности.

— Да, товарищи, положение в стране очень тяжелое, — сказал он. — Интервенция, тиф, голод, преступность. И в этом океане беды — миллионы беспризорных детей! Я уже бросил в Москве часть аппарата ВЧК на борьбу с детской беспризорностью. Надо спасать детей! Чекистов боятся, чекистов уважают. Они многое могут. Главное, сдвинуть дело с мертвой точки, а там нам вся страна поможет. Если бы не мешали, какую бы прекрасную жизнь построили мы с вами лет так через двадцать! Но враг еще не истреблен, зорко следите за ним. Я верю, на этот раз ярославцы не дадут контрреволюции раздуть в городе мятеж…

Дзержинский поднялся, поправил шинель на плечах и крепко пожал чекистам руки.

В полученном ими мандате быстрым, неровным почерком было написано:

«Поручается председателю Ярославской губернской Чрезвычайной комиссии тов. Лагутину в срочном порядке докончить расследование дела штаба Ярославского военного округа и немедленно приступить к ликвидации заговора. Комиссия Совета Обороны».

5. Арест

Когда Тихон сказал Гусицыну, что закопанный в подвале губернаторского особняка ящик в целости и сохранности, тот взмок от возбуждения. Спросил, почему квартирант не принес ящик.

— Да вы что, обалдели? — нагло ухмыльнулся Тихон. — Какого черта я вам такую тяжесть попру?

Гусицын от этого заявления потерял дар речи. Тихон засмеялся, достал из-за ремня несколько формуляров из картотеки и бросил их на стол:

— Три штуки бесплатно, остальные — по тыще за штуку. Хотите — в керенках, хотите — николаевскими, а лучше — золотом. Если у вас в карманах тоже ветер свистит, сведите с руководителем.

— Ну, знаете… Он известен только штабс-капитану Бусыгину. Принесите картотеку — и с вами рассчитаются сполна, у меня денег нет.

Тихон сделал хозяину дулю под нос:

— Сначала я должен поговорить с руководителем, нашли дурака за спасибо головой рисковать, — выполняя наказ председателя губчека, настаивал он на своем. — Я ему еще кое-что должен сообщить…

Гусицын был в замешательстве: такого оборота он не предвидел. Хотел что-то сказать, но слова будто застряли в горле, махнул рукой и молча вышел из комнаты.

Утром Тихон передал этот разговор начальнику иногороднего отдела.

— Дело идет к развязке, — решил Лобов. — С сегодняшнего дня устанавливается за домом постоянное наблюдение. Возможно, тебя ждет еще одна проверка. Неужели Гусицын не знает про Дробыша? — вслух подумал он.

— Видимо, так оно и есть.

— Не забывай, кем твой хозяин работал, в полиции дураков не держали.

Вечером Гусицын снова постучался к Тихону, Оглядываясь на дверь, за которой супруга раскладывала пасьянс, сказал, чтобы он немедленно зашел к Дробышу.

— Это еще зачем?

— Сейчас же идите, вас ждут, — не стал объяснять хозяин и выскользнул из комнаты.

Тихон опустился на кровать. Вот и наступил момент, которого ждали в губчека, — Дробыш решил ему открыться. Значит, Гусицын был связан с ним с самого начала, но скрывал это даже от собственной жены. Лобов был прав: в полиции дураков не держали.

Надо было прийти в себя, собраться с мыслями. Переодел рубашку, заходил из угла в угол. Это не успокоило.

Вынул из кармана маузер, разрядил его и медленно стал заряжать. Руки действовали механически, вспомнил, что до сих пор нет донесения поручика из Вологды. Если Дробыш начал подозревать Перова, то это подозрение ляжет и на Тихона, которого поручик «завербовал».

Наполненный магазин вдвинул в рукоятку пистолета. Подумал, что вызов к Дробышу может кончиться неожиданно. Оттянул затвор назад, отпустил его и загнал патрон в патронник. Сделал это так, на всякий случай…

Открыв дверь, Дробыш молча усмехнулся, пропустил его в квартиру. За столом сидели двое мужчин. Одного из них Тихон сразу узнал: это был начальник контрольного отдела штаба военного округа Ляхов, краснолицый, с редкими светлыми волосами и вздернутым широким носом.

Другого видел впервые: лицо угрястое и брезгливое, скользкий взгляд из-под набрякших век словно бы ощупал Тихона, рот кривой и тонкий.

Дробыш дружески похлопал парня по плечу, представил его гостям:

— Знакомьтесь, господа, — сотрудник губчека Вагин, которого привлек в наши ряды поручик Перов, сейчас находящийся в Вологде.

Тихон растерянно посмотрел на него, сказал почти без голоса, одними губами:

— Значит… Значит, вы меня проверяли?!

— По крайней мере, теперь я могу спокойно пожать твою руку, — важно заявил Дробыш, усадил его за стол.

— А ведь я боялся, что тогда вам лишнего наговорил, — признался Тихон.

— Ну, зачем же я буду портить твою чекистскую карьеру? Мы весьма заинтересованы в ней.

Тихон принужденно улыбнулся:

— Спасибо, Федор Михайлович. Теперь я, может, до председателя губчека дослужусь…

Угрястый нервно заметил:

— Не успеете, господин Вагин. Советской власти осталось существовать считанные месяцы. Ваш опыт может пригодиться в жандармском управлении или сыскной полиции.

Дробыш заговорил торжественно, словно на докладе в Генеральном штабе:

— Сегодня я получил известие от поручика Перова. Через наших вологодских коллег ему удалось наладить связь с командованием английского экспедиционного корпуса. Теперь мы не допустим ошибки, сделанной Савинковым, — восстания в Рыбинске и Ярославле произойдут одновременно с наступлением союзников с севера и адмирала Колчака с востока. Сейчас нам срочно нужна картотека жандармских осведомителей, с ее помощью мы привлечем в организацию новых людей. Почему ты отказался передать картотеку Гусицыну? — требовательно спросил бывший полковник Тихона.

— Он знает, кто вы?

— Он знает ровно столько, сколько ему положено! Где картотека? — повторил руководитель подпольной организации.

— В картотеке мне попалось дело Флексера, у которого жил поручик Перов.

— Ну я что из этого? — поторопил его Дробыш.

— Оказывается, Флексер и в эсерах, и в анархистах, и в социал-демократах был, потом его жандармское управление завербовало.

— Это нам известно.

— В Киеве за вымогательство судили.

— Тоже не секрет.

— А вдруг его еще раз завербовали, теперь уже красные?

Дробыш снисходительно объяснил:

— Господин Флексер выдал охранке столько красных, что их кровью можно всю Власьевскую затопить. Этого ему большевики никогда не простят.

— Я испугался за Перова, этот зубодер много знает о нем.

— И только поэтому потребовал встречи со мной? — подозрительно прищурился бывший полковник.

— Господин поручик уехал, Бусыгин появился — и был таков. А я на своем месте могу большевикам крепко насолить, Перов это понимал. Только без денег ни шиша не сделаешь, — разыгрывал Тихон из себя недалекого, жадного парня.

Эта игра убедила Дробыша. Он выразительно переглянулся с угрястым и, пошевелив в воздухе короткими, словно обрубленными, пальцами, благосклонно сказал:

— Признаюсь, у нас были некоторые подозрения на твой счет. Будем считать это недоразумением. О деньгах поговорим после, деньги будут. Сейчас главное — картотека. И еще тебе задание…

Договорить, что задумали офицеры, зачем Тихона вызвали, он не успел — в эту секунду раздался осторожный стук в дверь. Дробыш замер, как перед броском.

— Вы никого не ждете? — шепотом спросил его Ляхов.

Тот не ответил, недоуменно поджал губы и вышел в прихожую. Звякнула цепочка, Дробыш приоткрыл дверь и неестественно громко проговорил:

— Вам кого?

В комнате было так тихо, что Тихон расслышал приглушенный ответ:

— Я от Василия Васильевича.

По тому, как облегченно откинулся на спинку стула угрястый, а Ляхов опять засунул в карман браунинг, понял: это пароль, явился «свой».

Дробыш закрыл дверь за гостем:

— Наконец-то! Я уж заждался, думал, вас накрыли.

— Вы были недалеко от истины, Федор Михайлович. Попал в облаву, уцелел чудом.

Почувствовав приближение беды, Тихон лихорадочно пытался вспомнить, где слышал этот высокий, натянутый голос.

— Кто у вас?

— Не беспокойтесь, тут все свои, — ответил Дробыш позднему гостю и ввел его в комнату.

Тихон через силу обернулся. Перед ним в солдатской длинной шинели и бараньей папахе стоял ротмистр Поляровский. По тому, как он впился в него глазами, чекист понял: ротмистр не забыл и допрос в гимназии Корсунской, и арест в Волжском монастыре. Это был провал. Спина похолодела, словно взгляд ротмистра прижал его к ледяной стене.

Бежать было некуда: впереди стояли Дробыш и Поляровский, у окна плечом к плечу сидели офицеры. Потом Тихон удивлялся, сколько мыслей промелькнуло в голове за эти секунды, пока Поляровский угрюмо смотрел на него.

Вспомнил, что с сегодняшнего дня за домом установлено постоянное наблюдение. Потом пожалел, что засунул пистолет во внутренний карман, — пока достанешь, Поляровский, правая рука которого была в кармане шинели, успеет выстрелить трижды. На улице выстрелы не услышат: рамы двойные, окно выходит во двор.

И тут ему помог Дробыш:

— Знакомьтесь, ротмистр, это наш новый Менкер.

Тихон поднялся на ноги, рука ухватилась за спинку венского стула. Ротмистр этого движения не заметил, ехидно произнес, не спуская с чекиста выжженных ненавистью глаз:

— Поздравляю, Федор Михайлович, с хорошим знакомством — этот щенок выследил меня и Сурепова в монастыре…

От неожиданности Дробыш отшатнулся, а Тихон, размахнувшись, швырнул стул в окно. Грохнула электрическая лампочка чад столом, зазвенело разбитое окно, и в комнату ударило темнотой и морозом.

Выхватив пистолет, Тихон выстрелил в ротмистра, бросился в освещенную прихожую. Раненный в левое плечо Поляровский, скорчившись от боли, выстрелил ему в спину.

Тихон упал на вешалку, обрушил ее на себя.

Он уже не видел, как в квартиру, сорвав крючок, вбежал Андрей Лобов. Вбежал в тот самый момент, когда ротмистр, прищурив глаз, опять целился в Тихона. Но выстрелить не успел — Лобов опередил его, выстрелил раньше, и Поляровский рухнул на пол.

В комнату ворвались еще трое чекистов, обезоружили хозяина и гостей. Угрястый оказался бывшим подполковником Смолиным, начальником оперативного отдела штаба военного округа.

Тихона положили на кровать, наскоро перевязали, позвонили в губчека. Через полчаса приехали врач и Лагутин. Увидев председателя губчека, Тихон с трудом выговорил:

— Я от Василия Васильевича…

Лагутин повернулся к врачу:

— Он бредит. Срочно в госпиталь.

Тихон попытался поднять голову, провел языком по горячим, пересохшим губам:

— Михаил Иванович, это пароль… Будете других брать — пригодится…

Передав пароль, он впал в беспамятство — звал сестру, мать, бормотал что-то несвязное. Чекисты отнесли его в кабину грузовика. В кузов, под конвоем, посадили офицеров и арестованного Гусицына.

Дробыша оставили в квартире, начали обыск.

Бывший полковник сидел за столом не шелохнувшись, положив руки на клеенку, только глазами поводил, исподлобья наблюдая за чекистами. Лагутин, расхаживая по комнате, присматривался к нему.

— Руки на колени! — приказал он.

Дробыш дернулся, неохотно уронил со стола словно бы свинцом налитые руки:

— Успокойтесь, — проворчал он. — Я не в том возрасте, чтобы размахивать кулаками. А за свои действия вы еще ответите перед трибуналом.

— Надеетесь выкрутиться? Не выйдет! — резко проговорил Лагутин.

Сняв со стола клеенку, он увидел сложенную вдвое губернскую газету за декабрь минувшего года. Под ней лежало несколько машинописных страниц, предгубчека перелистал их. Это были мобилизационный план Ярославского военного округа, программа курсов командирского состава, копии секретных приказов и писем Наркомвоендела.

Находку похищенных из штаба документов Дробыш объяснил спокойно, даже равнодушно:

— Надо было поработать, взял на дом.

Обыск продолжился.

В прихожей Лобов тщательно прощупал обшивку двери, заглянул за вешалку, за зеркало. Остановился у висящего на стене «эриксона». Сняв массивный аппарат с крюка в стене и ничего не обнаружив, опять повесил его на место. Постучал согнутым пальцем по деревянному кожуху, посмотрел на Лагутина. Тот кивнул. Тогда Лобов вынул из кармана нож-складник, начал отвинчивать винты и складывать их в фуражку.

Возмущенный Дробыш заворочался, скрипнул стулом.

— Не волнуйтесь, Федор Михайлович, — «успокоил» его председатель губчека. — Товарищ Лобов — бывший артиллерист, с техникой дело имел, не испортит аппарат. Да он вам теперь и ни к чему: все важное сообщайте сразу мне.

— Не дождетесь, Лагутин, — угрюмо обронил Дробыш. — За мной вины нет, в вашего сотрудника я не стрелял.

Лагутин с интересом посмотрел на него — бывший начальник мобилизационного отдела все еще на что-то надеялся.

Лобов вынул из кожуха скрученную в трубку бумагу, протянул ее председателю губчека. Тот медленно, словно для того чтобы вывести полковника из себя, развернул листок, пробежал его глазами.

— Теперь ясно, Федор Михайлович, почему вы так волновались за свой телефон, — график движения воинских эшелонов через Ярославль по забывчивости под кожух не засунешь.

Эта находка окончательно уличала Дробыша, но он и сейчас вел себя так, словно все это его не касалось.

Лагутин приказал продолжать обыск — среди найденных документов не было списков подпольной организации. Чутье подсказывало ему, что они здесь, в квартире.

Перебрали книги на этажерке, простучали стены, половицы. Внимание одного из чекистов привлекло массивное пресс-папье на столе. Взял его в руки, отвинтил бронзовую круглую ручку, отложил ее и мраморную крышку в сторону, стал просматривать листки промокательной бумаги.

Между ними обнаружил плотный серый листок в клеточку. На нем, в столбик, были написаны чернилами имена и отчества, напротив — суммы в рублях и копейках: 2 руб. 43 коп., 3 руб. 87 коп., 1 руб. 51 коп…

Лагутин показал список арестованному, спросил:

— Ваши должники?

— Таким крохоборством не занимаюсь. Да и рука не моя, можете проверить.

— Рука, может, и не ваша. Зачем же вы этот список так далеко спрятали?

— Пресс-папье я купил на Мытном дворе, никогда не разбирал его, — буркнул Дробыш, а широкопалые, в рыжеватых волосах руки на столе дрогнули, казалось, вот-вот вцепятся в листок, разорвут его в клочья.

Лагутин внимательно перечитал список, пытаясь понять, что же в нем зашифровано. Показал его начальнику иногороднего отдела, тот пожал плечами. Сравнив бумаги, написанные Дробышем, со списком, убедился — почерк другой.

И тут предгубчека увидел знакомое имя и отчество — Игорь Павлович, напротив стояла сумма в пять рублей, двадцать две копейки.

Подумал: неужели Флексер? Но что обозначают эти цифры?

Посмотрел на Дробыша, будто бы окаменевшего на стуле, на Лобова, который по-хозяйски неторопливо водворял на место кожух «эриксона».

Мысль в голове промелькнула неожиданная и простая — Лагутин подошел к телефону, снял трубку, заказал номер 5-22 и спросил:

— Игорь Павлович Флексер?

— Я вас слушаю, — раздался в трубке бархатистый голос зубного врача.

Шифр был разгадан. Дробыш качнулся, закрыл глаза, лицо перекосило, как в кривом зеркале.

В эту же ночь Флексер и другие «должники» бывшего начальника мобилизационного отдела, члены подпольной организации, были арестованы.

Утром Лобов выкроил время и съездил к Тихону в госпиталь. Вернувшись, зашел в кабинет председателя губчека, сказал короткими, рублеными фразами:

— Пулю извлекли. Сердце не задела. Будет жить.

Торопливо закуривая папиросу, отчего зажег ее только от второй спички, добавил:

— Это была моя мысль — пристроить его к поручику для связи. А вон как получилось…

— Не вини себя, иначе бы мы группу Дробыша, может, вовсе не раскрыли.

— В списке в основном руководители пятерок, на свободе Бусыгин.

— Работы еще много, — согласился Лагутин. — Но Тихон задание губчека выполнил с честью. Сколько ему сейчас?

— Девятнадцатый год.

— Совсем молодой.

Лагутин вспомнил парнишку, погибшего в июле восемнадцатого года в бою на берету Волги, последний, неоконченный разговор с ним. Нелегкий груз взвалила революция на молодых, и нет им впереди проторенной дороги. И еще многие, не дойдя до цели, останутся в памяти людей вечно молодыми…

6. «Защитники»

Сразу после ареста Дробыша был объявлен розыск военспеца Перова, потом через Ревтрибунал «изменника» заочно приговорили к расстрелу. Все это сделали, чтобы сохранить поручика как агента губчека.

И это удалось — предатели из Военконтроля срочно переправили Перова из Вологды в Архангельск, к интервентам.

В Ярославле после первых же допросов список арестованных пополнился, чекисты обнаружили склады боеприпасов с винтовками, пулеметы. Все это утаили саботажники из военных ведомств, они препятствовали выдаче оружия даже сотрудникам губчека.

Следы заговора вели в Рыбинск, туда выехал начальник иногороднего отдела Лобов.

И вдруг дело приняло неожиданный оборот. К Лагутину пришли член Ревтрибунала Малинин и помощник начальника уголовного розыска Польских.

— Ты что же себе позволяешь, Лагутин? — сердито начал Малинин, широкоплечий, с мясистыми ушами, в новой скрипучей кожанке. — На каком основании арестован начальник мобилизационного отдела военного округа?!

— За организацию контрреволюционного заговора, — коротко ответил председатель губчека, пытливо оглядывая возбужденных посетителей.

— Что за заговор? Почему Ревтрибунал не поставлен в известность? — возмутился Малинин.

Лагутин спокойно закурил, подвинул к себе блюдце с окурками, бросил в него спичку:

— Дело передадим в трибунал, как только закончим следствие. Таков порядок.

— Ты поддался на грубую провокацию, Лагутин. Ведешь огонь по своим!

— По врагам!

— Мы знаем Дробыша, его знает председатель Реввоенсовета товарищ Троцкий!

— Вы его плохо знаете.

— Есть приказ товарища Троцкого не вмешиваться штатским в дела военных органов! — все больше распалял себя Малинин.

— Я действовал тоже на основании приказа.

Лагутин достал из стола мандат, подписанный Дзержинским, показал его Малинину и Польских. Они несколько раз перечитали короткий текст, переглянулись растерянно. О встрече председателя губчека с Дзержинским они не знали.

Польских раздраженно произнес:

— В этой бумаге ни слова не сказано о Дробыше.

— Он организатор заговора. Без его ареста, сами понимаете, мы не могли бы ликвидировать заговор.

— А где доказательства? — Малинин вытянулся вперед, шаркнул ладонью по лысине.

Председатель губчека рассказал о похищенных Дробышем штабных документах. Польских словно дожидался этих слов:

— Дробыш утверждает, что расписание движения военных эшелонов и какие-то списки с телефонами твои чекисты нашли в карманах убитого. Смолин и Ляхов подтвердили это. Мобилизационный план и прочие бумаги он просто по ошибке завернул в газету и забыл о них. Эти документы особой секретной важности не представляют.

— Как ты умудрился узнать это, если Дробыш сидит в тюремной камере?

— Вчера я дежурил в Коровниках. Помощник начальника уголовного розыска имеет право разговаривать с заключенными!

— Дробыш — заговорщик, контрреволюционер, а не уголовник. Ты занимаешься не своим делом, Польских!

— Это я поручил ему допросить Дробыша, — важно заявил Малинин. — Решения губчека должны утверждаться Ревтрибуналом.

Лагутин ткнул в блюдце окурок — разговор начал выводить его из себя: посетители вели себя нагло, вызывающе.

— Председатель Ревтрибунала поставлен в известность. Значит, Малинин, ты действуешь по своей инициативе?

— Сегодня мне лично звонил товарищ Троцкий. Поручил разобраться с этим делом. И я настаиваю, чтобы арестованного Дробыша немедленно освободили и направили в Реввоенсовет, в подчинении которого он находится!

— Этого не будет! — твердо сказал Лагутин. — Следствие пойдет здесь, в Ярославле, где совершено преступление.

— На что ты рассчитываешь, Лагутин? С кем вздумал тягаться? — вроде бы посочувствовал Малинин. — У тебя нет прямых улик, никто из арестованных не назвал Дробыша руководителем контрреволюционной организации. Да и вообще, существует ли она?

— По приказу Дробыша со сведениями о расположении частей Северного фронта к англичанам перебежал бывший военспец Перов…

Лагутин рассказал о внедрении в подпольную организацию Вагина, как ему удалось войти в доверие к Перову. О том, какую роль поручик сыграл в этой операции на самом деле, умолчал — об этом в губчека знали только он, Тихон и начальник иногороднего отдела.

Малинин оживился, требовательно спросил:

— Где этот оперативный сотрудник? Я сам хочу с ним поговорить.

— Он в госпитале. При аресте Дробыша был опасно ранен, пока врачи не пускают к нему, все еще без сознания, — объяснил Лагутин.

— Единственный свидетель и тот на ладан дышит, — усмехнулся Малинин, и по его виду Лагутин догадался, что о ранении чекиста он тоже знает, потому и потребовал встречи с ним.

— В вашего сотрудника стрелял Поляровский, — тут же проговорился Польских. — Дробыш никогда раньше не встречался с ротмистром, не знает, зачем он пришел к нему.

— Никогда не встречался, а фамилию и звание тебе сказал? Интересная картина получается, не так ли?

Польских замешкался, тогда Малинин поспешил ему на помощь.

— Мы узнали это по своим каналам, Лагутин. Не пытайся поймать нас на слове.

— Что за каналы? Как председатель губчека, я должен это знать.

Малинин с угрозой постучал мосластым кулаком по столу:

— Советую выполнить приказ товарища Троцкого и освободить Дробыша. Если он окажется виноват, его дело будет рассматривать Реввоенсовет, а не губернская Чека. Будешь упрямиться — обратимся в губком партии и скажем, что ты фабрикуешь дело о заговоре в штабе военного округа с целью нажить себе политический капиталец. Мы не позволим тебе шельмовать честных, проверенных военспецов!

Лагутин поднялся на ноги, оправил гимнастерку под ремнем и произнес, едва сдерживая раздражение:

— Не знаю, сами вы заблуждаетесь или кто-то умышленно водит вас за нос, но мешать следствию не позволю. Жалуйтесь в губком — это ваше право. А наша чекистская обязанность — выявлять и обезвреживать тех, кто покушается на Советскую власть! Кончен разговор!..

— Ты еще пожалеешь об этом! — затряс костлявым пальцем Польских.

— Жалеть будете вы, что защищали злостных контрреволюционеров!

— Я доложу товарищу Троцкому, что немотивированными арестами ты парализуешь деятельность штаба, играешь на руку врагам, наносишь вред обороне республики! — уже у дверей пригрозил Малинин, натягивая на лысую голову суконный картуз.

Сразу же из кабинета Лагутина «защитники» Дробыша направились в губком партии. Вечером председателя губчека вызвал к себе товарищ Павел. Отношения между ними всегда были теплые, доверительные, но на этот раз в голосе секретаря губкома Лагутин почувствовал тревогу.

Коротко рассказал, как была разоблачена группа Дробыша: о внедрении Вагина, о штабс-капитане Бусыгине, о складах оружия, найденных в городе после допросов арестованных. Все эти факты постепенно переубеждали товарища Павла.

— Малинин говорил, против Дробыша нет прямых улик, Так ли это? — спросил он.

— Списки заговорщиков мы нашли у него в квартире, а не в карманах убитого Поляровского. Какие еще нужны улики?

— Почему никто из арестованных не назвал Дробыша руководителем подпольной организации? Ты мне вот это объясни.

— Дробыш предвидел вероятность провала и наладил строжайшую конспирацию. Июльский мятеж многому научил не только нас, но и местных контрреволюционеров — они стали действовать изворотливей, хитрей. О том, что он руководитель, знали только трое заговорщиков — Ляхов, Смолин и Гусицын. Но они стоят за него горой, все валят на Поляровского.

— А этот раненый парень, твой сотрудник? Он может сейчас дать показания против Дробыша?

— Состояние его очень тяжелое.

Товарищ Павел задумался, бросил на Лагутина быстрый, строгий взгляд и решительно произнес:

— Хорошо, я позвоню председателю Ревтрибунала, чтобы он утихомирил Малинина, дал тебе возможность закончить следствие. Думай сам, как изобличить Дробыша, чтобы у Троцкого и других не осталось сомнений в его предательстве.

Из губкома Лагутин вышел успокоенный, факты убедили партийного секретаря, что чекисты действовали правильно.

На другой день из Рыбинска вернулся начальник иногороднего отдела. Лагутин рассказал ему последние новости, добавил:

— Если Троцкий будет настаивать на освобождении Дробыша, придется подключать к следствию поручика Перова.

Лобов положил на стол несколько исписанных страниц:

— Не надо, Михаил Иванович. Дробыш сам себя разоблачил.

— Что это? — склонился над бумагами Лагутин.

— Инструкции рыбинским заговорщикам, написанные собственноручно полковником Дробышем. Нашел у руководителя рыбинского подполья капитана Есина.

— Знакомая фамилия.

— Есин — участник июльского мятежа Рыбинске. Тогда удалось скрыться, потом по фальшивым документам устроился в уездную милицию.

— Вспомнил. Его отряд брал Коммерческое училище, где должен был разместиться их штаб.

— Там все было подготовлено к новому восстанию, — продолжил Лобов. — Даже день назначили — десятое мая. План, судя по этим инструкциям, был тот же, что и в июле восемнадцатого, — начать сразу в Ярославле и Рыбинске с одновременным наступлением интервентов с севера.

Прочитав инструкции, Лагутин сказал:

— Теперь Малинин и Польских мигом угомонятся. Готовился новый мятеж, а они заговорщиков выгораживают.

— Может, заодно с Дробышем?

— Вряд ли, действуют они грубо и непродуманно. Вероятней всего, они просто пешки в чьей-то игре. Того же Троцкого. В любом случае теперь можно передавать дело в Ревтрибунал. Против таких фактов возразить будет нечего.

Лобов в сомнении произнес:

— А может, оставить эти бумаги про запас?

Лагутин посмотрел на начальника иногороднего отдела недоуменно. Тот объяснил:

— Если за Малининым и Польских стоит председатель Реввоенсовета, то их сейчас, в запале, никакие доводы не остановят. И Лев Давыдович при его раздутом самомнении свою ошибку с Дробышем не захочет признать. Значит, главное сражение нам дадут впереди. Вот на тот случай и припасти инструкции Дробыша. А заодно посмотреть, как его защитники дальше будут действовать, как проявят себя.

Лагутин с сожалением сложил инструкции в отдельную папку — доводы начальника иногороднего отдела показались ему вескими.

— Убедил, Андрей Николаевич, — вздохнул он. — Обидно только: защищаем Советскую власть, а перед тем же Троцким юлить приходится.

— Не пойму, что он за человек. Почему возле него столько всякой дряни?

— Время покажет.

— Оно, время, всему оценку даст, — согласился Лобов.

Они не договаривали, хорошо понимая друг друга.

Лобов спросил председателя губчека о Бусыгине.

— Арестованный адвокат Нагорный признался: штабс-капитан часто ночевал у его сестры в Хожаеве. Послали туда наряд чекистов, но Бусыгин так и не появился там. Нюх у него прямо собачий.

— Скрывается в городе?

— Кто знает. Между ним и Дробышем не было полного согласия. Полковник осторожничал, старался оттянуть мятеж до подхода интервентов. Штабс-капитан действовал наглей, говорил Нагорному, что в городе есть люди, хоть сейчас готовые к восстанию, что за Волгой собираются отряды из бывших офицеров и дезертиров. С одним из таких отрядов вы с Тихоном перестреливались на Гурылевском хуторе. Возможно, Бусыгин опять в лесах. Так или иначе, но кроме группы Дробыша он поддерживал связи еще с какой-то организацией…

7. Госпиталь

Как только Тихон немного окреп, к нему пропустили начальника иногороднего отдела.

От него узнал о списке, спрятанном в пресс-папье. Аресты обошлись без перестрелок — безотказно действовал переданный Тихоном пароль: «Я от Василия Васильевича».

Рассказал Лобов и об исчезновении штабс-капитана Бусыгина. Но Тихон чувствовал: чего-то он не договаривает. На расспросы начальник иногороднего отдела не сразу ответил:

— Троцкий пытается опротестовать арест Дробыша, требует вынести этот вопрос на Коллегию ВЧК.

— Зачем? Ведь тут все яснее ясного!

— Нам-то ясно, а ему кто-то иначе дело представил.

На другой день в город приехал представитель ВЧК. Он разговаривал с Лагутиным, с товарищем Павлом. Малинин и Польских занервничали, в обход губчека хотели освободить Дробыша. Чекисты расценили это как преступление по должности, арестовали их. Кто-то сразу же донес об этом в Реввоенсовет. Из Петрограда примчался представитель Троцкого, требовал отдать Лагутина под трибунал. Ни с чем уехал в Москву — губком партии одобрил действия председателя губчека.

Лобов в госпиталь неделю не заходил, Тихон беспокоился, что происходит в губчека. И в это время его навестил неожиданный посетитель.

Озираясь по сторонам и кого-то разыскивая глазами, в палату вошел мальчишка в накинутом на плечи халате, свисающем почти до полу. Худенькое лицо показалось Тихону знакомым, пригляделся и окликнул:

— Пашка!

Тот обрадованно заулыбался, заспешил к нему.

— Ты как здесь очутился?

— Вас пришел проведать, товарищ Вагин, — по-взрослому энергично пожал Пашка его руку, сел на табуретку, положив на колени островерхую «богатырку» с красной звездой. Под халатом плотная гимнастерка, крепкие брюки, подпоясанные кожаным ремнем. — Едва признал вас, товарищ Вагин, — солидно откашлялся в кулачок мальчишка. — Ужас, как отощали.

— Крови много потерял. Сейчас уже оклемался, в прежний вид прихожу. А вот тебя, Пашка, и впрямь трудно узнать — вон как вырядился.

— Это меня дядя Миша, — смутился мальчишка.

— Какой дяди Миша?

Лицо Пашки стало серьезным и грустным:

— Помните, вы меня в госпиталь вели, так все спрашивали, какая у меня фамилия?

— А ты мне Пашкой-хмырем назвался?

— Ну. А вы мне сказали, нет такой фамилии — хмырь.

— Верно.

— От страха и голодухи всю память отшибло, не помнил я своей фамилии. А теперь меня дядя Миша Лагутин к себе взял. У него кроме меня еще двое мальчишек коммуной живут — сами квартиру убирают, обеды готовят. Мне понравилось, я и остался.

— Молодец! Товарищ Лагутин — мужик что надо.

Наклонившись, Пашка прошептал в самое ухо:

— Их с товарищем Лобовым зачем-то в Москву вызвали.

Тихон догадался: Троцкий настоял на своем — и на Коллегии ВЧК будут рассматривать действия ярославских чекистов. Стараясь скрыть волнение за товарищей, спросил:

— А как ты, Пашка, прорвался сюда? Ведь порядки здесь строгие.

— А я, товарищ Вагин, вашим братом назвался, вот и пропустили. Иначе бы ни-ни! А вы на меня не сердитесь, что я так сказал? — насторожился парнишка.

— Ну что ты, Пашка. Зови меня просто Тихон, а то заладил «товарищ Вагин», «товарищ Вагин».

Мальчишка отвернулся, всхлипнул.

— Ты чего? Обидел чем?

Пашка ладонью смахнул слезы со щек, сказал дрогнувшим голосом:

— Спасибо вам, товарищ Тихон. Если бы не вы, сгибнул бы я от голодухи.

Почти каждый день Тихона навещала в госпитале сестра. Говорила про нехватку хлопка, о последних приказах Центротекстиля, о нефти с Эмбинских промыслов, без которой фабрику хоть закрывай. И всякий раз Тихон надеялся услышать о Маше Сафоновой. В конце концов спросил сам, работает ли девушка на фабрике.

— Работает. А что? — сунулась с вопросом сестра.

— Скажи ей, что я… То есть не я… Алексей Кузьмин лежит здесь, в госпитале, в этой палате.

Нина посмотрела на него недоуменно:

— Какой еще Алексей Кузьмин? Кто это?

— Я тебя очень прошу.

— И больше ничего не говорить?

— Ничего. Ты сделаешь это? — пытался Тихон приподняться.

— Лежи, лежи, нельзя тебе двигаться, — испугалась Нина, увидев, как взволнован брат. — Скажу я ей, завтра же скажу.

Сестра ушла, а Тихон лежал и вспоминал Волжский монастырь, куда под именем Алексея Кузьмина был послан на разведку, Машу, которая спасла его от разоблачения.

А за окном синело апрельское небо, льнули к стеклу тополиные ветви с набухшими уже почками, в открытую форточку струился весенний воздух и незнакомым беспокойством наполнял сердце.

В эту ночь заснул только под утро. Глаза открыл, словно от толчка, и сразу подумал: придет или нет. И целый день смотрел на дверь, замирая всякий раз, как только кто-нибудь появлялся на пороге.

Ждал до обеда, после обеда, но вместо Маши пришла сестра:

— Сказала я ей, сказала, не смотри на меня так.

— Она придет?

— Не знаю, Тиша. Одно я поняла — этого Алексея Кузьмина она хорошо знает, в лице изменилась и прочь от меня, будто испугалась чего. Кто ей этот Кузьмин, родственник?

Тихон отвел потускневший взгляд в сторону, отчужденно произнес:

— Больше ничего не говори ей. Зря я тебя попросил.

Сестра поняла, что сейчас брату не до нее, и молча вышла из палаты.

Тихон вспомнил слова, сказанные Машей там, в монастыре: «Разные дороги выпали нам в жизни». Зря понадеялся он, что совпадут их дороги, Маша оказалась права…

Услышал — кто-то осторожно сел на табуретку возле кровати. Подумал: Лобов. И Тихону впервые не захотелось разговаривать с ним. Решил было притвориться спящим, но стало стыдно, открыл глаза…

Положив на колени узелок, перед ним в поношенном черном жакете сидела Маша Сафонова. Глаза большие и печальные, словно девушка тяжело переболела, лицо осунувшееся, на голове темный, туго повязанный платок.

— Я уж думал, не придешь.

Маша молча скинула платок на плечи.

— А где косы?

— Работать мешали. Как это тебя? — кивнула Маша на перевязанную грудь.

— Монаха Федора помнишь? Его работа.

Девушка вспомнила свою безрадостную жизнь в монастыре, взволнованно затеребила кончики узелка.

Тихон ругнул себя, что потревожил прошлое, взял ее за руку:

— Спасибо тебе.

— За что? — вскинула она глаза.

— Если бы не ты, пуля бы меня еще там нашла, в монастыре. Тогда бы уж раной не отделался.

— Не за благодарностью я пришла. Да и не заслужила я ее.

Девушка хотела сразу подняться, но Тихон остановил ее, провел ладонью по горячему лбу:

— Подожди, не так я сказал. Понимаешь, нельзя нам с тобой терять друг друга. Знал тебя всего три дня, а потом каждый день вспоминал.

— Если бы вспоминал, нашел.

— Так уж получилось, извини. Вот за этой самой пулей гонялся, все некогда было.

— Я тоже вспоминала тебя, — призналась девушка. — Только зря все это. Тебя прошлое назад не тянет, а для меня оно как камень на шее. На фабрике работаю не хуже других, а все боюсь, как бы про отца не узнали. Матери я не стыжусь, она как святая была, его грязь к ней не пристала. А про меня, отцовскую дочь, всякий может сказать: яблоко от яблони недалеко падает. Как мать похоронила, все одна и одна…

— Вместе нам ничего не страшно! Нельзя нам порознь!

— Это тебе, — положила девушка узелок на тумбочку.

— Я боюсь потерять тебя навсегда. Когда мы встретимся?

— Не надо нам встречаться. Может, когда-нибудь я сама найдусь. Если еще буду нужна тебе, — прибавила девушка и, наспех простившись, вышла из палаты.

Так долго Тихон ждал этой встречи, а самого главного не сказал.

В узелке он нашел грецкие орехи, кулек ландрина и восьмушку табака, которую отдал соседу по койке — курить он так и не пристрастился.

Когда через несколько дней спросил сестру о Маше, та ответила обидчиво:

— Теперь я ее почти не вижу, почему-то в другой цех перевелась. Встретила однажды — так она в сторону свернула, словно прячется от меня.

Вернулись из Москвы председатель губчека и начальник иногороднего отдела. В этот же день Лобов зашел к Тихону в госпиталь, рассказал:

— Входим в кабинет Дзержинского, а здесь уже Коллегия в полном сборе и представитель Троцкого в пенсне. Первым говорил инспектор ВЧК, приезжавший к нам для проверки. Зачитал постановление губкома партии, в котором наши действия были одобрены. Тут берет слово представитель Троцкого и начинает шпарить: «Ярославская Чека разрушила аппарат военного комиссариата, нанесла ущерб обороне страны. За такие дела надо Лагутина и его помощников судить трибуналом!»

— А что же Михаил Иванович?

— Факты выкладывал, будто один к одному патроны в магазин вгонял, представителю Троцкого и сказать нечего. Правильно сделали, что главные улики приберегли про запас, вот все обвинения против губчека и рассыпались.

— А Дзержинский? Что он сказал?

— Спросил представителя Троцкого: «А как бы вы в данном случае поступили на месте ярославских чекистов?» Тот присмирел, молчит, только пенсне протирает. Тогда Феликс Эдмундович встает и говорит: «В то время, когда Советская власть бьется с бесчисленными врагами, предатели еще раз пытались вонзить нам в спину нож. Ярославские чекисты схватили изменников за шиворот. На этом мы и кончим сегодняшнее заседание. Вы, товарищи ярославцы, можете быть свободны, поезжайте к себе на Волгу и работайте по-прежнему. Пусть ваши чекистские мечи остреют от боя к бою…»

Лобов помолчал, словно бы заново переживая то памятное совещание в доме на Большой Лубянке:

— После Коллегии товарищ Дзержинский задержал Лагутина у себя в кабинете, а я на улицу курить вышел. Тут представитель Троцкого останавливается рядом со мной и говорит: «Видимо, меня неправильно информировали».

— Но в чем дело? Почему Троцкий так заступался за Дробыша? — спросил Тихон.

Лобов ответил уклончиво:

— Может, его тоже «неправильно информировали»…

В двадцатых числах апреля Троцкий без предупреждения приехал в Ярославль. Лобов и председатель губчека были на митинге в Волковском театре, видели, как черный легковой «паккард» остановился у театрального подъезда и председатель Реввоенсовета, в сопровождении охраны, не глядя по сторонам, скрылся в дверях.

Два часа говорил он с трибуны об издыхающей контрреволюции и борьбе с ней, красиво жестикулируя, сыпал громкими, зажигательными фразами и неожиданными сравнениями, но ясности, как же бороться с контрреволюцией, так и не внес.

Сразу после митинга Троцкий направился в штаб военного округа. В губчека ждали грозы, но она так и не грянула. Видимо, только здесь понял Троцкий окончательно, что защищать бывшего начальника мобилизационного отдела бесполезно.

Настоящая гроза — с ливнем, вымывшим грязные улицы и площади, с молниями, которые исполосовали небо над городом, — случилась через день. Весна словно заспешила — только за неделю до этого тронулся лед в Волге и Которосли.

А в самом конце апреля в местной губернской газете появилось короткое, набранное в несколько строк мелким шрифтом сообщение о расстреле предателей-военспецов из штаба военного округа.

Казалось бы, эта заметка подвела итог одной из самых сложных и важных в то время операций губчека. Но операция на этом не завершилась.

8. Задание

Из госпиталя Тихона выписали только после первомайского праздника. Вышел на Большую Московскую — и не мог надышаться свежим весенним воздухом. Лужи, трамвайные рельсы, мостовая после дождя блестели под солнцем. Которосль разлилась, и мутная вода вплотную подступила к дамбе. На мосту слепили глаза свежие сосновые доски настила. Плотники, посверкивая отточенными топорами, возводили леса возле поврежденной снарядами бывшей духовной консистории.

Вспомнилось, как по этому самому мосту, исклеванному пулями и закопченному пороховой гарью, вместе с Иваном Резовым и Степаном Коркиным возвращались из госпиталя после подавления мятежа, как из выбитых окон гимназии Корсунской ветер выкидывал обрывки бумаг и серый пепел.

Сейчас здесь работала почта, у подъезда толпились служащие с портфелями, у телег переговаривались озабоченные деревенские мужики, покрикивали на отощавших, с впалыми боками лошадей.

Нашел окно класса, где заволжские рабочие сидели перед тем, как их отправили на баржу смерти. Свернул на Большую Рождественскую. Протарахтел большой черный автомобиль, волоча за собой сизый хвост бензиновой гари. Навстречу прошагал отряд новобранцев с узелками под мышками, у двух замыкающих — связки березовых веников. Их обогнали молодые работницы в красных косынках. Один из новобранцев озорно запел:

Моя мила белье мыла, А я любовался. Моя мила утонула, А я рассмеялся…

Лагутин возвращению Тихона обрадовался:

— Ждал я тебя, много людей на фронт ушло. Так дело дальше пойдет — в губчека вместо сотрудников одни столы да чернильницы останутся. А работы прорва, заговорщиков еще не всех разоблачили, какая-то сволочь пыталась водокачку взорвать.

В кабинет заглянул коренастый кудрявый парень в расстегнутом пиджаке и пыльных сапогах с напуском.

— Товарищ Лагутин! У меня срочное дело!

— Проходи.

Парень сказал вполголоса:

— Тут посторонние…

— Так мечтал увидеть героического чекиста Вагина — и сразу его в посторонние записал! Нехорошо, — улыбнулся предгубчека, представил Тихону нового сотрудника: — Сергей Охапкин, прислан к нам по рекомендации большевиков ткацкой фабрики. Когда на работу принимали, рассказал я ему, как ты Ферта брал, как с Андреем Лобовым на хуторе от банды отстреливался, а потом группу Дробыша разоблачал.

— А про пожар в Коровниках вы ему не говорили? — усмехнулся Тихон.

— Про пожар? А что там интересного было?

— А как мне заведующий складом про самовозгорание медного купороса байки заливал?

— Ну, это ты ему сам как-нибудь расскажешь, — рассмеялся Лагутин. — Ну, что там у тебя, Сергей?

— Мендель продает куски мануфактуры, пропавшие со склада на Пошехонской. А там орудовала банда Кулакова.

— Что предлагаешь?

— Арестовать Менделя и допросить, он нас на Кулакова и выведет.

Лагутин закурил, сделал несколько коротких затяжек и обратился к Тихону:

— А ты что посоветуешь? У нас есть подозрение, что банда Кулакова с Бусыгиным связана.

— Мендель скажет, что мануфактуру с рук купил, и опять ищи-свищи этого Кулакова.

Председатель губчека остался доволен его ответом:

— Вот тебе, Сергей, пример, как работают опытные чекисты: сначала подумают, а потом решение принимают. Иди и еще раз прикинь, как заставить Менделя вывести нас на Кулакова без осечки. Голыми руками спекулянта не возьмешь.

Когда Охапкин вышел из кабинета, предгубчека с теплотой в голосе сказал:

— Хороший парнишка, исполнительный, только суетливый еще. Но ничего, ты таким же был. Думаю, чекист из него тоже получится.

— Считаете, из меня получился?

— На похвалу напрашиваешься? За раскрытие группы Дробыша я представил тебя к награждению. Последние сведения поручик Перов прислал из Архангельска, им заинтересовалась английская разведка, предложила сотрудничать. Товарищ Дзержинский советует операцию с поручиком продолжить. А тебе, Тихон, есть новое задание. Только предупреждаю, речь пойдет не о саботажниках, не о бандитах, не о контрреволюционерах, хотя борьба с ними, к сожалению, с повестки еще не снята.

Тихон с нетерпением ждал, какое задание получит на этот раз. «В деревнях банды, неспокойно в самом городе — все еще действует организованное подполье. О чем же хочет говорить с ним Лагутин, если не об этом, о самом важном сейчас?» — ломал он голову.

— Город все еще не оправился после мятежа, люди живут в подвалах, на чердаках, в сараях. В придачу к жилищному кризису — продовольственный. И в первую очередь голод бьет по детям рабочих, по беспризорным. Сейчас вопрос стоит так: как спасти детей от голодной смерти? Это дело чрезвычайной важности, а мы с тобой работаем в Чрезвычайной комиссии… Недавно в Москве создали по указанию товарища Ленина «Совет защиты детей». Наш губисполком обратился туда за помощью, «Совзадет» предложил организовать колонию в Самарской губернии. Но поездка может сорваться, если не принять чрезвычайных мер. Твоя задача — обеспечить детей продовольствием, медикаментами, найти врачей, воспитателей, транспорт. Большой пароход нужен — по городу около тысячи нуждающихся детей наберется. Сделай все, чтобы они выехали из голодного города, чтобы выжили. Ну как, берешься? — в упор посмотрел на Тихона предгубчека.

— Дело-то для меня уж больно необычное, — растерялся тот.

— С детьми у тебя получится, мой Пашка каждый день тебя вспоминает. В самом начале июня пароход должен выйти из города, до Самары при нынешней обстановке почти месяц плыть. Не успеешь — спрошу с тебя и как с чекиста, и как с коммуниста.

— Справлюсь ли я один?

— Начальником колонии назначен директор детского дома Сачков, сегодня в два часа он ждет тебя в губоно. Всех детдомовских тоже отправляем на пароходе — возле самого Волжского монастыря банды кружат, пока их не разобьем, детям там оставаться опасно. Обращайся ко мне в любое время дня и ночи, к саботажникам будем применять самые крутые меры.

— Вы говорили, в городе выявлены не все участники заговора? — спросил Тихон.

— Да. Заговор оказался шире, чем мы думали. В нем была замешана не только группа Дробыша.

— Феликс Эдмундович советовал продолжить операцию с Перовым. Значит, в ней будут участвовать другие? Почему вы отстранили меня? — в голосе Тихона прозвучала обида.

— Не хотел я раньше времени говорить тебе. То, чем ты будешь заниматься, прямо связано с заданием Дзержинского. Тебя подключим к операции позднее.

Тихон воспрянул духом, энергично поднялся с места:

— Можно идти? До двух часов успею побывать на пристанях.

От железнодорожного моста до Стрелки Тихон обошел все пристани и причалы. Барж и буксиров было много, пароходов меньше, и ни один из них не годился для перевозки детей. Ни с чем явился в губоно на встречу с начальником колонии.

Сачков уже ждал его. Одет он был в черный, наглухо застегнутый костюм, лицо тонкое и бледное. Когда здоровались, Тихону показалось, что в близоруко прищуренных глазах мелькнула усмешка. Потому сразу заговорил с учителем резко и сухо:

— Был сейчас на пристанях. Нужного парохода нет. Думаю, надо искать в Рыбинске или Костроме.

— Не лучше ли сразу обратиться в Нижний Новгород?

— При чем здесь Новгород?! — вспылил Тихон, решив, что над ним подтрунивают.

Сачков невозмутимо объяснил:

— Там управление Волжского пароходства. Я уже обращался туда, но меня и слушать не захотели. Может, у вас получится?

Тихону опять почудилось в голосе Сачкова ехидство, но сдержал себя, спросил, как связаться с управлением.

— Быстрее всего по телефону. Позавчера связь была.

Когда Тихон изложил начальнику управления, какой нужен им пароход, тот закричал в трубку:

— Беляки лучшие пароходы в Персию угнали. На оставшихся красноармейцев доставляем на фронт. Нет у меня сейчас таких, чтоб с удобствами и на тыщу пассажиров!

— Пойми, товарищ, ведь для детей! Для детей! Есть у тебя сердце или нет?

— Сердце есть, свои дети тоже есть, а пароходов нету.

— Не клади трубку, еще вопрос к тебе, — заторопился Тихон.

Начальник управления смилостивился:

— Давай твой вопрос. Только парохода все равно нет.

— Губчека у вас в Нижнем есть? — переглянулся Тихон с сидящим рядом Сачковым.

— Имеется. А что?

— Если за неделю не найдешь пароход, я позвоню туда, и тобой займутся как саботажником. Слышимость хорошая? Все понял?

— Все, — сердито сказал начальник управления. — Кому звонить?

— Председателю Ярославской губчека Лагутину, — и Тихон повесил трубку, рукавом вытер пот со лба.

— Ловко! — хмыкнул Сачков.

— Не ловко, а по-деловому, — хмуро поправил его Тихон. — Врачей, воспитателей искали?

— Я думал, этим займемся после, как прояснится вопрос о транспорте.

— Пароход вам будет! — твердо заявил Тихон. — Сколько нужно врачей?

— Хотя бы одного, но опытного. И не меньше двух фельдшеров. Тут уже ко мне приходили студенты-медики из Казанского университета, предлагали свои услуги. Воспитателей тоже, в общем-то, можно найти: обратимся к учителям, к студентам Демидовского лицея.

— С фельдшерами познакомьте меня, посмотрю, что за люди. Воспитателями займитесь сами, потом покажете списки мне.

— Если не секрет — зачем? — поинтересовался Сачков.

— Мы не можем доверить детей врагам Советской власти, врагам революции! — отчеканил Тихон.

— Потребуется около ста воспитателей. Пожалуй, я не найду вам столько большевиков, — уже с явной иронией проговорил учитель.

— Большевикам хватит работы и в городе, ищите сочувствующих. Врача я попытаюсь найти сам.

— Могу дать вам совет: обратитесь к доктору Вербилину, очень опытный врач. Только сразу предупреждаю — не большевик и вроде бы даже не сочувствующий.

9. Поиски

В этот же день Тихон навестил врача, проживающего на Дворянской улице в собственном доме с кирпичным фундаментом. Рассказал о «Совете защиты детей», о пароходе, о колонии. Вербилин слушал внимательно, одобрительно покачивал крупной седой головой. В соседней комнате, за закрытой дверью, кто-то играл на рояле.

— Весьма, весьма своевременное мероприятие — на лето вывезти детей из города. При такой скученности, при таком жалком санитарном состоянии и постоянном недоедании может вспыхнуть тиф, холера. Только не пойму, какое отношение все это имеет ко мне?

— Мы предлагаем вам быть врачом колонии, — удивился Тихон непонятливости Вербилина.

— Ах, вот в чем дело! Мне нужно подумать, взвесить.

— Взвешивайте, минут пятнадцать свободного времени у меня есть, — взглянул Тихон на часы на стене.

Вербилин благодушно заулыбался, длинными пальцами погладил мясистый, тщательно выбритый подбородок:

— О, молодость, молодость! В вашем возрасте я был таким же нетерпеливым и скорым на решения. Вы из губоно?

— Нет, из губчека.

Вербилин чуть не поперхнулся, с вежливой насмешкой поинтересовался:

— Разве борьба с гидрой контрреволюции уже завершена?

— Почему вы так решили?

— Чекисты занимаются делом, которое не имеет к ним абсолютно никакого отношения, — снисходительно объяснил Вербилин.

— Борьба с контрреволюцией продолжается, поэтому ответ прошу дать поскорее.

Вербилин в задумчивости опять погладил подбородок.

— Извините, мне нужно посоветоваться.

Поднявшись с кресла, ушел в соседнюю комнату, плотно прикрыв за собой дверь, — звуки рояля оборвались.

Появившись в комнате, врач поудобней уселся в кресло с обтянутыми кожей подлокотниками и, потирая руки, заявил:

— Я согласен с вашим предложением, но у меня будут некоторые условия, удовлетворение которых считаю обязательным. Во-первых, паек…

— Пайком обеспечим.

— На общих началах?

— А какие еще могут быть начала?

— Извините, — развел руками Вербилин. — Это мне не подходит.

— А что же вам подойдет?

— Двойной паек себе и жене, итого — четыре пайка.

Тихон кивнул на закрытую дверь, за которой опять послышались звуки рояля:

— Ваша жена тоже врач? Будет вам помогать?

— Ни в коем случае! — встрепенулся Вербилин. — У нее жесточайшая мигрень. Свежий речной воздух, абсолютный покой и хорошее питание, надеюсь, улучшат физическое и духовное состояние моей жены. События последних месяцев весьма подорвали ее здоровье. Требую двухместную каюту с удобствами нам, каюту под изолятор, еще одну под приемный покой. Четырех опытных фельдшеров. Да, чуть не забыл — обязательно санитарку, которая взяла бы на себя заботу обо мне и жене: постирать, погладить, убрать каюты.

— Значит, служанку?

— Санитарку, я же русским языком сказал, — недовольно скривился Вербилин.

Тихон поднялся на ноги, проговорил со злостью, которую было уже не сдержать:

— Как-нибудь обойдемся без вас, вашей жены и ее мигрени. В городе голод, разруха, а вы служанку требуете от Советской власти да двойной паек. Рвач вы, а не врач!

— Как вы смеете?! Я буду жаловаться!

— Жалуйтесь на здоровье!

— Вы еще пожалеете об этом! — тоненько и противно закричал Вербилин.

Из соседней комнаты высунулась рыхлая женщина в цветастом халате. Уходя из квартиры, Тихон в сердцах хлопнул дверью, в прихожей что-то со звоном упало.

Сразу от Вербилина пошел в губздравотдел, попросил списки городских врачей. У многих были телефоны. Позвонил нескольким — все тут же испуганно отказались. Тихон догадался: Вербилин сдержал свою угрозу, успел их предупредить.

Совсем было отчаялся, как вдруг увидел в списке знакомую фамилию: Флексер Игорь Павлович, зубной врач, Флексер Раиса Михайловна, лечащий врач.

От Лобова он знал, что во время следствия по делу группы Дробыша жена Флексера вернулась из Костромы, заходила в губчека справиться о судьбе мужа. Ей рассказали о его работе в царской охранке, о приговоре Ревтрибунала.

«А что если позвонить ей? — подумал Тихон. — Нет, лучше схожу…»

И вот он опять стучится в квартиру на Духовской улице. Раиса Михайловна, низенькая женщина с черными глазами на смуглом, осунувшемся лице, пригласила в комнату.

Здесь ничего не изменилось: на столе скатерть с кистями, на шкафу размеренно тикают часы в позолоченном футляре.

— Все, что я знала о муже, я уже сообщила, — сухо заговорила хозяйка.

Движения у нее были резкие, порывистые, голос с хрипотцой. Пока разговаривали, несколько раз закуривала одну и ту же папиросу и забывала о ней.

Тихон почти слово в слово повторил сказанное Вербилину, не скрыл и о бесполезных звонках.

— Так это вы тот страшный чекист, который грозил Вербилину маузером?

— Он и вам позвонил?

— Перед самым вашим приходом. А где маузер? Что-то его не вижу.

Тихон насупился, нервно задергал кисти скатерти:

— Сегодня я без оружия, врет Вербилин.

— Я так и поняла. Хотите чаю?

— Я к вам по делу.

— Вот за чаем и поговорим о вашем деле, — категорично заявила Раиса Михайловна и ушла на кухню.

Молча выпили по чашке, Тихон посмотрел мельком на часы.

Хозяйка перехватила его взгляд, сдвинула пустые кружки к чайнику и спросила:

— Вас не пугает, что жена контрреволюционера будет лечить пролетарских детей?

— Если бы я сомневался в вашей порядочности, то не пришел бы.

— И все-таки вы рискуете.

— Вы согласны или нет?

Хозяйка вздохнула, опять закурила папиросу:

— Тяжело мне сейчас оставаться в городе: кто за Советы — косится, кто против — с сочувствием лезет. Потому и соглашаюсь, хотя все трудности и неудобства представляю.

Тихон обрадовался, попытался успокоить ее:

— Насчет пайка не волнуйтесь. Двойной дать не можем, но я договорился в губздравотделе — они оформят командировку и помогут деньгами.

Раиса Михайловна раздраженно возразила, по-мужски энергично взмахнув рукой:

— Никаких командировочных от губздравотдела мне не нужно! Обеспечьте каюту, медикаменты и один паек.

— Вербилин требовал две каюты — под приемный покой и под изолятор.

— Это необязательно. Повесим одеяло, отгородим где-нибудь угол. Главное — медикаменты. Если их не найдете, тогда откажусь и никакие уговоры не помогут.

Тихон горячо поблагодарил женщину. Она слабо, с усилием, улыбнулась:

— И вам спасибо. За доверие. Постараюсь его оправдать. Говорят: муж и жена одна сатана. По-всякому бывает. Игорь Павлович много говорил о грядущей революции, о народе-мученике. Я поверила ему, а он, оказывается, женился на мне, чтобы выявлять подпольщиков и выдавать их охранке. Эту каинову печать мне теперь ничем не отмыть.

Не стал Тихон успокаивать Раису Михайловну, знал — бесполезно…

Как только в губздравотделе он заикнулся о медикаментах, заведующий сразу замахал на него руками:

— И не просите, ничего у нас нет. Медикаментами распоряжается губвоенкомат, все уходит в госпитали, в санитарные поезда, на фронт.

Весь следующий день Тихон обивал пороги в губвоенкомате, что находился в Борисоглебском переулке. Из одного отдела направляли в другой, ссылались на тяжелое положение на фронтах. Многие удивлялись самой затее — отправить детей на юг, где полыхала война.

Тихон хотел уже идти к Лагутину, но сначала решил обратиться к военкому Громову — была не была.

Тот понял его с полуслова — на военных складах Тихону выдали йод, порошки, пилюли от «живота», от кашля, от зубной боли. Нашли грелки, ножницы, машинку для стрижки волос, а главное приобретение — градусник. С ткацкой фабрики выдали вату и марлю.

На Волжской набережной, в бывшем доме купчихи Кузнецовой, разместился губпродком. Только здесь Тихон по-настоящему понял, что такое продовольственный кризис, о котором говорил Лагутин. Когда он положил перед заведующим губпродкома заявку на продовольствие для колонии, тот выругался от удивления:

— Ты соображаешь, братишка, где я все это найду в разрушенном городе?

— Для детей прошу.

Заведующий — из балтийских матросов, в мятеж командовал бронепоездом «Смерть буржуям» — потряс заявкой перед носом у Тихона:

— Если бы не для детей, я бы тебя за эту бумажку собственноручно в расход пустил, без трибунала, взял бы грех на душу. На складах — полный штиль, мыши с голоду сдохли, паек почти каждый день урезаем. А ты рыбьего жира просишь, масла сливочного.

Тихон поверил: этот изможденный, издерганный матрос обманывать не станет.

— Дай, что можешь, — сказал он.

Заведующий куда-то звонил, требовал, пугал трибуналом. В результате Тихон получил разнарядку на мешок ячневой муки, бочку селедки и двадцать килограммов карамели ландрина.

— Знаю, на такую ораву мало, братишка, но сейчас больше ничего нет, хоть проверяй. Перед отплытием хлеба дам. А насчет масла… Ладно, попробую, но твердо не обещаю. Сам видишь, какая ситуация в городе.

От председателя губчека Тихон узнал, что звонили из Нижнего Новгорода — пароход для детской колонии придет через две недели.

— Молодец, одно дело уже свернул, — похвалил его Лагутин. — Что кислый такой? Радоваться надо.

— Может, и пароход не потребуется, — и Тихон, перечислив, что получил в губпродкоме, мрачно добавил: — Этого не хватит даже до Саратова.

Лагутин задумался, потом решительно поднял телефонную трубку, заказал разговор с Москвой.

Спросил, как Тихон ладит с Сачковым.

— Не нравится он мне, попросту слова не скажет. Попросил его список воспитателей показать, а он словно не понимает зачем.

— Ты ему объяснил?

— Сказал, мы не можем доверять детей первому встречному-поперечному, а у самого и другая мысль была — вдруг кто-нибудь попытается на пароходе из города улизнуть?

— Правильно думаешь, случай удобный.

— А Сачков ехидничает: я вам сто большевиков-воспитателей при всем желании не найду. Чуть было на пароход настоящую контру, не подсунул, — и Тихон, ничего не утаивая, рассказал о случае с Вербилиным.

Выслушав его, Лагутин нахмурился, строго предупредил:

— Если врач пожалуется — будем твое поведение разбирать на Коллегии.

— За что, Михаил Иванович?! — возмутился Тихон. — У нас дети голодают, а он себе служанку и двойной паек требует!

— Ты пришел к нему по заданию губчека, а вел себя как крючник с пристани.

— Я ему о голодных детях, а он мне о своих удобствах. Правильно я его рвачом обозвал. Попробовали бы вы сами сдержаться.

— И сдерживаюсь! Каждый день в этом вот кабинете сотни раз сдерживаюсь! Если чекисты нервы распустят, врагам от этого только легче станет. Вчера наорал, сегодня оскорбил, а завтра невиновного в горячке под расстрел подвел! Вот тут какая последовательность. Черт знает до чего можно докатиться, если своим лохматым чувствам волю дать. Контрреволюция заставила нас прибегнуть к террору, но никто не давал нам права пользоваться властью, чтобы бить направо и налево, не разбирая, кто враг, а кто просто обыватель. За полтора года Советской власти его, обывателя, не переделаешь. Уверен, что среди тех, кого обзвонил Вербилин, есть и честные люди. А теперь по твоей выходке они будут судить о всей Чека.

Зазвонил телефон, Лагутина соединили с Дзержинским. Рассказал ему о колонии, о пароходе, о неудаче со снабжением. Выслушав, что ему сказал потом председатель ВЧК, довольно заулыбался.

— Это выход, Феликс Эдмундович, так и сделаем. Да, я вас за сапоги не поблагодарил. Спасибо, выручили.

Закончив телефонный разговор, Лагутин приказал Тихону идти в губернский комитет по устройству пленных и беженцев — губпленбеж:

— По распоряжению Дзержинского дети-колонисты переводятся на положение беженцев, до самой Самары будут пользоваться бесплатными столовыми, получать сухой паек. В пайке двести граммов хлеба, сто пятьдесят пшена, селедка. Негусто, но по нашим временам и это подарок.

Тихон спросил, о каких сапогах говорил Лагутин.

— Помнишь, меня и Лобова по жалобе Троцкого на Коллегию ВЧК вызывали? Феликс Эдмундович слушает выступающего, а сам все на мои сапоги поглядывает. Вроде бы, думаю, чистые, перед самым подъездом в луже вымыл. Возвращаюсь в Ярославль — вдруг посылка, а в ней вот эти самые, новые сапоги и записка: так, мол, и так, Михаил Иванович, носите на здоровье, и подпись — Дзержинский. Вот, оказывается, почему он все на мои латаные-перелатаные сапоги посматривал — на глазок размер определял. И ведь точно угадал: как на меня сшиты…

10. Приют

На другой день, попросив у председателя губчека машину, Тихон вместе с Сачковым поехал в детский приют за Полушкиной рощей.

Приют был старый, открыли его еще до революции, и так получилось, что, собирая детей по всему городу, о нем вспомнили в последнюю очередь.

Размещался он в приземистом кирпичном доме, за глухим дощатым забором, окна узкие, словно бойницы, над ржавой крышей нависли ветви тополей, на верхушках которых чернели грачиные гнезда. Дом стоял на отшибе и выглядел — тоскливо, заброшено, в мутном, туманном воздухе неприятно-резко раздавалось наглое карканье охрипших ворон.

У крыльца их никто не встретил. Тихон поднялся по истертым каменным ступеням, плечом толкнул дверь. Следом за ним Сачков и водитель Краюхин вошли в длинный сумрачный коридор, протянувшийся через все здание, от окна до окна.

Поторкались в кабинет заведующего Бузняка, в соседние двери — они тоже были закрыты. И тишина как на кладбище, детский приют — и ни единого детского голоса.

Почувствовав неладное, Тихон недоуменно переглянулся с учителем. И у того вид был растерянный, настороженный, словно вот-вот что-то должно случиться. Один Краюхин держался спокойно, с любопытством озираясь по сторонам. И тут они услышали в конце коридора сдавленный кашель. Сачков вздрогнул, следом за Тихоном бросился по коридору.

Распахнув обшитую дерюгой дверь, они очутились в комнате со сводчатыми низкими потолками. Запах тления, пыли, мочи так и шибанул в нос, через грязное угловое окно, затянутое металлической решеткой, едва процеживался тусклый дневной свет.

На топчанах с клопиными гнездами в щелях, прямо на каменном полу, на немыслимом рванье сидели, лежали такие изможденные детишки, что и среди беспризорных, обитавших под мостами и в собачьих подвалах, не встречал Тихон подобных.

Ребятишки смотрели на него с ужасом, будто он был привидением.

— Что же это такое? — спросил Тихон учителя. — Это же морг, а не детский приют.

Дети зашушукались, словно трава под ветром.

Тощая девочка, даже грязь не смогла скрыть голодной синевы лица, сказала хриповато:

— Дяденька, мы не тифозные. Не надо нас, дяденька, в смертный барак отвозить. Мы с голодухи такие. Нам власти харчей не дают. Мы не трудовые…

Тихон подошел к топчану, где лежал головастенький, все личико в струпьях, мальчишка и сосал какую-то тряпицу. На лице одни глаза, а в них такой предсмертный укор, что лучше бы чекисту в сердце выстрелили. Какой-то оборвыш мочил ему лоб из консервной банки.

— Кирик его зовут, — сказала девочка. — Петька у него брат был, но того схоронили. Травы очень наелся. Кирик! Дядя пришел, он тебе хлебца даст.

— Не мешай, дура, помираю, — чуть слышно прошептал мальчишка.

У Тихона к горлу подкатил ком. Маленькая жизнь беспризорника промелькнула, как падучая звезда. И осталось ему жить в этой вони, может, день, может, два.

— Сейчас, сейчас, — бормотал чекист, отступая к дверям. — Сейчас все будет, все наладим. Краюхин! Жми в город! Врача сюда, хоть под наганом. Продуктов!

Но Краюхина рядом не было, запропастился куда-то. Сачков стоял белый как полотно.

Тихон открыл дверь в коридор, в комнате напротив услышал разъяренный бабий визг:

— Тебе что здесь надо?! Я тебя щас в щепки искрошу! Ты что своеволишь?

Заглянул в тесную клетушку, наверное, кухню, грязную, с разваленной, продымленной плитой, над которой на веревке висели серые дырявые тряпки.

Загнанный в угол, Краюхин отбивался кочергой от могучей патлатой бабы, размахивающей ржавым секачом. На полу валялись сумки, мешки, куски конины, рассыпанная из кульков крупа. Из опрокинутого жестяного бидончика булькало, выливаясь, подсолнечное масло.

Кухарка обернулась, пошла на Тихона засаленным животом:

— Паразиты! Я вам покажу ревизию! У меня брат в губисполкоме начальствует, сразу под суд подведет!

У Тихона вдруг потемнело в глазах и уши словно ватой заложило — пропал отвратительный голос, почему-то вспомнилось сытое лицо Вербилина.

— А ну к стенке, зараза! — не сказал, а просвистел он сжатым горлом, весь дрожа от ненависти. — К стенке!

Пистолет зацепился в кармане за подкладку. Сачков повис у Тихона на руке, что-то закричал перепуганной кухарке.

Очнулся Тихон на лавочке во дворе. Голова разламывалась от боли, во рту было погано. Сачков сидел рядом, совал ему кружку с водой.

Краюхин привез из города Лагутина, Лобова и докторшу Флексер.

Чекисты на руках выносили детишек из приюта, рассаживали под стеной на траве. Раиса Михайловна командовала:

— Этого в лазарет! Девочку тоже!

Поседевшая голова ее тряслась от возмущения.

Лагутин подозвал Краюхина, приказал отвезти кухарку в губчека. У водителя под тонкими щегольскими усами нехорошо блеснули зубы.

Толстая кухарка, судя по всему, была дура набитая. Пережив недавний страх, очнулась, снова принялась орать, стращать всех тюрьмой.

Узкое лицо Краюхина побелело, он подтолкнул бабу в жирную спину и сказал мертвым голосом:

— Иди, иди!

Лобов внимательно посмотрел на него, шепнул председателю губчека:

— Нет, Михаил Иванович, я ее сам отконвоирую. Краюхин ее пристрелит, мол, при попытке к бегству. А тут дело серьезное, смотри, — сунул он какую-то записку.

Лагутин прочитал ее, вскинул потемневшие глаза:

— Где нашел?

— В мешке с крупой была. Вон, оказывается, кому эта гречка назначалась — Кулакову!

— Мы его по всему городу ищем, а он со всей своей бандой здесь прятался, в приюте. У детей, сволочи, последнее отнимали, — и Лагутин приказал обыскать дом.

В подвале чекисты обнаружили винтовки, револьверы, целый склад награбленного: одежду, драгоценности, куски мануфактуры, похищенные со склада на Пошехонской.

Кто-нибудь из банды мог появиться у Менделя, торговавшего ворованной мануфактурой. Жил лавочник в самом центре города, возле театра, подъезд выходил на Казанский бульвар. В таком месте наблюдение за домом вести было трудно: всё на виду. Вызвать Менделя и допросить — вдруг об этом узнают те, кто с ним связан? Арестовать тоже нельзя — сразу стало бы известно всему городу.

Решили сделать иначе — отправили Тихона и Сергея Охапкина на Мытный рынок. Возле лавки Менделя ничего подозрительного они не заметили. Вечером, когда он запер дверь и ставни лавки, пошли за ним. Солнце уже катилось по крышам, но жара не сникла, Тихон и Охапкин прели в непривычных и тесных чесучовых костюмах.

Перед самым домом Тихон обогнал лавочника и свернул в подъезд. Когда Яков Осипович остановился у двери своей квартиры, Тихон вышел из-за лестницы, сказал вполголоса:

— Я из губчека, вот удостоверение. Надо поговорить.

— О чем? — вздрогнул Мендель.

— В подъезде такие вопросы не обсуждают. Кто у вас в квартире?

— Только жена, — слабо вымолвил лавочник, подозрительно всматриваясь в раскрытое чекистское удостоверение, потом — в лицо подоспевшего Охапкина, решительный вид которого напугал его еще больше.

— Это наш сотрудник, — успокоил Менделя Тихон. — Открывайте дверь — и ни слова лишнего.

Лавочник не сразу попал ключом в замочную скважину. Из комнаты донесся густой женский голос:

— Удачный был день, Яков?

— Я не один, Инна, — напряженно выговорил Мендель. — Ко мне товарищи пришли.

В прихожую выкатилась коротконогая полная женщина, удивленно и придирчиво оглядела чекистов.

— Добрый вечер, Инна Борисовна, — широко улыбнулся ей Тихон. — Мы с вашим уважаемым супругом некоторым образом компаньоны, кое-что привезли ему из Москвы. Как мудро говорилось в доброе старое время: мы — вам, вы — нам.

— Вечно ты, Яков, пугаешь — у меня от одного слова «товарищ» по спине мурашки бегают. Проходите в столовую, я что-нибудь приготовлю перекусить, — засуетилась хозяйка.

— Ради бога, не беспокойтесь, — поспешил отказаться Тихон. — Мы только что из трактира. Цены бешеные, но прилично поесть можно… Нам необходимо уединиться с Яковом Осиповичем, сами понимаете: торговое дело сложное, деликатное.

— Понимаю, все прекрасно понимаю, господа, Яков, веди гостей в кабинет, я вам мешать не стану.

В кабинете, стены которого были увешаны фотографиями многочисленных родственников Менделей с такими же упитанными и хитрыми физиономиями, хозяин, усадив чекистов на диван, опустился в кресло.

— Слушаю вас, господа… Я хотел сказать — товарищи, — поправился он. — Чем моя скромная персона заинтересовала ваше строгое ведомство?

— Интерес у нас к вам законный, — заверил его Тихон. — Вы продаете отрезы мануфактуры, которые похищены со склада на Пошехонской. Установлено, что склад ограбила банда Кулакова.

— Никакого Кулакова я не знаю! — с головой вжался в кресло Мендель. — Мануфактуру купил с рук на Мытном.

— Советую говорить правду. Логово Кулакова в Полушкиной роще мы нашли, в подвале — куски той же мануфактуры.

Мендель съежился, по уверенному тону Тихона, видимо, заключил, что арестована вся банда. И больше запираться не стал, торопливо заговорил:

— Не хотел я с этим бандюгой связываться, меня заставили… Пришел один человек, Струнин, передал привет от моего бывшего компаньона Клейкина. Еще до мятежа я задолжал ему крупную сумму. Признаться, думал, его и в живых нет, а он объявился в Уфе. Струнин сказал, что долг мне простится, если я буду оказывать им мелкие услуги. Дела у меня шли из рук вон плохо, вернуть долг Клейкину было не под силу. И я согласился.

— В чем состояли ваши обязанности?

— По одному паролю я должен был передавать письма, которые мне приносили беспризорники, по другому — направлял людей к Бузняку, заведующему приютом в Полушкиной роще. Первым пришел Кулаков. Через неделю он вдруг заявился ко мне домой и предложил продать несколько кусков мануфактуры, выручку — пополам. Я и подумал: получу крупный куш, верну долг Клейкину — и порву со Струниным. Да и какой дурак от выгоды отказывается?

Тихон спросил приметы Струнина и убедился, что это был Бусыгин. Узнав, сколько причитается Кулакову за проданную мануфактуру — а сумма была немалая, — задумался. Вспомнил набитый награбленным подвал в приюте. Вряд ли Кулаков скроется из города, не получив свое, «заработанное». И Тихон решил:

— Эту ночь мы проведем у вас, Яков Осипович. Позвонит Кулаков — откроете дверь, все остальное мы берем на себя.

— А если он не придет?

— Значит, будем гостить у вас до тех пор, пока не явится. Но не думаю, что он надолго отложит свой визит, вы же сами сказали: какой дурак от выгоды отказывается?

И Тихон угадал — в эту же ночь Кулаков явился в квартиру Менделя, был арестован и доставлен в губчека. На допросе выяснилось, что Бузняка о поездке чекиста в приют предупредили по телефону, и банда сразу же бежала за Волгу. В городе остался один Кулаков, чтобы получить «должок» с Менделя.

Тихон предложил оставить лавочника на свободе — вдруг еще кто-нибудь воспользуется паролем, который он получил от Бусыгина? За многочисленные убийства, отличавшиеся особой жестокостью, Кулакова по решению Ревтрибунала расстреляли, а в местной газете было опубликовано ложное сообщение, что в ночь на такое-то число патруль задержал неизвестного — назывались приметы Кулакова — и при попытке к бегству тот был убит. Таким образом, для заговорщиков Мендель остался вне подозрений. В лавку к нему «помощником» устроили Охапкина.

«Кто предупредил Бузняка?» — не выходило у Тихона из головы. Спросил Сачкова, кому он говорил об их поездке. Учитель ответил туманно, выходило, что об этом было известно чуть ли не всему губоно, где они встретились, прежде чем ехать в приют.

Тихон высказал свои подозрения Лагутину, но при проверке слова учителя подтвердились.

11. «Фультон»

Пароход из Нижнего, как и обещал управляющий, пришел ровно через две недели. Тихон и Сачков встречали его у пристани бывшего пароходства «Кавказ и Меркурий», напротив Семеновского спуска.

Вид у парохода был удручающий: две высоченные трубы, на распорках и под козырьком, чадили так неистово, словно задались целью перекрасить небо в черный цвет, синяя краска с бортов облезла и обнажила красный сурик, отчего корпус походил на тело какого-то чудовища с содранной кожей.

В носовой части корпуса тускло поблескивала бронзовая плита с названием парохода — ФУЛЬТОН.

— Не представляю, как здесь уместится тысяча человек, — вполголоса сказал Сачков.

Тихон промолчал, но подумал о том же самом.

По трапу на пристань спустился капитан «Фультона», низенький, старый, с темным насупленным лицом и седыми пушистыми баками. Оглядев пристань, вразвалку подошел к ним:

— Вы из губоно? Капитан Лаврентьев. Прибыл на основании приказа Управления речного пароходства в ваше распоряжение.

Они представились ему. Сачков с вежливой издевкой в голосе поинтересовался:

— Неужели в Нижнем не нашлось более подходящего парохода?

— А чем вас не устраивает этот?

— Извините, но он развалится по дороге, — нервно заметил учитель. — Его не на корабельном кладбище нашли?

— Вы почти угадали: это будет последний рейс «Фультона». А уж потом на кладбище, — спокойно пояснил капитан, раскуривая трубку.

— В Самару надо доставить тысячу детей, — сказал Тихон. — На сколько человек рассчитан ваш пароход?

— На пятьсот пассажиров. Но в германскую мы доставляли по Каме и Волге новобранцев, случалось, по тысяче за рейс. Постараемся разместить всех, только без удобств.

— Какие там удобства! Как бы не перевернуться! — вырвалось у Тихона.

— Ну, это моя забота, — обиженно произнес капитан. — Вы делайте свое дело, я — свое.

Убежденность в его голосе несколько успокоила Тихона. Втроем поднялись на пароход, осмотрели палубы, служебные помещения, каюты. Нужно было ломать переборки, делать нары, настилы, оборудовать еще одну столовую.

В этот же день Тихон в губоно встретился с фельдшерами. Оба не понравились ему — здоровенные парни с большими, захватистыми руками. О чем-то шептались, многозначительно переглядывались.

Тихон спросил без обиняков, как им удалось отвертеться от фронта.

— Студентов медицинского факультета на фронт не посылали, дали возможность доучиться, — расплылся один из них в доброжелательной улыбке.

— Ну и как, доучились?

— Не успели, революция началась.

— Значит, революция помешала? А как в Ярославле очутились?

— Вместе с красноармейским госпиталем от белочехов бежали. Еще вопросы будут? — зло спросил второй, стриженый и скуластый.

Тихон промолчал, разрешил Сачкову оформлять студентов.

Когда остались вдвоем, напомнил ему о списках воспитателей. Учитель протянул ему несколько аккуратно исписанных страниц, сказал:

— Нужен еще хозяйственник. Сейчас не у дел бывший комендант гимназии Корсунской. Человек опытный, энергичный.

— Я не против, оформляйте.

— С воспитателями тоже будете беседовать? — поинтересовался Сачков, и на тонких губах его Тихону опять почудилась ироническая усмешка.

— Посмотрим, — неопределенно ответил он, вечером отдал списки воспитателей Лагутину.

А через день председатель губчека вызвал его к себе и спросил, кто из тех, кто будет на «Фультоне», знает, что он чекист. Тихон неуверенно перечислил:

— Сачков. Врач Флексер. Капитан Лаврентьев. А в чем дело?

Лагутин взял со стола газету, протянул ее Тихону:

— Тридцатого мая опубликовано воззвание за подписью Ленина и Дзержинского. Читай.

Тихон пробежал глазами обведенный красным карандашом текст:

«Смерть шпионам! Наступление белогвардейцев на Петроград с очевидностью доказало, что во всей фронтовой полосе, в каждом крупном городе у белых есть широкая организация шпионажа, предательства, взрыва мостов, убийства коммунистов и выдающихся членов рабочих организаций. Все должны быть на посту, Везде удвоить бдительность, обдумать и провести самым строгим образом ряд мер по выслеживанию шпионов и белых заговорщиков и по поимке их…»

Дождавшись, когда Тихон дочитал воззвание до конца, Лагутин заговорил, по привычке шагами вымеривая кабинет и дымя толстой, в палец, цигаркой:

— Долгое время не было известно, кто направляет вражескую работу. Благодаря Перову, другим нашим разведчикам теперь стало кое-что проясняться. В Москве и Петрограде действует хорошо законспирированная организация «Национальный центр». Она имеет связи с Деникиным на юге, Колчаком на востоке, Юденичем на северо-западе, интервентами на севере. Агенты этой организации, по сведениям Перова, работают даже во Всероссийском Главном штабе Красной Армии, отделение существует и в Ярославле. Уже после ареста группы Дробыша поручик известил нас, что руководитель местного «Центра» остался на свободе.

— Значит, это не Дробыш?

— Выходит, так. У меня еще во время следствия возникло подозрение, что за спиной Дробыша кто-то стоит. Видимо, именно этот неизвестный использовал для давления на губчека Троцкого, мутил воду в штабе военного округа. Но это были только подозрения, их к делу не пришьешь. Теперь о существовании этого руководителя мы знаем точно. Феликс Эдмундович посоветовал привлечь поручика Перова, с его помощью попытаться выявить агентуру «Центра» у нас и в других городах.

— Каким образом?

— Мы связались с Перовым. Через английскую разведку он подсказал колчаковской разведке необходимость инспекционной поездки по всем поволжским городам, где есть отделения этой организации. По совету Перова решено начать с Ярославля. И этот личный представитель Колчака, как нам стало известно, уже здесь. Пока не удалось узнать, кто он, кто руководит местным отделением «Центра». Одно знаем точно: для поездки решено использовать «Фультон», это очень удобно — в каждом городе длительные остановки, на пароходе дети.

— Как вы узнали, что этот агент будет на «Фультоне»?

— Один товарищ помог. Ему, как «бывшему», предложили сотрудничать с «истинными патриотами России». Он для вида согласился, а потом обратился к нам и обо всем честно рассказал. Представитель Колчака назовет ему себя только во время плавания. Видимо, ему пока тоже не очень доверяют, хотят проверить. Не исключена и диверсия. «Фультон» еще стоит у причала, а по городу уже ползут слухи, что он обязательно перевернется, что большевики отправляют детей из города, чтобы избавиться от лишних ртов. Так что, Тихон, вот тебе новое задание губчека — будешь сопровождать детей до Самары.

— Кто этот человек, с которым я буду на «Фультоне»?

— Он просил пока не называть его тебе: хочет дождаться, когда ему откроется представитель Колчака. В этом он прав, малейшая фальшь в ваших отношениях — и вся операция насмарку. За вами уже сейчас, наверное, следят.

— Будет пароль?

— В разговоре с тобой этот человек скажет: «Наконец-то, товарищ Вагин, все сомнения позади».

— Пароль тоже он придумал?

— Как ты догадался?

— Он хорошо понял мое состояние — сомнений у меня вот столько, — ладонью резанул себя по шее Тихон. — Все эти воспитатели, учителя говорят одно, а думают другое, спереди мажут, а сзади кукиш кажут.

— Нельзя, Тихон, всех под одну гребенку стричь. Интеллигенция не вся против нас пошла, многие с нами. Уверен, вы сработаетесь с этим «бывшим», человек он честный и смелый. А дело вам предстоит опасное, не на увеселительную прогулку посылаю. Мало того что надо выявить отделения «Центра», надо еще любой ценой доставить детей до хлебных мест. Ты там за моим Пашкой пригляди. Двоих я дома оставляю, как-нибудь прокормимся. А ему после госпиталя свежий воздух нужен, питание хорошее. Опять-таки на пароходе свой врач.

— Пригляжу, Михаил Иванович. Пашка мне теперь вроде младшего брата. Кем я буду на «Фультоне»?

— Была задумка выдать тебя за агента губпленбежа. Однако о том, что ты чекист, слишком многие знают. Отправляйся, как есть, сотрудником губчека. В таком варианте свое преимущество: присутствие на пароходе чекиста свяжет руки врагу, заставит быстрее обратиться к твоему напарнику по этой операции. Но возможно, от тебя попытаются избавиться, будь осторожен.

Обговорив связь, Тихон зашел в кабинет начальника иногороднего отдела. Об отплытии Тихона на «Фультоне» он уже знал, сказал расстроенно:

— Надолго расстаемся. Жаль, не смогу тебя проводить — Бусыгин объявился! Начальник двадцатого разъезда умышленно задержал состав с оружием, подскочила банда. И тут же к разъезду эшелон с дезертирами подкатил. Одни разбежались, другие к штабс-капитану присоединились.

— Откуда известно, что это его банда?

— Из охраны эшелона красноармеец уцелел, он и сообщил. Вечером уходим. Всякое может случиться, — не договорил Лобов, но Тихон понял, что он хотел сказать:

— Это вы бросьте, Андрей Николаевич, мы еще поживем.

— Кто в судьбу заглянет?

Они простились. С тяжелым сердцем уходил Тихон из кабинета Лобова. Как предчувствовал, что это была их последняя встреча.

12. Отплытие

Слова Лагутина о возможной диверсии не выходили у Тихона из головы. Вернувшись на «Фультон», попросил капитана тщательно проверить все отсеки и трюмы. Лаврентьев выслушал его хмуро, сразу понял, зачем нужна такая проверка.

Уже третий день воспитатели и команда парохода перестраивали каюты. Руководил Шлыков, бывший комендант гимназии Корсунской. Направо и налево сыпал шуточками, заигрывал с молоденькими воспитательницами. А Тихону все вспоминались коридоры гимназии, аккуратно расставленные вдоль стен столы, класс окнами на Которосль, битком набитый арестованными.

Отгонял эти мрачные воспоминания, но недоверие и неприязнь к Шлыкову не отступали. Заметив, как тот ловко работает топором, спросил, где он этому научился.

— А я, дорогой товарищ, в армии сапером был. Весь опыт оттуда, с фронта. А вот ты рубанком слабо орудуешь. Смотри, как надо.

Обтесав доску и вернув рубанок, Шлыков поинтересовался:

— А ты кем, парень, работаешь?

— Был слесарем.

— А теперь?

— Теперь в губчека.

— Вон что, — неопределенно протянул Шлыков, опять взялся за топор, забалагурил, но на Тихона после этого разговора стал поглядывать с опаской.

В каюту спустился капитан и, стараясь сделать это незаметно, кивнул Тихону на трап. Вид у обычно невозмутимого Лаврентьева был встревоженный.

Следом за ним, переждав некоторое время, чекист поднялся на палубу. Левым шкафутом они прошли на корму, спустились в кормовой трюм. Пригнув голову, капитан повел его в самый дальний угол, где стеной громоздились ящики, лежали скрученные в бухты пеньковые канаты и металлические тросы. Под ногами грохотали металлические листы, пахло сыростью и мазутом.

Лаврентьев показал пальцем на один из ящиков, сказал приглушенно:

— Вот полюбуйся, какой нам подарочек подсунули.

Тихон снял с ящика фанерную крышку. Внутри лежали желтоватые, аккуратно сложенные бруски, похожие на мыло. Но мылом от них не пахло. Посмотрел на капитана, уже сам начиная догадываться, что находится в ящике.

— Динамит?

— Он самый. Подлец, который его сюда притащил, правильно рассчитал: если этот ящичек рванет, «Фультону» на дне лежать, самое уязвимое место выбрал. Детей, сволочи, и то не жалеют.

Тихон спросил, кто обнаружил ящик.

— Боцман Максимыч. У него тут порядок, все другие ящики под номерами, а этот без номера.

— Кроме вас, он никому не говорил?

— Максимыч — мужик сообразительный. Мы с ним уже двадцать лет одну лямку тянем, так что на его счет не беспокойся.

— Когда ящик мог появиться здесь?

— Два дня назад не было, это точно, Максимыч бы его заметил. Вчера грузились. Наверное, тогда и затащили, хлеб в таких же вот ящиках был.

Тихон в тот день на пароходе не появлялся, спросил, кто руководил погрузкой.

— Должен был Сачков, но он только у трапа стоял да поглядывал. А всем распоряжался Шлыков, с пирса на пароход, как угорелая кошка, носился.

— Выходит, Сачков видел, как этот ящик пронесли?

— Тогда уж и меня подозревай, тоже за погрузкой почти с самого начала наблюдал. Ты лучше ящик подыми — чтобы такую тяжесть занести, сила недюжинная нужна.

Подняв ящик, Тихон убедился: капитан прав, груз не каждому по плечу.

— За команду я уверен — все люди надежные. Вражина эта из тех, кто на пароход здесь попал. И силушкой, видать, не обижен.

Тихон мысленно прикинул: и Шлыков, и оба фельдшера запросто могли занести ящик сюда. Но сам же и засомневался:

— Динамит можно было и по частям таскать.

— Тоже верно, — согласился с ним капитан.

— Надо немедленно проверить все ящики.

— Здесь Максимыч уже смотрел, остальные трюмы тоже облазит. А ты, чекист, давай этого мерзавца ищи, который под детей динамит подложил. Пока он на пароходе, не будет нам покоя.

Договорившись, что капитан переложит динамит в другое место, а ящик заколотит, как было, Тихон побежал к Лагутину.

У здания губчека строился отряд Лобова. Мелькали винтовки, грохотали по булыжнику «максимы», перекликались возбужденные голоса. Тихон узнавал знакомые лица, и сердце опалило горячей радостью и гордостью, что он тоже чекист, что это его товарищи уходят сегодня в бой.

Лобов вынул из кармана знакомые часы фирмы «Лонжин», посмотрел время. В ту же минуту из губчека появились Лагутин и товарищ Павел. Они о чем-то разговаривали, но, увидев уже построившийся отряд, разом замолчали, предгубчека поправил ремни на гимнастерке.

Лобов отдал команду, и отряд замер, ощетинясь стволами трехлинеек. Вперед шагнул секретарь губкома и, рассекая воздух пятерней, словно рубил на куски, заговорил:

— Товарищи чекисты! Сейчас можно с полной определенностью заявить, что наступающее лето — повторение прошлогоднего, с той лишь разницей, что центр борьбы переместился за город. Наших товарищей в волостях зарывают живыми в землю, сжигают мосты, нападают на эшелоны с оружием, которым снабжается Шестая армия Северного фронта, преграждающая путь интервентам на Москву.

Тихон слушал секретаря губкома и вспоминал октябрь семнадцатого года, когда товарищ Павел вот так же энергично и просто выступал перед красногвардейцами, направлявшимися в Дом народа, где решался вопрос о передаче власти в городе Советам. И сейчас на товарище Павле была та же короткая путейская тужурка. Оглядывая строй, словно вылитый из чугуна, все так же дергал козырек фуражки Лобов.

Много воды утекло в Волге, многое изменилось в городе: победили в борьбе с меньшевиками и эсерами, вышвырнули перхуровцев, разоблачили десятки новых заговорщиков и предателей. Но враг не унимался, город окружали бело-зеленые банды. Об этом и говорил секретарь губкома.

— Главная опора бандитов — кулаки, мешочники, дезертиры. В руках кулаков хлеб, они из голода извлекают свою выгоду. Мешочники скупают в деревнях продовольствие, взвинчивают цены. Дезертиры пополняют кулацкие банды, уголовные преступления все больше приобретают характер террористических актов. Левые эсеры призывают вместо Советов создавать «крестьянские братства» без коммунистов. Во главе банд стоят бывшие крупные землевладельцы — граф Мейер, князья Голицын и Гагарин. Банды организуются как регулярные подразделения, в них вводится палочная дисциплина, круговая порука, главари проводят насильственную мобилизацию. Все эти факты говорят о том, что лето у нас, товарищи, будет жарким, борьба предстоит жестокая. Сегодня вы уходите в бой. Так пусть же наши враги на своей шкуре испытают силу нашего гнева, силу народной власти!

Товарищ Павел уступил место Лобову, над мощенной булыжником улицей опять раздались резкие команды, и отряд чекистов туго стянутыми шеренгами двинулся в сторону Власьевской улицы. Дробный стук тяжелых сапог отскакивал от булыжной мостовой и улетал в теплое синее небо.

Так Тихону и не удалось поговорить с Лобовым. Слышал, как товарищ Павел сказал Лагутину, крепко тряхнув его руку:

— Ну, прощай, Михаил Иванович. Может, больше не увидимся.

— Как не увидимся?

— Сегодня последний день в Ярославле — с отрядом ткачей уезжаю на Юго-Западный фронт белоказаков бить, губком партии удовлетворил мою просьбу.

Засунув руки в карманы тужурки, товарищ Павел зашагал следом за отрядом чекистов. Тихон подошел к Лагутину.

— Легок на помине! Я хотел тебя вызывать, новость есть.

— У меня тоже новость, — нахмурился Тихон.

В кабинете председателя губчека рассказал о находке в трюме.

— Вот мерзавцы! — вырвалось у Лагутина. — Видимо, потому и слухи о возможном крушении «Фультона» распространяли, чтобы потом все свалить на большевиков. Наверняка, взрыв они наметили на конец плавания, когда свои делишки обделают. Так что времени выявить колчаковского агента будет в достатке. Кто руководитель местного отделения «Центра», мы все-таки узнали. Фамилия тебе знакомая, Тихон.

— Кто такой?

— Начальник артиллерийского управления штаба военного округа Ливанов.

— Ливанов?! Значит, не зря его Перов подозревал?

— Подозревать-то подозревал, но Ливанов ему так и не открылся. Действовал хитро, умело отводил от себя подозрения. Мир тесен, в июле прошлого года я с ним чуть было нос к носу не встретился: он под фамилией Зыкова командовал офицерским отрядом, который с эшелоном беженцев продвигался на помощь рыбинским заговорщикам. Тогда Ливанову удалось бежать, пробрался в Ярославль, служил у Перхурова. А перед самым концом мятежа контрразведка якобы за несогласие сотрудничать засадила его в подвал, фальшивый протокол допроса полковника оставила в Коммерческом банке, в штабе. После мятежа агенты Сурепова постарались, чтобы эта папка попала в Особую следственную комиссию, которую Дзержинский прислал из Москвы. В этой же папке оказалось и дело Дробыша. С Дробышем контрразведка такую же операцию проделала. Оба вышли сухими из воды, чуть ли не в героях ходили.

— Ливанова арестовали?

— Ждем, когда уйдет «Фультон», колчаковский агент должен покинуть город спокойно. В полночь к левому борту подойдет лодка, в ней будет наш человек. Сделай так, чтобы никто не видел, как вы сгружаете динамит, на пароходе его оставлять нельзя. Задание твое усложняется, будь начеку. Удачи тебе! — Лагутин пожал руку Тихона.

Его взгляд сказал Тихону больше, чем слова. Он понял, как будет волноваться за него этот усталый, многое повидавший в своей жизни человек. И уже у дверей он твердо пообещал:

— Я не подведу. Даю слово.

Ночью к пароходу причалила лодка. В ней, за веслами, человек, одетый в брезентовый плащ с капюшоном. Лица Тихон так и не разглядел, но вроде бы это был новенький, Охапкин.

Вдвоем с капитаном спустили опасный груз за борт, и лодка сразу же отплыла от парохода, стих в темноте осторожный плеск весел.

Поручение, сначала представлявшееся Тихону делом легким и обычным, сейчас стало для него самым трудным, самым опасным заданием губчека. Кто знает, что предпримет враг после того, как ему не удастся взорвать «Фультон»? И кто этот враг? Кто обратится к Тихону с условленной фразой? А вдруг признание в губчека было только умелой игрой? Успокоил Лагутина, что на пароходе рядом с Тихоном будет свой человек, а сам заодно с теми, кто подложил динамит?

Рано утром, как только солнце оторвалось от городских крыш, проститься с братом на пирс прибежала Нина, протянула ему сложенный листок бумаги:

— Тебе письмо.

— От кого? — удивился Тихон.

— А вот угадай!

— От Маши?!

— Вчера отряд наших ткачей на фронт уходил, на фабрике митинг собрался. Гляжу, Маша тоже в отряде, в косынке с красным крестом, через плечо сумка с бинтами. Оказывается, она медицинские курсы кончила, у нас на фабрике организовали. Меня заметила, подбежала и эту записку попросила передать. Я ей и сказать ничего не успела.

Прочитав записку, Тихон схватил сестру за руки, закружил по пирсу.

— Ты что, шальной? — испуганно закричала Нина, а сама не могла скрыть радости за брата.

В девять часов утра начали посадку детей. Худые, вялые, с недетской серьезностью в запавших глазах, они молча выстраивались вдоль борта.

На берегу собралась толпа провожающих. Женщины вздыхали, плакали, мужчины курили. Одна работница, утирая слезы кончиком темного платка, сказала:

— Если умрут, то хоть не на глазах.

Другая скорбно добавила:

— А если вернутся, застанут ли нас в живых?

Рядом с ними, посверкивая очками, убежденно и злорадно бубнил какой-то бывший чиновник в заношенном сюртуке:

— Перевернутся, как пить дать, перевернутся. Вон ведь их сколько, мелюзги-то, а пароход совсем никудышный, развалюха. Помяните мое слово — будут в Саратове трупы вылавливать…

— Хватит сердце-то нам рвать! — зло выкрикнул рабочий в спецовке.

Человек испуганной мышью тут же юркнул в толпу.

Ткачиха Минодора, стянув с головы красную косынку, взволнованно сказала воспитателям:

— Берегите детей, кроме вас, о них некому будет заботиться, с вас мы спросим за их здоровье, за их жизни.

К Тихону пробрался возбужденный Пашка с узелком в руке. Лагутина срочно вызвали в губком партии, проводить его не смог.

Чекист положил руку мальчишке на плечо:

— Ты около меня держись, Михаил Иванович поручил присматривать за тобой. Мне тут кубрик выделили, вдвоем поместимся. Не возражаешь?

— Что вы, товарищ Тихон! Мне дядя Миша тоже говорил, чтобы я от вас никуда, — доверчиво ответил Пашка.

Перегруженный «Фультон» дал хриплый протяжный гудок и, вспенив колесными плицами воду, отошел от запруженной народом пристани. Военный оркестр, блеснув на солнце вскинутыми трубами, заиграл «Прощание славянки».

Провожающие замахали косынками, фуражками. Навзрыд заплакала какая-то женщина, ей откликнулся с парохода пронзительный детский голосишко и оборвался под ударом медных тарелок.

Возле Дома народа, на смотровой площадке, повисшей над зеленым откосом, еще толпа провожающих. В сторонке Тихон увидел Лагутина в расстегнутой шинели. И Пашка заметил его, вскинул тонкую руку, прижался к перилам.

Отдаляется назад железнодорожный мост в голубой дымке, стихают суровые звуки духового оркестра. Пароход прошел мимо Волжской башни, где в мятеж стояла баржа смерти. Позади оставался город, на улицах которого еще чернели пожарища, еще зияли красные кирпичные развалины, еще не потемнела в Демидовском сквере деревянная пирамида с металлической звездой — памятник жертвам мятежа. А впереди у города были новые испытания, новые жертвы…

Рядом с Тихоном остановился Сачков, чекист с неудовольствием покосился на него. Лицо учителя было бледным и грустным, светлые усталые глаза строго прищурены.

— Наконец-то, товарищ Вагин, все сомнения позади, — вполголоса произнес он и вернулся к детям.

Тихон с изумлением посмотрел ему вслед, вцепился в плечо Пашки. Не сразу понял: Сачков, которого он подозревал все эти дни, назвал пароль.

За Стрелкой «Фультон» сделал поворот по солнечному стрежню Волги, и город скрылся из глаз.

Наступало грозное лето девятнадцатого года — второе лето гражданской войны…

Залман Танхимович. Александр Сергеев

ОПАСНОЕ ЗАДАНИЕ. КОНЕЦ АТАМАНА

Повести

КОНЕЦ АТАМАНА

По следам действительных событий

Вьюжной ночью

етер гнал поземку и колючие пружинистые шары перекати-поля. Когда взошла луна и повалил мелкий, похожий на крупу снег, спеленавший в одно степь и небо, из глубины ночи донесся топот коней.

Зацокали по мерзлой, прихваченной стужей земле подковы, запахло конским потом, и упрятанный за глиняными дувалами небольшой городишко затрясся от неизвестности и страха. А вскоре в двери его саманных домишек застучали приклады.

Это полковник Сидоров, отброшенный внезапным налетом красных от основных сил атамана Дутова, ворвался со своим потрепанным полком в Джаркент.

Ворвался с гиканьем, стрельбой и принялся рубить всех без разбору, мстя за поражение, пережитые страхи, за неделю панического отступления, за ночевки на снегу, когда каждую минуту казалось, что далекие вспышки вражеской артиллерии, пока прикрыл на миг глаза и только успел подремать немного, уже приблизились вплотную, а путь впереди отрезан.

К полку, во время этого бегства по безлюдной степи, присоединились остатки от нескольких эскадронов, потерявших своих офицеров и представление о происходящем. Еще недавно эти эскадроны входили в несуществующее больше левое крыло армии атамана.

И застонал, забился в судороге степной городок, завыли псы, закричали люди, закудахтали на нашестах куры, запахло варевом.

Изголодались за неделю бегства сидоровцы.

— Давай, мать, жрать. А то!

— Родненькие, последний кабанчик. Не губите! Ничего же окромя нет. А детишек-то. Видите?

— Н-но, не чепляйся, паскуда!

— Стукни ее хорошень, враз отстанет.

— Открывай, тетка, сундук, тебе говорю!

В домах плакали ребятишки. А в стайках упирались, мычали, не шли под обух или под нож коровы. Уже пылали костры, пахло паленой щетиной, жженым рогом.

— Эй, земляк! Ми-итька! Энто ты? Язва!

— Знамо.

— Давай к нам, мы, брат, такого бугая завалили — на всю родню хватит.

— А мы на курятину натакались. Скуснее!

— У вас, в ваших хатах баб случаем повкуснее нету?

— Этого добра не видать.

— Попрятались, поди?

— Найдем, не спрячутся. Я сейчас за большевиками малость поохочусь. Антиресно, страсть люблю за имя охотиться.

— Ну, ну.

Ходили зловещими группками по дворам.

— Эй, где тут коммунисты?

— Сказывайте, которые тут советчики.

И уже косил чей-нибудь вороватый взгляд на соседский домишко, подмигивал заговорщицки, готовно.

— Там вон, господа станичники. Егоров по фамилии, он из этих, из красных. А мы, слава богу, верующие. Православные мы.

Цокали среди вьюги и тьмы копыта, рвали ночь одинокие выстрелы.

— Еще где краснопузые?

— Пойдемте, господин вахмистр. Я, разрешите представиться, Салов буду. Аггей Аггеевич Салов. По первой гильдии торговал до прихода большевичков.

Низкорослый, с кособоким, опущенным плечом, в надвинутой по самые брови шапке и отороченной каракулем черненной бекеше купец побежал вперед.

— Попрошу за мной, господин вахмистр. — Через несколько домов Салов остановился. — Здесь, — и, шагнув во двор, надавил грудью на покосившуюся дверь.

— Открывай!

— Эй!

— Сейчас. Кого вам?

— Открывай, видать будет кого, — присоединил свой голос вахмистр.

— Ребятенки спят. Не разбудите, ради милости.

— Где сам-то?

— Не знаю, родимые. На заработки в Верный уехал.

— Не знаешь? А на чужое зариться знаешь? Забыла, как муку из сусеков у меня выгребала? Забыла?

— Да уж вы, Аггей Аггеевич!

— Завеличала, вспомнила. Это, господин вахмистр, такая красная, доложу, больше некуда. Председателя чека, Савки Думского, свояченица. Вот кто это, господин вахмистр.

— Выходи. Живо!

— Господи! Дайте хоть юбку наброшу.

— На том свете и так примут. А ну!

Мела поземка, секла по дувалам. Городок сразу пропах конским потом и порохом. Запахи эти, казалось, уже никакому ветру не сдуть. Подходили новые эскадроны и растекались вместе с махорочными дымками по дворам. И снова вразнобой бухали выстрелы. Завтрашнее солнце должно взойти над Джаркентом не для совдепчиков и большевиков. Так еще накануне объявил по всем эскадронам крутой на слова и на расправу бравый полковник Сидоров. Ему нужен был в этом городишке такой порядок, чтоб никто ни пикнуть, ни головы поднять не посмел. Отсюда, возможно, в случае удачи он будет гнать красных вплоть до Белокаменной. Отсюда и за кордон ему подаваться, если удачи не будет больше. Благо, до него рукой подать. Там тогда, за кордоном, придется дожидаться нужной поры.

И утро настало. На площади возле мечети, где тянулись торговые ряды, лежали припущенные снегом трупы. Кто-то уложил их старательно ровными рядками и почему-то всех на правый бок. А в крестовый дом Салова, где остановился полковник, уже потянулись зажиточные горожане, купцы, банковские служащие, почтовые и таможенные чиновники. Их вызвали туда.

И там за большим, уставленным вином и закусками столом Сидоров, отгребая рукой папиросный дымок в сторонку, хмуро оглядывая темными, недобрыми глазами собравшихся, говорил, что очистит за неделю от красных целиком весь уезд и не уйдет отсюда, пока не будут уничтожены Советы на всей русской земле. Что скоро он соединится с Дутовым и Анненковым, после чего они двинут полки на Верный, а затем на Москву. При этом полковник упирался кулаками в стол так, будто пытался раздавить его.

— Это не бахвальство, господа, — наклонялся слегка Сидоров. И было непонятно, очень уж он пьян или, наоборот, совершенно трезв.

Хозяин дома Салов, слушая полковника, незаметно крестился и подливал ему в рюмку искристого первача. Полковник был высок, плечист, смугл лицом, чернобров и черноволос.

— Дай-то, господи, чтоб навечно, — шептал Салов.

Очистить весь уезд от красных полковнику не удалось. Но обосновался он в Джаркенте крепко.

Вокруг города выросли окопы. Летом их подправили, подновили. Осенью наделали новых. Сидоров по-прежнему, как и год назад, цепко держал в своих руках город и часть примыкающего к нему уезда. Покидать захваченное он не собирался. Наоборот, рассчитывал, что как только Дутов окажет ему обещанную помощь, он перейдет в наступление.

И снова пришла зима, опять заходили степями колкие ветры, иногда сочились дожди, ложились изморози, иногда разыгрывались метели, и тогда казалось, что во всем мире от неба до земли только одни снега.

Этим вечером опять мело. Темнело. Вспыхнули окна в добротном доме Салова. Рядом с ним пузатый лабаз, ворота. Над воротами полощется флаг. Часовой у дома спасает от ветра цигарку. Затягиваясь, он тычется в ладони морковным, иссеченным пургой лицом.

Света в окнах добавляется. Сегодня полковник отмечает день своего рождения. Стукнуло сорок пять. Одновременно он справляет и годовщину пребывания в Джаркенте. Сюда полковник привел чуть больше полка, а сейчас у него с мобилизованными почти дивизия.

Сквозь стыки в плотных занавесях пробиваются желтые полоски и острыми лезвиями ложатся на дымящийся снег. Он хрустит под ногами тех, кто приходит на званый вечер к Сидорову. В сенях пришедших встречают денщики, обмахивают щетками сапоги, проходят по ним бархотками. Сразу три денщика, чтобы не задерживать гостей.

— Господин полковник, разрешите поздравить!

— Благодарю.

— Не сочтите за нескромность. Примите сувенирчик от первой сотни.

— О, изумительная вещица! Проходите, господа. Предлагаю перед ужином по малюсенькой, — потирает полковник руки.

— С удовольствием.

А далеко за полночь, когда гости разошлись и остались лишь те, кому об этом шепнул заранее именинник, началась игра. Сдвинули столы, зашуршали карты. Не играл только Салов. Он сегодня вырядился в широкий пиджак, спадающий складками, в нем не так заметно под слоем ваты опущенное косое плечо. Сцепив за спиной руки, Салов нервно расхаживал около столов. Его мучило беспокойство, и чем дальше, тем сильнее. Оно зацепило ему душу, будто крючком, и тянуло ее куда-то.

Со дня рождения в этих местах Аггей Салов, и ему ли не знать, что такое степной почтальон, которого здесь называют узун-кулак. Он еще никогда никого не обманывал. А вчера этот степной почтальон принес тревожные вести: красные, которые, казалось, смирились с тем, что часть уезда находится у Сидорова, подозрительно зашевелились. Думают наступать. «Кто знает, чем может кончиться это наступление, хотя у полковника Сидорова около четырех тысяч головорезов», — размышлял Салов.

Он щурил маленькие и злые, посаженные близко к переносице глаза и прислушивался к разговорам за столами.

— Садись, купец, — с легкой насмешкой обратился к нему Сидоров. — В два вечера научу тебя этому искусству, — и, взглянув на карты, подмигнул. — А если для начала проиграешь табун баранчиков, так это для тебя пустяк.

Салов как раз и думал сейчас о баранах.

Держать их на отгоне или забить на мясо и мясо продать полковнику? Лучше бы, пожалуй, продать, пока Сидоров ничего не знает о красных. Узнает, тогда ни за что не купит. В то же время Салов боялся утаить страшную весть о большевиках от полковника. Поэтому и ходил возле столиков, вынюхивал, не дошел ли до кого-нибудь слушок. Так и не решив, что делать, как лучше поступить, Салов в ответ на приглашение Сидорова сесть за карты, пожал кособоким плечом и сказал:

— Играть не мудрено, мудрено не отыгрываться. А какой коммерсант воздержится от этого? — и пошел в соседнюю комнату, где гремели посудой, накрывая стол ко второму ужину, теперь уже только для избранных.

Так и не дошел в этот вечер узун-кулак до полковника. Ни в этот, ни в следующий. Продать десять, а то и пятнадцать отар за наличные было очень заманчиво. И Салов с сообщением о красных решил повременить. Тем более, что запасы мяса у полковника кончались. Это Салов знал отлично. А четыре тысячи ртов надо было кормить каждый день. После нескольких рюмок купец развеселился, успокоился, громче всех выкрикивал тосты и каждый раз крестил зияющий черной дырой в рыжеватых копнах бороды и усов рот, прежде чем выплеснуть в него жгучий, настоенный на полыни и вишне первач.

Текла ночь. Сквозь стыки в плотных занавесях приземистого особняка падали наружу, на дымящийся снег, узкие, как лезвие ножей, полоски света.

Оставшиеся в живых

Еще в одном доме не ложились спать этой вьюжной ночью. И дом этот тоже принадлежал когда-то Аггею Аггеевичу Салову, но стоял он не в Джаркенте, а на широкой улице большого села, приткнувшегося к подножию гор.

То была Лесновка. Сюда, вскоре после захвата Джаркента, как-то под вечер вошел эскадрон сидоровцев. Вошел лихо, без опаски и напоролся на засаду. После дважды еще пытались белые захватить с налету село, но оба раза с потерями откатывались назад. И отступились от него. Они и без Лесновки заняли изрядную территорию: на севере до Хоргоса, на юге от Нарынкола до Джаланаша.

А Лесновка так и осталась у партизан: Постепенно в ней собрались все, кому удалось уйти живым от сидоровцев. Среди тех, кто оказался в этом селе, был и председатель уездного совдепа Павел Овдиенко, и начальник уездного ЧК Савва Думский, и назначенный командиром партизанского отряда Никита Савельевич Корнев.

Они втроем и сидели этой ночью в бывшем доме купца над изрядно потрепанной, склеенной в нескольких местах самодельной картой уезда.

У дверей, на высоком табурете, деревянный лагушок с медным, начищенным до блеска краном. Из него в подставленный эмалированный таз падают крупные капли и как бы делят ночь на ровные звонкие клеточки.

Накопится капля, вытянется, посветлеет — и бульк.

В комнате беспорядочно, вперемежку со стульями табуретки, скамьи. Накурено. Недавно закончилось совещание. Все ушли, остались только эти трое.

Савва Думский, медлительный, крупнотелый, с сильными плечами и такой широкой спиной, что на ней можно, кажется, раскатывать калачи, подперев кулаками обветренное до глянца лицо, внимательно, не мигая, слушает Корнева. Иногда он встает, подходит к лагушку — там квас — наливает кружку, пьет, возвращается к столу, опускается грузно на табурет и снова укладывает подбородок на поставленные друг на дружку, заросшие рыжими волосами кулаки. Давно не бритая борода у Думского тоже ярко-рыжая. Живые пытливые глаза словно за изгородью густых и неожиданно черных ресниц. О годах говорят прихваченные изморозью виски да глубокие через весь лоб морщины.

Корнев сидит в центре, держит на карте щепоткой пальцы и говорит густым рокочущим басом:

— Ну, кажется, все. Я, наверное, двинусь. Вон слышите?

По улице мимо дома цокают копыта, скрипят полозья. Партизанские сотни уже начали двигаться к Джаркенту.

— А не подведет нас твой Мирошников? — спрашивает Корнева Думский. Но спрашивает вяло, без беспокойства.

— Думаю, нет. Обещает с первого снаряда накрыть штаб Сидорова, если поставить орудие, где наметил. Уверяет, что все траектории точно высчитал, все вымерил.

— Это его батарея тронулась?

Корнев прислушался к скрипу полозьев за окном.

— Его. Если одну пушку батареей считать. В общем, как только он ударит, следом и мы, с трех сторон, — и Корнев пригоршнями показал на карте в который уже раз сегодня, как это будет сделано.

По разработанному им плану, утвержденному час назад, отряды за ночь должны добраться до ближних подступов к Джаркенту и затаиться верстах в десяти от города, никого к нему не пропуская. А следующей ночью двигаться дальше, чтобы перед утром, когда самый сон, смять белых внезапным налетом.

Партизанам было известно, что у полковника Сидорова более четырех тысяч штыков. Но в их числе около двух полков или две тысячи человек, мобилизованных из местного населения. Они сложат оружие при первых выстрелах. Это не вызывало никаких сомнений. А вот слухи, что к Сидорову от атамана Дутова должен подойти свежий полк под командованием местного богатея Чалышева — семиреченского предпринимателя, основательно беспокоили Корнева. У него-то в строю насчитывалась всего тысяча бойцов. Правда, он с минуты на минуту ожидал подмоги из Ташкента. Оттуда двигалась к Лесновке кавалерийская часть в девятьсот сабель.

— Я бы все-таки обождал соваться в Джаркент, — сказал осторожный председатель уездного совдепа Павел Овдиенко. Он повторил то, что говорил до этого на совещании.

— Опять? — вскинул брови Корнев.

— А вы меня не убедили. — Овдиенко упрямо посмотрел поочередно в лица Корневу и Думскому. — Кавалеристы подойдут, им бы отдохнуть немного, а мы их с марша и в бой.

— Да ты что в самом деле? — вскипел горячий и порывистый Корнев, — как не поймешь? Узнает Сидоров, если тянуть будем с наступлением, про наши замыслы — и все к чертям. Не пойму, каков ты человек? А если к белым не один полк этого Чалышева, а поболе подойдет за время, пока чухаться будем?

— Людей загубим много.

— А ты без паники. И потом, — окончательно вышел из себя Корнев, — какое такое право имеешь ты на старое сворачивать, ежели мы постановление вынесли, ежели вон, — и махнул в сторону окон, — сотни двинулись уже.

— Я не сворачиваю.

— Сворачиваешь, — Корнев закашлялся и долго не мог справиться с кашлем. На лбу у него выступили росинки пота. Здоровье он растерял по царским острогам, побывав и в Зерентуе, и в Александровском централе, и на Нерченской каторге. Там оставил он одно легкое и теперь чах чем дальше, тем больше. Но ни тюрьмы, ни ссылки, ни пошатнувшееся здоровье не смогли погасить в этом щуплом на вид человеке с впалой грудью жгучей ненависти к белым генералам и атаманам всех мастей.

Сидорова же бывший питерский слесарь с завода «Металлист» ненавидел особо. Среди трупов, сваленных на площади год назад в первую ночь появления белых в Джаркенте, был труп его жены — матери двух малолеток.

— Ну, ну, ладно, понимаем, — успокаивающе тронул Корнева за плечо Савва Думский, вылез из-за стола, нацедил квасу и выпил. У него накануне разболелся живот. Лечил он его спиртом — так посоветовали ему — и долечился до того, что еле протрезвел к совещанию. Виновато почесывая затылок и крякая, он все еще выгонял из себя хмель квасом.

— А Чалышев-то это кто будет? Правду сказывают, будто старинный князь он? — поинтересовался Корнев.

— Вроде.

— Дак у казахов князей ведь сроду не бывало? У них же одни баи только.

— Этот не чистопородный, из татар он, — пояснил Думский.

— То другое дело.

— Царь деда, не то прадеда его за какие-то особые заслуги титулом этим наградил.

— Какой? Николашка?

— Чу, сдурел! Говорю, прадеда. Не знаю какой. У этого Чалышева и кровя-то давно переменилась. Отец-то у него чистокровный казах был. А вот титул-то, смотри-ка ты, держится. Князем его величают, — и Думский удивленно раскинул в стороны руки.

Корнев поднялся, снял с вешалки полушубок, оделся и, кивнув головой, вышел из дома. Стали собираться в дорогу и Думский с Овдиенко. А за окнами дома все еще продолжал скрипеть снег.

Налет

Орудийный выстрел смял на исходе ночи тишину. Снаряд разворотил одну из стен лабаза, примыкавшего к дому Аггея Аггеевича. Вылетевшим из венца бревном прихлопнуло насмерть дремавшего у ворот часового.

Аггею Аггеевичу как раз перед этим понадобилось выйти по нужде на двор. Потеряв галоши, он кинулся назад в дом, но с перепугу не мог найти крыльцо. А к городу уже катились отовсюду глухие, пока еще дальние шумы. Со стороны кладбища застрочили пулеметы, загавкали лимонки.

— Господи, господи, — Салов ухватил руками живот и бросился к отхожему месту. Но не добежал до него, присел посредине двора, словно серпом подрубленный медвежьей болезнью. — Вот оно, вот оно, врасплох захватили, — лихорадочно твердил он. — Вот узун-кулак-то!

Улицей скакали конники. Кто то бил прикладом в закрытые ворота. В той половине дома, где разместился Сидоров, засветились окна, замелькали тени.

И полковник выскочил на крыльцо.

А за кладбищем, у развилки дорог, ровно в полутора верстах от города, пушил всех и вся отборнейшей сочной бранью Степан Мирошников. У орудия после первого же выстрела заел уже не один раз ремонтированный замок.

— Агха, агха, — приплясывал возле пушки артиллерист, отчаявшись устранить поломку, и от досады хватался за выношенную до плешин папаху. «Вот так похвастал, вот так наобещал накрыть сидоровский штаб».

А партизаны уже обходили орудие и исчезали за тощим березняком в низинке.

Проскакал мимо и Корнев. Погрозив кулаком, он тоже скрылся в предутренней дымке за леском.

Захваченные врасплох сидоровцы, возможно, не смогли бы оказать сопротивление, и к утру, как намечалось, с ними было бы покончено. Но всего предусмотреть заранее нельзя. Разве мог знать Корнев, что именно этой ночью два эскадрона белых под командованием есаула Остапенко будут возвращаться из Хоргоса, и окажутся совершенно случайно на пути наступающих, и примут на себя их первый удар, а за это время Сидоров сумеет погасить вспыхнувшую панику и организовать оборону?

Когда рассвело, полковник перебрался со штабом в лабаз. Он был твердо убежден, что дважды в одно и то же место снаряд не попадет.

Красные продолжали нажимать. Их ударная группа рвалась к центру города.

Сидоров не отходил от огромного, как дом, ларя, где стоял телефон. Возле него два ошалевших от усталости связиста. Они поочередно крутят ручку аппарата. Пока вести неутешительные. Но полковнику не верится, что именно в этом, похожем на могильники, исхлестанном ветрами степном городишке приходит конец его походу, пересекшему кровавой чертой карту гражданской войны от самой Волги. И он торопит телефонистов, требует наладить связь.

Поход свой полковник начал вместе с атаманом Дутовым. Вместе с ним откатывался он все дальше от великой реки, оставляя позади сожженные деревни и трупы.

По отголоскам боя можно было понять, что красные берут город в клещи. Вот-вот сомкнут их. Где-то совсем близко (до этого его не было слышно там) забил пулемет.

Полковник схватился рукой за воротник и рванул его книзу, словно сбрасывал с шеи удавку. С какой-то необычайной ясностью и остротой ощутил он, как захлестывает его солдат, его штаб, его самого эта страшная удавка.

К полковнику подскочил его адъютант поручик Звягинцев. Остальные штабисты сидели молчаливые и ждали донесений, вздрагивая всякий раз от любого выстрела. Они избегали встречи с дикими, налитыми кровью глазами Сидорова. Многое в эти минуты вставало в памяти у каждого из них и про полковничьи дела, и про свои собственные.

— Присядьте, господин полковник, — придвинул адъютант Сидорову пустой патронный ящик.

Сидоров оттолкнул ящик ногой, подступил ближе к телефонистам и яростно закричал на них:

— Где связь, в бога мать! Где? Почему молчит есаул Волков? Почему, я вас спрашиваю?

Телефонисты еще яростнее стали накручивать ручку аппарата.

— «Отвага», «Отвага». Я главный. Не слышу вас, отвечайте, — орал один из них в трубку.

Полковник вот-вот пустит в ход кулаки.

— А вы чего сопли распустили? Кто должен о донесениях беспокоиться? Что там делается? — махнул иступлено в сторону пролома Сидоров.

— Связь скоро должны наладить, я уже послал, — подскочил к нему адъютант.

— Меня ваше «скоро», поручик, абсолютно не устраивает. Вы кто — базарная баба или боевой офицер? Не слышите, как меняется обстановка?

Адъютант бросился к двери.

— Отставить, вы мне здесь будете нужны, — остановил его Сидоров, обвел глазами лабаз и отрывисто приказал, ткнув в сторону высокого сутулого офицера. — Вам, есаул, придется оторвать задницу от ларя. Идите.

Есаул поправил портупею и пошел насвистывая. Когда поравнялся с адъютантом, усмехнулся:

— Любимчиков под вы-ыстрелы не по-осылают, их с материнскою заботой бере-егут, — пробасил он, картинно козырнул и полез в пролом недоумевая: чего полковник тянет? Чего ждет? Драпать надо, пока не поздно, пока красная рвань не захлопнула окончательно капкан. Драпать.

Вдали, если вглядеться, видны белесовато-сизые хребты, они уткнулись в такую же сизую кромку неба. Где-то там, у этих гор, Хоргос, а от него рукой подать до чужой китайской земли.

Когда-то есаул Аксенов больше двух лет прожил среди китайцев. Но тогда его тянуло назад в Россию. Он не мог привыкнуть к фанзам, длинным смоляным косам у мужчин, к вкрадчивой семенящей походке женщин с уродливо маленькими ножками. Он тосковал там. Может, и теперь будет так же, но выбирать сейчас не из чего.

Лабаз позади. Пулеметные очереди, оказывается, не так уж близко. Еще дальше квакают лимонки — это за бревенчатыми стенами все выглядело иначе.

Есаул прошел через площадь. Волков занимает оборону по восточной окраине города. Шагая, есаул продолжал поглядывать на отгородившие горизонт сизые зазубрины хребтов. В той стороне выстрелов не слышно.

«А что если не ждать полковника?» — думает офицер.

В это время Сидоров, оттолкнув плечом связиста, сам накручивал ручку телефона. Зашевелились и штабисты. Одни из них подбегали к пролому, прислушивались, другие, нахлобучив папахи или шапки, выскакивали из лабаза и исчезали за глиняным дувалом, где голубел пропахший порохом зимний день.

И этот день вытолкнул вдруг откуда-то низкорослого, в опаленной шинели солдата. То был связной от Волкова. Его все ждали и проглядели поэтому. Он стоял в проломе и, тараща глаза, шумно дышал. Отдышавшись, хрипло сказал:

— Так что донесение от их благородия, — и протянул бумагу.

Адъютант схватил ее, пробежал глазами и, протянув полковнику, упавшим голосом доложил:

— Волков просит подкрепления, чтобы остановить продвижение красных на флангах. Он требует резервов.

— Что? Резервов? — отшатнулся, как от удара хлыстом, Сидоров. — Дурак он, дурак, кретин. Он что считает, будто за моей спиной по-прежнему вся матушка Россия печет нам солдат? — и забегал около ларя, выкрикивая ругательства. Знал, что так делать не следует, но остановиться и замолчать уже не мог. Все в нем клокотало.

Набегавшись, он остановился против сидевшего за пишущей машинкой одутловатого штабс-капитана и резко бросил ему:

— Пишите, чтобы этот кретин контратаковал противника имеющимися силами. Немедленно. Только имеющимися!

Застучал ремингтон.

— И не забудьте, — продолжал выкрикивать полковник, — напомнить, что за невыполнение отдам под суд.

А Звягинцев уже не отводил взгляда от зажатой в руке связного офицерской папахи, от ее выпуклой со щербинкой кокарды.

— Откуда взял? — выхватил он папаху у солдата.

— Не могу знать. Там их, господин поручик, трое побитых. Два офицера и один наш брат. Папаха невдалеке валялась, ну я ее невзначай прихватил.

Звягинцев смахнул рукавом приставшие к папахе комочки земли, а ее положил осторожно на ларь.

«Вот и все! Был и не стало есаула Аксенова, — вздохнул он. — Как-никак два года бок о бок провоевали».

Полковник круто повернулся, смахнул рукавом на пол папаху, не заметил, наступил на нее ногой и поволок за собой, Звягинцев бездумно следил, как под полковничьим каблуком папаха теряла свой щегольский, лихой вид.

Ремингтон стучал торопливо и глухо.

— Написали? — нетерпеливо взглянул Сидоров на штабс-капитана.

— Нет еще, господин полковник.

— Коп-паетесь, как беременная баба.

— Написал.

— Давайте.

Никто из находившихся в лабазе не заметил, что в проломе стоит офицер в шинели с оторванной полой. Вот он отстранил движением руки связного и, покачиваясь, шагнул в помещение. Он был без папахи, сквозь бинты на голове у него просочилась кровь.

— Есаул Волков убит, господин полковник.

— Что? Что вы сказали? — крутнулся на месте Сидоров.

— Разрешите доложить…

— Ну! — подскочил к офицеру полковник.

— Полк Волкова сдался красным. Мне удалось…

— Как сдался? — не понял Сидоров, а когда уловил смысл услышанного, сжал кулаки и закричал: — Лжете, трус, я вас пристрелю на месте. — И, забыв расстегнуть кобуру, тащил из нее и не мог вытащить пистолет, скрипел зубами и задыхался.

Ему хотелось сбить этого офицеришку с ног и топтать, бить, пока он не сознается, что все сказанное им неправда.

В это время ожил долго молчавший телефон.

Звягинцев схватил трубку. Глаза у него радостно округлились.

— Виктор Семенович, это Бельский. Второй офицерский полк перешел в наступление и уже закрепляется на прежних…

— Что? — не дал ему договорить полковник. — Я ему покажу на прежних. Никаких прежних. Преследовать эту шваль, чтобы пух летел, — и он выхватил у адъютанта трубку.

— Я главный, кто у провода… Я главный…

Но связь опять прервалась. Как внезапно запищал, так же внезапно и умолк телефон. И сколько ни бились над ним и Звягинцев, и Сидоров, и оба телефониста, сколько ни вертели ручку, ни встряхивали аппарат, ни дули в трубку — все было напрасно.

— Капитан Ларичев, к Бельскому. Пусть преследует противника любой ценой. Ясно?

— Ясно, господин полковник, — поднялся с места тощий с окладистой бородой капитан.

— И этого героя прихватите, — махнул Сидоров в сторону стоявшего в проломе офицера, — а если он еще раз побежит, расстреляйте как предателя.

— Есть расстрелять.

Ларичев вскочил, зацепил пуговицей шинели за каретку ремингтона. Раздался треск.

— Эх, дьявол!

— С богом, капитан. Не до пуговиц сейчас. Вернетесь, представлю к награде.

— Служу отечеству, господин полковник.

А по лабазу уже будто прошумел свежий ветерок. И хотя пулеметы бьют, судя по всему, на прежних местах, но это воспринималось уже как-то иначе.

Все чаще стали нырять в пролом лабаза убегавшие с поручениями ординарцы. Штаб оживал.

Надежда

Переход Бельского в наступление изменил все. Появилась уверенность, что можно будет продержаться до вечера. А к тому времени должен подойти полк князя Чалышева. Он где-то совсем близко. Полк ударит красным в тыл.

Сидоров повеселел. Отдавая распоряжения, он думал, кого из офицеров послать к Чалышеву, кто из них наверняка доберется до него. Выбор пал на Звягинцева., По отпускать от себя адъютанта полковнику не хотелось.

Из лабаза в дом вела дверь. На пороге ее появился ординарец. Лихо козырнув и этим как бы подчеркнув упрочившееся положение, он доложил:

— Там, ваше благородие, кыргызня приперлась, Ждут… Чего прикажете? Гнать?

Сидоров недоумевающе посмотрел на ординарца.

— Кто может являться в такое время?

— Не могу знать. Двое их, кыргызов. И с имя один этот, наш, ну как его, Салов.

Нетерпеливо пожав плечами, полковник пересек лабаз, миновал переход и, зайдя в дом, с ходу толкнул ногой дверь в кабинет.

В глаза ему сразу бросились пылающие, с шелушившейся кожей щеки и неимоверно большие, оттопыренные уши низенького тощего казаха.

«Не проказа ли у него это?» — брезгливо поджал Сидоров губы.

Второй казах высокий, широкоплечий, с энергичным лицом, на котором приметнее всего густые, убегавшие к вискам брови и жгучий исподлобья взгляд. Третий Салов.

— В чем дело, господа? Я не располагаю временем. Надеюсь, вам обстановка понятна, — и Сидоров махнул в сторону окон.

— Зачем торопишь сразу, — шагнул ближе высокий казах. — Мы не в гости пришли. Тебе некогда, нам тоже.

В фигуре и голосе казаха скрытая сила.

Полковник невольно поддался ей.

— Слушаю вас, господа, — произнес он уже мягче. — Садитесь.

— Где уж сидеть-то, — всплеснул Салов руками. — Вон что деется.

— Я буду Токсамбай, — продолжал казах, всматриваясь в Сидорова тяжелыми с мрачным блеском глазами. — Скажи, когда побежишь в Суйдун?

— Что? — дернулся от неожиданности полковник. — Я не заяц, чтобы бегать. И потом, кто вы? Почему обязан отчитываться перед вами? Почему? — и не в силах сдержать прилив бешенства он стукнул кулаком об стол.

— Ладно, — махнул небрежно рукой казах. — Мы алаш-орда, мы все знаем. Придушат тебя большевики, как волки сайгака, если не убежишь.

Катитесь отсюда ко всем чертям, — закричал Сидоров. — А кто кого раздавит, мы еще поглядим. Мои полки перешли в наступление. Они гонят уже красную рвань от города.

Токсамбай разглядывал полковника в упор.

— Бежать тебе надо! После, время придет, вернешься. Алаш-орда поможет вернуться, а сейчас, видишь, отвернулся от нас аллах.

— Ох, отвернулся и аллах, и господь! — вставил свое Салов.

Токсамбай отстранил купца властным движением руки.

— Мы считаем, — сказал он, — народ поживет немного с большевиками, поймет, что это за люди. Тогда пойдет снова за нами. Потому что большевики сразу всех баранов отдадут бедным. Те живо их съедят и начнут голодать. Поголодают немного и к нам прибегут. Кормите! Вот и наступит наше время. А тут ты подоспеешь. В Синцьзяне сейчас много белых, скоро еще больше будет. Ты там солдат сколько хочешь наберешь. А когда сюда вернешься, мы добавим тысяч двадцать надежных джигитов. А пока беги, так в алаш-орде считают. Вон его спроси, — показал Токсамбай на казаха с шелушащимися щеками, — он Ауэзхан будет. Писарь алаш-орды.

— И этот ваш писарь прикажет красным прекратить наступление, дать мне возможность вывести из города моих солдат? — усмехнулся желчно полковник.

— Как не понимаешь? — рассердился Ауэзхан. Сидорову показалось, что пятна на его щеках запылали ярче. Токсамбай подошел еще на шаг, покосился на дверь, убедился, что она прикрыта плотно, сказал:

— Всем убежать нельзя. Солдат много, начальник над солдатами один. Тебя наши джигиты сумеют проводить до Синцьзяна.

— А вы понимаете, как это называется? Вы представляете, что с вами мои солдаты сделают, если я скажу им об этом предложении? — рванулся вперед полковник и впился глазами в Токсамбая.

Тот не отвел взгляда.

— Вон отсюда! — закричал Сидоров и так рванул ворот опушенного барашком полушубка, что затрещали крючки. — Вон, мерзавцы! На предательство меня, русского офицера, толкаете? Я вам сейчас…

Не дав ему договорить, первым бросился из кабинета Салов. За ним, не торопясь, двинулся Токсамбай. Ауэз-хан на считанные секунды задержался.

— Тут недалеко дом стоит, — сказал он, — на крышу поглядишь, шест увидишь. По нему узнаешь. Наши джигиты там ждать будут. Поторопись только, господин полковник, — и прежде чем толкнуть дверь, вдруг нагло усмехнулся, показав на миг желтые широкие зубы, которыми впору разгрызать железо.

Сидоров ненавидяще поглядел ему вслед.

«Твари, подлые твари», — он с остервенением подвинул к себе лежащую на столе карту и какое-то время разглядывал ее не в силах оторваться от небольшого кружочка. Это был Суйдун — город по ту сторону Российской империи. До него не меньше двухсот верст. Это и не далеко и не близко.

В кабинет вбежал стройный, очень подвижной смуглый офицер с хищным, изрытым оспинками лицом.

— Князь! Дорогой! — обрадованно кинулся к нему полковник. — Прибыл? — и обнял. — Ах, как вовремя подоспел! Сколько сабель привел? — и, не дожидаясь ответа, он потащил офицера к карте. — Мы перешли в контрнаступление. Надо поддержать полк Бельского. Обходи, князь, красных с этой вот стороны — и в тыл им, в тыл, а я…

Князь — это был Алдажар Чалышев, появления которого побаивался командир партизан Корнев, высвободил руку. Его темные глаза ускользнули в сторону.

— Я, полковник, через полчаса перейду в наступление, но только рубить буду ваших солдат. Как капусту буду рубить, всех, сплошь.

Сидоров отшатнулся. Ему показалось, будто он ослышался.

— Кого рубить?

— Мы проиграли, полковник. Мои джигиты против красных не пойдут. Сволочь на сволочи оказались.

— И вы, чтобы спасти свою шкуру, решили переметнуться к ним?

Сидоров отступил на шаг. Он все еще не верил тому, что сказал ему князь. Не мог поверить. Это было слишком неожиданным и чудовищным.

Чалышев сунул руку в карман. Полковник выхватил пистолет.

— Моих рубить? Да я вас сейчас предам полевому суду и расстреляю как предателя.

— Не дурите, Виктор Семенович. Я здесь, чтобы спасти вас. Уходите на Хоргос. Дорога по левую сторону от, мельницы свободна. Уходите, пока не поздно. Так велел Дутов.

— Неправда, лжете. Не мог он так велеть! — затопал Сидоров. — Неправда. Я здесь его дождусь. Я и без вас разобью красных. И вас, если сунетесь. Тоже расколошмачу вдребезги!

— Красные наступают всюду. Атаман уже ушел через Джунгарские ворота. Он уже в Суйдуне. Здесь остаюсь я, чтобы вы знали. И мне выгоднее сейчас идти против вас. Всем нам так выгоднее… Для будущего.

— Не может быть у меня ничего настоящего и будущего с такими, как вы. Я размозжу вам череп, если…

Но Чалышев успел выхватить из кармана пакет.

— Это вам, от атамана.

Сидоров увидел знакомый, с характерными завитушками почерк и сунул пистолет в кобуру. В одно мгновение он надорвал конверт.

«Вы мне будете нужны в Суйдуне. Податель сего всегда наш, всегда с нами.

Обнимаю. Дутов».

Чалышев осторожно вытянул из пальцев полковника письмо и поднес к нему спичку.

Сидоров опустился на стул и сжал ладонями виски.

— Прошу поторопиться, Виктор Семенович, через час уже будет поздно, — взглянув мимоходом на полковника, князь быстро вышел из кабинета. За окнами всхрапнули кони, звякнули стремена. Сидоров отдернул штору. С Чалышевым были двое. Одного из них, плосколицего, очень подвижного, Сидоров знал. Даже запомнил, что его зовут Саттаром. Он несколько раз доставлял ему пакеты от атамана. Второй, большой и неуклюжий, был полковнику незнаком. Он подвел Чалышеву коня, протянул повод. На руке у него торчал всего один палец. «Однопалый», — механически отметил про себя Сидоров. Однопалый первым наметом послал коня через высокий дувал и исчез в соседнем дворе. За ним Чалышев и Саттар. На какой-то миг еще раз мелькнули их распластанные летящие фигуры.

— Ну. Н-нет! Я вам так не дамся! — полковник вскочил, отшвырнул с дороги стул и ринулся в лабаз. Он твердо знал, какая будет ему, разбитому наголову большевиками, цена в Суйдуне. Тот же Дутов не даст головы поднять, ни в грош ставить не будет. А выглядывать кусок, упрашивать дать местечко за именитым столом Сидоров не хотел, он считал, что должен занять его по праву, и поэтому решил прорваться за кордон хотя бы с одним полком. Тогда не смогут не считаться с ним. Тогда обязаны будут считаться.

За кордон

В лабазе все по-прежнему: все так же накручивают ручку полевого телефона связисты, так же, как и полчаса назад, зияет пролом в стене. За ним все тот же пропахший порохом, сотрясаемый гулкой далекой стрельбой зимний день. Но у ларя, рядом со Звягинцевым горбоносый поручик в горской бурке и белой с малиновым верхом папахе.

— Ты панэмаешь? — возбужденно говорит он, помогая себе жестами. — Я туда — пулэмэты. Я сюда — опять пулэмэты. Что, дорогой, дэлать? Командую эскадрону: Н-на пулэмэты! И кэ-эк…

— Поручик Гоберидзе! С чем явились! — окликнул офицера Сидоров, как только шагнул через порог в лабаз.

Тот выпрямился, приложил к папахе руку.

— Имэю честь доложить. Бэльский просил поддэржать с правого фланга. Он прошел линию укрэплений, красные бэгут.

— Пленные есть?

— Нэт плэнных, Виктор Сэмэнович!

— И быть не должно. Ни одного. Вам ясно?

— Вполнэ согласэн, господин полковник, — обрадованно сверкнул в улыбке влажными и ровными зубами офицер.

— Вы штабс-капитана Ларичева встретили?

— Никак нэт. Нэ встрэтил.

— А вы когда от Бельского?

— Ровно час назад.

— Тогда разминулись.

Разговор прервали пятеро конных, втащивших на арканах во двор лабаза избитых, связанных по рукам двух русских и одного уйгура.

— Я же сказал, чтобы не оставлять живыми! — рассвирепел Сидоров, выбежал из помещения и подскочил к пленным. — Довоевались, сучьи сыны! — впился он взглядом в ненавистные лица и даже побледнел от закипевшей в сердце страшной злобы. — А ну, разувайтесь! — и только когда выкрикнул это, заметил, что пленные уже разуты.

Рядом с полковником приплясывал от нетерпения Гоберидзе.

— Позвольте, господин полковник, — вытянул он из кобуры кольт.

— Н-не позволю! Сам, — отстранил Сидоров поручика и ткнул кулаком в лицо невысокого, избитого больше всех парня с белесым чубом. — Комиссар?

— Все комиссары, — с трудом ворочая языком, ответил тот.

— Значит, все продавали и продаете народ русский.

— Ты, гад ползучий, контра мировая, продаешь народ, а не мы.

— Что ты сказал? — полковник выхватил пистолет.

— То и сказал. Не долго уж осталось тебе, падле вонючей, землю пакостить.

— Н-не до-олго? На, получай! — Сидоров выстрелил. Пленный вздрогнул, покачнулся, но устоял.

— Н-на еще, н-на! — всаживал в него пулю за пулей полковник. И потом уже мертвого, но так и не покорившегося, несколько раз пнул. Второго он свалил с первой пули. Остался на ногах молодой широкоплечий жилистый уйгур с опухшим от побоев лицом. На лбу и подбородке у него запеклась кровь. Дышал он тяжело, с трудом.

— И ты, нехристь поганая, в комиссары записался? — шагнул к нему Сидоров. — Ну, отвечай.

Он ждал, что хоть этот, последний, видя смерть двух первых, попросит о пощаде.

Мысленно полковник даже подталкивал его на это. «Ну, ну!».

Пленный был на голову выше Сидорова, стоял он чуть отвернувшись и жадно смотрел через дувал на видневшийся краешек степи. То была его родная степь. Лучше ее не сыскать на всем белом свете. Оказывается, о такой именно и мечтал он, пока находился вдалеке от нее. Вон ветер тронул перекати-поле. Этот бездомный клубок прутьев тоже грезился ему в минуты тоски по дорогим сердцу местам. Но только никогда не любил он их с такой остротой и силой, как сейчас. Сердце сжала боль.

— На колени! Кому говорю, падаль! — не выдержал полковник.

Пленный резко двинул лопатками, напрягся, однако порвать веревку, стянувшую кисти рук, не смог. Тогда он шагнул к Сидорову и плюнул ему в лицо.

Сидоров отшатнулся, выхватил платок, вытерся, поднял пистолет и, целясь пленному в лоб, нажал на гашетку. Чакнул курок. Выстрела не было.

— Э, ч-черт.

— Обойма вся. Возьмите, господин полковник, — протянул свой кольт Гоберидзе.

Но Сидоров отвел его руку.

— На такого пулю тратить? Повесить его вон там, — решил он вдруг и махнул в сторону ворот. — Поручаю вам, поручик.

Один из казаков потянул пленного к воротам.

— Эй, Митрий, найди какую ни на есть слегу — перекладину сварганить. А то на чем? — крикнул он стоявшему в стороне бородачу и показал на ворота нагайкой. Они состояли из двух столбов и притвора. Перекладины на них не было.

Полковник пошел к лабазу. На середине двора его нагнал тяжелый гул. Вначале трудно было разобрать, откуда он накатывался. Затем слева, где их не должно было быть (раз Бельский отогнал красных), застрочил пулемет. А на площади встал крутящийся столб дыма и подскочил огромный желто-красный шар, взрывная волна ударила по лабазу. Он заскрипел. Из него выбежал Звягинцев.

— Господин полковник, — подскочил адъютант к Сидорову. — На проводе Бельский.

Сидоров кинулся к пролому. Вскоре он уже кричал в телефон:

— Слушаю. Я Сидоров, что происходит? Докладывайте!

На другом конце провода, будто его душили, хрипел Бельский. Сквозь шумы и трески с трудом пробивался его голос. Бельский требовал резервов. Немедленно. Сейчас же, иначе он ни за что не ручался.

Полковник выругался и бросил трубку.

«Идиот. Еще один идиот свалился с неба». Никаких резервов больше Сидоров не имел. Абсолютно никаких.

А через полчаса в лабаз прискакал Ларичев. Готовый уже к любым сообщениям Сидоров, схватив его за плечи, потребовал коротко:

— Ну?

— Полк Бельского в ловушке. Скоро от него и помину не останется. Отступление было подстроено. — Штабс-капитан закрыл лицо руками и хрюкнул горлом. — Все, все погибло, — плечи у него затряслись. — Киргизский полк подошел на подмогу к красным и ударил с тыла.

«Чалышев, князь Чалышев, — простонал полковник. — Надо было пристрелить его час тому назад».

Через площадь уже бежали пехотинцы, скакали казаки. Некоторые из них сворачивали во дворы, прикладами, а то и просто пинками высаживали двери и врывались внутрь саманных домов. Тогда, перемежаясь с глухими выстрелами, оттуда неслись вопли, визг детей.

Выбегали казаки из домов с узлами, запихивали награбленное в сумы, вскакивали в седла и неслись дальше.

— Мерзавцы, трусы, — сжимал кулаки полковник. — Я за них кровь свою, жизнь свою… а они, в бога, Христа… шкурники.

Он выскочил на площадь и, размахивая пистолетом, врезался в ряды бегущих.

— Назад! Приказываю, назад!

Пехотинец, которого ему удалось схватить за полушубок, завизжал от страха, крутнулся, боднул его головой, похоже не разобрав даже, кто это перед ним, и кинулся к дувалу. Там и настигла его сидоровская пуля. Солдат будто переломился надвое и ткнулся лицом в бугорок снега, пригнанный сюда поземкой.

А на площади уже новая группа казаков. Настегивая коней наотмашь, она неслась беспорядочной лавой. Сидоров отскочил, втянул голову в плечи и кинулся бежать вдоль улицы, отыскивая глазами дом с шестом на крыше. Бежал и думал со страхом, что не успеет найти его, а конники захлестнут сзади. И так ощутимо дохнуло ему в спину смертью, так ясно представил он себя мертвым, что сразу ослабел. Противно заныли ноги. «Где же эта чертова крыша?.. Где шест?»

А у ворот лабаза бородатый казак и Гоберидзе торопливо пристраивали на перекладину петлю.

Площадь пустела.

— Скорее поворачивайся.

— Сейчас, ваше благородие. Упирается, падла! Может, стрельнуть — и баста?

— Скорее, успеем.

А сам боялся не успеть и никак не мог поэтому закинуть на ворота петлю. Было что-то жуткое и нелепое в этом стремлении двух человек во что бы то ни стало повесить третьего.

Наконец веревка, жикнув, обвила слегу. Но от мечети к лабазу уже летели конники. Впереди горбоносый, рябой казах с диковатыми глазами.

— Стой, белая сволочь, стой!

Он с ходу рубанул кинувшегося ему навстречу кавказца. Удар пришелся по затылку. Тот остановился и принялся махать руками, не сводя завороженного взгляда с окровавленного клинка казаха, а сам потихоньку отступал в глубь двора.

Уже свалился не успевший схватить винтовку, закинутую за седельную луку, бородач, а поручик все махал и махал вяло руками, будто отгонял смерть. И все закидывал голову, как если бы очень хотел увидеть свой затылок. Когда упал, все еще взмахивал руками, как крыльями.

Рябой спрыгнул с коня, подскочил к пленному и полоснул клинком по аркану.

— Сто лет будешь жить теперь. От какой петли ушел! — и зачмокал языком. — Ой-бой! Что получилось бы, опоздай я немного.

Пленный стоял, полузакрыв глаза, пошатывался и не мог проглотить застрявший в горле комок. Не мог прийти в себя, поверить, что остался живым.

— Ты думаешь, на том свете уже находишься? — похлопал его по спине рябой, шаря глазами по лабазу.

— Спасибо тебе, друг, — схватил его за кисти рук пленный. — Ты мой брат теперь. Брат. Меня Махмутом зовут. Я здешний. Ходжамьяров я, тут мой отец живет. Ты кто будешь?

— Тоже здешний. Алдажар Чалышев буду.

Махмут из-под бровей посмотрел на Алдажара. Эта фамилия ему была знакома с детства еще.

Чалышевы — крупные скотопромышленники Семиречья. Им принадлежало несколько кожевенных и сыроваренных заводов.

— Нет. Ты не Чалышев.

Рябой усмехнулся.

— Не по карману, по душе суди о человеке. Не все овцы в отаре ходят. Есть которые и отбиваются.

Махмут продолжал недоверчиво разглядывать своего спасителя.

Об овцах, которые отбиваются от отары, он знал. А вот что делать с сердцем, если оно наглухо закрыто для таких, как Чалышевы? Махмут Ходжамьяров был твердо убежден до сегодняшнего дня, что никому из богачей не по пути с большевиками. Это положение он принял как непреложный закон, ясный, прямолинейный закон, который называют классовой борьбой. И на одной стороне этой борьбы всегда Ленин, большевики, все бедные казахи, все пастухи, а на другой — такие, как Чалышевы. И вдруг…

А Чалышев улыбчиво заглядывал в глаза и дружески подталкивал в спину:

— Ну и счастлив твой бог, Махмут! Сто лет жить будешь теперь! Из петли выскочил. Ой-бой!

На площадь влетела новая группа конников. Среди них ловкий, худощавый, с запавшими землистого цвета щеками Никита Корнев. Он увидел Махмута и обрадованно закричал:

— Эге, Ходжамьяров. Ты живой?

— Живой, Никита Савельич. Вот Алдажар спас, зарубил белых собак, хотели меня в петлю затолкать. Вон они, а вон петля.

— А Сидоров где?

— Нету. Убежал.

— Смотри ты! Как бегать наловчился, паразит. Ну ничего, поймаем авось! — А сам уже искал глазами Павла Овдиенко. — «Ну, кто был прав? Расколошматили-таки белых».

— Сидоров нашего Гаврилу убил, Прохора убил. Сам в них стрелял.

Эти слова не сразу дошли до сознания Корнева. У него еще не схлынуло беспокойство за исход боя, хотя он уже знал, что белых разбили наголову, а сами потерь понесли вдвое меньше, чем предполагали вначале.

— Застрелил, — Махмут повторил только одно это короткое слово, а Корнев услышал и те, сказанные чуть раньше.

— Да ты что? — спрыгнул он с седла и увидел убитых. Он опустился на одно колено, поцеловал поочередно расстрелянных, поднялся на ноги и какое-то время стоял с непокрытой головой. Ветер рассыпал его жидковатые и тонкие, пшеничного цвета волосы.

— А ты кто? — повернулся он к Чалышеву.

Тот назвал себя.

— Это ты привел полк и ударил в тыл белым? — коротким оценивающим взглядом Корнев, как в клещи, взял Алдажара.

— Да.

— Мы на Хоргос. Сидоров, видать, туда подался.

— Хорошо, — Чалышев вскочил в седло.

«Ишь, скупой на слова», — одобрительно подумал об Алдажаре Корнев. Махмут побежал зануздывать лошадь бородатого казачины. А день уже заметно угасал. Солнце скрылось за белесую пелену, накатывающую со стороны гор.

Спустя полтора года

Прошло около полутора лет после того, как ушел за кордон полковник Сидоров. За это время уже выгорела один раз от лютой жары степь: за лето ни дождичка, вместо дождей пыльные бури. Они налетали внезапно, часто и с разных сторон. Осенью было не лучше. Земля под снег ушла сухой, а после снег начисто сдуло ветрами, унесло к горам, наставив там заструги.

Но следующей весной зато снега вернулись в степь талыми водами. От них, как от хорошей опары поднимается квашня, поднялись в рост человека травы и затопили все кругом. Начала меняться жизнь. Хотя все еще была неустроенная и голодная, полная тревожными, как ночной волчий вой, слухами. Еще рыскали по Семиречью всякие банды. Они налетали так же внезапно, как пыльные бури, и так же внезапно исчезали, оставляя после себя то лежавшего навзничь комбедовца, то сожженный сельсовет, то след от угнанной отары. Даже в самом Джаркенте редкая ночь проходила спокойно, без стрельбы.

Наступил июнь. Душными полднями, когда возле дувалов исчезали, будто провалились куда-то, тени и все кругом, раскалясь добела, слепило глаза, когда ущербленный серп полумесяца на крыше древней мечети сверкал, как второе солнце, на улицах города трудно было встретить человека.

Старый Ходжаке в такое время любил полежать в саду на ватном одеяле у арычка. Но сегодня уже давно постелила ему Магрипа на привычном месте, а он все продолжал бродить то по двору, то по саду: где подпорку под веткой переставит, где листья в кучу сметет.

— Ходжаке, а Ходжаке! — в который уже раз окликает его Магрипа. — Чего по жаре ходишь? Испечься захотел.

Старик в ответ недовольно сует острыми, выпирающими, как верблюжьи горбы, лопатками и молчит. На глаза ему попадается спрятанный за дверную притолку мастерок. Он ногтем соскребает приставшую к нему глину и после некоторого раздумья идет к арычку, пересекающему двор, отводит от него маленький — ручеек, направляет ручеек к заполненной глиной ямке и принимается катать продолговатые, похожие на бобы колобки.

Скатав колобок, критически оглядывает его, щуря выцветшие, как бы сбрызнутые влагой глаза, и укладывает свое изделие в выбоины наверху дувала. А то, ловко орудуя мастерком, подцепляет бесформенные куски глины и одним взмахом всаживает в выщербленные места. Так он работает до тех пор, пока рядом не останавливается русский парень. Он явно изнывает от жары. Расстегнутый ворот белой косоворотки у него обвис сырой тряпкой, жилистая, очень крепкая шея лоснится от пота. На парне синие галифе из тонкого сукна, старательно начищенные сапоги, в складках которых уже нашла себе уютное местечко мелкая, похожая на ржаную муку дорожная пыль. Это сотрудник ЧК Алексей Сиверцев Увидев старика, он удивленно вытаращил глаза и спросил:

— Вы зачем, аксакал, в такую жару работаете? — Затем он оглядел дувал, провел тыльной стороной ладони через весь лоб и улыбнулся. На щеках у него и на подбородке задрожали малоприметные ямочки. И все в этом парне стало вдруг ясным, простым. Он как бы весь оказался на виду. И в то же время в горделивой его осанке, во взгляде угадывалась такая внутренняя сила, которая должна обязательно удивить когда-нибудь чем-то совершенно необычным.

Ходжамьяр усмехнулся, шагнул ближе к дувалу и спросил:

— Почему не можешь, Алеша, научиться какие слова надо говорить, если человек занят делом?

— А какие, ата?

— Можно сказать, бог помогай, можно ассалаумагалейкум.

— Все одно тяжело и после таких слов в эдаком пекле с дувалом возиться.

— Совсем не тяжело. Это же мой теперь дом, и сад мой, и дувал. Все мое, все советская власть дала Ходжамьяру. Теперь не могу без дела сидеть. Даже спать теперь не могу. Ночью лежу, насыбай из шакши таскаю, а сам думаю: как это? У бедняка Ходжамьяра и вдруг дом? Не шайтан ли подстроил все? Не сон ли это? Вдруг все назад вернется. Только подумаю так, а сон и убежит от меня, как джайран от охотника. Тогда я в сад выйду, дувал рукой потрогаю — есть дувал. Сад, дом есть. Слава аллаху, подумаю, не шайтан подстроил и не сон это, — старик со значением подмигнул и, притворно вздохнув, добавил: — Оказывается, хозяином тоже нелегко быть, Алеша, а я и не знал этого.

— А вы верните дом и сад Токсамбаю. И снова в батраки к нему. Сразу будет легче, — в тон старику предложил парень.

— Тебе, Алеша, тоже нелегко в жару ходить, а ходишь, — хитро прищурил один глаз Ходжамьяр и показал корешки зубов, щелявых, изъеденных до корней.

— Я-то? — смутился парень.

— Гляди, — старик обвел вокруг рукой, — ты один на всю улицу. О тебе и говорю, значит.

— В горсовет шел. Вас увидел и остановился.

В горле у Ходжамьяра что-то запищало. Он всплеснул руками и привалился к дувалу. Плечи у него запрыгали. Когда насмеялся досыта, оттер рукавом слезы, застлавшие глаза, и сказал:

— Горсовет против дома, где живешь, стоит. Оба они в том конце, а ты в этом. Может, не на старом месте горсовет. Переехал?

Сиверцев носком сапога принялся копать ямку в дувале.

— На старом.

— Тогда ты заболел от жары, пожалуй, и спутал дорогу. Доктора бы надо скорее звать, лекарство бы скорее пить, — старик прищурил второй глаз, — пока ты мне дувал не разбил совсем, да ушла доктор, Алеша, — показал он на крайнее окно дома. — Видишь, закрыто.

— Вижу. А куда она ушла? — спросил как бы между прочим Сиверцев.

— Не знаю, — пожал плечами Ходжамьяр и положил на дувал мастерок. — Скоро, думаю, вернется. А тебе давно за нее хотел большой рахмет сказать. Правильный совет дал, чтобы у меня ее поселили. Дом вон какой большой, пускай живет. Старухе моей веселее, мне веселее. Где заболит, докторша сразу лечит. Ой-бой, как лечит хорошо.

— Хорошо лечит? — переспросил Сиверцев, удивленно вскинув брови. Переспросил, чтобы еще раз услышать, какой хороший доктор медицинская сестра Маша Грачева.

Старик обиделся:

— Почему не веришь Ходжамьяру? Разве Ходжамьяр слова на ветер бросает?

— Верю, ата, — Сиверцев отвел взгляд от прикрытого ставней окна, вытер ладонью шею.

«Хорошо лечит!» — Он вдруг подумал, что когда-то не замечал Машу, и это показалось почему-то неправдоподобным. Вернее замечаль-то он ее замечал всегда, но встречи с ней его не волновали так, как сейчас. Он не ждал их, не думал постоянно о них, хотя больше года служил с Машей в одной части. За это время не раз они оказывались рядом в боях, не раз одна и та же пуля разыскивала их обоих и не находила. А три месяца назад, встретившись после долгой разлуки, они случайно задержались ночью на скамейке возле этого самого дома. Над головами плыли звезды, Млечный Путь походил на распущенную косу. «У Маши такая же, — подумалось ему неожиданно, — и она ее кивком головы забрасывает за спину».

— Вон, Алеша, смотри! Звездочка покатилась!

— Та-то.

— Ага. Вон еще. Да не там, сюда гляди, — и Маша взяла его за плечи, повернула. — Сюда. — А голос у нее почему-то осекся.

От теплых девичьих рук кинуло в жар, перехватило дыханье, и он придвинулся к девушке, заглянул в мерцающие глаза. Когда заглянул, сразу вспомнил, какие они ласковые, какие в них теплятся коричневые крапинки у самых зрачков. И все другое вспомнил тогда и понял вдруг, что без Маши ему было бы труднее прожить тот год. Просто невозможно даже было бы прожить его.

А позже Маша уронила лицо в ладони и тихо сказала ему:

— Ведь и я, Алешенька, тоже давно тебя…

Это было в тот же вечер. Нет, не в тот, потому что на востоке уже всходило солнце, и, следовательно, это было утром следующего дня.

Теперь Маша живет в доме Ходжамьяра. Через считанные часы она уедет на курсы в Верный. Ему тоже предстоит поездка, только в другую сторону — за кордон.

— Так я пойду. Хотел проститься с Марией Тихоновной. Уезжаю завтра, — протянул Сиверцев руку старику.

— Далеко?

— Даже вам, ата, хотя вы и отец нашего Махмута, не могу сказать.

— Не говори. Сам, может, узнаю, если захочу.

— Думаете, Махмут скажет?

— Махмут не скажет. А он с тобой едет?

— Нет.

— Куда же он ушел? Вчера еще ушел из дома и не вернулся. Ты его не видел?

— Нет. Но слышал, что бандитов каких-то поймали. Он их допрашивает.

— Бандитов, говоришь?

— Об этом весь Джаркент уже знает. И как скоро слух до народа доходит?

— Алдажар тоже в милиции?

— По-моему, он в Хоргос уехал.

— Эх, Алеша, Алеша, — усмехнулся Ходжамьяр, опять обнажив десны, — в чеке работаешь, милиция через улицу от чеке. Про бандитов, говоришь, весь Джаркент знает, а ты про одного Алдажара ничего не знаешь. Погляди вот туда, — и старик махнул рукой вдоль дувала.

— Приехал, значит. Ну, я пошел, — заторопился Сиверцев. Видимо, у него не было никакого желания встретиться с начальником милиции, и он сразу за домом свернул в переулок.

А мимо Ходжамьяра серединой улицы торопливой походкой шагал начальник Джаркентской милиции Алдажар Чалышев. На его сухом, исклеванном оспинками лице солнце не могло выжать ни росинки пота. Когда Чалышев поравнялся с Ходжамьяром, тот крикнул ему из-за дувала:

— Эй, Алдажар! Салемалейкум.

— Алейкумвассалем, — вздрогнул погруженный в свои мысли Чалышев.

— Вечером приходи, Алеке, старуха плов хочет варить. Махмуту скажи, чтобы приходил, а то он совсем от дому отбился. Явитесь, той устроим.

— Придем, ата. Ты же знаешь, где той, туда и мертвая голова катится, — кивнув, Алдажар пошел дальше.

Старик глядел ему в спину и уже жалел, что сорвалось с языка приглашение. А как было не позвать? Кровный брат сыну. Спас его, теперь вместе в одной милиции работают.

И все же не лежало у Ходжамьяра сердце к Чалышеву. Иногда он даже принимался ругать себя за то, что плохо думает про Алдажара. «Откуда беру? — удивлялся старик. — В большевики записался Алдажар, бандитов ловит. Совсем, может, он неплохой?».

А память тут же выталкивала из своих глубин то замеченный мимолетно по-волчьи яростный и короткий, как молния, блеск в глазах Алдажара, от которого словно сквозняк пробегал между лопатками, то его, похожую на гримасу усмешку, от которой тоже, если вглядеться в нее, становилось не по себе, потому что хороший человек так усмехаться не должен.

Чалышев же между тем дошел до переулка почти, но вдруг остановился.

— Айрана в твоем доме, ата, для меня не найдется с пиалку? — обернулся он к Ходжамьяру.

— Как это не найдется? — удивился старик и, заметив в конце улицы докторшу, подумал: «Не из-за нее ли вернулся?».

Кое-что старый Ходжамьяр стал примечать за Алдажаром последнее время.

Выпив наскоро несколько пиалок холодного айрана, Чалышев заторопился.

— Ну, я пошел, ата.

Однако, уходя, он постучал в комнату к Грачевой.

— Можно к вам, доктор? — и плечом прикрыл за собой дверь.

— Зачем вы меня называете доктором?

Чалышев пропустил вопрос мимо ушей.

— Ну-с, Мария Тихоновна, — усмехнулся он, — если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. Вот я и решил. А то сколько вас к себе ни приглашал…

— Мне просто некогда, — перебила его Грачева. — Сейчас тоже некогда. Очень, — подчеркнула она, для убедительности скрестив на груди руки.

— Это я слышал уже много раз.

Чалышев подошел ближе, заглянул девушке в глаза настороженные, посуровевшие и понял, что не привыкли они открываться сразу, первому встречному до тех пор, пока сердце не подтвердит, что это уже можно сделать.

Но только Чалышеву наплевать было, какие глаза у Грачевой и что она думает о нем. Алдажар Чалышев привык считаться лишь со своими желаниями. И не будь сейчас в доме этого старого ишака Ходжамьяра и его сухопарой Магрипы, он бы иначе обошелся с этой девкой, совсем иначе. А виновата во всем, что он готов сделать с ней, она сама. Зачем неделю назад не проверила, что он сидит на террасе, ушла в сад к арыку, где, заставленная циновками стояла на подпорных столбах бочка. И там, забыв задернуть простыню, она разделась и стала под душ.

Он смотрел на нее, и в горле у него пересыхало все больше. Не выдержав, он шагнул с террасы. Под его ногой скрипнула половица. Девушка с криком сорвала простынь, завернулась в нее и кинулась опрометью в дом. Он за ней, но Грачева успела захлопнуть у него перед носом дверь. С той поры не может отделаться Чалышев от увиденного. Манит его к себе гибкая широкобедрая девичья фигура, в которой все удивительно ладно, все в меру, начиная с маленькой, красивой груди. Стоит вспомнить, как она стояла, потягиваясь, под струей воды или быстрая и белая, как метель, неслась навстречу, сразу бросает в жар.

Попытка заманить девушку, где не будет свидетелей, ни к чему не привела. Упорство медицинской сестры распаляло все больше.

Чалышев почти вплотную приблизился к Грачевой. На него смотрели все те же настороженные, непримиримые глаза.

«Ого, такая на весь Джаркент вой поднимет».

— Прошу извинить за беспокойство, доктор, — Чалышев круто повернулся и пошел из комнаты. «Не к спеху, — подумал он, — можно и подождать. Тем более, что ждать осталось совсем недолго… А тогда!»

Когда закрыл за собой дверь, какое-то время постоял возле нее, не в силах скрыть торжествующего блеска в глазах. «Скоро в ногах будет валяться».

В последнем письме, полученном от Дутова, неплохие вести. Атаман заканчивает подготовку к походу на большевиков и вот-вот двинет свои легионы. Они пойдут как смерч, сметая все на своем пути. Кто окажет им сопротивление? Особенно на первых порах. Эскадрон кавалеристов, приданных уездному чека? Или те двадцать милиционеров, которыми командует он, Алдажар Чалышев? А больше до самого Верного в одну сторону и до Омска в другую никаких крупных воинских подразделений. Между тем важно именно вначале похода не встретить упорного сопротивления. Тогда всюду, где пройдет атаман и где он только еще должен будет пройти, как лавины, покатятся восстания. Недовольных советской властью хватает. Это все, у кого отняли возможность жить сытно: поотбирали скот, дома, заводы, власть, положение. Такие не дрогнут. Они только и ждут своего часа, и они умеют лить кровь обидчиков. А как только Дутов дойдет до Волги, на помощь ему придут союзники. Их позовут, чтобы они помогли, а кому позвать, за этим дело не станет. Все продумано и учтено заранее.

Алдажар вышел на улицу. Полуденный зной еще не спал. Стоящий возле дувала карагач, до лоска обдутый ветрами, опустил изнанкой книзу листья и будто дремал.

В комнате Грачевой с шумом захлопнулось окно. Однако Чалышев думал уже не о ней, а о себе, о своем будущем. И рисовалось оно ему таким заманчивым, что захватывало дух. Ведь атаман твердо пообещал, что он, князь Чалышев, станет хозяином и наместником атамана по всему Туркестану.

Верилось, что будет именно так. Эта уверенность еще больше окрепла после того, как недавно он спас Дутова от верной гибели.

И теперь уже во втором письме атаман намекал про обещанное, значит, твердо решил держать данное слово.

На крыльцо вышел Ходжамьяр и крикнул вдогонку:

— Так не забудь про плов, Алеке!

— Не забуду, — ответил Чалышев и вспомнил, что когда этот старый козел угощал его айраном, то мельком упомянул про каких-то бандитов, а он, занятый мыслями о Грачевой, пропустил слова Ходжамьяра мимо ушей.

Перейдя на теневую сторону улицы, Алдажар быстро пошел к центру города. Но чем быстрее шагал, тем сильнее овладевало им беспокойство. Вот уже почти три месяца скоро, как он не мог отделаться от ощущения, будто вокруг него выросла стена недоверия, что председатель уездного чека Крейз слишком уж испытующе смотрит ему в глаза, разговаривая о каком-нибудь пустяшном деле, то другой какой-нибудь факт заставит насторожиться. Нередко теперь он с тревожным чувством стал просыпаться ночами и уже до рассвета был не в силах заснуть.

Этой же ночью

Дождь отшумел задолго до вечера. К тому времени, как отполыхать закатной заре и высыпать звездам, небо очистилось, но вскоре снова кругом заволокло, и до полуночи непрерывно хлестали жесткие с ветрами ливни.

Когда пробило двенадцать, в доме, где размещалось ЧК, в трех крайних окнах вспыхнул свет, упал на стоявшие рядом тополя и как бы вылепил их заново мохнатыми, с остро очиненными, благодаря теням, блестевшими черной влагой листьями.

Прошло около получаса, и к дому, отбрасывая из-под копыт шматки дорожной грязи, подскакали всадники. Сначала один, потом сразу трое, вслед еще два и еще, еще. Все они, соскочив с коней, кинув поводья появившемуся у привязи бойцу, торопливо вбегали на крыльцо, сбивая на ходу приставшую к сапогам грязцу. Некоторые являлись пешком и тоже шли прямо в кабинет к Крейзу. Приглашал он.

— Что случилось?

В то же время каждый из них знал: расспрашивать бесполезно. Пока не соберутся все, кто нужен, ничего Крейз не скажет.

А он стоял около стола кряжистый, с густой, не умещающейся на голове посеребренной шапкой волос. Его серые глаза, спокойные и сосредоточенные, смотрели прямо перед собой из-под кустистых желтовато-пепельных бровей. В руках председателя ЧК в медной оправе большое увеличительное стекло. И руки у него тоже большие и какие-то очень уж надежные.

О непреклонности характера «латыша» — так звали многие заглазно Крейза, вкладывая в это слово дань уважения к чекисту, — рассказывали всяческие небылицы. Два однополчанина Крейза еще по гражданской войне, с которыми снова свела его судьба в Джаркенте, до сих пор не могли забыть, как Крейз под Царицыном во главе взвода конной разведки ходил в тыл к белякам. Нацепив на себя погоны есаула, вырядив соответственно бойцов, он ночью пробрался за линию фронта. Назад, после того как высмотрел и выведал, что требовалось, возвращался через несколько дней. И в одном селе наткнулся на воинскую часть под командованием поручика.

— Извините, господин есаул. Прошу предъявить пропуск. Дальше нельзя, — преградил взводу дорогу поручик.

— Кому нельзя? — возмутился Крейз.

— Нужен пропуск. Таков приказ.

От поручика основательно разило спиртом.

— А на посту пьянствовать можно? Это предусмотрено службой? Вы этому, я вас спрашиваю, присягали? — набросился Крейз на офицера. — Вы забыли, что красные от вас в версте?

Поручик растерялся.

— Проезжайте, господин есаул.

Тут бы воспользоваться этим Крейзу, но он уже по-настоящему был возмущен непорядками на передовой и пошел проверять посты. Зашел в караульное помещение и застал там целое гульбище.

— Это что за безобразие? — рассвирепел он окончательно, сбросил на пол стоявшую на столе четвертную бутыль с первачом и стал грозить, что завтра же отдаст всех под суд.

Только позже, когда вышел из помещения, спохватился, что возмущаться и наводить порядок у врага, собственно, было совсем не к чему. Выругав себя от всей души, он вскочил в седло. А вечером вся дивизия покатывалась от смеха, слушая приукрашенный кем-то рассказ о том, как начальник полковой разведки разносил за недисциплинированность беляков, учил их уму-разуму.

На следующее утро смеху было еще больше. В расположение дивизии пришло сдаваться в плен целое подразделение во главе с офицером. И тут выяснилось, что это та самая часть, в которой побывал Крейз. Белые решили: чем идти под суд, лучше перейти к красным. Тем более, что о таком переходе кое-кто из них подумывал раньше.

Много утекло воды с той поры, на многих фронтах побывал за минувшие годы, выполняя задания партии, большевик Крейз. Теперь его назначили председателем уездного ЧК. Вначале он отказывался от этой трудной должности. Ему было тяжело работать в ЧК. Сказались прежние ранения и контузии. Крейз начал слепнуть и читал уже только с помощью лупы. Но его уговорили, чтобы он хоть с год побыл в ЧК, очистил уезд от всякой нечисти.

Кабинет заполнялся быстро. Латыш стоял, согнув в локтях руки, оглядывал входивших, и его густые сросшиеся брови вздрагивали, лезли вверх по крутому, нависающему над переносицей лбу.

Уже пришли и сели рядом члены УЧК Джатаков и Алпысбаев, военком Корнев, прогрохотал каблуками новых, еще неразношенных сапог председатель совдепа Овдиенко, пришел секретарь укома партии, медлительный, спокойный Ивакин, явился начальник уездной милиции Чалышев и следователь этой же милиции Махмут Ходжамьяров, а Крейз все ждал кого-то еще. Пришел, попыхивая носогрейкой, заместитель председателя ЧК Савва Думский, и от его огромной и сильной фигуры стало сразу теснее в кабинете. Ступая на носки, стараясь никого не потревожить, пробрался к стоявшему в самом углу короткому и неуклюжему диванчику Алексей Сиверцев.

За окнами пошумливал ветерок, стучал дождевыми каплями, которые срывал с тополей. Иногда за домом будто проезжали по деревянному настилу на телеге. Это скатывалась за город гроза, освещая себе путь короткими, похожими на зарницу вспышками.

В кабинет вошел шифровальщик, подал Крейзу папку, сказал:

— Обе телеграммы здесь, — и тут же вышел.

Латыш покосился на огромную, похожую на черпак трубку Саввы. Тот понял, умял большим пальцем пепел, а трубку сунул в карман потерявшего давно щегольский вид полувоенного френча, состоявшего, как казалось, только из одних таких карманов.

А Крейз, через лупу пробежав глазами по лежавшим в папке шифровкам, объявил:

— Здесь у меня, — и постучал по папке лупой, — письмо нашего председателя ВЧК Феликса Эдмундовича Дзержинского.

Наступившая перед этим тишина в комнате сломалась. Заскрипел под Думским стул, а сам он выхватил снова трубку, зажал в зубах и удивленно уставился на Крейза. У него не укладывалось в голове, что о таком важном документе ему, заместителю председателя УЧК, ничего неизвестно.

Крейз отвел взгляд от Думского, и нижняя губа у него как бы упала на мгновение.

— Письмо от товарища Дзержинского мы получили неделю тому назад, — добавил он.

Думский даже закашлялся и пересел на стоявший рядом свободный стул.

— О нем знал, — продолжал Крейз, — кроме меня Антон Сергеевич.

Секретарь укома кивком подтвердил сказанное Крейзом.

— Мы считали преждевременным оповещать кого бы то ни было об указаниях Феликса Эдмундовича, — обвел собравшихся взглядом председатель УЧК, — пока не обдумаем окончательно план действий, как эти указания лучше выполнить. Сейчас у нас такой план есть, нам надо поговорить о нем, обсудить и с утра приступать к его осуществлению. — Отступив на шаг, Крейз отдернул на стене шторку. Под ней была карта.

Взгляды всех сидящих в комнате перескочили на нее.

— Вот здесь, одним словом в Суйдуне, — указал латыш на маленький, обведенный красным кружок, — ни для кого не новость и не секрет сидит атаман Дутов. До сих пор мы о нем знали не так уж много, предполагали кое-что, но… — разбросил он недовольно руки, — а атаман, оказывается, развил необычную для своего положения деятельность. У него почти еженедельно устраиваются совещания. Вся Антанта у него собирается там. А этот, — Крейз опять схватил лупу, вгляделся в шифровку, — Оливер Джонсон так просто не выходит от атамана и Петров тоже. Подумать только, — вскинул удивленно Крейз брови, — если судить по фамилии, чистокровный русский, а на деле Мишель Петров, француз, полковник. Так вот, одним словом, — отступил опять к карте Крейз, — правители Суйдуна на словах как будто бы держат нейтралитет. Они даже интернировали Дутова и свою охрану к нему приставили, а на деле разговоры о нейтралитете — ширма и ничего больше. Дутов усиленно сколачивает, причем спешно, новую армию. Она у него уже порядочная. Всех, кого мы вышвырнули недобитыми с нашей земли, он или подобрал, или продолжает подбирать. Их ему везут отовсюду: из Турции, Ирана, одним словом, оттуда, куда они успели удрать. Их пароходами доставляют через Маньчжурию в Китай, а затем сюда. — Палец Крейза снова прикрыл красный кружок на карте. И трудно было отвести глаза от этого широкого, с тупым ногтем, некрасивого, но крепкого пальца, а председатель ЧК уже задернул сердито шторку. — Одним словом, от Суйдуна до самой границы накапливаются остатки белых армий. Дзержинский даже знает, кто там каким полком у них командует, а мы? — и, пожевав губами, Крейз объявил: — Одним словом, готовится новый поход.

— Ой-бой! Правильно. Я давно вижу, готовится, — вскочил со стула горячий и нетерпеливый всегда Джатаков.

Крейз движением руки усадил его на место и, чуть подавшись вперед, с какой-то удивительной настойчивостью добавил: — Одним словом, Феликс Эдмундович считает, что мы можем сорвать планы интервентов. Дутов, на которого они хотят опереться, давно уже приговорен советским судом к смерти за пролитую им народную кровь. Заочно приговорен. Вот мы его и обязаны доставить на нашу землю и, одним словом, судить, чтобы не заочно, а очно. И мы его доставим сюда, — эти слова Крейз произнес с такой непреклонной уверенностью, что Чалышев вздрогнул. Показалось, что председатель ЧК смотрит только на него и смотрит как-то по-особому. Захотелось вскочить и поскорее уйти из этой пропахшей махоркой комнаты, от этих людей, которых он с превеликим наслаждением перевешал бы на первых столбах, как это делал когда-то атаман.

Крейз положил лупу. Она стукнула, и тишина снова сломалась. Савва Думский пригоршней отгребал в сторону дым. Он все же не утерпел и закурил. Рядом с ним сидел Махмут Ходжамьяров. Ему скрыть нетерпение было еще труднее. Ведь из всех, кто находился в комнате, он один (кроме Крейза) встречался с Дзержинским, разговаривал с ним. Это произошло полтора года назад. Его тогда вот так же ночью вызвал в этот самый кабинет Думский и сказал:

— Гуся сцапали такого, что ого-го!! Только прикидывается, боров жирный, будто ни по-нашему, русскому значит, ни по-вашему не кумекает. Но ежели поглядеть на морду, все, гад, понимает. В Москву его приказали отправить. Будешь сопровождающим, а при случае и толмачом, значит. А сдашь эту контру самому Дзержинскому и никому другому, — и, взмахнув рукой, Савва добавил, — говорят, у Феликса Эдмундовича он язык развяжет. Что ж! — и обиженно вздохнул.

Чтобы попасть из Джаркента в Москву, надо было прежде добраться по степным дорогам на лошадях до Ташкента.

Там Ходжамьяров впервые в жизни увидел бегущие по железным палкам огромные, опрокинутые на бок самовары. Клубы дыма и пара, со свистом вылетавшие из труб этих самоваров, которые люди звали паровозами, так поразили его, что он около часа разглядывал их с открытым ртом и округлившимися от изумления глазами.

А одному, самому шустрому самовару, таскавшему несколько домишек, он даже закричал:

— Эй, шайтан-арба! Почему только взад-вперед бегаешь? Туда вон беги, в степь. Там лучше бегать.

В вагон Махмут вошел, пересиливая неясный не то страх, не то недоверие к незнакомой, очень уж большой телеге на железных высоких колесах.

Но он всегда умел быстро осваиваться в новой обстановке, каким-то внутренним чутьем сразу понимать назначение невиданных до этого вещей, предметов и переставать вскоре удивляться им, как если бы с этими предметами имел дело очень давно. Это было у него от природы. Через считанные часы Махмуту уже казалось, будто он только и делал, что раскатывал по железным дорогам.

Все дни в поезде арестованный молчал, с презрительной усмешкой оглядывая конвоиров. Часами не отходил он от забранного решеткой окна, играя за спиной длинными, похожими на червяков пальцами. Его жесткое лицо было очень спокойным. Казалось, этот человек не знает, что такое страх.

В Москве, помня наказ, Махмут не отдал арестованного чекистам.

— Не подходи, самый большой шпион это, — повторял он требовательно, — не велели его никому отдавать.

И старший из чекистов усмехнулся, сказал:

— Тогда сам вези его к Дзержинскому.

— Давай телегу. Повезу.

К вагону подкатила телега. Взглянув на нее, Ходжамьяров опешил. Отшатнувшись, он ударился затылком обо что-то так здорово, что из глаз посыпались искры.

Телега двигалась сама по себе, без коней, и ревела. К поезду он успел привыкнуть, а эта совсем шайтан-арба. Садиться в нее было страшнее, чем в вагон. Лишь когда чекисты уселись в кузов этой проклятой арбы, забрался в нее и Ходжамьяров, подталкивая впереди себя арестованного.

Шайтан-арба тронулась. На нее надвинулся город и оглушил Махмута. Никогда не думал до этого Махмут, что может быть столько людей в одном месте и столько домов. Да еще таких больших, высоких. У него закружилась голова.

«Тут, если убежит, никогда не найдешь», — поглядывал с опаской Махмут на арестованного. Успокоился он лишь тогда, когда снял ремень, связал ему ноги, а конец ремня намотал на кулак. Сидевший в машине старший из чекистов со шпалами в петлицах, увидев это, громко и долго хохотал. Махмут сердито отвернулся от него и стал разглядывать бежавшие сбоку, похожие на хребты здания, с трудом пересиливая закрадывающееся в душу сомнение: может, это сон всего-навсего? Но собственные глаза подтверждали, что не сон. А шайтан-арба между тем толклась среди таких же, как она, телег, среди конных подвод, приседала у перекрестков, выскакивала, урча и обволакиваясь чадным дымом, на площади и неслась дальше по черной, без выбоин земле. Иногда она почти сталкивалась с бегущими наперерез короткими поездами. Они рассыпали искры и скрежет. Махмут жмурился, откидывался на сиденье и натягивал ремень, за который придерживал арестованного. Он уже знал, что эти поезда зовутся трамваями, но только никогда раньше не видел их.

А потом, в большом доме, выросшем будто из глубин земли, в одной из комнат, куда велено было доставить арестованного, Махмут увидел очень худого, тонкого человека с большим блестящим лбом и маленькой бородкой. Человек стоял, улыбался и трогал карандашом висок. На нем далеко не новая, без всяких знаков различия гимнастерка, подпоясанная узеньким ремешком. Он, прищурясь, взглянул на Махмута, затем на приведенного и спросил:

— Может, и мне не отдашь этого голубчика?

— А ты кто будешь? — шагнул к нему Махмут.

— Дзержинский.

— Правду говоришь?

И что-то опять сместилось с привычных мест. Совсем иначе рисовал себе Махмут образ этого человека. В его представлении он должен был быть огромным батыром, таким, как раскидистый карагач, как зарод сена, с громовым, похожим на обвал в горах голосом.

Но особенно, и больше всего, поразила Махмута ничем не приметная гимнастерка Дзержинского.

— Правда, ты Дзержинский? — переспросил Махмут.

— Правда.

И Феликс Эдмундович повернулся к арестованному.

С того дня прошло больше года. Но до сих пор никто не сможет разуверить Махмута, что не полыхнула из глаз Дзержинского самая настоящая молния.

Всего мгновение смотрел он на человека, который тоже умел покорять других своими тяжелыми, как у кобры, круглыми глазами.

— Говори! Все говори! — приказал чекист, и у человека задрожали губы, как у овечьей матки курдюк, когда ее долбит голодный ягненок. Он быстро заговорил по-русски, проглатывая слова, и лицо у него из серого стало известково-белым.

Махмут отступил. Он не мог понять, что же произошло, и думал лишь об одном:

«Какой Дзержинский! Какой большой человек. Никто так не умеет смотреть, как он». Тот взгляд запомнился на всю жизнь. И вот сейчас, когда председатель ЧК достал из папки бумаги и, поднеся близко к глазам лупу, сказал:

«Товарищ Дзержинский считает, что мы справимся с его поручением», — Махмут порывисто вскочил с места. Все происшедшее год назад в Москве, в доме на Лубянской площади, встало как наяву. За этот год Махмут многому научился, многое узнал. Теперь бы следователь Махмут Ходжамьяров не стал жмуриться от скрежета бегущих навстречу трамваев. Он вскочил с места потому, что ему захотелось взглянуть, как пишет Дзержинский.

Но Крейз взмахом руки велел Ходжамьярову сесть. Он подошел и снова раздвинул шторку.

— Вот здесь, — показал на Хоргос Крейз, — две новых банды объявились. — Это о чем говорит?

— Не банды, а настоящие басмачи шныряют по уезду, — не удержался от реплики Джатаков. — Банды-то налетят, бывало, утащат барана и нет их. А эти целиком отары угоняют.

— Если бы отары только, — поддержал Джатакова обычно неразговорчивый Алпысбаев и словно керосину плеснул в огонь.

— Коней берут с телегами, — вскочил со стула Джатаков. — А зачем бандиту обоз? Не надо обоз бандиту, убегать мешает. Значит, не себе берут. Для кого берут тогда, если не себе?

— В Балтабае трех коров угнали, — добавил, подумав, Чалышев и внимательно посмотрел на Крейза. Тот стоял и наигрывал лупой.

Джатаков даже обрадовался сообщению Чалышева.

— Вот видите, вот видите! — обводил он всех торжествующими, поблескивающими глазами. — Бандиту надо быстро бегать, а разве с коровой побежишь быстро?

Крейз подождал, пока не остынет Джатаков, не сядет на место, затем, дотронувшись до карты рукояткой лупы, сказал:

— Итак, о плане, который мы разработали. Одним словом, в это воскресенье вечером, на даче у губернатора Суйдуна состоится семейное торжество. Точнее сказать, бал. Будет там и Дутов. Дача эта находится здесь, — показал Крейз левее кружка на карте, — в десяти верстах от города по направлению к нам. Атаман на дачу обычно приезжает верхом, в сопровождении казачьего взвода и, конечно, полковника Сидорова. А уезжают они с Сидоровым после того, как налакаются изрядно, только в коляске, которую им любезно предоставляет всегда губернатор.

— Значит, до того наклюкаются, что не могут в седла забраться? — пробасил Думский.

— А с тобой такого не случалось? — повернул к нему голову Крейз и усмехнулся.

Савва полез в карман за трубкой и этим как бы отвел от себя всяческие подозрения и пересуды. Болтовня-де все, что говорят о нем. Природный кавалерист, просидевший в седле половину жизни, он ни при каких обстоятельствах не свалился бы с коня, будь хоть пьян-распьян. Просто кто-то распустил зряшний слух. Он в тот раз, про который болтают, пожалел по доброте душевной коня, тот харчать начал и повел его в поводу. Ну, конечно, куда денешься, самого его покачивало, точнее заносило к обочине, а конь туда не шел, артачился, натягивал повод. А самого покачивало потому, что зубы болели. Лечить их пришлось спиртом… От зубов всегда самое наилучшее лекарство — спиртишку пару стаканов.

Крейз продолжал рассказывать:

— Одним словом, мы подадим атаману свою коляску, а конвой его надо будет угостить как следует. Он и без того бывает навеселе…

У Чалышева засосало под ложечкой, а самого его будто кто-то неожиданно толкнул с огромной высоты. Он с особой ясностью представил себе, как все это произойдет: вот, изрядно покачиваясь, Дутов с Сидоровым подходят и усаживаются в коляску. Кони с места берут рысью. Сбоку мелькают тополя (Чалышев бывал как-то на даче губернатора Суйдуна), их верхушки сливаются с черным провалом неба, едва различимым по блеску звезд. От выпитого вина клонит в сон. Позади коляски цокают копыта дежурного взвода, впереди на козлах застыла фигура кучера. И ни атаман, ни Сидоров не замечают, что тополя остались левее, что их везут не туда. Когда спохватятся, будет уже поздно, они даже не успеют выхватить пистолеты и пустить себе по пуле в сердце…

«Как же предотвратить надвигающуюся катастрофу? Кого послать в Суйдун?.. А если самому? Но тогда сорвется так широко задуманное восстание в уезде — первая искра большого пожара, спички от которого он держит в руках. Нет, самому рано еще раскрывать свое подлинное лицо. Кого же послать? Кого? А посылать надо немедленно, этой же ночью».

Решение не приходило. Чалышев наклонял ниже темную, без единой сединки голову, и пальцы его рук беспокойно мяли колени.

Крейз продолжал рассказывать, и его слова больно стучали в виски Чалышеву. «Оказывается, и с коляской все решено уже, и казачье обмундирование подготовлено для тех, кто будет под видом конвоя сопровождать Дутова».

— Поведет команду, — объявил латыш, — Махмут Ходжамьяров. — Как, подходящая кандидатура?

— Добре.

— Подходящая.

— Куда же лучше, — послышались голоса.

— Он около Суйдуна все тропки знает. С той поры еще, — вскинул многозначительно брови председатель ЧК.

Всем было понятно, на что, на какую пору он намекает.

А в темных глазах Махмута, еще больше потемневших от расширившихся зрачков, вспыхнули напряженные огоньки. Он вдруг с удивлением отметил, что нельзя было не назначить именно его для выполнения такого важного задания. Ведь там, за кордоном, Сидоров, собака, которую никогда не забыть. «Повесить на тех вон воротах», — хриплый голос полковника, и верткий с усиками грузин, и петля на шее — все всплыло в памяти, будто произошло только вчера. Рука Махмута непроизвольно потянулась к шее и погладила ее, как бы освобождая от удавки.

— Старшим думаем послать товарища Думского, — объявил Крейз.

Под Саввой сильнее заскрипел стул, а сам он расплылся в довольной улыбке и полез за трубкой. «Не забыли, выходит, про конного разведчика, встретившего революцию в финских болотах».

А то последнее время Савве стало казаться, что его начали помаленьку затирать: из председателей ЧК удвинули в заместители. Правда, он на это не обижался: сам виноват — грамотешка!.. Не раз уже успел пожалеть Думский, что когда в 1918 году его вызвал к себе комиссар Подвойский и предложил поехать учиться на красного командира, он ответил ему не так, как следовало бы. Взял и заявил: «Куды с моей дырявой башкой за парту да китради садиться. В одно ухо влетает, в другое вылетает. Неученым буду белых рубать».

Учиться Савве хотелось, но еще больше хотелось ему домой. Сердце властно звало к жене и ребятишкам. Двое их народилось перед тем, как уйти ему на войну.

И его отпустили укреплять советскую власть в Семиречье. Долго добирался до родных мест Думский, несколько раз дорогой пришлось повоевать. А в Самаре и вовсе. Больше двадцати дней помогал Савва освобождать от белых город. А когда добрался наконец до Лесновки, то сразу же столкнулся с офицером, выряженным в царский мундир и погоны. Оказалось, что власть в Джаркентском уезде захватили судья Игнатовский, купцы во главе с Аггеем Саловым и все те, кому было с ним заодно. У Саввы же была выбрана другая в жизни дорога. Наметил он ее себе еще задолго до того, как его поставили в семнадцатом году командиром эскадрона вместо скинутого с этой должности есаула Закаржевского. И полк этот, в который входил эскадрон, вскоре оказался в Петрограде. Потом Савве довелось охранять Смольный. Ясно, что когда он вернулся в родные места, то не мог примириться с тем, что здесь (будто никакой революции никогда не было) командуют купчишки. Пришлось браться за ликвидацию их власти. Купчиков и чиновников вскоре сбросили и организовали Советы. Савву назначили председателем уездного ЧК. Он горячо взялся за дело и проработал в ЧК до того дня, когда полковник Сидоров ворвался в Джаркент и захватил его. С трудом удалось Думскому ускользнуть из цепких, не знающих пощады полковничьих рук и пробраться в Лесновку. Оттуда он немногим больше года назад вместе с Николаем Савельевичем Корневым и Павлом Овдиенко повел партизан кончать с Сидоровым.

И вот почему-то сейчас, когда Крейз назвал его фамилию, Савва опять вспомнил о Подвойском.

А Крейз уже снова прилаживал к глазам лупу, проверял, не упустил ли чего, все ли из того, что наметили вместе с секретарем укома партии, сейчас обсуждено.

За окнами комнаты текла летняя ночь, и понемногу стихала остывающая гроза. Реже били молнии. Только ветер все еще пошумливал среди выстроившихся вдоль арыка тополей, сметал с них капли.

— Все, одним словом, — подытожил латыш, поскреб рукояткой лупы возле уха и добавил: — Неплохо бы послать человека, знающего китайский язык. Мы наметили Бердыбаева, да его уже перед самым вечером свалила лихорадка. Лежит в бреду. А надо бы. Там вся наружная охрана из китайцев, ну и…

Чалышев поднялся с места.

— Прошу назначить меня. — Глаза его неприметно плеснули нехорошим огнем. Но огонь этот как бы миновал, обошел стороной Крейза. Нечасто взглядывал на этого человека начальник Джаркентской милиции. В его душу уже вторгся незаметно и поселился там прочно страх перед железным латышом.

Крейз вскинул брови.

— В такое время сразу двоих из милиции? Нельзя.

— Не на год же. Дня через три будут назад, — пробасил Корнев. Он до сих пор хранил уважение к стремительному, ловкому и немногословному Алдажару. С того еще дня, когда тот первым ворвался со своими джигитами на площадь Джаркента во время боев с сидоровцами. И можно сказать, в самое последнее мгновение вырвал из петли Махмута Ходжамьярова.

Поднялся и Махмут. Кто-кто, а он-то знал цену Чалышеву, был уверен, что с ним нигде не пропадешь. Но Крейза переубедить было нелегко.

— Нет, нельзя. Двоих сразу не отпущу, — сказал он твердо.

Чалышев не стал настаивать больше, побоялся. Он решил, что сегодня же погонит в Суйдун Саттара Куанышпаева. Этот сделает все, что надо и как надо.

— Саттара Куанышпаева можно послать вместо Бердыбаева, — подал вдруг совет Джатаков.

Чалышев даже подался вперед, подумав, что ослышался. Но тут же вспомнил, что как-то навязал Саттара переводчиком Джатакову, когда тот ездил к китайцам, перешедшим границу. Они явились промышлять соль. Вот поэтому теперь и назвал Джатаков как старого знакомого Саттара, которым остался в тот раз очень доволен.

Кандидатуру Саттара поддержал и Думский.

— Подойдет, — уверенно пробасил он.

— Кто еще хорошо знает Куанышпаева? — спросил Крейз.

— Я, наверно, знаю, — поднялся с места Алпысбаев, но когда он порылся в памяти, то вдруг обнаружил, что ничего плохого, но и ничего хорошего об этом человеке сказать не может.

— Ну?

— Можно послать, — чтобы не обидеть зря человека, махнул рукой Алпысбаев. И потом его убедил уверенный басок Саввы. Алпысбаев два года работал с Саввой и привык верить ему во всем.

…Расходились от Крейза перед утром.

На крыльце Чалышев стиснул Махмута за плечи и тепло сказал ему, блеснув зубами:

— Желаю удачи. Сидорова не забудь прихватить вместе с атаманом.

Махмут благодарно кашлянул в ответ. На востоке уже разгоралась полоска зари.

За атаманом

Следующей ночью после совещания у Крейза во дворе ЧК, огороженном высоким забором, за час до того как начнет светать, выстроился конный взвод. На правом его фланге Алексей Сиверцев. На нем урядничьи погоны. У остальных, в том числе и у Саввы, они без лычек. В последнем ряду невысокий плосколицый Саттар Куанышпаев. Под ним горячий, с лысиной на лбу, поджарый жеребчик мышиной масти. Он грызет удила, пофыркивает, переступая с ноги на ногу.

Думский уже в который раз оглядывает всех поочередно, поднося к каждому «летучую мышь». Кое-кому он приказывает поменяться фуражками. На них незнакомо поблескивают матовой зеленью казачьи кокарды и темнеют околыши. Здесь же и Крейз. Он проверяет карабины. Затем велит снять погоны, спрятать в сумы фуражки, надеть вместо них шлемы.

— Ну, кажись, все, — обращается к латышу Савва.

— Да, одним словом, как будто, — задумчиво говорит Крейз.

— Так мы двинулись тогда, — неизвестно зачем вздыхает Савва.

— Желаю, товарищи, удачи. Ни пуха ни пера, как говорится, — председатель ЧК подходит к воротам и распахивает их. Очень важно затемно выбраться из города. Чем меньше любопытных глаз, тем вернее. И когда край неба над горами побурел и стал прятать в свою бездонную глубину звезды, окраинные дома Джаркента утонули где-то в утренней сизой дымке, далеко позади отряда. Вскоре стало припекать. Миновали деревеньку и на ее краю голое, без единого кустика кладбище с заросшими низкорослым полынком старыми могилками. Среди них странно было видеть одинокий большой гранитный памятник.

Взглянув на него, Думский, ни к кому не обращаясь, сказал:

— Купец Салов своей супружнице поставил. Я этого кривобокого гада, как свои пять пальцев знавал. В Лесновке у нас он до революции лавку держал. Это окромя Джаркента. Сказывают, будто памятник-то он велел вытесать, когда жинка еще живой была. А как его сготовили, он ее стрихнином попотчевал, чтобы другой, помоложе, ослобонила место.

Сиверцев притерся стременем к коню Думского.

— Почему тут поставил, ежели в Джаркенте жил с ней? — спросил он.

— Чтоб подале от людей, глаза им не мозолить. В городе-то каждый знал туё историю.

— Слух распускают, будто Салов два раза из-за кордона в Джаркент наведывался и каждый раз по пуду золота обратно увозил. Он будто его позакапывал в потайных местах.

— Два раза, говоришь? — поглядел вопросительно на Алексея Думский.

— Два. Только, думаю, врут. Неужто мы не распознали бы про него.

Слышавший этот разговор Саттар (он держался на круп лошади позади Саввы) усмехнулся. Однако сразу же наклонил голову. Когда поднял ее, усмешки на его лице уже не было: не два, а три раза за этот год сумел побывать в Джаркенте Салов. И все три раза он, Саттар, провожал его за кордон по приказанию Чалышева.

— Кто болтает-то больше всех?

— На базаре, вроде, — пожал Сиверцев плечами.

— А, так то на базаре! — небрежно сплюнул Думский.

За разговорами незаметно текло время. Отдыхали и кормили коней в небольшой балке в стороне от дороги. Там и самую сильную жару переждали. Тронулись дальше, когда день начал понемногу гаснуть.

Теперь Махмут повел отряд путаными, похожими на лисьи следы контрабандистскими тропами. К ночи он вывел его к неистовствующей, злой Хоргоске. Речка вспучилась и кипела. Брод оставили далеко в стороне, переходили речку по глуби. Привычные к переправам кони, зябко подрагивая кожей, без понуканий входили в клокотавшую крутыми воронками пенистую воду и, отталкиваясь от галечного дна, вытягивали шеи, плыли тяжело со стонами, кряхтя, к противоположному берегу.

Уже взбираясь по откосу на берег, Махмут услышал за спиной у себя приглушенный крик и соскочил с лошади.

— Чего там? — спросил он.

Над водой маячили сбившиеся в кучу фигуры людей, доносилась приглушенная ругань.

Рядом вымахнул на берег Думский.

— Ну и подсунули нам переводчика, — буркнул он, сердито отплевываясь и отжимая с себя воду. — Конь оступился, а он за узду ухватился и тянет. Чуть не утопил животину. Да конь, видать, умный попался. Враз его сбросил и под себя. Насилу я его вытащил.

— Куанышпаева, что ли?

— Кого же больше. Его. Вон, волокут.

Махмут вспомнил, как Думский сам отстаивал кандидатуру Саттара, и усмехнулся.

Два красноармейца тащили из воды Куанышпаева, третий вел в поводу упиравшегося коня.

— Ты чего, впервой в седле? — надвинулся на Саттара всей своей тушей Думский, как только тот выбрался на прибрежный откос.

— Конь плохой. По ровному месту бежит, плавать боится, не умеет совсем плавать, — сокрушенно вздохнул Саттар. — Не мой конь, — и вдруг схватился за голову, кинулся к воде. — Ой-бой, фуражку утопил.

— Куда, дурень, — удержал его за полу гимнастерки оказавшийся рядом Сиверцев. — Вот она, твоя фуражка.

Происшествие развеселило всех. От Хоргоски взяли направление к горам. Дорога пошла труднее, но Махмуту здесь был знаком каждый, цепляющийся за вылизанные ветрами валуны карагач. Сотни раз пробирался он по этим местам с притороченными к седлу, ценившимися китайцами на вес золота сайгачьими рогами, вязким, как крутое тесто, опиумом. А возвращался с чесучой, даленбой, сарпинкой, чудесной выделки шелковыми коврами, цибиками ароматного чая.

Карабкается на крутяк, тяжело поводя боками, конь, горбится над головой, рассыпая звезды, край неба, и Махмут невольно настораживается. Ему кажется, будто за ближним камнем его, как когда-то, поджидает таможенная стража и что сейчас жикнет у него возле уха первая пуля, обдаст ветерком… И еще оказывается, пуля свистит так же, как плеть. А за камнем стоит не таможенник. Там притаился Токсамбай. Махмут знает: это всего-навсего воспоминания, но прогнать их не может. И Токсамбай, задыхаясь от негодования, кричит:

— Кто позволил тебе, ишак облезлый, поганый пес, вонючий батрак, нищая тварь, поднять глаза на мою дочь!

Свистит камча, но свистит, рассекая воздух, и железный кулак Махмута.

Токсамбай нюхает носом вытоптанный ногами людей и конскими копытами кусочек степи возле юрты. Никто еще и никогда не осмеливался поднимать на Токсамбая руку. Удар ошеломил его, он даже не пытается подняться и ползет к юрте на четвереньках, смешно хрюкая горлом. А к Махмуту уже бегут джигиты бая. Их не меньше десяти. Невдалеке стоит заседланный конь Токсамбая. Отвязывать его некогда. Взмах ножа — перерезан чумбур, и уже свистит в ушах встречный ветер.

Хороший у Токсамбая скакун, быстрый, но пуля еще быстрее. Одна жикает над ухом, вторая обжигает плечо.

— Не уйдет. По коням. Догнать, — слышит Махмут за спиной.

И все же он ушел, и след его затерялся в степи.

А затем встреча с Митькой Кошелем, рыжим и вертким, как угорь, детиной, с наглыми навыкате глазами. Этот умел где лестью, где посулами, а где и показной щедростью заставить других гнуть на него хребет. Много мест переменил за недолгую свою жизнь Кошель: был он и грузчиком, и официантом, и канатоходцем в цирке, и домушником. О его делах не скоро утихнут разговоры в том же Ташкенте, откуда он, поссорившись с дружками, перебрался в Джаркент и занялся контрабандой.

Правда, Кошель в свою очередь тоже старался для других, для того же Салова (о чем Махмут и не подозревал). Салову и доставались самые большие барыши от торговли контрабандными товарами, а не Махмуту и не Митьке. При этом Салов не подставлял голову под пули таможенных. Он ничем не рисковал, посылая таких, как Махмут, за кордон. И когда контрабандисты попадались, купец был в стороне: товар-то немеченый, на нем не написано, чей он. А если пойманный скажет, то кто ему поверит, кто посмеет затронуть всесильного Салова. А кроме того на свете существует взятка. Нет такой беды, от которой бы нельзя было откупиться. Оплошавший контрабандист знал это, поэтому молча выслушивал приговор суда и шел, гремя кандалами, на каторгу. Кошель уже около двух лет работал на джаркентского торгаша. Махмута он приметил сразу и привлек к себе тем, что взялся учить его русской грамоте. Частенько, водрузив для важности на нос очки с простыми дымчатыми стеклами, Митька раскрывал изумительные бесконечные «Приключения Рокомболя» и говорил:

— Ша, Макса, теперь слухай, не дыши.

Дочитав книжонку до конца, он сожалеюще вздыхал, протирал стекла очков и начинал читать все сначала. Так до тех пор, пока от книжицы оставались одни лохмотья. Тогда Митька уходил куда-то и возвращался довольный, улыбающийся. В руках у него было продолжение «Приключений Рокомболя», а зачитанную вконец брошюрку он дарил Махмуту, не забыв показать ему при этом еще две или три новые буквы.

— Вот энта, с загогулиной и тремя подпорками будет «ща», а энта, талова башка, «цы», у ее одной ногой помене. Понял? — говорил, важно сплевывая, Кошель.

— Понял, все понял, — радовался Махмут. Его поначалу увлек сам процесс складывания букв, потом он обнаружил, что узнает слова, и это его потрясло.

Вот получился «дом». Махмут удивлялся: дом же такой большой, а тут всего три буквы! Он складывал еще. Получалась «степь», и еще сильнее поражался Махмут: степь же во сколько раз длиннее, чем дом? А он только две буквы лишние добавил.

Постепенно Махмут стал понимать смысл целых фраз, смысл всего прочитанного. Его жадный молодой ум раздвигал для него границы привычных понятий. И чего только не было в этом новом мире, о котором даже не подозревал, что он существует. Как же было не благоговеть перед Митькой. По любому его указанию Махмут, не задумываясь пробирался, укрываясь, как пологом, темными ночами за кордон.

И однажды наступила расплата. Их было четверо из таможенной охраны, а Махмут один. Они укрылись за валунами на крутяке. Все же Махмут решил не сдаваться. Темнело. Густевший сумрак прошивали выстрелы. Пули то мягко шлепались в кусочек песчаной осыпи, то щелкали о камни, выбивая светящиеся кнуты. Закрапал дождь, и опустилась черная, будто подоткнутая со всех сторон кошмой, ночь. Махмут, отстреливаясь, ползком добрался до коня, сорвал с него седло с притороченным к нему товаром, — не бросать же, захлестнул коню под репицу волосяной колючий аркан, стеганул лошадь, а сам в сторонку за валун.

Таможенники кинулись за убегавшей лошадью. Да разве догонишь сразу обезумевшего от страха коня. А Махмут взвалил на плечи седло, стиснул зубы и пошел. Всю ночь он шел, пошатывался и слабел. На рассвете увидел небольшую русскую деревушку, добрел до нее и свалился у крайней избы с прогнившей тесовой крышей.

Вскоре возле него остановились двое.

— Гляди, Токаш!

— Э, да его подстрелили!

— Бери под коленки, понесем в избу.

— Догадываешься, кто он?

— Ясно. Контрабандист.

Эти двое были: скрывающийся от царских ищеек большевик Василий Рощенко и его друг — защитник казахской бедноты Токаш Бокин, невысокий крепыш с бровями в одну черту и золотистым загаром на обветренных щеках.

Уже на следующий день Василий Рощенко, увидев в руках у Махмута истрепанную донельзя книжонку, удивленно спросил:

— Ты, парень, оказывается, грамотный?

Махмут приподнялся на постели. Он был еще очень слаб от потери крови, у него все еще кружилась голова.

— Немного грамоту знаю, — и, вздохнув, добавил. — Шибко хорошая книга. Уй, какая хорошая.

— А ну, покажь.

Махмут никогда не видел, чтобы так неудержимо, до икоты, до слез, которые бы залили лицо, мог смеяться человек.

А Рощенко вскоре и дышать уже не мог: вытрет слезы, справится с приступом смеха, поглядит на Махмута и начинает хохотать пуще прежнего.

— Никак пятки тебе гость щекочет? — спросил его вошедший с улицы в комнату Токаш.

— Нелегальную литературу я тут обнаружил. Наш Махмут-то, оказывается, читать любит. Вот, погляди, чем увлекается! Говорит, шибко хорошая книга, умная книга.

Теперь пришла очередь смеяться Токашу. Теперь и у него, как до этого у Рощенко, на глаза навертывались веселые слезы.

В тот же вечер Токаш прочел наизусть Махмуту кое-что из стихов Ильяса Джансугурова и Сакена Сейфуллина. Василий Рощенко достал с полки тоненькую книжицу — то был Некрасов — и вслух прочел ее лежавшему на сколоченном из досок топчане молодому контрабандисту.

Нечасто выпадают встречи, которые, как разорвавшийся снаряд, круто меняют все. И все начинается для человека как бы заново — вся жизнь.

Для Махмута эта встреча с Василием Рощенко и Токашем оказалась именно такой. Через полгода он уже не мог вспомнить без улыбки, как по первому знаку Митьки Кошеля пробирался потайными тропами за кордон, как мечтал о таком же, как у Митьки, толстенном перстне с нашлепкой. По совершенно новым, неизвестным до этого Махмуту дорогам повели его Токаш с Василием. Иные распахнули они перед ним дали, иные давали читать книги. И немного непонятный Рокомболь вскоре окончательно выветрился из головы вместе с Митькой Кошелем.

И если иногда все же они вспоминались, то ничего, кроме веселой усмешки, такие воспоминания у Махмута не вызывали; даже казалось, будто не было в его жизни ни Рокомболя, ни Митьки.

— Где будем ночевать? — этим вопросом Думский, как клином, рубанул по прошлому. Махмут вздрогнул.

«Эх, не вовремя окликнул Савва».

Прошлое всегда приводило Махмута к Айслу. Сейчас он тоже думал о ней. Если бы Айслу не была дочерью Токсамбая, если бы у нее был другой отец, с которым можно было договориться и о калыме, и обо всем остальном… Айслу, гибкая, как молодая джида, горячая, как пламя костра…

— Где будем ночевать, — повторил вопрос Думский.

Махмут привстал на стременах, огляделся. Гуще темнота, еще ниже опустилось над головой небо. Его подперли, как стены, расходившиеся в стороны иззубренные вершины двух хребтов.

— Скоро заночуем, — и Махмут повел отряд дальше. В отряде всего тридцать сабель, тридцать отважных бойцов, готовых пожертвовать собой, если будет нужно. Это очень мало и очень много в то же время. Неприметный с виду плосколицый Саттар Куанышпаев был тридцать первым. Он держался в середине отряда.

Последний переход

До границы было рукой подать. Переночевали в глубоком логу, до краев заросшем чингилем и осотом. Когда собрались двигаться дальше, Куанышпаев неожиданно застонал, схватился за живот и побежал к кустам. Вернулся оттуда, лег на траву и, поджав ноги, заохал.

— Чего с тобой, Саттар? — подскочил к нему Думский.

— Живот. Кишки совсем дырявые стали. Лежать надо.

— Нельзя лежать. Ты же понимаешь.

Куанышпаев попытался подняться, но едва разогнул колени, как тут же обессиленно улегся на прежнее место.

— Чего же будем делать-то? — озадаченно вскинул плечи Думский.

Саттар вытащил из-за пазухи тряпицу. В ней какой-то белый порошок.

— Лекарство буду пить, а то совсем помру. Без меня идите. Тут подожду. Обратно побежите, заберете.

— Видать, так и доведется сделать, — после небольшого колебания согласился Думский. — Дожидайся, подберем, мимо не проскочим. — Он заглянул Саттару в самые зрачки, будто в душу хотел проникнуть ему: «Не струсил ли?.. Нет, непохоже», — решил он.

На побелевшем лбу Куанышпаева капельки пота. Губы закушены, в глазах тоскливая боль.

— На-кось еды про запас. — В душе Думский даже был доволен, что Саттар остается. Больно уж ненадежным он показался. «А кто знает, как там доведется действовать, в какой переплет можно попасть. Лучше уж без переводчика».

— Флягу с водой возьми.

— И мою. Пригодится.

Каждый считал своим долгом оставить что-нибудь попавшему в беду Саттару.

— Пить нельзя, есть нельзя, говорю, кишки плохие совсем, — твердил сквозь стиснутые зубы Куанышпаев. Он даже головы не приподнял, когда отряд уходил от него, но как только улеглась поднятая им пыльца, Саттар поднялся, постоял, послушал, подошел к коню, заседлал его и погнал к громоздившемуся невдалеке крутобокому хребту, откуда выплывали еще не проснувшиеся облака. Вместе с ними по небу плыли звезды и проваливались в его глубину, исчезали в наступавшей утренней заре.

В одном из распадков хребта спряталась тайная тропа. О ней не знали ни Махмут, ни Думский, ни Сиверцев. Опасная крутая тропа. Зато она вдвое, даже втрое почти сокращает путь до Кульджи. И к тому времени, как отряд доберется до губернаторской дачи, он, Саттар, сумеет вернуться назад. А главное, ни у кого никаких подозрений не возникнет. На каком месте бросили они его, на том и подберут.

— Ох, и умная у Алдажара голова… Большой человек Алдажар Чалышев, как хорошо обдумал все! — И Куанышпаев обсосал топорщившиеся, похожие на репейник усы. Когда он добрался до подножья перевала, отряд только еще пересек границу.

* * *

Под копытами коней чужая китайская земля. Впереди, ломая горизонт у края ровной, как плита, степи, показались силуэты приземистых домишек.

Махмут вгляделся в них и сказал, обернувшись к Думскому.

— Аул.

— Койсары?

— Койсары.

В Койсарах жил Аманжол, названый брат Махмута. Он-то и должен был подготовить коляску и выезд, который следовало подать атаману вместо губернаторского, как только атаман начнет прощаться с хозяином, и тот отдаст распоряжение подготовить гостю экипаж. Это указание бросится выполнять Чжу-хе. Обязательно он. Такой была договоренность у Крейза с теми, кто за кордоном согласился участвовать в операции. За человека с фамилией Чжу-хе они ручались, как за самих себя. А так как от дачи до конюшни, где обычно стоит губернаторская коляска и где всегда располагается конвой атамана, не меньше пятисот сажен, то подать незаметно экипаж, спрятанный неподалеку от дома, большого труда не составит. Затем надо сделать, чтобы конвой ничего не заметил, хотя бы в течение часа. Здесь все будет зависеть от «урядника» Алексея Сиверцева. Поэтому-то Думский нет-нет и принимался его инструктировать и обсуждать с ним, как следует поступить, ежели дело обернется иначе, чем намечено.

Когда инструктаж уже въелся обоим в печенки, Савва показал на лохматую тучу, будто вытолкнутую чьей-то сильной рукой из-за горизонта, и сказал:

— Может, к ночи еще и погодка подгадает какую бы надо.

Туча шла в сторону аула, прижавшегося своими саманными домишками и крытыми дворами к берегу. Под его обрывом барахталась в тесноте, гремя камнями, маленькая, в темных брызгах, речонка. В горах таяли снега, и, похоже, это речку подзадоривало. А дальше холмистая степь с редким метельником и седым ковылем, в который темными островками вкраплен полынок.

Приблизились к аулу.

— Иди пешком теперь, — сказал Махмуту Думский, — а в случае тревоги два выстрела кряду. И ежели все как надо получится, к заходу солнца выводи лесочку сюды.

Махмут вытащил из переметных сум чапан, легкие ичиги, не торопясь, переоделся и, запрятав подальше наган, зашагал к аулу.

У крайнего к речушке строения он остановился. У ворот на кошме спал Аманжол. Рядом разметались четверо малышей: две девочки и два мальчика.

«Откуда четверо? У него же двое было?» — удивился Махмут.

Почувствовав на себе взгляд, Аманжол шевельнул вразлет бровями, открыл глаза и вскочил.

— Маке! — обрадовался он и горячо обнял брата. — Амансызба, Маке. Я тебя ждал ночью. На кошме спать лег.

— Аман, озун аманба? Бала-шага аманба?[110]

— Бариде аман[111],— Аманжол, накинув чапан, повел Махмута в дом.

В проходной, предназначенной для гостей комнатке было темновато. На кошме, устилавшей пол, расстелем старенький, но чисто выстиранный дастархан. На нем баурсаки, чашка топленого масла, кусочки курта и топленый узбекский сахар. Аманжол полил Махмуту на руки из медного кумгана и, сев с ним рядом, сказал:

— Я все сделал, как ваш человек велел. Порлетку купил. Ой-бой, какая хорошая порлетка. Самому губернатору ездить можно.

— А коней?

— Есть кони. Подобрали, как у губернатора.

— А подставных тоже достал?

— В каждом дворе по две штуки стоят. Ждать вас будут. Как только прибежите к аулу, мы их вам заседлаем. На свежих-то быстро уйдете от белых.

— Я думаю, не отомстили бы они вам за это.

— Весь аул в один голос скажет, что их силой отняли, а своих, которых загнали, бросили нам. Как можно было не дать, если из винтовок стреляли? Так мы решили, — и Аманжол хитро подмигнул.

В комнату вошла его жена, внесла изрядно помятый, залатанный в нескольких местах самовар. Она сдержанно поприветствовала гостя. Хотела что-то спросить, но не решилась, только поглядела на него тревожными глазами и бесшумно исчезла, потому что Аманжол уже двигал нетерпеливо бровью: не положено женщине слушать, о чем говорят мужчины.

— Рассказывай, — попросил он, как только за женой захлопнулась дверь.

— Привет тебе от русского начальника, рахмет передал за помощь, — принимая из рук брата пиалку, сказал Махмут.

— Это который в стекло смотрит?

— От него.

— У нас говорят, он в это стекло всех врагов сразу видит, никуда не денешься, если он поглядит. Правда это?

Такая молва шла о Крейзе среди казахов, проживающих за кордоном. Впрочем, и в окрестностях Джаркента степняки говорили про начальника УЧК то же самое.

Махмут рассмеялся.

— Лупой стекло называется. Плохо видят глаза у Крейза.

Аманжол недоверчиво потряс головой.

— Нет. Ты, наверно, не знаешь.

— Крейз тебя в гости ждет.

— Правда? — Аманжол обрадовался, но тут же, как бы устыдившись этой радости, уже спокойнее добавил: — Время придет, погощу у него. Хочу поглядеть, как там у вас казахи живут. Очень это нам знать надо.

— А откуда у тебя четверо ребят? Двое было, — вспомнил Махмут.

Аманжол вначале помолчал, затем трудно, с болью заговорил:

— Кдыргалия у нас убили. Сидор застрелил, полковник, собака. Вот Кдыргалия ребят взял. Что поделаешь, друг мой был.

— Сидоров, говоришь, застрелил?

— Сидор. Десять джигитов отправил из аула в землю.

— За что? Вы же на их стороне живете.

— Не верит Сидор никому. Вы, — кричал он на нас, — все туда, на большевиков смотрите, всех вас надо на одной веревке повесить… Вот тогда и пристрелил он Кдыргалия, тот скот ему не отдавал.

— Ну, а власти? Чего китайские власти Сидорова поважают. Почему им вы не жаловались?

— Жаловались. Губернатору бумагу писали. А ему что делать? Белых вон сколько тысяч собралось здесь. Все аулы, все деревни заняли. Их кормить надо. А где губернатор столько корма им возьмет? Вот он и молчит, делает вид, будто не видит, как Сидор для корма своих солдат скот у нас, казахов, отнимает.

— Ничего. Скоро белые другими станут.

— Откуда знаешь? — насторожился Аманжол.

— Да так, — уклонился от прямого ответа Махмут.

— А может, когда назад побежите, сколько-нибудь винтовок нам оставите?

— Нельзя. Губернатор узнает про наши винтовки, шуметь будет. На всю землю крик поднимет.

— У нас немного-то винтовок есть, — шепнул заговорщически Аманжол, наклонившись к Махмуту. — Если Сидор придет, стрелять в него будем, а потом всем аулом к вам через Хоргоску уйдем.

— Уходите, — согласился Махмут.

— Ты с порлеткой чего будешь делать?

— Да видишь, — Махмут замялся.

— Не доверяешь? — с обидой в голосе спросил Аманжол. — Или мы не братья? Почему, когда товар через Хоргоску таскал, верил Аманжолу?

— И сейчас верю. Только не мой это секрет, поэтому не могу сказать. Знай одно. Большое дело помогаешь нам сделать. Всех людей касается, казахов тоже. Много матерей не будет по убитым плакать.

— Ну, ладно, не говори, — успокоился Аманжол. — Я немного догадываюсь сам. — И, многозначительно подмигнув, он добавил: — Теперь ложись, спи.

— А сюда никто не придет?

— Кто знает. Я на сеновале тебе постелил. Там можно спрыгнуть к речке. Услышишь, чужой появился — уйдешь. На берегу посидишь. Позову, когда надо.

На хрустящем, пахнущем степью сене Махмут пролежал почти до вечера, пока не побежали по земле косые тени, не прокричал где-то на окраине аула ишак.

Во дворе появился Аманжол.

— Пошли, — позвал он, кивнув на дом.

В той же комнате, где пили чай, теперь их ожидал бесбармак. Оба принялись за него с завидным аппетитом, захватывая пригоршнями разваренное мясо, собирая пальцами на ладонь листики пропитанного жиром теста. Запили бесбармак душистой сурпой и отвалились от опустевшего блюда.

— Сейчас порлетку прикачу. Смотреть будешь. За двором сеном засыпал порлетку, — сказал, поднимаясь с кошмы, Аманжол.

— Пойдем вместе.

— Она легкая, один притащу. Ты здесь будь.

Вскоре Аманжол на руках вкатил за оглобли во двор отливающую лаком высокую рессорку.

— Вот, гляди. Кому подарить ее задумали, сильно обрадуется. Сто раз рахмет скажет, — зацокал он восхищенно языком.

— Не знаю, обрадуется ли! — рассмеялся Махмут. Он понял: Аманжол считает, будто коляска приготовлена какому-нибудь важному лицу в подарок за какие-то особые услуги.

А Аманжол снова исчез. Появился он, ведя в поводу двух коней. Оба поджарые, рыжей масти, с подстриженными гривами, у обоих передние ноги перетянуты белыми бинтами, на обоих легкая с набором выездная сбруя.

Махмут понимал толк в лошадях. Он долго не мог отвести восхищенного взгляда от этой пары, косившей на него диковатыми, налитыми кровью глазами.

Вдвоем они быстро запрягли коней, Махмут забежал в дом, простился с женой Аманжола, которая не могла привыкнуть к горячей дружбе мужа с Махмутом — ведь он же уйгур, этот Махмут, а не казах. Почему они называют друг друга братьями? Выйдя из дому, Махмут забрался в пролетку и натянул вожжи. Кони нетерпеливо заплясали. Аманжол выдернул у ворот слегу.

Когда Махмут лихо подкатил к месту у лога, где его должен был ждать отряд, то вначале подумал, будто не там свернул с дороги. Но, услышав условное покашливание, тихо свистнул в ответ.

Его окружили.

— И откель только берется подобное великолепие, — обойдя запряжку, с нескрываемой завистью сказал Думский.

В надвигающихся сумерках кони отливали черненой медью.

— Знатнецкий выезд!

— Аж жалко поганить об атаманову задницу.

— Троим бойцам и пулеметчику Харламову остаться здесь, — подал команду Думский. — На бугре, за аулом, где давечи показывал, окопаться и ждать нас хучь тыщу лет. Может, погоня будет, так понадобитесь прикрыть с тылу, пока мы коней в ауле менять станем.

Четверо отделились от строя.

— Остальные ма-арш!

Отряд двинулся. Теперь Махмут повел его напрямик степью. Позади отряда пара рыжих коней легко катила лакированный экипаж.

На перевале

Туча, на которую в ожидании перемены погоды поглядывал Думский, обошла стороной аул, скатилась к горам и зацепилась за их хребты. Почти черная от жгучей синевы молния расколола небо. От удара грома вздрогнули и поползли вниз осыпи. По кручам уже хлестали мутные потоки воды. В нос бил густой запах хвои, корней деревьев, цветов.

Саттар соскочил с коня и повел его в поводу. Начинался спуск. Тропа, пересекавшая глинозем, сразу осклизла. Мышастый упирался, мотал головой и, оседая на задние ноги, испуганно всхрапывал. Он потерял на подъеме заднюю подкову, и одна нога у него съезжала по глине к обрыву, за которым исчезла тропа. Мимо, спасаясь от оползней, пронеслись по распадку два рогача и исчезли в ельнике.

Саттар растерялся отчасти и не знал, что делать: двигаться дальше опасно, надо бы переждать, пока схлынет ливень, но из-за горы не видно, какой участок захватила туча. А если дождь не прекратится в течение получаса! Если не стихнет хотя бы немного? Тогда последний крутой поворот на спуске у пропасти может уйти оползнем вниз. А с ним уйдет вниз и тропа. Тогда придется возвращаться. И Саттар уже начал жалеть, что позарился на этого мышастого жеребчика, а не заседлал своего неторопливого гнедка. Тот бы лучше вел себя на горной дороге.

Мышастый натягивал повод.

— Э, шайтан! — кричал на него Саттар. — Сроду, видать, по горам не ходил.

Потоки воды, падая с круч, выворачивали с корнями пихты и корежили их, ломали, как спички. Гремели, скатываясь в пропасти, вместе с комьями глины большие валуны.

Саттар решил все же проскочить поскорее «Чертов язык». Так он назвал в прошлый свой переход, когда провожал в Кульджу Салова, самый крутой изгиб тропы, повисший над пропастью. По нему надо было двигаться, прижимаясь вплотную к скале, и стараться не смотреть вниз. За «Чертовым языком» ливень будет уже не страшен. Ущелье там уйдет в сторону.

— Эгхе, эгхе! — подбадривал Куанышпаев жеребца. Он его вел теперь на всю длину повода, да еще вытянув руку, чтобы если мышастый поскользнется, так не сбил бы мордой с кручи.

Вот и «Чертов язык». На самой его середине конь задел за скалу переметной сумой и поскользнулся. Он долго и отчаянно выкарабкивался назад на бровку, раздирая в кровь ноги, и надсадно хрипел. Саттар тащил его за повод. Так вдвоем они бились до тех пор, пока не истратили все силы. Тогда мышастый протяжно, с присвистом вздохнул и опустил голову. Мелькнула на миг оскаленная морда с выпученными, готовыми лопнуть от напряжения глазами и исчезла где-то внизу. Саттар прислонился к скале и долго стоял, прижавшись к ней и не замечая, что небо уже прояснилось, что проглянуло солнце, а гром перекатывался где-то уже далеко за хребтом. Ему все еще казалось, будто не в пропасть, где исчез мышастый, он заглянул сейчас, а в свою собственную жизнь заглянул, и ничего в ней не обнаружил. Это было совершенно новым и неожиданным ощущением. Постепенно оно сменилось приступом глухой злобы. Саттар злился на себе за то, что оплошал, на Чалышева за то, что он ни с чем не станет считаться и никогда не простит, если не успеть предупредить атамана. А как предупредить? До Кульджи теперь и за трое суток не добраться. Невольно вспомнилось все, что делал для Чалышева. А ради чего? Саттар даже встряхнул головой, чтобы отогнать подальше ненужные мысли. Он понимал, что слишком далеко зашла его дружба с Алдажаром. Столько принято ради этой проклятой дружбы на себя, столько натворено дел, что отступать уже совершенно некуда. За все, что сделал, уже ничем не расплатиться. Разве только жизнью.

Но отдавать жизнь Саттар не собирался. Наоборот, он верил, что Дутов выполнит обещанное, отдаст Чалышеву весь Джаркентский уезд. А тогда кое-что и ему, Саттару Куанышпаеву, перепадет. Эта надежда вела его за собой вот уже два года.

Все тише шумели по крутякам потоки, проглянуло солнце, и сразу стало припекать. Саттар повел плечами. Ливень накрепко прихлестнул к лопаткам ставшую тяжелой и липкой гимнастерку. Придерживаясь за выступы, он осторожно перебрался за изгиб, прошел немного дальше, сел, разулся, выжал портянки, надел снова сапоги и достал кисет с зеленухой. Но в кисете было сырое месиво. Сунув его назад в карман, Саттар быстро пошел по тропе, полого сбегавшей с перевала. Там, внизу, верстах в четырех от подошвы хребта, притулилась мыза старого опиумщика-дунганина Кадырбаева. У него есть конь. И если Кадырбаев дома, а не уехал в Кульджу, тогда все будет в порядке.

В междугорье заходила новая, подсиненная с краев туча, но не она теперь беспокоила Саттара. Его преследовала новая мысль: а что если Чалышев совсем не собирается выполнять своих обещаний?.. А в памяти уже возникла метнувшаяся фигура Алдажара там, в юрте Токсамбая, когда он захватил его врасплох, и Алдажар быстро спрятал за спину бумажный сверток.

Тогда он не придал этому никакого значения. Но сейчас все стало вдруг понятным. Это же деньги прятал тогда Алдажар, деньги, которые получил от Токсамбая и половину которых должен был отдать ему. А вместо этого принялся уверять, что не получил их, что денег нет.

«Так вот как начинаешь оплачивать дружбу, князь! Вот как!» Саттар даже приостановился. У него хищно дрогнули усы. И в то же время он знал, что все равно и впредь будет выполнять любые распоряжения Чалышева. От этого он злился еще больше, злился на свое собственное бессилие, на ливень, на сгинувшего мышастого.

Прижав к бокам локти, Саттар побежал по тропе. Над ней кучерявилось легкое облачко, она подсыхала. Подсыхала и одежда Саттара, от нее тоже поднимался еле приметный парок.

Бал у губернатора

На загородной вилле правителя Синцьзяна, в десяти верстах от Кульджи, этим вечером беспрерывно гремела музыка. Яркий свет, вырываясь из всех окон, падал на посыпанные золотистым песком аллеи с подстриженным декоративным кустарником, на клумбы с цветами, на развешанные всюду разноцветные, похожие на светлячки бумажные фонарики. Он скользил по стоявшим у дома тополям, окрашивая каждый листочек на них в необычные сизовато-белые, серебристые, красные цвета, и терялся в густой кроне могучих карагачей, джиды, вербника. Там, куда свет не достигал, накапливалась темно-зеленая чернота. За ней, казалось, уже ничего не было и не могло быть.

К главному входу дачи время от времени подкатывали экипажи, коляски, линейки, рессорки, ходки. С них то медленно и важно, то торопливо сходили гости и исчезали в глубине застекленной цветными стеклами длинной террасы.

Одна из аллей под прямым углом сворачивала в лесной частокол, пересекала ложок и спускалась к небольшой речушке с топкими, заросшими красноталом и осокой берегами. Здесь-то, под береговым откосом в самых густых зарослях куги, где пошумливал легонький ветерок, и укрылся со своим отрядом Думский. На морды коней, чтобы какой-нибудь из них не заржал, надели торбы с овсом. Сверху на заросли опрокинулась звездная полость. И звезды, казалось, передвигались, менялись местами и шипели. На самом деле шипела мотыльковая метель. Это над водой носились белые бабочки. Их было так несметно много, что все они вместе и видом своим, и шумом напоминали поземку.

Над краем неба поднялись три ярких звезды. В народе их зовут «кичигами», по ним обычно определяют время.

— Не пора? — спросил Сиверцев, прислушиваясь к гремевшей на даче музыке.

— А чего ж, вроде, можно трогаться. — Думский достал трубку, спрятался ненадолго за фартуки в коляску, прикурил там и после нескольких торопливых жадных затяжек убрал трубку в карман. Остальные курили под береговым откосом, загородив себя куском брезента, натянутым на колья.

Махмут подал Сиверцеву засунутые в сшитые из тонкой мешковины торбаза две четвертные бутыли с водкой. Тот осторожно приладил их — одну за спину, одну спереди.

— Удачи тебе, Алеша.

— Ни пуха, как говорят.

— Желаем, — раздались тихие голоса из-под брезента.

Сиверцев пошел разыскивать конюшню, заранее покачиваясь и что-то неясно бормоча под нос.

Думский, глядя ему вслед, сказал с завистью:

— Эк, как важнецки хватил!

В ответ раздался многоголосый, но сдержанный смех. Савва спохватился, смущенно кашлянул в кулак, подал знак Махмуту. И они вдвоем пошли через лесок к даче. Там, в сторонке от террасы, у деревянного забора, где буйно поднялась крапива и откуда были видны парадный вход в дом, главная аллея, ворота, за которыми смутно угадывались экипажи гостей, они затаились. От ворот еле слышно доносился говор кучеров. Теперь оставалось ждать, пока с террасы не спустится невысокий китаец в длинном халате. Он должен будет пройти где-то здесь.

А пока по аллее расхаживали часовые. Гремела музыка, текла ночь, короткая летняя ночь, когда вечернюю зарю, не дав ей отполыхать до конца, сменяла яркая утренняя зорька. Но Думскому казалось, что этой ночи не будет конца. Его беспокоила мысль: здесь ли Дутов. «Мало ли, мог не приехать».

Китаец вырос словно из-под земли. Маленький, узкоплечий, похожий на подростка. Даже было непонятно, откуда он взялся так внезапно.

Думский и Махмут отпрянули и пригнулись.

— Твоя не бойся. Моя Чжу-хе. Моя твоя холосо знай, — зашептал китаец.

Думский приподнялся над крапивой и потребовал коротко:

— Говори пароль.

— Можно палоля. Салпинка есть, нада?

— Даленбы двадцать кусов возьмем, — ответил Думский, вглядываясь, насколько позволяла темнота, в незнакомое лицо китайца. Но лицо его разглядеть было невозможно.

— Атаман здесь?

— Здеся атаман, здеся, — закивал Чжу-хе. Толкнул Думскому маленькую горячую руку и подал знак следовать за ним. Наклонившись, он юркнул в небольшую узкую щель в искусно сплетенной из прутьев плотной, как циновка, загородке.

«Так вот откуда он вынырнул как из земли!»

Загородка уходила в сторону от виллы, но затем поворачивала и постепенно приближалась к боковой террасе с прямоугольными колоннами, наверху которых висели такие же, как в аллеях, разноцветные бумажные фонарики. Горели из них лишь два крайних.

— Здесь тихо надо ходи, шуми не надо, — опять еле слышно произнес Чжу-хе и пролез в похожую на нишу, оплетенную зеленью калитку. За ней была высокая сплошная стена.

Думский понял, что они очутились с противоположной стороны от главного входа в виллу.

— Веланда ходи. Веланда все видно. Там жди. Моя скажи, когда атамана хочу домой.

Поднялись на веранду, заставленную кадками с остро пахнущими деревцами. Бока веранды, словно коврами, увиты густым плющом. Из-за него сочился свет.

— Вот та люди атамана, — осторожно раздвинул Чжу-хе зелень.

Думский через его голову заглянул в образовавшуюся щелку и возле одной из стен большого, ярко освещенного зала с шатровым потолком, на возвышении, за столиком увидел плотного человека в генеральских погонах. У него было мясистое лицо с тупым подбородком и уходящие далеко назад залысины по краям широкого лба. Рядом q ним, то сворачивая, то раскрывая огромный веер и обмахиваясь, развалилась, облокотись в кресло, гора жира.

— Толстый китайза называйся Да У-тай, губелнатол, — пояснил Чжу-хе и, сплюнув под ноги, добавил: — Шибка сволось. Атамана нада одна велевка веси.

В зале танцевали. Столько белых офицеров сразу в одном месте, Думский не помнил, когда и видел. Ему показалось вначале, что кроме них, никого больше и нет. Но постепенно он стал различать и тех, на ком не сверкали погоны, кто был одет в штатские костюмы, купеческие поддевки. А трое или четверо были в очень смешных пиджаках, у которых сзади болталось по два суживающихся книзу хвоста. Зато впереди эти пиджаки были настолько кургузыми, что не закрывали животы, выставляя наружу не то исподние рубахи, не то белые жилетки. Савва никогда до этого не видел фраков. Вернее, забыл, что видел. Эти четверо курили почему-то одинаковые, толстые, как поленья, цигарки.

«Вот какие они сигары-то!» — подумал Савва. Людей с такими сигарами во рту он видел на афишах в Питере и в журнале «Нева».

Вдоль стен, наблюдая за танцующими, на низеньких стульчиках сидели китайцы. Некоторые из них в темных шелковых халатах, похожих на поповские подрясники. Это сходство дополняли широкие, как юбки, рукава.

«А это кто? — Думский чуть расширил щелку в плюще. — Так то же Салов. Ах, гад! Ах, гад! Улизнул тогда. Ну, погодь, сука», — Савва сжал кулаки и даже скрипнул зубами.

В это время его за плечо тронул Махмут. Рука у Махмута слегка подрагивала и была горячей. Думский понял, что это означает.

Из боковых дверей, ведущих в зал, вышел полковник Сидоров. Он подошел и сел рядом с атаманом по другую от Да У-тая сторону.

— Ниче, доберемся и до энтого гада тоже, — Савва ласково тронул за локоть Махмута. — Ниче.

Он снова прильнул к щели. Не отрываясь, глядел в ярко освещенный зал и Ходжамьяров.

— Выдь-ка на терраску, — шепнул ему вскоре Думский. — Как там возле конюшни, не слыхать ли чего? Вроде там шумнули сейчас. Может, Алексей влипнул? Чего-то болит за него душа.

А Сиверцев в это время лежал под навесом в обнимку с вконец захмелевшим подхорунжим Иваном Телешевым и врал ему про станицу Белую, «где красная падаль, поди, жилы повытягивала уже из отца с матерью», и грозился отомстить за них сполна, когда вернется вскорости на Кубань.

Телешев растрогался и всхлипывал. Он был тоже с Кубани.

Рядом, на постеленном брезенте, приканчивал вторую бутыль остальной атаманский конвой.

— Ты, казак, прямо в точку угадал. На такую кумпанию натакался, — с трудом выталкивая из охрипшей глотки слова, говорил подхорунжий.

— А че! Гулять так гулять, — таращил осовелые глаза Сиверцев. — Господа-то вон гуляють. Ну, а мы рази хуже? Я, братишка, понимаешь, завел тут кралю, куфарочку однуё. Она, значится, меня и снабждает. А несть-то, знаешь, куды? Я бы разгрохал эти бутыли о лесину какую-нибудь. Я, ить, уже крепко лакнул.

— Видать. А все же сопля ты, хочь и лычки на тебе, — объявил вдруг неизвестно на что рассердившийся Телешев.

— Но, но, — насторожился Сиверцев.

— Вот те и но. Я куды хошь такую-благодать упер бы и не сплеснул. Первач же настоящий. Шпирт, можно сказать, не ханжа тутошная.

— Упер бы?

— Право слово упер. И сосал бы его один на один, а ты! — и Телешев недоумевающе вскинул руки. — Будто задобрить нас вздумал.

— Нужна мне ваша доброта, как собаке пята нога, — обиделся Сиверцев и высвободился из объятий подхорунжего.

Кое-кого из конвоя уже сломил накрепко сон. Постепенно храпа под навесом становилось больше.

— Ну-к, я пойду. Можо ишшо у Глафирки пострелю на опохмелку. А?

— Давай вместях, — попытался встать на ноги Телешев.

— Не, — остановил его Сиверцев. — Она одного меня уважает.

— Дуй тогда, ладно.

— Не то, может, хватит? Вдруг вас затребуют сопровождать.

— Какой там. Атаман наш, ежели до даровой рюмки дорвется, ране чем под утро не вылезет из стола. Завсегда перед утром уезжаем.

— Може, хватит все же?

— Иди, ежели старшой по званию приказывает.

Сиверцев с трудом засунул в торбаза бутыли, постоял, пошатался и пошел, выписывая вензеля ногами. Его почему-то упорно заносило в сторону конюшни, где у коновязи стояли полторы дюжины коней.

Когда Алексей пробрался сквозь них, двенадцать подпруг были надрезаны и держались на «волосках». Теперь стоило ухватиться за луку — и седло сразу же сползет под брюхо лошади.

«Пусть теперь догоняют в случае чего».

Вскоре Сиверцев добрался до речушки и, потягивая цигарку, умостившись среди друзей под брезентом, рассказал им, как важнецки погулял с атаманским конвоем. Уже схлынула мотыльковая метель, очистилась река. В который уже раз за короткое время из ее прибрежных кустов поднималась одна и та же стайка диких уток и со свистом, рассекая темь, проносилась мимо, в гущу ночи, шарахаясь и от освещенных окон губернаторской виллы, и от гремевшей там музыки, а Думский и Махмут все еще не давали о себе знать.

Вторая половина ночи

Махмут осторожно спустился с веранды и, неслышно ступая, пошел вдоль заборчика. Начинался дождь. Шум вдали нарастал, доносились отдельные слова, выкрики, ругань. Махмут прислушался. Шум шел не от конюшни. Ссорились у ворот. Стало ясно: что-то не поделила кучерская братия. Можно было поворачивать назад, однако, Махмут не торопился это сделать. Он стоял, наблюдал за нарастающей силой дождя, и в душе у него крепла уверенность, что все сегодня складывается как нельзя лучше. Даже дождь. Что недалек уже час, когда атаман и полковник Сидоров, пошатываясь, подойдут к коляске и плюхнутся на ее сиденье. И многое тогда в благополучном исходе всей операции будет зависеть от него — Махмута Ходжамьярова. Ему предстоит теперь занять место на козлах пролетки, потому что он лучше других знает подступившую к губернаторской даче рощу и все избороздившие ее вдоль и поперек многочисленные дороги. В такую темную ночь среди них нетрудно заплутаться. А надо будет как можно скорее проскочить вдоль поймы, миновать стороной болото и выбраться в степь.

Махмут перебрал и восстановил в памяти весь путь через рощу: сворот, который надо пропустить, чтобы не очутиться в ловушке — там дальше непролазная топь, кусты джиды, которые следует оставить только правее, спуск к речке прямо на мост, идущий между двумя, похожими на верблюжьи горбы холмами, и незаметный, сразу за мостом второй сворот, который приведет к небольшому топольнику — за ним уже степь.

И еще вспомнил почему-то Махмут секретаря укома партии Ивакина, его слова, сказанные полгода назад. Ивакин вручал ему тогда партийный билет. И слова он говорил обычные, уже неоднократно слышанные от других. Но в тот раз они прозвучали совсем иначе и запали в душу с особой силой.

«Ты теперь коммунист, Ходжамьяров, — говорил секретарь укома. — А знаешь, каким человеком должен быть коммунист? Это, брат, такой человек, который жизнь отдаст без боязни за большевистскую правду, за дело мировой революции. Вот как! Потому гляди, проверяй себя на том».

«А если именно сегодня потребуется отдать жизнь ради победы революции. Как тогда? Сможешь?» — спросил себя Махмут и, подумав так, содрогнулся и от созревшей в душе готовности не остановиться ни перед чем, и от больно уж непривычной своей неожиданностью такой мысли. Шум за воротами понемногу стихал, зато усиливался дождь. Махмут пошел к веранде.

В это время Дутов, проглотив очередную рюмку коньяка и раздавив языком ломтик лимона, от чего лицо у него сморщилось и на нем резче проступили морщины, уверял Да У-тая, что никогда не гонялся за властью, за почестями, никогда не нарушал и не собирается впредь нарушать этот свой принцип, как и свое честное офицерское слово.

Сидоров прислушивался к этим заверениям атамана, и по его лицу скользила мимолетная, тонкая, как бритвенное лезвие, усмешка. Полковник думал: «А кто, не поделив власть, предал Анненкова, бросил его целиком, со всей армией, на съедение красным? Кто открыл фронт, удрав через Джунгарские ворота сюда, в Синцьзян? Не поступи ты таким образом, атаман, кто знает, возможно, большевикам не удалось бы так скоро разбить Виктора Семеновича».

Сказать, о чем думал, Сидоров не мог, не смел. Дела у него пока были неважные. Атаман держал его при себе в черном теле и все отделывался одними обещаниями назначить командующим ударной армейской группой из четырех конных корпусов. Но с каждым днем Сидоров все больше не доверял Дутову. Атаман же не замечал насмешки Сидорова, наклонившись вперед, продолжал говорить о будущем России. Он, когда хотел привлечь к себе внимание, всегда упирался медвежьими своими глазами в переносицу собеседнику и сверлил его ими, как буравчиками, сейчас он ими сверлил Да У-тая. Тот отклонялся назад, но никуда деться от атамана не мог, да и не хотел, видимо. То, что говорил Дутов, его интересовало. Атаман доказывал, что России нужен новый повелитель, который навел бы на ее земле порядок, пронесся бы по ней от края до края, как божья кара. И он, боевой русский офицер, атаман Дутов, если ему помогут по-настоящему бывшие союзники в войне с Германией, как они это обещают, возьмет на себя такую миссию. Возьмет, потому что иначе нельзя, потому что просто невозможно смотреть без содрогания, как вчерашние быдла, выкурив законных владельцев, хозяйничают в их родовых имениях.

— И самое страшное, самое неприятное, — все ближе и грознее надвигался Дутов на губернатора, — это то, что никто нигде не может быть спокойным, пока в России не потушен очаг пожара. Большевистская зараза проникает всюду. Вон уже в Германии что творится? А в Венгрии? И у вас здесь скоро начнет поднимать голову всяческая рвань, способная только плодить нищих да грабить. Не исключено, — указал атаман плавным жестом руки на одну из стен дома, — что и у вас запылают такие вот дачи и поместья уважаемых людей.

Да У-тай соглашался и часто кивал. При этом помпон на его черной круглой шапочке, прикрывающей макушку головы, мотался при кивках взад и вперед, а щеки губернатора тряслись, как рыбное желе в тарелке.

— Плавильна, нада тушити пожала, — втягивал в себя сквозь сжатые зубы, как сквозь сито, воздух губернатор.

В это время оркестр заиграл вальс «На сопках Маньчжурии». Сегодня в знак особого своего расположения Дутов выделил для бала своих музыкантов.

Да У-тай, вскинув голову, замер. Он очень любил русскую музыку. Даже больше, чем китайскую, но особенно он любил этот вальс.

…Пласет, пласет мать лодная, Пласет молодая жена. …Пласет вся Лусь как один селовек, Лок и судьбу кляня. Пусть гайолян нам навьивает сны, —

тихонько подпевал губернатор.

— Холосо, осень холосо, — вздыхал он упоенно, сложив на животе пухлые, с короткими пальцами руки, длиннющие ногти которых, чтобы не поломать их, были упрятаны в специальные чехольчики. Глядя на эти чехольчики издали, Думский долго не мог понять, что за рогульки нацепил себе на пальцы губернатор. Савва продолжал неотрывно наблюдать за столиком атамана.

Вот Сидоров поднялся со стула, отошел в сторону и стал разглядывать танцующих. Вскоре к нему торопливо подбежал какой-то офицер и что-то сказал. Полковник даже отшатнулся от него.

Это резкое движение Сидорова отдалось вдруг тревожным толчком прямо в сердце Думскому, и, хотя все, казалось, было как и прежде: гремел оркестр, позванивали от него стекла веранды, танцевали пары и атаман то запрокидывал голову, глуша рюмку за рюмкой, то, наклонясь к Да У-таю, плавными жестами обеих рук что-то доказывал ему, — а ощущение, будто случилось нечто непредвиденное, с каждым мгновением росло все больше. Легкие шаги возле веранды заставили насторожиться еще сильнее, хотя Думский был уверен: возвращается Махмут.

Ходжамьяров приблизился и стал рядом.

— Недалеко увидел сейчас двоих, — сказал он тихо, — раньше не видел их на том месте. Один солдат, за кустами не разглядел хорошо, какой он. Вижу только — прячется. Другой офицер. Шептались они долго, потом офицер в дом побежал, солдат тоже побежал к воротам и скрылся. Не плохо ли? А?

— Почему так думаешь?

— Сам не знаю. Побежали оба быстро. А если наших увидел или услышал чего-нибудь и сказал офицеру?

— Он не от реки шел?

— Говорю, в кустах прятался.

— Гляди! Не тот ли из двух?

Махмут прильнул к щели в плюще.

Перед Сидоровым стоял офицер в летней черкеске. На ее рукаве виднелась черная повязка с белым черепом и перекрещенными костями.

— Он, — уверенно шепнул Махмут.

Офицер подал Сидорову пакет. Тот надорвал его, вынул письмо и стал читать.

Даже на таком большом расстоянии, на каком находился от террасы полковник, оба увидели, как его красивое холеное лицо сковала хищная гримаса.

Дочитав письмо, Сидоров, схватил офицера за плечи и что-то коротко бросил ему. Офицер, козырнув, побежал из зала, расталкивая танцующих, а Сидоров направился к атаману. Он был совершенно трезв.

На веранде появился Чжу-хе.

— Плоха, шибыка плоха. Ваша столона пылохой люди сюда ходи. Атаман сейчаза мыного солдат зови. Атаман знай колияску, сяду не хочу. Да У-тай сывоих солыдата посылай. Тут савысема билизко китайска солыдата казалыма живи.

— Эх, растак его-так, — Думский рванул из-за пазухи лимонку, но тут же опомнился: «Полно китайцев, губернатор… Возникнет конфликт… Крейз строго предупреждал, чтобы не пускать здесь в ход оружие».

— Ваша нада беги. После наша кыласна командила сыкажи, когда узнавайла, какой люди ходи атамана.

Чжу-хе махнул рукой, давая понять, чтобы Думский и Махмут следовали за ним. Он провел их новым путем к аллее, которая шла прямиком к реке, пожал торопливо обеим руки, сверкнул в темноте белозубой улыбкой и, сказав:

— Нисиво, товалисы, нисиво. Длугой лаза делай надо, — исчез среди кустов джиды.

Схватка

До Койсары оставалось еще далеко, когда стал отчетливо нарастать топот погони. У тех, кто догонял, лошади были свежее. А ночь уже заметно редела, и все больше яснели дали. И скоро весь отряд будет виден как на ладони. По топоту и шуму, накатывающему сзади, Думский старался определить число преследователей и с лихорадочной поспешностью, отбрасывая один вариант за другим, прикидывал, что можно предпринять, чтобы немедленно оторваться, уйти от погони и у Койсары заманить ее под оставленный в засаде пулемет. Принимать здесь бой нельзя, невыгодно, можно потерять половину взвода: слишком неравны силы. Да и место такое, что ни сманеврировать, ни укрыться негде. Ни кустика, ни рва. Один только объемистый валун торчит впереди, возле дороги. Думский взглянул на него и вдруг привстал на стременах. Глаза у него радостно блеснули.

— Сиверцев, Ходжамьяров, — подал он команду, — схорониться за камнем. Задержать, насколько смогете, белую сволочь. А когда спешатся, залягут, кидайтесь нам вдогон.

У Сиверцева и Ходжамьярова были такие кони, что догнать отряд им не составляло особого труда: лучшие на всю округу, не знающие устали степные скакуны.

— Догоним, — бросил уверенно в ответ Сиверцев, спрыгнул с лошади и первым пристроился за камнем. Соскочил, срывая на ходу драгунку, и Махмут.

Тянул предрассветный ветерок. Каемка неба над горами уже набухала густой синевой. И тут, из этой синей полутьмы раннего утра, на бугор перед валуном вымахнул вдруг один из преследователей. Его подавшаяся вперед напряженная фигура, черточка карабина за спиной, околыш фуражки — четко и остро прорезались на фоне посеревшей степи.

Сиверцев узнал во всаднике подхорунжего Телешева. Он скакал охлюпкой.

— А, протрезвел. — Сиверцев приложил к плечу винтовку и выстрелил. Подхорунжего будто ветром сдуло с коня. А на холм по инерции выскочило еще несколько конников. По ним полоснул Махмут, затем снова Сиверцев, и двоих снова смыло на землю.

— Засада, вертайсь. Рассыпайся по-одному. Ложись, — послышались выкрики, и бугор опустел.

Прошло какое-то время, прежде чем из-за бугра застучали, похожие на хлопки бичей выстрелы и, тонко посвистывая, высоко и густо стали буравить воздух пули.

— Не видят из-под бугра ни нас, ни камня, — шепнул Махмуту Сиверцев и, полузакрыв ладонью рот, неожиданно громко закричал: — Эскадрон, готовь гранаты. — Немного переждав, подал новую команду: — Чирков, Евсеев, на левый фланг к эскадронному, живо, по коням! — и толкнул Махмута.

Вскочив в седла и поддавая коням в бока стременами, они понеслись навстречу начавшей полыхать заре. Вскоре белые обнаружили, что за эскадрон был перед ними. Но пока коноводы подавали коней, Сиверцев с Махмутом оторвались от них больше, чем на версту. С первого же увала, на который они выскочили, увидели в сизоватой дымке Койсары и свой отряд. Он подходил к аулу вдоль оврага, а наперерез ему из ущелья растекался в лаву полуэскадрон беляков.

Махмут вначале даже не поверил этому. Неоткуда было взяться с этой стороны белым. Но он тут же вспомнил, что от губернаторской дачи на Койсары идет еще одна дорога. Она намного короче той, по которой ему пришлось уводить отряд, и идет эта дорога через Солоничиху — большое русское село возле Кульджи, до отказа набитое дутовцами. Конечно, полуэскадрон явился оттуда. Сейчас он врежется отряду во фланг и сомнет его. Думский, видимо, даже не подозревает, что ждет его.

— Эгей! Эгге! Обходят, — замахал руками Махмут и выстрелил. Заорал изо всех сил и Сиверцев, хотя знал, что никто на таком расстоянии ни его, ни Махмута не услышит. Но случилось просто невероятное. Отряд будто подчинился окрику и круто свернул в сторону.

— Под пулемет их Савва повел, — обрадованно закричал Сиверцев. — Ох, и прижмет он их, ох, и дадут им сейчас! Ох, и дадут! — На том месте, откуда свернул в сторону отряд, осталась почему-то одна коляска. И было непонятно, почему ее бросили.

— Значит, приметил Савва белых зараньше! — наклонился к Махмуту Сиверцев.

— Приметил, — согласился Махмут. Оба уже не сомневались, что успеют добраться до Койсары раньше, чем их настигнет идущая по следу погоня. Она уже вылетела на бугор, позади. Сиверцев оглянулся. Мимо его уха слабо пропела на излете пуля. Еще одна прошила воздух над головой.

— Пригнись! — крикнул ему в это время Махмут. Он заметил, что конь под Сиверцевым припал на заднюю ногу. «Подбили», — эта мысль, резанувшая по сердцу, приостановила на миг дыхание, кинула по спине холодных мурашей.

Понял, что произошло с конем, и Сиверцев. Он растерянно посмотрел на Махмута, но сразу же спохватился и заорал начальническим тоном:

— Жми дальше. Не ждать меня. Приказываю.

Но, встретив бешеный взгляд товарища, осекся.

Махмут уже протягивал руку.

— Упадет твой конь сейчас, прыгай сзади на моего.

— Так не ускакаем же вдвоем, нагонят…

— Прыгай…

Сиверцев подчинился и прыгнул, обхватив руками Махмута за плечи. Махмут погнал коня к стоявшей одиноко в степи коляске. Единственная надежда теперь на одного из тех рыжих жеребцов.

А преследующие, видимо, решив, что теперь никуда от них красные не уйдут, прекратили огонь. Они задумали взять их живыми.

Когда Махмут с Сиверцевым доскакали до коляски, то неожиданно рядом с ней увидели замаскированный окопчик и в нем пулемет. За ним боец Харламов.

— Ты почему здесь? — даже испугался в первое мгновение Сиверцев. — Ты же должен за аулом на бугре!.. Ты понимаешь… Там сейчас на наших эскадрон белых навалится! Ты что?..

— Там другой пулемет есть, аульные приволокли. Савва велел вас тут ждать. Лесорку оставил для приманки. А за тем пулеметом Пашка Нагибин залег.

Погоня уже на одном из ближних бугров. Она приближалась неудержимо. Взмахивали клинками, секли воздух конники, валясь на бок, они стлались над лошадиными крупами, дико орали. Вспыхивали короткими молниями на солнце стальные лезвия сабель, а вся середина широко разлившейся по степи казачьей лавы стала дымной от поднятой конскими копытами, пронизанной солнцем пыли.

— Да-ав-ай! — Не помня себя, спрыгнув в окопчик, закричал Сиверцев. И пока передергивал затвор, успел подумать с восхищением о Думском: «Ну и молодец Савва, как сообразил все ловко!»

Харламов прильнул к бровке окопа, длинно выругался, сбросил с головы фуражку и плесканул пулеметной очередью по передней куче всадников. И все в ней мгновенно перемешал. С тяжелым буханьем падали на землю люди, будто натыкались на растянутую, невидимую проволоку, и она срезала их. Валились, бороздя тушами степь, лошади, выбивая столбы пыли, и испуганно визжали от боли. А концы лавы уже растягивались, поворачивали назад.

Белые не ожидали встретить здесь пулемет, растерялись и, оставляя убитых, раненых, врассыпную кинулись за бугор. Лишь пятеро седых бородачей, видать по всему, опытных вояк, попытались пробиться и взять окоп с ходу. Харламов ударил по ним еще одной короткой, но точной очередью, и они навсегда распластались в степи. После этого Харламов вытер ладонью взмокший лоб.

— Ну, с энтими, кажись, все, — сказал он. — Подмогните мне, хлопцы, «максимку» на лесорку поднять.

— Подождать бы, — неуверенно, словно для одного себя, сказал Сиверцев, прислушиваясь к тишине за аулом. Она начинала его беспокоить.

— А чего ждать-то? — вскинулся Харламов, ему не терпелось в отряд.

В это время за Койсары запел на высокой строчной ноте еще один пулемет.

— И там дают прикурить белякам, — обрадовался Харламов и схватил пулемет за станину. Они втроем поставили его в пролетку. Харламов взял в руки вожжи и стал выезжать на дорогу. Сиверцев пристроился на заднем сидении в пролетке.

— Слезай, Алеке, с телеги. Моего коня бери, — с загоревшимся взглядом закричал ему Махмут.

— А ты? — не понял Сиверцев.

— Пристяжного возьму. Харламову одного коренника хватит. Как думаешь, друг?

Подскочив к пролетке, Махмут отстегнул у пристяжного жеребца постромки, подвел его ближе к окопчику, где валялся убитый конь одного из бородачей. С него он и стащил седло.

— Добрый чертяка, один довезет, — кивнул на оставшегося в запряжку коренника в знак согласия Харламов, натянул вожжи и запылил к аулу. Сиверцев закурил. Он ждал, пока Махмут справится с рыжим жеребцом. Тот плясал на месте, всхрапывал и не давал заседлать себя.

— Тиру, милок, тпру, шайтан, — покрикивал на него то ласково, то грозно Махмут. Наконец он все же справился с конем. А когда затянул подпруги, заправил подхвостник и, вскочив на седло, огляделся по сторонам, то невольно обомлел. Из-за лощинки навстречу Харламову, уехавшему почти на полверсты, вынеслось трое казаков.

«Белые! Зарубят Харлама, эх!» — с болью выдохнул Махмут.

А белые почти у пролетки уже. Впереди офицер. У Махмута от волнения кадык челноком скользнул под подбородок.

— Сидоров! Это же Сидоров! — закричал он Сиверцеву, узнав полковника и не помня себя, изо всей силы сунул жеребцу стременами в бока, понесся наперехват. За ним, размахивая клинком и с каждой секундой все больше отставая, скакал Сиверцев.

Махмут не ошибся. Возле пролетки был Сидоров. Он еще не пришел в себя от всего, что произошло только что. Полуэскадрона, который он привел короткой дорогой в Койсары, чтобы взять в клещи красных, уже не существовало. Попав под губительный пулеметный огонь, он частично погиб, частично распался на мелкие группки и скрылся в степи. Ничего, видимо, не осталось и от полусотни, которую вел подхорунжий Телешев. «Кто же мог предполагать, что у красных столько пулеметов?» — раздумывая над случившимся, полковник скрипел зубами, и, хотя ему было не до одинокого экипажа, пылившего в стороне от дороги, но и удержаться он тоже не мог уже. Задыхаясь от злобы, с налитыми кровью глазами, пропустив вперед скакавших с ним двух казаков, Сидоров свернул с дороги и, нашпоривая коня, подлетел к Харламову. Заскочив сбоку пролетки, он поднял кольт.

Харламов быстро пригнулся и исчез за передним сиденьем и боковым фартуком коляски. Чтобы не промахнуться, Сидоров накренился с седла, всматриваясь, куда спрятался красный. А Харламов вдруг выпрямился, словно развернувшаяся пружина, и взмахнул клинком. Всего на мгновение, словно искра, блеснул он в его руках. Этого было достаточно. Голова полковника, будто срезанный кочан капусты, отделилась от туловища.

Когда Махмут с Сиверцевым подскакали к коляске, Харламов вытирал ладонью взмокший лоб, и губы у него слегка кривились.

— Ты чего наделал? Ты зачем убил Сидорова? От тебя на воротах вешал? — налетел на пулеметчика дрожавший от ярости Махмут. Он не особенно и понимал, почему кричит на Харламова, но остановиться, замолчать не мог — так все в нем кипело от ненависти к полковнику, даже к мертвому.

— Дык, че? — выкатил Харламов глазищи. — Ждать было, пока бы он стрельнул в меня? — и пулеметчик оторопело отступал от Махмута. «Скаженный какой-то. Аж посинел, трясется весь. Ну и злой же!»

А на бугре перед Койсары уже появился с отрядом Думский.

— Живы! Глядите, растак их так, живы! — обрадованно заорал он во всю силу легких, соскочил с коня и поочередно принялся обнимать Сиверцева, Ходжамьярова и Харламова. — Ну и молодчаги, выручили, задержали беляков, помогли отбиться. Ах вы, мои богатыри милые! — тискал он каждого, давил своей огромной тушей и снова принимался целовать.

— Чего нам сделается, — смущенно басил в ответ Харламов.

— А этому кто голову снес? — перевел Савва взгляд на распластанное у пролетки туловище офицера. — Глядите, полковник? — удивился он.

— Мне довелось. Ка-ак махнул шашкой, гляжу, а он без головы. Было сам не поверил поначалу, — развел Харламов руками.

— Сидоров это, — мрачно объявил Махмут.

— Ну? Врешь! — опешил Думский. — Где голова-то? Куды ж она делась? Может, ее и не было вовсе? — Теперь вытаращил глаза Савва.

— Истинный крест была. Не сойти с места, — тоже удивленно заморгал Харламов.

— Ищи тогда!

Пулеметчик полез под пролетку, затем даже в окопчик заглянул. Наконец он догадался посмотреть за фартуком.

— Скажи на милость, куды вздумала закатиться, — поднял он за волосы отрубленную голову и долго с недоверием разглядывал искаженное гримасой холеное лицо, тоненькие усики, в которых не было ни сединки и от которых все еще остро пахло одеколоном.

Неотрывно глядел на голову Сидорова и Махмут, на щеках его перекатывались тугие желваки.

— А мы троих потеряли, — вздохнул Думский. Глаза у него увлажнились, — каких бойцов потеряли! Эх, золото, не люди. — Прокашлявшись, он добавил: — Похороним на своей, на советской земле. — И в телеги велел покласть убитых.

… От аула до границы возвращались прежней дорогой. Надо было подобрать оставленного возле Голой пади Куанышпаева. Увидели его на том самом месте, на котором оставили двое суток тому назад. В свою очередь увидел отряд и Саттар, он вскочил и удивленно воскликнул:

— Ой-бой! Почему не все люди? Атамана почему нету? Куда дели?

— Так уж вышло, Саттар, — гулко, как в пустую бочку, вздохнул Думский и в нескольких словах рассказал, что произошло.

Куанышпаев хлопал себя по коленям руками, чмокал языком, вздыхал, потом сокрушенно заявил:

— У меня тоже плохо дело. Кишки вылечил. Вот, гляди, порошок весь съел. Помогло, а коня нету. Убежал.

— Как так нету?

— Вот гляди, один жигун остался. Зачем мне порванный жигун, — и он показал все, что осталось от узды.

Да конь-то куды делся?

— Сбежал. Услышал волков, порвал жигун и убежал. Теперь его волк давно кушал. Что буду делать? Какой убыток советской власти получился. Свой конь был бы, своего коня отдал бы. Нету своего коня. Порлетарят Саттар. Совсем бедным чабаном всегда жил.

— Ты, как тот бурят, — усмехнулся Думский. — Я одного знал, он завсегда говорил: был бы трубка, табак курил бы, да табаку нету. На боевом задании утерял коня. За это, конечно, всыплют. Но не так уж чтоб особо. В общем-то шляпа ты.

Саттар повеселел.

…К вечеру перешли вброд Хоргоску. До Джаркента было уже недалеко.

Снова однопалый

После неудачной попытки захватить Дутова прошло три месяца. Эту неудачу Крейз целиком относил на свой счет. Он считал, что среди тех, кто жил за кордоном, кому доверился и привлек к операции, оказался предатель. Возможно, что им был человек по фамилии Чжу-хе. Только так мог быть предупрежден атаман. В докладной, посланной Туркестанскому ЧК, Крейз просил снять его с должности и строго наказать за провал ответственного задания.

Из ЧК вскоре пришел ответ. Смысл его сводился к следующему: «Будет за что, снимем без всяких просьб и накажем. Не исключено, что ищете предателя не там».

Но и после этого предупреждения, обычно не любивший придерживаться какой-то одной предвзятой версии и ею объяснять провалы в работе в этот раз почему-то Крейз не сумел побороть свою предубежденность. Ее разделяли с ним Думский, Сиверцев, Ходжамьяров и остальные участники похода за кордон.

А обстановка в уезде между тем все больше накалялась. Редкими стали ночи, когда не было налета банд, стрельбы, поджогов.

Обычно бандиты появлялись ночами и исчезали, как только светало.

Этих же троих поймали среди бела дня. К арбе, на которой они ехали, подошел патрульный и попросил огонька. Свое кресало он засунул куда-то и не мог отыскать.

Правивший конями однопалый казах с сильными покатыми плечами прожег исподлобья патрульного взглядом, сунул ему кресало и, нетерпеливо перебирая вожжи, ждал.

— Ну, спасибочко. Езжайте, коль торопитесь.

Телега тронулась. Патрульного же словно кто толкнул под самое сердце. Он уже не мог оторвать глаз от колес брички: много ли в ней груза — чуток соломы для мягкости, дерюга сверху и трое седоков. А колеса на все ободья уходят в землю. У коней холки в мыле. «Может, гнали? А постромки внатяг отчего?»

— Эй, погодите, хлопцы, потухла. Дайте еще разок прижечь, не то пропаду не куримши, — и, придерживая кобуру, чтобы не колотилась об ногу, снова подбежал к телеге. Принимая кресало, положил руку на дерюжину. — Чего везете? — и скрестил взгляд с однопалым.

— Ничего нету. Прикуривай.

— Проверить бы не мешало, — патрульный сунул поглубже в солому ладонь.

Казах стегнул коней.

— Н-но!

— Стой! Стой!

Выхватив наган, патрульный вскинул его, но сидевший сбоку телеги седой, не по годам верткий уйгур, успел ударить по руке. Наган выпал. А однопалый уже нахлестывал сплеча коней. Только это было совсем ни к чему. Наперерез телеге, щелкая затворами, бежали оказавшиеся неподалеку чоновцы.

— Сто-ой!

— А ну, отходь от брички.

— Чего у них там, Серега? Шпирт?

— Винтовки захованы.

— Ну?

— Вот глядите.

Под соломой рядами были уложены карабины, несколько ящиков с патронами.

— Да тут у них, как в амбаре.

— Отгоняй, ребята, от телеги бандюг.

— Становись в ряд, ну!

— Обыскивай их, Костя. Однопалого лучше обшарь, он, видать, добрый зверюга.

— Обыскал. Ниче нету.

Чоновцы оттеснили однопалого с его спутниками от брички и разглядывали их с жадным молодым любопытством.

«Вот какие они, бандиты, оказывается, вблизи-то…»

— Ну, ты, — подступил к однопалому высокий веснушчатый чоновец в отличие от других обутый в яловые сапоги, собранные на голенищах в гармошку. — Откель оружие везешь?

Однопалый усмехнулся, сплюнул сквозь широкие прокуренные до черноты зубы и отвернулся от чоновца.

Тот понял, что не по нему орешек попал и никто из этих троих ему ничего не скажет.

— Как будем поступать? — обратился он тогда к своим хлопцам.

— А че? На телегу и в Джаркент.

— Куды?

— В Джаркент, толкую, к самому Чалышеву. А то к Думскому в чеку.

— Не к Думскому, он в заместителях ходит сейчас, к Крейцу надо.

— К корейцу?

— Ну и деревянная башка у тебя, Кирька. Стонец он вроде, Крейц-то.

— Не Крейц, а Крейз и не эстонец, латыш Ох, и человек, сказывают про нею.

— А я об чем толкую.

— Так как, Серега? К завтрему вечеру бы и доставили!

— Скажи уж лучше, по городу зачесалось пошляндрать.

— А че! В клуб смотались бы. Да и есть там у меня одна краля.

— Ладно, крути, братва, им лапы.

— Это мы враз.

И вот связанные два казаха и уйгур усажены в телегу. Один из парней берется за вожжи и поворачивает коней на дорогу, что ведет к синеющим у горизонта горам. Рядом с ним, судача о случившемся, шагают еще четверо чоновцев. И если кто-нибудь из конвоиров упоминает вдруг в разговоре имя начальника Джаркентской милиции, однопалый опускает ниже лохматую голову. Иногда он не успевает это сделать и только отводит от чоновцев непроницаемо поблескивающие глаза.

К вечеру телега въехала во двор Джаркентской милиции. Там к этому времени никого уже не было. Чалышев с начальником оперативного отдела и милиционером Саттаром Куанышпаевым еще накануне уехал по делам в Хоргос. Младший следователь Петров побежал попроведать жену. Она вот-вот должна была родить. Один только Махмут сидел еще в своем кабинете. Но и он собрался уже уходить. Замкнул стол, распрямил плечи и, разгоняя усталость, потянулся. За стеной кабинетика еле слышно перебранивались дежурный с уборщицей.

— Эк тебя, разъелась. Отсель и не моешь, как полагается. Шырк, мырк тряпкой, и ладно, — ворчал незлобиво дежурный.

— Сам ты ширк, конопатый, — возмущенно с придыхом отвечала ему уборщица.

Наконец оба умолкли. Наступила тишина. И тут до Махмута донесся незнакомый голос.

— Мне бы кого из начальства, — требовал он.

— Нету начальства. Сами без него ровно сироты, — попытался сострить дежурный.

— Так бандюг же надо сдать. Пымали. Они винтовки и разобранный шош везли.

Слышно было, как дежурный сорвался с места.

Махмут торопливо вышел из кабинета. Возле дежурного увидел молодого белобрысого парня в лихо сдвинутом на затылок выцветшем добела шлеме.

— Ты кто? — спросил его Махмут.

— Серега Солоухов я буду, — по-военному вытянулся чоновец, выпятив колесом грудь.

— Расскажи, в чем дело?

— А че рассказывать. Гляжу я, ободья у ихней телеги не видать. Ушли в землю, знатца. А их всего трое в телеге-то. Ну, смекаю, неладно, елки-моталки, может, контрабанду тяжелую везут, золотишко аль другое чего-нибудь. Ну и скомандовал им «стой», а сам руку под дерюгу, где солома. А они хлесть по коням и наутек. Тогда мы их сцапали, сунулись в телегу, а там, елки-моталки, винтовки, шош разобратый. Могете поглядеть. Во двор бандюгов пригнали.

— Пойдем.

Махмут осмотрел телегу, винтовки, пулемет, задал несколько вопросов однопалому и решил отправить всю эту компанию в ЧК, но, вспомнив, что ни Крейза, ни Думского сейчас в Джаркенте нет, заколебался. У него возникла мысль допросить арестованных немедленно, а там будет видно — передать Крейзу их никогда не поздно.

Отведя в сторонку чоновца, Махмут шепнул ему:

— Дорогой, когда везли, они не сговаривались?

— Хы, — рассмеялся парень. — Я ждал, — что проболтаются, а они будто воды в рот понабирали. А то бы… Я ить кумекаю по-вашенскому. Смекнул бы, о чем стали калякать.

— Чего прикажете с имя делать, товарищ следователь, — заметив нерешительность Махмута, подскочил к нему с вопросом дежурный.

— Тех двоих рассадить по отдельности, а этого, — указал на однопалого Ходжамьяров, — ко мне на допрос.

И вскоре в небольшом, давно не беленном кабинетике Махмута, со стертым до белизны полом, невдалеке от стола, с тяжелым сумрачным взглядом стоял однопалый. Изредка он вынимал из кармана изуродованную руку, но тут же спохватывался и прятал ее за спину. Его грубое, словно вырубленное топором лицо было неподвижно. Иногда однопалый подносил к груди правую руку, сжатую в кулак. Он казался неимоверно большим, этот темный, как дубовая кора, кулачище.

— В кстау нашли винтовки. Ехали, ночевать остановились и нашли. Больше ничего не знаю, отпусти нас домой, начальник, — твердил однопалый.

— Зачем неправдой рот поганишь, — укоризненно качал головой Махмут.

— Зачем не веришь бедному казаху? — отвечал в тон однопалый и впивался Ходжамьярову в самые зрачки. — Спроси остальных или поедем с нами в аул, люди скажут, кто такой Оспан Итпаев, кто Гайнулла.

— А уйгур?

— Рядом живет, сосед.

— В аул зовешь, потому что до него за неделю не доехать.

— За неделю доедем.

— Почему, когда остановили вас, хотели убежать?

— Испугались. Как не понимаешь?

— Кому везли винтовки?

— В аул везли, бандитов стрелять. Скот бандиты угоняют. Плохо стало жить без винтовок. В каждой юрте надо винтовку держать. Большевик Ленин сказал, бедным казахам надо дать в руку винтовку. Почему не слушаешь Ленина? Ты разве не большевик?

Махмут усмехнулся с ожесточением. Эти же слова о Ленине и винтовках четыре дня назад, в этом самом кабинете говорил ему Самрат Кысырбаев из Байгазыра. Он явился в милицию в сопровождении десяти человек. И, видимо, так сильно накипело в душе и у Самрата, и у тех, кто явился с ним, что они, прежде чем начать разговор, долго кричали все разом, возбужденно размахивая руками и войлочными чабаньими шляпами. Потом спохватились и отошли к стене, и уселись там, возле стульев, на полу плотной кучкой на корточки. Только Самрат остался на месте. Его морщинистое, как высушенный урюк, лицо было злым. И сам он в пропыленном халате, из множества дыр которого торчали клочья грязной ваты, походил на голодного беркута.

Старик начал с того, что горе съело у него язык, что съело оно языки и у тех, кто пришел с ним, и поэтому они не могут ничего сказать. А затем, глотнув раскрытым ртом воздух, он стал жаловаться на советскую власть. Кричал, что когда-то она была хорошей, прогнала баев, дала беднякам скот, а теперь эта власть отвернулась от казахов и не она, а бандиты и воры хозяйничают в аулах, что минувшей ночью одна из таких банд сожгла Байгазыр. А жители аула не смогли дать ей отпор, потому что ни у кого не было винтовок. Ссылаясь, как и этот однопалый, на Ленина, Самрат настойчиво требовал оружие, без которого народ сейчас жить не может, и все ближе подступал к столу, с напряженной неторопливостью запахивая полы рваного халата.

В это время в кабинет зашел Алдажар. Он услышал, как жалуется на власть Самрат, и стал грозить, что заставит ответить всех, кто поносит ее, что бандиты — это выдумка. Сами казахи враждуют между собой, устраивают барымту, воруют род у рода скот, а после сваливают все на бандитов да на советскую власть.

Услышав эти обвинения, Самрат даже шляпу кинул на пол и вгорячах наступил на нее. Вскочили на ноги и сидевшие у стены. Кабинетик опять наполнился возмущенными голосами. Пришедшие кричали, что не они, а начальник милиции говорит лживые слова.

Чалышев тоже вскипел. Покачиваясь, подошел он к Самрату и секунду глядел на него прищурено, потом по-бычьи распахнул замутневшие глаза и тяжело шагнул еще немного вперед, отстегивая кобуру, но сразу же обмяк, вернулся к столу и с набрякшим лицом повторил: «На советскую власть жаловаться вздумали, а?» — и, положив руку на край стола, поглаживал сукно быстрыми движениями, и эти движения словно хотели пригладить ненужную вспышку, сравнять все только что происшедшее. Махмут тогда впервые подумал, что Алдажар, оказывается, может быть совсем другим человеком. Что он неправ, зря горячится и поэтому не так, как следовало бы, говорит с людьми. Кто не знает в Джаркентском уезде Самрата Кысырбаева из Байгазыра. Ему не одну сотню винтовок можно доверить, и он никогда не использует, не повернет их против советской власти.

«Самрат не повернет, а этот… однопалый?»

На том самом месте, на котором четыре дня назад стоял Самрат, сейчас, опустив плечи, разглядывал исподлобья кабинетик явный враг. В этом Ходжамьяров с каждой минутой убеждался все больше. Однопалый здоровой рукой набирал из шакши насыбай и отправлял его в рот.

— Вот, смотри, — показал ему Махмут винтовку, — если бы в кстау пролежала, как говоришь, такой чистой не была бы. Ты же сам сказал, что кстау без крыши, завалилась наполовину.

— Может, недолго лежала, — поднял однопалый глаза. В них метнулись угарно-недобрые огоньки.

Махмут не верил ни одному слову этого человека, и в сердце у него круто закипала ненависть.

— Слушай, тебя Оспан зовут?

— Оспан, я уже сказал.

— Так вот, Оспан, врешь ты все, — выдохнул зло Махмут, тяжело вставая. — Я ведь повезу тебя в кстау, где оно? Не найдешь или укажешь на первое попавшееся. А там никаких следов, что винтовки лежали. Как тогда?

— Степь большая, мы нездешние, без дороги ехали. Ночью на кстау наткнулись. Может, не найду, — по вывернутым толстым губам Оспана скользнула еле приметная усмешка. «Не трать зря времени на допрос, — говорила она. — Все равно ничего не скажу. Даже под страхом смерти».

Махмут знал цену таким усмешкам, но он уже не мог, не имел права отступать. Он решил во что бы то ни стало заставить этого человека с темной, как ночь, душой понять, что запираться бесполезно. И его упорству противопоставить свое, еще более сильное упорство.

— Ой, Оспан, Оспан! Перед тобой не ребенок. Я знаю, что могут сделать двадцать винтовок и пулемет в крепких руках, — покачал головой Махмут.

— Ты правильно говоришь, много могут сделать.

— Но еще больше может сделать народ с теми, кому ты вез винтовки. И тебе все равно придется рассказать, кому их вез, кто послал тебя.

— Почему считаешь, что придется? — в глазах однопалого мелькнуло любопытство.

— Поймали-то вас с оружием. За это грозит расстрел. Вас трое. Один не скажет, а почему все должны молчать? Кто-нибудь не захочет зря умирать. Ведь если расскажет, тогда его могут не расстрелять.

Однопалый от этих слов вздрогнул, подался к Махмуту и, опустив крутой подбородок, неожиданно спросил;

— В чеку нас отправишь?

— Отправлю.

— Завтра отправишь? Так думаю. Ночью не будешь отправлять, побоишься, что убежим.

— Бояться надо не мне, а вам, — с трудом сдержал гнев Махмут.

А ночь уже разливалась тяжестью по плечам. В соседней комнате сочно похрапывал кто-то из милиционеров. Пора было кончать допрос и хоть немного отдохнуть. Но Махмут продолжал разглядывать в упор однопалого. Память что-то силилась подсказать. Кажется, будто встречал в жизни и эти жесткие глаза, и эту прорубившую переносицу глубокую складку, и широкий в мелких угорьках лоб. И все же это только казалось, потому что встречи с такими, как Оспан, не стираются из памяти, сколько бы времени после них ни прошло.

Махмут встал, подошел к двери.

— Тимур, а Тимур, — позвал он.

Храп в соседней комнате усилился, затем он прервался, и сразу послышались быстрые легкие шаги.

На пороге застыл невысокий щуплый паренек.

— Слушаю, товарищ начальник.

— Сбегай к Чалышеву домой. Если приехал, пусть идет скорее сюда.

При упоминании о Чалышеве напряженные огоньки в глазах однопалого погасли, как если бы в них плеснули водой. Он облизнул губы и с интересом принялся разглядывать свои ноги, будто никогда их прежде не видел.

Махмут закурил, и сон сразу отступил. Но заныл висок. Это оттого, что редкую ночь приходится спать спокойно. Вчера он тоже не ложился. Но иначе, без таких бессонных ночей, без напряжения и беспокойства, Махмут уже не мог жить. Без них ему, пожалуй, чего-то бы не хватало.

— Отпусти нас. Правду говорю, в кстау винтовки нашли, — как-то нехотя, видимо, погруженный в другие мысли, тускло, явно без всякой надежды, что эти его слова изменят что-нибудь, — произнес однопалый.

А Махмуту почему-то вспомнилась вдруг встреча с Василием Рощенко и Токашем. Ведь не будь той, изменившей всю его жизнь встречи, возможно, и он мог бы стоять вот так перед каким-нибудь следователем чека, как стоит сейчас перед ним однопалый, и также ни умом, ни сердцем не принимать ни слов, ни чужой правды.

Горло схватила судорога только от одной мысли, что это чужая Оспану большевистская правда, за которую он, Махмут, готов отдать теперь жизнь, могла быть ему чужой, не разойдись его дороги с дорогами Митьки Кошеля. Махмут усмехнулся, вспомнив, как Митька доказывал всегда, что самое главнеющее в жизни — это деньги, девки и спирт: И еще вспомнил Махмут перстень на оттопыренном Митькином мизинце.

— Почему не веришь? — по-своему поняв затянувшуюся паузу, подступил на шаг однопалый.

Махмут скосил глаза на окно. Там, за стеклами, уже скапливались полоски зари. А на порог ступил Тимур.

— Нету, не приехал товарищ Чалышев, — доложил он.

— Пусть приведут уйгура ко мне, — сказал ему Махмут.

Однопалый насторожился:

— Ноги устали шибко. Разреши сесть, начальник, — попросил он.

— Садись.

Махмут понял, что задумал Оспан. Так и есть, усаживается к двери лицом и смотрит как коршун на вошедшего уйгура, тот будто спотыкается об этот предостерегающий взгляд. Изможденный, с землистым лицом, он дышит часто и трудно, с хрипотцой.

— Ты кто будешь? — спросил его Махмут.

— Кабир Юлдашев буду, — уйгур закашлялся, сложив трубочкой и вывалив наружу язык.

Махмут протянул ему стакан с водой.

— Выпей.

Но Кабир не мог унять кашель, он расплескивал воду. На висках у него набухли синеватые толстые жилки.

— Выпей, выпей, — повторил Махмут и, подождав, сожалеюще добавил: — лечиться тебе надо, Кабир. Советская власть таких, как ты, бесплатно лечит, а ты винтовки возишь, из которых в советскую власть стрелять будут.

— Скажи ему, Кабир, как мы нашли винтовки, а то он мне не верит, — бросил насмешливо и вместе с тем требовательно однопалый. Голос у него зазвучал жестко.

«Неужели не доверяет он этому уйгуру?» — подумал Махмут, пристальнее вглядываясь в Кабира.

— В зимовке нашли, — вздохнул Юлдашев и, посмотрев с беспокойством на Махмута, добавил: — а вылечить меня нельзя. Помирать надо. — Сказал он это так, что Махмуту стало ясно: «Не свыкся еще с мыслью о смерти, надеется на что-то».

— Можно тебя вылечить, — сказал он твердо.

— Можно? — Кабир неожиданно улыбнулся. На мгновение блеснули ровные белые зубы, у глаз пробились пучки лучистых морщинок и преобразили лицо. Оно сделалось мягче, добрее.

Однопалый отрывисто захохотал.

Уйгур вздрогнул.

— А зачем меня лечить, — сказал он помрачнев, — когда я совсем здоровый? Маленько простудился этой зимой. Барана искал, который от отары отбился. Снег тогда шел. Оспан знает, сколько искал барана. Его баранов пас. Скоро поправлюсь. Барсучье сало пить начал.

— Подойди ближе.

Кабир подошел. Теперь взгляд однопалого не доставал его. Он упирался ему в затылок.

— Ты, как маленький, обманываешь себя. Барсучьим салом не вылечишься. Надо, чтобы доктора лечили.

— Не обманываю, — Кабир прижал руки к груди и снова закашлялся. Смотрел он в этот раз на Махмута без гнева, скорее с укоризной.

«Батрак у однопалого!» — обрадовался Махмут. Но сколько он ни задавал вопросов Кабиру, тот повторял то же, что говорил до него Оспан. Собственно иных ответов, пока в комнате однопалый, Махмут от Кабира и не ждал.

— Его барана спасал? — кивнул Махмут на однопалого. — А что получил за это?

Кабир не ответил. Он опустил голову, затем повторил нехотя и очень неожиданно:

— Сало пить буду, поправлюсь.

Казалось, за этими словами, в которые не верил, он хотел спрятаться, как за надежной защитой и от Оспана, и от страшной своей болезни, и от Махмута, и всего того, что с ним будет. А когда, услышав за спиной покашливание однопалого, полуобернулся и бросил мельком взгляд в его сторону, Махмут увидел, как зрачки Кабира вспыхнули. В них был не только протест.

Махмут поднялся с места.

— Отправлю вас в чека. Может, там языки развяжете, — сказал он и велел увести обоих. Уйгура Махмут решил вызвать на допрос снова, но прежде надо было хоть часок-другой поспать.

Сняв с гвоздя шинель, он кинул ее на лавку и лег, подбросив под голову несколько папок: не идти же из-за каких-нибудь двух часов сна домой.

А комья утренней зари за окнами уже давно сменились ровным оранжевым полымем. Оно накатывалось из-за крыши стоящего напротив дома вместе с солнцем.

Засыпая, Махмут продолжал думать о Кабире. Затем его вытеснила Айслу. Об этой девушке Махмут думал всегда с большой охотой вот уже в течение четырех лет.

Допрос

Одна из папок, подложенных Махмутом под голову, сдвинулась, уперлась ребром ему в шею, и он проснулся. На стене с обычной хрипотцой тикали ходики. Они показывали двенадцать.

«Опять убежали», — решил Махмут, с трудом ворочая затекшей шеей. Взглянув на стол, он увидел рядом со стопкой бумаг большую глубокую миску, горбушку хлеба и кисе с айраном.

В нос ударило ароматом разваренной баранины. Под ложечкой засосало. Махмут со вчерашнего утра ничего не ел. Плеснув из графина на руки и лицо, он вытерся носовым платком и подсел к столу. Когда покончил с едой, решил вызвать на допрос Кабира. И уже охваченный нетерпением пошел из кабинета, но на пороге столкнулся с Муратом и спросил, скосив глаза на ходики:

— Эти, думаю, врут. Сколько сейчас?

— Может, не врут. Солнце высоко забралось. Обедать пора.

— Я пообедал. А кто мне еду принес?

— Мимо твоего дома шел, старый Ходжеке увидел, дал еду, попросил накормить тебя.

— Спасибо.

Махмут вернулся к себе. В это время распахнулась дверь, и в кабинет стремительно зашел Чалышев.

— Приехал, — обрадованно протянул ему руку Махмут. — Хорошо, что приехал, новостей много накопилось.

— Хороших?

— Как сказать. Троих задержали. Оружие везли. Двадцать кавалерийских драгунок везли и пулемет.

— Допросил?

— Допросил. Врут. Говорят, на зимовке нашли винтовки.

— Вообще-то может быть. Его всюду валяется еще с войны. В Хоргосе на днях ребятишки в одной завозне целый склад отыскали.

— Вот, погляди, — протянул Махмут карабин с укороченным стволом, — такой в кстау не лежал. Видишь, как новый.

Чалышев осмотрел карабин и неопределенно повел плечами.

— Где задержанные? Ты их, думаю, по отдельности посадил.

— А то как же. Один из них однопалый. По-моему, он главарь.

Чалышев вскинул голову.

— Однопалый?

— На правой руке четырех пальцев нету. А что, встречался с таким?

— Нет, тогда не он, — уверенно бросил Чалышев. У того на левой руке не хватало пальцев, один мизинец торчал.

— У этого мизинца нету.

— Пойдем, взгляну.

Когда они открыли дверь в камеру, однопалый поднялся с пола, на котором сидел, поджав под себя ноги, шагнул к Чалышеву и уперся в него мерцавшими из полумрака кровавыми каплями зрачков.

Подступил ближе к однопалому и Чалышев. Махмут увидел, как туго набрякло у него лицо, будто постарело мгновенно. Он опустил подбородок, словно собрался сбить с ног Оспана, но пересилил себя и со сдержанной усмешкой заговорил:

— Может, скажешь, аксакал, где это и в каком кстау винтовки, как шерсть на баранах, растут?

— Аксакал уже сказал, что надо, — хрипло ответил ему однопалый и, протянув руку, попросил: — Угости, начальник Чалышев, табаком старика.

Чалышев, подумав, передал однопалому пачку папирос, круто повернулся, подтолкнул вперед Махмута, вышел, захлопнул дверь камеры, набросил засов и закрыл его на замок.

А когда вернулся к Махмуту в кабинет, спросил:

— Ну, так что ты предлагаешь?

— Один из задержанных уйгур. Больной он очень. Хочу допросить его. По-моему, он должен кое-чего рассказать.

— А может, в чека поскорее отправим? — неуверенно предложил Чалышев и выжидающе замолчал.

— Нет. Вначале допрошу уйгура, — отклонил это предложение Махмут.

— Думаешь, признается?

Махмут неопределенно повел плечами. Особой уверенности в этом у него не было. У Чалышева на какое-то мгновение еле приметно дрогнула скобка усов. Не первый день знал начальник милиции однопалого Оспана и был уверен: не таков он человек, чтобы брать на дело длинноязыких. Наверняка помощников подобрал под стать себе. Каленым железом их жечь — и тогда ничего не скажут. Чалышев тронул усы и торопливо, словно боясь опоздать со своим согласием, сказал:

— Уж если так горячо настаиваешь, допрашивай. Обещаю два дня никому ни слова про этих бандитов. Крейз и Думский вернутся послезавтра. Вот и преподнесешь им подарок. А то действительно засмеют, скажут, поймать поймали, да ничего не узнали.

— Два дня много. Сегодня все решится. — Махмут удивился, что Алдажар так быстро уступил.

А тот уже положил ему по-дружески на плечо руку и сказал задушевно:

— Сегодня? Еще лучше. Но только отдохни немного. Вон вид-то у тебя какой. Сегодня нас Ходжеке на плов зовет. Говорит, ты совсем от дома отбился. Шагай домой, завтра допросишь.

— Нет, Юлдашева я сейчас допрошу.

— Ну, что ж, — скомкал на лице улыбку Чалышев, поднялся и стремительно вышел из кабинета. Стукнула наружная дверь, и все стихло.

Махмут велел привести Кабира.

Исповедь уйгура

— Садись, Кабир.

Кабир тяжело опустился на табурет и окинул тоскующим взглядом стены комнаты.

«Молодой, а волосы наполовину седые», — подумал про него Махмут.

Старый чапан, подпоясанный грязным платком, не мог скрыть худых угловатых плеч Кабира. Тонкая слабая шея, казалось, с трудом удерживала его крупную голову. Кабир был красив, прямонос. Его глаза, сжигаемые болезнью, полыхали жаром. Большие и тяжелые, в ссадинах, мозолистые руки устало лежали на коленях. Махмуту показалось, что за эти несколько часов уйгур осунулся еще больше.

— Доктора пришлю тебе завтра.

Кабир вскинул брови, будто прислушался к чему-то своему:

— Ты в прошлый раз сказал, будто советская власть таких, как я, без денег лечит. А скот она бедным пастухам тоже дает без денег? — спросил он глухо, с напряжением, и ждал ответа на свой вопрос, полузакрыв глаза. Кончики пальцев у него подрагивали от волнения. Второй раз за многие годы отсутствия возвращался Кабир на родную землю.

В 1916 году, как только русский царь объявил о мобилизации казахов в армию, Оспан отправил его с отарами за кордон. И там, в горах, на безлюдных пастбищах он оберегал все эти годы отары однопалого. Оспан же то исчезал надолго, то появлялся снова и тогда рассказывал о большевиках, о том, как они расправляются с теми, кто верит в милость аллаха, следует его законам. Как они окружают ночами аулы и наутро от них остаются одни головешки и трупы.

Оспан видел это собственными глазами. Он говорил, что красная зараза хуже самого страшного джута, страшнее черной оспы.

Кабир верил всему рассказываемому Оспаном. Он не представлял, что может быть иначе. Он считал Оспана одним из справедливейших людей на свете. Ведь тот кормил его, давал место в юрте и когда очень уж донимал голод, разрешал прирезывать барашка.

А месяц назад Оспан взял его с собой. Ночью они перешли границу. Но в тот раз Кабир ничего не приметил такого, что заставило бы задуматься, поколебало бы сложившиеся убеждения. Он пробирался по родным местам, сжигаемый ненавистью к большевикам, которые хозяйничали теперь здесь. Да и пробирались они с Оспаном по этой земле глухими дорогами, притом ночами. Они везли винтовки. Вблизи Джаркента, в одной из падей, отдали их и вернулись в Суйдун.

В эту же последнюю поездку все произошло иначе. И уже которые сутки у Кабира раскалывается от дум голова, нещадно печет грудь. Неужели столько лет он находился на ложной дороге, где, кроме подачек от Оспана, ничего не было и не могло быть. Кабир не открывает глаз, он ждет ответа от сидящего напротив за столом милицейского начальника, которого зовут Махмутом. И не может этого ответа дождаться, хотя знает заранее, каким будет этот ответ. Ведь не лгал же ему про то, как живет и жил верный друг детства, такой же, как он сам, безродный батрак Аукен Джанаков, с которым в эту, так неудачно кончившуюся поездку неожиданно свела его судьба. Он побывал в доме Аукена (пробрался туда, пока Оспан, напившись кумыса, крепко спал) и видел его семью, его дом, постель, угощался приготовленным другом детства жирным пловом. А то, что видели глаза, чего касались руки, из сердца не выкинешь.

Так неужели все годы, услышав ночами голодный волчий вой, он напрасно вскакивал и бежал к овцам, боясь потерять хоть одного барашка из огромной отары Оспана, боялся навлечь на себя его гнев. Неужели не он, Кабир, а считавшийся когда-то неудачником Аукен, выбрал ту дорогу, по которой следовало идти. Неужели Оспан, паршивый лжец и обманщик, сумел так обвести, так надуть, как хитрая лиса глупого зайчишку.

Но почему медлит с ответом сидящий напротив за столом милицейский начальник?

Кабир кашлянул, ощутив страшную пустоту вокруг.

— Советская власть, — это такие, как я, как ты…

Кабир открыл глаза, начальник продолжал рассказывать, и в его глазах теплилась улыбка:

— Когда-то здесь, — кивал он неопределенно, — жил богач Токсамбай. Ты нездешний и такого не знал. А мой отец всю жизнь на него батрачил. Сейчас отец живет в доме этого Токсамбая. Советская власть так распорядилась. Жалко, не знал ты Токсамбая.

Милицейский начальник говорил просто, с искренним сочувствием, как будто Кабир ему был другом детства. И это непривычная простота чужого человека подкупала Кабира.

— Токсамбая? — Кабир вздохнул. Он знал Токсамбая. Ведь он когда-то жил в этих местах. И Ходжамьяра он тоже знал немного. Совсем немного. «Так вот чей ты сын, Маке!»

— Может, расскажешь все-таки, кому везли винтовки. От кого?

Кабир распрямил спину, сплел пальцы рук, опустил их между колен. Трудно было рассказывать. Но и не было сил молчать, просто невозможно было молчать.

— Пиши, сын Ходжамьяра — придвинулся с табуретом ближе к столу Кабир, — все пиши. Как я, худой верблюд, отбился от каравана. Всю ночь об этом думал в турме, сидел и думал: Верблюд как? Увидит кусочек травы, совсем маленький кусочек, и идет, еще увидит, еще идет. Когда съест траву, смотрит — один остался. Вечер к нему навстречу бежит и волки. Тогда верблюд обязательно кричать будет. Не хочет умирать. Вот и я хочу кричать, как верблюд. Не в кстау мы нашли винтовки. В Суйдуне и Кульдже у большого начальника, Дутов его фамилия, винтовки берем. Я второй раз их вожу. Оспан много раз возит.

— Куда? Кому возите? Кто их у вас принимает? — вскочил с места Махмут.

— Под самый Джаркент возим. А кому — не знаю. Тогда в балку привозили, у гор она. До ночи ждали. Люди какие-то приехали, взяли винтовки. Оспан с ними в Джаркент сбегал. У него много здесь знакомых. Кумыс у них пьет он. В этот раз не довезли винтовки, попались.

— Может, заприметил кого-нибудь из тех, кто за оружием прибегал?

— Ночь черная была сильно. Однако заприметил. Один был большой человек, как гора. Даже удивительно, как такой может вырасти. Ему сразу трех баранов надо есть.

— Ой, Кабир! — засомневался в искренности слов уйгура Махмут. — Все ли правильно говоришь?

Кабир обидчиво повел плечами и поджал губы:

— Зачем буду плевать на свою могилу. Что знаю, то сказал.

… Когда Махмут окончил допрос и, пообещав Кабиру прислать завтра доктора, велел увести его, ходики уже опустили гирю почти к полу, а в кабинете Чалышева стукнула дверь. «Алдажар вернулся», — подумал Махмут и пошел к нему. Чалышев сидел за столом и смазывал аккуратно разложенные на бумаге части разобранного маузера.

— Уйгур дал показания, — громко, еще с порога объявил Махмут, — оружие от Дутова. Доставляют сюда, кому точно не знает, но приметил одного высокого толстого казаха с длинными усами.

Чалышев вскочил, но сразу же тяжело сел на место и принялся торопливо собирать маузер, а сам неотрывно глядел на Махмута, и чернота его глаз стала жгучей. Затем он совсем некстати захохотал, и в смехе угадывалась возникшая тревога.

— От Дутова? — спросил он, откинувшись всем корпусом на стуле.

— Сказал, от Дутова.

— Ах они, бандюги! К стенке всех их троих! — И Чалышев стукнул кулаком по столу, но, скользнув взглядом по груди Махмута, спросил, прищурясь: — А не уводит на ложный след тебя уйгур?

— Нет, не уводит. Правду он мне сказал.

— Ну, тогда поздравляю. Молодец ты, Маке, — Чалышев поднялся из-за стола, вытер платком руки и обнял за плечи Махмута. — Не зря, выходит, ты меня так долго уговаривал не отправлять эту троицу в чека? Чутье у тебя, оказывается, без обмана!

— Ну, уж и уговаривал, — попытался возразить Махмут. — Вы же сразу…

— Хватит, не скромничай, — перебил его Чалышев и понимающе усмехнулся. — Что теперь намерен делать?

— Тех двоих буду допрашивать. Потом Барсучью Падь осмотрю. Думаю, туда доставляют оружие. Еще порасспросить народ надо, кто здесь в Джаркенте из казахов вырос большим, как гора, и длинные усы носит.

— Пожалуй, ты прав, — согласился Чалышев, сунул в кобуру маузер и, помолчав, сказал: — Давай сделаем так. Барсучью Падь я беру на себя, насчет усатого тоже. А ты завтра еще раз допросишь и однопалого, и уйгура, и третьего…

— Почему завтра? Сегодня допрошу, — удивленно вскинул брови Махмут.

— Э, нет. Забыл, что Ходжеке приглашал нас на плов, обидится, если не приду к нему.

— Так вы идите, а я останусь.

— Значит, считаешь, что Алдажар Чалышев не имеет права поприсутствовать на допросах, которые ведет его следователь? — Чалышев попытался улыбнуться. Но только хмыкнул, не раскрывая рта, и, сокрушенно вздохнув, добавил: — А сегодня я полдня в седле трясся, остальные полдня вкусного плова жду. Ничто другое в голову не пойдет сейчас, кроме дум о хорошей еде. Эти же трое пускай посидят. Лучше языки развяжут. Ни есть, ни пить им не давать до утра.

— Я велел Кабира айраном угостить.

— И его не надо, — жестко ответил Чалышев. — Еще поважать их.

— А папиросы? Вы же однопалому…

Чалышев рассмеялся.

— Запомнил?

Перед Махмутом был прежний Алдажар, которому он обязан жизнью.

— Хорошо, допросим завтра.

Махмут закрыл стол. День заметно потускнел, на тополевой листве, заглядывающей в окно, уже лежали серебристые тени.

За глиняным дувалом

Магрипа опрокинула пиалу с горячим чаем на ногу. Содрав чулок, она намочила в кислом молоке чистую тряпку, Приложила к ошпаренному месту, перебинтовала его сверху вторым куском холста и принялась выкладывать на блюдо из казана остатки плова. В доме гость, когда уже тут о собственной беде думать. Надо и виду не подать, что обварилась. Нехорошая это примета. А плов сварился сегодня, как никогда. Даже Ходжамьяр, от которого не скоро дождешься похвалы, и тот восхищенно покачивает головой, запуская пальцы в кушанье. Магрипа видит, с каким удовольствием набирает на ладонь разваренные рис и кусочки мяса и Алдажар. Только Махмут, так и не поев как следует, потихоньку исчез куда-то. Вот Ходжеке с Алдажаром и остались вдвоем. Они сидят друг против друга, поджав под себя ноги, перед ними большое дымящееся блюдо, пиалы с чаем, две пустые и две непочатые бутылки самогона.

У Алдажара покраснело лицо темные волосы упали влажными прядями на лоб.

«Хороший Алдажар», — думает о Чалышеве Магрипа. Да и как может она думать иначе об Алдажаре, если он с риском для жизни вытащил из петли Махмута, спас от неминуемой смерти сына. За это одно Магрипа готова его на руках носить.

«Махмут». Магрипа знает, куда он ушел. И вздыхает. Не нравится ей выбор сына. Из-за Токсамбая не нравится. А Айслу-то ведь дочь Токсамбая, пусть приемная, но все же дочь. О Токсамбае Магрипа знает даже больше, чем знает о нем Ходжамьяр. Только она женщина, и ей не положено высказывать свое мнение, вмешиваться в мужские дела.

Магрипа потихоньку стонет, так сильно горит нога. Даже слезы на глаза навертываются. И она опасается, как бы их не заметил Ходжеке, а то рассердится. И снова мысли о Махмуте. «Неужели он так сильно любит Айслу… И что это означает сильно любить? Наверно, что-то очень хорошее. Особенно, если оба любят. Раньше почему-то обходились без любви». И Магрипа мысленно проходит по всей своей жизни, перебирает ее вдоль и поперек: и как с Ходжамьяром встретилась уже после того как просватали ее за него вспомнила (знала, что к другой лежало его неспокойное сердце, да за другую большой калым просили), и как замахивался на нее в сердцах плеткой Ходжамьяр. Теперь тоже, если рассердится, за плетку хватается. Пусть. Все равно ведь ни разу за все годы не ударил. Жалеет все же. Так уж пусть показывает свою мужскую власть. А ее от этого не убудет. В доме-то все делается так, как она задумает.

— Налей гостю еще чаю, — требует Ходжамьяр. Магрипе стыдно немного: не углядела за пиалой Алдажара. А все Махмут виноват. О нем задумалась, его провожала в мыслях за окраину Джаркента в степь, поросшую кураем и сухими колючками. Там, за балкой, где протекает безымянная крутобокая речушка, подальше от людей, скрытый высоким дувалом притаился приземистый саманный дом, как паутиной обросший стайками, сенниками. Раньше в нем жили батраки Токсамбая, теперь там никто не живет. Но иногда туда приезжает ненадолго Токсамбай. А с ним и Айслу. И уж если Махмут улизнул из дома, когда у отца гость сидит, значит Айслу здесь.

К дувалу, окружившему дом, притулившийся в балке, а точнее к одной из выщербин в нем, и привела в мыслях сына Магрипа. Как-то увидела его там. А по другую сторону дувала стояла Айслу.

Сейчас бы не увидела. Ночь выдалась такая темная, что Махмут лишь ощупью добрался до ставшей заветной выщербинки и притаился возле нее. Он знал: Айслу обязательно придет.

Но пока дом молчал. Ни одно окошко не светилось. Темно, тихо. И в этой тишине, казалось, можно было услышать, как шелестят на поярковой полости неба мерцающие звезды. Махмут, волнуясь, вглядывался в темные очертания построек. Когда уже устал ждать, от черноты дома незаметно отделилась невысокая женская фигурка и устремилась к дувалу.

— Это ты, Айслу?

— Я, Махмут, я.

— Почему так долго? Думал, всю ночь прожду. А еще думал, что вы не приехали почему-либо.

— Не могла раньше. Приехали мы, как только стемнело. Завтра уедем назад.

На плечи Махмуту легли две руки, пахнущие степным ветерком. Сверкнули рядом, у самых глаз, черные нетерпеливые глаза. И такой теплой волной обдало Махмута, что захлестнуло сразу всего. И ничего он не слышал уже больше, не видел, не чувствовал, кроме этой теплоты хмельных губ Айслу, ее упругого тела.

— Махмут ты мой! Осторожнее!

Но Махмут уже поднял девушку и понес. А звездная полость, которая только что тихо шелестела, начала почему-то громко стучать. Айслу вздрагивала и тоже слышала сразу два сердца: свое и Махмута.

Позже, когда звезды чуть убежали в сторону, Айслу неожиданно заплакала.

— О чем ты, маленькая? — еще крепче с беспокойством прижал ее к себе Махмут. — Кто тебя обидел?

Айслу всхлипнула сильнее:

— Боюсь я, за тебя боюсь.

— За меня?

— Уйди, Махмут, из этой своей милиции. Брось ее, зачем она тебе?.. Ведь кругом…

— Ах, вот ты о чем?

— Да, об этом, — почти выкрикнула Айслу, всматриваясь в лицо Махмута. И ей казалось, что он различает в этой невозможной темноте, как оно прокалено насквозь солнцем и как в изломах Махмутовых губ залегли резкие складки.

— Не бойся, Айслу, за меня.

— Как это не бойся, если они бумаги пишут. В них вносят всех, кого собираются убить. Всех коммунистов-большевиков в списки записывают. Так разве про тебя не вспомнят?

— Подожди. Кто это они? Какие списки?

— Я же сказала. Опять у нас сегодня гости. Пятеро их сегодня. Отец велел для них барашка зарезать. Теперь у нас каждый день барашков режут. Там на Карое гости, сюда только приехали, опять гости.

— А откуда твой отец баранов берет? У него их теперь мало.

— Почему мало? В горах он отары держит.

— А кто гостит сейчас у вас?

— Домулла, казах с пятнами на лице, забыла, как его зовут, купец Салов.

— Домулла? Салов? А Салова ты не путаешь с кем-нибудь?

— Нет. Этот шайтан кривобокий еще так нехорошо на меня всегда поглядывает. Я прячусь, когда он приезжает к нам.

— И часто приезжает?

— Раза три видела на Карое.

Махмут вскочил, прислушался. Было ясно, что неспроста собралась у Токсамбая такая компания.

— О чем говорит с гостями Токсамбай? — наклонился он к Айслу.

— Не знаю. Они в дальней комнате закрылись, не пускают к себе. Списки, которые на большевиков пишут, я нечаянно увидела. Теперь и за отца боюсь, потому что он списки вместе с кривобоким пишет. Но еще больше за тебя боюсь. Они же запишут тебя в список… Ой, знаю, запишут.

— Об отце-то не надо бы тебе беспокоиться Какой он тебе отец. Не родной же. Уходи от него.

— Куда пойду?

— К моему отцу. Завтра я тебя заберу. Утром выходи к этому месту.

Айслу закрыла руками лицо, снова всхлипнула и кинулась на шею Махмуту.

— Вырастил он меня, выкормил. Страшно убегать от него. И жалко немного. Дай подумать. Как так сразу-то?

— Нечего больше думать. Очень страшные люди эти гости твоего отца. Очень страшные. Их нельзя отпускать, — Махмут решительно отстранил Айслу. — Ты иди домой и никому ни слова, о чем мы говорили, — и подтолкнул ее к дувалу.

Хотя отпускать девушку было нелегко. Так и смотрел бы, не переставая, на ее едва различимое в темноте лицо, все больше удивляясь, что оно именно такое. И все в нем, даже неспокойные брови, даже бегущая от подбородка к щекам складка, именно такие, а не другие, и они притягивают к себе как магнит. Даже смех ее и тот отзывается радостными толчками у него в сердце. Ни у кого нет такого хорошего звонкого смеха, как у Айслу, таких ласковых рук.

— Иди, Айслу, — повторил Махмут глухо.

Айслу задрожала и тихо пошла к дувалу. Махмут провожал ее взглядом и думал: «Не сюда ли, не к Токсамбаю ли ведут все концы». И он вспомнил, как неделю назад на совещании, где присутствовали работники ЧК, милиции и укомовцы, Крейз, докладывая про обстановку в уезде, сказал:

— Это не разрозненные шайки действуют. Кто-то очень умело организует и вооружает их. Возможно даже, что это кто-нибудь из ставленников Дутова действует в нашем тылу. И надо сказать, умело действует. Пока мы не знаем, кто это. Но скоро узнаем. Нужно разослать по всем аулам, кишлакам, селам коммунистов, преданных Советам, и с их помощью вовлечь в борьбу с бандитизмом все население уезда. — После совещания назавтра же активисты разъехались по кишлакам.

Вспомнились Махмуту, пока он провожал взглядом Айслу, и то давнее письмо Дзержинского, и поездка за Дутовым в Синцьзян. Все это вдруг связалось в одно с появлением однопалого… с винтовками… Саловым… списками на коммунистов… «Уж не Токсамбай ли за главного у них здесь? Не он ли ставленник атамана?»

Эта мысль не показалась неожиданной. Махмут вздрогнул и побежал к дувалу, но Айслу уже скрылась, тогда он пожалел, зачем отпустил ее. Почему сказал, чтобы она пришла на условленное место завтра. Часу нельзя оставлять ее больше у Токсамбая, под одной крышей с этим кривобоким купчишкой. Надо вернуть ее сейчас же и увести к себе домой. А там пусть что будет. Пускай нарушат они с ней обычай рода. Их все равно надо, эти плохие обычаи, когда нельзя взять девушку в жены без калыма, без согласия родителей, кому-то нарушать первому. А Айслу уже не невеста, она жена ему. И Махмут, перепрыгнув через дувал, кинулся к дому. Но там уже стукнула дверь, и Махмут сжал кулаки, повернулся и быстро пошел в город.

Он решил заглянуть на квартиру к Крейзу или Думскому. Возможно, кто-нибудь из них уже в Джаркенте. Когда проходил мимо милиции, увидел, что из окна, где помещается кабинет Алдажара, сквозь щель в ставне течет полоска света и, тихо толкнув ногой калитку, вошел во двор. У коновязи на выстойке две заседланные лошади. Кто-то гнал их, не жалея. Они поводили потными в мыльной пене боками и были привязаны за короткие недоуздки, чтобы не легли от усталости на землю, — тогда могли и не встать.

Ближе к крыльцу тоже в пене гнедко Куанышпаева.

«Вон оно что! Саттар вернулся! Он-то, видимо, и сидит в кабинете Алдажара», — подумал Махмут, поднялся на крыльцо, вошел в дом и увидел выходившего из кабинета Саттара, а в полураскрытой двери Чалышева. Он стоял возле стола.

— Вернись, Саттар, дело есть. Очень важное дело, — сказал Махмут и шагнул в кабинет. Там, кроме Алдажара и Саттара, зашедшего следом, еще двое. Оба незнакомые. Один очень уж большой и высокий, как слежавшаяся, почерневшая копна сена, второй маленький, неприметный. Они стояли у шкафа, словно пытались укрыться за ним.

— А, это ты! — У Чалышева задергалось одно веко. Он попытался утихомирить его улыбкой и не мог. Повернул голову, чтобы это подергивание не было приметно Махмуту, затем решил, что тот все видит, и скомкал улыбку. А Махмут был слишком поглощен услышанной от Айслу новостью и поэтому не замечал этого тика.

— Важные вести, Алдажар. Поговорить бы надо.

— Говори.

Махмут перевел взгляд на посетителей. Похожий на копну казах плавным жестом тронул рукой верхнюю губу, будто собрался расправить усы, которых у него не было.

— Свои люди, говори. Этот, — показал на высокого человека Алдажар, — новый уполномоченный по Джавалийской волости, а это его помощник. Банда у них появилась. К Крейзу они приехали. Его нет, меня нашли, от плова оторвали, — и Чалышев коротко усмехнулся.

— Неладно в городе. Токсамбай здесь. Салов из-за кордона явился. Списки они пишут. Большевиков, которых хотят уничтожить, в списки вносят, — скороговоркой доложил Ходжамьяров.

— Да ты что? — Чалышев вскочил и уставился непонимающе в лицо Махмута.

— Трое гостей сейчас у Токсамбая. Домулла, Салов и еще один какой-то.

— Салов? Н-не может быть! — замахал руками Чалышев. Но его поблескивающие глаза уже цепко держали в поле зрения Махмута. — Откуда узнал про гостей Токсамбая?

— Узнал.

— Говори, — жестко потребовал Чалышев. — Токсамбая же нет в Джаркенте, он где-то на Карое, в горах живет.

— Вчера не было, сегодня есть. Приехал.

— И тебе сразу сообщили об этом.

— Сообщили.

— Кто?

— Есть один человек.

— И про гостей он сообщил?

— Нет.

— Постой, постой, — смерил жгучим взглядом Чалышев Махмута. — Айслу сказала?

Махмут не ответил.

— Так, значит, правду люди говорят, что ты встречаешься с этой байской телкой?

Махмут сжал кулаки и шагнул к столу, впервые ощутив вспыхнувшую, как молния, внезапную ненависть к Алдажару.

— Встречаюсь, — бросил он резко. — И буду встречаться. Только она не телка.

— Ну, ну, — примирительно, хотя и через силу, улыбнулся Алдажар, — понял, понял. Что же предлагаешь?

— Окружить скотный двор и арестовать Токсамбая со всеми его гостями, — сказав это, Махмут, вдруг испугался за Айслу. «А если придется открыть стрельбу… пуля ведь не разбирает», — и он торопливо добавил: — Поручи это, Алдажар, мне. Вот Саттара дай в помощь и еще человек пять.

— Без согласия чека не могу, — твердо, категорическим тоном отказал Чалышев. И, помедлив мгновение, добавил, раскинув в сторону руки: — а может, они уже следят за Токсамбаем и его логовом! Может, не хотят его пока брать. И тут на. Вмешиваемся мы, хватаем не того, кого следует схватить в первую очередь, и спугнем более важных птиц. Что тогда? Тогда Крейз нам обоим головы снимет, — и, посапывая, Чалышев искоса поглядел на Махмута, затем полез за чем-то в стол. Он обдумывал, что можно сейчас предпринять, и был готов живым закопать в землю этого жирного и глупого ишака Токсамбая за его неосторожность.

— Тогда я к Крейзу побегу. Может, он дома.

— Нету его, не приехал.

— К Думскому заскочу, — решительно заявил Махмут и пошел к двери.

Чалышев остановил его. Он уже успокоился, уже не дергалось у него веко.

— Вот что. К Думскому я пойду сам. Саттар же пускай обскачет и поднимет наших людей. На коне он это быстро сделает. Кого мы можем вызвать? Кто налицо сейчас у нас? — повернулся он к Куанышпаеву.

Саттар назвал фамилии шести милиционеров. Махмут добавил еще двоих.

— А сколько надо оставить здесь на охране, если нам разрешат произвести облаву?

— Хватит одного. Арестованные ведь под надежными замками сидят, — уверенно ответил Махмут.

— Ну, гляди, — покачал Чалышев головой, будто сомневаясь, следует или нет согласиться с этим. Затем он попросил протокол допроса Кабира Юлдашева.

Когда Махмут принес его, Чалышев в кабинете уже был один. Протокол он читать не стал, а принялся набрасывать на листке бумаги чертеж скотного двора и в ответ на нетерпеливый изумленный взгляд Махмута пояснил:

— С готовым предложением надо идти к Думскому. Пока Саттар собирает народ, давай решим, как лучше окружить двор Токсамбая и где расставить людей.

…Только через час примерно Чалышев поднялся из-за стола.

— Ну, Маке, оставайся, жди, пока соберется народ, а я пошел, — сказал он и твердой походкой вышел из кабинета.

Махмут сел на стоявший у одной из стен кожаный диван, потом, удобнее примостив голову на валик, решил хоть немножко подремать. Он опять недосыпал все последние ночи. И как только лег, сразу уснул. А тем временем Чалышев добрался до дома, где квартировал Думский, и поднялся на невысокое крылечко. Жена Саввы встретила его не особенно приветливо. Высокая, грудастая, она даже не пригласила в комнату. Так и продержала на кухне у порога.

— Хоть бы кто совесть божескую имел из всех вас, — наседала она на Чалышева и сыпала слова, будто выстреливала их. — Цельну неделю не было его. Наконец, доложу тебе, явился, аж глядеть тошно. Думала, в баню сбегает, отпарится. Баню-то, как ровно кто подсказал, перед этим вытопила. А ему, вишь ты, недосуг. Поел на скорую руку и опять в свою чеку. Да это што ж такое деется на белом свете?

— Значит, он там? — Чалышев повернулся уходить.

— Там. Где ему быть еще. Эдакой вот разбарабаненный ушел, — подставила она к щеке полусогнутую ладонь. — С флюстой возвернулся из поездочки. С такой вот флюстой. Поди и вшей еще насобирал.

Чалышев взялся за скобку дверей.

— Ты уж, Алдажарыч, будь ласков, — удержала его за рукав Думская. — Передай моему. Ежели не поспеет к тому, как выстыть бане, я в постелю к себе его немытого не допущу. Так и передай. Пускай где хоть ночует, — а сама все наступала на Чалышева, все теснила его. Когда он был уже на улице, выбежала и успела бросить еще несколько словесных залпов вслед насчет приготовленных веников, кваса и невозможного характера Саввы.

Чалышев не слушал больше. Он свернул в переулок и вскоре уже входил в здание ЧК. На душе было неспокойно: чем-то кончится история с Токсамбаем? Успеет этот жирный бурдюк удрать быстро, сумеет замести следы или не сумеет?

— Здесь Савелий Иванович?

— У себя, — кивнул дежурный.

Дверь к Думскому полураскрыта. Чалышев ступил на порог кабинета и застыл там на мгновение. Савва, с перекошенным свирепым лицом, выпучив глаза, распялив рот, орудовал в нем клещами.

«Зуб хочет выдрать!» — содрогнулся Чалышев.

А Думский уже присел, будто собрался ринуться с высоты, энергично мотнул головой, крякнул и рванул изо рта клещи. Послышался скрежет.

— Агхы, агхы, — заплясал Савва, пытаясь хоть этим заглушить боль. Он очумел от нее. Схватил графин и, обливаясь, стал глотать воду, полоскать во рту и плеваться.

Чалышев шагнул в глубь кабинета.

— Ну, чего тебе? — простонал Савва. — Не видишь? Сломался, вот… Что б ему… — выругался и сунул под нос Чалышеву ладонь с обломком коренного зуба. Ладонь у него мелко подрагивала, на обветренном загорелом лице застыла гримаса.

— Вижу, Савелий Иванович. Да дело-то уж очень срочное.

— Какое к лешему дело, какое! Он же тычет, так тычет, — и Савва опять полез в рот клещами.

Чалышев отвернул лицо, чтобы не смотреть.

— Есть подозрение, — сказал он, — что Токсамбай на бывшей своей заимке, тут, за городом, собирает кое-кого.

— Ну? — скривился Думский.

— Домулла там как будто, из бывших купчиков кое-кто. Может, устроить облаву?

— Почему как будто?

— Ходжамьяров сообщил о байских гостях. Но я не особенно ему верю. Есть соображения на этот счет, да и молодой он, опыта мало…

— Ты про Ходжамьярова тово, брось, — вспылил Савва. Но боль опять подсекла его. — Да катись ты отсюда к дьяволу. Сам решай, — почти завыл он, лихорадочно ощупывая пальцами остатки зуба.

Чалышев, пожав плечами, ушел.

Облава

Было далеко за полночь.

— По ко-оня-ям!

И вслед еще одна команда резанула слух.

— Смирн-аа!

Качнулись и замерли в седлах двенадцать всадников. Только лошади хрустели удилами и, переступая с ноги на ногу, били подковами.

— Товарищи милиционеры! — вскинул руку Чалышев. И эта его рука, словно взмах крыла неведомой птицы, заставила насторожиться, подправить опущенные стволами вниз короткие кавалерийские карабины.

Начальник милиции коротко рассказал о предстоящей облаве на врагов советской власти.

«Ими всегда были и останутся такие, как Салов, Токсамбай, Домулла. Все, кто привык жить за счет народа и только ждет не дождется, чтобы снова накинуть ему петлю на шею. Такие не остановятся ни перед чем. Они ненавидят нас и всех, кто с нами. Мы сегодня должны…»

Жгучие, полные ненависти, слова падали, как глыбы. Они волновали и тревожили одновременно. Может потому, что все в этой речи было предельно ясно, потому что текла ночь и потому что скоро придется схлестнуться насмерть с теми, о ком сейчас говорит Чалышев. Именно с Саловым, Домуллой, бывшим баем Токса. Все они затаились недалеко от города, в полуразрушенном саманном доме. Когда-то там жили пастухи Токсамбая. Когда-то он пригонял туда на стрижку свои отары. «Сегодня, благодаря Махмуту Ходжамьярову, — это он раскрыл, где сошлись наши враги, — мы их обезвредим».

Алдажар закончил говорить и ловко вскочил в седло.

— Ааарш!

Всадники пересекли площадь и зарысили по залитой лунным потоком улице. Вслед лениво побрехивали собаки и умолкали тут же. Город спал. Он выглядел мертвым. Бугрились, тонули в своих же собственных тенях дувалы. На крыше мечети холодным светом поблескивал ущербленный серп полумесяца. Ветерок, набегавший со степи, был свежий, он пропах травами. Когда город остался позади, разговоры умолкли. Кто курил, тот торопливо притушил цигарку, послюнив на пальцы, кое-кто глотнул из фляжки холодненькой водицы и оттер обмокшие усы. Каждый знал, где ему стать, откуда затем по команде стремительно ворваться во двор Токсамбая, а оттуда к дому. И если те, на кого устраивается облава, качнут отстреливаться, то бить надо не по ним, а поверх. Брать их следует живыми. Мертвые они не нужны. «Ох, и трудно это — брать повыше».

В последнем ряду среди двенадцати сутулится Саттар Куанышпаев. Не везет ему чего-то с конями. В этот вечер он загнал Гнедка так, что конь стал харчать.

— Ой-бой! Запалил! Пропал конь, — сокрушенно вздыхал Саттар.

Приблизились к балке. Возле нее сильнее пахла томившаяся, как в бане, в душной ночи курайная степь. Остановились невдалеке от темневших у речки токсамбаевских построек.

Там тихо, темно, нигде ни щелочки света.

— Схожу узнаю, — сказал Махмут.

— Нет, — твердо отказал ему в этом Чалышев. — Может, на сеннике часовой? Увидит, даст знать — и уйдут. Рассветает немного, тогда возьмем всех сразу.

Махмут в душе согласился с этими доводами и притаился за валуном. Заняли свои места и остальные. А время тянулось медленно, будто заарканенное. Вот скатилась за край степи луна, и еще больше потемнело. Скотный двор исчез, будто растворился целиком в каменистом распадке. И когда казалось, что рассвет не придет совсем, отовсюду поползла белизна. Проклюнулись камни, луговина, побежал навстречу дувал. И уже не остановить было ничем накатывающееся утро.

— Пора — нетерпеливо вскочил Махмут.

Чалышев выбежал на бугор, выстрелил и первым кинулся к дувалу. Махмут за ним. Вот и навес. Коней там нет. У дома распахнута дверь, выставлена рама. И нигде никаких признаков, что были люди. На дощатом полу изрядный слой пыли, даже навоз. В углу разваленный очаг.

— Ушли! «А как же Айслу?» — Сердце будто схватила и сжала чья-то грубая рука. И Махмут не сразу понял, что насмешливый голос принадлежит Алдажару:

— Ушли, говоришь? По-моему, здесь никого и не было. Эх, Маке, Маке, я думал, ты беркут, а ты пока еще курица только.

Махмут растерянно потирал лоб. Он просто ничего не мог понять. Разве не Айслу говорила с ним вечером, разве не ее руки лежали на его плечах? А между тем в доме будто год никто ногой не ступал.

А Чалышев, раскачиваясь на носках, уже в упор разглядывал Махмута и громко (чтобы слышали все, кого он привел на этот скотный двор) спрашивал:

— Айслу, значит, тебе сказала, что семья Токсамбая здесь живет?

Махмут молчал.

— С ней ты разговаривал несколько часов назад?

Махмут продолжал молчать.

— И тут, под навесом, стояли кони?

Со стороны города показался всадник.

— Алешка Колосов шпарит, — приложив горсточкой к глазам ладошку, уверенно сказал один из милиционеров.

— Вроде он.

— Жмет. Стряслось чегой-то, видать?

Колосов подскакал, спрыгнул с коня и не мог никак перевести дух, только таращил на всех запаленные глаза.

— Язык проглотил? — подстегнул его Чалышев.

— Беда, начальник, рестованные драпанули. Каюрова, который при их находился, в помещении, значит, порешили насмерть.

— Да ты что!

— Вот так уж, — вздохнул Колосов и захлюпал носом. — Брательник мне троюродный Каюров-то.

Весть ошеломила.

Первым опомнился Махмут.

— Все ушли? — ухватил он за плечи милиционера.

— Все.

— И уйгур?

— Энтот, поди, наперед других.

Чалышев резко повернулся к Махмуту:

— И здесь получается ошибка, Маке? По тому как ты докладывал, уйгур убежать не должен был? — и он вдруг побледнел, затрясся. — Продался Токсамбаю! Привык продавать направо и налево. Контрабандист паршивый, за верблюжиху баю продал нас всех!? Сюда увел, чтоб те удрать смогли, — кричал он все громче и громче.

Махмут не понимал, зачем он так орет? На кого? Из головы не выходил уйгур. Нет, не должен был, не мог убежать Кабир… Не мог… Но ведь и Айслу тоже не могла… Так что же происходит?..

— Взять его, связать.

«Кого связать? Меня?» — Махмут хотел отскочить. Но пока до сознания дошло, что именно о нем идет речь, Саттар уже успел выбить из рук наган. И сразу несколько человек навалилось на него, скрутили приготовленными для Токсамбая и его гостей веревками. Но и тогда еще Махмут не совсем поверил тому, что произошло. Он дико смотрел на Чалышева, на остальных. Все они и вся степь вокруг казались ему черными, как густая сажа.

— Ведите в чека, да смотрите. Головой ответите, если убежит, — бросил резко Чалышев, вырвал из рук Колосова повод, вскочил на его коня и через мгновение затерялся среди тупиковой улочки, выметнувшей на окраину городка свои щербатые дувалы и глинобитные, приземистые, глухие домишки с плоскими крышами.

Когда до ЧК осталось совсем недалеко, Чалышев попридержал коня, пустил его шагом. Нужно было привести в порядок мысли, успокоиться немного. Он ясно представлял себе, на какой пошел риск, обвинив Махмута в предательстве, и теперь уже в который раз проверял те доводы, какие он представит в подтверждение этих обвинений. Они выглядели убедительными и неопровержимыми: сообщил, что уйгур сознался… (если бы это было так, он не сбежал бы)… Несколько раньше настоял не отправлять арестованных в чека, — Алдажар усмехнулся, — свидетелей разговора достаточно… Заманил его, Алдажара, в гости и с помощью отца пытался споить. Сам же таинственно исчез из дома… Ночью прибежал в милицию, потребовал устроить облаву на заговорщиков, будто бы находившихся на скотном дворе, и этим отвлек милиционеров. Возле арестованных остался один человек… Наконец, надо обязательно напомнить про Дутова. Думский же рассказывал всем, и Крейзу в том числе, как Ходжамьяров уходил с террасы на даче Да У-тая. А когда вернулся, то сообщил о замеченных в саду подозрительных лицах… И если намекнуть осторожно латышу: — Не предупредил ли Махмут кого-нибудь из бывших своих дружков? Контрабандист же в прошлом. Такому не всегда можно верить. — И Чалышев одобрил эту пришедшую в голову мысль. Особенно он был доволен, что запретил Оспану приканчивать Кабира на месте. Велел утащить, прирезать где-нибудь подальше эту длинноязыкую падаль. Теперь побег Кабира будет самым веским доказательством вины Махмута. И все же Чалышев не был спокоен до конца уже потому только, что о предательстве Ходжамьярова придется докладывать не кому-нибудь, а Крейзу… «Если бы председателем чека был простодушный и очень иногда доверчивый Савва Думский».

Латыша Чалышев, хотя и не признавался себе в этом, побаивался основательно. Давно уже побаивался.

Конечно, можно было поступить иначе. Перестрелять во время облавы Токсамбая со всей его компанией. Такая мысль возникала на мгновение, когда Ходжамьяров упомянул про заговор, но эту мысль тут же пришлось отбросить как негодную. Если бы Токсамбай был один — другое дело. Одного пристрелить труда не составляло. Но пятерых?.. Останься любой из этих пяти по какой-либо случайности живым, он обязательно, ради спасения своей шкуры, выдал бы всех заговорщиков, а следовательно и его, Чалышева. Его, конечно, в первую очередь. Это же такой народец, на которого особенно полагаться нельзя. Это не Саттар, не однопалый Итпаев. Из них вот действительно можно жилы тянуть, и они промолчат. Токсамбай же и Салов привыкли торговать и обманывать. Они отца родного продадут и не охнут, не пожалеют, если убедятся, что откупятся этим. Да и нужен был еще пака Чалышеву Токсамбай, люто, по-звериному ненавидевший советскую власть. Токсамбаю было за что ее ненавидеть.

Когда-то личный друг ташкентского генерал-губернатора, самый первый человек на весь Джаркентский уезд, чье слово было законом для многих, он носился теперь по степи как потерявший свое лицо последний джатак.

Все отняла у Токсамбая советская власть: пастбища, скот, дома, лишила власти, почета и отдала все это бывшим безродным батракам.

«Хорошо, что хоть лисью хитрость байскую не сумела советская власть отнять у Токсамбая», — усмехнулся, еще сильнее осаживая разгоряченного коня, Чалышев. Он отлично помнил, как Токсамбай явился когда-то в ревком и объявил, что добровольно отдает большевикам для народа кровных скакунов своих, баранов, остальное имущество и хочет дожить свой век на земле предков в какой-нибудь небольшой юрте. На другой день, весело покрикивая, он пригнал к ревкому отары овец, конские косяки; и в их ржании, топоте, пыли потонул город. С улыбкой вручил бай исполкомовцам и связку ключей от амбаров. Хитрый. Знал: сам не отдаст — заберут они. Но тогда уже до последней нитки, все. А так — кое-что припрятал, кое-какие отары угнал на горные пастбища с верными людьми. Главное же, получил возможность безбоязненно жить на прежнем месте. Ему дали охранную грамоту. Он повесил ее на видном месте в юрте, которую поставил в дальнем глухом урочище Карой. И прикинулся, будто смирился и с новыми порядками, и с потерей богатства, власти. В действительности же спал и видел, как бы вернуть, да еще с лихвой, все отданное большевикам. И через тех, у кого разглядел жадную, корыстолюбивую душонку, кого давно сбил с верного пути подачками, посулами, кого развратил, дав власть над другими, сколачивал возле себя недовольных новыми порядками. Действовал он и через забитых, темных, им же запуганных за долгие годы байства батраков. Выбирал таких из них, кто отвык уже что-нибудь самостоятельно решать, думать, а только подчинялся его байской воле.

Таков был, таким и остался Токсамбай. Давно уже и крепко извилистые лисьи тропки, по которым он петлял, переплелись с путаными дорогами, по которым метался Чалышев. В случае провала обоих ждал один конец. К началу восстания Токсамбай должен был выставить (в первый же день) около полка вооруженных до зубов степных джигитов. Его имя еще значило кое-что. За ним еще шли затаившиеся, ожидающие своего часа баи помельче чем он: скотопромышленники, торгаши, крупные домовладельцы. Вот почему, когда над Токсамбаем нависла петля. Чалышев не мог не попытаться отвести ее. Она ведь и над ним нависла в этом случае.

Но стоило только Чалышеву подумать о Токсамбае, как рядом непрошено вставал Ауэзхан, вчерашний гость Токсамбая. Его Чалышев не мог терпеть. Как не мог побороть отвращения к его шелушащимся дряблым щекам, покрытым густо-багровыми пятнами. И этот без роду, без племени и без гроша в кармане писаришко ничем решительно, кроме четкого почерка, не проявивший себя, вздумал ставить условия, повышать голос.

Чалышев вспомнил, как недавно Ауэзхан вдруг заявил: «Если господин Дутов думает включить в единую неделимую Россию и Средне-Азиатскую часть империи, если он не поддержит идею о великом и независимом Казахском ханстве, то ни мой народ, ни моя партия (так и заявил, наглец, „моя партия“) его не станут поддерживать».

Пришлось тогда крепко осадить этого писаришку. Сказать ему: «Что это за „моя“ партия? Где она? Или я потерял зрение? О каком народе вы говорите? Теперь не семнадцатый год. Тогда вам еще удавалось морочить головы разным интеллигентикам, байским сынкам, муллам, и они тащили к вам кое-кого из голытьбы. А теперь это не удастся. Не та теперь голытьба. Мы ее, как вы, уговаривать выступать против большевиков и комиссаров не собираемся. Мы ее просто заставим воевать против них. Сила для того, чтобы заставить, есть. Она в Синцьзяне. Это сформированные офицерские и казачьи полки. Английские и французские пушки, аэропланы, танки. Это армии союзников, которые придут на помощь к Дутову. Вот что решит исход готовящейся великой битвы, а не ваша болтовня. И если для искоренения большевизма потребуется истребить половину населения России, оно будет истреблено. И никаких партий для этого не потребуется». — Чалышев вспомнил, как уши у Ауэз-хана наливались кровью, будто петушиные гребни, и пылали пунцовыми пятнами щеки.

От этого воспоминания на душе стало веселее. Подумалось: пока Крейз распутает дело Махмута, он, Алдажар, закончит свое — успеет поднять в уезде своих людей. От атамана уже получен приказ. «С богом», — вот все, что написал Дутов. Всего шесть букв. Значит, через шесть дней атаман выступит.

Мысли о Токсамбае и Ауэзхане прервал дробный топот. Здание ЧК было уже рядом. К нему с противоположной стороны улицы скакали трое, среди них Савва Думский. Чалышев соскочил с коня и ввел его за повод в раскрытую калитку, вслед за теми тремя.

Секретное совещание

Было два часа ночи. Махмут узнал это, когда его привели к Крейзу, и в комнате, примыкающей к кабинету председателя УЧК, он бросил взгляд на стену, где висели большие круглые часы в темном футляре.

В этой комнате за письменным столом с пузатыми точеными ножками и залитым чернилами сукном всегда сидел кто-нибудь из дежурных чекистов.

В этот раз дежурил хорошо знакомый Махмуту Байгали Косов.

Словно боясь зацепиться за Махмута взглядом, он усердно выскабливал ножом с сукна неистребимые ничем чернильные пятна и не поднимал головы.

— Баке, — обратился к нему Махмут, — увидишь отца, передай привет, пожалуйста.

— Молчать! Кто разрешил разговаривать! — Выкрикнул в спину Махмуту один из конвоиров и тревожно задышал в затылок.

Косов показал на дверь кабинета рукой, давая понять, что можно заходить.

«И этот тоже считает меня врагом», — подумал Махмут. По сердцу остро царапнула боль.

— Шагай! — подстегнул жесткий окрик конвоира.

Махмут поддернул книзу гимнастерку, на которой не было ремня, решительно потянул на себя дверную ручку и шагнул в кабинет. Глаза сразу охватили все: и широкую спину Думского, и занавески на окнах, Чалышева в наглухо застегнутом френче из легкой серовато-белой парусины, клубы табачного дыма, сгрудившиеся над ламповым стеклом, склонившегося над бумагами Крейза и поблескивающую в его руках лупу.

— Рестованный Ходжамьяров доставлен по вашему приказанию, — отчеканил из-за спины Махмута конвоир, зашедший с ним в кабинет (второй остался за дверями), и, секунду помолчав, добавил: — привел рестованного Петров.

Крейз отшвырнул на край стола лупу, выпрямился, поглядел на Махмута исподлобья, как никогда не глядел раньше, и отрывисто спросил:

— Почему настоял не отправлять задержанных с оружием в чека?

— Хотел быстрее узнать, откуда взяли винтовки, кому везли.

— Только тебе они это сказали бы? — едко усмехнулся Крейз.

Махмут опустил голову.

— Ну, узнал кому везли? — последовал новый вопрос.

— Нет.

— А от кого везли?

— Узнал. От Дутова винтовки.

— Кто тебе сказал это?

— Кабир.

— Какой же тогда был смысл убегать Кабиру, если он дал показания?

— Не знаю.

— А с дочерью Токсамбая ты как связался?

Махмут тяжело посмотрел на Крейза и не ответил.

— Сам видел бая?

— Нет, Айслу сказала, что он ночует в доме на скотном дворе.

— И про гостей она сказала?

— Она.

— А может, и Айслу никакой там не было?

Допрос продолжался долго.

И все время Чалышев сидел, откинувшись на спинку кресла, разглаживал ладонью морщинки на сукне стола. Ни одного вопроса он пока Махмуту не задал.

Думский воевал с поминутно гаснущей трубкой, сердито сопел и иногда исчезал за густым облаком сизого табачного дыма, который отгребал ладонью к окну, хотя оно было наглухо закрыто.

— Что ты сказал Чалышеву после того, как первый раз допросил Кабира?

Махмут через силу поднял глаза на Крейза и, помешкав, ответил:

— Сказал, если допрошу Кабира еще раз, все о винтовках узнаю. И Алдажар тогда уступил.

— Советовал оставить возле арестованных одного дежурного милиционера?

— Так ведь…

Махмут вдруг понял, как все складывается против него. Что и он, будь на месте председателя чека или Алдажара, мог… И уже не в состоянии справиться с волнением, он шагнул ближе к столу, прижал к груди руки и заговорил торопливо, взахлеб:

— Все равно, не думайте. Я же не враг. Не предатель, Кого угодно спросите. Может, сам попал в западню, не так сделал как надо. Только я не враг советской власти, — голос у него задрожал и осекся.

— Да ты закури, Маке, закури, — протянул Думский кисет, — бумажка-то имеется?

— Есть, есть, — благодарно улыбнулся Савве Махмут и стал торопливо сворачивать цигарку.

Неожиданно, будто кто вытолкнул его, поднялся Чалышев.

— Ты на даче у Да У-тая уходил с террасы?

— Уходил.

— Зачем?

— Товарищ Думский посылал.

— А с кем ты тогда разговаривал в кустах?

Махмут вздрогнул, уже свернутая цигарка порвалась, махорка из нее высыпалась. Нелепость нового обвинения ошеломила, сбила с толку.

— В кустах? — побледнел Махмут.

— Да, в кустах. Чего затрясся?

— Ни с кем не говорил. Прибежал на террасу, ему, — показал Махмут на Думского, — сказал, что солдата с офицером видел в кустах.

— Врешь, брось притворяться! Нам все известно, — меняясь в лице, выкрикнул Чалышев и повернулся к Крейзу. — Вину с себя не снимаю за то, что уговорил меня Ходжамьяров. До сих пор не могу понять, как это ему удалось и как я поддался на его провокацию, — недоумевающе развел он руки.

— Да, промахнулся ты, Чалышев, основательно промахнулся. И мы с тебя за это спросим, — в голосе у Крейза зазвучали металлические нотки.

— Спрашивайте, — воодушевился Чалышев. — Сознаюсь, проглядел байского прислужника. Не думал, что за юбку продаст нас всех. Мне, который из петли его вытащил, такой смертельный удар нанесет, — и Чалышев закрыл глаза, как если бы действительно получил этот удар. — Правильно говорит наш степной народ, — после того как открыл глаза, понизил Чалышев доверительно голос, — если выкормишь тощую корову, рот и нос будут в сале, а если выкормишь дурного человека, они будут в крови. Я вырываю жалость к тому, кого спас. Когда его осудит трибунал, попрошу, чтобы мне разрешили расстрелять этого предателя. Я уверен, он это сорвал операцию с атаманом. Он предупредил Дутова.

Махмут отшатнулся и обвел диким взглядом комнату. Под Думским глухо заскрипел стул. Савва повернулся всем корпусом к Чалышеву, удивленно посмотрел на него и медленно вытянул изо рта трубку.

Чалышев перехватил этот взгляд, понял, что переборщил, но отступать было уже поздно. И он поэтому выдержал взгляд Саввы, не отвел от него свой.

А тот уже засопел непримиримо, повел короткой шеей и опустил на стол кулачище:

— Да ты чего несешь? Да я хоть перед ста трибуналами за Ходжамьярова голову прозакладываю. Так вот, — и Савва шлепнул по колену ладонью, припечатывая сказанное.

— Не особенно разбрасывайся, Савва, головой. Она самому тебе пригодится, — усмехнулся Крейз, отчужденно посмотрел на своего заместителя через лупу. — У тебя ведь тоже рыльце в пушку. Однопалый и его дружки не без твоей помощи скрылись.

— То есть? — не понял Савва, и трубка у него перекочевала в карман.

— Не надо было поручать милиции облаву на Токсамбая, тогда возле арестованных не остался бы один дежурный.

Чалышев скромно кашлянул.

— Так зуб же проклятущий, — запунцовел, начиная со лба и до шеи, Думский. — Но все равно. За это сполна готов нести ответ.

Крейз убрал в стол лупу.

— Ну, хватит, — объявил он твердо. — Ходжамьяров, видно, нам больше того, что сказал, не скажет. Будем оформлять материал в трибунал. За все, что случилось по его вине, нашего брата к стенке ставят.

— А я не согласный с таким решением, — вскипел Думский и защелкал зажигалкой, забыв, что трубка все еще в кармане.

— Можешь писать о своем несогласии, — резко ответил Крейз и, ткнув в сторону Махмута лупой, приказал конвоиру:

— Увести.

Когда за Махмутом закрылась дверь, Крейз пытливо взглянул на Чалышева и спросил его:

— А тебе не приходила мысль, что в той давнишней истории с Ходжамьяровым, когда Сидоров собрался вздернуть его на воротах, далеко не все гладко?

У Чалышева сразу пересохло в горле. «Что имеет в виду Крейз?.. Не подвох ли скрыт за этим вопросом?» — Он отшатнулся и впервые за все время разговора взглянул в упор, в самые зрачки председателю ЧК. Встретив доброжелательный ответный взгляд, успокаиваясь, решил: «Нет, никакого подвоха…. Когда хотят уличить в чем-либо, так не смотрят», — и расцепил пальцы. Он, оказывается, так крепко их сжал, что побелели ногти.

— Разве не проще было Сидорову, — продолжал Крейз, — пристрелить Ходжамьярова, как пристрелил он Прохора Савчука и Гаврилу Кочина? Ведь бой же тогда шел, и вдруг сооружают виселицу?

— А разве насчет виселицы есть основания думать…

— Какие уж там основания, — отмахнулся Крейз, — по теперешним делам Ходжамьярова о прошлом начинаю судить.

Чалышев оживился.

— Все может быть, — сказал он после короткого раздумья. — И если откровенно, то такая мысля у меня возникала как-то. Даже не раз. Но доказательства? — раскинул он в стороны руки. — Сейчас же, после ваших слов, начинаю думать, что виселица — действительно провокация. Чистейшая провокация!

Крейз насупился, сердито сунул в стоп лупу, поднялся и резко сказал:

— Хватит. Идите отдыхать.

Перемена в настроении Крейза встревожила Чалышева, но он не мог понять, чему ее приписать.

Крейз же, как только остался один, обошел вначале все окна, постоял у каждого, словно сравнивал, в каком гуще ночная темнота, где она плотнее прильнула к стеклам, и вернулся к столу.

— Так, так, — ворчал он, кривя губы, — значит, уже думал, и не раз, что история с виселицей чистейшая провокация!.. Только доказательств не было?.. Ну и ловок ты, оказывается!

Сегодняшнее поведение Чалышева бесило. Возможно, потому, что все было против Ходжамьярова. Все, и ни крупицы в его пользу.

Между тем Крейз знал Ходжамьярова не первый день. Да и чутье подсказывало, что Ходжамьяров не предатель.

— Не бывает никогда, чтобы все против, — рассуждал Крейз. — Вернее, бывает, когда факты специально подтасовывают. «Ну, а если они на самом деле подобраны?..»

Эта мысль не показалась столь уж неожиданной. Тогда кем? С какой целью? И почему Чалышев (это было явно заметно) топил Ходжамьярова, будто тот мешал ему в чем-то. Но в чем? Не ревность ли здесь играет роль? Не из-за Айслу ли между ними пробежала черная кошка?

Крейз поколачивал слегка кончиками полусогнутых пальцев по столу и думал, что даже в этом случае Чалышев показал себя с новой, неизвестной до этого стороны, раскрыл мелкую свою душу. Надо же заявить: «Буду просить трибунал, чтобы лично мне разрешили расстрелять предателя». Не рано ли?

И все же во многом надо было еще разобраться. После того как Думский, побывав на скотном дворе, доложил, что там «ничьим духом не пахло», Крейз не сомневался: ночевка Токсамбая была приманкой. Она потребовалась, чтобы отвлечь милиционеров и освободить однопалого с его друзьями.

Но кто первым пустил слух о Токсамбае… Махмут не отрицает, что это сделал он. Предположим, его спровоцировали, обманули. Кто обманул? А если Чалышев… Тогда зачем ему потребовалось бежать к Думскому и сообщать о сборище на скотном дворе… Ведь Савва мог быстренько собрать сотрудников чека и провести облаву сам. В этом случае возле арестованных не остался бы только один… И опять все говорило не в пользу Ходжамьярова. Но в то, что он предатель, Крейз как раз и не верил, не мог поверить. И если бы его спросить, откуда такая убежденность, чем она подкрепляется, он не смог бы ответить на этот вопрос.

Разве могут являться стоящими аргументами то, как вел себя на допросе Махмут, его неподдельное возмущение выдвинутыми обвинениями, тем, каково было выражение его глаз, лица, отношение к Чалышеву, хотя тот явно топил его.

«Я попрошу у трибунала разрешения лично расстрелять предателя… Я вырываю из сердца жалость…».

— Тьфу, — с остервенением сплюнул Крейз. Тон, каким было все это сказано, неискренность его не выходили из головы. И уже в который раз прослеживает мысленно председатель ЧК все поведение и всю работу начальника милиции за то время, что знает его, сталкивается с ним. И ничего, что заставило бы насторожиться, не находит. «А то что он из бывших?.. А если Ходжамьяров…»

Крейз порывисто встал и вышел из кабинета. В приемкой, увидев его, вскочил и вытянулся по швам задремавший было за столом Байгали.

— Всего хорошего, товарищ начальник. Уходите?

— Ухожу. Но прежде вызови ко мне Шиназу.

Косов побежал выполнять распоряжение.

А немного погодя в приемной уже стоял с заспанным лицом начальник тюрьмы Шиназа Нургожаев и тревожно спрашивал:

— Сам звал? Не знаешь зачем?

— Они скажет. Заходи.

— А он у вас когда спит?

— Заходи, заходи. Ждет же.

Шиназа бочком протолкнулся в кабинет.

— Садись, Шиназа, — указал ему на стул Крейз.

— Спасибо, начальник. Ноги грязные, стоять буду.

— Садись. У тебя в какой камере Ходжамьяров сидит?

— Уй, крепкая камера, не убежит, не бойся. Пятая камера, знаешь?

— Знаю. Вот что, Шиназа. Это опасный человек. Дружки могут попытаться освободить его. А в крайнем случае и отравить, чтобы других не выдал. Понял?

— Понял, начальник. Шиназа не первый день тюрьмой командует.

— Хорошо. Поэтому никаких передач ни Ходжамьярову, ни от него. Только когда я разрешу.

— Понял, начальник. Не будет передач.

Поговорив еще немного с Шиназой, Крейз отпустил его. Сам он ушел из ЧК, когда в окно заглянул рассвет. Был в это утро рассвет веселым и слепящим. Такими утрами обычно и обливаются обильными росами, словно слезами, степные травы, сверкая при восходах солнца удивительно сочной яркостью.

Горе старой Магрипы

Еще с того вечера, когда увидела впервые возле дувала сына рядом с приемной дочерью Токсамбая, старая Магрипа не могла побороть возникшую в душе тревогу. Материнское сердце подсказывало: быть беде, быть беде. А сердце умеет иногда смотреть далеко вперед.

Не ждала ничего хорошего Магрипа для своей семьи от Токсамбая и от его родичей. Она была твердо убеждена в этом. И поэтому не понимала Ходжамьяра: как он мог спокойно вспоминать о годах, когда батрачил на бая, и даже посмеиваться при этом. Потому, видно, — думала Магрипа, — что не он рожал тех четверых сыновей, которые раньше Махмута появлялись на свет и умирали, прожив всего по году или два в дырявой заплатанной юрте. Другой они с Ходжамьяром заработать не могли, как ни старались. Сыновья умирали, а она считала, виноваты в этом холодные зимние ветры, морозы да всемогущий аллах. Только позже, когда вырос Махмут, стал таким, как сейчас, когда он подружился с большевиками, привел их в степь, — в чем Магрипа тоже была твердо убеждена, — и стал рассказывать о совсем другой жизни, когда эта жизнь, наконец, пришла, только тогда Магрипа поняла, кто был виновником гибели ее сыновей. Токсамбай и такие, как он, были виноваты в их гибели. А разве может сердце матери, сколько бы лет ни прошло, согласиться со смертью детей, смириться, перестать ненавидеть тех, кто их погубил? Поэтому другую девушку, не из юрты Токсамбая, хотела Магрипа видеть женой Махмута. Это Ходжамьяру все равно, кого приведет в дом сын. Таким уж родился Ходжамьяр. Из него, как из теста, можно лепить, что захочешь. Сказала ему как-то: возьми плетку, постегай Махмута, запрети за токсамбаевской девкой бегать, — так он в ответ сказал: — Сын, воспитанный отцом, будет делать стрелы, а воспитанный матерью — кроить халаты. Махмута я воспитал. Он сильный. У плетки же два конца. — Совсем, видно, выжил на старости из ума Ходжамьяр, забывать стал, что хороший жеребенок идет за хорошей лошадью, а за жеребенком идет только плохая лошадь.

Послушал бы Ходжамьяр, отбил от Токсамбая Махмута, может, и не посадил его в тюрьму самый главный начальник Крейз.

Давно ли этот Крейз в гости приходил к Ходжамьяру, кумыс с ним пил, плов с ним и Махмутом из одного блюда кушал…

В тюрьме Махмут. Горе свалило Магрипу. Она слегла. Ходжамьяр ей мокрые полотенца на голову прикладывает; ногу, которая почему-то отнялась вдруг и ни согнуться, ни разогнуться не хочет, лечит. Да не помогают ей лекарства. Вот если бы сына из тюрьмы выпустили, нога сразу бы стала здоровой.

А лекарства надо у докторши попросить. Она лучше знает, какие надо лекарства. Магрипа лежит, думает. В дом вползают сумерки. В комнате докторши слышны шаги. Там передвигают что-то. Это докторша в дорогу собирается. На курсы в другой кишлак уезжает. Верный называется этот кишлак. Говорят, он в три раза больше Джаркента. Даже не верится, что такой кишлак может быть где-нибудь. Непонятно также Магрипе, почему едет туда докторша. Говорит, учиться. А зачем ей учиться? Она и так ученая, вон как хорошо лечит. Может, опять не уедет? Раньше как у ней получалось: соберется вот так же, а курсы, на которые ехать, присылают письмо: подождать надо, отложили учение. Докторша повздыхает и повесит свои три платья назад за дверь под простыню. А сама рада. Это из-за Алеке, она не хочет расставаться с ним надолго.

Магрипа прислушивается: Алеке разговаривает. Пришел помогать докторше собраться в дорогу. А мысли от Алеке снова возвращаются к Махмуту.

«Что он сделал? За что сидит в тюрьме?» Сколько ни расспрашивала Ходжамьяра, — не говорит. Жует губами, как непоеная лошадь, и молчит. Накричала на него, и он ушел в сад. Опять возле яблонь бродит.

Ходжамьяр действительно бродил по двору, не зная, куда себя деть. Потом стал снимать с дерева самые спелые крупные яблоки и осторожно, чтобы не помять, укладывать их рядами в большую, похожую на сундук корзину.

«Таких она и в Верном не сразу найдет. Как на подбор — одно к одному», — думал старик и прежде, чем положить яблоко в корзину, бережно вытирал его рукавом. Он был также доволен, что догадался рассердиться и под этим предлогом уйти от Магрипы. А то могла еще заметить, что тоже думает все время о Махмуте. Пусть не видит, как у него тяжело на душе. Он-то не может, как она, лечь и охать.

Ходжамьяр перетащил корзину на террасу. С нее был виден стоящий через дорогу дом. Он угасал вместе с надвигающейся темнотой. В этом доме жил председатель ЧК Крейз. Захотелось пойти к нему, поговорить о сыне. У кого хочет может Крейз спросить про Махмута. Любой скажет, нельзя его в тюрьме держать, неправильно. Занятый этими мыслями, старик не расслышал, как на террасу поднялся Чалышев. Заметил, когда тот уже открывал дверь в комнату к докторше, и не стал его окликать.

А Чалышев, дружески пожав руку Сиверцеву, объявил, что явился проводить Машу, и вытянул из кармана бутылку наливки, потребовал рюмки, чтобы пропустить «по одной» за счастливую дорогу.

Рюмок не нашлось, наливку разлили по пиалушкам.

— За то, чтобы все было хорошо, — объявил Чалышев и, похлопав по плечу Сиверцева, добавил: — Эх, проглядел я Марию Федоровну. Простить себе не могу. А ты вот приметил ее. Ловко обскакал меня, дружище. Ну что ж, владей ее сердцем, владей.

Маша счастливо смеялась, но когда ловила на себе взгляд Чалышева, то зябко поводила плечами. Ей хотелось отвернуться.

— Когда в путь?

— С минуты на минуту.

— Так ты твердо решил проводить Машу?

— Да. Провожу до Лесновки и назад. Начальство разрешило на два дня отлучиться.

— Савва или Крейз?

— Считай, оба.

— А когда свадьба?

— Как только Маша с курсов вернется.

— Надеюсь, пригласите?

— Обязательно, — в порыве душевной щедрости Сиверцев подался к Чалышеву, коснулся его плечом.

— По какой дороге поедете?

— На Карой, по верхней. Оттуда на Малый перевал.

— Правильно. Самая короткая дорога. Но не опасно ли через перевал? Банды в тех местах шныряют. Может, охрану дать?

— Зачем? Я ведь не с пустыми руками еду. И у Маши оружие есть. Потом за кучера у нас Мамаханов. А это стрелок что надо. У него винтовка и пара гранат всегда найдется, — отклонил Сиверцев предложение Чалышева, поблагодарив его взглядом.

— Тогда бояться нечего, — усмехнулся начальник милиции, посидел немного еще, позубоскалил насчет свадьбы, заставив Машу покраснеть, попрощался и ушел.

А к дому Ходжамьяра вскоре подкатил Мамаханов. Он правил парой поджарых коней, впряженных в легкий ходок на железных осях.

— Эй, ехать будем или не будем? — звонко, на всю улицу прокричал Мамаханов, плечистый, добродушный человек, любивший дальние дороги. — Эгей, — эхо его голоса зацепилось за высокие тополя, выстроившиеся вдоль арыков. Они словно ответили на веселый окрик шелестом листвы, качнулись кроной и замерли. Городок уже спал, спала, потягиваясь, в чутком первом сне и захлестнувшая его со всех сторон степная земля. По ней, едва касаясь трав, полз зачинавшийся где-то далеко ночной ветерок, перевитый легким туманцем, и стлался по улицам.

Дорога

Пофыркивали лошади. Мягко пощелкивали окованные железными шинами колеса, хорошо смазанные чистым паровым дегтем. Маша и Алексей сидели в ходке, тесно прижавшись. Для них эта первая ночь в пути была соткана из тепла и света.

— Спать хочешь?

— Нет. Что ты, Алеша. Не хочу.

И все же Маша заснула с каким-то радостным чувством. От этого чувства она и просыпалась после несколько раз, глядела на звезды и засыпала опять, опираясь на плечо Алексея. Задремал перед рассветом и Сиверцев. Когда рядом, у самого уха, хлопнул выстрел и он попытался вскочить, было уже поздно. На него навалились двое и скрутили арканом по рукам и ногам. Третий вязал Машу. Возле ходка в траве лежал ничком Мамаханов. На спине у него расплывалось темное пятно.

Огромный, как глыба, казах, в надвинутой по самые брови облезлой шапке, взмахнув наганом, приказал:

— В телегу этих двоих.

И опять над головами покачивалось небо с поблекшими от накатывающегося рассвета звездами. Опять пощелкивали смазанные паровым чистым дегтем колеса. Но лошадьми теперь правил не Мамаханов, оставшийся лежать у дороги, а крепкий бородач перепоясанный крест-накрест патронными лентами.

Мертвые молчат

Светало. Яснели, откатываясь в стороны, дали. Саттар гнал иноходца к Черной согре, где должен был встретиться с Умекеновым и Айташевым. Их в ночь облавы на Токсамбая Чалышев представил Махмуту как уполномоченных по Джавалийской волости, когда тот неожиданно явился к нему в кабинет.

С Умекеновьш и Айташевым у согры Саттара будет ждать еще один человек — Степан Удодов, бывший семиреченский кулак. Вчетвером они должны будут обогнуть согру, проскочить перевал и за ним нагнать подводу, на которой Мамаханов везет Сиверцева с докторшей. Как только нагонят, объявят, что по распоряжению Крейза их прислал Чалышев сопровождать телегу до места. А то стало известно только что о новой банде, рыскавшей неподалеку.

Сиверцев, конечно, поинтересуется, что за народ с Саттаром. Он ни одного из троих раньше не встречал.

Ему надо будет сказать: приезжали к Крейзу по секретному делу из Джавалийска. Сейчас возвращаются назад. Вот попутно и поручил им председатель ЧК поохранять подводу. А затем, улучив подходящий момент, Саттар пулей в затылок должен будет свалить Мамаханова. Его надо бить наверняка, потому что, если он успеет схватить винтовку, то беды не миновать. Это такой стрелок, каких всю волость обойти — не сыщешь. Как только грохот выстрел, Умекенов с Айташевым хватают и вяжут Сиверцева, не дав ему опомниться, Удодов — докторшу. После этого их обоих надо будет отвезти на стойбище Токсамбая. Чалышев передал для Токсамбая письмо.

Вспомнив о нем, Саттар обеспокоенно обшарил рукой очкур штанов и успокоился. Письмо было на месте. Иноходец бежал резво, у него, поигрывая, урчала селезенка. Вокруг шумели травы. В этом году выпало много дождей. Выпали они ко времени, и поэтому травы вымахали по пояс. Они разлились, как море. Когда из-за горизонта брызнуло солнце, внимание Саттара привлекла воронья стая, носившаяся в стороне, у одного из горных прилавков.

«Что там может быть?» — подумал Куанышпаев. Приподнялся на стременах и заметил, как тропу, по которой он гнал иноходца, пересекли следы. Пригляделся к ним и определил, что совсем недавно здесь прошел небольшой отряд. Кое-где еще не поднялась примятая конями трава. В отряде было шесть всадников. Седьмой конь шел налегке. И это тоже определил без труда Саттар.

Выхватив карабин и передернув затвор, он осторожно двинулся по следам. Решил все же узнать, над чем кружит воронье. И когда спустился в небольшой ложок, неожиданно наткнулся на лежавшего в утоптанной зелени человека. Соскочил с коня, наклонился над ним и уже не мог отвести взгляда от его продолговатого, искаженного гримасой боли лица, от седого клока в густых и черных, как сажа, волосах, от лохматых бровей, коротких, похожих на пучки.

«Кабир, друг! — узнал Саттар убитого. — Кто же это так истерзал тебя, язык вырвал… Кто?» — А сам уже знал, вернее догадывался, кто это сделал.

Ведь в разговоре Алдажар Чалышев и Махмут Ходжамьяров упоминали про Юлдашева, захваченного с винтовками. Но мало ли Юлдашевых на белом свете? Ему тогда и в голову не пришло почему-то, что захваченный вместе с однопалым Оспаном уйгур и есть Кабир.

Значит, это однопалый пробежал здесь и оставил за собой кровавый след.

Всем существом Саттара овладело острое желание влепить однопалому пулю в сердце за то, что он убил Кабира. Или вот так же вырвать ему его змеиный язык.

А солнце ползло и ползло на кручу неба. Оно уже лизнуло жарким полымем степь, сглотнуло с густых трав всю росу, и травы ответили на это звоном кузнечиков, писком мошкары, пением жаворонков.

Саттар слышал, как заливаются в бездонной голубизне трепетные комочки, ощущал идущий от нагретой земли тугой жар, но согреться, унять озноб никак не мог. И все старательнее запахивал, подтыкал под себя полы полушубка, накинутого на него Кабиром поверх рваного одеяла. В юрте за ночь выстыло так, что стучали зубы. У ее полога тускло поблескивал снег. За юртой бесновался и крепчал буран. Его рев раскалывал голову, и она болела невыносимо и остро. Ломило ноги, руки. Страшная болезнь пришла внезапно и свалила Саттара. Тиф пришел, сыпняк — так зовут в народе эту болезнь. И когда она приходит, ничего не остается другого, кроме как умереть. И Саттар наверняка бы умер тогда. Но он лежал в тифу не один. Рядом был Кабир, сжигаемый этой же болезнью. Ползком добирался Кабир до очага, разжигал в нем огонь, грел воду и поил его, Саттара, кипятком, заваркой из трав, укрывал своим полушубком, а после долго отлеживался в углу, набираясь сил. Но как только приходил в себя, опять полз к очагу.

Три года до этого жил Саттар с Кабиром под одной крышей, одни и те же отары Оспана Итпаева пас, из одного казана ел.

И все, что было пережито с Кабиром, вспомнилось вдруг, вошло в самое сердце, не оставив там места ничему другому. И тихие вечера, повитые горьковатым дымом костра, вспомнились, и неторопливые беседы, которые вел с другом. Побрехивание собак и ночные шорохи, тюльпаны, от которых горела степь, будто подожженная вся разом.

А сейчас Кабир мертвый, раскинув руки, лежит в траве. У него отрезан язык, выколоты глаза. Однопалого работа.

Тяжело, с усилием провел Саттар по лицу ладонью, шагнул трудно к коню, расседлал его, стреножил и долго ходил, искал, выбирая небольшое местечко в огромной степи. Когда нашел его, стал рыть могилу. Без лопаты это сделать было нелегко. В ход пошли нож, солдатская манерка и даже завалявшийся в сумах обломок подковы. Иногда, выгребая землю, Саттар думал о тех, кто ждет его возле согры. Но бросить, не похоронить друга он уже не мог.

К обеду могила была вырыта как положено, с нишей в боку. Вытерев мокрую шею подолом прилипшей к костлявым плечам потемневшей от пота рубахи, Саттар опустил Кабира в яму, уложил в нише головой на запад, вылез наверх, сгреб ногами в могилу землю, прихлопал ладонями образовавшийся холмик, подравнял его, сходил к горному прилавку, притащил оттуда небольшой камень, водрузил у изголовья Кабира и решил прочесть молитву над его прахом. Когда уже опустился на колени, с ужасом обнаружил, что не знает, какую молитву полагается читать над умершим. Да и вообще ни одной из молитв, оказывается, он не знает целиком. Как ни напрягал память Саттар, как ни мучился, кроме отдельных, не связанных между собой слов, ничего вспомнить не мог.

«Не молитву, так хоть просьбу выскажу», — подумал Саттар и зашептал:

— Ва, расул-алла, всемогущий повелитель, возьми душу бедного Кабира к себе, — при этом он широко открывал рот и глядел вверх: — А все же ты плохо сделал, алла, что не помог Кабиру, не ударил молнией однопалого Оспана. Хороший был человек Кабир, хоть и не казах, а уйгур. Очень хороший. А ты не помог, — ожесточась, Саттар заговорил громче, лицо у него сделалось злым, колючим. Он даже замахал над головой кулаками, выкрикивая угрозы и проклятия. Только когда отвел душу как следует, поднялся, отряхнулся, поймал коня, заседлал и неторопливой иноходью погнал его дальше.

Через некоторое время в глухом распадке увидел за невысокой, сложенной из сырца стеной крыши построек и рядом несколько юрт.

Стойбище Токсамбая

С трудом раскрыла Айслу глаза и все вспомнила. В крыше сарая зияла дыра. Виднелось небо. Лучи света плотным косым пучком падали на деревянный остов старой седелки, лежавшей на земле, на обломок сопревшего хомута и на висевшее над ним серое облачко.

Айслу вгляделась в облачко. Это были тучи блох. Значит, она заперта в какой-то заброшенной конюшне. На Карое таких конюшен нет. Куда же привез в таком случае ее отец? Что он теперь с ней сделает?

Тихо постанывая от острой боли в боку, пересиливая головокружение, Айслу доползла до двери и приникла к щели. Но щель совсем крохотная, в нее виден только сложенный из сырца высокий дувал. Он рядом, в нескольких шагах. Айслу поползла вдоль стены и попыталась дотянуться до небольшого окна с выбитыми шинками, но оно было высоко. Ниже окна внутрь высунулся наполовину саманный кирпич. Айслу, стиснув зубы, стала его расшатывать, и, когда выбилась из сил и решила, что ничего не получится из ее затеи, кирпич зашатался. Она вытащила его и приникла к дыре. Большой двор, уходивший в стороны, кишмя кишел вооруженными людьми. Одни из них сидели у костров и что-то варили, другие сбились в кучи, разговаривали, смеялись. Были здесь казахи и уйгуры, дунгане и русские. Даже китайцы были. Эти держались особняком. Вдоль забора привязаны заседланные кони. Посредине двора на каком-то возвышении стоял отец. На нем поверх легкого халата офицерский ремень с большим деревянным корытом на боку. Айслу знала, что это револьвер и называется он маузер. Рядом с отцом Салов. Купец тоже нацепил на себя маузер, и от этого еще ниже опустилось его кривое плечо.

Отец, видимо, собрался говорить и поднял руку. Сидевшие у костров повернули в его сторону головы. В это время во дворе показался верховой. Айслу сразу узнала его. Это был работающий вместе с Махмутом милиционер Саттар Куанышпаев.

Сердце у Айслу тоскливо сжалось.

«И этот здесь… А если он что-нибудь сделал с Махмутом? Вдруг застрелил?»

Куанышпаев слез с коня и протянул отцу бумагу. Отец стал ее читать, и у него поползли кверху брови. А все, кто находились во дворе, привлеченные появлением нового человека, потянулись к возвышению и загородили Саттара. Теперь Айслу видела только их спины и стоявшего на возвышении отца. Когда брови у него доползли до кромки лба, он наклонился и спросил отрывисто, зло:

— Почему поздно привез письмо князя?

Что ответил Куанышпаев, Айслу не расслышала.

— Князь велит к вечеру брать Лесновку, а ты бумагу только к вечеру привез. У тебя что, конь захромал? Не вижу. Не на хромом приехал, — развел отец руки.

— Друга убили. Могилу копал ему. Хороший был друг, — услышала Айслу.

— Кто велел это делать? — выкрикнул отец. — Ты не джигит, тебя, как собаку, надо плеткой отстегать, стрелять тебя надо, — закричал он еще сильнее и схватился за коробку на боку.

Окружившие возвышение люди шарахнулись по сторонам, и Айслу снова увидела Саттара. Он, дико сверкнув глазами, тоже схватился за бок, где висел револьвер, и, задыхаясь от обиды, закричал:

— Почему собакой зовешь? Ты князя спрашивал, плохой или неплохой джигит Саттар?

И неизвестно, чем бы могла закончиться эта сцена, если бы во дворе не появилась новая группа вооруженных всадников и запряженная парой взмыленных гнедых коней телега.

Телегой правил перепоясанный от плеча к плечу патронными лентами бородатый мужик с выгоревшим белым чубом, торчащим из-под казацкой форменной фуражки с неизносимым околышем. В телеге связанные веревками сидели двое. Их тоже Айслу узнала сразу: и докторшу Машу, и Алеке — так всегда называл Махмут этого русского парня.

И еще тоскливее защемило у Айслу сердце.

А во дворе уже творилось невообразимое:

— Эй, чеку схватили.

— Ггы, большевиков поймали!

— Удавить их надо.

— Стрелять чеку!

— Девку тоже надо.

— Сначала мне девку дай, — неслись выкрики.

Телегу окружили. Айслу приметила, как Саттар, сгорбившись, будто боясь, встретиться взглядом с Алеке и докторшей, отжался в сторонку. А сопровождавший телегу огромный, как копна, казах, неторопливо слез с лошади, подошел к отцу, взял почтительно его руку обеими своими руками, пожал и громко, чтобы все слышали, сказал:

— Справедливо кричите, джигиты, что давить надо проклятых большевиков.

Одобрительный гул пронесся по двору.

Казах поднял руку:

— Да только Алдаке, князь наш, велел доставить этих двоих к уважаемому Токсеке живыми. Токсеке тоже должен их живыми держать, пока они князю не понадобятся.

— Зачем они ему?

— Чего делать с ними собирается?

— Ему лучше знать, — усмехнулся казах. — Призывать на молитву — дело муллы, — и, вздернув плечи, он захохотал.

Засмеялся и отец. Блеснули его ровные и белые, как козье молоко, зубы. Он поднял руки. Но шум еще долго не стихал.

— Может, одна девка ему нужна? А чеку отдавай нам.

— Может, у девки в брюхе парнишка, сделанный Алдаке, сидит?

— Может.

— Давай нам, Токса, большевика!.. Чеку нам давай!

Толпа придвинулась к телеге, замелькали в воздухе кулаки, закачались головы, спины. А отец все стоял со вскинутыми руками и все улыбался. Брови у него ползли и ползли кверху.

Обычно на отцовскую улыбку сердце Айслу всегда отвечало радостным толчком. А сейчас эта улыбка казалась очень страшной, как змеиное жало, струилась она по его губам. А сам отец тоже страшный, чужой. Он нисколько не лучше тех, кто окружил его и собирается растерзать докторшу и русского Алексея, друга Махмута. Он как зверь.

Раньше об отце Айслу так не думала никогда. Она с трудом держалась на ногах. Бок ныл все сильнее. Его будто рвали на куски. Ныла и поясница, низ живота. Это оттого, что отец вгорячах пинал куда попало и несколько раз пнул в бок.

Чтобы не упасть, Айслу ухватилась руками за стену. Но нестерпимая боль пронзила ей тело и кинула на землю. А за стеной продолжали нарастать крики. Как только боль утихла немного, Айслу поднялась и опять приникла к дыре в стене. Казах, который привел телегу и говорил, что князю лучше знать, зачем ему нужны девка и чекист, размахивал руками и кричал, показывая на Куанышпаева:

— Он почему не помогал нам телегу брать? Ты его спроси, Токсеке. Спроси. Испугался, может? Мы втроем хватали чеку. Там Мамаханов был. Он едва не успел меня застрелить. Почему он так научился не слушать князя? Князь велел помогать нам.

Отец размахнулся и ударил Куанышпаева в лицо. Тот пошатнулся, но устоял. Хотел опять схватить револьвер, но не схватил. Отец замахнулся еще, но тоже опустил почему-то руку.

— Если опять так сделаешь, — бросил он обе брови кверху, — на аркане к хвосту коня привяжу. И пока не сдохнешь… — не договорив, он отвернулся от Куанышпаева и подал знак.

Бородач, стоявший возле телеги, и еще один русский мужик схватили друга Махмута, подтащили к возвышению и, придерживая за связанные руки, поставили перед отцом. Но тут вперед высунулся Салов и стал молча тыкать связанного кулаками в лицо. Ткнет и отскочит, ткнет и снова назад. А на лице друга Махмута от этих тычков все больше багровело кровоподтеков. Сам он, не опуская головы, смотрел на Салова в упор. И купец истошно закричал вдруг:

— Всех вас в бараний рог скрутим, христопродавцев. Всех, — он подался кривым плечом вперед и дергал нервно шеей. Видно, не мог выдержать пристального взгляда Махмутова друга и все торопливее стукал его короткими тычками. — Всех изведем. Всех. Кончилось ваше царство. Вон сила какая народу поднялась супротив вас, большевиков.

— Врешь, контра! Врешь, буржуй недобитый, — прозвучал неожиданно звонкий молодой голос. Айслу приподнялась на цыпочки, чтобы лучше видеть. Это говорит друг Махмута Алеке. — Не народ, а бандиты поднялись против народа. Но он раздавит вас, как блох. Пикнуть не успеете…

— Мы банда? — Салов задохнулся и схватился за кобуру. Но кто-то из стоявших около возвышения опередил его и ударил по голове друга Махмута. Он упал, к нему бросилось несколько человек еще, но отец поднял руки:

— Стой, джигиты! — закричал он. — Не слышали разве, как эта красная падаль нужна нашему Алдажару? Тащите его и девку под замок. Некогда возиться с ними. Выступать нам надо. Я поведу вас на Лесновку. Там мы ни одного большевика в живых не оставим.

— С богом! — закричал вслед за отцом и Салов.

Айслу, не отрываясь, смотрела, как четверо волоком тащили к сараю, примыкавшему торцом к конюшне, где она находилась, русского Алеке, а двое других подталкивали в спину докторшу.

— Девку не туда. В конюшню ее, — приказал отец.

Больше Айслу разглядеть ничего не могла. Чья-то спина заслонила дыру. Вслед загремел засов, открылась дверь — и докторша, ойкнув от сильного толчка, с размаху упала на лежащий посредине конюшни хомут. Какое-то время она оставалась неподвижной, будто умерла сразу. Затем подняла голову и спросила испуганно:

— Кто здесь?

— Я здесь.

— Да кто ты?

— Айслу.

— Айслу?

— Отец меня запер. Он ногами меня топтал из-за Махмута. Печенку, думаю, мне отбил совсем, — Айслу заплакала. Новый приступ боли перехватил ей дыхание. В уголках губ Айслу вскипали кровавые пузырьки.

— Ложись, ложись, Айслу, — подползла к ней Маша.

А двор тем временем опустел. Токсамбай вывел людей за дувал, на покатый холм, поросший визилем, кашкой и морковником.

— Стройся! — подал он команду.

Отряд построился. Только Саттар не мог никак выравнять своего иноходца, который, закусив удила, ломал ряд, то сдавал далеко назад, то вылезал вперед.

Взгляд Токсамбая скользил по всадникам, останавливался на лицах тех, кого знал, как самого себя, кто давно привык подчиняться любому сказанному им слову, от кого, кроме «хорошо, ага Токса…» «Сделаю, ага Токса», он ничего другого не слышал никогда. Но таких в строю не так уж много. Половина из сотни. Остальные совершенно незнакомые. Но если они собрались по его зову сюда, чтобы идти на большевиков, значит, им надо верить. Пусть их пока немного. Но Токсамбай довольно щурит глаза. Он знает, что и большая река начинается с малоприметного ручейка. Знает он и то, как будут развиваться события дальше: завтра ночью налет на Лесновку — овладеть ею нетрудно. Там несколько вооруженных, большей частью наганами, волревкомовцев и трое или четверо милиционеров.

В Лесновке (так намечено заранее) он встретит отряд в сто двадцать человек из Джаланаша (должен подойти утром) и берет его под свое начало. Такой же численности отряд к нему подходит из Муздыка, и сотня джигитов из Куланутпеса. На это потребуются всего одни сутки. На следующую ночь со всей этой силой он, оставив Лесновку, двинется на Джаркент. Тем временем красные, узнав о налете и захвате села, снимут все заставы, которые у них расположены вдоль границы, и бросят их на освобождение Лесновки. То же сделают и джаркентцы. Там небольшой отряд чоновцев и неполная рота курсантов. Всех их тоже, конечно, пошлют на Лесновку — и, таким образом, город останется беззащитным. Захватить его будет совсем легко. И тут из-за кордона хлынут армии Дутова. Красным будет уже не до Джаркента. И вспыхнет степь, как сухая трава от спички. Поднимутся все, у кого отняли большевики богатство, скот, землю. И так же, как он, Токсамбай, сейчас, погонят на красных покорную голытьбу, напуганную приходом атамана.

Не только вокруг Джаркента запылает от восстаний степь. Чалышев говорил, что у Дутова всюду верные люди. Даже в Москве, в главном штабе большевиков они есть. И люди эти только ждут сигнала, чтобы начать поджигать склады, валить под откосы поезда с красными солдатами, резать и стрелять комиссаров. «Ни одного города, — говорил князь, — ни одного аула не будет, еде бы ни выступили за Дутова его люди. Они помогут атаману быстрее раздавить советчиков». Токсамбай верил словам князя. Да и как было не верить правой руке атамана. Еще раз оглядев выстроившуюся на холме конную ватагу, он хотел было сказать напутственную речь. Но в это время из-за пригорка показалось трое верховых. Передний, сутулый, горбоносый казак в темно-синих, алевших лампасами штанах и фуражке с желтым, цвета охры, околышем, тянул за аркан избитого в кровь полураздетого и босого китайца. Второй из верховых, тоже сутулый и тоже горбоносый, но только совсем юный, стегал время от времени китайца нагайкой и скалил зубы. Третий чуть поотстал и похоже дремал в седле.

Подъехав первым к строю, горбоносый безошибочно угадал в Токсамбае старшего, выкатил на него глаза и, сложив у козырька щепоткой ладонь, доложил:

— Так что пымали, ваше благородие, не знаю, по какому чину вас величать.

— Зови пулковник, — приосанился Токсамбай.

Казак сдержанно усмехнулся:

— Можно и полковником. Даже енералом можно.

— Где поймали? — выдвинулся вперед Салов, всматриваясь в китайца.

— За согрой. В Джаркент, видать, пробирался. Отстреливался, гад, мне плечо раскровянил. Вот наган у его вышиб. Мешок он тащил на себе.

— Зачем в Джаркент шел? — спросил Токсамбай китайца, похлопывая ладонью по маузеру.

— Я говолила ваша солдата. Мая купеза, товала моя таскай. Вот сыплавка еся.

— Почему стрелял?

— Товала жалка. Твоя люди мала-мала бандита.

— Я тебе, косоглазый, покажу, какие мы бандиты! — горбоносый поднял нагайку.

— Поглядели, чего в мешке? — жестом остановил его Токсамбай.

— Малость взглянули, а то как же? — усмехнулся тот. — Ситчику немного, далембы кусок тащил он.

— Твоя непылавда говоли, твоя сыклывай ни надо, — вскинулся китаец. — Моя ликалыство тащи. Твоя куда дела ликалыство?

— Был, ваше благородие, черный порошок какой-то. Да Митька его на костре спалил. Поопасались мы. Вдруг зараза?

— Моя купеза бедна, баба, детка колыми нада. Давай назад ликалыство.

— Его вли. Моя знай его.

Услышав эти слова, китаец вздрогнул, лицо его залила бледность. Поняв, что пришел конец, он опустил голову. Перед Токсамбаем стоял коренастый маньчжур и, тыкая пальцем в купца, говорил отрывисто и зло:

— Его Линь-ю называй! Его китайска комуниза, большевика, сволось. Его толгуй нет. Его чека Кылейза шибко знай. Гости ланьше Кылейза ходи.

— Ах, гад, — обрадованно выдохнул горбоносый. Он уже понял, что про лекарство больше никто не вспомнит.

— Купец, значит! — подскочил к китайцу Салов. Он задыхался от душившей его ненависти. «И там, откуда идет избавление, тоже завелась эта красная сволочь!» — Купец! Ситчиком, падла, торгуешь? — и выгреб из кобуры маузер. — Вот я тебе покажу ситчик.

Но молодой горбоносый казак, которого тот, что был постарше, назвал Митькой, опередил Салова. Он сцапал китайца в охапку, оттащил в сторонку, свалил подсечкой ноги, сел на него верхом и сдавил ему руками горло. Поднялся, когда Линь-ю, дернувшись несколько раз, вытянулся на траве.

— Энто твой, гляжу, пащенок? — кивнул на Митьку казак с бельмом на глазу, рядом с которым пристроился бородач.

— Мой. По обличью признал?

— Схожи. Одна колодка. Злой он у тебя.

— На краснопузых больно лютый.

— Ободрали они вас, видать, крепко?

— Нет, не шибко. Из-за девки он. Была на приметах у него одна, хотел за себя взять, а она с комиссаришком схлестнулась и в город, сука мокрохвостая, сбегла.

— А-а, — понимающе кивнул казак, прикрыв на секунду веком бельмо.

Токсамбай же, отыскав глазами Саттара, подал ему знак. Тот, толкнув в бока своего иноходца, высунулся из строя.

— Быстро езжай в Джаркент. Передай князю: идем на Лесновку. Утром будем там, пусть знает. Да гляди, больше могилу не копай, а то я тебя самого в нее зарою, — и, хищно блеснув зубами, Токсамбай повернулся к Саттару спиной.

— Ладно, — обронил за его спиной Саттар и будто кипятком плесканул на широкую с жирными плечами байскую спину.

— Ты как начальству отвечаешь? Ты почему, погань эдакая, зыркалами крутишь? — заметив взгляд Саттара, подскочил к нему Салов, обозленный поступком Митьки, и, подпрыгнув, хотел ткнуть не по росту большим, заросшим волосней кулачищем в лицо. Но не достал, ударил куда-то ниже шеи, ободрав невесть обо что руку. — Гони, да чтоб одна нога тут, другая там, — выкрикнул он и, выставив вперед опущенное кривое плечо, побежал к своему саврасому жеребчику, в отличие от других коней заседланному в высокое с наборной чеканкой монгольское седло.

Токсамбай подал команду. Отряд, вытягиваясь по четыре в ряд, зарысил к выходу из распадка.

А Саттар слез с коня, ощупал ему бабки, подтянул туже подпругу и с непроницаемым лицом, сомкнув губы так, что вместо рта осталась полоска, взобрался опять на седло и двинулся в сторону прилавков.

Вскоре он был уже опять возле могилы Кабира. На камне, который притащил утром к изголовью друга, увидел коршуна. Хищник лениво повернул в сторону голову и, переваливаясь, прошелся по камню, волоча за собой крылья. Большой, сытый, отливающий коричневыми подпалинами, он словно раздумывал, взлетать или не взлетать. Уже был виден его полураскрытый клюв, немигающий, с красной окаемкой настороженный взгляд. Он напомнил Саттару взгляд Токсамбая. По сердцу будто кто ножом полосанул. Выхватив из-за спины карабин, почти не целясь, Саттар ударил во взлетевшего коршуна. Тот камнем упал у могилы.

А от прилавков уже скользили размытые заходящим солнцем еще жидкие пока тени. Они росли с каждой минутой и густели.

Саттар сел на камень и сидел долго, не шевелясь. Память цепко подкидывала то одно, то другое из тех времен, когда жил в одной юрте с Кабиром. И может быть, впервые с какой-то особой ясностью стал понимать Саттар, как несправедливо жестоко обошлась с ним жизнь. А воспоминания вели и вели его по жизни. И были эти воспоминания неожиданными своей остротой. Даже что-то сладко ворохнулось от них в груди. Оказывается, за всю прожитую жизнь одна только эта дружба с Кабиром и была у него. Только одна. Нет, возражал сам себе Саттар. «А Айгуль?». Она подсаживалась рядом, маленькая и теплая, источавшая тревожный девичий запах, и счастливо смеялась, перекидывая за плечи две тонкие косы. Потом убегала. Но смех ее оставался с ним. И блеск глаз тоже.

Темнело. У ног Саттара лежал коршун. Он взял его, приоткрыл ему, нажав на пленку, глаз. «Точь-в-точь как у Токсамбая». Отшвырнув подальше птицу, Саттар вытер о штаны руки и тяжело поднялся. Он поймал себя на том, что думал не только об Айгуль и Кабире, но и о русском парне Алексее Сиверцеве.

Взобравшись на седло, Саттар двинулся дальше. Но, проехав с версту, натянул вдруг поводья, повернул коня и пустил его наметом в темноту, назад к распадку, к стойбищу Токсамбая.

Фарт Митьки Кошеля

Отблески костра через широкую щель в притворе врывались внутрь сарая и раздвигали ему стены. Когда Сиверцев очнулся и открыл глаза, ему показалось, что крыша над ним пляшет.

С трудом пересилив тошноту, стиснув зубы, чтобы не так остро ломило затылок, он добрался до двери и приник к щели. Рук он уже не чувствовал, стиснутые арканом, они затекли, ноги тоже.

У костра в ватном (будто сейчас зима, а не лето) изодранном халате, на котором больше было дыр, чем целых мест, сидел старый худой казах. Его морщинистое, будто перепаханное вдоль и поперек лицо заканчивалось внизу редкой козлиной бородкой. Рядом, подперев ладонями голову, тянул цигарку, не вынимая ее изо рта, толстогубый русский парень. Даже темнота и неровное пламя костра не могли скрыть, что он огненно-рыжий. Чуть подальше в козлы поставлены три винтовки. Но третьего человека нигде не видно.

Костер то вспыхивал, то загасал. Тогда парень неторопливыми движениями ворошил его и снова забирался лицом в ладони. Но вот он полез в карман и достал колоду карт.

— Давай, дед, как говоришь тебя звать? — вскинул он голову и захохотал, будто залаял. — Айгаз, говоришь, белый гусь по-вашему? Не белый ты, а черный, и не гусь, а ишак, вон какой облезлый.

— Сам ишак, почему ругаешься? — обиделся старик.

— Э, едрена матрена, разве так по-настоящему-то ругаются? — скривил парень губы и примирительно, даже заискивающе добавил: — Ну, давай, ага Айгаз, перекинемся разок в очко.

— Нет, — отмахнулся от парня старик.

— Ну всего ж один раз. Может, подфартит тебе, — не отставал парень. Видимо, очень уж хотелось ему сыграть. — Хочешь, я вот эту штуковину на кон поставлю. Гляди! Ты, едрена матрена, эдакого добра сроду не видывал, — и он вытянул из-за пазухи какую-то блеснувшую серебром вещицу.

— У Токсамбая такая есть. Подтабак зовется.

— Сам ты подтабак, — снова закудахтал парень. — А этой штуки у Токсамбая больше нету. Была да сплыла, — и он захохотал сильнее. Когда отер набежавшие от смеха на глаза слезы, развел руками, — подтабак, надо ж, а еще обижаешься, когда ишаком назвал.

И он опять принялся уговаривать старика сыграть с ним. И так было велико это его желание пустить в ход карты, что, разгорячась, он объявил:

— Давай так: ежели ты выиграешь, я плачу. Ежели я тебя объегорю, прощаю целиком. А? Давай, ну, едрена матрена, просто на фарт сыгранем, кому счастье улыбнется, повезет, значит, кому больше.

— Не знаю, как играют картами. Зачем буду играть, если не знаю? Обманешь. Тебя знаю, ты хитрый! — протестующе двигал старик плечами.

И парень рассвирепел.

— Ишак ты и есть, — плюнул он в костер. — Зады бы тебе внукам подтирать, а ты воевать собрался. Тебе чего, едрена матрена, советская власть худого сделала? Скот, баранов отняла?

— Какой скот? Какие бараны? Батырак всегда был Айгаз. Токсамбай пришел, давал винтовку, сказал, иди, надо.

— Ну, вот.

— А ты бай? Почему собрался воевать? — с хитрецой прищурился старик.

— Бай, сказанул тоже. Я у баев блюда вылизывал. Да только ты меня с собой не равняй. Ты хоть раз в тюряге сидел?

— Где, где?

— В кичмане, тюрьме, значить.

— Ой-бай, — всплеснул испуганно руками старик. — Зачем турма сидеть? Нехорошие люди турма сидят.

— Знаешь ты много. Я и при царе, едрена матрена, и при большевиках сиживал. Мне, ежели хочешь знать, это раз плюнуть было. С малых лет на воровском деле. Вот, — парень потряс портсигаром, — вот, рази плохо? А ворам при любой власти сидеть приходится. Воры же при всяческих династиях существовать будут. Правда, я еще контрабандой промышлял. Это занятие совсем благородное. И знаешь, что скажу тебе, — придвинулся ближе к старику парень, — фартовый я все же. Однажды едва в купцы первой гильдии не вышел. А мог бы, да сорвалось. Таможенники моего подручного тогда подстрелили. Максой его звали. Не русский, вашенский был, но отчаюга, доложу тебе, такой, каких свет не видывал, — парень умолк и принялся с азартом тасовать карты. Отсвет от костра падал на массивное кольцо на его мизинце.

— Ты откуда пришел?

— Оттуда, с китайской стороны. Там жил последнее время. Дружок у меня есть, так он соблазнил в банду податься. Скоро, говорит, опять старые времена возвернутся, опять можно будет буржуям карманы чистить. А при большевиках где они, буржуи-то? А дружка моего чекисты пришили. — Парень поворошил в костре и повторил, разводя руками: — Где они при большевиках буржуи? Кого обчищать? Вот из-за этого и разошлась моя жизненная платформа с красными. В остальном-то я их линию целиком признаю. Поэтому за всяких токсамбаев ваших я при случае голову под пулю, как мой дружок, подставлять не буду. Голова мне, едрена матрена, самому сгодится.

Старик, видимо, не особенно понимал, о чем ему толкует парень. Приоткрыв рот, он беспокойно поглаживал бородку и недоумевающе пожимал плечами. Затем объявил:

— Ладно, с одного краю понял, что говоришь, с другого краю не понял. Спать буду. Ты, едрена матрена, — выговорил он четко, — сиди. Когда захочешь спать, мне кричи. — И он, пристроившись возле костра, вскоре захрапел. Через некоторое время сон сломил и парня. Он улегся по другую сторону костра.

Сиверцев продолжал наблюдать, изредка ворочая затекшей шеей. А ночь рождала все новые звуки, обрастала новыми шорохами. Вот откуда-то издалека донесся глухой волчий вой, прохлопали крылья какой-то птицы, пискнула схваченная ежом мышь, почесалась собака. В крышу сарая все больше набивалось спелых мохнатых звезд, и когда во дворе появился верховой, Сиверцеву показалось, что это просто мерещится. Но верховой спрыгнул с коня, и Сиверцев узнал в нем Саттара. Саттар осторожно приблизился к спящим, огляделся, подскочил к винтовкам, вытащил у них затворы, зашвырнул за дувал и толкнул ногой лежавшего ближе к нему русского парня. Тот вскочил и, разглядев наведенный на него наган, испуганно замахал руками:

— Ты чего? Ты брось, брось. Едрена мышь! Ты чего это вздумал? Не стреляй, слышь! — закричал он.

— Лежать будешь, живой останешься, — жестко кинул ему Саттар и для убедительности слегка пнул его ногой в бок. — Не будешь лежать, на небо пойдешь. Понял?

Парень начал успокаиваться.

— Отведи пушку, — потребовал он. — Чего не понять? Поняли. Оба поняли. Меня, едрена матрена, можешь законным мертвяком считать, не пикну, хоть что хошь здесь делай, — и он распластался на прежнем месте у костра.

Саттар побежал к сараю.

На Сиверцева словно холодком дохнуло. Он не сомневался, что Куанышпаев вернулся сюда с тем, чтобы прикончить его и Машу. Этим избавиться от лишних свидетелей своего предательства.

Сиверцев попытался вскочить на ноги. Это ему не удалось. Но он увидел, как вскочил лежавший у костра толстогубый парень, выхватил наган и нацелился в спину бегущему к сараю Куанышпаеву.

«Ну!.. Ну!» — мысленно подстегивал его Сиверцев. Ему казалось, что толстогубый не успеет. Но выстрел все же грохнул. Он как бы насквозь прошил ночь. Лежавший у костра старик быстро пополз в темноту. А Саттар от сарая метнулся к дувалу. Следующий выстрел толстогубого слился с ответным выстрелом из-за дувала. Толстогубый выронил пистолет, постоял, покачался и рухнул головой в костер, выбив из него столб искр. А вскоре зазвякал засов. В распахнувшуюся дверь ударил сноп лунного света. В проеме стоял Саттар.

«Все, конец!»

Но все в Сиверцеве запротестовало против этого. Жгучая жажда жизни толкнула в сердце, ударила дикой дрожью по телу и помогла вскочить на ноги.

Саттар уже совсем рядом.

— Ты живой, Алеке? — голос его прозвучал участливо.

«Неужели явился, чтобы помочь?» — обожгла мысль.

— Живой, — ответил, а сам осторожно отступил к стене. Все еще не верил. Казалось, Саттар хитрил.

— Давай разрежу путы, — в руках у Саттара нож.

Сиверцев отступал шаг за шагом. Он примеривался, как и куда лучше ударить головой Саттара. Тот понял, что задумал Сиверцев, и засмеялся.

— Не бодайся. Не по твою душу пришел, — он подступил ближе, решительно повернул за плечи Сиверцева и разрезал аркан, стягивавший ему ноги, затем руки. Они сразу остро заныли от кинувшейся к ним крови.

— Маша где?

— Кто? — не понял Саттар.

— Докторша.

— Тут, за стеной. Бери ее, Алеке, и беги. Кони есть, хорошие. Пять штук, — заторопился Саттар. — В Джаркент только не беги. Джаркент Чалышев с Токсамбаем на днях возьмут.

— Это о нашем начальнике милиции Чалышеве речь давеча шла? Его Токсамбай князем величал?

— А разве не знал, что он князь?

— Вообще-то слышал.

— Правая рука атамана Дутова он.

— Ну? — Сиверцев пытливо, насколько позволяла темнота, поглядел Саттару в лицо и, схватив его за плечи, сказал: — давай быстрее коней седлать. К Крейзу надо скорее. Там ему и расскажешь обо всем.

— Нет, — покачал головой Саттар, — нельзя мне к Крейзу. Сразу к стенке поставит. Я давно ведь из одной чашки с князем кумыс пью.

— Ничего не значит. Важно, что ты сейчас понял. Крейз знаешь… Я ему про тебя все расскажу. Ручаюсь, — попробовал уговорить Сиверцев Саттара.

— Ты не все, Алеке, знаешь, — криво усмехнулся Саттар. — Помнишь, когда за атаманом ходили через кордон, думаешь, почему у меня живот заболел? Надо было так. Я прямой дорогой сбегал к атаману, письмо князя ему отдал. За это разве Крейз не поставит к стенке? Нет, нельзя мне с тобой, — Саттар завершил сказанное коротким взмахом руки.

— Значит, опять в бандиты, опять к Токсамбаю?

— Нет. К этому псу жирному не пойду. Я думаю, как ветер находит дырявую юрту, так и человек находит, какая у него из дорог лживая. Я свою лживую дорогу, однако, узнал. Теперь мне, чтобы спасти голову, надо отдать уши. Куда-нибудь заберусь подальше, где меня не знают. Степь вон какая большая. Может, в Гурьев убегу. Рыбу таскать буду. Мало ли, — неопределенно вздохнул Саттар и на все последующие уговоры Сиверцева только отрицательно встряхивал головой.

Он помог выбрать и зануздать коней, помог Маше и Айслу взобраться в седла, проехал вместе с ними и Сиверцевым за стойбище и только в конце распадка, круто свернув в сторону, припугнув гортанно иноходца, растаял среди степи, залитой блеклым светом ночных звезд.

Сиверцев, прислушиваясь к затихающему конскому топоту, не мог не пожелать в душе, чтобы Саттар благополучно добрался до места, чтобы в его дальнейшей судьбе все сложилось хорошо.

А Саттара в конце этой же ночи, на самом свету, спящего, захватил отряд чекистов, который Савва Думский обходным путем вел к Лесновке наперерез банде Токсамбай. Савва хотел было тут же расстрелять предателя, но потом передумал и, связав, отправил под конвоем к Крейзу.

Неожиданный свидетель

Житель одного из ближних к Джаркенту аулов Фатих Ахмедов явился к Крейзу. Он неторопливо размотал с шеи платок, вытер им лицо, вытащил из кармана деревянную шакшу, заложил за щеку основательную порцию насыбая и, подсев к столу, протянул для пожатия сухую загрубелую руку.

— Здравствуй, начальник!

— Здравствуй. С чем пришел?

Фатих начал с того, что три дня назад у него взяла и умерла старуха. Пришлось хоронить. Не то он бы заявился куда как раньше, не тянул бы столько. Ведь похоронить человека не так-то уж просто. На это требуется время.

— Как буду теперь без старухи, не знаю, — вздохнул Фатих и по-бабьи прижал ладони к впалым старческим щекам. В его усталых глазах, упрятанных среди морщин, затаилась большая печаль. — Худо будет. Один. Детей нету совсем.

Крейз сочувственно поглядывал на Фатиха и ждал.

Повздыхав, старик заговорил о том, как он пригнал на базар овцу. Но не продал ее и повел назад в аул. За юродом, в пади, около бывшего скотного двора Токсамбай, ему пришлось заночевать. Когда-то на этом дворе он каждую весну стриг овец.

— Никто лучше не стриг. Быстрее всех это делал, — не удержался от воспоминаний Фатих, и лицо его оживилось.

— Так, так, — заинтересованно подбадривал старика Крейз. Он понял, что тот сообщит сейчас о чем-то очень важном.

И Фатих рассказал, как уже глубокой ночью со скотного двора неожиданно вырвалась пятерка конных и, настегивая лошадей, ударилась по пади в степь. В одном из всадников он узнал Токсамбая, а еще в одном — кривобокого купца Салова. И если бы не овца, сразу прибежал бы в чека сообщить об этих людях. Но с овцой куда побежишь? Пришлось домой ее гнать с тем, чтобы потом возвратиться назад. А когда явился домой, там со старухой беда случилась. Померла. Только сегодня и удалось прийти.

Старик сокрушенно развел руками.

Крейз прошелся по кабинету. Многое для него сразу прояснилось. И он решил побывать на скотном дворе. Поехал туда, захватив с собой Фатиха.

Двор встретил их запустением. Никаких признаков, что кто-то был там, по крайней мере с месяц или два. Но Ахмедов недоверчиво щурился. Он же собственными глазами видел Токсамбая. Поэтому, уже выйдя из дома после его осмотра, он вернулся туда снова. Наклонился низко над полом, словно обнюхивать его собрался, и вдруг обрадованно засмеялся.

— Хе-хе, какой хитрый Токса! Доски перевернул. Он думает, Фатих не хитрый, — победоносно посмотрел на Крейза Ахмедов, подцепил ломиком и приподнял сплоток из нескольких половиц. — Гляди, какой Токса. Ночевал он тут.

Ошибся несколько дней тому назад Савва Думский, осматривая двор Токсамбая. Не учел он, что волчья жизнь, которой жил Токсамбай, научила его осторожности. Он в прошлом еще году вырыл в доме под полом большую яму. А половицы сплотил по несколько штук вместе так, что их можно было вытаскивать и переворачивать изнанкой кверху.

Когда ночью прискакал Саттар и предупредил об опасности, сообщил об Айслу, Токсамбай смел весь сор в яму, покидал туда немудреное имущество, которое не следовало тащить с собой, и перевернул половицы. Это заняло считанные минуты. Зато пропыленный, с прикипевшей к нему местами землей и соломой пол в доме как бы утверждал, что по нему давно никто не ходил.

Одному из «гостей» Токсамбай велел развалить очаг и выставить раму. Другому притащить несколько ведер специально приготовленной золы и раструсить ее по комнатам. Они сразу сделались нежилыми, запущенными.

Салов вывел в поводу лошадей подальше в степь, вернулся под навес и запалил факелок. При его свете он зачистил метлой конский навоз, убрал его, а конские следы забросал пылью. Ее Токсамбай прятал возле дувала в старом казане.

К рассвету пять конников и связанная, притороченная к седлу, словно мешок, Айслу были далеко от Джаркента. Путь Токсамбая опять лежал в горы, на Карой. Ничего не поделаешь, если дочь, пусть не родная, приемная, которую выходил и выкормил, оказалась предательницей. Иногда заезжая сбоку, стиснув зубы, Токсамбай хлестал Айслу плеткой. Это приносило небольшое облегчение. Салов, наблюдая, как камча опускалась на плечи девушки, довольно усмехался краешками тонких губ.

Крейз совершенно четко представил себе все, что произошло на этом заброшенном дворе.

Вечером, когда стемнело, Крейз решил зайти к старому Ходжамьяру. Застал он его на террасе. Погруженный в какие-то невеселые мысли Ходжамьяр не расслышал чужих шагов. Поднял голову, когда Крейз остановился рядом и сказал:

— Здравствуй, Ходжеке. Вот пришел узнать, как живешь?

Старик вздрогнул и после некоторой заминки сказал:

— Если пришел, садись, — и еще выждав немного, спросил: — Ты как гость пришел или как начальник? Может, меня допрашивать пришел? В турьму, может, поведешь старого Ходжамьяра, вместе с сыном посадишь?

Не за что будто вас, аксакал, в тюрьму вести, — нервно улыбнулся Крейз. — Вы же никакого преступления против советской власти не совершили.

— Разве зря в турьму людей не садишь?

— Как будто нет.

— Тогда зачем Махмута туда запер?

Крейз прислушался.

— Кто дома?

— Старуха дома. Лежит, голова у нее сверху немного болит. Нога болит.

— Поговорить надо. Чтобы никто не слышал.

Ходжамьяр провел гостя в угловую комнату, где стоял низенький крашеный столик и на тонкой кошме, застланной одеялами, лежали горками подушки.

— Здесь никто не услышит, если громко кричать не будешь, — сказал старик и, подогнув ноги, сел на пол.

Сел и Крейз.

— Я хотел сам идти к тебе про сына узнать, а оказывается, ты первый ко мне пришел. Не знаю, хорошо это или плохо? — блеснул из темноты белками глаз старик и, коснувшись локтя Крейза, совсем тихо, с затаенной горечью спросил: — Зачем держишь сына турьме? Или совсем голову потерял? Разве не знаешь, как Махмут советскую власть любит. За нее с Дутовым воевал, с Сидоровым, пулковником, дрался. Тот его повесить собрался. Или думаешь, говорю тебе так потому, что ворона тоже называет своих детей беленькими, а еж называет мягонькими?

Крейз наклонился к старику.

— Пускай еще немного посидит Махмут. Так надо. Это поможет нам лучше разглядеть лицо врага, которому Махмут мешает. Да и убить могут твоего сына, если на свободе он сейчас будет.

Крейз сказал то, что он твердо обдумал, убедившись в посещении Токсамбаем и Саловым Джаркента.

— А тебя разве не могут? — недоверчиво усмехнулся Ходжамьяр. — Тот, кто боится саранчи, не пашет земли, кто барымты боится, скот не держит.

— Скоро явится домой Махмут. Неужели не веришь мне, аксакал Ходжеке?

— Как не верить, если про сына хорошо говоришь? Я, однако, немного понял, зачем сидит Махмут. Сбегаю, скажу старухе, — поднялся Ходжамьяр.

— Предупредить ее надо, чтобы молчала.

— Ладно, — понимающе кивнул Ходжамьяр. — Не знаю только, поверит ли. Подумает так, вру, чтобы не ревела.

Вернулся старик с большим кисе, полным айрана. Поставил его на стол, достал две пиалки, налил их, одну пододвинул Крейзу.

— Поверила. Говорит, нога не болит уже. Вставать хочет с постели старуха. Пускай встает, а то сурпу некому варить, — заключил Ходжамьяр и осушил пиалку.

Выпил и Крейз пахучего, острого, шибанувшего в ноздри айрана.

Старик снова опустился на кошму.

— Ты только сейчас пришел к Ходжамьяру, а кровный брат сына, Алдажар, вчера приходил два раза, утром заглядывал. Совет мне давал в горы убежать.

— Зачем? — Крейз насторожился.

— Чтобы в чека из-за Махмута не попасть. Подводу обещал, сказал, есть надежное место. Я ответил: надо подумать, куда торопиться. Я не бандит, Махмут тоже. Не будет его советская власть долго в турьме держать, меня тоже не возьмут туда. Алдажар говорил, что я из ума выжил. Кривые слова говорил Алдажар.

Крейз молчал. Он обдумывал, зачем понадобилось Чалышеву увозить старика. Ясно, хотел этим еще большую достоверность придать выдвинутым против Махмута обвинениям. Разве плохое доказательство: отец удрал, значит знал, что придется отвечать за сына.

— Почему считаешь, что Алдажар говорил криво, а я тебе правду сказал? — Крейз старался заглянуть в стариковские глаза, но видел только общие очертания его лица.

Ходжамьяр взмахнул руками:

— Столько с Махмутом Алдажар вместе. Разве не знал его, как самого себя. Если бы ты сказал, что Махмут плохой, и твои слова признал бы кривыми. Или ты так умеешь хитрить, что твоя хитрость поклажу для сотни ослов составит?

— Когда надо, умею хитрить, — добродушно рассмеялся Крейз, — но сейчас говорю правду. И ты это знаешь.

— Конечно, знаю.

— А если советская власть скажет тебе, Ходжеке, езжай с Чалышевым. Поедешь?

— Что делать?

— Токсамбая не найдем нигде. Думали, он на Карой убежал, а его там нет. Может, Алдажар тебя к нему повезет. Не бойся, за каждым шагом Чалышева следить будем.

— Ходжамьяр не трусливый заяц. Он знает, если верблюд и пропадет, вьюк от него останется. Скажет советская власть: «Надо!» — Ходжамьяр поедет.

Долго еще сидели в этот вечер в темноте председатель ЧК и старый Ходжамьяр. Говорили почти шепотом и почти касались головами друг друга. Потом Крейз поднялся, тихо прошел через терраску в сад, оттуда вдоль дувала за угол дома и будто растворился в ночи.

Но ни в этот, ни в следующие дни Чалышев не предлагал Ходжамьяру бежать в горы. Он не приходил к старику, Махмут сидел. По городу распространился слух, что его собираются судить и, видимо, расстреляют.

Угощение князя

Передачу для Махмута принес перед вечером дежурный милиционер.

Надзиратель тюрьмы отказался ее принять.

— Ну, не очень! — презрительно скривил дежурный губы. — Это же отец Ходжамьярова вашего начальника Чалыша упросил насчет передачи-то. Ну, тот и согласился. Чего ж ты себя с Чалышем равнять хочешь?

— В каких это смыслах? — не понял надзиратель.

— А в таких, чтобы заявлять, положена или не положена арестованному передача. Чалыш, может, согласовал с другими партейными этот вопрос. Не зазря полдня держал за собой передачу. А ты «Не при-иму!»

И надзиратель уступил. Развернув тряпицу, он выложил из нее на стол кусок отваренной баранины, лепешку и недовольно вернул тряпицу милиционеру. В душе он все же был против того, чтобы такую белую контру, какой оказался Ходжамьяров, кормить мясом. — Не сдохнет, — ворчал он, — если и голодом посидит немного… А сдохнет, тоже не беда. Все равно его не сегодня-завтра тройка пустит в расход. Об этом уже всем известно.

От баранины исходил такой аромат, что хотелось достать нож, соль и разделаться с этим мясом, как полагается. Хотя за обедом надзиратель и съел изрядный кусок суповой говядины, но то мясцо было не в пример хуже. И по виду, и по запаху, а, следовательно, и по вкусу хуже.

Проглотив слюну, надзиратель положил мясо на лепешку и понес было в пятую камеру, где сидел Ходжамьяров, но передумал и оставил на столе в конторке. Немного погодя, покурив, он достал соль, луковицу и собрался перекусить, но заколебался: «Как-никак через самого начальника милиции послана передача. Тут и нагореть, в случае чего, может по первое число. Лучше отдать, чтобы от греха подальше».

А Махмут в это время расхаживал по камере, самой тесной во всей тюрьме. В ней два шага от стены до стены и два с четвертью до тяжелой двери из наложенных одна на другую в три косых ряда толстых листвяничных досок, которые ни топору, ни огню не взять. В двери маленькое окошечко с вделанными в него железными прутьями, окованными кольцами. Сбоку окошка круглый глазок.

И по этой камере Махмут прошагал уже не меньше полусот, а то и всю сотню верст. В углу камеры топчан. Но если на него лечь, то тогда уже не встать с него. Так, по крайней мере, казалось. Не выдержит, сгорит от тоски сердце, если лечь. Дотла сгорит. Когда ходишь, легче. И Махмут ходил от стены до стены: два шага в одну, два в другую сторону. Иногда два с четвертью до двери. Тесно большому телу Махмута в крохотном душном помещении. Тесно и мыслям. Они опять возле Айслу. И Айслу, стоит только о ней подумать, прижимается на какой-то миг к его груди смуглой бархатистой щекой и спрашивает:

— Ты сказал, что я твой любимый верблюжоночек? Это правда?

— Правда.

— А еще что ты мне скажешь?

«Где теперь Айслу? Что с ней?.. Если бы не этот нелепый, дикий арест…»

Трудно свыкнуться Махмуту с арестом. Он, как горный обвал, рухнул внезапно и придавил, отнял все: друзей, родных, смысл всей жизни отнял и оставил лишь это вот забранное железом маленькое окно, голые стены и топчан.

Лечь бы на него ничком, обхватить руками голову и лежать, ни о чем не думая. А память все время силится что-то восстановить, заполнить какой-то пробел. И в который уже раз выталкивает из своих глубин одну и ту же, все одну и ту же тревожную ночь, когда он плечо к плечу стоял с Саввой Думским на террасе губернаторского дома.

И вот уже снова накрапывал дождь. И поблескивали, как светлячки, бумажные фонарики, переливались рекой в их свете свежепосыпанные желтоватым песком аллеи, гремела музыка, спорили у ворот возле пролеток кучеры, а среди кустов, в темной зелени прятались двое. Солдат и офицер. Раньше их там не было. Вот солдат достал что-то из-за пазухи и передал офицеру. Солдат невысокий, сутулый… И будто перед глазами внезапно лопнул пузырь. Лопнул почему-то только сейчас, когда с той ночи прошло столько времени… Саттар. Это же был он. Солдат и Саттар одно и то же лицо. Как не узнал тогда его сразу? Ведь ни у кого нет таких покатых плеч и такого плоского лица… Почему не узнает? Что помешало узнать? Дождь? Темнота?

От неожиданности этого открытия Махмут растерялся и сел на топчан. Но сразу же спохватился, подбежал к двери и стал колотить в нее ногами.

Надо было как можно скорее сообщить в ЧК про Саттара. Стало ясным и другое: конечно, Куанышпаев и предупредил Токсамбай, пока собирал милиционеров для облавы. Он же на коне был, что стоило ему добежать до скотного двора…

Долго стучал Махмут. Наконец в двери открылся глазок. В камеру заглянул кончик носа, мелькнул прищуренный глаз и исчез. Но тут же его место заняли рыжие лохматые усы. Они тоже ушли кверху. И тогда большой рот с квадратными прокуренными зубами хрипло спросил:

— Ты что бесишься, контра? Пули захотел?

— Сам контра. Зови мне Крейза, — потребовал Махмут. — Другого кого из чека зови. Сказать надо.

— Так и побег. На носках, — глазок захлопнулся.

Махмут снова забарабанил в дверь.

Вторично глазок открылся не сразу.

— Зови Крейза. Кому говорю!

— Я вот тебе такого Крейза пропишу, забудешь как и величают, — усы хищно дрогнули, из темной дыры рта пророкотал взахлеб смех. — Ишь, Крейза захотел. Небось как пригласит, дак под себя наделаешь.

И окошечко захлопнулось решительно, со стуком.

Махмута охватила ярость. Он подскочил к топчану, прибитому к полу гвоздями, и с силой рванул его. Раздался треск.

— Я тебе покажу! Я тебе покажу! — и Махмут как тараном стал бить в дверь топчаном. Колотил до тех пор, пока от топчана не остались одни обломки. Но глазок не открывался.

Тюремное здание, длинное и узкое, сложенное из необтесанного камня, имеющее одну общую камеру на двадцать человек, четыре одиночные, отвечало на удары глухим эхом, еле заметно содрогаясь.

И только когда ярость улеглась уже, когда, обессилев, Махмут прислонился к стене, прищуренный зрачок, осмотрев камеру, удивленно вспыхнул, моргнул несколько раз и уступил место широкому в оспинках носу, занявшему весь глазок.

— Шкуру бы с тебя за казенное имущество содрать. Ты половину его, паскуда, не стоишь.

Махмут молча глядел в глазок. Он ненавидел сейчас лютой ненавистью эту рыжую скотину за дверью за то, что ее ни убедить, ни уговорить нельзя.

— Головой бы стукал лучше об дверь-то! Голова скоро ни к чему будет тебе. Завтра вроде шлепнуть собираются. А на мой характер, я и завтрева не ждал бы, — нос отвалился от глазка. Но в этот раз он закрылся с медлительной осторожностью, словно тот, за дверью, решил не беспокоить больше стуком осужденного к смерти.

А позже, как только густые сумерки вползли в камеру, глазок открылся еще раз. Вслед открылось небольшое окошко. И рука все того же рыжего тюремного надзирателя положила на прибитую с внутренней стороны двери полочку лепешку и кусок отваренной баранины.

— Даже удивляться приходится, чтоб такая забота о контре проявлялась. Вот, передать велели. Кушайте, ваша милость, нагуливайте жирок, — из-под усов надзирателя опять вырвался наружу хриплый смех. Проглотив его, он уже тише добавил: — Выгода. Чем сытнее угощение, тем меньше советской власти на твой прокорм надо расходоваться, — и, помолчав, спросил: — Супишко-то, положенный на ужин, за себя возьмешь аль разрешишь изничтожить. А? — В окошечко уместилось почти все лицо надзирателя. Оно оказалось скуластым и добродушным. На левом глазу красовалось бельмо. — Супишко-то седни, прямо сказать, неважнецкий. Так договорились, дружба?

Рыжеусый надзиратель обладал неуемным аппетитом. Он мог съесть два, даже три обеда, а через короткое время опять ходил и что-нибудь перемалывал широкими и крепкими, как жернова, зубами. Прозвище его было «Прорва». Он уже несколько раз после того как положил на дверную полочку передачу, заглядывал в камеру то через глазок, то открывал окошечко и всовывал в него лицо. И каждый раз спрашивал:

— Ты чего это — не ешь мясо-то? Сытый, что ли? — спрашивал, надеясь втайне услышать: «Сытый, можешь забрать себе».

Прорва уже жалел, что не отрезал от куска баранины половину хотя бы. Ее было столько, что вполне хватило бы на двоих.

Когда в очередной раз Прорва всунул лицо в камеру, оно у него разочарованно вытянулось. Мяса на полке уже не было, оно лежало на обломках топчана возле Махмута.

«Надумал-таки», — вздохнул надзиратель, закрывая окошко, и увидел, что по тюремному коридору идет Шиназа.

— Докладываю, товарищ начальник, — метнул к козырьку ладонь Прорва, — арестованный из пятой камеры топчан об дверь расколотил. Буйствует, Крейза требует.

Шиназа заглянул в глазок, заметил возле Махмута лепешку, мясо и закричал на надзирателя:

— Кто дал команду кормить Ходжамьярова мясом? Я давал тебе такую команду? Скажи, давал?

— Виноват, товарищ Шиназа. Это начальник милиции прислал. Пускай, сказал, покушает. Вроде сродственники они между собой приходятся: начальник милиции и этот арестованный. Ну, я и не посмел отказать.

— Чалышев прислал? — Шиназа изумился: «Один начальник не велит передавать передачи, другой сам их посылает». Подумав, он мясо все же забрал, унес в надзирательный закуток и сунул между большой кастрюлей и чайником.

А Махмут уселся на обломки топчана, сдавил ладонями виски и сидел так до тех пор, пока за ним не пришли.

— Выходи, Ходжамьяров!

— Пошевеливайся!

Три чекиста с наганами в руках ждали его в этот раз у двери. Один пошел впереди, двое в нескольких шагах позади. Чтобы попасть в УЧК, надо было пересечь городскую площадь и две улицы. Джаркент погружался в темноту. Гасли в окнах огни.

— Ты смотри только! — придвинулся к Махмуту вплотную один из чекистов. — Не вздумай драпануть!.. А то! — и выразительно потряс наганом.

Махмут даже приостановился. Именно в это мгновение он и подумал как раз, что лучше всего, пожалуй, сбежать, добраться до туркестанского чека и там рассказать про свой арест, про то, как заблуждается Крейз. Уперся, будто баран на новые ворота, и ничего не хочет признавать. А враг на свободе, под носом у него.

Со степи тянул ветерок и смешивал полынные ароматы с запахами затерявшегося среди дувалов кизячного дыма.

Миновали мечеть. На ее крыше тускло поблескивал серп полумесяца.

Если от мечети свернуть в сторону, попадешь на улицу, которая приведет к отцовскому дому. И сразу стало не по себе: весть, что он, Махмут Ходжамьяров, предал советскую власть, конечно, обошла уже весь город. Как-то ее встретили старики. Особенно беспокоился Махмут за мать.

— Левей бери! Шагай серединой! — подстегнул его окрик, и он взял от обочины влево. Впереди желтыми заплатами засветились окна. Это ЧК.

И вот снова знакомый коридор и залитый чернилами столик на пузатых ножках в приемной. Тикают часы. Дежурный чекист встал, потянулся до хруста в суставах, зевнул и скрылся в кабинете. Выйдя оттуда, не прикрывая за собой дверь, сказал:

— Заводите.

Махмут вздрогнул, шагнул через порог и увидел Крейза. Он стоял у стола. Но если раньше при встрече с этим человеком в душе Махмута всякий раз поднималось теплое чувство уважения к нему — сейчас наоборот. Все, даже то, как стоял Крейз, как он держал лупу, раздражало Махмута. И угловатые плечи, и нависший над бровями тяжелый лоб Крейза раздражали.

Крейз показал на стул, жестом велел конвоирам выйти и, как только за ними закрылась дверь, с упреком сказал:

— Так! Скис! Всего три дня просидел в одиночке и скис. Уже за топчаны принялся?

Начало разговора было неожиданным. Еще неожиданнее протянутая рука и крепкое рукопожатие.

Махмут растерянно заморгал, у него вытянулось лицо. Крейз не выдержал и весело, от души рассмеялся. Он вспомнил, что и его хватали когда-то внезапно (как схватили четыре дня назад Махмута) и прятали в тюрьмы. И теплыми звездными ночами хватали, и в какое-нибудь холодное вьюжное утро, вталкивали то в пролетку, то проще — скручивали за спиной руки и вели серединой улицы под любопытными взглядами прохожих. А потом: одиночки, карцеры и чистые белые листы бумаги в полицейских участках. В них не было еще ни строчки. Но он знал: эти протоколы заполнены давным-давно. За ним охотились, знали уже о нем все. И вот выследили наконец.

А после на суде:

— За попытку свержения существующего строя требую смертной казни.

Голос у прокурора лающий, хриплый.

— За распространение нелегальной литературы в войсках требую расстрела…

Иногда суд шел без участия прокурора. Но приговор был все тот же: Именем… к смертной казни…

Шесть или семь раз (теперь даже забываться кое-что стало) смертник. И шесть или семь раз избегал ее. То по счастливой случайности, то… И это было всего вернее потому, что очень хотел остаться живым, чтобы продолжать бороться.

— Починить придется топчан-то. Ай, ай, ай. За трое суток нервы не выдержали. А как же мы годами в царских тюрьмах из одиночек да карцеров не вылезали? И ничего, не бились головами о стены.

— Вы знали за что сидели, — нашелся Махмут. — А я вот не знаю. Никого я не предавал и никакой не враг советской власти.

— Знаем, что не враг.

Но Махмут разгорячился и не обратил на эту фразу никакого внимания, иначе бы спросил: «Если знаете, зачем за решеткой держите?»

— Предатель Саттар Куанышпаев. Он предупредил атамана Дутова о нашем приходе.

Крейз сунул лупу в нагрудный карман.

— Ну, рассказывай! — потребовал он.

Пока Махмут выкладывал все, что думал про Саттара, Крейз несколько раз порывался встать и отдать распоряжение об аресте Чалышева. Предательская роль начальника милиции, не вызывала больше сомнения. И все-таки председатель ЧК сумел убедить себя, что это делать пока не следует. Может, кто-то еще, более умелый и более опасный, действует вместе с Чалышевым.

— Саттар — мелкая сошка. Это связной, не больше. Один из предателей — Чалышев. Вспомни, чем ты помешал ему? — спросил Крейз, когда Махмут кончил рассказывать.

— Чалышев предатель? — оторопело уставился на председателя ЧК Ходжамьяров. Мысль, что Алдажар не тот человек, за кого выдает себя, приходила в голову, но, услышанная от другого, она ошеломила.

Крейз же нетерпеливо поглядывал на часы. Он с минуты на минуту ждал сообщения от Думского, но тот почему-то не давал о себе знать, и это беспокоило.

Где-то, минуя Джаркент, скатывалась к горам короткая ночная гроза. Шумнули навстречу порыву ветра тополя и сникли, а Крейз с Махмутом продолжали восстанавливать малейшие подробности из исчезнувших показаний Кабира и однопалого Оспана.

Когда все, что требовалось восстановить и уточнить, было уточнено, Крейз сказал:

— Чалышева напугало твое сообщение, что Кабир должен назвать сообщников, и он с помощью Куанышпаева и тех людей, которых ты застал в его кабинете ночью, освободил арестованных. Однопалый, по-моему, тоже связной, как и Саттар, между Чалышевым и атаманом. Вот же стервец, — развел Крейз руками. — Мало его били, этого захудалого атаманишку оренбургского казачества. Так нет, неймется. Он вождя всей белой эмиграции из себя строит теперь. И все же хоть захудалый, а опасный он для нас сейчас. Очень опасный. На него ставят крупную и, по-видимому, последнюю ставку все заокеанские акулы вместе взятые. Его именем думают начать поход против нас.

Крейз прошелся по кабинету и, когда взглянул на Махмута, в его карих глазах брызнули искорки смеха.

— Тебя сюда из тюрьмы сколько чекистов сопровождало? — спросил он неожиданно.

— Трое.

— Назад в тюрьму поведут четверо. Ночь-то вон какая темная, вдруг убежишь.

Махмут невольно отступил на шаг.

— Зачем мне в тюрьму?

— Надо, — положил ему на плечо руку Крейз. — Город-то у нас, сам знаешь, крохотный. На одной улице чихнул, на другой кричат: будьте здоровы. Где простыли? Потерпи еще денек, другой. Пусть враги думают, что твоя песенка спета. А мы эту версию еще и приукрасим. Даже еще кое-кого на несколько дней упрячем за решетку.

— А отец? — вырвалось у Махмута. — Он же…

— Ходжамьяр и Магрипа о тебе знают все, что надо. Не беспокойся поэтому, — остановил Крейз жестом Махмута и, усмехнувшись, добавил: — Но только спать тебе на полу придется, раз топчан сломал.

— Ладно, на полу посплю, — усмехнулся и Махмут.

Вскоре под конвоем четырех чекистов он шагал по безлюдному городу через площадь к тюрьме. И даже конвоиры были уверены, что ведут очень опасного врага. Они не спускали с него глаз. В камере Махмут лег на пол и сразу заснул, будто захлопнул за собой дверь.

Битая карта

Прежде чем ответить на вопрос, Саттар едва заметно двигал кистью руки, что всегда было у него признаком сильного волнения. Он стоял перед Крейзом с окаменелым, будто неживым лицом, внутренне опустошенный тем, что так быстро и так нелепо попался. И это теперь конец всей его жизни. А он так любил ее, свою непутевую, всегда беспокойную жизнь. Еще любил степь, хороших коней и маленькую Айгуль с двумя косичками, которые она, когда смеялась, забрасывала кивком головы за спину.

Все, что последует дальше, Саттар представил очень ясно. Что ж, когда-нибудь этим и должно было все кончиться. Только этим. И незачем сейчас тратить зря время на вопросы и ответы. Все ясно и без них. Впереди ничего, кроме расстрела.

— Нет. Не знаю, начальник, — коротко говорил Саттар, если даже знал о чем спрашивает его Крейз, и устало двигал кистью руки. Невысокий, даже хрупкий с виду, плосколицый, он, казалось, не в состоянии был тревожиться, переживать, чувствовать.

Крейз разглядывал его с неослабевающим интересом. Он многое уже знал об этом человеке. Сиверцев прискакал в Джаркент несколько раньше, чем привели Саттара. Прискакал один, оставив Айслу и Машу в ауле у надежных людей. Иначе ему потребовались бы сутки еще, а то и больше, чтобы добраться до города. Сейчас Сиверцев в смежной с кабинетом Крейза комнате заполнял в протокол дознания, записывая все, свидетелем чего ему довелось быть за последние два дня. Саттар про возвращение Сиверцева ничего не знал.

— А ты не думаешь, что если ветер находит дырявую юрту, так и человек должен найти в конце концов правильную дорогу?

Саттар вздрогнул. «Как можно, будто по книге, читать мысли другого?»

— Не знаю, начальник. — А сам в свою очередь с каким-то новым интересом к Крейзу разглядывал его крупное грубое лицо и поблескивающие из-под нависших бровей шустрые с хитринкой глаза.

Тот все это замечал и усмехался. Он хотел заставить Саттара выложить все начистоту. И не под силой страха, не по принуждению, а по велению души. Крейз умел это делать.

— Ты же был уверен, что не сегодня-завтра Дутов и Токсамбай возьмут Джаркент. Почему же накануне победы ушел от них?

— Токсамбай — собака, Алдажар тоже собака. А Дутов совсем поганый пес.

— Но ты же им помогал? С Чалышевым давно из одной пиалы кумыс пьешь. За одно это тебя надо расстрелять без суда. И ты знаешь, это будет справедливо.

И опять вздрогнул Саттар оттого, что собственные его слова возвращаются к нему от другого человека.

Крейз же с удивлением отмечал, разглядывая Саттара, что не такое уж плоское, как показалось вначале, у него лицо и глаза тоже. В их глубине проглядывает какая-то затаенная боль.

«Так вот каков ты, связной атамана».

В последнее время что бы Крейз ни делал, где бы ни был, он не переставал думать о Дутове. Сведения, которые приходили в ЧК от жителей пограничных аулов и кишлаков, от чабанов и работников сельских Советов, от своих сотрудников, да и вся обстановка в уезде — говорили об усиленной подготовке атамана к новому походу.

Посылая в Верный и Ташкент депеши, шифровки, Крейз со все возрастающей силой чувствовал свою вину за провал той первой операции, когда следовало захватить Дутова и доставить через кордон на советскую землю.

И вот один из тех, кто помешал это сделать, стоит сейчас перед ним и при каждом ответе на заданный вопрос, сам того не замечая, двигает кистью руки. Он, возможно, совершенно не представляет себе ни могущих быть последствий того, что уже сделал, ни той своей роли, какую его заставили сыграть. А надо, очень надо, чтобы он задумался над всем этим и понял, какое зло успел причинить он своему народу. Думал Крейз также о том, что если Сиверцев не ошибся в Саттаре, то его даже не придется в чем-то очень переубеждать. Он сам себя во многом успел уже переубедить. Его надо только подтолкнуть слегка.

И Крейз, как по мягкому косогору, вел за собой Саттара. Незаметно вел. Тот вдруг оглядывался и видел позади крутизну, о которой только что не подозревал даже.

— Это твой нож?

— Мой.

— Бери.

— Зачем теперь. Если кулан падает в колодец, лягушка играет его ушами.

— А ты уже собрался упасть туда?

— Все равно расстреляешь. Знаю.

— Я бы расстрелял. Давно уже борюсь с врагами советской власти, такими, как ты. Но расстрелять или помиловать — это не от меня зависит. Суд решит. И потом за тебя наш сотрудник, которого ты спас, ручается. Подписку дает, что не будешь больше за князей да атаманов голову подставлять под пули.

— Какой сотрудник?

— А вот погляди, — Крейз распахнул дверь в смежный кабинет. — Алексей Григорьевич, узнаешь?

— Саттар, здравствуй! — Сиверцев вскочил, вбежал в кабинет, схватил Куанышпаева в объятия и принялся хлопать по плечам, совать ему в бока. Было видно, что он искренне рад встрече.

— Ну, иди, пиши, пиши, — выпроводил его из комнаты Крейз. И он ушел. А Саттар все не мог после его ухода проглотить теплый комочек, застрявший в горле. Оказывается, дружеские объятия таят особую какую-то теплоту. Сиверцев уже и дверь за собой закрыл, а ладони его рук будто все еще лежат на плечах.

Допрашивая Куанышпаева, Крейз иногда бросал взгляд на сложенную вчетверо бумагу, лежавшую на столе. Это была записка от Думского. Ее доставили те, кто привел Саттара. В записке Савва сообщал:

«Едва удержался, не шлепнул эту сволочь на месте. Велел под башлыком допереть его, чтобы ни одна собака не пронюхала. Поприжми паразита покрепче, может, развяжет язык, выложит и про князька вонючего, и про кого-нибудь еще. Словом, гляди как лучше. Двигаюсь на Лесновку. Токсамбай завтра встрену, как полагается, и разделаю под орех. Одна мокреть от этого обалдуя останется. О нас он ничего не знает, идет без единого пулемета. Так что наши три „максима“ сгодятся по первое число. Жинке передай привет. Покелева. Савва».

— Зачем этот ярлык в рукав зашил? — показал Крейз на белый лоскут с нанесенными на него краской пятизначными цифрами. Спросил, когда уже не сомневался, что Саттар скажет правду.

Тот усмехнулся:

— В Синцьзян письма атаману таскал. По ярлыку китайцы пропускали к нему.

И по тому, как, дрогнув, скривились губы, как увел Саттар в сторону взгляд, Крейз подумал: «Не все говорит… А что, если он еще должен был побывать в Синцызяне?» — Крейз представил, как это могло быть важно, что могло это дать, и даже немного вспотел. Он встал и заходил по кабинету.

— Скажи, к атаману тебя князь не собирался посылать снова? — остановился Крейз против Саттара, разглядывая его в упор, словно под череп ему хотел заглянуть.

— Собирался. Велел от Токсамбай в Джаркент вернуться, письмо хотел написать в Кульджу. Атаман теперь в Кульдже.

— Ты пойдешь и возьмешь письмо, Саттар.

— Нет, — отрицательно замотал и головой, и кистями обеих рук Саттар. — Не пойду к собаке.

— Ты много зла советской власти сделал. Теперь искупай эту вину. Сворачивай на правильную дорогу. — И Крейз заговорил вдруг о совсем посторонних вещах. Стал вспоминать свое детство в чужих людях, издевательства, тычки от богатого хозяина, в батраках у которого жил на заимке в родной Латвии. Саттару же казалось, что это о его детстве ведет речь председатель ЧК. Оно прошло в урочище Анархай среди обширных пастбищ и несчитаных отар однопалого.

Потом Крейз стал рассказывать про советскую власть, про единственную свою встречу с Лениным. И Саттар с удивлением отмечал, что каждое сказанное Крейзом слово находит отклик в его душе.

И как-то исчез стол, разделявший двух людей. Будто не было за ним чекиста с одной стороны и связного атамана, врага — с другой. За столом сидели два человека. У одного из них улыбчивые умные глаза, у другого они растерянные, взволнованные.

Иногда Крейз касался рукой Саттара. А когда в конце этого своеобразного допроса он вытащил из стола кольт, отнятый у Саттара при задержании, и, протянув его ему, сказал:

— Возьми, пригодится.

Саттар долго переводил повлажневшие сразу глаза с пистолета на председателя ЧК, все еще многому не веря. Затем вытянул обойму, убедился, что патроны на месте, и тогда только вытер ладонью выступившие от волнения на лбу росинки пота.

— А не боишься, что опять сбегу? — порывисто вскочил он со стула. Голос у него почему-то сразу охрип.

— Зачем тебе бегать. Разве ты враг сам себе?

— Ладно. Будет письмо, — сверкнул глазами Саттар. — Если обману, руби эту руку.

— Идет.

Жесткая ладонь Саттара, будто в колодце, утонула в загрубелой, по-медвежьи огромной лапище Крейза.

— Удачи тебе, джигит!

Когда Куанышпаев ушел, только тогда председатель ЧК почувствовал, как здорово он устал, каких усилий потребовала от него эта беседа с Саттаром.

Неужели она продолжалась четыре часа? Да, ровно четыре.

Маска сорвана

Перед вечером к Чалышеву домой явился посыльный и сообщил, что его «требуют по какому-то важному вопросу на заседание чеки». Больше посыльный ничего толком объяснить не смог.

Чалышев недовольно поморщился. Он только было собрался поужинать. На низеньком столе дымился в большом блюде сваренный квартирной хозяйкой плов, лежали баурсаки, стояла нераспечатанная бутылка водки. При входе посыльного Чалышев успел бутылку сунуть под стол.

— Скажи — приду сейчас.

И как только посыльный вышел из комнаты, торопливо набрал в пригоршню плова, ловко втянул его ртом и от наслаждения прищурился: «Вот это плов! Действительно, пальцы оближешь! Пахучий, жирный».

За первой пригоршней последовала вторая, третья… Блюдо с одного края опустело. Но бутылка так и осталась нераспечатанной.

Вытерев полотенцем лицо и руки, Чалышев надел новую из белого холщового материала гимнастерку с большими, как у френча, накладными карманами, перетянулся ремнем с изящной кобурой, в которой лежал браунинг, несколько раз провел по отдающим глянцем, начищенным сапогам бархоткой, снял с вешалки форменную фуражку с лихо заломленным козырьком и вышел из дома.

«Что там у них стряслось? Что за важный вопрос?» — Он поймал себя на мысли, что не может уже не делить все на «у нас» и «у них». Усмехнувшись, подумал: Скоро только «у нас» будет все и почувствовал, как в сердце вползает тревога. Это потому, что от Токсамбай до сих пор нет никаких известий. Правда, Саттар рассказывал, что у него засекся на переднюю ногу конь, и Токсеке почти на сутки позже, чем намечалось, выступил с отрядом на Лесновку.

Еще два-три дня, всего два-три. И тогда можно будет не опасаться больше за каждый свой шаг, не вздрагивать от любого вкось брошенного взгляда Думского или Крейза, от какой-нибудь мельком услышанной новости и думать: «А не провал ли это уже? Скоро», — Чалышев сжал зубы. На щеках у него набрякли желваки. — Скоро за страхи, что приходится ему испытывать, за унижения, за грязную, обшарпанную комнату, которую вынужден снимать у паршивой хозяйки, за плов, который она не умеет варить, как положено, за все, за три года, вычеркнутые из жизни, пока командует здесь, в этом проклятом богом Джаркенте десятком милиционеров и ничего хорошего не видит, ничем не пользуется, даже погулять открыто не может, он спросит сполна и с Крейза, и со всех его дружков «большевичков милых».

Жажда мести, близкая возможность привести ее в исполнение жаркой волной подступила к сердцу, согрела. Настроение поднялось. Тревога исчезла, и улица вдруг показалась широкой, прямой. Она будто повисла в воздухе, собирая кронами карагачей наступающие вечерние сумерки.

И в этих сумерках навстречу, нагая и быстрая, словно метель, кинулась Маша и в самое последнее мгновение ускользнула, обдав свежестью. Чалышев даже приостановился на мгновение от сладкой до дрожи истомы и мягко улыбнулся.

С этой улыбкой и вошел он в кабинет к Крейзу, и сел на первый попавшийся стул у двери.

— Сюда прошу, — указал ему председатель ЧК на свободное место вблизи от своего стола. Его обычно занимал Думский. Сейчас Савва почему-то отсутствовал.

Заседание, видимо, началось давно. В открытое окно уползала стена махорочного дыма. Смоченные водой окурки коричневыми, почти черными шматками плавали в блюдцах, и в тарелке, подставленной под графин.

Пока Чалышев усаживался на указанное ему место, председатель совдепа Овдиенко, выступление которого он прервал своим появлением, неодобрительно покашливал. Затем с горячностью заговорил снова. Чалышев вначале не мог понять, о чем он ведет речь. Потом понял, что Овдиенко рассказывает про баню. Жалуется секретарю укома Ивакину, что кто-то спускает мыльную воду в арык, и она растекается по улице. От нее здорово воняет… И вообще это ни к дьяволу не годится, это сплошная зараза, и необходимо принимать самые решительные меры. Не закончив разговора о бане, Овдиенко перескочил на полив огородов, стал доказывать, что мирабы в этом деле своевольничают, берут взятки за поливы и тем самым дискредитируют советскую власть.

— Между прочим, за баню и на тебе, Чалышев, лежит большая доля вины, — прервал Крейз словоохотливого Овдиенко. — Миндальничаешь, не следишь, не штрафуешь этого Мирзоева (Баня в Джаркенте была частная). Он и распоясался.

Чалышев, кивнув в знак согласия, достал записную книжку и, пряча в холеной скобке усов насмешку, сделал вид, будто записывает в нее о бане, сам же с трудом сдерживался, чтобы не расхохотаться. «Жить-то им всем остались считанные дни, а они, на тебе, о бане речь ведут, о мыльной воде!»

И Чалышев уже с веселым удивлением разглядывал склонившегося над бумагами Крейза. Ему показалось вдруг, что тот двинул ушами.

«Как ишак», — подался вперед Чалышев не в силах уже отвести взгляда от покрытых сероватым пушком на мочках больших некрасивых ушей председателя ЧК. Но уши не шевелились больше. Кто-то зажег лампу. Комната стала просторнее, но неуютнее. Было душно. Сбоку вплотную притерся здоровяк Алпысбаев. От него пахло чесноком, и это стало раздражать, хотелось отодвинуться, но с другого бока развалился пышущий жаром коренастый и сильный, как вол, Джатаков. Он сидел, словно глыба, молчаливый, собранный и невозмутимо курил.

— Ладно, — пробасил из дальнего угла отошедший зачем-то туда Ивакин. — Развели канитель с баней. Сказал, улажу — и все, не за этим собрались.

Крейз встал:

— Получено сообщение, — сказал он, — что на Самратовский сельсовет налетела небольшая банда, разгромила его и двинулась в сторону Лесновки.

«Ни черта еще не знают», — подумал Чалышев и не сразу понял, что это его спрашивает Крейз.

— Сколько там милиционеров у тебя?

— Четверо.

— Надежный народ?

— Вполне.

— Дадут отпор бандитам?

— Не сомневаюсь.

— А может, такие надежные у тебя милиционеры, как Салов и Токсамбай, которые ведут банду на Лесновку по твоему указанию?

— То есть как это? — отшатнулся на спинку стула Чалышев. Слова ударили холодом в самое сердце, выдернули из-под ног половицы, колыхнули и накренили набок кабинет. А со всех сторон уже сверлили взгляды.

— А вот так, князь!

— Не-не понимаю? — а сам уже понял все и немел от страха. Никогда раньше не называл его князем Крейз.

— Врешь, понимаешь! — это рокочет Джатаков и, словно клещами, впивается в плечо. — Врешь, — он размахивается и, крякнув как мясник, ударяет кулаком об стол. — Долой маску, подлец, кончилась твоя игра.

— Токсамбай и Салов разбиты. Через час их доставят сюда, — это опять говорит Крейз, и уши у него опять отчетливо шевелятся.

— Кто вам дал право… Что все это значит? Я не позволю! — Чалышев рванулся, сцапал рукой кобуру, но сразу же плюхнулся на стул. «Вот почему так прижимался к боку Алпысбаев», — кобура была пустой.

— А письмо это кто писал? Не ты, князь?

В руках Крейза пакет, который передал Саттару. «Неужели и тут…»

— А списки большевиков и сочувствующих, подлежащих расстрелу в первую очередь, не ты составлял?

— Я ничего не знаю! Поклеп. Уничтожить хотите? Помешал? Кому помешал?

— Зачем, как ишак, орешь? Не поможет.

Но Чалышев уже не мог остановиться.

— Поклеп! Н-не дамся вам! Буду требовать! — продолжал выкрикивать он с таким звенящим страхом, что кабинет на эти его выкрики отзывался стонущим эхом.

И ничего, кроме этого эха, Чалышев уже не слышал. Он заглядывал поочередно в лица Овдиенко, Алпысбаева, Крейза, Джатакова, стараясь тронуть хоть кого-нибудь из них тем, что хочет жить и ради этого готов на все, на любые условия. Пусть только намекнут, что не расстреляют, если он расскажет все, положительно все.

Но так и не дождавшись ни от кого никакого намека, не увидев сочувствия в лицах, в которые заглядывал, он перестал кричать и, прижав к груди руки, царапая по карманам пальцами, заговорил вдруг тихо, проникновенно:

— Я же много сделал для советской власти… Еще сделаю… Я искуплю вину… Только…

На него глядели неумолимые глаза. В них было уже все определено.

В кабинет вошли Сиверцев, Маша, Саттар.

Чалышев, как пустой мешок, опустился на стул и с посеревшим, землистым лицом, на котором по-мышиному мелко дрожал подбородок, уставился на вошедших, так и не отняв рук от груди, царапая кончиками пальцев карманы.

Крейз, указав кивком головы Сиверцеву, Саттару и Маше на свободные стулья, сдвинул в сторону лежавшие на столе бумаги и, едко усмехнувшись, сказал:

— Наивные глупцы. На что рассчитывают, думают, народ их поддержит, против советской власти восстанет. Пойдет за такими вот чалышевыми и токсамбаями. Да этому теперь во веки веков не бывать.

— Не наивные. Ты не прав, — перебил Крейза, подойдя к нему вплотную, секретарь укома Ивакин, — знают они, что никто за ними не пойдет, да только чего им остается делать-то больше? Неудобно на одних штыках народную власть свергать. Мировое же мнение будет не то. Вот и тасуют карты. Одну банду в полсотни человек, собранную ими же, выдают чуть ли не за восстание целых уездов и губерний. И трубят о таких восстаниях во всех своих продажных заграничных газетенках. Знакомая, давно знакомая песня.

— Это верно, — согласился Крейз, вышел из-за стола, приблизился к двери, распахнул ее и что-то сказал.

В кабинет вошли три чекиста.

— Уведите, — кивнул на Чалышева Крейз. — Посадите в пятую. Охрану удвоить. Ходжамьяров пусть быстрее идет сюда. Кончилась его отсидка.

Пять шагов всего от места за столом до двери. Но если бы с боков не поддерживали конвоиры, Чалышев не смог бы их преодолеть. Ноги не слушались. Чтобы не завыть по-волчьи, он все сильнее стискивал зубы, но это не помогало. Он никогда не думал, что так страшно быть обреченным.

В коридоре встретился Думский. Большой, сильный, весь пропахший степью, он шел размашистой походкой, видимо, еще не успел остыть от всего пережитого. Взглянув мельком на Чалышева, он бросил на ходу, словно в пустоту:

— Испеклась, сопля! — и уже в спину добавил: — Иди, иди к дружкам. Ждут, — сам широко распахнул дверь в кабинет.

— Саввушка!

— Здорово!

— Привет, орел! — послышались возгласы.

Дверь захлопнулась, от ее стука Чалышев вздрогнул, еще больше согнулся и тоскливо по-щенячьи заскулил.

А в кабинете Думского уже окружили.

— Ну, выкладывай, Савва!

— Как пришлось? Трудно? Банда-то порядочная была?

— Какой трудно. Когда жинка заставляет пельмени лепить, труднее достается. Как слепишь не такой, она тебя скалкой, скалкой. И ведь, язва грудастая, все по шее норовит, все по шее.

Дружный смех прокатился по кабинету. Савва переждал и заговорил тише, серьезнее.

— Как получилось, значит, — сел он за стол и пригреб к себе сдвинутые Крейзом в сторону бумаги. — Припожаловали они к Лесновке на свету. Мы и ждать притомились. Ну, развернулись они без опаски в лаву и пошли в открытую — некому, дескать, встренуть. Мы их, знамо, допустили ближе. Да как лупанули поверх голов! Поначалу с флангу из двух пулеметов и прямо навстречь из одного. Ну, тут и поднялось! Батюшки! Свалка, оторопь. Я ору: «Кидай оружие, сдавайсь!» — и к ним. Они с коней долой, падают на землю, вопят. Не все правда, которые наутек взялись. Ну, по энтим довелось пройтись очередью. А Салов-то, между протчим, — Думский хмыкнул, — гляжу, крестится и ползет в подворотню. Погоны с себя сдирает, ремень с маузером скидывает и эдак быстро шастает, аж землю носом роет. Скрыться, выходит, задумал под шумок, кривобокая паскуда. Ну, я мигнул хлопцам, они его и накрыли с тылу. А второй, Токсамбай-то. Оказался посерьезнее. Ничего не скажешь, крепко отстреливался. Меня было гробанул. Вот, — расстегнул ворот Савва и ткнул в марлевую повязку на шее, затем сунул палец в дыру на гимнастерке возле плеча. — Ишь, куды скользнула! — и удивленно, будто это случилось только что, разглядывал рубаху. — Эх, новая, можно сказать, ненадеванная была.

Пуля продрала рубаху Савве от плеча до плеча.

…Совещание в этот вечер у Крейза закончилось поздно. А через день все, кто был на этом совещании, собрались в кабинете секретаря уездного комитета партии Ивакина.

— Предлагаю послушать председателя чрезвычайной комиссии товарища Крейза, — объявил Ивакин. — Получена шифровка из туркестанского чека.

— Да, получена, — поднялся с места Крейз. — Турчека дает согласие на новую попытку обезвредить Дутова. Сообщают, что полагаются целиком на нас. Можем действовать, как находим нужным.

Думский крякнул и подался вперед. Крейз усмехнулся.

— Проситься на операцию хочешь?

— А то! — удивился Савва.

— Слишком ты фигура приметная. Тебя на сто верст за кордоном каждая собака знает. Особенно после того случая, когда ты там побывал. Предлагаю послать троих: Махмута Ходжамьярова, Алексея Сиверцева и этого… Саттара Куанышпаева. Он уже бывал у атамана. Пароль и отзыв нам теперь известны.

— Куанышпаев вот только… Как считаете? — задумчиво обвел глазами присутствующих секретарь укома.

Крейз вторично поднялся с места:

— Риск, конечно, есть. Но я трижды беседовал с ним. Думаю, не подведет.

— А он представляет, чем может это кончиться для него?

— Не маленький, понимает. Калякали с ним об этом.

— Так кто за предложенные кандидатуры? Голосуют все члены укома и представители чека.

Поднялось десять рук. После некоторого промедления потянул кверху руку и Думский, тяжело вздохнув при этом.

— Между прочим, — достал Крейз из кармана клочок бумаги, — записку Чалышев передал. Просит сохранить жизнь, пишет, что готов отправиться за кордон и в мешке привезти голову атамана.

— Вот падла! Опять, значит, переметнуться решил!

— Ну и ну!

— Он, безусловно, — переждал Крейз, пока стихнут возгласы, — вернее других пробрался бы к Дутову. Но мы осуществляем приговор народа над атаманом, и мне кажется, что его приводить в исполнение надо людям с чистой совестью. Нашим людям.

— Правильно, аксакал, — ударил ладонью об стол всегда нетерпеливый и горячий по натуре Джатаков. — К черту, к ишаку под вонючий хвост князя. Не надо.

— А действовать нашей тройке придется так…

Крейз изложил подробно план операции. Его детально обсудили и приняли. Ночью четыре всадника — четвертым был коновод Тельтай Сарсембаев — на рысях выбрались за город и свернули в степь. Она поглотила их, беззвездная и безграничная, опоясанная, как ремнями, дорогами, из которых одни несгибаемыми полосами уходили в темноту, другие, петляя, спускались в низинки, еле приметные сумеречные степные дороги. Накрапывал, похожий на изморось дождичек.

Перед броском

Дутов наклоняет голову, и его темные волосы от проникающего на веранду ветерка колышатся, приподнимаются, приоткрывая аккуратную, будто вылизанную плешинку на макушке. В подстриженных усах атамана крапчатая седина. На спинку стула брошен китель с золочеными генеральскими погонами. На Дутове только нижняя, сверкающая белизной накрахмаленная рубашка. Плечи у нее смяты широкими шлейками с никелированными застежками. Пухлыми, но довольно крепкими руками атаман тасует новую, только что распечатанную колоду карт. Вглядываясь в них, он слегка щурит круглые черные глазки. Под ними тугие мешки. Это опять начали шалить почки.

Шуршат и с легким плеском ложатся на скатерть карты. Они образуют затейливую фигуру.

…Валет и трефовый король! Бубновая шестерка и туз!..

«Здесь возможны следующие комбинации: так… валета заменяем шестеркой, на его место туза. И тогда?.. Нет, тоже ничего не получается». Атаман сгребает в кучу карты и нервно тасует их. «Попробовать опять?» — размышляет Дутов. Обычно, если что-нибудь мучает, возникают сомнения, он всегда прибегает к испытанному средству: берется раскладывать сложные пасьянсы и успокаивается за ними. Сегодня почему-то успокоение не приходит.

Чтобы получилась нужная раскладка, атаман даже смухлевал один раз, сделав вид, будто случайно не туда, куда надо, положил трефовую девятку. Но и это не помогло. На руках два валета, и деть их совершенно некуда. Нет, не идет сегодня карта, шалят немного нервы. Возможно, причиной всему приказ, что неподписанным пока лежит на столе, придавленный массивным с монограммами портсигаром, чтобы не унесло ветром.

Приказ несколько часов назад как черновой проект принес начальник штаба полковник Воскобойников. Мысли атамана потянулись к полковнику: тупица, недалекий человечишко с куриным кругозором. Даже готовое изложить на может. Никакого представления, что этот приказ о начале нового, последнего похода за избавление родины от большевистской чумы войдет в анналы мировой истории как редчайший и благороднейшей документ. Так разве его надо такими начинать словами, как начал этот длинноногий штабной олух? «Приказываю сего числа всем вверенным мне воинским частям, согласно дислокации, перейти…» Идиот, кретин. А где об исторической миссии похода? О родине? Где про немеркнущую доблесть белого офицерства и казачества? Именно белого, незапятнанного, как святыня, как фата невесты. Где сказано хоть слово о верности знаменам, о преданности присяге? Ведь втолковывал же ему, как надо изложить приказ.

Нетерпелив, порывист атаман. При каждом движении под его плотным крепким телом поскрипывает сплетенное из бамбука кресло.

И с таким помощничком начинать поход! Утешает одно: это вынужденно и это временно. Там, в России, как только он ступит на ее просторы, к нему придут настоящие помощники, подлинные государственные умы, светлые головы. Не может быть, чтобы никто не уцелел из тех, с кем можно посоветоваться, кто с полслова поймет, что надо делать и как делать.

Память услужливо подсовывает вереницу фамилий. Это и малознакомые люди, с которыми встречался мельком, но зато слышал о них многое, это и бывшие сослуживцы из тех, кого хотел бы видеть рядом. Нет, не рядом, а на несколько ступеней ниже себя.

Падают с легким шуршанием в определенном порядке на скатерть карты: четыре по краям, четыре в центр. От них по три вниз…

«Эх, рановато вышли короли, рановато. И главное, все легли в левый угол пасьянса. Опять он из-за этого может не сойтись».

А ветер загибает кончики листов придавленного портсигаром приказа, шелестит ими. Атаману же слышится в этом шелесте другое:

— О кей, генераль. Смотрите, эти дальнобойные пушки очень скорострельные. Их нет ни у кого, только у вас. Мы их никому еще не продавали. Думаю, вы учтете такое наше расположение?

Это Смайзл, полковник американской армии, советник и союзник. У него шелестящий басок. Когда он говорит, кажется, будто он переворачивает листки. Точь-в-точь, как сейчас ветер шелестит приказом. И хотя Смайзл обращается к нему, Дутову, он смотрит на золотозубую обезьянку в роговых очках, всплескивающую короткими пухлыми руками. И атаману ясно, что учесть — значит заплатить подороже.

— Оцень дарнобойкые, оцень. Наси пуреметы тозе скорострерьные. Оцень корошие пуреметы, — обезьянка скалит и без того оскаленные обоймы больших, глядящих далеко вперед зубов и оценивающе разглядывает проходящие мимо в походном строю казачьи сотни, эскадроны, конные артиллерийские батареи.

Это был смотр войскам.

Шуршат в руках атамана карты. А ему кажется, будто это давят дорожную пыль окованные шинами колеса полевых кухонь и тачанок. И пыль похрустывает. В нос ударяет знакомый, всегда волнительный для каждого военного запах конского пота, сыромяти, пушечного сала. И сквозь пыль взблескивают пики, покачиваются опаленные ветрами и солнцем казачьи чубы.

— Здорово, кубанцы!

— Здравия жела…м, Ваше превосход…во!

— Здорово, орлы Дона!

— Ур-ра-а!

— Госпо-ода офицеры!..

— Смирн-на! Ра-авнение налева-а!

Проходит эскадрон за эскадроном, косят глазами конники на центр поля, где стоит он, атаман Дутов, пока просто генерал, наказной атаман оренбургского казачества. Но скоро его имя будут с благоговением произносить везде, упоминать в молитвах как избавителя от большевистского ига.

Думы атамана прерывает появившаяся на веранде жена.

— Ты, Николенька, сегодня встречаешься с офицерами от союзников?

— Да!

— Не забудь, пожалуйста, пригласить их к ужину. А то неудобно. Я ведь…

— К черту, к дьяволу, никого я не намерен приглашать. Понимаешь, никого из этих… — атаман с трудом удерживается от крепкого слова, наклоняется вперед, упирается медвежьими своими глазками в переносицу жене. Так он делал это вчера, позавчера, всегда, когда хотел что-нибудь доказать, привлечь к себе внимание. — Понимаешь, к черту-у!

И встречает в ответ спокойную улыбку. Жена знает, что он кипятится зря, и все равно уступит. Знает это и сам атаман.

С остервенением собирает он разбросанные по скатерти карты и щелкает крышкой серебряных карманных часов. Совещание назначено в четыре, сейчас только три.

— Дай мне, Маша, сельтерской.

С веранды дома видно стоящее через дорогу за невысоким забором длинное здание штаба, коновязь перед крыльцом.

Теперь, когда до начала похода остались считанные дни, атамана все сильнее и сильнее охватывало нетерпение. Он никогда до этого не думал, что ему так нужна Россия, что так истосковался он по ней, по русским березкам, даже по трехрядной гармошке, что ночами доносится откуда-нибудь с дальних речных плесов, по русским закатам и росным зорям. Но не всякая Россия нужна была атаману, а только та, прежняя, с колокольными звонами и городовыми в полосатых будках. Чтобы ласкали слух: «Слушаюсь, Ваше высокое превосходительство!» «Что прикажете, Ваше высокое превосходительство?» Чтобы денщики, слуги, обеспеченная во всем жизнь, коляска на мягких рессорах у подъезда в офицерское собрание. И чтобы, когда он появлялся там, на него оборачивались бы, ждали, ловили каждый жест. Ему нужна была Россия, утверждающая его дворянское превосходство над мужичьем. Такой она была до большевиков.

— Благодарю, Манюнечка!

Атаман выпил бокал сельтерской и деликатно рыгнул.

— Может быть, рюмочку коньяку? Есть твоя любимая марка.

— Колокол?

— Да, «Шустов и сыновья».

— Нет, благодарю.

А мысли уже не сворачивают, продолжают течь все в одном и том же направлении:

«Да, он был жесток, когда боролся за сохранение той, милой сердцу старой России, без которой не мыслил себя. Да, он пролил море чужой крови. Ну и что? То была война. Он не мог поступить иначе. А его красноштанные комиссары от имени народа приговорили к смерти. Идиоты. Разве у народа есть имя? Народ всегда безлик».

Вспомнилась пора отступления. От Оренбурга до самой границы ни дня передышки. Только назад… «Ничего, отступления больше не будет».

— Манюнечка! Пожалуй, коньячку выпью.

— Сейчас, Николенька. Ты уже уходишь?

— Да. Пора.

— Не забудь пригласить, кого просила.

Атаман не ответил. Он думал о том, что завтра наконец объявит всему офицерскому составу о начале похода, скажет, что подготовленная им и экипированная с помощью союзников всем необходимым армия переходит рубеж, за которым ждет многострадальная Русь. Он разъяснит господам офицерам, как по тактическому замыслу на первом этапе надо будет поскорее уничтожить разбросанные в пограничных районах малочисленные, неспособные к длительному сопротивлению силы красных и устремиться дальше по двум направлениям: на Ташкент, чтобы захватить и отрезать от Советов всю Среднюю Азию, и через Верный идти форсированно на Семипалатинск, Омск — к Волге. Надо, чтобы все, до последнего подпрапорщика включительно, ясно понимали, каким кровавым будет этот поход. В нем не до сантиментов, жалости и прочей слюнявой чепухи. По России придется пройти, как проходил по ней когда-то Чингис-хан, как Батый, поступать, как версальцы в борьбе с революцией. Слишком уж заражена Русь большевистским поветрием. Слишком.

Детально перебрав в мыслях завтрашний разговор с офицерами, Дутов, не торопясь, спустился с веранды в глухой, защищенный с трех сторон забором двор. К нему сразу же присоединились два телохранителя. Даже через дорогу, в штаб, атаман не ходил один.

Когда миновал двор, в нос шибануло запахом горелого лука.

Невдалеке от штаба, на углу пыльной площади стояла не то китайская, не то уйгурская харчевня. «А если копнуть, — подумал атаман, — наверняка окажется притон или опиекурильня».

Дутов не переносил чесночного запаха и поморщился. Он пожалел, что не сказал Да У-таю, чтобы убрали отсюда эту паршивую харчевню. Теперь это делать уже ни к чему. Приложив к носу надушенный платок, атаман направился в штаб.

Распродажа Родины состоялась раньше

Ровно в четыре адъютант доложил, что прибыли представители союзников. Ими были все те же: Смайзл — долговязый американец в чине полковника, японский полковник Сикура и майор английской армии Джон Твейс. Дутов шагнул им навстречу.

От сегодняшнего разговора он ничего уж такого особенного не ждал. Все, что надо было решить до начала похода с этими людьми, было решено. И даже оформлено соответствующими документами. Но несколько дней назад в штабе стало известно о скором прибытии в Суйдун двух десятков английских танков, вооруженных скорострельными пушками и тяжелыми пулеметами. О них-то и решил поговорить Дутов с представителями союзников из Антанты. Он не сомневался, что красные, опомнившись от первых ударов, попытаются организовать сопротивление. И хотя это произойдет по всем подсчетам где-то уже около Волги, но все же танки могут весьма пригодиться. Вспомнились прежние бои с этими легендарными, как их называли большевистские агитаторы, комбригами и комдивами, не умевшими расписаться как следует, и стало не по себе.

Однако атаман быстро поборол ненужную слабость. Как бы ни изощрялись на этот раз красные, какие бы силы они ни собрали и ни бросили против него, он все равно успеет за три недели дойти до великой реки. А как только ступит на ее берега, сразу же (по зову русского народа) в Финский залив войдут английские эскадры и ударят по Петрограду. Высадятся десанты в Мурманске, на Кавказе. И сразу на Владивосток, Хабаровск, к Байкалу ринутся японцы. И сразу… Так решено… Сколько же смогут сопротивляться такому натиску такой огромной военной мощи большевики. Они же выдохлись окончательно от своих недавних побед над армиями белых. Выдохлась и страна. Голодная, разутая и раздетая страна. Атамана это устраивало: с голодными справиться легче. Устраивало его также, что главная роль в огромной военной машине, которая должна будет навести порядок в России, вырвать ее из большевистского ига, отводится союзным командованием ему, Дутову.

Пододвинув к Смайзлу пепельницу, чтобы тот не стряхивал сигареты на стол, атаман уже в третий раз за вечер снова вернулся к вопросу о танках.

— Я н-не могу понять, — говорил он с возмущением, — почему они должны ржаветь, вместо того чтобы участвовать в общем для всех нас деле освобождения России, — у атамана побагровела затянутая тугим воротником кителя шея.

Смайзл курил, пожимал плечами и заинтересованно разглядывал носок своего ботинка. «В конце концов танки-то английские. Пусть выкручивается Твейс».

Но Джон Твейс не считал необходимым выкручиваться, он просто молчал.

— Вы обязаны мне сказать, — вскипел Дутов и почти вплотную приблизил лицо поочередно к Смайзлу, затем к Твейсу, — почему не считаете нужным прислушаться к моим доводам и просьбам?

— Танки, господин генераль, пудут ожидать, — ответил наконец, будто выстрелил, Твейс и сомкнул губы. Лишь немного погодя, со вздохом добавил: — У нас, в нашем парламенте, достаточно горячих голов. Они кричат, что поддержка генерала Дутова, — Твейс слегка поклонился атаману, — слишком дорогой удовольствии. Обходится много доллар. Выгоды же пока нет. Некоторые депутаты кричат, что мы ставьим не на подходящий… лошадка.

У атамана вспыхнули уши.

— О, рошадка! — восхищенно подхватил японец. — Это назвайся так игра? Тотаризатор так называйся, где ставят рубри? Я, возмозно, прохо поняр представитеря Британской армии? Посему тотаризатор?

«Свиньи! Продажные шкуры! Торгаши! — задыхался от бешенства Дутов. Он-то знал, какие уже выдал векселя этим „союзникам“. — Шакалы, знают, что без них не обойтись, и пользуются. Послать бы их подальше, к чертовой бабушке, не отдавать им по частям русскую землю, не рвать ее на куски. И самые жирные, лакомые — им. Но тогда лишиться ее, не увидеть, оставить в руках у большевиков, у мужичья. Нет, это еще хуже. Тогда до самой смерти на задворках в таком вот пропахшем чесноком городишке».

Под крепким и крупным телом атамана жалобно поскрипывало кресло. С каким наслаждением распахнул бы он сейчас ведущую в кабинет дверь, вызвал конвой и приказал:

— По полсотни шомполов каждому, а япошке полторы порции. Да так дать, чтобы готовые отбивные из их задниц получились.

Но вместо этого атаман натужно улыбался полными губами, играл двумя ямочками на щеках, появляющимися вместе с улыбкой. «Что ж, политика превыше всего», — вспомнил он слова Гете. Лучше с этими, чем с теми, которые сейчас распоряжаются в России. С этими можно любезничать, им можно улыбаться, с теми это исключено. С этими можно найти хоть какие-то точки соприкосновения, общие цели, договариваться, с теми все это абсолютно невозможно.

— Танки пудут, генераль. Все зависит от первых успех. Танки вас пудут догоняйт на берегах Волги.

— О, Ворга! — восхищенно закатил глаза японец. — Я снаю Ворга. Кушар ситиррядь, такая рыба ситиррядь. Я правирно по-русски зови эту рыбу?

Атаман зло посмотрел на японца. По тому как тот в прошлые встречи также восхищенно закатывал глаза, называя Байкал, Шилку, Селенгу, разглагольствовал про забайкальское золото, про Шахтаминские прииски, упоминал про «омуря», «пуснину» и уверенно, как по своей, водил по карте коротким мясистым пальцем, нетрудно было догадаться: «Все излазила и выглядела, везде побывала эта длиннозубая шимпанзе…»

«Эх, по сотне бы шомполов каждому», — почти простонал атаман, и от острого желания распахнуть дверь кабинета, позвать конвой даже поднялся с места.

— Хорошо, господа. Через месяц мои эскадроны напоят коней волжской водой. А пока, господа, прошу всех ко мне домой. Отужинать, чем бог послал.

Гости атамана заметно оживились.

— О! Я знайт русское гостеприимство. Называйся оно, — вспоминая, американец пощелкал пальцами и очень обрадовался, когда вспомнил, — это хлебосольство? Так? — уточнил он все же.

— Правирно! — воскликнул в поддержку атамана представитель японской армии. — Я осень рюбрю русскую водку и пермени. Осень рюбрю. — Он первым двинулся из кабинета и, казалось, торжественно нес впереди себя поблескивающую обойму зубов. Такой ослепительной была его улыбка.

Только через четыре часа, проводив гостей, атаман вернулся в штаб и прошел в кабинет. Он решил переписать приказ и показать своему начальнику штаба (этому кретину), как нужно составлять исторические документы.

Кабинет погружался в темноту. Она выступала из всех его углов, шагала от зашторенных окон.

Дутов самолично зажег висячую двадцатилинейную лампу «Молния» и вторую поменьше. Ее он поставил на стол слева и расстегнул верхнюю пуговицу кителя. Было немного душно. Казалось, что все еще наносит запахом горелого лука и чеснока от харчевни. Обмакнув перо, атаман задумался.

В логово

Весь день приглядывался Сиверцев к ловкому, будто слитому с конем Саттару. Иногда замечал, как по его лицу блуждала спокойная улыбка. И до этого некрасивое, оно становилось от улыбки мягким и влекущим к себе. Даже не верилось, что так мгновенно может совершенно преображаться лицо человека.

А Саттар, словно чувствовал этот взгляд Сиверцева, оборачивался к нему и, встречаясь с ним взглядом, медленно, как бы нехотя, отводил свой. Вообще-то он привык всю жизнь видеть на себе недоверчивые, оценивающие взгляды чужих людей. Но этот был не такой. Он не походил ни на чалышевский, который будто вползал в душу и выпытывал: «А ну, признавайся, не продал ли ты меня, чекистам, связной?». И на токсамбаевский не походил. Тот смотрел на него всегда сквозь холодную прорезь век, как бы предупреждая: знай свое место, бездомный джатак. Оно у порога.

Многие, очень многие смотрели на него то с презрением, то с брезгливым безразличием, то с нескрываемой злобой. Иногда оценивающе: а что можно получить от тебя, какую выгоду ты принесешь, степной джигит?

Только Айгуль смотрела иначе: внимательно, участливо. Но ее глаза закрыл тиф. С той поры не устает тосковать по ней сердце, а из памяти не исчезают две тонкие косы, заброшенные за плечи, и все продолжает звучать в ушах звонкий девичий смех.

Думать об Айгуль, с тех пор как ее не стало, было всегда тяжело. Сегодня почему-то особенно. И Саттар упорно гнал от себя мысли о девушке. Это наконец ему удалось.

Но тут же на смену исчезнувшей Айгуль пришли другие воспоминания. Так незаметно, в который уже раз за сегодняшний день, он возвращался к разговору в ЧК с Крейзом. А возвращаясь, не переставал недоумевать: как получилось, что рассказал он в тот раз латышу без утайки про всю свою жизнь. Как тот сумел заставить его сделать это?

Оттого, что не понимал, и блуждала по его лицу растерянная, но теплая улыбка. Возможно, потому что тепло от необычного разговора с председателем ЧК сохранилось в душе до сих пор.

Эту-то улыбку Саттара и примечал Сиверцев. И тоже недоумевал в свою очередь: «Ведь впереди может произойти всякое, а он посмеивается».

Саттара же, чем дальше продвигались они к границе, тем более охватывало ощущение новизны порученного ему дела. За кордон он хаживал и раньше. Но тогда из-под палки приходилось выполнять наказы князя или Токсамбай, а изредка и Салова. Сейчас же, как сказал Крейз, он едет выполнить волю народа. Это совсем другое уже.

И Саттар боялся одного: а вдруг случится так, что он не сможет, не справится, не сумеет выполнить эту волю? Что тогда? От таких мыслей Саттар на миг терял стремена, и сердце у него словно срывалось в глубокую пропасть, у которой совершенно не было дна.

Между тем дневной зной постепенно сменялся вечерней прохладой и прозрачными звонкими сумерками. Приближался перевал и та тропа, которую знал только он, Саттар Куанышпаев. Свернули на нее, когда с Млечного Пути на самый край перевала осыпалась серебристая пыльца со всех звезд разом.

За перевалом начиналась уже чужая земля. Взошла луна и, щедро обрызнув сиянием отдельные низкие деревца чингиля, поросшую спорышем степь и небольшой кишлак впереди на этой чужой земле, спряталась за похожую на лисий хвост тучку.

— Уйгуры живут, — тихо пояснил Саттар.

Сразу за кишлаком, из-за длинного, стоявшего на отшибе сарая раздался резкий возглас:

— Стой. Кто идет?

На дороге выросла настороженная фигура с поблескивающим карабином в руках.

— Свои.

— Я те дам вот свои! Один ко мне, другие на месте чтоб!

— Да свои же! — Сиверцев вплотную приблизился к казаку и сказал: — Чего орешь? Пароль спрашивай.

— Ни про какие пароли не чую. Велено задерживать любых.

— Ну, задерживай тогда, — уже веселее препирался Сиверцев с молодым курносым казачонком. Все на нем было широко и непригнано: фуражка, сапоги, гимнастерка, ремень.

От сарая отделилась еще одна фигура. В это время с месяца скатилась облачная кисея, и четче обрисовалась четверка нерасседланных коней, привязанных сразу за дорогой к ветлам. Перед Сиверцевым стоял Иван Телешев, тот самый подхорунжий, с которым он пил водку в конюшне Да У-тая и которого после срезал из-за валуна пулей.

«Не добил, выходит!»

Телешев повернулся, и Сиверцев увидел, что у него нет правого уха. Совсем нет, начисто.

«Тогда, наверное, — мелькнула мысль, а душу уже опалило страхом, — вдруг признает!» — Сиверцев нагнулся, поддал черенком кнута в бок коню да еще незаметно рванул удила.

— Тпру, дьявол! — заорал он чужим голосом. Конь, испуганно всхрапнув, затоптался на месте, попятился.

Саттар, инстинктивно почуяв неладное, выдвинулся вперед и стал перед подхорунжим.

— Почему неправильно задержал? — закричал он властно. — Почему пароль не требуешь? Не знаешь? К атаману прибежим, скажем про тебя.

— Я те вот покажу атамана! — из-под фуражки с приплюснутым щегольски козырьком на Саттара смотрели злые глаза. Толстые губы подхорунжего блестели, словно смазанные салом.

— Я те покажу, — повторил Телешев, выругался, качнулся, едва устоял на ногах. Был он пьян-распьян.

— Не подчиняются. Супротив идут, — подал обиженный голос казачонок. — Паролю требуют.

Но подхорунжий махнул вдруг, широко рукой и совсем уж неожиданно объявил:

— Катитесь отсель к едрене-фене. Жива-а! — он сглотнул слюну, по-кошачьи прищурившись щелками глаз, глянул на Саттара, вздохнул и двинулся к сараю, с трудом неся свое грузное тело. Фуражка со щегольски примятым козырьком, сдвинутая набок, должна была скрывать его одноухое уродство. Но не скрывала. Не доходя до сарая, Телешев приостановился и выкрикнул с обидой: — Атаманские лизоблюды, те, которые у него зад лижут, пущай с вас пароли требовают.

Сиверцев подал знак двигаться.

А утром они наткнулись на заставу. Старший заставы потребовал назвать пароль.

— Пуля, — ответил Сиверцев и в свою очередь потребовал: — Говори отзыв.

— Победа.

А уже перед Кульджой и пароля оказалось мало. Пришлось показать письмо. И трудно было определить, понимал ли назначение и смысл цифр на пакете разглядывавший их внимательно и долго бородатый пожилом казак с двумя лычками на погонах и двумя георгиевскими крестами на гимнастерке. Или шифр знали только те, кто непосредственно охранял штаб и самого Дутова.

Саттар считал, что должно быть именно так. Во всяком случае конверт, на котором ничего не написано, а лишь в углу «цифиры», внушил бородачу уважение.

— Валяйте, — объявил он.

Но вскоре догнал и, поманив пальцем в сторонку Сиверцева, спросил, тревожно заглядывая в глаза:

— Ты, паря, обскажи, как там? А? — и кивнул в сторону гор.

— Обнаковенно, — подлаживаясь под тон бородача, объяснил Сиверцев. — Живут.

— А взаправду сказывают, будто большаки с коммунистами вразрез пошли?

— Из-за чего бы? — удивился Сиверцев.

— Вроде земельный вопрос не согласуют никак. Большаки держатся, чтобы всю землю христьянам отдать, а коммунисты не соглашаются. В общие каммуны ее сулят. Так не слыхал ли чего, случаем. А?

Истосковавшийся по земле, оторванный от семьи и родных мест кубанец запустил руку в бороду и ждал, что ответит ему Сиверцев. Напуганный россказнями о коммунах, об общих одеялах и женах, всю жизнь привыкший держаться только своего, расчесывать гриву своему меринку, бросать навильничек сенца получше своему подтелку, смаковать сальце от выращенного самим кабанка, он ждал ответа, переминаясь с ноги на ногу, и кадык на его заросшем волосом горле от волнения двигался, словно поршень, вниз и вверх.

— Земельный же вопрос — наиглавнейший из всех на земле.

— Кто его знает. Не слыхал! Вроде не похоже, — чтоб отвязаться поскорее от бородача ответил Сиверцев, пожал плечами и огрел коня плеткой. — Недосуг нам прохлаждаться. К атаману надо, — уже на ходу крикнул он бородачу.

К обеду добрались наконец до Кульджи — небольшого полууйгурского, полукитайского городишки, а вернее кишлака, притаившегося среди разлива трав на перекрестке пучка степных трактов. И убегали эти тракты от Кульджи в разные стороны. Одни широко и спокойно, как реки, текли к утопавшим в дымке горам, другие извивались по полям ременными опоясками. А поля с остистой пшеницей были такие же, как и на той стороне, за хребтом. Так же шмыгали в их бороздах куропатки, слоилась зеленоватая вика и вспыхивали под лучами солнца, клоня к нему головы, подсолнухи, резали глаза своим вишневым ядреным цветом полосы под гречихой. Это невдалеке, за Кульджой, прижилось русское хлебопашеское село.

В самой Кульдже размолотая, как мука, пыль на дорогах. Запыленные избы, батареи на окраинах, палатки. Во дворах всюду коновязи из слег. К ним привязаны то под казачьими, то под кавалерийскими седлами кони. У кавалерийских коротко отхвачены почти до репиц хвосты. Даже не хвосты, а скорее метелки.

Откуда-то из дальнего двора тянулся затейливыми завитушками кизячный дымок и тянулась песня. Нехитрая казачья песня с грустинкой о доме, родной сторонушке и дивчине.

Лилась песня, брала за душу.

Послушали ее немного. Махмут даже шапку снял, чтобы не мешала. Потом завернули к харчевне. У коновязи привязали с краю коней, оставив возле них Тельтая, и толкнулись в полуоткрытую скрипучую дверь.

Вошли по одному. Огляделись. Харчевня была полна народу. Мест за столиками всем не хватало. Поэтому некоторые из посетителей устроились прямо на полу в проходах. Куда ни кинуть взгляд, — всюду распаренные, лоснящиеся от духоты и выпитой ханжи физиономии.

В одном из углов пятеро казаков резались в карты. Проигравшего поочередно лупили колодой по носу, и каждый сыгранный кон запивали ханжой. Разливал ее казак с лычками на погонах. Разливал аккуратно, отставив деликатно мизинец. На нем поблескивал массивный перстень. Его казак в позапрошлом месяце выменял за «Смит-Вессон» у какого-то длинноногого рыжеватого парня, тот еще назвался Митькой. Револьвер был так себе, дерьмо, пока из него выпалишь, он осечками замучает. У этого Митьки, между прочим, еще одно кольцо точь-в-точь такое же нашлось, и он его напялил тут же.

За невысоким, уставленным бутылками и чайниками прилавком стоял духанщик с отвислыми, как у бульдога, щеками.

Шум, гам, крики круто перемешались с чадом и запахами чеснока, лука, горелого мяса. Казалось, это они раскачивали входную дверь, заставляя ее жалобно поскрипывать.

Окинув беглым взглядом помещение, Махмут убедился, что в харчевне на появление трех новых человек никто никакого внимания не обратил, и двинулся к стойке.

Саттар с Сиверцевым устроились возле окошка, откуда была видна коновязь и стоящее на другой стороне площади здание штаба.

— Амансызба, Муста-ага! — тихо приветствовал Махмут духанщика.

— Аман, аман, — также осторожно ответил духанщик, вглядываясь в Махмута. — Ты кто будешь, сынок?

— Не узнаешь, Мусеке?

— Глаза плохо видят, сынок. Напомни, забыл.

— Может, и про долг тоже забыли. А я привез его, — еще тише, почти шепотом объявил Махмут.

— Ой-бой, дорогой! Как можно про долг забывать, — заволновался духанщик и задвигал бровями. От напряжения у него на лбу выступила испарина. — Маке, ты! — обрадованно шепнул он. — Как ты давно не был, ой-бой! Я горевал шибко, думал, ты пропал и долг пропал. Думал, разорил ты меня. А ты долг привез. Ай, какой добрый джигит Маке, всем расскажу про тебя. Сколько ты мне должен? — воспаленные, слезящиеся глаза духанщика ощупали Махмута.

— Не знаю, — уклонился от ответа Махмут, скрыв улыбку в наклоне головы. — Мы зарубки делали тогда, — и показал глазами на дверь, ведущую в помещение позади прилавка.

— Пойдем, Маке.

Они протиснулись в маленький полутемный чулан.

— Которые твои зарубки?

— Эти, — показал Махмут.

Духанщик дотронулся пальцем до нацарапанных гвоздем черточек на дверной колоде, прищурился, помял рукой жиденькую бородку, пожевал губами и назвал сумму долга.

Кивнув в знак согласия, Махмут полез за голенище сапога, но спохватился. Он хорошо знал характер духанщика.

— Посчитай, Мусеке, снова. Ты ошибся, — и Махмут назвал свою цифру. Не сделай он этого, навсегда бы потерял доверие в глазах Мусеке. Тот никогда не связывался с людьми, легко швыряющими деньгами, не знающими им цену. Таких он считал ненадежными.

— Ай, ай. Ты хитрый, Маке, — захихикал заискивающе духанщик. — Сказал, не знаю, а я немного ошибся. Лишних зарубок насчитал. Плохие глаза стали, совсем не видят.

Ходжамьяров стащил сапог, присев на какой-то ящик, и, вынув из портянки четыре золотых пятнадцатирублевки царской чеканки, положил на стол. Они тускло взблеснули. Зато ярко полыхнули жадным огоньком глаза духанщика. Он даже раскрыл рот, будто задохнулся. В следующее мгновение он смел золотые в ладонь и отвернулся. А когда через считанные секунды вновь повернулся к Махмуту, в руках у него ничего не было уже. На широком лице с раздвоенным на конце носом и глубокими глазницами блуждала довольная улыбка.

— Товар возишь? — спросил Мусеке.

— Вожу.

— Чего привез?

— Опий немного есть. Панты есть.

Духанщик ухватил Махмута за плечо, приблизил к нему вплотную лицо, бросил:

— Говори цену. Шибко опий надо. Очень шибко. Панты еще сильнее надо.

— Панты не продам, — отрицательно покачал головой Махмут. Огляделся, даже к двери шагнул, проверил, нет ли кого за ней, и доверительно пояснил: — Атаман Дутов просил панты. Велел прийти в штаб, когда один там будет. Сказал, хорошо заплатит.

— А разве Мусеке тебя обидеть собирается? Говори цену, — у духанщика от нетерпения задергалась одна щека.

— Эти атаману отдам, — твердо ответил Ходжамьяров. — В следующее воскресенье привезу еще. Хорошие панты привезу.

— Правда?

Махмут выразительно посмотрел на духанщика и обидчиво поджал губы.

— Почему думаешь, что обману?

— Зачем обманешь? Знаю тебя, — заулыбался духанщик. — Ладно, отдай этот порошок атаману. Я знаю, он лечиться хочет. У него баба шибко худая, ему с молодыми девочками играть надо. А он старый немного. Панты будет пить, молодым будет, сил много будет, — и Мусеке, похлопав Ходжамьярова по плечу, в свою очередь доверительно захихикал.

— Вот не знаю только, когда атаман один будет. Может, долго ждать придется. Не успею тогда к воскресенью вернуться.

Духанщик поглядел на Ходжамьярова испытующе, с хитрецой:

— Попроси. Узнаю.

— Узнай, Мусеке-ага.

— А ты за это с атамана немного дороже возьмешь, атаман — чужой человек. С Мусеке дешевле. Мусеке свой, — и жирный скошенный подбородок духанщика дрогнул.

Махмут подумал, недовольно поморщил лоб, повздыхал и согласился:

— Давай руку, Мусеке.

— Давай твою, Маке. Теперь иди кушать. Сейчас лагман тебе приготовлю. Своими руками.

— Нас четверо, Мусеке.

— Значит, четыре лагмана будет, — и духанщик, оберегая живот, первый бочком протиснулся в узенькую дверь. Вслед за ним вышел из каморки и Махмут. В помещении харчевни все так же людно, чадно и шумно. Сиверцев стоял возле окна и смотрел на улицу. Саттар, привалившись к стене, дремал. Окончательно успели захмелеть казаки. Забыв про карты, они о чем-то спорили. Один из них съездил по уху сидевшего рядом с ним полусонного казачину с перешибленным носом. Тот полез в драку, но драться ему не дали. И он от обиды скрипел зубами, стонал.

— Будя, Хведор, будя!

— Цыть ты, сука! Правильна ж схлопотал по морде, чего ж, — уговаривали его и на всякий случай держали за руки.

Ему же первому и нацедил в граненый стакан очередную порцию ханжи казак с лычками, отставив согнутый калачиком мизинец с большим дутым перстнем.

— На, пей. Да гляди, а то еще одну получишь.

Тощий мальчишка-китаец притащил низенький столик, поставил его у окна, где стоял Махмут с Сиверцевым.

Вскоре на нем появились четыре миски лагмана. Желтоватая с янтарными искорками жира лапша, длинная и тонкая, казалось, дышала. От кусочков мяса и темной подливки исходил пряный аромат.

— Кушяйти, пожалста!

— Будет спать, позови Тельтая, — потряс Сиверцев за плечо Куанышпаева. Тот открыл глаза. Недавно между ним и Сиверцевым произошел выразительный разговор. Пока Махмут находился в каморке у духанщика, у Саттара созрел план, как лучше покончить с Дутовым: штаб находился всего в нескольких шагах за площадью. Если встать и сделать вид, что решил взглянуть на коней, Сиверцев ничего не заподозрит. А вместо этого позади харчевни надо будет пересечь площадь, чтобы Сиверцев не увидел, затем подняться на крыльцо штаба, показать дежурному письмо и потребовать, чтобы тот провел к атаману. Так он уже делал не раз. Все остальное рисовалось очень ясно и просто. Дутов не удивится, увидев, кто перед ним, кивнет дежурному, тот выйдет из кабинета и тут…

На плечо легла рука Сиверцева.

— Ты смотри у меня. Я ведь чую, чего ты задумал? — шепнул он, и Саттар отшатнулся. — У одного, знаешь, может сорваться, — досказал Сиверцев. — Что тогда? — и брови у него взлетели и переломились.

После этого разговора Саттар прислонился к стенке и задремал.

— Кушяйти, пожалста! — повторил китайчонок, низко кланяясь.

Вскоре миски опустели. Тогда на столике появились пиалы и чай. Духанщик зажег висячую керосиновую лампу, но долго не мог наладить фитиль, чтобы он не коптил. Лампа раскачивалась, по стене и потолку скользили тени, а казалось, что это кланяются кому-то разом все, кто находится в харчевне.

Махмут с наслаждением втягивал в себя обжигающий ароматный напиток и жмурился.

Опоражнивал пиалу за пиалой и Саттар.

— Ты поспи немного, — сказал он Махмуту.

Тот не заставил больше просить себя, привалился головой к стене. И к нему сразу, будто на цыпочках подкрались дальние годы. И Айслу. Оказывается, она и тогда уже была рядом. А потом степь, по которой шла девушка, стала крениться и падать. Он хотел удержать ее, но тут услышал уже знакомый голос китайчонка:

— Моя Мусеке вели скажи. Твоя можно ходи, куда нада! Сейчас ходи, скола ходи.

И сон отлетел сразу. Махмут поднялся и вышел из харчевни. Следом вышли Сиверцев, Саттар, Тельтай.

Именем революции

Дутов еще раз перечитал внесенные в приказ поправки и остался ими доволен. Протянув руку, он, не глядя, достал из коробки толстую папиросу, слегка обмял ее на пальцах, поднес к носу и обнюхал.

Тонкий, едва уловимый аромат настоящего «Месаксуди» исходил от папиросы. Всем другим табакам атаман предпочитал только этот мореный, волокнистый, цвета спелой ржи табак, и к нему гильзы фирмы «Катык». Только «Катык». На столе атамана всегда лежало не меньше сотни свеженабитых папирос. Фабричных Дутов не признавал. От них, так он считал, его всегда одолевал кашель.

Упрятанная под вычурный абажур десятилинейная лампа выбелила на скатерти ровный махристый круг. Лампа горела с легким шипением.

Затянувшись и выстрелив из обеих ноздрей голубоватыми тугими струйками дыма, атаман положил папиросу в пепельницу и взялся снова за перо. Но к нему пристал какой-то волосок, и оно кляксило. Дутов осторожно прочистил его промокашкой. Он решил закончить приказ, сколько бы это времени ни заняло.

Атаман уже крепко уверовал в свою освободительную миссию, в то, что именно ему, а не другому вручены историей судьбы России, и стал особенно неприязненно относиться ко всем, кто мог претендовать хоть на какую-то самостоятельную роль в этой миссии. Он боялся соперничества. Одним из таких соперников Дутов с недавних пор считал начальника штаба. Слишком уж часто он начал встречаться и беседовать с бывшим царским консулом — главным организатором по сколачиванию белых сил для нового похода на Россию.

Слегка шипел и потрескивал фитиль в лампе, попахивало керосином. Вот скрипнула, открылась дверь. Дежурный офицер в чине штабс-капитана, укороченный сутулостью, ступая на носки и, выставив почти под острым углом лопатки, положил на стол папку.

Дутов повел короткой шеей и недовольно кашлянул. Штабс-капитан удалился.

А в это время Сиверцев, Махмут и Саттар, оставив у коней Тельтая, поднялись на невысокое крыльцо, ведущее в штаб. Дорогу дальше им преградил часовой.

— К атаману, — властно бросил ему Сиверцев, приостанавливаясь и пропуская вперед Махмута с Саттаром.

— Стой! Куды без паролю? — попытался задержать их часовой.

Сиверцев, положив ему на плечо руку, назвал пароль.

— Проходите.

Куанышпаев и Ходжамьяров скрылись за дверью, а Сиверцев решил убрать часового, чтобы он не помешал.

— Прикурить не найдется?

— Найдется, прикуривай.

Часовой шагнул к Сиверцеву, зажал под мышку карабин и полез в карман за огоньком. Пригнулся, но разогнуться ему уже не пришлось. Ойкнув глухо, он сполз с крыльца. Сиверцев оттянул его подальше в тень, за карагачевый куст, и поднялся вновь на крыльцо.

Он знал, что за первой дверью, ведущей в здание штаба, находится большой коридор. В ней, как говорил Саттар, три двери. Одна к начальнику штаба — прямо. Другая к Дутову — направо и третья налево — в комнату, где находится атаманский конвой. Конвой этот обычно состоял из трех-четырех самых отчаянных и преданных Дутову головорезов, на счету которых не один десяток загубленных жизней.

Никому из конвоиров ни при каких обстоятельствах нельзя дать возможность выбежать из комнаты, когда в кабинете Дутова раздастся выстрел. И Сиверцев, как только вошел в коридор, остановился у двери налево.

Штабс-капитан поднял на него вопросительный взгляд.

— Этот с нами, — небрежно кивнул на Сиверцева Куанышпаев. Его штабс-капитан не пустил в кабинет к атаману, задержал около себя после того, как с порога доложил Дутову, что прибыли двое от князя Чалышева, и услышал в ответ:

— Пусть войдет один.

Атаман боялся незнакомых людей. Каждого нового человека он прощупывал цепким взглядом, с трудом справлялся с желанием вывернуть ему карманы, чтобы убедиться, нет ли там оружия. Много пролил людской крови Дутов, и нервы у него начинали сдавать.

— От князя? — Атаман настороженно взглянул на высокого плечистого джигита в пропыленном халате, шагнувшего в кабинет. И сразу отвел взгляд от его черных как ночь поблескивающих глаз. На какой-то миг от них стало не по себе, атаман схватил лежавший на столе кольт.

— Князь с пакетом послал, — ответил Махмут, спокойно разглядывая Дутова и пистолет.

— Давай сюда!

Взгляд атамана уже скользнул по цифрам на конверте. «Все правильно, от князя. — Но эту мысль тут же догнала другая: — а где тот связной, низенький, плосколицый?» Не выпуская пистолета, прижав локтем к столу пакет, Дутов надорвал его.

— Что у князя?

— Все хорошо у князя. На Джаркент князь завтра пойдет.

— Так, так, отлично! — Дутов наклонился к лампе, поднеся к глазам вынутый из пакета листок.

Почему-то в этот раз Чалышев написал свое донесение очень неразборчиво и очень мелко. Атаман прибавил в лампе фитиль и еще ближе поднес к свету донесение, влез с ним с головой в середину очерченного на сукне стола кружочка света.

— Н-ни черта не разберу, — пожал он плечами, положил пистолет на стол, взял листок обеими руками, чтобы он не дрожал, и спросил: — Князь был трезвый, когда писал донесение? — а спросив, поднял голову и похолодел. Прямо в сердце ему уперся черный ствол. От него уже невозможно было отвести зрачки и тело уже охватил озноб, сердце же зашлось и покатилось куда-то к пяткам.

Стоящий по ту сторону стола человек шагнул еще ближе и спокойно, тихо сказал (это и было самым страшным, что спокойно и тихо:

— Не кричи, Дутов. Приговор буду тебе читать.

Дутов хотел, но не мог кричать. У него пропал голос. Он даже был не в силах открыть искривленный судорогой рот.

А Махмут выхватил молниеносным движением откуда-то из-за пазухи листок и положил перед атаманом.

— Сам читай, ну! — принял он новое решение.

Атаман никак не мог отвести глаза от вороненого ствола. Ему казалось, что если он будет смотреть на него, наган не выстрелит.

— Читай!

Атаман вздрогнул.

— Читай!

«За кровь невинных жертв. За погубленных женщин, за детей…»

По лицу атамана скатывались капли пота и пятнали бумагу.

— Читай, — как будто это было самым нужным я главным сейчас, потребовал, повысив голос, Махмут.

«…Именем революции атаман царской… Дутов приговаривается к расстрелу. Приговор должен быть приведен в исполнение на месте… Председатель Джаркентского ревкома…»

«Как так на месте? А мой приказ о начале похода?» — силился понять что-то свое атаман. И не мог. Казалось, что все это только кошмарный сон. Надо встряхнуться, вскочить, и кошмар исчезнет. Нельзя же, чтобы в самый последний момент, когда должно начаться освобождение России… Когда впереди… Скоро…

Махмут смотрел на лысеющую макушку головы атамана, на его холеное лицо и чувствовал, как ненависть к этому зверю захлестывает до дрожи, до судорог в горле.

Шакал, для которого людские страдания и кровь никогда и ровно ничего не значили, читал сейчас приговор самому себе и трусливо трясся, вжимаясь в кресло, чтобы казаться меньше, незаметнее.

Волк, по чьим приказам, по взмаху чьей холеной руки целиком, до последней юрты, до самого плохого саманного домишки предавались огню казахские аулы, которым судьба начертала очутиться на пути отступления атаманских банд и чьих жителей он предавал смерти от дряхлых стариков до грудных младенцев.

Сейчас он понял, что пришла расплата, и поэтому у него коробятся от животного страха щеки, обмокрились, обвисли усы.

Махмуту очень важно было заглянуть в глаза атаману, удостовериться, дошли ли, как надо, до него слова приговора. И еще он думал, разглядывая аккуратно замаскированную генеральскую лысину, что такой и умереть-то по-настоящему не сумеет. А почему? Потому что у таких нет ничего светлого за душой.

Перед Ходжамьяровым за одно мгновение прошла и собственная жизнь, и родные степи: то припущенные изморозью, то желтоватые, чуть выгоревшие от зноя, то яркие от весны и солнца. И родной народ встал перед мысленным взором, словно наяву встал. Разноликий, мудрый и добрый.

И разве можно допустить, чтобы в этих родных краях, над этим родным народом вновь изгалялась гадюка, подобно этому трусливому генералишке.

— Читай до конца.

Но Дутов, глотнув раскрытым ртом воздух, отшвырнул приговор, рванулся к пистолету и закричал по-звериному дико:

— Помо…

Выстрел оборвал этот крик. Взмахнув руками, будто пытаясь оттолкнуть от себя смерть, атаман упал головой на стол. С ним было кончено.

Застучали выстрелы и в коридоре. Это Сиверцев и Саттар кончали с адъютантом атамана и с охраной. Затем, как только выстрелы смолкли, дверь в кабинет распахнулась, к Махмуту подскочил Саттар и схватил за руку.

— Скорее, Маке, скорее!

Вслед за Сиверцевым они побежали из штаба. Прыгая с крыльца, Махмут оступился. Острая, нестерпимая боль прошила ему ступню, сбила с ног.

— Что с тобой, Маке? — подскочил к Ходжамьярову вначале Саттар, а вслед и Сиверцев.

Но Махмут уже не мог подняться.

Они подхватили его под руки, подтащили к коновязи, где испуганно и нетерпеливо приплясывал на месте возле коней Тельтай, и подняли на седло.

— Поше-ел!

Однако вывихнутая нога не позволяла зацепить стремя. Махмут с трудом держался на лошади. Пришлось перейти на легкую рысь. Навстречу, видимо, на выстрелы, через площадь уже бежало несколько китайских солдат из охраны Дутова.

— Кто стрелял? — увидев конников, подскочили они к ним.

— Русские люди атамана шибко подрались. Еще будут драться. Пулемет на крышу потащили, — нашелся Саттар.

Старший из китайцев что-то резко скомандовал и повернул назад. Солдаты за ним.

А четверо всадников выбрались на окраину Кульджи. Конь Сиверцева, почуяв степь, неожиданно заржал. И этому зову откликнулась ночь. Залаяли собаки, захлопала крыльями какая-то птица.

Позади, в избах, зажигались тусклые огни.

Эпилог

Все, о чем мы рассказали, произошло в действительности более сорока лет тому назад. Были все герои повести, выполнившие приговор народа над атаманом Дутовым. Мы только позволили себе домыслить некоторые события, а некоторые сместили во времени и в пространстве.

Подлинными в повести являются фамилии лишь двух главных героев: Махмута Ходжамьярова (в Джаркенте его знали как Махмута Кожамьярова) и атамана Дутова. Подлинна и фамилия коновода Тельтая Сарсембаева. Имена и фамилии остальных действующих лиц изменены, поскольку за давностью лет многое из их биографий восстановить уже невозможно.

Итак, с атаманом Дутовым было покончено. Джаркент встретил четверку героев многолюдным митингом. А вскоре двое из них: Махмут и Саттар — выехали в Ташкент.

Там председатель Турчека вручил Махмуту и Саттару именные винтовки и документы. В документах говорилось, что оба являются особо уполномоченными Турчека, и без его ведома власти на местах не могут их арестовать и т. д.

Из Ташкента Махмут и Саттар в сопровождении представителя Турчека Питерса (подлинная фамилия) выехали в Москву. Их вызвал к себе Феликс Эдмундович Дзержинский.

До Москвы ехали долго — около двух недель, сутками простаивая на станциях и полустанках, бегая в каждом городе в местное ЧК за продуктами. И вот знакомый Махмуту московский вокзал. Но теперь он уже ступает на его перрон не темным аульным парнем, каким был еще совсем недавно, не конвоиром, шарахающимся от скрежета трамваев. Теперь он герой. Так называют его чекисты, и едет он лично к председателю ВЧК товарищу Дзержинскому.

У теплушки приезжих встречают два чекиста и везут в гостиницу. Через три дня вечером они же являются в гостиничный номер и сообщают:

— Вас ждет Феликс Эдмундович.

К сожалению, нигде в исторических документах эта встреча не отображена. Но в свое время участники ее — Махмут и Саттар — подробно рассказывали о ней своим друзьям-чекистам. Рассказывали, что хотя ждали каждую минуту сообщения о вызове к Дзержинскому, но, услышав, что он ждет их, долго не могли прийти в себя. Справились с волнением только, когда вошли в кабинет и Феликс Эдмундович поднялся им навстречу. Тогда сразу все стало каким-то простым и непринужденным.

Феликс Эдмундович вышел из-за стола, пожал всем руки и, обращаясь к Махмуту, спросил:

— Значит, в штабе Дутова и расстреляли атамана?

Махмут растерянно молчал.

— В штабе, — улыбнувшись, ответил за Махмута Питерс. — И не просто расстрелял, а вначале приговор суда ему зачитал.

— Да! — удивился Дзержинский и, повернувшись к Махмуту, сказал: — Для этого нужно большую волю иметь и знать, во имя чего на смерть идешь. А вы знали, товарищи, во имя чего совершили этот подвиг? Почему нужно было уничтожить Дутова? — спросил он героев.

— Чтобы войны не было, — шагнул вперед Саттар. — Чтобы Дутов людей не убивал.

— Правильно. Совершенно правильно, — подхватил Дзержинский. — Своим героическим подвигом вы предотвратили новый поход Антанты. И за это народ вам скажет спасибо.

Дзержинский еще раз поблагодарил Махмута и Саттара. И опять продолжал задавать вопросы.

Махмут отвечал коротко, сдержанно, но Феликс Эдмундович требовал подробностей. Особенно интересовало его, как встретили жители Джаркента и прилегающих к нему аулов весть о расстреле Дутова.

Когда Махмут рассказал о всеобщем ликовании джаркентцев, о прошедшем митинге, Феликс Эдмундович обрадовался.

— Значит, народ одобряет? — спросил он.

— Одобряет, — в один голос ответили Махмут и Саттар.

Стал докладывать Питерс. Он говорил, что по имеющимся сведениям командиры дутовских частей после гибели атамана передрались между собой из-за дележа власти. Армия разваливается. Только за последний месяц из Китая перебежало около пяти тысяч белых солдат. Они также говорят о разброде в бывшей дутовской армии.

Дзержинский внимательно слушал Питерса, иногда что-то отмечал в записной книжке. Когда беседа закончилась, он достал из стола двое золотых часов, открыл у них крышки. Посмотрел, улыбнулся, одни часы протянул Махмуту.

— От имени чека и нашего правительства вручаю вам эту памятную награду, — сказал он и прочел выгравированную на крышке с внутренней стороны надпись:

«За террористический акт над атаманом Дутовым Ходжамьярову Махмуту».

Вторые часы с такой же надписью он вручил Саттару.

Через несколько дней Ходжамьяров и Куанышпаев покинули Москву.

К тому времени, когда было решено написать эту повесть, большинства из участников героической эпопеи уже не было в живых. Погибли Махмут Ходжамьяров, не стало человека, фигурирующего в книге под именем Саттара Куанышпаева. Группа белобандитов, пробравшаяся в 1934 году из-за кордона, зверски убила жену и детей Махмута.

В живых остался только Тельтай Сарсембаев, ныне работающий в отделе Госплана республики, да несколько бывших чекистов. Они и помогли в сборе материалов, восстановили события тех героических дней. За эту помощь мы и приносим им свою горячую благодарность.

ОПАСНОЕ ЗАДАНИЕ

По следам действительных событий

В казарме

ожгали глотает из жестяной солдатской кружки горячий, как расплавленный янтарь, чай, и с его лица не сходит широкая улыбка.

Рядом, поджав ноги, сидят с кружками Ахтан и Избасар. Все трое недоумевают, почему им не разрешили идти с ротой в баню, а оставили в казарме.

— Может, дневальный знает? — говорит задумчиво Ахтан.

— Скажут, когда надо, — успокаивающе машет рукой Кожгали и восхищенно чмокает. — Ох, и чаек.

Он обводит взглядом пирамиды для винтовок, прикрытые серыми одеялами топчаны и добавляет:

— Хорош, а все же не такой, какой я пил у себя в ауле.

— Там лучше? — в глазах Ахтана насмешка.

— Конечно, лучше. Разве в большом казане чай сваришь вкусным? Барашка в казане надо варить, а не чай. Это наш ротный повар ничего не понимает.

— Мудрые твои слова, Кожеке, — соглашается с Кожгали широкий в кости Избасар Джанименов. Он после каждого глотка приподнимает похожие на коромысла сильные плечи. — Только в ауле ты, однако, чай не часто пил. Или у вас пастухи лучше баев живут?

Кожгали смеется.

— Хуже нас, чабанов, только собакам приходится. Траву мы с ягодами завариваем, а не чай… Пастухи все травы знают.

— Я тоже все травы знаю, — вёрткий, сухощавый Ахтан Мухамбедиев протягивает порожнюю кружку Избасару, сидящему с краю у солдатского котелка. — Налей!

— А не лопнешь?

— Нет. Места еще есть много — погладил себя по животу Мухамбедиев.

Протянул кружку к Кожгали.

За окнами казармы переменчивый астраханский день. От всех стекол, которых не касаются умелые и охочие до чистоты женские руки, протянулись наискосок к полу радужные снопы света. Они переливаются, скользят по остриям штыков, перебираются на потолок, и по нему бегут повитые золотом веселые ручейки. А через минуту казарма будто съезжает по крутому косогору в темноту. Потом солнце выныривает из-за набежавшего облачка, и у окон снова выстраиваются искристые снопы.

Три друга сидят на двух сдвинутых топчанах. С краю котелок. Над ним курчавится пар. Ныряют в котелок поочередно кружки, обжигает горло пахучий напиток. От него яснеют мысли, становится хорошо на душе. Что может быть лучше таких минут?

И никто из троих не знает, что полковой комиссар о каждом из них подробно докладывал в астраханском кремле лично Кирову.

Тот вызвал его и спросил, кого из наиболее надежных и толковых красноармейцев 291 полка можно послать в тыл к Деникину.

— Сколько? — спросил в свою очередь комиссар. — Пять, десять человек надо послать?

— Хватит троих.

Комиссар назвал троих.

Киров рассмеялся.

— Нужны люди из коренного казахского-киргизского населения. Они под видом ловцов должны пробраться в Гурьев.

— В Гурьев?

И полковой комиссар (в недавнем прошлом он был членом Гурьевского исполкома) уверенно назвал Избасара, Ахтана и Кожгали.

— Расскажи о каждом, — попросил присутствующий при этой беседе председатель военной инспекции Брагинский.

Комиссар подробно рассказал, что представляют из себя рекомендуемые им красноармейцы.

— Как за самого себя ручаюсь. Не подведут, — добавил он в заключение. — Я же политруком первой роты был, когда они в полк явились. В разведку несколько раз с Ахтаном Мухамбедиевым и Избасаром Джанименовым хаживал.

— Ну что ж. По-моему, подходящие хлопцы. На них и остановимся, — сказал Сергей Миронович.

Было это накануне утром. А сейчас пустеет котелок. Избасар с сожалением заглядывает в него и собирается пойти на кухню, выпросить еще чайку у повара. В это время Ахтан хлопает себя по лбу, бросает на Кожгали диковатый взгляд и говорит:

— Ох, забыл. Как мог забыть? Не знаю.

Кожгали поворачивает к нему сухое лицо и ждет.

Но Ахтан, не торопясь, протягивает Избасару кружку: — Наполовину напился, наполовину нет.

— Если вспомнил, так говори, — хватает его за рукав Кожгали.

— Э, теперь буду ждать. Пусть тебя, Кожеке, черная зависть съест, как ржавчина старый казан, — рассыпает дробный смешок Ахтан.

Кожгали соскакивает с топчана. Высокий, жилистый, он стоит перед Ахтаном, слегка покачиваясь, и насмешливо глядит на него из-под густых бровей, убегающих к вискам.

— Ждать будешь?

Растопыренные пальцы Кожгали угрожающе шевелятся. Ахтан сразу сдается. Он боится щекотки больше всего на свете.

— Знаешь, кто был среди пленных беляков, которых я утром гнал на работу? — спрашивает он.

— Кто?

— Наш бай Абулхаир!

В три прыжка Кожгали подскакивает к винтовочной пирамиде. Еще мгновение — патрон вогнан в патронник, щелкнул затвор.

— Где он, ублюдок, убийца моей матери? Где? Говори!

И нет уже ласковых морщинок вокруг больших темных глаз Кожгали, а вместо них две щелочки. И двух бровей нет — одна бровь бороздой перечеркнула лоб.

— Я его найду. Достанет моя пуля шакала этого, — и Кожгали бросается к дверям.

— Назад, Кожеке!

Словно горный обвал рухнул на плечи, придавил их. Кожгали качнулся, как под тяжелой ношей, а Избасар не убирает железных ладоней, жмет сильнее:

— Куда?

— Ты же слышал, что там Абулхаир, собака паршивая.

— Все равно в пленных стреляют одни трусы.

— Я не трус.

— Зачем тогда винтовку схватил?

— Ш-ш, — зашипел на друзей Ахтан.

По проходу между топчанами бежал дневальный по роте Ян Мазо.

— Вы чего тут шумите? Ты зачем винтовку сцапал? — подскочил он к Кожгали.

— Про Абулхаира узнал и убить его собрался, — поспешил сообщить Ахтан.

— Про кого? — опешил дневальный.

— Бай. Не знаешь, какие баи бывают? — удивился теперь уже Ахтан, — Абулхаир наш в плен попал. Ох, и вредный. Его мать в могилу закопал, — кивнул он на Кожгали.

— Не пускаете? Бая пожалели?

— Кто бешеного пса будет жалеть? Комиссар не велит пленных трогать.

— Ну комиссар комиссаром, а тут я командую, поняли? — объявил Мазо. — Ставь на место оружие. Вас в штаб должны позвать. К самому, можно сказать, Кирову, потому и в баню не пустили. А вы тут вон что устроили.

— К Кирову? Зачем смеешься? — обиделся Избасар.

— Смеялся кочет, когда лиса его за хвост потащила. Говорю, вызовут, — усмехнулся Мазо и потребовал: — Показывайте штаны. Повернитесь, так, — и не совсем уверенно добавил, обращаясь к Избасару: — Сойдут. Только заплату у кармана тебе, Джанименов, прихватить ниткой. Отстала. А теперь ботинки показывайте.

— Ты разве старшина? Почему штаны смотришь, ботинки смотришь? — возмутился Избасар. — Новые дашь?

— А ты голос-то не поднимай. Раз требую, значит имею на то права. Старшина где? То-то, в бане. Ну, мне и велел обмундировать вас, ежели в его отсутствие вас начальство позовет. Вот ключ от каптерки доверил, — дневальный помахал ключом, осмотрел у всех троих ботинки и вдруг рассердился неизвестно отчего.

— Ох, горит на вас все, как на огне. Давно ли обувь получали?

— Кожа, поди, плохая попала? — пожал плечами Кожгали.

— Нашел на кого валить — на кожу! Догадливый, как погляжу.

Ахтану Мазо вручил банку гуталина, щетку, велел надраить обувь и перемотать обмотки.

— А знаешь что, Ахташка? — неожиданно подобрел он. — Я тебя своими обмотками, пожалуй, снабжу, немотанные. Пойдем возьми, — и повел в каптерку.

— А ты как думаешь, Ян, зачем мы понадобились Кирову? — спросил Ахтан дневального, подкупленный его добротой. Тот, казалось, только и ждал этого вопроса. Он придвинулся ближе.

— Вчера ротный об чем с вами тремя толковал, чего выпытывал?

— Совсем не выпытывал.

Мазо недоверчиво сощурил близко посаженные к переносице глаза.

— Эх, голова у тебя, Ахташка, дырявая. Сюды влетело, сюды вылетело, — показал он поочередно на виски да еще покрутил возле них пальцем.

— Вспомнил, Ян, — осклабился Ахтан, — все спрашивал, откуда мы. Когда узнал, что из Ракуши, из Гурьева, то шибко обрадовался. Потом, когда Избаке сказал, как мы лодку хорошо знаем, он совсем веселым сделался.

— Это другое дело, дружище. А в общем, кто знает, — развел руками Мазо и долго еще мусолил приготовленную на козью ножку газетку. Когда, прикуривая, чиркнул спичкой, пламя двумя точками отразилось в его зрачках, зажгло их на мгновение. — Кто знает, — повторил он и, помолчав, добавил:

— Я хоть и с Балтики, а на вашем Каспии бывал. За Гурьевом рыбалил перед войной около года. А вызывают вас, по всем приметам, чтобы на задание отправить. В таком случае про меня, коль придется к слову, не забудь. Пригожусь.

— Ладно, Яна, не забуду.

У Ахтана было достаточно оснований пообещать это. Не раз при нем Мазо ругал буржуев, жаловался, что гнул всю жизнь спину на богатеев и даже грамоте, как надо, не научился, при этом всегда вспоминал голодное детство.

А месяц назад, во время стычки с разъездом белых, он велел Ахтану и трем бойцам отходить к лесу, чтобы не быть отрезанными от своих, а сам остался прикрывать их отход. Они тогда возвращались в часть из разведки.

Когда бойцы не стали выполнять приказ, он прикрикнул на них:

— Ухлопают всех, кто доложит, об чем узнали? Говорю, отходить. А то за невыполнение приказа и под трибунал можно. Я отобьюсь, не думайте…

И отбился. На следующий день появился в части живым и невредимым, только без сапог.

— Ну, заплатят они мне за эти сапоги, — грозил он, сплевывая под ноги.

Ахтан вспомнил все это и еще раз повторил:

— Ладно, Яна, не забуду.

Получив обмотки, он вернулся к друзьям. Те все еще сидели на топчане. Вызов в штаб неожиданно взволновал. «Может, не так воевали, — думал обеспокоенно Избасар Джанименов. — Киров узнал и зовет всех трех казахов к себе. Теперь ругать будет».

Он мысленно проверил, как воевал сам, как друзья воевали, вспомнил последние бои здесь, в Астрахани. И пришел к выводу: «Нет, не потому, что воевали плохо, зовет их к себе в штаб Киров. Не хуже других воевали.» Такого мнения был и Кожгали. Он сходил на кухню, притащил еще котелок чаю, и они успели опорожнить его до возвращения роты из бани.

Ночной вызов

Вечером перед самым отбоем Мазо велел Избасару, Кожгали и Ахтану собираться.

— Ротный требует, — объявил он.

Вскоре все трое, выйдя от ротного, уже шагали по молчаливой Астрахани. Пока не миновали все пять Бакалдинских улиц, из каждой подворотни их провожало бреханье собак. Откуда-то, возможно с элинга, на город падали короткие гудки. Было темно, ветрено и сыро. Но вскоре взошла луна и оплавила все медью. Поравнялись с громадой кафедрального собора. Кожгали опасливо взял в сторону. Не любил он высоких зданий. Ему, привыкшему к степи, казалось, что какая-нибудь из таких громадин обязательно рухнет и придавит. За Татарским базаром, у земляного вала навстречу попался патруль.

— Стой! Кто такие?

Избасар показал пропуск.

— Шагайте.

Второпях Кожгали не заметил лужи, оступился и выплеснул из нее медные осколки луны.

— Ой, верблюд большелапый, облил, — воскликнул Ахтан и стал разглядывать ботинки. — Как начистил! Все испортил ты мне. Как теперь к Миронычу в дом зайду — завздыхал он.

— А зачем все же мы ему понадобились? — не обращая внимания на вздохи Ахтана, задумчиво произнес Кожгали, зная, что ответа на этот вопрос он не получит.

Впереди забелели в лунном свете высокие стены астраханского кремля. Все трое невольно подтянулись и одернули шинели. Ахтан даже пошоркал по обмоткам ботинками, чтобы блестели. Он ведь так старательно нагуталинил их недавно.

Вскоре, взволнованные до предела, с окаменевшими лицами, они стояли в просторной комнате перед массивной дверью и не решались сделать ни шагу дальше.

За этой высокой дверью с огромными ручками, похожими на начищенные самоварные дужки, кабинет самого Кирова.

— Проходите, проходите, товарищи, вас ждут.

Избасар первым шагнул в кабинет. За ним следом Ахтан и Кожгали. А из-за стола уже поднялся навстречу невысокий коренастый человек.

Его они видели несколько раз до этого. Он приходил к ним в казарму, шутил с красноармейцами, интересовался их житьем. Они слышали на митингах его обжигающие своей прямотой речи, были свидетелями, как он решительно и смело действовал, когда месяц назад в городе вспыхнул белогвардейский мятеж. Они знали, что этого человека послал защищать от белого Деникина Астрахань и все прилегающие к нему степи сам Ленин. И вот он сейчас стоит перед ними, крепкий, с обнаженной шеей, прихваченной загаром, как корочкой, и улыбается. Улыбка струится по его щекам, и на них дрожат, то исчезая, то появляясь вновь, глубокие, похожие на воронки ямочки, а вокруг глаз собираются веселые лучики. И все лицо от этого кажется удивительно простым и очень добрым.

— Здравствуйте, товарищи! Снимайте шинели, — говорит Киров, — а то разговор нам предстоит длинный и большой. Как ваша казахская степь, большой, — улыбаясь еще доброжелательнее, разводит он в стороны руки.

«Как степь? — Избасар хочет спросить, про какую степь вспомнил Киров. — Вдруг про ту, что обхватила, словно подковой, родной Алатау. Вдруг про нее?» Но приятное волнение от встречи все не может улечься еще. Оно толчками поднимается из глубины души. И Избасар все не решается задать вопрос про степь. А тут еще сознание обжигает мысль, что не доложил, не отдал рапорт. И, забыв про шлем, который успел уже стащить с головы, Избасар вскидывает к виску ладонь и громко, как учил ротный, докладывает:

— Явились по вашему приказанию…

Щелкают каблуками и замирают навытяжку Кожгали с Ахтаном.

— Красноармейцы 291-го полка Избасар Джанименов, Ахтан Мухамбедиев, Кожгали Джаркимбаев.

Рапорт излишне громкий. Но Киров ободряюще кивает головой и показывает на сидевшего за столом узкоплечего человека в очках, которого никто из троих не заметил почему-то.

— Знакомьтесь, друзья. Это товарищ Брагинский, начальник военной инспекции.

Брагинский щурит близоруко глаза, сдвигает на лоб очки и густым рокочущим басом говорит:

— Поближе, поближе подсаживайтесь!

Первым, забыв надеть ремень, двигается в распущенной рубахе к столу Ахтан. Кожгали дергает его за подол и шепчет:

— Уй, совсем расседлался! Наряд хочешь получить?

Ахтан бегом возвращается к вешалке, хватает ремень, надевает его и движением пальцев привычно сгоняет назад гимнастерку, чтобы не морщила спереди, и, виновато покашливая, присаживается на крайний стул.

Брагинский почему-то обращается к нему:

— Вы из Гурьева?

— Жил в Гурьеве, — облизнув губы, отвечает Ахтан и переводит взгляд на Кирова.

— Рыбаки? — подхватил вопрос Киров.

— Я ловец, — ответил Избасар.

— Судно самостоятельно приходилось водить?

— Водил. Далеко, через весь Каспий водил.

— А вы?

— Избасар скажет, — замялся Кожгали. — Он старший, скоро будет командиром, по-русски знает лучше, пусть говорит.

— Что же, говори ты, если друзья доверяют, — улыбнулся Киров, переходя на «ты». — Хорошо их знаешь, надеюсь?

— Конечно, знаю. — Избасар показал глазами на Ахтана. — Рыбачил немного, когда в Ракуши попал. Лодку, парус немного понимает, а другой, — и кивнул на Кожгали, — совсем не понимает. Он около Или жил.

— Чабан был, — пояснил Кожгали.

— Это хуже, — вскинул брови Брагинский. — Надо бы еще хоть одного рыбака из Гурьева.

— А что хочешь с нами делать? — не удержался от вопроса нетерпеливый всегда Ахтан.

— Думаем послать вас в Гурьев.

— К белякам? — недоверчиво посмотрел Избасар на Кирова.

Киров вышел из-за стола.

— Очень надо, чтобы побывали вы там, — задумчиво потер он переносицу. — Очень надо. Мы понимаем, как это опасно, но…

— Любой из вас может отказаться, поскольку риск для жизни большой, — вклинился в паузу Брагинский.

— Конечно, — кивком головы подтвердил сказанное им Киров и взял со стола телеграфный бланк. — Но кому-то придется рискнуть. Вам, я думаю, известно, зачем нужна республике и Красной Армии нефть. А от нефти мы отрезаны. Она в Гурьеве. Там хозяйничает Деникин и англичане. Без нефти нам трудно. Кто из вас видел наши аэропланы?

— Все видели, — подтвердил Ахтан. — Три аирплана есть.

— А знаете, почему они уже вторую неделю не могут подняться в воздух?

— Непть кончилась, — вздохнул все тот же Ахтан.

— Не непть, бензин, — поправил друга Избасар.

Правильно. Нефть нужна нам как воздух, — Киров с жаром заговорил о стоящих возле причала моторках, о бездействующих станках, которые не могут работать без мазута, о потушенных топках электростанций.

— Все наши дальнейшие успехи во многом зависят от того, достанем или не достанем мы нефть, — сказал он в заключение и, секунду помолчав, добавил, взмахнув бланком. — А рискнуть надо. Об этом нас просит Ленин. Владимир Ильич. Он вот здесь пишет, — и Киров, показав глазами на бланк, прочел: «Надо поскорее завоевать устье Урала и Гурьев для взятия оттуда нефти. Потому, что нужда в нефти отчаянная».

— Погоди! Ты сказал Ленин! — вскочил с места Ахтан. — Почему тогда говоришь, можем отказаться. Кто откажется, если Ленин просит? Кто, скажи?

— Чего надо делать в Ракушах? — поднялся вслед за Ахтаном со стула Кожгали.

Избасар протянул к телеграмме руку, и скобка усов на его верхней губе дрогнула от волнения.

— Покажи, товарищ Киров. Очень хочу посмотреть, как Ленин пишет. Никогда не видел.

— А ты грамотный?

— Грамотный, грамотный, в ликбез все ходим, — ответил за Избасара Кожгали и тоже потянулся к телеграмме.

Они подержали ее поочередно в руках, с великим трудом разобрали слова «Гурьев», «Ленин» и торжественно вернули телеграмму Кирову.

— Как пишет!

— Про наш Гурьев написал.

Киров подвел их к большой карте, занимавшей полстены, и какое-то время молча разглядывал жирную красную черту, убегавшую от Астрахани. Вот она линия фронта. И вся нефть по ту сторону. Без нее задыхается республика.

Смотрели на карту и три казаха. Кожгали недоверчиво, даже растерянно. Не укладывалось в его голове, как могут люди узнавать по карте дорогу, города, реки, горы. Повернулся ты, предположим, сам или повесил на другую стену карту, тогда как? И река повернулась? По солнцу, по звездам узнавать дорогу — другое дело. Еще люди могут про дорогу рассказать все, что надо. А по такой вот бумаге?

И Кожгали тоскливо вздохнул: «Трудно понять…»

Ахтана интересовали цвета. «Красиво, как ковер». И только Избасар понимал немного в карте: Каспий!.. Почему, когда плывешь, он кажется другим? А это Астрахань. Волга это… А там вон должны быть Ракуши… Э, сколько много до них воды… Ой-бой!..

Киров закрыл Ракуши пальцем.

— Вот что мы хотим от вас, товарищи. Вся нефть у деникинцев и англичан. Вот где она, а вот где проходит фронт. Если вам удастся под видом рыбаков пройти в Гурьев, вернее в Ракушенскую бухту, сюда вот. Там по условному знаку вас встретят и передадут интересующие нас сведения. Очень важные сведения о состоянии нефтепромыслов, о запасах нефти, о целости нефтепровода, ну и еще многое. А кроме того, у вас еще и свои глаза есть. Они вам подскажут, какая там всюду охрана, особенно в бухтах. Много ли воинских частей. Как удобнее подойти к Гурьеву с десантом, скажем, где лучше высадиться? На чем?

Говорил Киров, не торопясь, стараясь, чтобы все сказанное им запоминалось, было предельно ясным. И многое, над чем еще вчера не задумывались Избасар, Кожгали и Ахтан, обретало для них от слов Кирова особое значение.

Ахтан, например, никогда не бывал в Баку и Грозном, никогда не интересовался ими, а сейчас, стоя у карты, остро переживал, что эти города находятся у Деникина, что там, вдобавок ко всему, хозяйничают англичане, что нефть оттуда взять нельзя. И с каждой минутой он убеждался все больше, что надо обязательно, как говорит Киров, пробраться под видом рыбаков в Ракуши. Такого же мнения был и Избасар Джанименов.

Только Кожгали даже подумать боялся о море. Он совершенно не переносил качки, пусть самой маленькой. Стоило ему представить себя в лодке, как у него обрывалось и падало куда-то сердце. Уже сейчас.

— А остальное вам объяснит товарищ Брагинский, где предстоит побывать, кого встретить, как разузнать и что. Он в этих делах у нас знает толк, — сказал Киров, сел в сторонку и приготовился сам слушать.

— Ты, — Ахтан тронул пальцем Брагинского, — спрашивал, где еще рыбака взять?

— Троим будет трудновато управляться с рыбницей. Путь-то предстоит большой.

— И даже не троим. Он ведь не рыбак, — показал на Кожгали Киров.

— Есть ловец. Мазо зовут. В нашей роте он. Обрадуется, если позовем.

Киров и Брагинский переглянулись.

— Почему обрадуется?

— Человек такой, трусить не будет.

— Он кто? Латыш?

— Латыш, может. Его спросить надо. Матросом был, ловцом был, Гурьев, говорит, хорошо знает.

— Про Гурьев-то как с ним разговорились?

— Свои места, вот и говорили.

— Что же, я побеседую с ним. Выясню, что он за человек. Нам нужны для этого дела очень верные люди. Слышали, какое важное для всей республики задание выполнять вас посылаем? От самого Ленина оно.

— Мазо наш. Давно в партию записался. Вот какой верный человек. Большевик, — еще раз восторженно подтвердил Ахтан, поморгав вначале удивленно глазами.

Брагинский улыбнулся.

Было уже далеко за полночь, когда Избасар, Ахтан и Кожгали вышли из кремля.

Оказывается, все время, пока они были там, лил дождь. Он только что перестал, но крыши домов еще продолжали шуметь водосточными трубами. Было темно и тихо. Город спал, будто не зависела больше от него судьба Прикаспия и Северного Кавказа, Азербайджана и Грузии, Армении и Черноморья. Спали в своих удобных постелях крупные рыботорговцы, промышлявшие скотом калмыцкие воротилы, ринувшиеся сюда со всех концов России, бывшие фабриканты и заводчики, бывшие офицеры, мечтающие через степи пробраться на Кавказ, где добровольческая армия Деникина готовилась к победоносному шествию на красную Москву.

Спали и верные защитники Астрахани — рабочие судоремонтных заводов «Норен», «Братья Нобель», «Кавказ и Меркурий», спали бондари, рыбаки, красноармейцы потрепанной в боях одиннадцатой армии, матросы.

Не спали только патрули, дежурные частей, вахтенные на кораблях. Не спали еще люди в астраханском кремле. Там продолжал гореть свет.

Избасар свернул на Московскую и пошел вдоль набережной Кутума. Небо очистилось, скатились за Волгу тучи, и мокрые крыши отдавали глянцем. Пробитый купол церкви Ивана Златоуста собирал на себя сочные, как бы обмытые ливнем звезды.

Ахтан легонько толкнул в бок Кожгали. На этом месте, между земляным мостом и канавой, недавно во время боев с астраханским казачеством, поднявшим белогвардейский мятеж, Кожгали уцелел просто чудом. Снаряд врезался в землю у его ног и не разорвался.

— Не забыл?

— Нет, — повел плечами Джаркимбаев. А Избасар все прибавлял и прибавлял шаг, укорачивая расстояние до казармы смежными переулками и пустырями. И не сверни он у Татарского базара на Никольскую, возможно бы столкнулся лицом к лицу с Яном Мазо. А может быть, и разминулся бы с ним. Мазо при появлении прохожих заходил в подворотни и пережидал. Наконец он словно растворился в тени аккуратного, стоящего в глубине улицы особняка.

Частенько отлучался по своим делам за последнее время Ян Мазо в город. Перед этим он обычно говорил дневальному или отделенному:

— Сбегать ненадолго требуется, поглядеть, как там она, — и уходил.

В роте знали, что Анита Клява, жена Мазо, жила в Астрахани в прислугах у зажиточных людей. Он кое-кому показывал особняк, где ей приходится гнуть горб на богатеев. В этот раз Мазо вышел из особняка нескоро, затягиваясь на ходу цигаркой. Он еле слышно поносил кого-то изощренно и долго.

А Избасар с друзьями тем временем добрались до казармы. Все больше разъяснивало. От Волги и Кутума тянуло сыростью. Раздувая ноздри, Джанименов ловил дразнящие свежие ароматы воды. За ними ему уже чудился Каспий, Ракуши, Гурьев. Не терпелось поскорее очутиться там, где прошло детство и юность. Чем это может кончиться, он старался не думать. И если такая мысль появлялась вдруг, гнал ее прочь.

За время службы в полку Избасар уже несколько раз участвовал в схватках с деникинцами, и ничего — ни царапины, хотя за спины других он не прятался.

«Авось и теперь тоже»…

В душе зрело какое-то особенное чувство. Он еще не разобрался в нем до конца, однако понимал уже, что после сегодняшнего разговора с Кировым в жизни наступает крутой перелом. И был готов к нему.

Рядом шагали два друга. Они тоже были готовы к тому, что могло ждать их теперь. Уже во дворе казармы Кожгали, причмокнув языком, сказал:

— Ты, Избаке, у нас молодец.

Избасар поглядел на него недоумевающе.

— Сразу согласился идти в Ракуши.

— А как думаешь, — подхватил Ахтан. — Ленин будет знать, что мы пойдем?

— Киров скажет, — уверенно ответил Мухамбедиеву Кожгали.

Избасар недовольно повел плечами-коромыслами.

— Распустили языки. Нас о чем предупреждали? Забыли, что кругом белая сволочь. Вон даже командир железного полка оказался предателем.

— Ладно, не ругайся, Избаке, у языка, сам знаешь, каждый день праздник — болтает, — смущенно кашлянул Ахтан.

В казарме новый дневальный, сменивший Мазо, привалился к стене и клевал носом Он проводил пришедших осовелым взглядом и снова подпер лицо ладонями.

Штиль

Не приметная ничем парусная лодка из тех, которые зовутся в этих местах реюшками, отвалила поздним вечером от одного из астраханских причалов. К утру она была уже далеко. Всю ночь ее поочередно вели Избасар и Мазо. Дул попутный ветер.

— Хорошо идем, совсем хорошо, — в который уже раз, опьяненный морем, говорил Джанименов, обращаясь больше к Мазо.

— Вроде бы, — односложно отвечал ему латыш, не выпуская изо рта цигарки и ловко орудуя парусом. Его море не пьянило. Равнодушно разглядывал он убегающий горизонт, утреннюю дымку, еле приметную черточку за кормой.

Взошло солнце. Избасар подумал и велел взять еще мористее. Где-то впереди была Джамбайская бухта. За ней деникинцы.

У кормы на связке сетей лежал Кожгали. Его укачало, как только реюшка сделала первую сотню кивков навстречу пенным барашкам. Тогда еще море не утопило огни Астрахани, они еще были на виду. Кожгали лежал пластом с посеревшим, будто подернутым пеплом лицом, не в состоянии пошевелить даже рукой, и изредка, когда становилось особенно тошно, словно мячик, перекатывал по брезенту голову и мычал сквозь стиснутые зубы.

— Ахтан, — позвал Избасар Мухамбедиева, — иди смени Яна. Пускай он отдохнет.

Ахтан неуверенно поднялся и двинулся к корме.

— Чего делать?

— Вот здорово живешь, — удивился Мазо. — Садись, берись за шкот. Далеко больно в море взяли, подавайся левее.

— Шкота? Котора буде? Эта?

Ахтан схватил вант и стал его дергать, но сразу же бросил, кинулся к парусу и плечом попытался сдвинуть рею с места. Он раскачивал ее то взад, то вперед.

Избасар с Мазо удивленно таращили глаза.

— Чего не идет? — удивлялся в свою очередь Ахтан, упираясь ногами в борт.

— Ты не белены ли объелся случаем? — оттолкнул его Мазо от паруса.

— Почему объелся? — Ахтан опустил руки, отошел, не глядя ни на кого, от кормы и уселся на связку сетей.

— Ну? — подступил к нему Джанименов.

— Сети таскал немного, веслами гребал, а парусом никогда не ходил, — мрачно выдавил Ахтан и уставился на носки ботинок Избасара.

— Да за это знаешь что надо с тобой сделать? Да ты почему молчал, не сказал раньше? Кирову почему не сказал, что ловцом не был, лодку не знаешь? — рассвирепел Избасар, даже затрясся.

Как мог сказать? Чтобы другой пошел с тобой вместо меня? — в свою очередь возмутился Мухамбедиев.

Мазо выплюнул за борт недокуренную до конца цигарку.

— Так, — скривил он губы, — ну и команда подобралась. С такой только и ходить по Каспию. — Он отвернулся и долго сидел, не шевелясь. Затем стал разбинтовывать ладони. Недавно обварил их кипятком. Обварил слегка, а пузыри всплыли.

После того как реюшка отошла от астраханского причала, латыш несколько изменился. В его движениях появилась уверенность, размашистость даже. В голосе, нет-нет и начали проскальзывать повелительные нотки. Он и говорить стал иначе как-то. Раньше будто подыскивал нужные слова, и они не всегда находились сразу, а теперь он их ловил на лету.

Избасара такая перемена вначале немного удивила. Но чем больше он присматривался к Мазо, тем тот больше располагал его к себе. Тем располагал, что ловко управлял лодкой, понимал волну, ветер, был молчалив, как и полагается настоящему моряку.

Только руки Мазо не нравились Избасару. Совсем не рыбацкие, без мозолей, не расплющенные от работы. Они почему-то тревожили.

— Ты давно не ходил на лов, Ян?

Мазо улыбнулся в почти такую же, как у Избасара, только рыжеватую скобку усов.

— По рукам судишь? Три года на действительной, после столько же с солдатской ложкой управляюсь. Все мозоли и растерял. Вот, гляди, — и тянул к Избасару ладони, сам рассматривал их, качал головой. — Сошли ведь, самый рази пустяк остался.

Ахтан, кашлянув в кулак, попросил смущенно:

— Учи, Яна, как паруса ставить. Как лодку вести. Учи, пожалуйста. А?

— Учить? — усмехнулся Мазо. — Ладно, так уж и быть. Бери этот шкот. Тяни на себя. Видишь, куда повело нас? — а сам будто продолжал прислушиваться к своему голосу, словно отвык от него. А немного позже запел тихонько и непонятно.

Избасар так и застыл с краюхой хлеба, которую было собрался разделить на четыре части.

— По-каковски поешь, Яна?

— Матрос научил, не знаю, по-каковски. Француз он вроде был, — Мазо вздрогнул и отер ладонью губы. — Эх, забыл дальше-то. — И он сидел после этого, разглядывал горизонт, как если бы увидел что-то очень нужное ему. — Убили матроса. За нас, большевиков-коммунистов, стоял моряк.

Избасар сожалеюще вздохнул и с опаской в который уже раз посмотрел на начавший обвисать парус.

— Плохо, однако, ветер совсем помирает.

— Похоже, — подтвердил Мазо.

— Как думаешь, Джамбай прошли?

— Прошли.

Вскоре ветер стих совсем, и рыбницу будто впаяли в синеватое, раскаленное до блеска стекло. Солнце с каждым часом палило все жарче, злее. Оно подожгло все вокруг: и море, и небо. Больше поджигать ему было нечего. Тугими волнами обрушивалось на рыбницу белое полымя. Избасар сделал небольшое укрытие из паруса, все забрались под него. Но постепенно брезент нагрелся так, что, казалось, вот-вот вспыхнет. Укрытие не спасало.

Потные, распаренные лежали четыре человека: кто на связке сетей, кто на настиле, кто привалившись к борту, и каждый ждал хоть маленькой освежающей струйки воздуха, ее не было. Но им ничего больше не оставалось делать, как ждать. А пока солнце пило их кровь, их самих.

Ближе к вечеру Избасар роздал каждому по кружке воды, по последней, из маленького бочонка. Вода была горячей. После нее хотелось пить еще больше. Но Джанименов, положив на настил, под которым находился второй бочонок побольше, смоченную в море тряпку, сказал:

— Кто знает, сколько нас будет вот так держать море. Может, день, может, пять дней. Как думаете, кружку утром, кружку вечером хватит? Нельзя, пожалуй, больше. А то пропадем.

— Хватит двух кружек, беречь надо воду. Видишь, в какое пекло попали, — Мазо щелчком отбросил за борт крохотный остаток цигарки и добавил: — Будем считать, что сегодня это уже вторая.

Приняв из рук Избасара порцию воды, он, закрыв глаза, медленно, с наслаждением выпил ее и отер ладонью губы.

— Хватит двух, — подтвердил Кожгали. Он повеселел. Его перестало мутить.

Ахтан кивнул голевой и поднялся с настила.

— Теперь купаться надо.

Все поочередно потолкались в воде, возле реюшки. Это освежило, а после маленькую прохладу принесли с собой сумерки.

Но утро опять началось с жары. Опять раскаленное добела солнце над головами, снова жгучая, как бы спеленавшая вместе море и небо красноватая дымка.

Избасар поднял широкую доску настила, под которым хранился второй бочонок с водой и качнул его.

— Ой-бой! — испуганно закричал он и качнул бочонок снова, затем еще раз, еще.

— Ой-бой!

Кожгали в три прыжка очутился на корме.

— Что, Избаке, с тобой?

Подскочили и Мазо с Ахтаном.

Избасар смотрел на них и, похоже, не замечал. Лицо у него вытянулось, покрылось серым налетом.

— Воды нету. Пропала.

— Как пропала?

— Врешь! — Мазо оттолкнул Ахтана, выдернул рывком из гнезда бочонок и поднял. Он был без затычки. Вода из него вытекла вся до капли и под настилом смешалась с густой соленой жижей, в которой плавала рыбья чешуя.

Все молча глядели на нее. И молчанию, казалось, не будет конца.

— Да что же это за напасть такая! — ударил себя по бокам Мазо и ухватил Кожгали за рукав. — Кто крепил бочку? Ты?

— Я крепил, хорошо крепил.

— Чего же вниз затычкой поставил, стерва!

— Нет. Вверх ставил.

— Эх, — рубанув кулаком воздух, Мазо отошел, сел на банку и опустил голову.

Избасар сворачивал цигарку. Пальцы его рук заметно подрагивали. Неподвижно, с убитым видом сидели рядом с ним Кожгали и Ахтан.

А солнце пекло все сильнее. Оно било в упор, и казалось, что всюду от его нестерпимого блеска зияют трещины. Рыбница истекала смолой, она пузырьками выступала из всех швов между досками.

«Ни капли воды», — Ахтан только сейчас понял, что это значит. От приступа жажды у него перехватило горло. Кожгали монотонно раскачивался, вцепившись руками в борт, словно у него нестерпимо болели зубы, все разом. Он хорошо помнил, что привязывал бочонок затычкой вверх.

— Решать надо. Придется на весла — и к берегу. — Голос у Мазо глухой и хриплый.

Избасар молчит, не отвечает.

— Пропадем, говорю, — Мазо смотрит на Избасара в упор. Тот продолжает молчать. Он думает, что бочонок, не закрепленный как надо Кожгали, постепенно во время качки сдвигался. И когда затычка оказалась внизу, ее вышибло. Только так произошло все, не иначе… «А собственно какая разница, как произошло. Воду не вернешь теперь». — С трудом оторвался от тяжелых, словно каменные глыбы, мыслей Избасар и посмотрел на Мазо. Тот будто только и ожидал этого взгляда.

— На веслах надо идти, — повторил он. — За двое суток дойдем. К берегу ночью приставать будем, с оглядкой, чтобы не попасться. А в общем решай сам. Ты у нас старший. В крайности к самому берегу можно будет и не приставать. Вода-то в этих местах у берега большей частью пресная от рек. Версты на три иногда такая, что можно пить.

Избасар поднялся и вставил в уключину весло. «Зачем слова, когда ясно, что другого выхода нет».

Второе весло взял Мазо. За кормой рыбницы заскользила светлая полоска.

Солнце поднималось все выше, гладкая поверхность моря отбрасывала его лучи прямо в глаза, вызывая резкую боль. Гребли попеременно. Весь день и всю ночь. Отдыхали на корме обессиленные, вымотавшиеся вконец. И когда никаких сил, казалось, чтобы встать, не было, снова поднимались, пошатываясь, делали несколько шагов к веслам — и опять гребли.

— Раз-два, раз-два.

Широко и размеренно заносил весла Избасар. Перед глазами у него стояли оранжевые круги. Он был большой и сильный. Ему требовалось много еды и много питья. А тут в таком пекле за двое суток он выпил только один глоток воды.

Наступило новое утро. По-прежнему ни облачка на небе. На весла сели Кожгали с Ахтаном. Мазо отдыхал, сунув голову под кормовой настил. Сменившись, он каждый раз устраивался там. Избасар подремывал, привалившись к борту. Вместе с дремой пришли воспоминания и увели к той поре, когда он еще совсем легко шагал по земле. Вспомнилась далекая степь, густые заросли камыша у бесчисленных рукавов Урала, — он одно время жил там, — а рядом море. Но разве сравнишь его с тем, что подступило хотя бы к Ракуши. Такого, как там, нет нигде. Может, это потому так казалось, что рядом вставало изрытое ласковыми морщинками лицо матери, ее глаза, согретые особым светом, ее слова:

«Твоего отца забрало море. Так, видно, решил аллах. Ему тоже нужны хорошие ловцы…»

— Но люди говорят…

— Что он вырвал у Ибрая камчу и сломал, когда тот стал избивать его, а самого Ибрая поднял на руки и швырнул так, что он неделю после не вставал с подушек?

— Да!

— Люди говорят правду. Твой отец был бедный, но гордый человек. Он не терпел несправедливости. И когда узнал, что люди Ибрая примчались, чтобы схватить его, твой отец не стал их ждать, не протянул им рук, не дал спеленать их веревками, он взял первую попавшуюся лодку и ушел в море. Тогда начинался сильный шторм, и отец твой не вернулся.

— За что он ударил Ибрая?

— Тот насчитал ему лишние долги. За них он после забрал отцовскую снасть, избушку, выгнал нас оттуда с тобой… Ты спрашиваешь, как выглядел твой отец? Что я могу ответить тебе на это… Посмотри сам, вон зеркальце. Видно, перед смертью отец упросил аллаха, чтобы ты стал его двойником.

Избасар вглядывался в зеркало, обломок которого был вмазан в стену, и видел по-ястребиному загнутый нос, гладкую кожу, обтянувшую скулы, тяжелую шапку волос, смелый излом бровей и… черную скобку усов над верхней губой.

Но только усы — это уже не детство. Усы Избасар отпустил, когда пришел с Ахтаном и Кожгали в 291-й красноармейский полк… Быстро все же летит время, быстрее, чем беркут догоняет лису, чем машет веслом Ахтан.

— Берег, Избаке! — обрадованно закричал в это время Ахтан. Впереди, где смыкается в дымке горизонт, еле приметная, тревожащая глаз полоска.

Мазо выбрался из-под настила, вытер губы и прищурил глаза.

— Ох, далеко еще, — заявил он уверенно и повернулся к Избасару: — Наш черед, Базар, — и взял из рук Ахтана весло. — Передохни, Ахташка.

Этот день показался самым мучительным и длинным. Он выпил остатки сил, а берег почти не приближался.

Избасар разжег угли в железной печурке, подвялил рыбу, роздал каждому по кусочку и велел сосать. Это, якобы, утоляло жажду; так, по крайней мере, хотелось думать. Весь день и всю ночь гребли они к берегу. Время от времени кто-нибудь опускал за борт лодки руку, набирал в пригоршню немного воды, подносил ко рту, пробовал языком и сплевывал. Недавний шторм взболтал Каспий. Он был горько-соленым даже здесь, у берега, где обычно, разбавленный речной водой, годился для питья. Когда рассвело, впереди замаячили заякоренные рыбацкие суденышки. Вгляделись в них, вслушались, убедились, что там никого нет, подвели осторожно к ним лодку и затаились. За суденышками — коса, на взгорье за косой — три жалких, с плоскими крышами глинобитных лачуги, сушатся сети.

Прежде всего осмотрели рыбацкие суденышки, но ни капли пресной воды нигде не нашли.

— Я, Избаке, пойду на берег?

Кожгали стаскивает с себя рубашку.

— Не торопись, — останавливает его Мазо.

На берегу появляется человек. Он выходит из-за крайней избенки, стоит, поглядывает из-под ладони на суденышки, справляет свою нужду и заходит в избу. Но вскоре появляется снова с ведром в руках. За избой чуть в стороне, где виднеется крыша длинного сарая, высокий колодезный сруб.

«Вода… там вода!» — от одной мысли о ней мутится сознание.

Кожгали лихорадочно сбрасывает ботинки. Но на плечо ему ложится рука Избасара и пригибает вниз: — Гляди, Кожеке.

Из избы, неся в руках седла, отбрасывающие стременами молнии, с карабинами за плечами выходят двое и скрываются за сараем. Через короткое время они уже трусят вдоль берега на крупных, совсем не похожих на казахские лошадях.

— Теперь можно? — шепотом спрашивает Ахтан.

Избасар отрицательно качает головой.

— Ждать будем, — и переводит взгляд на Мазо.

— Может, не все убрались, — подтверждает тот скупым кивком сказанное Джанименовым и забирается под настил, будто это может спасти от жажды.

На корме лежит вконец обессиленный Ахтан, иногда он с трудом поднимает веки и стонет. Печет сильнее, чем в прошедшие дни. Засунув под брезент голову, разбросал руки Кожгали, он даже не смог надеть ботинки. Так проходит час или два.

«А если послать все же на берег Кожеке с Яном?» — думает Избасар и дотрагивается до Мазо. Тот выползает из-под настила.

— Чего, Базар?

Но говорить ему, что задумал, уже не надо. Из-за бугра появились всадники. Это возвращались те двое. Со стороны мыска показались еще конные. И вдруг из всех лачуг разом высыпало с десяток казаков.

Избасар снова кладет руку на плечо Яну. Ведь это он догадался завести реюшку меж суденышками да еще развернуть одно из них так, что теперь с берега реюшку никак не разглядеть.

— А не появятся сюда? — показывает Избасар на казаков.

— Чего им тут делать. Ловцы тоже, пока штиль, не пойдут в море.

— Не пойдут, правильно говоришь.

— Я когда говорю неправильно?

На сухом лице Мазо усмешка. Он на миг прикрывает глаза. Под ними пухловатые подушки. Точно такие подушки бывают у сов, и они как бы мигают ими одновременно с веками. У Мазо подушки неподвижные.

«Крепкий, однако, Яна. Как хорошо жару переносит», — думает про гурьевского ловца Избасар и говорит:

— Ночью будем уходить.

— Ночью. Только без воды куда двинемся? Уходить надо в глубь моря, а там не напьешься.

— Достанем воду.

— Из колодца?

— Из колодца.

— Вместе пойдем?

— Ладно, вместе.

Мазо сворачивает цигарку и лезет под настил. Курить Избасар разрешает только там.

В гуще моря продолжает плавиться солнце. И море искрится, бьет лучами, слепит. И в нем тысячи солнц, одно горячее другого. Реюшка опять плачет тугими смолистыми слезами, они стекают по раскаленным, как печные заслонки, доскам.

Кожгали не выдержал. На дне рыбницы, под настилом была вода. Он сдвинул решетку и лег, не раздеваясь, в воду, как в ванну.

Задремавший Избасар открыл глаза.

— Снимай, Кожеке, рубаху, штаны снимай, сгоришь.

Но Кожгали лишь блаженно улыбался в ответ. Ему было хорошо, прохладно. Однако вскоре тело у него начало от рапы зудить. Он заполз подальше под настил, провонявший рыбой, и, вконец обессиленный, лег позади закутка, выбранного для отдыха Мазо. Когда подползал, задел его слегка.

Тот быстро повернул к нему лицо и вытер ладонью мокрые губы.

— Зачем так делаешь? — схватил его за плечо Кожгали. — Зачем рапу пьешь? Нельзя.

— Не удержался, попробовал. Бр-р, противущая какая, — Мазо поморщился, выбрался из закутка и сел рядом с Ахтаном.

Мухамбедиев лежал в полузабытьи и видел воду, смотрел прямо перед собой лихорадочно блестевшими глазами. Лицо у него съежилось, на нем четче проступили морщины.

Не лучше был вид у Кожгали с Избасаром. Оба осунулись, у обоих потрескались губы, вместо глаз темные впадины, между ними торчали заострившиеся носы, особенно у Избасара.

А вода рядом, в нескольких вершках. Избасар отворачивается от нее. Если эту воду нельзя пить, то перевалиться через борт и погрузиться в нее можно было бы. Но на берегу казаки. Их мог привлечь любой всплеск, любое движение. И хотя рыбницу загораживают ловецкие суденышки, кто знает: бухта изогнулась и, возможно, где-то на одном из бугров шарит по лагуне биноклем укрытый за барханом часовой. Нет, даже головы над бортами поднять нельзя. Избасар подтянулся к отверстию в корме и стал наблюдать. Казаки купались и гоготали. К Избасару подполз Мазо.

— Посторонись, Базар, тоже посмотрю.

Палило солнце. Избасар намечал путь к колодцу.

Он проделает его ночью чего бы это ни стоило.

Цена воды

И ночь пришла. На море будто опрокинули гору черной шерсти.

Осторожно перелез через борт Кожгали и окунулся в теплую, как парное молоко, воду. За ним Мазо, Избасар и Ахтан. Долго, будто немые рыбы, копошились они у реюшки без всплесков и звуков, отдыхали, держась за чалки, и никак не могли насытиться морем.

Кожгали, приблизив голову к Избасару, шепнул:

— Воду доставать, Избаке, буду я. Тебе нельзя. Поймают, кто лодку поведет?

— Ахтан поведет, Мазо поведет, — так же шепотом ответил Избасар. Он полдня обдумывал, как лучше добраться, до колодца, разглядывал рыбацкие лачуги, бугор, сарай за ним, прикидывал расстояние и был уверен, что лучше других сможет достать воду.

Забрались на рыбницу.

— Вот дурак я, — сокрушенно вздохнул Ахтан, усаживаясь рядом с Мазо, — из-за этого ишака, — ткнул он в Кожгали, — много чаю не допил в тот раз.

— Ну! — Мазо скрутил цигарку и собрался лезть в закуток, чтобы покурить там.

— Да ты послушай, — удержал его за рукав Ахтан, — он тогда побежал бая Абулхаира стрелять, ну, я бросил пить чай. Сейчас допил бы, — сожалеюще чмокнув, Ахтан лег на сети.

Избасар стал прилаживать на спину плоский, оплетенный веревочной сеткой жестяной банчок.

Потянулся за вторым банчком Мазо.

— Э, Яна, — остановил его Избасар, — казахи говорят: «Где копыту ступить тесно, там арбе делать нечего». Один пойду.

— Договорились же?

— Передумал. Мало ли!

Все же Мазо коснулся рукой пояса, где висел рыбацкий нож, и решительно забросил за спину банчок. Лицо у него белело продолговатой заплатой, глаз не было видно.

— Ты же, Базар, совсем ослаб. Не справишься…

Избасар рассердился:

— Приказ понимаешь? Какой большевик ты, если приказ не слушаешь? — он положил на плечо Мазо медвежью лапу, давнул, чтобы показать — осталось еще силенки, хватит. И шагнул к борту.

Ахтан и Кожгали взяли его подмышки и бережно, без всплеска спустили в воду.

— Пошел, Избаке? — тихо спросил его Ахтан.

— Пошел, — так же тихо ответил Избасар.

Через мгновение он затерялся в чернильной темноте моря. А за косой, на берегу, в это время вспыхнул костер.

— Эх, шакалы, не спят, — сжал кулаки Ахтан.

Иногда костер заслоняла чья-нибудь фигура.

— Не спят, собаки, — вздохнул Кожгали.

Избасара же костер не тревожил. Он знал: как бы ни пялили в темноту глаза, сидящие у костра, они ничего не разглядят. Зато сами будут как на ладони. Беспокоило лишь, что разожжен костер где-то невдалеке от колодца.

Чем ближе к берегу, тем осторожнее брел Избасар. Постоял немного, послушал, выбрался на песок и пополз к сереющему впереди кустарнику. От него, вжимаясь в каждую ямку, замирая даже от собственного шороха, дальше. На пути неожиданно наткнулся на что-то: «Ага, дувал», — его хорошо было видно с реюшки. Нащупав в дувале выбоину, втиснулся в нее и очутился у длинного рыбацкого сарая с дверями по торцам. Обогнув угол, проскользнул в глубь сарая и прижался к стене.

Впереди вторая дверь, на нее падает свет костра. Кажется, что он горит вплотную с дверью. В нос Избасару ударяет густой терпкий запах вяленого мяса и судорогой сводит высушенный жаждой желудок.

«Откуда у ловцов мясо? Целая баранья туша свисает с потолка… Это для казаков мясо», — догадывается Джанименов, протягивает руку, взмах — и в карман засунут фунта на два кусок. Нож снова за поясом. Еще осторожнее продвигается ко второй двери Избасар. Недалеко от нее, прямо на полу, чадит коптилка, валяются лохмотья. «Кто забыл здесь коптилку, зачем ее зажгли?». На полу спит белобрысый русский парнишка в разодранной на плече рубахе. А коптилка уже лижет край лоскутного одеяла, и оно тлеет.

«Сгорит», — обжигает Избасара мысль. Он хватает коптилку, отодвигает подальше, наступает ногой на тлеющее пятно. Откуда-то сверху падает с грохотом ведро. Он его задел плечом. Парнишка приподнимает голову, что-то шепчет спросонки и пытается расклеить глаза. Затоптать коптилку уже не успеть: напугается мальчишка и закричит. Значит… надо быстро стиснуть ему рот, а другой рукой…

Парнишка открывает глаза:

— Это ты, братень, — бормочет он. — Ложись туто-ка. На кошме блох помене, — роняет голову на подушку и поджимает к животу коленки. Глаза у него опять закрыты.

Избасар какое-то мгновение стоит обмякший и радостный, затем крадется к двери и, прячась за косяк, выглядывает в проем.

Костер совсем близко, шагах в двадцати. Возле него четверо: один квадратный, большой, как глыба, с широкой бородой.

— Я те, Митька, — говорит он пропойным голосом, — сверну за такие слова на бок сопатку, хучь ты и с лычками.

— А че? — вскидывает голову сидевший с краю казак, — а че, бабы оне бабы и есть. Никотора не устоит, ежели с подходом к ней.

— Про которых не знаю, про Глашку тебе толкую.

— А хучь и Глашка!

— Ну, ты, кобель облаянный, Глашку, сказываю, не трожь.

— Гляди, напужал. Да нужна она мне. Я к тому — поторчим в етом пекле ешшо, тады любой ее… Узнаешь тады.

— Ох, поторчим, — подает голос еще один высокий казачина, сидящий с краю, и разводит руки. — На кой нашему начальству коса тутошняя? Сколь постов понаставляли. Видать, поприжала голытьба красноштанная.

— Видать, прижала.

— А ваш-то ахфицеришко зачем приперси сюды?

— С проверкой вроде. Велел собираться утрось назад.

— В Ракуши?

— Туды.

— Он знатца к своей которой-либо, а наш Быков к Глафире под бочок, — хихикает тот, кого назвали Митькой.

Избасар разглядывает казаков, прикидывает расстояние до костра, от него — до колодца. Ползти придется по бугру. Доходит ли туда отсвет?

— Вы хучь в Ракушах, — продолжает жаловаться высокий казачина. — Там народ, то да се, насчет выпивки опять же больше шанцев. А нам в етой дыре торчать, — и уже другим тоном спрашивает: — Толкуют, зверюга Исаев-то сотник ваш?

— Така скотина рыжая, не приведи господь, — отвечает Митька, подбрасывает в костер охапку сухого камыша и, подперев ладонями щеки, вдруг по-бабьи тонким голосом заводит:

Скакал казак через долину, Через маньчжурские края…

Отсветы костра пляшут на казачьих лицах и как бы лепят их по частям. То выхватят вдруг чьи-нибудь глаза и зажгут, кинув в них искорки, то вытянут или сломают чей-нибудь нос, то черненной медью обольют казацкую красу — завитой чуб.

…Скакал он вса-а-адник одино-о-окий, Кольцо бле-е-естело на руке-е-е.

Избасар приладил удобнее банчок и пополз, хоронясь за барханом. Казаки пели. Вот и бугор. Избасару кажется, будто он ползет уже вечность целую, и все по этому проклятому, выставившему напоказ свой гладкий горб бугру, где его видно, как муху на белой стене. А тут еще сердце стучит так, что за версту можно услышать. Если бы казаки не пели, услышали бы… Вон глыбастый перестал петь, повернулся, глядит на бугор… Он же в нескольких шагах всего, неужели не видит?

«Сам на свету, а здесь темно, поэтому и не видит…» — догадывается Избасар и все равно не выдерживает, бросается вперед и сползает в тень сруба. Будто по железному листу грохочет осыпающийся вслед песок. «Сейчас обязательно услышат и кинутся сюда, сейчас!».

…Скака-ал через доли-и-ину… Кольцо-о-о…

Рядом доски сруба. Забыв обо всем, Избасар припал к ним губами. Доски были холодные и влажные. Трясущимися от нетерпения руками Джанименов размотал с пояса бечеву, зацепил банчок и тихо опустил в колодец. Опускал до тех пор, пока внизу не послышался слабый всплеск.

Теперь надо ждать, пока банчок не наполнится, не станет тяжелее бечева. А ждать нет сил больше. Рядом бочка, Избасар сунул туда руку: «Вода!» Он стал кидать ее пригоршнями в рот, пьянея от каждого глотка. Вода казалась необычно вкусной. После дошел ее тухлым, застойный запах.

А бечева не становится тяжелей… Пробка!.. Забыл вывернуть пробку, банчок не погружается. Надо его вытащить наверх и…

— Ты, Прокоп, слазил ба за водицей в колодец, принес манерку холодненькой, — донесся от костра сиплый голос и, будто кипятком, обдал Избасара.

— Где манерка-то? — высокий казачина встал, потянулся с хрустом.

В распоряжении всего несколько минут. А Джанименов не может решить, что делать.

Огромным усилием заставил он себя успокоиться, и сразу четче стали мысли.

… Банчок вытянуть уже не успеть… Значит…

Избасар быстро просунул бечеву в щель между бревнами сруба, закидал ее конец песком и отполз за бочку. А казак уже рядом. Он еще не освоился с темнотой, шарит руками, нащупывает бадью, опускает в колодец и крутит ворот. Он скрипит долго, тягуче. Вскоре, щедро роняя капли, бадья стоит на закраине сруба. Казак сует в нее манерку, слышится глухой стук.

— Что за оказия? — бормочет удивленно казак, лезет в бадью рукой и вытаскивает банчок. Какое-то время он разглядывает его, затем тянет за бечеву, перебирает по ней, отступая от сруба, почти касаясь спиной Избасара. Сейчас он повернется…

Ждать больше нельзя. Джанименов вскакивает, бьет казака ножом под лопатку, одновременно другой рукой прихлопывает ему рот и держит обвисшее тело. Затем осторожно опускает его на песок, засовывает, не вытирая, за пояс нож, подскакивает к колодцу, хватает банчок, выдергивает затычку и топит банчок в бадье. А сам окунает в воду голову и пьет, захлебывается и глотает, не в силах остановиться.

Захлебывается и банчок. Он полон. Избасар забрасывает его за спину и идет к дувалу.

— Споначалу бы воду принес, а уже опосля до ветру надумывал, язве те душу, — кричит ему вслед, судя по голосу, бородач.

— То ж Прошка, он завсегда учудит. За смертью его спосылать будет в аккурат, — рассыпается чей-то смешок. Кто-то шевелит костер, он вспыхивает, за ним тяжелее тьма.

Избасар уже у сарая… Но кто это там? Впереди качается тень… Опять!.. Человек в распущенной рубахе, длинный, как жердь, исчезает в проеме. Растет уверенность, что все кончится хорошо. Море где-то совсем близко. И тут дорогу преграждает большая лохматая собака. Кровавыми каплями горят ее глаза. Собака учуяла чужого, она грозно рычит.

Избасар вспоминает про мясо, выхватывает его из кармана и швыряет в сторону.

Собака прыгает, но одновременно к мясу кидаются из тьмы еще несколько голодных и свирепых псов. Начинается свалка. Избасар бежит к морю. Сидящие у костра вскакивают.

— То ж не Прошка! Братва! Вон глядите — побёг.

Кто-то кинулся к колодцу.

— Прохора побили! Эй, Прохора кончили! Мертвый, кажись!

Грохает выстрел. Избасар уже в воде.

Казаки тоже торопятся к берегу, хлопают двери избушек.

— Весла! Растак вашу мать! Куды подели весла?

— Тут были.

— Ищи, говорю, не то!

Раз за разом прошивают ночь выстрелы. Пули обжигают море левее Избасара. Он бредет на силуэты рыбацких суденышек, заслонивших часть звезд у края неба, стараясь не булькать.

— На моторку! — доносится сзади.

Несколько человек шлепают через заливчик на косу.

«Теперь догонят», — Избасар колеблется. Он хочет повернуть к берегу, пусть Мазо и Кожгали уводят лодку. Но эту мысль опережает другая. «У них же нет воды, куда они без воды, весла не поднимут».

На косе не заводится моторка, слышится ругань, несколько вразнобой выхлопов и лязг.

Избасар продвигается дальше, возникает надежда, что его потеряют из вида. Когда вода доходит до груди, он плывет.

А ночь уже редеет, как-то заметнее сразу стала видна вода.

— Избаке! Это ты, Избаке? — напряженный голос Кожгали почти рядом.

— Отвязывайтесь, на весла скорее, — кричит Избасар, не замечая, что реюшка уже вышла из-за прикрытия суденышек и идет навстречу.

— Руку давай, руку, — Ахтан подхватывает Избасара.

На бухту наползают предутренние клочья тумана; еще очень редкие, просвечивающие, они словно шуршат, задевая за мачту.

А на косе, поднимая голоса, ожила моторка.

— Та-та-та, — застучал движок.

— Гранаты, Кожеке, доставай, винтовки, — потребовал Избасар. И кинулся помогать Мазо. Тот никак не мог справиться с веслом — не попадал в гнездо уключиной. Реюшка кружилась на месте.

— Ничего, Яна, не пугайся, — вставил на место Джанименов весло.

— Воды, Избаке, воды, — выдохнул Ахтан.

Но Избасар уже на корме, он выметывал на связки сетей гранаты, патроны.

Рокот моторки нарастал. Ахтан подполз к банчку, схватил его и что-то закричал испуганно, даже как-будто всхлипнул.

«Сколько дней не пил»… — мелькнуло в голове Избасара, услышавшего всхлип.

А моторка уже вынырнула в десятке саженей.

— Стой, гады! Стой! — орал на ее носу офицер, размахивая наганом. — Стой!

— Эх, шайтан, — выругался Избасар.

Офицер без фуражки, у него огненно-рыжие волосы, будто на голове разожжен костер. Позади два казака с винтовками, моторист, один из казаков, тот самый, глыбастый, с бородой. У офицера расстегнут китель, болтается погон.

Избасар бьет из карабина в бледное лицо офицера, в его разодранный криком рот. Но некстати вскочивший Мазо оступился. Реюшку качнуло, посланная Избасаром пуля лишь ущипнула моторку. Тогда Избасар хватает гранату. Стреляют и казаки. Мазо ойкает и, цепляясь за мачту, сползает на настил. Уже падая, он все же пытается сбить из нагана офицера и чуть не всаживает пулю в затылок Избасару. Она жикает около самого его уха.

У кормы моторки вспыхивает и рассыпается столб воды и пламени.

Моторка, черпнув воду, круто отваливает в сторону и глохнет. Вторая граната, брошенная Кожгали, падает чуть дальше.

— Пробоина, — испуганно кричит один из казаков. А глыбастый стреляет и стреляет, щелкая затвором, по реюшке, но все мимо.

— На весла! Живо, гребите! — командует офицер, не оставивший надежду перехватить лодку. Избасар приподнимается, по его щеке пробегает еле заметная струя ветра.

— Парус, Ахтан, парус! — обрадованно кричит он. — Наконец взлетает парус. Реюшка вздрагивает и бежит быстрее. А моторка черпает бортом воду. Казаки и офицер выплескивают ее чем попало. Им уже не до погони. Между тем ветер все крепчает. Он уже успел раскидать туман и собрал в гармошку гладь моря… Реюшка, ускоряя ход, уходит от косы.

— Яна, друг, — позвал Джанименов. Мазо не отвечал.

На носу реюшки, уткнув голову в ладони, лежал Ахтан.

— Эй, вставайте, больше стрелять не будут, — радостно воскликнул Избасар, оглянувшись назад. Там, вдалеке над водой, торчали лишь кромки бортов моторки. За них держались казаки и офицер. Отвалившая от косы еще одна лодка шла на помощь им.

— Ахтан, давай каждому по кружке воды, — еще радостнее добавил Избасар. — Яна, вставай, — а сам закреплял парус и уже знал, что Мазо не встанет.

— Тебе куда ударило, Яна?

Тот лишь промычал что-то в ответ.

— Сейчас я, сейчас. Кожеке, помогай!

Но тот снова скис. Его уже укачало, и он держался за борт лодки.

Избасар наклонился над Мазо и увидел, что одна штанина у него намокла от крови. Когда располосовал ее ножом, обнаружил запекшуюся рану на бедре. Из нее все еще, хотя и слабо, сочилась кровь. Тогда он стал торопливо ощупывать всю ногу, проверять, цела ли кость, и наткнулся на вздувшуюся багровую шишку повыше колена, потрогал ее пальцем и убедился — это пуля. Стало совершенно ясным, что если эту пулю не вытащить теперь же, — Яну конец. И Избасар, подскочив к Кожгали, стал трясти его.

— Помогай, Кожеке, быстрее помогай. Пулю у Яна надо скорее вытащить.

Избасар был убежден, что сделать это может только Кожгали. Он же два месяца учился на курсах санитаров. Но Джаркимбаев, привалившись к связке сетей, не в силах был поднять головы. Лицо у него вытянулось, стало серым, глаза запали. Невдалеке от Кожгали лежал пластом Ахтан.

Избасар даже растерялся: ведь от такой беды они ушли только что, воду достали, радоваться надо, а радоваться некому.

И Джанименов, решив напоить всех троих, позвал теперь уже не Кожгали, а Ахтана.

— Ты целый, Ахтан?

— Целый.

— Почему воду не пьешь? Кожгали почему не нальешь?

Ахтан продолжал лежать, уткнув лицо в ладони. Избасар схватил банчок, он был пуст, воды в нем не осталось. Избасар поднял его и принялся трясти. В веревочной оплетке темнели два пулевых отверстия.

И стало сразу понятно, отчего, будто мертвый, лежит Ахтан. Какой-нибудь час назад Избасар сам готов был вот так же сжать руками виски и не двигаться. Если бы не напился там, у колодца, когда доставал воду, возможно лежать бы сейчас рядом с Ахтаном не в силах пошевелить даже пальцем.

Но что же делать? Куда теперь без воды? Опять поворачивать к берегу? Отчаяние захлестнуло, словно аркан. К горлу подступил комок.

Все зря… И тот казак, которого звали Прошка… И рана Мазо… И… Никто из троих не выдержит: ни Ахтан, ни Кожгали, ни Ян, если не дать им хоть по глотку воды. Все погибнут.

Солнце начинает снова палить. Это потому, что дует ветер, кажется не особенно жарко. А если он стихнет? Да и ветром не напьешься.

Зажав в руках банчок, Избасар смотрел прямо перед собой.

Застонал Мазо.

— Пи-и-ть, — потребовал он.

Избасар очнулся.

— Совсем нету, Яна, воды. Ушла вода, гляди, — и показал на отверстия. — Пуля ударила.

— Куда меня?

— Ногу шибко задело. Пуля в тебе сидит, вытаскивать Кожеке будет.

— Пить дай.

— Нету, сказал. Вот, — и протянул банчок.

— Там за обшивкой фляга. Берег на всякий случай. Сам не пил, вам не говорил. Достань флягу.

Избасар кинулся в закуток, нашарил флягу.

Вода!

Он дал из нее глоток Мазо, налил по половине кружки Ахтану и Кожгали.

Ахтан цедил воду по капельке, чтобы продлить наслаждение. Выпив ее, он сразу ожил.

— Откуда взял воду?

— Яна дал, про запас держал. Там вон фляжку прятал, на плохой случай. Никому не говорил. Сейчас сказал, — впопыхах Избасар махнул рукой не на корму, а на нос рыбницы. — Там прятал.

— Ой-бой, — удивился Ахтан. — Какой крепкий Яна, рапу пил, воду берег, ой-бой, — и с нескрываемым уважением поглядел на лежавшего в полузабытьи Мазо.

Тем временем Избасар заставил Кожгали подняться, подвел к раненому.

— Видишь? — показал он ему шишку.

— Вижу. Пуля. Резать надо.

— Режь. Ты лучше знаешь.

Кожгали, пересиливая дурноту, морщась и еле слышно подстанывая, вынул из-за пояса нож, провел пальцем по лезвию и стал полоскать нож в морской воде, оттягивая этим операцию, собираясь с духом. На курсах ему показали, как надо перевязывать раненых. Это все, что он умел.

— Тяни, Избаке, кожу, — приказал он, — не бойся!

— Как не бойся, — отшатнулся Джанименов, — живого человека будешь резать, страшно, — и он с уважением посмотрел на Кожгали, подумав: «Как настоящий дарегер. Пулю будет вынимать! Вот какой человек Кожгали!»

А Кожгали стиснул зубы, примерился и полоснул по шишке. Брызнула струей черная кровь. Мазо дико закричал.

Избасар испуганно отскочил.

— Бинт давай, Избаке, живо.

— На, бери, пожалуйста!

— Кто велел? Ой, что делаете со мной, — скрипел Мазо зубами.

— Вот гляди, пуля, — показывал ему сплющенный кусок меди Кожгали.

— Ой-бой! Вытащил? Ты настоящий дарегер, — восхитился Избасар и спросил: — Теперь как, Яна будет живой?

Кожгали подумал и ответил:

— Теперь живой будет.

Реюшку уже изрядно покачивало на крутой волне. Однако Кожгали с удивлением отметил, что его перестало тошнить. Совсем перестало. Он стоял и обрадованно смотрел то на Избасара, то на море. Оно открылось перед ним впервые, распахнуло свою красу и поразило в самое сердце. «Так вот какой, оказывается, Каспий».

Кожгали жадно всматривался в раскинувшийся перед ним седоватый простор, и ему хотелось петь. Оттого, что вокруг волны, а он не лежит беспомощным грузом на настиле рыбницы и, кроме ухающего вниз сердца, ничего не слышит.

— Шторм будет, — окинув тревожным взглядом горизонт, сказал Избасар.

— Пускай, — расхрабрился Кожгали.

За кормой все дальше, все меньше три рыбацкие лачуги. Они уже со спичечные коробки. Воды на рыбнице четверть фляжки.

— Сами пить больше не будем. Яна надо поить, — пряча фляжку, объявил Избасар.

Кожгали с Ахтаном молча кивнули головами.

Шторм

С детства на Каспии потомственный ловец Избасар Джанименов, ему ли не знать его повадки, непостоянный его нрав. По легкой ряби, по тому, как застонет вдруг чайка, как сойдет с воды туман, как омоется месяц или отполыхает вечерняя заря, он мог разгадать, что замыслило море, каким будет оно завтра. Джанименов, оглядывая горизонт, видел, что надвигается шторм, причем из тех, после которых на всех отмелях белеют обломки суденышек, лодок, валяются расщепленные весла, обрывки парусов, обглоданная морем какая-нибудь незадачливая барка. Шторм, после которого соседи уводят с берега под руки обезумевших рыбачек, чьи мужья не успели загодя возвратиться с лова и теперь никогда уже не вернутся.

Убрав или закрепив все, что могло сдвинуться с места, Избасар велел Ахтану и Кожгали уложить Мазо ближе к корме и устроить ему навес из куска брезента, пропустив концы его через расчалки.

Латыш открыл глаза и попытался приподняться на локтях.

— Лежи, Яна, — наклонился над ним Избасар, — теперь хорошо будет. Настоящий дарегер или по-вашему лёктор наш Кожеке, как быстро пулю из тебя вытащил! Вот пуля. Потом отдам, привяжешь на шею, говорят, хорошо помогает.

— Где мы?

— От моторки убегаем.

— Вы что решили меня погубить? — заметался Мазо. — Мне не коновал, а настоящий доктор нужен. Господи, господи, хотя бы фершала. Гоните к берегу, скорее, — истерично требовал он и пытался вскочить. Потом обмяк, успокоился и затих.

— Это жар в нем горит, — объявил Кожгали и потрогал Мазо лоб. — Ой-бой, горячий какой!

— А может, повернем, Избаке, на берег? — взглянул вопросительно на Джанименова Ахтан. — Ловцов найдем, попросим, пусть полечат Яна. Они травами хорошо лечат. Не повернем — пропадет он.

Избасар отрицательно покачал головой.

Уходя от погони, он сразу за бухтой взял курс на Астрахань, чтобы на моторке посчитали, будто они уходят к красным, а не от них. Менять этот курс пока рано.

— Кожеке не хуже, чем любой дарегер. А Кожеке сказал, живой будет Яна, — твердо объявил Избасар Ахтану и продолжал вести реюшку в одном направлении.

А ветер крепчает. При таком ветре, если бы переложить круто руль и взять левее, можно вполне за двое суток дойти до Ракуши… «Интересно, — думает Избасар, — все там еще живет Ибрай Шамсутдинов или уехал куда-нибудь? Наверное, там. Этот жирный кабан не бросит нажитое кривдой добро, не уедет. До сих пор, поди, скупает у ловцов рыбу за бесценок. Эх, хорошо бы заявиться к Ибраю», — вздыхает Избасар, не замечая, что вот-вот выпустит из рук румпель. Усталость давит на плечи многопудовым грузом.

Третьи сутки пошли, как он не сомкнул глаз. «А у Ибрая от такой встречи, — текут дальше мысли, — язык бы вывалился набок, как у собаки в жаркий день». И все обиды, все горе, доставшееся от Ибрая, прихлынули к сердцу, сжали в комок до боли. Избасар вздохнул всей грудью, но отогнать боль не сумел. Его заинтересовало вдруг: а знает ли про Ибрая Шамсутдинова что-нибудь Киров. Может и не знать. Каспий-то вон какой большой, Ибрай же в самом почти конце Каспия живет, если идти от Астрахани. Если бы Киров знал все про Ибрая, что знает он, Избасар Джанименов, то обязательно велел бы отомстить этому жирному барану за все, за отца, которого он замучил долгами, и тот ушел в шторм на худой лодке. За мать, которую из дома выгнал, за ловца Каратая, у которого забрал дочь и оставил его, Избасара, с болью в сердце на всю жизнь. За то, что на советскую власть руку поднял: собрал богатых казахов и носится с ними по степи, по всему Мангышлаку, говорят, стреляет большевиков. За одно это надо привязать Ибрая к хвосту лошади и гнать, пока башка не отлетит…

— Привязывать? — спрашивает Избасар. Он стоит на крыльце дома Ибрая, а вокруг шумят ловцы… — Привязывай, Избаке. — Ладно, привяжу! Но пока слушайте! — И он говорит им о советской власти. Шум сразу стихает, слышно, как пыхтит рядом тучный, похожий на бурдюк Ибрай и не может отвести взгляда от лошади, к которой Ахтан и Кожгали привязывают аркан. По лицу Ибрая катится пот.

А он, Избасар, сжимает в руке, как это делает Киров, фуражку и говорит громко, на все Ракуши:

— Теперь вы хозяева лодок и сетей… Чего еще хозяева эти ловцы? — Сердце знает, чего они хозяева, а слов нет, чтобы рассказать. Всё потому, что никогда ловец Джанименов не говорил много слов… Вот если бы здесь перед ловцами стоял Киров… «Кто своими руками сеет хлеб, пасет скот, ловит рыбу»… — Избасару кажется, что именно так говорил бы Киров, и его слова радостными комьями падали бы в людскую гущу…

Ему кажется, будто Киров вышел на крыльцо, стал рядом.

И все же Джанименов отдает еще себе отчет, что никакого Кирова на реюшке быть не может, что пока не поздно, надо очнуться, надо сбросить неимоверную тяжесть с плеч, стряхнуть с себя эту густую, как рапа, дремоту. Надо, причем немедленно. Вот только сделать это трудно, это превыше человеческих сил. Да и как можно что-нибудь делать, если руки совершенно не чувствуют кормовое весло, они просто лежат на нем, чужие руки, которым ничего нельзя приказать. Даже непонятно, где кончаются они, а где начинается весло. И голова тоже чужая, до краев налитая свинцом. Только вся ее тяжесть переместилась почему-то к затылку и еще в оба века. Их не поднять теперь, если тянуть, как сети, из воды, упираясь ногами в борт лодки.

Оттого, что сознание еще совсем не угасло, Избасару становится страшно от такой беспомощности.

Он каким-то крошечным уголком мозга понимает еще: не ловцы это шумят у дома Ибрая, а ревет Каспий. И это он бросает реюшку с одного гребня на другой. Реюшку же надо обязательно держать поперек валов. От этого зависит все. Но ни Ахтан, ни Кожгали не умеют вести лодку по таким волнам, а Ян лежит под брезентом. Он тоже не может.

И еще знает Избасар: следующая, похожая на гору волна, если не встретить ее как положено, перевернет реюшку.

Возможно, никогда в жизни не приходилось Избасару Джанименову делать ничего труднее, чем то, что он сделал в этот раз. Он открыл глаза и с усилием поставил реюшку поперек крутого, как хребет, вала.

— Ты, однако, заснул, Избаке? — Кожгали глядит на Избасара и видит, как он устал. Еще бы: в начале трое суток пекло и ни глотка воды, затем вчерашняя бессонная ночь, а теперь шторм.

Дать бы надо поспать Избасару хоть немного, пусть отдохнули бы у него руки. Вон какие на них вздулись толстые жилы. Но очень уж сильно бросает реюшку, даже сердце заходится. И волны как будто свернули с дороги. Может, не туда бежит лодка. Как узнать? В степи — там все видно, а если кругом одна вода?

— Избаке, нельзя спать, — трясет Кожгали за плечо Избасара… — Дорогу, думаю, спутали.

Но Избасар отстраняется от Кожгали. Он хочет урвать от сна хотя бы еще секунду. Самую сладкую из всех, потому что в юрту к нему входит как раз Дамеш. А он так давно не видел ее. Уже несколько лет не видел, и все эти годы сердце его тосковало по девушке все сильнее и сильнее… Еще красивее стала Дамеш, еще стройнее. Только глаза и улыбка прежние. И голос тоже прежний. Он как колокольчик на шее резвого сосунка. Вот Дамеш приостанавливается на миг у двери и стоит как бы пронизанная солнцем. Затем она откидывает за спину косы:

— Ты устал, Избаке. Выпей кумыса, дорогой. Я сама его приготовила, — и протягивает большую чашку.

Никогда не пил в жизни такого пахучего и острого напитка Избасар.

— Спасибо, Дамеш… Только не уходи так скоро. Ты же слаще…

— Нельзя спать, Избаке, — давит на плечо Кожгали. — Пропадем, если спать будешь.

Избасар последним усилием воли вскидывает голову и трет ладонью лицо.

— Не выдержишь, Избаке, опять уснешь, а больше кто лодку вести будет? — вздыхает Кожгали.

Избасар озирается. Каспий совсем стал седым. Он закрылся пеной. И не волны уже, а огромные, бутылочного цвета горы подкатываются под реюшку, кипят. Если вытянуть руку, можно, кажется, зацепиться за темные клочковатые тучи. За кормой режет небо синеватая молния, вслед, как бы пристреливаясь, раскатисто бьет гром. Приближается гроза.

— Ты не давай мне спать, Кожеке, толкай, когда глаза закроются, — кричит Избасар в самое ухо Кожгали и ставит лодку наискосок волне, затем, улучив момент, круто меняет курс. Никакая моторка теперь не станет догонять лодку, можно поворачивать на Ракуши.

— Ладно, буду толкать, — соглашается Кожгали, и вскоре его рука на плече Джанименова.

— Избаке!

— А-а.

— Опять спишь?

Так пять, десять, двадцать, сто раз, будто ошалелый, вскидывал голову Избасар.

— Перевернет нас сейчас. Ой-бой! — кричал, хватаясь за что попало, Кожгали, когда реюшка летела в провал между огромными черными горами.

— Не перевернет, — еще громче кричал всякий раз Избасар, но шторм глушил его крик. Реюшка выбиралась из провалов и опять со скрипом лезла на следующую крутую вершину горы, покрытую пеной, как ледником! «Не расшатало бы ледку», — с опасением прислушивался к скрипу реюшки Джанименов. Он давно вел ее на сближение с берегом. Но берег не показывался, и было неизвестно, вечер уже или еще утро.

— Избаке! Спишь?

Уже не один, а несколько толчков нужно, чтобы Избасар понимал, где он и что от него хочет Джаркимбаев.

— А-а.

— Гляди!

День и без того серый начал еще больше тускнеть.

«Неужели вечер уже?»

Когда почти стемнело, вскочил Ахтан.

— Вода, Избаке, вода. Течь где-то!

— Вычерпывайте, ищите щель, затыкайте, — изо всей силы закричал Джанименов и еще круче переложил румпель.

«Совсем, однако, дорогу потерял», — подумал испуганно Кожгали, хватая черпак. Вдвоем с Ахтаном они принялись выплескивать воду. Но она не убывала почти.

«Если течь усилится хоть немного еще — тогда конец», — думал Избасар и вглядывался в сумерки, надеясь увидеть берег.

Снова вскочил Ахтан и кинулся к Мазо, затем к Избасару как раз, когда реюшку бросило на гребень. Упав, Ахтан ударился лицом о борт. Из носа и рассеченного подбородка у него хлынула кровь.

— Яна бинт сорвал. Совсем ему худо. Еще бинт есть?

— Бери вон там!

Лодка опять на гребне. Избасар успел заметить впереди белую стену брызг. Там все кипело. Оттуда шел рев.

«Камни, приставать нельзя. Но откуда здесь могут быть камни?» — и Джанименов на миг растерялся. Реюшку потащило на белую стену. Сейчас в ней уже можно было различить темные мигающие бугры.

— Руби, Ахтан, мачту, руби! — закричал Избасар, но видя, что тот не понимает, погрозил кулаком и, схватив топор, кинул ему. — Руби!

Несколько взмахов — и мачта вместе с парусом за бортом.

Реюшка завалилась набок, чиркнула по волне обломками реи, выровнялась и замедлила ход, даже остановилась. Мачта, видимо, зацепилась за что-то и держала ее, как якорь.

Вот новый шипящий гребень. С его высоты Избасар разглядел, что стена прибоя впереди обрывалась, значит, там горловина, дальше бухта. Но как войти в нее?

Еще большая волна сорвала с места реюшку. С боков выросла скала. Только тут Избасар разглядел, что это разбитый остов какой-то баржи, выброшенной сюда штормом. Маслянистый, в тучах брызг, он то исчезал в пучине, то выныривал из нее. Даже с расстояния в несколько десятков саженей было жутко смотреть на ее острые ребра, способные, как скорлупку, расплющить, раскромсать и не такую реюшку.

Избасар бросился к якорю. В этот миг исчез ветер. Не стих, не ослаб, а исчез, будто его отгородили высокой стеной.

— Прошли, Избаке! — обрадованно закричал Кожгали.

— Нет! Держись! Все держитесь! — заорал в ответ изо всей мочи Избасар. Огромная, светящаяся голубоватым светом волна подхватила лодку и швырнула на баржу. Избасар выронил якорь, не удержался, его ударило головой об обломок мачты. И все вокруг для него раскололось. И море, и небо. Все.

Снова костер

Очнувшись, Избасар какое-то время не мог понять, где он, что произошло. Откуда-то сверху хлестала вода, и кто-то тяжелый бился в стену рядом. Стена содрогалась от ударов, а над ней, высоко в небе, бежала луна. И все вспомнилось. Избасар вскочил, но от резкой боли в затылке свалился на прежнее место, за огромный, стоявший торчком ящик. Через него перехлестывали волны — вот, оказывается, откуда вода. А рядом, нелепо задрав нос, на одном из ребер баржи зависла реюшка. В ней кто-то копошился.

Избасар дотронулся до затылка рукой, затем поднес руку к глазам. Она была темной и липкой. Тогда он позвал:

— Ахтан! Кожеке!

— Живой! — послышался в ответ обрадованный вскрик Ахтана.

— Где Кожгали?

— Тебя ищет. Давно ушел. Иди скорее, Кожеке, помогай!

— Где Яна?

— Тут… Помогай, говорю!

Избасар, с трудом пересиливая головокружение, по узкой наклонной обшивке остова баржи добрался до реюшки. Волны захлестывали ее через завалившуюся корму, там на связке сетей лежал Мазо.

— Как он?

— В воду упал. Я вытащил. Потом Кожеке пришлось вытаскивать. Наш Кожеке совсем не умеет плавать, — зачмокал сожалеюще Ахтан. И ничего больше не стал пояснять.

Избасар представил, как все это происходило, и положил руку на плечо Мухамбедиеву.

— Чабан, Без моря жил, — сказал он тепло, будто оправдывал Кожгали.

— А мы напугались как, — поняв, что означает этот жест и к кому он относится, воодушевился Ахтан. — Смотрим везде, тебя нет. А ты рядом тут. — И он тоже хватал Избасара за плечи, тискал, хлопал по груди, по бокам. — Все живые, а?

Они подняли Мазо, вытащили из лодки и унесли подальше на берег, куда не достигали волны.

Латыш рвался из рук и бормотал.

— Не тронь меня, сволота, не прикасайся, кому говорю! — он бредил.

— Тихо, Яна, я это, Базар, — пытался успокоить его Джанименов.

— Уберите матроса, уберите, зачем он вернулся?.. Пристрелю гада.

Избасар стал внимательнее прислушиваться к бреду гурьевского ловца. А тот взмахивал раз за разом руками, отгонял и не мог отогнать какого-то черноморского матроса, явившегося за какими-то документами.

— Стой, не подходи, пристрелю!.. Вперед, за…

Избасар ждал. Но Мазо затих.

«О каком матросе кричит? Наверно, воевали вместе? Вон… вперед за советскую власть, наверно, звал его», — Джанименов наклонился над Яном.

Только тут Ахтан увидел на затылке Избасара запекшуюся кровь.

— Ой-бой! Избаке! Голову ты сильно разбил. Перевязывать надо. Где бинт возьмем?

— Разбил, говоришь? Смотри лучше, мне туда не видно.

— Э, не разбил, кожу только глубоко порвал, — заявил Ахтан после того как осмотрел и ощупал Избасару затылок. Он стянул с себя рубаху, располосовал ее на широкие ленты и перевязал ими как можно туже голову Избасару.

— Теперь хорошо будет.

— Уже хорошо.

Избасар вернулся к реюшке, выбил из настила доску, достал из брезентового свертка патроны, два нагана, винтовку, перенес все это на берег. Затем он снова сходил к лодке, притащил завернутую в промасленную тряпку (чтобы не попала вода) жестяную коробку, в которой хранились полученные в кремле бумажные деньги — такие, какие были в ходу у деникинцев, и закопал коробку в песок, после чего сунул один из наганов в карман и объявил Ахтану:

— Я пошел!

— Куда, Избаке?

— Не знаю, туда, — и махнул рукой. — Яну без воды нельзя. Пойду узнавать, кто на берегу, воду принесу.

— Кожгали бы дождаться.

— Он, может, всю ночь меня искать будет. Вернется — скажешь.

И Избасар двинулся по отмели. Ему надо было выяснить поскорее, куда прибило реюшку и нет ли поблизости белых. Все это лучше разузнать, пока не рассвело. И потом Избасара беспокоил Ян. Вдруг умрет. Такой человек и умрет? От одной этой мысли тревожно заныло сердце. Плохо также, что ушел Кожгали. Он горячий. Не напоролся бы на засаду. Занятый этими мыслями Джанименов обогнул отмель и очутился у маленькой бухты. Когда он оглядел ее, то заскрипел от досады зубами. Дальше за баржей можно было совершенно свободно пристать к самому берегу. Он тянулся низкой полосой и гудел, как от пушечной пальбы. Шторм не стихал. А примерно в версте, за изгибом бухты, горел костер.

Избасар приостановился. Это был второй костер за двое суток. Кто возле него?.. Неужели опять казаки?

Осторожно брел на огонь Джанименов, шатаясь от усталости, и, наткнувшись на сети, замер. Громыхнули подвешенные к веревкам каменные грузила.

«Рыбаки живут», — обрадовался Избасар. Он настолько обессилел, что какое-то время стоял, ухватившись за сети, и не мог сделать ни шага больше.

Костер уже совсем близко. Невдалеке от него темнеет землянка и вытащенные на сухое ловецкие лодки. У костра два подростка и старик. Старик что-то рассказывает, ветер относит его голос.

И опять собака. Она насторожилась, сейчас с лаем кинется в темноту. Привстал и старик.

Чтобы предупредить лай собаки (кто знает, есть в землянке люди или нет), Избасар издали произнес:

— Амансызба, ата! Придержите пса.

Собака вскочила и заворчала.

— Мылтык, назад! — крикнул на нее старик и уже спокойнее добавил: — Аман, проходи, гостем будешь; не узнаю что-то по голосу.

Избасар подошел и сел у костра.

Старик окинул взглядом его забинтованную голову, мокрую одежду, достал деревянную кисе, наполнил ее из стоявшего у костра закопченного котелка чаем и протянул Избасару.

— Выпей, друг, чай согревает душу.

Избасар прильнул к пиале и опорожнил ее за один глоток.

— Э, неделю, однако, не пил, а? — покачал старик головой. — Откуда ты пришел?

— Шторм разбил мою лодку, на баржу забросил. Мне люди нужны. Там один человек наш сильно зашибся. Сам не дойдет. Позовите, ата, всех людей, которые есть тут. — И нетерпеливо ждал ответа. Даже затаил дыхание.

— Нету, друг, кроме нас, здесь людей. Видишь, шторм какой. Ушли домой ловцы. Там дальше, на берегу, поселок будет.

— А может, русские солдаты есть тут, если их попросить?

— Солдат тоже нет. В поселке они, — старик внимательно оглядел Избасара еще раз.

— Поселок-то далеко?

— Для молодых ног не далеко, а для таких старых, как я, далеко будет.

«Значит, здесь только старики эти двое», — Избасар окинул взглядом сидевших у костра подростков и будто провалился в яму. Тепло костра многопудовой тяжестью придавило веки, голову, плечи.

— Гляди, ата, спит! — воскликнул изумленно один из подростков.

Избасар с трудом открыл глаза.

— Пойди с сынами, они принесут человека, — поднялся старик. — Как звать-то тебя?

— Избасар я, ловец, сын Джанимена из Ракуш.

— Из Ракуш? — старик порылся в памяти и отрицательно качнул головой. — Нет, не знаю Джанимена. Живой он?

— Море взяло.

— Ой-бой! Давно?

— Я родился в тот год.

— Давно тогда, потому и не помню.

Старик придвинулся ближе. Перед Избасаром изрезанное глубокими морщинами лицо, живые, упрятанные за припухлыми веками глаза, поблескивающие в отсветах костра, и наполовину седая, наполовину пегая бородка, в которой можно сосчитать все волоски до одного.

— Много ловцов море взяло, — вздохнул сокрушенно старик… — И еще возьмет сколько!

— А как вас звать, ата?

— Я Омартай буду. Это мои сыновья. Одного, вот этого, Акбала назвал, этого Жузбай, — показал старик поочередно на сыновей, — оба вместе в один день родились. Вот как сумел сделать Омартай, — горделиво выпятил он тощую грудь и поднялся. — На баржу, говоришь, наскочила твоя лодка?

— Воды бы взять; те, которые на лодке, тоже не пили давно. А шторм все переболтал.

— Верно, теперь долго вода у берега будет соленой, — старик односложно приказал: — Жузбай, захвати котелок.

Тот сунул в карман пиалу и взял котелок с чаем.

— Где промышляли, что на разбитую баржу вас бросило? — поинтересовался Омартай.

— Из Ракушей мы шли. Далеко в море забрались, а тут шторм. Мачту у нас срезало, потом сюда пригнало.

— Из Ракушей пригнало? — старик даже отшатнулся от Избасара, но спохватился и закивал головой. — Это, сынок, бывает, меня как-то еще дальше утащило, — и он протянул Джанименову на лепешке кусок рыбы.

Избасар проглотил рыбу и всего на миг закрыл глаза.

— Забыл, куда идти надо?

Избасар стоял, шатался и спал.

— Мы дорогу к барже знаем. Ты ложись у костра, спи, — тронул его за рукав Омартай.

«У Ахтана оружие, — мелькнула мысль, — услышит, что идут чужие. Как бы все не получилось худо».

Избасар открыл глаза и пошел. Акбала и Жузбай за ним. Старик заспешил к землянке.

Избасар шагал и думал лишь о том, как бы не уснуть. Шагал и боролся со сном, гнал его прочь и все-таки засыпал. Но сразу просыпался и тут же проваливался в какие-то ямы, пока нога не находила себе опору, у него сладостно щемило сердце.

И все, что произошло после: щелчок винтовочного затвора, его же собственный возглас: «Не надо, Ахтан, это я». Вопрос Кожгали: принес ли он воду, а то Яну совсем худо, носилки из весел и сетей, обратный путь до землянки, тусклый фонарь, склонившийся над Мазо с кисой айрана Омартай — все это превратилось для Избасара в несравнимую ни с чем, мучительную борьбу со сном.

Даже когда мощные храпы Кожгали и Ахтана перемешались с его храпом, Избасар все еще боялся уснуть, хотя уже и спал, стонал во сне.

А Омартай достал с полочки пучок высушенной добела травы, отделил небольшую ее часть, положил в глиняный горшок, плеснул туда воды, поставил горшок на огонь и принялся разбинтовывать Яна.

— Покажи, сынок, где зашиб, чего зашиб? — спрашивал он, не забывая при этом ворчать на сыновей: один не так придержал больного, другой неправильно снимал ложкой накипь с лекарства.

На самом же деле старика мучили сомнения: выпытывал про солдат Избасар или хотел увидеть их? Зачем появился здесь сын Джанимена? Кто он? Говорит, из Ракуш!.. Дураков нашел, — усмехался Омартай. — Ветер идет на Ракуши, а его из Ракуш пригнало.

А в общем-то, кто может ручаться, — рассуждал он. — Бывает, что отобьется от отары овца, а после ее туда силком загонять приходится… Кто знает! Да и времена наступили какие…

И все-таки, судя по тому, как выдавший себя за ловца из Ракуш спросил про солдат и обрадовался, услышав, что их здесь нет, хотя и попытался скрыть эту радость, можно было догадаться, что встреча с ними его не устраивает.

А кого может не устраивать встреча с деникинскими головорезами — это Омартаю было хорошо известно.

И потом… Сразу двое зашиблись… Не утонули, а зашиблись. Тоже не вяжется как-то.

И старик настойчиво искал подтверждения возникшей догадке, кем являются появившиеся тут в такой шторм эти четыре человека. Он оторвал прикипевший к бедру Мазо бинт. Из раны потекла гнойная серовато-черная кровь.

— Ой-бой! — запричитал Омартай. Он понял, что за «ушиб» у этого русского человека. «Значит, Избасар таки не из Ракуш и не ловец он. Но кто?»

Мазо застонал.

— Ничего, ничего, теперь будет легче, — положил ему на лоб руку Омартай. — Сейчас лекарство вскипит, хорошее лекарство, сразу поможет. А кто это тебя так ударил, сынок?

Но Мазо снова впал в забытье. Он кого-то гнал прочь, ругался, просил.

Омартай очистил ему раны, промыл травяным настоем, вынул из горшка красноватую распаренную массу, разделил ее на две части и приложил к пулевым отверстиям, вдавив месиво в ранки, после этого перевязал Мазо свежим бинтом.

— Через пять дней на ногах будешь! — наклонился он над ним, прислушиваясь к его бормотанию, но что говорил раненый, разобрать не мог.

Мощный храп остальных продолжал сотрясать землянку.

Сомнения Омартая

Первым проснулся Избасар. Кто-то бил в стены землянки тяжелой слегой.

«Ух», — следовал удар. «Ух», — содрогалась землянка. За стены цеплялся ветер и свистел. Позванивало маленькое, в четвертинку, оконце. «Значит, шторм не стих», — подумал Избасар, вскочил и приник к стеклу.

«Ух, ух», — рассыпались на берегу серые валы. Еще сильнее, чем вчера, раскачивался Каспий. По небу тоже катились волны. И нигде никого, нет ни Омартая, ни его сыновей, а в землянке тяжело, с хрипом дышит Мазо.

Избасар дотронулся до его лба и отдернул руку. Лоб у Яна, как раскаленные угли.

За стеной чьи-то шаги. Избасар отскочил в угол, за дверь, и вытянул из кармана наган.

Вошел Акбала с пиалой в руках. Он попытался напоить Мазо, но у того крепко сжат рот.

Избасар спрятал наган, кончиком ножа разжал Яну зубы, и они с Акбалой влили ему в рот несколько глотков пахнущего полынью отвара.

— Ата сказал будить вас, еда поспела, — объявил Акбала.

Вскоре под навесом на кошме сидели Омартай, Избасар, Ахтан и Кожгали.

Жузбай притащил небольшой казан. От него несло таким сытным ароматом, что Ахтан от нетерпения заскрипел зубами. — Он никогда не думал, что обыкновенная баранина может так вкусно пахнуть, и с трудом удерживался, чтобы не оттолкнуть старика от казана. Слишком уж медленно выкладывал он на деревянное блюдо куски мяса. Зачем их выкладывать? Зачем?

Неотрывно, с загоревшимися глазами следили за руками Омартая и Кожгали с Избасаром. Они уже рвали мысленно зубами жирные куски, глотали их. От одного вида дымящейся баранины, от ее аромата сводило желудки и можно было захлебнуться слюной, даже головы слегка кружились, так хотелось есть.

Наконец, Омартай поставил блюдо на разостланный по кошме старенький дастархан, закатал рукава чапана и широким жестом показал на угощение.

— Ешьте, гости, не обижайте старого Омартая.

Три руки разом жадно схватили по куску мяса.

— Ешьте, — приговаривал старик, с удовольствием обсасывая кость. — Акбала, Жузбай, садитесь! Всем хватит. Не каждый день ловцам в сеть мясо попадает.

— Я, однако, ата, у вас останусь, — утолив немного голод, пошутил Кожгали. — Если у вас барашки сетью ловятся. Часто вы их так?

— Э, кто не имел баранов, тот их замучает пастьбой, — усмехнулся старик. — Не часто. Этого знакомый чабан привез. На рыбу сменял. Теперь из барашка лекарство сварю пополам с барсучьим жиром. Барсук уже есть.

— Лекарство? — удивился Ахтан.

— Хорошее лекарство выйдет, — подтвердил Омартай. — Вашего русского человека буду лечить, который зашибся, — и он бросил пытливый взгляд на Избасара.

— Помрет еще наш Яна! — вздохнул Ахтан.

— Не помрет, вылечу, — на губах Омартая усмешка.

Ее никто не замечает. Блюдо пустеет.

— Ешьте, ешьте, еще есть.

Позже, когда Кожгали с Ахтаном захрапели уже теперь на сытые желудки, Омартай стал рассказывать Избасару, как он около года назад перебрался в эту бухточку. Сообщил, что здесь рыбацкая артель, в которой он за сторожа, а сыновья работают ловцами, что поселок отсюда не так уж далеко. Туда к семьям ушли ловцы. Пока не стихнет шторм, они сюда не вернутся.

— Чего им здесь делать? На промысел не выйдешь, — развел руками старик, и его глаза как бы вновь обшарили Избасара. — А в Ракушах что у вас нового?

«Проверяет», — подумал Избасар. Он досадовал, что бухнул второпях про Ракуши. Шторм-то идет туда. Однако внутреннее убеждение подсказывало ему: надо рассказать Омартаю все, открыться. Иного выхода нет. Без его помощи до Ракуш не добраться: ни лодки теперь, ни припасов. Идти берегом — это наверняка попасть в лапы беляков.

И Джанименов жаркими глазами в свою очередь прощупывал каждую морщинку на лице Омартая, разглядывал его латаную-перелатанную одежонку, узловатые, расплющенные работой руки.

— Несладко живешь, сынок, — продолжал Омартай, — если перед штормом далеко в море пошел. Нужда, видать, заставила?

— Нужда, ата, иначе бы…

Старик положил на плечи Избасара руки:

— Говори, Избаке, кто русского стрельнул, зачем и откуда идешь? Почему маленький мылтык в твоем кармане лежит? — указал он на наган. — Может, ты красный большебек? — два зрачка впились в Избасара.

Это были глаза друга, а не врага, чуть водянистые стариковские глаза. Они не бегали по сторонам, не юлили, а смотрели открыто, с явным участием.

Избасар поддался им, поверил.

— Ты прав, ата. Не из Ракуши мы, красные большевики, аскеры мы. В Ракуши идем.

— Ой-бой, — обрадовался Омартай, но тут же спросил, прищурясь и перейдя на шепот:

— Если аскеры, показывай бумагу. Где твоя бумага?

Избасар снял ботинок и вытащил из-под стельки завернутый в промасленную непромокаемую бумагу, а сверху ее еще обмотанный клеенкой документ.

Омартай повертел его и вернул равнодушно.

— Откуда знаю? Совсем читать не могу.

Тогда Избасар достал спрятанную все в той же непромокаемой бумаге четвертинку газеты.

— Вот гляди, ата!

Омартай вскочил, заулыбался.

— Я этого человека знаю. Ленин его зовут. Он главный. А ты видел его? Ты его знаешь? По-русски за руку здоровался с ним? Он шибко большой? — засыпал старик вопросами Джанименова, и сам же отвечал: — Большой, конечно, а то зачем бы назвали так, а?

— Не знаю, зачем. Комиссар говорил, я не понял, — сознался Избасар.

— А зачем в Ракуши идете?

— Ленин послал. Он хочет Денику оттуда выгнать. Только, ата, молчи про это, пожалуйста.

— Кому не надо — не скажу. Омартай — сам красный большебек, у меня сын ушел к Ленину, Кайсаром его звать. Я тебе еще про Кайсара не сказал. Он старше немного Акбалы с Жузбаем.

И Омартай стал рассказывать. Глаза у него сделались жесткими, как и голос.

В поселке, оказывается, разместился взвод казаков Улагая. Офицер, который явился с ними, в первый же день приказал расстрелять двух стариков, а остальных жителей поселка выпорол.

— Всех? — переспросил оторопело Избасар.

— Я с Акбалой и Жузбаем здесь был, нас не выпорол. Еще хозяина промысла с родичами не тронул. А ловцов всех до одного стегал камчой.

— За что же?

— Э, сынок, разве бедняка спрашивают, за что его бьют. За бедность и бьют. А в этот раз за красных били. Кто-то офицеру сказал, будто бы ловцы в Астрахань на хозяйских причалках красных послали. Двух причалок тогда недосчитался офицер.

— А сюда он приходит?

— Чтоб ему подохнуть, собаке, чтоб его внутренности шакалы выели, — рассвирепел Омартай. — Приходил уже в шторм, вчера, значит, приходил. Меня за бороду хватал. Не знаю ли, спрашивал, про лодку, которая на Астрахань побежала. — Омартай вдруг секунду или две сидел молча, затем придвинулся к Избасару. — Погоди, не про вашу ли лодку он у меня узнавал?

— Кто знает…

— А ты где, в море уже, как удрал из Джамбая, назад повернул?

— В море.

— Хорошо, сынок, сделал, — Омартай сжал губы и долго сидел, перебирая по волоску реденькую бороду. И взгляд его в отсветах костра был сухим и жестким.

Среди расстрелянных был его брат, а среди тех, кто ушел на причалках в Астрахань, — старший сын Кайсар. Он-то и рассказывал про Ленина. Еще возле Ракуши один старый чабан рассказывал про Ленина Омартаю. Старик сейчас сидел и вспоминал поездку к этому акыну. Он пробыл у него несколько дней.

— Нам бы завтра, ата, уходить надо, — напомнил старику Избасар.

— Море не пустит завтра. Оно еще два дня никуда не пустит.

— Нельзя нам столько ждать.

— У моря свои законы. Из бухты не выйти.

— Выйдем.

Омартай подумал, вызвал Жузбая, отвел в сторонку и что-то сказал ему. Тот повернулся и пошел по направлению к поселку.

— Ловцов приведет, будем говорить, как помогать вам, — пояснил старик.

— А кого приведет? — повел опасливо плечами Избасар.

— Омартай знает кого, не бойся, — поджал обидчиво губы старик и пошел в землянку поглядеть на Мазо.

Вскоре он вышел оттуда растерянный и никак не мог нащупать скобу, чтобы закрыть за собой дверь.

У сидевшего под навесом Избасара упало сердце. Он кинулся к Омартаю.

— Что, Яна помер?

— Я, старый дурак, помер, — застонал Омартай и затрясся весь. — На, вытаскивай свой мылтык, стреляй меня, — рванул он на груди рубаху. — И Жузбая с Акбалой стреляй. Ты не сын Джанимена, змея ты, которую надо раздавить!

Избасар испуганно отступил.

— Опутал ты меня, как арканом, своей хитростью, — схватился в отчаянии за голову старик.

— Что с вами, ата? — тронул его осторожно за рукав Избасар.

Омартай отдернул руку.

— Объясните, ата, почему сын Джанимена в змею превратился, за что его раздавить надо?

— Еще спрашиваешь, иди Яна, русского друга своего послушай. Жар ему в голову кинулся и распахнул сердце, как юрту. Он сейчас красного матроса расстреливал. Ругал его, бил, песню за царя пел. Разве красный аскер за царя будет петь?

Избасар кинулся в землянку.

Мазо лежал с закрытыми глазами. По его лицу скатывались росинки пота. Джанименов взял Яна за руку. У раненого дрогнули веки.

— Это ты, Базар?

— Я.

— Где мы, в Ракушах?

— Нет, — и Избасар, наклонившись пытливо, вглядывался в гурьевского ловца. «Так кто же ты, Ян Мазо? В какого матроса ты стрелял?»

На виске у Мазо пульсировала тоненькая синеватая жилка. Веки подрагивали, но не раскрывались, между ними узенькая полоска.

— Базар, а Базар, — позвал раненый. — Так где мы?

— Лежи, лежи! — уклонился от ответа Избасар Джанименов.

Полоска между прикрытых век Мазо, как два лезвия ножей. Прежде не глядел на него так недоверчиво и настороженно этот казах, что бы это могло означать?

— Я сейчас опять видел себя белым гадом во сне… Это нас троих партия к Юденичу в тыл посылала. Долго мы там у смерти в лапах ходили. Вот во сне и вижу то время, хоть пропади, — тихо сказал Ян.

— Не говорил ты раньше об этом.

— Не приходилось. Сейчас говорю потому, что помру скоро, чую. Ты, Базар, вынь у меня из кармана партейный документ, отдашь Кирову, в собственные руки отдашь, слышишь, — приподнялся на локтях Мазо. Глаза у него округлились и уставились на Джанименова.

— Нету у тебя документа, Ян. В Астрахани тогда взяли его, сказали, — вернемся, отдадут.

— А я тебе документа не отдам, гадина. Ты мне ответишь, только отвернись, матрос, отвернись. Я тебя ругать буду, надо; и бить буду, только легонько, — Мазо дернулся, уронил голову и вдруг хрипло запел: «Вставай, проклятьем заклейменный», — в горле у него что-то булькало. Потом он начал петь «Боже, царя храни», но спутался и затих. Только руки его продолжали царапать грудь там, где должен был находиться заветный тайный документ, да незаметно то смыкались, то размыкались веки. Избасар с Омартаем переглянулись.

Когда они вышли из землянки, старик Омартай виновато сказал:

— Ты, сынок, забудь, чего я кричал. С годами волос белее, а язык, однако, длиннее бывает, а? — И он тронул Избасара рукой.

— Я забыл уже, ата.

— Вот и хорошо. А твой друг скоро на ноги станет. Я хорошее лекарство ему сварил, ох, хорошее.

Рыбница идет в Ракуши

Позже вернулся Жузбай, с ним двое. Один казах, один русский.

Все такие же лохматые тучи. Кажется, что они возвращаются и опять бегут со стороны моря. Одни и те же. Иначе откуда браться такому их несметному числу. И все так же долго и зло грызут берег тяжелые волны. И берег выгибается, стонет. Он похож на рваное кружево. Не может успокоиться Каспий, до основания расшатал его шторм. И все же к вечеру волны сделались чуть глаже. А к началу сумерек просторная причалка, очень схожая с рыбницей, с трудом выбралась из бухты, проскользнула мимо камней и заторопилась навстречу наполненной сыростью дали.

С берега причалке махали Жузбай и Акбала.

На ее корме находился Омартай. Так было решено вчера теми, кого привел Жузбай из поселка и чьему решению подчинился беспрекословно Омартай. Впрочем, он сам заявил:

— Пойти надо мне с красными аскерами. Одни они пропадут. Поймают их белые, спросят, кто такие? Скажут, ловцы, а таких ловцов никто не знает. Тогда их поставят к стенке, вот и все!

— Но вас тоже могут поставить, аксакал.

Старик, прищурившись, посмотрел на Ахтана и отрицательно покачал головой.

— Ты не знаешь Омартая.

— А все-таки?

— Я буду забурунский купец. Пойду от бая Аблая в Ракуши муку закупать. Как тот раз, — повернулся он к сидевшему рядом с Избасаром молодому русскому парню с веселыми, озорными глазами. — Помнишь, Иван, как тогда ходил?

Иван улыбнулся. Блеснули белые ровные зубы.

— На том и порешим, — сказал он и будто припечатал сказанное, хлопнув по колену широкой ладонью.

— Два раза я так ходил в Ракуши, — счел нужным пояснить Ахтану Омартай.

— Зачем ходил? — не удержался от вопроса Ахтан.

— Надо было, — коротко ответил ему старик.

Сейчас он вел рыбницу. На сетях лежал Мазо, около него дежурил Кожгали. Мазо сначала хотели оставить на попечение Жузбая и Акбалы в землянке, но передумали. В землянку могли заглянуть улагаевцы. И потом обратный путь в Астрахань. Кто знает, как он сложится? А Мазо опытный моряк, к тому времени он будет на ногах. Омартай продолжал лечить его своими лекарствами.

В версте от берега валы преуменьшились еще, но усилился ветер. Парус ловил тугие струи, выгибался горбом и гнал рыбницу в гущу сумерек. Они уже накрыли землянку. Теперь вокруг лодки остались только плотные, манящие ступить ногой волны. И еще остались тучи.

Так прошла ночь. Перед утром потеплело, со стороны моря пришел туман.

— Хорошо, совсем хорошо, — потирал довольно руки Омартай.

Избасар перебрался на нос, лег там и ловил малейшие шорохи впереди. Туман густел. Позже, когда солнце разорвало его на клочья и погнало вверх, рыбница уже стояла у длинной песчаной косы. Там, шлепая босыми ногами по мелководью, ловцы грузили рыбацкой снастью, мешками, бочками с пресной водой причалки, рыбницы, лодки. Они торопились на промысел. Много раз наблюдал Избасар эти сборы, привык к ним так, что перестал замечать. А сейчас снова знакомая с детства отмель бухты, прилепившиеся к берегу домики и распахнувшийся простор Каспия ударили в самое сердце, всколыхнули прошлое.

За тем вон бугром, похожим на сытый верблюжий горб, если идти весь день, ночь и половину дня еще по берегу, затем круто повернуть от моря — набредешь на ракушенский поселок. На краю единственной ее улицы стоит саманный домик. В нем жил когда-то с матерью Избасар, а напротив в доме побольше…

Избасар гонит прочь мысль о девушке, жившей напротив. Ее продали за калым жирному кабану Ибраю.

— Поешь, Избаке, — Омартай протягивает лепешку, на ней кусок жареной рыбы.

Избасар видит такие же куски в руках у остальных и виновато улыбается.

Ахтан проглотил свою порцию, вытер ладонью рот и сказал:

— Вчерашняя рыба, которую зовут баран, вкуснее была.

Все рассмеялись.

Подбодренный смехом Ахтан добавил:

— Жузбай и Акбала, поди, «баранью рыбу» сейчас едят.

Омартай нахмурился.

— Ничего, ата, все будет хорошо, — тихо сказал ему Избасар. Он понял, о чем подумал старик.

— А если тот офицер явится на берег к Жузбаю и увидит: вас нет дома, рыбницы тоже. Как тогда? — спросил Кожгали Омартая.

Возле глаз старика собрались хитроватые лучики.

— Жузбай вчера сам прибежал к офицеру и объявил, что нас нету, — сказал он.

— Я от души спрашиваю — обиделся Кожгали.

— Правду говорю. Какой толк, что мир обширен, когда сапоги жмут, — с той же лукавой усмешкой взглянул на него Омартай. — Утонул старик Омартай. А рыбницу нашу море на камни выбросило. Офицер считать рыбницы умеет, а больше в них ничего не знает. Жузбай его к вашей лодке приведет. Жузбай умеет колотить себя в грудь, если надо, и реветь. Даже слезы у него бежать будут. Это Избасар придумал, — закончил старик.

А Избасар, покончив с лепешкой и рыбой, сказал:

— Значит, ата, как договорились, мы вас сейчас высадим и уйдем в море. Вернемся завтра к вечеру.

— Высаживайте, высаживайте, — согласился Омартай. Вытащил из мешка новый халат, новые штаны, сапоги, переоделся, важно сложил на животе руки и поджал губы. Лицо у него вдруг стало надменным. И уже не добродушный старик, а злой и хитрый старикашка обводил презрительным взором рыбницу и цедил сквозь зубы.

— В море пойдете. Только я вас вижу насквозь, половину улова хочете украсть у меня, верблюды облезлые, — и предупреждающе грозил пальцем, лениво, по-байски.

— Две капли наш Аблай, — удивился Ахтан.

— Кто такой?

— Наш бай.

— Похож? — в голосе старика горделивые нотки.

— Говорю, бай.

— Их у меня было, как блох на голодной собаке. Всех запомнил.

Избасар спрыгнул в воду и подставил Омартаю загорбок. Тот, не торопясь, будто всю жизнь только и делал, что ездил на чужих спинах, взобрался на Джанименова, подоткнул полы халата и громко, на всю косу закричал:

— Неси, жалкау[112], да смотри, если сапоги мне вымочишь, плохо тебе будет. Хозяин в убыток вас кормит, заслужил, чтобы не брести по воде.

Избасар перетащил Омартая на косу и бережно опустил на песок.

— Жол болсын, аксакал[113],— с полупоклоном проговорил он, расправляя старику полы халата.

К ним уже спешили ловцы.

— Откуда?

— Зачем в Ракушу приплыли? Покупать будете или продавать?

— Чаю нету? Менять будем, — посыпались со всех сторон вопросы.

Омартай смотрел поверх голов собравшихся, надменно выпятив губы.

— А вы кто? — наконец удосужился бросить он небрежно без особого интереса.

— Бинокля надо, не видал, какие ловцы бывают? — выдвинулся вперед плечистый, по пояс голый и, словно веревками оплетенный тугими мускулами казах. Он был даже выше Избасара.

Омартай усмехнулся.

— Вкус мяса узнают, когда его из котла вытащат. Об отаре за глаза по пастуху судят, о коне — по джигиту. На чьих лодках промышляете? Это прежде скажите, — и он бережно тронул бородку.

— Ишь, шайтан! — удивленно отступил плечистый казах.

— Мы на лодках Аблая.

— А мы на Прошина робим, на Митрия Прошина, сына, значит.

— Где же ваши хозяева?

— Эва, хотел чего! Где было видано, чтобы такую рань хозяева на рыбалку являлись. У них приказчики на это имеются. Вон, один из прошинских холуев чешет сюды — русский ловец, худой, как высушенная вобла, с измятым, будто спросонья лицом выпивохи, — сплюнул с остервенением и растер плевок. — Может, водка, купец, имеется? Заложу свой пай. Уступи на опохмелку. Сделай божецкую милость, — начал он подступать к Омартаю.

Тот отвернулся и подтолкнул Избасара в спину.

— Иди, что уши развесил, как ишак. Не видишь, что у этого человека, — и кивнул слегка на ловца, — водка давно отняла разум. Один язык оставила.

— Ты, видать, выжига, похлеще еще нашего Прошина, — русский ловец, понимавший, оказывается, все, о чем говорил Омартай, взглянул на него недобрыми глазами. Рядом с ним стоял казах. Широкий шрам пересекал ему лоб, пустую глазницу и щеку.

Избасар посмотрел на него и вздрогнул. В единственном глазу этого ловца, устремленного на Омартая, столько ненависти, что ее никак нельзя было скрыть.

— Некому пока вытряхнуть наших хозяев пораньше с мягких подушек. А надо бы пошевелить этих собак как следует, — сказал он сквозь зубы.

— Ой-бой! Плохими словами рот поганишь, — замахал на него Омартай. — Всемогущий аллах учит слушаться хозяев, а ты их поносишь.

— На чужих спинах ездит да еще за аллаха цепляется, свалиться, поди, боится, — эти слова русского ловца покрыл дружный смех.

— Он в прошедший раз приезжал сюды, — продолжал ловец. — Я его признаю, муку скупал и тоже все аллаха вспоминал.

— Пошли, — скомандовал одноглазый и повернулся к Избасару. — Ты его не очень-то вози, козла старого, — бросил он насмешливо. — А то совсем ишаком станешь, уши вырастут.

— Но, но, — тоненьким голоском завопил Омартай и сильнее толкнул Избасара, будто вымещал на нем гнев. — Почему стоишь? Почему не идешь назад? Отправляйся на лов! — и, недовольно поводя тощей шеей, не торопясь, зашагал к стоявшим в отдалении юртам.

— Эй, горбоносый, — подражая Омартаю, крикнул Избасару одноглазый, — ходи сюда. Пить чай будем.

— Ладно, — махнул Избасар в ответ и повел лодку к лодке одноглазого. Тот стоял на корме.

— Бросай чалку, у нас парус хороший, обе лодки потянет.

Кожгали бросил одноглазому чалку.

Вскоре он, Избасар и Ахтан перебрались в чужую лодку.

— Ассалаумагалейкум, — пожал им по русскому обычаю руки одноглазый и присел у расстеленного куска брезента. Кроме него, в лодке находился русский ловец и рослый казах, который упоминал про бинокль.

— Амансызба, — приветствовал он гостей и, оглядев Избасара, спросил:

— Давно хозяина на спине таскаешь?

Есть захочешь, потащишь, — ответил угрюмо Избасар.

— Голод заставит, верно, — согласился одноглазый.

— А тебе, как нашему Байкуату, — ткнул он в плечистого казаха, — много есть надо. Вон какие вы большие. Поливали вас, что ли?

— Меня не поливали, сам рос, — захохотал на всю бухту Байкуат и протянул одноглазому чайник.

— Давай, угощай гостей, Бейсенгали.

С минуту все молча следили, как наполняются чаем деревянные пиалы. Заедали чай мелко нарезанными кусочками печеной в золе лепешки и соленой воблой.

— Эх, мяса бы, — отодвинул от себя воблу Байкуат. — Пойду принесу, однако!

— Откуда? — удивился Бейсенгали.

— А вчера, когда сеть в заливе ставили, видел на берегу отару?

— Видел.

— Чья она, думаешь?

— Конусбая, конечно.

— Моя.

— Ох, убиваешь ты меня, — схватился за живот и захохотал прерывисто, со всхлипываниями Бейсенгали. — Или считаешь, что стоит только тысячу раз сказать «бесбармак» — сразу будешь сытым? Ох, убил.

— Сам ты себя убиваешь. Тебя все умным считают, а ты, оказывается, — Байкуат безнадежно зачмокал языком, — простых вещей не понимаешь. Как будешь жить, Бейсенгали, раз не понимаешь?

— Что ты хочешь сильно барашка кушать, это я понимаю, — с трудом справился со смехом Бейсенгали.

— А если я, Байкуат, сын Умурзака, пятнадцать лет пас Конусбаю отары. Сколько это я ему вырастил овец? И ни одной не могу скушать? — удивленно развел руки Байкуат.

— Глазами всю отару можешь скушать. Только глаза еще труднее накормить, чем живот.

— Это раньше глазами ел. Теперь зубами буду есть. Слыхал, что в степи, за Забуруном, произошло?

Единственный зрачок Бейсенгали прошелся по гостям.

«Слыхал», — определил по этому взгляду Избасар.

— Нет. А что там случилось? Расскажи.

— Туда кзыл-аскеры пришли, — понизил Байкуат голос, — всех баев до Сыр-Дарьи прогнали, а скот их беднякам роздали. Узун-кулак говорит: «На каждого чабана и ловца по два десятка овец досталось, — Байкуат замолчал, подумал и добавил: — Больше, по три десятка».

— Меньше бы болтал, — одернул его Бейсенгали. — Язык мало ли чего не наплетет, он ничего не боится, хоть много зубов вокруг. А тебе за эти слова могут поубавить рост вот на столько, — он чиркнул себя ребром ладони по шее. Его единственный зрачок испытующе и беспокойно разглядывал всех поочередно.

Избасар понял, что разговор про кзыл-аскеров предназначен специально для них, и, опрокинув пиалку донышком кверху, поднялся.

Флотилии рыбацких лодок покидали ракушенскую бухту, широким веером рассыпаясь по чуть тронутому рябью морю. Оно жадно вбирало в себя голубизну неба и от этого становилось бирюзовым. Чем дальше, тем чище, темнее бирюза. У самого горизонта в нее вплетались корабельные дымы.

— Что там за пароходы? спросил Избасар.

— Англичанка, — сплюнул зло Байкуат. — Своих шакалов мало — чужие прибежали…

— А вы из каких мест, что про англичанина не знаете? — придвинулся Бейсенгали к Ахтану.

Из Кара-Тюбе. На лодке бая Омартая ловим.

— Погоди, — русский рыбак недоверчиво посмотрел на Избасара. — Это старикашка Омартай и есть?

— Омартай.

— Он в прошлый приход назвался забурунским.

— У богача один дом, у бедняка сто. Где накормят, там и живет, — ответил за Ахтана Избасар. — Ахтан правильно сказал, он из Кара-Тюбе, этот, — показал на Кожгали, — из Забуруна. Я тут, в Ракушах жил, после в Кара-Тюбе жить стал.

— Ну, это другой табак, — согласился русский ловец.

— Про англичанина мы знаем, узун-кулак у нас тоже есть, не видели только англичанина, — добавил Кожгали.

— Омартай из Забуруна? Что-то не слышал я про такого, а ты? — обратился Бейсенгали к Байкуату.

— Про Омартая? Да пускай собаки разорвут всех купцов до последнего. Разве барашку легче, если он знает, кто ему перережет горло? Одно у всех богачей имя — шакалы. И Омартай ихний — шакал.

— Сюда зачем приехали? — продолжал выспрашивать Бейсенгали.

— Муки, сказал хозяин, покупать хочет. А чтобы лодка не стояла, нас ловить заставил. Он у нас такой. У него и бараны доятся, и валухи приплод дают.

— Э, да у вас там еще один человек, — заметил лежавшего Мазо Байкуат. — Почему не разбудили? Чаю пожалели?

— Больной он, пускай спит.

— Пускай, — согласился Байкуат и крикнул идущим справа рыбницам:

— Здесь будем кидать?

— Здесь, — ответили с лодки.

— А вы? — повернулся он к Избасару.

— Дальше пойдем.

— Тогда отчаливайте и идите. Попробуйте свое счастье. Нас оно покинуло. Пять дней пустыми на косу возвращаемся.

Кожгали, Ахтан и Избасар перепрыгнули на свою лодку. Кожгали отвязал чалку. Избасар поставил парус и повел лодку на дымы, к стоявшим у горизонта кораблям.

— Эй, ночью к нашему костру приходите! — пророкотал напоследок голос Байкуата.

— Придем, — ответил Избасар. И какое-то время провожал взглядом удалявшуюся лодку. В ней три человека, с которыми только что свел случай. А кажется, любого из них: и одноглазого Бейсенгали, и могучего Байкуата, и иссушенного работой русского ловца он знает давным-давно. Все помыслы и чаяния этих людей, их жизнь близки и понятны ему. Они кормятся от моря, ему оно тоже давало пищу и жизнь. Они ловцы, он тоже, как и они, знает, что такое тяжелый рыбацкий труд.

— Ахтан, — позвал Джанименов, — краска где? Надо написать знак.

Ахтан достал из-под банки пузырек, кисть и на носу рыбницы вывел не особенно красиво, но зато броско цифру «3». То был условный знак. Так велел Брагинский. Лодку, когда вернутся в бухту, они должны будут подвести к краю косы, напротив избы с двумя окнами. Эту избу Избасар уже приметил. На лодку явится человек. Он скажет: «Это кто же грамотей у вас такой? Всю лодку испакостил. Я природный маляр, может, подправить цифру? Сделаю разлюли-малина».

— Если разлюли-малина, тогда переделывай, — должен сказать ему в ответ Избасар.

Человек доставит сведения, за которыми послал их сюда Киров. И этого же человека надо будет попросить собрать данные обо всех промыслах и запасах нефти в Гурьеве, Доссоре, Макате и Ракуши. Но только насчет Ракуши у Избасара были еще и свои соображения.

В гостях у англичан

С десяток дымов уходят в небо. Молчаливые громадины вросли в Каспий. Легкий ветерок полощет флаги и вывешенные для просушки матросские тельняшки. Они как само море. Но эти, что густо облепили военные корабли, кажутся какими-то особенными. На кораблях чужие люди и чужая, непонятная жизнь, непонятная речь.

За лодкой тянутся поплавки. Они пунктиром перечеркнули море. Ахтан выметывает невод.

— Весь, — объявляет он.

Избасар приспускает парус. Когда поплавки смыкаются, он подает команду.

— На выборку.

Мокрый, истекающий каплями и остро пахнущий рыбой невод бежит в лодку. Его тянут шесть сильных рук.

Один из кораблей почти рядом. По всему его борту солдаты в серых куртках и такого же цвета брюках, заправленных в тяжелые ботинки.

— Эй, давай рыба, — кричит кто-то из солдат.

— Давьяй рыба, давьяй!

— Иес, о, русски, казах, риба, — подхватывают многие.

Избасар колеблется, но требования солдат все настойчивее.

— Риба, пуф-пуф будем!

На корабле делают вид, что спускают лодку.

И Джанименов решается.

— Можна, есть, рыба, — он подводит лодку вплотную к кораблю и показывает на болтающуюся стремянку. — Эта давай.

Ему спускают ее. Он набрасывает в корзину рыбы, и солдаты вытягивают его стремянкой на палубу.

— Киргиза, киргиза, — обступают они Избасара, роются в корзине.

— Бери, бери, деньги давай, — говорит Джанименов.

Денег ему никто не дает, но корзина быстро пустеет. А с верхней палубы уже спускается офицер. Солдаты отходят от Избасара. Он стоит с рыбиной в руках, у его ног бьет хвостом не желающий засыпать жирный лещ.

Офицер трогает леща стеком и в упор смотрит на Избасара. Этим же стеком распахивает ему незастегнутую, накинутую на голое тело рыбацкую куртку и брезгливо морщится.

— Ты кто есть? — спрашивает он по-русски с небольшим акцентом.

— Ловцы мы, рыба ловим, — Избасар сует под нос офицеру леща. — Бери сыйлау — подарка называется, деньги не надо, даром.

— Как попал сюда?

— Твои солдаты позвал, рыба кушать захотел.

В это время лещ бьет хвостом и задевает офицеру подбородок.

— Иес, — отшатывается офицер, хлопает Избасара по руке стеком и поворачивается к солдатам.

— Вниз. В море!

Целая их шеренга бросается к Джанименову. Солдаты сваливают его, поднимают, раскачивают за руки и ноги и с громким смехом швыряют за борт.

Избасар кувыркается в воздухе, ныряет и долго плывет под водой. Выныривает у самой лодки. Ахтан с Кожгали протягивают ему весла.

На палубе корабля у поручней помахивает стеком офицер. Он стоит отвернувшись. Его не интересует, выплыл или не выплыл киргиз.

Избасар грозит ему кулаком.

— У, вобла, ишак, скоро тебя в море кидать будем. — Но произносит он это без особой злобы, даже внутренне посмеиваясь: «Могло быть хуже».

— Не ушибся? — спрашивает его Кожгали.

Избасар не отвечает и молча начинает поднимать парус, стараясь не смотреть на друзей. Ему кажется, что те упрекают его в душе за этот необдуманный поступок. «Зачем было соваться на пароход, кто дал право ему рисковать собой и ими?»

Но все же он успел разглядеть на палубе у люков накрытые брезентом штабеля из продолговатых ящиков. Было ясно, что в них винтовки. Ящики по всем признакам подняли недавно из трюма и собираются сгружать. Зачем? Для новых солдат? Откуда они у белых?

— Пойдем вдоль берега, — объявляет Избасар.

Ахтан достает из потайного места морской бинокль и, накрывшись сетями, ложится на носу рыбницы. Дует попутный ветерок. Мимо бегут камышовые бухточки, они плавятся на солнце и топят в просвеченной до глубины морской воде свою зелень и свою желтизну. Показывают наготу и небольшие заливчики с белесыми песчаными откосами, где отдыхают сытые бакланы и чайки. Изредка на берегах заливчиков мелькают то одинокий рыбацкий шалаш, то юрта.

Было ясно, что подходы к Ракуши не охраняются. Видимо, и мысли не допускали деникинцы о возможности высадки здесь красного десанта, надеялись на англичан: такие корабли, такая орудийная мощь!

Когда стали приближаться к Ракуши, навстречу показались хорошо знакомые Избасару серые очертания «Ардагана» — грузо-пассажирского парохода. Раньше этот пароход обычно ходил между Баку и Астраханью, перевозил пассажиров и разную кладь. Сейчас на его палубе были солдаты.

— Эй, на лодке, заснули, растак вашу так, — послышалось с мостика парохода. — Куда прете! Глаза повылазили? Вот шарахну, узнаете.

Мимо скользнул давно не крашенный, облупившийся пароходный борт. Молчаливые взгляды пожилых седоусых солдат, одетых в непривычного покроя рубахи с множеством карманов, провожали лодку.

— Совсем, однако, старики, — удивился Ахтан. — Разве таким охота воевать? Им дома сидеть надо, внуков пасти.

— Глядите, и казахи есть! — подхватил Кожгали.

— Правда! — подтвердил Избасар. — Значит, Деника совсем стал плохо жить. А?

— Плохо, поди.

— А Киров нам чего говорил? Забыли?

— Забыли, Избаке, скажи снова.

— Толкнуть, он сказал, Денику хорошо, — и Деника покатится долой, не удержишь. Выдохся Деника.

— Выдохся? Как это? — не понял Ахтан.

— Как лошадь, которую загнали.

Приподнявшись на локтях, внимательно смотрел вслед удалявшемуся пароходу и Ян.

— Я на англичанке много винтовок видел. А тут как раз солдат новых везут. Может, белые чего-нибудь задумали? Узнать бы, — почесал Избасар переносицу. — Ловцов надо поспрашивать.

— Обязательно надо, — подтвердил Кожгали.

Ахтан неожиданно захохотал:

— Ты как летел с англичанки, Избаке! Ой-бой, как чайка! Я думал, на дно моря уйдешь.

— Они тебя раз-два, раз-два, и ты как раплан, — засмеялся вслед за Ахтаном Кожгали и раскинул руки, как крылья.

Скобка усов над губой Избасара старалась побороть смех. Но она дрогнула, и губы разъехались в стороны.

— Ох-хо-хо, — разразился смехом Избасар: — Как айрплан летел, говоришь?.. Ох-хо-хо! — Вернусь к Кирову, скажу: «Давай айрплан, летать буду, умею».

Поравнялись с бухтой. Избасар велел готовить сети.

— Может, опять повезет? — подмигнул он друзьям.

За корму с легким шуршанием поползли, шлепаясь об воду, поплавки.

Возвращался в этот вечер Избасар с друзьями с лова, когда по всей косе догорали костры. На дне причалки трепыхались крупные сазаны, толстые лещи и небольшой темноспинный осетр.

— Здоровы ли пришли? — из темноты выдвинулась фигура одноглазого. — С уловом?

«Ждет, следит», — понял Избасар.

— С уловом, — ответил он и подал Бейсенгали осетра. — Прямите от первой удачи.

Тот поколебался, все же взял рыбину и ответил по-рыбацки.

— Пусть будет всегда ваш улов равен этой щедрости, — и, помолчав, добавил: — Идемте к костру, чай вскипятили.

Избасар, кивнув, стал выбрасывать рыбу к ногам спешивших сюда со всех сторон ловцов.

— Берите, счастья нам пожелайте.

— Желаем, желаем, — отвечали рыбаки.

— Счастье-то, как видать, вы нам привезли. Неделю пустые с промысла вертаемся, — сказал старый ловец с окладистой русой бородой, прикидывая на изъеденной солью ладони огромного леща. — Пошла, знатца, рыба, завтра и мы, знатца, с уловом будем. Побегу, обскажу своим.

Прихватив одежду, Избасар с Кожгали пошли по косе к костру Бейсенгали. Ахтан остался с Мазо.

— Сюда давайте, — встретил их Байкуат. — Кошму для вас постелили.

— А третий где? — настороженно спросил сидевший у костра Бейсенгали, выставляя на середину кошмы деревянные кисе и блюдо с рыбой.

— Остался. Там, больной, — ответил Избасар.

И разговор сразу перекинулся на сегодняшний улов. Подошли еще рыбаки, принялись расспрашивать, где кидали сети. Намечали сообща места завтрашнего лова.

Когда Избасар рассказал об английском корабле, Байкуат так и покатился от смеха.

— Раскачали и вниз, — громко хохотал он не столько над Джанименовым, сколько от избытка нерастраченной силы.

Совсем иначе встретил это сообщение Бейсенгали.

— На англичанке был? — поворошил он костер и умолк. Но Избасар все время ловил на себе его острый, немигающий, как у птицы, взгляд и резко оборачивался. Тогда по губам Бейсенгали скользила усмешка, но взгляда своего, который, казалось, мог бы прожечь железо, он не отводил. Костер догорал, завитки дыма бежали ввысь, запахнутые звездной полостью.

«Как бы такой „друг“ не пырнул ножом», — думал про Бейсенгали Избасар. И в свою очередь стал присматриваться к нему.

Вот Бейсенгали повернулся к Кожгали, бросившему в костер охапку сухого камыша.

Костер брызнул продолговатой струйкой и на какой-то миг убрал со щеки Бейсенгали шрам. А Избасару вдруг показалось, что он видел раньше и этот высокий лоб, и этот небольшой нос с широко распахнутыми крыльями ноздрей, и густые вразлет брови.

Теперь уже Бейсенгали поднимал рывком голову, чувствуя на себе чужой взгляд. А позже, когда кое-кто из рыбаков, расстелив у костра немудреные пожитки и подбросив под головы собственные кулаки, начал понемногу похрапывать, Бейсенгали тихо запел.

И не стало сразу ни плеска моря, ни потрескивания костра. И шрам уже теперь окончательно исчез со щеки певца. Его лицо озарилось каким-то очень теплым внутренним светом. А в голосе Бейсенгали столько затаенной горечи, столько обнаженной тоски, что, слушая его, нельзя унять щемящее чувство, которое властно поднимается из глубин души, кажется, голос одноглазого сейчас затопит этой своей нечеловеческой тоской и косу, и берег, как вешнее половодье топит низинные луга.

Бейсенгали пел про степь, про звезды. Он просил их осветить дорогу той, которую любит.

А Избасару вспомнился такой же поздний вечер. На поляне, подступившей к рыбацкому поселку, собралась молодежь.

На глиняном дувале — он, Избасар, совсем еще мальчишка. Ему нельзя в круг, где сидят девушки и ребята повзрослее.

В центре круга с домброй… Акылбек.

— Спой, спой еще, — просят его.

И он поет эту вот песню про звезды.

Постаревший, изуродованный Акылбек и сидел сейчас перед Избасаром у ловецкого костра.

— Пойдем, поговорить надо, — положил ему на плечо руку Избасар, когда Бейсенгали замолчал и сидел поникший.

— Поговорить? — Бейсенгали вздрогнул, набросил чапан и пошел за Джанименовым, похоже не понимая, куда идет, зачем. В душе у него все еще звучала песня, он пока не освободился еще от ее чар.

У самой воды Избасар остановился.

— Я узнал тебя, Акылбек, — круто повернулся он к Бейсенгали. — Ты убил Темирбека!

Одноглазый стремительно нагнулся, выхватил нож и кинулся на Избасара. Тот все же успел перехватить ему руку, сжать и завернуть за спину. Нож упал на песок.

— Отпусти, — прохрипел Бейсенгали.

— Не кидайся как тигр. Я тебе не враг, — Избасар опустился на корточки и начал сворачивать цигарку. — Погляди на меня, неужели не узнаешь и теперь?

— Нет.

— Помогу. Ты нашел тогда в камышах обесчещенную байским сынком Темирбеком свою младшую сестренку, ты кинулся в юрту бая. Увидев тебя, Темирбек завизжал как поросенок, потом он бросился бежать. Ты заставил его вернуться и убил. Разве я не так говорю?

— Правильно говоришь, но не все. Кто послал тебя, собака, проследить за мной? Я сразу понял, что ты явился неспроста на косу, но я не дамся тебе.

Бейсенгали отпрыгнул в сторону. В руке у него опять блеснул нож. Избасар на этот раз даже не пошевелился.

— Видно, копыта времени изменили и мое лицо, — усмехнулся он.

Показался краешек луны. Как начищенный медный таз, поднималась она над бухтой, прокладывая до самой косы сверкающую дорогу.

— Узнал, ой-бой, узнал, — обрадованно закричал Бейсенгали. — Ты Избасар, сын Джанимена, в ту ночь ты перевез меня через бухту на лодке, — и он схватил Избасара за руки. — Позор на мою голову. Ты мне жизнь спас, а я с ножом на тебя. Ой, какой позор!

— Ничего, замахнуться каждый может, — успокаивал Избасар Бейсенгали.

Но тот не унимался:

— Бей меня, бей, сними позор, — требовал он.

Избасар усадил его рядом и попросил рассказать, как он жил эти годы, откуда у него шрам.

— Когда ты меня перевез через бухту, — начал уже спокойнее рассказывать Бейсенгали, — я ушел на Мангышлак, оттуда ушел далеко к горам, на землю, которую зовут Риддер. Там и работал вместе с русскими, медь из-под земли доставал. А потом русские не спустились в шахту, на хозяина осердились, денег он мало платил. Тогда хозяин солдат позвал, они стали шашками драться. Я одного солдата камнем с коня сбил, а другого не видел. Он и ударил меня своей шашкой. Полгода после этого меня русская старуха лечила. Едва живой остался. А след вон какой, — Акылбек провел рукой по лицу. — Некрасиво? — и криво усмехнулся. — Зато никто не узнает. Никто не называл меня с тех пор Акылбеком. Один ты назвал. Другой бы кто узнал, конец мне наступил бы. Отец Темирбека спит и видит, как мне аркан на шею повесить. Везде мои приметы послал. Я знаю.

— А почему не ушел от Акылбека туда? — неопределенно показал жестом Избасар.

— К большевикам?

— Хотя бы.

— Ты разве знаешь, как там у них? — недоверчиво посмотрел на Избасара Акылбек. Даже повернулся к нему всем корпусом.

Какую-то долю минуты Избасар колебался: «Не бывает, — убеждал он себя, — кривой тени от дерева, если ствол прямой, не бывает, чтобы побратим предал».

— Я оттуда пришел, Акылбек, — назвал он Бейсенгали прежним именем.

— Ты правду говоришь? — Акылбек схватил его за руку, в этом жесте было и нетерпение, и одновременно затаенная теплота.

— Правду!

— Ленина видел?

— Нет.

— Как же Ленина не видел? — сокрушенно качнул головой Акылбек. — Его все знают. Я тоже.

— Как, знаешь Ленина? — усомнился Избасар.

— А вот покажу, друг, гляди, как хорошо знаю! — Акылбек сбросил чапан, отогнул полу, достал из-за шва маленький парусиновый конвертик, а из него порядком истертую газету и бережно расправил ее.

— На, подержи немного, только не порви, пожалуйста!

На захватанном многими пальцами газетном листке, бережно не тронут знакомый крутой лоб, прищуренные глаза.

— Ленин! Правда! Владимир Ленин.

— Я же говорил тебе. Только у одного меня есть, — гордо вскинул Акылбек голову, — из всех аулов бишара едет посмотреть. Про большевиков послушать.

— И ты им говоришь?

— Нет, другие говорят. Я сам слушаю, — Акылбек бережно подул на газету, смел с нее невидимые пылинки, запаковал в чехольчик и упрятал в чапан, на старое место.

— А где ты, Акылбек, взял эту газету?

— Может, нашел, — уклончиво ответил Акылбек, но тут же еще ближе придвинулся к Джанименову, коснулся его плечом, будто потребовал хранить тайну.

— Не бойся, говори, Акылбек.

— Тебя, Избаке, не боюсь. Мы с Кадыром на промысел один раз пошли. Недавно это было. Жалко, не знаешь ты Кадыра. Он, как Байкуат, большой. Ну и когда пришли в Уйткульскую бухту сети сушить, есть у нас такая, на нас из камышей русские люди с ружьями выбежали. Мы испугались здорово. А они спрашивают: кто такие? Говорим, ловцы. Они смеются. По рукам, говорят, видно, что ловцы, — Акылбек понизил голос. — Ты думаешь, кто нас окружил с Кадыром? — и, помолчав секунду, добавил: — Самые настоящие красные большевики. Вот кто! — он взял из рук Избасара кисет и закурил. Дым глотал большими торопливыми затяжками.

А луна тем временем все дальше прокладывала себе дорогу через бухту, до самого берега. Акылбек же торопливо, как и курил, облизывал сохнущие губы и вроде боялся, что ему не хватит слов рассказать о самых ярких и дорогих из всей его жизни нескольких днях. В них он еще до сих пор не разобрался до конца, но что не плюхнулся тогда лицом в грязь, осилил страх и благодаря этому узнал, какими бывают не по легендам, не в сказках, а в действительности настоящие люди — в этом он разобрался хорошо.

Такими людьми в его понятии были те партизаны-большевики. Акылбек гордился, что прожил с ними несколько дней одной жизнью. Из его рассказа Избасар отчетливо представил себе, как партизаны попросили Кадыра и Акылбека провести их по камышам, к реке. И когда до реки было несколько сотен шагов, из укрытия ударили пулеметы белых. Акылбек с Кадыром вжались в песок и боялись пошевелиться, они ругали себя, что согласились быть проводниками. Пули свистели над их головами, жикали по воде, рубили камыши.

Командир партизан уложил людей в цепь и велел своему помощнику ползти к протоке, искать лодки. А зачем их было искать, если Акылбек с Кадыром знали, где их прячут ловцы. Туда и повели они через самые густые камыши отряд.

Обоим хотелось поскорее уйти от пуль. Очень уж страшно они пели: двух партизан ранили, одного убили наповал.

Акылбек шел первым и радовался, что теперь пули его не достанут. Позади много партизан. Они несут раненых и заслоняют их с Кадыром. Пули вначале в партизан попадут. Об одном только болела душа у Акылбека. Командир велел матросу и еще одному партизану остаться на прежнем месте и задерживать белых. Он сказал им: «Переправимся, пришлю за вами. До той поры ни шагу назад», — и обнял сначала одного, вслед другого.

«Два человека остались, — шагал и думал Акылбек, — а белых вон сколько! Не сосчитать. На верную смерть оставил командир матроса и того, второго, совсем еще молодого большевика».

Его неудержимо потянуло помочь им. Как только он довел партизан до лодок, отправил их с Кадыром, тут же кинулся назад. Прибежал и видит: матрос лежит за песчаной косой, а молодой парень немного в стороне от него. Лишь сунутся белые к реке, они и сыпанут по ним — матрос из пулемета, тот, второй, из винтовки. Матросу даже жарко стало, он сбросил шапку, а волосы у него белые-белые, как обмытый осенними дождями ковыль. И уж очень злым оказался этот матрос. Увидел он Акылбека, плюнул и закричал:

— Тебя кто звал? — и начал махать перед его лицом кулаками. — А ну, мотай отсель, если жить не надоело, — да еще ногой старается достать. — Шастай, кому сказываю!

А когда понял, что не уйдет Акылбек, перестал сердиться.

— Стрелять умеешь? — спросил.

— Умею стрелять, — ответил ему Акылбек.

— Берн тогда винтовку, — шепнул матрос, ложись подальше, пусть сволочь белая думает, будто нас много тут. Не жалей патроны, лупи, как только сунутся гады.

И Акылбек стал стрелять по камышам.

А потом пуля нашла молодого большевика. Немного позже ужалила и матроса. Он ткнулся лицом в песок, полежал так, поднял голову, дал очередь, оторвал от тельняшки рукав, перевязал плечо, куда пуля ударила, и опять взялся за пулемет.

Акылбек бросился к матросу, ухватил за руку.

— Уходить надо, — заторопил он его, — скорее уходить надо. Не найдут нас там.

Матрос даже позеленел, ударить хотел, не дотянулся только, кулак все же показал.

— Ты что, — удивился он, — хочешь, чтобы балтийский матрос товарищей предал? Без команды тыл открыл? Уползай отсель, пакость паршивая, а то я от тебя мокрое место оставлю.

Акылбек обиделся, лег рядом с матросом и вжал винтовку в плечо. Белые подобрались еще ближе и вот-вот ринутся с ревом на дымящуюся от укусов пуль эту прибрежную косу, ставшую вдруг совсем маленькой и совсем открытой.

Все, что происходило затем, осталось в сознании, как сон. Но когда почти вплотную выставились из камышей фуражки с желтыми околышами, и матрос, схватив гранаты, кинулся в гущу белых, плечо к плечу с ним бежал Акылбек, тоже с гранатой, хотя и не знал, как надо «стрелять» из нее.

И случилось невероятное. Цепь белых дрогнула и побежала.

Акылбек затянулся в последний раз и притушил об воду остаток цигарки.

— Матрос отобрал у меня эту, как ее забыл… грамáту будто звать, — вспомнил он, — и давай кричать, почему я чекушку не выдернул. Не порвется, оказывается, грамата, если чекушку не выдернуть. А кто знал? После уж матрос кричал на меня за чекушку, когда за нами Кадыр прибежал. Не знал я про чекушку. Вот беда какая!

Он поднялся с корточек, оглядел бухту, поправил рывком чапан. На косе загасли уже все костры. Луна окунула свой краешек в далекую каспийскую волну и таяла в ней, как сахар.

— Пойдем, однако, Избаке. Спать надо.

Легенда

Долго не мог уснуть в ту ночь Избасар. Рядом, голова к голове, Акылбек. Он тоже не сомкнул еще глаз. Оба лежали, думали каждый о своем.

Еле слышно била о гальку притихшая после шторма волна. Акылбек глядел, как проклевывались сквозь мглу и снова исчезали в высоте звезды, а мысли его все возвращались к матросу. «Где он, живой ли?»

— Не спишь? — спросил он Избасара.

— Нет.

— Ленина мне красный матрос, о котором говорил тебе, дал. Василием матроса звать. Мы с Кадыром тогда три дня у красных прожили.

— Три?

— А знаешь, почему Василий не боялся белых?

— Нет.

— Ленин у него был. После Василий рассказал, что едва не застрелил меня, когда я испугался и в камыши бежать звал его.

— Ты бы не про камыш, про Ленина, — сон окончательно покинул Избасара.

— Я же говорил тебе, что Василий стрелял без шапки?

— Говорил.

— А в шапке у него («бескозыр» — шапка называется) была эта бумага, где лицо Ленина. Он смотрел на бумагу и не боялся.

— Он же стрелял. Когда смотреть было?

— Все равно смотрел, как ты не понимаешь, Избаке?

Трудно было расстаться Акылбеку с нарисованной уже позже в воображении картиной, и он сердито повел плечами. Когда успокоился, продолжил: — Потом меня учил про Ленина знать. Долго, все три дня учил. Я по-русски совсем плохо тогда понимал, а тут понял. Каждое слово Василия, как в сундук, в сердце складывал, чтобы не забыть. Мало ли! Какой батыр Ленин. А! — Акылбек приподнялся на локте. — У нас тоже батыры были. Много. Они хотели казахов от баев освободить. У других народов тоже. А силы у батыров мало было. У Ленина много. За Ленина казахи идут, башкиры, татары, русских сколько идет. Все, кто бедный, за Ленина, потому что Ленину, как брат, русский ли, узбек ли, казах. Он за всех. А на одного бая сколько бедняков приходится? Правильно я говорю?

— Правильно.

— Когда мы уходили от красных аскеров, Василий мне отдал лицо Ленина. Я его прячу, ловцам понемножку показываю, которых знаю.

— Смотри, дознается какой-нибудь беляк, пропадешь.

— Откуда узнает? Скоро мне еще Ленина дадут. Вот такого, — раскрыл Акылбек руки, — русский кузнец обещал.

— Кузнец? Откуда такой здесь?

— В Доссоре живет.

— Сюда зачем ездит?

— Значит надо, — усмехнулся Акылбек. — Он, как Василий, — и совсем тихо добавил: — большевик.

— Ты меня поведи скорее к нему.

— Тебя можно, — согласился Акылбек. — Ты же большевик, если оттуда пришел?

— Большевик.

— Мы с Байкуатом тоже. За Ленина мы. Ты не спишь, Байкуат? — позвал Акылбек в темноту.

— Не сплю. А он откуда родом?

— Кто?

— Ленин?

— Говорил Василий, в тюрьме он сидел, потом убежал. На чужую землю отправили, тоже ушел. Вот какой Ленин.

— Правда, сидел в тюрьме, много сидел, — подтвердил Избасар.

Байкуат вскинул над кошмой голову.

— Болтаете, как дети. Разве Ленина можно в тюрьму посадить? — и, помолчав немного, решительно ответил сам себе: — Нет, нельзя.

— Может, царь его схватил, раньше, пока не прогнали царя.

— Царь. Он никакого царя не боялся. Ничего вы оба про Ленина не знаете. Тут недалеко один старый человек живет. Все про Ленина знает. За сто верст к нему приезжают чабаны послушать, ловцы тоже приезжают. Он говорит, что Ленина, сына Ильи, зовут Владимир. Живет он в большой крепости, называется Кремил. Стены у Кремила такие, что две юрты в ряд станут, а высокие!.. — Тучи за такие стены хватаются. Никакой враг на кремильские стены не залезет. А врагов у Ленина ой-ой-ой! Много! Каждый богатый купец, бай, приказчик, староста, — враг Ленина. Он, у кого из них скот, у кого землю, рыбалку, у кого заводы всякие отнял и беднякам отдал. Только на нашем Каспии, поди, больше, чем двести врагов у Ленина живет. А еще десятников сосчитать, э-э, тогда тысяча наберется. Тогда по всей земле сколько? Это не я говорю, — счел нужным пояснить Байкуат. — А тот акын, который возле Ракуши живет. Он хорошо знает, как лезут на Кремил враги Ленина. Зубами от ярости камни на стенах грызут, а Ленин и не смотрит на них. Он с бедняками говорит. К нему люди со всех степей и аулов едут. От русских, от казахов, от англичанских даже. Все с обидами на свою собачью жизнь, на баев идут к нему. Придут, спрашивают, долго, нет осталось терпеть? Когда он их счастливыми сделает? Ленин послушает, улыбнется, и свет по комнате пойдет. Он опять походит быстро от стены до стены и скажет: «Счастье — это птица, в руки не залетит, поймать надо».

— Ты, друг, путаешь, — оборвал Байкуата Акылбек. — Так не старик, так русский Василий рассказывал.

— Он тоже, поди, от старика слышал, — нашелся Байкуат и недовольно поморщился, — сбил ты меня со слова, Акылеке. — Заложив за щеку насыбай и объявив, что вспомнил как дальше, продолжал:

— Поймать, говорит Ленин, надо птицу. Еще много разного объясняет он беднякам: откуда богачи появились, как их надо прогнать. Всех. Как без них жить. Богатых-то сколько? Тьфу. Совсем мало. А бедных, как песку на берегах моря. Вон сколько песку, — широким жестом повел вокруг Байкуат, — Ленин и говорит: сколько вас, видите? Соберитесь в кучу, в один отряд. И идите гнать баев. Люди слушают и делают, как говорит Ленин.

Байкуат умолк.

— А что же, так и не возьмут Кремил враги? — поддавшись очарованию услышанного, спросил уже знавший наизусть эту легенду Акылбек.

Байкуат как бы очнулся.

— Нет, враги, конечно, лезут и лезут. Когда им совсем мало останется лезть, тогда к Ленину подходят его большевики и говорят про врагов. Он послушает, опять улыбнется. Ты же знаешь, Бейсеке, — повернул голову к другу Байкуат, — как Ленин улыбается?

— Знаю. Вот так, — и Акылбек, прикрыв пустую глазницу, попытался собрать веко у здорового глаза в морщинки. Только этой его попытки улыбнуться, как улыбается Ленин, никто не увидел. Было темно.

А Байкуат, прервав рассказ продолжительным вздохом, заговорил снова:

— Ну, улыбнется он, значит, взмахнет рукой и сразу над Кремилом тучи, огонь и гром сильный. А по горам, степям кзыл-аскеры скачут. Пыль от аскерских коней до неба, земля от их копыт трясется. Вот сколько много аскеров. И начинают они врагов рубить. Только головы летят. Порубят, Ленину скажут. Он поднимается на стену, поглядит вот так кругом, — приложил Байкуат к глазам ладонь, — и вся земля перед ним. Все ему видно, где еще баи зверствуют, остались, не успели прогнать, где бедняки плачут. Посмотрит он, даже глаза закроет. Тяжело ему сделается, потом выпрямится да как крикнет: «Эй, аскеры мои верные, не бросайте тулпары, здесь врагов побили, теперь по всем степям скачите, где Кзыл-Орда, где Каспий, Кок-Су, где Сыр-Дарья. Быстрее скачите на помощь беднякам, на погибель всем баям». И голос Владимира, сына Ильи, Ленина, у него еще другая фамилия есть, забыл я ее, — вздохнул сожалеюще Байкуат, — как гром над землей. И скачут аскеры бедноту счастьем наделять. А Ленин опять беседует с народом, советы слушает, сам дает. Власть-то, которая за Ленина, поэтому и зовется советской властью. Вот как акын рассказывает, — закончил Байкуат. — Не знаю, может, прибавляет чего? — И, помолчав немного, добавил: — Нет, ничего не прибавляет. Аскеры красные скоро к нам доскачут.

Наступило молчание. Подбросив под голову ладони, смотрел на звезды Акылбек. Тихо, голова к голове, лежали Избасар и Кожгали.

Легкий ветерок сдувал сероватый пепел с углей в остывающем костре, и они слабо мерцали.

Текла ночь. К ее шорохам и всплескам прислушивался лежавший на корме рыбницы Ян Мазо.

В который уже раз вспоминал он почему-то сегодня свой разговор в астраханском кремле с Брагинским, и на его тонких губах закипала торжествующая усмешка.

Ловко удалось тогда ему обвести вокруг пальца одержимого красного. И тот сочувственно смотрел на его забинтованные руки да еще советовал не запускать, лечить. Если бы хоть на миг пришла ему мысль, что руки специально ошпарены слегка кипятком. Они ведь могли вызвать подозрение. Матрос с Балтики, в прошлом рыбак — и вдруг такие руки. А под марлей попробуй разгляди, какие они.

Покачивается на легкой волне лодка, трется днищем о гальку. «Хр, храпп, хр», — слышится через равные промежутки. Глядит в темный провал неба штабс-капитан Петр Спаре — опытный разведчик из ставки генерала Деникина. «Ишь, чего большевички захотели. Нефть им понадобилась! Десант решили послать. Ну, ну!».

Течет ночь. Спаре думает, что скоро в его руках окажутся все нити от большевистского подполья в Гурьеве, Ракуши, Доссоре и тогда можно будет захлопнуть мышеловку.

«Нефть! Утопить бы их в ней, всех до одного, как утопил того раненого матроса и документы которого взял себе. Всех. — Капитан сжимает кулаки. — И своих дорогих соплеменников, латышей, продавшихся Ленину, тоже раздавить бы, как блох, отплатить им за унижение, за страхи, которые пришлось испытать, за то, что из одного казана приходится есть с этой грязной Киргизией, за отобранные отцовские рыбокоптильни, магазины, за самого отца, погибшего в чека».

Покачивается еле заметно лодка, поскрипывает чуть слышно.

Человек пришел

Человек пришел, когда лодка, ткнувшись в прибрежный песок на косе, еще покачивалась и гнала от себя волну.

Небольшого роста, медлительный, с рябым добродушным лицом, на котором заметнее всего детской чистоты глаза, он держал в руках обструганную доску и улыбался.

— Это кто же грамотей такой у вас? Всю лодку испакостил. Я природный маляр, Шаповалов Леонтий Тихонович. Меня тут каждый знает. Может, подправить цифирину? Сделаю разлюли-малина.

— Если разлюли-малина, тогда переделывай, подправляй, — вглядываясь в обветренное лицо человека, сказал Избасар.

— И банку кормовую заодно сменю вам, подгнила она у вас, — хитро подмигнул Шаповалов, примерил принесенную доску, обрезал ее с одного края вынутой из-за голенища пилкой, вложил в гнезда вместо вынутой доски, провел по банке рукой и сказал, перейдя почти на шепот:

— Ну, ребятушки, берегите досточку, как глаз, к примеру. Много, в случае чего, она жизней сохранит. Ох, много. Вот тут, — притянул к себе за рукав Избасара, — по табачному крайнему сучку, скажешь Миронычу, чтобы ее надвое развалили. Все у ней там внутри. Понял?

— Понял, Шапал. Не бойся.

— Все будет, как надо, — приподнялся на локтях Мазо и поманил пальцем Шаповалова. — Табачок какой куришь, братишка?

— Некурящий, — подошел к Яну Шаповалов.

— A-а, бывает, которые не курят.

Шагнул ближе и Избасар.

— Про нефть просили тебя узнать, — тихо сказал он и, отыскав в куче сетей берестяной поплавок, вынул из него сперва затычку, затем бумажку. — Тебе Киров велел показать.

Шаповалов стал читать, а когда прочел, с его лица долго не могло исчезнуть радостное волнение, и лицо как бы светилось каждой рябинкой.

— Что надо, согласно этой депеше узнать?

— Сколько добывают и сколько в запасе нефти в Доссоре, Макате, Гурьеве, как ее караулят.

— Ясно. А насчет Ракуши как?

Избасар на мгновение замялся.

— Про Ракуши не надо совсем, — пересилив себя, сказал он твердо.

— Сделаем. Через три дня об эту пору будьте здесь, — Шаповалов улыбнулся все той же преображающей лицо улыбкой. — Приду носовую банку сменять.

Он четвертями измерил длину скамьи на носу лодки, подал всем поочередно твердую большую руку и, не торопясь, пошел по косе.

Избасар смотрел ему вслед, повторяя мысленно: «Разлюли, разлюли-малина». От этих неожиданных своим непривычным сочетанием, очень сочных на слух слов и от тона, каким произнес их спокойный с виду, рябой коренастый человек, на сердце вдруг сделалось очень легко, будто прибавилось сил одолеть все самое страшное, что может встретиться впереди. А рябой человек, принесший с собой эту уверенность, уже шагал размашистой походкой по косе, слегка раскачивая плечи.

«Разлюли-малина!» — Избасар перевел взгляд на полоску воды чем дальше, тем шире растекавшуюся за береговым мысом, и увидел, как бегут в ее голубизне, опрокинувшись навзничь, светлые облачка. Полоска ширилась и переходила в море. В его голубизне тоже плыли облака. И море меняло цвет. Оно уже зеленое, очень похожее на безбрежную степь. Избасар родился в такой вот мягкой своей бархатистой зеленью степи. И стоило ему только подумать о ней, как сердце властно сжималось от воспоминаний. И уже некуда было уйти — и от сладких ввинчивающихся в синеву вечера затейливых дымков над юртами, и от запахов парного молока, от зовущей в неизведанные дали звонкой домбры. Уже щекотал горло освежающий кумыс.

А дали, куда настойчиво звала домбра, казались заполнены только степью, ржанием стригунков да побрехиванием псов, охранявших отары. Это уже после узнал, что не всюду одна только степь, что есть на земле и огромные города, в шуме которых смогут, как в глубоком колодце, потонуть и степное ржание табунов, и вой тысячи волков. И очень много людей живет в таких городах. В той же Астрахани… А среди них Киров. Сергей Миронович Киров, посланный охранять калмыцкие и казахские степи от атамана Деники самим Лениным. И мысли уже перекинулись на невысокого, коренастого человека с открытой шеей, прихваченной накрепко загаром. Вот он поднимается из-за стола и идет навстречу.

— Проходите, товарищи! Снимайте шинели, разговор у нас с вами будет длинный, как степная дорога…

Или это сейчас кажется, будто Киров упомянул про степную дорогу, или сказал на самом деле?

Плывут по небу над седым Каспием ажурные облака и по морю плывут точь-в-точь такие же, очень далекие и стремительные.

У лодки появился Байкуат.

— Амансызба. Сегодня как ловили? — спросил он.

— Хорошо ловили.

— Мы тоже хорошо. Чего делать будете?

— Сети надо сушить, уху варить будем.

— Ладно, варите, Байсеке сказал, чтобы ты не уходил, ждал его. Слышишь?

— Слышу.

После, когда сварили и съели уху, Избасар велел Кожгали сходить к ловцам.

— Узнай, может, скажут, куда «Ардаган» солдат повез? Тихо узнавай, невзначай будто.

— Чего Кожгали маленький или глупый, — даже обиделся над такой опекой Джаркимбаев. И он что-то долго и недовольно бормотал, вылезая из лодки.

Темнело. Избасар достал из-под настила наган, проверил и сунул под рубаху за ремень.

Только он это сделал, над бортом выросла фигура Акылбека.

— Пошли, Избаке, — объявил он, — кузнец ждет.

И они побрели через тальник по липкой, нагревшейся за день воде. Брели долго, пока на песчаном бугре не остановились.

— Здесь, — шепнул Акылбек. — Здесь жди, — пояснил он и ушел.

На пригорке, окруженном камышом, душно, воздух сырой, тяжелый. Где-то журчит вода и стонет цапля. Зашуршал песок, из-за камышовой прогалины вынырнул Акылбек.

— Идем, — бросил он односложно.

Миновали еще один бугор побольше и уткнулись в сарай. Акылбек отодвинул висевшую на одной петле дверь. Избасар шагнул через сваленные у входа сломанные весла внутрь помещения и увидел горевший фонарь. Возле, на деревянных обрубках, двое: небольшого роста, худой, наголо обритый казах в пиджаке и заправленных в сапоги пестрых брюках. Рядом круглолицый русский с рыжеватыми вислыми усами.

Он поднялся первым.

— Петр Дорохов, я и буду кузнец.

— Избасар меня зовут.

— Вот и познакомились. А это Гайнулла.

— Садись, Избаке, рассказывай. По-казахски говори, Петра по-казахски здорово понимает, — сказал Гайнулла и повернулся к Акылбеку. — Ты, Бейсеке, постой там, погляди хорошенько, сам знаешь!

Акылбек неохотно вышел из сарая.

Избасар молчал. Его вдруг охватило беспокойство. Кузнец, видимо, понял это и спросил:

— Бейсенгали доверяешь?

— Бейсенгали? «Э, да это же Акылбек». Конечно доверяю, побратим мой.

— А в нас сомневаешься?

— Почему на слово должен верить?

— Мы бы тоже не поверили, не Бейсенгали если бы. Вот только зачем ты старого ишака Омартая на спине таскаешь, а? — и кузнец засмеялся не осуждающе, а весело, с хитринкой.

«Неужели про Омартая знает?» — подумал Избасар, вспомнив, что Омартай уже два раза побывал зачем-то в Ракуши.

— Омартай свой, — сказал он.

Кузнец ждал. Ведь Избасар первым напросился на встречу с ним.

— Мы, когда шли сюда, за Джамбайской бухтой немного постреляли. Лодка с мотором за нами бежала. Гранату в нее бросили и удрали. Еще белого казака немного стукнул я. Наверно, он помер. Может, ищут нас, не слыхали?

Дорохов и Гайнулла переглянулись.

Слух, что произошло за Джамбаем, до них дошел.

— Нет, вас не ищут. Белые считают, будто вы на Астрахань ушли. Так это вы значит, ваша работа? — кузнец с явным уважением поглядел на Избасара.

— Еще муки нам надо. Омартай на косе сказал, будто Аблай ему велел муки купить. Мешков десять надо, а то незнакомая рыбница зачем пришла? Почему стоит? Вдруг проверка придет?

— А долго простоите?

— Три дня или больше.

— Деньги на муку есть?

— Есть, хватит, денег дали.

— Какие деньги?

— Вот такие, — Избасар вынул из кармана ассигнацию.

Осмотрев ее, кузнец сказал:

— Будет мука. Завтра к обеду доставим.

— Еще надо за рыбницей покараулить. Сами не сумеем, не знаем, какой народ мимо ходить будет. Вы знаете, пускай ваши люди караулят на косе, чтобы нас не застали врасплох. Как думаете?

Кузнец в знак одобрения прикрыл глаза.

— Сделаем.

— Люди найдутся, последят, — подтвердил и Гайнулла.

Потом рассказывал Дорохов, а Избасар Джанименов запоминал все, что они ему сообщали: и о том, как командование белой армии через Ракуши поддерживает связь с Баку, как охраняется побережье в сторону Астрахани мелкими постами, расположенными в рыбацких поселках, как пополняют белые свои поредевшие части, мобилизуя молодежь и даже стариков из местного населения, как ловцы и чабаны поголовно дезертируют из армии, о настроении народа рассказывали Избасару Гайнулла с Дороховым и о многом другом.

Все отчетливее вставала перед Джанименовым картина жизни в деникинском тылу. Цепкой, не знающей устали памятью человека степи он запоминал все мельчайшие факты, которые узнавал только что.

Было уже далеко за полночь, когда неведомо как угадывающий дорогу среди камышей Акылбек вывел Избасара к косе.

— Теперь дойдешь, Избаке?

— Теперь дойду.

И они расстались. Впереди виднелся силуэт лодки. Там было тихо.

Удар в спину

Когда Избасар и Кожгали ушли, Мазо попросил пить. Ахтан подал ему фляжку с водой и сказал:

— Давай, Ян, вставай. Омартай говорит, тебе давно пора на ногах ходить.

— Завтра подымусь, — ответил Мазо. — Надо, поди, в обратный путь собираться? — и бросил незаметный взгляд на кормовую банку, возле которой лежал теперь.

— Кто знает, — задумчиво произнес Ахтан.

Так переговариваясь, временами прислушиваясь к тому, что делается на косе, коротали они вдвоем этот вечер. Все тише становилось вокруг, все чернее ночь, гасли костры, потом взошла луна.

— Я посплю, Яна, толкнешь, когда надо.

— Спи, спи, толкну.

А через час Мазо поднялся. Он постоял, наклонился над Ахтаном и вытянул из-за пояса нож. Ахтан спал на левом боку, утонув в углублении между связками сетей.

«Не подохнет сразу… здоровенный бугай, закричит еще, — подумал Мазо, примериваясь и не решаясь ударить. — Не свалишь сразу, так может еще подмять».

Он все еще чувствовал слабость во всем теле. От долгого лежания у него слегка кружилась голова.

Постояв так, он осторожно перешагнул через Ахтана и, не спуская с него глаз, вынул из гнезда кормовую доску, зажал под мышкой, неслышно перебрался на нос лодки, сунул попутно в карман белеющий берестяной поплавок и мягко спрыгнул на песок. Лодка едва заметно качнулась, плеснув забортной водой. Мазо двинулся осторожно вдоль косы.

В это время Ахтан открыл глаза.

«Ветер, что ли? Море заговорило», — подумал он и позвал:

— Яна, спишь?

Ответа не было. Ахтан повернул голову. «Спит». И посмотрел на звезды. «Половина ночи прошла», — определил он и забеспокоился: «Избасар с Кожгали не вернулись». — Ахтан протянул руку за насыбаем — помнил хорошо, что положил шакшу на кормовую банку. Рука повисла в воздухе. Доски не было.

— Ян! Беда, Ян! — вскочил Ахтан и увидел, что Мазо нет.

«Куда он делся? Кто забрал доску? Может, он и взял?» И Ахтана будто ударили по голове обухом. Как-то совсем иначе встало перед ним многое в поведении Мазо. И мокрые губы, когда все умирали от жажды, и убегающий в сторону взгляд за припухлыми веками, и непонятный его бред. Чужим и зловещим показался вдруг латыш.

«Но что теперь делать? Куда бежать? Кого звать на помощь?» — Ноги у Ахтана похолодели, он бросился к корме и тут увидел смутно удаляющуюся по косе фигуру. Она была уже далеко.

«Да это же Ян! Доску тащит!»

И все прояснилось моментально. Враг, подлый враг Ян Мазо. Выждал, ударил в самое сердце… Только бы успеть теперь, только бы успеть!

Одним прыжком соскочил из лодки на песок Ахтан и подумал: «Хорошо, что с этой стороны соскочил, не увидит Мазо». Он пригнулся и, прикрываясь лодкой, забрел в воду и тихо без всплеска поплыл к началу косы. Встретил Мазо уже на берегу у обрыва, возле одинокой большой джиды, единственного уцелевшего дерева по всей бухте. Шагнул мокрый, отделившись от изломанного корявого ствола.

— Стой, собака!

Мазо отпрыгнул, сверкнул нож. В плечо Ахтану ударил огонь, обжег, отшвырнул руку, и она обвисла, как плеть, обессилевшая, чужая. Снова взмах.

— На тебе…

Но еще быстрее удар ногой в живот, под самый пах, и Мазо будто захлебнулся, ойкнул и, скорчившись, ткнулся боком в песок.

А по берегу уже цокают копыта, звякают стремена. Два всадника двигаются неторопливо к джиде. Поскрипывают портупеи. Это ночной дозор.

Из последних сил Ахтан вдавил голову Мазо в песок, зажал ему здоровой рукой рот и лег рядом.

Казачий разъезд прорысил дальше, пахнуло конским потом. Еще хватило сил порвать рукав, сделать из него кляп и сунуть в рот Мазо, перевернуть его самого и связать ему за спиной руки брючным ремнем. А перед глазами уже плавали оранжевые круги, двоился лунный диск, накатывалась вместе со звоном в ушах противная слабость. «Скорее надо, — торопил себя Ахтан. — Если Избасар с Кожгали не вернулись, надо искать на косе Байкуата, ему сказать».

Он с трудом оттащил Мазо под джиду, надломил нижние ее ветки, одну из них, самую гибкую, срезал, связал ею Мазо ноги и поплыл назад на косу, плыл напрямик. В воде стало легче. А вначале испугался, думал, что не сможет держаться, потонет. На косу Ахтан уже не вышел, а выполз и увидел невдалеке лодку. На ногах добежал бы до нее мигом. Только бежать он не мог, ползти тоже. Встал на колени и в нескольких шагах от себя увидел Избасара. Тот с кем-то прощался… «Это же Бейсенгали с ним… Уходит Бейсенгали».

— Избаке, беда, Избаке! — крикнул изо всей мочи Ахтан, но Избасар почему-то не услышал.

Только когда опять, еще сильнее позвал его, Избасар услышал, подбежал, подхватил на руки и, видимо, сразу все понял, стал торопливо ощупывать, осматривать.

— Кто тебя, Ахтан? Кто? Куда тебя?

— Сюда, — показал на руку Ахтан.

— А Ян где? Живой?

— Собака Ян, доску украл. Вот она, отнял. Его, змею, на берегу у джиды оставил. Скорее, развяжется, уйдет, беда будет!

— У джиды? — это спрашивает уже не Избасар, а Бейсенгали. Он тоже здесь, оказывается.

— Скорее, уйдет!

— Не уйдет, — это тоже голос не Избасара.

Бейсенгали, как и Ахтан перед этим, не побежал в обход по косе, а прыгнул в воду и поплыл к берегу через заливчик, отделяющий отмель от джиды.

Избасар поднял Ахтана на руки и понес к лодке, но передумал — мало ли! — и повернул в другую сторону, туда, где должны были находиться Акылбек и Байкуат. Доску он зарыл в песок, заприметив место по береговой излучинке.

Байкуат спал. Избасар разбудил его, и они вдвоем осторожно промыли и перевязали рану Ахтана.

— Ой-бой, в сердце хотел ударить! — воскликнул Байкуат.

— А может, попал? — испуганно посмотрел на него Избасар.

— Как попал, если живой?

— Омартая нет, он бы сразу увидел. Кожгали тоже, как даригер, все понимает в ранах, — схватился в отчаянии за голову Избасар. — Нет их никого.

— Ничего, может, еще все ладно будет, — потрогал Байкуат за плечо Избасара, прислушался и добавил уверенно: — Бейсеке белую сволочь тащит, слышишь?

Акылбек, ни с кем не сговариваясь, притащил Мазо не к лодке Избасара, а сюда. И бросив, как куль, на песок, сказал:

— Не ушел, собака. Ахтан его крепко спутал.

Расплата

Омартай вернулся утром, когда на косе было полно ловцов.

— Эй, Избасар, Ахтан, эй, Кожгали, — орал он на всю бухту. — Хозяин не спит давно, а вы в снах утонули. Вы что хотите, чтоб я ноги переломал на этой проклятой аллахом гальке?

Пришлось Избасару брести на берег и снова тащить на себе Омартай. И снова на их пути оказался Акылбек. Он почему-то обосновался на береговой отмели, напротив рыбницы (нашел тоже место) и чинил сети.

— Все ездит старый ишак на молодом ишаке, — громко сказал он, прищурив единственный свой глаз. Но вчерашней злобы в его голосе не было уже.

— Э, большая прореха всегда над малой смеется, — прищурил оба глаза Омартай.

— Откуда такой длинноязыкий взялся? — подступили к Акылбеку те из ловцов, которые в прошлый раз не видели Омартай.

— Из Забуруна. Компаньон Аблая, приказчик, купец богатый, сказывают, но жадный, хуже волка.

— Он, вроде, бывал здесь ране.

— Мукой, будто, промышляет.

— Видал я его тут.

А Омартай, восседая на спине Избасара, наговаривал ему тем временем:

— Вчера испугался. Мотор с солдатами в море пошел. Думал — за вами. Теперь про Ракуши слушай! Туда, Избаке, без пропуска нельзя. Староста и охранный есаул Василь Степаныч, холера чтоб ему, знает меня немного — он пропуска пишет, забрать в кутузку хотел. Я тогда давай кричать. В прошлый, кричу, раз муку покупал? Тогда пропуск дал, почему сейчас не пишешь? Кто за меня муку покупать будет? Аблаю муку надо. А есаул не отступает, документы требует. Почему, орет, шляешься без бумажки, когда военное время. Я ему тоже кричу: Аблай по-казахски писать не умеет, по-русски не умеет, какой документ даст? Поедем, кричу, в Забурун, там Аблая каждый пес знает, там скажут, как Аблай Денике хорошо служит: мясо, кожу продает. Ты, спрашиваю есаула, бесбармак, кушал? Есаул второпях, видно, говорит: «Вчера кушал, а че?» Аблая, кричу ему, был барашек! Тогда есаул обозвал меня старым ишаком, еще какое-то русское слово сказал, забыл я его и выгнал. Может, не выгнал, посадил бы в кутузку, да к нему пришел Жумагали. Староста он. Про муку узнал, у него мука есть, обрадовался. Продать хочет муку. Как без пропуска пойдешь, Избаке, в Ракуши?

— Пойду, ата, надо.

— Схватят. Может, поедешь муку грузить?

— Правильно! Спасибо, ата, хорошо придумал, — обрадовался Избасар.

— Омартай плохо не думает, — важно тронул бородку старик и добавил: — Я тут у верного человека водку достал, коньяк зовется, он у англичанки водку на волчьи шкуры сменял, — и показал на кошелку, которую держал в руках. — Шесть бутылок достал, — и вздохнул, — много денег отдал. Вернусь в Забурун, Иван меня ругать будет за деньги.

— А зачем водка?

— Староста Жумагали приедет магарыч пить, муку продавать.

— А если он на лодку заглянет?

— Э, — махнул рукой старик. — Если с оглядкой есть, баран останется целым. Мы скажем, Ян подрался немного из-за девки. А то уберем его сейчас в другое место. Как, хорошо будет!

— Ян? — Избасар опустил Омартай на косу и, делая вид, что расправляет ему халат, сказал: — Нету собаки Яна, — и коротко сообщил о случившемся.

— Ой-бой, — присел от неожиданности Омартай и даже глаза прикрыл. — Ой-бой, от какой беды нас избавил аллах, — зашептал он и схватил за рукав Избасара. — Я тебе о чем говорил, когда он за царя пел?

Избасар смущенно кашлянул.

— Ахтана, говоришь, ударил?

— Ахтана. На лодке лежит.

Омартай торопливой рысцой засеменил к краю косы.

Позже к нему явились перекупщики рыбы, и он долго торговался с ними за каждую копейку, вскидывал кверху руки, призывал в свидетели небо, что никто здесь никогда такой рыбы не ловил, даже в глаза не видел. Ее могли поймать только такие ловцы, как Избасар, и совал барышникам лещей.

К рыбнице стягивался народ. Люди с интересом слушали, как изощрялся изворотливый старик, и им даже хотелось, чтобы он одолел в споре перекупщиков.

— Уй, назад в море рыбу выброшу, не отдам такую добычу даром, — кричал на всю бухту Омартай.

— Бросай, себе же убыток сделаешь, — гудел в ответ заросший щетиной приземистый перекупщик, не то татарин, не то цыган.

— Хватай ножик, руби старика. У тебя дети есть? — не сдавался Омартай и вдруг объявил, что продавать рыбу раздумал, повезет ее в Гурьев. Дождется, когда вернутся с лова остальные рыбаки, спарится с ними и повезет.

Перекупщик почесал затылок, недовольно поглядел по сторонам и назвал новую цену.

— Давай руку, задаток давай, — потребовал Омартай.

В это время на берегу остановились две конных подводы.

— Эгей, который тут Муртак будет? — заорал на всю косу белобрысый возчик с передней подводы, сдернул с головы вылинявший мятый казачий с околышем картуз и стал крутить им в воздухе, чтобы привлечь к себе внимание. — Эй, кто Муртак?

— Сам Муртак, козел бесхвостый, — обиделся Омартай, — правильно кричи, Омартай надо кричать. Я буду Омартай.

— Муртай, так Муртай, муку я тебе привез, — и махнул кнутом на подводы. — Десять мешков сеянки. Получай!

Омартай от удивления не мог найти карман, чтобы положить взятый от перекупщика задаток за рыбу. Он шарил брючный карман поверх халата и таращил глаза. «Ведь от ракушинской пристани до этой косы не меньше сорока верст. Их порожняком проскакать ночи мало. А тут!.. О муке же разговор с Жумагали он вел вчера перед вечером». С каждой минутой Омартай все больше удивлялся. Сунув наконец в карман деньги, он принялся терзать бородку.

«Разве эти кони на тулпаров похожи, — разглядывал подводы старик. — Клячи, а не кони».

— Ты когда из Ракуш вышел?

— Чего?

— Это ата, другая мука, — спохватился Избасар.

— Откуда другая?

— Купил. Не знал, как у вас — выйдет или нет.

Омартай бросил щипать бородку и принялся ощупывать кадык.

— У Омартай не выйдет? Это ты решил так? — но сразу успокоился и, сложив рупором ладони, заорал:

— Ладно, сейчас!

— Ты посудину-то передвинь, передвинь подале. Вон туды! Там мелко, сподручнее будет, мешки таскать легче, — надрывался через весь залив возчик.

— Тут перетаскают, — небрежно ответил Омартай. Он опять вошел в роль богатея и важно сложил на тощем животе руки. С мукой повозились долго. Потом Омартай ушел по делам, вернулся он перед сумерками.

— Уха готова, ата, садитесь уху есть, — выставил Акбала чистое кисе отцу.

— Ахтан как?

— Говорит, хорошо.

— Я думаю, неправду он говорит. Далеко нож зашел.

Омартай прошел на лодку, осмотрел больного, сменил перевязку, смазав рану травяным отваром, и вернулся на косу задумчивый и даже встревоженный.

— Угощай, сынок, — вздохнул он, протягивая Акбале чашку.

Сумерки густели. Они плясали на рыжем песке по всей косе, у каждого ловецкого костра. За ними вставали черные стены, прятавшие лодки и море. Где эти стены кончались, было неизвестно, во всяком случае очень далеко. Они были полны людских голосов, плеска воды и еще полны, звездами. Звезды были даже дальше, чем стены.

Умаявшись за день, Омартай ушел поспать. У костра остались Избасар, Акбала и Кожгали. Потрескивало пламя, вились по котелку, в котором закипала очередная порция чайку, смоляные черные ручейки. Это сажа. Белый столбик горьковатого кизячного дыма торопливо бежал ввысь.

Избасар, обхватив колени, смотрел то в огонь, то на сидевшего напротив Кожгали. Ему казалось, будто перед ним совершенно другой Джаркимбаев, не тот, с которым неделю назад он шагал по Астрахани в кремль. У этого очень уж обветренное лицо с резко обозначившимися скулами. А главное, какое-то особое выражение глаз. Тот прежний Кожгали был мягче, улыбчивее.

Если бы вот так же Избасар мог окинуть взглядом самого себя.

Он сидел, уставившись в пламя костра, перебирал в мыслях день за днем, всю неделю, начиная с сумерек, когда за кормой реюшки растаяли астраханские причалы, и не догадывался, что уже совершенно иначе подходит ко всему, с чем сталкивается сейчас. Так бывает, если человек взберется на высокую гору и увидит оттуда, что до этого увидеть никак не мог.

И чем дальше разглядывал Избасар пламя костра, тем отчетливее представлял себе разговор, который у него состоится в Астрахани с политруком роты. Если, конечно, все кончится благополучно и он вернется туда невредимым из этой поездки. И если к тому времени уцелеет и политрук. Кто знает — очень уж горячий политрук. Ему обязательно надо быть первым в любой стычке с беляками.

А тогда уж, конечно, политрук оглядит его, Избасара, с головы до пят, утянет за рукав куда-нибудь в сторону и забросает вопросами. (Только один он, и никто другой, умеет задавать их пачками, сразу по несколько вопросов). А потом сожмет за плечи и скажет, зажмурясь, будто соберется в ледяную воду прыгнуть:

— Ух, Избасар, и здорово ты в смысле классового самосознания шагнул вперед. Просто удивительно даже, как шагнул, — и еще сильнее сожмет за плечи и наделит теплом близоруких глаз, упрятанных за стеклами щербатых очков.

Вот тогда-то и сообщит Избасар политруку о заветной своей мечте: про Дамеш, о том, что встретился с ней в Ракуши (не мог не встретиться) и договорился обо всем. Дамеш обещала пробраться в Астрахань и ждать. Когда война закончится, они уже не расстанутся больше. И у них обязательно родится сын. Будут и дочери, но первый только мальчик. Назовут они его с Дамеш сразу двумя именами — казахским по отцу и русским. Русское имя у сына будет Мирон — Мироныч, как у Кирова. Может, когда сын станет взрослым, то научится все понимать и делать, как делает сейчас Мироныч. И будет таким сердечным и умным большевиком, как он.

Мечты захватили Избасара врасплох, он забыл про костер, и тот начал гаснуть. Тогда Избасар скупыми движениями время от времени стал подбрасывать в него камыш и уже не мог без беспокойства думать о старосте из Ракуши Жумагали: «Вдруг не захочет продавать муку, не приедет». Мысли его прервал конский топот. Зашуршала галька.

Из темноты выдвинулся всадник. Он осадил коня и перевесился с седла, гибкий, затянутый ремнями. Позади еще один конник.

— Кто сидит тут?

— Мы тут сидим, — поднялся на ноги Избасар.

— Кто вы?

— Ловцы.

— Вот бестолочь! Вижу, что не купцы, чьи ловцы, дурья башка?!

— Бая Омартая из Забуруна.

— Точка в точку, значит, попали! Ну-ка, подержи коней.

— Ой-бой! Василь Степановыч, ой-бой! Жумаке? — закричал обрадованно с лодки Омартай. — Ой-бой, каких дорогих гостей к моему костру послал милостивый аллах, — он торопливо сбежал по доске на косу, пожал приехавшим руки, подержал стремена и повернулся к Избасару: — Кошму сюда, мешок мой тащите. Ты, Избаке, убирай свою похлебку вонючую. Другую будем варить. Рыбу тащите, сыр, баранину. Давай, Избаке, сюда конвяк. Не видишь, сам есаул приехал.

Гости насторожились. Они оба уже были под изрядным хмельком. Особенно тот, кого Омартай назвал есаулом, хотя на нем были погоны поручика.

Высокий, худой, с белесыми ресницами и ленивыми светлыми глазами, он удивительно напоминал собой поджарую аульную собаку. Это сходство дополняли тонкие, почти без икр ноги, обтянутые блестящими голенищами, сутулая тощая спина с острыми лопатками и непомерно длинное лицо, с криво посаженным носом.

Сын местного прасола Саидки Ильиных, выгнанный из приходского училища за неистребимую страсть к карточной игре, в которую вовлек даже псаломщика, он так и остался недоучкой. Но, благодаря изворотливому и честолюбивому отцу, все же выбился в офицеры.

Равнодушно наблюдал Ильиных, как легло на кошму широкое чистое полотенце, появилось большое деревянное блюдо с осетриной, ляжка холодной баранины, несколько банок консервов, головка сыру, баурсаки.

— Подушку, Избаке, тащи есаулу. Жумаке, подушку тащи, — распоряжался Омартай.

Жумагали следил внимательно за тем, что ставится на кошму, и не переставал облизывать губы. Когда появился коньяк, поручик даже крякнул, вынул платок, протер глаза и, схватив одну из бутылок, показал Жумагали.

— Шустовский коньяк, натуральный, высшей марки, с колоколом, господи боже мой! У таких варваров такой напиток, непостижимо, что делается на свете.

Омартай принялся раскупоривать коньяк.

— Не сметь! — прикрикнул на него Ильиных. — Ты представляешь, невежда, что это за вино и как положено его открывать?

— Пробку вытащить надо. Люди говорят, хороший конвяк. Я не знаю, не пью, не велит аллах, а вода, которая течет мимо порога, цены не имеет, — ответил Омартай, в глазах у него мелькнула затаенная усмешка.

— Ты только полюбуйся, Жумагали, на этого хвилозофа! — повел недовольно шеей Ильиных, но сразу помягчел, увидев еще три такие же бутылки. Их выставлял на кошму Кожгали.

После нескольких пиалушек поручик, прежде чем налить коньяк, стал поднимать над головой бутылку. Он, прищурясь, разглядывал каждый раз этикетку, вздыхал и целовал нарисованный на этикетке колокол. Постепенно он становился разговорчивее. Даже всплакнул почему-то, поманил к себе Омартай, облобызал его и заявил:

— Не люблю я вас чертей-азиатов. Ох, не люблю, а вот приветить вы человека умеете, м-молодцы.

Омартай слегка отстранился от поручика.

— В степи живем, может, не знаем, как надо?

— Ну-ну, не прибедняйся, — похлопал его по плечу Ильиных. — И, сильно качнувшись, спросил: — А ты знаешь, старый ишак, когда я в последний раз пил шустовский коньяк? При каких обстоятельствах? На что надеялся, когда пил?.. Ни ч-черта ты, образина некрещеная, не знаешь. Всю жизнь один айран или водку глотал, как мой родной папаша.

Омартай виновато разводил в стороны руки.

Поручик попытался встать, ничего из этого у него не получилось. Он секунду бессмысленно пялил глаза в темноту, потом все же разглядел Омартая и решительно предложил ему:

— Оружие надо? Купишь?

— Ой-бой! Зачем? — отшатнулся старик.

— Как зачем? — удивился в свою очередь поручик. — Сотню винтовок и пять новых «максимов» продадим.

— Аблай, компаньон мой, сказал, муку надо покупать, про винтовки не говорил.

— Значит, не возьмешь? — таращил на старика вконец осоловелые глаза офицер. — Ты представляешь, рожа немаканая, что такое пять «максимов», какую они могут мясорубку устроить?

— Не говорил Аблай, — тянул свое Омартай.

— Тогда ты не друг мне, вот что, — заявил Ильиных, потянулся за пиалушкой и помрачнел. — Это как называется?

— Конвяк зовется, — не понял Омартай.

— Из чего пью?

— Кисе.

— Сам кисе, чалма старая, обыкновенная чашка, лоханка по-русски. И ты меня шустовский коньяк из чашки заставляешь лакать? Да за такое оскорбление офицера тебя, торгаш грошовый, выпороть мало. Почему рюмок к столу не подал?

— Была рюмка, сломал, недавно сломал. На рыбницу шкап не возьмешь.

— А коньяк где взял?

— Гурьев ходил базар, купил на рыбу.

— Врешь!

Позади поручика, шарившего по карманам, выросли фигуры Избасара и Кожгали. За ними неизвестно откуда появились Байкуат с Акылбеком.

Но Ильиных, не найдя, что искал, осушил еще одну пиалку, огляделся, решительно выдернул из-под головы спящего рядом Жумагали подушку, пристроил себе ее и вскоре сладко со многими переливами похрапывал.

Омартай велел Ахтану расседлать коней, перегнать на берег, где росла трава, стреножить и пустить пастись.

— А как же, ата, с пропуском в Ракуши? — обеспокоенно спросил Омартая Избасар.

— Какой пропуск? Видишь! — показал старик на спящих. — Утром сделаем пропуск, а сейчас спать будем.

Но спать Избасару не пришлось. Его позвал Акылбек и опять повел через камыши к рыбацкому сараю. Там их ждали Дорохов, Гайнулла, еще двое пожилых незнакомых Джанименову казахов и русский паренек с таким веснущатым лицом, будто бросили в него с близкого расстояния ржаными золотистыми отрубями и они, не успев разлететься, осели у него на носу и щеках.

В сторонке, возле стены, стоял со связанными руками Мазо. Он, казалось, усох за сутки и стал ниже на полголовы. Губы у него мелко дрожали.

Кивнув Джанименову и Акылбеку, указав им на свободные чурбаки, Дорохов повернул голову к пареньку.

— Расскажи еще раз, Тимоша, про эту падаль, пусть новые товарищи послушают. Говори все, считай, что перед революционным судом рабочего класса выступаешь.

Тимоха глотнул воздуха, рванул ворот так, что с него осыпались пуговицы, и шагнул чуть ближе к Мазо.

— Я его, — начал он торопливо, — в момент признал. Как Бейсеке его на песок скинул, я увидел его и враз… Он, подлюга. У меня будто кто все жилы подрезал. Через тыщу лет я его признаю, кровососа, — паренек, вздрогнул, замолчал, успокоился и заговорил медленнее: — Пахомовка наше село зовется. Он туда приехал, а там, выходит, кулаки только его и ждали. На ем были погоны и револьверт сбоку. Ну, а после, когда ночь подступила, он с кулаками по домам зачал ходить, в которых сельсоветские и какие в ячейке состояли. Всех их позабирали. Братуху моего схватили. Он секретарем ячейки, ну, служил, аль как? — замялся паренек. — Назначенный был, словом, туда, как партейный. Этот зверюга его каленой проволокой пытал. А после зарубил саблей. «Это, говорит, вам, станишники, на зачин». Ну и зачали. Баб-рыбачек, которые сами партейные или мужики, у которых братья ли за комбеды шли, тоже изничтожили. Вывели на берег Волги и рубили. Кого живыми в прорубях топили. А он стоит, гад ползучий, курит, значится, да на бумаге кресты ставит против тех, кого кулаки кончают.

Мазо дрожал все больше.

— Может, скажешь-таки свою фамилию? — спросил его, видимо, не впервые кузнец.

Мазо опустил голову, ноги у него подогнулись. Подпирая стену спиной, он медленно сполз вниз и сел на земляной пол. Понял: «Не умолить, не уйти от расплаты».

— Ну что же, — поднялся с места Дорохов и двинул слегка сильными плечами. — Кто, товарищи, за смерть лютому вражине революции и всему пролетарскому делу, этой вот гниде без имени и фамилии. Голосуют все присутствующие, — и первым вскинул руку. Вслед остальные.

Тимоха поднял сразу обе руки.

— Одной хватит, — осторожно шепнул ему Дорохов.

— Нет, — решительно и зло взглянул на него паренек, — этой сам, а энтой брательник мой, Андрей Таранов, порубанный за советскую власть, голосует.

По лицу Дорохова словно луч света скользнул и затерялся в прокуренных усах. Он тоже вскинул вторую руку:

— Правильно, Тимоша, моя правая за себя, а левая, которая к сердцу ближе, за весь революционный народ голосует. Воля бедноты она.

— Байкуата нет. Он тоже за смерть ему, — кивнул на Мазо и сожалеюще вздохнул Акылбек.

Поднялось не семь, а четырнадцать рук.

— Вам поручается, — обратился Дорохов к двум незнакомым Избасару казахам, — привести в исполнение приговор!

— А ну!

И двое поволокли Мазо. Он цеплялся ногами, всем обмякшим телом за любой выступ, чтобы хоть на мгновение отдалить страшный конец. Знал, что ему это не поможет. И все-таки цеплялся.

Вскоре казахи вернулись.

— Все теперь!

— Не выплывет. Камень хороший привязали ему.

— Собака!

Опять впереди Избасара покачивалась широкая спина Акылбека, опять где-то в камышах стонала цапля. Добравшись до рыбницы, Джанименов лег рядом с Кожгали на связку сетей и словно ухнул в пропасть. Накатывалась предрассветная тьма.

Ошибка Избасара

Утром Жумагали долго растирал затекшую шею и не мог понять, как его подушка очутилась под головой у поручика. Тот спал на двух.

Дул низовой ветерок. Море закипало пенными барашками. Ловцы уже ушли на промысел. У косы только лодка Омартая и чьи-то небольшие две лодчонки.

Трещала голова. Жумагали торопливо налил в кисе коньяку и выпил, не отрываясь. Сразу стало легче. Он решил разбудить Ильиных, но, увидев на лодке мешки с мукой, забыл про все, вскочил и кинулся к Омартаю, потягивающему чаек у костра.

— Торговал у меня, купил у другого? — показал он на лодку. — Наплевал на слово?

— Слово, как нитка, можно в любую сторону дергать, — усмехнулся Омартай, но тут же добавил: — Вчера немного зря купил. Твою тоже беру.

— Все двадцать мешков, как договаривались?

— Десять хватит.

— Нет, двадцать.

— Ладно, пиши пропуск, пускай Избасар в Ракуши быстро едет грузить муку.

— Кто этот Избасар?

— Покажу сейчас. Эй, Избаке, — позвал Омартай.

— Он как? На пристани мука, там строго.

— Ничего, Избасар знает. На, получай задаток, пиши бумагу.

Жумагали вернулся к Ильиных, потряс за плечо. Но тот что-то невнятно промычал в ответ и отмахнулся. Тогда, поколебавшись, Жумагали расстегнул ему нагрудный карман, вытащил оттуда несколько бланков пропусков и печать.

Вскоре пропуск был готов.

— Еще пиши один, пожалуйста.

— Зачем? — удивленные буравчики уставились на Омартай и начали сверлить его.

— На лодку пиши. Я в Забурун пойду продавать муку. Конвяк тебе привезу оттуда, — подумав, Омартай спросил: — Пять штук хватит?

— Хватит, ата, — наклонился к нему Жумагали, — и, как только вернешься, меня находи, а этого к чертям, не надо, понял?

— Все понял. Тысяча слов глупца не стоит одного слова умного. Понял тебя, Жумаке, — сложил лопатками руки Омартай и прижал к груди в легком полупоклоне.

Жумагали вручил ему пропуск на лодку и небрежно процедил:

— Из Забуруна мне сапоги привезешь. Две пары. Там их можно купить. Тут нету.

— Давай ногу, смеряю, привезу сапоги, — Омартай шнурком измерил след Жумагали, завязал на шнурке узелок и, бережно положив мерку за голенище, не забыл подтвердить: — Хорошие сапоги привезу, лучше этих, — и указал на поручиковы. — Как арба немазаная, скрипеть будут.

Жумагали кивнул и запихнул в карман врученный Омартаем задаток, даже не стал его пересчитывать.

— Твой Избасар пускай моего коня берет, хороший конь, скоро до Ракуш на нем доедет, — сказал он и стал требовать с Омартай остальные деньги.

— Как можно? — замахал руками Омартай. — Узнает Аблай, что я так делаю, выгонит из компаньонов, скажет, плохой купец, не умеешь торговать. Кто отдает целиком деньги, пока товар не получит? А, скажи?

Жумагали вздохнул.

— Пускай твой Избасар берет коня.

Избасар взял седло и по косе пошел на берег к лошадям.

Вислоухий гнедко Жумагали равнодушно повернул к нему тупую морду и, даже не всхрапнув, покорно подставил под седло провисшую спину. Толстые, лохматые бабки коня и словно растоптанные копыта как бы говорили, что особой прыти от этого скакуна ждать нечего. А рядом косил огневым глазом на незнакомого человека дончак офицера и, пружинисто перебирая спутанными тонкими ногами, мотал длинной мордой с подпалинами возле глаз.

Избасар, знавший толк в лошадях, уже не мог отвести взгляда от поджарого коня с крутой жилистой шеей, от его широкой в тугих желваках мускулистой груди.

Во рту у Избасара сразу пересохло и остро засосало под ложечкой. Степняк Джанименов лошадей любил не меньше, чем свой Каспий, при виде хорошего скакуна у него всегда начинало сильнее гнать по жилам кровь сердце. Но этого дончака, как он ни хорош, брать не следовало. Его, видимо, знал в Ракуши каждый. Слишком приметный конек. И все же ноги сами по себе подвели Избасара к жеребчику Ильиных.

«А может, ничего! Может, сойдет?»

Мысль обожгла, еще суше сделалось во рту. Потому что знал — не надо этого делать, нельзя, сам же, вытерев тыльной стороной ладони вспотевший лоб, набросил седло на всхрапнувшего, присевшего на задние ноги дончака.

Вскоре он уже гнал его по дороге, где, казалось, помнил каждый поворот, любую выбоинку. Но знакомая дорога была и той, прежней, и одновременно другой.

Избасар глядел на нее и удивлялся. Удивляться же не следовало, потому что память всегда сохраняет лишь самое яркое. А холмы, мимо которых он проезжал, никогда ни очень обрывистыми и высокими не были. И не вымахивала в рост человека здесь перевитая цветами густая трава, а выгорала всегда от зноя. И в ней лишь изредка белели пожухлые волчьи лыка, молочай, почерневшая кашка и неброские медуницы.

А может, прежде все было тут, как осталось в памяти? Иначе откуда взяться тому, закрепившемуся с детских лет представлению о крутых холмах и буйствующем настое трав? Или наоборот все проще: повзрослел он и стал по-другому смотреть на мир? А степь такую он видел в другом месте, когда ездил с матерью один раз далеко в горы. Захватила его та степь, и он перенес ее в мыслях в родные края.

Избасар гнал дончака и удивлялся. Его не могли не волновать знакомые места. Такими, источавшими не сравнимую ни с чем теплоту, и хранил он их в душе все годы.

Перегнувшись в седле, Избасар захватил в горсть несколько листочков обыкновенного подорожника и поднес горсть к лицу. Он знал, что листочки ничем не пахнут. Разве только пылью слегка.

Но если любой из этих сероватых листочков потереть пальцами, на них останется яркая зелень, а в сердце ударит таким оглушающим степным привольем, что оно захватит целиком, войдет в душу. Знойными в оранжевой поволоке днями захватит и ясными зорями, в которых обливаются росами травы, туманами и застывшими речушками, в чьих заводях лежат навзничь облака и небо.

Вся степь разом: и коршуны, что дерутся на спиралях над дорожной развилкой, и пыль, поднятая отарой, ударят жарким полымем от одного только растертого на пальцах сероватого листка. Избасар гнал иноходца к ракушинской пристани по голой песчаной степи, где не было ни травинки. Пальцы рук у него отдавали яркой зеленью. Они пахли камышом. И возле Коксу — небольшой степной речки, где стояли юрты аула, в котором прошла часть детства, тоже все пахло камышом. Он тянулся по обе стороны аула до речного изгиба. За ним степь вбегала на пологие бугры. И там, на буграх, сочным ковром стлалось разнотравье. Там они, степные мальчишки, батрацкая голытьба, играли в асыки и дрались с сынками баев. А рядом с одним из бугров стояла залатанная юрта отца.

И все вдруг в этой юрте показалось сейчас удивительно притягивающим, зовущим к себе: и небольшой самовар, из которого, присев на одно колено, мать разливала по пиалушкам пахучий чай. При этом она никогда не забывала плеснуть в пиалу своего любимца лишнюю ложку густого каймака. А какую она стряпала вкусную лапшу. А баурсаки…

— Возьми, Избаш, возьми, верблюжонок мой ласковый, а то долго пробегаешь, — наговаривала она и совала ему баурсаки, осторожно оглядываясь на завешанную кошмой мужскую половину юрты. — Джанимен там. А он считает, что сын уже большой, джигит, и не пристало ему увиваться возле женской юбки, будь то хоть юбка матери.

Избасар на миг поднес снова к лицу ладони и вдохнул их запах.

…По рассказам многих, не баловала отца судьба. И он наконец сменил коня на рыбачью лодку, когда в поисках лучшей жизни, поспорив с баем, ушел на Каспий. Избасару тогда было восемь лет. И он впервые увидел море. Вскоре оно стало для него таким же родным, как и степь у крутобокой речонки Коксу, умевшей вилять по степи, как виляет поднятый с лежки заяц. А теперь под копытами дончака виляла ведущая в Ракуши дорога.

Судя по солнцу, время едва перевалило за полдень, а впереди уже показались пристанские сооружения. Избасар не мог нарадоваться, что заседлал именно дончака. Иноходец даже не вспотел по-настоящему, у него лишь только потемнел круп и пошли подтеки по шее.

У въезда на пристань дорогу Избасару пересекли двое конных.

— Стой, куды прешь?

— Пристань надо. Муку грузить.

— Пропуск есть?

— Есть, есть пропуск.

— Кажи.

— На, смотри, пожалуйста.

Пожилой казак с темной густой бородой, висевшей черпаком, не спускал глаз с коня Избасара. Внимательно разглядывал он и седловку. Прочтя пропуск, передал его напарнику, по виду совсем еще юнцу, но с двумя лычками на погонах.

— Как считаешь, Митрий?

— Пущай чешет узкоглазый, когда документ у ево справный. Вон и печатка шлепнута.

Избасар не заставил просить себя вторично и толкнул дончака вперед. Он не мог вспомнить, где видел эту бороду и эти крутые плечи, словно глыбы. Вспоминал, а беспокойство росло.

Бородач же недовольно посмотрел вслед Джанименову и повернулся к напарнику.

— У те чо? Застило шары-то? Иноходца под киргизом не признал? Это ж Ильиных дончак.

— А по мне хоть царя. Документ у киргиза имеется, другого мне ничего не требовается.

— А ежели киргиз его своровал? Они же в степу от малу до велику — барантачи все. Мы ба тогда сколь получили в благодарность от Ильиных?

— Своровал — так на пристань не попер ба.

— Ну гляди. Ты, Стрижнев, старшой по званью. Тебе и отвечать, — стал крутить с остервенением цигарку бородач.

— Вот и гляжу.

— И гляди. А я сказываю, неправильно, не по уставу. — Прежде чем выбить искру кресалом, высказал недовольство бородач, скрепив его щедрым плевком.

— Нно-но, — обиделся Стрижнев. — Я те, Быков, за такие разговорчики перед старшим по чину могу пару нарядов сунуть по-дружецки. А то и…

— Не сунешь, — отмахнулся от угрозы, как от чего-то нестоящего, Быков. — Задержать, толкую, следовало кыргыза. А в крайности начальству сбегать докласть.

— Где ты его, начальство-то наше, сыщешь?

— Опять штоль у своей крали?

— А я об чем. У ей, сунься в эдакий момент, он те мурло живо свернет за то, что потревожил не ко времю.

— У которой он?

— К Машке подался. Одинарец его сообщал давеча, когда коня назад пригнал, будто наказывал не тревожить. Утрось наказывал лошадь подать. Ну, он даст энтой Машке прикурить, — осклабился юнец. — Эх, баба она — скажу тебе!

— Поди, скажешь, спробовал?

— Издали, глазами.

— Ну, ежели к Машке, тогда другое дело.

— То-то и оно, талова башка.

Казаки подъехали к большому тощему карагачу, привязали коней и легли под дерево в жиденькую тень.

Вскоре Стрижнева одолел сон.

Быков же сидел, курил, сплевывал под ноги и всякий раз, взглядывая на спящего, презрительно оттопыривая губы, злобно ворчал:

— Сопля. Мамкину сиську бы те мусолить, а туда же лычки нацеплял, — и давил каблуком не докуренные до конца цигарки, сворачивал новые и опять давил их, распаляясь все больше и больше. Наконец встал.

— Ну ладно, дрыхни. Я тебя, язва, подведу под монастырь, я те покажу, как пужать нарядами, — и пошел к коню. Отвязав его, отвел подальше от карагача и вскочил в седло. Но тут же вернулся, взял в повод лошадь Стрижнева и только, когда убедился, что спящий его не услышит, вытянул поочередно нагайкой обеих коней и пустил их наметом по неширокой пыльной дороге, обегающей пристань и исчезавшей в солончаковой степи.

Лицом к лицу

Молоденькая вдова Мария Антоновна Шаповалова, которую Стрижнев назвал Машкой, после смерти мужа, акцизного чиновника, жила у отца — ракушинского рыботорговца. В пятнадцати верстах от пристани, в небольшой балке, где бил едва заметный ключ и выросло, благодаря этому, несколько тополей, он построил летнюю дачку.

Туда, на дачку, и держал путь бородатый казак Быков, нахлестывая нагайкой коня. Хотя день все еще пылал белым огнем, солнце уже скатилось к краю неба и било в глаза. На половине дороги каурый жеребчик начал сдавать. Пришлось пересесть на коня Стрижнева.

К даче, покрашенной от крыши до фундамента в светло-зеленую краску, Быков приблизился нерешительно. Весь пыл у него будто ветром сдуло. Он не раз испытывал на себе крутой характер поручика Исаева — этой рыжей скотины со скошенным подбородком и утопленными внутрь рта зубами. Захотелось повернуть назад, но было уже поздно.

На веранду неожиданно вышла долговязая старуха в ярком халате с множеством бумажных папильоток в волосах.

— Ты, голубчик, к Леонтию Андреевичу?

«Фу ты, ведьма, — опешил Быков. — Пыжистая какая! Неужто на ленты денег нету? Гумажки понацепляла».

— Так точно, — гаркнул он, — к их благородию господину поручику.

— Но почему, голубчик, так рано? Леонтий Андреевич хотел до завтрашнего утра побыть у нас.

— Там, мамаша, кыргыз, — начал было объяснять Быков.

Старуха обиделась на такую фамильярность и не стала слушать.

— Сейчас позову, дорогой сыночек, — скривила она жеманно губы и ушла в дом.

Быков мелко перекрестился. «Пронеси, господи Иисусе».

Через полчаса на веранде в белоснежной, как сахар, рубахе, в брюках и одетых на босу ногу шлепанцах появился Исаев.

— А, Быков, что стряслось? Зачем пожаловал? — спросил он, недовольно позевывая. Позади офицера — миловидная вдовушка.

— Кыргыз, ваше благородие, явился на пристань муку грузить.

— Киргиз?

— Так точно.

— Ну и ты решил, что я должен ехать помочь ему в погрузке?

За спиной у офицера взрыв смеха.

— Ох, Леня, ты неисправим.

— Он так бестолково докладывает, — на лице Исаева очень тонкая и очень снисходительная улыбка.

— Ох, не могу, Леня!

— Под кыргызом дончак их благородия поручика Ильиных.

— Ильиных?

— Так точно, ево.

— Ну?

— Может, кыргыз украл дончака?

— Может. Но об этом надо было киргиза, а не меня спрашивать. Надеюсь, ты спросил?

— Никак нет. Старшой по наряду Стрижнев не велел задерживать.

— И киргиз скрылся?

— На пристань, ваше благородие.

— Об этом и явился мне сообщить?

— Об ентом.

Офицер постучал костяшками пальцев по перилам веранды.

— Правильно сделал, молодец, — усмешка на его лице еще значительнее и тоньше, в глазах загорелись злобные огоньки и бросили багровые пятна на дряблые щеки.

— Рад стараться, ваше благородие.

— Ну, а если есаула уже нет в живых?

— Все могет быть.

— Машенька, принеси сюда китель и сапоги, — улыбнулся Исаев Шаповаловой и повернулся опять к Быкову. — Тащи воды, живо! Ведро там вон, у колодца. Польешь.

Быков побежал к срубу. «Ишь, вроде ниче встренул, добрый! Зубы скалит, ублажила, знать, Машка», — ухмыльнулся он довольно в бороду.

Офицер умылся, вытерся мохнатым полотенцем.

— Кто, говоришь, упустил киргиза?

У Быкова радостно екнуло сердце.

— Митька Стрижнев. Две лычки еще носит.

— А ты, скотина, что смотрел?

В воздухе просвистел кулак. Быков отшатнулся. Но Исаев умел бить коротко, с оттяжкой. Во рту у Быкова соленая каша. Кажется, что все зубы переместились на язык, ни одного в своем гнезде не осталось.

Офицер пошел одеваться. Быков залез в рот рукой, пошатал зубы. «Вроде бы один всего… Нет… два. Передние оба, язва… будешь теперь шепелявить».

Лютая ярость к Исаеву хлестнула в самое сердце, перехватила на миг дыхание.

— Ну, ладно, обожди, гад!..

И опять полчаса томительного ожидания. По веранде, гремя посудой, носилась старуха, и халат на ней пылал. Она роняла то вилку, то ножик. Торопилась.

Наконец Исаев пружинящей походкой спустился о крыльца.

— Я, возможно, завтра приеду, Машенька, — и вдруг удивленно округлил глаза: — Какую это клячу ты привел? Где мой Лотос?

— Несподручно было кидаться за ним. Думал кыргыза успеть прихватить.

— Несподручно!

Снова короткий тычок в подбородок.

— Ленечка, фу! — донесся с веранды протестующий голосок.

— Извини, Машенька, но этот кретин не Лотоса привел. На каком-то одре мне теперь придется трястись пятнадцать верст, — офицер лихо, не касаясь стремени, вскочил в седло и наметом вынесся со двора. Быков за ним! Тупая боль в челюсти у него все еще не прошла. От обиды он едва не плакал и клял на чем свет стоит Стрижнева и того узкоглазого кыргыза на поручиковом иноходце. Перед глазами так и маячило худое горбоносое лицо с крутым изломом бровей. И вдруг будто лопнула в голове какая-то жилка, и от этого кинуло в жар.

«Он ведь это, тот самый… кыргыз-то!.. Он тогда гранату в моторку кинул. Как раньше-то не признал!»

Огрев каурого наотмашь плетью, Быков поравнялся с офицером. Он забыл про обиду, про боль. Помнил только закадычного дружка Прокопа Тулупова, порешенного этим дьяволом возле колодца на Джамбае.

— Ваше благородие, признал! Вначале быдто застило, а теперь признал. Тот самый это кыргыз, который гранату метнул в моторку, Тулупова порешил…

— Ерунду несешь, — растерялся Исаев.

— Истинный господь, тот это кыргыз!

Поручик пригнулся к луке и всадил в бока коню шпоры. Темнело. От накаленной за день степи несло неистребимыми ничем, даже морозами, горьковатыми запахами полыни.

На пристани

Избасар сидел на пристани в небольшой конторке, сколоченной из неоструганных досок. У пирсов, уходивших далеко в бухту, на легкой зыби покачивались нефтеналивные баржи и вооруженные пулеметами катера. На берегу — еще с детства запомнившиеся огромные металлические резервуары, покрашенные серебристой краской…

«Сколько в них нефти сейчас?»

Этот вопрос не давал покоя Избасару Джанименову. Он уже полдня торчал на пристани. За это время опытным рыбацким взглядом определил, какие из укрывшихся здесь кораблей и суденышек очень долго стоят у причалов и не собираются отшвартовываться, какие прибыли недавно или готовятся отчаливать. Все увиденное запомнил крепко. Смог бы с закрытыми глазами, хоть через год, нарисовать то, что увидел: и длинный сторожевой корабль с зачехленными орудиями, и две канонерские лодки, и колючую проволоку в четыре ряда вокруг резервуаров, окопы по бугру, новые казармы с коновязями и конюшнями, помещение пристанской охраны и все остальное. Он узнал уже, что в Ракуши осталось не больше полуэскадрона улагаевцев, что вторую неделю «Ардаган» бегает между Ракуши и Гурьевым, собирает солдат и отводит их в сторону Джамбая. Узнал, что даже орудия на буграх исчезли. Их тоже погрузили несколько дней тому назад на пароход.

В конторке, где сидит Избасар, распахнуто окно. Эта часть пристани считается коммерческой. Она отделена от другой колючей проволокой, там, за проволокой, расхаживает часовой. Из окна видно, как грузится мукой кургузый обшарпанный катерок с прогоревшей, залатанной трубой. Доверенный Жумагали, с которым приходится иметь дело Избасару, отказался грузить муку на подводы, заявил, что это невыгодно. Он решил отправить ее на косу водой. Доверенный — высокий тощий старик с морщинистым лицом и крупным, в виде сливы носом, ходил согнувшись и держался руками за живот. Звали его почему-то Блохой, между тем настоящая фамилия у него была Тараканов.

Старика мучили сразу изжога и грыжа. Он поминутно глотал соду и злился на все и на всех: на жену, на кормившую пережаренными котлетами, на Деникина за то, что не может справиться с большевиками, а в результате приходится из-под полы доставать спирт — самое действенное лекарство от изжоги, да еще и платить за него бешеную цену. Злился доверенный и на дочь, спутавшуюся с английским боцманишкой. «Тому что!.. Помашет на прощанье ручкой — и все… Адью!»

А когда Блоха бывал не в духе, он не мог молчать. Ему не терпелось открыть душу перед первым встречным. Доверенный уже успел рассказать Джанименову про все ракушинские события. Знал же их он немало и знал досконально.

— Ты хоть ни черта в политике не смыслишь, а я тебе все же скажу, — с упоением, что может выговориться, впивался старик в Джанименова выцветшими глазами, в которых как бы переливались капельки воды. — Ни один интеллигентный, с тонкой душой человек не пойдет за красными, за их Лениным-Ульяновым. За него пойдет лишь голытьба — та, которая не жнет, не сеет. А голытьба никогда и нигде государствами не управляла. У нас в Ракушах этой разной швали тоже хватает. Она даже однажды пыталась поднять голову, но… — старик угрожающе погрозил кулаком. И начал он рассказывать как раз то, что очень интересовало Избасара, о чем просил узнать Мироныч.

— Никто не пойдет за Вульянина, конешно! — поддакивал старику Избасар.

— Недавно нас, здешних интеллигентов, собирали. Генерал Павлов приезжал сюда, — продолжал Блоха, — так он знаешь как ставил вопрос?..

Досказать, как ставил вопрос генерал, доверенному Жумагали не пришлось, его вызвали к катеру.

Вернулся он оттуда в сопровождении старичка, одетого в отглаженный до лоска люстриновый пиджак. У, этого старичка было очень подвижное лицо с медным загаром, белые, как снег, волосы, стриженные под ежик, такого же цвета бородка клинышком и аккуратные усики. Когда он говорил, то даже кожа на голове у него шевелилась и ежик прыгал.

— Вы, Николай Николаевич, понимаете, что это значит? — картавил на ходу старик.

— Разворовывают, сукины сыны, Россию, — вполголоса отвечал ему Блоха, — вот что это значит. Да-с.

— Ходят слухи, что десять тысяч пудов на днях еще заберут… А нефть-то какая, нефть-то, пальчики облизать можно!

Избасар насторожился.

— Гаврила, чайку! — крикнул Блоха, подойдя к конторке.

— Тащу, — послышалось от катера.

Вскоре припудренный мучной пылью грузчик принес в конторку два чайника: поменьше с заваркой, побольше — с кипятком.

— Присаживайтесь, Нестер Петрович, — пригласил Блоха приятеля и выставил на стол вазочку с сахаром, баранки, начатую банку варенья, две чашки.

Избасар судорожно облизнул губы. Целую вечность он не пил чаю… Да и не ел, оказывается, со вчерашнего утра.

Блоха с Нестером Петровичем потягивали чай, похрустывали тростниковым, мелко пиленным английским сахаром.

— Нет, подумать только, — продолжал возмущаться Нестер Петрович. — Нефть! Кому она принадлежит? Британии или России? Кто дал право разворовывать то, что принадлежит отечеству? Отечеству, — повторил он, подняв для выразительности палец.

— Без права тащат кому не лень, — усмехнулся Блоха.

— А надо не молчать. Протестовать. Делегацию, по моему глубокому убеждению, следует послать к генералу.

— За протест можно за решетку угодить, а то и… — не договорив, многозначительно коснулся горла ребром ладони Блоха да еще и постучал ладонью несколько раз по нему.

— Что ж, прикажете молчать? Взирать прикажете равнодушно, как уничтожаются богатства России? — ежик на голове Нестера Петровича угрожающе зашевелился. — А что нам скажут после наши дети? Нет, молчать нельзя. И я как истинный патриот молчать не буду, — жилистый кулак Нестера Петровича решительно лег на край стола, в глазах неподдельное негодование.

— Я говорю, что обдумать надо, а не с кондачка действовать, — пошел на уступки Блоха и ласково потрепал по плечу Нестера Петровича.

Тот, улыбнувшись, торжествующе протянул чашку.

— Еще одну, Николай Николаевич.

В углу конторки небрежно брошенный Джанименовым серый в заплатках мешок. В нем на самом дне наган и завернутая в оторванный от стеганки рукав бутылка, лепешка, вяленая рыба.

Избасар развязал мешок, еще дальше отсел от стола, достал лепешку, рыбу, коньяк.

Николай Николаевич закосил в его сторону.

— Что это у тебя?

— Водка называется. Пить буду, однако!

— А чего же в углу пристроился? Иди поближе, вот чайком с бараночкой побалуйся. Я сейчас свежую заварочку тебе приготовлю. Подсаживайся, не стесняйся, — Блоха уже не мог отвести взгляда от бутылки. — Шустовский коньяк, лучшее лекарство от изжоги!

Избасар все ниже наклонял над мешком лицо. Когда он поднял голову, оно у него было спокойным и равнодушным. Усмешка с него исчезла.

На столе уже стоят три чашки и три рюмки. За окном конторки угасал день.

Блоха разлил по рюмкам коньяк. Избасар отодвинул рюмку и взял чашку с чаем.

— Предпочитаешь это? — одобряюще посмотрел на него Николай Николаевич и чокнулся с Нестером Петровичем.

Секунду они молча смотрели друг на друга. Смаковали.

— Н-да, вот это букет! — восхищенно задвигал ежиком Нестер Петрович.

— Шустовский! — многозначительно подтвердил Блоха. — Слушай, — хлопнул он по плечу Избасара. — По мешку крупчатки за каждую такую бутылку уплачу. Сможешь достать?

— Достать можно, — небрежно согласился Избасар, — только муки не надо. Непть надо. Море ходим, крысало мокнет, беда, курить плохо. Налей бутылку. Вон сколько у тебя банок с нептью. Тысячу бутылок будет? Больше, — поправил сам себя Избасар.

Нестер Петрович едва не свалился с табуретки.

— Ой, наивность первозданная. Ой, темнота несусветная, — хохотал он. — Из емкости, в которой тысячи, тысячи пудов, ему, видите ли, нацедить бутылку.

По пристани шли люди. Слышны были четкие шаги, звякали шпоры.

Избасара охватило беспокойство. Он еще не мог понять, откуда оно, как перед ним уже возникла вдруг фигура глыбастого казачины. Того, который сидел с краю у костра на берегу Джамбайской бухты, а после палил по лодке с кормы моторки.

…Скакал казак через долину, —

Резанула уши знакомая песня.

«Он, этот самый бородач, проверял возле пристани пропуск и пристально разглядывал седловку коня. Он и ведет сюда сейчас…»

В один прыжок выскочил из-за стола Избасар и запустил руку в мешок.

— Ты что? — оторопело уставился на него Блоха.

— Еще бутылочка имеется? — не понял Нестер Петрович.

— Нет, лепешку потерял.

Дверь конторки распахнулась. В помещение ввалился казак с одной лычкой на погонах и осторожно вошли два английских офицера. Одного из них, с усиками, Избасар узнал сразу. Это тот, который велел выкинуть его за борт.

— Вот-с они и будут, господин Калюжный, — указал казак на Нестера Петровича и прищелкнул каблуками.

— Иес…

— Ошшень приятно, господин Калюжнов, — две руки вскинуты к козырькам фуражек, обе в белоснежных перчатках.

— Чем могу служить? — Калюжный явно растерян.

— Разрешите представиться. Лейтенант Брехт, а это лейтенант Кемпель.

— Иес, Кемпель, — улыбнулся второй офицер.

— Калюжный Нестер Петрович. А этот мой приятель Николай Николаевич Блоха, виноват, — поправился Калюжный, почувствовав толчок. — Не Блоха, Тараканов.

— Очень приятно, господин Тараканов.

— Иес!

— Я вас слушаю, господа офицеры.

— Английское командование интересует точное количество нефти в Ракушах, когда заливались резервуары каждый в отдельности, каким сортом?

Знакомый Избасару офицер говорит почти без акцента.

— Но позвольте, господа?.. Это не входит в мою компетенцию, я ведь всего-навсего бухгалтер нефтеналивного пункта здесь. И потом…

— Нас компетенция не интересует, — не стал слушать бухгалтера офицер. — Есть договоренность между нашим и вашим командованием покупать нефть. Вы должны понимать, что данные нам вручат официально. Мы имеем узнать их… Ну как вам точнее сказать… — замялся на мгновение офицер, — чтобы нас не надули. Это контрол. Так по-русски будет точно? Да?

— Но позвольте…

— Мы спешим. Не согласится господин Калюжнов оказать маленькую услугу союзному командованию, союзное командование найдет другое лицо. Только тогда проиграет господин Калюжнов. Командование платит в фунтах, — офицер сомкнул губы.

— Но позвольте. Кто указал вам на меня?

— Командование не все находит нужным говорить.

— Я понимаю…

— Сегодня вы нам будете называть общее количество нефти, завтра письменно на бумаге остальные сведения.

На край стола легла объемистая пачка фунтов стерлингов. На белой перчатке офицера появилось темное пятно. Он попал рукой в варенье.

— Это задаток. Так называют по-русски? Да?

— Иес, зодатак, — вставил реплику второй офицер.

— Общее количество? — Нестер Петрович разволновался. Он чесал переносицу, вскакивал с табурета, метал смущенный взгляд на Блоху, покашливал и приглаживал ежик на голове трясущимися руками, хотя его ничем пригладить было нельзя. — Общее количество?

Вытянув из кармана записную книжку, Калюжный набросил на нос пенсне, оглядел несколько раз конторку, будто попал впервые сюда, и углубился в подсчеты.

— Сто, так… четыре да шестнадцать минус пять. Эти обе полные, девятая полная, — бормотал он, и бронзовые пятна на его щеках постепенно гасли. Он успокаивался.

Избасар сидел в углу около мешка, поджав под себя ноги, и дремал. Голова у него нет-нет и падала в неудержимой дреме на грудь.

— Ровно двенадцать тысяч пудов, — объявил, закончив подсчет, Калюжный.

— Вы можете делать своей рукой подпись под эта цифра, господин Калюжнов?

— Безусловно.

— Ошень прошу.

Офицер протянул Нестеру Петровичу блокнот и толстый карандаш.

— По рюмке коньяка, господа офицеры.

— О, Шустов, русский? С удовольствием!

— Иес.

— За ваше здоровье. Завтра мы приедем за справкой.

— Буду ждать, — неловкость Калюжного прошла. Он приободрился. — Все будет готово.

Две белых перчатки вскидываются к козырькам фуражек, одна из них вымазана вареньем. Вслед вскидывается загорелая рука сопровождавшего офицеров русского казака.

— Просим извинения за беспокойство, господа!

— Иес.

— Прощевайте.

За стенами конторки по пристанскому настилу четкие шаги. Они удаляются, звякают шпоры. Избасар поднимает голову, глаза у него все еще сонные.

Калюжный тянет руку к деньгам. Улыбки на его лице уже нет. Оно вытянулось, в глазах сухой блеск. Но взять деньги Нестеру Петровичу не удается.

Тяжелая рука Блохи падает сверху и словно тисками сжимает кисть Калюжному.

— Так не годится, друг!

— Позволь, в чем дело?

— Разделить пополам полагается.

— Это с какой же стати?

— Раскинь мозгами!

Очень легкая борьба, записная книжка Нестера Петровича падает к ногам Избасара.

Он опять дремлет. Книжки на полу уже нет. Блоха мусолит деньги толстыми пальцами: один банкнот себе, один — Калюжному, один себе, другой…

Пачка разделена. Оба молча, не глядя друг на друга, выходят из конторки. Хлопает дверь, щелкает замок. Блоха забыл даже про Избасара. Он теперь ему был не нужен. Катер с мукой отвалил от пристани.

Когда шаги Калюжного и Блохи затихли, Избасар поднял голову. В глазах у него ни капли дремы. Кусочек неба, который он видит через окно, полон звезд. Еще какое-то время Джанименов сидит неподвижно. Он боится поверить, что так удачно сложилась для него эта поездка на пристань. Какой-нибудь час назад он думал, что сведения о запасах нефти не собрать. Это невозможно. Даже не представлял, с какого боку приступить к их сбору.

Было поэтому от чего чувствовать себя сейчас на десятом небе. Теперь можно было трогаться в обратный путь. Увязав мешок, Избасар вылез в окно и пошел седлать дончака. Остановил он его у жившего возле пристани старика Асантая.

Когда Асантай закрыл за Избасаром скрипучую калитку, была уже ночь. Отдохнувший, накормленный и напоенный дончак, пофыркивая, плясал под Джанименовым. За пристанью дорога разбежалась надвое. Одна несгибаемой полосой туда, к косе, другая кинулась в сторону.

«Всего шесть верст», — обрушилось, как лавина, неодолимое желание на Избасара, и рука сама натянула повод.

— Тпру, лысый, тпру.

«Проехать и, не слезая с коня, заглянуть во двор дома, где прошло детство, юность… Там, видимо, все как было когда-то. И в доме напротив, где жила Дамеш, тоже все, как было».

Этот домик вечерами манил к себе крайним окошком. Отец Дамеш, конечно, живет по-прежнему там. Можно переброситься с ним парой фраз, опросить будто невзначай. «Кто знает, возможно, никогда больше не придется побывать в Ракушах…».

И Избасар послал дончака на дорогу, что ринулась с пригорка в сторону.

Уже после, когда миновал единственное на всем этом куске побережья топкое место, притаившееся среди закисших камышей, где, пробираясь по узкой части, дончак увязал по щиколотку, он вспомнил про бородатого казака и обеспокоенно оглянулся. Но тут же успокоил себя: «Не узнал он меня. Иначе бы на пристань явился».

Все же, развязав на ходу мешок, Избасар переложил наган за пояс.

Дорога, а точнее конная тропа, узким ущельем рассекла камышовые дебри. Под копытами иноходца то похрустывал песок, то чавкала вода.

Может, полвека назад, а может, больше здесь было море. Когда-то оно поднималось до самого Гурьева, но солнце выпило его постепенно. Под жгучими ветрами in пустыни сжался, усох древний Каспий. Обмелели и его поильцы — реки. Там, где еще полвека назад шумели волны, теперь шумят вдоль берегов непроглядные камыши, тянутся вперемежку с песчаными косами седые солончаки и вязкие топи, которые здесь называют соры.

Встреча

Стелется убаюкивающей иноходью дончак. Край неба у горизонта набухает желтизной. Воздух такой звонкий, когда каждый шорох, как выстрел. Избасар возвращается из Ракушинского поселка. Он таки побывал у дома, где жил с матерью, поглядел через низкий плетень во двор. Там даже колода осталась с прежних времен. А вот напротив торчала лишь печная труба и закопченные стены из самана. Дом Дамеш сгорел дотла, и, видимо, недавно.

Грызет на ходу удила иноходец, а Избасара бросает в сон. Опять двое суток не смыкал он глаз. «Может, прилечь ненадолго?» — мечтает Джанименов, с трудом поднимая веки. Тропинку ему загораживают возы с сеном, да так явственно, что даже в нос ударяет запах скошенной, успевшей завянуть сочной травы. Возы исчезают, вместо них появляется большое стадо верблюдов.

«Откуда они?» — Верблюды тоже исчезают, и снова бежит между камышей конная тропа, и снова тяжелеют веки.

Когда рядом выросли два всадника, подумалось: «Тоже мерещится». Поэтому и замешкался Джанименов, упустил момент. А те, услышав топот коня, уже ждали, укрывшись за камышами, и налетели сразу с двух сторон. Свистнул аркан, обвился, захлестнул руки.

Эх, если бы двумя секундами раньше опомниться, сбросить с плеч дрему. Одной секундой хотя бы раньше.

— Вяжи крепче..

— Врешь, сволота, не вырвешься.

— Вяжи, говорю.

— Ты пинаться, гад? Я те…

— Легче, Быков, он мне живой нужен.

— Здоровый бугай, заарканенный, а не дается. Ну-кось! Двину вот под дыхало, узнаешь!

Но Избасар изловчился и первым ударил ногой бородача, тот отлетел в сторону. Но конец аркана в руках у офицера. Он дернул его, и Избасар плашмя растянулся на тропе.

Бородач поднял его за шиворот, поставил на ноги. Рядом с бородачом рыжий офицер — старый знакомый. У него торжествующие глаза и тонкая змейка усов над впалым ртом.

— Тэк-с, скотина. Встретились? Далеко забрался, сволочь! Зачем пожаловал к нам? — и офицер по-своему, по-исаевски ткнул в подбородок Избасара.

Избасар молчал и старался встать вполоборота к рыжей скотине, освободить руки. Под гимнастеркой наган. «Эх, ухватить бы его только».

— Я тебе развяжу, сука, язык. Откуда лошадь взял? Что на пристани делал?

— Обыскать, ваше благородие?

— Обыскивай.

— Наган, ваше благородие, и нож.

— Обыскивай еще.

— Теперь, кажись, все.

— Проверь, как связан.

— Это, ваше благородие, с ручательством. Ни в жисть не развяжется.

— Смотри! Теперь лети на косу. Этот косоглазый, видимо, не один прибыл.

— Их на лодке вроде…

— Слушай и не мели языком, когда говорят старшие, — перебил Быкова офицер. — Напрямик скачи, не через согру. Найдешь Самойленко, передашь, — пусть все лодки проверит, всех чужих и подозрительных забирает сразу.

— А энтого сами поведете?

— Сам.

Офицер взобрался на лошадь. Конец аркана, которым был связан Избасар, он вдел в ушко седельной луки. В одну руку он взял поводья, в другую — наган.

— А дончака куды, ваше благородие?

— Дончака? Привяжи к каурому сзади.

— Готово. Можно сполнять приказ?

— Можно. И не забудь, что лишних полсуток эта красная рвань по твоей милости среди нас шлялась. Смотри, если Ильиных прикончили за это время, не позавидую тебе.

— Так разве виноват, ваше благородие, когда не признал враз… Скуплю провинность, вот…

— Пошел, не разговаривать.

Не касаясь стремян, Быков влетел в седло. Под копытами его коня чавкнула грязь, шумнул, качнулся и снова неподвижно застыл камыш.

— Шагай! — крикнул офицер.

Избасар стоял, стиснув зубы, с диковато блестевшими глазами. Он не остыл еще, не выключился из борьбы, хотя его оглушило все происшедшее только что.

— Шагай, кому говорю! — громче выкрикнул Исаев и дернул аркан.

«Провалить такое задание, сгубить товарищей», — с каждым мгновением эта мысль все настойчивее овладевала Избасаром и ему становилось все страшнее и горше. Случившееся уже не исправить. И не будет теперь ни встречи с Дамеш, ни сына, которого хотел назвать русским именем Мирон, не будет. От этих мыслей хотелось кинуться очертя голову на офицера, пусть стреляет. Это будет лучшее, что можно сделать.

За какое-то мгновение перед Избасаром прошла вся жизнь. Ей, видимо, скоро суждено оборваться. И все же какой бы мучительной стороной ни обернулась она к нему теперь, другой жизни он бы не хотел, не выбрал бы. Только ту, снова и снова ту, которая привела в красноармейский полк, в кремль, к Кирову, а затем сюда, в Ракуши. Вот только бы еще выжечь каленым железом этот кусок жизни, когда свистнул в воздухе аркан и спеленал руки…

— Шагай, сволочь! — Исаев наклонился и стегнул плетью.

Боль вывела из оцепенения. Избасар пошел. Под ногами у него чавкала вода. Он шагал, и ему было все безразлично. Теперь ничего сделать уже нельзя. Даже если кинуться на офицера, тот и стрелять не станет, просто дернет за аркан, свалит и потащит волоком, как барана.

Избасар шагал, опустив голову. Узкая тропа отгородилась от Каспия густой стеной камыша. В нем звенела мошкара да где-то в самой камышовой гуще крякали утки.

«Значит, там плес», — подумал Избасар. И вдруг его ожгла неясная пока мысль: аркан ведь из сыромятины. Если его намочить… Мысль постепенно крепла.

Сделав вид, будто нечаянно подвернулась нога, Избасар упал плашмя на спину и, упираясь связанными кистями рук в землю, утопил их в грязной жиже. Подниматься он не торопился.

Офицер ждал. Он сидел на лошади, чуть сгорбясь, насвистывая что-то сквозь зубы, и играл наганом.

Когда ждать надоело, усмехнувшись, спросил:

— Долго, скотина, валяться будешь? Или снова плетью тебя поднимать? Смотри, свяжу ноги и волоком утащу куда надо.

Избасар удивился: «Колдун, что ли, офицер? Чужие мысли читает». Он перекатился на бок и встал. Сыромять намокла хорошо.

Впереди было еще два или три места, где придется брести по воде, а затем начнется сор, по которому проложена узкая гать.

«До того, как начнется сор, руки должны быть свободны», — внушал себе Джанименов и снова падал на спину, вставал, не торопясь, и шагал дальше, покорно опустив голову, как бы обессиленный вконец, смирившийся.

В спину ему смотрели холодные глаза и черный кружок нагана. Он это ясно чувствовал, как если бы видел затылком. В одном месте Джанименов не мог подняться довольно долго.

— А ну, падаль! — дернул за аркан офицер.

Это и надо было Избасару. «Сильнее тяни, сильнее!» — мысленно подталкивал он Исаева. Ремни заметно ослабли. Можно было уже шевелить руками.

А сор приближался. Избасар хорошо знал это ядовито-зеленое место. Даже зимой сторожило оно незадачливого путника бездонными незамерзающими глазками., Только дикие кабаны находили себе дорогу среди многочисленных его зыбунов. Много жизней поглотил сор, пока не протянули через его горловину узкую, в один след, камышовую гать. Она укорачивала дорогу от пристани до Ракушинского поселка, от которого все отступало и отступало море.

Тропа свернула. Под ногами закачался, запружинил настил, а с боков к нему вплотную подступила зеленоватая закисшая жижа. Она пузырилась, дышала. Мошка и та обходила ее здесь стороной, даже камыши в этом месте отжались подальше и трясина шипела, булькала; от нее несло мертвой гнилью. Где-то на плесе тревожно крякали утки.

Избасар замедлил шаги, освободив внезапно рывком руки, бросился на каурого, ударил его с размаху по глазам. Конь, испуганно всхрапнув, вскинулся на дыбы. Грохнул выстрел. Пуля щипнула Избасара за шею. Вторично выстрелить офицер уже не успел. Каурый рухнул с настила. Исаев вылетел из седла и шлепнулся невдалеке от коня. В первое мгновение он даже не сообразил как следует, что произошло, и попытался вскочить. Но сор уже поймал его мертвой хваткой, не знающей ни устали, ни пощады.

Исаев понял все, дико закричал, забился и сразу погрузился по грудь в трясину. А в нескольких шагах от него из зеленоватой густой жижи торчали плечи и голова Избасара. Его сбил грудью каурый, когда падал с настила.

Со свистом, втягивая в себя воздух, Избасар старался не двигаться и только закрывал глаза от летевших брызг. Каурый бился неистово, он не умел ждать, и его затягивало в пучину быстрее.

Перед Избасаром концы камышитовых пластин, но руки до них не достают. А грязь черным удавом обвилась вокруг, давит, засасывает в свое смрадное ненасытное брюхо. Мысль работает четко, напряженно. «Надо собраться с силами и рывком, рывком проложить себе дорогу к пластинам. Всего несколько вершков надо продвинуться и, если это не сделать…».

Каурый бился все сильнее, храпел, стонал.

— Хапп, хапп, — барахтался в стороне от него Исаев, у него дикие, вылезающие из орбит глаза, разодранный криком рот: — Помог…ах…ите, — вопил он, звал Избасара и судорожно растопыренными пальцами хватал податливую густую ряску.

На настиле с порванным поводом стоял дончак. Когда каурый упал, иноходец Ильиных тоже задними ногами соскользнул с гати, но выкарабкался, ободрав в кровь лодыжки. Он стоял еще не успокоившись, тихо пофыркивал, дрожал кожей.

— Агха, пом…те, — продолжал воевать с сором офицер и погружался все глубже в бездонный омут. Когда его засосало почти по плечи, он сумел как-то ухватиться за тоненькую слегу, конец которой высунулся из гати, и по ней стал выбираться наверх. Вот он освободил плечи, грудь, вот еще ближе продвинулся к настилу. Его больше не засасывало уже. Он лежал, держась за слегу, набирался сил, и испуг постепенно исчезал из его глаз. В них появились торжествующие искорки.

Избасар по-прежнему не шевелился. Но вот он тоже сделал отчаянный рывок и ухватился за пластины.

Растревоженная топь фукала, как белье при парке, она кипела, будто внизу под ней горел огонь.

Все тише бился каурый. Над трясиной уже виднелась только оскаленная морда. Вскоре над ней сомкнулся глазок, булькнул и затянулся густой пленкой.

Исаев с ужасом отвернулся от этого места. Он разглядел, что Джанименов держится за пластины, и понял: если ему удастся выбраться первым, то… и нервы у офицера сдали опять.

— Ннет, сволочь красная, нне уйдешь, — он принялся торопливо искать кобуру, где был браунинг, и не находил. Наган же он выронил, когда падал с лошади. Нащупав кобуру, поручик выдернул ее из грязи, но расстегнуть не смог. Тогда он сорвал ее вместе с поясом, ухватил зубами, поймал выскользнувший было пистолет и взвел его, выпустив на мгновение слегу.

— Вылезай, вылезай, большевистская морда, я тебя успокою сейчас, — прицелился он в лоб Избасару.

Тот поднял голову и глядел на офицера в упор. Налитые кровью глаза Избасара горели такой жгучей ненавистью, что Исаев на миг растерялся.

— Стреляй, шакал, собака! — закричал требовательно Избасар и, опустив пластины, зачерпнул горсть грязи и изо всех сил швырнул ее в лицо офицеру… Исаев пригнул голову и выбросил вперед руку с браунингом. В глаза Избасару ударил яркий, как молния, свет. Этот свет раскололся где-то в голове, отбросил ее назад и повалил Избасара набок. Вслед за выстрелом из камышей со свистом выметнулась испуганная утиная стая.

И наступила тишина. Только комары тонко звенели над топью.

Обманутая этой тишиной, стая пронеслась над дальним плесом, вернулась назад и собралась было опуститься на прежнее место. Но у самой гати шарахнулась в сторону, взмыла и исчезла вдали.

Облепленный тиной Избасар поднял голову, вскинул над зыбуном руки и принялся очищать от грязи лицо. Его душил кашель. Боли он не чувствовал, только сильный звон в ушах.

Офицер лежал на прежнем месте, ухватившись за слегу. В вытянутой руке он держал рукоятку браунинга, ствол у которого был начисто оторван. Из головы офицера сквозь комья грязи сочилась кровь.

«Забило ствол и разорвало. Сам себя убил», — понял Джанименов. Но офицер был жив. Он приподнялся и тоже стал счищать с лица грязь. Взглянув на Избасара, как-то странно хрюкнул горлом и, гоня перед собой глянцево-черную жижу, пополз к нему. Избасар рванулся к пластинам и вдруг задел ногой за что-то твердое.

«Неужели бревно?» — погрузившись почти по горло, он нащупал опору, встал на нее и замер, ждал. Предстояла решительная схватка с этим ползущим к нему человеком. Жадно, как выброшенная на берег рыба, глотал Избасар воздух широко раскрытым ртом. А офицер полз, хрипя и рыдая от злобы и отчаяния. Он уже протянул руку, чтобы затолкать в пучину беззащитную, как ему казалось, голову врага… А Избасар уперся в бревно и медленно, но с силой вырвался из зыбуна.

Секунду офицер бессмысленными, мертвыми глазами смотрел на встающее из топи страшилище, затем уронил голову. И только тогда Избасар увидел, что затылок и шея у него разворочены.

Будто торопясь скрыть эту страшную рану, трясина вокруг офицера забулькала, запузырилась, всосала в себя скрюченное тело и накрылась зеленоватой ряской.

Избасар, боясь, что бревно выскользнет из-под ног, подобрался по нему к гати, упал на нее грудью и долго лежал, не шевелясь, все еще не веря, что ушел от такой лютой смерти, какую никому не пожелал бы.

Давно вернулась на плес утиная стая, убрел в конец гати дончак и стал там, запутавшись ногами в поводьях, а Избасар все продолжал лежать, вцепившись руками в настил, и не мог отдышаться. Когда он все же поднялся, наконец, и подошел к дончаку, тот шарахнулся и не подпускал его к себе. Он храпел, испуганно вставал на дыбы.

— Ну, Лысанка, ну, дурной мой! — пытался уговорить его Избасар.

Так продолжалось до тех пор, пока Джанименов не умылся, не соскреб грязь с одежды.

«Что ж теперь делать? — думал он. — Бородач, конечно, поднял уже всю косу на ноги… — Но эту мысль догнала другая: — За лодкой ведь следят люди кузнеца — Акылбек, Байкуат следят… Они могли успеть…»

Решительно подойдя к дончаку, подправив на нем седловку, Избасар вскоре был уже за Согрой. Там, где тропа шла по пескам, виднелся одинокий след.

«Бородач… Зачем только он так часто останавливался и слезал с коня? — недоумевал Джанименов. — Вот опять… курил. В песок втоптан не один, а два окурка. Зачем подряд курил столько?».

Потом след круто свернул в сторону. Это окончательно спутало Джанименова.

На косу он прискакал поздним вечером, но там еще горели костры. Издали Избасару показалось, будто горит костер и на том месте, где они его разжигали несколько раз с Омартаем. Привязав иноходца у джиды, он стал осторожно пробираться к берегу. И когда из темноты до него донесся голос Байкуата, он даже не поверил этому.

Но раскатистый бас Байкуата, его смех трудно было спутать. Да и второй голос принадлежал Акылбеку.

— Ой-бой, — всхлипнул неожиданно Байкуат, — как Омартай крутился перед офицером? Две бутылки ему за коня подарил. Сам видел.

— Я думал, у Ильина сердце порвется от злости. Он, однако, всю косу забрызгал слюной.

— Избаке вернется, Омартай что ему скажет? Ох, и ругать будет его, как думаешь? — спросил Байкуат.

Джанименов пошел на голоса.

— Гляди, вернулся уже! — обрадовался Акылбек и вскочил.

— Что у вас тут?

— Все хорошо у нас, Избаке. Тебя ждут, хотят уходить. Кожеке сказал, все у них готово, только ты держишь.

«Значит, кузнец уже притащил доску», — подумал Избасар. Он все еще не мог понять, почему на косе спокойно? Куда девался бородатый казак?

— Вы хорошо караулите? Ничего не проглядели?

— Спроси Омартая. Он скажет. Он сейчас сердитый на тебя.

— За коня?

— За коня. Почему не на том ускакал. Староста Жумагали кричал, будто он велел тебе взять другого коня.

— А где они?

— Староста?

— И есаул.

— Уехали еще гулять. Тут всю водку выпили, всю еду с кошмы съели, теперь уехали. Омартаю велели, когда приедешь, постегать тебя хорошенько, коня, сказали, надо отдать уряднику. Вот там урядник на краю берега дом занял. Ильин на его коне уехал.

— А как Ахтан?

— Жалуется Омартай, говорит плохо!

— Ну, я пойду.

— Иди, Избаке. Ох, попадет тебе от Омартая.

— Пускай. Коня я у джиды привязал.

— Мы его возьмем.

— Я с офицером подрался. Может, погоня будет.

— Тогда вам скорее уходить надо.

— Ночью уйдем…

— Лодка ваша готова совсем. Омартай воду погрузил, муку, словом все. Пока не уйдете — будем караулить. Там еще люди караулят. По всей косе и дальше.

— Спасибо, друзья. Это Омартая костер вон там?

— Омартая.

Избасар пошел, но вернулся.

— Может, не увидимся скоро?

— Прощаться хочешь?

— Давайте прощаться.

Когда Избасар приблизился к костру, возле которого с пиалушкой в руках сидел Омартай, старик бросил на него короткий взгляд и спросил:

— Здоров, Избаке?

— Здоров. Спасибо. Все хорошо, ата.

— И у нас хорошо. Где тонул?

— Ракуший сор знаете?

— Омартай тут все знает.

— Там тонул.

— Дрался с кем? Штаны порвал, рубаху порвал, морду порвал немного, — и протянул чашку с рыбой, лепешку. — Кушать хочешь?

Избасар запустил обе руки в еду.

Только когда чашка опустела, он утвердительно кивнул головой.

— Дрался, немного, ата.

— В Ракушах все сделал?

— Все.

С лодки доносился храп.

— Кожеке спит?

— Акбала тоже.

— Ахтан как?

— Может, хорошо будет, может, — плохо.

— Парус надо поднимать, ата.

— Будем поднимать.

— Я пойду поднимать.

— Конь где?

— Уряднику отдал.

— Откуда узнал, что ему надо отдать?

— Узнал, — усмехнулся Избасар.

— Я коня старосты три раза глядел. Зубы щупал. Хорошо сделал Избаке, что не его заседлал. Совсем запаленный конь. Харчит. Не довез бы он тебя до Ракуш.

Избасар тихо рассмеялся. Он представил лицо Байкуата, если бы тот услышал эту «ругань» Омартая.

— Доска на носу рыбницы теперь другая?

— Другая. Шапал днем приходил.

Омартай стал собирать в мешок лежавшие у костра пожитки, посуду.

…Ближе к полуночи лодка покинула косу. Омартай повел ее на сереющий впереди мыс. Из камышей выплыла большая круглая луна. Бледный свет ее пробежал по морю и лег на волну широкой позолотой, сотканной из кружевных нитей. Лодка скользила по этому золоту, разбрасывала тугие звонкие капли.

За мысом от камышей отделилась низкобортная причалка.

— Это мы, — издали еще, не громко донесся предупреждающий голос. Избасару он показался знакомым. Когда причалка приблизилась, Джанименов увидел: в ней находятся Шаповалов и один из казахов — Матай.

— Белые что-то бегают шибко, — сообщил Шинтаза, — ловцы говорят, от пристани три катера пошли с солдатами. Туда пошли, — махнул рукой Шинтаза. — И сюда пошли.

— Спасибо.

— Ну, счастливо.

А на свету наперерез лодке выкатилась из легкого туманчика моторка.

— Ложись, — скомандовал Избасар. — Это из Ракуши мотор.

— Стрелять хочешь? — спросил Омартай.

— Подойдет близко — гранату надо бросать, — и приготовил сразу две гранаты. Кожгали вытянул винтовку и прикрыл ее сверху рубахой.

— Не торопись стрелять, — посоветовал Омартай.

— Эй, убирай парус, — закричали на моторке. Она застопорила ход и прижалась вплотную к лодке.

— Кто такие? Зачем идете в море? Не велено с сегодняшнего дню. Приказано подряд задерживать всех.

Руки Избасара и Кожгали в карманах, лица напряжены.

— Домой, Забурун идем, — спокойно ответил сидевшим в моторке казакам Омартай и протянул пропуск… — Вот, читай, пожалуйста, бумага есть.

Казак повертел в руках документ.

— На, погляди, Коломиец, — протянул казак бумагу напарнику.

— Пропуск ето. В Забурун дозволяется морем ходить и назад вертаться. На лодку и на людей распространяется пропуск. Не просрочена бумага, действительна. С печаткой.

— А кто подмахнул ее?

— Ильин наш.

— Чего же станем делать? Задержим аль пропустим? Вахмистр велел подряд всех ловить.

В руках у Омартая бутылка коньяку. Казаки вдруг закашлялись все разом.

— Нехай плывут, — Коломиец забрал у Омартая бутылку и многозначительно подмигнул своим.

— Вы, ребята, табачком не богаты, к случаю, — вздохнул тоскливо сидевший на корме чубатый казак.

— Много табаку. Нате кисет на всех.

— Вот спасибочко, ребята, вот уж уважили. Ну шпарьте отсель.

Избасар поставил спущенный Омартаем парус. Лодка чуть накренилась и пошла в открытое море. За кормой у нее таяла, опускалась ниже земля. И где-то среди ее опаленных солнцем барханов медленно гнал от берега коня одинокий всадник. Он держал путь на Мангышлак. Временами всадник останавливался, запускал руку в черную, похожую на черпак бороду, курил, тушил пальцами окурок, плевался и, ругаясь сквозь зубы, гнал коня дальше, туда, где нет этой рыжей бестии — поручика Исаева и нет этого черта Ильиных… Его, конечно, горбоносый киргиз уже отправил на тот свет. В этом можно было не сомневаться. Но отвечать за Ильиных перед полевым судом у бородача охоты не было. У такого суда приговор всегда один — расстрел.

С высоких барханов, за кромкой берега, от которой двигался всадник, еще можно было видеть, как нежилось на ядреном солнце море, набухало синевой.

И где-то, затерявшись среди его шири и синевы, бежала лодка, бежала на Астрахань. Дул ровный попутный ветер.

Эпилог

Снова шагали Избасар, Кожгали и Ахтан по улицам Астрахани. Но теперь вместе с ними шел в кремль к Кирову еще один человек — это был старый Омартай.

Так закончились описанные в повести события 1919 года. Они подлинны, их подтверждением служат документы, хранящиеся в Центральном музее Советской Армии. Они перед нами, пожелтевшие от времени листки бумаги, очевидно вырванные из бухгалтерской книги какого-то астраханского торгового дома. «Члену реввоенсовета республики и председателю реввоенсовета XI отдельной армии К. А. Механошину. „Доклад об отправке разведчиков в Ракушу“», — гласит написанный круглым писарским почерком заголовок на одном из листков.

Текст доклада следующий:

«Из числа красноармейцев-киргиз, казахов 291 полка были при посредстве Гурьевского исполкома выбраны наиболее надежные и толковые: Избасар Джанименов. Кожгали Джаркимбаев и Ахтан Мухамбедиев. Для них было приобретено 10 поддержанных сетей и вся принадлежность для лова, а также лодка была снабжена бочонком для пресной воды и кадкой для засола рыбы.

Разведчики получили задачу:

а) выяснить величины караула в Ракуше;

б) узнать состояние береговых станций и нефтепровода;

в) выяснить число оставшихся на промыслах рабочих».

В остальных документах, представляющих из себя доклады реввоенсовету республики, сухо, по-военному излагаются перспективы разведки и ее результат.

«Положение Ракуши теперь довольно ясно, — говорится в одном из докладов, — нахождение нефтяных промыслов в почти нетронутом виде, то есть в количестве близком к 12.000 пудов.

2) Небольшой караул (35–40 казаков).

3) Свободный подход ловецких лодок к пристани, следовательно, возможности высадки десанта.

4) Отсутствие умышленной порчи трубопровода.

Все эти сведения получены разведчиками из достоверных источников, а также от рыбаков-киргизов (казахов), которые не вызывают сомнения.

Свободный подход ловецких лодок к берегам дает возможность выслать партию для ночного нападения, отправить ее на ловецких лодках, а вслед им резерв на понтонах.

Заключение: Сведения, добытые разведчиками, исключительно ценны для тактического выполнения захвата пристани, а следовательно, и Гурьева и для произведения ремонтных работ на промыслах.

Вместе с тем разведчики совершили подвиг и в случае захвата их казаками рисковали жизнью, почему признается желательным назначить им денежное вознаграждение и вернуть им все их расходы, согласно их счетов».

Этот, как и все остальные доклады и записки о ракушинской разведке подписали: председатель 59 комиссии Высшей военной инспекции Лев Брагинский, представитель генштаба Корольков.

И пошли эти документы по штабам, понесли славу о трех разведчиках-казахах, побывавших в самом логове белых атаманов. Читал их и Владимир Ильич Ленин и еще раз указал на необходимость, как можно быстрее освободить от белых Гурьев, взять в свои руки нефть и ее источники.

Радостно встретил возвратившихся в Астрахань разведчиков Сергей Миронович Киров, по-отцовски обнял каждого, горячо благодарил от имени командования XI армии и от себя лично.

В апреле-мае 1920 года Каспийское море было очищено от белогвардейцев и интервентов. Кладовые нефти: Баку, Грозный, Гурьев были возвращены республике Советов. Нефть пошла в Астрахань, а оттуда в народное хозяйство, на снабжение войск, добивавших белогвардейцев на западных и южных рубежах страны.

Три героя-казаха, выполнив боевое задание, вернулись в строй. Как сложилась их дальнейшая судьба, осталось неизвестным. Возможно, кто-то из них жив и сейчас.

Тарасов-Радионов А.

Шоколад

I

Смутною серенькой сеткой в открывшийся глаз плеснулась опять мутно-яркая тайна. И нервная дрожь проструилась по зябкому телу, и ноет в мурашках нога. Но сразу внезапно резнуло по сердцу, и все стало дико-понятным: узкая жесткая лавка, сползшее меховое манто, муфта вместо подушки и глухая тишина, нарушаемая чьими-то непривычными всхрипами. Да где-то за стенкой уныло пинькала, падая в таз, редкая капелька, должно быть воды.

И стало жутко-жутко и снова захотелось плакать. Но глаза были за ночь уже досуха выжаты от слез, а у горла, внутри, лежала какая-то горькая пленка. Елена осторожно протянула онемевшую ногу, подобрала манто и насторожилась.

«Ни о чем бы не думать! Ни о чем бы не думать», — пронеслось в мозгу.

Но какой-то другой голосок, откуда-то из-под светло-каштанных кудряшек, которые теперь развились и обрюзгли, тянул тоненькой ледяной струйкой: «Как не думать?! Как не думать — а если сегодня придут, уведут и расстреляют?!»

И снова мокрая дрожь пронизала Елену.

За стеной, коридором, чьи-то шаги. Как чуткая мышка, спасаясь от кошки в угольный тупик, Елена навострила ушки. Кто-то шел равномерной, неторопливой походкой, и его гулкие стопы своим топотаньем заслонили тусклое звяканье падающей капельки. Вот шаги близятся к двери, вот — мимо, мимо уходят. Пропал приступ страха, но сердце Елены колотится жутью. Рамы седеющих окон ясней и ясней прозрачневеют, и лишь по-прежнему храпят лежащие по углам мужчины.

«Что за животные! Как это они умудряются спать так спокойно, — думает Елена. — Сегодня ночью из них увели целых пять, и обратно они не вернулись. Боже мой, боженька! что теперь с ними?!»

А услужливое воображение уже вырисовывает ей темнеющий угол каменного двора с бугорками запачканных кровью расстрелянных тел. Никогда ничего похожего Елена не видала ни в действительности, ни на картинках, но кто-то когда-то ей рассказал обо всем этом, очень наглядно, и образ рассказа вонзился ей в память, будто живой.

«Латыш ведь сказал, что сегодня судьба всех нас будет разрешена, — пронеслось в ее сознаньи. — Пятерых уже нет, осталось только четверо. А может быть, и меньше?!» — подумала она и ужаснулась. Ужаснулась и встала и стала на цыпочках красться вдоль стен, чтоб проверить. Вот у окна круглым клубом чернелся Гитанов, завернувшийся в шубу толстяк. В двух шагах от него в уголке, под серой солдатской шинелью, вытянув длинные ноги, спал Коваленский; а там, на отскочке, поодаль, возле стола распростерся и тот, неизвестный, с бессмысленным, пристальным взглядом куда-то насквозь вдаль смотрящих сереющих глаз.

«И фамилия его какая-то странная, — подумала Елена, — Фиников! Никогда, никогда раньше такой не слыхала. Что-то приторно-сладкое, липкое, экзотическое. Да и человек какой-то он несуразный, никогда раньше нигде не бывавший. Не он ли навлек этот арест?»

— Фиников, — пробуркнул он быстро и глухо, так что даже Латыш, всех их переписавший, заквакал тревожным вопросом: — квак? квак? квак?

— Фи-ни-ков! — отчеканил тогда неизвестный, и Латыш успокоился сразу и перевел испытующий взгляд на Коваленского.

«Неужели же он — Коваленский? — подумала Елена. — Ах, как знать? Нынче в душу чужую не влезешь. Гвардейский поручик, белоподкладочник, жуир, балетоман… накачался гражданского долга и… несчастненький, бедненький… Страшно даже подумать, — содрогнулась она внезапно, — с кем захотел потягаться, чтоб сделаться лишнею жертвой расстрела!»

«И Гитанов? Этот толстый, лощеный, всегда чисто выбритый и расчесанный гладко тюфяк, душка-режиссер, кумир молодых инженюшек… Ах, впрочем, разве существует пощада или здравый смысл у этой кровожадной людской мышеловки?! Всех, всех расстреляют и ее, Елену Вальц, в том числе. А за что, за что?» — задумалась она и, хрустнув пальцами, машинально, пластично заломила вверх руки. И стало прохладней. Сырое, желтое северное утро прозрачным утопленником медленно, грузно сползало в колодец темного двора, куда выходили белесые окна. Опять стало жутко. Быстро, бесшумно вернулась Елена к скамейке, легла и закуталась в мягкий мех манто с головой.

«Ни о чем не думать! Ни о чем бы не думать!» — стиснувши зубы, настойчиво сдавила она свои мысли. Широко раскрывшийся глаз под манто уже ничего не видит. И стало приятно тепло от собственного дыханья и мягко от пушистого меха, щекочущего носик и щеки. И пахло духами, как свежей травой в душистое майское утро.

«Должно быть, от платочка, что смочен слезами, запрятан в муфту, под головой». — Но доставать не хотелось. Истома баюкала руки. Как стало вдруг мирно, легко и уютно! Припомнилось мягкое ложе постели… а может быть, это уже не постель, а… лужайка под липой и брызжущим солнцем в зеленеющем парке, и нежно былинка щекочет, ласкаясь у ушка… А там, наверху, в голубом и бездонном огромном провале, крутятся, бегут облака. Нет, это не облака. Это колеса ландо, которые, быстро-пребыстро вертясь, жуют хрусткий гравий аллеи. Ноги Елены укутаны пледом. Его поправляет услужливо рядом сидящий. Он — милый, и рука его в упругой коричневой лайке. Так хочется вскинуть ресницы, нависшие тучкой, и весело бросить глазами в лицо его радостный, нежный, ласкающий луч. Ведь это ее Эдуард, Эдуард из английского посольства. Неужели он не догадается протянуть ей плитку Кайе-шоколаду, который она так любила сосать на прогулках. Она поднимает глаза. — Господи! Как это страшно. Это — не Эдуард. Это — какой-то другой, бритый, с огромным лицом, — шевелятся в ужасе кудри Елены. Да ведь это — Латыш! тот самый Латыш, что их арестовывал. Пронзает ее он жестокой враждебной насмешкой и сильной рукой срывает с колен ее плед.

— Елен Валентиновна! Елен Валентиновна! Голубушка, не волнуйтесь! За вами!..

Это пухлый голос Гитанова, и весь он, как жирная туша, стоит перед нею и робко трясет меховое манто. Даже успел причесаться. Только ни галстука, ни воротничка: то и другое небрежно брошены на подоконник. Поодаль, подергиваясь всем лицом, весь прищурился, въелся глазами в нее Коваленский, а рядом бесцветно-спокойный взгляд Финикова. Он равнодушен. Его не смутят никакие слова, никакие движенья… Но все это только мгновенье: шпалеры кулис в мимоходе.

Главное — это какой-то Брюнетик. «Должно быть, еврейчик», — мелькнуло в сознаньи Елены. Он стоит возле самой лавки, а за ним, будто тень, часовой со штыком, красноармеец. Пружинкой вскочив, отряхнулась Елена, набросив на плечи манто.

— Возьмите все с собой! — поправил Брюнетик, и — жестом на лавку.

— Как все? Так значит я больше сюда не вернусь!? — и сердце Елены зальдело. Дрожащими руками накинула на голову шелковый шарф, схватила муфту, обула калоши и, не успевши ни с кем попрощаться, — ах, будь, что будет, — подпрыгивающей, нервной походкой помчалась вслед за Брюнетиком в коридор. Следом их тяжело догонял часовой. Растерянные взгляды ее сотоварищей только мгновеньем мелькнули им вслед. «Будь, что будет, но только б скорей». И стало вдруг жарко-прежарко, и щеки огнем запылали.

Пройдя коридор, спустились по лестнице; снова прошли коридор, закоулком вышли на новую лестницу. Вверх поднялись и, две комнаты минув, остановились перед третьей.

— Вы здесь побудьте! — Брюнетик сказал часовому и пропустил перед собою Елену.

Комната с обоями цвета бордо. Как будто сгустки чьей-то размазанной крови капнули в мысли Елены. На улицу одно большое окно с драпировкой вишневого цвета. У окна этажерка в бумагах пылеет, у стены возле двери стол, опять же в бумагах. А посредине комнаты уж не стол, а столище. И сидит за ним прилично одетый белокурый мужчина.

— Вот Елена Вальц, — сказал провожатый. Тот поднял глаза с тупым и усталым, бессмысленным взглядом.

— Садитесь. Вот здесь, — пододвинул он стул и свет от окна ей упал на лицо. И снова Блондин продолжает писать, методично, спокойно. Села Елена, а рядом подсел ее спутник, Брюнетик, и густо их вместе склеило молчанье. И только в височках Елены частил молоточек.

Наконец, Блондин кончил писанье, промокнул, отодвинул. Взял новый лист чистой бумаги, что-то пометил и грустно, тихонько спросил:

— Ваше имя, звание, профессия и адрес?

— Елена Валентиновна Вальц, балерина; Капитанская 38, квартира 4.

— Что заставило вас быть вчера у Гитанова?

— Он мой старый знакомый. У него собираются гости из прежних друзей театрального мира. Теперь, когда голодаешь… буквально… — и слезы непрошенным током затуманили глаза у Елены. Смутный силуэт Блондина тянется к ней с графином и стаканом.

«Да, да, — она сейчас успокоится».

«Ей ничего не грозит, если она будет говорить только правду. О, да, она знает».

— Но какую же нужно вам правду? Ведь я ничего, ничего не знаю!

Но Блондин подает ей конвертик, достает из него письмо.

«Нет, она его никогда не видала и видит впервые».

«Как он мог очутиться у стола под ковром возле того места, где она сидела, на квартире Гитанова во время ареста?»

«Ах, почем она знает?!»

Какой-то железный клубок — не нитей, нет — а огромных чугунных цепей, канатов, сжимает ее хрупкую маленькую фигурку.

«Погибла!» — сверлится в мозгу.

— Погибла! — шепчут побледневшие губы.

Муфта упала, а острые, липкие взгляды этих двух — спокойного Блондина и нервного Брюнетика — колют и колют все глубже и глубже, под самое сердце. Руки судорожно хватаются за стол, спазмы диким вывихом стиснули горло, все поплыло, покачнулось.

… Опять усталый, скучающий голос:

— Успокойтесь!

Удобно и мягко ее голова откинута на спинку кресла. Перед глазами угол изразцовой печи. Разве она здесь была? Ну, да, комната все та же и те же жесткие люди, но взгляды Брюнетика как будто бы мягче.

— Скажите, — неожиданно спрашивает он, визгливо звеня голоском, — кто был около вас перед тем, как вас оцепили и вошли в комнату агенты чека?

«О, да, она помнит. Сейчас она скажет… Неужели сказать?! Выдать?! подло… преступно и мерзко».

— Имейте в виду, — говорит вдруг Блондин, нарушая молчанье, — мы уже знаем, кто вас в этот момент окружал. Показаньями пятерых предыдущих факт установлен точно. Ваш ответ только нам выяснит степень вашего участия в деле, которое так же для нас несомненно, как то, что я следователь Горст!

«Так это он, сам страшный Горст!» — Елена тянется вновь за стаканом, и зубы нервно дрожат, выбивая дробь о стеклянные стенки.

«Нет, она ничего, ничего не будет скрывать… Да, рядом с ней сидел офицер Коваленский, но в его руках не было, нисколечко не было, — ах, если бы вы захотели мне только поверить, — никакого письма, никакого конверта. Она клянется в этом всем святым, дорогим, что только есть у людей на свете…»

— Даже жизнью своею клянетесь? — оборвал вдруг Блондин.

— Ну, а кто же был рядом с Коваленским?

— Рядом?

— Да, рядом!

— Рядом… Не было никого… а так немножечко дальше, шагах этак в двух, на подоконнике сидел этот, как его?.. Фиников.

— Будто бы вы раньше его не встречали? — смеется на этот раз уже Брюнетик.

— О, клянуся вам богом: никогда, никогда его в жизни до этого раза нигде не встречала!..

— Прекрасно. Что можете добавить еще?

— Ничего.

— Ничего?

— Ничего.

Бесшумно несется перо по бумаге, спешит и спешит менуэтом по строчкам.

— Слушайте!

Ну, да, она слушает — но ничего не слышит и думает только: «Что ж дальше?»

— Распишитесь!

Дрожащей рукою берет она ручку. Перо упирается. Ручка не пишет. Вместо коротенькой: Вальц, получилось клочкастое — Вальу.

— Посидите немного.

Блондин уплывает куда-то в боковую дверь, унося все бумаги.

Брюнетик, сверкнув перстеньком с бриллиантом, — как это раньше она не заметила? — достает портсигар с большой золотой монограммой.

Щелкнул небрежно:

— Вы не курите?

— Нет, — соврала ему злобно Елена.

Как захотелось ей вскинуться быстрою кошкой, вцепиться Брюнетику в бритые щеки и… острыми ногтями… «Боже мой! — как давно я не делала себе маникюр и даже не умывалась сегодня, — подумала она вслед за этим. — Воображаю, что я за рожа!..»

Тонкая синяя струйка ползет кверху спокойно и прямо. Брюнетик впился в папироску губами, а глазом косит ей на шейку.

— Пожалуйте, — вдруг распахнув разом дверь, ей кивает Блондин.

Снова холод по коже. Гусиные цыпки взъерошили руки. С испуганным взглядом, Елена послушно шагает за черным плечом Блондина в табачного цвета шелк золотистый портьеры. За ней впереди густо-синий, остриженный строгими стрелками кверху, готический кабинет. У окна стоит кто-то высокий, темнеющий тенью… Качнулся к столу — и сел.

— Хорошо, товарищ Горст, оставьте нас с ней одних на минуту и скажите товарищу Липшаевичу, что, пока я не позвоню, никого бы сюда не впускал. Никого, — пусть так и скажет курьеру.

«Что он хочет?» — мелькнуло брезгливой искрой в уме Елены.

А голос приятный, грудной, задушевный…

Горст вышел, защелкнулась дверь.

— Я — председатель здешней чека, Зудин, гражданка Вальц: вот кто я, — говорит незнакомец. Но почему-то Елене не страшно. Будто кто-то давно ей знакомый, встретясь нежданно в дороге, пытается ей рассказать интересную повесть. Кубовый сумрак обоев кажется дальним провалом рядом с золотистым тускнеющим шелком оконных портьер. Рамы режут отчетливо стекла, будто их нет. Будто бы белая мгла улицы вместе с приятною гарью мотора лезет свободно сюда, в кабинет. А за столом, заглушаемый снизу гудками и визгом трамвая, сидит незнакомый знакомец.

«О чем говорит он так долго?» — Теперь Елена различает лицо у него: худое, белесое, с большими глазами. Тусклые усики, чахлая бородка светленьким клинышком. Плохо бритое горло стянуто воротом черной рубашки, а поверх ее черный пиджак.

«Должно быть, из рабочих, — грезит Елена. — Так вот он какой, этот… Зудин! Почему же казался он раньше, в рассказах знакомых, ей страшным? И зачем привели ее прямо к нему? Неужель так серьезно!.. Ах, да, это злополучное, страшное письмо!.. Да уж не подкинули ли они его сами?.. Чтобы всех их запутать для расстрела на выбор… Но о чем же он говорит? Ведь он говорит, этот Зудин!»

— Вы должны рассказать, не таяся нисколько, не стесняясь меня, все подробно.

— Что должна рассказать я?

— То, что вам изложил: с кем из этих мужчин и когда были вы в близких сношениях?

Будто хлыстом по лицу. Краска взметнулась на щеки Елены.

— Ни за что! Никогда! Как он смеет! Если она балерина…

И слезы прорвались могучим потоком и скачущим ливнем покрыли все мысли и чувства. Но будто большая гора размывается с сердца Елены этой слезливой рекою.

Где же графин? Никто не дает ей холодной воды. Зудин сидит, как сидел, неподвижно.

— Вы не поняли меня, гражданка Вальц. Я вовсе не хотел вас оскорблять своими подозреньями или грязнить вашу честь, как честь женщины. Мне хочется знать вашу роль, вашу роль в этом деле, а не на сцене.

Ах, как быстро растет в его голосе жесткая нотка!

— Вашу роль не на сцене, а роль женщины, которую вы играли, увы, среди этих мужчин. Политика очень жестокая вещь, гражданка балерина. В том письме, что нашли под ковром, возле стула, на котором вы сидели, говорилось об убийстве, о политическом убийстве наших ответственных товарищей. А в бумагах некоторых лиц, арестованных вместе с вами, при обыске, нынче под утро, нашли несколько писем… писем от вас… Я надеюсь, теперь вы поймете, зачем мне так нужно и должно знать ваш точный, правдивый, лишенный ложного стыда ответ на мой вопрос…

Но Елена молчала.

«Ах, как это жестоко. Утонченно жестоко! — подумала она. — И как это они уже все, все успели узнать?.. Мои письма?.. у кого же… они их забрали?..»

Но Зудин перестал уж смотреть на нее: обернулся к окну. Может быть, это и лучше. Не видеть глаз, говоря о подобных вещах. Почему ее не допрашивает женщина? А впрочем, нет, нет, не надо… лучше не женщина. Женщина этого не поймет.

— Ах, как это ужасно! — подумала вслух Елена.

— Людям свойственны страсти, и все мы не пуритане. Поиски сердца могут быть часто бесплодны. Чего ж их стыдиться?! — ободрил поласковей Зудин. — Итак, не стесняйтесь меня: ваша тайна умрет здесь навеки, не встретясь с бумагой. Я нарочно велел закрыть все двери.

Как же ответить? Кто из них был ей близок?.. Ну, да, офицер Коваленский, но… это было давно-давно, в начале войны. Он ее провожал из театра, заехал к ней на квартиру… а потом, а потом… они долго не встречались. Он был на фронте… Теперь же… теперь? да, он был у нее как-то раз. У него на квартире она не бывала ни разу.

— Кто еще?

— Артист фарса Дарьяловский, он ведь уж был у вас на допросе. Отношенья по сцене роднят, и мы сами не смотрим на эти сближенья серьезно. То же самое этот… Гитанов… Он долго, долго домогался ее любви… Он такой… задушевный, сердечный, смешной… он хорошо зарабатывал также…

— Еще?.. еще… как будто б в числе арестованных не было из таких никого.

— А Фиников?

— Фиников?! нет!.. говорю же вам: я только первый раз его повстречала. Нас познакомили здесь, у Гитанова. Он был приторно вежлив, но молчалив. Мы с ним почти ни о чем не говорили.

«Получала ли она от мужчин деньги?»

Снова краска и слезы к глазам.

— Как? и это надо тоже вам знать?! Ничего, ничего нет святого, сокровенного даже для женской тайны?

«Получала ли она деньги?..»

— Д-д-да… получала… немного… от всех… Ах, если бы вы знали, товарищ Зудин…

«Ах боже мой, что она говорит? Опомнись, Елена, какой он товарищ?»

— Нет, нет, нет! — кричит исступлено Елена кому-то.

— Если бы вы только знали, товарищ Зудин, — и слюни и слезы, все вместе, текут у Елены на грудь. — Если б только вы знали всю жизнь балерины, когда ей с пятнадцати лет… уже приходится… да, да, приходится! — этой традиции держится прочно балет, — ей приходится… продавать свое тело грязным вспотевшим мужчинам!.. Милый Зудин!.. Зудин, товарищ!.. Нет, вы б не кинули мне в лицо комок грязи… Липкая жизнь… липкая жизнь… нас залапала грязью, зловонной, вонючей, и нет нам спасенья, погибшим и гадким!.. Если б… если б дали мне возможность заработать… кусочек, честный кусочек… разве б я стала?!.. Ах, что говорить вам!.. Ведь вы не знаете бездны, всей бездны паденья!! Ведь меня вызвал к себе Гитанов, чтоб свести вот с этим, как его? — Финиковым!.. Он сказал: будут деньги… хорошие деньги!.. А ведь я голодала! Да!.. Голодала!.. Продала гардероб!.. Вот осталось: манто, муфта, три платья… Милый… родной мой, товва-а-рищ Зудин!.. Ведь и я была гимназисткой… пять классов!.. Немножечко жизни… Не рабства, а жизни… Честной жизни… кусочка… прошу… я у вас!.. Я согласна, я жажду работать!.. Разве б я стала себя продавать?! Проституточка! — вот мне оценка!..

С клокочущим всхлипом, вся намокшая горем, бессильно сползла Елена прямо на пол. Шарф упал. Валялось и манто. Кудряшки развились и прилипли к вискам. И только яркость каштановых прядей и розовость пухлого ушка кричали в серое далекое безучастное небо, туда, за прозрачные окна этого синючего готического кабинета, что здесь плачет женщина, и что она глубоко несчастна.

И так неожиданно жалкая ручонка Елены ощутила твердое пожатье.

— Полно, товарищ Вальц, встаньте, оправьтесь и успокойтесь!

Это говорил Зудин. И как жадно-жадно хотелось ей слушать его милый голос.

— Наша борьба, в конечном счете, и есть ведь борьба за счастье всех обездоленных капиталистическим рабством, а значит — за счастье таких, как и вы… Поднимитесь и успокойтесь. А если хотите, так вот, приходите сюда… хотя б послезавтра… в час дня. Я вам помогу, как товарищу… Ну, а пока оправьтесь, оденьтесь и идите, — вы свободны.

Зудин нажал кнопку стола, и за дверью раздался громкий, трескучий, звонок.

II

Носится в воздухе солнце. Ярчит косяк киноварью. Бьет и ликует и пляшет в вальсах веселых пылинок. Нежно крадется к щеке и мягкою теплою лапкой ласкает опушку ресниц. Сенью весенней, снующим бесшумьем сыплется солнышко сном.

— Кто такой?.. Вальц?.. По какому делу?.. Я просил?.. не помню. Хорошо, пропустите!

Страшно хочется спать. Руки падают. Глаза слипаются, а мысли не держатся. Надо бы съездить домой и проспаться. А вечером — снова опять за работу.

— Позовите товарища Кацмана!.. Вальц? пусть пока обождет!

— Товарищ Пластов, товарищ Пластов! На минутку! Получены ли вами сведения от Дынина, относительно этого — как его?.. — морского офицера, что ездил в Финляндию?.. Нет?.. Очень странно!.. Запросите вторично и срочно… Засада, конечно, не снята?.. Прекрасно… Пусть летчика-француза перешлют как можно скорее сюда для допроса… Уже невозможно?.. Как жаль!.. Ну, так во всяком случае последите сами, чтобы моряк у нас не улизнул…

— Вот что, Абрам!..

… Вы, товарищ Пластов, больше мне не нужны, а завтра утром доложите мне о моряке поподробней.

… Вот что, Абрам!.. затвори-ка дверь поплотней… Ну, как дела?.. Не нашел англичан?.. Вот хитрейшие Були!.. Ну, да ладно, надолго не спрячутся: где-нибудь вынырнут… Что сообщает Планшетт?.. Как его фамилия?.. Мистер Хеккей?.. Мистер Хеккей!.. Превосходно! Долой миндали — это не Локкарт: лишь бы попался!.. Вот что еще, дружище Абрам… подал мне Павлов свое заключенье по делу о карточном притоне. Там он говорит об освобождении такого кита, как Бочаркин. Мне что-то не совсем понятно. Разберись-ка ты в этом деле, как будто бы так, между прочим… Вот и все!.. Я вернуся, наверное, часам к шести. Если Горст отоспался, пусть к этому времени приготовит мне дело Квашниных. Я, пожалуй, прощупаю младшего лично… Да!.. а тебе не докладывал Дагнис?.. Ну, как он там с Финиковым?.. Ликвидирован? когда?.. нынче на рассвете?.. Хорошо. Составь телеграмму в Москву за моей подписью. Отправь только срочно… Ну, пока больше ничего… Так о Бочаркине, пожалуйста, выясни. Понял меня?.. Хорошо… до свиданья, до вечера!..

… Алло, барышня: 22–48…

… Погодите, товарищ! Дайте кончить по телефону, тогда и впускайте!..

… 22–48. Спасибо. — Это вы, товарищ Игнатьев? — Это я, Зудин. Доброго здоровья! Спасибо… Прекрасно… Я хотел сообщить вам, что все так и подтвердилось, как мы оба с вами предполагали… Ну, конечно: от него, от Савинкова! Нить нашли через бабу. Хитрая была путаница!.. Сегодня утром убили. Да?.. да?.. хорошо!.. Ну, пока до свиданья!.. Вечером буду. А днем можно звонить по домашнему. Решил отоспаться. Адье!

Опустился устало на стул. Глаза закрываются сами. А тут еще солнце! Как будто весеннее солнце! Бьет и слепит, и играет, и лезет назойливым криком в окошки. Столбами до самых углов расфеерило светлую пыль. Сквозь ее золотистый туман ничего не видать. А на липких ресницах цветут лучеперые радуги.

— Готова ль машина? — я иду… Ах, да… Вальц. — Проси!

Словно картинка: в яркой лилово-коричневой шотландке. Уж очень крикливо, расписно. Да еще в лучах солнца! В ореоле сухих столбов пыли. Локоны — будто огни.

— Садитесь!.. Какой прелестный день, не правда ль?.. Вы простите меня, я так утомился… Вы хотите работы?.. Что ж?.. хорошо, хорошо…

«Как досадно, что нет здесь спускных штор. Непременно к весне надо будет достать, а то красные пятна в глазах зеленеют от белой бумаги».

— Хорошо, мы дадим вам работу… Сумеете вести алфавит? Вот и прекрасно!

«Фу, черррт, какой бодрый звонок, словно душ».

— Вот что, товарищ Липшаевич… Надо зачислить товарища Вальц на службу переписчицей. Попробуем дать ей веденье алфавитов всех оконченных дел: нумерация дел и занесенье фамилий. Снегиреву можно переместить на текущие дела к Шаленко, будет прекрасно! — Где посадить? Посадить можно здесь, в серенькой боковой комнатке. Пускай будет архив… на отскочке. Ну-с, вот и все! — А теперь я вас оставлю. Вы, товарищ, введите ее в курс работы. Так значит приведенье в порядок архива. — Ну-с, до свиданья! В добрый час!

Улетел — как циклон, разметав и скрутив золотые снопы солнце-пыли. Лишь внизу загудела машина и… ушла.

И этот кабинет? Он вовсе не похож на подземелье Великого Инквизитора. Ай да солнце! Ай да солнце! Янтарной смородиной брызжет…

— Хорошо, пойдемте! Вы мне покажете?.. Ваша фамилия Липшаевич?.. товарищ Липшаевич?.. Меня зовут: Елена Валентиновна Вальц. Ах, впрочем, вы ведь все знаете!..

* * *

Мотор ныряет в ухабах — хочет выбросить вон. Сбило шапку, и портфель расстегнуло. По бокам мельтешат, словно изгородь, зайчики окон, окошек и стеклышек. Капает с крыш. Тротуары осклизли. А тени — словно лиловые доски: нарисовать — не поверишь. И даже на лицах прохожих как будто фиалковый цвет, как будто вуальки в фиалках. А как тепло! Как тепло! Даже лед на реке побурел.

Остановились у серого дома в сине-багровой тени.

— К шести! — и отхлопнулся дверцей. Бегом вверх по освещенным в окна с двора ступеням. Хрупкий звонок.

— Это я, Лиза!.. Знаешь, я только поспать. Нет ни минутки. Башка расклеилась. На обед — пятнадцать минут. Когда соберешь — разбуди! Что на сегодня?.. горох?.. превосходно!.. Ерунда. Сойдет и без масла… Ну, Лиза, уволь: поговорим в другой раз. Дай отоспаться.

«Эка, сегодня какая весна! В спальне нет места от солнца. Ну, ничего: пусть полощет. Лишь бы стащить сапоги».

— Нет, я легонько: одеяла не замараю… Митя, голубчик, шел бы ты с Машей в столовую. Я на минуту посплю… Лизанька, позови к себе Машу; только на минутку; а засну, пускай ерундят, — хоть из пушек. Ну, ладно, целуйте. Только не сильно давите… — Прохудилась ботинка? — ладно достану новые… к Пасхе…

— Тс-с-с!

— Спит.

— Митенька, штору спусти. Иди с книжкой в столовую: дай папе поспать. Папа очень много работал… Машу возьми: позабавь ее какой-нибудь картинкой. А я пока накрою на стол. Скоро поспеет обед.

Медленно, четко чеканят часы — частокол уходящих мгновений.

Медленным шипом шуршат, дребезжа, отбивая удары.

Вот уже — три.

— Леша, вставай!

— А?.. кто… потом… уезжайте!

— Леша? Заспался. Вставай: пообедаем! Маша, тяни отца за ногу. Митя, не прыгай!..

«Как неохота подняться! Бр-р-р… дрожь!..»

— Что-то прохладно. Иль это со сна?.. Ну, побредем, побредем.

— Ну, и проказница Машка! — рада стащить мою ложку.

— Э! Да у нас словно праздник: суп будто с мясом!

— Знаешь, я побоялась, как бы конина не испортилась за окном. Вон как сегодня тепло: все снега растворило, с крыш так и льет.

— Так ты ее всю и сварила? Эх, Лизок, сверх пайка просить неудобно. Ну, делать нечего, давай — поедим. А горчицы к ней нет?

— Ишь буржуй!

— Ну, и буржуй?

— Когда ж на заводе ел раньше горчицу?!

— Тогда и без нее было горько!

— А теперь засластило?

— Ну, а все же не так.

— Так, не так, а привольнее было: масло в любой лавчонке. А теперь вот…

— Ну, пошла, а еще — коммунистка!

— Что ж, коммунистка? Идея — идеей. Я не ворчу: все понимаю… Только, Леша, голубчик, ты не сердись! Нельзя ж ведь совсем без жиров! А ведь Митя и Маша растут. Посмотри, как они бледны: кожа да кости. Так ли им нужно питаться? Сами хоть мы из нужды, а в их годы все же куда лучше ели!.. Вот и болит мое сердце. Наши ведь дети! Ну, а к тебе приступиться нельзя.

— Что ж, тебе сразу молочные реки?!

— Вот как с тобой говорить тяжело!

— Митя, не балуйся вилкой!

— Реки не реки, а мог бы к Игнатьеву позвонить. Просто бы даже к секретарю. Эки, подумаешь, страсти! Все получают сверх нормы. Да и сам посуди: на кого сам ты теперь стал похож? В ссылке и то был свежее. Да и смешно, в самом деле: работать, как вол, — ночь не в ночь, — а питаться, как воробей — чечевицей. А туда ж диктатура пролетариата! Как бы с вашего горохового киселя не сделалась бы она у вас кисельной!

— Ишь, каламбурка какая! Ты утри-ка Машутке вон нос, а то она его диктатурой твоей заклеила. А по существу, вся твоя прыть — ерунда! Не одни мы этак живем. Сотни тысяч и того не видят. Что же скажут они, коли ты пироги будешь маслить? И то по заводам ворчат: комиссарам, как у бога на печке! — В городе нет ни полена, а у нас?..

— Разве с тобой сговоришь? Мыла ни кусочка два месяца нет: все вон ходим в нестиранном. Хоть с фунт бы достал, если б слушал…

— Если б слушал, если б слушал… Вон, сегодня приперлась буржуйка одна, балерина. Ведь себя за кусок первому встречному была рада… Чуть не влипла в один шпионажный кружок: на волосок была от расстрела. Не успела сойтись. И ведь только за корочку хлеба, за гроши. Дал ей место у себя: сфилантропил… Чего смотришь?.. Серьезно!

— Ну, смотри, как бы она там вас не обошла.

— Не объедет… Митька, пострел, принеси-ка папироску из кармана пиджака! А впрочем, я сам…

Солнце свернуло с кровати лучи и полезло походом на стенку, оконным кося переплетом, в медный тумпак перекрасив обои.

— Кто же это с телефона снял трубку? Эх, ребятишки, наказанье мне с вами: кто-нибудь мог позвонить на квартиру, а звонка не слыхать.

— Не сердись, Леша: это я удружила, я сняла. Надо ж дать человеку покой… А самоварчик поставить?

— Ставь. Только знаешь, я еще подремлю: ночью много работы. А как машина придет, ты меня разбуди… Ах, Машутка, Машутка! Ты опять забралась? Вон, на валенке протерла уж дырку, а сама без чулок…

— Я давно ведь тебе говорила, что у ребят нет чулок.

— Да, да, да… Ну, как же быть, Лиза? Вот, разрушим блокаду… Э-е-ах!..

— Ну, усни: я потом разбужу.

— Мамочка, что такое блокада?

— Тише! Папа спит.

Папа спит, а детишки тихонько залезли к окошку, чтоб смотреть, как тускнеющий шар заползает за крышу, и розово-красно вокруг него зацвели небеса. Маленький, крошечный двор грязным дном кумачево зарделся весь отсветом солнца, от улыбки прощальной его, скользнувшей со стен. Дует от форточки. Ветер усилился: щиплет из облачков перышки по небу. Тоненьким голосом в кухонке песню запел самовар.

Небо темнеет. И в темени робко мигнула дрожащая звездочка, словно алмазинка-капелька на кончике тоненькой ниточки нежно и зябко тревожится, как бы ей вниз не упасть: к Мите и Маше, разинувшим ротики перед запотевшим окном.

* * *

Вальц собрала все бумаги, оделась в манто и стала спускаться.

На площадке ее караулил Липшаевич.

— Нам не по пути? Где живете? — на Капитанской? Да ведь это совсем от меня недалеко. Если я не стесню?..

И пошли, колыхаясь вместе, по скользким панелям в свежеющий вечер. Играя сверкающим перстнем, в больших галифе и в венгерках, щеголяя покроем пальто, Липшаевич завел разговор о театрах, о драме, балете. На каком-то углу, когда Вальц поскользнулась, взял ее под руку и с тех пор не отпускал до самого дома, тяжело дыша прямо ей в ухо; а глазки его маслянели. Наконец, у ворот распростились, и Вальц быстролетно юркнула в подъезд, пробегла загрязненным двором, все любуясь зеленеющей звездочкой неба. По знакомым ступенькам к себе поднялась, постучала и на шамканье туфель ответила бодро:

— Это я!

— А у вас был давнишний знакомый, — ей сказала хозяйка, пыхтя папиросой впотьмах.

— Был знакомый?! — и мгновенно умчалася яркая сказка пролетевшего дня.

— Тот, что часто бывал прошлый год. И оставил пакет и письмо. Интересовался ужасно о вас: я ему все рассказала.

Быстро выхватив ключ у хозяйки, Вальц, не слушая, мчится к себе. Там, действительно, на столе большая посылка в бумаге и лиловый конверт. Торопливо зажегши свечу, Вальц дрожащей рукой рвет бечевку посылки.

«Боже мой, шоколад! Никак целых полпуда!»

Режется шпилькой конверт:

«Моя милая Нелли!

Я приехал случайно сюда, привезя кое-что для вас. Я не мог, разумеется, так быстро забыть, что моя кошечка любит сосать шоколад и как долго пришлось ей скучать без него. Но сейчас от хозяйки узнал я, что зверек мой ушел поступать прямо к тиграм на службу. Что ж? В добрый час!

Если это серьезно и бесповоротно, — пусть последнею памятью здесь обо мне вам останется мой шоколад.

Если ж это опять мимолетный каприз, такой дерзкий и очень опасный, и моя кошечка по-прежнему осталась моим игривым беспечным зверьком, — тогда (в тот момент, как читаете вы этот лист, я слежу со двора незаметно за вашим окном) вы можете мне сообщить ваш ответ. Вы должны перенесть ваш огонь со стола на окно и тотчас задуть, после этого тихо пройти к черной двери, чтоб мне отпереть. Хозяйка не должна знать о приходе моем ничего. До свиданья. Я жду: или — или; или с тиграми против меня, иль со мной, вашим нежным

Эдвардом.

P. S. Промедленья с ответом ожидать я не буду и быстро уйду навсегда.

Э. X.»

Листик валится из ручек Вальц.

Как же быть? Быстро так? За окном — Эдвард, бритый, чистый, опрятный, с учтивой и нежной заботой. На столе перед ней ведь его шоколад. Как же быть? Сделать знак?.. Ну, а там, в кабинете большом, рыже-синем, — он, властитель ее новых дум, такой чуткий к ней, страшный всем Зудин. Как же быть?

«Промедленья с ответом ожидать я не буду…»

Ах, пускай, будь, что будет. Ведь она не позволит себе ничего. Так нельзя же теперь из-за этого, в самом деле, отказать себе даже в праве перемолвиться словом с Эдвардом, оказаться такой неучтивой, неблагодарной.

«Милый, нежный Эдвард! Он рискует собой у нее под окном, а она?!»

Мотыльковый полет огоньковой свечи со стола на окно. Две секунды — и сразу все стало темно.

III

Снег валит. Оттепель кончилась. Небо набухло холодною ватою. Мохнатыми пухлыми хлопьями плюхает снег на панель. У подъезда скрежещут железной лопатою, счищая намерзший капель. Смолк оркестр. Сквозь вуаль снегопада черные толпы проходят куда-то, упрямо месят сотнями ног рыхлый снег. Спотыкаясь, уходят все прямо и прямо…

Флаги нависли линялыми тряпками. Кроет их мокро лепными охапками белою лапой метель.

— В чем же цель? — теплым паром струится доверчивый робкий вопросик.

Но холодные фразы ответа, как снежные хлопья, хлюпают жар погасить:

— Как, в чем цель? Победить!

— Ну, а дальше?

— «Дальше» будет не скоро.

— Значит враги так сильны?

— А вы знаете, кто наши враги?

Вальц чувствует ясно в вопросе насмешку и обиженно шепчет:

— Белогвардейцы, заводчики, помещики, финны, поляки…

— Чепуха, все это мелочь! Наши враги куда посерьезней!

— Посерьезней? Значит это не фраза, что ваша задача завоевать целый мир?

И опять не ответ, а загадка:

— А что вы считаете миром?

— Географию я не забыла: Францию, Англию, Германию, Америку, Китай, — ну, словом, все страны!

Но он положительно нынче не в духе:

— Если и их завоюем, то все же не будем всем миром.

Вальц неловко — она умолкает. Но снова и снова горячие мысли одеваются в круглое слово:

— А хорошо было бы сознавать, что мы целый мир покорили, и что мы — Россия!

— Чепуха, нам таких завоеваний не надо!

— Так каких же, каких, Алексей Иванович?!

Зудин глядит на нее и молчит. Стоит ли заниматься кустарной пропагандой? Если уж говорить, то говорить об этом, как прежде — в глухой полутемной каморке, перед вереницей грязных лиц, пристальных глаз, ртов раскрытых прямодушных, серьезных рабочих таких же, как он, как когда-то бывало. То — свой брат: нутром понимает, с полслова.

А это что?.. И он удивленно глядит на изящно одетую неженку-женщину, рядом с ним торопливо скользящую среди хлопьев, мостящих панель. Темные глазки у Вальц потонули в нависших ресницах. Только губки, задорно раскрыв свой бутончик, показали тычинковый ряд лепестками блестящих жасминовых зубок. Вся она — нежная, теплая барынька, теплотою манящая, Вальц в манто, Вальц в духах.

— Вы желаете знать, где же главные наши враги? Я отвечу: в нас самих!

Он встречает в ответ чуть скользящий вопросом, шаловливо влекущий, уверенный в чем-то своем, взгляд ее шоколадных, ласкающих глаз.

— Да, в нас самих! — раздражается Зудин. — В этой внутренней тяге к прошлому: к прошлому быту, к прошлым тряпкам, к прошлым привычкам. Вот где наши враги!.. Ах, если б люди смогли взглянуть на мир по-новому, то и мир стал бы новым и лучшим.

— Вы говорите, как будто из евангелия…

— Евангелие здесь ни при чем. Мы помощи с неба не ожидаем! Сами мы боги!

Его слова, как бичи, раздраженно стегают что-то нежное, хрупкое, милое, и Зудину хочется, мучительно хочется бить, бичевать, хлыстовать своим словом, упругим и резким.

— Вы сердитесь? — говорит она мягко, покорно. И чувствует Зудин, как ее теплая ручка прикоснулась на одно мгновенье к его холодной руке.

— Зачем вы сердитесь, Алексей Иванович? Ну, пускай я неразвитая, глупая… Ведь поэтому-то вас я и спрашиваю…

Зудину становится стыдно. Чего, в самом деле, он так разошелся? Как это глупо! Кому и за что он мстит? Что его бесит?

И чувствует Зудин, как родное, какое-то смутное чувство где-то теплится жарко в его тайниках. А в то же время мучительно стыдно и себя, и этого чувства, и всех встречных, которые смотрят на него, как он под хлопьями снега шагает по сумрачной улице рядом с женщиной, боязливо скользящей на цыпочках, изящненькой Вальц, Вальц в манто, Вальц в духах.

«Тогда не нужно было с манифестации возвращаться с ней на службу совместно, с самого начала. А ведь пошел, и пошел так охотно. А теперь голоса подымают предрассудки, ложный стыд», — язвит над собой сам Зудин.

— Мне показалось, — говорит ему Вальц, — что и в евангелии и в ваших словах звучит одинаковая мысль о несовершенстве существа самого человека: враг — внутри. Как же тогда достичь самосовершенства?!

«А совсем ведь неглупая баба: так в точку и бьет», — изумляется Зудин.

— Совершенства достигнем мы при новом лишь строе, когда уничтожим гнет рабства и эксплуатации капиталистов.

— Ну, а пока?

— Что пока?

— Как же быть с нашим внутренним врагом?

— У нас он весь уже сходит на нет, а в ком сидит — мы его вышибаем, — и Зудин, порывисто сжавши кулак, рассекает им воздух.

Вальц умолкла, как будто согнувшись в раздумьи.

— Мне не верится в эту возможность! — упрямо подернув головкой, вдруг чеканит она. — Если б все люди, Алексей Иванович, говорили бы друг другу честно правду в глаза, они все и давно бы сознались, что это интимное чувство себялюбия и склонности к разным удобным… ну, привычкам там, что ли, доставшимся нам по наследству от тысячи предков, — словом вся эта милая культура, комфорт, который вы презираете… Не качайте головой: я чувствую, как вы его презираете… — Вся эта культура — да ведь это же часть нашего Я, нашего тела, и убить ее… нет, невозможно!.. Вот почему… — она даже остановилась и лучи своих взглядов закинула ласково прямо до дна его глаз, — я преклоняюсь перед вами, перед вашей святой высотой, но сама в коммунизм ваш не верю… нет, не верю.

Взор ее медленно сполз к тротуару.

— Разве себе самому, на духу, вы не сознаетесь, что есть и у вас личные, лично свои интересы, личные запросы, личные выгоды? И разве не ими так красится жизнь? И мне даже жалко было бы наблюдать человека, у которого всего этого не было б. Так получилось бы нечто вроде фальшивой пустышки; одна скорлупа, а ядра-то и нет. А ведь это ядро и есть святая-святых человека: и у меня и у вас… Ну, вот, например, ваша семья, — в ее голосе запела холодная нотка. — Ваша жена, Елизавета Васильевна, милейшая женщина, ваши дети!.. ну, разве все это не ваши узколичные привязанности, и разве может быть как-нибудь иначе? Эта частная собственность гораздо сильнее внутри нас, чем то кажется нам, но почему-то считается стыдным в этом сознаться. Ведь не станете ж вы здесь меня уверять, что вам было б совсем безразлично, если бы какой-нибудь встречный хулиган насильно обменил вашу каракулевую шапку на свой засаленный малахай?

— Потребительную частную собственность мы не отрицаем, — возразил, смущаясь, Зудин, и стало ему неприятно, что Вальц задела имя жены. Коряво набухло сердце уже пережеванной мыслью: почему это женщины так быстро дружат между собою? Его Лиза и Вальц, — что между ними общего? Но с тех пор как однажды случайно принесла ему Вальц на квартиру бумагу со службы, она очень частенько заходит теперь к жене вечерами, когда он на службе. Что-то тянет Вальц к Лизе, да и Лиза вся стала другою: какая-то чуждая струнка все чаще и чаще звучит в ее мыслях. — А Вальц? Вот идет она рядом с ним, вся цветущая, в пушистом манто, в тончайших ажурных чулочках, с каким-то немым ароматом, который так тянет Зудина, тянет… И опять ему становится не по себе, что он с ней на виду. Вот придется сейчас подыматься на службу по лестнице мимо десятка внимательных глаз, почтительно льстящих навстречу, лукаво-насмешливых взад. И уж сочинят непременно…

А впереди вот уж знакомый сереющий угол, безлюдно-боязливая панель. У входа часовой, а у ворот — другой… Зудин кривится. А впрочем — о, счастье! — у подъезда машина!

— Елена Валентиновна, передайте-ка там, наверху, что я проехал на минутку к себе домой пообедать и сейчас же вернусь…

— Пантелеев, поедем домой!

Весь залепленный мокнущим снегом, шофер Пантелеев нажимает грушу рожка, и на рев его гулкий из подъезда бежит, спотыкаясь, помощник в таком же затертом тулупе, в меховой растрепавшейся шапке с ушами и в кожаных черных претолстых перчатках. Рукавом снег очищен с сиденья. Зудин влез. Помощник заводит мотор. Нервной дрожью забилось сердце машины. Дверцы щелкают. Быстрый толчок — понеслись.

Снег валит перекрестными нитями хлопьев, бьет в лицо, залепляет глаза, а в мозгу мысль за мыслью бунтующим роем вперегонку несутся, как хлопья, налету вырастая из ниоткуда, налету уходя в никуда.

— Подождите меня: я минут через двадцать обратно.

«Батюшки-светы, Лиза как разодета: в лучшее платье; белокурые локоны взбиты, как сливки».

— Это по случаю чего?

Смеется криво:

— По случаю победы!

— И то правда. А я, знаешь, как был с недосыпу, так со службы с утра и поперся в народ. Прошел вместе с центральным районом аж до площади Зарев. Были все наши. На торжественное заседание совета, знаешь, я не пошел: чересчур много спешной работы; и вот прямо оттуда вместе с Вальц воротился к себе, а сюда прикатил пообедать. Машина внизу ожидает.

— Знаешь, Леша, мы с Вальцей вчера допоздна просидели. Оставляла ее ночевать, да она застеснялась. Она, право же, очень сердечная женщина!

Суетясь, говорит развеселая, а сама громыхает тарелками. Митя и Маша уже взгромоздились к отцу на колени.

«Ба, да у них перепачканы ротики».

— В чем это?

— Папа, нам тетя дала шоколадку! — восторженно звенькает Митя, а Маша, игриво щурясь, распялилась ртом, в котором нежно тает огромный кусок шоколада.

Лиза вспыхнула ярким румянцем. Под руками рассыпались ложки.

— Ты не сердишься, Леша? Елена Валентиновна такая душевная, добрая… Она притащила полно нам гостинцев: фунта с два, почитай, шоколаду — настоящего, заграничного, — попробуй-ка! — детишкам. Им же по паре отличнейших крепких чулок фильдекосовых, длинных… ты только взгляни… и, знаешь ли, мне… (она виновато потупилась в скатерть). Мне так было неловко, но я не смогла отказаться: она ведь всерьез обиделась, — мне она подарила две пары шелковых тонких, отличных чулок… Посмотри!

И Лиза стыдливо, слегка полыхая румянцем, отступает назад, приподымая тяжелый подол, открывает кокетливо затянутую в прозрачный коричневый шелк упругую ногу. И стремительно бросилась, как бы вдруг застыдясь, к мужу грузно на шею.

— Как неудобно! — коробится Зудин. — Да, неудобно, неловко. Ведь она, знаешь сама, моя подчиненная. Лучше бы ты, Лиза, ничего не брала… Пахнет взяткой! — даже брезгливо рванулся.

— Что ты, Леша, такие слова? Как тебе это, право, не стыдно, как не стыдно? Ну, взгляни-ка мне прямо в глаза и скажи: Лизочка, прости, мне уж стыдно!.. Ты молчишь? Так сам посуди: Вальц — и взятка! За что? Для чего? Значит дружбу нельзя заводить с тем, кто службой тебе подчинен? Перекинуться словом нельзя? Или ты думаешь: я не отказывалась? Но она все твердит: вы поймите ж, что я балерина, артистка! У меня, дескать, этакой шелковой завали, старого хламу, ненадеванных даже вещей — сундуки поостались: вот теперь я служу, ну куда же мне всю эту рухлядь?! Раньше я продавала, неужели же теперь вы стыдитесь взять эту мелочь на память?

— Хороша мелочь?! Сколько стоит все это?

— Леша, не покупала она это все: так сама уверяет. Чулок у нее, еще с мирного времени, прямо депо, сама хвастает. Две пары детских чулок — это вещи замужней сестры, у которой есть девочка, но они уж давно за границей. Шоколад, детское лакомство, — она говорит, — ей привез там его какой-то знакомый артист, что на днях возвратился с армейскою труппою из Архангельска. Сколько там, она уверяет, этого добра взяли мы апосля англичан: всех, кого надо, не надо, наделили им вдоволь. Сам актер то, знакомый ее, привез почти с пуд. Неужели же за всю эту мелочь, за ерунду ты осердишься? Сердишься, Леша? Но ведь я же предлагала за все заплатить ей, а она наотрез отказалась и обиделась даже, аж вспыхнула вся.

— Она гордая, чай, не в тебя! — кинул Зудин.

— Леша, Леша, так вот ты какой?! Вот твоя вся любовь? Ведь другому бы стало приятней, что жена получила подарок, а ребята обулися в кои-то веки да отведали сласти. А ты?! — Машка, Митька, швырните отцу шоколад! Ему жалко: пускай отымает. Как собака в стогу, — ни себе и ни людям!

Митя угрюмо нахохлился, медленно вытянул ручку и положил свой откусанный ломтик на стол, а Машутка вся вмиг налилась, покраснела и раскатистым ревом навзрыд раскидала навислость молчанья. Из ее округленно раскрытого ротика плыли вниз шоколадные слюнки, а на лобике выступил пот.

— Деточка, милочка, дочка, перестань, моя радость! — кинулся Зудин. Быстро взбросил на руки, крепко прижал и потряхивал молча, забегав порывисто взад и вперед. Нежно хлопал дочурку по плечику, а лицо самого так болезненно сжалось, как будто бы детское горе, липко пачкая льнущим ротиком ворот его пиджака сладко-горьким, шоколадно слезливым потоком, проедалось мучительно в самое сердце.

— Митя, забирай шоколад, ешь его на здоровье!.. Причем тут дети?.. Дети тут ни причем! — бормотал раздраженно, покуда жена, злобно хмурясь, разливала в тарелки дымящийся суп.

— Значит нельзя по-товарищески взять у подруги детишкам гостинца, — огрызнулась она.

— «По-товарищески»? — протянул, насмехаясь, Зудин. — С каких это пор она стала тебе вдруг товарищ?

— Да с тех пор, как стала служить у тебя в чрезвычайке! — быстро резнула жена, и на стол покатилась вилка. Окрыленная ловким ответом, подъязвила. — Иль туда принимают прохвостов?!

Усадивши дочурку на стул с собой рядом, как кончились всхлипы, и погладивши молча грустящего Митю, Зудин стал торопливо глотать, обжигаясь, обед, не глядя на жену. Та в ответ громко чавкала ртом. После супа съев каши без масла и соли, Зудин быстро поднялся. Дверь на кухню открыв, отыскал на столе фарфоровый чайник с синеющей фирмой «Гранд-Отель» и с отшибленным носом. Потянул из него в три глотка тепловатого цикорного чаю, утерся, задумчивым взглядом скользнув на ползущих плитой тараканов. А потом, не взглянув на жену, машинально оделся в передней, хлопнул дверью и выскочил вниз.

Только здесь он заметил, что снег перестал, и спускались мутные сумерки в город. Одиноко кой-где улыбались огни.

Фонарем прорезая стремительную мглу впереди, он качался в моторе, и хотелось молчать и не думать, наслаждаясь дымком папиросы. Но какая-то злая, тупая досада саднила по сердцу. Что-то, где-то, но было не так. Что и где — сам не знал он.

В самом деле: детишкам кто-то дал шоколад. Разве донышком сердца не отрадно за них? Как светлели их лица, как цвели их глазенки восторгом! Жена получила чулки от подруги в подарок.

«Я, пожалуй бы, не взял, — сравнил себя Зудин, — но она?!»

Сколько долгих мучительных лет жили, бились они в нищете: безработный, в подпольи, в Сибири! Сколько горя и нужд натерпелись они, так упрямо борясь за идеи рабочего счастья!.. Разве Лиза, его дорогая жена, не была ему верной опорой, бескорыстной всегда, молчаливой? Коль теперь и позарилась вдруг на подарок и в знак дружбы взяла пустячок, что так бабьи сердца утешают… «Бабы все, как одна», — пронеслось в уме у него, — почему обошелся он с ней этак грубо, сурово, жестоко? «А хотел быть всегда таким чутким», — сам насмешечкой кинулся Зудин.

Ему вспомнилась Лиза, как она отступила пред ним, приседая, назад, поднявши стыдливо тяжелый подол, чтоб похвастать перед мужем обновкой.

«А туда ж, расфуфырилась вся: с суконным рылом — в калашный ряд, — подумал он о ней уж не злобно. — Ну, а все же пролетарскую марку не выдержала: поманили чулочком — и кинулась. Видно бабы-то все на один покрой».

И досадливо что-то скребнуло по сердцу. Он представил себе, как жена уже тащит с ноги этот самый хрустящий прозрачный чулок. Зудин лег на кровать, а она, с краю сидя в нижней сорочке, снимает чулок. Скучные, желтые пряди волос бесцветной мочалкой упали, закрыв сероглазье лица и тени грубеющих плеч. Пахнет потом. По стенке спускается клоп.

Передернулся Зудин и швырнул папиросой. Он зло и досадливо вспомнил, как жена ядовито отделалась фразой:

— Ты в чека принимаешь прохвостов!

«Он?!.. Прохвостов?!»

Но мотор, будто взнузданный, мягко шипя, подкатился к крыльцу с часовым.

«Ну, а Вальц?» — думал Зудин, не спеша поднимаясь широкою лестницей кверху. Одинокая электрическая лампочка освещала убого грязный мрамор ступеней и засохшую пыльную пальму в углу на просторной площадке, стерегущую ворох окурков.

«Ну, а Вальц? Зачем она все это сделала?»

У уборщицы, старой Агафьи, Зудин взял ключ и отпер им свой кабинет.

— Кто сегодня дежурит? — спросил он.

— А энта барынька, как ее?.. Вальс!

Зудин хмуро прошел, ярким светом наполнил потолочную люстру, задернул портьеры синеющих исчерна окон и сел у стола.

Обои казались теперь блекло-сизыми, дикого цвета, а портьеры свисали и никли золотисто-янтарными, теплыми пятнами, оттеняя любовно темно-рыжие стрелы дубовых шпалер, заостренные готикой кверху, в резной потолок, весь веселый и теплый от люстры.

Перерыл Зудин несколько папок и, выбрав какое-то толстое дело, брови сдвинул и, готикой стрелок наморщив теплеющий лоб, весь ушел в перелист и вниманье.

Мягким, матовым светом от ламп ласкались: бумаги, обои, папки и ворох различных вещей, в беспорядке раскинутых кем-то на полу, по углам. Там беремя откуда-то присланных шпаг и винтовок, там вязанки бумаг, связки писем, оставленных возле больших чемоданов, и с десяток уже запыленных бутылок конфискованных вин.

Зудин долго сидел, шелестя, занося на бумагу пометки, а потом, позевнув, потянулся и встал, молчаливо понурясь.

Он просто не помнит, чтоб бывало ему беспричинно так грустно, как теперь: будто кто-то куда-то уехал, самому ль надо ехать куда-то далеко-далеко, и не хочется ехать. И вот на каком-то глухом, захолустном фольварке, в чьем-то кинутом замке, на фронте он оставлен для связи и должен скоротать одинокий солдатский ночлег.

«Я устал, — он подумал, — хорошо б отдохнуть». Скоро будет весна. Что же, можно будет, пожалуй, взять отпуск да и махнуть как-нибудь в деревушку, где пахнет травою, соломой и курами, где в тенистой прохладной клети можно здорово спать на широких крестьянских подушках, еле-еле внимая сквозь сон, как поют за стеной и хохочут игривые девки. А проснешься — тропа торопливо сбегает с двора мимо гряд огорода с росистой капустой на низменный луг, к мелкой речке, где в прозрачных, сверкающих струйках извиваются возле травы изредка, как тесемки, пиявки.

Он разделся и бережно сходит упругим отлогим песком в искрящийся бисер заласканных солнышком вод, Струйки и теплое солнце — все это вместе игриво щекочет его, пробегая по телу, как будто бы жадно-веселые, прыткие глазки… глазки… Вальц?

Почему он так вздрогнул? Почему эта мысль так нелепо, как ток, проскочила в мечтанья?

Истопница Агафья, раздув сквозняки, надуваясь, втащила охапку полен и гробахнула об пол у печки. Скрипнув дверцей железной, сложила дрова, расцветив их румянцем зажженных лучинок. Стала печка фуфыркать, трещать, содрогаясь всей дверцей, на полу ж веерами пустились вприсядку зарницы огней. Агафья, кряхтя, поднялась и ушла.

«Что-то нынче работа не лезет на ум. То ли воздухом за день с непривычки я вдоволь напился? — сам с собою вопросом озадачился Зудин. — Или так, с неприятностей этих меня разморило? Так и тянет прилечь, помечтать и уснуть!»

Зудин мягким ковром подошел ближе к печке, к дивану и присел, предварительно выключив свет потолка, Только лампа вдали белым матовым светом обливала по-прежнему стол. А у печки пополз чуть краснеющий сумрак; покрывая ковер и диван и колени сидящего Зудина мягким, легким мерцаньем играющих в печке сквозь просветы дверцы дрожащих лучей.

— Дежурная просит, можно ль подать телеграмму сразу вам иль дождать сиклетаря? — говорит, появившись, Агафья.

— Пусть подаст!

Зудин нехотя встал и развалкой прошелся к столу.

И совсем незаметно откуда, из сумрака вынырнув, что лежал по углам возле печки, обозначилась, плавно качаясь, шелестящая юбками Вальц, Вальц в шелку, Вальц в духах.

Пробегли мимолетно по ножкам из печки пугливые зайчики, раззолотясь. Шоколадною рамочкой темно-яркие пряди волос окаймляли картинное личико, нежно-тонкое и, как белка, лукавое. Ротик упрямый в тайниках своих таял стыдливой душистой улыбкой. А густые ресницы, как два опахала индусских принцесс, вдруг овеяли Зудина ласковой чуткостью карих глаз, глазок Вальц.

И как будто бы снова и струйки, и воздух, и солнце там, в мечтовой деревне заплескалися нежно, щекоча изомлевшее тело. Сделалось сразу тепло, жгуче-стыдно и жгуче-приятно.

— Целых шесть телеграмм! — шелестят шепотком ее губы.

— Хорошо, вы присядьте.

Она молча садится прямо в кресло пред ним, у стола. Он отчетливо слышит, как колотится сердце у ней и журчит утопающий в кресле, замирающий шелк.

Как-то глупо трясется рука у него, разрывая конверты депеши. Эти две из Москвы, остальные с фронтов: две из Пскова, одна из Архангельска, а та из Смоленска. И глаза его быстрой припрыжкой несутся по строчкам. Здесь — разгадка по делу Жиро; вот запрос о финляндских бандитах; здесь еще одна нить к савинковским подкопам, где замешан какой-то поляк Стефаницкий, — остальное все справки и справки.

— Эту надо отдать будет Горсту, эту Пластову, эту Кацману, эти две Фомину. Только утром отдайте Петровой все провести по журналу, а эту потом подложите ко мне в дело Розенблята. Оно здесь, у меня на столе. Я его просмотрел, и в коллегии завтра мы решим по нему заключенье.

Сам говорит, а сам тянет, замечая, как не хочется ей уходить. Недовольною ручкою, не спеша, собрала она в папку депеши. Ее груди подымались под серою саржей упруго, и кулончик с сапфиром, как щепка, качался в волнах.

— Вы были любезны передать кое-что из ваших вещей моей жене. Я вам очень за это признателен, право. И жена очень тронута. Но, я надеюсь, что вы не имели в виду нас обидеть бесплатным подарком? Разрешите мне вам заплатить, сколько стоит.

Вальц стоит, грустно-грустно потупясь.

— Если вы так решили безжалостно… мне заплатить за сердечный порыв моих чувств? Очевидно, я так заслужила. Но я, право, не знаю цены этим всем пустякам: я их не покупала.

Пунцовый багрянец, как на осеннем кленовом листочке, зарделся на щечках. Шоколадные глазки, расширясь, сверкнули растопленным блеском прямо Зудину в сердце. Губки тонко-претонко ужались, побледнев от каемки зубов. Шумный, быстрый, крутой поворот, огоньки всех цветов на гребенке — и ушла. Только зайчик из печки впопыхах прошмыгнул лакированной туфелькой Вальц.

«Черт, не баба!» — подумалось Зудину вслед. И хотелось, мальчишкой дурачась, сорваться Вальц догнать и уткнуться лицом ей в пушистую шейку.

«Видно, так и не сяду нынче работать: весь обабился», — пробовал Зудин одернуть себя укоризной. Все напрасно. Как тина, тянула его тишина и пружинная мягкость дивана, что весь в бархате рыжем ржавел в жарких бликах сгорающей печки. Мимо ящиков пыльных с бумагами, сором и хламом, обойдя связки оружья и кучи бутылок, пробрался он к печке, распахнул ее дверцу и стал жадно глотать всеми порами тела через платье сквозящий теплый жар, что струился от груды пылающих углей.

«Хорошо б помешать, чтобы ярче горело». И, кнопку нажав, позвонил он к Агафье.

На пороге нежданно появилася Вальц в красных бликах пожарища печки.

— Вы звонили. Уборщицы нет, отлучилась куда-то на минутку.

— Не беспокойтесь, пожалуйста, я обожду. Передайте, чтоб мне принесла кочергу.

— Я подам!

Не успел он ответить, как, вспорхнув быстрой птичкой, вновь явилась она перед ним с кочергой.

— Не трудитесь, я вам помешаю.

И стремительно, властно, присев и развеерив юбки, она стала сгребать огневеющий жар. Тишина, теплота, полусумрак, такой мягкий, уютный диван и изящная женщина — сказкой-принцессой — возле печки. Весь безвольный, обмякший. Зудин млел на диване.

— Как у вас хорошо! — обронила задумчиво Вальц, поднимаясь и ставя железину в угол.

— Так оставить? — спросила, на открытую дверцу лукаво кивнув, улыбаясь прозрачной лаской.

Зудин молча мотнул головой, и хотелось ему, чтобы все: печка, сумрак, огонь и тепло, с нежной Вальц, с Вальц душистой, манящей, — все осталось бы вечно, как картинка наивной легенды, как обрывок живого, красивого сна.

— Оставайтесь! — шепнул он беззвучно. — Присядьте!.. Вот диван, а хотите — вон кресло.

Шепотком:

— Если вы разрешите? — и, шумя своим платьем, опустилась она рядом с ним.

Откинувшись телом к подушкам, он изумленно следил за собой, как стучало сильнее в висках, как сжимал кто-то сердце так крепко и сладко, и ползли, нарастая могучей волною, потоком нити-токи, такие влекущие, сильные, к милой Вальц, к Вальц желанной, манящей, к теплой Вальц. Шевельнувши рукой, он вдруг замер от радостной жути, внезапно коснувшись ее маленькой теплой руки, очутившейся здесь невзначай. И не стал отнимать, а застыл очарованным, нервно дрожащим, по мере того, как душистые тонкие пальчики Вальц стали бережно гладить, ласкать его руку.

— Алик, милый, родной, для чего ты обидел меня?! — слышит он ее страстный подавленный шепот. Видит в протенях чье-то чужое мутно-нежное личико с темными нишами глаз и упруго распавшийся, жадный, томно сверкающий лепестками жасминными, ротик — влажный, манящий.

— Алик, тебя я люблю страстно, нежно!

Она судорожно жмет его руку, вся порыв, вся восторг.

— Ты мой бог, мой кумир, мой единственный, мой повелитель! О, не бойся, тебя я не отниму. Пусть семья твоя, круг товарищей, служба, работа, революция, — ну, словом, все, чем ты жив, остаются с тобой. Мне так мало, немножечко нужно: твой взгляд доверчивый, ласка неги твоя и родное, родное участье. Ты один во всем мире, кто понял меня! Алик, ведь я так без тебя одинока, и всегда я была одинокой — до тебя. Только ты, мой единственный рыцарь, нежный и страшный, только ты меня понял… Ну, а ты… разве не одинок?! Знаю, весь ты клокочешь: революцией, партией, делом… Но разве там, в тайниках, в глубине у себя, ну, скажи, разве счастлив ты? Разве в ком-либо искру участья ты находишь к себе? О, не как там к товарищу Зудину, не как к Алексею Ивановичу или к «Леше», привычному мужу-отцу, — нет, а как к Алику милому, не только со всеми твоими достоинствами, но и всеми твоими грехами, недостатками, слабостями, пороками, сомнениями, горем? Если б было позволено мне именно так вот тебя полюбить: кто бы ты ни был, без каких либо прав на тебя! Видишь, мало прошу я, и как этого много для жизни моей!.. Только не гони меня, Алик. Не бей меня жестким бичом отчужденья. Если я подарила семье твоей там какие-то сласти, — верь: мне только хотелось от чистого сердца принести миг отрады твоим детям, твоей жене, и через все это только тебе, лишь тебе! А ты? Заплатить!! Как жестоко! Ну, скажи, мой родной, мой любимый, мой Алик, — ведь я ж вся твоя, — ну, скажи!..

Чудится Зудину, что слова нежной Вальц, Вальц Елены, жарко прильнувшей губами к руке, хороводом игривым и пряным бегут в его мозг, и он тает перед ними, как воск. Чудится Зудину, будто душистая, мягкая, теплая, липкая лава широким потоком вкусного молочного шоколада покрывает его целиком, залила ему рот и уж душит до спазм его горло. Это не шепоты вкрадчивой Вальц — это странный растущий стрекочущий внутренний шум молоточками бьет по вискам, и холодные дрожкие цыпки побегли по ногам, по рукам, по спине, будто в быстром на цыпочках танце Вальц упруго и стройно несется пред ним. И в вихревом растущем жужжаньи мнится Зудину: это не Вальц — это страшная жутью динамо, вся дрожащая страстью машина с гулом быстро летящих приводных ремней. Он стоит возле нее, огорошенный лязгом и звоном, а машина гудит и зовет, и манит к себе ласковым, жалобным стоном. И манит и зовет: брось копченый и грязный завод, ближе, ближе ко мне. Посмотри: хоровод синих диких огней пляшет в жерле моем все сильней и страстней!!!

— Берегись, Алексей! — кто-то дергает грузно его за плечо. Это товарищ, масленщик Данила. — Берегись, каб машина тебя не сглотила! Ишь, разинул как рот!..

Вспомнилось, вспомнилось все это быстро в огнемечущем вихревом миге.

Зудин испуганно, нервно дрожащей рукою провел по своим волосам, осторожно подвинулся, медленно встал и, оставивши Вальц беспомощно грустить на диване, зашагал не спеша взад-вперед.

«Как все это нелепо, нелепо», — повторял он себе, подавляя волненье и дрожь.

— Неужели я ошиблась?! — слабеющим шепотом протянула вопрос к нему Вальц.

Зудин, вместо ответа, пододвинул к дивану прохладное кресло, обитое кожей, закурил папироску и начал:

— Я не знаю, ошиблись ли вы, я не знаю, но мне хочется вас остеречь от ошибки. Я охотно вам верю, что ваши поступки и честны и сердечны… Но поверьте и мне, что поддаться на чувство беспечных страстей мне как раз и нельзя, не смогу я, не должен я, одним словом… От души, право, жаль и себя мне и вас, но поверьте: для нас ли любовь?

Вальц стремительно вскинулась, встала с дивана и, пройдя два шага по ковру, опустилась бессильно на горб чемодана.

— Коль обиделись — это напрасно: я хотел только остеречь вас от глупой ошибки. Разумеется, я не святой, и всякие нежные и грубые чувства, все, что свойственно людям, — не чуждо и мне. Но зато есть, Елен Валентинна, во мне то, что вы не поймете, — как бы вам объяснить? — чувство класса. Это дивный, вечно живой и могучий родник. В нем я черпаю все свои силы, из него только пью я и личное, высшее счастье. Как он во мне зародился — я не помню и сам. Только в грязном, тусклом подвале, где жила со мной мать моя, прачка, из окна глядя в ноги прохожих, я ребенком-оборвышем понял, что есть на свете красивые люди в блестящих и новых калошах, но с грязной, черствой душонкой, и есть много, много таких, что всегда и босиком и в грязи, а вот так и сверкают сердечьем! А когда с позаранним гудком стал хозяином моей жизни дребезжащий от гула завод, масляной сажей роднящий всех нас, понял я, что настанет когда-нибудь счастье на свете и для нас — черномазых, и узнал я тогда от товарищей и из книжек и пути к тому счастью… Нелегко, нелегко нам идти этим путем. Много тяжестей, пропастей есть впереди. Много жертв и ошибок, колебаний, сомнений, лени, усталости. Иной раз так охота прилечь на диван, чтоб забыться… Но режет молнией туман и бодрит, как гром, клич рабочего класса. Он нам дивных восторгов сплетает венки; перед ним грезы сердца, бабье — пустяки. Он звучит в нашем сердце могучим порывом, в его радостной власти и разум и чувства. И его заглушить, променять, позабыть?.. Ради чувства изнеженной женской любви?! Много сладкого есть кой-где шоколада, но он нам чужд, к нему мы совсем не привыкли, своей мягкостью он нам только мешает в жестокой борьбе: а коль так, его и не нужно. Я надеюсь, теперь вы поймете меня, не сердясь, что стать вашим милым — для меня невозможно. Значит, будем отныне владеть собою и, незлобно простясь, мы с вами останемся — как и были — друзьями!

Опустивши головку в колени, Вальц беззвучно зубами кусала платок, а в сердечке все ширился горький горячий комок и… расплылся слезами. Она медленно встала, ничего не сказала и, стиснувши губы, молча вышла, притворив за собой мягко дверь.

Было тихо, и скука усталости упрямо сползала на Зудина. Чтобы уснуть, он постлал в изголовье пальто и решил на диване прилечь. И потом только слышал спросонок, как Агафья, должно быть, стучала заслонкой, закрывая уже прогоревшую печь.

IV

Как будто бы толстые змеи в черной норе, ползают городом сонные сплетни. Вот с хромоногой старушкой они ковыляют на грязную паперть церкви. Там заползают они в пазуху обрюзгшего человека, еще недавно бывшего круглым и толстым, а теперь повисшего жилистой шеей в своем бобровом воротнике и усердно крестящего желтые складки обмякших морщин. Человек, бывший толстым, вдруг чувствует: что-то зудит по спине; он вертит плечами и, нагибаясь к соседу, скучающе шепчет:

— А вы знаете?..

— Знн-на-аемм ммы! Знн-на-аемм ммы! Зн-наемм! — гудят высоко наверху колокола.

Сипло читает охрипший дьячок, монотонно читает, а попик, лохмато насупясь, ныряет чешуйчатой ряской в клубочках лилового ладана и все чадит и чадит, наклоняя лиловый клобук перед тусклыми блесками риз разбогатевших копченых богов.

— А вы знаете, царь Белиндер Мексиканский объявил большевикам войну?

— Царь Белиндер Мексиканский?.. Нет, не слыхал. С какого же фронту?

— Морем, слышь, едет. Везет при себе все еропланы, еропланы, еропланы и пушки, что плавают под водой, а стреляют на воздух: их не видать, а врагам одна гибель. Уже через неделю, знать, должен быть здесь, и тогда всем коммунистам конец.

— Под водой и на воздух? Чем же стреляют? Чай, в воде все снаряды промокнут? — недоверчиво смотрит.

— Снаряды, почтенный, не с порохом, а стреляют воняющим газом. Как стрельнут — кто дыхнет, тот и дохнет!

— Куда ж мы тогда поденемся?

— Нам приказ будет: сидеть по подвалам, покеда всю эту мразь не передушат.

Сосед сосредоточенно слушает, вздыбив бровь. А рядом какая-то дама с отвислым огузком у шеи, как пеликан, и с напудренным носом, жестко торчащим под толстою бархатной шляпой с тощим и мокро повисшим общипанным перышком страуса — разинула жалобно рот и жадно хватает слова разговора, как индюшка летающих мух.

Шепот клубящихся сплетен несется вместе с извивами чадного ладана и гарью восковых огарков и расползается быстро по всем закоулкам ушей.

— В-вы знаете? шу-шу-шу…

— Коммунисты бегут, словно крысы… шу-шу…

— Троцкий Ленина сам зарубил косарем, вот ей-богу, не встать мне с этого места… шу-шу… Мой племянник вчера лишь приехал из Москвы, сам все видел, он служит в Кремле в Наркомпроде.

— Что ж, он у вас коммунист? — и залпы враждебных насмешливых зенок вонзились в старушку.

— Что вы? Мать пресвятая заступница, спаси и помилуй, какой там коммунист? Не помирать же с голоду, — вот и служит у иродов, чтоб им ни дна, ни покрышки!

— А вы слыхали, Игнатьев-то наш подыхает: вчера докторов, докторов, так все везли к нему и везли. Кишка, вишь, растет у него из живота, у жидюги проклятова, а все с перепою. Хоша б околел, окаянный!

— А в чеке, слышь, вчера опять восемьсот человек расстреляли. Арестовано было тысяча, а расстреляли восемьсот. Двести, слышь, откупились… шу-шу…

— Почем же?

— Кто почем и кто чем. С кого, слышь, по ста тысяч, а с кого там мукой, с кого золотом. Всем берут живоглоты.

— Ваньку Красавина, вон, бают, выпустили, так взяли четыре персидских ковра, бриллиантовы серьги и двести тысяч деньгами… Что церковного старосты… Фомы Игнатьича, крестник.

— Батюшка, Николай милостивый, святые угодники, да когда же будет конец душегубам? Царица небесная, спаси и помилуй!

— …А вы знаете, царь Максильян Белиндерский под водой едет прямо сюды и будет стрелять воняющей пушкой… шу-шу… шу-шу-шу…

Клубком извиваясь, клобуком лиловея, как ладан, прозрачные, стелются городом сплетни.

Уползают, как змеи, туда, на окраины, к потухшим заводам.

Залезают в хвосты, что дежурят с утра возле запертых лавок за хлебом. Понурясь, как черные сгнившие шпалы, плотно стоят вереницы. Старушки с котомками, ребята в отцовских пальто, накинутых на голову, чахлые желтые жены, рабочие. Кепки надвинуты. Руки вбиты в карманы. Глаза сухие и красные, словно стеклянные угли. Рот на запоре.

Только старуха ворчит что-то рядом:

— Гошподи, гошподи! Шкоро ли жизнь окаянная кончичча. Ваняшка лежит, не вштает, — бешпременно помрет от чинги.

Рабочий косится.

— Ишь, зарядила… Заткнись!!

— Шам жаткнись. Тебе, чай, полфунта кажный день. А мне по второй, вишь, четверка, и тая не кажный, и тая ш декретом вашим окаянным: вешь рот, пока ешь, рашчарапаешь, прошти, гошподи!

— Да уж даездились, — передергивает рядом затертый пиджак в картузе. — Нады быть лучше, да некуда. Наасвабаждались да чертиков наши товарищи, гаспада камиссары. Только, кажись, уж не долго им… Вон генерал, слышь…

— З-ззамолчи!.. С-ссатана! Расшибу!..

Кепка надвинута. Руки вбиты в карманы. Глаза сухи и красны. Как угли.

А за крепкою, толстой стеной, в сером доме с часовым у крыльца и пугливой панелью, как прежде, клокочет работа.

Зудин нервно пальцами с боку на бок кладет, как овес, русые пряди волос, сдвинувши брови, слушает Кацмана. Тот расселся, сутулясь, курчавый, оседлав горб нависшего носа пенснэ, подбирая с губы непослушную слюнку.

— Да, Алексей Иванович, наружное наблюденье, агенты Сокол и Звонкий ясно видели мистера Хеккея, да, я говорю: мистера Хеккея, того самого, здесь на улице, возле гостиного двора. Они — за ним. Он — во двор и бегом. Те — стрелять, ну, да где ж там! Там такие себе закоулки, к тому же — наступал темный вечер. Бесследно пропал. Осмотрели потом весь двор. Перелез через забор в переулок и ушел себе, обронивши калошу. Жалко, нет карточки, а то б натаскали всю агентуру, — мигом бы сцапали. Теперь же только и надежда на случай, если вновь тот наскочит на Сокола. Дал ему пост у гостиного. Вот и все о Хеккее: пока что ушел, но таки здесь. Теперь дальше. Мне все кажется, что Павлова надо б убрать. Его прежние фокусы с делом Бочаркина, помнишь, были таки очень подозрительны. Теперь же опять это дело с бриллиантами, которое он, без моего ведома, как-то ухитрился взять себе у Фомина. И теперь он его, таки да, старается затушить. Дело ясное: за Павловым надо поставить наблюдение, а потом, если что, то убрать его даже к Духонину в штаб, — и Кацман криво улыбнулся худым и желтым горбоносым лицом.

— Ладно, Абрам, делай, как лучше, — подтвердил задумчиво Зудин.

— Вот еще что, Алексей Иванович… — как-то сконфузясь и бегая глазами по сторонам, загортанил вновь Кацман, — в связи с Павловым не мешало б еще кой-кого перебрать в нашем царстве. Как тебе, а мне-таки и Липшаевич, нет, не по себе.

— Вот, вот, — кивнул Зудин, — я сам давно собирался тебе это сказать.

— А затем, знаешь, эта вот… Вальц? — и Кацман пребыстро, как бы стыдяся себя, заглянул Зудину прямо в глаза.

— Вальц?.. я… не думаю, — ухмыльнулся насильственно Зудин, краснея.

— Очень уж ты доверяешь ей. Смотри не ошибись! — потупился Кацман.

— Брось, Абрам! Я знаю, что ты думаешь, и уверяю тебя: все это чепуха. Хоть она и вертит около меня хвостом, ну, да я не польщусь, — это раз. А затем ведь она благодарна мне, как собака, что я вытащил ее из плясуний и дал службу. Она, брат, теперь за нас в огонь и воду. Ты обрати внимание, сколько она раскопала новых нитей в старых, «оконченных» нами делах!

Зудин торжествующе ухмыльнулся.

— Нет, Абрам, я за Вальц отвечаю. У тебя к ней предрассудки, как к смазливенькой бабе. Это ты брось.

— Как знаешь… — мотнул ему Кацман, сдаваясь, — только вот…

Но в дверях появился Фомин.

— Здорово, Алексей Иваныч, здравствуй, Абрам Моисеич. Я сейчас прямиком от Игнатьева. Он хотел тебя вызвать к себе, так как по телефону говорить неудобно, да поймал вот меня и передал, братцы, аховое дело. Получил он сегодня из Москвы с курьером пакет: там потянули за ниточку боевую дружину эсэров, а клубочек-то здеся, у нас! И под нашим «недреманым оком», верстах в десяти по Северной дороге живет на дачке в Осенникове милейшая бандочка и благоденствует, к чему-то готовясь. Чего спохватились? Это только присказка, а сказка вот впереди. Ограбленье кассира в Нарбанке — это их дело. Но конспирация, други мои, богатейшая. Так чего ежели сразу накрыть, то надо кому-нибудь одному, много — двум, осторожно сначала прощупать все ходы, а потом уж и крыть, когда будут все в сборе. Впрочем, нате вот, сами читайте! — и он, улыбаясь, сел в кресло, довольный собой, предоставив обоим друзьям упиваться вперегонки порывистым чтеньем.

— Кого же послать? Кто поедет? — задумался, выпрямясь, Зудин, руки в карманы засунув и смотря в Фомина… — Разве послать Куликова?

— Знаете что? Давайте-ка съезжу я сам! — вдруг поднимается Кацман.

Все молчат.

— Ну, что ж, сам так сам, коли так захотел. Дело серьезное и интересное. Только знаешь что, брат, — возьми-ка себе кого-нибудь в помощь, хоть того ж Куликова или Дагниса. Да непременно на ближайших станциях скрытно расставь наш отряд. Тогда будет дело, — решает Зудин.

— Так, так-так, — подтверждает Фомин.

А Кацман, вскрыленный восторгом от предстоящего важного дела, бойко сверкает глазами.

— На подмогу возьму с собой Дагниса: парень бывалый!..

* * *

А в маленькой серенькой комнатке Вальц наклонилась над делом с упорным вниманьем, даже привстала и ногу на стул подогнула коленкой. Широкое скромное платье дешевенькой ткани лежало воздушными складками сборочек, закрыв целомудренно шею и руки.

«Петя Чоткин! приятель! и ты здесь?!»

Ухмыляется изумленно и весело. Петя Чоткин встает, как живой: несуразный такой, долговязый, с большими ушами — как лопухи, в модном фраке покроя «коровье седло» и в открытой жилетке с измятою грудью. Вечно потные руки.

«Да, это он: Петр Иванович Чоткин, сын купца».

Вспоминается ей его громкий, раскатистый хохот, его грубость манер. В высшем кругу кутящей золотой молодежи он был принят и вхож, как досадливый шокинг, оправдание веское, впрочем, имеющий: сын единственный миллионера купца, фабриканта драгоценных вещей.

— Петр Иванович Чоткин? — Кто ж не знает?!

Вспоминается Вальц, как, подвыпив однажды, он червонцами доверху весь закидал ей открытый корсаж. Она жадно ловила холодные броски, а кругом хохотали, что «тятька опять Петьку драть будет за уши: вон инда вытянул все! Ха-ха-ха!»

Вальц разбирается быстро в бумагах: арестован, сидит уже три месяца. Вальц даже свистнула от любопытства. «За что ж он это, за что?!!»

Один его старый знакомый приятель, офицер из агентов Деникина, заночевал у него как-то раз, на правах собутыльника, а при аресте в этом сознался. Вот и все. Больше улик никаких. Следствие давно все закончено, есть даже справка: офицер тот расстрелян. Есть и заключение следователя: дело прекратить, а Чоткина освободить, но пометки об исполнении этого нет никакой, — на докладе, знать, не было. Так и есть. Следователь Верехлеев был срочно вызван зачем-то в Москву, дело заброшено в папку законченных дел, а арестованный Петя все сидит и сидит, всеми забытый.

Вальц вспорхнула и быстрой припрыжкой прямо к Шаленко через комнату.

— Где у вас алфавит арестованных?

Вот на «Ч» так и есть: Чоткин Петр Иванович, камера 45, за следователем Верехлеевым.

Воротившись к себе, ухмыльнулась, припомнив долговязого Чоткина.

«Ну, ничего, брат, в память прежних проказ, так и быть, помогу! Завтра будешь свободен. Сейчас покажу дело Зудину и возьму от него резолюцию», — и опять улыбнулась светло так и радостно.

«Завтра будешь скакать, как жираф, на радость мамаше с папашей».

Вдруг задумалась странно. Ушла вся в себя. Потом, не спеша, осторожно подсунула дело под связку других, оглянулась тревожно — никого! Облегченно вздохнула и вышла прямехонько к Кацману.

— Абрам Моисеич, мне нездоровится сильно сегодня. Отпустите домой, а если будет легче, я лучше приду вечерком — сейчас очень трудно сидеть. Можно?

Но разве Абраму до Вальц?

— Хорошо, хорошо, идите!

Словно шалунья-девчонка, что на глазах воспитательниц строгих семенит очень робко, богомольно потупясь, подавляя крикливую радость, а сама исподлобья роняет хитрейшие взгляды, — так и Вальц преднамеренно тихо, как будто больная, осторожно спустилась на улицу. Над головой расстилался бирюзовый кусок голубейшего шелка небесных лазурных простынь. В изумрудных пустынях так тихо и ясно: ни тучки. А здесь, над землей, издалека откуда-то тявкает понизу звон, будто кто-то просохший уныньем, скучным кашлем долбит по жестянке тягуче и нудно. Нынче пост.

Елена пошла торопливо, сутулясь. Огляделась украдкой, промчалась мимолетным взглядом по газете на стене на углу и опять побежала. Под крепким ее каблучком крахают хрупко хрустальные корочки, звонкие пленочки выпитых холодом луж.

Вот горбатым чернеющим коробом нахохлился каменный дом — бывший Чоткиных: Вальц это знает. Она быстро к парадному, но парадное заперто наглухо, и в досчатых щитах ослепли зеркальные стекла. Тогда в хмуром подъезде ворот прочитала она на доске: И. П. Чоткин, кв. 17, и пробравшись в колодец двора, скользя по осклизлым тропинкам, пробегала глазами номера над дверьми. Вот это здесь: 13, 14, 15, 16, 17… — ага! 18 и так дальше. По мрачной каменной лестнице с железной грубой перилой, мимо размеченных мелом дверей, Елена, согнувшись, взобралась на третий этаж. Пахнет мусором, кухней и кошками. Дверь 17. Стучит осторожно, кулачком молоточа, — никого. Вальц повторяет настойчивей, гулом будя говорливое эхо. Кто-то быстро подходит с пугливым вопросом:

— Кто там?

— Мне надо видеть Ивана Петровича Чоткина… по очень важному личному делу.

— Их нет дома. Иван Петрович ушовши…

Выжиданье.

— А по какому вам делу?

— Да я к ним от ихнего сына, от Петра Иваныча, — подделывается Вальц под говор вопросов, — очень их нужно. Не бойтесь. Разве не слышите по голосу, что женщина, а не жулик?!

Крюк застучал, дверь приоткрылась щелкой, потом совсем распахнулась.

— Взойдите!

Отпирает прислуга, старушонка в платке, а другая — сдобней и в косынке, появившись на стук, испытующе гложет Елену недоверчивым взглядом. Смерена Вальц с головы и до ног беспокойством обеих.

— Иван Петрович с супругой к обедне пошли. Они завсегда на четвертой неделе говеют. Здесь недалеко — у Троицы: скоро должны воротиться. Посидите, ежели вы насчет Петра Иваныча. Уж очень они убиваются за сыном. Шутка ль сказать, сидит, почитай, четвертый месяц. С матушкой Анной Захарьевной мы кажинную среду носим сердешному на передачу хлебцев с ватрушками. Уж очень они, то-ись Петр-то Иваныч, любят ватрушки. И не знай, за что прогневился всевышний?! — тараторит старушка в платочке.

— А вы сами кто будете? — общупывает вопросом, бочком подвигаясь, женщина в косынке.

— Я знакомая буду Петру Ивановичу, а теперь очень важное, нужное я узнала про него, только мне надо для этого видеть его отца, Ивана Петровича.

— Да не случилось ли что?! — замирающе тянут в один голос обе.

— Нет, нет, ничего не случилось. Напротив, я узнала, что можно скоро Петра Ивановича освободить, вот и пришла посоветоваться.

— Ну, слава те, господи!.. Так вы садитесь, пожалуйста. Иван Петрович давно уж должны прийти от обедни. Вы пройдите в столовую, вот сюда! — приглашает ее дама в косынке, любезно распахивая дверь в коридор, а оттуда в столовую.

Мрачно в столовой. Окна уперлись в какой-то каменный угол. Парусинные шторы вздернуты кверху. Под ними мотается клетка, а в ней егозит канарейка, и падают вниз беспокойные зернышки на подоконник. Зелененьким тусклым фонариком мигает лампадка в углу пред киотом сусальных икон. Часы из черного дуба глухо махают качанья свои на стене. На столе, покрытом темной клеенкой, под салфеткой спряталась снедь. У стен, как гвардейская свита, дубовые стулья охраняют большой, неуклюжий, тяжелый буфет. Такой же дубовый сервант завален каким-то мешком с просочившейся влагой.

«Должно быть, изюм иль чернослив, — думает Вальц, — вкусно пахнет».

«А живут очень сытно, хоть и мрачно у них, будто в склепе. Вот ни за что б так не стала я жить!»

Но вдали через двери слышны вдруг голоса. Это в кухне. Должно быть, пришли. И верно: взволнованно лезет прямо в шубе седой и небритый, как еж, высокий, морщинистый Чоткин. А за ним, словно утка, качаясь, норовит под рукою пролезть и вкатиться клубочком супруга в салопе. Сконфуженно смотрят на Вальц.

— Вы от сына? — встревоженно. — Что с ним? Вы говорите — выпустят?!

— Выпустят, да… Мне хотелось бы на этот счет поговорить с вами наедине, если позволите.

Все молчат угнетенно. Взгляды старух заползают беспомощно в оловянные глаза Ивана Петровича, тщетно ища под седыми бровями поддержки в своей сиротливости.

— Что ж, ежели секрет какой, — говорит он, волнуясь и глухо, — прошу вас, пройдемте за мной в кабинет.

Он ведет через залу, открывая заложенную половиком дверь.

— Только вы извините, у нас тут нетоплено. В столовой и спальной да в людской — все и ютимся.

Огромное зало выходит, должно быть, на улицу, но спущены шторы, и мебель пылеет в чехлах, а картины затянуты склеенной бумагой. Пол паркетный натерт и холодно блестит без ковров.

В кабинете сплошной беспорядок. Много мебели разной навьючено громоздко друг на дружку у стен, а под ней на полу высовываются толстые свертки ковров. На стене в золоченой тускнеющей зеленью раме распростерлась на фоне мрачного грота, перед черепом желтым, в раздумьи тупом Магдалина, свисая грудями на скучную книгу, мерцая спокойствием лба, обыденного, как затертый пятак. Под Магдалиной какие-то ящики, ящики с чем-то, прикрытые грубым холстом, возле них на полу есть следы от муки, и чуть пахнет селедкой.

Тяжелый, широкий письменный стол, крытый бордовым сукном, весь заставлен массивным чернильным прибором с медвежатами. Кажется, будто косматые эти зверьки неуклюже застыли, нахохлившись скукой, сползающей грузно с отвислых сосков Магдалины.

Пододвинув для Вальц полукруглое кресло в зеленом сафьяне, Чоткин сел на другое — деревянное, гладкое, с широкой резною дугой вместо спинки, и молчал выжидая.

— Видите ль, я давнишняя знакомая вашего сына, Петра Ивановича… то есть мы как-то нередко с ним раньше встречались у общих знакомых… Я раньше служила артисткой, и в театре мы с ним познакомились… — запуталась Вальц. — Одним словом, вашего сына я знаю давно и желаю ему только добра.

Она поежилась вдруг от проникшего холода комнатной сырости.

— Но теперь, знаете ли, я узнала: ему угрожает большая опасность. У меня есть в чрезвычайке близкие знакомые, и они мне сообщили…

Чоткин впивается трясущимся взглядом прямо в эти, слегка подведенные кармином, беспечные губки.

— Вы не пугайтесь, пожалуйста, хотя вашему сыну и грозит очень серьезная вещь. Видите ли, его могут или расстрелять или совсем освободить. Судьба его решится завтра и зависит она от одного человека, на которого вы легко можете повлиять.

— Кто же он?

— Председатель всей чрезвычайки, сам Зудин.

Чоткин обмяк, руки его со стола соскользнули локтями. Все его тело ушло глубже в шубу, словно улитка. Только стриженная седая голова тряслась отвисающей нижней губой, и слезы из мокнущих век спрыгнули на небритый колючий подбородок.

— Что ж тут могу я поделать? — прошептал он невнятно.

— Какой же вы, право, чудак. Говорю я вам ясно: судьба вашего сына, слава богу, в ваших собственных руках, я этого добилась. Вы легко можете наверняка его спасти от завтрашнего расстрела. Нужно лишь вам кое-что припасти и вручить кому надо завтра к двенадцати часам дня.

— Что же припасти?

— Двадцать фунтов золота.

Старик встал, и рот его дрябло раскрылся. Чтоб не упасть, он оперся руками о стол. Хрипящее дыханье сипело внутри его морщинистой шеи.

— Двадцать фунтов, двадцать фунтов… двадцать фунтов, — шептал он подавленно, — золота?.. Откуда же?.. боже мой, это совсем невозможно!

— Ваш сын с головою замешан в огромном, ужасном деле. Я разузнала все способы его спасти, но другого выхода нет. Конечно, если вы не можете, то извините меня за беспокойство. Прощайте! Только потом не вините меня уж ни в чем, я вас предупреждала…

И Вальц, вздернув носик, жеманно поднялась.

— Куда же это вы?! Батюшки, да что ж это сегодня?! — разрюнился Чоткин, цепко хватая Вальц за манто и не выпуская из рук. И, упав головою на стол, зарыдал порывисто, громко:

— Петичка, сынок мой возлюбленный! Да что ж это в самом деле, Христа ради, Христа ради, Петичка.

На пороге взметнулась старушка, круглая, толстая, маленькая, вся в сером, точно трясогузка. Уже успела раздеться.

— Иван Петрович, что с вами? — бросилась она прямо к мужу.

— Что с Петичкой?! — вскинулась она, как подбитая, к Вальц, держась за мужнюю шубу.

— Анюта, голубушка, Петичку… н-наш-шего завтра… убьют, рас-стреляют! — выл перерывисто Чоткин.

Старуха, не отпуская мужнин рукав, грохнулась на пол и громко, протяжно заголосила.

Вальц передернулась.

— Я, право, не понимаю: богатые люди, золото раньше имели пудами, а теперь воют, жалея фунты, чтобы выручить сына. Прощайте! — сердито дернула манто из рук ослабевшего старика.

— Постойте, постойте, Христа ради! — захрипел, протянувшись ей вслед, ковыляющий Чоткин. Старуха за ним, подвывая, качалась, раскисши от слез, как моченый анис.

— Ну, в чем же дело? — гордо рванула им Вальц, остановясь среди зала.

— Да куда же вы бежите, дайте подумать, обсудить, прийти с мыслями.

— Право, мне некогда, — опустила она свои пухлые губки, прикрыв густотою ресниц шоколадинки глаз. — Кроме того, это дело секретное, и на людях болтать я не буду.

Старики, подпершись и плача, потащили ее опять в кабинет с задумавшейся над селедками Магдалиной.

— Неужели нельзя меньше? — повис на Елене умоляющим взглядом слезящийся Иван Петрович. — Двадцать фунтов, Анюта, золота спрашивают к завтрашнему, — пересохшим голосом пояснил он жене.

Та, утирая платочком намокшие веки и нос, нервно всхлипывая, мусолила Вальц умоляющим взглядом, дожидаясь ответа.

— Странный вы человек, право, Иван Петрович, будто вы за прилавком. Разве люди в таких делах торгуются? Если вам такое одолжение делают и спасают жизнь сына, вы благодарите бога, что спросили не пуд.

— Хоть бы не все сразу. Откуда ж я столько возьму? — и он беспомощно раздвинул руками.

— Завтра к полудню должно быть готово все и сполна, — отчеканила Вальц.

— Иван Петрович! — вскудахнула старуха, — возьми ты уж, видно, мои все браслеты и кольца, и медальоны и цепочку с часами свои. Сын, чай, дороже, — и снова она затряслась в судорожном, ноющем плаче.

— Не хватит, старуха! — прошамкал наморщившийся мыслями Чоткин. — Разве попытаться занять у знакомых?.. Как же просить? не дадут! — ради бога скостите!

— Я уж сказала, что здесь не торговля.

— Кому же платить? А вдруг как надуют?!

— Не беспокойтесь, можно устроить, я берусь это сделать, чтоб дело было для вас верно.

«Как же, однако, устроить? — подумала Вальц про себя. — Как это раньше она не смекнула про это?»

— Вы приготовите золото, — тянула она, — завтра к полудню, а мы к тому времени выпустим Петра Ивановича, вот и будет всем хорошо.

— Значит, как выйдет, так и платить? — заганул Чоткин.

— Нет, зачем же — как выйдет? — поправилась Вальц. — Мы приготовим в чека ордер на освобожденье, а при ордере вы и заплатите, — поперхнувшись, тараторила она, — а по ордеру тогда и выпустят вашего сына.

— Знаете что, мадам или мадмуазель, извините меня, старика, — засопел быстро Чоткин, — я в делах этих не силен, а есть тут у меня — он тут же в доме живет — мой старый приятель, присяжный поверенный Вуншин. Вы не бойтесь, — подернулся он в сторону Вальц, заметивши жесты ее несогласья, — я от него никогда никаких секретов не имею: все, как на духу. И уж поверьте — могила. Словом, свой человек. Я посоветуюсь с ним, вы позволите, я сейчас же вернусь. — И старик, нахлобучась заботой, торопливо зашмыгал, словно боясь опоздать, как бы Вальц без него не раздумала и не ушла.

Анна Захарьевна, вытерши слезы, туманно смотрела бессмысленным, галочьим взглядом, пока Вальц в нерешительном раздумьи, сидя в кресле, щипала пушинки манто. Издалека, из столовой чилинькала зябко канарейка, разворошив у Вальц воспоминания о свежеющих шумах зеленой весны. И стало досадно, что лезли ей в голову сочные мысли о птичках и взбухнувших почках, когда нужно зачем-то сейчас, среди пыльного хлама, в холодном, угрюмом гробу кабинета плести неприятный дельцовский разговор.

«Как: для чего? Как: зачем? — всколыхнулась она — Сколько на это поганое золото я накуплю себе личной солнечной жизни!.. — даже замерло радостно сердце. — Нужно только довести эту канитель до конца», — стукнула себя по мечтам Вальц сучковатою мыслью.

Вдали где-то вздохнули и хлопнули двери. Торопливо и глухо кто-то шел, бубоня разговором. Скрипнули двери поближе. Канарейка, взметнувшись, зашуршала вслед уходящим упавшими крупками. Вот торопливо проходят по залу; один медленно, мягко и грузно — это хозяин: другой щелкает по паркету быстрой скрипящей подошвой. И перед Вальц из-за тучи портьеры, из-за туши хозяина выбегает, весь съежившись, небольшой человек, стриженный ершиком, в очках золотых, с мелкими серыми глазками, с маленьким узким лицом хомяка.

— Вунш, — расшаркался, вскинувши ножками кзаду.

— Иван Петрович меня посвятили, — он кивает из-под очков почтительным взглядом в насупившегося Чоткина, будто обмахнул его серою пыльною тряпкой. — Как же, однако, конкретно вы предлагаете сделку по поводу их сына? — снова бросок взгляда тряпкой.

— Сын их, Петр Иванович, — спокойно начала Вальц, — сидит за чека. Завтра его расстреляют…

Старушка порывисто ахнула, и из провалин мокнущих век опять замутнелись слезы. Чоткин кашлянул и глубже осунулся в шубу.

— То есть расстреляют, если его не выручат вот они, — поправилась Вальц. — А выручить легко. Надо кой-кого смазать… из главных… и завтра же Петр Иванович Чоткин будет свободен.

Вунш сидел, пододвинувши стул, и, бегая мышками-глазками, барабанил пальцами по своей коленке.

— Сколько же надо?

— Двадцать фунтов золота в вещах или в монете — безразлично.

— Ого! — исподлобья через очки обтер пыльным взглядом нахохленных Чоткиных прыткий Вунш, но тотчас же изящно, галантно откинулся к Вальц.

— Вы простите… такие дела… сами понимаете, требуют известной серьезности и предосторожности. Кто вы будете? Нельзя ли взглянуть на ваш документ?.. Ваше предложение слишком важно, чтоб можно было на него отвечать пустяками, а деловой разговор, понимаете сами, требует деловых отношений.

Его глазки совсем потонули в отраженьях стеклянных очков.

Вальц вспыхнула густо, нависла презрительно верхнею губкой и, достав из внутреннего кармана манто документ, протянула его Вуншу.

— Я — сотрудница местной чека. Секретарша ее председателя… — а глаза у самой в шоколадном растворе утонули стыдливо под волнами ресниц-опахал. — Надеюсь, теперь вы убедились и поняли всю трудность и щепетильность настоящего дела? Не мог же председатель прийти сам к вам сюда?! — высокомерно протянула она.

— О, да, да, мы понимаем, — учтиво конфузясь, перебил ее Вунш, торопливо подавая назад удостоверение с фотографической карточкой.

— Как же быть? — повернулся Вунш к Чоткину.

— Я не знаю, — ответил он беззвучно. — У меня столько, сами знаете, нет.

— Когда же вам надо? — перекинулся Вунш снова к Вальц.

— Завтра в двенадцать часов вы должны передать эту сумму мне сполна, и после этого к вечеру Петр Чоткин будет свободен. В противном случае вы больше его не увидите, и спасти его не удастся. В сущности, — оправдывалась она пресмущенно, — он настолько был неосторожен, что после всего им сделанного он подлежит безусловнейшей гибели, и если бы мне, как давнишней хорошей знакомой Петра Ивановича, не удалось уломать кого надо, — она хитро стрельнула глазенками в Вунша, — едва ли было бы возможным освободить его даже за ту жертву с вашей стороны, о которой сейчас идет речь.

— Позвольте, где же гарантия, что вы его освободите после того, как получите на руки золото?

— Но какой же дурак, позвольте спросить вас, будет стараться спасти его от верного расстрела, не будучи уверен в получении обещанного? — надув губки, вздернулась Вальц.

— Но позвольте, — поблескивая очками, протянул Вунш, — вы всегда в состоянии его снова арестовать в случае, если б условие не было нами выполнено. Вы ничем не рискуете: и он и все мы в ваших руках. — И он закачался на стуле, не сводя глаз с розовеющей Вальц.

— Вы неверного представленья о чрезвычайке, — медленно растягивала она слова, закрывая смущенье пунцовым румянцем и липко хватаясь за тысячу мысленных нитей, лишь бы выскочить быстро из накинутой Вуншем петли. — Председатель не может позволять себе капризы: сегодня выпустить, завтра вновь арестовать. При таких сложных действиях он должен был бы давать объяснения в коллегии, которая не всегда может с ним согласиться, или… потребовалось бы золота раз в пять больше того, что требуется сейчас, — быстро и весело закончила Вальц, обрадованная своей находчивостью, и торжествующе смеривши Вунша победительным взглядом. — И вообще я не понимаю, к чему все эти разговоры. Мое предложение точно и ясно. Если вы не хотите или не можете его принять, — и, обернувшись к Чоткину, она сделала движение подняться с кресла, — мне остается только уйти.

Анна Захарьевна опять расквадратила старческий рот, прижавши платочек к глазам, Чоткин, силясь сдержать свислую нижнюю губу, весь снова напрягся порывом отчаянья в умоляющих взглядах, брошенных в Вальц, брошенных в Вунша. Тот крякнул и приторно-сладко вновь учтиво поник перед ней головой.

— Что вы, что вы, помилуйте. Мы согласны. Мы постараемся приготовить, сколько надо, но мы почтительнейше просим немного рассрочить, если нам не удастся так быстро набрать все сполна и не хватит, может быть, пустяков. Иван Петрович вовсе не обладает таким состоянием: ценности, какие были, пропали в сейфах и сейчас конфискованы. Придется им бегать, пожалуй, по разным знакомым, чтоб собрать у кого что осталось и кто что даст, — он почтительно колупнул очками Чоткина, в такт словам мотавшего своей стриженной и обрюзгшей седой головой. — Я надеюсь, что вы не будете слишком придирчивы, — вкрадчиво щурится Вунш. — А затем, где и когда вам вручить эту сумму? Эта процедура не совсем безопасна и может повести к большим неприятностям и для нас, и для вас.

— Мы сделаем так, — соображает вслух Вальц. — Вы приготовите золото, а я завтра зайду за ним и принесу дубликат подписанного ордера на освобожденье Петра Ивановича, который и останется у вас доказательством и гарантией того, что наша часть обязательства тоже будет выполнена. Вечером же, вслед за этим, самое позднее ночью под утро, и сам Петр Иванович, выпущенный на свободу, пожалует к вам.

— Хорошо, — щебетнул Вунш.

— Хорошо, — прошамкал Чоткин.

— Хорошо, — бесшумно пошевелила губами Анна Захарьевна.

— Итак, до свиданья до завтра, до двенадцати часов, — и Вальц деловито поднялась. — Только, пожалуйста, имейте в виду одно важное условие: Петру Ивановичу после его освобожденья и вообще никому об этом ни гугу.

— Помилуйте, будьте уверены, — опять расшаркался Вунш, лягаясь ножками.

Вальц, протянула всем руку и пошла, мягко шурша шелком юбок, янтаря скучную пыль мрачных комнат светом яркой корицы своих огоньковых волос. Шоколадинкой наряднилась в ворохе сложенной завали печальной квартиры. За нею трещал на дощечках паркета сухонький, серенький Вунш, а дальше глухо качались и плыли скорбные дряблые Чоткины.

Промелькнуло чехольное зало. Мельтехнулась столовая с забившейся птичкой и миганьем зелененького огонечка мутной лампадки в углу пред божницей. Звякнула кастрюлями кухня с задетым ногою у двери поленом и… пытка кончилась. Вальц бегом пролетела по лестнице вниз, через двор, и только поодаль на улице ощутила всю радость освобожденья и, замедлив шаги, вытянув тоненький носик, расправила грудь и внятно прочмокала:

— Ух!

И целую ночь не спалось. Что-то нудно и жестко чесалось внутри подсознанья. И трудно было всю эту болячку прикрыть ворохом мелочей обыденных забот. Проснулась пасмурным утром как-то раскидисто и сумбурно. Было неясно, невнятно ощущенье чего-то давящего, огромного, неосознанного. Но мгновенно все вдруг оточнилось, отточилось и выпуклилось сердцебойной заботой, волевым напряженьем:

«Довести поскорей до конца».

Не помнилось, как пришла на службу, как достала заветное дело. И было отрадно, что все это не сон, что все это буйная явь, что дело никуда не исчезло, что осталось только одно небольшое усилье — и Чоткин будет освобожден, и достанется золото, много золота. Лихорадило под кожей спины, а в плечах был жар, когда, прижав папку с делом подмышку, робко стукнула в двери к Зудину:

— Можно?

Зудин сидел у стола беспокойно взлохмаченный, с глубокою усталостью запавших с бессонницы глаз, окруженных синеньем. Брови сдвинуты. Рот насупился.

— Я с курьезным к вам делом, Алексей Иванович. Доброе утро.

— Здравствуйте.

— Вот оконченное дело, дело Чоткина… к прекращению, а… Чоткин сидит.

— Как сидит? — но вопрос безучастный, мысли где-то далеко.

— Есть заключение следователя Верехлеева об освобождении… и дело направлено к прекращению, и вот попало даже ко мне, а обвиняемый все сидит и сидит уж три месяца.

— Здорово! — протянул тускло Зудин. — Хорошо, вы оставьте, я разберусь, — и вилами колющих пальцев вздыбил космы волос, а сам снова присталится в лежащую папку.

Вальц екнуло холодком. Скрипнула туфля в ковре.

— Здесь всего лишь минутка вниманья, Алексей Иванович. Может быть, взглянете тут же. Заключение есть, и, должно быть, вы уже читали и только забыли положить резолюцию. Жаль человека, который так долго напрасно сидит.

Какой ласковый, искренний, вкрадчивый голос! Вальц сама удивляется: кто это из нее говорит? А глазенки запенились кружевеющей негой ресниц, как в ажурных розетках шоколадки-орешки.

«Картиночка», — думает Зудин. Отрывается нехотя, боком повертываясь к подошедшей вплотную Елене.

— Вот, смотрите! — и папка пред ним.

Лакированный розовый пальчик, как тоненький ломтик живого фарфора, узорит пред ним скучный выцветший лист.

Да, написано: «Полагаю освободить… Следователь Верехлеев».

Зудин вздыхает устало и обмокнутой ручкой пишет вверху: «Дело прекратить…»

— Как его фамилия?

— Чоткин.

«Да, Чоткин», — он сам видит это ясно.

«Чоткина освободить. Зудин».

Но почему так старается Вальц? Он пытливо скользит по глазам ее, жадно следящим за движением уставшей руки. Он перелистывает все небольшое дело сначала, старается вникнуть в почерки, в заметки и даты, но ничего не может осилить.

«Дело верное. Беспокойство напрасное. Чоткин сидит по случайной забывчивости. Вальц права. Иль, быть может, сейчас он устал, и не мешало бы разобраться в другой раз? А пока отложить?» — он колеблется, устало качаясь на стуле.

На пороге растерянный Горст.

— Алексей Иванович! — а у самого руки дрожат. Голубые глаза беспокоятся.

— Кацман убит!.. Дагнис ранен, а Кацман убит. Сейчас привезут.

— Как убит?! — все полетело кругами пред Зудиным. Взметнулся, как раненный зверь. Молнии едких отточенных мыслей ураганом сверкнули в очах. Папку швырнул на зазвеневшую бутылку в углу, бросился к Горсту.

— Как убит, где?!

— Сейчас звонил мне с вокзала по телефону Кунцевич, начальник отряда. Кацман убит сегодня утром в перестрелке с дружиной эсэров в Осенникове. Дагнис ранен. Убит один из эсэров. Остальные пока скрылись. Местность нами оцеплена.

— Ах, сволочи! — злобно и сочно выплюнул Зудин. — Вот мерзавцы!.. Ну, скажи, как не расстреливать этих иуд, эту мразь?! Кацман убит!.. Нет Абрама! Убили! — Зудин глубоко и устало вздохнул. — Напоролся, рискнул, обнаружил себя раньше времени, — мычал он себе под нос. — Ах, как жалко, как жалко, Горст, Кацмана! Нет больше Абрама! — метался весь взорванный Зудин.

Горст молчал, стиснув губы.

— Ну, постой: я устрою им бенефис! Я сейчас проеду к вокзалу, а вы составьте скорей телеграмму в Москву, копию ЦК, я сейчас подпишу. Да надо позвонить Игнатьеву… А где Фомин?.. Да подайте сейчас же мне список, сколько арестованных за нами сидит. Надо сотнягу прикончить на память! Бедный Абрам!.. Ну, постойте, вы узнаете, дьяволы, как убивать рабочих вождей!.. Вот тут несколько дел… — Зудин злобно швырнул со стола папки с делами. — Эту мразь не отпускать! На террор ответим террором. За личность ударим по классу!

Под сердцем у Вальц похолодало. Убийство Кацмана, внезапный шквал дикой злобы, налетевший на Зудина, ей был страшен. А тут еще бешено брошенная, попавшая в общую кучу папка с невинным Чоткиным. Неужели и здесь все сорвется?!.. Из-за дурацкой случайности? Когда все так близко к цели!

Вальц задрожала.

А Зудин крутящимся смерчем, огромный и грозный, ринулся к двери и вынесся. Только подавленный Горст, молча и жестко понурясь, собирал по углам разлетевшиеся папки бумаг.

— Здесь одна моя, — потянула Вальц за знакомый угол обложки.

— Он велел все оставить!

— Да, но здесь уже есть резолюция! Это старое дело! Нельзя ж, в самом деле, из-за дикой случайности хватать сызнова и убивать уже освобожденных, ни в чем неповинных людей!

Она решительно взяла папку у сердитого Горста и вышла.

«Теперь поскорей! Как бы опять что еще не случилось, не помешало», — бегом прямо к Шаленко.

— Константин Константиныч! Поскорее, голубчик, напишите мне ордерочек: резолюция Зудина есть уже. Только, пожалуйста, с копией. Там внизу дожидается старушка-мать заключенного — так надо ее обрадовать, показать!

— Зачем же копию! Никогда этого не было. Освободят — и довольно!

— Ну, что вам, право стоит? Бумаги жаль, что ли?.. Какой вы жесткий! Я спрашивала Алексея Ивановича, он разрешил… — а сама покраснела до ушей от волненья и лжи.

— Ну, ладно, ладно, — замахал головою Шаленко, — сделаю, сделаю, одну минутку. Только напрасно, Елена Валентиновна, жалеете вы их. Вон, Абрама Моисеича ухлопали. Как жалко беднягу! Хороший и честный был человек! Все мечтал перевезть из Орши семью. А как он работал!..

Но Елене неймется. Булавками колет томленье ожиданья:

«Поскорей, поскорей, скоро час!»

Наконец, все готово. Бежит, запыхавшись, чуть не падает: мимо заколоченных ставнями окон, простреленных стекол, железом ворчащих проржавленных вывесок, магазинов готового платья, мелькнувших пустотами окон, как глазными щелями сухих черепов.

Вот и дом, точно ворон, осыпанный пеплом, сторожащий безмолвие дохлой улицы, где копошатся, как черви, последние люди. Туда, поскорее в подъезд и по лестнице, скользкой и мокрой, на третий этаж.

Сам Чоткин навстречу, весь мигающий остро ощетинившимися вопросом глазами:

— Ну, что, как?

— Все готово. Вот ордер, а дубликат на руках. Сегодня вечером будет свободен. И пускай поскорей уезжает куда-нибудь в деревню: мало ль что может случиться?!

Старуха набожно крестится.

Только сейчас замечает Елена бессонные, запавшие, белые дряблые щеки Ивана Петровича и мутный размазанный серенький взгляд суетливого Вунша.

Трясущимися руками Чоткин-старик несет из спальни и ставит в столовой на стол перед Вальц холщовый мешочек.

— Здесь девятнадцать. Вот взвесьте, — и тащит из кухни безмен. — Больше, поверьте, никак не удалось насбирать, и то целую ночь на коленях с старухой вместе валялись в ногах у знакомых. Трудно народ понимает беду у чужого!

— Ах, как трудно! Вот, насбирали без семи золотников девятнадцать фунтов. Выползали все колени. Зато здесь больше трех фунтов будет семьдесят второй пробы!

У старушки глаза на мокнущем месте, в розовых ободочках, и на сморщенном носике уже закачалась слезинка.

— Вы уж войдите в положенье, Христа ради… Вы уж войдите в положенье!

Вальц морщится.

«Как бы скорее отделаться, а тут еще надо разыгрывать глупую роль.»

От разбега тонкие пряди ярких каштанных волос лезут на глазки. Торопливо рассыпала по столу гремящее золото.

«Боже мой! Сколько богатства: браслеты, кольца, часы, медальоны, цепочки, цепочки и прыткие, словно живые, кружочки монет, ах, как много монет!» — все засверкало горячей жар-птицей.

— Хорошо. Кто будет от меня принимать, тот и проверит. Только насчет недостачи в весе вам придется как можно скорее на днях непременно добавить. Он едва ль согласится. И если какая там вещь низкопробная, вам тоже придется ее заменить. Уговор дороже денег… — и еще торопливее непослушными пальцами прыгающей радости собрала жадно золото снова в мешочек. Завязала бечевкой и — под манто.

— Какой он, однако, тяжелый!

Копию ордера небрежно оставила на столе, где сидела. Указала лишь взглядом. Вунш впился в нее тотчас, рассматривая на свет оттиск печати. Отмахнулась от роя вопросов.

— Когда же Петичку выпустят?

— Не может ли кто обмануть?

— Жив ли Петичка?

— Да здоров ли он?

— В котором часу он приедет?

— Сегодня будет у вас!

И поскорее, поскорее вышла. Быстрее пошла, осторожно ступая, чтоб не упасть. Мешочек несла под манто. И скрылась за угол.

* * *

На углу встречаются прохожие. Молча смотрят друг другу глубоко в гляделки. Озираются робко.

— Вы слышали: нынче убили в Осенникове на даче какого-то главного жида из чеки!

— Да что вы?!

— Да, да, да! — радостно, — это последняя новость! — и дальше таинственней: — А не слыхали? Едет сюда с подводною силой войной на них какой-то король Белиндер Моравийский! Не слыхали? В самом деле?.. Так знайте: через неделю большевикам будет верный каюк! Это из вернейших источников.

V

В кабинете Зудина раскрыта форточка. Через нее доносится с улицы лязг проезжающих пролеток и журчливое бульканье капелек в водосточном желобе. Давно нетопленная посиневшая комната теперь дышит холодной и затхлою сыростью, потому что из форточки веет теплой и солнечной свежестью весеннего утра.

Зудин, обросший щетиною щек и злой, как крыса, грызет за столом карандаш.

Эта подлая травля ему надоела. Он больше не потерпит.

Что есть силы, он ударяет по столу, отчего звенит чернильница и скатываются на пол ручки. Он кому-то грозит в угол зашибленным кулаком, хотя в комнате никого больше нет.

Дело ясное: под него подкапывается Фомин. Это он интригует против него через Игнатьева, и, разумеется, Зудин чувствует, не может не чувствовать эти тысячи мелких придирочек и косые взгляды товарищей из парткома. Ну, да он им покажет! Он выведет всех их на чистую воду!

— Возьми себя в руки, Алексей! — говорит он сам себе громко надтреснутым голосом. — Возьми себя в руки и покажи, что ты выше их всех!

От этих слов ему делается легче, так что он подымается и делает более спокойно несколько концов из угла в угол по грязному, пыльному ковру.

«И как хитро ведут кампанию, подлецы, — возмущается он. — В глаза лицемерное товарищеское участье, а за глазами гадости и пакости без конца. Неужели закон вражды, злостной конкуренции и хитренького мелочного карьеризма, который ворочал всем старым, прогнившим общественным бытом и с которым он, Зудин, так неистово боролся и борется до сих пор?» — и Зудин даже, судорожно сжав, подымает вверх кулаки, — «неужели он так силен, этот проклятый закон, что разъедает самое святое, самое крепкое, что только существовало для Зудина, — партию?!»

Он досадливо и зло ухмыляется.

Вспоминает, как однажды в ссылке, когда он лежал, обессиленный лихорадочным ознобом, в бурятской деревешке и стонал о горячем чае, его сотоварищ — сухой, желчный Соков — наотрез отказался подогреть ему чайник. Пришлось встать, колотяся зубами, и бежать несколько раз на мороз за дровами к опушке тайги, предвкушая в тумане больной головы мысль о том, что сейчас в очаге закипит, распузырясь, вода. И вдруг оказалось, что Соков воспользовался его беготней и без него выпил весь закипающий чай. Было так горько и обидно, особливо тогда, когда Соков, смеясь, хвастал об этом потом, называя Зудина денщиком и холуем.

Но ведь все это было в годы разгрома, когда обручи общего дела и общих надежд разъедалися ржой поражения. А теперь, когда они так сказочно выиграли и через сени революции национальной вдруг неожиданно легко вышли в огромные хоромы революции мировой, — вот теперь-то где же эта былая товарищеская спайка, братское самопожертвование и честная искренность друг к другу? А ведь теперь врагов кругом стало несравнимо больше, и враги гораздо сильнее, хитрее и кровожаднее. Разве он, председатель могущественной чрезвычайки большого города, не кажется порою сам себе жалким кузнечиком, дерзко залезшим на тонкую верхушку высоченнейшей пихты, откуда его вот-вот сдует стеклянный вихрь взбешенного капитала? Уж тут-то и держаться бы всем подружнее — всем, как один! А они?.. Зависть, подсиживание, коммунистическое лицемерие, революционное ханжество! Взять хоть того же Фомина, эту рыжую лису!

Злость закипает и клокочет в Зудине, давя ему грудь.

— Довольно! — кричит он кому-то, — довольно! Я положу всему этому конец!

В дверь робко стучит и, крадучись, входит Липшаевич.

— Разрешите к вам на минутку, Алексей Иванович? Я хотел с вами кое о чем поговорить. — Он озирается по сторонам пугливо прыгающими глазами. — Я должен вас предупредить, — он приближается почти вплотную и продолжает полушепотом в ухо, — против вас заваривается каша. Вас, очевидно, решили съесть. Видит бог, что я хочу вам только добра: без вас мы пропали. Берегитесь Фомина: он что-то затевает. Сегодня ночью неизвестно кем арестованы Павлов и Вальц.

Зудина коробит. Он не доверяет Липшаевичу. Ему противны его масляные наглые глаза, которые он встречал только у лакеев и маркеров, и этот вонючий тон сообщника какой-то воровской шайки.

Он знает к тому же, что и Павлов нечистоплотен и что его давным-давно нужно было бы гнать в три метлы из чека, и все же слова Липшаевича вновь бросают его в желчную дрожь.

Арестовать — зачем, почему? А главное, без ведома его, Зудина?! Значит ему не доверяют больше. Отлично, пускай это будет последней каплей терпения, проливающей стакан его гнева. После таких сообщений дальнейшая игра в прятки уже невозможна.

— Отлично, отлично, — мычит он, потирая руки и ежась не то от внутренней нервной зяби, не то от свежих волн воздуха с улицы в форточку. — Я не понимаю, о чем вы беспокоитесь? — обращается он брезгливо к Липшаевичу. — Я не боюсь интриг: моя совесть чиста и спокойна! — и он насмешливо и сдержанно наблюдает, как сконфуженный Липшаевич медленно выползает, пожимая плечами.

Потом он хватается за телефон и звонит Игнатьеву:

— Мне необходимо поговорить по важному делу, могу ли я сейчас же к вам заехать?

— Хорошо, очень кстати: ожидаю.

— Великолепно!

Он облегченно вздыхает, ощущая растущую твердость и какую-то внутреннюю гордость от своей правоты. Заказав машину, он достает лист чистой бумаги, разглаживает его и пишет телеграмму:

«Москва. Председателю ВЧК,

копия ЦК РКП. Срочно, секретно.

Прошу немедленно заменить меня другим. Надоели склоки.

Зудин».

Потом складывает телеграмму в боковой карман уже надетого пальто и бодро выходит. Его сердце, как пароходный гудок, — весело, сочно и твердо.

Только на улице он замечает: далеко-далеко где-то жутко ухают пушки. Робко останавливаются прохожие. Чутко слушают, шепчутся.

Меся мокрый снег, нахмурясь, жидкими группами, с винтовками, в шапках и кепках проходят куда-то рабочие. Стайка матросов в бушлатах перебегает дорогу, разлетаяся клешами. Вдалеке через мост ползет и колышется длинная серая масса солдат.

«Подкрепление прибыло, — думает Зудин. — Надо бы сегодня ж переговорить с начальником Особого Отдела».

И вспомнил, что все это кем-то теперь так ненужно оборвано, смято. Он, Зудин, — теперь ни к чему.

На углах черными кучками, как тараканы на хлеб, прилипли к расклеенным газетам прохожие.

Да, враг близко. Враг у ворот.

Разбросав брызги луж, машина остановилась возле широкого крыльца Исполкома, огромного желтого дома с колоннами. Зудин спокойно подымается вверх по высокой крутящейся каменной лестнице с полинялыми флагами и портретами вождей по стенам. Мимо часовых, коридором через приемную и секретариат проходит он к дверям кабинета Игнатьева.

— Минуточку, я сейчас доложу! — срывается секретарь и шмыгает в дверь, затворяя ее перед самым носом Зудина. Необычайный прием неприятно кольнул его снова и качнул утихшую было злость и против Фомина, и против Игнатьева, и вообще против всех, кто теперь вдруг перестал относиться к нему, к Зудину, доверчиво и просто, как раньше.

— Пройдите! — выбегает секретарь.

Игнатьев, как всегда, раскинулся в кресле у стола, а поодаль, на кожаном черном диване, сидит и пристально щупает его исподлобья, в защитной тужурочке, низенький товарищ Шустрый.

— Давно из Москвы?

— Третьего дня.

— Ну, как там?

— Ничего.

Разговор не клеится. Да Зудину, впрочем, не до разговора. Он пришел ведь сюда совсем не для того. И если Игнатьев чересчур благодушно подпер подбородок костлявой рукою и не делает попыток выпроводить Шустрого, пусть это будет новый прием, чтоб отделаться от объяснений насчет поступков Фомина, — Зудина это уже не остановит, нет, не остановит. Хватит церемоний! Он сердито и твердо опускается в кресло перед столом.

— Я приехал к вам, товарищ Игнатьев, — говорит он сухо и намеренно громко, чтоб слушал и Шустрый, — я приехал поставить вас в известность, что я покидаю свой пост! — и он уже лезет в карман за телеграммой.

— Мы это знаем, — говорит спокойно Игнатьев.

«Знаем? Мы?» — недоумевающе взвешивает в уме Зудин, обводя глазами обоих.

— Тем лучше! Если ваши товарищи настолько искусны и планомерны в своей милой травле, что заранее предугадывают ее результаты, — это делает кой-кому своеобразную честь! — он язвительно усмехается. — Я телеграфирую сейчас об уходе моем в Вечека и апеллирую в Оргбюро: пускай разберет.

— Оргбюро это дело тоже уже знакомо, товарищ Зудин, — сухим голоском сверлит Игнатьев, — а вот как раз и посланный оттуда для разбора, — товарищ Шустрый.

Шустрый, наслаждаясь впечатлением, протягивает ему свой мандат. Да, за подписями, — чего уж там! — важных лиц, он, Шустрый, командируется сюда с чрезвычайными полномочиями для разбора дела его, Зудина. И Зудин нервно подергивается. Им овладевает жуткая оторопь. Значит, враги его не дремали и не шутили, — успели даже сочинить за спиной какое-то «дело». Поделом наивным простофилям, верящим в братскую честность старых товарищей по партии. Оказывается, и тут надо: на войне, как на войне!

Что-то привычно прочное, стародавне построенное в мировосприятии Зудина неожиданно стремительно рушится, рассыпаясь с грохотом и треском, точно падает старая большущая башня лесов, давно заготовленная для еще не начатого здания. И после обвала остается лишь груда серых обломков и облако пыли — тень сухой гордости.

— Я готов! — говорит он Шустрому высокомерно. — Но предварительно я должен поставить вас в известность, что сейчас без моего ведома происходит разгром чека. Сегодня ночью арестовали двух моих сотрудников. Фомин даже не потрудился…

— Фомин здесь ни при чем. Сотрудники арестованы мною! — бойко отбивает Шустрый. — Где б нам, товарищ Игнатьев, найти уединенную комнату, чтобы потолковать по душам, как говорится?! — Шустрый фальшиво хихикает.

— Комнаты здесь есть, — Игнатьев нажимает кнопку, — сейчас секретарь вам укажет.

— Вот что, — обращается Шустрый к Зудину, а сам глядит на Игнатьева, — дайте-ка мне взглянуть на ваш револьвер. — И, получая от Зудина протянутый браунинг, он прячет его к себе в карман брюк.

— Другого нет?

— Нет.

Провожая Зудина к двери, он подбегает обратно к Игнатьеву и что-то шепчет ему торопливо на ухо. Тот кивает.

«Как все это гнусно! — морщится Зудин, — какая трогательная конспирация от меня, и как хитро все успели подготовить и в Цека и в Вечека. Ай, да Игнатьев. Но, погодите друзья, ставьте-ка ставки на кон сполна: будем играть начистую!»

Они проходят на третий этаж в пустую комнату, где стоит только стол и три стула, а через окна, выходящие на реку, видны обмазанные солнцем дома заречной слободки с каланчой.

Шустрый сам отпирает и тотчас же предусмотрительно запирает дверь комнаты даденным ему ключом, садится к столу и достает из портфеля ворох бумаг. Делает при этом вид, что сосредоточенно роется в них, для чего супит ярко-черные запятые бровей, которые вместе с черными быстрыми точками глаз резко подчеркивают желтизну лица и серебристую округлость коротко стриженной головы и подстриженных седых усиков.

— В Цека поступило дело… — вкрадчиво, как блудливая кошка, начинает Шустрый, мышеня глазами по столу, по бумагам и даже по рукаву Зудина, только труся забраться повыше, к зрачкам его взлохмаченных глаз. — В Цека поступило дело о вас, о сущности которого вы, наверное, догадываетесь.

— Я не отгадчик грязных сплетен.

— А вот мы сейчас и выясним, сплетня это или что-нибудь другое. Вот мы сейчас и выясним, — как бы посмеиваясь над Зудиным, благодушно щебечет Шустрый. — Вот скажите мне, пожалуйста, товарищ Зудин, — и это слово «товарищ» звучит здесь так фальшиво и обидно-ненужно, как холодная жаба, сунутая для озорства в раскрытую ладонь встречи, Зудин остро чувствует все это, и внутри его бьет, как дробь барабана, дрожь возмущенья.

— Вот вы и скажите мне, пожалуйста, товарищ Зудин, сколько, когда и с кого именно удалось вам получить взяток?

Если бы в лицо Зудина выстрелили в упор, то дикий вывих неожиданного удара оказался б тусклее, чем этот вопрос. Все жилки лица подпрыгнули, ноздри раздулись, глаза закруглились винтами ненависти и презренья, но зубы поспешно прокусили упругие стеночки губ и зажали спирали движений в окаменелую стойку.

— Ну-с, так как же, товарищ Зудин, — благодушно трунит Шустрый, — угодно вам будет дать прямо ответ или хотите сначала подумать?

— Ваш вопрос я считаю позорной попыткой незаслуженно меня оскорбить, — цедит Зудин упрямо сквозь зубы чьим-то чужим провалившимся голосом.

— Ага, так, так, — ласково посмеивается Шустрый. — Я ведь совсем позабыл, что вы делец опытный. Ну, какой же дурак будет теперь брать взятки сам непосредственно, когда на этот предмет теперь существует институт секретарей, а главное — секретарш? Удобный такой институт: прекрасная дева, так сказать, и дела подшивает и бумаги подкладывает, — все честь честью, — она же и постельной принадлежностью может служить при случае. А самое главное, через нее так удобно хапать себе в карман. Не так ли, товарищ Зудин?!

Смеется, танцует копотью глазок по оледенелым мыслям застывшего Зудина.

— У меня нет секретарш, и вообще я не понимаю, на что вы намекаете. Если у вас имеются конкретные факты моих поступков, благоволите их мне предъявить. Это будет лучше, чем забавляться загадками, — спокойно возражает Зудин, а сам думает: да уж не снится ль ему весь этот дурацкий, ералашливый сон?

— Ах, так? Не пойман — не вор? Ну, что ж, пойдем другим путем, — все так же спокойно, как будто сам себе под нос, размышляет вслух Шустрый, смакуя допрос. — Но вы не маленький и в партии не новичок и поэтому сами, конечно, понимаете, что отсутствие чистосердечного раскаяния и признания несколько иначе квалифицирует ваше преступление и совершенно иначе характеризует вас в глазах Цека. Значит я не ошибся.

— При чем тут Цека?! — злобно рвет Зудин, подмываемый новой волной бешенства и диким желаньем проломить этому стриженному идиоту его круглый, как бильярдный шар, череп.

— Так ведь я разбираю это дело по поручению Цека! — самодовольно вскидывает Шустрый.

И в жуткой оторопи опять колют Зудина обломки разрушенной башни лесов. Шустрый выуживает из портфеля лист бумаги и любовно-спокойно, как гробовщик, снимающий мерку с покойника, задает Зудину ряд обычных следственных вопросов: сколько лет, социальное положение и так далее и тому подобное, тут же записывая его ответы, монотонные, как жужжанье мухи в паутине.

— Не помните ль вы случаев, когда вам приходилось принимать от кого-либо из ваших служащих какие-либо даяния, подарки, вещи?

— Не помню.

— Восхитительно. Так и запишем: не помню. Ну, а, например, от Вальц?

Густая краска заливает лицо Зудину. «Как это я об этом не вспомнил?! Черт знает, что получается», — думает он.

— Конечно, получение взяток вовсе не обязательно проделывать лично; удобнее это делать через кого-либо из домашних, — трунит Шустрый.

— Мне известно, что жена позволила себе раз без моего ведома принять от Вальц кое-какую мелочь, — робко заикается Зудин, глотая слова.

— «Без моего ведома!» — это великолепно! Что ж вы не потрудились вернуть ей эту «мелочь» обратно?! Впрочем, это так, между прочим. Ну, а скажите, товарищ Зудин, что вы называете мелочью?! — двадцать фунтов золота, например, вы тоже считаете мелочью?! — и глазенки Шустрого опять закопались в бумаге.

Руки Зудина нервно трясутся, как на телеге. Мысли путаются. Отчетливо чувствует он приближенье какой-то змеиной опасности и силится встать со стула, а ноги подкашиваются. Вот последним усилием он сбрасывает с себя на стул пальто. Немного как будто бы легче.

— Только теперь я начинаю понимать, что здесь какое-то кошмарное недоразумение на основе пустяковых фактов, — с трудом выцеживает Зудин. — Кем оно состряпано и зачем, надо разобраться. Я не был бы старым с 903 года неизменным членом партии, прошедшим тюрьму и ссылку, если б не верил в силу партии, в ее справедливость, в ее разум.

Шустрый зло улыбается.

— Может быть, вы все-таки ответите прямо на вопрос: в получении каких именно даяний от Вальц и других лиц признаете вы себя виновным?

— О, не беспокойтесь, я отвечу вам вполне искренне и чистосердечно.

— Давно бы так. Только от степени вашей искренности и будет зависеть ваша дальнейшая судьба.

— Меня мало интересует моя судьба. Я дорожу нашей судьбой.

— Вот это уже гораздо лучше, и я это сейчас же отмечу в протоколе в ваш плюс. Итак?

— Итак, я знаю, что жена приняла как-то раз от Вальц пару шелковых чулок себе… впрочем, кажется, две пары… наверное не помню, — и Зудину вспоминается только жилистая нога полураздетой жены и снимаемый с ноги хрустящий чулок. — Кроме того, она взяла от нее две пары детских чулочков и несколько плиточек шоколада, который поели ребятишки. Вот и все. Ни о каких других даяньях от Вальц или от кого-либо других мне не известно, и я таковых вещей не предполагаю.

— Восхитительно. Сначала ни от кого ничего, потом оказывается — от Вальц через жену. Сначала пару чулок, затем вспомнилась вторая пара, потом еще две. Благодатное устройство памяти! Но это, впрочем, так, к слову.

— Знаете что, товарищ Южанин! — старая прежняя партийная фамилия Шустрого была Южанин, и она почему-то отчетливо пришлась Зудину на язык. — Я — старый большевик: никогда ни до этого, ни после этого никем другим не был и не буду, и говорю вам вполне искренне и убежденно и как товарищу и как представителю Цека. Неугодно верить — ваше дело.

Шустрый, задетый, барабанит пальцами.

— А я вот, как вам известно, был когда-то меньшевиком, но знаете ли, ни тогда, ни теперь никаких взяточек ни лично, ни через близких, ни конфектами, ни золотом не брал. Так-то вот-с. Но это так, между прочим. Ну, а все-таки, как же насчет золота? Изволили получать или не изволили?

— Еще раз заявляю: никакого золота я не брал и…

— А ваша жена?

Чудовищное подозренье вдруг высовывает Зудину свой длинный багровый язык. А что, если в самом деле вдруг жена… Лиза?!

— Нет, это невозможно, не может быть!.. — мычит себе под нос растерянно Зудин.

— И вы ручаетесь?

Ручается ли он? Он пожимает плечами, напрасно шаря растерянным взглядом поддержки на тусклых холодных стенах.

— Значит не можете поручиться? Это более предусмотрительно! — и Шустрый записывает.

«Прожженный журналист! — думает почему-то Зудин, и его тошнит от какого-то неприятного резкого запаха прогорклого табаку и псины, который, как ему кажется, источает спокойный Шустрый. — О, этот медный лоб не тронет никакая „трагедия“!»

— Ну-с, а что вам известно относительно Павлова? Он с вами или, виноват, с вашей женой ничем не делился? Или вы запамятовали? Или тоже не можете ручаться?

Зудин снова прикусывает до крови губу и несколько секунд молчит.

— Повторяю раз навсегда, что, кроме приведенного уже мною случая, получение моею женой каких-либо вещей или денег от кого-либо другого мне совершенно неизвестно и представляется невероятным, поскольку я знаю мою жену и верю ей. Так и прошу вас записать.

— А не припомните ли вы, не настаивал ли перед вами Кацман на немедленном увольнении Павлова и Вальц и не противились ли вы этому?

Зудин силится припомнить.

— Не припомните? А вот товарищ Фомин это определенно показывает со слов покойного Кацмана. Какой бы им расчет врать?

— Относительно Павлова я припоминаю, что подозрение в нечистоте его поступков, в частности в связи с делом Бочаркина, зародилось впервые у меня, и я тотчас же первый поделился этим с товарищем Кацманом. Как будто бы некоторое время спустя у меня был даже на эту тему с ним же более подробный разговор, и он даже высказал предположение о необходимости уволить Павлова и, как кажется, Вальц.

— «Как кажется?»

— Да, «как кажется», — покраснел Зудин. — Я ему ответил, что относительно Павлова я согласен, потому что к этому времени открылись какие-то другие его махинации в деле о бриллиантах, а насчет Вальц я нашел доводы его необоснованными, с чем Кацман сам согласился.

— Ну, конечно, «необоснованными» после подарочков супруге!.. Впрочем, это я так, к слову. Вы не обращайте вниманья… Ну-с, значит относительно Вальц вы были не согласны, а относительно Павлова вполне согласны? Так и запишем… Не можете ли вы теперь мне объяснить, почему же все-таки, несмотря на все это, Павлов так и остался не уволенным? Павлов-то!

«Почему, в самом деле, я его не уволил?» — думает Зудин и не находит ответа.

— Это моя ошибка, моя вина, — шепчет он подавленно и виновато, — просто заработался и позабыл, а тут еще как раз убийство Кацмана совпало: было не до того.

— Восхитительно! Ну-с, товарищ Зудин, а не дадите ли вы мне ответ, в каких отношениях находились вы с Вальц? Я спрашиваю, разумеется, о половых отношениях.

— Я полагал бы, что это не имеет отношения…

— Ах, вы так полагаете?! Что ж, давайте и это запишем. А все-таки я буду настаивать и на категорическом ответе.

— Между мною и Вальц не было близких отношений.

— Так что нахождение рядышком ночью вместе на диване, как показывает ваша курьерша, вы не находите достаточно «близким»? Так вас прикажете понимать?

— Какая, однако, мерзкая гнусность! — еле владеет собою Зудин, опять весь красный от стыда и от гнева. — Я сказал то, что сказал: больше распространяться на эту тему я не желаю.

— Восхитительно! Ну, а не помните ли вы случаев хранения у себя в кабинете конфискованных вин, распития таковых или выдачи кому либо из сослуживцев, подчиненных? Вот Павлов показывает, например, что найденные у него на квартире вина взяты им из вашего кабинета. Что вы на это скажете?

— Вина случайно попадали в кабинет вместе с другими вещами после обысков. Я их не пил и никому не давал. Хотя припоминаю, впрочем, что однажды, сильно устав, я выпил для бодрости бутылку какого-то легкого виноградного вина. Каким образом вино могло попасть к Павлову, я не знаю: кабинет всегда заперт, а ключ у курьерши.

Шустрый молниеносно записывает.

— Ну-с, с меня вполне достаточно. Не угодно ли все прочесть и скрепить своею подписью! — и, подсовывая ему исписанный лист, он утомленно потягивается и расправляет руки. Потом его маленькая фигурка выбегает к двери и кого-то зовет из коридора.

— Славный вы мужик, товарищ Зудин, напрасно только изволили первоначально со мной хитрить.

— Я?.. хитрить!

— Да уж не оправдывайтесь, не оправдывайтесь! Впрочем, это мое личное мнение, а решение по делу вынесет чрезвычайная комиссия судебная, которая на днях приедет, и доклад которой мне поручено сделать. Мое дело маленькое: быть строго объективным. Вы сами видели, что я записал все, что, по моему мнению, говорит против вас, а также и то, что говорит в вашу пользу. Я строго объективен. Ну, а пока все-таки позвольте считать вас арестованным и взять под стражу.

Как ни предчувствовал все это Зудин, обида и горечь раскрыли в нем свой едкий цветок.

— Я никуда не убегу, — ухмыльнулся он. — Ну, а свиданье с семьей, надеюсь, вы мне разрешите!

— Ни в коем случае! Письма писать можете, а содержаться будете здесь, вот в этой комнате. Вы не волнуйтесь: окончательное решение — дело всего нескольких дней, двух — трех, не более. А после этого — это уж как взглянет комиссия. Мое дело — быть только беспристрастным докладчиком. Поэтому, если еще что припомните в свое оправданье, пишите и посылайте мне через секретаря Игнатьева. Бумагу и карандаш я прикажу вам дать. Столовой будете пользоваться здесь же в Исполкоме.

Шустрый исчез, а Зудин мутным сереющим взглядом глядит безотчетно на окна, на солнечный вид далекой набережной. Окна совершенно квадратные, придают этой невысокой просторной комнате какой-то пустынный уют мезонина, светелки. За окнами по реке медленно движутся глыбы льдин, точно ползут чьи-то поломанные зубы. А еще дальше, за рекой сухо желтеют на солнце двухэтажные деревянные коробки-дома пригородной рабочей слободки. И все, что только что происходило ужасного, никогда в жизни Зудина не бывавшего, теперь внезапно куда-то ушло и осело в кубовых ямах души, а на поверхности вьется ощущенье какой-то мальчишеской легкости, как будто слесарня, куда надо было постоянно спешить, вдруг оказалась закрытой на замок, и можно теперь вволю, ни о чем не заботясь, беспечно проказить. Сразу же стало легко, воздушно, просторно. И Зудин сияет весь внутренним светом какого-то мягкого, теплого чувства.

Но это не долго. Стуча каблуками, приходит часовой с разводящим, неприязненно и пытливо оглядывает и его и комнату, подходят к окнам, смотрят запоры и потом так же бесцеремонно уходят, после чего часовой остается в коридоре у самой двери, брякнув прикладом о пол.

Потом две служительницы из столовой, в белых передниках, раскрывают обе половинки дверей и вносят железную кровать с набитым соломой серым матрацем. Возвращаясь, приносят простынку из бязи, натыканную соломой подушку и жесткое одеяло. Спрашивают, не хочет ли он есть. Нет, есть он не хочет, а хочет, чтобы ему принесли карандаш и бумаги.

Карандаш и бумагу приносит сам секретарь Игнатьева. Под навесом его ресниц притаилась подавленно неловкость смущенья, отчего в сердце Зудина становится еще горчее.

— Я напишу письмо жене и попрошу вас, как можно скорее, отправить его на квартиру. Это будет возможно?

— Да в 6 часов хотел прийти товарищ Шустрый. Он посмотрит и, наверное, сейчас же отправит.

— Благодарю вас.

Зудину нестерпимо хочется, чтобы все поскорее оставили его одного наедине с набухшими мыслями налетевших событий, которые, клубясь и вырастая, как свинцовые скалы грозовых туч, вновь надвинулись и обвисли над его растревоженным сердцем.

Он садится на скрипучую кровать с хрустящим матрацем, хватаясь за виски обеими руками.

«Надо успокоиться и разобраться. В чем же его, в конце концов, обвиняют? Одно несомненно, что Павлов и Вальц в чем-то попались. Но в чем? О каком золоте шла речь? Кто его взял? Павлов? Но тогда при чем тут он, Зудин? Что его не уволил? Да, это было ужасным упущеньем. Или, быть может, золото взяла Вальц? И быть может, уже поделилась с Лизой? И та взяла?..»

Быстрый жар ужаса охватывает Зудина. Он конвульсивно корчится, и дыханье его болезненно спирается в груди. Отчетливо представляется, что может ожидать за это Лизу. Если это только случилось! Если это только случилось! Ох, если бы этого не было! Если бы все это оказалось только пустыми сомнениями! Неужели Лиза не понимала этого?!

Он пристально копается в ее душе. «Нет, нет, Лиза этого не сделает, не может сделать; у нее, все же, должно быть рабочее чутье, совесть классовой борьбы. Ведь, как-никак, а она коммунистка!»

Он снисходительно улыбается, осознавая всю ее былиночную слабость и отсутствие твердокаменности. «Да и откуда таковой появиться? Практики активной борьбы у нее нет, да и быть не могло. Она дочь своего класса, но она и жена своего мужа и мать своих детей. Если положить на весы решений и то и другое — последние два перетянут. И никого нельзя в этом винить: терпеливая закабаленность женщин на цепи простейших чувств и инстинктов переходит у них по наследству под вековечным производственным гнетом мужчины, и трудно что-либо тут сразу поделать!» — думает Зудин.

«Но неужели за это ее расстреляют?» — На его голове шевелятся волосы как ковыль. Он вспоминает тихую, скромную улыбочку Лизы, Лизы-девушки, Лизы в платочке и в ямочках на пухленьких щечках. Стояла такая же весна, когда — весь полный неловкого стесненья и каких-то невыплаканных, счастливых, грустных слез — он, стараясь быть нежным, словно боясь измять робкий пушистый цветочек, неловко взял ее за шершавые, исколотые пальчики и заглянул в ее сочные серые глазки.

— Лизочка! Будемте жить вместе, вместе бороться, вместе страдать, вместе любить, как муж и жена.

Как давно, ах, как давно это было!

Плечи Зудина никнут в истоме далеких чувствительных припоминаний.

Ну, а потом? Сдержал ли потом он свое слово?

Нет, он увидел, что жестоко ошибся. Лиза оказалась верною, любящей, нежной женою — но и только. Он позабыл, что за ней был тысячевековый хвост бессловесной рабыни, а он ведь был дерзким властелином-мужчиной, хватающим молнии. Разве могла она понимать все чувства его устремлений, радостей и горестей его борьбы, если стряпня, детский писк и крошечный, узенький мирок их убогой конурки стал отныне ее тесной клеткой, по прутьям которой больно хлестал бурный шквал свирепого житейского моря. Он в нем плавал. Он боролся с засученными рукавами и стальною пружиною в серых глазах. А к Лизе он приходил лишь отдышаться, поесть, посмотреть на забавных бутузов, которые, выпучив наивные шарики глазок, тянулись ручонками… к папе. И было досадно замечать, как уходил от нее он куда-то все дальше и дальше, а Лиза оставалась одна одиноко на мертвом объеденном месте… И щечки поблекли, потух огонечек в глазах, спина стала суше и сутулей. Он обманул, и чем дальше, тем глубже росла эта ложь. Как он понимает это только теперь неожиданно ясно, отчетливо, что он ее обманул бесстыдно и нагло, безотчетно воспользовавшись ее беспомощностью, ее женской глупостью и женской любовью. Оркестр дивной любви, о которой мечтал он, оказался плаксивой шарманкой.

Если ее вот теперь поведут на расстрел, — это он, только он — ее убийца!

Его шея трясется от страданья и жалости.

Но разве мог он поступить иначе? Променять борьбу и страданья свои за счастье всего человечества, за счастье всего мира — на канареечную заботливость о любящей самочке? Не чересчур ли много и так уже он заплатил тем, что вообще связался семьей, что ради голодного писка детишек, — как хорошо было бы, если бы у рабочих совсем не бывало детей! — приходилось нередко, стыдливо потупя глаза, опускать занесенную для удара руку, и взмахи рабочего молота в его внезапно обмякших ладонях превращались в боязливую щекотку кого-то огромного, хохочущего, с коричневым раздувшимся в целый мир животом и с головою, ушедшей отвислыми округлостями щек за облака.

Кто виноват? — Это он, ненасытный, распухший Молох, сидящий в моче и крови. О, как бы хотелось Зудину сделаться маленькой, маленькой… пчелкой?.. пулей?.. нет, тончайшею острой стальною иголочкой, чтобы совсем незаметно вдруг пропасть и торжествующе впиться в самую нежную середочку мозга чудовища, чтобы оно вдруг качнулось, обмякло и, пузырясь, как проткнутый шар, с шумом свистящим распласталось бы и сделалось легким под говор веселый обрадованных этим людей.

«Детские картинки. Дело куда посерьезней. Лиза все-таки пропала!»

Но что, если никакого золота она не брала? — Зудин даже встает от радости и делает несколько шагов к окнам. — Неужели же все-таки ей придется жестоко ответить за то, что взяла чулки, за то, что взяла шоколад, за то, что ни черта не смыслит в политике и осталася любящей матерью и желающей нравиться мужу женой?! Какой-то проклятый, заколдованный беличий круг! И как это дико вышло с показаньем:

— Взяла без моего ведома.

Что значит «без моего ведома»?! Раз он узнал и ограничился только выговором, значит взял он, а не жена. Почему он так нелепо сказал? Неужели же струсил за себя? Надо сейчас же написать ей об этом, чтобы она, когда будут ее допрашивать, исправила бы эту ошибку.

Но вспомнил, что письмо пойдет через Шустрого. И стало досадно, что надо снова хитрить и изворачиваться. От кого? От товарищей, с которыми работал всю жизнь. Он опустил голову и начал рассматривать пыльный паркет пола. Потом посмотрел на окно и снова увидел лазурное небо, белую рыхлость плывущих льдин и желтые дома на той стороне реки, играющие оконными поцелуями заходящего солнца. Взглянул на часы на руке.

«Черт знает что! Уже шесть. Шустрый, наверно, пришел и может сейчас уйти. Надо спешить с письмом к Лизе».

О чем же писать? Как писать? Или совсем не писать? Пускай все течет так же спокойно и грозно, как эта величавая разметавшая стеклянные космы река, сама не знающая ни своих законов, ни своей цели. Тепло ей от солнца — и грозно рокочет она переливами струй; опустится синяя ночь — и она успокоится и, цепенея, стыдливо застынет.

Но ведь он не вернется скоро домой — может быть, никогда. Что может подумать она, одинокая, жалкая, с парой ребят? А если досужий язык ей плеснет помоями небылиц про него, про какое-то золото, про вино, про любовницу Вальц?! Что предстоит ей только передумать, пережить! Для чего же эта лишняя тяжесть едких, сверлящих мучений, если ее можно так легко скинуть с протянутой жалкой ручонки?!

Зудин садится к столу и решительно пишет:

«Милая Лиза!

Нелепый случай и следствие относительно каких-то обнаруженных преступлений Павлова и Вальц задержат меня на несколько коротеньких дней под домашним арестом в Исполкоме. Ты не тоскуй и не волнуйся. Куча вздорных обвинений, которые мне предъявляются по поводу какого-то золота, вина и даже любовных интрижек, — разлетятся, как дым. Нужна бодрость и терпенье. Не унывай, крепись и целуй за меня ребятишек. Вальц впутала сюда взятые нами чулки и шоколад. Все это, конечно, сущий вздор.

Целую тебя крепко, крепко. До скорого свиданья.

Твой Алексей».

«Надо врать, нагло врать», — решительно думает он, ставя точку. Потом свертывает письмо, как порошковый конвертик, и просит часового за дверью позвать секретаря. Часовой, делая несколько робких неуклюжих шагов, стучит в какую-то ближнюю дверь. После долгого, томительного ожиданья, все же, приходит какой-то посыльный.

— Только, пожалуйста, вы передайте это письмо как можно скорее секретарю товарища Игнатьева. Оно очень срочное.

Посыльный кивает головой, удаляясь. А Зудин останавливается и стоит, как каменный столб на перекрестке пыльных дорог, безучастно смотря исподлобья на палевые крылья вечернего сумрака, поднимающегося над блекнущей в сизых туманах рекой.

VI

Пять дней сидел Зудин одиноко, и никто его не навещал, никто к нему не приходил. Порой ему казалось, что про него все забыли в сутолоке нервных мелочей и в гуле гражданской войны. Где-то, быть может совсем недалеко, лихим галопом носились от одной деревни к другой, то наступая, то отступая, сухие и жилистые генералы в пыльных кителях и золоченых погонах. Кто-то приземистый, черный, сутулый сплошными стаями перебегал неуклюже полями от одного горизонта к другому, наивно прячась за прозрачные кусты и падая на землю от укусов невидимых жал, разворачиваясь замертво согнутыми коленями и скрюченными кистями узловатых пальцев.

Газет Зудину не давали. Ежедневно приносили обед, которого часто он не трогал совсем. Зудин похудел и осунулся, его глаза и щеки по-стариковски ввалились. И вел он уж совсем беспорядочную жизнь: не раздеваясь, когда попало засыпая, когда попало вставая, еле ловя очертания суток и часто теряясь — что же сейчас, утро или вечер. Тогда он подходил к окну и по освещению солнца, если только оно сияло, давал себе ответ. А потом безразлично смотрел на пыльную охру заречных домишек или на мертвые огоньки в их окошках, застывшие в ночи. Опуская глаза совсем вниз и садясь на широкий и низкий подоконник, он видел кусочек сада под окнами с остриженными черными сучьями серых тополей, с блеклыми полянками, лохматыми от прошлогодней прелой травы и сухих листьев. Сад упирался в каменную желтую стену, вдоль которой под окнами ходил взад и вперед часовой. Значит о нем не забыли.

Иногда он прислушивался, что делалось там, в покинутом мире. И казалось ему, что тогда дребезжали стекла от дальних пушечных выстрелов.

Как-то раз дверь растворилась, и он слышал несущиеся гулким коридором откуда-то снизу глухие крики и шум, будто близкий прибой почерневшего моря.

— Заседанье Совета… — сказала служанка, принесшая ужин, — меньшевики и эсэры скандалят. Требуют роспуска чеки. А в городе забастовки из-за пайков. Рабочие отказались идти на позиции. Уже взяты Крастилицы. Коммунисты все мобилизованы. А сколько курсантов понаехало! И все на фронт!.. — все на фронт!.. — и шепотом на ухо — Говорят, что рабочие хотят бунтовать… Может, вас тогда и выпустят…

Зудин скрипнул зубами и тяжело вздохнул.

На пятый день, совсем неожиданно, вечером, когда уже смеркалось и только что дали электрический свет, вбежал в комнату Шустрый в своей тужурочке и кинул:

— Пойдемте!

И они побрели, сопровождаемые часовым, по коридору совсем недалеко, в комнату, где уже сидели за столом давно знакомые Зудину люди, с лицами, напудренными теперь серьезностью. Старый работник партии Ткачеев, которого Зудин близко и лично знал мало, но с которым нередко встречался раньше на съездах, — теперь первым бросался в глаза своею спокойной и благообразной фигурой смакующего свое достоинство старообрядческого начетчика, с расчесанной широкой бородой, закрывшей досчатую грудь и живот. Ткачеев спокойно вскинул на вошедших своими круглыми глазами и так же спокойно и смиренномудренно опустил их на стол. С другого края стола сидел старинный приятель Зудина, токарь по металлу, Вася Щеглов. Его лицо, действительно, было птичьим, маленьким, вздернутым, с мягким хохолочком белых волос, а на тонкой длинной шее шариком бегал кадык. Между этими двумя, посредине стола сидел он, сам грозный товарищ Степан. Тонкий сухой нос как будто бы вечно шарил воздух; глубоко запавшие выбоины щек натянули своей худобой костяки скул возле в мешочках защуренных вдумчивых глаз; кривой клинышек редкой бородки и жидкие волосы головы дополняли портрет. И во всех трех, молчаливо сидящих, было для Зудина что-то зловеще извечное, как индусская троица. Только сидящий за листами бумаги напротив них кто-то молодой и тусклый, в каком-то потертом линяющем френче, низводил мистическую святость синклита в скучный шелест секретарской прозы.

Зудин сделал было движение поздороваться за руки, но подумал, что это поймут, как заискивающее сюсюканье, и поэтому смущенно кивнул головой, молча и неловко сел на указанный взглядами стул. А на другой узкой стороне стола против него, сбросив куртку и хлопнув портфелем о стол, уселся воинственный Шустрый.

Степан, не глядя ни на кого, продолжал рисовать на лежащем перед ним листе бумаги какие-то завитушки, а Щеглов все время старался отделаться от надорванной смущенной улыбки, бегая растерянными глазами по сторонам, как бы радуясь, что наконец-то встретил своего старого друга Зудина, и в то же время будто пугаясь гулких шагов нарастающей ответственности в чьей-то судьбе. Наконец, перестав рисовать, Степан перевел глаза на Шустрого, да так почти и не сводил их, пока тот говорил. Щеглов все сконфуженнее и рабочее прыгал мальчишескими глазенками с Шустрого на Зудина, и только Ткачеев, как статуя Будды, смотрел опущенным взглядом сквозь стол.

— Настоящее дело, товарищи, — начал Шустрый, картинно качаясь на стуле и бросая горох колких взглядов на Зудина, — настоящее дело является необычным в практике нашей партийной жизни и революционной борьбы.

Руками он держался за листы бумаг, которые быстро время от времени перебрасывал, низко склоняясь над ними, чтобы сейчас же вслед за этим буравить смолистым огнем убежденнейших глаз то Степана, то Зудина. И голос его звенел и бился в пустынных углах потолка, как в степи колокольчик.

— Перед вами сидит здесь не рядовой работник, не неопытный юнец, а один из старейших членов партии, революционер с 1903 года, — растягивает Шустрый, — и вот, в ответственный момент революции этот герой дошел до того, что, находясь на важнейшем советском и партийном посту, каковым является должность председателя губчека, он из грязных, своекорыстных целей обманул данное ему доверие рабочего класса, развратил и разложил вверенный ему аппарат бдительного ока пролетарской диктатуры, сам первый подав кошмарный пример хищного взяточничества, разврата, пьянства и окружив себя достойными сподвижниками из агентов наших злейших контрреволюционных врагов. Еще очень многое из деяний гражданина Зудина следствием не раскрыто, но и того, что обнаружено, вполне достаточно, чтобы не оттягивать дальше ваш справедливый революционный приговор…

… Я извиняюсь, что несколько горячусь и немножечко выхожу из роли объективного докладчика, — мямлит Шустрый, потупясь и, очевидно словив что-то во взгляде Степана, — но, товарищи, когда приходится говорить о подобных омерзительных вещах, трудно удержаться от возмущения!

… Из собранных мною весьма подробных показаний целого ряда лиц, в том числе самого Зудина и его соучастников, бесспорно устанавливается тот факт, что Зудин, использовав свою неограниченную власть председателя губчека, принял на службу и приблизил к себе, на правах секретарши и любовницы, явно активную контрреволюционерку, гражданку Елену Вальц, до этого арестованную чека и подлежавшую расстрелу. Находясь с ней в связи и всячески ей покровительствуя, Зудин не мог, разумеется, не знать о сношениях Вальц с опаснейшим английским шпионом и организатором белогвардейских выступлений, мистером Эдвардом Хеккеем, которого Вечека усиленно и безрезультатно разыскивает в то время, как он преспокойно, по крайней мере дважды, ночует у Вальц, в чем она сама вынуждена была сознаться. Хеккей в настоящий момент успел скрыться, и поэтому целый ряд недавних зверских убийств наших ответственейших товарищей, и, во всяком случае, последнее убийство честнейшего товарища Кацмана произошло, мягко выражаясь, не без косвенного участия гражданина Зудина. Подобной чудовищнейшей провокации еще не видывал мир. Но гражданин Зудин далеко не ограничился этим. Изменив партии и революции и предав на смерть своих старых, веривших ему, товарищей, Зудин обнаружил, что в этих кошмарных мерзостях он менее всего руководствовался политическими соображениями, хотя и таковые, безусловно, для всех нас здесь очевидны. Основною целью Зудина было использовать свою власть и данное ему доверие в целях личного обогащения. Как вполне объективный докладчик, я должен констатировать, что Зудин не ограничился получением от своей верной сообщницы Вальц, служившей ему удобным орудием всех его преступлений, — о, насчет этого Зудин весьма хитер и предусмотрителен! — он не ограничился первоначальными взятками из предметов домашнего обихода и продовольствия, которые Вальц покупала на получаемые ею для него взятки, которыми она таким образом делилась со своим любовником и руководителем Зудиным, как это было, например, с женскими шелковыми чулками для жены Зудина. Иногда Вальц передавала Зудину полученные ею от белогвардейцев вещи в натуре, как это было, например, с шоколадом, полученным ею в количестве полпуда, от того же английского шпиона Хеккея. Но, я повторяю, Зудин не ограничился этим. По его наущению, Вальц шантажирует семью крупного золотопромышленника Чоткина, сын которого был совершенно без всяких оснований по ордеру Зудина арестован и сидел в чека почти четыре месяца. Угрожая расстрелом Чоткина-сына, Вальц вымогает для Зудина у стариков Чоткиных двадцать фунтов золота в вещах и монетах. Хотя Вальц и отрицает теперь какое-либо касательство Зудина к этому вымогательству, однако таковое вполне устанавливается тем фактом, что, во-первых, Чоткин был освобожден единоличным распоряжением Зудина как раз в день убийства товарища Кацмана, после того как Вальц накануне сторговалась с родителями Чоткина о сумме взятки, а во-вторых, по распоряжению того же Зудина начальником канцелярии губчека, Шаленко, был выдан Вальц на руки совсем необычный дубликат ордера на освобождение Чоткина-сына, конечно, в целях шантажирования его отца, и, наконец, в-третьих, полученные двадцать фунтов золота были тоже безусловно переданы Зудину и умело им скрыты, так как Вальц этого золота уже не нашла и она теперь путается в своих объяснениях, голословно уверяя, что у ней его выкрали в ее отсутствие из-под кровати. Кроме того, вполне логично и естественно, что взяточничество Зудина не могло остановиться на одних шелковых чулочках и шоколаде, о котором, как оказывается, благодаря болтливости Вальц, знали почти все служащие чрезвычайки, но только молчали, терроризованные Зудиным, — об этом будет речь впереди. Кстати, сам Зудин на допросе пробовал первоначально отрицать получение им и чулок, и шоколада, и золота, но потом, вследствие явных улик, вынужден был сознаться в «принятии», как он выразился, им или его женой, — Зудин пытается теперь все свалить на жену, — так теперь он вынужден был признаться в получении через Вальц взяток и шелковыми чулками и золотом.

— Золотом? — тихо выпячивает трясущиеся губы Зудин.

— То есть, виноват, оговорился, — шоколадом, а не золотом. Получение золота Зудин пока что отрицает.

Зудин ежится. О чем он думает? Он не думает ни о чем. На его побелевшем лице возле раскрытого рта играет жалкая улыбка растерянности и безнадежья. Он только ощущает совершенно подсознательно, что вот шел он, такой уверенный в себе, по твердой тяжелой тропинке и вдруг упал, провалился совсем неожиданно в самое нутро какого-то гигантского внезапного водопада и теперь вот летит вместе с ним стремительно в темную бездну, оглушенный хаосом и ревом необъятной стихии, и даже не пытаясь схватиться за мелькающие острые выступы царапающих его скал, потому что самые впечатления о них возникают в его сознаньи слишком поздно, после того, как он уже промчался мимо. Теперь он ни о чем не думает. Он ощущает полную беспомощность, страх, память о ясном сознаньи, оставленном где-то там, наверху, и несущуюся навстречу смерть там, в зловещем низу.

Ему кажется, что порою по нему липко бродят чьи-то упрямые взгляды: может быть, что-то шарящих прищурок товарища Степана, а может быть, загнанный взгляд жалко покрасневшего друга Щеглова. Или это скрипящий пером секретарь украдкой мигает на него желторото своими круглыми, безучастно удивленными глазами совы, разбуженной уличным любопытством. Зудину некогда это осознавать. Его опрокинул и несет ураганный поток речи Шустрого.

— Да, товарищи, как докладчик, старающийся быть объективным, — продолжает, тот, обводя всех клокочущим взором, — я должен, однако, констатировать, и уж ваше дело будет согласиться с моим убежденьем или нет, что гражданин Зудин глубоко неискренний человек.

— Как?.. Искренний? — переспрашивает Степан, не расслышав.

— Глубоко неискренний человек! — подчеркивает громче и внятнее Шустрый, и чувствует Зудин, как острие взгляда товарища Степана опять оцарапало его лицо.

— Неискренний человек! — качает головою Шустрый. — Я уже высказал это убежденье в лицо гражданину Зудину, он не станет этого отрицать. В самом деле, он не ограничился услугами одной Вальц, которая, как чистейшая белогвардейка, была для него удобней других. Но он не ограничился ею. Под его покровительством набилась в губчека всякая шваль, взяточники, шулера и вообще разные проходимцы самой темной репутации, которые, конечно, тормозили и свели на нет всю работу честных товарищей, имевших несчастье работать вместе с Зудиным. Чтобы не быть голословным, я приведу хоть того же Павлова, явного взяточника и шантажиста, пытавшегося вымогать крупнейшие суммы с арестованных, содержащихся по передаваемым ему следственным делам, и, разумеется, тоже, очевидно, делившегося с Зудиным. Он теперь арестован так же, как и Вальц. О личности этого Павлова Зудин был великолепно осведомлен покойным Кацманом, как о том свидетельствует товарищ Фомин, да и сам Зудин теперь этого не отрицает; более того, уверяет даже, что это он, Зудин, первый возбудил подозрение у Кацмана против Павлова. Наглая ложь Зудина вполне изобличается тем, что, во-первых, он все же не уволил Павлова из губчека, что было ему облегчено смертью Кацмана, как раз настаивавшего на увольнении Павлова, а во-вторых, даже теперь, после ареста Павлова и Вальц, Зудин пытался протестовать против этого ареста обоих этих героев: и Павлова и Вальц, называя это при мне в кабинете Игнатьева, — как бы вы думали, чем? — «разгромом чека!» В деле имеется соответствующее показание Игнатьева, да я думаю, что и сам Зудин не станет этого отрицать. Но, товарищи, жадный и предательский характер Зудина отличался, кроме того, звериным упрямством и жестокостью. Несмотря на то, что он сам являлся главнейшим косвенным пособником убийства товарища Кацмана, это не помешало ему с разбойничьей настойчивостью провести через подавленную им коллегию губчека постановление о расстреле ста наиболее видных, но в большинстве случаев ни в чем не повинных буржуев, арестованных губчека. Не приходится пояснять, что подобный акт явился лучшим способом агитации против советской власти среди обывательских кругов.

— Чего же вы теперь хотите? — произносит вслух Зудин.

— Торжества революционной справедливости, больше ничего!

— Но разве такая существует?!

— Это мы посмотрим!.. что ж еще? Я боюсь, что уже и так утомил товарищей чересчур длинной речью по существу такого весьма ясного и простого дела, поражающего только чудовищностью преступления, вследствие редкого случая, что субъектом такого является весьма ответственный партийный, бывший товарищ. Поэтому я не стану дополнять мой доклад упоминанием об оргиях с конфискованными винами, погреб которых находился у Зудина в кабинете, причем тот же Павлов ухитрялся пользоваться ими же, несмотря на то, что кабинет, по словам Зудина, в его отсутствие был постоянно заперт на ключ. Не буду упоминать и о любовных похождениях Зудина с Вальц на диване его кабинета, случайной свидетельницей чего была курьерша, слышавшая через дверь часть их разговора. Все это только более мелкие характерные штрихи главной сути дела.

Наступило продолжительное и тяжелое молчанье. Все взглянули на Зудина.

— Угодно вам дать объяснения? — спросил Степан.

— Да, да, конечно! — спохватился, волнуясь, как бы только что проснувшийся Зудин.

— Только, чтоб эти объяснения не превратились в пустое оттягиванье времени. Надо ограничить срок, — буркнул Шустрый.

— Да, да, мы увидим там, — недовольно поморщась, отмахнулся Степан. — Итак, мы вас слушаем, — обратился он к Зудину.

Но у того мысль, всегда такая живая и ясная, теперь валялась, как тряпка. — «С чего начать?»

— Товарищи, — трясется он, — вы можете, конечно, мне верить и не верить, но я буду с вами всегда откровенен, как и вообще был всегда откровенным. Неужели долгие годы нашей совместной работы в подпольи и сейчас не будут для вас доказательством моей правдивости?!

Зудин чувствует, что говорит какую-то нескладную ерунду, совсем не то, что заранее мысленно предполагал сказать в этом случае, ожидая суда. И бесит его веселый злорадный взгляд упивающегося его растерянностью Шустрого.

— Вашего прошлого мы просим не касаться. Оно нам всем достаточно известно. Мы просим дать ясные и краткие объяснения по существу предъявленных вам докладчиком обвинений. Признаете ли вы себя виновным или нет? — вдруг холодным твердым голосом обливает его товарищ Степан.

— Да, да, сейчас, сейчас, — еще более теряется Зудин, чувствуя, как всего его охватывает панический страх, — ужас не перед трагическим концом его жизни, который несется, как бешеный поезд, навстречу, с отчетливостью быстро растущих огненных глаз катастрофы, — а ужас боязни, что он так и останется совсем, совсем одиноким, что его не поймут, что он не сумеет так быстро высказать им, торопящимся, всю свою правоту, или его оборвут на полуслове. — И зачем так медлен, нищ и неуклюж распухший человеческий язык!

Зудин понимает, что ему нужно вот, вот сейчас же, немедля, собраться с последними силами, со всеми мыслями всей своей жизни, напрячься и ринуться отчаянным ударом против чего-то густого, бесконечно тяжелого и ненавистного, которое давило его всю его долгую-долгую жизнь, начиная с тех пор, когда он был еще крошечной, беспечной и юркой личинкой. И вот, наконец-то, теперь навалилось оно на него совершенно вплотную, чтобы растереть, как пятно, без остатка. Но против кого кинуться? Кругом ведь все свои же близкие, родные товарищи, даже этот брызжущий торжеством злобы Шустрый. Так значит остается погибнуть, даже не пискнув о своей правоте, не крикнув зарезанным голосом на всю ширь человечьего мира, загораясь мечтовой надеждой, что найдется где-нибудь чуткий жалобный отзвук, хотя бы пока потаенно затерянный в слепых еще зернах, имеющих в будущем лишь народиться новых людей со свежими бурями чувств, со свежими родниками мозгов?!

— Я не виновен, — твердо говорит Зудин. — Я не виновен! — повторяет он настойчивей, и голос его начинает звучать все прямее и крепче, и его слова впиваются в уши слушателей, как острые раскаленные клещи. — Это неправда, что Вальц была моей любовницей, что она подлежала расстрелу и я ее спас из-за страсти к ней. Все это неправда. Она была арестована, как случайно замешанная в савинковском заговоре его агента Финикова, но к нему непричастная, по глубокому моему убеждению. Мне ее стало очень жалко. Я думал, что честная служба ей поможет стать на ноги, просто, как человеку, и стряхнуть с себя паутину подлого буржуазного быта. Но значит я ошибся. Шоколад оказался сильнее.

— Что оказалось сильнее?! — переспросили все.

— Шоколад! — усмехнулся Шустрый.

— Да, шоколад. Он оказался сильнее… О том, что она имела отношение к Хеккею, в первый раз сейчас слышу. Это меня поражает. Объяснить все это сразу себе не могу. По-видимому, правда, что чужая душа — потемки. Это верно, что Вальц принесла как-то и подарила моей жене на квартире чулки и шоколад ребятишкам. Она объяснила, что у ней, как у артистки, — она ведь бывшая балерина, — вся эта роскошь осталась излишнею от прежнего времени, да и, кроме того, кой-кто из ее былых сослуживцев привозил-де ей с фронта гостинцев. По правде сказать, я простодушно в это поверил. Если бы я был в момент дачи этих подарков, я уверен что мы бы их не приняли, но жена, не подумав, взяла их в мое отсутствие, и потом мне было уже неловко их возвращать. Да и жену обижать, по правде сказать, мне не хотелось. По глупости считал все это тогда пустяками. О том, что Вальц взяла с Чоткиных взятку в двадцать фунтов золотом, первый раз слышу. Припоминаю, что она была особенно настойчива с его освобождением, и во мне даже шевельнулось тогда смутное подозренье, но Чоткин сидел совершенно зря, вследствие нашей неразберихи, и должен был давно быть отпущен на свободу, но просидел бы, наверное, еще черт знает сколько из-за халатности уехавшего следователя, если бы не случайно попавшее в руки Вальц его дело.

— Так что выходит, по-вашему, что Вальц взяла взятку за дело?! — иронически бросил Шустрый.

— Оставьте! — махнул на него Степан.

— Точно так же никому никогда не давал я никаких распоряжений о выдаче ей какого-то дубликата ордера. Одним словом, всякие подозрения о моей связи с Хеккеем, о моем отношении к этому золоту и вообще о каких-то грязных отношениях с Вальц — чистейший натасканный вздор. Однажды вечером, правда, пробовала было подсесть она ко мне на диван и заговорила о любви — мне казалось тогда, что все это было искренним, — но я тут же вовремя ее смахнул. Если курьерша это подслушала, — она может все это подтвердить. То же самое вздор и относительно Павлова. Мне он все время казался подозрительным проходимцем. Был разговор об этом и с Кацманом. Решили уволить. Но дела и события как-то захлестнули, и стало просто не до него. Вот и все. Больно, товарищи, было слушать, во что все это обратилось в «объективнейшей» речи товарища Южанина!

Зудин язвительно и брезгливо подернулся.

— То же самое и относительно оргий, — продолжал он. — Какие оргии? Где оргии? Если к нам таскают конфискованные вина, и если они незаметно тают, — это все скверно и, если хотите, позорно. За всем не углядишь. Но при чем тут басни об оргиях, которые громко вызванивал здесь Южанин. Ведь как-никак, а все же я — Зудин, а не целовальник! — еще злее швырнул он в Шустрого.

— Еще хуже! — выкрикнул тот, подпрыгивая, точно на иголках.

— Бросьте! — махнул на обоих Степан.

— Но что самое нелепое, так это обвинение меня в злостном проведении провокационного террора, — кажется именно так определил мое преступленье Южанин. Я расстрелял, как разбойник, сотню невиннейших граждан в отместку за смерть Кацмана?! Все, что хотите, товарищи, но это обвинение я совершенно не в силах осмыслить. Прежде всего, это постановление не мое единоличное, а всей коллегии, на заседании которой были и Фомин и Игнатьев. Правда, я настаивал на расстреле, но разве мне кто-либо тогда серьезно возражал?!

— Вы всех терроризовали, — вставил Шустрый.

— Иль, может быть, позднее раскаяние в содеянном прегрешении, — язвительно ухмыляется Зудин, — заставляет теперь кой-кого бить отбой и, умывая руки, валить с больной головы на здоровую?! Что ж, быть может, настанет время, когда сами мы станем судить своих сотоварищей за наиболее энергичное проведение наших лозунгов и наших директив?! Но я не боюсь ответственности, и если бы еще раз повторилась та же самая обстановка, то я поступил бы точно так же, а не иначе.

— Конечно, это ерунда! — мычит Степан и даже истуканом застывший Ткачеев медленно поднимает на Зудина веки.

— Я убил сотню арестованных, — отчетливо отбивает слова Зудин, и его голос звонок, как медь, — и совершенно не считался с их виновностью. Разве вообще виновность существует? Разве буржуй виноват, что он буржуй, а крокодил виноват, что он крокодил?! Разве десятки наших зверских врагов контрреволюционеров — если им удается честно и глубоко перевернуть свои убеждения динамитом мысли и чувств — не принимаются нами охотно в наши ряды, как кровные братья по общей борьбе, и разве в то же самое время мы не сажаем за решетку, быть может, очень талантливых молодцов, сделавших в прошлом очень многое для революции и теперь тоже по-своему искренне ей преданных, но по своей глупости, упрямству и классовой подоплеке являющихся на деле нашими злейшими врагами и авангардом капиталистов?! Разве не так?!

— Вы и себя хотите подвести под эту рубрику? — расплывается улыбочкой Шустрый.

— Себя? — озадачивается Зудин. — Нет, я говорю о том, что я вправе был расстрелять сотню арестованных, не считая их ни виновными, ни невинными, потому что ни виновности не невинности в вашем, обывательском смысле этого слова для меня не существует, — вот и все. Но не подумайте также, товарищ Южанин, что я руководствовался чувством мести к этой жалкой своре наших врагов. Отмщение меньше, чем что-либо иное, может меня вдохновить. Пусть этот нелепый предрассудок останется утехой наивных людей, детским наслаждением побить край стола, о который ушибся с разбегу, или выпороть море, потопившее лодку. Мщение — пустой самообман! И все-таки, если угодно, я расстрелял сознательно арестованных, совершенно невинных людей!

— Чудовищное рассуждение! — заерзал на стуле Шустрый.

Даже Ткачеев опять лениво поднял на Зудина оживающий взгляд, а Щеглов, раскрасневшись, увлеченно смотрел ему в рот. Только Степан продолжал благодушно водить карандашом по бумаге.

— Организация капиталистов убила Кацмана. Это неважно, что некоторые глупые эсэры наивно считают себя врагами капитала. Это неважно. На деле они добросовестно служат передовыми застрельщиками буржуазного лагеря. Их личные убеждения существа дела ничуть не меняют, а ведь мы ведем классовую борьбу в международном масштабе. На удар нужно было ответить контрударом. Они ударили по личности, потому что общественной жизни и законов ее они не понимают. А я взял да и ударил по классу. Я уничтожил первых встречных из их рядов, только первых встречных, ни больше ни меньше, и возвел это в степень неизбежного следствия из их поступка. Не угодно ли еще повторить нападение, милейшие? Не беспокойтесь, больше не повторят: знают, что себе будет стоить дороже!

— В этом вас не обвиняют, — обрывает Степан. — Все это мы знаем: и что такое классовый террор, и когда он бывает неизбежен и необходим. Только, конечно, мы уничтожаем все же наиболее активных и организаторов из враждебного нам класса. Все это так, и покаянные сомненья предоставим болтунам. А вот, может быть, вы лучше ответите нам вот на какие вопросы, я их здесь набросал, — и он протягивает Зудину листик бумаги.

— «Почему не было установлено за Вальц наблюдения?»

— «Какое впечатление от всего этого дела возникнет теперь как у сотрудников чрезвычайки и всех членов партии, так и в широких рабочих кругах, уже широко оповещенных стоустою сплетнею, что Зудин брал взятки через жену?»

— Да, это моя оплошность, — говорит Зудин подавленно. — Какое впечатление?.. Самое скверное! — еще глуше шепчет он, опустив голову. Вот когда становится ему мучительно-мучительно стыдно: так бы вот и провалился сквозь землю.

— Есть ли еще у кого-либо вопросы? — обращается Степан к соседям. Вопросов больше нет. Только Шустрый порывается что-то сказать, но, увидев себя одиноким, сконфуженно прячет глаза, закрывая неловко разинутый рот.

Степан о чем-то шепчется сначала с Ткачеевым, потом со Щегловым, и те кивают ему головой.

— Распорядитесь, товарищ Шустрый, пока что отправить товарища Зудина туда, где он был.

— Комиссия вызовет или известит вас о своем решении, — кивает он Зудину, — когда таковое состоится, — и при этом глядит на часы.

Опять какая-то жуткая тяжесть упала на Зудина. Он растерянно ищет на стуле свое пальто, пока не вспоминает, что пришел без него. Сопровождаемый Шустрым, весь покрасневший от пота, как-то неловко выходит он за дверь, измочаленный, обессиленный, с выеденной и надорванной оболочкою сердца. Тот же часовой, уставясь зло ему в спину, проводит его обратно в прежнюю комнату с квадратными нишами черных окон. Зудин ежится.

Где-то далеко-далеко на горизонте вспыхивают в небе отблески орудийных выстрелов. И мрачной чернотой глядится в окна омертвевший город.

VII

Зудин лежит. Что его теперь ожидает? Ах, почем он знает! Его голова совсем отказалась работать. А сердце бьется внутри горячим стыдом: как это Зудин, всегда такой осторожный, всегда такой чуткий, теперь вдруг подвел всех и все: и общее дело мировой революции, и старую партию, и доверие рабочего класса! Неужели все это не сон, а наяву?!

Трясущимися руками он закрывает лицо, и встают перед ним старые, давно передуманные мысли-картины, которые светят теперь вдруг совсем по-иному.

Грязное, клочками ползущее небо. Широкое корявое распаханное поле мокнет под мелким осенним дождем. По глинистой мокрой дороге устало бредет, вихляя ногами, огромный лохматый мужик в рваном зипуне. Лицо его коричнево от загара и морщинистых борозд, как шоколадный лик угодника у владимирских богомазов. Он сутулится, упираясь горбом в рыхлое небо, и кашляет, терпеливо и тупо вглядываясь в нависшую сетку дождя.

«Какой богатырский попутчик! — грезится Зудину. — С этим великаном не пропадешь».

— Почему же так жалок ты, царь земли?

Мужик замедляет свой шаг и, ласково щурясь, вглядывается сверху вниз в Зудина.

— Голодно, родимый, голодно!

— У кого же нашлось столько силы, чтобы отобрать хлеб у тебя, честный труженик?

Великан совсем останавливается и опускает глаза в густое тесто размякшей дороги.

— Никто, милый, не отбирал. Сам, родной мой, отдал своему барину. Исполу мы здеся, исполу, — и он тяжело вздыхает.

— Неужели ничего не осталось тебе? Ведь осталось? Что же ты сделал с этим остатком?

— И-их, родимый, подати замаяли. Апосля надо было купить стан колес да леса и гвоздей малость — вишь, у меня изба обвалилась; вот и пришлось свезти все остатки в контору, на леватор.

— Дружище, — тянется к нему Зудин, — встрепенись! Эх, как бы нам да вместе садануть бы и по твоему барину и по скупщикам. Давай, перепашем весь мир по-иному, по-нашему. Уж то-то житье нам настанет — прямо малина: уж хлебушка твой весь останется тебе, почитай до зернышка. Хочешь?! Такое, брат мой, мы с тобой хозяйство заведем, прямо как в сказке: чудный конь-богатырь, весь из меди, а грива из синих огней, сам будет пахать тебе землю без корма и платы! Дай только срок, я тебе все наделаю!

— Ты чудно говоришь, — и мужик озирается, а в глазах его хитро крадутся мокрые блестки. — Барина пощупать, отчего же? Очень можно, ежели только опять же всем миром. Знамо, легче бы стало! Ну, а про огневого коня ты, чай, врешь? Да и куда нам такова? Нам бы, сам знаешь, земляк, лучше б простова кавурку, оно б поспорней!.. Только ты, брат, скажи наперед начистую, хлеб-то у нас, того, так значит уже больше никто и не станет отбирать? — и он недоверчиво нижет Зудина тонкими иглами серых зрачков.

— Послушай, дружище, иль ты впрямь думаешь, что орехи сами падают в рот без скорлуп, прямо с неба? Неужели за чудного коня и чтобы спастись от барина, ты не согласишься хоть малость еще поголодать и даже, быть может, последний кусок поделить на весь мир, лишь бы потом жить привольно без бар и купцов?! Ты смекни-ка!

Мужик мнется, сопит и вдруг машет рукой.

— Эх, брат, ежели это не надолго, куда же денешься?! Заодно уж, видно, пропадать, нам не привыкать стать: ишь, живот подвело. Так и так, брат, видно придется по-твоему, а то все одно подыхать. Только ты… ты-то сам не обманешь?..

— Экий, брат, ты воробей, что комара испугался! Чай, я сам такой же, как ты, голодный. Сообща будем драться, сообща будем все вместе и делиться. Поделись-ка пока малость хлебцем, да шагай, брат, за мной поживей, не отставая, а то, вишь, ты какой несуразный.

Мужик, понурясь, достает из-за пазухи краюху, ломает пополам, долго смекает, который кусочек поменьше, чтобы отдать его Зудину, но вдруг замечает, косясь, что Зудин следит, и тогда решительно протягивает ему большую половину, а потом неуклюже ковыляет за ним, вихляя коленями и жамкая липкую грязь. Зудин весело машет ногами впереди, твердо впиваяся ими в расползшуюся глину дороги. Мужик-великан еле за ним поспевает. Чуть дышит, часто останавливается и снова силится догнать, утирая ладонью росу пота с лица.

— Эй, приятель, ты ослобони малость. Нельзя ли полегче? За тобою, и впрямь, не угонишься. Поотощал я без хлеба-то; энтот кусок-то остатний был, что я отдал; хоронил его долго про запас, вот и отощал.

— Ничего, подтянись, дружище. Надо спешить, иначе не будет нам с тобою удачи, все дороги размоет. Сам я не хуже тебя отощал, ежели хлеба спросил, а вот гляди, как иду. На все сноровка нужна! — и Зудин запихивает полученный ломоть краюхи в карман, но там что-то мешает, кусок не лезет. Зудин сует в карман руку и достает оттуда… — что же это такое? — у него в руке огромный пахучий, размякший от дождя, кусок шоколада. Мужичище вонзился злыми глазами.

— Што энто? Ты обманул?! хлеб остатний выудил, а у самого канфеты!

— Товарищ, это случайно…

— Врррешь!

Дрожь бессильная струится по Зудину. «Не поверит. Все равно не поверит. Я пропал!»

Он бежит и падает в грязь и подымается снова, чтобы снова упасть. Он весь в липкой коричневой массе… глины?.. или шоколада?.. почем он знает. Неужели не убежит туда, за бесконечную сетку осеннего дождя. Ноги все более ослабевают, облепленные толстой кашей землистой замазки. Хриплое дыханье мужика клокочет, все ближе и ближе. Нет, не избежать.

— Нет, не избежать! — говорит громко Зудин и открывает глаза.

В комнате по-прежнему тихо и пусто. Электрическая лампочка односветно ярчит. Зудин чувствует легкий озноб.

Как это, в самом деле, все получилось? Зачем он так сделал? В чем его ошибка? И почему те так долго совещаются? И каково-то будет их решение? Неужели они теперь убьют его так безжалостно за бессознательный промах, за детскую оплошность? — и ему сразу вспоминается Шустрый и его «революционная справедливость».

Он опять ложится на кровать, не раздеваясь, лицом кверху, и снова плотно закрывает глаза обеими руками.

«В самом деле, что это за проклятый шоколад, шоколад, который преследует его так неотступно?! Откуда он взялся?!»

Но в голове его кружится и шумит какой-то баюкающий и в то же время волнующий смутное беспокойство невнятный шум, как шум водопада или шум леса. О, этот с детства знакомый Зудину шум, такой родной, как кандалы у поседевшего каторжника! Зудин его отлично знает, все его тонкости, все его переливы, которые неощутимы для других.

Вот он стоит бледным, чахлым ребенком, как затравленный дикий зверек, с серыми впадинами глазок и вытянув трубочкой губки. А уж этот знакомый шум поет ему в уши свою шелестящую песню: ш-ш-шу-шу-шу, шшш-шу-шу. Но Зудин тихо улыбается. Он уже знает. Он знает, что эту песню поют приводные ремни, шкивы и станки. Они вертятся, грохочут, бегут и жужжат.

Слабенькими ручонками держит он суппорт и зорко следит, как горячая тонкая стружка железа, извиваясь, ползет мимо рук и падает к его босым ногам, их обжигая. Грязный, жалкий, разбитый токарный станок весь трясуном так и ходит от ремня, захлестнутого за вертящийся под потолком шкив на валу. Большое полутемное помещенье подвала затхло, грязно, неуютно и пустынно. Кроме заброшенного дряхлого станка и маленького Зудина, в нем ничего больше нет. Ах, нет же, впрочем, конечно, есть. Это хозяин. Он дремлет вблизи от станка, полупьяный, развалясь на поломанном табурете и вспыхивая время от времени из-под сонных век сторожащим взглядом тюремщика.

— Работай, лодырь! Работай, стервец, не ленись! а то опять все уши выдеру!

Борода хозяина взлохмачена, как войлок, и спьяна набита всяким сором. Опухшее лицо его жалко. Поверх розовой ситцевой рубахи надет жилет с серебряной «чепоцкой», как любовно называет ее сам хозяин. На босу ногу обуты кожаные опорки. Хозяин слаб, хил и тщедушен, как и его заскорузлый станок. Но стоит лишь Зудину закрыть слипающиеся от усталости глаза, как быстрый, костлявый толчок хозяйского кулака под затылок мигом выводит его из сладкой дремы, навеваемой пеньем ремней. И снова бесконечно ползет и вьется горячая стружка, падая и обжигая босые ноги.

— Работай, чертова кукла! Я засну тебе, сучий сын! Вот только не сделай мне за день тридцати втулок, я тебе всю шкуру спущу!

Большая стена оконной решетчатой рамы отделяет затхлую мастерскую паутиной мелких пыльных стекол от остального мира, развернувшегося где-то там, за станком. Однажды, когда хозяин крепче задремал с похмелья, Зудин, передернув отводку на холостой ход, подсмотрел, что делалось рядом. Там стояло много новеньких, чистеньких, блестящих не станков, а нарядных машин, и все они пели тоненькими голосами, и ходил возле них аккуратно и чисто одетый, в крахмальном воротничке с сизым галстуком, в жилетке, брюках и в красивых ботинках какой-то разглаженный барин в кепке и с сигарой в зубах. Он поворачивал рычаги то одной то другой машины, следя, как они сами выбрасывали из своих животов груды различных товаров, сами же запаковывали их в одинаковые гладенькие ящики и сами тащили их лентой на выход, за дверь.

«Ишь ты, — подумал Зудин, — сам хозяин работает, и как ловко!»

Но это не был хозяин, потому что приходил, словно вкатываясь, кто-то толстенький, кругленький, пухлый, гладко выбритый, сверкающий стеклышками пенснэ и радугами перстней на коротких напухнувших пальцах. Перед ним барин в жилетке и кепке сгибался в крючок и о чем-то подобострастно докладывал. Если пухленький человечек оставался доволен, он весело кивал, как Ванька-встанька, круглой головкой без шеи и, поблескивая пенснэ, указывал на какие-то ящики в углу. И тогда барин в кепке громко кого-то звал и на зов из-под поющих, как прижатые осы, станков вылезал большущий, весь измазанный копотью масла какой-то усастый детина в длинной широкой синеющей блузе. Он открывал гвоздодером указанный ящик, срывая с него нежно-желтую крышку, после чего пухлый барин в перстнях и пенснэ доставал оттуда кучу пачек, красиво уложенных, плотных, блестящих, и передавал их барину в кепке. Тот изгибался учтиво, пихая их торопливо к себе в карманы замасленных брюк. Пухленький барин с недовольной гримасой брал из ящика снова штук с пяток, и неохотно протягивал их синей блузе и тотчас же, торопливо напыжась, закрывал крышкой ящик и тащил его за дверь к себе. Барин в кепке и синий детина развертывали по одной из даденых пачек и ломко кусали.

«Что это они едят?» — думал Зудин и однажды как-то спросил синеблузого, когда тот подошел зачем-то и стал спиною вплотную к раскрытой форточке у его запыленной стеклянной стены:

— Как зовут тебя, приятель?

— Меня-то?.. Ганс!

— Что это давеча ты ел такое гладкое в блестящей бумажке?

— А-а-а!.. Шоколад!

— Вон оно что! Что ж, это вкусно?

— А разве твой хозяин его не дает?

— Нет, мой хозяин, как видно, сам не знает еще, что такое твой шоколад. А у тебя разве двое хозяев?

— Да как тебе сказать? Тот, что дал шоколад, тот хозяин, а этот вон, в кепке, это мастер. Но, по правде говоря, мой милый, это для нас один черт!

— А все же, видать, что хорошо ты живешь. Смотри, как чисто одет, в башмаках, и шоколадом тебя кормят и не бьют.

— Не бьют? Это как сказать: иной раз тоже бывает. Ну, а насчет шоколаду, то что ж тут особенного? Он очень сытен, дает много силы, а главное — дешев. Хозяин экономит хлеб. Хлеб очень дорог. А шоколад он за бесценок привозит от негров, меняя на медных божков и стеклянные бусы, а то, знаешь, и прямо так, даром берет. Вот и кормит. Но ведь ты же сам видел, как он его мало дает. Каналья боится, как бы я не сделался очень силен, а потом ты не знаешь, насколько этот жирный пузырь жаден. При моей работе разве будешь сыт его пачкой: еле ноги волочишь. А вот к себе он утаскивает полнехонький ящик и жрет до отвала, запивая шампанским! — и Ганс тревожно оглянулся. — Знаешь, парень, я частенько подумываю, не сговориться ли нам сообща и не придушить ли всех наших хозяев?!

— Что ты? что ты? — испуганно отпрыгивает Зудин от форточки.

— Ганс! — кричит мастер в кепке, и Ганс торопливо отходит.

— Вишь, чертенок, опять, видно, дрых! — ворчит хозяин с табурета, продирая глаза. — Станок опять мотался вхолостую?! Ии-их, стерва! — и новый пинок кулака отрезвляюще встряхивает мозги Зудину.

Снова тянется едкая стружка, вцеловывая ожоги в его позеленевшие ноги. Трясется разбитый станок, пахнет затхлою плесенью, и ворчит, как замирающий гром, раздраженный хозяин. Только там, за стеклянной стеной, поют, точно пчелы, станки и машины, мигая тенями летящих ремней на другой стеклянной стене, за которой гудит, словно улей, рой опять таких же машин, и так дальше и дальше, без конца.

«Большая, знать, фабрика! — думает Зудин. — Кто же будет ейный хозяин?!»

Но главного хозяина Зудин так и не видел. Зато он увидел картину, которая пронизала все его существо и скрутила всю его жизнь, словно смерч.

Гудел привод. Дрожал станок. Шуршала ползущая стружка, слипались устало глаза, как вдруг наверху, на дворе отчетливо громко что-то надтреснуло:

— Бац!!!

Дремавший на табурете хозяин чуть не свалился от неожиданности и стремглав бросился вверх, стуча опорками по каменным ступенькам. Зудин, бросив станок, потянулся за ним.

На просторном вымощенном камнем фабричном дворе, заставленном грудами разных ящиков, стоял, подбоченясь, седой сухощавый лощеный мужчина, гладко выбритый и бледный. Перед ним барахтался на земле сбитый с ног толстенький пухленький соседский хозяин, и на щеке его багровел след от удара ладонью.

— Не суйся, любезный! Не трогай чужой шоколад! — цедил через зубы надменно стоящий.

Но глаза толстяка налились уже кровью, и на жирных губах забелелася пена.

— Чужой?! Ах, бандит! Я ведь знаю, какой он чужой? Ганс, на помощь! — и толстяк, подпрыгнув, словно мяч, уж словил и тащил за шиворот вылезшего на шум Ганса, подтолкнутого сзади мастером в кепке. — Ганс, дай ему в лошадиные зубы! Эта сволочь стащила сейчас весь твой последний шоколад. Помоги же отнять!

Ганс растерянно покраснел, развернулся и ударил — да так, что высокий качнулся и еле-еле устоял на ногах, а потом сунул пальцы в рот и пронзительно свистнул. Между тем, изо всех углов к месту драки уже неслись, очертя голову и сопя, как кузнечные мехи, по-видимому, все обитатели этого странного места.

— Что же ты делаешь, Ганс?! — пугливо и робко потянул его Зудин за блузу. — Вспомни, ты сам что говорил так недавно!.. А теперь из-за этого шоколада?!

Но Зудин не успел договорить. Его хозяин с всклокоченной бородой уже визжал и дрыгал ногами, уцепившись зубами в лопатку пыхтящего толстяка, который в свалке шарил по мостовой свое разбитое пенснэ. Но кто-то из кучи стремглав наскочивших мигом дал хозяину сапогом пинка в зад, отчего тот ляскнул зубами и, как тюфяк, шлепнулся наземь.

— Лодырь, стервец! Чего же ты стоишь, как баран, когда твоего хозяина бьют? Карр-р-раул! — крикнул он и, согнувшись от боли, ткнул Зудина обоими кулаками прямо в шею. Тот споткнулся и полетел головою вперед в самую гущу общей свалки. Дальше Зудин не помнит ничего, кроме ударов, самых неожиданных, мучительных и хряпких, облепивших его со всех сторон в этом хаосе лязга зубов, рычанья и хрипа. Били друг друга все и кто чем попало. Стараясь как-нибудь выбраться из кровавой каши, Зудин спружинил все свои мальчишеские силы и стал отбиваться, грызясь и вонзясь ногтями, которые сдирались от ударов. Кто-то треснул Зудину в бок тою втулкой, что обычно он точил на станке, другой саданул его острым стальным резцом прямо в ногу, а третий колотил его, что было силы, по уху каким-то обломком с гвоздями, должно быть, с деревяного ящика из-под шоколада. Наконец, Зудин совсем обессилел, свалился кому-то под ноги, инстинктивно подтянулся на руках в дрожи конвульсий и… неожиданно выполз.

Несколько зубов были выбиты и держались на пленочках десен. Волосы мягко слиплись в теплой крови, сочившейся на уши и щеки. Все тело и кости мучительно саднило, а босая нога зверски ныла, раздавленная чьим-то чугунным сапогом.

«Неужели я жив? И все это не сон?» — протянулось в мозгу, пока он, стеная, не дополз до каменной лесенки в свой подвал. А посредине двора по-прежнему в бешеном вое катался, вращая глазами, сторукий, стоногий клубок дерущихся тел.

Между тем, толстый хозяйчик-сосед уже стоял, отдуваясь, возле притолоки своей двери и, брызжа слюной от волненья, забинтовывал руку. Его противник, высокий, с кобыльим оскалом пожелтевших зубов, поодаль мирно подвязывал возле своей двери оборвавшийся шнур от ботинки. Кругом валялись неизвестно кем и откуда накиданные обломки станков, части машин, сломанные инструменты, и ярко горели подожженные ящики, в которых шипел шоколад, и жаркое пламя мигало своим отсветом на фигурах хозяев.

«Кто же, в таком случае, дерется?» — удивился Зудин в то время, как его хозяин, ковыляя, опять вылезал из своего подвала наверх, подымая с собой и швыряя на двор в дерущихся все планшайбы, патроны, нутромеры, резцы, — все, что так бережливо хранил в своем шкапчике Зудин. Жилетка хозяина была чем-то острым распорота, глаз подбит синячищем, опорки одной уже не было, а оборванная серебряная «чепоцка» жалко болталась из пуговичной петли.

— Ты куда ж это, сволочь паршивая, предатель, иуда! — захрипел он на Зудина. — Воротись, или враз удушу! — и он швырнул в него сверлом. — Будешь слушаться?!

Зудин молчал. Он ничего не соображал. — «Кто же дерется?!»

— Полезай, щенок, захвати молоток и тотчас марш обратно или сейчас же сам убью ирода! — трясся хозяин от бешеной злобы, роняя из-под локтей вытащенные вещи.

— Так его, так! — процедил через зубы высокий.

— Будет такать! — прошипел хозяин-сосед, толстячок.

И от нового тумака Зудин скатился по остриям камней в свой подвал, где на слизком полу нащупал впотьмах под рукой молоток. Он торопливо схватил его и прижал меж ногами.

«Неужели навеки погибнуть? Неужели нет больше спасенья?» — думал он, стараясь лежать, не шевелясь. Но чья-то сильная и длинная жилистая рука нащупала крючьями пальцев его расшибленное плечо, схватила его и потащила на двор, как капусту из супа.

— Вот он, ваш обормот! Полюбуйтесь! — выпустил его из когтей влоск бритый высокий хозяин, уже подвязавший ботинку. Ткнул его носом в опорку хозяина и повернул к себе.

— Ах, так ты так-то, убежал? Значит ты за него?! — кивая на толстяка, хрипел безголосый хозяин, и его бороденка, выдерганная клочьями в драке, тряслася от пенистой злобы над хилой измызганной шеей. — Значит ты так?! — и он замахнулся на Зудина шкворнем.

Зудин пригнулся, сожмурился, цепко схватил молоток, взметнул и ударил. Что-то жалобно взвизгнуло, как собака, ухнуло, рухнуло, резнуло зубами по голым ногам и, обвившись вкруг них, словно спрут, вместе с ним покатилося вниз подвала по камням ступеней. Знать, хозяин оказался тщедушным. Молоток Зудина пробил ему висок возле левого глаза, и тяжелая бурая сукровица неприятно залила ему все лицо.

— Выпусти! — закричал ему Зудин.

— Нет, не выпущу. Сам подохну, но и тебя удушу, окаянный! — хрипел тот еле слышно, навалясь, как болванка свинца, и придавив ему ноги. Зудин дико рванулся. Хозяин дернулся, конвульсивно вскинулся и, раскидавши ногами остатки совсем разломанного станка, беспомощно засипел, обмяк головою и распластался, как тюря.

Зудин, пошатываясь, медленно приподнялся. Все тело его резко ныло от ссадин, вывихов, ран и кровоподтеков. Выбитые зубы тряслися во рту на порванных пленках побледневших десен. Глаза заволакивало туманом мучительной боли, но, цепляясь трясущимися пальцами за выступы раскиданных обломков, он начал медленно вылезать кверху на воздух. Что-то оборвалось и покатилось под ногой вниз на хозяина. Он обернулся. Остатки разломанного станка чернели внизу, как чей-то обглоданный скелет, возле которого в грязи и крови лежал, широко раскинувши ноги, труп хозяина. Лишь под потолком торчал онемевший и пустой от соскочившего ремня шкив трансмиссии.

«Все пропало! — думалось Зудину. — Пожалуй, самому всего не починить, — прикидывал он. — Куда денусь? Чем буду кормиться? Не идти же к соседу?»

Машинально он подобрал раздавленную кем-то плитку шоколада, неизвестно откуда здесь очутившуюся, и, не думая, сунул ее в карман. Плиточку шоколаду.

Как лиловая острая молния, яркая мысль о Гансе пронзила его мозг.

Неужели он еще продолжает там драться, как болван, на забаву своих подлых хозяев?! Неужели все они, синеблузые, голодные идиоты, сбившиеся в хриплую кучу, еще сверлят долотами друг другу закопченные скулы и вырывают щипцами глаза ради этого вот проклятого шоколада, которого они почти не видали, жалкие обломки которого им, как кости собакам, швыряли их господа?! Почему бы им всем сейчас вот вместе и сразу не воспользоваться дракой, не кинуться на своих хозяев с тяжелыми кувалдами, сверлами и гвоздодерами, чтобы раскроить плоские черепа этих животных, загонявших их под станки и под брюхо машин пинками лакированных модных штиблет? Разве тогда этот самый шоколад не достанется всем им по праву? Ешь — не хочу, вволю!

Зудину сделалось сладко во рту от одной только мысли. И когда он поднялся в дверях, выходящих на двор, то увидел, как по-прежнему черный урчащий комок залившихся грязью и кровью, испачканных мускулистых тел возился, визжа и стеная от боли, переплетаяся, как куча раков, сваленных в узкой корзине.

— Ганс! — крикнул он, что было силы, и сам удивился звонкости своего мальчишеского голоска.

Пухлый хозяйчик-сосед, выкатив от ужаса из орбит оловянные голыши своих глаз, пятился спиной к косяку, растопыривши пальцы тычками против Зудина, как будто защищаясь от страшного призрака.

— Убийца, убийца, — шептал он, — чур меня, чур меня! Вяжите его, не слушайте его, это убийца! Это сумасшедший!

Другой из хозяев, долговязый и бритый, подвязавший ботинку, презрительно сплюнул сквозь зубы.

— Да, жалкий каналья, презренный щенок, ты устроил прескверную штучку, потому что набитый дурак. Твой хозяин был совсем недурным джентльменом и поставлял мне невредные втулки.

Он на минуту задумался.

— Очень невредные втулки поразительно дешево. Словом, он был превосходным хозяином. И всю свою жизнь он заботился лишь о тебе. Он частенько клянчил у меня шоколаду, но бедняку перепадало, по правде сказать, не ахти как много; уж очень дешево, изумительно дешево стоил его заскорузлый товар! Кроме того, его большая часть шла мне даром в уплату за энергию. Или ты, безмозглая лягушка, думаешь, что трансмиссии вертит какой-нибудь добрый черт для вас, олухов, бесплатно?! Он был очень хорошим и богобоязненным хозяином. Он мог, пожалуй, и даже очень скоро выйти, наконец, в настоящие люди, — продолжал долговязый, как бы размышляя вслух и покачивая в такт головой, — если б вот этот безмозглый ублюдок не проковырял ему голову своим дурацким молотком. Ведь я обещал твоему хозяину целых два ящика шоколаду и открывал ему калиточку для получения его и впредь, с моего каждый раз разрешенья, конечно. Вот подумай, осел, как ты расстроил свою же собственную выгоду. Впрочем, я не злопамятен. Мы можем остаться друзьями и я велю сейчас же включить твою трансмиссию, если ты перестанешь скандалить и… я, знаешь, дам тебе даже целый ящик шоколаду, если ты будешь слушаться только меня и починишь ножиком брюхо вот этому борову, — и он кивнул на толстяка.

— Что говорит эта старая лошадь?! Нет, вы послушайте только, что может брехать этот выживший из ума жираф?! Послушай, негодяй, — кричал другой, протягивая к Зудину свою забинтованную руку, — не верь этому жулику! Я дам тебе целых пять ящиков, только после драки, если ты вычистишь зубы молотком этой обалделой кобыле.

Но Зудин не слушал. Стиснув зубы от боли и медленно волоча распухшую ногу, он приближался настойчиво к куче рабочих, блестя воспаленностью глаз.

— Братцы, что же вы делаете? Опомнитесь! Ганс и все вы, несчастные, взгляните сюда! Бейте тех, кто втравил нас в драку! В морду хозяев! Тогда у нас будет сколько хотим и шоколада и хлеба, а уж скулы наверняка будут целы! Не зевайте! Ловите минуту, пока в ваших руках железные клинья! Смотрите, завтра будет уже поздно, и хозяева снова впрягут вас всех порознь в хомуты у станков! Ганс, Ганс, откликнись! Ведь ты же меня знаешь?! Припомни, ты сам так недавно учил меня мести хозяевам! Посмотри, вот теперь я свободен! Я послушал тебя и убил своего погонщика!

Визгливый, истошный крик Зудина сверлил уши дерущихся, как гудок, но, подобно гудку, так им всем надоевшему и скучно-знакомому по заводу, он не тронул из них никого своею затертой шаблонностью слов. Только конечный измученный выкрик: «я убил своего погонщика!» — впился в кучу, как брошенный камень в кисель, и всколебнул замешательство. Точно кто-то невидимый захватал сразу всех дерущихся за локти. Ганс, пыхтя, как котел, выперся из общей кучи задом и первый обернулся на зов мальчугана. Одна из его штанин была вырвана в драке, и голая волосатая нога, покрытая багрово-желтыми синяками и бегущими лентами крови, тряслася от боли и изнеможенья.

— Что ты задумал, пострел?! — смотрел он на Зудина растерянно, торопясь отдышаться и вытирая ладонями сопли и пот.

— Не слушай его, Ганс! Не слушай! — истерично скулил его хозяин-толстяк, ползая на карачках. — Ведь это ж сумасшедший, ведь это ж дурак, полный набитый дурак! Он убил своего доброго хозяина и разбил всю мастерскую! Ганс, да ведь это же сумасшедший варвар! Это дикарь! Боже мой, что мне делать?! — ревел он, метаясь с отчаянья, что Ганс плохо его слушает.

— Хозяин говорит сущую правду, милый Ганс! — начал вдруг резко и громко неожиданно вылезший из мастерской мастер в кепке, облизывая свои пальцы. — Эта гнилая доска ни черта не понимает в социализме. Социализм, коммунизм и экспроприация наших заботливых хозяев, милый Ганс, возможны только тогда, когда наши машины целиком вытеснят труд человека, — это раз, и когда наши хозяева совсем перестанут давать шоколаду, — это два. Тогда рабочий возьмет и шоколад и машины. Это сказал, Ганс, наш великий учитель Маркс в третьем томе! — и, обтерев мокрые от слюней пальцы о брюки, мастер полез в свой карман, чтобы вытащить оттуда толстенькую красненькую книжку.

— Он врет, Ганс! Он врет! — сверлил звонко Зудин. — Этого не может быть, ведь ты сам должен чувствовать?! Разве ты ясно не видишь, что эту крепкую цепь мохнатых пауков надо бить поскорей, пока в ней еще есть слабые звенья, или… или… мы все задохнемся в их паутине и перебьем вдобавок друг друга!

— Где это сказано? Покажи! — наступал Ганс на мастера.

— Погоди, дай вынуть. Видишь, застряла. Не карман же теперь разрезать ради твоей спешки? А своим умом разве не видишь? Ну, что ж, бери тогда пример с этого желторотого идиота! Лучше спроси-ка ты его, где станок?! Как он будет работать теперь с разломанным станком?! Брось, Ганс, и не будь дураком. Смотри, нашему хозяину уже перебили руку. Из-за чего? Он хотел заработать лишний ящик шоколаду, чтобы поделиться с тобой! Или скажешь, ты не получал?! Ну, тогда ломай мастерскую и иди в кабалу вон к той лошадиной морде!

Ганс молча медлил в тяжелой нерешительности, дико обводя выпученными бельмами глаз всех говоривших. А между тем драка расстроилась. Все старались прислушаться к спору. Удары падали медленнее и реже, и только пара мелких забияк, урча, крепко держалась зубами за чьи-то ляжки. Мастер совсем незаметно подтянулся к Гансу и сразу же кончил проповедь на полслове, быстрым и ловким движеньем толкнув его к хозяину-толстячку. Тот, обхватив плотно Ганса по рукам, юркнул вместе с ним в мастерскую. Туда ж, вслед за ним, полетел, кувыркнувшись, и мастер, подброшенный сильным пинком бритого хозяина-верзилы. Двор пустел. Все хозяева, быстро вцепившись каждый в своего рабочего и отбирая у них инструменты, торопливо их загоняли толчками и руганью каждого в свои мастерские.

«Сорвалось! — втянув в себя воздух, подумал испуганно Зудин, когда все опустело и он остался один. — Околпачили всех!.. А дома — разбитый станок и убитый хозяин. В чем же моя ошибка? Где это я промахнулся?! — думает он, пристально впиваясь глазами в незримую точку. — На чем я споткнулся?!»

— Знаю!.. Знаю!.. Знаю!.. — гикнул он звонко и радостно, словно выстрелил в небо. — Я все теперь знаю! Это… шоколад!.. Шоколад!.. Шоколад!.. — и, забыв свою боль, он размашисто дернулся и побежал, что есть силы, вперед, ковыляя и подскакивая отдавленной ногою, как подраненный заяц.

Поскорее б, поскорее б, поскорее б туда, вперед, навстречу огромному безучастному желтому солнцу. Он теперь отберет у хитрых погонщиков их сладкую приманку. Он оставит их без шоколада. Он, Зудин, все теперь знает. Его больше никто не обманет!

За длинным, высоким, тягучим забором были слышны чьи-то голоса, непонятно гортанные, словно несколько человек полоскали горло. Зудин увидел ворота с какою-то вывеской и вошел. На всем протяжении, которое смог охватить его глаз, он увидел бесконечные ряды плоских, открытых, широких, деревянных ящиков, на первый взгляд напоминающих парники, в которых валялись какие-то буроватые комья. Возле ящиков сидело на корточках множество перекидывающихся отрывочными гортанными звуками совершенно оголенных людей с крупными телами, черными и поблескивающими, словно покрытыми жирной ваксой. Только белки их глаз, как голубиные яйца, и, точно точенные из кости слоновой, кастеты зубов казались искусственными и ярко игрушечными в мягких оправах коричневых век и барбарисово-красных опухнувших губ. Здесь были мужчины и женщины, старики и старухи, сухопарые, с седыми волосьями, и малые дети, которые перебегали, как тараканы, раскачивая на худых и тоненьких ножках отвислые животики, напоминающие издали груши. Все эти люди ворочали палками бурые комья, оказавшиеся поближе толстыми, как огурцы, стручками, в то время как другая такая же партия-смена, вооруженная маленькими кривыми ножами на длинных палках, приносила эти стручья в круглых плетеных корзинах на головах откуда-то из ближайшей чахнущей рощицы.

Солнце пекло соленым зноем, пот сочился по черным плечам и затылкам. Но все работники еще круче сгибали упругие спины и еще быстрее мелькали локтями, как только их оголенные белки глаз ловили в подлобьи очертанья проезжающего мимо статного белокурого бестии с розовой замшею щек и с глазами веселыми и упрямо-жестокими, как поседевшее море далекого севера. Под седлом его играла рыжая лошадка. Широкая белая шляпа клала опаловую тень на лицо. Тонкого белоснежного батиста сорочка была засучена на розовых ямках мускулистых локтей. В кармане коричневых кожаных брюк топорщился горбатый кольт, высовывая свою рукоятку; а в руке у красавца колебался изящненький тоненький хлыст, надушенный оппопонаксом, и хлыст этот изредка делал веселые воздушные петли и вцеловывался стальным узеньким кончиком в черную тушу задремавшего негра:

— Чмок!

— О, нет, масса, господин мой! Твой раб работает усердно на радость тебе. Не бей и помилуй меня, господин мой, во царствии твоем!

Но масса, улыбаясь энергичным и смелым лицом, словно солнце, плыл дальше — даже не слушая, даже не глядя. Тогда распростершийся раб робко вскидывал раскаленные угли зрачков ему вслед, стискивал клещи своих крепких зубов и глухо рычал. Со страхом и тайной надеждой все остальные кидались глазами в его искромечущий жест, но тотчас же тухли, как пена, упавшая с гребня зеленой волны.

— Брату больно? — спросил его нежно присевший на корточки Зудин. — Брат устал?

Но негр, ощетинясь недоверчивым страхом, молчал.

— Брат напрасно боится. Я не масса, хотя и такой же, как и он, бледнолицый. Я смертельный враг масса. Я убью его, и ты будешь свободен. Мы забросим в ручей его кольт и изорвем его хлыст. Ты больше не будешь таскать и ворочать эти проклятые стручья. Ты ведь знаешь, что из этих бобов, жирных от твоего пота и горьких от слез твоих, эти канальи делают себе на забаву пресладкие вещи, которые зовут шоколадом.

Негр доверчиво кивнул, но сейчас же тоскливо скривился и спросил:

— Кто же будет тогда давать нам эти чудные вещи? — И он восхищенно подбросил ожерелье из толстых глиняных бус, покрытых голубою глазурью, висевшее на его черной потной груди.

Зудин горько усмехнулся:

— Мы сделаем тебе много лучше и больше. Только скажи, разве ты не хочешь быть свободным? А если хочешь, давай уговорись с остальными собратьями, условься о священном знаке, по которому все мы сразу же кинемся вместе, как звери, на этого сероглазого бестию с кольтом. И тогда я достану тебе много-много голубых, лиловых и синих бус, таких, какие ты любишь, а у тебя не возьму ничего. Я не ем твоего шоколада! — и Зудин ожесточенно замотал головой.

Негр радостно вскрикнул и подпрыгнул, как зайчонок, испустив веселый гортанный щелчок, который, как ток, пробежал по черным шеренгам, уставив тысячи глаз, сверкающих, точно жуки, на него, на избитого, хилого мальчика Зудина.

«Как это быстро! Как это сразу легко удалось!» — радостно подумалось ему, и он уже видел, как вот сейчас, здесь вот что-то случится страшно важное, еще никогда не бывавшее в мире, и пускай после этого бьются о стенки засохших конторок жадные погонщики севера. Шоколада больше не будет. Шоколада, именно самого важного, что им надо, чем они держатся, — шоколада больше не будет.

— Значит ты не масса? — с изумленною радостью повторял, щелкая языком, негр. — Ты не ешь шоколада?! — Ты наш брат?! И мы будем вместе с тобой лазить по нашим деревьям, срывая орехи, хохоча по утрам в шаловливой щекотке. Будем спать у ручья на шелковистых стеблях длинных трав под ожогами красного солнца. А вечерами, под сизую пряную дымку тумана с болот, будем вместе так жутко молиться, томясь, вот этим прекрасным таинственным бусам. Ведь ты их нам дашь? Ты их дашь? Ты обещал ведь?! — и тысячи хрустальных доверчивых глаз нежно протягиваются к нему с детскою просьбой. Сотни ласковых рук бережно гладят его, любовно ощупывают, лезут в карманы. Вдруг резкий пронзительный крик:

— Это масса! Он обманул!.. Шоколад!

Зудин ничего не понимает, почему все стрельнули в него пиками пальцев и сейчас же все насугорбились еще ниже и покорнее, заработав, как мыши, перед проезжающим статным красавцем с опаловой тенью на рыжем коне.

— Что случилось? — и он видит, как негр растерянно вертит пальцами вынутый просто случайно из кармана его шоколад.

«Ах, вот ведь что!» — быстрится мысль Зудина искрометным мгновеньем. Но дальше он уже ни о чем не успевает подумать. Его череп раскалывается от звонкого удара, как орех, а размякшее тело переломанными костями, прорвавшими мясо и кожу, засовывается под низкий неструганный ящик с горьким запахом вялых стручков.

VIII

Разве это шипит кислота? Нет, это едкая желчь тревоги жжет сердце Василия Щеглова и свербит в нем, как сверло. Милое уплывшее детство сверкает ему издалека осколками склянок веселой помойки. Милое детство трепыхает ему в глаза теплым зеленым листком сочной пахучей бузины. Мельтешат под нею заскорузлые детские ноги у разбросанного кона желтых пузатеньких бабок. Насупилась большеглазая юная мордочка загорелого Алешки. А Васино сердце колко бьется, как одинокий семишник в болтающемся кармане продранных штанишек. Железная плитка тяжела и угласта и плохо ухватывается в напружившуюся ладошку. «Эх, кабы гладенький лизун! Неужто опять промахнусь? Неужели опять проиграемся влоск — подчистую?» Но тычет Васю в бок Алешкина ручонка и игриво подмигивает Алешкин шепоток:

— Держи-к, Вась… лизун!.. На… выручайся…

И пускай теперь не Шустрый, а целые полчища Шустрых шевелят своими длинными пальцами, как пауки по углам, — он, Вася, Алешку не выдаст. Качается перед ним далекая юность, бузина и помойка, и крепнет стальным лизуном Васино сердце.

Торопливо, тенорковой прохладой, спросил о чем-то Степан и, прищурясь, молча целится через карандаш на электрическую лампочку. Быстро и неверно Вася пружинит тогда одну за другою все нужные мысли, словно кот, подбирающий задние лапки для прыжка на застывшую в ужасе мышь.

Вдруг совсем неожиданно брякает Шустрый:

— Мне разрешите…

— Эх, да уж хватит? — заливается Вася горячим румянцем, — хватит с тебя: насобачился вволю. Что ж, иль не знаю я Зудина? Да я знаю Алешку, товарищи, с самого детства. И то есть такой он чистый наш парень во всех отраслях, одним словом…

— Значит я клеветал?! — подымается Шустрый.

— По порядку! — хмурит Степан. — Дадим Шустрому еще пять минут, но только по существу… А ведете ли вы протокол? — вдруг кивает он на разинутый рот секретаря.

Секретарь торопливо трет о штаны вспотевшие руки, и перо его вновь лебезит и тоскливо шипит по равнодушной бумаге. А Шустрый, топорщась, как воробей, верещит: о ячейке, на которой Алексей не бывал… о заводе, забытом токарем Зудиным… о том, как в рабочих кварталах сейчас не спокойно… «Ишь, куда гнет, язва», — корежится Василий.

— Постойте-к!..

— Не перебивай! — обрывает Степан. И ободренный Шустрый роняет улыбку победы в портфель, копошась в нем с такой напускною заботой, с какой только фельдшер в деревне после вскрытия трупа, когда доктор уже моет руки, — этот фельдшер старательно роется в брюхе, перекладывая там потроха. И думает фельдшер: «…Порядок, порядок! Нельзя же вдруг сердце — и класть под кишку».

Так же и Шустрого ничто не собьет. Он распутает все извороты, все заячьи петли коварного Зудина. Он, Шустрый, гордится и знает, каким он доверьем овеян. Он знает, как много врагов у рабочих, которые рады пролезть даже в партию, и там, словно клещ, впившися в свой партбилет, служить жестким желобом, по которому прет и поганит движенье всякая мразь и всякая муть… Но Шустрый — расчистит.

— «Товарищ»?! «Партиец»?! — звенит он насмешечкой, — а ежемесячных взносов полгода не делал!.. Отсюда-то все и пошло: и Павлов, и Вальц… и эсэры в Осенникове… и все-то совсем не случайно. И совсем не случайно, что наш предчека всю чеку у себя превратил в помойную яму! — И Шустрый брезгливо подернул подстриженный седенький ус.

«Помойную яму»? — слушает Вася Щеглов, и ласковый блеск веселых огней от играющих с солнышком битых стекляшек вновь манит его и мягчит его сердце улыбкой бузинного детства.

И бесится Шустрый, тайком наблюдая, как этот Щеглов мечтает слюняво разинутым ртом совсем не о том, что легло вот сейчас такой плотной, железной стеною на пути пред задачами партии. И Шустрый сверлит, пробивает и колет мягкотелую глыбу сочувствий стальными резцами отточенных слов.

— …Что ж, белогвардейцы совсем идиоты, что остались довольны винцом и конфетками, а не узнали через того же Хеккея, которого Вальц укрывала, а Зудин воронил, — не узнали на ять все деловые секреты чеки?! Ведь Зудин доверил все Вальц! Зудин доверил секреты врагам! Да ведь за одно только это мало его расстрелять!.. А ведь посмотришь, туда же!.. — и черные шарики Шустрого язвительно щиплют Щеглова, — …«чистый парень»… «во всех отраслях»!.. Нет уж, если мы вверили ему наш ответственный меч, а он загрязнил его взяткой и преступным доверьем — во всем он теперь виноват! Этот Зудин. Во всем виноват!.. Да, и в тех исковерканных трупах, — и Шустрый, таращась бровями, тычет туда, в запотевшие черные окна. — …Да, и в тех раскровяненных трупах героев-борцов и стойких товарищей наших, которые самоотверженно гибнут сейчас из-за Зудина, гибнут огромными грудами сейчас вот, вот в эту минуту, у ворот города… всего в двадцати пяти верстах!.. Да, и в этом виноват только Зудин! Он прозевал все восстание!.. Я не уверен даже… — и Шустрый ловким броском перекинул портфель, — …я не уверен даже, что мы усидим здесь до утра. Подкрепленья ничтожны!.. И сдать этот город?! — он выбросил вверх комки кулаков, показав волосатые тощие руки. — Зудин должен быть… немедленно… и беспощадно… расстрелян!!!

Красная суконная скатерть мягко всасывает даже самые острые слова, и потому все молчат и глядят на нее, как будто сговорившись.

— Слово тебе, Щеглов.

— Я скаж-жу… — голосок дребезжит. Нервно встает. Рука дрожит по хохолочку волос, а другая беспомощными рывками мнет и теребит черный шнур пояска. — Я скаж-жу. Да, я скажу, что гнуснее вот всей этой сплетни!.. — но под широким, как нож, взглядом Степана тухнет у Васи его резкий выкрик. — …Этакого, подобного отношения к старым нашим товарищам я в жизнь не видал. Зудин взяточник? Чем это доказано? А я головой вам своей отвечаю, что — нет! Алешку знаю я сызмала, и таким же он парнем остался, как и был!.. А потом: «не бывал, вишь, в ячейке, в Совете»!.. Эка, подумаешь, невидаль!.. Да разве дело чеки не важнее?! А затем как предгубчека он кажный раз бывал на губкоме. Почему вот об этом товарищ Шустрый, «беспристрастный» докладчик, — ни слова? И с каких это пор работа в чеке перестала быть партработой и вдобавок самой ответственной?! Подумаешь теперь: «ячейки»! Что ж он в бабки играл там, в чеке, что ли?

— С бабами возился, — тихо, но внятно вбивает Ткачеев.

— …С бабами?.. с бабами… Ах, товарищи, темное дело эти бабы… гиблое дело. И черт его дернул пожалеть эту сучку! Ну, чем она его разжалобила, — просто в толк не возьму. Если по нашему брату судить: никуда нам такие барыньки! Так, кружевная слюня какая-то, а не человек. И черт их там теперь разберет: сошелся он с ней или так обошлось. И ни к чему, я так думаю, нам этого дела касаться. Их это дело. Сука, известно, останется сукой. Зря он, конечно, ее пожалел. Подвела парня баба. Но ни в чем не виноват перед нами Алешка. Ну, маленько ошибся, это правда, промахнулся. С кем греха не бывает? Но остался он до конца нашим верным бойцом, нашим верным разведчиком. Ну, а разведчик — всегда впереди, всегда отрывается; иной раз может из-за того и ошибиться. Но разве он через то виноват? Разве можно за это расстреливать?! Да ведь в нем революционной крепости — сплошная гора! А Шустрый кричит, что такого расстреливать. Нет, товарищи, я знаю: мы этак не сделаем. Мы, большевики, так не сделаем. Ну, давайте, ежели что, перебросим его в другой город, на другую работу, ближе к рабочим. Это я согласен… А вот Шустрого… — и Щеглов, тряхнув хохолком, жестко вонзился ногтями в подвернувшуюся скатерть, — …Шустрого я предлагаю за неверную его подтасовку немедленно предать партийному суду!

— Прошу слова! — подскакивает Шустрый.

— Личным вопросам места не дам! — решительно режет Степан. — Сам виноват…

Подпрыгнули у Шустрого запятые бровей и застыли в стойке удивленья.

— …Что ж, конечно, обязанность твоя не легка: раскапывать всякие подлости. Вот и привык видеть всюду либо завзятых мерзавцев, либо небесных героев. Отсюда и развел там всякую: «злую волю», «справедливость» и прочую обывательскую галиматью. О массовом терроре даже заковырялся. Полезнее будет, если Цека перебросит тебя на другую работу. Не беспокойся: в твоих же интересах.

Степан вдумчиво обвел взглядом остальных.

— Итак?..

И вот тут-то, медленно и устало поднял свои веки Ткачеев. И набежал тогда на Щеглова жуткий холодок, как от надвигающейся и клубящейся серым дымом грозовой тучи. Потому что ползут свинцы этой тучи неотвратимо, обволакивают все небо зловеще, и не знаешь наперед — напоят ли они притихшие нивы шумным ливнем или выстегают притаившуюся жадность полей треском прыгающего града. И кажется Щеглову, что сидит он застигнутый бурей, как заяц, согнувшись, и некуда ему спрятаться, и хлещет по его голове уверенный и жесткий градопляс Ткачеевых слов.

— …Да, оба неправы: и Щеглов и Шустрый, оба не вникли в суть дела. Ведь сам вот Щеглов здесь признался, что Зудин попал из-за бабы, из-за кружев слюнявой кокотки, ядовитой и яркой, как мухомор. А ведь Зудин ее пожалел. Пожалел оранжерейную лилейность паразита, выкормленного с нашего пота и крови. Он ее пожалел, что погибнет, вишь, эта нежная прелесть от наших мужичьих коневых сапог. Он ее пожалел против нас, и… погиб. Вот в чем суть.

От листочка лежавшей бумаги рвет Ткачеев конец, свернул трубкой, насыпал из кисета махоркой, и, дав прогореть синей вони тлеющей спички, закурил.

— Ездили мы все эти дни со Степаном по заводам, — продолжал он, окутываясь, как пароход, плотными клубами дыма. — …Говорить не дают. Гонят, гулом гудят. «Господа комиссары! Как генерал к городу, так вы теперь к нам на заводы, а раньше где были? Шоколады жрали?! Где ваш Зудин? Давай его сюда, мы расправимся! Нам не каждый день выдают по восьмушке, а он шоколад?! У нас с голодухи мрут в холоде дети, а он с балериной в шелках?! Чего вы его защищаете? Али рука руку моет? Покеда при нас вы эту мразь не изничтожите в корень — мы вам больше не верим. Не верим, не верим! И никуда не пойдем. Жрите свои шоколады!..» И ведь это кричат все рабочие. Демагогия, скажешь? Отсталые массы? А по-моему, так они правы. Ведь шоколад-то он взял? Взял. Доказывай теперь, что это не взятка. От белогвардейки? Нет, от «нашей», от «большевички». Как же, надуешь! По роже видать мамзель-стрекозель, чем она дышит. И ведь об этом весь город, все красноармейцы, все заводы, — все решительно знают! Вот поди-ка ты теперь, Щеглов, и втолкуй им всем сразу, что все это махонькая ошибочка, так — пустячки. Поди, поговори-ка с рабочими. Убеди, чтобы вышли на фронт, иначе город падет. Да что там — с рабочими! Ты разубеди-ка вот нашу широкую партийную публику, ну, хотя бы в том, что Зудин не брал золота! А где ж оно?! Вот почему и эсэры и меньшевистики задрали носы. Их тянет на падаль. Ведь только подумать: в Совете, в нашем Совете поднять вдруг вопрос о роспуске чеки! И в какой момент, ты подумай-ка! А знаешь ли, Щеглов, что за это голоснула добрая часть наших коммунистов, не говоря уже о всех беспартийных?! Что на это ты скажешь? Или, дескать, на то мы и большевики, чтобы все разъяснить и всех переубедить. Где? Когда?! А потом, что ты будешь им там разъяснять? Не виноват-де, Зудин, что так, мол и так, мол, одиночный боец, разведчик. Заладил свое «не виноват». А кто тогда, спрашивается, вообще виноват? Никто и ни в чем. Ни ты и ни я, ни Колчак, ни Деникин. Ну, и что ж из-за этого? Будем в «невинности» нашей пакости делать, а заводы и Красная армия будут молчать: не виновны вишь! Ну, уж нет, милый, дудки. На эсэров и меньшевистиков и на всю свору обливателей — нам наплевать.

Но чтоб наплевать на мнение наших рабочих, наших солдат, — это уж, брат, извините. Отрываться от них мы не можем. Говорите тут сколько угодно: что и не культурные они, и с мелкобуржуазным наследством, и в политике-де не разбираются. Все можно клепать, а отрываться настолечко вот не моги, если мы эвон за какие мировые гужи ухватились и потащили весь класс за собою. И не зря они все так полезли на Зудина. При живой-то сварке с рабочею массой, — шалишь, брат, — на шелковые чулки не потянет. При живой-то сварке ты у рабочих всегда на виду, всегда на ладони, как под стеклом со всею твоею работой. Вот когда по тебе равнятся-то будут, лучше всяких твоих пропаганд.

— Что же ты предлагаешь? — пропилил шепотком Вася Щеглов.

— Что я предлагаю? А первым делом не уминать зря невозвратное время, которого нет. Сейчас никого ни в чем не разубедишь и разубеждать уже некогда. Все товарищи — на боевых участках. Враги наседают. Надо сейчас же поднять всех рабочих и кинуть их в бой, — иначе город погиб. И тут рассусоливать нечего, Тут нельзя рассуждать, что вот был, дескать, когда-то хорошим товарищем. Если он спотыкнулся сейчас в основном и тем внес разложенье в наши ряды, в нашу спайку с рабочею массой, — выход один. Кровь рабочего класса для всех нас дороже, чем кровь одного.

Шустрый стойко кивнул головой. А Вася Щеглов дрожко подернулся, как намокшая осенью птица, и его остренький носик еще больше отточился. Выпятив губы, Степан торопливо что-то писал на листочке бумаги, свернул, как записочку и, поманив Шустрого, отдал ему, пошептав что-то на ухо. Тот деловито убег, а в приоткрытую дверь подуло сырым сквозняком. Стало зябко, и Вася поежился.

— Да, в здоровую яму попал он! — продребезжал он, вздыхая. — Но ведь можно же все-таки не убивать его, а как-нибудь этак…

— То есть как же? — не понял Степан.

— Ну, хоть так. Взять там, что ли, к примеру, и объявить что его расстреляли, а на деле сплавить его тишком куда-нибудь за границу, на подпольную работу, подальше — ну, там, в Америку какую-нибудь, что ли.

— Хочешь партию поднадуть? — зло усмехнулся Степан. — Нет, товарищ Василий, мы политиканством не занимаемся. Не скрывать это надо, а на деле на этом партию надо открыто учить.

— Выходит, стало быть, так — что скажет княгиня Марья Алексевна? — выглотнул Вася Щеглов.

Степан замер, густо налился кровью и хрястнул о стол кулаком, что есть силы, да так, что карандаш опрометью вылетел на пол.

— Ну, уж нет, брат! Не Марья Алексевна, а партия! Да-с! Наша партия! Тут мы шутить не позволим. И партии надо сейчас показать — на этом живом вот примере, не через кружки, а на деле — в глаза показать, куда ведет наша идеалистика! «Одиночные бойцы»?! Если — одиночные бойцы, то не забывай о связи с остальным классом. А то понадеются на «высокую честность» и «критический разум», а про копеечку, про рабоче-крестьянскую недоеденную копеечку и забудут.

И кажется Васе Щеглову, что плывут перед ним и кружатся, как листопад в сентябре, вереницы несчетных недоеденных этих копеек.

Вот кряхтит за сохою крестьянин; тяжелой, как комья земли, волосатой рукою стирает на шее зудящие капельки пота. И видит крестьянин в мечтах, как спело уже колосится и рябится поле, как сытые зерна шуршат в решете молотилки, как жмутся тугие мешки. И жадная боль нижет сердце, когда забирает пузаны базар, а журчащие груды побурелых копеек хватает чужая рука. Подать, подать! куда ты идешь?!

В замызганном мазутном пиджачишке шмыгает рабочий возле станков. Там подвинтит, тут подправит. Трезвонит в ушах лязг и грохот, и сыпят станки бесконечным трескучим дождем зубастых гвоздей. Эти гвозди в кубастеньких ящичках рожают мешки медяков. Но знает рабочий, что завтра получка, а нужно покрыть все долги — и вновь ничего не останется. Зло огрызнется жена, подтырив дырявый подол и сунув сердито в котомку на завтра усохлый ломоть, И медленно его растирая зубами и слюня языком, чтобы дольше продлить наслаждение пахучего черного хлеба, будет думать рабочий: «Разве гвозди стоят ломоть? А где ж остальное?»

Плывут и кружатся, как листопад в сентябре, вереницы несчетных недоеденных жалких копеек. Липнут в бурые вязкие кучи. Как тучи, вздымаются к небу. Горами густеют, твердеют и вдруг заостряются в грани гранитных громад, отражающих сумрак в асфальте. Но сумрак бежит и играет от переблесков граненых окон магазинов. Сверкают в витринах шелка. Звенят из-за стекол бокалы. Вихри музыки разноцветными лентами плещут на улицу. Матовый драп в белом кашнэ и с душистым цветочком в петличке небрежно сосет аромат папироски и ласково тискает в лакированный кузов авто что-то нежно шумящее в ворохе пухлых мехов.

— Ах, мон дье, мы забыли купить шоколад! Он ведь так возбуждает…

Гневно ревут и кружатся, как листопад в октябре, залпы несчетных недоеденных колких копеек «Отобрать! Отобрать! Отобрать!» Щелкают ломко об штукатурку. С дребезгом звенькают в стекла. Тарахтят и грохочут железом по крышам. В гулких улицах пусто. За зеркальной витриной, проколотой круглыми пальцами выстрелов, — в жестяных тарелках, без соли горох и пожелтевшая злостью селедка.

Тают, редеют, тончают тощие обглодки кровавых копеек. Их жует, и жует, и жует без конца — борьба из-за них. Рабочий заскорузлыми пальцами шилом дырявит новую дырочку в сыромятном пояске. — Надо потуже! Нехотя смотрит на поле крестьянин. — Эх, если б отбиться!

И мечтает Вася Щеглов, как опять друг за дружкой вдогонку все гуще и гуще опять понесутся хороводами вихри недоеденных жестких копеек. Как, свиваясь в ковкую массу, они зазвенят стальными мослами махин на бетонных плотинах упругих и взнузданных рек. Как загудит из-под них в проводах гремучая сила, разнося всему миру яркий свет, жаркий зной и ту дивную мощь, от которой в роскошных зеркальных дворцах, среди сказочных рощ будут петь и блестеть вереницы машин. Вереницы веселых послушных машин будут неистово пучить для всех на потребу и наваливать быстрыми грудами, — на, не хочу, — драп, ботинки, супы и жаркие, шелка, шоколад и фарфор, полотно, духи и бисквиты, бархат и нежный батист. Загорелые, свежие, прибежавшие со спортивных площадок парни и девушки среди цветников будут разучивать стройные песни о том, как построили люди новый мир коммунизма из заскорузлых, кровавых, недоеденных чьих-то копеек.

Будто бы целую вечность смотрит задумчиво Вася Щеглов. Но это лишь миг. Глухо звякнули стекла. Так непрошенно. В черные окна уже заползает синючий рассвет, а Степан так же упрямо режет воздух карандашом, плотно сжатым в руке.

— … И если кто-нибудь из нас об этих копейках забудет, если кто влюбленно размякнет сейчас от красивости и сладости этих кровяных грошей, превращенных паразитами в роскошь, — значит тот загнил. Тогда, если есть время, спасай его, окунай в самую гущу рабочих низов. Если нет времени — бей. Иначе все наше дело, все наше великое дело борьбы сможет погибнуть надолго.

— А все-таки Зудина жалко, — вздыхает устало Щеглов. — Ах, если б вы знали, товарищи, как Зудина жалко!.. — и его голосишко осекся.

В руках у Степана что-то хрустнуло ломкое. А спокойный Ткачеев вдруг встал и рванул себе ворот рубашки. Отлетевшая пуговица щелкнулась о пол.

— Жалко?! А ты думаешь нам, — и он мгновенно всех поровнял сверлящимся взглядом, — нам не жалко?! Знаешь, Щеглов… — и Ткачеев, хрипя и шатаясь, вдруг сбил табуретку и грузно шагнул на него, хватая его за смякшие плечи. Качалась его борода, будто черная туча, прорезаемая широкой молнией желтых зубов. А тяжелые веки Ткачеева поднялись, словно люки, и сверкнул из них трюмный гудящий блеск раскаленных в огонь кочегарок. — Эх, Щеглов… да любой бы из нас здесь с радостью б стал за товарища к стенке. Но разве этим поможешь? Разве этим спасешься от белых? Разве этим избавишь хибарки рабочих от кровавого воя безумных расправ?! Тебе его жалко, его одного?! Ну, а других, а всех остальных? Их не жалко? Как быть с ними? Ты о них позабыл?..

И растаяла вмиг в сознаньи Щеглова сонная теплота бузины. Засвистел перед ним пожар лопающихся балок, треск звенящих окон и придушенный режущий крик насилуемых женщин. От этого зубы скрипят, стынут жилы и воют собаки.

Посиневшие стекла опять дребезгнули.

— Началось, видно, — встрепенулся Степан. — Надо поторапливаться, а то уже бой. Если бы только продержаться до завтра, а там мы покажем.

Дверь скрипнула и впрыгнул запыхавшийся Шустрый. Он перевел дух:

— Дела наши плохи, — и шагнул к табурету, — мы отдали вечером Осенниково и Стеклицы. Противник ввел в дело английские танки. Фомин сейчас арестовал в прибывшем полку одиннадцать офицеров: готовили переход вместе с частью. Курсанты по-прежнему держатся на опушке леса у Крастилиц.

Степан, торопясь, развернул хрустящую смятую карту-трехверстку, и все дружно склонились над ней.

— Нд-да… — промямлил он.

— Игнатьев сейчас говорит по прямому с Москвой. Обещал прийти вслед за мной, если не задержит что срочное.

— Ну, что ж, — покачал головою Степан, — ничего не попишешь. Дело ясное: времени нет. Я говорю о том, кто забыл про копейки. Надо немедленно двинуть всех рабочих на фронт. И для этого именно: «для этого», а не «за что», Зудин будет расстрелян.

Молчанье. Шелест расправляемой карты да тиканье часиков на руке у секретаря.

— Д-ддда, — выдавил, наконец, из себя Щеглов с посеревшим лицом и смятыми глазами, и его кадык глотнул этот звук. Он вдохнул. — Если бы вот рассказать, — начал он, — если б рассказать обо всей этой нашей борьбе, тяжелой борьбе, будущим поколеньям…

— Некогда это рассказывать, брат, — перебил Степан, быстро вставая, — да и не поверят, пожалуй…

— Поверить, пожалуй, поверят, — процедил Ткачеев, — но только не все это поймут, это верно. А нытики, те поскулят наверняка и о жертвах и о жестокости. Ну, да черт с ними, не они делают революцию.

Он опять достал махорку и вновь закурил.

— Ну-с, так вот, — встрепенулся Степан, снова прищуря глаза и обращаясь к секретарю, — запишите-ка такого рода постановление: «Бывшего предгубчека Зудина… за отрыв его от рабочих и партийных масс… и за прием на службу в чека… белогвардейской шпионки и взяточницы… бывшей балерины, гражданки Вальц… от которой Зудин принял для семьи своей чулки и шоколад… и за недостаточный надзор за вверенным ему… Зудину, аппаратом губчека, следствием чего… явилось взяточничество сотрудника, гражданина Павлова… и других, следствие по делу которых еще продолжается»… — Написали? Так вот: «Каковыми преступлениями своими он, Зудин… подорвал доверие рабочих масс к советской власти… и в острый момент белогвардейского наступления… внес губительное разложение в дружный фронт трудящихся… — вышеупомянутых: Зудина, бывшего предгубчека, а также сотрудника его, Павлова… и бывшую балерину Вальц… расстрелять… Точка. Приговор привести в исполнение немедленно. Члены судебной комиссии…» — Готово?

Он взял исписанный лист протокола, прищурясь, прочел и расчеркнулся. Расписался и Ткачеев. И Щеглов подписал. И глаза его были встревожены и жестки.

Шустрый ходил по комнате из угла в угол, растерянно шаря по пустым стенам озабоченными глазками. За окнами стало совсем сине-сине, и все отчетливо сейчас услыхали, как то и дело звякали стекла от буханья дальних пушек.

— Вы велите-ка, — обратился Степан к секретарю, — вы велите-ка машинистке Игнатьева сейчас же перепечатать наше постановление на машинке. Одну из копий надо будет срочно передать по прямому в Цека. Другую немедленно сдать в типографию. Через три часа оно должно быть во что бы то ни стало расклеено по всем улицам и развезено по заводам. В газету тоже сейчас же обязательно. Я вместе с Игнатьевым выедем на фронт, должно быть, сейчас же. — Он взглянул на часы.

— Необходимо будет только Фомина еще повидать. Что он там успел сделать за ночь в чека? Впрочем, не зайдешь ли ты к нему, Ткачеев?

— Нет, я лучше примусь как можно скорей за заводы. К обеду я уже все их объеду и наберу крепкие рабочие дружины. Уже к вечеру все это будет на фронте. Этак будет верней.

— Да, да, да, хорошо! Ну, а ты, Щеглов, оставайся здесь, — кинул ему Степан, заметив что тот торопливо застегивает уже надетое пальто. — Ты останешься здесь и будешь держать связь с Москвой и с нами.

— Эх, — чмокнул Щеглов недовольно, — а я было тоже собрался сейчас на заводы…

— Нет, уж тебе придется посидеть этот денек в Исполкоме. По заводам поедет Ткачеев, прихватив кой-кого из оставшейся в городе местной публики. А ты уж здесь посиди, пока мы не вернемся. Поговоришь по прямому с Цека. Да ведь вот еще, чуть было я не забыл! Комбриг Шкляев прислал вчера вечером мне срочную телеграмму. Ему до зарезу нужно шестнадцать пулеметов. Я еще с вечера распорядился, — сейчас их, наверное, уже приготовили. Надо будет их срочнейшим порядком немедленно же отправить с кем-нибудь на автомобиле к Шкляеву. Поговори-ка об этом с Лаврухиным. Я и сам бы повез, да думаю, что мы проедем сначала к Крастилицам. Надо будет прежде взглянуть, что делается у курсантов.

Все уже были одеты в пальто, и Шустрый натягивал тужурочку. Секретарь унес протокол и завернул свет. Стены сделались серо-сизыми. За окнами стлался молочный туман. Стекла упруго вздрагивали и дребезжали.

— В-вы разрешите мне, — остановился Шустрый бочком перед Степаном, — вы разрешите мне отвезти эти пулеметы от Лаврухина к Шкляеву. Кстати я и останусь там, у него, пока положение будет серьезным. Ведь все равно же мне здесь больше делать абсолютно нечего, — и он потупился.

— Да, да, поезжайте. Это отлично так будет, — ответил Степан.

Все направились к дверям.

— Да, а ведь надо будет, все же, кому-нибудь из нас объявить Зудину о нашем решении. Ты, что ли, сходишь, Щеглов?

— Нет, Степан, я прошу… не могу… тяжело мне…

— Ну, и мне тоже некогда. Придется, очевидно, тебе, Ткачеев, зайти сейчас к нему на минутку…

Вышли из комнаты все сразу деловою сплоченной торопливой гурьбой. Стало сразу тоскливо и тускло. На полу валялись окурки и клочья бумаги. На красной скатерти стола лежал брошенный Степаном переломленный надвое им карандаш. А на табурете остался вдруг, так неожиданно ставший теперь никому не нужным, позабытый Шустрым его туго застегнутый черный портфель. Пахло табачным дымом, который качался густой сизой пеленою, напоминая о грохоте ближнего боя и о треске предстоящего расстрела.

IX

Какая-то длинная тяжелая цепь тянет Зудина за руку, и нет больше сил сопротивляться. Он жалобно стонет, ворочается и открывает глаза. Серое утро смотрит трезвым расчетом, а у кровати стоит, неожиданно так, бородатый Ткачеев. Зудин вскакивает. Ему сразу же очень тепло… до горячего, и сердце стучит о стенки груди, как пулемет.

— Я разбудил вас, товарищ?! — Как мягко и радостно он говорит. Кожа Зудина вся горит от волненья, и пот выступает.

— Но не было времени ждать. Надо спешить, и мне поручено сообщить вам наше решенье.

Он садится с ним рядом на жесткий, колючий тюфяк измятой кровати. Зудин весь так и пьет жадно отблеск его тяжелых опущенных глаз.

— Да!.. Расстрелять, — отвечает он, так грустно и мягко на немой вопрос, подымая глаза.

— Я это знал, — шепчет Зудин и ласково берет Ткачеева за руку, — я это знал.

Ткачеев вздыхает.

— Тяжелое, товарищ Зудин, это дело! Вы не подумайте, что мы с ненависти там какой или мести: выхода нет больше! — и поднял Ткачеев на Зудина свои глубоко запавшие замученные глаза. — Конечно, этот Шустрый много ерунды натрещал. Но ведь и он парень хороший, честный такой, убежденный и искренний; недалекий немножко — ну, да где же всем за звездами гоняться. Конечно, мы с ним не согласились.

— А я было думал… — как бы пугаясь чего-то мелькнувшего, дернулся Зудин.

— Нет, мы рассуждали просто: конечно, ты виноват, ты был виноват. Ты обострил недоверие рабочих так, что может погибнуть все наше дело. Ты понимаешь: не мы, а наше дело! И дернула тебя нелегкая пожалеть эту бабу. Мало ли этой жалкой сволочи осталось нам по наследству. Ведь ты же старый революционер?! Ты должен был глядеть только в главное, и поэтому: мимо, мимо бы! Но, разумеется, эта старая гниль очень прилипчива. Себя поскребешь, — все мы, пожалуй, такие же, за самыми малыми исключеньями. А когда вскинешь после этого взгляд на ту гору, на которую мы так дерзко влезаем, — даже самим себе противны делаемся. Много уже липнет к нам этой слизи. И все это было б, конечно, сущей ерундой, если бы мы были одни. Какие есть, такие и есть. Черного кобеля не отмоешь добела. А то ведь мы тащим: мы вожди! Стоишь иной раз на площади на митинге и прищуришь глаза: сколько под тобой этих самых голов, голов, голов, словно волны на море, — не видать им конца-краю. И ведь, знаешь, революцию-то, переустройство мира на новых началах делают вот они, эти самые головы, а не мы одни. Это, товарищ, мираж, самообман, будто мы, вопреки им, свою волю творим. Предоставим думать так дурачью. Ни черта не можем мы делать насильно. Нет, мы лишь сковываем в единую волю их стихийные желания. Мы сберегаем от непроизводительных затрат и тем увеличиваем в тысячи раз и направляем в нужную цель напор нашей классовой силы. Только то мы делаем и можем делать, что подпирается вот самыми простыми и грубыми желаньями вот этих тысяч голов. Самая возвышенная идея растет из корней самого узкого и жадного интереса масс. И это правильно и это хорошо.

— Ребята, хотите сытой и привольной жизни? Чтоб не трястись в драных опорках над черствыми корками хлеба! Чтобы жандармы не гноили бы больше рабочих по тюрьмам! Я говорю вам: хотите?!

Рев идет, пена брызжет у них по губам.

— Я укажу вам, как это сделать, чтобы всем их раздобыть. За мной все! Разбивай это! Бей то! Наворачивай третье! — и рушатся бетонно чугунные стены, стальные балки трещат, как гнилые лучины, потому что это делают они, массы, которые сами порою мало что знают, но верят, что сейчас вот все они получат желанную сытость и волю.

— Но стены разбиты, воля завоевана, а сытости все нет — как нет. Ты пачками ловишь усталые, злые глаза недоверья. Но разве ты их обманываешь?! Разве ты сам-то не знаешь, что путь к этой сытости хоть и труден, но верен. И ты смотришь уверенно, открыто и честно им прямо в глаза, потому что ты прав, ты им не лжешь. Ты один твердо верен самому широчайшему интересу. Понемногу все успокаиваются.

— Где же сытость?

— Товарищи, вы слишком нетерпеливы. Вы встали всего лишь на первую ступеньку. Запаситесь выдержкой и злостью к врагам, чтобы таким же стремительным, дерзким напором дружно подняться — и дальше. Или вы не видите, что желанная сытость к вам ближе?

— Видим, видим, конечно, — кричат они восторженно, но они ровно ничего еще пока не видят и не могут так скоро увидеть, они только искренно верят, что видят.

— Ты их ведешь, и они тебя слепо любят, свято боготворят. Ты их герой, кавалер всех орденов, побрякушек, регалий, ты их бог, диктатор, добрый черт, — ну словом все. Ты крушишь вместе с ними все преграды, что попадаются нам на пути. И эта масса рада жизнь положить вся, как один, за тебя. Ради сытости? Нет! Ты знаешь: о самой-то сытости она минутами совсем забывает. Она упивается невиданно дивным размахом, процессом самой борьбы. Но не подумай, что теперь ты можешь тянуть за собой всю эту массу, пользуясь только одним ее увлеченьем. Маяк этой сытости, ради которой она поднялась, должен светить постоянно, — все ярче и ближе и ощутимей. Только тогда наш успех улучшения устройства человеческого общества обеспечен. Только тогда вся эта масса рада пожертвовать жизнью ради борьбы, ради идеи твоей, которую пускай досконально не знает и не понимает, но великолепно чует ее своим подсознаньем. Она ощущает ее в тебе, в твоем сердце, в твоем образе, в твоей форме, в твоей честной, открытой любви к этим самым томящимся массам, — любви, тоже ежесекундно готовой на смерть ради счастья всех их исстрадавшихся. Вот тогда ты становишься пульсом, сердцем, мозгом всей этой святой и великой толпы. И ты можешь с ней делать величайшие сказки чудных подвигов, которые еще не видывал мир, и, взглянув на которые, небо обвиснет в немом изумленьи разинутым ртом. Только гляди, сам не ошибись. Все рассчитай, взвесь, передумай, проверяй каждый свой личный и общественный шаг. Вникай в суть всего, чтобы потом перед новой, неожиданной раньше преградой не проявить ни полтени смущенья, а шутливо крикнуть: «Даешь?!»

— Вот смотри на себя, как ты весело сверкаешь глазами и глядишь мне в рот. А теперь ты подумай, вообрази только, как один из этих могучих вождей, что зовет и ведет огромные массы голодных и жадных страдальцев на борьбу, разрушение и подвиг, — ты понимаешь ли: подвиг самопожертвованья! — вдруг нагибается и прячет, не думая ни о чем, просто так, машинально, какой-то отбитый кусочек старой роскоши к себе в свой карман. И все это, понимаешь ли, видят. Ты только подумай.

Ткачеев снова вздыхает и долго крутит головой.

— Уж очень, товарищ, высоко мы залезли: никуда не спрячешься. Как же тут быть? Борьба слишком жестока и рискована. Из ошибок и поражений ткутся паруса недоверья. Каждый зорко смотрит друг за другом. Каждый следит за общим достиженьем. Недоверчивы мы, недоверчив Шустрый, и ты недоверчив. Не качай головой. Я видел, как ты смотрел на нас там, в комиссии, как на враждебный тебе узколобый синклит. Ведь это так чувствовалось. И вот, вся рабочая масса прядает резко назад, подымая все гуще и гуще леса кулаков.

— Изменник, предатель! А может быть?.. ну да, ну конечно, и все вы такие же! Одним миром мазаны! Бей их! — звучит где-то сперва совсем одиноко дерзкий провокаторский голос. Вот и скажи, как тут быть?! И ведь теперь еще одна только секундочка промедленья — и, нас всех растерзают в клочки: объяснять тут и поздно и невозможно! Враг у ворот. Город падет, если мы сразу же не двинем всю массу рабочих на бой.

— Масса никогда не поймет длинных оправданий. Масса понимает лишь односложное: да или нет! И все дело, — понимаешь ли, все великое дело борьбы за счастье миллионов людей, все что уже добыто столькими жертвами, с такими усилиями, страданиями и кровью нескольких поколений, — сейчас вот разлетится, как дым как мыльный пузырь, из-за ничтожнейшей детской неосторожности одного несчастного товарища, который устал, оторвался и совсем позабыл, кто он и где он находится. Ну, скажи, что же с ним делать, чтобы спасти все великое дело?!

— Убить, — глухо, зловеще произносит Зудин.

— Да, убить! — подтверждает Ткачеев. — И мы убиваем тебя, чтобы спасти наше дело, и зная, что все это сам ты должен понять… — и Ткачеев крепко стискивает его руку и встает. — Да, конечно, все это ужасно тяжело, если во всем этом разобраться как следует. Вот Щеглов предлагал даже поступить так, чтобы тебя не убивать, а только сделать для всех искренний вид, что убили, куда-нибудь скрыть, ну послать за границу, что ли, навсегда, на подпольную работу, под чужою фамилией. Но уж очень, брат, трудно, немыслимо трудно что-либо сделать, чтобы это осталось для всех неизвестным, незамеченным… Уж очень мы все наверху, на глазах. А кроме того, мы ведь партия, и партия колоссально большая. И кого только у нас нет? Не будем говорить о подозрительных субъектах — в кубанках, галифе и венгерках, которые жадно бегают глазами по сторонам, и за которыми нужен глаз да и глаз. А сколько таких, которые честно и искренне, рука об руку с нами рвутся вперед, но стоит только возникнуть малейшей задержке, замешательству в наших рядах, — вот, как сейчас, — и сразу же мертвенная бледность ползет, как мокрица по лицам и их языки заплетаются, а глаза, как крючки, цепко хватаются за первую соломинку, которая, сам знаешь, тонет. Скажешь, мало таких?.. И вот если сейчас мы объявили бы всем им, в массе честнейшим и преданным людям: — Знаете, Зудин натворил уйму гадостей, сам того не сознавая, — как бы ты думал, поняли бы они что-нибудь? Поверили бы?! Не потом, когда в дикой и долгой борьбе за переустройство всего мира они переустроили свои мозги. Нет, а сейчас вот, когда все оно есть так, как есть?! — Никто не поверит. Ты понимаешь ли, — никто не поверит: только вспомни о Шустром!.. И ты знаешь, что подумают?! — Ткачеев сердито размахнулся рукою. — Черт знает, что подумают!.. — И ты думаешь, этих опасностей в виде шоколада, шелков, балерин, золота, вин, музыки, картинок, конфеток и всяких других пустяков и бирюлек, в которых, по существу, абсолютно ничего нет презренного и гадкого, но которые сейчас просто и непривычны и недоступны для массы, потому что на всю массу этого добра не хватит, так как все это только остатки мишурной шелухи от небольшой горсточки прежних властителей мира! Ну, скажи, разве этих проклятых опасностей не валяется чересчур что-то много под нашими ногами?! Именно, под ногами всех нас, идущих впереди, то есть партии. Или ты думаешь, соблазн не велик? Или мы будем хвалиться, что среди нас очень много таких, у которых есть монашеская закалка подполья? Да и то, надолго ли хватит ее?! — И он опять сердито потряс бородой. — Ну, и что же скажут тогда остальные, когда узнают, что старый, испытанный и уж, казалось бы, честнейший Зудин, который так «подло всех обманул», — и это, брат, верно, что «обманул» и именно «подло всех обманул», и который брал взятки и шоколадом, и шелком, и золотом — в этом последнем, ты их тоже не разуверишь, потому что вековая нужда их заставила быть подозрительными на этот счет, — и вдруг, этот самый злодей Зудин на словах-то расстрелян, а на деле… спрятан… вождями!.. Ай, да вожди!.. — Ты понимаешь, Зудин, что это было бы благодатным, теплым, весенним дождем на робкие всходы наглых хищений, лицемерного карьеризма и прочего бурьяна, который, как еж, жадно топорщился кверху, к шумному росту, на гибель нашему делу.

— Если Зудину это было можно, это сошло, — то нам и подавно.

— И мы обязаны примерно тебя наказать, дав урок остальным. О, конечно, в другое время мы смогли бы все это не спеша разъяснить, а тебя перекинуть в другую работу. Но сейчас, сам видишь, времени нет. Времени нет. Надо мгновенно вернуть подорванное тобою доверье. И двинуть всю массу в бой, в смертельный бой. Вот почему теперь мы отвечаем на это громоносным кровавым ударом. Мы кричим им всем и себе, прежде всего:

— Беспощадный террор! Кровавый ужас! Всем, кто сейчас забудется, всем кто устанет, кто имел наивную дерзость встать для революции впереди миллионных масс всего мира, не рассчитав своих сил!

— И ты посмотри, как мы поэтому твердо и исторически неуклонно, точно стальной острейший резец, движемся все вперед и вперед несокрушимейшим клином. Пусть мельчайшие крошки нашего стального острия незаметно отскакивают, ломаясь от внешних ударов, — борьба требует жертв. Пусть порой и внутри что-то жалобно хрупает, — но сейчас же следующий заступает опустелое место, и острый стилет неотвратимо и быстро ползет. И ты подумай только: на гребне какой гигантской, всемирной волны мы построили из самих себя этот дерзкий клинок и как верно мы режем, уж казалось бы, такой затвердевший десятками тысяч годов гнойный мозоль на теле всего человечества, — эксплуатацию одним человеком другого. И знаешь, мы быстро добьемся своей цели, если только останемся искренни, честны и крепко спаяны со своим классом, а также беспощадны и к другим и к себе. Вот какова, Зудин, вся наша и твоя доля! Ну, а теперь о разных мелочах. Мы постановили не медлить, и приговор привести в исполнение сегодня же днем. Не так ли? — и Ткачеев опять пожал его руку. — Вальц и Павлов уже, наверное, расстреляны сегодня утром.

Он помолчал.

— Кроме того, эти дни просилась на свидание к тебе твоя жена с детьми. Мы отказывали до сегодня. Ну, а сегодня, — как хочешь. Они должны сейчас прийти вниз, к коменданту, и теперь ты решай, как ты: их примешь или опять лучше отказать?

Зудин мучительно сжался, скрививши свой рот и втянув через зубы воздух.

— Пускай придут, — протянул он устало.

— Ну, до свидания!

— До свидания.

— Не сердись, брат. Будь молодцом.

Но Зудин не мог дальше стоять и, опустившись бессильно, лег навзничь, глядя в потолок.

Давно когда-то, в незапамятном детстве, так же, как сейчас вот, лежал он часто, запрокинувшись кверху и глядя не в потолок, нет, а в такое вдруг страшно близкое, голубое, бездонное небо. И ручонки держались за землю, чтобы не упасть. Неслись на просторе тонкие длинные нити серебряных паутинок, извиваясь от легкого ветра, а рядом в овраге, часто поросшем сухим и колючим репьем, летали и пинькали стаи пестрых щеглов. И было и мирно, и весело, и в то же время о чем-то так грустно-прегрустно, тоскливо. Пахло чахлой травою, пригретой прощальным солнышком, и помойкой, сверкавшей невдалеке огоньками битых пузырьков и больших золотисто-зеленых таинственных мух. И совсем не хотелось думать, что там вот, совсем недалеко отсюда, за грязным двором, в заплесневелом низком подвале ожидает его с нетерпением, пославши за синькой в лавочку, чахлая мать, с висящими тряпками бесцветных грудей и с простиранными до крови белыми морщинами выбитых пальцев. Вот точно так же томительно грустно сделалось Зудину и сейчас, а почему именно так сделалось — он не знал ничего, ни теперь, ни раньше.

Но в комнату донеслись из коридора чьи-то очень громкие и знакомые голоса. Зудин встрепенулся, вскочил, оправил кровать и, стараясь улыбнуться, смотрел, как мимо часового в комнату мягко и робко ввалилась Лиза и с нею испуганно жавшиеся к ней Митя и Маша.

«В тех же худых стареньких валенках», — подумалось Зудину, и он неестественно развязно и весело протянул им руки.

— Ну, вот и здравствуйте! Небось соскучились? Испугались? — пытливо уставился он на Лизу, вдруг сразу в изнеможении осевшую на табурет.

— Леша, голубчик! Что же это? Что же это? — и женщина навзрыд разревелась слезами.

— Эх, Лиза! какая ты, право, у меня мокроносая! Ну, что такое особенного случилось? Арестовали на пару деньков? Уж, казалось бы, к этому пора и привыкнуть?!

— Да, но тогда жандармы. А теперь ведь свои! И все говорят, все говорят, что мы пропали, что тебя уже расстреляли, что нашли какое-то золото, шоколад… Леша, милый! Ведь это же пытка! Ведь это же пытка! Ты пойми! — и она опять, истерично вздрагивая всем телом, скачками выговаривая звуки слов, залилась слезами.

— Мало ли что говорят! Сама-то ты ведь знаешь настоящую правду? Так что же тебя пугает? Бабьи сплетни подворотных кумушек?! Ну, да ладно. Брось, брось, перестань, успокойся! Все теперь прошло, и плакать больше не о чем! Ну, улыбнись!

— Митя, Маша, давай-ка, садитесь отцу на коленки. Я покажу вам, как скачут верхами казаки. Да не бойтесь! Вот так. Ну, теперь держитесь ручонками крепко за пиджак. — Ехал казак вскачь, вскачь!..

Спустил детей сразу на пол.

— Ну, чего же ты, Лиза, все рюмишь? Это что же, без конца, пока табурет под тобой не расклеится? Ну, о чем же?

— Леша, милый, мне страшно. Я ничего-ничего не знаю и ничего не понимаю: что, за что, почему?!

— И нечего тут понимать. Воспользовались белогвардейцы, что мы взяли с тобой шоколад и чулки, и подсочинили кое-что. Ну, вот меня и арестовали, чтобы проверить. И теперь выяснили, что все это неправда, и дело кончено!

— Ах, Леша, Леша, я так испугалась. Ведь и меня в тот же день арестовали: был обыск, все перерыли, и двое суток я не могла выходить из квартиры — у дверей стоял часовой. Народу скопилось на двор, почитай, со всех кварталов, грозили бить окна. И буржуи и свой брат. Насилу разогнали. Потом приходил какой-то маленький бойкий, весь такой стриженный и с портфелем; все выпытывал, не брала ли я золота, или ты? Уж как я тряслась вся! — сама не понимаю, с чего. Все говорили, что тебя уже нет в живых. Ну, потом часового сняли и сказали, что могу ходить, куда угодно. Только вот к тебе не пускали. Да и боязно что-то со двора выходить, ан, и дома не сладко… А потом, знаешь ли, какие только гадости про тебя ни говорили?! Будто ты… жил… с Вальц! — и, стыдливо нахмурясь, покраснела. — Леша, неужели это правда? Ты? ты меня обманул?!

— Что ты, Лиза? Какой, в самом деле, вздор! Я все такой же твой верный и неизменный Алексей!

Она облегченно вздохнула.

— Что же дальше теперь будет? Ты говоришь, все дело кончено? Значит, тебя отпустят опять на свободу? А то без тебя мы пропали. Я совсем потеряла голову. Пушки рычат все дни. Сегодня — особенно. Буржуи шипят на всех перекрестках. Ты ведь знаешь: говорят, что сегодня город сдают…

Выпрямился стрелой. Окаменел.

— Город сдают?! Нет, это неправда. Понимаешь, это неправда!.. — Он быстро зашагал взад-вперед, пристально вглядываясь в окна.

— Леша, боже, как ты похудел и осунулся! Неужели тебя здесь не кормят?!

— О чем ты?.. Что ты говоришь?.. Ах, кормят!.. Успокойся: кормят отлично, а похудел потому, что слегка прихворнул от простуды. Не заметил как-то раскрытой форточки. Но теперь все прошло. Завтра буду на воле. Только знаешь, Лиза, это ужасно неприятное дело. Вальц оказалась простой белогвардейкой и воровкой. Помнишь, как я говорил тогда тебе: не надо было брать ни чулок, ни шоколада. Ах, как я был тогда прав!.. Она так меня подвела, что мне после этого совершенно нельзя оставаться в России. Цека срочно отправляет меня за границу, в Австралию, на работу. Это очень, очень далеко, и командировка протянется — самое меньшее — год, если не больше. Самое ужасное во всем этом то, что совсем не удастся писать. Ведь это за океаном, по ту сторону земного шара. Возможно, что придется пробыть даже несколько лет… десяток, а быть может и больше. И ничего не поделаешь: разве революция и счастье всего мира для меня не дороже? Ну, скажи?! — и он ласково заглядывает в ее вновь заплывшие слезами глаза, прильнувшие к его теплой руке.

— Леша, ах, как это больно! Осиротеть, остаться совсем одинокой во всем свете, без тебя?! Леша милый, миленький мой, отговорись как-нибудь! Мой родименький, не уезжай.

— Какой вздор ты мелешь, а еще: жена революционера! Гордись, что твой муж бросает семью, родную страну, быть может, надолго, быть может, навсегда, чтобы на другом конце света бить своею острою киркою мысли и дела по цепям, оковавшим всех нас. Лизочка, милая, ты только подумай об этом подвиге: разве это не величайшая гордость?!

Нависло тяжелое долгое молчанье с тихим плачем жены.

— Тебя здесь не оставят: детям помогут; словом, ты не пропадешь. В случае чего, отыщи Щеглова, Василия Прокофьича. Он сейчас приехал сюда из Москвы. Все обойдется, поступишь на фабрику. Непременно даже поступай на фабрику. Детей можно пока к тетке в деревню. И, кроме того, ты совершенно свободна. В самом деле, быть может, я совсем не вернусь. Я нисколько на тебя не обижусь, если ты выйдешь замуж за другого, лишь бы он оказался таким же честным и смелым, как я, человеком. Напротив, это будет даже гораздо лучше, чем киснуть монашкой во вздохах о прошлом. Ребятишек, разумеется, только при этом не забудь. Из них надо сделать хороших и крепких людей, умеющих брать жизнь сразу за глотку, а не нагибающихся вниз!

— Леша, мне страшно! Ты так странно сейчас говоришь, будто в самом деле прощаешься. Может быть, ты от меня скрываешь что-то ужасное?

— Вот дура! Чего же мне скрывать? Ничего более ужасного мне не угрожает, иначе я вел бы себя по-другому. Просто я трезво смотрю на вещи и говорю: очень скоро я должен уехать чрезвычайно далеко, так что, быть может, больше никогда не встретимся. Я даже очень боюсь, как бы приказ об отъезде не пришел слишком быстро, например, завтра утром. Тогда это свиданье окажется помимо нашей воли последним. Поэтому давай-ка простимся на всякий случай, как будто бы навсегда, — тем радостней будет новая встреча, если только будет. Вот и все! — и они нежно обнялись.

Он отошел и стал гладить по волосам оробевших детей.

Только Лиза продолжала нервно всхлипывать, как на солнце ручьи после прошумевшей грозы, — через час их не будет.

— Эх, Леша, если бы ты знал, как все это тяжело! Как все это мучительно тяжело, словно вся наша жизнь — вдруг насмарку. Конечно, я тобою горжусь, и еще как! Ведь ты же мой светлый, единственный! Ты не такой, как все! Поэтому-то я так безумно и люблю тебя. Но жить без тебя, знать, что ты далеко где-то скитаешься по чужбине одиноко и, может быть, погиб уже, и только я этого не знаю еще и никогда-никогда не узнаю об этом, — ну скажи, разве это не пытка?! Ах, Леша, Леша, у меня нет больше сил. Это же всю жизнь, ты понимаешь — всю жизнь, как только я встретилась с тобой, я, как проклятая, все мучаюсь вечною пыткою сердца! И домучилась! Вот!..

И в безысходном страданьи эта неинтересная бледная женщина опустила свой прозрачный от плача струящийся взгляд куда-то сквозь пол, силясь что-то отыскать там, в глубине… но ничего не нашла.

— Лиза, здесь срок свиданья всего лишь десять минут: такое уж правило. Я боюсь, что мы много просрочили. Собирайся, моя радость. Лучше зайди завтра опять, предварительно справясь у коменданта по телефону, не уехал ли я?!

Вздохнув тяжело и глубоко, Лиза стала собираться, кутая голову в теплый платок.

— Да, вот еще! Как это, в самом деле, я забыл тебя предупредить о самом главном. То, что я рассказал тебе здесь о своем отъезде, есть величайшая партийная тайна. Об этом никто не должен знать никогда. Ты понимаешь? Ты должна мне поклясться, что никому никогда не разболтаешь об этом, иначе я погибну немедленно и навсегда. Ты понимаешь? Никто, кроме трех членов Цека и тебя не будет знать об этом. Для всех остальных будет широко опубликовано всем в назидание, что за доверие белогвардейцам Зудин расстрелян. Понимаешь, так будет везде напечатано: за доверье, за взятки. Иначе нельзя, ведь в этом я виноват, в этом моя вина, Лиза!.. Но все это будет неправда. Ты теперь знаешь настоящую правду, что я жив, но только уехал далеко, вот и все… Ну, прощай, Лизочка! Будь твердой и достойной своего мужа!

Он наспех перецеловал ребятишек и, облокотясь о стол, смотрел, словно клещами распялив улыбку, как, согнувшись от плача, вышла жена в коридор, как подавлено жались к ее юбке ребята и как потом, вдалеке где-то, гулко раздались опять их звонкие, такие родные и милые голосенки.

Только тогда Зудин больше не выдержал, кинулся в постель и беззвучно зарыдал, дергаясь всем телом и ввинтившись зубами в подушку.

Теперь все кончено. Впереди только маленький, невзрачный и такой скучный, один пустой моментик смерти.

«Все кончено!» — Сколько людей произносили и произносят эти слова, не понимая, что они при этом грубо лгут и думают о чем-то жутком и страшном, которое вот-вот только сейчас непрошенно должно будет начаться взамен того обыденного и привычного, что так уютно тянулось всю их жизнь. Ну, и говорили бы тогда: «начинается что-то ужасное!» — а то ведь нет же: «все кончено!» — сердито подумал про кого-то Зудин и стал успокаиваться.

«Вот уж тут кончено, так кончено!.. — подумал он, — и больше нет ничего впереди, ничегошеньки, даже смерти, потому что ее не почувствую. Почувствую, быть может, острую физическую боль, и то, наверно, какую-нибудь одну десятую секунды, последние ощущения уходящей жизни. Но смерти, самой-то смерти я так и не почувствую, потому что ее нет. Для живого человека ее нет. А мертвый ее не чувствует. Конечно, с точки зрения своей личности, расстаться с жизнью крайне тяжело и обидно», — и он задумался.

«Досадно вот также, что убьют и ошельмуют, и все теперь будут знать, что вот он какой прохвост и мерзавец, этот Зудин, бывший председатель губернской чрезвычайки, который попался на взятках и за это был расстрелян ради победы над капитализмом».

«Ах, если бы опять пожить, хоть немножечко, если б опять, поработать… Вот хоть на фронт бы сейчас… Какой новой и радостной показалась бы ему эта жизнь, и как совершенно по-новому он сумел бы теперь ее направить»…

«Горький позор достанется детям, когда они подрастут и будут слышать от всех презираемое, всеми запачканное имя. Узнают они все подробности и проклянут память родного отца. Неужели нельзя было без этого?! Как жаль, что он не коснулся этого вопроса в разговоре с Ткачеевым! Просто не подумал».

И, сунув руки в карман, Зудин подошел к окну, стекла которого вздрагивали и дребезжали от частых выстрелов. Он взглянул на реку. Лед шел так же упрямо и красиво, как и раньше, хоть все кругом было пасмурно и сыро. Внизу, за желтой стеною, на каменной панели улицы играли дети, потому что их голоса и движенья ручонок мелькали оттуда. Изредка маленькая девочка с тонкой косичкой, в коротеньком плюшевом пальтеце, прыгала на одной ножке, перескакивая через нарисованные ею ж мелом на камнях панели широкие клетки, и косичка ее дергалась кверху. Вспомнилась Зудину его Маша, и снова противный комок стал подступать прямо к горлу. Но Зудин пересилил себя и сел спокойно за стол.

«А может быть, в самом деле, никак нельзя было не шельмовать! Ведь, в сущности, важно только одно, — чтобы дело, дело скорейшего счастья всех людей не погибло. Вот что единственно важно, а все другое…» — и Зудин задумался.

«Ну, что бы было, если бы его расстреляли и потом рассказали бы всем, что убили хорошего товарища? Как бы это было нелепо. Никто ровно бы ничего в этом деле не понял, а главное, никто бы в это не поверил. Сказали бы — если не виноват, тогда зачем же было убивать? Значит тут что-то не так! — И все стали бы думать совершенно не о том, о чем надо было думать».

«И лукаво смеялись бы те, что, прижав робко ушки, жадно тащат по своим одиночным щелям жирные крохи зернистой икры и бутылки вина, намазывая рты голодающим глиной под хохот игривых своих „секретарш“. Иль таких нет?!»

«А сколько есть честнейших товарищей, которые так охотно подбирают, только из любви к искусству, все эти объедки шоколада, всех этих балерин, чтобы бережно хранить эту рухлядь, этот мусор минувшего, как святую культуру прошедшего, катаяся в ней, как сыр в масле, и не замечая в орлином гнезде пауков. И для этой „культуры“ вырывается, может быть, последняя черствая корочка у тысячей новых, еще неизведанных, худеньких жизней, таких молодых, таких лепестковых и так безвременно обреченных теперь на голодную верную смерть. Как не крикнуть всем этим старьевщикам дерзко и смело в лицо, да так, чтобы крик это звякнул кровавой пощечиной:

— Смотрите на Зудина! Был такой негодяй, ради прошлого на одно лишь мгновенье позабывший о будущем. Он убит всеми нами, как презренная тварь, как собака! Вас не прельщает его участь?! Так бросайте ж скорей все старье, всякий хлам, как бы ни был он красив и ценен, и думайте только о будущем! О будущем и настоящем!»

«А может быть, — подумал Зудин, — найдутся и такие, и работой и бытом совсем оторвавшиеся от масс одиночки, что начнут мудрить и придумывать, — чем черт не шутит! — как бы спасти революцию… от масс, от рабочих, от бунта, и додумаются… до балерин с шоколадом. И за гаванской сигарой, студя шоколад в тонком фарфоре, играя массивной цепочкой жилета, они будут мычать так спокойно гладко выбритым ртом:

— Мы, коммунисты…

Что?! А Зудин?! Или этого подлеца, ради вас изувеченного, вы позабыли?!

Нет, пусть эта ничтожная, жалкая личность вопьется вам всем в мозг, как отвратительный клещ, и станет отныне символом предательства, низости, подлости по отношению к честнейшему и чистейшему делу постоянной и вечной революции ради счастья всех обездоленных людей. В этом упрямом и вечном движении вперед и только для будущего, и только для счастья несчастных, — весь коммунизм, и ради этого стоит и жить, и погибнуть!»

Зудин гордо и весело распрямился, сверкнул дерзко искрами глаз и, быстро сев прямо на стол, стал от нетерпенья барабанить по нему пальцами.

Там вдали, за рекой, уже струились черною рябью бесконечные колонны рабочих, и над ними весенний воздух гулко звенел и качался от мощного пенья «Интернационала».

Алексей Иванович ТРАВИН

Следы на карте

Мы живем вдвоем. Я и Еров Максум. Сокращенно моего друга называют Ермаком. Это прозвище крепко пристало к энергичному, задиристому Максуму. На нашем курсе он считается интеллектуалом, немного задирает нос и ходит, как молодой петушок, с пятки на носок. Кое-кто из ребят его недолюбливает и к прозвищу «Ермак» добавляют: «Воображала». На это Ермак отвечает:

— Ну и пусть! Без осанки и конь корова!

Мы — студенты-историки. Нам осточертели разжеванные профессорами истины. Особенно невтерпеж стало с наступлением теплых весенних дней.

— Хочу поглодать что-нибудь собственными зубами,— решительно говорит Ермак. И гложет меня. Все свободное время мы спорим. Спорим до хрипоты, до ссоры. Мелкие проблемы нас не интересуют. В отсутствие профессоров мы чувствуем себя корифеями и спорим об истории народов. Анализируем. Уясняем. Решаем, какова роль в истории отдельного индивидуума. Несет ли он на себе следы, пронесшихся над его головой лет? Подчинена ли жизнь человека законам, но которым в этот период шло развитие всего народа?

— Сколько тебе лет? — сердито спрашивает Ермак, тыча худым пальцем в мой живот.

— Ну, двадцать, а что?

— Несчастный, ты же прожил треть своей жизни, а что сделал, чего добился? Известно ли тебе, что в двадцать лет Александр Македонский был великим полководцем, Пушкин и Лермонтов известными поэтами, Николай Островский героем гражданской войны, Гайдар уже в шестнадцать лет командовал полком, а ты?..

— А я студент третьего курса ис-то-ри-чес-ко-го факультета педагогического института! Разве этого мало?

Ермак после этого изображал на своем скуластом лице эзоповскую саркастическую маску и издавал сатанинский смех.

— Ах, какой подвиг! Какой героизм, какая доблесть! И ты думаешь самостоятельно добрался до этой головокружительной высоты? Да тебя, лодыря, до восьмого класса мамочка подталкивала, до десятого папочка подгонял, а сейчас с курса на курс преподаватели перетаскивают! А сам-то в двадцать лет что ты сделал, я тебя спрашиваю?

Ответом была запущенная ему в голову подушка.

В теории мы тоже не сильны. Мысли наши не самостоятельны. Это компиляция из слышанных нами лекций и прочитанных книг. Логики в наших спорах совсем не густо. Мы противоречим сами себе, отвергаем свои же положения и защищаем мнения противника.

Ермак утверждает, что человек впитывает все особенности эпохи, в которой он живет, и по его биографии можно судить об истории всего народа. Судят же по одной молекуле о всем веществе?

Я это утверждение считаю неправильным. Человек принадлежит не вообще к народу, а к какому-нибудь классу. По отдельному человеку можно судить только об его классе, а не обо всем народе.

Спорили мы не напрасно. Решили «поглодать» своими зубами «историческую косточку» — сесть на лето за изучение архивов. Мы мечтали о великих открытиях. Нашей программой-максимум было не много не мало — перевернуть историю. Программа-минимум — найти интересный документ и пойти по следам упомянутых в нем людей. После сдачи экзаменов мы сели за изучение архивов двадцатых годов нашего бурного столетия.

Несколько недель вместе с архивной пылью мы жадно вдыхали жаркий ветер тех боевых лет. В тихом шелесте пожелтевших листов нам слышался гул отчаянных схваток в узких ущельях суровых таджикских гор.

Донесения о боях с басмачами сменялись рапортами о героизме красноармейцев и милиционеров. И вдруг мне попалась необычная бумага — докладная записка геолога. Подписана она была Ульяном Ивановичем Портнягиным. Геолог доказывал необходимость разведки Дарвазского горного хребта, называл это место кладовой драгоценных металлов и самоцветов.

Сама по себе докладная записка была интересна, но так как она не имела отношения к нашим изысканиям и, считая этот документ случайно попавшим в милицейский архив, мы передали его в Институт геологии. С этого-то, кажется, все и началось. Еще не подозревая, мы нашли то, что искали.

Доктор минералогических наук Хамро Исаева в то время готовила экспедицию на Дарваз. Переданная нами записка заинтересовала ее. Исаева знала автора докладной — Ульяна Ивановича Портнягина, ныне пенсионера, и разыскала его.

Какова же была наша радость, когда Хамро Исаевна, пригласила нас с Ермаком познакомиться с этим человеком. Побеседовать с живым свидетелем тех событий, которые мы — комсомольцы-историки — хотели восстановить по документам! Это была удача.

Целый день мы с другом наглаживали брюки и репетировали свое поведение. Боялись оскандалиться. Но Хамро Исаевна оказалась доброй пожилой женщиной. Как хозяйка медной горы в сказе Бажова, она была окружена сверкающими камнями.

Ульян Иванович Портнягип, высокий старик, вошел в кабинет Хамро Исаевны бодрой походкой. Улыбаясь, поздоровается с хозяйкой, сел в предложенное ею кресло.

— Слушаю вас, Хамро Исаевна,— проговорил геолог скороговоркой человека, привыкшего действовать.

Исаева улыбнулась, вышла из-за стола, взяла с этажерки папку с бумагами, пересела на стул напротив Портнягина.

— Я извиняюсь, что побеспокоила вас, Ульян Иванович, но мне нужно с вами посоветоваться.

— Ну что вы, Хамро Исаевна, к чему извинения. Напротив, я очень рад, что встретился с вами и вижу эту прекрасную коллекцию. Она напоминает мне далекое прошлое.

Портнягин обвел глазами многочисленные стеллажи, заставленные образцами горных пород, руд и самоцветов. Старый геолог не выдержал — встал, подошел к одной из полок.

— Вижу, дарвазские гости у вас появились, Хамро Исаевна. Зеленый турмалин, бирюза! Привет нестареющему красавцу!

Портнягин поднял к свету большую друзу горного хрусталя. В солнечных лучах она засверкала всеми цветами радуги. Полюбовавшись кристаллами, геолог не спеша, как будто ему было жаль расставаться с минералами, сел в кресло и, хитро прищурившись, спросил:

— Недаром, доктор, вы собираете у себя дарвазских гостей, затеваете что-то?

— Угадали, Ульян Иванович. Направляем на Дарваз большую экспедицию. Ваша давнишняя мечта сбывается.

— Моя мечта? — удивился геолог.— А разве вам, Хамро Исаевна, об этом что-нибудь известно?

Хамро Исаевна заговорщицки посмотрела на нас и положила перед геологом найденный нами документ.

— Скажите, пожалуйста, вы помните эту докладную записку?

Портнягин нетерпеливо взял листки и начал быстро читать.

— Неужели та самая докладная? — тихо, ни к кому не обращаясь, удивленно спросил геолог. Он откинулся на спинку кресла и несколько минут рассматривал сверкающие самоцветы.

— Моя докладная! Моя молодость! — И вдруг геолог вздрогнул.

— А карта? Хамро Исаевна, где же карта? Ведь к докладной была приложена моя карта, там были отмечены месторождения золота!

— Карты, Ульян Иванович, не было. Ваша докладная записка лежала в милицейских архивах вместе с донесениями о разгроме банды Караишана. Да... вот познакомьтесь с товарищами, которые ее нашли.

Хамро Исаевна представила нас геологу. Ульян Иванович крепко пожал нам руки.

— Очень рад. Я вам многим обязан, молодые люди, за эту находку. Я, признаться, считал докладную утерянной. Разыскивать было некогда. После экспедиции на Дарвазе я много лет воевал. Потом учился, искал нефть, газ и уран. Жаль, что не найдена карта. Она бы о многом могла рассказать. Кстати, карта была залита моей кровью... Боевое было тогда время! Эта карта побывала в руках у Караишана.

Услышав эти слова геолога, еле сдерживая волнение, я попросил:

— Ульян Иванович, а вы не могли бы рассказать нам о событиях тех далеких лет.

Геолог устало улыбнулся. Положил докладную на стол.

— Тяжело вспоминать прошлое, ребята, да и рассказчик я стал плохой — память подводит. Но я помогу вам. Я ваш должник! — уже с бодрой улыбкой, поглаживая жилистой рукой положенную на стол докладную, произнес Ульян Иванович.— Живы многие участники тех событий. Они рядом. Здесь, в городе.

Мы с Ермаком радостно переглянулись: «Как хорошо, что нам попалась на глаза эта старая докладная записка!»

— К тому же,— продолжал геолог,— не я был героем тех дней. Да вот хотя бы и карту, которая была приложена к докладной, да и мою жизнь спас комсомолец Акбар Ганиев. Вы знаете кто он сейчас? Начальник отдела Комитета государственной безопасности. Многое могут рассказать вам и его жена — народная артистка Бахор Хусаинова, и известный в республике хирург Шерали Байматов, и директор машиностроительного завода Степан Иванович Карев, и учитель Алимшо Саидович Саидов.

Столько известных имен! А один из них, Ганиев Акбар, был в то время комсомольцем! Это было для нас настоящей находкой!

* * *

После разговора с Портнягиным мы снова уже с большим вниманием и интересом пересмотрели те архивы, в которых была найдена докладная записка геолога. Мы искали исчезнувшую карту с отметками месторождений золота.

Карту найти не удалось. Но Ермаку попалась на глаза полуистлевшая серая бумага, написанная химическим карандашом.

Разглядывая расплывшиеся слова в лупу, мы прочитали:

«Чашмаи-поён, 27 мая 1926 года.

Красноармейский гарнизон вместе с доброотрядом принял бой с контрреволюционной бандой Караишана. Бандитов было не менее пятисот конных. Уже сутки сдерживаем напор врагов Советской власти. Нас осталось пять человек. Бандиты окружили и подожгли кишлак. Боеприпасы кончаются. Погибнем, но не сдадимся. Отомстите за нас гадам.

Донесение посылаю с надежным человеком. Если доберется до Янги-Базара, расскажет все.

Командир отряда Васильев».

Изучив это донесение, мы решили, что оно имеет связь с теми событиями, о которых рассказывал геолог, и мы твердо решили выяснить, что же произошло в горном кишлаке Чашмаи-поён в те далекие годы.

Заикаясь от восторга, Ермак кричал:

— Мы пойдем по следам геолога Портнягина и его товарищей. Найдем утерянную карту с отметками месторождений золота на Дарвазе! Вот это будет открытие!.. Вперед, старик!

* * *

Кабинет полковника Ганиева был просторным и светлым. В открытые окна заглядывали зеленые ладони молодых кленов. На блестящем желтом паркете двигались узорные тени. Тишину кабинета нарушал только шелест листьев. Ганиев знал о цели нашего прихода.

— Так значит, вы решили восстановить те события, которые имели место в первые годы Советской власти? Интересно и полезно.— Ганиев задумался. Встал со стула. Долго ходил по кабинету, осторожно наступая на живые паутинки теней.

— Подумать только,— мечтательно продолжал полковник,— все было как будто только вчера, а стало уже историей, которую надо восстанавливать по документам, вспоминать.

Насчет того, что я был героем тех дней, Ульян Иванович, конечно, преувеличил. Если уж говорить о героизме, то героем-то был в то время именно он — Портнягин. Первый русский геолог-энтузиаст. Он, рискуя жизнью, начал исследования полезных ископаемых в горах Таджикистана. В большом костре горит даже сырой хворост, а чтобы разжечь костер, нужны сухие поленья. Я в то время был сырым хворостом, но пригретый большим костром революции, и я иногда вспыхивал.— Ганиев тихо рассмеялся, видимо, довольный своим сравнением. Потом посерьезнел, посмотрел на бумаги, разложенные на столе, и спросил:

— Ну, так чем же я конкретно могу вам быть полезен?

— Расскажите о вашем детстве, как вступили в комсомол? Что тогда делали? — попросили мы.

Полковник подошел к окну, взял между ладоней шершавый лист клена, погладил его, отпустил.

— Детство. А его у меня, товарищи студенты, не было. Просто когда-то я был маленьким. А вот юность комсомольская мне хорошо запомнилась.

— Акбар Ганиевич,— не выдержал Ермак,— что вы знаете про карту геолога Портнягина? С ней у вас тоже связаны какие-то события?

— Карту Ульяна Ивановича? Ну как же, помню. Пришлось мне ее выручать от басмачей.

— А не можете ли вы сказать, где эта карта сейчас? Она исчезла из архива. Мы обнаружили там только докладную записку геолога,— продолжал Ермак.

— Этого, товарищи, я сказать не могу. Не знаю.

— Акбар Ганиевич, расскажите все по порядку о вашем детстве и юности,— попросил я, толкая Ермака ногой, чтобы он не заскакивал вперед и не мешал полковнику сосредоточиться.

— Рассказ будет длинный. Хватит ли у вас терпения, ребята? — улыбнулся Ганиев.

Мы разом кивнули и заверили его, что .можем слушать хоть три дня подряд.

Позднее мы много раз встречались с Акбаром Ганиевичем. Из его рассказов у нас постепенно вырисовывалась картина событий, происшедших в кишлаке Чашмаи-поён.

В тени старого тутовника отдыхает отара. На нижнем упругом суке сидит он, черномазый кишлачный чабан, Ему весело изображать скачущего всадника. В правой руке у мальчика хворостинка — сабля, которой он срубает листья и молодые побеги. Джигит старается дотянуться до засохшего сучка, но хворостинка коротка.

— Не уйдешь, старый шакал, срублю тебе башку! — кричит мальчуган.— Смерть свирепому Караишану! — с этими словами он делает рывок вперед, но, видимо, забыв, что сидит на сучке, падает на землю в середину отары. Овцы разбежались и с любопытством уставились на своего чабана. Мальчишка больно ушибся о мелкие камни, но не заплакал, а сел и стал растирать колено. В это время старый бородатый козел, признанный вожак отары, неоднократно битый мальчиком за упрямство и стремление увести отару в горы, подскочил к упавшему обидчику и больно боднул его в спину.

Мальчик не спеша поднялся, проворно схватил хворостинку, как тигренок, сделал несколько прыжков и огрел козла по спине.

— Вот тебе, шайтан, а потом получишь еще!

Козел тряхнул головой и, видимо, признав власть за мальчишкой, косясь на него выпученным глазом, начал бодро щипать траву. В отаре наступил мир. А через несколько часов стадо спустилось в кишлак.

Солнце ушло за горы. Воздух стал звонким. В ущелье наступили сумерки. Фигура чабана растаяла в серой мгле. Детский голосок слышался то слева, то справа от стада. Это Акбар — кишлачный сирота. Мальчик пасет скот бедняков. Чабан очень мал. Он еле заметен среди крупных гиссарских овец. На вид ему можно дать не более десяти лет, хотя ему уже тринадцать. Черные большие глаза мальчика печальны. Он сильно устал.

Акбар не помнит своих родителей. Они умерли в начале первой мировой войны. Сначала кормили его по очереди соседи, а потом приютил такой же, как и родители Ак-бара, бедняк — Шариф Назиров.

Шариф-ака очень набожен и беспрерывно шепчет молитвы. Он большой друг с кишлачным муллой. Считает его святым человеком. Только Акбар никак не поймет: почему у муллы тысячи голов овец, а у Шариф-ака последнюю сожрали волки? Ведь аллаха они вспоминают и прославляют одинаково усердно. Шариф-ака до щепетильности честен. Бедность свою оправдывает словами: «И гол, да не вор», «И пальцы на руке неравны».

Мулла очень важен, сердит и скуп. Дехкане боятся, но недолюбливают его и про себя называют Караишаном. Это прозвище крепко пристало к старику. Оно точно определяет его внешний облик. Мулла смугл до черноты. Даже белки глаз у него какие-то фиолетовые.

Шариф-ака в прошлом году отдал своего маленького приемыша в чабаны к жадному и свирепому Караишану.

— Пусть служит святому человеку и зарабатывает хлеб,— говорил он важно соседям. На жалобы Акбара отвечал: — Ничего, на дне терпенья оседает золото. Но мальчику не повезло. Осенью на отару, которую пас Акбар, напали волки и разодрали матку с двумя осенчугами. Жадный Караишан больно выпорол пастуха и прогнал со двора. Терпенье Акбара не спасло. С тех пор мальчик возненавидел старого муллу и мечтал ему отомстить. Но где же безродному оборванцу тягаться со служителем самого аллаха, с человеком, который держит в сетях долгов весь кишлак?! Только в воображении да играх мстил Акбар своему обидчику так, как ему хотелось.

Вот и сегодня отвел душу, выпорол Караишана посильнее, чем тот его в прошлом году.

Но, свалившись на землю, Акбар подумал: «А может быть, Караишан и в самом деле святой? Может быть, он узнал, что я его стегаю хворостинкой и наказал меня, за это? А может быть, козел это сам Караишан? Недаром он боднул меня, когда я свалился с дерева». При этой мысли Акбар отыскал глазами вожака отары. Бородатый шайтан вышагивал впереди стада, гордо задрав голову. Ни одна овца не смела обогнать своего грозного повелителя. Старый козел был похож на Караишана, идущего по кишлаку в мечеть. Мальчику стало страшно и он прошептал: «О великий аллах, прости меня! Я больше не буду бить твоего верного слугу Караишана!»

Придя в кибитку, Акбар положил тонкую сухую лепешку на дастархан (Дастархан — скатерть с едой) перед Шариф-акой. Это дневной заработок. Соседи, у которых Акбар пасет скот, по очереди дают в копце дня по лепешке. Иногда перепадает вареная картошка или кусок мяса. Сегодня расплачивался с чабаном старый Карим. У него у самого была последняя.

Мальчику хотелось есть. Кроме двух корней чукри — ревеня, которые он нашел сегодня в горах, он ничего не брал в рот. Но лепешкой Акбар должен поделиться со своим благодетелем. Шариф-ака разрывает половину лепешки па мелкие куски и разбрасывает по дастархану. Вторую половину он откладывает в сторону — на завтрашний день. Вымыв руки, Акбар садится к дастархану. Шариф-ака наливает пиалу жидкого чаю и хрипло говорит:

— Пей и ложись спать. Завтра снова погонишь отару в горы.— Эти слова старик повторяет каждый день, как будто Акбар может сбежать или заняться другим делом. Куда деваться сироте? Он рад, что есть над головой крыша и пиалка горячего чаю на ночь. Спит Акбар в углу кибитки на тряпье, когда-то служившем подкладкой под седло. Тряпье пахнет потом, кишит насекомыми, но зарывшись в него, можно согреться и уснуть. Перед сном мальчик обычно смотрит в отверстие в крыше кибитки, которое Шариф-ака никак не может заделать. Виден кусочек неба и большая немигающая звезда. Акбар любит смотреть на нее. В это время слышится ему колыбельная песня. Слов он не разбирает, а мотив помнит. Мальчику кажется что эту песню пела ему мать. Звезда двигается к верхнему краю дыры, и когда она скрывается, Акбар засыпает.

Сны у мальчика одни и те же. Как голодной курице снится просо, так Акбару — горы лепешек. Но поесть ему всегда что-нибудь мешает.

Бывают у Акбара и светлые минуты. В полдень, после водопоя, когда стадо отдыхает в тени, он забирается на большой гладкий камень и смотрит сверху на таинственный и непонятный мир. Далеко внизу зеленеет кишлак. Шумит свирепый бурный Сурхоб. В это время от кишлака отделяется маленькая точка и, поминутно скрываясь за выступами скал, приближается к Акбару. Это закадычный друг Акбара — Шерали, сын батрака Баймата. Матери у него нет, она умерла в прошлом году. Мальчики сидят натеплой скале и рассказывают друг другу всевозможные истории, в которых значительно больше вымысла, чем правды. Акбару с Шерали хорошо. Он внимательно слушает все и даже завидует маленькому чабану. Ведь с ним в горах случается куда больше всяких происшествий, чем с Шерали, который пока сидит дома. Шерали никогда не обзывает Акбара оборванцем и нищим, потому что и сам живет не многим лучше его. Шерали хорошо поет. Затянет старинную песню, слышанную им когда-то от матери, и на душе у Акбара становится легко, а в груди свободно и тепло. Даже голод проходит. Мир в это время кажется понятным. Все люди — хорошими и добрыми. Шерали — настоящий друг. Частенько он приносит Акбару кусочек лепешки. Делят они его пополам.

* * *

В нескольких километрах от кишлака Чашмаи-поён на крутом каменистом склоне ущелья темнеет отверстие пещеры. Она называется почему-то Ходжи-Мазар — святая могила. Все говорят, что пещера ведет в преисподнюю. Охраняют ее духи. Кто посмеет войти в пещеру, обратно не вернется. Особенно упорно распространял эти слухи мулла Караишан.

Вход в пещеру зарос диким миндалем и со дна ущелья еле виден. Добраться до него можно по старой, заросшей колючим кустарником, тропинке.

В праздник Рамазана в пещере загорается огонь. В темную ночь его видно из кишлака. Многие утверждают, что видели огонь собственными глазами.

Овцы часто пасутся около зловещего отверстия. Мальчик в это время спускается вниз и ждет, когда стадо перейдет к нему. Акбар боится потревожить злых духов — свирепых стражей пещеры. И все же что-то тянет чабана к страшной, черной дыре, хочется проверить: а так ли все это, как говорят в народе.

Иногда Акбару кажется, что пещера совсем не страшна. Он смотрит на черное отверстие часами и ничего особенного не видит. В кустарнике мелькают птички и мотыльки, шумит ветер, шевелятся листья.

Но когда на ущелье спускается туман, очертания пещеры расплываются, и она кажется пастью чудовища, выдыхающего клубы лохматого пара. В это время мальчик верит, что там обитают злые духи. А выглянет солнце, рассеется туман, и пещера опять теряет таинственность, манит к себе. Один раз Акбар решился. В полдень, когда стадо отдыхало, он, царапая колючим кустарником тело, полез по старой тропинке вверх. Руки и ноги мальчика тряслись от напряжения и страха. Вход в пещеру был выше тропинки. Перед отверстием желтела песком ровная площадка. Вцепившись в каменистый уступ, Акбар подтянулся вверх и, лязгая от страха зубами, взглянул сквозь кусты миндаля в черное отверстие. Съежившись, он ждал кары аллаха, но ничего не случилось. Акбар благополучно вернулся к стаду. На другой день утром Акбар ущипнул себя и убедился, что жив, не окаменел и не превратился в ишака. Теперь Акбар решил заглянуть внутрь пещеры. Перед тем, как идти к Ходжи-Мазару, мальчик прочитал все молитвы, которые выучил у Шариф-ака. На площадке перед входом в пещеру он еще раз трижды обратился к аллаху с просьбой: простить за дерзость и... сделал шаг в темноту. Произошло что-то страшное. Вверху раздался густой гул. Треск и писк наполнил преисподнюю. В лицо Акбару шлепнулось что-то теплое и вонючее. «Злые духи!» — мелькнуло в голове мальчика и он, разрывая старый халат, царапая лицо и руки, кубарем скатился на тропинку. Не чувствуя боли, вскочил, побежал. Тут же споткнулся о камень, упал, дико закричал:

— Спасите! Спасите! — Но кто мог услышать его в этой глуши?

Теперь Акбар не сомневался: пещера наполнена злыми духами. Караишан прав. Сейчас с ним расправятся чудовища, плюющиеся такой дрянью. Прикрыв лицо халатом, мальчик начал осторожно подниматься. Он ждал нападения, но к величайшему удивлению никто его не трогал. Вокруг был светлый солнечный день. Над головой порхал желтый мотылек. Из черного зева Ходжи-Мазара непрерывной лентой вылетали голуби. Слышался треск крыльев потревоженных птиц. «Как, только голуби?!» — подумал Акбар. Мальчик в недоумении смотрел на пещеру, стирая с лица голубиный помет.

— А где же злые духи? Где чудовища? Неужели это всего-навсего голуби? А может быть, Караишан обманывает народ и в пещере живут только птицы? Все последующие дни Акбар только об этом и думал. Долго не мог отделаться от страха. Прошло несколько недель, прежде чем чабан решился подняться к пещере. Теперь он стал действовать более осторожно. С тропинки бросил внутрь пещеры несколько камней. Как и в первый раз, раздался глухой гул. Из темного отверстия долго вылетали голуби.

Желание узнать, что же там в глубине, толкало мальчика вперед. Съежившись, как будто ожидая удара, готовый снова бежать, он вошел в темноту. Каждый, даже осторожный шаг, вызывал гул, замиравший вверху. Под куполом летали голуби, наполняя пещеру треском крыльев. Теперь это Акбара не пугало. Голубп — те, что остались в пещере — вскоре успокоились, спрятались на уступах. Только изредка слышалось недовольное воркование. Когда Акбар присмотрелся, то заметил, что сверху идет слабый свет. У пещеры имелся еще выход наружу. Стены были покрыты белыми следами голубиного помета. Никакой преисподней в пещере не было. Пол был покрыт мелкими камешками и чуть заметно опускался в глубь горы.

С этих пор Акбар почти каждый день приходил в свое убежище. Голуби к нему постепенно привыкли и не улетали. Пометавшись несколько минут вверху, успокаивались. У входа за большим камнем Акбар нашел маленький светильник со следами жира. Долго рассматривал этот предмет и гадал: «Откуда он мог взяться, если в пещеру никто не входил?».

Наконец у мальчика мелькнула догадка: «Так вот почему в пещере загорается огонь накануне праздника Рамазана? Сюда кто-то приходит и зажигает светильник! Но кто же?».

Акбар перетащил в пещеру игрушки, тряпье и устроил в ней настоящую комнату.

Мальчик радовался своей тайне.

Название Ходжи-Мазар было страшным. Чабан решил назвать пещеру Рошткала. Красная крепость. Это слово правилось мальчику. Когда в сказках или песнях говорилось о крепости, Акбар всегда почему-то представлял ее красной.

Несколько дней мальчик крепился и не рассказывал Шерали о своей тайне. Но как не поведать другу о таком героическом поступке — он не боится бывать в Ходжи-Мазаре. Шерали с недоверием отнесся к сообщению Акбара и не выказал радости, но, боясь показаться трусливым, полез за другом по каменистой тропе к Ходжи Мазару.

Мальчики, освещая дорогу светильником, обследовали пещеру на несколько сот метров. Дальше пещера сужалась и уходила круто вверх.

Нашли они и второй выход из пещеры. Это была маленькая круглая дыра, расположенная метров на сто выше основного отверстия. Ребята часто забирались вверх и, свесив головы, бросали вниз камни.

А однажды Акбар и Шерали открыли тайну огня, зажигающегося в пещере. Накануне праздника Рамазана, в полдень, Шерали притащил Акбару сдобную лепешку. Есть до захода солнца было нельзя, по когда пустой желудок и рядом пет взрослых, разве утерпишь? Ребята сидели на выступе скалы около верхнего отверстия в пещеру и уплетали праздничную еду. Они собирались бросать вниз камни. Акбар был свободен. Отара отдыхала внизу в ущелье.

Вдруг на тропинке, ведущей к Рошткале, появился человек. Он несколько раз оглянулся по сторонам, согнулся и, укрываясь кустарником, пошел к пещере.

— Кто это? — испуганно прошептал Шерали.— В такую жару из кишлака никто не выходит.

Когда человек поравнялся с пещерой и разогнулся, ребята узнали муллу Караишана. Прижавшись к скале, друзья замерли.

Зачем же пришел Караишан к пещере? Ведь он сам все время говорил, что приближаться к ней нельзя — это разгневает аллаха и он покарает дерзкого смертью.

А старик, еще раз оглянувшись, ловко вскарабкался на площадку и вошел в пещеру. Ребята, просунув головы в верхнее отверстие, стали наблюдать.

Вот сгорбленная фигура Караишана мелькнула в проходе, закрыв собою свет. Сделав несколько шагов, старик остановился, осматриваясь. Ребята слышали, как он шептал молитвы. Мулла трусил. Он повернулся к свету, нагнулся, нащупывая что-то на земле. В руках у него появился светильник.

Старик спешил. В полумраке пещеры он, видимо, не разглядел, что светильником пользовались. Налив в черепок растопленного жира, мулла зажег фитиль, поставил светильник на землю поближе к выходу. Он воздел руки кверху, обращаясь к аллаху. В это время Шерали, думая, что Караишан вместо аллаха вверху увидит его, пошевелился и спихнул в пещеру камень. Булыжник, цепляясь «а выступы, с грохотом полетел вниз. Лежать бы Караи-шану вечно в Ходжи-Мазаре, если бы камень попал ему в голову. Но булыжник упал рядом, разбив вдребезги светильник.

— О, великий аллах, пощади! — услышали ребята отчаянный, испуганный голос муллы, а оглянувшись, увидели, как тот удирает, оставляя на кустах цветные лоскутки и клочки ваты от своего шелкового халата.

Так ребята узнали, кто накануне Рамазана в пещере Ходжи-Мазар зажигает свет.

Вера в аллаха и его святые чудеса у мальчиков после этого случая сильно поколебалась. От сознания, что они обладают великой тайной, ребята ходили гордые и повзрослевшие.

Чесался у них язык рассказать об этом в кишлаке, да вскоре развернулись события, которые надолго заставили ребят забыть о крепости Рошткала.

* * *

Этот пологий холм около Душанбе люди облюбовали давно. Прохладные ветры из Варзобского ущелья вечерами и ночью смягчали жару. Теплые, влажные из заболоченной Гиссарской долины помогали расти овощам, фруктам и хлопку. Близость речки надежно обеспечивала водой для полива, а родники снабжали холодной водой для питья.

Кишлак располагался вблизи торгового центра Душанбе, и дехкане выгодно сбывали все, что выращивали. Но нелегко жилось людям на этом месте. С трудом обрабатывался каждый метр почвы, засыпанный громадными валунами. Может быть, поэтому назвали кишлак Кара-Боло — Черная высота.

Между Кара-Боло и Душанбе еще совсем недавно лежало каменное плато, образованное Душанбинкой. Закапываясь глубже в землю и меняя русло, река оставляла после себя бесплодную каменную пустыню — слой валунов, гравия и песка.

Когда мы узнали, что для встречи с доктором Шерали Байматовичем нам нужно поехать в Кара-Боло, Ермак обрадованно крикнул:

— Замечательно. Я там каждый камень знаю. Я в Кара-Боло родился и провел детство.

Оказывается, в Кара-Боло он не бывал уже больше десяти лет. Вместе с родителями Ермак переехал в Курган-Тюбе на трансформаторный завод.

От пединститута до Кара-Боло мы добирались десять минут. На остановке Ермак шутил по этому поводу:

— Помнится мне, что отец, собираясь на базар в Душанбе, выезжал на своем ишаке за час до рассвета и едва поспевал к началу базара. Кара-Боло стало ближе к Душанбе.

Когда перешли шоссе, Ермак остановился па тротуаре и стал внимательно рассматривать окружающие здания. Прошелся быстро по тротуару вдоль аптеки, жилых домов, а у въезда в республиканскую больницу остановился и, обернувшись ко мне, спросил:

— А где же Кара-Боло? Где мой родной кишлак? Где серые глинобитные кибитки в черных заплатах кизяка?

Я пожал плечами.

Мы вошли на территорию больничного комплекса. Свежий воздух, солнце, зелень и тишина создавали здесь санаторный, курортный вид. Ермак блаженствовал и восхищенно шептал:

— Кара-Боло! Тебя совсем не узнать! Олух! Живу в городе два года, а дальше Комсомольского озера и стадиона не ездил. Представлял родной кишлак таким, каким он был десять лет назад. Вон там у трехэтажного корпуса стояла наша кибитка. Интересно, остался ли от нее хотя бы какой-нибудь след? Наверное, глина от стен пошла все же на раствор или штукатурку?

В хирургическом отделении нас встретили без особого энтузиазма. Дежурная сестра, в белоснежном халате, холодно сказала:

— Во избежание занесения инфекции в хирургию заходить нельзя,— и хотела уйти.

Ермак влил в свой голос весь запас вежливости, учтивости, смирения и попросил:

— Не уходите. Уделите нам одну минуту. Мы договорились по телефону с хирургом Байматовым встретиться в двенадцать часов. Сейчас без пяти двенадцать. У нас очень важное дело.

— С Шерали Байматовичем? — Это невозможно. Он только что закончил операцию и готовится к другой.

— Но Шерали Байматович назначил свидание сам именно в это время, и мы просим доложить ему о нашем приходе.— Уже настойчиво попросил Ермак.

Девушка узнала наши имена, еще раз взглянула на нас и удалилась. Ермак сердито заметил:

— Под этим взглядом так и кажется, что по пиджаку у меня микробы ползают.

Через пять минут, облаченные в белые халаты, мы вошли в кабинет хирурга Байматова.

Судя по рассказу Акбара Ганиевича, Шерали Байматович представлялся нам худеньким, застенчивым старичком со слабым здоровьем. Мы были приятно удивлены, когда нас встретил краснощекий мужчина с веселыми молодыми глазами и резкими уверенными движениями. Пока хирург давал какие-то указания сестре, Ермак шепнул мне: — В этом случае моя теория воздействия эпохи на индивидуума оправдывается. Во всяком случае внешне. Хирург усадил нас на красивые современные стулья с розовыми подушечками из пенопласта. Несколько секунд рассматривал то одного, то другого, как будто по привычке изучал нас и решал, в каком месте резануть скальпелем, потом неожиданно тихо, со вздохом сказал: — Студенты, значит, историки? Завидую! У вас все еще впереди. А наше поколение, как сами видите, уже история. Ну что ж изучайте нас, изучайте!

Особенно удивительными были руки Шерали Байматовича. Они не знали покоя и жили своей жизнью не зависимой от того, что он говорил. Во время разговора хирург укладывал в ровную стопку истории болезней, расправлял рентгеновские снимки, набирал в авторучку чернила, смахивал какие-то, только ему видные, пылинки с халата. На все, что ему хотелось сделать, у хирурга, видимо, не хватало времени й он привык делать одновременно несколько дел.

Закончив рассказ о своем детстве, Шерали Байматович положил большие сильные руки на стол и несколько секунд сидел молча, затем улыбнулся и опять со вздохом сказал:

— Разбередили вы во мне, ребята, какую-то старую, давно зажившую рану. Родина, какая бы она ни была, остается самым прекрасным местом на земле. Вот и я не был в Чашмаи-поён с 1927 года. Как ушел тогда с караваном в Душанбе, так и не возвращался. Был в Индии, в Афганистане, в Чехословакии, а в Чашмаи-поён съездить не собрался. И не потому, что не хочется. Нет! Всю жизнь вижу перед собой этот зеленый полуостровок среди серых скал, опоясанный сверкающими лентами Сурхоба и Сан-гикара, а съездить, повидать родные места не могу. Чувствую, особенно сейчас чувствую,— непростительно это... То, что нет времени, только отговорка, маскировка. Боялся вот так же, как сейчас, разбередить свое сердце воспоминаниями. Только, что сейчас сделаешь? Битого, пролитого да пережитого не воротишь?

Тяжелое и беспросветное было у меня детство. Вспоминать-то даже не хочется. Грязь, голод, темнота и невежество.

Что касается карты Ульяна Ивановича, которой не оказалось в архивах,— ничего не могу сказать. Об этом должен знать что-нибудь Акбар. Вы уж у него расспросите.

От Шерали Байматовича мы ушли влюбленными в этого энергичного, искреннего человека.

На другой день после посещения хирурга, мы побывали на квартире полковника Ганиева, рассказали ему о донесении, посланном из Чашмаи-поён в июле 1926 года, которое мы нашли в архивах. Ганиев опять весь вечер вспоминал свою юность.

Однажды Акбар проснулся от выстрелов и топота конских копыт. Он хотел выбежать на улицу, но Шариф-ака толкнул мальчика в угол и сердито сказал:

— Сиди дома. В кишлак вошли кафиры (Кафир — то есть неверный), русские. Они убивают детей, бесчестят женщин. Мулла Караишан только что прибыл из Ходжи-Оби-Гарма и собственными глазами видел все это.

Шариф-ака расстелил изодранный коврик и стал молиться. Бледное, освещенное неверным светом потухающего сандала, лицо Шариф-ака было тревожно. Акбара охватил ужас перед неизвестностью. Судя по тому, как воспринимает приход красноармейцев Шариф-ака, надвигалось что-то страшное, непонятное. Мальчик забился в тряпье и долго не мог уснуть.

Утром дехкане не выгнали скот на пастбище. Боялись: русские отберут. Маленькому чабану нечего было делать. Когда Шариф-ака ушел, в кибитку влетел запыхавшийся Шерали. Прямо с порога он закричал:

— Акбар, у нас есть лошадь. Нам ее русские аскары дали! Красивая, вороная! Я на ней уже ездил!

Акбар ничего не понимал. Шариф-ака говорит, что русские всё отбирают и убивают детей, а отцу Шерали дали лошадь, о которой тот всю жизнь мечтал?

— Ты, Шерали, врешь. Русские — кафиры, они пришли сюда, чтобы перебить нас,— сердито сказал Акбар.— И поменьше бегай по улице. Поймают — без головы останешься. Так сказал Шариф-ака.

— Неправда, эти русские прогоняют только беков и баев, а бедным помогают,— возразил уверенно Шерали.— Да ты разве не знаешь? Караишан сбежал из кишлака, а аскары — красноармейцы забрали у него всю пшеницу. Сейчас раздают беднякам. Шариф-ака, наверное, тоже получит.

Ребята вышли из кибитки и залезли на ее плоскую крышу. Недалеко, за высоким дувалом, слышались незнакомая речь, смех. Там расположились аскары. По узкому переулку, рядом с кибиткой Шариф-ака, проехали двое всадников. Один беловолосый — русский, другой смуглый — таджик.

— Салом, бачагон! — весело крикнул таджик ребятам и засмеялся.

Мальчики напугались, не ответили.

— Таджик среди кафиров? — удивленно спросил Ак-бар.— И одежда на нем русская!

— А чего ты удивляешься! Многие аскары — таджики,— гордо ответил Шерали.— Лошадь нам привели русский и таджик. Отец отказывался, но таджик уговорил его:

— Бери! Советская власть тебе ее дарит. Теперь бедняки будут хозяевами, а что за хозяин без лошади?

Акбар удивлялся своему другу. Тихий Шерали орал во всю глотку и за одно утро стал знать больше, чем он, Акбар. От приглашения Шерали идти к ним смотреть лошадь, Акбар сердито отказался.

Шариф-ака пришел домой мрачный. Бросил в угол пустой мешок, проворчал:

— Кафиры! Грабители! Не надо мне ворованного хлеба. Лучше умру с голоду. Сегодня пшеницы дадут, а завтра чушку есть заставят. Запретят совершать намаз! Слыхал я о них! Где это было видано, чтобы чужой хлеб задарма брать?

Прошло несколько дней. Аскары никого не трогали. Многие бедняки впервые накормили досыта детей и ездили на собственных лошадях. Аскары ремонтировали кибитку, которую они заняли, и обносили ее высоким дувалом. Жизнь в кишлаке пошла своим чередом. Акбар снова погнал стадо в горы.

Два раза в день, утром и вечером, проходил мальчик возле ворот крепости — так называли теперь кибитку аскаров. Первое время чабан старался проскочить мимо ворот незамеченным, но так как его никто не трогал, он стал рассматривать стоящих на посту красноармейцев. Заинтересовали мальчика длинные, с острыми штыками мальтуки. Часовые весело улыбались маленькому оборванному чабану. Особенно приветлив был один аскар. Русый, высокий, он с любопытством разглядывал мальчика. Однажды, остановив Акбара, сказал:

— Меня зовут Степан, а тебя?

Акбар несмело ответил. Аскар обрадовался.

— Акбар! Вот хорошо! А у меня, брат, дома такой же, как ты, сорванец остался. Стёпа. Степан Степанович. Но какой ты, паря, грязный и оборванный — придется тобой заняться. На-ка, вот пока держи.— Он дал мальчику кусок хлеба, настоящего пшеничного, ароматного хлеба, который Акбар видел первый раз в жизни.— А завтра, сынок,— я теперь тебя так звать буду — что-нибудь придумаем.

На другой день вынес аскар чабану сверток:

— Возьми, это мыло. Умойся. Бельишко там мое, галифе, гимнастерка — пригодятся.

Акбар не знал правильно ли он поступил, взяв подарок от аскара. Что скажет Шариф-ака? Прибежал домой. За кибиткой развернул сверток. Там было чистое солдатское белье, гимнастерка и галифе без единой заплаты. Это было целое богатство. В середине свертка, завернутые в бумажку, лежали два камушка. Один серый — мягкий, другой белый — жесткий. Первый раз в жизни видел Акбар эти вещи. Откусил от серого куска — невкусно, выплюнул.

Откусил от белого — сладко. Завернул сверток, зашел в кибитку, положил перед Шариф-ака.

Шариф-ака рассердился. Белье и галифе бросил в угол, а мыло и сахар приказал немедленно выбросить в речку.

— Мыло русские делают из чушки, а сахар из человеческих костей. Ты опоганил, шайтан, свои руки. Иди, вымой их!

Через несколько дней Степан-ака, как стал называть своего знакомого Акбар, пригласил его в крепость. Отрядный портной подогнал мальчику Степаново обмундирование.

— Эх, если б еще сапоги! — с сожалением сказал Степан. Но сапог такого размера не было. Да Акбар и не горевал. Не знавшие с самого рождения обуви, его ноги покрылись грубой толстой кожей, которая защищала от холода, зноя и от острых камней.

Когда Акбар вышел в кишлак, ребятишки целый день рассматривали его обмундирование. Особенно им нравились пуговицы с пятиконечной звездой и настоящий, хотя и старенький, вытянувшийся солдатский ремень.

Маленький чабан стал каждый день заходить в крепость. Увидев его, аскары кричали:

— Эй, Степан, твой сынок пришел!

Степан-ака, если он не был в наряде, бросал все дела и возился с мальчиком. Он учил его русским словам, сам выучивал от него таджикские выражения. Рассказывал про сына Стёпу. Вместе с Акбаром они чистили коня, чинили сбрую. Но особенно радовался Акбар, когда Степан-ака разрешал ему повозиться с саблей или винтовкой. Он мог часами протирать ствол, разбирать и собирать затвор, смазывать металлические части.

Посещение крепости было для Акбара постоянной школой и праздником. С каждым днем он все лучше и лучше говорил по-русски, заучивал буквы, учился обращаться с оружием. Аскары баловали мальчика. Каптенармус подобрал чабану маленький шлем, а сапожник перетянул ботинки. Они были великоваты Акбару, но сапожник, усмехаясь, успокоил:

— Носи, парень, бедняку все сапоги по ноге.

Теперь Акбар был одет, как красноармеец. Шерали завидовал ему.

Шариф-ака первое время сердился на приемыша, запрещал ему ходить к аскарам.

— Каждое дерево своему саду шумит. Ты правоверный. Они кафиры. Соприкасаясь с ними, ты навлекаешь на себя кару аллаха, нечестивец! — кричал старик каждый раз, как мальчик прибегал из крепости домой. Но Акбар не боялся больше аллаха. После случая с Караиша-ном в пещере Рошткала вера мальчика в его силу поколебалась. А сад, который шумел в крепости у аскаров, был куда интереснее того, что видел Акбар дома, поэтому ему хотелось, чтобы его дерево шумело новому саду.

Как-то раз Степан взял Акбара на стрельбище. Мальчику дали несколько раз выстрелить из винтовки и бросить в ущелье гранату-лимонку.

Со стрельбища Акбар возвращался гордый. В кармане лежали два винтовочных патрона, давшие осечку. Он припрятал их в карман тайно от Степана. Очень уж хотелось показать их Шерали, а то друг мог и не поверить, что аскары брали его на стрельбище.

Когда Шерали прибежал к Акбару на пастбище, они решили положить эти патроны в огонь и взорвать. Костер разгорался медленно. Бросив патроны в огонь, мальчики спрятались за камень. Взрыва не было долго. Акбар выглянул из-за камня и ужаснулся: по узенькой тропинке, где был разложен костер, шел ишак Муллоджана. Подойдя почти вплотную к костру, он с любопытством уставился на огонь, не зная, как пройти дальше.

Муллоджан только что женился и после уплаты калыма у него остался единственный ишак, на котором он делал всю работу по хозяйству. Акбар схватил маленький камень и швырнул в ишака, намереваясь отогнать его от костра, но упрямец только мотнул головой и подошел еще ближе к костру. В это время раздался взрыв. Перепуганный ишак поднялся на дыбы и, сорвавшись с тропинки, полетел в пропасть. Когда мальчики спустились на дно ущелья, ишак лежал на боку, брыкаясь задней ногой, как будто хотел кого-то лягнуть. Через несколько минут нога вытянулась и ишак затих.

— Сдох! — испуганно выдохнул Шерали.— Бежим! Муллоджан нас убьет! — Но Акбар не сбежал. Подавленный свалившимся на него несчастьем, Акбар шел к кибитке Муллоджана и думал:

— Может быть, Шариф-ака был прав. Аллах покарал меня за дружбу с русскими. Теперь придется пойти в батраки к Муллоджану. Отрабатывать стоимость ишака.

Муллоджан сначала не поверил, что его ишак мертв. Это было равносильно его собственной смерти. Ишак был единственной надеждой поправить хозяйство, купить лошадь, баранов. А что может делать дехканин без ишака и коня?

Увидев дохлого ишака, Муллоджан страшно закричал и бросился на Акбара.

Мальчика могли спасти только ноги, и он, промчавшись стрелой по кишлаку, с криком вбежал к аскарам в крепость. Муллоджана часовой не пустил. Рассвирепевший дехканин кричал:

— Пустите меня! Этот сын шайтана убил моего последнего ишака! Я оторву его поганую голову!

Командир отряда Васильев, узнав в чем дело, расхохотался. Велел пропустить Муллоджана в крепость и сказал:

— Акбар не виноват. Это мы не доглядели и дали ему возможность взять с собой патроны. А ишака мы тебе, Муллоджан, дадим.

Муллоджан уходил из крепости с молодым ишаком. У аскаров их было несколько десятков. Боеприпасы, продовольствие, дрова, воду — все в то время приходилось возить на этих выносливых Животных.

А Акбар, уже считавший себя батраком Муллоджана, с благодарностью смотрел на командира отряда Васильева. Он еще раз убедился, что аскары его верные друзья и защитники.

Степану за оплошность пришлось отстоять три наряда вне очереди, но он об этом Акбару не сказал.

Шариф-ака после случая с ишаком Муллоджана еще больше стал ругать Акбара за связь с аскарами.

Но вот произошло событие, которое заставило Шариф-ака изменить свое мнение по этому поводу. Как-то, выпив пиалу своего жидкого чаю, Акбар вытащил из кармана обрывок газеты и стал по слогам читать при мерцающем свете сандала:

— Элек-три-фи-ка-ция — глав-ная за-да-ча Со-вет-с-ской вла-с-ти.

Шариф-ака сначала не обращал внимания, а потом стал прислушиваться. Подсел поближе к Акбару. Удивленно спросил:

— Ты, бача, вправду знаешь эти значки?

— Знаю, Шариф-ака. Меня Степан-ака научил.

— И ты можешь прочитать, что тут написано?

— Могу, Шариф-ака! — с гордостью сказал мальчик.

Старик был потрясен. Он преклонялся перед грамотными людьми. Считал их угодными всемогущему аллаху. За всю жизнь он видел только одного грамотного человека — Караишана. А сейчас его приемыш, безродный сирота, читает газету. На чужом языке. Шариф-ака искренне считал, что общение с русскими принесет Акбару несчастье, а они обучили его грамоте! Старик всю ночь не спал. Ворочался с боку на бок. Утром, нарядившись в новый халат, ушел в крепость к аскарам. Разыскал Степана и долго благодарил за то, что тот выучил Акбара читать. С тех пор Шариф-ака реже ругал мальчика за дружбу с красноармейцами.

И все же старик не принял изменений, происшедших в Чашмаи-поён. Одурманенный сказками корана, он тосковал о мечети. Верующие в нее перестали ходить. Молились дома. Мулла сбежал. Отправлять обряд было некому. Страдая на этом свете, Шариф-ака надеялся на вечное блаженство после смерти. Теперь и на это рассчитывать не приходилось. Он опоганил себя общением с неверными, изменил правоверным, не ушел со своим духовным отцом в горы.

Акбар часто слышал, как Шариф-ака проклинал кафиров — русских, новые порядки и утверждал, что скоро придет конец света. Но безобидными ворчаниями дело не кончилось.

* * *

...Перед приходом в Чашмаи-поён красноармейцев в кишлаке произошло событие, о котором долго говорили. Караишан привез из Ферганской долины молодую жену Бахор. Всех удивил размер калыма: триста баранов, не считая пшеницы, риса и «шара-бара».

Акбар, услышав об этом, подумал:

— Триста баранов! У всех бедняков Чашмаи-поён не наберется столько. Старый святоша купил девушку у бедного, согнутого нуждой, дехканина.

Утверждали, что Бахор очень красива, хотя лица ее никто не видел — оно все время было закрыто паранжой.

Старая жена Караишана Очахон рассказывала, что Бахор увезли к Караишану силой. Девушка день и ночь плачет и отказывается от еды.

Через неделю после пышной свадьбы, справленной Караишаном, Бахор исчезла. Старику передали, что видели ее среди незнакомых мужчин около Гарма. В то время из Чашмаи-поён в Фергану ходили через Гарм, Пингон и Матчинский перевал.

Караишан спешно собрал с пастбища чабанов, родственников и горными тропами бросился наперерез беглянке в погоню. После его отъезда на дворе нашли умирающую Очахон. Караишан запорол старую жену за то, что она не укараулила Бахор. Умирая, старуха, как будто оправдываясь, сказала:

— Она еще ребенок. Все равно умерла бы. Я помогла ей бежать. Ее увез брат и его товарищи.

Но не пришлось Бахор возвратиться в родной кишлак. Караишан догнал беглянку на перевале. Бахор через несколько дней привезли в Чашмаи-поён, а что случилось с похитителями — никто не знает. Такие дела в те годы не расследовали. Но Бахор не смирилась. Она не могла видеть тощего, черного, как жук, старика. Когда в Чашмаи-поён вошли красноармейцы, Бахор скрылась у соседей и осталась в кишлаке. Караишан бежал один.

* * *

Ярким весенним днем в крепости у аскаров Акбар увидел нового человека. Высокий, широкоплечий в белоснежной рубашке. Румяное юношеское лицо обрамляла пушистая бородка.

— Это геолог! Ульян Иванович Портнягин. Приехал прямо из Москвы искать в горах золото,— уважительным шепотом сообщил Степан-ака Акбару.— Золото Советской власти теперь позарез требуется. У буржуев за границей машины покупать. Он университет в Москве окончил. Самое, что ни наесть, высшее учебное заведение. Ученый! Ленина своими глазами видел.

Степан мечтательно поднял глаза к небу и повторил:

— Ленина, Владимира Ильича!

Акбар с восхищением смотрел на Портнягина. Геолог сидел на камне у входа в кибитку и что-то рассказывал свободным от службы и работы красноармейцам. Иногда он наклонялся и чертил на земле линии палочкой. Красноармейцы внимательно слушали. Акбар нерешительно подошел. Геолог был подчеркнуто опрятный, как будто прибыл из другого мира. Когда в сторону мальчика подул ветерок, он ощутил приятный, волнующий запах. Так пахли в горах весенние цветы. Акбар внимательно рассматривал геолога и напряженно слушал, о чем он говорит. А Портнягин рассказывал о Памире. Оказывается в горах есть золото, самоцветы, разные металлы. Золото добывали на Памире еще войска Чингиз-хана. Местные жители Дар-ваза и сейчас моют его в некоторых ущельях.

— Я буду вести разведку полезных ископаемых по ущельям Дарваза. Заметив Акбара, геолог улыбнулся и довольно чисто сказал по-таджикски:

— Инджо биё, бача,— иди сюда, мальчик!

Акбар был окончательно поражен. Такой необыкновенный человек и говорит по-таджикски! Он застенчиво подошел к солдатам и сел на корточки.

— Иди ближе, не стесняйся,— ласково позвал Портнягин.

— Здравствуй, герой! Как тебя зовут?

— Здравствуй, ака, меня зовут Акбар,— по-русски ответил мальчик.

— Э, да ты и впрямь герой. Смотри как хорошо говоришь по-русски. Кто это тебя научил?

— Степан с ним занимается. Это вон тот русый красноармеец, что стоит у ворот на посту... Мальчишка смышленый. Жаль только круглый сирота. Некому за ним присматривать. Крестником мы его к себе в гарнизон взяли,— ответил за мальчика один из красноармейцев.

Портнягин прожил в крепости недолго. Готовился к выезду на Дарваз. Акбар слышал, как командир отряда Васильев говорил геологу:

— Басмачи открыто пока у нас не выступают, но есть сведения, что они готовятся к этому. Опасно вам ехать в горы, Ульян Иванович.

— Ничего. Не опаснее, чем вам стоять здесь маленьким гарнизоном за сотни километров от Душанбе. Сидя в городе, золота не найдешь! — весело отвечал Портнягин.

В эти дни Акбар каждый вечер прибегал в крепость и с упоением слушал рассказы геолога, а придя домой, долго не засыпал. Смотрел на вечернюю звезду, заглядывающую в неровное отверстие на крыше. Ему чудилось волшебное царство: над кишлаком горят тысячи звезд. Ночью светло, как днем. Около Сурхоба гудят сказочные машины — автомобили.

Рассказы геолога разбудили фантазию мальчика, он как будто проснулся, осознал себя человеком и поверил в дерзкую мечту: он тоже может быть таким же, как Портнягин.

В день отъезда геолога Акбар чуть свет прибежал в крепость к аскарам. Разыскал Ульяна Ивановича и со слезами на глазах попросил:

— Возьмите меня на Дарваз. Буду делать все, что заставите — возить инструменты, копать землю.

Степан был здесь же и, с удивлением выслушав просьбу Акбара, недовольно сказал:

— С ума сошел. Мал еще. Придумал — на Дарваз. Вон они выше облаков горы-то.— Степан показал на восток.

— Степан-ака, мне уже четырнадцать лет,— возразил Акбар.

Портнягин долго ничего не говорил. Улыбался. Одет он был уже пo-дорожному: в сапогах, в сером костюме и широкополой соломенной шляпе.

Акбар сел на какой-то ящик и жалобно тянул:

— Возьмите, пожалуйста, Ульян Иванович!

Геолог не выдержал. Обратился к Васильеву:

— А что если я вашего крестника и в самом деле заберу с собой на лето. Мне все равно нужен погонщик. А мальчик мне нравится. Крепкий, смышленый, к горам привык. Не все же ему быть чабаном. С ишаками и конями управляться умеет.

— Смотри сам, Ульян Иванович. А Акбар парень что надо, не подведет,— весело отозвался Васильев.— Но не Судет ли возражать Шариф-ака?

Шариф-ака, поняв, видимо, что с геологом Акбар будет сыт, нехотя согласился. Вне себя от радости Акбар собирал свои пожитки в дорогу. После обеда караван выступил. Провожать геолога вышел весь гарнизон и многие жители. Отряд состоял из пяти груженных инструментами и провизией ишаков и трех всадников. Кроме Портнягина верхом ехали два красноармейца для охраны экспедиции и оказания помощи в земляных работах. На переднем ишаке ехал гордый улыбающийся Акбар. Он поминутно кричал на ишака и легонько хлопал его палочкой по шее.

Шариф-ака, Степан и Шерали проводили Акбара до окраины кишлака и смотрели вслед маленькому каравану, пока он не скрылся за поворотом дороги.

Первый раз в жизни покидал Акбар родной кишлак. В горле катался какой-то сухой комок, который никак не удавалось проглотить. Глаза застилало туманом. Жалко было Шариф-ака, Шерали, доброго заботливого Степана. Даже козел — вожак стада представлялся теперь Акбару послушным. Акбар не оглядывался на кишлак, боялся заплакать. Непонятная светлая грусть охватила мальчика. Что-то в нем плакало и жалело то, что оставалось в кишлаке, а другая часть ликовала; он переступил какой-то рубеж приближался к чему-то большому, неведомому. Будет работать рядом с таким человеком, как Портнягин. Он будет похож на него. Будет во всем ему подражать. Такие минуты бывают у каждого мальчика. Это детство встречается с юностью и уступает ей дорогу. Все, что прошло, было только игрой, а впереди серьезные дела, ответственная работа. Недаром Портнягин, вручая Акбару груженых ишаков, сказал улыбаясь:

— Теперь ты, Акбар,— начальник тыла. В твоих руках все продовольствие и инструменты экспедиции.

* * *

Это донесение мы читали без особого интереса, как и все, что не проясняло событий, имевших место в Чашмаи-поён. Командир отряда милиционер Махмуд Шоев 10 сентября 1926 года сообщал, что на дороге в десяти километрах от Ховалинга при задержании был убит басмач, фамилия которого не установлена. Одет убитый был в халат, ичиги и чалму, но на шее у него оказался золотой крест. Видимо, это христианин и европеец. «В сумке у басмача найдена тысяча рублей золотыми червонцами. Документы и деньги направляю вам».

Следующие несколько листов были написаны арабскими завитушками, и мы в них ничего не поняли. Только на последней странице наше внимание привлекло слово, написанное латинским шрифтом. Присмотревшись, мы прочитали: Portnagin.

Но это же фамилия геолога Ульяна Ивановича, видимо, писавший не смог подобрать арабские знаки и при написании фамилии перешел на латинский шрифт. Но как могла попасть в этот документ, изъятый у басмача, фамилия геолога?

Мы сразу же позвонили к Акбару Ганиевичу и сообщили о своей находке. Полковника эта бумага заинтересовала, и он посоветовал тщательно ее изучить.

Документ, написанный арабским шрифтом, перевели, но ясности он не внес. Наоборот, загадал еще несколько загадок. Это было письмо неизвестного высокопоставленного лица Караишану. Его величали бием, верным слугой веры и эмира. Благодарили за какое-то богоугодное дело и высылали ему лично тысячу рублей золотом. Кафира Портнягина рекомендовалось убрать.

Архивные документы не дали ответа на интересующие нас вопросы. На помощь пришел живой свидетель тех событий. Побеседовать с ним порекомендовал нам полковник Ганиев.

...Бобо Карим, садовник ботанического сада, в молодости жил по ту сторону Пянджа. Несколько лет служил в пограничной охране, а в описываемый нами период был проводником некоего Исламбек-хана. Бобо Карим перешел на сторону Советской власти и сражался против басмачей.

Рассказ Бобо Карима помог нам понять, почему Кара-ишан так активно охотился за геологом Портнягиным.

* * *

На берегу горной реки, под ветвями старой шелковицы, стоял пограничный кордон.

Служебное помещение и конюшня давно не ремонтировались, и крыша во многих местах провалилась. Двор зарос бурьяном. Всюду чувствовалось запустение.

Граница с царской Россией в этом месте шла по фарватеру горной реки. Охранялась формально, а после свержения царя и бегства эмира совсем была открыта. На кордоне стояло отделение босых полураздетых аскаров. Форменными у них были только фуражки. Остальное солдаты носили, что бог послал.

В отдельной недавно побеленной комнате сидел розовощекий «господин». Так называли его солдаты. Они не знали ни фамилии, ни имени, ни звания этого человека. Офицер, сопровождающий «господина», приказал:

— Выполнять все его желания. Это наш гость.

Гость не спеша приводил в порядок свои длинные холеные ногти. Близоруко склонился над дорожным прибором, выбирал необходимый инструмент и, сощурившись, выстригал заусеницы, шлифовал неровности ногтей. Казалось, кроме заусениц, господина ничего не интересует. Когда «господин» заканчивал маникюр, в комнату вошел высокий широкоплечий человек, одетый в полосатый халат, вышитую черную тюбетейку и мягкие хромовые сапоги. Длинное горбоносое лицо обрамляла черная, кудрявая борода. Но голубые глаза и белая кожа изобличали европейца.

— Салом алейкум! — приветствовал вошедший «господина», по-восточному прижимая руку к сердцу и склоняясь в глубоком поклоне.

«Господин» медленно повернулся к вошедшему, внимательно посмотрел на него и, продолжая чистить щеточкой ноготь, сказал:

— Оставьте, майор, этот маскарад. Надеюсь, нас никто не слышит?

— О нет! Во всем доме только проводник. Он в соседней комнате. Но этот кретин и по-таджикски еле разговаривает!

— Ну вот и хорошо. Говорите на человеческом языке, садитесь.

Но вошедший не сел, а продолжал стоять уже вытянувшись по-военному, «Господин» больше не повторял своей просьбы. Закурив толстую сигару, он строго продолжал:

— Вами, майор, недовольны. Вы думаете: отрастили бородку, напялили на себя дурацкий халат и этим выполнили свою задачу! Нет, майор! Нужны дела! А дел у вас нет. Занимаетесь мелочами. Забыли, что орел мух не ловит. Большевики укрепились в Туркестане. Осваивают Восточную Бухару. Сейчас во всех крупных населенных пунктах гарнизоны красноармейцев или милицейские формирования. А где ваши контрмеры? Где ваши знаменитые курбаши, с которыми вы собирались удержать Восточную Бухару. Может, они рассчитывают сто лет сидеть на нашей шее, прячась в горах? Не выйдет! Нужны смелые, эффективные действия. Восточная Бухара должна остаться под нашим влиянием! — уже приказным тоном закончил «господин».

— Но, сэр, вы же знаете, что мною сделано все, что было в силах. Наместник эмира Ибрагим-бек объявил газават, но массового наплыва в его армию нет. Обещаниями земли и воды большевики свели дехкан с ума. Кроме того, для активных и эффективных действий нужны оружие и деньги. Красную Армию недооценивать нельзя. Больше того, всюду, как вы заметили, создаются местные формирования милиции. Они плохо вооружены, но преданы Советской власти.

— Чепуха, майор! Я вас не узнаю! Где былой боевой дух? Здесь, на Востоке, как раз все на нашей стороне. Религиозный фанатизм населения, национализм, ненависть к русским из-за зверств царских чиновников. Надо поднять все на борьбу с большевиками. А про Ибрагим-бека мне больше не заикайтесь. Что вы хотите от старого конокрада. От медного лба золотых мыслей не дождешься. Не от хорошей жизни эмир оставил своим наместником этого кретина. Берите все в свои руки. Ибрагим-бек и другие — это пешки. Надо умело их расставлять. А вы положились на безграмотных олухов! Газават не удался — не беда! Действуйте мелкими бандами. Уничтожайте руководителей, активистов. Рубите столбы — заборы сами упадут. Не забывайте, майор, рядом Индия! Это пороховая бочка, а большевистская зараза — фитиль. Представляете, что произойдет, если они проникнут в Индию?

«Господин» с выражением ужаса уставился в окно. Ему, видимо, представилось то, что могло бы сейчас произойти, если бы большевики проникли в Индию.

Майор тоже посмотрел в окно и, как рапорт, выпалил:

— Да, сэр, этого допустить нельзя!

— А раз нельзя, стало быть надо действовать, черт возьми! При плохих картах всегда с козыря ходят! Вы забыли, как действовали наши великие предки? Если бы они шевелились, как вы, разве мы владели бы одной четвертой частью земной суши? — сердито швырнув окурок сигареты в угол комнаты, «господин» энергично собрал пилочки, сложил их в футляр, закрыл его и только тогда повернулся к майору.

— Оружие сюда поступит через несколько дней. Организуйте его переправу. Смотрите, чтобы оно попало в надежные руки. Деньги вон в том чемодане.

Майор посмотрел через плечо в угол комнаты и увидел серый большой чемодан. Сообразил: «Если полный, повоевать можно».

— А теперь особое задание,— понизив голос, сказал «господин». — Большевики занялись богатствами Памира, они уже направили туда несколько геологов. Их особенно интересует Дарвазский хребет. Это наиболее доступный и перспективный участок разработки полезных ископаемых, в том числе и золота. Несколько месяцев тому назад туда направлен способный молодой геолог — коммунист Портнягин. Необходимо организовать за ним наблюдение. Пусть поработает сезон, а осенью ликвидировать. Взять результаты разведки. Придет время и я сделаю вас, майор, директором золотых приисков на Дарвазе. Согласны?

— Слушаюсь, сэр!

Бобо Карим слышал разговор гостей и понял его содержание. За время службы на погранзаставе он выучил английский язык, которым пользовались многие офицеры.

Аскара потрясло оскорбительное отношение гостей к таджикам, презрительный отзыв об руководителе газавата Ибрагим-беке.

Бобо Карим и раньше подозревал, что его новый господин, к которому его временно приставили проводником — не мусульманин, но он никогда не думал, что этот человек преследует совсем другие цели в борьбе против коммунистов, чем они, правоверные слуги аллаха.

Его новый господин собирается стать директором золотых приисков на Дарвазе. Он использует таких, как Бобо Карим, для захвата богатств Восточной Бухары, а судьба ислама, оказывается, его мало интересует?

Много времени прошло с тех пор, как Бобо Карим подслушал разговор на старой пограничной заставе. Много седых волос появилось у него. Ни одна рана зарубцевалась на теле, пока он окончательно понял, на чьей стороне ему надо сражаться за хорошую жизнь. Только этот разговор дал начало перевороту в его душе и стал одной из причин перехода на сторону Красной Армии.

* * *

Вспоминая детство, полковник Ганиев преображался. Громкий, привыкший командовать, голос становился тихим и добрым. Острый внимательный взгляд теплел и грустнел.

Встречал он нас с Ермаком приветливо и даже ласково. Откладывал все свои дела, усаживал за маленький столик, в углу кабинета, и угощал чаем с конфетами и печеньем.

Такое отношение Акбара Ганиевича нас немного смущало и озадачивало, но как-то все выяснилось.

Провожая нас после одной беседы, Акбар Ганиевич грустно сказал:

— Не родила мне Бахор детей. Болела она в детстве. А были бы мои сыновья такими же, как вы... Счастливые вы ребята! Только не осознаете этого счастья. Да это не беда. В солнечный день не заметен самый яркий прожектор. Это мы, старики, кому знакома темная ночь прошлого, видим, как вам сейчас светло!

За это стоило страдать, мучиться и умирать.— Закончил Акбар Ганиевич, как будто отвечая каким-то своим мыслям...

В этот раз, когда мы рассказали полковнику о встрече с Бобо Каримом и показали перевод найденного нами документа, он особенно много рассказывал.

* * *

Никогда не думал Акбар, что мир так велик. Пятый день ехали они по каменистым тропам, а Дарваз все еще был впереди. Там, где ущельй раздваивались, Ульян Иванович вынимал карту, долго изучал ее, смотрел на компас и горы, потом решал, в каком направлении двигаться дальше. Навстречу каравану с гулом и звоном неслись кристально чистые горные потоки. Мальчику казалось, что это течет не вода, а само голубое небо, покрытое белыми барашками. Острые вершины гор распороли его и девственная голубизна течет по ущельям, обдавая путников брызгами.

Альпийские луга радовали глаз. Пахло травами и цветами. Попадались скалистые кряжи. Серые, голубые, коричневые глыбы складывались в сказочные соцветия и были похожи на рассказы геолога о далеких городах и странах. Кишлаки попадались все реже. Ближе вырисовывались снежные шапки и треугольные языки ледников. По ночам было холодно спать.

Из всех встречных ручьев геолог брал пробы песка. Промывал его. Искал золото. Пока Ульян Иванович вместе с красноармейцами производил свои работы, Акбар разгружал ишаков, отпускал их пастись, а сам готовил обед.

У одного горного потока Портнягин задержался надолго. Уже стемнело. Акбар ждал товарищей, помешивая ложкой готовый суп. Ульян Иванович вернулся оживленный с мокрым лотком в руках. Задорно подмигнув Акбару, крикнул:

— Акбар, посмотри сюда.— На ладони геолога сверкала в свете костра, как уголек, кучка песку.

— Золото! — прошептал Акбар.

— Да, мальчик, золото. Эти песчинки нужны нашему народу, революции.

Наутро пошли вверх по ручью. Ущелье круто поднималось. Идти было тяжело. Несколько раз в день брали пробы, и золото становилось все богаче. Геолог радовался, торопил караван вперед. Около ручья шла торная тропинка. По ущелью ходили люди. Портнягин решил перестроить караван. Теперь впереди дозорными ехали красноармейцы.

— Если в ущелье моют золото старатели, от них можно ожидать всего — народ отчаянный,— предупредил геолог.

Вскоре ущелье сузилось и совсем исчезло, упершись в каменную, почти отвесную стену метров шесть высотой.

Ручей вытекал из-под скалы. Дно ручья было песчаным. По берегам лежали небольшие кучки промытого песку. Осмотрев их, Ульян Иванович сказал:

— Здесь недавно работали. Надо быть осторожными. Золотишники не любят, когда к ним приходят без приглашения.

Дальше ущелье превращалось в каменистое плато. Портнягин весь остаток дня осматривал и измерял его. Вернувшись к вечеру, сказал:

— Остановимся здесь. Под этим каменным слоем находится слой золотоносного песка. Его нанесла древняя подземная река. Ручеек многие тысячи лет выносит песок в ущелье. Нам надо узнать, каков слой песка под каменной подушкой и стоит ли здесь организовывать промышленную добычу.

Утром геолог собирался начать работы на плато. До завтрака наметил места, где нужно было пробить три вертикальных шурфа. Когда позавтракали, начали раскладывать инструменты: ломы, кирки, лопаты. В это время с горы грохнул выстрел. Пуля с визгом пролетела над головой красноармейцев и ударилась в камень.

— Всем спрятаться за скалой,— крикнул Портнягин,— не стрелять!

Укрывшись за камнем, Ульян Иванович осторожно выглядывал из-за него, стараясь рассмотреть, откуда стреляли. На западном склоне ущелья поднималось голубое облачко.

Акбар вместе с красноармейцами сидел за скалой. В ушах звенел противный визг пули и сочный шлепок в камень. Красноармейцы готовили патроны, гранаты. Лошади и ишаки были отведены в безопасное место. Ульян Иванович по-таджикски крикнул:

— Кто вы, почему стреляете?

Вместо ответа со склона тоже спросили:

— А вы кто? Зачем заняли наш прииск? Убирайтесь, пока мы вас не перебили!

— Мы геологи. На вашем месте работать не будем. Мы не моем золото.

За камнем долго молчали. Видно совещались. Потом тот же голос спокойно спросил:

— А сколько вас человек?

— Выходите, сами увидите сколько,— ответил Портнягин.

— Стрелять будете?

— Не будем, — заверил геолог.

На скале опять долго молчали. Потом крикнули.

— Не верим. Выходите вы первые.

— Я выйду,— крикнул геолог,— но дайте слово, что не будете стрелять.

— Клянемся аллахом! Раз по-хорошему, то по-хорошему.

Ульян Иванович, предупредив красноармейцев быть наготове, вышел из-за камня и пошел к западному склону. Навстречу геологу в изодранном халате, в грязной серой чалме вышел тощий бородатый таджик, а за ним еще двое. Те были с длинными ружьями — мальтуками. Подойдя вплотную, Портнягин поздоровался со всеми за руку. Сели на камень. Геолог угостил незнакомцев папиросами.

Старателей было трое. Они только что обменяли намытое золото на продукты и вернулись снова работать. Несладко им жилось. Используя примитивные приспособления, бедняки едва кормили своим промыслом многочисленные семьи, которые жили в соседних кишлаках. Последнее время часто нападали басмачи и отбирали золото. Геологов старатели тоже приняли за басмачей. Теперь они извинялись за выстрел и за враждебную встречу.

Ульян Иванович долго разговаривал со старателями и уговорил их бросить промысел и идти работать к нему — рыть шурфы. Заработная плата, которую он им определил, была больше чем их вольный заработок.

Старатели оказались хорошими тружениками. Они без устали по двенадцать часов в день долбили каменистую землю.

Теперь взрослых вместе с Ульяном Ивановичем было шесть человек. Разбились по двое на шурф. Акбар охранял лагерь и готовил обед. В свободное время тоже работал на ближнем шурфе.

Дехкане, загнанные нуждой в горы на добычу золота, ничего еще толком не знали о Советской власти. Рассказы Ульяна Ивановича о революции, гражданской войне, о Ленине для них были открытием. Не поверили бы, приняли за сказку эти рассказы старатели, если бы не видели собственными глазами кусочек той новой жизни, о которой говорил геолог Портнягин. Геолог — ученый человек, работает вместе с ними, относится к ним, как к равным, учит грамоте таджикского мальчика Акбара, мечтает сделать всех счастливыми и богатыми. Такого отношения к себе они не встречали со стороны образованных людей.

Небольшая геологическая партия вскоре превратилась в дружный спаянный трудовой коллектив. Но работа продвигалась медленно. Каменная подушка была неподатлива. Ежедневно приходилось затачивать и закалять тяжелые ломы. Шурфы опускались вниз всего на пятнадцать — двадцать сантиметров в сутки. Геолог спешил. До наступления холодов нужно было закончить работу по разведке этого месторождения. Снег здесь выпадал в сентябре. Оставалось менее двух месяцев работы.

Первым продолбили один из дальних шурфов. Под шестиметровой каменной подушкой оказался полутораметровый слой гальки и песка с богатым содержанием золота. Ульян Иванович так и светился от радости. Он снова измерил треугольную площадку и долго высчитывал что-то у костра. Уставшие рабочие и красноармейцы спали. Акбар сидел около Портнягина и заглядывал в блокнот на столбики цифр.

— Знаешь ли ты, Акбар, сколько здесь под каменной подушкой золота? Если золотоносный слой везде полтора метра, а я думаю, в вершине треугольника он даже больше, то объем песка и гальки при площади плато в пять квадратных километров составляет семь с половиной миллионов кубических метров.

Под этим плато лежат промышленные запасы золота.

Добывать его, Акбар, будет трудно. Нужна хорошая дорога, жилье. Тысячи три тонн взрывчатки. Мы сбросим эту каменную подушку с золотоносного слоя и возьмем золото.

Ульян Иванович, обхватив коленки руками, долго раскачивался и улыбался одними глазами. Потом он оглянулся через плечо на Акбара и мечтательно сказал:

— Через несколько лет придут сюда сотни рабочих. Загрохочут взрывы. Золото будут добывать машины. Люди вспомнят и нас с тобой, Акбар, добрым словом. Мы разведали им хорошие запасы металла. А теперь иди спи. Я сегодня до полуночи на посту.

Ульян Иванович оделся в фуфайку и отошел с винтовкой в тень скалы.

Оставшиеся два шурфа поддавались плохо. Каменная подушка здесь была толще. Но для подтверждения расчетов геолога их нужно было пробить. Работали от зари до зари.

В один из дней, когда Акбар готовил завтрак, на него налетел порыв влажного холодного ветра и принес стаю желтых листьев белой акации. Мальчик осмотрелся вокруг. Из-за Дарваза ползла темно-синяя туча. Она зацепилась за белые вершины и казалось запачкала их своими рваными боками. Акбар понял — наступает осень. Мальчику стало грустно. Он вспомнил Степана, Шерали, Шариф-ака. Помнят ли они его? Скоро придется возвращаться в Чашмаи-поён. Сердце Акбара радостно забилось.

Геологи вечером возвратились особенно уставшие, но довольные. Удалось пробить еще один шурф. Слой песка и гальки оказался таким же — полтора метра. Наутро все решили работать на последнем шурфе, и как только он будет закончен, собираться в обратный путь.

Утром у Акбара кончились дрова. Захватив топор, он ушел на западный склон за сушняком. Возвращаясь с вязанкой, мальчик заметил около костра двух человек. Они торопливо рылись в мешках и что-то искали. Акбар подумал, что это рабочие ищут инструмент, но спустившись ниже, заметил невдалеке двух оседланных лошадей, а присмотревшись увидел, что мужчины в новых халатах и меховых шапках.

— Кто вы и что тут делаете! — крикнул мальчик. Незнакомцы выпрямились и, вытащив из-за пазухи пистолеты, направили их на Акбара.

— Эй, бача, иди сюда. Не бойся. Покажи, где деньги, золото и бумаги вашего геолога.

Акбар сообразил: «Басмачи!» Бросив дрова, он метнулся в сторону за камень, прячась в кустарнике, пополз вверх на плато. Сзади раздались выстрелы. Пули шлепнулись рядом с Акбаром и обдали его каменной пылью, Акбар закричал:

— Ульян Иванович, басмачи! Басмачи!

Со стороны плато послышался топот и выстрелы. Оружие — две винтовки, два мальтука и пистолет геологи всегда брали с собой.

Услышав ответные выстрелы, басмачи вскочили на коней и ускакали вниз по ущелью, бросив развороченное имущество геологов.

Вскоре все собрались в лагерь. Портнягин радовался, что Акбар невредим.

Мальчик рассказал геологу, что пришельцы искали деньги, золото и бумаги начальника. Ульян Иванович недоумевал: «Какие бумаги искали бандиты? Он принял решение с утра выступать в Чашмаи-поён. Не закончен был один шурф в вершине треугольника плато, но делать было нечего. Рисковать людьми и результатами разведки было нельзя. Басмачи, обнаружив отряд, на этом не успокоятся и, конечно, вернутся сюда с большими силами»,— думал геолог.

Старший из старателей подошел к геологу и посоветовал:

— Товарищ начальник, надо уходить, завтра басмачи сюда вернутся. Придут опять оттуда. Другой дороги им нет. Нам этой дорогой идти нельзя — встретимся с басмачами. Их много, нас мало. Я знаю дорогу через перевал. Трудная дорога, но ближе. Выйдем прямо к Калай-Хумбу. Надо идти. В горах скоро будет снег, тогда не пройдем.

Геолог за время работы убедился в честности и преданности рабочих. На них можно было положиться.

Ночью шурфы засыпали. Оставшийся щебень разровняли. Теперь никто не мог воспользоваться ими для разработок золота.

Утром маленький караван двинулся в трудный путь через заоблачные перевалы.

Со дня на день можно было ожидать снега и буранов. Двигались день и ночь с маленькими привалами.

Кто не ходил по памирским горным тропам, тот никогда не узнает настоящего страха и не оценит мужества, настойчивости и смекалки местных жителей, проложивших эти небесные серпантины. Представьте себе пропасть, у которой не видно дна. На несколько сот метров внизу ползет, клубится по ущелью белесая туча. Где-то еще ниже глухо шумит то ли река, то ли дождь из этой тучи. Над головой нависли- серые скалы, светит остывающее осеннее солнце. По ущелью гудит порывами сильный ветер. Вы шли по тропинке шириною в две ладони, на которой еле помещается лошадиное копыто. Но это была настоящая тропинка! Ад начинается впереди.

На отвесной скале каким-то чудом пробита небольшая щель, в которую вставлены стволы прочной, как железо, горной арчи. Какой сорвиголова и когда занимался строительством этого воздушного моста над пропастью? Жив ли он и не свалился ли в клубящуюся облаками бездну?

Такие сооружения сильно задерживали марш. Лошадей и ишаков приходилось разгружать, груз переносить на себе. Лошади прижимались боком к скале, дрожа каждым своим мускулом, осторожно шагали по колеблющимся настилам. Ишаки были более равнодушны к опасности. Понурив голову, они, как и на равнине, безразлично переставляли ноги.

На последнем перевале перед Калай-Хумбом караван попал в мокрый снег. Все вокруг побелело. Тропинка исчезла, слилась с белыми склонами гор. Одна из лошадей поскользнулась и съехала задними ногами с тропинки в обрыв. Красноармеец, шедший впереди, пытался удержать животное за повод, но конь, вскрикнув, как человек, цепляясь за скалы, с грохотом обрушился вниз. Несколько минут слышен был шум, затем все стихло. Весь рабочий инструмент вместе с лошадью ушел в пропасть. Ульян Иванович приказал двигаться медленно, придерживаясь за кустарник и камни на склоне. В мокрой, изодранной колючками, одежде, с исцарапанными руками и лицами, на шестые сутки геологи вышли на большую тропу к Калай-Хумбу.

* * *

В высокогорном кишлаке располагался штаб предводителя басмаческих банд Караишана. Больше года бандиты грабили таджикские и киргизские кишлаки, пьянствовали, угоняли скот. На красноармейские гарнизоны не нападали — боялись. Сегодня Караишан созвал к себе на военный совет всех подчиненных ему курбашей. Накануне прибыл из-за кордона посланник самого эмира. Вручив Караишану письмо и сверток с подарками, он сердито сказал:

— Я Исламбек-хан. Послан к вам его величеством эмиром Бухары. Соберите руководителей вашего войска на военный совет.

В небольшую чайхану, застланную дорогими коврами, явилось человек двадцать. Среди курбашей выделялся дородный чернобородый Исхак — крупный каратегинский бай. Он с презрением смотрел на важного разодетого Караишана. Главарем всех банд, как самый богатый, должен был быть он — Исхак, а не этот засохший святоша, захвативший власть. Караишан и Исламбек-хан, обложенные подушками, сидели в углу чайханы. У Многих курбашей были красные, опухшие от пьянства и злоупотребления кокнаром и гашишем лица. Мутные глаза бандитов дико блуждали, выжидательно останавливались на незнакомом человеке: чего-то привез этот чернобородый, белолицый посланник эмира?

Когда все собрались, Караишан поднял руки вверх, призывая к молитве. Курбаши и гость последовали его примеру. Прочитав молитву, Караишан торжественно начал:

— Великий, всемогущий владыка мусульман, надежда и солнце Востока, повелитель всех правоверных — эмир Бухары, да продлятся бесконечно его дни, соизволил прислать своего представителя уважаемого Исламбек-хана. Защитник ислама, наместник аллаха на земле, щедрый из щедрых в знак уважения к нам и надежды на наше усердие, прислал нам в подарок вот этот бесценный шелковый халат.

Караишан взял из угла довольно дешевый в зеленую полоску халат и, бережно прикасаясь к нему пальцами, показал курбаши, а затем поцеловал его и положил на прежнее место. Курбаши, как по команде, приложив руки к сердцу, подобострастно склонили свои головы в сторону халата. Некоторые из них скрыли в усах пренебрежительную улыбку. Если щедрый из щедрых дарит дешевые халаты — нелегко ему живется. Обеднел в изгнании он, сбежав от большевиков за кордон.

А Караишан продолжал.

— Проявив щедрость и доброту, повелитель гневается на наше бездействие и приказывает готовиться к выступлению против большевиков.— Караишан величественно поднял бороду и грозно осмотрел собравшихся.

— Важничает старый шакал,— прошептал Исхак своему соседу курбаши Мавлону.

— Впотьмах и гнилушка светит, уважаемый Исхак. Посмотрим, как будет командовать!

Исламбек-хан во время речи Караишана не проронил ни слова. Он только качал головой, как бы утверждая каждое предложение хозяина.

— В первую очередь, мы считаем своим долгом,— обратился Караишан к Исламбек-хану,— отдарить повелителя за его щедрость. Исламбек-хан довольно улыбнулся и поклонился в сторону предводителя басмачей.

— Поручаю тебе, курбаши Исхак...

Курбаши Исхак встал и, приложив руку к сердцу, склонил голову в ожидании приказания. Курбаши прятал глаза. В них сверкала ненависть к Караишану.

— Поручаю тебе доставить великому эмиру тысячу голов баранов, две тысячи бараньих шкур, сто пар ичигов и пятьсот мешков орехов.

Курбаши Исхак низко поклонился и тихо сказал:

— Осмелюсь доложить, уважаемый домулло, бараны сгоняются в Пингонское ущелье на зимовье. К зиме нужное количество соберем. Весной через Сарычашму отправим светлейшему эмиру. Только сопротивляются дехкане, не хотят отдавать баранов.

Караишан как бы не расслышал этого замечания курбаши Исхака и, сверкнув в его сторону злыми глазами, продолжал:

— Все отряды привести в боевую готовность. Весной выступаем на Чашмаи-поён. Мы уничтожим красных собак и двинемся в сторону Душанбе. Да поможет нам аллах. Караишан снова поднял руки вверх. Все прочитали молитву. Тихо разошлись.

Когда курбаши ушли, Исламбек-хан, склонившись к Караишану, негромко сказал:

— Есть задание лично вам. На Дарвазе работает русский геолог Портнягин. Он останавливается в Чашмаи-поён. Вы должны его уничтожить и завладеть всеми картами и записями. Это очень важно. Если вы исполните это поручение — получите звание полковника и тысячу таньга золотом. Дело это угодно всемогущему аллаху и светлейшему эмиру Бухары. Карты и записи вы должны передать мне. Вознаграждение также получите от меня.

— Будет сделано, господин! — низко склонившись и прижав обе руки к сердцу, ответил Караишан.

— Но учтите, геолог работает с охраной, очень умен и легко в руки не дастся. Этой осенью он ушел из-под носа одного отряда. Сейчас, говорят, он благополучно прибыл в Чашмаи-поён.

* * *

Возвращение в Чашмаи-поён для Акбара было невеселым. Шариф-ака из кишлака исчез. Он сбежал в горы к Караишану. После таких вестей у Акбара потемнело в глазах и похолодело в груди. За последнее время он нашел ответы на многие вопросы. Мир стал казаться устойчивым, простым и ясным. Понятно было, где друзья, где враги. И вдруг человек, который не дал ему умереть с голоду,— бросил его — ушел к басмачам. Акбар был привязан к Шариф-ака, как к родному отцу. Вытирая набегающие слезы, мальчик думал:

«Караишан — враг Степана, Ульяна Ивановича, его, Акбара. Он враг всех бедняков. Почему же Шариф-ака ушел к этому человеку? Ушел к своему врагу. Бросил друзей». В голове мальчика снова все перепуталось, стало непонятным и его охватил страх. Как же будет он жить дальше? Стыдно было идти к аскарам, встречаться с Улья-ном Ивановичем. Акбару казалось, что он сам сделал что-то грязное, бесчестное.

Акбар постоял на своем опустевшем дворе, засыпанном длинными желтыми листьями плакучей ивы, подпер двери кибитки палкой, осмотрел еще раз родное гнездо и тихо пошел в крепость к аскарам. Больше ему идти было некуда. А здесь Акбара ждала большая радость. В доме Караишана открылся интернат. Сюда уже собрали сирот из соседних кишлаков. Акбар поселился в интернате и с первого дня стал посещать занятия. С аскарами и геологами мальчик связи не порывал. Почти каждый день бывал в крепости. О поступке Шариф-ака ему никто не напоминал, как будто ничего не произошло. За лето Акбар сильно вырос, окреп, загорел. Степан-ака не мог налюбоваться на своего крестника и от души радовался тому, что Акбар теперь по-настоящему учится.

Лежа в чистой интернатской постели, Акбар с улыбкой вспоминал свой страх, который он испытал в ту ночь, когда аскары заняли Чашмаи-поён. А получилось так, что с приходом красноармейцев и установлением в Чашмаи-поён Советской власти в жизни Акбара каждый день стали происходить какие-то новые приятные перемены. Горный кишлак казалось проснулся от векового сна.

Незнакомые, странно одетые люди с ружьями не ругали, не гнали оборванного подростка-чабана, а улыбались ему, ласкали его, чем могли угощали, и все это делалось искренне, как будто Акбар был их родным сыном. Чужой язык тоже не напугал мальчика, а обрадовал его, потому что первыми словами, которые он выучил, были «хлеб» — и он его впервые в жизни поел, «сахар» —и его он тоже впервые в жизни попробовал, «рубашка» — и он одел чистую рубашку. Русский язык входил в сознание ребенка свободно и радостно, потому что познание каждого нового слова приносило Акбару счастье и радость. Карандаш, книга, бумага — эти желанные для ребенка слова он узнал впервые по-русски.

Выучив русские буквы, Акбар стал читать все подряд, что видел перед собой. Лозунги в крепости, вывески на кишлачных учреждениях, непонятные заголовки в газетах: «Гримасы Нэпа», «Ликвидируем ножницы», «Ударим по бескультурью».

Степан-ака, русский крестьянин, рязанский бедняк, рассказами о России, о дальних городах заинтересовал подростка.

Если раньше мысли Акбара крутились около лепешки, чая, отары, а мир его был ограничен кишлаком и горой Хирс, на которой он пас овец, то сейчас о чем бы он ни думал, у него возникал вопрос «а что дальше?»

Представление о необъятности мира окончательно укрепилось у Акбара после того, как он побывал с Портнягиным на Дарвазе. Теперь мальчик знал, что и за Дарвазом стоят бесконечные хребты. Миру нет конца и края. По ту сторону советской границы живут буржуи. Буржуи представлялись ему на одно лицо, в виде Караишана. Злые, бородатые, в чалмах. Сидят на подушках и едят нишалло и печак (Нишалло и печак — национальные сладости). Теперь мальчику хотелось узнать и повидать все. На всю жизнь запомнился ему первый урок в интернате. Муаллим попросил ребят помочь повесить на стену большую географическую карту. Толстая бумага, подклеенная марлей, резко и неприятно пахла клеем. Но когда Акбар сел на свое место и взглянул на карту, его заворожили голубые просторы морей и океанов, синие жилы рек, коричневые извивы гор. От карты повеяло чем-то волнующе новым, необыкновенным, захватывающим. Такое же неповторимое чувство открытия нового Акбар испытал, когда Степан-ака год назад подарил ему два карандаша. Мальчик долго разглядывал и нюхал их, пытаясь представить, из какого необыкновенного мира попали в горы эти блестящие запашистые предметы. Какие волшебные руки сделали их? Среди хаотического нагромождения скал, серых бесформенных камней, неуклюжих кибиток, правильные красные шестигранники карандашей казались мальчику произведениями высокого искусства. Эти карандаши до сих пор хранились у Акбара в пещере Рошткала, как самые драгоценные вещи.

Учиться Акбару было легко и радостно. Он знал русский язык, знал многое из рассказов Степан-ака и Ульян Ивановича о России. Муаллим сделал Акбара своим помощником.

Интернат жил шумной, но размеренной жизнью. Забитые, сломанные сиротской жизнью дети, отогревшись в интернатском тепле и убедившись, что каждый день можно наедаться досыта — расцветали, как горные цветы. Теперь с обширного двора дома Караишана слышались не окрики, не молитвы, а веселый смех и голоса ребят. Муаллим день за днем раздвигал перед ними необъятный мир, полный великих событий, интересных людей, грандиозных задач.

Осенью в интернате произошло радостное событие, взволновавшее всех ребят. Акбара приняли в комсомол! Он был героем дня. Комсомольский билет весь день переходил из рук в руки. Акбару завидовали. Впервые в жизни мальчик был счастлив.

Смутно представлял Акбар задачи комсомола. Недостаточно понятно ему было и то, почему он и его друзья так радуются этому? Почему он счастлив? Важность этого события Акбар тоже почувствовал сердцем. Ему было ясно одно: комсомол так же, как и слова хлеб, друг, равенство — несет людям радость и счастье. Эти слова принесли ему, таджикскому мальчику-сироте, рискуя своей жизнью, русские: Степан-ака, Ульян Иванович и другие. Сейчас он комсомолец и сам обязан добывать людям радость и счастье.

В интернате создали группу для девочек. В эту группу приняли и Бахор. Она была теперь совершенно бездомной. Отец от нее отказался и грозился убить за нарушение шариата и за то, что стала виной гибели брата Рустама, убитого Караишаном. А к Караишану идти она не собиралась.

Муаллим поручил Акбару помогать девочкам. Сначала девочки стеснялись Акбара, да и он чувствовал себя неловко, но через несколько занятий они привыкли друг к другу. Акбар, объясняя русские слова, хмурился, старался быть солидным, во всем похожим на муаллима. Он злился на себя, потому что непроизвольно смотрел только на Бахор, обращался только к ней. Остальные девочки это заметили и противно хихикали. Один раз Бахор спросила у Акбара непонятное слово и в упор посмотрела на него ясными, яркими, голубыми глазами. Акбар сразу все забыл. Не мог ничего ответить, захлопнул книжку, сердито сказал:

— На сегодня хватит.— Так говорил в конце урока муаллим.

Вскоре Акбара стали вызывать в комсомольскую ячейку и давать различные поручения. Он уходил из интерната и отсутствовал по нескольку дней.

Один раз утром вызвали его через нарочного в сельсовет. Секретарь комсомольской ячейки сказал:

— В кишлаке Камароу баи собрали тысячи баранов. Надо выяснить, что они замышляют. Пойдешь, Акбар, ты. У тебя есть там знакомые чабаны. Идти придется пешком. Дело очень опасное. Все Камароуское ущелье контролируется басмачами. Возможно, тебя задержат. Скажи: батрак, иду искать работу. Будь осторожен.

Страшно было комсомольцу идти в логово басмачей, но в то же время и радостно. Ему доверили секретное задание.

На последнем повороте дороги, после которого Чашмаи-поён скрывался, Акбар сел на камень и посмотрел на родной кишлак. Желтые, коричневые, оранжевые деревья осыпали последние листья, холодный дарвазский ветер гнал их по плоским крышам кибиток и сбрасывал в Сур-хоб. Над всем кишлаком поднимался могучий чинар, росший во дворе интерната. Крона дерева была теперь прозрачна, и Акбар видел фигурки ребят, бегавших на дворе. Первый раз в жизни почувствовал Акбар, что от него зависит что-то важное и серьезное. От него одного зависит выполнение задания. Никто ему не поможет, не подскажет и не защитит. За подкладкой старого халата был зашит комсомольский билет. Акбар ни за что не хотел с ним расставаться, хотя знал: если билет найдут басмачи, его ожидает смерть. Ему казалось, что эта маленькая книжечка удесятеряет его силы.

Двое суток поднимался Акбар в горы. К Камароу подходил ночью. Ноги болели. Глаза слипались. Около кишлака повеяло теплом. На Акбара с хриплым лаем бросились овчарки. У дороги в небольшом ущелье ночевало стадо. Овцы, встревоженные лаем собак, заметались.

— Асаг! Асаг! — отогнал собак бородатый чабан.— Откуда, бача? Иди к костру,— приветливо позвал Акбара пастух. Акбар узнал в старом чабане вечного батрака Сангина, у которого он был когда-то подпаском. Это была одна из многочисленных отар Караишана. Накормив Акбара шурпой и расспросив о событиях в кишлаке, старик рассказал:

— Баи собирают сюда скот со всех горных пастбищ. Весной думают куда-то угонять. Этот приказ передали от самого Караишана. Сангин не видел хозяина уже больше года. Скрывается мулла где-то в самых верхних кишлаках и готовит банды. Собирается прогнать кафиров — русских из Чашмаи-поён.

Старик совсем стал дряхлым, всю ночь кашлял и молился. Акбару было жаль его.

Рано утром вышел комсомолец обратно в Чашмаи-поён. Первое задание было выполнено. Скот, который баи готовили в подарок эмиру, красноармейцами был задержан и пригнан в Чашмаи-поён.

Зима в том году выдалась необыкновенно суровой. Чашмаи-поён засыпало мокрым тяжелым снегом. С горы Хирс с глухим шумом срывались обвалы. Снежная лавина вперемежку с камнями подходила вплотную к северной окраине кишлака. Тропинки по улицам превратились в снежные тоннели. Кишлак затих. Только в крепости у аскаров кипела жизнь. Боевая учеба не прекращалась.

Васильев строго следил за четким исполнением распорядка дня. Физическая подготовка, стрелковый тренаж, штыковой бой, политзанятия — шли строго по расписанию, независимо от погоды. Командир готовил красноармейцев к возможным боям.

Аскары не скучали, из крепости слышались бодрый смех, песни. Но особенно интересными были длинные зимние вечера. У аскаров эту зиму жил Ульян Иванович. Он возвратился с Дарваза похудевший, но веселый и счастливый. Сейчас он обрабатывал результаты разведки, что-то записывал в толстые красивые тетради.

Вечерами в комнату, где жил геолог, собирался весь небольшой гарнизон во главе с командиром Васильевым. Ульян Иванович организовал для красноармейцев своеобразный вечерний университет. Он рассказывал о происхождении земли, животных, об образовании минералов, о возможности жизни на других планетах.

Акбар вместе с Шерали каждый вечер прибегали к Портнягину. Садились где-нибудь в уголок и жадно слушали. Кибитка для ребят превращалась то в волшебный корабль, несущийся по бескрайнему первобытному океану среди чудовищных животных: ихтиозавров, бронтозавров, то в ракету, летящую к остывающему Марсу.

Не менее внимательно слушали и красноармейцы. Это было время, когда весь народ обширной, бедной страны, еле оправившейся от разрухи, сел за буквари, учебники и утолял вековую жажду знаний.

После рассказа геолога начинались обычно вопросы, чаще всего наивные и смешные... Но Ульян Иванович умел на них тактично отвечать и разъяснять заблуждения слушателей.

— Ульян Иванович! — спрашивал украинец Галанза,— скажите мени: коли земля така важна и ни на кого не опирается, то чому вона не падает в тар-тарары?

— Земля никуда не может упасть,—отвечал Портнягин.— Она уравновешена притяжением солнца и других планет. Если вы привяжете шарик на веревочку и будете вращать вокруг головы, то он никуда не полетит. Так и земля: только вместо веревочки на нее действует сила притяжения.

— Товарищ Портнягин,— любопытствовал татарин Хабибулин,— вот вы говорите на земле давно-давно жила всякая разная скотина больших размеров, а человека тогда еще не было. Скотина вся передохла, а кто же ее видел и рассказал про нее?

Красноармейцы фыркали в кулаки. Но Ульян Иванович серьезно отвечал:

— Вопрос товарища Хабибулина интересный и правильный. Я на него отвечу. Рассказала нам о развитии животного и растительного мира на Земле — сама Земля. Обратите внимание на вертикальные обвалы гор. Вы увидите, что гора состоит из нескольких слоев. Слой камня, песчаника, гальки, глины и т. д. Слои эти различны не только по содержанию, но и по цвету. Каждая эпоха оставила на земле свой след. В этих слоях ученые археологи находят остатки растений, животных и по ним определяют, в какую эпоху эти животные жили, каковы были их размеры, чем они питались.

Вот здесь на горе Хирс, в одном из обнаженных слоев вы можете найти остатки ракушек, которые водятся только в море. Откуда они взялись? Море от Чашмаи-поён находится за тысячи километров. Это значит, что территория Таджикистана много миллионов лет тому назад была морским дном. Какие животные обитали в то время в море, ученым рассказывает вот этот самый слой.

Портнягин показывал слушателям аккуратно сложенные на полке разноцветные камни: сверкающие кристаллы кварца, празднично нарядные вкрапины турмалина и бирюзы. Из маленького мешочка на бумагу высыпал золотой песок.

— Будет время сюда придут тысячи рабочих и сотни машин. Все эти богатства будут собственностью народа, а пока они лежат в горах, не приносят никому пользы,— говорил мечтательно геолог.

С последним осенним караваном из Душанбе в Чашмаи-поён прибыл помощник Портнягина Назир Исламов. Исламов хорошо владел русским языком, знал много стихов, играл на всех музыкальных инструментах и пел. Появление Исламова еще более скрасило суровую зиму в Чашмаи-поён. По воскресеньям в крепости организовывались самодеятельные концерты.

Акбар и Шерали на них обязательно присутствовали и были буквально влюблены в нового геолога. Но это впечатление испортил один случай.

Акбар как-то встретил Исламова, когда мчался по двору крепости с чайником. Степан-ака послал его к роднику за чистой ключевой водой. Сегодня друг Акбара был свободен от нарядов и они решили побаловаться чайком с ароматным сушеным урюком.

— Эй, бача, куда бежишь? Кто ты такой и почему здесь в крепости у аскаров? — строго спросил Исламов Акбара.

Акбар растерялся. Остановился. Отдышавшись, ответил:

— Я бегу к роднику за водой.

Геолог улыбнулся:

— В батраках у аскаров? Прислуживаешь?

— Я сюда прихожу просто так. Нахожусь у Степан-ака, когда он свободен. Он мне разрешает.

Незнакомец похлопал Акбара по плечу.

— Правильно, бача, ходи! Здесь тебя многому научат. Интернационал!

Акбар так и не понял: пошутил с ним геолог или посмеялся над ним. Но впечатление от этой встречи у Ак-бара осталось неприятное. Невзлюбил помощника Портнягина и Степан-ака. Когда Исламов разговаривал с бойцами и говорил очень смешные вещи, Степан даже не улыбался. Акбару про Исламова говорил:

— Языком кружева плетет, хвостом виляет, а зубы скалит. Не по душе он мне!

Ранней весной Портнягин снова ушел на Дарваз. Красноармейцы с грустью провожали своих друзей.

Акбар долго просился у Ульяна Ивановича взять его с собой. Он готов был бросить интернат и учебу, но геолог ласково и настойчиво сказал:

— Тебе надо учиться. Все впереди. У природы много тайн. Хватит и для тебя!

* * *

...До сих пор нам не удалось установить, кто же ушел из Чашмаи-поён в Янги-Базар с донесением командира отряда Васильева. Если донесение попало в милицейский архив, где мы нашли его с Ермаком, значит оно было доставлено по назначению. Этот человек был свидетелем всего боя и мог многое рассказать. Из всех оставшихся в живых участников тех событий, с кем мы не беседовали, был учитель Алимшо Саидович. Степан Иванович Карев — директор машиностроительного завода, скоропостижно скончался и нам не пришлось с ним повстречаться. Бахор Хусаиновна, жена полковника Ганиева, была все время на гастролях то за границей, то по республикам Союза. Надо было ехать в Чашмаи-поён. Мы с Ермаком установили для себя режим жесткой экономии, временно отказались от посещения кино, кафе, пили только газированную воду, питались в чайхане серыми лепешками и кок-чаем.

В результате нам удалось сэкономить на автобусные билеты в Каратегин.

* * *

В Чашмаи-поён, после душанбинской жары, было прохладно. Чувствовалась близость ледников и снежных вершин. По рассказам Ганиева и Шерали Байматовича, Чашмаи-поён представлялся нам маленьким горным кишлаком. Что могло произойти на такой отдаленной окраине республики среди бездорожья и неприступных гор? Но здесь нас ждали еще более радостные открытия, чем в Кара-Боло.

На окраине поселка, у самого подножия горы Хирс стояло красивое двухэтажное здание геологической экспедиции с обширными службами, мастерскими, гаражами. Центр кишлака был застроен двухэтажными современной архитектуры домами, которые ничем не отличались от душанбинских. Там, где когда-то теснились глинобитные кибитки,— стояли деревянные финские домики. Самым большим и красивым зданием, как и везде в наших кишлаках, была школа.

Алимшо Саидович встретил нас как родных сыновей. Семидесятилетний старик продолжал учить детей. Он жил в финском домике недалеко от школы. Старый учитель был свободен и посвятил нам два дня. За это время мы обошли весь кишлак, побывали в пещере Рошткала, поднимались на гору Хирс.

Многое из того, что нам до сих пор было не ясно, после встречи с Алимшо Саидовичем — прояснилось. Но судьба карты геолога оставалась неизвестной. Алимшо Саидович припомнил, что все материалы геолога были захвачены басмачами. Об этом говорили в то время в отряде, где они вместе с Портнягиным и Акбаром несколько лет воевали. Судьба Советской власти в Таджикистане Ульяна Ивановича беспокоила, видимо, больше, чем результаты его геологических изысканий, и он не особенно горевал, считая навсегда утерянными результаты двухлетней работы.

Чашмаи-поён расположен на треугольной площадке при впадении реки Сангикар в Сурхоб. В летние месяцы с наступлением жары здесь начинается бурное таяние снегов и Сангикар из небольшой горной реки с хрустально чистой водой превращается в свирепое, мутное чудовище, грохочущее, ревущее, срывающее все мосты и переправы. Сурхоб свирепеет еще больше. Он заливает все островки и превращается в непреодолимый густой красный от ила поток. Вода эта, как наждаком, режет горы, которые с шумом рушатся в реку. В эти месяцы Чашмаи-поён отрезан от дороги на Душанбе и от кишлаков, расположенных вниз по долине реки Сурхоб.

После снежной зимы разлив был особенно велик. Чашмаи-поён оказался в окружении. С севера и востока верхние кишлаки были заняты бандами Караишана, а с юга и запада бесновались Сурхоб и Сангикар.

Караишан напал на кишлак в августе, когда Сангикар снес последние мосты, а на салях переправа стала невозможной. Святой отец рассчитывал расправиться с маленьким гарнизоном в одну ночь, он был уверен, что подкрепление прийти не сможет.

Но бандит просчитался. Красноармейцы давно получили сведения о готовящемся нападении и каждую ночь выставляли усиленное охранение на окраинах кишлака.

Акбару в эту ночь приснился горный обвал. Камни летели сверху прямо на него. Съежившись, он прилег к скале и ожидал, что вот-вот его раздавит грохочущая лавина. Один из камней упал рядом с ним. Мальчик проснулся. Обрадовался, что это был только сон. Но грохот не прекращался.

К глухому стуку камней в бушующем Сангикаре примешивались дробь выстрелов и гулкие взрывы лимонок. Около интерната с криками пробежали люди. Проснулись другие ребята. Кто-то страшным голосом прокричал:

— Басмачи напали! Они всех нас убьют!

Появился муаллим. Спокойно сказал:

— Не беспокойтесь, ребята! Красноармейцы не дадут нас в обиду. Они уже ведут бой с басмачами у серых камней.

У Акбара тревожно забилось сердце. Со всей ясностью он осознал, что стреляют в Степана, в Васильева, в красноармейцев. Стреляют в него самого, во всю ту жизнь, которую принесла Советская власть. Стреляют те, кто всегда был сыт и тепло одет. Стреляют потому, что хотят вернуть потерянное богатство. Акбар никогда не думал о возможности такого нападения и не знал, как ему поступить, что делать.

Муаллим громко объявил:

— Из интерната никому не уходить!

«Как же не уходить, если на кишлак уже наступают басмачи,— подумал Акбар.— Возможно Степан-ака или кто-нибудь из красноармейцев ранен? Нет, сидеть ему нельзя. Пришло то время, когда он, в отличие от других должен действовать как комсомолец».

Акбар оделся и незаметно выбежал на улицу.

В крепости стояли построенные по два красноармейцы. Рядом толпилось человек двадцать доброотрядцев Среди них Акбар заметил и отца Шерали. Доброотрядцам спешно раздавали винтовки, патроны и по одной лимонке. Степан-ака тоже стоял в строю. Увидев Акбара, он сердито покачал головой и махнул рукой в сторону интерната, приказывая идти домой. Командир отряда Васильев, заметив жест Степана, тоже сказал:

— Акбар, сегодня тебе здесь делать нечего. Иди в интернат. Ты слышишь: идет бой.

Обиженный мальчик отошел в сторону. Он ждал не такого приема. Но в интернат Акбар не вернулся. Он решил во что бы то ни стало быть рядом с красноармейцами. Он считал, что его место здесь.

Командир отряда быстро разбивал красноармейцев на группы, инструктировал и направлял на оборону кишлака. А на восточной окраине Чашмаи-поён гремели выстрелы. Боевое охранение вело бой.

Последняя группа, в которой остался Степан, состояла из пяти красноармейцев.

— Вам, товарищи,— сказал командир,— особое задание. До рассвета надо подняться на гору Хирс и занять такую позицию, с которой можно обстреливать подступы к Чашмаи-поён с северо-востока. Огонь откроете в случае прорыва басмачей к кишлаку. Старшим назначаю Карева Степана.

Степан вытянулся в строю, по его сдержанному покашливанию Акбар понял, что его друг доволен назначением.

— Только в темноте вам трудно выбрать подходящую позицию,— с сожалением произнес командир,— а надо выбрать такое место, чтобы просматривались все подступы к кишлаку.

У Акбара заколотилось сердце. Он знал каждую площадку и тропинку горы Хирс не хуже, чем улицы кишлака. Несколько лет он бродил со своим стадом по этим склонам. На одном из склонов горы Хирс, в глубине ущелья, была и пещера Рошткала — его детская тайна, куда он так часто ходил играть. Акбар решил обратиться к командиру:

— Товарищ командир, разрешите я их провожу. Я знаю очень хорошо места. Я там все время пас стадо и дорогу хорошую знаю.

— А, ты еще здесь, Акбар,— обернулся к нему Васильев, разглядывая его в темноте и, подумав, сказал:

— А что? Это, пожалуй, хорошо. Ты поможешь быстро найти подходящее место для позиции. Как вы думаете, Карев?

- Так ведь мал он еще, товарищ командир, не ровен час что случится — дитё.

- Степан-ака,— с обидой в голосе сказал Акбар.— Я уже комсомолец! Возьмите. Я проведу самой короткой дорогой.

Не хотелось Степану подвергать опасности своего воспитанника, да чувствовал обидит мальчика отказом. Хочется ему участвовать в серьезном деле. Уступил.

— Ну, ладно, Акбар, пойдем. Но с уговором: как выберем позицию, вернешься в кишлак.

Но вернуться в эту ночь Акбару не пришлось. Как и обещал, он быстро провел отряд на маленькое заброшенное поле величиной в несколько сот квадратных метров. С этого места был виден весь кишлак, и особенно хорошо — его восточная окраина.

Акбару не раз приходилось останавливаться здесь на отдых со своим стадом и смотреть вниз, наблюдая жизнь кишлака. По нижнему краю, чтобы не смывало водой землю, поле было обложено крупными камнями и обсажено тутовником. Лучшей позиции нельзя было и специально построить. Все бойцы надежно укрылись за камнями.

Как только красноармейцы разместились, на восточной окраине кишлака послышались дикие крики, топот многих конских копыт. Со стороны кишлака застрочил станковый пулемет. Басмачам, как видно, удалось сбить боевое охранение и атаковать Чашмаи-поён. Сильная стрельба длилась не менее получаса. Затем все стихло. Первая атака басмачей была отбита. Группа Степана в бой не вступала. Было еще темно и ей нельзя было себя выявлять.

Акбар всю ночь не сомкнул глаз. Мальчика била дрожь. Он не мог понять от чего она: от ночной прохлады или от страха? Вспоминались крики на окраине кишлака и среди них все чудился знакомый хриплый голос Шариф-ака. Неужели он наступает вместе с бандитами на Чашмаи-поён? Стреляет в товарищей Акбара, а утром будет стрелять в него? Эти мысли привели Акбара в замешательство. Ясность, которая была в начале боя, сменилась какой-то неразберихой. Что-то хотелось понять, быть таким же уверенным в своих действиях, как Степан-ака, который твердым голосом отдавал распоряжения. Хотелось мальчику поговорить со Степаном, но он молчал — боялся показаться трусом и нюней. Акбар думал: «Все, кто наступают на кишлак, наши враги». Но как ни старался Акбар, Шариф-ака врагом он представить не мог. Видел перед собой худого с седой бородкой старика, который за всю свою жизнь, наверное, и ружья-то в руки не брал ни разу.

* * *

Не так-то просто оказывается установить исторический факт. Немало мы с Ермаком изъездили и исходили за лето дорог, перерыли документов, а полной картины событий в кишлаке Чашмаи-поён у нас пока не было. Перевертывать историю и совершать великие открытия мы с другом уже не собирались. Правда, карту геолога найти все еще надеялись. Каникулы прошли, а окончательных результатов нашего поиска пока и не намечалось. Ермак злился, ворчал на меня.

— А кто собирался перевернуть историю и потрясти мир великими открытиями? — спрашивал его я.

— К черту великие открытия. Я задохнул целый центнер пыли и хочу подышать свежим воздухом,— горячился Ермак.— Да здравствует парк культуры и отдыха!

Спасибо полковнику Ганиеву. Интересовался он нашей работой и не упускал из виду, стараясь помочь и направить по правильному пути.

Вскоре после нашего приезда из Чашмаи-поён он позвонил и попросил зайти.

- Садитесь, историки, в комнате моего секретаря и познакомьтесь вот с этим делом,— сказал он весело,— может быть, оно вам чем-нибудь поможет. А мне все некогда.

Это следственное дело нас взволновало и захватило. Необычными были показания обвиняемого — участника одной из банд Караишана — Бури Дустова. Бывший басмач во всем признавался, осуждал свои поступки и проклинал предводителя бандитов Караишана за то, что тот втянул его в борьбу против Советской власти.

Чувствовалось, что показания искренние, и Дустов чистосердечно раскаивался. Суд, как видно, учел это обстоятельство и присудил его лишь к пяти годам исправительно-трудовых работ.

— Эх, поговорить бы сейчас с этим Бури Дустовым...— мечтательно протянул Ермак,— он бы уж мог порассказать про действия басмаческих отрядов Караишана...

Видя, что Ермак опять зажегся поиском, я сказал с притворным равнодушием:

— А ты думаешь его легко найти? Он мог и умереть за это время.

Справка в адресном бюро ничего не дала. Дустов Бури, проживающим в Таджикистане не значился. Но будучи пожилым человеком, он мог проживать в сельской местности, где паспортизации не было. Мы написали письма в несколько кишлачных Советов горных районов Таджикистана и просили проверить в похозяйственных книгах не значится ли там Бури Дустов 1894 года рождения.

Сельсоветские работники не особенно спешили. Только через месяц мы стали получать ответы на свои запросы, но утешительного для нас ничего не было. Дустов Бури в похозяйственных книгах этих кишлачных Советов не значился. Мы уже готовы были махнуть рукой на эту затею, как, месяца два спустя после нашего запроса, пришло письмо из Таджикабада от тракториста Калона Буриева. Он сообщал, что совершенно случайно узнал в сельсовете о розыске Дустова Бури 1894 года рождения. Возможно, это его отец. Он действительно раньше проживал в Калай-Лябиобе, а сейчас переехал к старшему сыну — агроному в Гиссарский район. В первый же выходной день мы поехали к Бури Дустову.

Встретили нас с традиционным гостеприимством и через полчаса мы сидели в маленьком финском домике агронома и вместе с седым, страдающим астмой стариком пили кок-чай. Это был тот самый Дустов Бури, которого мы искали. Тяжело дыша, кашляя и отдуваясь, отрывисто, короткими фразами Дустов рассказывал:

— В чем молод похвалится, в том стар покается. Все мы в то время были темными. Ничего не понимали. А я, видно, особенно отсталым был. Воевал против своего же счастья. Правду говорят: до смерти учись, до гроба исправляйся. Жалко мне молодости. Зря потратил: сожрал ее Караишан. Но и сам он нашел позорный конец. Собаке собачья смерть! Много я вреда, конечно, принес. Спасибо Советской власти — простила... И не вспоминает теперь. За это — рахмат. Темный я был. Не понимал. Как теперь живу, о такой жизни в то время и не думал. Дети выучились. Женились. Один тракторист, другой вот агроном. Доживаю век в тепле. Сыт. Одет. А как дело было тогда, расскажу. Обязательно расскажу. Напишите про это. Пусть молодежь знает, сколько крови пролито за то, чтобы жить по-человечески. Да, много таких, как я, одурачил Караишан. Не все вовремя одумались. Многие сложили головушки в горах. Умерли на чужбине. А за что погибли? Посмотрели бы они теперь на наши поля, сады, заводы — заплакали б с досады и горя.

Старик разволновался, закашлялся. Мы вышли в сад, сели на скамеечку под желтеющими осенними яблонями. До поздней ночи рассказывал нам Бури Дустов про те «самые несчастные», как он их называл, годы.

* * *

В наступлении на Чашмаи-поён участвовала половина отрядов Караишана. Операцией руководил он сам.

Предводитель красовался в новом шелковом халате — подарке эмира. Арабский скакун под ним фыркал, кипел, пытался встать на дыбы и сбросить легкого седока.

В Чашмаи-поён Караишан рассчитывал сидеть все лето, собирать дополнительные силы из горных кишлаков и в конце лета выступить в направлении Душанбе.

В первом отряде, наткнувшемся на боевое охранение красноармейцев, было около двухсот басмачей. Стесненные узкой горной дорогой бандиты не могли развернуться. Забросанные ручными гранатами и обстрелянные метким огнем красноармейцев, они в панике отступили. На дороге осталось несколько десятков убитых и раненых.

Караишан, в окружении своих приближенных, ехал сзади. Старик уже видел перед собой согнутые спины дехкан, умоляющих простить их за то, что Чашмаи-поён был занят красноармейцами и они не пошли за своим муллой против Советской власти. Он видел трупы врагов, поделивших зерно, захвативших скот в Пингонском ущелье.

Заметив в темноте лавину беспорядочно отступающих басмачей, Караишан вытащил саблю и с визгом набросился на первого попавшегося конника, полоснул его клинком по бритой голове.

— Шакалы! Вероотступники, трусы! Кого напугались? Кафиров? За мной!

Белый арабский конь понес старика к повороту дороги, где за серыми камнями укрепилось боевое охранение красноармейцев. Отступающие басмачи начали поворачивать, догоняя своего предводителя.

Но вот перед Караишаном взметнулся столб огня. Арабец встал на дыбы и замертво грохнулся на камни. Кара-ишан успел спрыгнуть с коня, но запутался в стременах и покатился по острякам горного склона.

Заметив свалившегося с коня предводителя и думая, что он убит, басмачи снова отступили. Караишана подхватили двое курбашей, отвезли в тыл.

Когда старику перевязали разбитую голову и раненную осколком гранаты руку, он собрал курбашей и страшным, хриплым голосом закричал:

— Расстреляю всех, кто отступит! Позор вам! К утреннему намазу кишлак должен быть взят! Молиться будем у себя в мечети. Да поможет вам аллах!

Сам старик не мог держаться в седле. Шелковый халат его был порван, испачкан грязью. Басмачи знали, что Ка-раишан не любит шутить и бросать слова на ветер. Тех, кто отступит,— расстреляет.

На этот раз лавина коней, несмотря на большие потери, смяла боевое охранение красноармейцев и прорвалась к кишлаку. Вот эту атаку и слышали сверху аскары группы Степана. Чем она кончилась, мы уже знаем. Не выдержав пулеметного и винтовочного огня, басмачи, бросив раненых и убитых, опять отступили за поворот дороги. Никто не хотел ехать докладывать об очередной неудаче. Старик мог застрелить на месте. Упросили поехать к мулле старого курбаши Мавлона. Он считался заместителем Караишана и пользовался у него большим доверием. Мав-лон поехал. Спрыгнул с коня, почтительно доложил Караишану:

— Мы потеряли не менее ста человек, домулло, надо дождаться рассвета, спешиться. Подойдет вторая часть отряда, тогда будет легче расправиться с неверными. Завтра мы будем в Чашмаи-поён. Да поможет нам великий аллах!

Караишан молчал. Скрипел зубами, не поднимал глаз на Мавлона. Делать было нечего. Утренний намаз пришлось совершать на дороге, прося аллаха принять в рай сотню верных своих слуг.

* * *

Это утро было прохладным. Маргеланским атласом алела широкая заря. По долине Сурхоба порывами дул пахнущий влажными лугами ветер. Все притаилось и чего-то ждало. Даже птицы, напуганные ночным боем, молчали. Не верилось, что в это время лежали, спрятавшись за камнями, десятки людей, готовых убить друг друга.

Вглядываясь в редеющий мрак, Акбар увидел на открытом склоне при въезде в кишлак темные точки. Это лежали убитые басмачи и их кони. Вспомнились ночные крики людей, дикий вопль раненых животных. На мгновение мальчику захотелось, чтобы это был сон, а не действительность, чтобы это больше не повторялось. Душа Акбара искрение рвалась в бой, но первое соприкосновение с жестокостью звуков и результатами боя вызвали в его сердце непроизвольный протест и страх. Он стыдился этого чувства, старался не выказать его и терзался, считая себя плохим комсомольцем.

С рассветом в пешем строю басмачи двинулись на Чашмаи-поён. Они уже не лезли на рожон, а продвигались медленно, тщательно маскировались за камни и выступы скал. Когда басмачи поднялись в атаку, с окраины кишлака застрочил пулемет, а отряд Степана ударил сверху во фланг наступающим. Если от огня из кишлака басмачи могли укрыться за камнями, то от пуль, летящих сверху, спасения не было — каждый басмач был на виду.

Акбар лежал со Степаном и смотрел, как мечутся полосатые халаты. Многие из них растягивались на земле и больше не поднимались. Некоторые ползли назад к поворотам дороги. Обнаружив отряд Степана и видя, какую опасность он представляет, наступающие открыли сильный огонь по маленькому горному нолю.

Рядом с Акбаром был убит красноармеец. Акбар услышал слабый глухой вскрик. Оглянувшись, увидел, как красноармеец сползает с камня, за который прятался при стрельбе, а из виска у него вытекает маленькая струйка крови. Левая рука аскара упала на грудь, а правая вытянулась вдоль туловища. Лицо постепенно светлело, щеки опадали, он словно таял.

Акбар, не смея оторваться и произнести слова, смотрел на мертвое, бледное лицо товарища. Он впервые так близко видел смерть.

Никто, кроме Акбара, не обратил внимания на гибель красноармейца. Все вели огонь по наступающим басмачам. Оцепенение при виде смерти сменилось у Акбара щемящей жалостью к красноармейцу. Утренний страх прошел. Внутри закипело зло на Караишана. Акбару казалось, что это он убил красноармейца, он стреляет по горе Хирс и хочет убить всех, в том числе и его, Акбара.

Акбар взял винтовку убитого товарища и, тщательно целясь, начал стрелять. Степан, оглянувшись на него и увидев, что Акбар ведет огонь, ничего не сказал. Возвращать Акбара в кишлак в этой обстановке было не менее опасно, чем оставить на горе Хирс. Так Акбар стал бойцом отряда Степана.

К басмачам подошло подкрепление. Красноармейцы видели, как прибывшие спешились и двинулись на подмогу первому отряду. Теперь басмачи разбились на три группы. Основная часть продолжала атаковать кишлак, вторая часть спустилась к Сурхобу, видимо, намереваясь обойти

Чашмаи-поён по долине с тыла, третья двинулась по ущелью, с целью выбить отряд Степана. Защитники кишлака не видели маневров басмачей. Надо было их во что бы то ни стало предупредить.

— Пропадут ребята, если басмачи выйдут к ним в тыл,— закричал озабоченно Степан.— Кто добровольно пойдет в кишлак и предупредит Васильева?

Все красноармейцы высказали готовность идти в кишлак, хотя идти на виду у басмачей означало почти верную смерть.

— Степан-ака, разрешите мне. Я спущусь по осыпи. Этого места никто не знает,— торопясь и боясь как бы не отказали, попросил Акбар.

Первые же выстрелы из винтовки вернули комсомольцу то боевое настроение, которое у него было до начала боя. Он почувствовал себя частью отряда, боязнь ранения или смерти прошла. Его друг Степан-ака вел огонь спокойно, деловито, тщательно целясь. Так старался вести себя и Акбар.

— Делать нечего, Акбар, беги! — согласился Степан.— Здесь дорог каждый красноармеец.

С подходом подкрепления и началом движения басмачей в тыл группы Степан понял всю опасность положения его отряда. Басмачи, двигаясь по узкому ущелью, находились в безопасности и свободно могли выйти в тыл отряду. В этом случае оставалось только одно: подороже отдать свою жизнь. Акбару даже лучше было уйти в кишлак. Степан приказал красноармейцам занять круговую оборону.

По южной стороне горы Хирс почти до самого кишлака опускалась осыпь. Зимой и весной она приносила немало бед жителям Чашмаи-поён. Снежные обвалы, сели наступали на кишлак по этой стороне горы. Летом осыпь была не опасна, но спускаться по ней было нелегко.

Взрослый человек здесь пройти не мог. Своей тяжестью он вызывал обвалы, а Акбар, придерживаясь за скалы, двигаясь со щебенкой, прыгая с камня на камень, не раз быстро спускался в кишлак. И сейчас через несколько минут Акбар был у крайней кибитки.

В кишлаке было пусто. Только группа женщин встретилась Акбару. Они носили в крепость к аскарам воду и фрукты.

Оставшиеся в кишлаке красноармейцы к полудню отступили к самой крепости. Защитников осталось мало. Кибитки на восточной окраине Чашмаи-поён были подожжены наступающими. Прячась в клубах дыма, басмачи все ближе подходили к центру кишлака.

Командира отряда Васильева Акбар нашел на балахоне (Балахона — верхний этаж, мансарда) самой высокой в крепости кибитки. Пробив отверстие в восточной стене, он сам вел огонь из станкового пулемета. Оба пулеметчика были убиты.

Васильев слушал сообщение Акбара, не отрываясь от наблюдения за противником. Несколько раз давал короткие пулеметные очереди.

Узнав, что к басмачам подошло подкрепление и они обходят кишлак с юга, он крикнул одного бойца и приказал:

— Возьмите трех человек из резерва и всех доброотрядцев. Бегом к берегу Сурхоба. С юга нас обходят басмачи. Поторопитесь!

Обернувшись к Акбару, Васильев устало улыбнулся и прокричал:

— Спасибо, сынок! Беги к Степану, скажи, чтобы с оставшимися бойцами пробирался в Душанбе. Нужна подмога. Беги, Акбар! Обожди! Возьми на всякий случай,— и Васильев подал Акбару наган.

— У меня есть пистолет, а этот тебе может пригодиться. Обращаться-то умеешь?

— Умею!

Васильев еще раз улыбнулся Акбару, а потом, оторвавшись от пулемета, притянул мальчика к себе и поцеловал.

— А теперь беги!

Васильев хорошо относился к Акбару, но всегда был сдержан. В этой вспышке нежности мальчик почувствовал всю опасность положения красноармейцев. Сунув наган за пазуху, Акбар побежал обратно на гору Хирс. Сзади слышалась все нарастающая стрельба и треск горящих кибиток.

— Акбар! Акбар! Подожди!

Из соседнего переулка выбежали Шерали и Бахор.

— Отца убили! — заливаясь слезами, проговорил Шерали.

Отец Шерали был в группе, оборонявшей восточную окраину кишлака и погиб одним из первых. Шерали всхлипывал и еле держался на ногах. Бахор тоже вытирала слезы рукавом платья и вздрагивала при каждом выстреле в центре Чашмаи-поён.

Когда на окраине кишлака начался бой, и кто-то сказал, что басмачей возглавляет Караишан, Бахор убежала в панике из интерната. Встреча с Караишаном означала верную смерть. Ей хотелось увидеть Акбара, но его в интернате не было с самого утра. Бахор не знала, что Акбар воюет в отряде Степана. Девочка встретила Шерали. Он нес отцу завтрак. Бахор попросилась идти с ним и не отставала от мальчика все утро.

Встреча с другом еще больше расстроила Шерали. Он сел на камень и, вздрагивая худенькими плечами, плакал.

— Ребята, я иду в отряд к Степану. Вот туда на гору Хирс,— извиняющимся голосом сказал Акбар.— Надо передать срочное приказание командира Васильева.— Желая чем-нибудь утешить Шерали, он вытащил из-за пазухи наган и показал его другу.

— Сам Васильев подарил. Там наверху у меня есть и винтовка. А теперь мне надо идти.

— А мы? — с испугом спросила Бахор.

Шерали перестал плакать. Поднялся с камня, вопросительно посмотрел на Акбара.

«В самом деле, куда теперь деваться ребятам,— подумал Акбар.— Если басмачи захватят кишлак, то Караишан убьет Бахор. Шерали стал сиротой и его, как сына доброотрядца, басмачи тоже не помилуют».

— Ребята, пойдемте вместе,— предложил он Шерали и Бахор,— я отведу вас в пещеру Рошткала. Там вы сможете подождать, пока придет подкрепление.

* * *

Ребята полезли в гору. Акбар помогал Бахор взбираться на большие камни. Когда он брал маленькую теплую руку девочки, он забывал все и ему казалось, что вокруг гремят не выстрелы, а добрый весенний гром. На душе было радостно. Страх, который овладел им в начале боя утром, теперь казался смешным.

Но как только открылось поле, на котором разместился отряд Степана, ребята увидели страшную картину.

Сверху по склону горы Хирс к позиции отряда бежало человек тридцать басмачей. Они стреляли на ходу, горланили, а некоторые махали кривыми, блестевшими на солнце саблями. Басмачи обошли отряд Степана по ущелью и теперь атаковали с тыла.

— Опоздал! — дрогнуло сердце Акбара.— Не надо было задерживаться.

Но Акбар был не прав. Отряду Степана уже ничем нельзя было помочь. Ребята с ужасом слышали дикие крики басмачей. Акбар подумал: «Весь отряд, в том числе и Степан, сейчас будет перебит басмачами».

Со стороны красноармейцев донеслись крики «Ура!». Акбар различил мощный бас Степана. Отряд красноармейцев контратаковал наступающих бандитов. Стрельба среди басмачей усилилась, раздалось несколько взрывов гранат, а затем все стихло.

Поднявшись из-за камня, ребята увидели, как басмачи волокли вниз красноармейца. Это был Степан. По лицу его текла кровь, но он был жив. Руки у Степана были скручены ремнем.

Акбар вытащил из-за пазухи наган, подаренный Васильевым, и выстрелил два раза в группу басмачей, идущих впереди. Один, усатый толстяк, взмахнув руками, упал на камни, а остальные залегли и открыли в направлении выстрела сильный ружейный огонь. Пули зацокали вокруг ребят. Надо было уходить. Что сделаешь с одним наганом против нескольких десятков басмачей.

Пока басмачи разобрались в чем дело, ребята надежно спрятались в камнях около самого обрыва. Они просидели в своем укрытии до темноты и стали невольными свидетелями гибели последних защитников Чашмаи-поён.

После того, как отряд Степана был уничтожен, а сам он взят в плен, заслон с южной окраины кишлака тоже сбили. Красноармейцы, оставшиеся в живых, оказались в полном окружении. Вокруг крепости горели кибитки. Теперь уже только с балахоны слышались редкие выстрелы и короткие очереди пулемета.

К вечеру стих и пулемет. У красноармейцев кончились патроны. Кибитка с балахоной, где укрепился е пулеметом командир отряда Васильев, загорелась, подожженная басмачами. Когда пламя полыхало уже выше балахоны, раздался взрыв и кибитка рухнула. Командир отряда, не желая сдаваться басмачам, взорвал последнюю лимонку.

Наступила тишина. Акбар не выдержал, опустив голову на камни, заплакал. Мальчик слова почувствовал себя сиротой.

Меньше суток прошло с тех пор, как он ушел из интерната. Видел в крепости живых, здоровых красноармейцев и доброотрядцев. Был уверен в том, что стоит взять ему оружие в руки, как басмачи будут разбиты и разбегутся. А произошло совсем другое. Красноармейцы погибли. Наверное, перебиты и многие воспитанники интерната. Убит, конечно, и муаллим. В кишлаке — ненавистный Кара-ишан. Куда идти? Что делать? В Душанбе не дойти, да и и через Сангикар не перебраться. Возвращаться в кишлак — идти на верную смерть. Неужели на этом все и кончилось? Не будет больше ни интерната, ни веселых бесед в крепости, ни Степан-ака, ни Ульяна Ивановича? Опять пасти скот за одну сухую лепешку? Сгибать спину перед Караишаном? Ходить оборванцем и слушать насмешки? Нет, лучше умереть, чем все это. Надо что-то делать.

С наступлением темноты ребята добрались до пещеры Рошткала. Ощупью, царапаясь о кусты, залезли внутрь. Всех охватил страх.

Из кишлака доносились одинокие выстрелы. Это Кара-ишан расправлялся с неугодными односельчанами.

Ребята молча сидели, прижавшись друг к другу. Говорить боялись, да и не хотелось. Каждый с ужасом думал: что их ждет впереди?

Вверху возились потревоженные голуби.

Перед глазами стояла картина захвата в плен Степана. А может быть Степан жив и ему нужна помощь? — Эта мысль обожгла сердце Акбара и он уже не мог спокойно сидеть.

— Ребята,— шепотом обратился он к Шерали и Бахор,— мне надо пойти в кишлак. Узнаю, что там происходит, где Степан-ака и что нам делать дальше.

— Не ходи, тебя убьют,— прошептала Бахор.

— Не ходи, нам без тебя будет страшно,— попросил Шерали и снова заплакал. Ведь Акбар был для них последней защитой.

Ребят нужно было чем-то убедить и Акбар сказал:

— Нам нечего есть. Я что-нибудь принесу.

— Есть у меня в поясе две лепешки, я их нес отцу,— сказал Шерали и при упоминании об отце еще сильнее заплакал.— Нам всем хватит...

— Нет, ребята, я должен идти. Надо узнать, где Степан-ака, как быть дальше. Не бойтесь. К утру я вернусь. Постарайтесь уснуть. Здесь вас никто не тронет.

Пощупав за пазухой наган, Акбар ушел в темноту. Тихонько, стараясь не потревожить ни одного камня, он спустился к кишлаку. Внизу тлели светлячками головешки догорающих кибиток. Пахло дымом и конским потом. Слышался глухой говор людей, фырканье и ржание лошадей. Басмачи, удовлетворенные полной победой над красноармейцами и уверенные в том, что их надежно охраняют разлившиеся реки, разместились по кибиткам, дворам, садам; готовили плов, пили вино и водку из разграбленного магазина. Никакого охранения вокруг кишлака они не поставили.

Акбар благополучно добрался до окраины Чашмаи-по-ён. Просидел несколько часов в бурьяне. Когда в кишлаке стал стихать шум, он осторожно двинулся по узким кривым улочкам к дому Караишана, где находился интернат. Акбар надеялся встретить там кого-нибудь из ребят и разузнать подробнее, что произошло в кишлаке после занятия его басмачами и какова судьба Степана. О том, что дом Караишана может быть занят своим старым хозяином, Акбар как-то совсем не подумал.

В саду, где сутки тому назад играли интернатские ребята, горели костры. Басмачи жгли столы и парты. По старой урючине Акбар забрался на крышу и затаился. Внутри дома слышался разговор. Акбар подполз к отверстию над сандалом и прислушался. Говорили Караишан и какой-то знакомый по голосу человек, но не видя этого человека, Акбар не мог вспомнить, кто он.

— Мы уничтожили кафиров в Чашмаи-поён. Такая же участь ждет их и в других местах,— хвастался Караишан.— За нами стоят большие державы. Восточная Бухара, да поможет нам аллах, сможет обрести мир и спокойствие. Снова потянутся к нам караваны с товарами. Богатства нашей земли велики. Ими интересуются многие страны. Мы должны принять любые меры, но избавиться от большевиков. Ну, докладывай, сын мой, что нового ты принес. С тобой ли карта, которая меня интересует? Выполнил ли ты угодное аллаху дело?

— Завтра, домулло, карта и сам Портнягин будут доставлены к вам. Мне для этого нужно только десять конников.

Услышав имя Портнягина и то, какая опасность ему грозит, Акбар стал внимательно прислушиваться.

— А разве ты не смог завладеть этой картой сам,— довольно грубо спросил Караишан.— Ты омрачил мое сегодняшнее торжество.

— Извините, уважаемый домулло, но Портнягин очень осторожен и недоверчив. Он не доверял и мне, а карту всегда хранил в сумке, которую и ночью клал под голову вместе с пистолетом. Кроме того, мой план по захвату карты Портнягина испортил курбаши Муссо. Вы же знаете, это настоящий грабитель. Его не интересуют высокие цели государства и веры. В тот день, когда у меня все было готово, и я мог завладеть картой, а также разделаться с самим Портнягиным, на нас напала банда Муссо. Он хотел ограбить и перебить геологов. Мне волей-неволей пришлось обороняться и оставить исполнение плана, потому что победа банды Муссо означала бы захват интересующей вас карты. А этот осел мог ее просто уничтожить. Но красноармейцы и вероотступники рабочие, нанятые Портнягиным, сражались, как звери. Портнягин их успел хорошо одурачить. Бандиты Муссо разбежались. Портнягин решил раньше срока уйти с Дарваза в Чашмаи-поён. У него было достаточно крестиков на карте. Он нашел новые россыпи золота, месторождение горного хрусталя и самоцветов. Этот кафир работал, как шайтан. Всех заставлял долбить камни. У меня до сих пор не сошли мозоли с рук. Но этим он уже не воспользуется,— злорадно заключил собеседник Караишана.— Сейчас он находится в Шингличе.

Старик долго молчал, пил, фыркая, чай. Потом сказал:

— Хорошо, завтра утром ты получишь двадцать конников и к обеду карта должна быть у меня. До кишлака Шинглич недалеко. Но на этот раз вы должны привезти карту и голову Портнягина,— резко бросил Караишан.

— Все будет так, как вы желаете, домулло.

Теперь Акбар вспомнил этот голос. Это был геолог На-зир Исламов — помощник Портнягина.

«Предатель,— подумал Акбар.— Он специально был подослан, чтобы выкрасть у Портнягина карту, где отмечены найденные богатства Дарваза». У мальчика потемнело в глазах. Завтра погибнет и Ульян Иванович, а карта попадет в руки Караишана.

Старый бандит, расправившись с красноармейцами гарнизона и расстреляв всех, кто принял от красноармейцев его хлеб и скот, решил заняться личными делами.

Ему не давали покоя звание полковника и тысяча таньга золотом, обещанные Исламбек-ханом за карту Портнягина.

Акбару припомнилась встреча с Исламовым на дворе в крепости у аскаров, когда тот насмешливо сказал: «В батраки нанялся!?» — «Предатель! Враг!

Что же делать? Нужно что-то предпринять для спасения Портнягина». Но то, что он услышал дальше, заставило его остановиться.

— Сын мой! В Шинглич я поеду сам,— сказал громко Караишан.— А ты, Назир, допроси кафира, которого задержали сегодня на горе Хирс. Ты это умеешь делать. Он сидит в старой кибитке Шарифа. Учти, это один из командиров. Он может многое рассказать о намерениях красных. Выжми из него все, а сдохнет — туда ему и дорога.

— Да, а кто охраняет кафира? — тревожно спросил Караишан.

— Не беспокойтесь, домулло, охраняет неверного надежный человек. Тот самый старик, который его особенно усердно бил.

Акбар понял, что речь идет о Степане. На горе Хирс захватили только его.

Степан-ака жив! Но как ему помочь? Его ждет страшная смерть от рук озверелых басмачей. Первый его учитель и лучший друг в старой кибитке Шариф-ака, где Акбар провел свое детство! Старая пустая кибитка превращена басмачами в тюрьму.

Акбар спустился с крыши. Басмачи в саду спали. Осторожно двигаясь по извилистой улице кишлака и прячась в бурьян при каждом шорохе, мальчик направился к своему старому дому.

«Если бы удалось освободить Степана, он посоветовал бы, как помочь Портнягину»,— подумал, двигаясь в темноте, Акбар.

Родной кишлак! Как дорог он сейчас стал Акбару. Каждая кибитка, дувал, мостик через арык, могучие чинары, разбросанные в разных местах кишлака и даже запахшая к ночи горькая полынь — все, на что мальчик не обращал раньше внимания, стало близким и дорогим.

Где-то в крайнем дворе на берегу Сурхоба закричал ишак. Ему ответили другие, и в течение нескольких минут слышалось печальное рыдание. Казалось, плачут кибитки, дувалы, сама земля.

Только еще вчера Акбар ходил по кишлаку хозяином, а сейчас, как вор, крался в пыльном бурьяне, замирая от каждого шороха.

Чувство жалости и любви к родному кишлаку все больше сменялось ненавистью к Караишану и басмачам, по вине которых он снова стал ничем и полз, как червяк, по обочине дороги.

Акбар благополучно добрался до кибитки Шариф-ака. Здесь он знал не только каждое деревце, но и каждую былинку. У входа в кибитку с винтовкой на плече ходил басмач. Больше поблизости никого не было видно. Дверь подперла палка, а внизу к ней был привален камень. Часовой, как видно, боролся с дремотой. Он то и дело закладывал в рот порции насвоя и смачно сплевывал в сторону. Зевал.

В сутулой фигуре часового почудилось Акбару что-то знакомое. Присмотревшись, он узнал в нем Шариф-ака. В первое мгновение радостно забилось сердце, захотелось крикнуть:

— Шариф-ака, дедушка!

И кинуться старику на шею.

Но тут же Акбар вспомнил слова предателя Исламова: «Охраняет тот самый старик, который особенно усердно бил кафира». «Значит это Шариф-ака усердно бил Степана? За что же? Давно ли он ходил в крепость к аскарам и благодарил Степана за то, что тот выучил Акбара грамоте. Что случилось за это время со стариком? Неужели он выслуживается перед своим начальником Караишаном? — думал Акбар, обливаясь потом. Ему вдруг стало нестерпимо душно. Захотелось выйти из бурьяна, подставить разгоряченную грудь прохладному ветру с Дарваза.

Не знал комсомолец, что издеваясь над неверным, Шариф-ака зарабатывал прощение своих грехов у аллаха.

Акбар отполз подальше от кибитки. Он боялся, как бы Шариф-ака не узнал его. Нет, комсомолец не хотел встречаться с Шариф-ака. Вспомнилось лицо первого убитого на горе Хирс молодого красноармейца, у которого Акбар взял винтовку. Встали перед глазами изрубленные аскары из группы Степана. «Может быть, именно Шариф-ака убил этого красноармейца? А ведь пуля-то могла попасть и в меня — я лежал рядом»,— подумал Акбар.

Акбар понимал, что Шариф-ака теперь его враг. Они только что стреляли друг в друга, но ненависти к старику в сердце комсомольца не было. До сих пор он не мог побороть в себе чувства уважения и страха перед Шариф-ака, выработавшегося в трудные годы детства. Это угнетало и злило Акбара.

Старика, как видно, совсем одолел сон. Заложив под язык насвой, он сразу же недовольно сплюнул его, подошел к двери кибитки, поправил палку, подпиравшую дверь, и лег на старенькую софу под акацией. Через полчаса оттуда послышался знакомый Акбару свист и храп.

«Теперь быстрее освободить Степана»,— пробираясь вдоль забора, думал Акбар.

Западной стенкой кибитка примыкала к холму. В эту же сторону был и сток плоской, дырявой крыши. Дождевая вода с крыши и с холма каждый год размывала низ стенки и причиняла немало хлопот Шариф-ака. Акбар и сам не раз закладывал промоины в стенке кибитки камнями.

Степана можно было попытаться освободить через отверстие в крыше, которое Шариф-ака так и не успел заделать, и через стенку с западной стороны. Акбар решился. Забраться на крышу не представляло трудности, но как Степан может подняться из кибитки. Ни веревки, ни палки у мальчика нет. Легче разобрать заложенную камнями стену.

Акбар просидел в бурьяне около кибитки не менее часа. В кишлаке все стихло. Как всегда, сонно звенели цикады. Лишь запах гари напоминал о жестоком дневном бое.

Акбар не стал больше ждать. Он зашел со стороны соседней кибитки, пробрался сквозь густые заросли одичавшего вишняка в огород. По склону холма тихо спустился к стенке. Ощупав ее, Акбар понял, что за год вода основательно вымыла землю. В нижней части кибитки остались не связанные друг с другом камни, да тонкий слой внутренней штукатурки. Разобрать стенку было легко. Акбар спешил.

Когда Степан услышал свое имя, произнесенное Акба-ром в отверстие, он подумал, что от побоев и жажды начинает терять рассудок. Утром его должны были расстрелять. Другого он ничего и не ожидал. Помочь было некому — все погибли. Караишан сам допрашивал Степана. Спина и ноги красноармейца были исстеганы жесткой ременной камчой, на груди до сих пор кровоточили и ныли ножевые порезы, присыпанные солью.

Сейчас красноармеец смотрел в отверстие в крыше кибитки и вспоминал свои рязанские луга, перелески, озера, родники. Какая была в них прозрачная и холодная вода! Дома теперь начиналась жатва. Как-то справляется жена? Степка, наверное, подрос и помогает матери. При воспоминании о сыне слезы потекли из глаз Степана. Их соленый вкус ощутил он на распухших губах. «Ничего, проживут, — Советская власть не оставит!» — подумал успокоено Степан и закрыл глаза. Тут он снова услышал шепот Акбара.

— Степан-ака, это я, Акбар. Здесь ли ты? Слышишь ли меня?

Теперь отверстие было достаточно большое, чтобы через него пролезть внутрь. Акбар ждал ответа.

— Слышу, Акбар! Я здесь! — радостно прошептал красноармеец. Он не мог понять, откуда идет голос.

— Я здесь разобрал стену, иди сюда, можно бежать!

— Я связан, Акбар, не могу шевельнуться.

Услышав это, мальчик влез в кибитку, ощупью нашел

Степана. Маленьким ножичком, с которым он не расставался еще с тех времен, когда был чабаном, разрезал веревки, связывающие друга.

— Акбар, дорогой! Откуда ты взялся? Тебя могут поймать и расстрелять вместе со мной,— шептал распухшими губами Степан.

— Не поймают, Степан-ака. Часовой спит.

— А ты знаешь, Акбар, кто охраняет меня? — тревожно спросил Степан.

- Знаю,— тихо ответил Акбар.

Степан несколько секунд молча двигал руками и ногами, разминая их. Потом, как будто думая вслух, сказал:

— Я думал Шариф-ака добрый, а он меня чуть не убил. Но если я сбегу, его завтра расстреляют. Ты понимаешь это, Акбар? Он ведь тебе вроде отца?

— Ну и пусть. Он сам во всем виноват. Степан-ака, ползите за мной, сейчас мы будем на воле.

У Степана немного отошли затекшие руки и ноги, и он смог двигаться. Они выбрались наружу. Акбар хотел отвести израненного друга в пещеру и там укрыть вместе с Шерали и Бахор.

— Жив ли кто-нибудь из красноармейцев? — спросил Степан-ака, как только они вылезли из кибитки.

— Никого нет. Все погибли. Караишан расстрелял всех дехкан, кто брал у него зерно и скот,— с ненавистью ответил Акбар.

Выйдя на окраину, Акбар перевязал, чем мог, раны Степана. Оба напились прохладной арычной воды. Обессилевший Степан прилег отдохнуть на камне. Акбар передал другу разговор Караишана и предателя Исламова о том, что басмачи собираются убить Портнягина и завладеть картой, на которой геолог отмечал результаты разведки. Степан поднялся и спросил:

— Далеко ли до Шинглича?

— Два часа верхом, или четыре часа пешком,— ответил Акбар.

— Надо немедленно добираться туда.

— Но вы же ранены, Степан-ака, не сможете? — спросил Акбар красноармейца.

— Все равно отсюда надо уходить, Акбар. И Ульяна Ивановича спасать надо. Будем действовать вместе.

Акбар знал, как горячо уважает Степан геолога и ценит его работу. Но как добраться до горного кишлака? До рассвета оставалось очень мало, а с рассветом Караишан сам двинется на Шинглич.

Медлить было нельзя. Пробираясь по кишлаку, Степан и Акбар у кибиток видели много оседланных лошадей. Во дворах их негде было ставить. Решили воспользоваться лошадьми басмачей, они никем не охранялись. Беглецы снова спустились в кишлак. Наган Акбар на всякий случай передал Степану. Через несколько минут друзья уже скакали на северо-восток.

В Шинглич можно было добраться двумя дорогами — но горной тропе через перевал и по дороге, что шла в долине Сурхоба. Последняя дорога была значительно длиннее, поэтому решили ехать через перевал. Отдохнувшие лошади шли наметом даже на подъеме. Степан морщился и скрипел зубами от боли. Особенно беспокоили испоротые камчой спина и ноги. Раны на груди кровоточили, но болели меньше. При каждом движении одежда бередила засохшие раны. Друзья спешили. Портнягина надо было успеть предупредить.

У Акбара трещала голова — столько впечатлений за одни сутки! Встречный воздух упругими струями бил в лицо и приносил облегчение. Сердце разрывалось от нетерпения. Скорее увидеть Ульяна Ивановича. Предупредить.

Всадники поднялись на перевал. Начало светать. Шинглич лежал в небольшой долине. Сейчас его укрывало белое облако, медленно поднимающееся вверх. На перевале было уже утро, а там внизу, в долине, под плотным облачным одеялом, еще ночь. На крутом спуске лошади пошли мелким шагом.

Нет осторожнее и умнее животного, чем горная таджикская лошадь. Она пройдет в темноте по скользкой, осыпающейся дороге, по голым камням вскарабкается на такую крутую скалу, которая издали кажется отвесной. Только не мешай ей поводьями в опасном месте. Дай волю. Инстинкт и сила мышц не подведут. Если при очень крутом подъеме на гору ты уже не можешь держаться в высоком горном седле, сойди с коня и держись за хвост — твой верный слуга, горный конь, осторожно втащит тебя наверх.

Узкая тропинка, по которой ехали всадники, была скользкой от утренней росы, и лошади, прежде чем ступить на дорогу, пробовали ногой, прочна ли опора и только убедившись, что она выдержит, ступали. Время торопило. Всадникам хотелось пустить коней в намет, но этого сделать было нельзя — одно неосторожное движение и лошади вместе с ними полетят в пропасть.

Тропинка серой лентой петляла по склону горы. Въехали под перистый белый зонт облака. Клубился прохладный туман и, как живой, лез вверх. Наконец показался кишлак. Залаяли собаки. Попавшийся навстречу дехканин указал кибитку, где остановился русский геолог. Обрадованные скорой встречей, всадники пустили лошадей вскачь. Но Ульяна Ивановича в кибитке уже не было. Полчаса тому назад геолог вместе с красноармейцами по нижней дороге уехал в Чашмаи-поён.

...В Шингличе не знали еще о захвате басмачами Чашмаи-поён. Не знал об этом и Ульян Иванович. Он спустился с гор два дня назад. Кони и люди были так утомлены, что решили сутки передохнуть, привести себя в порядок и встретиться с друзьями побритыми, почищенными и бодрыми. Геологу не терпелось повидаться с Васильевым, Степаном, Акбаром, но предстать перед ними обросшим, оборванным и грязным он не хотел. Не в его это было правилах.

Помощник Исламов отпросился в Чашмаи-поён сразу же, как они приехали в Шинглич. Он хотел заранее подготовить место для обработки собранных материалов. Портнягин его не удерживал. За три месяца совместной работы геологи не нашли общего языка и дружбы между ними не завязалось. Как геолог Исламов был очень слаб, а как человек — слишком поверхностен. Портнягин с первого дня поручил своему помощнику заведывание хозяйством. В свободное время Исламов развлекал весь отряд песнями и рассказами. Сейчас с окончанием полевых работ в помощнике не было никакой нужды.

Из Шинглича Портнягин выехал с рассветом. Лошади были тяжело нагружены образцами пород, поэтому решили ехать нижней дорогой, где не было больших подъемов и спусков.

Ехали геологи медленно, не спешили. Портнягин любовался просыпающимися горами. За два года скитания по Дарвазу, он горячо полюбил этот суровый и богатый край. Геолог был счастлив тем, что ему удалось найти промышленные запасы золота, горного хрусталя, самоцветов свинца и вольфрама. Он мечтал о расцвете этого края. Видел запруженные реки, дающие дешевую энергию, серпантины шоссейных дорог, обогатительные фабрики, шумные города.

Сейчас путников окружала сказочно красивая дикая природа. Во все стороны, бесконечными рядами зубцов, один выше другого, уходили в небо горы. Дальние ряды вершин четко вырисовывались на утреннем небе, а ближние были еще в тени и окрашены в сиреневый, зеленый, темно-синий цвета. Внизу бесновался Сурхоб. Удары его волн в отвесные скалы противоположного берега, повторенные эхом и усиленные им, неслись, как торжественный звон далеких колоколов. Над скалами клочками тонкорунной шерсти вились облака. Портнягин размечтался, вспомнил родину. Подмосковье. Невесту Аннушку — сельскую учительницу. «После обработки материалов экспедиции — в Москву! Но не надолго. Доложу результаты работы, захвачу Анну — и сюда, на Памир! Решено. В этой стране есть где применить силы. Попытаюсь добиться средств на строительство дорог. Дороги, дороги! Здесь нужны шоссейные, железные и подвесные дороги. Если их построить, богатства этих гор потекут народу, как реки. А какой чудесный народ живет в этих горах. Гостеприимный, умный, трудолюбивый». Много раз был Портнягин в гостях у таджиков и удивлялся, как они похожи своей добротой и сердечностью на русских крестьян. Они с величайшей искренностью отдают последнее, что у них есть гостю и радуются, как дети, если гостю угощение нравится. Особенно приятно было гостеприимным хозяевам то, что геолог разговаривал с ними на таджикском языке.

Все рабочие — таджики, которых нанимал геолог на земляные работы, привязались к нему, как к брату, и готовы были за него в огонь и в воду. Он вспомнил их мужественное поведение во время боя с бандой Муссо и улыбнулся.

Когда геологи спустились к реке, навстречу из-за поворота показалась группа вооруженных всадников. Впереди ехал сухой старик в белой чалме на вороной породистой лошади. Это был Караишан.

— Салом алейкум! Кто такие и куда едете? — довольно грубо спросил старик.

— Мы — геологи, едем в Чашмаи-поён,— ответил по-таджикски Портнягин.— А вы кто будете, аксакал?..

Караишан не ответил. Он на минуту смешался — не ожидая от русского геолога такого чистого таджикского языка. Вид геолога тоже поразил старика. Здоровый, загорелый, чисто выбритый, в белоснежной рубашке и широкополой шляпе. Он гордо смотрел на муллу, придерживая лошадь.

— Ты русский геолог Портнягин? — еще более грубо спросил Караишан.

— Да, я Портнягин, а что вам от меня нужно? — начиная беспокоиться, ответил геолог.

Предводитель басмачей больше не говорил. Он выхватил из кобуры наган и выстрелил в геолога. Пуля, пробив планшет с картами, застряла в бедре. Красноармейцы открыли огонь из винтовок. Несколько басмачей свалилось на дорогу. Отряд Караишана на минуту смешался, курбаши крикнул:

— Вперед! Геолога взять живым.

* * *

Степан и Акбар выехали из Шинглича галопом. По губам у красноармейца текла кровь — он искусал их, заглушая боль, вызываемую каждым толчком.

Акбар, не спавший ночь и увидевший за это время столько ужасов, тоже еле держался в седле. Но медлить было нельзя.

На спуске к Сурхобу они услышали отдаленные выстрелы и усилили галоп. Но друзья, перенесшие столько мучений, опоздали.

На месте схватки маленького отряда геолога с басмачами лежали два убитых красноармейца. На склоне горы за поворотом метались их оседланные лошади, груженные переметными сумами.

Портнягина нигде не было.

— Мы опоздали! Ульяна Ивановича захватили басмачи!— сокрушенно сказал Степан, еле держась в седле.— Преследовать их бесполезно. Что мы сможем сделать с одним наганом. Почему они не разграбили переметные сумы?

Степан подъехал к груженым лошадям и поймал их. Вместе с Акбаром они сгрузили тяжелые переметные сумы с образцами пород и тщательно спрятали их в камни около самого Сурхоба. Лошадей пустили на волю. Верхом ехать все равно было нельзя. Каждую минуту могли встретиться с басмачами. Затем они похоронили красноармейцев, спустились к Сурхобу и, маскируясь в камышах, пешком пошли в Чашмаи-поён.

В середине дня, когда наступила жара, Степан почувствовал себя плохо. Раны воспалились и начали гноиться. Акбар уложил его в тени дерева, нарвал листьев подорожника и, прикладывая их к ранам, перевязал изорванной в ленты рубашкой Степана. Красноармеец почувствовал облегчение и уснул.

Акбар тоже, как только прилег на теплый камень, сразу задремал. Когда он проснулся, солнце уже клонилось к закату. Мучил голод. Оставив Степана одного, Акбар поднялся в ближнее ущелье и возвратился с тюбетейкой сочной ежевики и поясным платком алычи. Пообедав ягодами, они медленно пошли дальше. Осторожность, с которой продвигались в Чашмаи-поён, оказалась не напрасной. Обнаружив побег Степана и думая, что это сделали оставшиеся в живых красноармейцы, басмачи выставили вокруг кишлака охранение, а по дорогам послали конные дозоры.

По направлению к Шингличу и обратно проскакали несколько всадников.

К Чашмаи-поён подошли ночью. При подъеме на гору Хирс Степан еле переставлял ноги. Акбар его поддерживал.

— Шерали, Бахор, где вы? — окликнул мальчик ребят, вползая вместе со Степаном в пещеру. Из дальнего угла раздались радостные голоса:

— Здесь мы, Акбар. Где ты так долго пропадал? Мы думали, что тебя нет в живых. Иди сюда!

— Я не один, со мной Степан-ака. Он ранен.

Все что было из одежды в пещере подостлали Степану. Несмотря ни на что ребята радовались. Они снова были вместе. Акбар покормил Шерали и Бахор алычой, которую он принес в платке. Приходя в себя, Степан долго слушал оживленное шептание ребят. Наконец, прижавшись друг к другу, они уснули. Если бы кто-нибудь посмотрел на них, то увидел, что, засыпая, друзья улыбались.

Друг! Первый в жизни друг! Есть ли на свете что-нибудь более ценное, чем ты? Вы скажете: мать, отец, брат, сестра. Да, если они есть. А если их нет? Перед кем раскроется твоя душа, кому поведаешь свое горе, у кого будешь искать защиты? У друга. Ты счастлив, если есть у тебя надежный друг! Пусть против тебя весь мир, у тебя нет пищи, одежды, крыши над головой, пусть тебе грозит смерть — не унывай, не все потеряно, если рядом с тобой Друг!

* * *

Портнягин, раненный в бедро, упал с коня. Красноармейцев басмачи изрубили саблями. Караишан проворно наклонился к геологу, сорвал с него полевую сумку. Убедившись, что она полна карт, вытер о гриву коня кровь и сунул сумку под халат. Старик улыбался. Он уже слышал звон золотых монет, полученных от Исламбек-хана и представлял себя в полковничьем мундире с золотыми эполетами.

Раненого геолога привезли в Чашмаи-поён. В кишлаке стоял переполох. Обнаружилось бегство Степана. Караишан, как только узнал об этом, приказал немедленно расстрелять басмача, охранявшего пленника. Вокруг кишлака выставили усиленное охранение. Портнягина бросили в одну из комнат дома Караишана.

Придя в себя, геолог хватился полевой сумки с картами и записями. Она исчезла. Рана в бедре сильно болела, но кость не была задета: нога шевелилась. Оторвав от рубашки полосу материи, Портнягин перетянул рану, подполз к двери и стал смотреть в щель. Надо было выяснить: где он находится, кто и с какой целью на него напал. Портнягин знал, что за последнее время басмаческие банды активизировались, но о захвате Чашмаи-поён и гибели красноармейского гарнизона он ничего не знал. Он предположил, что на него напала случайная банда и увезла в горный кишлак.

«Пропали результаты двухлетнего труда,— думал Ульян Иванович.— Зачем этим варварам мои камешки? Выбросят как ненужный хлам. Заинтересует их только золото, которого в общей сложности намыто с разных месторождений около пятисот граммов». Геолог не знал, что образцы пород лежат, в надежном месте, спрятанные друзьями.

Рядом с дверью стояли два дюжих парня с винтовками наперевес. Зная судьбу своего товарища, расстрелянного на их глазах за побег Степана, они не спускали с дверей глаз.

Портнягин с силой постучал и по-таджикски крикнул:

— Откройте! Почему меня закрыли? Позовите вашего начальника!

Басмачи, как по команде, направили винтовки на дверь и щелкнули затворами. Один из них сердито ответил:

— Молчи, кафир, стрелять будем!

Портнягин снова лег на прохладный пол и стал обдумывать план, как сообщить друзьям в Чашмаи-поён о случившемся.

Вскоре загремел замок и дверь открылась. На пороге стояла дюжина басмачей, обвешанных оружием, как будто защитники ислама собирались вступить в бой с целым батальоном пехоты. Старший из них крикнул:

— Пойдем!

Портнягин поднялся. Раненая нога болела и плохо повиновалась. Но показать свою слабость перед врагами ему не хотелось. Сильно прихрамывая, геолог вышел из своей темницы. Вокруг сомкнулось кольцо басмачей. Они, видимо, боялись, как бы русский не сбежал. После боя в Чашмаи-поён и побега Степана на басмачей напал страх: два десятка красноармейцев в течение суток сдерживали шестьсот басмачей и выбили добрую половину из них. Запоротый до полусмерти камчами, израненный ножами, связанный по рукам и ногам, красноармеец смог бежать! Что еще могут выкинуть эти люди? Портнягина приказано было охранять, не спуская глаз. В разговоры с ним вступать категорически запрещалось.

Когда геолог осмотрелся, по очертаниям гор он узнал Чашмаи-поён. В груди у него все похолодело. Значит красноармейский гарнизон уничтожен или отступил. Ждать помощи неоткуда! Ближе Янги-Базара красноармейцев не было. Несмотря на такое заключение, означавшее почти верную безвыходность положения, Портнягин, превозмогая боль в ноге, весело смотрел на хмурых стражей.

В комнате, куда -завели пленника, сидели Караишан и Исламов. Караишана геолог узнал сразу. Этот старик стрелял в него утром. А второго в полосатом халате и белой чалме Портнягин узнал только тогда, когда тот заговорил. Геолог понял: рядом с ним работал переодетый басмач-шпион. Но что ему нужно было? Почему он не расправился с ним в горах?

— Ульян Иванович, а где образцы пород, которые мы везли на лошадях красноармейцев? Мы их не нашли. Там ведь и золото было. Вместе с вами мыли. Я тоже все лето гнул спину. Одному присваивать нехорошо. Там его было, кажется, немало? — насмешливо с издевкой спросил Исламов.

Портнягин молчал.

Когда Караишан привез Портнягина и карту, Исламов спросил муллу:

— Уважаемый домулло, а где переметные сумы с камешками, что везли красноармейцы? Там было несколько мешочков с золотом.

Караишан вспомнил убежавших за поворот дороги лошадей красноармейцев. Они действительно были чем-то гружены. Но старик, обрадовавшись, что в его руках карта геолога, не обратил тогда на них внимания.

«Старый дурак, он всю жизнь ищет золото, а золото сам упустил из рук»,— ругал себя Караишан.

По дороге на Шинглич немедленно были посланы басмачи, которые поймали вместо двух — четырех лошадей, но переметных сум на них не оказалось.

Сообщение о том, что золото, намытое Портнягиным, исчезло, взбесило Караишана. Старик сердито приказал Исламову:

— Если вы не смогли завладеть картой, то найдите хотя бы золото.

Вспоминая этот разговор с Караишаном, Исламов уже с ненавистью смотрел на геолога. Он ненавидел образованность, ум, уверенность в правоте своего дела, снисходительную доброту, чистое бритое лицо Портнягина.

— Я жду ответа, Ульян Иванович! — крикнул Исламов,— говорите, или мы заставим вас шевелить языком!

— Предатель, презренный шакал! — процедил геолог на таджикском языке.

Стоящий сзади басмач, по сигналу Караишана, ударил Портнягина по голове рукояткой камчи. Геолог устоял на ногах и, обернувшись к басмачу, со всей силой наотмашь рубанул его краем ладони по переносице. Терять было нечего. Пощады ждать от этих зверей бесполезно. Чем скорее все закончится, тем лучше.

Басмач охнул, свалился на пол и, захлебываясь кровью, захрипел.

Второй басмач выхватил из ножен кривую саблю и замахнулся на Ульяна Ивановича.

— Стой,— крикнул Караишан басмачу.— Свяжите кафира.

Не менее десяти человек навалились на Портнягина. Связали руки и ноги.

— Говори, где золото? — крикнул рассвирепевший Караишан. Портнягин молчал. Он решил не говорить больше ни слова. Да он и сам не знал, куда пропали переметные сумы с лошадей.

Не дождавшись от геолога ответа, Караишан приказал отвести его в ту же комнату. Через несколько минут Порт-нягину принесли зеленого чая и лепешку. Развязали ноги и руки, перевязали раны.

Караишан во что бы то ни стало хотел получить намытое геологом золото. А где оно, знает только он — Портнягин. Это спасло Ульяна Ивановича от немедленной расправы.

Геолог лежал на холодном земляном полу. Начался озноб. Поднималась температура. Рана в бедре давала себя знать, мысли путались. Он корил себя за то, что не смог вовремя распознать предателя Исламова. Несколько месяцев находился рядом с врагом, подвергался опасности сам, подвергал опасности результаты работы и ничего не подозревал. Какая непростительная доверчивость! Может быть, и нападение на Чашмаи-поён было подготовлено предателем? Всех околдовал своими песнями й прибаутками этот скользкий, как змея, человек. Никто даже не подумал перепроверить документы Исламова и правильность его предписания из Душанбе. Он выглядел своим парнем: веселым, простым, недалеким, совсем не похожим на врага.

* * *

Утром Степан проснулся отдохнувшим. Но двигаться ему было нельзя — израненное тело сильно болело. Акбар и Шерали принесли из родника воды, напоили красноармейца. Лепешку, сохранившуюся у запасливого Шерали в поясном платке, разделили на четверых. После завтрака Степан сказал:

— Акбар, пробирайся в кишлак. Узнай, что случилось с Портнягиным. Если он жив, чем ему можно помочь?

Акбар взял у Степана револьвер и в середине дня двинулся в кишлак. Спустился по осыпи. Для маскировки нес на спине вязанку дров. Его никто не заметил. На улицах группами ходили басмачи. Дехкане боялись выходить из кибиток. Расстрелы Караишана напугали всех.

Акбар обошел кишлак и никого, кроме басмачей, не встретил. Мальчик не обратил внимания на то, что за ним давно уже идет, внимательно наблюдая, чернобородый басмач... Бросив в бурьян дрова, Акбар направился к дому Караишана. Здесь бородатый его догнал и грубо спросил:

— Ты кто, куда идешь?

Акбар растерялся и не успел еще приготовить ответ, как басмач схватил его за шиворот и потащил.

Караишан после массовых расстрелов дехкан решил передать расправу с неугодными Исламову. Он назначил его судьей. Новый казн приказал басмачам задерживать и доставлять к нему всех, кто вызовет подозрение. Он хотел выслужиться перед Караишаном и найти человека, организовавшего побег русского аскара из кибитки Шариф-ака.

Басмачи затащили Акбара во двор дома Караишана. Здесь, развалившись на софе, возлежал новый кази — судья.

Басмач с силой швырнул Акбара на землю перед софой и сказал:

— Бродит по кишлаку. Высматривает что-то. Не отвечает, кто такой.— Чувствовалось, что басмачу хочется угодить казн и заслужить от него похвалу.

— Кто ты такой? — строго спросил Исламов, глядя на Акбара исподлобья, как и положено такому большому начальнику.

— Я чабан, ака. Но теперь никто не выгоняет скот и у меня нет работы,— сказал Акбар, сдерживая желание, вытащить револьвер и застрелить казн. Он узнал предателя Исламова.

Глаза Акбара выдали его желание и казн заметил это.

— Чабан, говоришь! Ты врешь, бача! Я тебя припоминаю: это ты бегал и прислуживал кафирам в крепости. Продался неверным, выродок!

Исламов вскочил с софы и стеганул мальчика жесткой камчой по лицу. Акбар бросился бежать. Но Исламов сбил его с ног и начал избивать камчой, пинать ногами. Акбар закричал. На крик из кибитки вышел Караишан.

— Что тут происходит? — грозно спросил предводитель, сплевывая в сторону насвой.

— Поймали лазутчика, домулло. Заявляет, что он чабан и ищет работу. А я его сам видел в крепости у красно: армейцев,— доложил кази.

— Ты говоришь чабан, бача,— спросил Караишан Акбара.

— Да, ака,— ответил Акбар, поднимаясь. Я пас и ваш скот. А теперь мне нечего делать. Акбар видел, что и Караишан узнал его. Запирательство могло только повредить.

— Ты приемыш Шариф-ака? Это ты тогда скормил волкам мою овцу с ягнятами? — сердито спросил Караишан.

— Да, ака.— Акбар ждал расправы. Кази, услыхав о том, что мальчишка нанес ущерб имуществу уважаемого Караишана, снова замахнулся на мальчика камчой.

— Оставь его, уважаемый кази. Раз он ищет работу — ему надо дать работу. У меня нет чабанов. Тысячи баранов ходят без присмотра. Направьте мальчика к моим отарам.

Акбар, ожидавший расправы, не понимал такого оборота дела. А решение предводителя басмачей объяснялось очень просто: отары Караишана, задержанные в Пингон-ском ущелье, перегнать в Душанбе не успели, и они снова стали собственностью муллы. Чабаны, боясь расправы хозяина за то, что не смогли уберечь от Советов скот, разбежались, и отары ходили сейчас почти безнадзорными по северным склонам горы Хирс. Верным Караишану оказался только старый Сангин. Он-то и доложил хозяину о случившемся.

Караишан искал чабанов. Из дехкан никто к нему не нанимался, а этот крепкий бездомный подросток может хорошо работать чабаном. Какое ему дело до того, чем занимался мальчишка в крепости. Мало ли куда бегают подростки? Ему ли, командиру нескольких сот хорошо вооруженных джигитов, бояться этого оборванца. Да и Шариф-ака, воспитавший Акбара, был работящим, набожным дехканином, верным слугой ислама, хотя и пришлось его расстрелять. Караишан знал, что Шариф-ака отказался брать хлеб из его амбара и до самой смерти не признавал кафиров.

— Пусть бача работает! — твердо сказал Караишан. Но кази не сдавался. Он подошел к Караишану и тихо сказал:

— Не он ли устроил побег русскому аскару, домулло?

— Нет, кази, это дело не детских рук. Пусть бача идет немедленно к моим отарам в распоряжение старого Сангина.

С захватом Чашмаи-поён Караишан снова стал скупым, расчетливым хозяином и дрожал за каждого барана.

Через несколько часов Акбар на маленьком ишачке семенил по узкой горной тропинке к отарам Караишана. Сзади на коне ехал басмач. Он должен был доставить мальчика в распоряжение чабана Сангина. На этом настоял Исламов. Кази не доверял Акбару. Боялся, что мальчик сбежит.

Акбар не знал, как ему поступить, как сообщить Степану о том, что с ним случилось. Он с тоской смотрел в сторону пещеры, где скрывались его друзья.

Белобородый Сангин встретил Акбара приветливо. Ругал разбежавшихся чабанов. Старик не понимал, что происходит в мире. Все перепуталось. Он не знал, чьи же теперь овцы. Были когда-то собственностью Караишана, потом были отобраны Советами, а сейчас снова захвачены Караишаном. Все это время Сангин добросовестно охранял их, не задумываясь над тем, кто хозяин баранов. Старик стал неотъемлемой слепой принадлежностью серых отар. Только смерть могла оторвать его от охраняемого стада овец.

Басмач, сопровождавший Акбара, переночевал с чабанами и вернулся в Чашмаи-поён. Сангин торопился с перегоном баранов на новое пастбище — сгонял отары в одно место.

— Овцы совсем отощали на каменных склонах. Надо гнать их в Сангикарское ущелье,— сказал он утром Акбару.— Уйдем от кишлака надолго. Придется запастись продуктами. Поезжай в кишлак, бача, возьми у хозяина лепешек, муки, соли.

Акбар только и ждал такого поручения. Наконец-то он сможет заглянуть в пещеру к друзьям. После обеда Акбар поехал в Чашмаи-поён. Оставив ишака в укрытии, он осторожно пробрался к пещере Рошткала. Друзья несказанно обрадовались появлению Акбара.

Бахор испуганно вскрикнула, когда рассмотрела в полумраке пещеры красный шрам на лице Акбара, оставленный камчой Исламова. Пока друзья ели привезенную Акбаром лепешку, он рассказал все, что с ним произошло в кишлаке, как он стал чабаном Караишана. .

Степан молчал. Он обдумывал создавшееся положение. То, что Акбар теперь на глазах у басмачей,— грозит ему серьезной опасностью. Кто-нибудь может донести на него. Ведь он комсомолец и сражался вместе с красноармейцами против басмачей. А с другой стороны, такое положение давало ему возможность бывать в кишлаке, добывать пищу, быть в курсе обстановки, узнать о судьбе Ульяна Ивановича.

Шерали и Бахор смотрели на Акбара, как на героя.

Приподнявшись на локте, Степан сказал:

— Это к лучшему, Акбар. Теперь ты скорее узнаешь о Портнягине. Только будь осторожен. А еще тебе вот такое задание: найди место для переправы через Сангикар. Я скоро смогу ходить. Пойду в Душанбе. Надо вызвать подкрепление. О гибели гарнизона до сих пор, видимо, никто не знает. Чашмаи-поён отрезан реками от всех кишлаков.

Трудно было Акбару оставлять в пещере друзей без хлеба, без воды, но делать было нечего, попрощавшись с ними, он ушел.

Теперь Акбар смело въехал в кишлак на ишаке Сангина. К Караишану его не пустили. У двери стоял вооруженный басмач. Из комнаты слышался крик. Акбар сел в тени под чинаром и стал ждать. Со двора его никто не гнал — знали, что это чабан муллы. Минут через десять из комнаты Караишана вышла группа басмачей. В середине, прихрамывая, шел Портнягин. Только что закончился очередной допрос геолога. Караишан добивался признания, где спрятано золото.

Акбар не выдержал, вскочил с места, геолог заметил его, узнал, на секунду остановил на мальчике вопросительный взгляд.

Охраны около Акбара не было. Он стоял один. Значит не задержан. Пришел по доброй воле. «Неужели и Акбар предал?.. Нет, не может быть,— решил Портнягин,— что-то другое привело мальчика сюда».

— Быстрее, шайтан,— толкнул геолога один из конвоиров. Больше Ульян Иванович к Акбару не оборачивался. Акбар заметил, что геолога отвели в комнату, которая в интернате была складом письменных принадлежностей. В этой комнате Акбар, как помощник муаллима, бывал каждый день. Это была маленькая, без окон, с прочной новой дверью, комната. В ней когда-то стояла железная печка. Жестяная труба выходила на улицу. Когда в этой комнате сделали склад, печку выбросили, отверстие изнутри заштукатурили, а с улицы так и торчал остаток проржавевшей бурой жестяной трубы. Все это Акбар вспоминал, соображая, как связаться с Ульяном Ивановичем. Дверь комнаты закрыли на большой замок и рядом встали два вооруженных басмача. Со стороны двора подойти к двери было нельзя.

Караишан, ничего не добившись от Портнягина, дал ему двое суток на размышления, после чего пригрозил расстрелять. Мулла был зол. До сих пор не было у него в руках тысячи таньга, обещанных Исламбек-ханом за карту. И сам представитель эмира как сквозь землю провалился. Полевая сумка с картами лежала в спальне муллы, исписанная непонятными знаками, запятнанная кровью геолога. Упрямый кафир, спрятавший золото, тоже не хотел сказать, где оно находится.

Бесило старика и отношение дехкан. Раньше они гурьбой валили в маленькую мечеть и несли подаяния аллаху, а сейчас попрятались в кибитки. Приходили к Караишану только под конвоем. Четвертый день кишлак был пуст, как будто вымер.

До самого вечера Акбар ждал, пока приготовят все необходимое для чабана. За это время у него созрел план передачи Портнягину записки. Погрузив провизию на ишака, он выехал со двора, а на улице, напротив комнаты, где сидел Портнягин, остановился. Убедившись, что никого нет, мальчик подъехал к стене, встал на спину ишака и с силой сунул в старый дымоход палку, в расщепленном конце которой была записка.

С тех пор, как Акбар стал грамотным, он не расставался с огрызком карандаша и клочком бумаги. Пока чабан сидел во дворе Караишана, он успел написать несколько слов геологу.

Штукатурка, закрывающая изнутри дымоход, была слабой и провалилась. Бросив в образовавшееся отверстие палочку, Акбар уехал.

Измученный допросами, Портнягин лежал на полу. Вдруг на него упала земля. В стене образовалось отверстие, из которого свесилась палочка. Часовые ничего не заметили. Взяв палочку, в расщепленном конце ее геолог заметил записку, в ней неровным почерком было написано:

«Степан жив. Он ранен. Мы вас освободим». Прочитав это маленькое послание, проникшее к нему так неожиданно через стену, геолог впервые за время плена улыбнулся. Это была весть из того нового, родного мира, ради которого он, молодой ученый, бросил столицу, родных, друзей, добровольно ушел в дикие горы искать для народа богатства. Сердце его забилось сильнее. Глаза блеснули надеждой. Бумажку Портнягин растер в пыль. Отверстие в стене заложил вывалившимся куском штукатурки.

Ульян Иванович представил себе смуглое открытое лицо Акбара, резкие порывистые движения, застенчивую добрую улыбку. «Как же я мог, хотя бы на минуту, усомниться в этом боевом пареньке»,— подумал геолог.

По пути на пастбище, убедившись, что за ним никто не следит, Акбар на несколько минут заглянул в пещеру и рассказал Степану и ребятам про встречу с Портнягиным. Оставил друзьям несколько лепешек, соль и зеленый лук. Долго задерживаться было нельзя — старый Сангин мог забеспокоиться и выехать в кишлак сам. Со Степаном договорились, что как только Акбар найдет вверху Санги-кара подходящее место для переправы — он сразу же Сообщит. Тогда красноармеец пойдет в Душанбе. Пытаться освободить Портнягина сейчас было бесполезно — с одним наганом ничего не сделаешь.

Весь следующий день Акбар с отарами Караишана уходил по долине Сангикара в горы. Овцы шли медленно разбредясь но зеленым лощинам, растягиваясь в длинные живые цепочки на узких тропах. Каждую свободную минуту Акбар подходил к реке и приглядывал удобное место для переправы.

Старый Сангин ворчал:

— Не видел ты реки, бача, что ли? Только и бегаешь смотреть на нее.

— Красивая она, ота, сейчас, быстрая,— отвечал Акбар.

— Красивая, да пользы от нее нет. Переправиться нельзя. Вода мутная. От такой воды человеку только беда.

Под вечер отары собрали в небольшое ущелье на ночевку. Акбар снова ушел к реке. В этом месте в Сангикар с противоположной стороны вливалась еще одна горная речка и вода образовывала спокойный водоворот. Река здесь была шире, но мельче. Осматривая понравившееся место, на другом берегу Акбар увидел человека. Незнакомец разделся и смело вошел в ледяную воду. Одежда у него была привязана к голове. Легко и быстро он поплыл но течению, направляясь к Акбару. Чабан спрятался за камни. Пловец вышел из воды, и Акбар с изумлением узнал в нем своего муаллима. Акбар недоумевал: ведь они считали учителя погибшим.

Когда муаллим одевался, Акбар заметил у него револьвер и две лимонки. Значит учитель воевал. Но с кем? Почему здесь, в горах?

— Салом, муаллим! — сказал, подходя к нему, Акбар. Учитель схватился было за револьвер, но вдруг узнал

Акбара:

— Как ты попал сюда, бача? А где остальные дети? Что происходит в Чашмаи-поён?

Сели на камень. Акбар подробно рассказал учителю о событиях последних дней. О детях он ничего не знал; в кишлаке на улицах до сих пор никто не появлялся. Ходят только басмачи. Гарнизон весь погиб. Жив Степан-ака, он ранен. Геолог в плену у басмачей.

А муаллим рассказал вот что.

Когда басмачи окружили кишлак и стало ясно, что гарнизону не удержаться, учителя вызвал командир Васильев и приказал:

— Немедленно переправляйся через Сангикар, бери лошадей и скачи в Душанбе за подмогой.

Муаллим успел распределить ребят по семьям надежных дехкан. Не нашел только Акбара и Бахор. После этого он пошел вверх по Сангикару и ночью переправился вот здесь. Через перевал дошел до кишлака Сорбог, а оттуда ускакал в Душанбе сам председатель сельсовета с двумя милиционерами.

Но в Душанбе, оказывается, уже знали о готовящемся выступлении басмачей.

В Чашмаи-поён шло подкрепление — сотня конников. Встретились красноармейцы с председателем сельсовета через сутки пути от Сорбога. Сейчас они отдыхают там. Завтра к вечеру сотня будет у переправы. Командир сотни послал муаллима вперед, попросил достать несколько веревок и натянуть их над речкой. Это должно облегчить переправу вооруженных красноармейцев через бурную реку.

Акбар был счастлив. Подмога идет, подмога близко. Снова свободная жизнь! Интернат, учеба! Акбар горячо попросил:

— Разрешите, я достану веревки, муаллим. Вам в кишлак идти нельзя — задержат, а я теперь чабан Кара-ишана.

Муаллим согласился. Он остался у места переправы через Сангикар.

Акбар возвратился к отарам. Старик был недоволен: «Опять бродишь. Ложись спать! Завтра большой перегон».

Акбар лег. Но как только старый Сангин захрапел — Акбар встал и пошел в сторону Чашмаи-поён. Ночь была теплой. Тонкий серпик луны, несмело выглянувший из-за горы, чуть серебрил каменистые скалы. Сангикар с грохотом летел навстречу Сурхобу. На поворотах реки мутные волны под слабым светом луны казались взлохмаченными гривами рыжих коней, бешено мчавшихся под гору.

* * *

Караишан все эти дни усиленно искал Бахор. Ему донесли, что вероотступница первой в кишлаке сбросила перед народом паранжу. Потом жила и училась в интернате вместе с мальчиками. Его жена жила вместе с мальчишками, с раскрытым лицом! Старик жаждал крови. Он поклялся, что найдет ее живой или мертвой. Найдет живой — изрубит на куски. Мертвой — проклянет, и тело выбросит на съедение шакалам.

Красавица девочка, за которую он дал такой большой калым, теперь не в его руках! Лучше бы она была мертва. Мысль о том, что Бахор без покрывала находится на глазах других мужчин, была для старика невыносимой.

Кази Исламову старик дал задание во что бы то ни стало найти Бахор.

Кази самолично и через своих агентов проверил все кибитки, куда муаллим роздал интернатских ребят. Но Бахор среди них не оказалось. Никто не знал, куда исчезла молодая жена Караишана. Исламов узнал, что в интернате Бахор была дружна с Акбаром. Он помогал ей учиться. С тем самым мальчиком-чабаном, которого Караишан послал к своим отарам. Больше того, они, говорят, были влюблены друг в друга. Все это Исламов рассказал Караишану и высказал предположение, что Акбар, наверное, знает, где Бахор. Исламову хотелось расправиться с маленьким чабаном, и он умело настраивал против него Караишана.

Старика передернуло от мысли о том, что этот мальчишка находился как-то наедине с его Бахор. Жена Караишана, которая могла украсить гарем самого эмира, дружила с оборванцем и влюблена в него! Этого не может быть!

— Немедленно привести чабана ко мне! Идите за ним сами! — крикнул Караишан Исламову.

* * *

Обитатели пещеры спали, когда Акбар зашел к ним. Сообщение о скором приходе красноармейцев вызвало бурную радость. Особенно ликовал Шерали. После смерти отца мальчик перестал улыбаться и почти ни с кем не разговаривал. А сейчас он оживился и беспрерывно повторял:

— Вот здорово! Они отомстят бандитам за смерть моего отца!

Шерали вызвался пойти в кишлак с Акбаром и найти веревки. Он знал, где у отца лежали новые шерстяные веревки, приготовленные для перевозки урожая на волокушах с горных полей.

Акбар обрадовался предложению друга. Найти веревки ночью в кишлаке было нелегко. Сейчас эта задача облегчилась.

Степан боялся за ребят и расстраивался, что не может пойти сам. Раны у него заживали, но все еще сильно болели.

Акбар осторожно выбрался из пещеры. За ним шел Шерали. Весть о приходе красноармейцев вернула ему надежду, и он уверенно шел за Акбаром.

В последние дни в Чашмаи-поён было тихо и басмачи опять успокоились. Они выставляли охранение лишь на дорогу в Шинглич, да и то с наступлением темноты все дозоры отходили в кишлак и спокойно спали.

Кибитка Шерали стояла на окраине, и ребята без особого труда нашли веревки. Друзья сразу же, не заходя в пещеру, двинулись в горы к ожидавшему их муаллиму, Шерали торжествовал. Теперь и он, как Акбар, активно борется против басмачей. Мальчик то и дело спрашивал у друга:

— Скоро ли дойдем до учителя? Может быть, красноармейцы уже пришли? Мы можем опоздать.

— Не опоздаем! — солидно отвечал Акбар.

Муаллим не спал всю ночь. Он неожиданно встал навстречу ребятам из-за камня и, обрадованный, горячо обнял своих учеников. Учитель беспокоился за Акбара и ругал себя за то, что послал мальчика одного в кишлак за веревками.

Сейчас, когда веревки лежали у его ног, а ребята усталые, но довольные, сидели рядом, он успокоился.

Медлить было нельзя — веревки нужно натянуть до рассвета.

Муаллим привязал одну веревку к кусту дикой боярки и, отойдя вверх по течению, смело вошел в воду и поплыл по течению реки, держа направление к противоположному берегу. Друзья напряженно вглядывались в темноту, решая вопрос «доплыл ли учитель до берега или нет?»

В это время их окликнул полушепотом знакомый Акбару голос:

— Ни с места, выродки! Молчите. Застрелю! Перед ними стоял Исламов. Кази держал в руке пистолет.

Не знали друзья, что Исламов выследил их еще в кишлаке и шел за ними. Хорошо, что они не зашли в пещеру.

Выдали бы невольно и Степана и Бахор. Шпион не думал, что ему придется идти так далеко, поэтому не захватил никого из своих помощников. Он стоял перед ребятами один.

— Попались, шакалы! Теперь вы от меня не уйдете, дети сатаны. Исламов больно' ударил в грудь Шерали. Ослабевший за последние дни мальчик упал, захныкал.

Акбар, оправившись от первого испуга, с ужасом осознал: переправа, освобождение от басмачей Чашмаи-поён может сорваться. Муаллима, возвратившегося на берег, захватит кази, а прибывшие красноармейцы попадут в засаду. Акбар ощутил тяжесть нагана, лежавшего за пазухой.

— Грязный шайтан,— зло продолжал кази,— я давно подозревал, что ты красный шпион. Говори, где Бахор? Что ты здесь делаешь? — Исламов шагнул к Акбару и замахнулся пистолетом.

Акбар, прикрыв левой рукой голову, правой вытащил из-за пазухи наган и почти в упор выстрелил два раза в живот Исламову. Шерали от неожиданности и страха закричал. Исламов упал на камни, скорчился, затих. Акбар отбежал. Шерали — за ним. Комсомольцу впервые пришлось в упор выстрелить в человека. Хотя это был враг, но он несколько минут не мог прийти в себя. Муаллим нашел мальчиков за камнем метрах в двадцати от того места, где лежал мертвый кази.

— Кто стрелял? — сердито, с тревогой в голосе, спросил муаллим. Он еще не знал, что у Акбара есть наган и что их выследил Исламов.

Когда ребята рассказали всё, что произошло на берегу, муаллим велел им укрыться. Нужно было проверить: нет ли за кази еще басмачей. Муаллим скрылся в темноте. Через полчаса он возвратился.

— Больше никого нет,— успокоено сказал учитель.— Помогите мне, ребята, тело кази надо оттащить в Сангикар.

До рассвета они успели натянуть еще две веревки.

Когда муаллим возвратился в последний раз с противоположного берега, он не мог говорить — губы у него свело от холода, и он весь трясся, как во время приступа малярии. Огонь разводить боялись, как бы он не привлек кого-нибудь и не было обнаружено место переправы красноармейцев. Акбар и Шерали сняли с себя халаты и набросили на плечи муаллима.

Акбар с рассветом ушел к отарам. Овцы уже поднимались. Слышалось многоголосое блеяние. Особенно выделялись нежные голоса ягнят. Старый Сангин кипятил чай. Увидев смертельно усталого, бледного мальчика, ничего не сказал. Когда чай вскипел, поставил перед ним пиалку и положил лепешку.

Чабан понял, что Акбар от него что-то скрывает, живет какой-то непонятной самостоятельной жизнью. Но допытываться не хотел. Чувствовал старик: наступает другая жизнь. Не остановить ее никому, как не остановишь весенний сель (Сель — поток).

Напившись чаю, Акбар попросил:

— Ата, я вас очень прошу отпустите меня сегодня в кишлак. Мне нужно.

— Зачем? Куда ты пойдешь? Ты еле держишься на ногах. Наверное, не спал всю ночь?

— Ата, я расскажу потом. А сейчас мне нужно обязательно уйти. Отпустите.

Грустно было старому Сангину. Прожил он всю жизнь и был у него только один интерес: добыть кусок хлеба, не умереть с голоду. Ни о чем другом он не думал. А теперь люди стали иными. Им нужно что-то еще. Вот и

Акбар. Радоваться бы ему, что нашел хорошую работу у богатого хозяина, так нет, у него есть еще какие-то заботы. Не нравилось это старику в новых людях. Но и в хозяине Сангин не чувствовал прежней уверенности и твердости. В былые времена Караишан сам пересчитал бы каждую овцу. А теперь? После захвата кишлака ни разу не приезжал к отарам. Красноармейский гарнизон в Чашмаи-поён погиб. Караишан вернулся, но старое время не возвратилось. Что-то тревожное, непонятное происходило в мире. Старик слышал перед рассветом выстрелы. Он связывал их с отсутствием Акбара и его просьбой снова уйти в Чашмаи-поён. Глаза мальчика были усталыми, покрасневшими, лицо осунувшимся. Сангин не имел детей, но он их нежно любил. Посмотрев на измученного Акбара, сердито сказал:

— Ладно, иди. Сегодня попасу в этом ущелье один. Завтра с утра погоним дальше в горы. К вечеру возвращайся.

Муаллим, Акбар и Шерали прождали красноармейцев весь день.

Перед заходом солнца на противоположном берегу реки появилось несколько человек. Увидев муаллима и протянутые через реку веревки, приветственно помахали ему рукой и снова скрылись в зеленом ущелье. Это был головной дозор отряда.

Через полчаса подошел весь отряд и началась переправа. В отряде было сто человек при двух станковых пулеметах. С наступлением темноты отряд переправился и двинулся в Чашмаи-поён. Впереди, рядом с командиром, шагали Акбар и Шерали.

Когда подошли к горе Хирс, Акбар попросил разрешения у командира вызвать Степана. Просидеть в пещере во время боя с басмачами для красноармейца было бы большим позором. Он сейчас немного поправился и мог участвовать в операции. Зная хорошо кишлак, Степан мог помочь руководить боем.

Акбар и Шерали поднялись в Рошткалу. Степан, услышав о приходе красноармейцев, затих, потом долго откашливался. В темноте не было видно его лица.

— Пойдем, сынок! — ласково сказал он Акбару. Шерали пришлось остаться в пещере вместе с Бахор. Одна она оставаться боялась.

Посоветовавшись со Степаном, командир отряда распределил свои силы так: половина отряда с одним пулеметом оседлала дорогу на Шинглич. Двадцать бойцов вместе с муаллимом расположились на склоне горы Хирс около того места, где несколько дней назад вела бой группа Степана. В этой группе снова остался Степан. Он теперь учел свои ошибки и часть бойцов порекомендовал разместить на самом краю ущелья, чтобы басмачам не удалось обойти красноармейцев с левого фланга.

Десять человек пошли в кишлак для освобождения геолога и нападения на штаб-квартиру басмачей Караишана. После выполнения задачи эта группа должна была отойти на западную окраину кишлака к осыпи и закрыть басмачам путь отступления по ущелью Сангикара. Остальные красноармейцы составили резерв. Акбар шел впереди командира, гордый важным поручением. Он был назначен проводником в группе по освобождению Портнягина. Возбуждение, вызываемое ожиданием предстоящего боя, победило усталость. Акбар осторожно, но бодро шагал вперед. К дому Караишана подошли незамеченными.

Двое красноармейцев сняли часового у тюрьмы геолога. Второй часовой, отдыхавший на софе под чинаром, выстрелил вверх, поднял тревогу. Но было уже поздно. Одна группа красноармейцев сорвала замки и открыла дверь в комнату, где был заперт Портнягин. Вторая — атаковала дом Караишана.

— Ульян Иванович, выходите! — радостно крикнул Акбар.— Красноармейцы пришли!

— Акбар, милый мальчуган! — послышался глухой голос геолога.— Иду!

Сильно прихрамывая, Ульян Иванович вышел из комнаты.

Между тем спавшие в саду Караишана басмачи повскакивали с мест. Некоторые из них сидели уже на лошадях, но, не зная, что произошло, в беспорядке метались по двору;

В доме Караишана слышалась стрельба.

Портнягин, схватив винтовку убитого часового, крикнул:

— Вперед, Акбар! У Караишана моя карта. Ее надо найти.

Караишан проснулся после первого выстрела. Вскочил, зажег свет и еще не успел одеться, как в дверь ворвались красноармейцы. Старый бандит из револьвера, который и ночью был у него под подушкой, убил одного из них. Но в следующую же секунду сам был изрешечен пулями. Старик упал на низенький столик и, размахнув во всю ширь руки, скатился на пол. На столике лежала карта. Рядом с пятнами крови геолога на карте появилось еще одно темное пятно. Караишан так и не успел получить за карту тысячу таньга золотом...

Портнягин, вбежав в спальню Караишана, сразу узнал свою карту.

— Карта здесь! А где же образцы пород? — крикнул он, оглядывая комнату.

— Камушки ваши мы спрятали со Степаном по дороге в Шинглич. Да мы их найдем,— уверенно сказал Акбар.

Во всем кишлаке слышалась стрельба. Группа отступила на западную окраину Чашмаи-поён. Убитого красноармейца несли на руках. В отряде снова было десять бойцов — впереди всех с винтовкой, прихрамывая, шагал высокий геолог.

Бой с басмачами длился всю ночь. Узнав о гибели Караишана, бандиты в беспорядке кинулись по дороге в Шинглич, их встретил плотный ружейный и пулеметный огонь первой группы красноармейцев. Басмачи отошли к горе Хирс, рассчитывая отступить в горы по узкому ущелью, но и здесь их встретил пулеметный огонь группы Степана. Убедившись, что они окружены, и, не зная силы красноармейцев, бандиты, очертя голову, с дикими криками, на бешеном аллюре, бросились по дороге на Шинглич. Много полегло их в узком проходе, простреливаемом кинжальным пулеметным и винтовочным огнем красноармейцев. Прорвавшиеся ушли в далекие горные кишлаки. Неприступная, по мнению их предводителя Караишана, крепость превратилась для басмачей в ловушку.

Когда выстрелы прекратились, Шерали и Бахор вышли из пещеры. Над горой Хирс поднималось солнце. Снежные вершины Дарваза, как гигантские цветы, алели на фоне чистого синего неба.

Волны яркого света все ниже и ниже опускались в ущелье. Наконец солнечные лучи осветили Чашмаи-поён. Первое, что увидели ребята, — красный флаг в крепости у аскаров. Он, как тюльпан, трепетал над скалой на ветру выше утреннего тумана, закрывавшего кишлак. На ребят нахлынула радость. Не говоря ни слова, Шерали и Бахор схватились за руки, прижались друг к другу.

Когда запыхавшиеся ребята входили в крепость, там слышались разноязычный говор, смех, команды. Портнягин, Степан и Акбар, худые, усталые, но радостно возбужденные разговаривали посредине двора. Степан рассказывал, как они с Акбаром пытались предупредить геолога в Шингличе, но не успели, где спрятали образцы пород, собранные Портнягиным на Дарвазе.

— Ста-но-вись! — послышалась громкая команда. Красноармейцы бегом стали в строй.

— Смир-но!

На левом фланге с винтовками в руках стояли Степан, Портнягин, муаллим и Акбар.

Акбар улыбнулся Бахор и Шерали. Ему было приятно, что друзья видят его с оружием, в одном строю с красноармейцами.

Вскоре весь отряд выступил преследовать басмачей. Степан, Ульян Иванович, муаллим и Акбар с оружием в руках надолго ушли из Чашмаи-поён. Несколько позднее к ним присоединился и Шерали.

* * *

Как-то в музее меня заинтересовала группа иностранцев. Они надолго задержались у стенда с полезными ископаемыми, жадно рассматривали образцы минералов, изуиа-ли карту с обозначением залежей угля, нефти, газа, коали-на, гипса, сурьмы, вольфрама, золота, горного хрусталя. В тишине музея слышались возгласы:

— О! Колоссаль! Вери увелл, вери увелл! (Очень хорошо, очень хорошо)

Впереди всех в светлом пыльнике, с изящной тросточкой в руке, стоял полный старик. Он совал пальцем в карту и что-то темпераментно рассказывал спутникам. Я несколько раз слышал знакомые мне слова:

— Памир, Дарваз, гоулд — золото.

В это время из соседней комнаты выпорхнула группа школьников. Черные, белые, русые, рыжие головки, как птички, с веселым щебетом облепили стенд с камнями и довольно бесцеремонно оттеснили солидных иностранцев. Господин в пыльнике, пятясь, сердито ворчал на ребят. Он долго еще издали смотрел на карту Таджикистана, как будто расстаться с ней ему не хотелось.

Этот человек мне показался знакомым. Не о нем ли рассказывал садовник ботанического сада Бобо Карим? Не этот ли господин собирался когда-то открыть золотые прииски на Дарвазе? Если это был он, какие думы блуждали у него в голове? Наверное, невеселые. Дарваз-то он увидел через много лет, да и то на карте в таджикском музее.

* * *

...А как же карта геолога? Неужели она исчезла навсегда? Да, к сожалению, карту мы так и не нашли. Наступила зимняя сессия, надо было сдавать экзамены и поиски пришлось прекратить.

Нам жаль, что мы не полностью выполнили даже программу-минимум и не нашли карту Ульяна Ивановича. Мы утешаем себя тем, что познакомились с такими людьми, как полковник Акбар Ганиев и хирург Шерали Байматов.

Теперь Ермак уже не вспоминает Александра Македонского, чтобы доказать мою бездеятельность, когда я получаю плохую отметку, а кричит:

— Несчастный лодырь, тебе уже за двадцать, а ты, как первоклассник, все еще получаешь тройки. Ты забыл, что Акбар Ганиев и Шерали Байматов в шестнадцать лет завоевывали Советскую власть!

Мы надеемся, что о карте геолога не забудут наши юные читатели. В будущих походах они окажутся счастливее нас и обязательно найдут ее. Помните, там отмечены залежи многих полезных ископаемых и крупные месторождения золота? Постарайтесь найти эту карту. Вы уже знаете ее приметы. Она пробита пулей. На ней есть следы крови геолога Портнягина...

Хочу сказать еще, что в этом году мы с Ермаком заканчиваем институт. Не знаю, как он, а я решил уже, что поеду работать учителем в какой-нибудь отдаленный район республики. О карте геолога мы рассказываем многим и верим, что она найдется, найдется непременно.

Леонид Фадеев

Операция «Аркийские столбы»

19 декабря 1917 года В. И. Ленин в записке на имя Ф. Э. Дзержинского предложил выработать «Экстренные меры борьбы с контрреволюционерами и саботажниками». На следующий день, 20 декабря, под председательством В. И. Ленина состоялось заседание Совета Народных Комиссаров, на котором было принято решение «О создании боевого органа Октябрьской Социалистической революции — Всероссийской Чрезвычайной комиссии». В общую борьбу за торжество идей революции внесли свой вклад и чекисты Забайкалья.

Автор предлагает читателям документальный рассказ о забайкальских чекистах. Написан он на основе архивных материалов.

В. Чикичёв, почетный чекист.

I. ХОД КОНЕМ

Мыльников так хлопнул дверью, что форточка резко распахнулась и жалобно прозвенела разбитым стеклом. Фирс Ксенофонтович не обратил на это внимания. Он бросил на грязный стол фуражку и упал на кровать, застеленную серым солдатским одеялам.

«Попался как кур во щи, — бормотал он. — Боевой генерал в шпионы записался. Позор! До чего докатился!»

Сегодня утром на квартиру Мыльникова прибежал казак и доложил, что его превосходительство генерал Эпов просит генерала Мыльникова к себе по очень важному делу.

Фирс Ксенофонтович не спеша оделся и побрел чуть не на другой конец Харбина. Эпов встретил его на пороге дома с любезной улыбкой, совершенно ему несвойственной.

— О, — пропел он, — дорогой гость. Милости прошу, милейший Фирс Ксенофонтович. Ждал, ждал вас. Ведь так редко теперь видимся. И словом-то не с кем перекинуться. Проходите, — и он широко распахнул дверь.

Мыльников настороженно молчал. «Что этой старой лисе от меня надо? — гадал он. — Не просто же так заманил он меня к себе. Сколько в Харбине живем, первый раз в гости позвал. Да полноте, в гости ли?»

Эпов засуетился возле стола — расставляя тарелочки с солеными огурчиками, свежим салатом, принес из кухни мясо, колбасу.

— Ну, а теперь самое главное, — пропел он и вновь скрылся в кухне.

«Ждал, ждал ты меня, готовился», — отметил про себя Мыльников и насторожился еще больше.

А Эпов уже вынырнул из кухни с двумя бутылками водки.

— Вот она, родимая, — провозгласил он, — рассматривая на свет запотевшие бутылки. — Чуринская, экстра класс, милейший Фирс Ксенофонтович. У нас в России теперь такой прелести днем с огнем не найдешь. Это же не водка, а слеза девственницы. Прошу к столу.

Они сели. И гость и хозяин чувствовали натянутость. Эпов поспешно разлил водку по граненым стаканам.

— Давайте поднимем эти бокалы за нашу родину, за Россию-матушку.

Они чокнулись и одним залпом осушили стаканы.

— Парадокс, Фирс Ксенофонтович, говорю о бокалах, а пьем из стаканов, как в самом захудалом кабаке. И ведь за столом сидят не пьяницы, а два боевых генерала русской армии, — сокрушался хозяин.

— Бывших, — поправил его Мыльников.

— Ну, это как сказать, — возразил Эпов, — кому-нибудь может показаться, что мы бывшие, но я, например, не сложил еще оружия, да и вы тоже. Просто у вас сейчас не то настроение. Но мы его поднимем, — и он снова наполнил стаканы.

Мыльников выпил, но водка на него сегодня не действовала. Он вяло жевал салат, ожидая, что Эпов вот-вот начнет говорить о том, для чего пригласил его в свой дом. И Эпов не заставил долго ждать.

— Был я недавно у главкома, — хрустя огурцом, заговорил он. — Неспокоен Семенов. Требует, чтобы мы активизировались. Из-за границы приходит много перебежчиков. Они жалуются на тяжесть налогов. Крестьянство недовольно Советами. В Забайкалье казачество уже несколько раз поднимало восстания. Нам здесь трудно удержать горячие головы, они так и рвутся в Россию. Да вы и сами знаете, как настроено наше казачество. Люди отдохнули после боев и теперь снова готовы в огонь и в воду.

Эпов в третий раз наполнил стаканы.

— Давайте выпьем еще по одной.

Мыльников послушно проглотил водку. Эпов продолжал:

— Атаман предлагает организовать глубокую разведку в тыл к большевикам. А если появится возможность, то одного из наших людей легализовать в Забайкалье. И вы знаете, чью кандидатуру предложил главком? — Не ожидая ответа, торжественно произнес: — Вашу! Если бы вы знали, как высоко ценит вас атаман. Он так и сказал, что опытнее и смелее Мыльникова нам никого не найти. Главком отлично знает ваши деловые и боевые качества еще по тем временам, когда вы были у него заместителем.

«Так вот где собака зарыта», — подумал Мыльников. Эпов торопился выложить все.

— Вы, Фирс Ксенофонтович, пойдете не один. У вас будет отличный помощник — Владимир Ильич Деревцов. Вы его помните?

Мыльников хорошо помнил этого полковника и в ответ кивнул головой, а про себя опять подумал: «Уже все решили, не спросив даже согласия, и помощника подобрали»...

— Полковник Деревцов уже получил указание. Он вам все и расскажет подробно.

— Когда же мне велено выходить? — задал первый и последний вопрос Мыльников.

— А зачем оттягивать время, — ответил Эпов, — для нас дорог теперь каждый день. Не спешите, конечно, но поторапливайтесь, — улыбнулся он, — а вообще к этой операции следует подготовиться очень тщательно, продумать все детали, запастись необходимыми документами. Ведь вам, Фирс Ксенофонтович, придется работать в тылу у большевиков до нашего прихода.

«Это сколько же»? — чуть не спросил Мыльников, но воздержался, зная, что об этом разговоре будет известно атаману Семенову.

Уже ночь. Генерал ворочается в постели и никак не может уснуть. Он отчетливо представляет себе сложность предстоящей операции. «Слава богу, — вздохнул он, — хоть помощника-то умного подобрали». Многих офицеров из окружения атамана Семенова Мыльников не любил. Это были выскочки, обращавшие на себя внимание жесткостью, но мало что понимающие в военном искусстве. По преимуществу они были добрыми рубаками и только. Недолюбливал Мыльников и самого Семенова, но мирился с ним, борясь против общего врага.

Мыльников страница за страницей вновь перелистывал свою не очень богатую биографию. Вспомнил родное село Акшу, что раскинулось на берегу полноводного Онона, безбедное детство. Как кадры в синематографе, мелькали годы учебы в сибирском кадетском корпусе, затем в Михайловском артиллерийском училище. Вспомнил октябрь 1914 года, когда под Домбровском, опасаясь пленения, готов был покончить с собой. И тот случай, когда в Чите в Мариинском театре на одном из спектаклей не подал руку цыганке Машке, содержанке Семенова, и как потом Машка требовала отстранить Мыльникова от должности. Правда, Семенов на этот шаг не решился, но вход в его дом был с тех пор закрыт для Мыльникова. И еще какие-то воспоминания наплывали одно на другое...

Только к утру Фирс Ксенофонтович забылся в тревожном сне.

Разбудил его громовой голос полковника Деревцова:

— Долго изволите спать, ваше превосходительство. Утро на дворе, да еще какое...

Деревцов вытащил из портфеля бутылку водки и, хитро посмотрев на хозяина, сказал:

— Я ведь знаю, где вы вчера изволили быть, а поэтому и захватил с собой вот этого зелья. Голову надо поправить перед работой, у нас ее немало.

Они наспех выпили, и Деревцов, по-хозяйски смахнув все со стола, разложил на нем карты пограничной зоны Забайкалья.

...По степи неторопливо движутся два всадника. Они опустили поводья и лениво покачиваются в седлах. Тихо в степи. Солнце повисло в самом зените. Печет нещадно. Редко выдается такая погода в приаргунской степи. Еще только конец мая, а духота, как в августе. Степь и увалы покрылись нежным ковром травы, редкие кустарники приветливо пошевеливают зелеными листиками.

Степь бескрайняя, молчаливая, безлюдная. Можно ехать от рассвета до заката и не встретить ни одной души.

Всадники разомлели на солнце, молчат. Лишь изредка перекинутся какой-нибудь незначительной фразой. Каждый думает свою думу. Скоро кордон. Что-то их ждет там, за государственной границей? Вроде бы и родина, да вот как она встретит их?

— Где нас ждет Размахнин? — спросил Мыльников.

— Верстах в десяти от Березовки, — ответил Деревцов, — скоро подъедем. Пить хочется, — он потряс пустой флягой, — хоть бы родничок какой встретить.

Посторонний человек никогда не подумал бы, что перед ним военные люди. Одеты оба в крестьянские поддевки, кони заседланы старенькими седлами. И лишь посадка выдает опытных кавалеристов.

На увал выскочил верховой. Деревцов присмотрелся. Узнал:

— Размахнин! Легок на помине, — и, сняв картуз, приветливо замахал им.

Размахнин подскакал, лихо осадил скакуна.

— Здравия желаю, господа!

— Здравствуйте, Андрей Давидович, — протянул руку Деревцов, — знакомьтесь, это генерал Мыльников, Фирс Ксенофонтович.

— Мы когда-то встречались в Чите, но вы меня, наверное, не помните, — проговорил Размахнин.

— Да, что-то не помню.

— Куда теперь? — спросил Деревцов.

— Тут совсем рядом, рукой подать, — Размахнин развернулся почти на месте и пустил лошадь вскачь.

Мыльников с Деревцовым последовали за ним. Из-за увала показалась река Дербукан. Почувствовав близость воды, лошади сами прибавили шагу.

— Там вас ждут, — крикнул на ходу Размахнин.

— Кто ждет? — недовольно спросил Мыльников.

— Прапорщик Фрол Чернецкий привел людей, да еще этот, как его, тоже прапорщик, Алексей Федосеев. С ним человек пятнадцать.

— Не многовато ли? — нахмурился Мыльников. — Ведь куда идем.

— На месте решим, — неохотно ответил Деревцов. Он, наоборот, предпочитал иметь побольше народа, чтобы обезопасить переход через границу. Еще там, в Харбине, он получил указание: людей не жалеть, создать видимость перехода несколькими отрядами, самим оторваться и уходить с группой в 15-20 человек.

У заимки на берегу Дербукана расположилась пьяная компания казаков. Одеты они были кто во что и все без оружия. Но настроены по-боевому.

Размахнин пригласил гостей к себе. Наскоро помывшись, сели за стол.

— Специально для вас вчера подстрелил доброго дзерена, — похвастался Размахнин, разливая в стаканы самогон, — и этого добра на той стороне раздобыли.

— Как с оружием? — спросил Деревцов.

— Уж больно вас много пришло. Я ожидал меньше, но кое-что есть. В общем, наверное, на всех хватит.

Утром Мыльников попросил собрать казаков. Собирались медленно, у всех опухшие лица после вечерней пьянки.

— Казаки, — начал Мыльников, — вы знаете, куда и зачем мы идем. Предупреждаю заранее: кто будет сводить счеты с большевиками или мародерничать — пощады не ждите. Расстреливать буду сам, лично. Без суда и следствия. Ясно?

— Понятно, — не очень дружно ответила толпа.

День прошел в сборах, уточнении маршрута. Как только сумерки опустились на Аргунь, подогнали лодки. Грузились без шума и суеты. Без единого всплеска переплыли на противоположный берег. Проводник шепотом объяснил:

— Здесь, ваше превосходительство, безопасно. Пограничники придут только утром, а вы уже будете далеко. В хутор Кумары не заходите, лучше сразу в село Лежанкино...

Казаки подобрались и шли, соблюдая все правила ночного перехода в тылу врага. В домах еще светились лампы, когда банда вошла в село. Собрались кучкой.

Проводник сказал:

— Вот в тех домах живут чоновцы, а рядом председатель Совета.

Мыльников снова предупредил:

— Повторяю, людей не трогать, взять только оружие и продовольствие.

В селе начался переполох, заголосили бабы. Но вся операция продолжалась несколько минут. Вновь собрались у околицы. Казаки принесли несколько винтовок, около сотни патронов к ним и пять мешков с хлебом и мясом.

Проводник вывел банду на тропу и скрылся в ночи...

II. КЛИНДЕР ПРИНИМАЕТ РЕШЕНИЕ

Начальника ОГПУ Забайкальской области Иосифа Ивановича Клиндера разбудил телефонный звонок.

— Срочная шифровка на ваше имя с границы, — раздалось в трубке.

Через несколько минут Клиндер был уже в своем кабинете. На столе лежала расшифрованная телефонограмма:

«В ночь на первое в селе Курюмдимкан были люди. Взяли хлеб. Ушли в село Кунгура. Подменили седло, потник. Количество людей не выяснено. Направление неизвестно. Наш отряд тридцать человек преследует. Думаем, банда разбилась, идет Сретенск.

Громов.»

Иосиф Иванович вызвал дежурного.

— Передайте всем начальникам отделов, что из-за кордона вышла банда, пусть на местах принимают меры для обнаружения. Докладывать мне каждые два-три часа.

Иосиф Иванович потер переносицу и взглянул на часы: половина шестого утра. Он распорядился вызвать всех оперативных работников. Пока они собирались, поступило новое сообщение:

«В 12 часов достиг поселка Уданиканский. Получил сведения, что банда вошла в улус Верхне-курингинский и отобрала у чоновцев восемь винтовок и пятьдесят патронов, а также продовольствие, одежду и обувь.

Банда одета в штатское. У населения отбирает продукты и вещи. Банда состоит из местного населения. При занятии улуса бандитами один из них был ранен чоновцами. При допросе его выяснено, что банда вышла из-за кордона, переправилась через Аргунь, пошла на местечко Морон. Отряд в 50 человек под командованием генерала Мыльникова состоит в основном из семеновских офицеров. Из Хайлара за ним следует еще шесть групп, в каждой по 50-60 человек.

Маршрут следующий: две группы на Амурскую дорогу, две в Нерчинск, две — в Сретенск.

Веду разведку по окрестностям. Дальнейшее преследование крайне затруднительно. Фуража нет, лошади голодные и через день-два выйдут из строя.

Жду указаний. Остаюсь в улусе.

Командир кавалерийского отряда КАЧИНСКИЙ Военком ПАНЧЕНКО».

— Теперь многое прояснилось, — удовлетворенно произнес Клиндер, — осталось только узнать, что за птица этот самый Мыльников и откуда он?

— Наш, местный, — поднялся из-за стола один из оперативных работников, — акшинский.

— Ясно, что за птичка перелетела к нам. Значит, он и идет на Сретенск, а остальные группы только прикрывают его. — Так, так... — Клиндер задумчиво постучал карандашом по столу. — Но зачем он рвется в Сретенск? Что ему там надо? Соедините-ка меня с начальником сретенского боеучастка.

Немного погодя дежурный доложил:

— Сретенск на проводе.

— Кто у аппарата?

— Рокоссовский.

— Здравствуй, Константин Константинович, извини, что рано поднял тебя, но дело, брат, срочное. Из-за кордона вышла банда, да не простая, а во главе с генералом Мыльниковым. Вот здесь мне подсказывают, что это бывший заместитель атамана Семенова. И по нашим данным, движется эта банда в твою сторону, на Сретенск. Что ей надо, пока неизвестно, но ты будь готов. Свяжись с оперуполномоченным ОГПУ и ждите моих указаний. Ясно?

Положив трубку, Клиндер обратился к своим сотрудникам:

— Итак, товарищи, границу нарушила пока одна банда, но надо ждать еще несколько групп. Пока же вести неусыпное наблюдение за этими, не выпускать из поля зрения Мыльникова. Генерал пришел сюда не просто пострелять или отобрать несколько винтовок у чоновцев. За ним нужен глаз, да глаз.

Затем Клиндер попросил принести ему досье на Мыльникова. Внимательно прочитал. «Совсем молодой. В тридцать лет получил генеральские штаны. И что же тебе надо у нас, Фирс Ксенофонтович?»— приговаривал он, ожесточенно растирая переносицу...

Прошло уже несколько дней с тех пор, как банда генерала Мыльникова перешла государственную границу. Двигалась она ночью, а днем отсиживалась в тайге. Бандиты были из местных жителей и отлично знали глухие таежные уголки. Они легко уходили от преследования чекистов, уводя их то в болота, то в непроходимую чащобу. Пока преследователи выбирались на торную дорогу, банда вновь заметала следы.

Работники Читинского ОГПУ перешли на казарменное положение. Они не покидали своих кабинетов. А сообщения приходили одно тревожнее другого. Границу нарушила новая группа. Начальник Нерчинского райотдела писал:

«Банда двигается по нашей территории сугубо осторожно, стараясь не обнаружить себя до прихода на установленное место. Есть основания полагать, что бандиты, достигнув намеченных пунктов, попытаются поднять восстание. Нами обнаружена банда Гордеева. Идет по направлению на Ушумун. Ее преследует наш отряд 119 сабель. Давыдов».

По телефону Клиндеру сообщили, что в поселке Кокертай член партия Куценко, выследив бандитов, решил сам расправиться с ними. Он спрятался на сельском кладбище и, когда бандиты стали переправляться на другую сторону реки, обстрелял их из винтовки.

Банда шла к Сретенску. Это явствовало из всех донесений. Клиндер решил выехать туда, чтобы лично руководить операцией по ее уничтожению.

Лампочка под потолком едва светила. Клиндер посмотрел сначала на нее, потом на Рокоссовского.

— Неужели, батенька, ты в таких условиях можешь работать? Ведь ни черта не видно, а карта как назло мелкомасштабная.

— Ну, это дело поправимое, — Рокоссовский встал на стул, развернул шнур и опустил лампочку почти на самый стол. — Теперь устраивает, Иосиф Иванович?

— Устраивает. Садись, соображать будем. — Он разгладил ладонью карту и положил перед собой остро отточенный карандаш. — Войсковой разведкой установлено, что банда Мыльникова находится в сопках, у Аркийских столбов. Это вот здесь, — он ткнул острием карандаша в карту. — Бандиты пытаются связаться с населением. Мы должны загнать их в тайгу и затянуть петлю обхвата. Для этого, Константин Константинович, тебе придется послать в Кокуй сто штыков. Поставь перед ними задачу перейти через Шилку и двигаться падью Савипиха и Заваловка. Вот здесь, — кончик карандаша уперся, в названные пункты.

— Затем пошли такой же отряд в Усть-Курлыченскую. Пусть он переправится через Шилку и через село Епифанцево идет в падь Березовка. Третий отряд в 90 штыков отправим в Кокертай. Оттуда по падушке Черенцкой он двинется на высоту 482,1.

— Ваш отряд, Константин Константинович, должен сосредоточиться в «Кислом Ключе». Вот здесь. А отряды Качинского пусть прослеживают долину Куренги до пади Дорея, чоновцы же из Шилки должны следить за падью Куркура до заимки лесничего...

Клиндер встал, потянулся. Красным карандашом обвел круг на карте и, улыбнувшись, сказал:

— Ну, как мешок? По-моему, ничего. Остается только затянуть горловину. Пусть теперь его превосходительство помечется. Сейчас он отсиживается в тайге, а попытается выйти — поймет куда попал.

В комнату вошел красноармеец с двумя стаканами чаю.

— Вот это кстати! — Рокоссовский чуть сдвинул карту, освободил угол стола. Красноармеец поставил стаканы и вышел.

— Хорошая штука, чай, — отхлебывая глоток, проговорил Клиндер. — Меня к нему один знакомый кореец приучил. Вот чудеса творил, вот умел заваривать чай!

— Где это вы с корейцем познакомились? — спросил Рокоссовский. Он не так давно знал Клиндера и полагал, что чекист приехал с запада.

— А я ведь здесь воевал, еще при японцах в городе Зее в подполье работал, — объяснил Иосиф Иванович. — Устроился официантом в ресторан Общественного собрания. Сервировал столы для городской знати, обслуживал господ офицеров, а заодно внимательно слушал, о чем они говорили. Узнавал много интересного.

Клиндер помолчал, допил чай.

— Но вскоре меня расшифровали. И кто же? Свои! Тот самый кореец, который чай здорово заваривал. Он у нас был командиром бронепоезда. Увидел меня и говорит громко так, да еще при хозяине: «Что же это такое — командир Красной Армии, а работает официантом». Ну и пришлось мне живенько удочки сматывать.

В дверь постучали. Вошел работник штаба и положил перед Клиндером шифровку. Едва пробежав ее глазами, Иосиф Иванович вскочил из-за стола.

— Нет, ты почитай, ты только почитай, — чуть не кричал он, — где у них голова, да есть ли она?

Рокоссовский взял листок и стал вслух читать:

— Отряд двигался от Епифанцево в направлении Аркийские столбы. В двух верстах от Епифанцево молодой красноармеец 108 полка натолкнулся на полковника Деревцова, ехавшего за продуктами. Деревцова арестовали. Ввиду непроходимой тайги и из боязни, что Деревцов сбежит, последний был убит одним из красноармейцев. У Деревцова была лошадь, винтовка, гранаты...

— Ну и ну, — перебил Клиндер, — 108-й — это, что же, твой полк?

— Мой, — виновато сказал Рокоссовский.

— Как же такое могло случиться? Сами из тайги вышли, а пленного вывести не смогли. Ерунда какая-то. Самосуд учинили, не иначе. Да за такие вещи...

— Разберусь, — ответил Рокоссовский, — напортили здорово, но сейчас уже ничем не поможешь.

Клиндер подошел к карте и стал внимательно рассматривать только что нарисованный «мешок».

— Когда выходит ваша группа, Константин Константинович? — спросил он.

— Часа в четыре выйдем.

— Ну, тогда идите отдыхайте, а то ведь подниматься рано. По возможности чаще ставьте меня в известность о своих действиях. Спокойной ночи...

III. ЗАПАДНЯ

Восьмой час шел отряд по таежным буреломам. Красноармейцы устали и выразительно поглядывали на Рокоссовского, надеясь, что он наконец разрешит привал. Тот и сам готов был присесть на какой-нибудь замшелый пенек или полежать на жухлой прошлогодней траве, но к двум часам дня они должны обязательно выйти к Аркийским столбам.

По спине противно стекали струйки пота, гимнастерка коробилась, а в полевую сумку и кобуру, кажется, насыпали дроби, так они оттягивали пояс. Красноармейцам, конечно, еще тяжелее. И он старался не смотреть на них.

С вершины сопки, на которую поднялся отряд, они увидели каменную гряду, венчающую ближайшие горы.

— Совсем немного осталось, товарищи, — громко сказал Рокоссовский, — вон они, Аркийские столбы. Еще один переход и мы будем на месте.

Красноармейцы приободрились, да под горку и идти стало легче. В пади наткнулись на журчащий родничок. Пили долго и жадно, наполнили фляги и начали подниматься на новую сопку. Откуда-то налетели тучи злющих слепней. Воздух наполнился зловещим звоном.

Наконец, вышли к серым каменным утесам.

— Привал, — весело крикнул Рокоссовский и расстегнул портупею. Красноармейцы бросились в тень и с наслаждением растянулись на земле. Немного отдохнув, Рокоссовский решил осмотреть местность.

Он поднялся на обомшелый утес, спрятался на теневой стороне и стал в бинокль рассматривать ближайшие сопки. Тайга... Тихая, безмолвная. Вековые сосны лениво пошевеливают своими лохматыми шапками. Вдруг до его слуха донесся треск. Рокоссовский огляделся — вроде ничего подозрительного не видно. И тут под скалой, на которой он притаился, заметил человека. Шел он очень осторожно, все время прислушиваясь, озираясь. Рокоссовский подождал, пока человек поравняется с ним, и крикнул:

— Стой! Бросай оружие!

Тот вскинул винтовку, но понять, откуда раздался голос, не мог и беспомощно водил стволом по серой громаде скалы.

— Бросай оружие! — повторил команду Рокоссовский.

Человек на тропинке стал медленно пятиться к зарослям черемухи. Рокоссовский выстрелил из нагана. Человек, бросив винтовку, побежал в кусты. Вслед ему прогремел новый выстрел. Человек упал. Из кустов и из-за скалы раздались ружейные залпы. Стреляли по Рокоссовскому. «Ага, вся банда здесь», — отметил он про себя и, спрятавшись за уступ скалы, начал было отстреливаться. Но почти тотчас понял, что стреляют бойцы из его отряда. «Они приняли меня за бандита, — догадался Рокоссовский и крикнул: — Товарищи! Не стреляйте, здесь свои». Пальба прекратилась.

Выскочив из-за скалы, Рокоссовский поднял отряд и повел его в обход кустов. Из зарослей крикнули:

— Товарищ командир, здесь тоже свои.

— Кто такие? — спрятавшись за ствол сосны, спросил Рокоссовский.

— Первая и вторая роты 108-го полка, — ответили из кустов.

— Так это вы чуть не подстрелили своего командира? — Рокоссовский вышел из укрытия.

— Не виноваты мы, — пожал плечами боец, — вчера только пришли сюда. Знаем, что тут банда скрывается. Услышали стрельбу и подумали, что это бандиты...

— Быстро вон к тем кустам, — распорядился Рокоссовский, — там я, кажется, действительно подстрелил бандита.

Бойцы цепью двинулись к зарослям черемухи. Вскоре нашли трехлинейную винтовку, окровавленную тряпку и котомку.

Рокоссовский развязал котомку. В ней была огромная пачка мелкомасштабных карт. Здесь же лежали общие планы Забайкальской и Прибайкальской губернии. Они были расчерчены красным, желтым и зеленым карандашами.

— Да-а, — многозначительно протянул Рокоссовский, — я уверен, что встретил на этой тропинке его превосходительство генерала Мыльникова. Ни у кого другого карт быть не могло. — Он поднялся. — Товарищи, мы не можем позволить бандитам уйти. Сейчас они рядом с нами, прячутся где-то неподалеку. Командиры, ко мне!

Через несколько минут, растянувшись двумя цепями, красноармейцы вошли в притихшую тайгу...

Услышав окрик: «Стой! Бросай оружие!» — Фирс Ксенофонтович почувствовал, что внутри у него все похолодело, ноги налились свинцовой тяжестью. Он вскинул винтовку. Перед глазами — серая громада скалы с большими черными трещинами. А сзади — рукой подать — спасительные кусты черемушника. «Бежать», — мелькнула мысль. И, когда сверху вновь раздалась команда, Мыльников бросился в заросли. Прогремел выстрел, за ним другой. Мыльников почувствовал: обожгло правую руку. Извиваясь ужом, он скользнул в кустарник. Над головой снова загремели выстрелы. Он выхватил из кармана тряпку и приложил к ране. «Легко отделался, — отметил он про себя. — Но ведь нас обложили со всех сторон. Надо выходить к Шилке», — и сбросив с плеча ставшую ненужной котомку, стал пробираться сквозь густые заросли.

Перестрелка продолжалась. Мыльников бежал, не чувствуя, как ветки царапают лицо, рвут одежду. В разгоряченном мозгу билась только одна мысль: «Уйти... уйти... подальше...»

Сердце, кажется, готово вот-вот выпрыгнуть из груди. Дыхания не хватает. Сколько прошло времени, далеко ли осталась завязавшаяся перестрелка, он не знает. Наконец, обессилев, упал на траву, попытался расстегнуть воротник рубашки, но не смог. Резко рванул — полетели пуговицы. Дышал, как загнанный зверь, тяжело вздымая грудь.

«Все, Мыльников, все, — повторял он про себя, — теперь уже все. Пришла и твоя очередь». Он только сейчас спохватился, что бросил там, на месте встречи, винтовку. «Эх ты, кадровый офицер! Бросил оружие. Какое постыдное бегство. А как же дальше: без оружия, без продуктов, даже без спичек? А-а, теперь все равно...»

Вдали опять загремели винтовочные выстрелы. Мыльников встрепенулся, вскочил. Стреляли там, у Аркийских столбов. «Взяли, всех взяли», — в бессильной злобе застонал он и медленно побрел в сторону Шилки.

Догорал закат. Потянуло сыростью. Мыльников прибавил шагу. Сквозь редкие деревья мелькнула серебряная гладь реки. Выбрав удобную логовину, Мыльников наломал веток и стал устраивать для себя лежку. На противоположном берегу раскинулся поселок, светились окна домов. Мыльникову даже показалось, что он почувствовал запах парного молока. И сразу под ложечкой засосало, с утра у него не было во рту маковой росинки. Поднялся, нашел куст черемухи, и стал обрывать неспелые ягоды. Во рту все стянуло, и есть захотелось еще больше. Уж в темноте нашарил толстую суковатую палку и горько улыбнулся: «Вот теперь твое оружие, генерал».

Вернулся на место, устроился на ночлег. Небо на него смотрело сотнями мигающих глаз. Он почувствовал себя затерянным, никому не нужным. В голове родились мысли одна тяжелее другой.

Хрустнула ветка. Этот хруст испугал Мыльникова сильнее, чем пушечный выстрел. Он привстал и крепко сжал в руке палку. Прямо на него шел человек. Мыльников различил силуэт на фоне редких прибрежных кустов. Как назло, из-за облачка выглянула луна, залив все окрест бледным мертвящим светом.

Человек остановился в нескольких метрах от замершего Мыльникова, пошарил по карманам и чиркнул спичкой, раскуривая цигарку. В неярком свете Мыльников узнал его.

— Федосеев, — позвал чуть слышно.

Цыгарка полетела в сторону, человек бросился к кустам, срывая на ходу с плеча винтовку.

— Кто там? — прохрипел он из темноты.

— Это я, Мыльников, — ответил генерал. Он закряхтел, распрямляя затекшие ноги.

— Ваше превосходительство? — удивился Федосеев. — Ну и напугали же вы меня.

— А ты меня, думаешь, не напугал. Мне еще хуже, я ведь задремал. Ты неровен час мог в темноте наступить на меня. Ну, а потом бы пристрелил.

— Сразу уж и пристрелил, — добродушно пробурчал в ответ Федосеев.

— У тебя пожевать ничего нет? — спросил Мыльников.

— Кой черт пожевать, хорошо хоть сам-то вышел целый, — уже со злостью ответил прапорщик и начал сворачивать новую цигарку.

— А как остальные? — снова спросил Мыльников.

— Остальных, наверное, уже чекисты пытают, если не расстреляли прямо там, у Аркийских столбов. Я-то чудом выскочил из этого пекла. — Он прикурил и уже не спеша стал рассказывать. — Сначала стрельбу услышали. Ну, понятно, насторожились все, потом опять тишина. Фрол Чернецкий с Мишкой Лоншаковым сунулись было на разведку, да чуть прямо в лапы к черту не угодили. Вернулись, а на них лица нет. Видимо, говорят, невидимо прет на нас красноармейцев. Мы в другую сторону, а там тоже цепи. Началась перепалка. Я сразу рванул в кусты, затаился. Цепь-то мимо меня в трех шагах прошла. Ну, только прошли они, я и побег. Верст, наверное, пять отмахал рысью, ажно сердце зашлось. А вы-то пошто здесь?

— С меня, брат, стрельба и началась, — вполголоса произнес Мыльников, — меня обнаружили. Тоже вроде тебя — убежал.

Федосеев поднялся, пошел к реке. Постоял, подумал и, вернувшись к Мыльникову, сказал:

— Надо уходить с этой стороны да поживее. Неровен час продадут нас суки, ведь искать придут. На этом берегу лодок нет, придется вплавь добираться. На той стороне мое родное село. Я сейчас поплыву, а у вас здесь хламиду свою оставлю.

— Это по такой-то воде? — удивился Мыльников.

— Лучше в Шилке захлебнуться, чем в лапы чекистов попасть, — ответил Федосеев, сбрасывая с себя одежду.

Он вошел в воду и поплыл большими саженками. Мыльников долго смотрел ему вслед и благодарил бога за то, что послал ему спасителя.

Часа через полтора Федосеев бесшумно появился на берегу.

— Лодка есть, а весла ни одного не нашел. Подобрал в темноте какую-то доску, да с километр заводил лодку вверх по течению. Поехали, уж где пристанем, там и бросим эту посудину.

Течение было быстрое. Лодку несколько раз разворачивало то кормой, то боком. Федосеев ругался свистящим шепотом. Наконец, прошуршав по песку, лодка уткнулась в берег.

— Не знаю, как и заводить ее, окаянную, теперь, сил моих больше нету, — прошептал Федосеев.

— Ничего, я заведу, — успокоил его Мыльников, — только на место надо поставить.

Взявшись за корму, он толкал впереди себя лодку. Вдруг потерял опору под ногами и окунулся в холодную воду с головой. Вынырнул, жадно хватая воздух, и повис на корме. Лодку стало заносить. Федосеев с берега подал доску. Подтянул лодку к берегу и предложил:

— Да бросим ее к черту здесь. Только вытащим из воды и айда в село, там обогреемся.

Мыльников не стал спорить. Вышли на тропинку, которая вела в село. Жались к плетням, боясь встретить загулявшихся парней или девчат. Федосеев здесь вырос, его знали все. Наконец, подошли к его дому, огляделись, Федосеев осторожно постучал в ставень. Из хаты раздался недовольный голос:

— Хто там?

— Афанасий, — откликнулся Федосеев, — я это, Алексей, открой.

Наступило молчание. Потом загремел засов, дверь чуть приоткрылась. Не переступая порога, Афанасий испуганно оглядел пришельцев.

— Ты чо, спятил? — напустился он на брата. — В деревне чекистов и чоновцев полно, а ты прешься прямо на рожон. Себя не жалко, так хоть семью пожалей. Не пущу я тебя, Алексей, — и за дверью снова прогремел засов.

На какое-то мгновение ночные гости опешили, потом, не сговариваясь, отошли от дома.

— Дожил, мать твою, в родной дом не пускают, — Федосеев сорвал с плеча винтовку, передернул затвор. — Перестрелять собак, один ответ.

— Не дури, — остановил его Мыльников, — это сделать никогда не поздно. Сейчас уйти надо. Мы еще вернемся, Алексей Захарович.

Но Федосеев не мог успокоиться.

— Родной брат отказал. Куды уж больше. Ну, ладно, посчитаемся еще, — грозил в сторону дома.

Ночь провели неподалеку от села, под мостом. Показалась эта ночь вечностью. Мыльников никак не мог согреться после купания в Шилке. Он бегал вокруг моста, а утром юркнул под него, как в спасительную нору.

По мосту громыхали крестьянские телеги. Селяне ехали на покос. Из села тянуло дымком, в котором вплетался запах свежего хлеба. Это было невмоготу, и Федосеев несколько раз порывался сбегать до дома. Мыльникову стоило немалого труда удержать его от этого опасного шага, хотя он и сам уже обессилел от голода. День прошел не менее мучительно, чем ночь.

Только сумерки упали на землю, оба по-пластунски поползли к селу. Задами выбрались на огород Федосеева. Из-за стайки бегом бросились на крыльцо. Дверь открыла жена Федосеева.

— Лешенька, — только и проговорила она, припав к груди мужа.

— Ладно, не до нежностей, — грубо оттолкнул он ее, — жрать нам накрой да двери запри.

Подперев голову рукой, смотрела Марья, как жадно ели гости.

— Сердце кровью зашлось, — горестно сказала она, — когда Афоня не пустил тебя в избу. Всю ноченьку не спала, а утром куда бежать, не знаю...

— Сука он, а не брат, — метнул злой взгляд на жену Федосеев, — сегодняшнюю ночь я ему в жисть не забуду.

Захватив с собой винтовку Федосеева, Мыльников ушел ночевать в стайку. Зарывшись в душистое сено, он быстро заснул.

Когда рассвет начал робко пролезать в щелястую крышу, Мыльников встал, осторожно опустился во двор дома. Там его уже ждал Федосеев.

Подошли к пади Глубокая, что начиналась у кромки леса, как вдруг Федосеев стал нещадно ругаться: он забыл дома узелок с хлебом, что утром приготовила жена. Опять предстоял голодный день.

Мыльников предложил сегодня же уходить подальше от села.

— А куды пойдешь,— возражал прапорщик,— перво-наперво надо продуктишками запастись, по селам-то сейчас не очень напромышляешь, везде Красная Армия.

В полдень пришла жена Федосеева, принесла обед. Ели жадно и предупредили, что вечером придут домой ночевать, а утром тронутся в путь.

Вечером Мыльников опять зарылся в сено и забылся крепким сном. Разбудили его громкие голоса. Открыв глаза, он увидел четыре вороненых ствола, направленных в его грудь...

IV. ДНЕВНИК ГЕНЕРАЛА МЫЛЬНИКОВА

Настроение Клиндеру испортили с утра. И кто? Рокоссовский. От него с Аркийских столбов прибыл посыльный. Рокоссовский в депеше сообщал, что банда Мыльникова частью уничтожена, остальные же сдались в плен. Но самое главное было в конце: «Генерал Мыльников ранен и скрылся. Веду поиск».

— Раз-зявы, — ругался Клиндер. — Деревцова убили, этого упустили!.. Раззявы!..

Он ходил по кабинету, растирая переносицу. «Где теперь его брат, где?» Клиндер подошел к столу и еще раз перечитал сообщение. Только сейчас он обратил внимание на очень существенную деталь: оказывается, среди бандитов не досчитались еще и прапорщика Федосеева, а это что-нибудь да значит. Было известно, что Федосеев из местных, сретенских, что семья его живет в селе Кокуй.

— Так-так, милые, — сразу успокоился Клиндер. — теперь ясно, где вы вынырнете. Федосеев мимо дома не пройдет. Вот тут мы вас и подождем.

Клиндер вызвал к себе оперуполномоченного и срочно откомандировал его с небольшим отрядом в село Кокуй, строго наказав внимательно следить за домом Федосеева, ни в коем случае не спешить и выяснить, есть ли у лазутчиков связи с местным населением. Главная задача — доставить Мыльникова в Сретенск в добром здравии.

— Учти, — напутствовал уполномоченного Клиндер, — никаких объяснений не признаю, если у Мыльникова будет хоть одна царапина. Он мне нужен живым и здоровым. Ясно?

В районе буйствовала еще одна банда — Гордеева. Бандиты налегли, стараясь отвлечь внимание на себя. На столе у Клиндера лежала телеграмма. В ней сообщалось:

«В четыре часа утра ограблен прииск Берукай, что от Усть-Кары в 25 верстах. С приискателей сняты обувь, верхняя одежда, требовали выдачи золота и оружия. Делали поголовный обыск. Взяли одну винтовку и девять лошадей».

Банда Гордеева разбилась на несколько групп и каждая давала о себе знать.

Вот еще одна весточка, самая неприятная за последнее время. Командир взвода Ширашаков докладывал:

«Совместно с погранэскадроном и отрядом ЧОН преследовал банду. Банда устроила засаду в 15 километрах от Шилки. Отряд ЧОН попал в ловушку и вступил в бой.

Банда заняла выгодную позицию и отряд ЧОН вынужден был отступить. В бою убито три комсомольца: Алексей Бояркин, Владимир Шишмарев и Борис Соломкин.

По сведениям коммунаров, население к белой банде относится враждебно».

Клиндер распорядился срочно отправить большой отряд красноармейцев в район Усть-Кары для уничтожения банды Гордеева.

А телеграммы продолжали поступать одна за другой. Из Читы сообщили, что красноармейцы отказываются брать в плен бандитов, расправляются с ними прямо на месте. И опять пришлось предупреждать товарищей, что подобная жестокость навлечет беду на жителей отдаленных сел и деревень. Клиндер за самоуправство грозил трибуналом. Но когда ему рассказали, что 300 мужиков деревни Усть-Начин, узнав, что в окрестностях остановилась банда, вооружились вилами, дрекольем, дробовыми ружьями и целиком уничтожили банду, он только развел руками.

Утром следующего дня пришла долгожданная весть: генерал Мыльников арестован и этапируется в Сретенск. А через несколько минут в кабинет Клиндера нерешительно вошел Рокоссовский. Он ждал неприятного объяснения с начальником ОГПУ, и вид у него был сейчас совсем не боевой. Клиндер встретил его в дверях, обнял и потащил к столу.

— Наконец-то, наконец-то прибыл, — рокотал Клиндер, — я так рад. Тем более, сегодня у нас состоится интересная встреча. А вот с кем, не догадаешься.

Рокоссовский ошеломленно молчал.

— Ты садись, садись и послушай, о чем я тебе расскажу. Только что позвонили из Кокуя, арестован бежавший от тебя Мыльников.

— Неужели? — радостно выдохнул Рокоссовский.

— Вот тебе и неужели, — рассмеялся Клиндер, — уже везут сюда, в Сретенск. Тебе, наверное, не терпится рассмотреть его поближе, а то в лесу-то не успел. Ну, ладно, понимаю, что всякое может случиться, а признаться честно, так четвертовать тебя готов был, когда Мыльникова упустили. Ну, да теперь все в порядке. Сейчас иди отдыхай, а вечером прошу ко мне.

Во второй половине дня Рокоссовский опять зашел к Клиндеру и застал его за чтением каких-то бумаг.

— Знакомлюсь с дневником Мыльникова, — сказал Иосиф Иванович. — Уж очень хочется знать сокровенные мысли его превосходительства. Откровенней, чем в дневнике, он не будет. Тебе это тоже интересно. Садись, буду читать вслух.

«9-е. Один в тайге без людей и без мяса. Неудачный загон. Дождь.

12-е. Ильич отправляется на охоту. Иван утянулся тоже. Полманерки сараны — отличный ужин.

13-е. Сон до одиннадцати. Меньше голоду. Снова за саранкой. Опять полманерки. Радостное событие: Ильич принес полпуда хлеба и полкозы. Он рассказал о бунте китайских солдат в Олочах.

15-е. Скромный ужин и разговор о розовом будущем».

— Ишь ты, о розовом будущем заговорили, когда мы им на хвост сели, — засмеялся Клиндер,— кто такой Ильич, ты знаешь? Это и есть полковник Деревцов. Тут дальше у него непонятное написано, пропустим немного.

«Вверх через перевал к Бурукану. Без хлеба. Присталые люди. Через три версты привал. В брод через Газимур. Трофим на разведку. Неудача Ильича. Он занял три деревеньки. Комячейки бегут на помощь. У Трофима тоже неудача — деревня занята взводом красноармейцев. Не поели, не попили.

2-е. В Бурукан и через хребет в Туров. Ночлеги не доходя пади Аркия. Переход через Куренгу — последний барьер. Удачное начало, неудачный конец. Ранение Трофима. Поспешное отступление через горы. Ссора. Вчерашние распоряжения были плохи, а исполнение еще хуже. Доблестный Трофим мертв.

7-е. Лепешки из охвостьев. Чай вышел. Ильич носится с перекочевкой. Сборы, уход Ильича. Последние охвостья на лепешки.

9-е. Сидим под навесом у Аркийских столбов, дождь. Федосеев ушел в Сретенск. У меня осталось полтора фунта лепешек из охвостьев. Часа в четыре пришли Деревцов и его спутник. Как в насмешку принесли восьмушку ковриги. Ее сейчас же разделили и съели без остатка. Оказывается, в Епифанцево Ильич впал в панику и отступил стремительно, захватив лишь одну буханку хлеба. Ему показалось, что в поселке нас ждут уже третий день. В конце концов он сам понял, в какое глупое положение себя поставил, собрался и снова уехал в Епифанцево... Утром на другой день туда пришел эскадрон и искал нас по Куренге. Из военных новостей: по Шилке повстанцами был обстрелян пароход. Трофим жив и отправлен в Сретенск. Хорошо же он о нас думает. Красные хотят изморить нас голодом. В Епифанцево, где нет местных коммунистов, поставили шестерых из Сретенска. Их и перепугался Ильич.

10-е. С утра дождь прекратился, но небо облачно и изредка моросит. Люди ходят, как сонные мухи. Большинство спит, чтобы меньше чувствовать голод. Попили пустой чай, он плохо пьется. Я съел последнюю половину лепешки. В общем скверно, надо постараться заснуть. Тем более, что пошел дождь при полном солнечном свете. Ильич не прибыл, зато прибыли красные войска, окружили столбы. Перипетии этого события чрезвычайно сложны. Люди метались, не зная, что делать, пока не раздались выстрелы с северной стороны. Я бросился на юго-восток, упал, потерял карты».

— Ай-яй-яй, ваше превосходительство, — звонко рассмеялся Клиндер, — ну как вам не стыдно врать! Мы-то знаем, при каких обстоятельствах вы потеряли карты, а заодно и винтовку. Ну, ладно, простим ему эту слабость. Все-таки неудобно писать о собственной трусости.

«Красноармейцы подошли почти вплотную, работали пулеметы. Наши почти не отвечали. Я спасся потому, что попал в логовину и пули летели поверх головы. Постепенно обогнул высоту на юго-запад от Аркийских столбов. Спасся... от пули, но остался без кусочка пищи, без котелка и даже кружки, обреченный за сотни верст от своих на голодную смерть. Но возблагодарю бога за спасение и положусь на его великие благости. Слава богу! Решил идти куда глаза глядят и попытаюсь узнать, где живут люди... Наконец-то Шилка и поселок Епифанцево. Начал наблюдать. Боже, Федосеев! Перст божий! Реку не переедешь ни на чем. Сон под полой у Федосеева в какой-то канаве. Крадучись на новое место. Солнце и обсушка. Боль в горле от холодной воды.

Под вечер из Сретенска прошел состав из трех пустых вагонов, потом он вернулся, набитый солдатами. По кратковременной остановке можно подумать, что разъездов в Кокуе не оставлено».

— Вот ведь пес, — ругнулся Клиндер, — и мокрый весь, и холодный и загнан уже, а мысль о разведке не оставляет. Видишь, заметил эшелон и догадался, что никого мы в Кокуе не оставили.

«Немое отчаяние. Господи, помоги. В желудке начинает болезненно сжиматься. Мрачные предположения.

Сегодня узнал ужасную новость: убит Ильич. Головная боль. Сердце стучит, как паровой котел. Нетерпение в ожидании ночи. Бесплодность.

На новой логовине. Церковный звон — день святой троицы. Молитва господня, как она начинает мне нравиться. Святые и простые слова, как я раньше их не читал... Остался, можно сказать, совсем без всего. Но полагаюсь на господа бога, на его святую волю. Пока устраивал себе новую берлогу, пришел Федосеев. Он рассказал, что в Сретенск привезли семерых наших раненых. В деревне весь день шла гулянка.

Съели по калачику, запили их холодной водой. Больше ничего съедобного не осталось. И это теперь каждый день, без запаса на будущее. Пусть будет на все святая воля господня. Иду на свой пост. В дополнение ко вчерашнему эшелону сегодня утром провезли две походные кухни.

Ужинали одной водой. Единственное, что хорошего впоследствии всех событий и поездки сюда — избавиться от навязанных атаманом обязательств. Если буду жив, то прошлое, толкавшее фатально в бездну, отпадет, и с помощью божьей я буду строить жизнь на прежних началах труда и воздержания...»

Клиндер улыбнулся.

— Поздно же пришло раскаяние к вам, генерал. Раньше надо было думать. А теперь вам жизнь уже не перестроить. Поздно, — повторил он с ударением.

«Немножко воды вместо утреннего чая. Спокойствию конец. Нервы поиздергались. Воображение начинает работать в самом фантастическом направлении. Одному богу известно, что ожидает впереди. Вот при таких обстоятельствах смиряется ум человеческий, преклоняется перед волею божьей».

— Ну, вот, Константин Константинович, и познакомились мы с сокровенными мыслями генерала Мыльникова. Теперь остались допросы всей банды. По этому народишку видно, что устал он и разговаривать будет охотно, абы уже прийти к одному концу. А тебе огромное спасибо, дорогой, за помощь...

Ю. И. Файбышенко

ОСАДА

Ночью убили сторожа и ограбили склад потребкооперации.

Утром Гуляев допрашивал заведующего Козаченко.

— Какие товары были на складе? — спросил Гуляев.

— Мануфактура была, — зачастил заведующий, короткопалой рукой теребя лацкан выцветшего пиджака. — Продуктов: воблы — пятьсот фунтов, пряников старых там, подушечек и монпансье. Сахару колотого — шесть мешков, муки двадцать мешков. Как раз позавчера подсчитывали все с исполкомом. Распределяли.

— От исполкома кто был? — спросил Гуляев.

— Костышева и Куценко.

Гуляев кивнул. Куценко — председатель уездного исполкома — был вне подозрения. Вера Костышева — секретарь комсомольской ячейки маслозавода тоже.

— Как вы думаете, знали грабители о том, что хранится на складе? спросил Гуляев.

Козаченко заморгал глазами:

— Откуда ж мне знать?

— На полках не осталось ни крошки, значит, брали уверенно. Похоже, операция была заранее подготовлена. Кто еще знал о том, сколько товара на складе?

— Сторож знал, — сказал Козаченко, поеживаясь и вжимая подбородок в раскрытый ворот грязной рубахи, — продавец из лавки знал… Завторгом знал…

В ту же секунду дверь распахнулась, и начальник Иншаков ворвался в комнату. Козаченко отпрянул в сторону.

— Ты, — закричал Иншаков. — Ты! Шкура! Стой!

Козаченко стоял, безмолвно моргая.

— Проморгал! — кричал Иншаков. — Шкура! Продал? Ах ты, иуда ты иудейский! Знаешь, что теперь с городом будет? Нет?

Козаченко сделал слабое движение головой, означающее, что не знает.

— Ты ж нас голодной смерти предал, иуда ты! — сказал Иншаков, шагнул к столу и упал на стул. — Подвозу в город нет, — вытирая лоб фуражкой, пояснил он Гуляеву. — Клещ нас только что не вплотную обложил, а конные его у самых окраин шмыгают. А энтот, — он повернулся всем телом к завскладом и махнул рукой. — Катись, гнида!

Козаченко ветром сорвало с места. Хлопнула дверь.

— Ты вот что, Гуляев, — сказал начальник, снова нахлобучивая фуражку на лысину, — ты это дело давай двигай без никаких! Тут ниточка неизвестно куда приведет: то ли это грабеж, то ли политическая провокация. Есть у тебя какие мысли, нет?

— Пока нет, — сказал Гуляев. — Вы б, товарищ начальник, дали мне Клешкова в помощь, тогда бы справились.

— Клешков тоже не доски задом строгает, — сказал начальник, вставая. — Раз велено одному — работай, понимаешь, какое дело, один, ясно?

— Ясно, — сказал Гуляев.

Начальник вышел.

Клешков в это время сидел в горнице маленького, до подоконника вросшего в землю дома и слушал, что говорит Бубнич низкорослому крепкому мужику с широким небритым лицом.

— Положение республики трудное, — гудел глуховатый голос Бубнича, не мне тебя просвещать, Степа, не для того тебя из губернии прислали. В уезде у нас дела неважные. Фактически мы удерживаем только Сухов, да еще в Острянице засел Карпенко.

В горнице стоял застарелый запах сапог и дегтя. Этот уединенный домик, затопленный буйным цветением старого, неухоженного сада, Бубнич давно уже избрал местом конспиративных свиданий.

— Самое же главное, Степа, — медленно произнес Бубнич, — это атаман Клещ. Мы его вначале недооценили. Казался шутом гороховым с его анархией, черным знаменем и грабежами. А тут совсем не шутки. У него сейчас сабель триста. Сил наших еле-еле хватает, чтобы оборонять Сухов. Короче, передай в губернию, что без помощи мы на данном этапе не вытянем.

— Значит, не понял ты мою миссию, Бубнич. В губернию обратно я не собираюсь. Прислан я к тебе в помощь по оперативным делам. Вот это и надобно нам обмудровать. А помощи просить — кого другого найди.

Они молча посмотрели друг на друга.

— Значит, ты — это и есть вся помощь, на какую взошла губерния?

— Мало тебе? — лукаво усмехаясь, спросил приезжий, копаясь в тощем кисете. — Мало — уеду.

— Хватит, — сказал Бубнич, подавив вздох, потом улыбнулся и хлопнул приезжего по плечу: — С тобой-то, Степан, мы этому Клещу хвост накрутим.

— Ладно, с этого и будем начинать. Переведаемся с батькой Клещом.

— Вот попрошу Иншакова дать тебе помощником Саню Клешкова. — У милиции людей хватает, а у меня шаром покати. Он тоже, можно сказать, приезжий. В городке его мало знают, а в уезде тем меньше.

Гуляев жил у Полуэктова. Огромный особняк стоял в глубине двора. В доме жили: сам старый Полуэктов, купец второй гильдии, солеторговец и владелец маслозавода, его тихая и неслышная как тень жена, их племянница, юная, высокая, с надменно окаменевшим в презрении ко всему окружающему лицом, и старуха кухарка Пафнутьевна.

Гуляев, которого вселили сюда по ордеру, и не пробовал наладить отношений. С утра он спускался вниз, в умывальную, коротко здоровался с хозяином, который в это время всегда торчал внизу, неизвестно что высматривая в заузоренные диким виноградом стекла террасы, оплескивался водой, вытирался своим полотенцем и шел на кухню, где ему принадлежал большой армейский чайник. Он наливал туда воду, бросал щепотку чаю, сыпал порой душистую траву, которой снабжал его завхоз милиции Фомич; потом, дождавшись, когда вода закипит, уносил чайник к себе. Порой во время этих операций в кухне мелькала жена Полуэктова, иногда входила и ставила на плиту какие-то кастрюли племянница. Кроме утренних приветов ни с кем не было сказано ни слова.

Теперь Гуляев сидел в своей комнате на рундуке, где устроена была его постель.

Вдруг внизу неясно зазвучали голоса. Он услышал чью-то иную интонацию. Посторонний.

Гуляев прошелся по мансарде. Половицы заскрипели. Внизу все смолкло. Он прислушался. Там перешли на шепот: боятся его. Он усмехнулся. Что ж, в такое время людям есть чего бояться. Они — «бывшие», а он — следователь угрозыска, работник рабоче-крестьянской милиции.

«Ограбить склад — дело вроде бы нетрудное, — подумал он о ночном происшествии. — Иваненко-сторожа знает весь город, заговорить с ним, отвлечь внимание мог каждый. Но с другой стороны, Иваненко — старый солдат, службу знает хорошо, ночью не должен был вступать в беседу. Кроме того, город патрулируется. Любой шум может привлечь внимание патруля. Склад недалеко от базара, а там, по распоряжению военкома, патрули ходят особенно часто. Нет, скорее всего, с Иваненко заговорил кто-то знакомый. Или его отвлекли другим способом. Могли убить и на улице, потом затащить труп в склад».

Он расспрашивал старшего патрульного, тот сказал, что они появлялись на Подьячей улице, где был склад, почти каждые полчаса, все было тихо. Первый раз они встретили сторожа около склада, он сидел на ступенях и даже окликнул проходящих: нет ли закурить? Второй раз старик прохаживался по улице. Потом его не видели — часов с двух ночи, но проверять не стали: к рассвету старик подремывал и забирался внутрь склада.

«Значит, убийство и ограбление произошло часов около трех. Но как могли за такой короткий срок вывезти товары? Хоть и было их не так уж много, но, чтобы увезти их, понадобилось наверняка несколько подвод. Скрипа же телег и грохота колес солдаты из караульной роты не слышали. На руках перетащить все это за полчаса-час слишком трудно… Ладно, гадать не будем, подытожим то, что имеем: ограбление произошло после двух, грабили профессионалы. Надо порыться в делах уездной управы и полицейского участка. Посмотреть карточки местного жулья. Но почему тут должны работать обязательно местные?»

Внизу стали разговаривать в полный голос. Сидят там за чаем, болтают. Гуляеву взгрустнулось. В этом незнакомом городке он был одинок. Правда, Санька Клешков — друг, но и с ним у Гуляева не всегда ладилось. Гуляев понимал почему. Для Клешкова, как и для Иншакова, он был чужак, «белая кость».

Он встал и спустился по винтовой деревянной лестнице вниз. Пафнутьевна, возясь у печи, коротко взглянула в его сторону и что-то пробурчала.

— Вы мне? — спросил Гуляев. Лучше было бы промолчать, но это было не в его характере.

— Говорю, не у себя дома, а ходишь тут будто хозяин.

— А-а, — сказал Гуляев. — Хозяева — это те, кто работает. Можно мне сюда чайник поставить?

— Ставь хоть бочку… Начальники!.. Откуда их набрали, начальства такого, ни вида, ни ума…

Гуляев поставил чайник, долил в него ковшом воду из ведра на лавке, и сразу же ему пришлось выдерживать новое нападение.

— Воду-то брать — это кто же велел! — подбоченившись, двинулась на него Пафнутьевна. — Аль не слыхал: кто не работает, тот не ест? Сам сказал: хозяева — это те, кто работает. Ты по дому что работал? Почто чужую воду берешь?

Гуляев посмотрел на нее, пятидесятилетнюю, крепкую еще, с нарумяненным печным жаром скуластым лицом, и засмеялся:

— Пафнутьевна, научи, куда идти, — принесу.

— Эх, злыдень, — остановилась против него и пропела Пафнутьевна, презирающе сузив глаза, — людей в могилу спосылаешь, а откуда воду берут, досе не узнал?

Гуляев остро взглянул на нее, подумал: стоит ответить или нет, решил, что нет, прихватил пустое ведро, стоявшее на лавке рядом с полным, и вышел в сени. У самой двери в темноте наткнулся на кого-то.

— Ч-черт, — сказал он, — извините, ничего не видно.

— Нет-нет, — в ту же секунду перебил его мужской голос, — это моя вина.

Вспыхнула спичка. Перед Гуляевым стоял худощавый мужчина среднего роста в пиджаке, с чеховской бородкой.

— Что-то не узнаю вас, — Гуляев не спешил уходить.

— Гость, потому и не узнаете, — сказал в темноте незнакомец. Разрешите представиться: Яковлев, работник здравоохранения, давний знакомый Полуэктовых. А вы, кажется, постоялец?

— Да, — ответил Гуляев, — постоялец. Работник милиции. Теперь позвольте пройти.

— Пардон, — посторонился в темноте Яковлев, — вы потом не зайдете ли? В пульку перекинемся, поболтаем.

— Вы же гость, я постоялец, — сказал Гуляев, — а приглашать могут только хозяева.

Он спустился по громыхающим ступеням, вышел во двор, припомнил, что колодец у конюшни, и направился туда. Луна выползала над городскими кровлями.

Скрипел журавль, лаяли вдалеке собаки, чернело небо, загораясь бесчисленными алмазными россыпями.

Едва он вошел в кухню и поставил ведро на скамью, послышалось шуршание платья.

— Простите, пожалуйста, — сказала хозяйская племянница, — дядя и тетя приглашают вас на чай.

Он посмотрел в ее большие северные глаза, спокойно и пристально наблюдающие за ним:

— Благодарю. Сегодня не могу, очень занят. В следующий раз, если позволите.

— Конечно. Приходите когда угодно, если вам позволяют ваши партийные инструкции.

— На этот счет нам инструкций не давали, — сказал Гуляев, жестко посмотрев на нее.

Они помедлили, глядя друг на друга, потом он вышел.

Что-то мешало спать, и Клешков приоткрыл глаза. Окно было странно багровым. Закат, что ли? Но разве ночью бывают закаты? Что за черт? Он привстал, вылезать из-под одеяла не хотелось: ночи стояли холодные, а в комнате было прохладно. Стекло накалялось, алые отблески полыхали вдали. Он спустил ноги на пол и, шлепая по залубенелым доскам и чертыхаясь, подошел к окну. Багровый нимб приближался. Потом вдруг что-то ухнуло, и огромное алое пламя ударило прямо в глаза. Клешков, крича сам себе, натянул галифе, на бегу прицепил пояс с револьвером, прыжком выскочил во двор и помчался вдоль забора. Горели полуэктовские склады, в которых хранились собранные за этот месяц запасы хлеба. Последняя надежда городка.

У полуэктовских лабазов, озаренные рычащим пламенем, бегали взад и вперед люди. В центре мелькали фигуры в шинелях, скакали в разные стороны всадники. Клешков увидел двух крутящихся друг перед другом конников. На одном из них пламя вызолотило белую папаху и оружие, на другом багряно светилась черная кожа куртки и фуражки.

— Товарищ начальник, — отрапортовал Александр, подбегая к всаднику в кожаном, — оперуполномоченный Клешков явился…

Лошадь начальника затанцевала, оттеснила Клешкова крупом.

— Под трибунал! — кричал Иншаков своим тонким голосом, способным пробуравить даже такую толщу, как рев огня. — Растяпы, а не бойцы революции!

— Кто растяпы? — грозно спрашивал комэск Сякин — это он был в белой кубанке. — Революционные бойцы, павшие при исполнении обязанностей? Это они растяпы?

Клешков отступил от них и осмотрелся. Три огромных деревянных склада были в сплошном огне, хрипели и вздымались обугленные стропила.

Подлетел шарабан, и с него соскочил приземистый широкоплечий человек в нахлобученной на лобастую голову кепке. Он быстро стал отдавать какие-то приказания, выстроил людей в цепочку, и по этой цепочке стали передавать ведра с водой. Несколько человек вывезли на площадь перед лабазом огромную старую пожарную бочку, потянули брезентовые рукава.

Клешков увидел Бубнича и побежал было к нему, но тот уже шел в его сторону, и Клешков остановился, ожидая приказаний.

Бубнич подошел и осадил коня Сякина, грудью толкавшего лошадь начальника Иншакова.

— Кто виноват — выяснит трибунал, — сказал он резко. — Сякин, быстро всех своих за водой! Пусть несут ее кто в чем может. Надо поставить конных цепью от реки.

Сякин немедленно умчался.

— Иншаков, — приказывал Бубнич, — оцепи пожар! Не подпускай посторонних!

Кто-то подошел и встал рядом с Клешковым. Он оглянулся. Приземистый широкоплечий человек. По лицу бегают огненные блики, кепка надвинута на самые брови. «Степан», — узнал Клешков.

— Сань, — сказал вполголоса, почти в самое ухо Клешкову приезжий, ты иди-ка стань на охрану. Там за складами один лабаз не подожжен. Если увидишь меня, не удивляйся. Что скажу — сделаешь, понял?

— Есть, — кивнул Клешков. Он пробежал мимо крайнего горящего склада, увидел, как кричит на кого-то Гуляев (хотел окликнуть его, но до того ли было), выскочил за ограду и тут увидел спешенных сякинских кавалеристов, державших коней за повод, и перед ними — темные тела на земле. Конники разом обнажили головы.

«Со своими прощаются», — понял Клешков. Склад охраняли сякинские ребята. «Видно, перебили их», — думал он, подходя к стоящему отдельно лабазу. Вокруг лежали тлевшие головешки. На двери был сбит замок. Он откинул засов, открыл дверь. Внутри — хоть шаром покати.

По жестам метавшегося в свете пламени Бубнича было видно, как он объединяет людей на борьбу за лабазы. Склады он, видно, считал потерянными.

«Чего я тут торчу! — с унылой злобой подумал Клешков. — Ну и выбрал мне Степан местечко».

Между тем у лабаза начинала собираться толпа. Он подошел, увидел повернутые в его сторону недобрые лица, приказал:

— А ну, двадцать шагов назад! — И, когда толпа зароптала, вынул наган: — Ат-ставить разговорчики!

Он шел на толпу, и она отступила. Подскакал Иншаков:

— Ты охрана, Клешков?

— Я, товарищ начальник.

— Не подпускать никого без приказу!

— Есть!

— Гляди, если что будет! Единственное, что не сгорело, стерегешь!

Клешков хотел было сообщить грозному своему начальнику, что тут потому и не сгорело, что нечему было гореть, но Иншаков уже несся к складам.

Среди толпящихся перед складом людей он вдруг увидел приземистую знакомую фигуру в картузе, которая мелькала то в одной стороне, то в другой. Клешков сразу насторожился. Степан здесь, поблизости, значит, он поставил его сюда недаром. Горящие склады бомбардировали толпу головнями. Одна упала прямо под ноги Клешкову, и тот сапогом загнал ее в рыжие от близкого пламени лопухи. Толпа впереди страшно заволновалась, он огляделся и охнул. Приземистая фигурка в кожушке и картузе, держа тлеющую головню, заворачивала за угол лабаза. Сцепив зубы от злости, он кинулся к ней, завернул за угол и увидел перед распахнутой дверью лабаза Степана.

— Саня, — приказал тот, — я сейчас этот лабаз поджигаю. Он пустой, хлеба там нет. Но об этом никто не знает. Твое дело ждать, что из этого выйдет, и не рыпаться. Главное, что бы ни было, молчи.

А между тем люди одолевали огонь. В движениях тех, кто тушил, уже чувствовался единый ритм. Ведра точно переходили из рук в руки и выплескивались на крышу, из рукавов хлестали струи, смельчаки с крюками уже сновали по стропилам, спасая крышу, раскидывая в сторону горящие обломки.

Толпа перед Клешковым вдруг снова загомонила.

— Комиссары, — гудел огромный бородач, известный в городе дьякон Дормидонт, — они доведут! Один амбаришко с хлебушком приберегли — и тот загорелся.

Клешков оглянулся. Лабаз, порученный его наблюдению, пылал. И тут же перед Клешковым заплясал конь Иншакова.

— Прошляпил, раззява? — Иншаков замахнулся плетью, Клешков отскочил. — Под трибунал! — кричал, наезжая на него конем, Иншаков. — Под трибунал у меня пойдешь за это! Не укараулил!

Гуляев высунулся из окна. Не веря своим глазам, смотрел он вниз, во двор: по направлению к амбарам, где держали арестованных, брел обритый наголо человек в косоворотке, в распояску, страшно похожий на Клешкова. За ним, старательно вынося штык, вышагивал парнишка-конвоир.

— Саня! — крикнул Гуляев, все еще не веря.

Спина узника дрогнула, он на ходу оглянулся, в мальчишеском, таком знакомом лице была усталость, он махнул Гуляеву рукой и побрел дальше.

«Клешкова? За что?» Первой мыслью было — выручать. Надо бежать к Иншакову, к Бубничу…

Скрипнула дверь. Гуляев обернулся. Вошел Иншаков.

— Товарищ начальник, — шагнул к нему Гуляев, — я сейчас…

Иншаков запыхтел. Обычно одутловатое лицо его теперь было худым и старым, под глазами — трещинки морщинок, даже короткий задорный нос не веселил.

— Вот что, Гуляй, — сказал он после недолгого молчания. — Как там у тебя это дело с ограблением кооперации?

— Пока ничего конкретного.

— Бросай. Не до нее нам. Берись за склады. Там, правда, Бубнич сидит, но он просит прибавить от милиции кого-нито.

— А с кооперацией?

— Отложим. Тут понимаешь какое дело, вдарили нас в самый поддых. Ловко работают, гадовье. Склады-то полуэктовские — последнее наше добро.

— Товарищ начальник, — сказал Гуляев, — я займусь полуэктовскими лабазами, только можно было ведь туда Клешкова бросить! А я бы тогда кооперацию довел до конца.

— Про Клешкова забудь, — вставая, отчеканил начальник. — Клешковым трибунал занялся.

— За что? — изумленно спросил Гуляев.

— Поручили ему амбар охранять, а он не уберег, — бросил, уходя, Иншаков.

Гуляев вошел в обгорелый лабаз, где в углу за дощатым столом сидел на деревянной скамье Бубнич. Неподалеку от них отлого поднималась гора зерна. От нее шел запах духоты.

Бубнич невидяще посмотрел на Гуляева и снова уставился перед собой. Лобастое крючконосое лицо уполномоченного ЧК было угрюмо.

— Иншаков прислал? — спросил он своим клекочущим голосом.

— Иншаков.

— Садись. — Бубнич подвинулся на скамье. — Видел убитых?

Гуляев кивнул.

— Что об этом думаешь?

— Похоже, взяли их всех вместе.

— Думаешь, ребята были в будке?

— Похоже на это.

— Сякинские хлопцы, конечно, подраспустились. И немудрено при таком командире, как Сякин. Все-таки бывший анархист. Но вояки они опытные, сплошь из госпиталей… Что-то не верится, чтобы они могли бросить посты и так запросто отправиться отдыхать.

— Тогда бы их не взяли, как кур. Шесть человек! Едва ли нападающих было больше. И ни выстрела, ни крика… По всему видно: работал батька Клещ. Но вот как он провел всю свою сволочь сквозь патрули, как разузнал, что где — вот вопрос…

— В городе, видимо, работают его осведомители, — сказал Гуляев. — И ограбление складов потребкооперации — тоже не просто грабеж. Опять все искусно, профессионально.

— Да, — ответил Бубнич, — Клещ — это сейчас главная забота. Мы тут кое-какие меры приняли… Но что делать с поджигателями? Обратились на маслозавод, к ребятам с мельницы, в ячейки, просили сообщить любые слухи, которые дойдут до них об этом факте. На счету каждый человек.

— Товарищ уполномоченный, — воспользовался поводом Гуляев и прямо взглянул в суженные жесткие глаза Бубнича, — людей так мало, а они за пустяк трибуналом расплачиваются.

— Ты это о чем? — сухо спросил Бубнич.

— Я про Саньку Клешкова. Сгорел там один амбар, а он его охранял… Ну вы же сами видели, какая обстановка была… Обыватель набежал… тут можно ведь не уследить…

— Отставить разговоры! — резко ответил Бубнич.

Гуляев опустил голову. Конечно, Санька был виноват. Но это ж Санька!

— Санька, товарищ Бубнич, — сказал он медленно, — никогда свою жизнь за революцию не щадил. Вы сами это знаете. Если мы таких парней шлепать будем, тогда уж не знаю…

— Ладно, — сказал Бубнич, внезапно и тепло улыбаясь, — товарища любишь — это правильно. Ты за Клешкова не беспокойся, все будет по справедливости. Задание сейчас тебе такое. Придумай что-нибудь сам, любым способом проникни к сякинцам, повертись там, — он встал и прошел к двери лабаза, — послушай, что они обо всем этом говорят. — Он выглянул в дверь и повернулся к Гуляеву: — А ну лезь в зерно. Затаись! Он не должен тебя видеть.

Гуляев, зачерпывая в краги зерно, проваливаясь по пояс, влез на самую вершину груды и лег там в тени. Ему был виден угол лабаза, где стоял стол Бубнича. Уполномоченный ЧК сидел за столом и что-то писал.

С грохотом отлетела дверь. Вошел и встал в проеме рослый человек в папахе. Он стоял спиной к свету, и Гуляев не видел его лица. Потом человек двинулся к Бубничу и в тусклом свете из окон стал виден весь: в офицерской бекеше, перекрещенной ремнями, в белой папахе, в красных галифе и сапогах бутылками. Шашка вилась и вызвякивала вокруг его ног, кобура маузера хлопала по бедру, зябкий осенний свет плавился на смуглом скуловатом лице.

— Ша, — сказал человек, останавливаясь перед Бубничем, — ша, комиссар! Увожу своих ребят резать бандитье в поле! Они мне втрое заплатят.

Бубнич с отсутствующим видом ждал, пока оборвется этот низковатый хриплый голос, потом взглянул в окошко.

— Садись, — сказал он, и Сякин, оглядевшись, сел прямо на зерно. Комэск красной и рабоче-крестьянской армии товарищ Сякин, — сказал Бубнич, — на что ты жалуешься?

Сякин вскочил и плетью, зажатой в руке, ударил себя по колену:

— А ты не знаешь, на что жалоблюсь? Шестерых ребят моих срубали, а ты спрашиваешь!

— Ты, Сякин, из Сибири?

— Оренбургский. Ты мне шнифты паром не забивай, комиссар. Говори: будет такой приказ идти на банду, иль мы сами махнем.

— Комэск товарищ Сякин, — сказал Бубнич, — ребят твоих срубали, потому что в твоем эскадроне нет никакой дисциплины, потому что ты с бойцами запанибрата и ищешь дешевого авторитета. Они ж не охрану несли, товарищ комэск, они ж пили в будке, их там и накрыли.

— Кто? — крикнул, ступив вперед, Сякин. — Покажи кто: по жилке раздерем!

— Это ты должен был знать кто, — встал Бубнич, — и учти, Сякин, момент тяжелый. В городе народ волнуется, потому что ты — понял: ты, и никто другой, — не уберег складов, где было все наше продовольствие. Мы еще продолжим этот разговор на исполкоме. И это будет разговор о революционной дисциплине.

— А! — махнул рукой Сякин, поворачиваясь к выходу. — Банду резать это и есть моя революционная дисциплина. Все!

Четко прозвенев шпорами, он вышел и грохнул дверью.

Гуляев спустился вниз.

— Вот какова обстановка, — сказал, поигрывая желваками, Бубнич, — вот наша опора. Эскадрон — единственная реальная военная сила в уезде, а Сякин — сам видишь!

— Его надо арестовать, а то он бузу разведет.

— Это для дураков, — ответил Бубнич. — С ним надо ладить. Этот оренбургский казачок, кстати, на фронте был что надо. Обратил внимание на его оружие? Почетное. Рубака классный. Нет, к Сякину нужен подход. И если мы найдем этот подход, из него можно воспитать хорошего командира.

Гуляев вышел. День хмуро занавешивался тучами. У магазина потребкооперации в каменной решимости стояла очередь. Из двери трижды высовывался человек:

— Граждане, на сегодня выдачи не будет! Слышали ж, граждане! Бандюки склады пожгли.

Очередь стояла угрюмо и бесповоротно. И только на вторичный его выкрик раздался дикий, озлобленный вопль:

— Пайка не будет — мы твой магазин разнесем, сука!

Настроение в городке было сумрачное. Гуляев прибавил шагу. На таком настроении легко играть батьке Клещу. Где-то рядом работают враги, упорные и умные. Все их действия имеют общую цель. Эх, будь рядом Санька, они бы вместе что-нибудь придумали. Бубнич отказался простить Саньку, но все-таки в том, как он ответил на просьбу Гуляева, было что-то успокоительное. Конечно, трибунал разберется.

Он постарался отвлечься.

Прежде всего надо переодеться. Его узкое серое пальто, краги — хотя и вытертые до рыжинки — все же сильно примелькались в городке. Он почти бегом пустился к Полуэктовым. Открыл своим ключом дверь веранды, одним махом взлетел по лестнице и остановился: дверь его комнаты была открыта. Он неслышно ступил туда, и легкая тень метнулась к окну. Он безотчетно выхватил из кармана наган, шепнул:

— Стой!

Тень остановилась. Теперь в проеме окна вырисовывался женский силуэт. Он сунул револьвер в карман, хотел было спросить, что она здесь делала, но вспомнил, что сам приглашал ее как-то заходить. Она стояла замерев, с поднятыми к груди руками, и он, насторожась, обшарил глазами комнату. Все было на месте, картина незыблемо возвышалась над сундуком. А вот крышка сундука была закрыта неплотно.

Он помедлил, потом взглянул на девушку.

— Садитесь, пожалуйста, — он кивнул ей на единственный стул у окна. Почему вы так легко одеты?

Она с трудом выдохнула воздух, опустила руки, прошла и села.

— Испугалась, — сказала она улыбаясь, — думала, кто-то чужой.

Теперь свет падал на нее сбоку и очень облагораживал слегка курносое бледное лицо с тяжелой косой пшеничного цвета.

— Мы с вами не знакомы по-настоящему, — сказал Гуляев, пристально оглядывая ее, — меня зовут Владимир Дмитриевич, если хотите — просто Володя. А вас?

— Нина Александровна.

«Что она здесь делала?» — подумал он и спросил:

— Скажите, чья это картина?

— Кто художник? — она повернулась на стуле и посмотрела на картину. Не знаю. Какой-то сибиряк…

— А кто владелец? — спросил Гуляев, продолжая наблюдать за ней. Она только делала вид, что спокойна, а сама очень волновалась. Грудь ходила ходуном под черным платьем.

— Владелец? — она усмехнулась. — Я. Я купила ее, еще когда училась в Москве на курсах.

Он чувствовал ее напряжение и не забывал о том, что в комнате его несколько минут назад произошло нечто таинственное. Обдумывая ситуацию, он сделал вид, что рассматривает картину. И юное лицо женщины, порвавшей с чем-то в своем прошлом и несущейся с каким-то восторгом отчаяния в неизвестное, показалось ему прекрасным.

— Вам так нравится эта вещица? — произнесла она глубоким ненатуральным голосом.

— Что вы спросили? — он прошелся по комнате. «Как ее удалить отсюда и посмотреть, что она тут делала?»

— Я спросила: вам очень нравится эта вещица? — голос ее набирал силу, она постепенно приходила в себя.

— Очень. Я неплохо знаю школы живописи. Но это что-то совсем свежее, совсем особое, свое.

— Я не ждала, что красный Пинкертон может оказаться столь образованным человеком.

«Знают место работы и должность», — машинально отметил он и сказал насмешливо:

— Вы еще многого не знаете.

«Как ее выгнать отсюда хоть на минуту?» — думал он.

— Простите, что я так вольничаю, но не выпить ли нам по случаю внезапного знакомства чаю?

Прекрасно. Он обрадованно кивнул.

— Вот, — он подошел к подоконнику, где стояли в большой коробке его нехитрые запасы, — это кирпичный чай. Вполне удобоваримый.

— Неужели в наше время отвыкли угощать дам? — спросила она не двигаясь. — Ведь я у вас в гостях.

— Простите, — ответил он сухо, — я ведь по делам, должен переодеться и кое-что сделать. Коли вы подождете минут десять, я сам согрею чай.

Секунду она сидела молча, потом решительно встала:

— Нет, я согрею чай сама. И не кирпичный, — она отвела его руку с чаем, — а китайский. У буржуев он еще есть, — слабо усмехнулась она, — мы будем пить, вы не передумали?

Он послушал, как топочут по расхлябанному дереву леетницы ее каблуки, потом, стянув сапоги, на цыпочках прошел к сундуку. Крышка открылась без труда. Он заглянул внутрь: весь сундук был завален сахарными головками, какими-то банками, пачками развесного чая, под этим видны были длинные коробки. Он хотел было раскрыть их, но женский голос сзади строго произнес:

— Я принесла вам чай.

— Ставьте на подоконник.

Она поставила на подоконник поднос и сказала, точно отвечая на его вопрос:

— Мы сохранили кое-какой запас продуктов. Мы вынуждены прятать то, что у нас есть. У вас, к несчастью, не спросили… Поверьте, это все, что у нас есть. Не умирать же нам с голоду.

— Даете ли вы мне слово, что в доме больше нет скрытых запасов?

— Конечно! Даю честное слово. И давайте чаевничать.

На другой день вечером, при свете огарка, Гуляев прилег и раскрыл Рабле. Он любил этого неистового француза.

Вдруг он оторвался от книги и сел. За сегодняшний день ни разу не попробовал он пробиться к Саньке Клешкову, ни разу не попытался добиться смягчения его участи. Конечно, слова Бубнича его несколько утешили. Не могли начальники из-за одной ошибки так просто забыть заслуги Саньки. Он схватил сапог и начал его натягивать. Сейчас он пойдет в отдел, договорится с ребятами, и его пропустят к Саньке.

В это время на лестнице послышались шаги. Он поднял голову и прислушался. Шаги теперь быстро приближались, он узнал их. Это была Нина. Он нахмурился. А ему-то что? Они заигрывают с ним, потому что он представитель власти, чего же он так расчувствовался?

Постучали.

— Войдите, — сказал он, успевая натянуть второй сапог, благо портянка была уже намотана.

Вошла Нина.

— Владимир Дмитриевич, мое семейство просило узнать, не хотите ли вы принять участие в нашем вечернем чаепитии? Яковлев тоже будет.

Он смотрел на нее. При свете огарка лица почти не было видно, зато пылало золото волос.

«Интересно, — подумал Гуляев, а что все-таки за птица этот Яковлев?»

— Спасибо, — сказал он вслух, — я приду.

Она кивнула и вышла.

Он посидел в раздумье. Конечно, ему, следователю рабоче-крестьянского угрозыска, нечего связывать себя дружескими отношениями с «бывшими». Но с другой стороны, может быть, не все они безнадежны. Скажем, Нина. Ее можно перековать. И потом, надо приглядеться к этому Яковлеву.

Краснея и чувствуя, как во всех этих размышлениях он старательно обходит то самое главное, что заставило его принять приглашение, Гуляев надел свой серый пиджак.

За огромным столом с водруженным посреди самоваром сидело семейство Полуэктовых и Яковлев.

— Добрый вечер, — сказал Гуляев, входя.

— Здравствуйте, здравствуйте, — хозяин поднялся с места, — вот наконец сподобил бог узнать жильца, а то…

— Онуфрий! — перебила хозяйка, пожилая, дебелая, с грустным моложавым лицом, ни днем, ни ночью не снимавшая шали. — Садитесь, гостем будете, имя-отчеството ваше вот не знаю.

— Владимир Дмитриевич, — сказал Гуляев, садясь на стул, придвинутый ему Яковлевым.

Он уже испытывал раскаяние, что пришел сюда и пьет чай с классовыми врагами. Хорошо, хоть Яковлев здесь. Нина подвинула ему вазочку с вареньем, Яковлев — какие-то пироги. Гуляев откусил пирога и от сладости его, от забытого аромата теплой избыточной пищи весь сразу как-то отяжелел. Когда он за последние годы ел пирог? В семнадцатом году дома, в Москве, на Пречистенке. Еще жива была мать… И тут он отложил пирог и выпрямился. Перед ним сидело купеческое семейство, ело пироги и угощало его, красного следователя, а вокруг орудовали враги, может быть, друзья этого купчика, а рабочие маслозавода не получили сегодня пайка совсем.

Он посмотрел на купца, тот спокойно доедал пирог, поглядывая на гостей, собираясь что-то изречь.

— Владимир Дмитриевич, — спросила Нина, — вы поете?

— Пою? — изумился Гуляев.

— Смешно звучит в наши дни, — понимающе улыбнулась она, — но знаете, мне кажется, лучше всего отвлечься… Ведь вокруг столько ужасов.

— Ну, положим, — холодно сказал Яковлев, тряхнув своей учительской бородкой, — отвлечься почти невозможно. Вчера сожгли продовольственные склады, город остался без хлеба и продуктов, сегодня уже в двух местах была стрельба, пахнет новым бунтом, резней, закрывать на это глаза нелепо.

— А что вы можете предложить? — спросила Нина. — Смотреть на все эти ужасы широко открытыми глазами? Мы уже четвертый год смотрим!

— Но прятать голову в песок и ждать, пока тебя зарежут, это не самое лучшее, — сказал Яковлев, проницательно взглядывая на Гуляева, потом на Нину и словно бы соединяя их этим взглядом. — Не так ли, Владимир Дмитриевич?

— Правильно, — согласился Гуляев, — что вы предлагаете?

— Ничего особенного, просто хочу посоветовать властям во всех этих событиях лучше использовать имеющиеся силы. Мне, например, не по душе еще одна резня. На германском фронте я командовал ротой, а теперь сижу в канцелярии. Завтра же попрошу использовать меня по назначению.

— Вы учтены по регистрации офицеров?

Яковлев со странной, почти торжествующей усмешкой посмотрел на Нину. Она отвернулась.

— Не регистрировался.

— Как так?

— Когда устраивался в конце прошлого года на работу, в анкете не упомянул, что был офицером.

Гуляев молча смотрел на него. Яковлев ответил коротким насмешливым взглядом:

— Не нравится, Владимир Дмитриевич? Мне сейчас самому не нравится. Но раньше я думал иначе. Ни за белых, ни за красных. Ни за кого.

Гуляев допил свой стакан чаю, изредка черпая ложкой из чашки варенье.

— Не можете ли вы мне сказать, товарищ, красный товарищ, — спросил вдруг купец, — что, нынче еще не будет главной-то заварухи?

— Какой главной?

— Ну эти… Из деревень-то не пришли еще грабить? Этот, Клещ-то?

— Господи, царица небесная, ужасти какие говоришь, отец! перекрестилась купчиха.

— А то ведь стреляли, — пояснил купец, сжимая в толстых руках крохотную чайную ложечку, — до двух раз. Один раз за полудень, второй ближе к вечеру.

«Один раз эскадронцы, а второй?» — подумал Гуляев.

— Ничего страшного, Онуфрий Никитич, — сказал Яковлев, — у нас в канцелярии исполкома народ дошлый, всё знают. Первый раз стреляли — в эскадроне бунт начинался. Но его быстро прикончили. А второй раз палили здесь, рядом — бежал тут один. Его из трибунала вели, а дружки напали на охрану. Он и сбежал.

— Целый? — спросил купец.

— Целехонек, — усмехнулся Яковлев и повернулся своим ловким туловищем в обтертом кителе к Гуляеву: — Говорят, наш товарищ… Служил у нас, совершил какое-то должностное преступление, и вот…

«Клешков!» — подумал Гуляев и похолодел от этой мысли. Нет, не может быть. Клешков не сбежал бы. Принял бы любой приговор. Да и не могли его осудить на смерть. Там, в трибунале, знают ведь о его заслугах.

— Большое спасибо, — сказал он, вставая, — у меня дела. Нужно еще кое-чем подзаняться.

— Покидаете нас? — с грустной усмешкой спросила Нина. — Как хотите. Но дайте слово, что будете теперь к нам заглядывать.

— Даю, — Гуляев отдал общий поклон и вышел. Что-то не нравилось ему во всем этом чаепитии. Может быть, именно то, что он принял это приглашение.

Он поднялся к себе, на ощупь зажег огарок и сел на стул у окна, обдумывая происшедшее. В последнее время его жизнь, совсем недавно ставшая ясной и нацеленной, опять как-то раздвоилась и запуталась. Он считал себя решительным человеком, но решительность его сразу пропадала, когда приходилось иметь дело с чувствами. А тут все обстояло именно так. Ему не надо было вступать в какие-либо отношения с хозяевами, но он не хотел плохо выглядеть в глазах Нины. И ему надо было забыть о Клешкове, потому что Санька находился под судом революционного трибунала, и не ему, Гуляеву, было пробовать помешать трибуналу исполнить свой долг. Но Санька, Санька… Неужели его присудили к расстрелу? И неужели Санька, до последней капли своей молодой крови преданный революции, неужели Санька бежал после приговора? Если это так, решил Гуляев, значит, Санька не согласен с решением трибунала и бежал, конечно, не в банду, а в губернию, за справедливостью…

Он встал. От калитки долетал сильный стук, шум голосов. Что бы это могло значить?

Потом по всему дому загромыхали сапоги, загремели хриплые голоса. Гуляев, на всякий случай держа руку с наганом в кармане галифе, спустился вниз. На кухне возились, не слушая криков и ругательств Пафнутьевны, два милиционера, заглядывая во все кастрюли и миски. Всем командовал плотный красноносый человек в кожанке и картузе.

— Здорово, Фомич, — сказал Гуляев, узнав в командире завхоза милиции, — ты чего тут бушуешь?

— При сполнении обязанностев. А ты чего тут?

— Я тут на квартире.

— А! — сказал Фомич. — Хлебные и прочие излишки изымаем. У твоих-то, — он пальцем ткнул в хозяев, — у толстобрюхих этих, знаешь сколько всего заховано? Муки мы тут нашли три мешка, картошку в подполе обнаружили. Кое-что хозяевам оставим, чтоб концы не отдали. Хоть они и буржуйского классу.

Купчиха издалека закланялась, сложив руки на животе.

Гуляев выразительно посмотрел на Нину. Она отвела взгляд.

Гуляев, весь красный, боясь дотронуться до полыхающих щек, вышел в сени. Здесь тоже ворочали какие-то кадки, ругались и переговаривались милиционеры и парни в кепках, рабочие маслозавода.

В сени вышел Фомич.

— Слышь, Гуляев, — сказал он, — ты слышал — нет, что вышло-то?

— Где вышло? — насторожился Гуляев.

— Да Клешков-то! С тобой работал, помнишь?

— Еще бы!

— Его трибунал к решке, а он сбежал! Вот, братец, беда-то! Бдительность надо держать! Нам Иншаков речь сказанул, до кишок прожег! Раз уж наши ребята могут шатнуться… Тут в оба глядеть надо.

Гуляев прошел к себе и закрылся. Обыск кончился около полуночи.

Почти с самого начала все пошло не так, как задумывал Степан. Когда вечером конвойный вел Клешкова после заседания трибунала в отдел, Степан кинулся на него из-за угла. Но Васька Нарошный оказался на редкость крепким парнем, и пришлось крепко долбануть его по кумполу прикладом, прежде чем он выпустил Клешкова из своих медвежьих объятий. Дальше все было тоже не по плану. Они должны были бежать по Садовой, чтобы попросить убежища у вдовы Мирошниковой, про которую было известно, что она укрывает подозрительных людей, но с Садовой, как назло, вылезли два сякинских кавалериста — хорошо хоть без лошадей — и открыли такую стрельбу, что чуть не пристукнули обоих. Пришлось отходить через сады наобум, и кончилось бы это плохо, не возникни на пути неожиданность.

Ею оказался здоровеннейший мужчина с окладистой бородой. Они неслись как раз через его сад, когда он сам вылез в оконце и крикнул им:

— Православные! От бусурманов текете? Вали сюда!

Великан, сгибаясь, ввел их в низкую пристройку, открыл люк, спустился вниз, зажег там свечу и позвал:

— Айдате! Тут спасаться будете. Меня не страшись. Я дьякон. В соборе служу.

Степан, а за ним Клешков спустились в подпол.

— Тут пождете, — гулко сказал дьякон, распрямляясь и почесывая грудь в распахе ворота, — а я до церкви добегу, узнаю, какой слушок о вас ползет. — Он грузно полез вверх, лестница заскрипела. Упал люк.

Степан вздохнул и сел на ближнюю скамью.

— Товарищ Степан, — сказал Клешков и тут же осекся от грозного шепота.

— Очумел? Зови дядькой Василием, как договорено, — шепнул Степан, подсаживаясь ближе к нему. — Василий Головня. Знаю тебя еще по Харькову. Имел свою лавку — скобяные изделия. Ты у меня с двенадцати лет работал мальчиком, забыл?

— Помню.

— То-то. И не рыпайся. План наш не вышел, да уж думаю: не к лучшему ли?

Они посидели молча. Потом прошлись, осматривая убежище. Доски обшивки кое-где погнили, грозя обрушиться.

— Давно, видно, дьякон себе приют этот готовил, — сказал Степан, вот и пригодился.

Наверху послышались тяжелые шаги. Глухо хлопнула дверь. Потом заскрипела крышка подпола.

— Вылазь, — гукнул дьякон.

Они вылезли. Рядом с дьяконом стоял небольшой сухонький старикашка в чиновничьей шинели и треухе. Лицо старика было узкое, льстивое, с хитрыми слезящимися глазами, неотступно преследовавшими каждое движение пришельцев.

— Вот староста наш церковный — Аристарх Григорьевич Князев. А вас-то как величать?

— Василий, сын Петров Головня, — степенно ступив вперед, сказал Степан, — в прошлом содержатель лавки скобяных изделий. Ныне бездомный бродяга, — он вздохнул, — а этот заблудший вьюнош давний мой знакомец, в старые времена, до германской еще, в лавке у меня служил.

— А в новые-то времена никак в милиции? — чему-то возрадовался и засмеялся церковный староста. — Аль не так, дружок мой?

— Служил, — сказал Клешков, недружелюбно царапнув глазом старикашку, — а они отблагодарили. Лабаз невесть кто поджег, а меня под расстрел!

— Лабаз тот я поджег! — скромно глядя в пол, сказал Степан, — а мальчонка-то вспомнил мои к нему милости и дал мне сбежать.

— Так во-он что-о, — протянул с особенным вниманием, окидывая взглядом обоих, Князев, — так лабазы-то вы пожгли? А-яй-яй, ай-ай! Людям кормиться-то теперь нечем!

— Лабазы-то не мы пожгли, — досадливо поморщился Степан, — тут есть народ поголовастее, я последний амбарушко там подпалил, чтоб глаза не мозолил… А люди пущай теперь на большевиков думают.

— Анчихристов! — бахнул молчавший до этого дьякон. — Бусурман! Верно говоришь, болезный!

— Нашел болезного, — захихикал старик, — он поздоровее меня будет! Поздоровей, нет, Василий Петров?

— Не знаю, здоровьем не мерялся. — А что там, господа-граждане, на воле про нас слышно?

— Ищут, — сказал дьякон, как в бочку, — патрули ездют. По садам шарят.

— Да, уж если попадетесь, они вам ручки-ножки отвернут, — серьезно сказал Князев, разглаживая на макушке длинные редкие волосы. — Как вы думаете дневать-ночевать, братцы-разбойнички?

— А чего, — сказал Степан, взглядывая на Князева, — ночью пройдем до крайних домов, а там и айда к батьке Клещу.

— К Клещу-у? — с сомнением протянул старичок и захихикал. — Кровушки захотелось? Нет уж, погодите, до Клеща далеко, а до чеки близко… Пождем, там решим. Живите вы, православные, тут. Дормидонт вас не обидит! Не обидишь, Дормидоша?

— Как можно! — успокоил дьякон. — Кто супротив анчихриста, тому у меня полная воля.

— Пождите, — сказал старик, сразу и жестко серьезнея, — а мы придем опосля, совет держать будем.

Они ушли.

Через полчаса дьякон принес ужин: миску вареного картофеля, два куска мяса, еще горячих, и полкруга домашнего хлеба.

— Бот и хлёбово, вот и питие, — сказал он, подставляя к принесенным им дарам жбан с квасом, — навались, работнички.

Он подождал, пока они выпили весь квас и доели все до крошки. Уходя, предупредил:

— Отселева — ни-ни! Большевички везде вас ищут, и мы на случай чего своих порасставили для стражи. Как бы они вас за чужих не приняли. Ждите.

— Не верят, — сказал Степан, когда дверь за дьяконом закрылась, попали куда надо, а действовать нельзя. Готовься к проверке.

На следующий день Гуляев вернулся домой поздно. Пока никаких новых сведений о пожаре собрать не удавалось. Жители ближних к складам домов хмуро помалкивали. Патрули подозрительных не встречали. Все в уездном отделе милиции нервничали. Кажется, нервничал и Бубнич, но это выражалось лишь в том, что он крепче и чаще растирал себе залысины и расчесывал могучие заросли на затылке. Во дворе, среди рядовых милиционеров, много толковали о побеге Клешкова. Кто жалел парня, кто клялся рассчитаться, и отмалчивался лишь один клешковский конвоир Васька Нарошный. Но Гуляеву он открылся.

— Оно, конечно, — сказал он, отведя клешковского друга в сторону, что Санька пятки смазал, навроде подлость! Куда ему идтить? Одна дорожка к Клещу! А ить это — против своих. Но и то можно сказать: за что его к решке представили? За один-единый недогляд. Это с каждым могет быть. Потом, выяснив этот вопрос со всех точек зрения, он оглянулся и шепнул Гуляеву: — Я, брат, Саньке должник. У его в руках уж ружжо мое было, а я все за его чепляюсь. От страху больше. Он бы свободно штыком меня мог зарезать. Ан не стал. И тот, второй, хоть по черепушке врезал, а добивать не добил. Я ихнюю доброту помню. Коли когда Саньку встречу, ей-бо, не порешу. Душа у него человечья.

— Чудной ты, Васька, — сказал Гуляев, — это он просто шуму не хотел… А станет бандитом — нечего его и жалеть.

— Штыком — какой шум? — ответил Васька. — Не, это он по доброте, он завсегда такой был.

На этом разговор кончился, и Гуляев ушел домой, размышляя о странных свойствах человеческой натуры. Клешков теперь был ему враг, и ему не должно нравиться, что враг произвел даже при побеге большое впечатление на Васькину бесхитростную душу, и все-таки в глубине души ему было приятно, что Санька сохранил какие-то человеческие качества.

Размышляя над этими чудесами, Гуляев поднялся наверх и увидел свет в своей комнате. Он толкнул дверь. На стуле сидела Нина, а возле рундука стояли цветы.

— Как вам сегодня работалось? — спросила Нина, ожидающе поглядывая на него.

— Ничего, — ответил он, посидел молча, потом поднял голову.

— Нина Александровна, — сказал он. — Вы обманули меня. Я поверил, что в сундуке — единственные ваши запасы. Во всем городе нет лишней осьмушки хлеба. Я чувствую себя преступником. И ваша заботливость обо мне напоминает взятку. Очень прошу вас, давайте вернемся к прежним отношениям.

Она встала. Даже в тусклом пламени свечи было заметно, как побелело ее лицо.

— Вот ка-ак! — сказала она дрогнувшим голосом. — Вот как, значит… Она решительно прошла к сундуку и стала вытаскивать из него пакеты, ящички, банки. Расставив все это на полу, она очень медленно и тихо сказала: — Прошу вас, отдайте им, обреките нас на голодную смерть! Но только утешьте свою красную совесть!

Он смотрел на концы своих сапог.

— Я-то думала, что вы человек, Владимир Дмитриевич, а вы!.. — И убежала.

Через минуту тяжко пробухал по ступеням и рухнул перед ним на колени сам Полуэктов:

— Не погуби, милостивец, не донеси на нас, грешных. Ведь порешат нас всех! Я-то умру, ладно, баб моих не погуби, в чем они-то виноваты, подохнут голодной смертью — и все.

— Вам же оставили часть ваших запасов, — сказал Гуляев, — встаньте. Прошу вас об одном: уберите эти продукты из моей комнаты и никогда больше не пробуйте угощать меня ими!

Купец, пробормотав слова благодарности, с трудом вытолкал за дверь сундук, и слышно было, как он с грохотом сволакивает его вниз по ступенькам. Скоро все затихло.

Гуляеву стало вдвойне не по себе. Надо служить идее, как того требует революция. А он — мягкотелый интеллигент, вот он кто. Надо изживать в себе это.

Ночью они оба лежали на широких лавках в том же подполе. Дьякон ушел, недвусмысленно звякнув замком.

— Попали мы с вами, товарищ Степан, непонятно к кому, — шепнул Клешков.

— Запомни, — донесся к нему шепот Степана, — для тебя я Василий Петрович, что бы ни было — Василий Петрович! Или дядька Василий. Очень может быть, что повезло нам. На тех нарвались, на кого нужно было. Я, правда, по-другому обо всем этом думал, когда задумывал, но так лучше. Одно плохо, Санька. Не верят они нам. Убивать им нас — не с руки, должны они нас использовать. Но как? Вначале, конечно, наведут справки. В Сухове справки навести легко. Справки о тебе — что они дадут? Малый тихий. Почему, зачем в милиции оказался — кто ж знает? А вот что из комсы ты, узнают — это плохо. Узнают, как ты думаешь?

— Если у них агент среди наших есть — могут узнать.

— Тогда как будут спрашивать — не скрывай и сам.

— Ясно!

Проснулись они одновременно от громыханья замка. Вошли, освещая путь свечой, трое. Один, закутанный до самых глаз буркой, в нахлобученной до переносья папахе, остался в углу у входа. Князев с дьяконом прошли к столу, уселись там на лавке и стали прилаживать свечу, которая все время падала.

— Вставайте, ребятки, — сказал елейно Князев, установив наконец свечу, — все равно не спите, да и не время сейчас спать.

Степан сразу отбросил кожух, сел, поскреб в волосах, ткнул Клешкова:

— Малый, кончай дрыхнуть, хозяева идут.

Клешков вскочил, проморгался и поклонился сидящим.

— Почитает старших-то, почитает, — сказал, хихикая, Князев, — сразу видать, что у купца обучался. Видать.

Степан, перекрестясь на угол, где неслышно таился закутанный в бурку, почти невидный в темноте третий, прошел и сел на лавку рядом с дьяконом.

— Скамью-то поднеси, малый! — приказал Князев. — А ты, Василь Петров, ты с им насупротив садись. Разговор у нас к вам.

Клешков подтащил к столу и поставил лавку, на которой спал. Степан и он сели против хозяев.

— Дормидоша, займись! — прогундосил Князев. Дьякон грузно вылез из-за стола и ушел куда-то за спины Клешкова и Степана. — Так вот, соколики, страннички вы милые, — запел старик, шмыгая носом и посмеиваясь, словно радуясь чему-то, — вот решили мы тут, значит, полюбопытствовать, кто ж вы такие будете. И узнали кой-чего… Оружие-то есть?

— Есть, — сказал Степан и вынул из кармана браунинг.

— А у тебя? — старик цепко посматривал на Клешкова.

Санька поглядел на Степана.

— Покажь, — сказал Степан.

Санька вынул и положил на стол свой наган.

— Дайкося, — врастяжку сказал старик и потянул к себе за стволы оба пистолета.

— Дормидоша, — ласково сказал он, — займись.

Клешков почувствовал, что он взмывает из-за стола, что неведомая страшная сила поднимает его все выше и выше. Он вскрикнул. Дормидонт отпустил его ворот, и он упал на корточки.

— Василь Петров, — сказал старикашка, прищуривая глаза, — а ну дуплет к штофу?

— Икра паюсная да сельдь.

— Красно говоришь. Какую материю купец любит?

— Кастор, драп, а женский пол — для праздника крепдешин или крепсатен, панбархат, шелк, атлас. Для буден гипюр…

— Стой-стой, — со сверкающими глазами кричал Князев, — бостон в какую цену клал?

— Аршин — по десять, а то и по пятнадцать брал, — хитро, но с достоинством и не медля ни секунды отвечал Степан, — для визиток сукно первого сорта до двадцати за штуку материи догонял.

— Хват! — восторженно закричал Князев, стукнув рукой по столу. Первеющий ты, брат Василь Петров, первеющий ты человек в торговле! — Он посидел, пошевелил губами, обернулся к безмолвной фигуре в углу и вдруг скосил глаза на Саньку.

— Доверяю я тебе, Василь Петров, — он снова хихикнул, — а вот малого-то свово ты, брат, видать, плохо знал.

— Знал, — сказал веско Степан, — не боись, купец, и тут мой товар без накладу.

— Оно без накладу-то — факт, ан переоценил ты его! Скажи-ка, Саня, старичок весело блеснул глазом на Клешкова, — ты к хозяину-то свому сам приблудился, ай как оно вышло?

— Освободил он меня, — сказал Клешков. Его вдруг залихорадило от веселья в маленьких глазках Князева, от молчаливого присутствия человека в бурке, от длиннопалой руки с длинным ногтем на мизинце, которой тот придерживал полу, от тяжелой близости дьякона за его спиной. — Шлепнуть меня хотели, — пояснил он, чувствуя, как пересохло горло, и облизывая губы, — ну, и тут Василь Петрович… Я ему, как родному отцу…

— Ан и врешь, парнишка, — вскочил и подбежал, обогнув стол, вплотную к Саньке старик, — врешь все, милой! Комиссары тебя подослали, комиссары красненькие! Большевички-коммунисты!

Санька дернулся, но сзади на плечо упала чугунная рука, и голос дьякона предупредил:

— Стой смиренно!

— Какие комиссары! — воскликнул Санька, озлобляясь. Он сам понимал, что его сейчас может выручить только злоба. — Я этих комиссаров своими бы руками! Они меня под трибунал подвели.

— Занапрасно, Аристарх Григорьев, мальчонку теребишь, — сказал со своего места Степан, — ни в чем он не виновный. Что служить к большевикам пошел — за то я его хулю, да все по молодости, жрать-то надо! А малый он вполне нам сочувственный. Я его мысли наскрозь вижу.

— Наскрозь? — отскочив от Клешкова, сощурился Князев, — ой ли, Василь Петров, а про комсомол его знал, а?

— Так что — комсомол! — сказал Клешков. — Это я сам могу сказать.

— Говори! — поощрил Князев.

— Я в восемнадцатом году на электростанции работал…

— Рабочий! — уличающе поднял палец Князев.

— Да какой он рабочий, когда торговые все в роду, — перебил Степан, он же мой двоюродный племяш! Рабочий! Времена-то какие были! Тут хоть кто рабочим станет!

— Значит, комсомол? — спросил Князев, торжествующе усмехаясь. — Так, толкуй, кайся.

— Немцы в Харькове были, — пояснил Клешков, — а там ребята против них поднялись. Я и пристал к ним.

— Та-ак, — протянул Князев, — пристал, говоришь? А отстал ли?

— А на кой они мне, — сказал Клешков, — думаешь, дядя Аристарх, приятно было? Я и при обысках бывал. Все больших людей, солидных, обыскивали. Доведись так-то отцу бы не разориться да не помереть, и его б туда же, в чеку…

— Спас Харитошу господь, убрал его с грешной землицы, чтоб не лицезреть погибель нашу, — горестно вздохнул Степан.

Клешков похолодел. Если они сунутся в какие-нибудь его документы, то там черным по белому: Александр Савельевич… А Степан про отца Харитоша!

Но Князев вдруг нахмурился, отошел и сел на свое место. Туда же после его знака прошел и дьякон.

— Ладно, — сказал Князев, — на том и порешим. Есть у нас к вам дело, да только дюже оно деликатное. Потому так договоримся. Один делать его будет, другой у нас останется — на всякий случай. Согласны, голуби? Но скоро сказка сказывается, а дело-то, оно совсем нескорое.

Всю ночь шел дождь. Утром дорогу развезло так, что пройти было трудно. Гуляев направился к исполкому, где хотел отыскать Бубнича.

Длинные захламленные коридоры были пусты и темны. На втором этаже у предисполкома Куценко шло заседание. За машинкой мучился вооруженный боец, утирая пот со лба и через час по чайной ложке отстукивая буквы. На стареньком диване, ладонями обхватив колени, сидела девчонка в кожанке и платке. Крепкие ноги ее в кирзовых сапогах непрерывно двигались, то поджимаясь, то притоптывая. Это была Верка Костышева — комсомольский секретарь маслозавода.

— Здорово, Вер, — подсел к ней Гуляев, — не знаешь, Бубнич здесь?

— Все здесь, — не глядя на него, ответила Костышева. Она не любила Гуляева, и необъяснимая эта нелюбовь странным образом привлекала его к ней.

— Я у тебя хотел вот что спросить, — сказал он, разматывая шарф и растирая уши, — ты не помнишь, когда вы с Куценко осматривали склад потребкооперации, там посторонних не было?

Бубнич просил его на время оставить дело об ограблении складов потребкооперации и заниматься только поджогом полуэктовских лабазов. Но сейчас было время, а Костышеву он в милицию не вызывал, зная, как ее самолюбие будет задето допросом, поэтому он и воспользовался случаем расспросить ее между делом.

— Я бы всех этих ворюг в уездном торге вывела за Капустников овраг и в расход! — Верка зло сузила глаза. — Сволочи, сами небось и склад ограбили, и сторожа угробили.

— Ворюги-то они ворюги, да как это доказать?

— Это таким тетеревам, как наша милиция, надо доказывать. А мне и так все ясно. Захожу раз к Ваньке Панфилову. Вся семья с чаем сахар трескает. «Откуда, — говорю, — сахар?»

Гуляев весь напрягся:

— Сказал?

— Мне не скажи, я б его враз на ячейку поволокла. Да мы и так потом его обсуждали.

— Сказал он, где сахар добыл? — нетерпеливо потряс ее за локоть Гуляев.

— Ты руки оставь! — жестко стрельнула в него Верка серыми глазами. Это дело комсомольское. А ты в ячейке состоишь?

— Верка, — сказал он, преодолевая свой гнев к этой безудержно категоричной девчонке, — ты прости, что я тебе сразу не объяснил. Мы следствие по этому делу проводим. Сахар, раз появился в городе, он только оттуда — из кооперативных складов. Позарез надо знать, как его добыл Панфилов.

Верка пристально взглянула на него и задумалась.

— Тут дело-то не простое, — сказала она, морща младенчески ясный лоб. — Ванька-то, он у нас телок. Добрый до всех. У Нюрки Власенко мальчонка заболел. Нюрка сама больная, еле ходит. Ванька — мастер ихний. Он мальчонку-то на руки, да и до больницы допер. Спасли мальчонку. Сам фершал мазью мазал. Вот за это Нюрка его сахаром наградила. Две головки дала. Говорит, он у ей от старого режима схоронен был.

Гуляев открыл было рот, чтоб попросить Верку свести его с Иваном Панфиловым, как грохнула дверь и в приемную вломилась толпа взлохмаченных и разъяренных женщин.

— Давай их сюда! — кричала рослая работница в размотавшемся платке. Давай комиссаров!

— Хлеба! — истошно вопила худая маленькая женщина в подвязанных к ногам калошах. — Хлеба давай!

— Детишки не кормлены!

Шум стоял неистовый. Боец, сидевший за машинкой, оторопело вскочил. Двери распахнулись, и Бубнич с Куценко стали в них, спокойно глядя на бушевавшую толпу. Гуляев и Верка с двух сторон застыли у дверей, готовые прийти им на помощь.

— В чем дело, гражданки? — спросил Куценко. — Яка нужда вас привела сюда?

— Именно, что нужда! — ответила рослая работница в платке. — А ты, начальник, видать, жрешь, хорошо, коли не знаешь нужды нашей! Голод! Дети голодают!

Дикий шум покрыл ее последние слова.

— Тихо, — сказал, поднимая руку, Куценко, — причина понятна. Дайте слово сказать!

— Ты нам не слова, ты нам — хлеба давай! — опять крикнула рослая.

— Вот я и хочу сказать за хлеб!

Толпа сдвинулась вокруг.

— Товарищи женщины, — сказал Куценко, дергая себя за ус, — дела такие. Враг поджег склады. Об этом известно?

— А где твоя охрана была? — закричали из толпы. — Ты нам зубы не заговаривай!

— Идет гражданская война, товарищи бабы, — глухо сказал Куценко, — мы строим первое в мире государство рабочих. Государство ваше и для вас! Трудно нам. Враг у нас ловкий. Бьет по самому больному месту. А про хлеб, товарищи бабы, я так скажу. Хлеб нам губерния уже послала. Хлеб идет. Но для того чтобы он дошел, надо нам сорганизоваться и разбить банды вокруг города, прибрать к рукам внутреннюю контру! И в этом нам нужна ваша помощь!

— Мы-то с голоду мрем, а буржуи колбасу трескают! — крикнула женщина в калошах.

— Всех к стенке! — кричала женщина у самого уха Гуляева. — Гады! Награбили при старом режиме!

— Живодеры! — басом перекрывала всех толстая женщина в истрепанной кацавейке.

— Ваша классовая ненависть правильная, — сказал Куценко, перебивая шум, — но только знайте, гражданки, что самосудом делу не поможешь! У нас социалистическая республика! Сейчас она в опасности. Вы должны помогать нам, мобилизовывать своих мужьев и братьев. Надо выполнять задания, которые вам дает исполком. Тогда мы вам гарантируем и хлеб, и работу, и школы для детей.

Толпа притихла. Куценко говорил уже свободно и легко, указывал, что и как надо сделать, чтобы выжить в эти трудные дни, а к Гуляеву пробралась Верка Костышева и, показав глазами в сторону красивой работницы с мучнистым лицом, шепнула:

— Она и есть — Нюрка Власенко! Баба себе на уме! Ты гляди с ней, допрашивать будешь — палку не перегни. Нервенная она, может и глаза выцарапать.

Гуляев проследил, как эта женщина толкается в толпе, как равнодушно слушает она то, что вокруг говорится, отметил, что даже в потертом своем пальтишке и черном платке она как-то выделяется среди остальных работниц, и определил, что она здесь совершенно посторонняя, что она — по случаю.

«Может быть, сейчас поговорить?» — подумал он. И тут же решил, что это неосторожно. Надо выяснить о ней все. Только тогда допросить. Но между прочим, поговорить не мешало. Он подошел и встал рядом с ней, притиснувшись плечом к стенке.

— Шуму сколько наделали, — сказал он, подлаживаясь под чей-то чужой язык и от этого чувствуя себя в глупой роли неумелого сыщика. — Было б с чего!

— Сам-то жрешь, — лениво ответила ему Нюрка, — вот тебе и метится, что не с чего. Имел бы ребенка — по-другому бы запел, кобель здоровый!

— Трудное время, — сказал он, не желая спорить, — надо потерпеть.

— А мало мы терпели! — тут же вскинулась Нюрка. — Мы-то, бабы, одни и терпим — вы, что ли, жеребцы кормленные.

— Давно уж замечаю, — сказал он, косясь на нее, — больше всех кричит не тот, кому на самом деле плохо, а тот, кто как раз лучше живет.

— Это ты про кого? — Нюрка, выставив грудь, повернулась к нему. — Про меня, что ли?

— Почему про тебя? — пробормотал он, слегка смущенный.

— Я те дам на честных женщин наговаривать! — в голос закричала Нюрка. — Вот ребятам скажу, они те холку намнут, дубина жердявая!

— Пошли, Нюрк, пошли, — потянула ее за собой, проходя, рослая работница. А женщина в калошах шепнула, дотянувшись до уха Гуляева:

— С энтой не вяжись, парнишка, а то перо в бок получишь!

— Вер, ты эту Нюрку хорошо знаешь?

— Чего бы ее не знать, — ответила Верка, прислушиваясь к тому, что говорится за дверью, — на нашем заводе лет пять уж как работает. Ребенок у нее. Баба занозистая, но дурного от нее нету.

— Вер, — сказал Гуляев, — а как мне Панфилова повидать?

— Зачем он тебе? — спросила Верка, недоверчиво окидывая его серыми непримиримыми глазами. — Он при карауле тут.

— Где — тут? — обрадовался Гуляев.

— Хоть бы и тут! Я его к тебе не потащу! — отрезала Верка. — Что ты нам за начальник?

— Никакой я не начальник, — сказал Гуляев, — а просто нужно мне знать все про эту Нюрку. Это не личный интерес, а дело.

— Если по делу — можно, — размышляюще пробормотала Верка, потом встала, поплясала немного, чтоб согреться, и вышла.

Вскоре она вернулась, подталкивая перед собой невысокого ловкого парня в армейской фуражке, длинном штатском пальто и обмотках. Винтовка без штыка висела у него на плече дулом книзу.

— Вот Панфилов, — коротко сообщила Верка и снова устроилась на диване.

— Гуляев, следователь милиции, — сказал Гуляев, вставая и подавая руку.

— Фу-ты ну-ты! — сдавив руку Гуляева, засмеялся парень. — С чего это я вдруг вам понадобился?

— Скажите, товарищ Панфилов, — Гуляев сознательно взял официальный тон, — сахар, который дала вам Власенко…

— А-а! — покраснел парень. — Я ж не крал его!

— Она на ваших глазах его доставала?

— Как доставала?

— Вы видели, где и как он у нее хранится?

— Видел. В мешочке таком.

— Большой мешок?

— Махонький.

— Сахару в нем много было?

— Кила три!

— Немало!

— По нонешним временам — клад.

— Откуда ж она его добыла, этот клад?

— Говорит, с прежних времен хранила.

— А вы верите?

Парень подумал, посмотрел на Гуляева, отвел глаза:

— Нюрка, она девка-то ничего, своя. Почему ж не верить?

— Скажите, а что за знакомства у нее?

— У Нюрки? — парень рассмеялся. — Ну, я вот — знакомство. Еще наши парняги…

— А кроме?

Парень посмотрел на Верку. Та вмешалась:

— Выкладывай, Вань. Милиция знает, зачем ей это надо. Давай, как на ячейке. Крой.

— Нюрка — она у нас лихая, — сказал Панфилов с некоторым усилием, так навроде в доску своя, но есть у ей один изъян. — Он остановился и снова взглянул на Верку. Та тоже пристально и настороженно глядела на него. — В общем, значит, так! — решительно рубанул Панфилов рукой по воздуху. — Она, понимаешь, с блатными шьется. Тут такое дело. Ребенок-то у нее, он при прошлом режиме еще сработан. Был у нас в городе Фитиль, не слыхали?

Гуляев покачал головой.

— Сперва был, как все, потом подался в Харьков, еще огольцом, а потом уж наезжал в своем шарабане. В большие люди пробился. Говорили — шпаной заправлял. Вот от него Нюрка пацана-то и нагуляла. Перед самой революцией накрыла его полиция. А потом вроде мелькал он в городе. И главно, стали к Нюрке ходить разные налетчики… И всех она принимает. Одно время перевелись они тут, а вот опять, значит, появились.

— А Фитиль?

— Про Фитиля ничего не знаю.

— Ясно, — сказал Гуляев. — Вера, могла бы ты помочь мне в одном деле?

— Если общественное, помогу, — сказала Верка.

— Будь спокойна — не личное. А вы, товарищ? — он посмотрел на Панфилова.

— Раз Верка с вами, я тоже.

— Мне надо, чтобы вы ввели меня к Власенко. А потом придется, возможно, провести и обыск.

Панфилов помрачнел:

— На такие дела я не гожусь. Живу рядом, шабёр. А тут — обыск…

Гуляев усмехнулся, хотел что-то сказать, но вмешалась Верка.

— А на революцию ты годишься? — спросила она Панфилова. — Так что, Вань, бросай дурака валять. Раз требуется, надо сделать. Как договоримся, Гуляев?

— В шесть часов я прихожу к вам на Слободскую, и мы все идем.

Было темно, когда Гуляев добрался до барака, где ждали его Костышева и Панфилов. Вокруг стояли маленькие домики, крытые дранкой. За ними чернел поросший деревьями овраг.

— Сделаем так, — решила Костышева, — мы войдем в дом, отвлечем ее. О тебе предупредим, что пришел еще один. У нас к ней дело есть. Собираемся воскресник на заводе устроить. Ходим по домам, уговариваем. Мы пока поговорим с ней, а ты во дворе пошаришь: нет ли чего подозрительного. Так?

— Попробуем, — согласился Гуляев.

Они перешли улицу. В последнем свете умиравшего дня Гуляев следил, как отделившиеся от него Верка и Панфилов подошли к Нюркиной хате и скрылись во дворе. Стараясь держаться у самых заборов, он шел за ними. Калитка открылась. Он шагнул в просторный двор и осмотрелся. В полумгле виден был тупой силуэт клуни. Он прошел по двору, обогнул поленницу, нащупал дверь, распахнул ее. В клуне пахло гнилым картофелем. Он шагнул во тьму. Так и есть: почти до самой стены лежала картошка. Такого количества картофеля хватило бы, чтобы кормить целый взвод в течение недели. Расталкивая ногами картошку, Гуляев обошел клуню от стены до стены и ничего не обнаружил. Надо было идти в дом.

В горнице сидели Панфилов и Верка, а хозяйка возилась у печки.

— Вот и он, — сказала Верка. — Так ты придешь, Нюра?

— Ще не знаю, — послышался певучий голос, в котором Гуляев с трудом узнал тот резкий и хрипловатый, что был у женщины в черном платке. — Може, и буду.

— Нюрка, брось! — резко сказала Костышева. — Все наши будут. Надо готовиться.

— Ох, не знаю, — сказала, выходя из кухни и снимая фартук, Нюрка. Она приветливо взглянула на Гуляева, нахмурилась было, узнав, но тут же заулыбалась: — Той вредный прийшов! Сидайте!

Гуляев поблагодарил и сел. Панфилов вдруг буркнул что-то и вышел. Верка строго посмотрела ему вслед:

— Международное положение острое, бандюки со всех сторон лезут, а ты, Нюра, работница и должна быть вместе со своим классом. Так что в восемь утра у завода.

— Ладно, — сказала Нюрка улыбаясь, — приду. Чего ж вам до нас трэба? — спросила она, поворачиваясь к Гуляеву.

Верка встала и прошла в кухню.

— Вода-то у тебя тут? — спросила она из-за занавески.

— В сенцах, — ответила Нюрка, глядя на Гуляева.

По выражению Нюркиного лица видно было, что она считает Гуляева очередным претендентом на ее симпатии и уже решила, как ей отвечать на его хитрые начальнические приставания.

Верка ворочала чем-то железным в сенях.

— Нюра, — сказал Гуляев, глядя в черные лукаво-насмешливые глаза, скажите, кто вам дал сахар?

Секунду Нюрка сидела неподвижно, и только лицо ее, как платок в руках фокусника, непрестанно менялось.

— Який такий сахар? — спросила она, вся вдруг словно закаменев. — Та вы кто будете, товарищ хороший?

— Я следователь милиции, — сказал Гуляев и показал ей удостоверение, — и я вас, Нюра, прошу ответить мне без всяких уверток, потому что в этом случае вы не понесете никакой ответственности, — откуда вы добыли сахар!

Нюрка что-то прикидывала и соображала.

— Не знаю никакого сахара, — сказала она и встала, — не знаю и говорить ни о чем таком не желаю.

— Сядьте! — повысил голос Гуляев. — И не подходите к окну.

Она покорно села и отвернулась от него. Теперь Гуляев знал, что с сахаром действительно не все чисто. В ней чувствовалось такое внутреннее напряжение, что надо было только точно поставить вопрос — и она выдаст себя.

— Сколько у вас его? — спросил он, немного помолчав.

— Кого? — тоже помолчав, переспросила Нюрка. Гуляев внимательно следил за ней.

Она уже давно должна была закричать, разыграть гнев, истерику, а она вела себя спокойно. Что за этим? Опыт? Растерянность? Растерянной она не казалась, хотя все произошло неожиданно.

— Где сахар? — спросил он резко.

— Та який сахар? — закричала она, вскочив. — Ты чего прицепился? Нема у меня сахара никакого, вот и весь сказ!

Он встал и шагнул к ней. Теперь они стояли лицом к лицу. Он почти вплотную приблизил к ее лицу свое.

— Если ты мне сейчас не ответишь, мы устроим обыск, — отчетливо сказал он, — и тогда посмотрим, как ты заговоришь!

Она дернула головой, прикрыла глаза, отстраняясь от его взгляда.

— Якое такое право, — пробормотала она, — у нас обыскивать? Шо я шпана?

— Кто тебе дал сахар? — он повернул к ней лицо. — Кто дал сахар?

— Господи! — охнула Нюрка. — Та невиноватая я!

— Кто?

Она резко рванулась и отскочила.

— Ты хто такой? — закричала она с гневом. — А ну геть з хаты!

Он снова шагнул к ней.

— Не пидходь! — она схватила со стола лампу и подняла ее над собой.

Он подошел, она смотрела расширенными, сумасшедшими глазами. Он поймал ее руку, выхватил лампу и поставил на стол.

— Кто? Фитиль? — в последний раз спросил он. Она вся съежилась и смотрела на него в каком-то суеверном ужасе. — Он принес сахар?

Женщина молчала.

В сенях снова что-то загромыхало. Хлопнула дверь. Он отошел, чтобы видеть хозяйку и вошедшего одновременно. У порога стояла Верка, вытирая сапоги.

— Мануфактуры-то у тебя сколько! — гневно закричала она. — Всю, что ли, к тебе завезли?

И Нюрка, внезапно сев на лавку, вдруг ответила почти шепотом:

— Усю!

Гуляев, попросив Верку посмотреть за Власенко, вышел в сени. При тусклом свете свечи он обнаружил на подлавке огромные тюки материи. Не хотели в погреб или подвал спрятать — качество берегли. Подлавка была подновлена и подперта крепкими столбами. Он осмотрел сени повнимательнее. Кроме старого самовара, ржавой трубы и детских салазок, ничего больше не обнаружилось. Он вышел во двор и сразу наткнулся на чью-то темную фигуру.

— Кто? — спросил он, сжимая рукоять нагана.

— Панфилов, — ответила фигура молодым баском. — Сторожу вот.

— Сторожить тут пока не надо, иди со мной, — позвал Гуляев. Чувство близкого открытия не оставляло его. Он дошел до клуни, снова зажег и высоко поднял свечу. Темные холмы картошки громоздились до самых стен.

— Покопай-ка тут, Иван, — приказал он, — может, под картошкой что спрятано?

Иван снял винтовку, стал прикладом разгребать и прощупывать клуню.

Собственно, улик было достаточно. Нюрка безусловно была связана с грабителями. Может быть, даже сама участвовала в ограблении склада. Главное сейчас — узнать сообщников.

— Мешок! — сказал Панфилов, копошившийся в углу, и наклонился. Потом, с кряхтеньем присев, вывернулся и подтащил к выходу грязный мешок. Гуляев поднес свечу. Панфилов развязал тесемку. В глаза ударили своей слепящей белизной крупные, выставившие неправильные грани куски сахара.

— Понял? — спросил Гуляев.

— Понял! — Иван встал. — Сука! А я-то к ней, как к своей. — Он вскинул на плечо винтовку и выскочил из клуни.

Настоящий обыск надо провести завтра. Сейчас важнее всего имена и место пребывания грабителей. Гуляев закрыл клуню и прошел через двор к сеням. Еще не открыв дверь в горницу, он услышал голоса. Голоса эти накалялись.

— Спасибо, спасибо, сусид! — говорил низкий подрагивающий от злости голос Нюрки. — Услужил мне! Привел разбойников!

— Помолчала бы! — с не меньшей яростью вился голос Панфилова. — Люди голодают, жрать неча во всем городе, а ты, гада, одна все под себя подгребла!

Верка только повторяла, как заученный припев к хоровой песне:

— А я-то, дуреха, верила. Я-то говорила: «Наша баба, работница. Мозоли у нее на руках, сынок у нее растет!»

«Сын», — вспомнил Гуляев.

— Где ваш сын?

— На улице с ребятами играет, — ответила Нюрка и вдруг вскинула голову: — А на что вам мой сын, невиноватый он!

В наружную дверь стукнули три раза. Нюрка вскочила.

— Сидеть! — шепнул Гуляев, вырывая из кармана наган. — Вера, сними кожанку и открой. Иван, следи за ней! — он кивнул на Нюрку.

Верка, сбросив кожанку, вышла в сени. Иван подошел и почти уперся дулом винтовки в грудь Нюрки. Та отпрянула к самой стене. Гуляев встал так, чтобы дверь, открываясь, прикрыла его. Из своего угла он показал Нюрке наган и погрозил пальцем. Жестом он заставил Ивана спрятаться на кухне. В сенях беседовали вполголоса.

— Пройдите, сами ей скажите, — услышали они голос Верки, и в сенях послышались шаги. Открылась дверь. На пороге стоял человек в пальто и мокрой фуражке. Человек был низкорослый, крепкий, руки держал в карманах.

— Нюр? — спросил он негромко. — Што? А? Хапеж какой?

Гуляев, взглянув из-за его плеча, увидел расширенные, неподвижные глаза Нюрки и понял, что глаза эти выдают их.

— Руки вверх! — вдруг крикнула Верка и выхватила браунинг.

Человек прыгнул, повернулся и рванулся к двери. Гуляев ударил неточно, но все-таки услышал, как ляскнули зубы, и человек в фуражке сел на пол. Гуляев упал на него, прижав его руки к полу. Подбежал Иван, быстро обыскал незнакомца. Потом они подняли его. Но голова парня свисала вниз, а из угла рта бежала кровь. Панфилов рассовывал по карманам два пистолета и нож, найденные у бандита.

Фуражка упала на пол, и Панфилов отбросил ее ногой в угол. Парень все еще не пришел в себя. Светлые густые кудри разметались по лбу. Глаза были прикрыты.

— Кто такой? — спросил Гуляев у Нюрки. Та хрипло ответила:

— Виталька Гвоздь.

— Принимал участие в ограблении склада?

— А я почем знаю!

— Ну и ну! — сказал Ванька Панфилов, доставая и рассматривая финку с наборной, засиявшей при свете лампы янтарным многоцветьем рукоятью. — Это, брат, и правда Гвоздь. Из шайки Фитиля! Он!

Гвоздь раскрыл глаза, мутно оглядел комнату, склонившихся над ним людей и вдруг вскочил с такой легкостью, что успел бы выскочить в дверь, если бы Панфилов не двинул его прикладом. От удара он охнул и снова сел на пол. Потом повернулся, привстал и прошептал, глядя на Нюрку:

— Шкура! Легавых навела! Фитиль расплатится, — и снова упал, вжав голову в плечи.

— Прикидывается! — сказала Верка. Гуляев с Иваном отволокли его в кухню.

— Будь при нем! — предупредил Панфилова Гуляев. Он вошел в горницу и только раскрыл было рот, чтобы опять начать допрос Нюрки, как в сенях снова хлопнула дверь и затопали сапоги. Он кинулся к двери, встал за ней, и тут же она распахнулась.

— Беги! — услышал он дикий вопль Нюрки. Ударили выстрелы, и он торопясь выстрелил сквозь дверь. Она захлопнулась.

Он рванул дверь в сени. Оттуда полыхнула навстречу вспышка. У самого виска всхлипнула пуля. Входная дверь ударила. Он кинулся за бегущим. Выскочил во двор. Выстрелил трижды в ту сторону, но заскрипел забор и залились по всей округе собаки. Он побежал к тому месту, где затрещали как ему почудилось — доски. Но все шумы вокруг тонули в шуме дождя, в его ровном неумолчном дроботе.

Когда он вошел в хату, Панфилов стягивал Верке руку каким-то платком. Нюрка сидела в углу, не глядя ни на кого. В кухне стонал раненый Гвоздь, а посреди горницы стоял мальчик во взрослом пиджаке, свисавшем с плеч, и картузе, насаженном до переносья. Он стоял, смотрел на разор в хате, на людей, бродящих по их дому, и бормотал:

— Мамк, чего это? А? Чего это, мамк?

Наступили сухие погожие дни, опять весело и не по-осеннему смотрело с неба солнце. Однако на улицах было пусто. Люди возились на огородах, толпами уходили в лес по орехи, и никакие посты и проверки документов не могли их остановить.

Утром Иншаков вызвал к себе Гуляева. В кабинете у него сидел Бубнич. Оба за последнее время осунулись, щеки Иншакова рыжели двухдневной щетиной. Сквозь открытые окна доходил в кабинет запах палой листвы и свежего навоза.

— Допросил Гвоздя? — спросил Бубнич, поворачиваясь от окна навстречу Гуляеву.

— Допросил. Это они втроем ограбили склад кооперации. Сторож знал Веньку — того, кого застрелили в перестрелке в доме у Власенко. Это и помогло. Сторож приторговывал зажигалками. На этом его и купили, хотя по ночам он был осторожен. Поддался на знакомое лицо. Фитиль ударил его по голове ломиком, они быстро очистили склад и вынесли вещи… Но дальше неясно. Я спрашиваю: вещи сразу перенесли к Власенко? Отмалчивается. Я спрашиваю: был еще кто с ними? Говорит: никого не было, но говорит неуверенно. Думаю, дня через два расколется. Он в холодной сидит. Там ему не нравится.

— Расколоть-то надо, понимаешь, какое дело, сегодня, — сказал Иншаков. Он сидел в своем кресле. Под светлыми ресницами изредка проблескивали линялые голубые глаза. — Дела такие, что сейчас от этой нити черт его знает что зависит…

Он повернулся к Бубничу:

— Военком звонил. Грибники и орешники идут валом. Чуть не до драки с караульными. Мы с этим, понимаешь, какое дело, подсобным промыслом можем в город всю банду пропустить.

Бубнич долго молчал. Потом сказал:

— Озлоблять людей нельзя. И без того положение трудное. Губерния просит продержаться две недели, раньше помощи прислать не может. О Клеще сведений фактически нет. Но, судя по всему, о нас он знает многое. Установлено, что в городе действует контрреволюционное подполье. Белые они, эсеры или анархисты — это еще только предстоит выяснить. Выход один действовать. А как — это надо обдумать. Вот, товарищ Гуляев, какое положение. Так что ваш Гвоздь должен заговорить. А как Власенко?

— Пока в истерике. Допрашивать нет смысла.

— Сегодня же допросить и выяснить все, что она знает.

— Есть!

Вернувшись в свой кабинет, Гуляев сразу же попросил привести Гвоздя. В комнате дымно бродило солнце, вились тучи пылинок.

Ввели арестованного. Гуляев махнул охране, чтоб ушли, приказал заключенному сесть. Гвоздь должен был заговорить, и, должно быть, он увидел решимость в гуляевских глазах, потому что сразу занервничал.

— Твое настоящее имя? — Гуляев смотрел на него с ненавистью, которую не желал скрывать.

— Семен, — сказал Гвоздь, отводя глаза. Русые волосы его взлохматились и потемнели за время пребывания в холодной.

— Фамилия?

— Да кликай Гвоздь. Мене все так кличут.

— Мне плевать, как тебя кличут. Я спрашиваю фамилию.

Гвоздь передернул плечами, словно ему было холодно:

— Воронов, я и забыл, когда меня так звали.

— Говорить будешь?

— А чего говорить? — тянул время Гвоздь.

— Последний раз спрашиваю: будешь говорить?

— А то — что?

— Охрана! — крикнул Гуляев.

Вошел молодой милиционер.

— Товарищ боец! — сказал он строго.

— Слушаю, товарищ следователь!

— Взять арестованного и сдать в трибунал.

— Есть, — конвоир выставил перед собой штык, шагнул вперед.

Гвоздь вскочил.

— Ладно, — сказал он, поворачиваясь к Гуляеву, — все расскажу… Только выгони этого…

— Товарищ боец, благодарю за службу, — сказал Гуляев. — Покиньте на время это помещение.

Конвоир четко откозырял и вышел.

— Где припрятали товар? — спросил Гуляев.

— Да мы, почитай, его и не вывозили, — сказал Гвоздь, — мы его только что перенесли — и всего делов.

— Куда перенесли?

— А через улицу. Там напротив лавка была при старом режиме. Она теперича закрытая. У Фитиля… — Гвоздь замолк и снова передернул лопатками, — у его ключ был, мы за полчаса весь товар и перенесли. Все там и оставили. А на другой день добыли тачки…

— У кого?

— Фитиль все… Ни я, ни Венька — мы не касались. Привез три тачки. Мы и перевезли все к Нюрке… Народ-то этими тачками завсегда пользуется.

— Хлебные склады вы подожгли?

— А на кой нам надо было их жечь? Тот склад кооператорский мы ведь почему взяли? Там всё вещички были, которые сбыть легко. Мануфактура, сахар. А хлеб продавать — враз заметут и к стенке! Какая ж нам выгода поджигать?

— Где сейчас Фитиль?

— Того не знаю, — Гвоздь отвел глаза. — Он мне не докладывался.

— Где вы чаще всего прятали награбленное?

— У Гонтаря в саду. Там у его шалаш, так мы там…

— С кем был связан Фитиль, кто к нему приходил?

— Не знаю. К нам никто не ходил. Он сам куда-то исчезал, чуть не раза три на дню. У нас никого не бывало.

— Проверим, — сказал Гуляев. — Если соврал — не помилуем.

— Чего пугаешь? — обозлился Гвоздь. — Мне, как ни верти, конец. Либо вы шлепнете, либо — Фитиль найдет, скажет: скурвился — подыхай.

— Фитилю до тебя не добраться. Руки у него коротки, — сказал Гуляев.

— Не-ет, у Фитиля руки длинные, — пробормотал Гвоздь.

Едва его увели, Гуляев кинулся к Бубничу.

— Товарищ уполномоченный, — с места в карьер начал Гуляев, — может, вы дадите кого-нибудь в помощь? Мне надо немедленно допросить эту Власенко. Гвоздь дал показания. Хочу проверить. У них, оказывается, база была в садах. Малина. Необходимо срочно проверить, а я один не смогу сразу и туда и сюда успеть.

Бубнич слушал, но слова словно отскакивали от его бронзового широкоскулого лица.

— Вот что, товарищ, — сказал он, — ты разве сам не видишь, какое положение? Надо все успеть и все — самому.

Гуляев кинулся в свою комнату, на ходу приказав привести к нему Власенко.

Он сидел и записывал суть показаний Гвоздя, когда ее ввели. Она стояла в потрепанной юбке с грязным подолом, в жакете с продранными локтями, упавший на плечи платок обнажил черные свалявшиеся волосы. Красивое белое лицо с очень ярким ртом хранило выражение какой-то отрешенной одичалости.

— Садитесь, — сказал ей Гуляев, кивнув на стул.

Она отвернулась от него, стала смотреть в окно.

— Слышите, что говорю! — поднял он голос. — Подойдите к столу и сядьте!

Как во сне, не отрывая глаз от окна, где билась и шуршала тополиная листва, она сделала два шага и села.

— У меня к вам несколько вопросов. Если вы ответите на все вопросы, мы вас выпустим.

Она словно бы и не слышала этого.

Гуляев разглядывал фотокарточку, взятую в доме Нюрки. Из желтоватой рамки с вензелями, выведенными золотыми буквами, смотрело молодое, хищное, зло улыбающееся лицо. Откуда-то он знал этого человека, где-то видел совсем недавно, но вспомнить — хоть убей! — не мог.

— Фитиль? — спросил он, подвинув фотографию Нюрке.

Она взглянула, потом взяла фотографию в руки и засмотрелась на нее. На усталом лице вдруг проступило выражение такой страстной нежности, что на секунду Гуляеву стало неловко.

— Это Фитиль? — повторил он вопрос.

Она отложила карточку, взглянула на него и кивнула.

— Как зовут Фитиля?

Она посмотрела на него диким, затравленным взглядом.

— Будете отвечать?

Она опустила глаза и молчала.

— Нюра, — сказал он, вставая, — если вы не будете отвечать, нам придется вас задержать.

Она вскинула голову:

— Гад!

Гуляев почувствовал, как тонкий холодок бешенства поднимается в нем. Она сидела здесь и оскорбляла его, следователя Советской власти, а любовник ее, сбежав от расплаты, где-то готовил новые грабежи и убийства… С трудом он заставил себя успокоиться. Она темная женщина, многого не понимает.

— Нюра, — сказал он, — ведь вы такая же работница, как и другие. Вы хлеб свой потом добывали. Для вас Советская власть не чужая. Почему же вы не хотите ей помочь?

Она опять взглянула на него, уже спокойнее, хотя дикий огонек все еще горел в глазах.

— Коли она не чужая, за шо арестует? Хлопец мой зараз один в дому.

— А когда вы хранили ворованный сахар, а вокруг женщины с голодухи только что дерево не грызли, вам не было стыдно? Разве они не такие же, как вы? У них не такие же хлопцы, как ваш?

— Сыночку мий родименький! — заплакала, запричитала Нюрка в ответ.

— Сын ваш на попечении соседок, — сказал Гуляев, еле сдерживаясь, — о нем заботится комсомольская ячейка завода.

— Сы-ночку, — плакала Нюрка.

— Где скрывается Фитиль? — Гуляев зачугунел от злобы. — Будете говорить?

Нюрка испугалась. Глаза ее закосили.

— Та я ж не знаю! Вин мне не говорил.

— Кто к нему приходил кроме членов шайки? — уже спокойно спросил Гуляев.

— Приходил черный такий… Здоровенный, с бородой!

— Фамилия? Ты же знаешь!

— А про Рому пытать не будете?

— Кто такой Рома?

— Та Фитиль!

— Пока не буду. Кто этот черный, с бородой?

— Дьякон! — глухо сказала она, уже раскаиваясь и сомневаясь. — Вин приходив. Вин же и на дило с ими ходив. А як же. А Рома — вин только сполнил.

Приказав ее увести, Гуляев посидел с минуту, обдумывая все, что узнал, и ринулся к Иншакову. Теперь в руках его была нить, и надо было идти по ней, пока не распутается весь клубок.

Уже смеркалось, когда впереди замерцали огни. Слышались собачий лай, рев скота.

— Посоветоваться надо, — сказал, сползая по склону оврага, Аристарх Григорьевич, — кабы на свою голову пулю не схлопотать.

Фитиль заскользил по мокрой глине оврага и ловко затормозил перед самым ручьем.

Клешков последовал за ним. Аристарх зачерпнул ладонями воду, выпил из них, как из ковша, стряхнул последние капли на лицо, обтерся длинным платком, добытым из-под чуйки, и присел на свой «сидор». Фитиль наскреб палых листьев и уселся на них. Клешков стоял, рассматривая узкую балку, заросшую рыжим кустарником и заплесневелым бурьяном. Вода в ручье глухо шумела, она была темной и холодной. Овраг уходил прямо в хмурое небо.

— Вот жизнь какая путаная, — сказал Аристарх, добывая в таинственных карманах под чуйкой спички, — сидишь в городе, так тебе этот Клещ на каждом шагу мерещится. Вышел за окраину — его днем с огнем не сыщешь. Я так скажу, — решил он, — айдате, братики, в деревню. Поведаем кому из настоящих хозяев об нашем деле, не обо всем, а так, с краешку, — он нас и сведет? А?

— Пошлепали! — сказал Фитиль. — Эй, чемурило, кончай портки просиживать!

Они вылезли из оврага и, следуя за Аристархом, дошли до первой поскотины. Позади всех, пришлепывая отстающей подошвой и затейливо матерясь, плелся Фитиль.

— Войдем, хатку поищем поисправнее, там и сговоримся с хозяином, сообщил Аристарх, пролезая под поперечную слегу. Почти немедленно вслед за его словами из-за плетня выпрыгнул огромный волкодав и бросился им навстречу.

— Кто такие? — закричал чей-то голос.

Князев что-то медово ответил.

— Беркут, домой! — К ним не торопясь подошел мужичонка с винтовкой под мышкой. — А ну, за мной! Батько разберется прямо на сходке.

Сходка была в разгаре. Конные, окружившие толпу, хрипло горланили. Атаман Клещ держал речь.

— Люды! — сказал Клещ. — Мы вольные казаки! Стоим за анархию и слободу! Комиссарам и чрезвычайкам пущаем юшку и ставим точку! — Он прокашлялся, лицо налилось кровью. — А шобы карать зрадников и прочую контру… — он замолчал и тупо оглядел стоящих. — Це вам усе объяснит мий главный заместитель Охрим Куцый.

Из-за спины атамана выдвинулся длинный сутулый человек в огромной карачаевской папахе, в расстегнутом полушубке, с плетью в руке. На широком длинноносом лице сверкал один глаз, веко другого было накрепко заклепано.

Подъехал конный и, увещевая, звучно врезал по чьей-то спине нагайкой. Неожиданно и звонко ударил неподалеку петух.

— Громадяне! — сказал одноглазый. — Батько Клещ поднял над округой наш черный прапор. Це прапор вильной селянской доли! Шо ж делают ваши избранные головы? С подмогой идут назустричь великой правде анархии тай свободы? Ни. Воны сидят, як вороны над падалью, и гавкают, шо воны ни с нами, ни с червоными комиссарами, ни с бароном Врангелем… Ось и дивитеся, громадяне. По усей округе встают селяне супротив билых господ та червоных нехристей, а воны задумалы сами отсидеться, тай вас заманили, вас, честных селян!

В толпе загомонили. Охрим повернулся в сторону Клеща:

— Наш батько, вин за волю! Вин за народ. Вин не желает вмешиваться в приговор. Треба вам, браты, казаты нам, шо заслуживают цеи запроданцы! Решайте, громадяне.

На секунду наступила тишина. Клещ молча глядел перед собой маленькими недовольными глазками.

— Ошиблись воны! — крикнул чей-то голос, и сразу обрушился гвалт:

— Та невиноватые воны зовсим!

— Як невиноватые? А хто ж виноватый?

— Батько, ослобони!

— Поучить их, вражьих сынов!

— Нехай живут! Ошиблися!

— К стенке их, курих детей!

Настроение большинства было явно в пользу освобождения. Охрим прислушался, повернулся к атаману. Толстое лицо Клеща побагровело. Крики толпы его явно не радовали. Одноглазый что-то нашептывал ему на ухо.

Неожиданно из толпы выступил Князев. Его длинные сивые волосы, странная фигура в поддевке, благостно улыбающееся лицо заставило толпу умолкнуть.

— Дозвольте, граждане, словцо молвить, — тонко пролился его голос.

Санька увидел, как Клещ вопросительно повернулся к Охриму, а тот шагнул было вперед, но Князев уже говорил.

— Вы, свободные граждане села Василянки, должны ноне судить свою избранную власть. Батько Клещ, защитник наш, дал вам полную волю постановить как захотите. Так дозвольте ж, граждане, сообчить. Вот мы трое идем с городу. Власть там у христопродавцев большевиков. Мучат они добрых людей, отнимают потом да кровью нажитое добро, довели народ до голодухи, до холодной смерти. Сами жрут, раздуваются, радуются, что у других кожа к ребрам прилипает. — Он повернул голову к Клещу. — Давеча в городе склады сгорели. Сами же они, большевички эти, и пожгли. Все товары вывезли да схоронили по тайным местам, а склады ночью пожгли, чтоб людям очки втереть. Вот какие дела на божьем свете деются… — Князев примолк.

По толпе прошел ропоток, но она ждала продолжения. Видно было, что и Клещ, и его люди слушают с большим вниманием. Фитиль толкнул в бок Саньку, шепнул:

— Хитер, подлюка! Кому хошь мозги вправит.

Князев поднял голову, словно очнулся от какой-то думы:

— Вот и хотел я вам сказать, люди добрые. Весь белый свет ополчился супротив анчихриста с красным флагом, да силен анчихрист! И не тем силен, что взаправду сила у его, а силен нашей глупостью. Кого комиссары грабят, кого казнят? Вас, мужиков, первых, да и нас, городских, не меньше. А за кем идете? За этими, что ли? — Князев ткнул рукой в троих у крыльца. Батько Клещ силу поднимает народную, всех собирает, чтоб опрокинуть проклятую анчихристову власть, а вы тут, как в берлоге, ото всех отгородились, мешаете пакость эту люциферову осилить! Вот и хочу напомнить вам, люди добрые, василянские жители, что не помогали вы батьке Клещу и воле народной скинуть комиссаров, а мешали — хоть и по неразумению, а ваши головы — те по умыслу. Большевики они по натуре, как на духу говорю: большевики, вот они кто! Нехристи они!

Толпа взорвалась криком. Князев молча ждал. Ждали и на крыльце. Князев заговорил, и толпа затихла.

— Вот и говорю вам, как со стороны прохожий, говорю: докажите вы свою преданность батьке, докажите, что вы за свободу да супротив общего ворога, выдайте вы сих изменников батьке головами. Пусть это клятва ваша будет, что отреклись вы от красного анчихриста, что будете с батькой и воинством его до самой победы!

Князев надел треух и, подойдя к крыльцу, встал у самых ног атамана. Тот, тяжело шевельнув шеей, скосил на него глаза, кивнул, одобряя.

Толпа молчала. Потом вышел жилистый мужик с окладистой бородой.

— Та воны ничего другого не достойны! — крикнул мужик. — Смерть им, гадам!

И тогда вокруг разразилось:

— Це вин за должок мстит!

— За шо их губить?

— Нехай живуть!

— Як батько решит!

И потом все громче:

— Треба батьке казаты!

Клещ осмотрел толпу, теперь вся она тянулась к нему глазами. Он шагнул вперед.

— Хлопьята, — сказал он зычно, — война вокруг! Война. Не воны нас, так мы их, а шоб мы их, треба вырвать с корнем все гадючье семя, шо им пособляет. Благодарен я вам, шо вы мене слухаете! Так я решаю: раз война, так пощады нема. Пусть гниют под забором! — и он махнул рукой.

Охрана прикладами затиснула арестованных во двор, и через минуту грянул оттуда залп. Дико взвизгнул бабий голос, и снова ударил выстрел, теперь уже одиночный.

— Расходись! — скомандовал Охрим. Толпа стала расползаться. Фитиль и Клешков смотрели, как Князев, сняв шапку, разговаривает с Клещом. Льстивое лицо старика сияло. Клещ слушал его молча, изредка кивал. Через несколько минут Князев обернулся к ним и поманил к себе.

— Вот, батько, — сказал он, подталкивая к нему спутников, — и эти со мной. По великой нужде к тебе, по крайнему делу.

На другой день с утра Князев ушел совещаться к Клещу, и его не было уже с полчаса. Мрачный Фитиль ссорился с хозяевами, требуя самогона, но прижимистые украинцы не спешили выполнить его требование — им не был ясен ранг постояльцев. Старший, видно, пользуется уважением, зато двое других не очень похожи на батькиных хлопцев. Клешков вышел и стал под пирамидальным тополем, наблюдая сельскую улицу.

У штаба толпился народ. Из ворот выезжали конные. Мимо Клешкова проехал всадник и осадил лошадь.

— Эй! — окликнул он Саньку. — Здорово, чего пялишься?

— А мне не запрещали, — сказал он с вызовом.

— Твой старый хрыч с батькой нашим грызется.

— Он такой! — сказал на всякий случай Клешков.

Вышел и встал у калитки Фитиль. Он безмерно скучал в этих местах, где ему не к чему было приложить свое умение.

— Парень, — позвал он всадника, — у вас в железку играют?

Тот, не привыкший к небрежному обращению, молча смотрел с седла на Саньку и поигрывал нагайкой.

— И откуда такая публика у нас взялась? — раздумывал он вслух. Может, срубать вас к бису?

Фитиль подошел и тронул его за колено:

— Как звать-то тебя?

— Семка.

— Есть у вас, кто по фене ботает?

— Попадаются, — сообщил Семка, — могу познакомить.

Они двинулись к штабу.

— Тут погодите, — сказал Семка, кивнув на скамью под окнами.

Фитиль подобрал какую-то палку, вынул нож, уселся строгать. Клешков, сидя рядом, прислушивался к шуму за окном. Рама была приотворена, и низкий хриплый голос какого-то клещевского штабного перехлестывался с князевским тенорком.

— Вы уж меня извиняйте, — паточно тек голос Аристарха, — только что же вам в городе-то потом делать? Анархия там и сама не прокормится, и народ не прокормит. Меня начальники мои вот о чем просили: ты, мол, Аристархушко, объясни умным людям, что нам с ними надоть союз держать. Пусть они нам город помогут взять, а мы потом им поможем, ежели что, в деревне. Отсюда вместе и начнем.

В это время к Фитилю подошел Семен с тремя крепкими повстанцами, одетыми ярко и лихо: в мерлушковые папахи, в офицерские бекеши, в синие диагоналевые галифе и хромовые сапоги.

— Ось, знакомьтесь, — сказал Семка, — це тоже каторжные. И видать, по схожим делам.

— Есть где потолковать? — спросил Фитиль.

Все четверо поднялись и дружно пошли куда-то в конец улицы.

— Рыбак рыбака видит издалека, — сказал Семка, — а тебя чего он не взял?

— Я не с ним, я с Князевым, — пробурчал Клешков. Он еще не разобрался в обстановке. А пора было на что-то решаться.

Раскрылось окно. Наверное, было жарко. Санька услыхал голос Охрима.

— Гляди! — погрозил атаман и исчез в окне. Из комнаты опять донеслись раздраженные голоса.

— Кого это ждут? — спросил Клешков.

— Христю, жену батьки, — лениво ответил Семен. — Подлая баба, спасу от нее нет.

— А чего для нее охрану нужно?

— Для почету…

— Хай тому глотку заткнут, хто против объединения. И начихать, хто нам протягивает руку, лишь бы супротив комиссаров, — Клешков узнал голос одноглазого Охрима, выступавшего на митинге. — Возьмем город, тогда поделимся и поспорим, а теперь надо договориться и действовать. Нехай воны возьмут на себе пулеметы, а мы ударим с фронта. Ось тогда запляшут комиссарики. Я за то, шоб сговориться, батько.

Наступило молчание. Потом Клещ сказал:

— Добре. Мозгуй над планом, Охрим, и ты, Кикоть. Треба красных вырезать. Тогда поговорим.

Снова раздался голос Охрима:

— Кого же пишлем до городу?

Князев предложил Клешкова.

— Есть такой человек, — сказал он, — есть, есть. Надежный парень, голова. Иди-ка сюда, Саня, — позвал он, высунувшись в окно. — Вот и дело тебе придумали. Друга своего повидаешь, наставника Василь Петровича.

— Вин? — спросил Охрим, единственным глазом сверля Саньку.

— Он да Сема, они и справятся. Народ молодой, ловкий.

— Ладно, — сказал Охрим, — мне все ясно, вин так вин. Иды, хлопец, готовься. Ночью перебросим.

К вечеру приготовления были закончены. Семка должен был сопровождать Клешкова и в городе, третий оставался их ждать вместе с конями. Вернуться надо было как можно скорее, не обязательно с ответом от князевских друзей.

Семка и Клешков сидели на крыльце. В хате ссорились хозяева. Семка насвистывал какой-то известный мотив, а Клешков, у которого от напряжения дрожала каждая жилка, чистил наган. Он с усилием протирал промасленной тряпкой барабан.

— А вот и они! — пропыхтел запыхавшийся Князев, отбрасывая в сторону какой-то мешок. — Вот, ребятушки мои, вам мешок, возьмете с собой. В нем хлеб. Ежели застукают, один выход — спекулянтами прикинуться. Теперь пора, я вас провожу за посты, договорю, чего не сказал, а тебе, Сема, к батьке надо. Дюже ждет тебя батько.

Перед расставанием Князев настойчиво зашептал в ухо Клешкову:

— Запомни: три стука, потом: «От Герасима вам привет и пожеланье здоровья». Ответ: «Спаси Христос, давно весточки ждем». И чтоб этот обормот, — он чуть заметно кивнул в сторону Семки, — не услышал. Учти!

Впереди рассыпчато зацокали копыта, закричали. Князев и Клешков подняли глаза, прямо на них скакал всадник, по голосу они узнали Охрима.

— Вот ты где, старая калоша! Иди до батьки! Убежал твой брандахлыст, Фитиль этот, шо у карты резався.

Было хмурое утро. Гуляев поднялся на крыльцо исполкома, вошел в коридор, и первым, кого он увидел, был Яковлев. В стройном бритом военном, закрывавшем дверь какого-то кабинета, его нельзя было узнать — недавнего интеллигента с чеховской бородкой.

— О! — сказал, оглядываясь на шум его шагов, Яковлев. — Вот так встреча!

— Не пойму, что же было маскарадом, — шутливо, но с тайным смыслом сказал Гуляев, пожимая руку, — и в той и в другой одежде вы равно естественны!

— Потому что естественна ситуация, — сказал Яковлев. — Я получил новый пост. Вы не зайдете?

Они зашли в длинную пустую комнату с одиноким столом и ящиком телефона, привешенного к стене.

— Вот моя обитель, — Яковлев обвел рукой четыре стены и засмеялся, военрук гарнизона Яковлев готов принять товарища Гуляева.

Гуляев тоже сделал вид, что ему весело. Какое-то внутреннее беспокойство не покидало его. И причиной тому был ненатуральный тон Яковлева. Он еще несколько минут поболтал с ним и помчался по исполкому, ища Бубнича. Ему сказали, что Бубнич на митинге на маслозаводе. Он попросил у Куценко его фаэтон и поехал на маслозавод.

На маслозаводе тесно стояли человек двести мужчин и женщин. Говорила Верка Костышева, секретарь комсомольской ячейки. За ней, неподалеку от стола, за которым сидели трое — президиум, горбился на табурете Бубнич, что-то записывая себе в книжечку.

— Товарищ Ленин, — четко отделяя слова, чеканила Верка, глядя в толпу, — говорит нам прямо: революция в опасности! Белые паны, барон Врангель и всякая нечисть — все лезут на нас! Наши ребята умирают в Таврии, и, может, оттого умирают, что мы им, тифозным и голодным, не можем прислать хлеба! А почему мы не можем его прислать, почему мы сами голодуем? Потому что некоторые завалились на лежанки и не видят, что бандюки под самым носом! Мы в ячейке все признали себя мобилизованными! Вчера мне Машка Панфилова чуть глаза не выцарапала, что я ее Ваньку по ночам домой не отпускаю…

В толпе захохотали. Стоящий рядом с Гуляевым парень с винтовкой за плечом сплюнул и пробормотал:

— Опозорила, дура горластая!

Гуляев тронул его за плечо:

— Здорово, Иван!

— Здорово, Гуляев! — радостно обернулся парень. — Как живешь-можешь?

— Потом поговорим, — остановил его Гуляев и стал пробираться к Бубничу. Верка заканчивала.

— Вам, товарищи, глаза себе тряпочкой повязывать незачем и плакаться друг другу в жилетку, что хлеба нет, и сахарина нет, и детишки раздеты-разуты — как тут Грищенко плакался, — ни к чему. Ежели допустим, что придет Клещ, он вам такую малиновую жизнь устроит, что, кто сегодня не очень красный был, весь покраснеет. От крови все покраснеют! Они, бандюки, миловать не умеют, а рабочего — с чего им миловать?

— А ты ихнюю программу читала? — крикнул кто-то из-за угла. Толпа задвигалась, заговорила.

— Ихняя программа — бей коммунистов, режь рабочего! — кричала своим громким голосом Верка. — И ты это не хуже других знаешь, Грищенко! А на твои предательские возгласы отвечу только одно: я бы таких, как ты, тут же к стенке ставила.

Теперь все вокруг загомонили, и Гуляев, пробившийся в первые ряды, увидел, как Бубнич что-то сказал Верке и она, вся багровая, распаренная от ярости и усилия, которое вызвала у нее речь, отошла в сторону, а сам Бубнич стал на ее место.

— Товарищи! — он поднял руку. — Попрошу тишины.

Толпа, разбившись на кучки, горячо обсуждала свое.

— Хлеб! Сахар! Мануфактура! — громко сказал Бубнич, и все сразу смолкли и подались вперед. — Все это революция и наша партия гарантируют вам, товарищи! Но разве нам до этого сейчас? Если бандиты захватят город, то не будет пощады ни старому, ни малому! У нас есть силы, и мы выстоим! Надо отмобилизовать все силы — Клещ будет разгромлен, и в город снова доставят хлеб и другие продукты! Только рвач и обыватель, — повысил голос Бубнич, — в такие дни думает о своей шкуре! А вы рабочий класс! Пролетарий! Я призываю вас под ружье!.. — Он замолчал и оглядел серые суровые лица вокруг. — Революция в опасности! В опасности наш город, важен каждый штык! Все, кто понимает это, должны записаться в отряд! Запись объявляю немедленно. Сознательные, вноси свои фамилии.

Толпа задвигалась. Вперед вышел худенький парнишка и подошел к столу. В общей тишине он прозвенел простуженным дискантом:

— Пиши. Фамилие мое Корнев.

И сразу за ним начала выстраиваться очередь.

А тем временем Бубнич подозвал Гуляева к столу президиума:

— Вот что, Гуляев. Информирую. Поскольку вестей никаких нет, наши товарищи, засланные к Клещу, наверное, провалились. Судя по всему, Клещ знает о нас многое. В городе действует контрреволюционное подполье, готовое в любую минуту помогать Клещу атаковать город. Надо быть готовыми к обороне. Собрать силы. Все коммунисты, чоновцы, уже на казарменном положений. На заводе пятьдесят человек получат оружие и будут пока оставаться в цехах. У нас шесть пулеметов, караульная рота, эскадрон Сякина. Сякин, к сожалению, дисциплины не признает. Нападение на город произойдет вот-вот. У монастыря наши обстреляли клещевский разъезд. Один из раненых сообщил, что со дня на день Клещ пойдет на город. Я сейчас организую все силы наших работников на проникновение в контрреволюционное подполье. Милиция в последнее время опередила нас и шла по следу, теперь след прервался. Надо его отыскать, Гуляев. — Бубнич жестко взглянул на Гуляева и опустил глаза. — Не знаю, как это сделать, знаю одно: дьякон нам нужен и нужен в ближайшие часы. Тут тоже очень многое скрыто… Сейчас судьба Советской власти в городе зависит от того, насколько у нас будет крепок тыл. Надо не дать вражеским элементам поддержать Клеща.

Иншаков встал.

— Слыхал? — спросил он Гуляева. — Хоть из-под земли, но добудь дьякона. Это тебе приказ. Не найдешь, пеняй на себя.

Гуляев вошел в пролом забора и зашагал между плодовых деревьев. У самого дома какой-то скрип насторожил его. По приставленной к дому лестнице карабкался Полуэктов.

Гуляев смотрел с любопытством. Что это задумал его хозяин? Откуда вдруг такая активность: подновленная дверь, посещение чердака?

Через несколько минут голова Полуэктова в картузе показалась в чердачной двери, он окинул сад взглядом и вдруг увидел Гуляева. С минуту они не отрывали глаз друг от друга.

— Смотрю, Онуфрий Никитич, ожили вы, — сказал Гуляев, — делом занялись.

Купец трудно протиснул в дверцу свое тело, повернулся задом к Гуляеву, медленно спустился.

Гуляев подошел. Полуэктов, далеко запрятав медвежьи узкие глаза, поздоровался, затоптался на месте.

— Скажите, Онуфрий Никитич, — вдруг вспомнил Гуляев, — вы в свою лавку, что напротив нынешней кооперации, кого-нибудь пускали?

У Полуэктова глаза полезли на лоб:

— Какая лавка, кого пускал? Избави господи от напастей!

— Да вот лавка у вас была… Напротив склада кооператоров.

— Так тот… склад, он опять же моей лавкой был. Так я что… Я не в претензиях… Новая власть, новые порядки.

— И Фитиля не пускали? Ключи-то от этой лавки у вас есть?

Полуэктов уставился в землю.

— Какой Фитиль? Какие ключи? — заморгал он. — Конфисковали у меня лавки-то эти, какие ключи тут?

— Значит, нет ключей?

— Нету, нету, — пробормотал Полуэктов и, вдруг повернувшись, резво ударился рысцой к дверям дома.

Гуляев поднялся к себе. «Странно, — думал он. — От одного вопроса пришел в неистовство».

И вдруг он понял: паника! Полуэктов был охвачен паникой, и причиной тому был он, Гуляев!

Пробраться в город оказалось легко. Лазутчики Клеща давно освоили один путь, который красные патрули не могли перекрыть. Это был путь через лабиринт оврагов.

На рассвете, прячась в садах, они нашли адрес, данный Клешкову Князевым. Несколько раз Клешков под разными предлогами пробовал оставить Семку в каком-нибудь саду, удрать от него, но у Семки, видно, были свои причины не покидать Клешкова, и он на все предложения разделиться безоговорочно отказывал.

Они постучались условным стуком в ставню. В домике началось движение, потом дверь приоткрылась на ширину цепочки.

— Кто такие? — спросил старушечий голос.

— От Герасима вам привет и пожеланье здоровья, — зашептал Клешков.

— Спаси Христос, давно весточки ждем! — голос у старухи дрожал. Пристально вглядевшись в Клешкова, она отворила дверь. — Проходите.

Через узкие сенцы они прошли в комнату. Там было жарко натоплено.

— Вы, соколики, тут пока погрейтесь, — говорила старуха, поспешно накидывая потертую плюшевую кацавейку и платок, — а я побегла за самим.

Она исчезла. Семка сидел на скамье, вытянув длинные ноги, и скучливо оглядывал комнату. Клешков тоже сел, придавшись спиной к печке. Его темное пальто почти не грело, и он изрядно намерзся.

— Интересно поглядеть, что это за братия? — сказал Семка и стал свертывать самокрутку.

— А чего смотреть-то? — отозвался Клешков.

— Куркули! — презрительно сплюнул Семка. — Я вашего лысого козла, Князева этого, враз раскусил. Он с батькой только для виду.

Послышался скрежет замка, и в комнату вошел невысокий стройный человек в военной форме, в красноармейской фуражке, в шинели, перетянутой ремнями. Шашка билась у него на одном боку, кобура хлопала по другому.

— Здравствуйте, — сказал он, оглядывая их темными зоркими глазами. От Князева?

— От него, — встал Клешков. Семка не двигался. — Это адъютант Клеща.

Военный пожал обоим руку, сел.

— Я руководитель суховского отделения «Союза спасения родины», — он еще зорче всмотрелся в посланцев батьки. — Какие задачи ставит перед нами атаман Клещ и какими силами он располагает?

— У батьки пятьсот сабель, — сказал Семка, сплюнув, — и хлопцы за батьку хошь в воду, хошь в огонь.

— Ясно, — оглядев его, перебил военный. — А каким образом атаман хочет действовать против суховского гарнизона?

— Через два дня по получении от вас ответа, — лениво заговорил Семка, — мы вдарим с двух сторон. Большая часть войска со степи, остальные обойдут город и кинутся от монастыря.

— Со стороны Палахинских болот? — недоверчиво сощурился военный. Там же места непроходимые, тем более для конницы.

— Ежели батько прикажет, — ощерился Семка, — так воны будуть проходимые.

Военный с сомнением покачал головой. Потом повернулся к Саньке:

— Что скажете вы?

— Где Василь Петрович? — спросил Санька.

— Жив, здоров.

— Пусть придет сюда.

— Это потом. Что передал Князев?

— Приведите Василь Петровича, тогда скажу.

Военный улыбнулся:

— Ну что ж! Пафнутьевна!

Появилась старушка, военный шепнул ей что-то, она исчезла. Подождали. Потом опять заскреб замок, и в комнату вошел обросший, исхудалый Степан.

— Так, — сказал военный, — ваше заточение кончилось, Головня, и прошу нас не винить. Времена трудные, а мы вас знали плохо. Это было вроде испытания.

Степан ничего не ответил.

— Так вот, — продолжал военный, — план ваш сам по себе довольно хорош. Напасть от монастыря удобно. Во-первых, потому что не ждут, во-вторых, потому что там много укрытий от пулеметного огня: сады, дома, лесопилка. Меня здесь одно только смутило: болота считаются непроходимыми.

— Считаются! — фыркнул Семка. — Наши те болота два раза проходили по батькиному приказу.

— Отлично, — сказал военный, — это уже солиднее. Чего требует от нас батько?

— Штобы вы уничтожили красные пулеметы, — ответил Семка.

— Ну что ж, беремся. У красных шесть пулеметов: два шоша, гочкис и три «максима». Один «максим» — на колокольне соборной церкви. Это самая опасная точка.

— Батько про это знает. Нападать будем с обеих сторон тильки по сигналу. Сигнал даете вы. Шесть вспышек фонаря с соборной колокольни. В ночь на третий день, як мы дойдем до батьки. Будет сигнал — зараз пускаем червонным юшку, и город наш.

— Хорошо, — сказал военный. — Мы берем на себя пулеметы. У нас есть возможность их обезопасить. Когда выступит обходный отряд?

— Сразу, як батько получит от нас вести.

— Когда он будет у монастыря?

— К вечеру другого дня.

— Обсудим детали, — военный развернул карту. — Прошу вас сюда.

Степан и Клешков, стараясь не проявлять особенного любопытства, сидели на скамье и тихо переговаривались.

— Впрочем, вот что, — сказал военный, — пожалуй, я напишу атаману письмо.

Он сел и в несколько минут исписал большой лист бумаги.

— Понесете вы, — обернулся он к Клешкову, — а вас, — это относилось к Семке, — я принужден оставить. — Он подошел к форточке и позвал: Дормидонт!

— Как оставить? — спросил Семка, поднимаясь и засовывая руку за пазуху.

— Так, как оставили нашего Князева у батьки.

Подошел и стал около Семки огромный бородатый дьякон. За ним скользнул в комнату молодчик в жилетке. Семка посмотрел на них и вынул руку из-за пазухи:

— Заложником, что ли?

— Пока мы с атаманом не познакомились как следует, я буду вынужден поступать таким же образом, как и он.

Клешков думал только об одном: надо посоветоваться со Степаном. Надо успеть передать ему все, что он видел у батьки Клеща. Но Степана зачем-то повели во двор.

— Вы двинетесь в путь немедленно, — повернулся к Клешкову военный. Я пошлю с вами человека. Очень важно, чтоб перед началом выступления атаман отпустил к нам Князева, — внушал военный. — Вы поняли?

— Понял.

В ту же минуту с улицы раздался крик. Все застыли на своих местах.

— Стой! — кричал осипший голос, показавшийся Клешкову знакомым. Стой, говорят!

Послышался топот. Несколько раз выстрелили. И тотчас грохнуло, как из пушки. «Обрез», — подумал Клешков. Он вскочил на ноги. Его тут же насильно усадили на корточки, но главное он уже видел. Степан лежал почти у самого плетня, молодчик в жилете, придерживая у бока обрез, огромными прыжками мчался к калитке, за ним бежал человек в шинели и папахе. Еще раз оглушительно грохнуло, и, перескочив через калитку, ворвался давешний спутник Степана.

— Засада! — орал он, вытаращив глаза.

— Уйми его, — приказал военный Дормидонту. Тот хлопнул ладонью по голове кричавшего, и парень сел на пол.

На улице затопали, раздались выстрелы. Военный, раздвинув ветви дерева, смотрел.

— Дормидонт, веди их на пункт три, — приказал он, — там без меня никому не выходить.

Дьякон, кивком позвав за собой Клешкова, парня в жилетке и Семку, кинулся в сад. Они мчались за ним, отбрасывая с пути ветки, царапаясь о них, перепрыгивая через ржавые осенние кусты. Сады в Сухове были, как леса. Только купол собора сиял потускневшей позолотой справа от них, и Клешков благодаря этому знал общее направление. Они выбрались через поваленную изгородь еще в один сад.

— Сюда! — позвал дьякон. Они бегом добрались до небольшого домика.

— Тут досидим до темноты, — сказал дьякон. — Ты, Матюха, беги к начальству, сообчи: мы на месте, ждем приказу.

Парень в жилетке выскочил за дверь.

— Отдыхайте, — сказал дьякон. — Сейчас жратвы добуду.

Клешков посмотрел на Семку. В неясном свете свечи тот чему-то усмехался.

— Чего это ты? — спросил Клешков.

— Веселая жизнь.

— А у батьки разве не веселая?

— Тут все же у красных под боком. Аж щекотит!

Клешков замолчал. Семка был искатель приключений, его радовала любая заваруха. А у Клешкова погиб друг. «Может, он только ранен или прикинулся? — мечтал Клешков. — Тогда он все расскажет в штабе…» А если убили? Клешков мотнул головой, сел от внезапной боли в сердце. Степан!.. Ну, а если убит, чего прятаться? Надо глядеть в глаза фактам. Значит, надо думать, как сообщить своим. Сообщить все, что он знает, а от этого теперь зависит жизнь всех: Бубнича, Иншакова, Гуляева… Нужен план.

Вернулся дьякон с какой-то крышкой вместо подноса, на ней лежала разная снедь.

— Это ты хорошо придумал, — сказал Семка, потирая руки.

У Гуляева не было точных доказательств того, что Полуэктов замешан в ограблении потребкооперации, но само волнение хозяина, а главное, тот факт, чуть не выпавший у него из памяти, что награбленные продукты прятали в его бывшем складе, — все это заставляло торопиться с выяснением. В сумерках он поднялся, положил книгу, натянул сапоги и хотел было уже спускаться вниз, когда услышал, как задребезжали ступеньки под чьими-то шагами. Он быстро застелил шинелью свое ложе, присел на него. В дверь постучали.

Вошла Нина.

— Владимир Дмитриевич, по-моему, вы очень хороший и добрый человек.

В зыбком свете свечи лицо ее потемнело, и он понял, что это краска стыда.

— С чего бы такие сантименты? — спросил он резче, чем думал.

Нина вскинула голову:

— Вы правы. Самой смешно… Какие сейчас могут быть сантименты?

Он остановился над ней и взглянул сверху вниз ей в лицо. Глаза черно блистали на белом лице, щеки горели.

— Нина Александровна, с вами что-то случилось? Не таитесь!

— Ничего не случилось! — крикнула она. — Вы произвели впечатление воспитанного и гуманного человека, спасли нас во время обыска от голодной смерти. Я поверила вам, а оказалось, все это лишь затем, чтобы шпионить за нами!

— За кем — за вами?

— За мной и дядей!

— Откуда вы это взяли?

— Он сидит там внизу и ежеминутно ждет ареста. Говорит, что вы приписываете ему соучастие в каком-то грабеже!

— Одну минуту! — сказал Гуляев. — Где ваш дядя?

— У себя. Он уже готов, собрал вещи. Можете брать!

— Пойдемте-ка потолкуем, — Гуляев потянул ее за руку и повлек за собой.

Они спустились в комнаты. Посреди освещенного трехсвечником стола хозяин, грузный, с нечесаной бородой, пил чай.

— Так вот, Онуфрий Никитич, вы сочли, что я вас заподозрил? — спросил Гуляев. — А почему все-таки это пришло вам в голову? И потом… Если бы вы даже и бывали в лавке, если даже и ключи у вас от нее на самом деле имеются…

— Нету ключей! Нету! — каким-то утробным ревом вырвалось у купца. Не мучь ты меня, лиходей! Матушка-заступница, царица небесная, спаси и помилуй раба твоего.

И в этот момент Гуляев вспомнил, откуда он знал то молодое хищное лицо на фотографии, взятой в доме Нюрки Власенко.

— Я говорю, что, если вы даже и были в лавке, это еще не доказывает вашу связь с бандитами, — продолжал Гуляев. — Но вот что я вспоминаю: а ведь я видел этого типа у вашего дома, видел, Онуфрий Никитич!

— Какого еще типа? — повернулся к нему на крякнувшем стуле хозяин.

— Фитиля-то я видел, — спокойно сказал Гуляев, — и как раз накануне ограбления. И не далее как в вашем саду.

— Это подлость! — вскочила Нина.

— Не могу! — сполз и рухнул на колени хозяин. — Не могу, вот те крест! Запужал он меня, Нинка! Все расскажу.

— Дядя! — зазвенел натянутый до предела голос Нины. — Встаньте! Рохля!

Гуляев нащупал в кармане рукоять нагана и накрепко обнял ее пальцами. Вот оно что! А он чуть было не поверил в наивность сладкоречивой племянницы.

— Встаньте, — сказал он, — собирайтесь!

— Какой-то шум, — прозвучал сзади знакомый голос, — по-моему, здесь все переругались.

Гуляев обернулся. В проеме двери, освещенный слабым светом из кухни, улыбался Яковлев. Шинель на нем была распахнута, в руке фуражка.

— Здравствуйте, Владимир Дмитриевич, второй раз на дню.

— Здравствуйте, — сказал Гуляев, — придется вам мне помочь.

— В чем же? — спросил Яковлев. — Впрочем, я к вам испытываю такую симпатию, что готов помочь в чем угодно.

— Надо отконвоировать моих уважаемых хозяев в ЧК.

— Отконвоировать? — Яковлев туманно улыбнулся.

Гуляев зорко оглядел всех троих. Нина стояла под иконой, сплетя руки у груди. Купец тяжко поднимался с колен. Яковлев смотрел на него с нехорошей усмешкой. Гуляев сориентировался.

— Эй, — сказал он, выхватывая наган, — отойдите-ка от двери.

— Это мне? — спросил, все так же улыбаясь, Яковлев.

— Вам! Ну!

Яковлев шагнул в комнату, и в тот же миг ударил выстрел. Гуляев отскочил. Купец бил в него с колен. В руках у Нины тоже воронено блеснуло.

Он выстрелил вверх, и в тот же миг по руке его ударили чем-то железным. Наган упал. Гуляев заскрипел зубами от боли и попытался поднять его левой рукой, но второй удар сшиб его с ног. С трудом нащупав затылок, уже влажный и липкий от крови, он стал подниматься. Сильная рука заставила его сесть.

— Веревки! — скомандовал голос Яковлева. — Надо спрятать этого большевистского Холмса. Он нам еще понадобится.

Гуляев с натугой приподнял гудящую голову. Нина с окаменевшим лицом принесла веревки. Яковлев, упершись коленом в гуляевскую спину, натуго скрутил ему руки.

— Не мечитесь, Онуфрий Никитич, — сказал он, — не надо было трусить. Не приди я вовремя, вы могли бы все дело завалить! Сейчас потрудитесь-ка на общую пользу. Отнесите нашего комиссара наверх. Мы тут кое о чем потолкуем между собой, а потом и с ним побеседуем.

Купец, охая и стоная, поволок связанного Гуляева по ступеням наверх и сбросил в его комнате.

Когда купец ушел, Гуляев приподнял голову. Рука болела нестерпимо. Голова была налита чугуном и ныла. Надо было собрать и привести в порядок мысли, а боль мешала этому. Он стиснул зубы, постарался собраться. Внизу грузно топал хозяин, слышались голоса, но слов разобрать было невозможно. Гуляев поднатужился, перекатился на живот и встал на колени. С большим трудом, стараясь не трясти головой, поднялся на ноги. «Ошибочку допустили, господин ротмистр, или как вас там по чину, — подумал он о Яковлеве, — ног не связали. А пока мы на ногах, нас еще не сбили». Он тряхнул головой и тут же чуть не упал от подступившей дурноты. Сейчас эти снизу явятся. Он прислушался. Среди голосов выделялся голос Нины. Он звучал на пронзительных, почти истеричных нотах. Требует вывернуть его наизнанку? Откуда такая горячность? Но вот уже полминуты что-то отвлекало его от голосов в гостиной. Слышался еле уловимый звук во дворе. Чуть-чуть звякнуло стекло, точно его коснулись чем-то металлическим. Неужели свои? Гуляев перестал дышать, слушал. Это было бы слишком большой удачей. К нему иногда присылали связных от Бубнича или Иншакова. Но как они могли явиться именно сейчас? На выстрелы? Но выстрелы в глубине дома почти не слышны на улице. Да и дом стоит внутри двора. Он услышал, как скрипнула входная дверь и крадущиеся шаги нескольких человек прошуршали в передней. Он ждал, боясь пошевелиться. Те, внизу, могли услышать по скрипу пола, что он уже на ногах. Вдруг ахнула дверь, и тотчас раздался крик Нины, в гостиной затопали, зарычали сдавленными голосами.

Гуляев шагнул было к двери, но вспомнил: за его спиной окно. Оно закрыто. Открыть он его не сумеет, но, если ударить плечом, можно высадить раму. Но куда бежать: ведь пришла помощь. Он подошел к двери и остановился. С яростной матерщиной кто-то выволок что-то тяжелое в прихожую.

— Ну, фрайер! — услышал он остервенелый голос. — Куда камушки запрятал?

В ответ глухо сопели.

— Будешь говорить? — накаленно спросил голос, тупо прозвучал удар по живому, в ответ застонали, и одышливый голос купца запричитал:

— Ай мы не расплатились с тобой? Что ж ты, как грабитель, ко мне врываешься?

— Не расплатились! — злобно сказал голос допрашивающего. — Мне склад был не нужен. Я по договору его брал. Я по мизеру не играю. Для вас старался. А потом? Нагрели меня, думали Фитиля обвести? Где камушки?

— Да откуда у меня камушки? — плаксиво забормотал купец. — Сколько обысков было, сколько голодали, продал все!

— Гляди, косопузый, — яростным шепотом пообещал голос, — даю тебе полминуты! Не вспомнишь, где камни лежат, пришьем и тебя, и твою девку, и зятя. Это я тебе гарантирую.

Вдруг в гостиной опять закричали, забегали и заворочались. Гуляев мгновенно принял решение. От грабителей ждать пощады нечего. Наших надо предупредить о заговоре, о том, кто такой Яковлев и семейка Полуэктовых. Он разбежался, вышиб плечом окно. Зазвенели разбитые стекла. Он сел на подоконник, высунул в сплошной мрак ноги и прыгнул.

К ночи большинство постояльцев садовой сторожки нашло себе занятие. Семка засел за карты с обоими парнями, дьякон захрапел, а Клешков, поглядывая на заставленные изнутри фанерой окна, все чаще начал выходить на улицу. Сначала Семка и тут не отпускал его от себя ни на шаг и покорно вставал рядом у кустов, как только Санька ступал из двери на садовую, усыпанную жухлой листвой землю. Немедленно появлялся и дьякон, и все трое сторожко, ощущая присутствие друг друга, смотрели в осенний мрак.

Потом, не разговаривая, молча возвращались. Наконец Семке надоело выходить за Клешковым, дьякон утомился и захрапел, и Клешков почувствовал, что теперь самое время бежать.

Можно было просто бежать в милицию. Или в исполком. Но на это ушло бы не меньше часа. Семка и остальные спохватились бы. И страшнее всего — от этого терялась суть его сообщения. Он знал теперь замысел повстанцев и городского белого подполья. И надо было сообщить об этом своим, не встревожив врага. Вот в этом и состояла задача.

Клешков встал. Не спеша подошел к двери и открыл ее.

— Куда пошел? — крикнул за спиной Семка. Оборвался храп дьякона.

— До ветру, — сказал он и ступил в сад. Из дому не выходили. Дом был шагах в пятидесяти. Он шагнул было в сторону и явственно услышал звук револьверного выстрела, за ним еще два. Потом он услышал сторожкие шаги во дворе. Пока ничего нельзя было разобрать, и инстинкт разведчика приказывал ему ждать. Наконец у тускло освещенной веранды появилась плохо различимая фигура. Прижалась к двери. Послышался звук вырезанного стекла, потом дверь раскрылась, и тот, кто открыл ее, а за ним еще трое беззвучно скользнули в дом.

Вдруг наверху с треском вылетела, звеня осколками стекол, рама, и тотчас же в прогале окна появился и с глухим шумом упал вниз человек. Клешков вскочил и в несколько прыжков домчался до кустов, где должен был находиться выпрыгнувший. Тот лежал лицом вперед, со странно заведенными за спину руками. Он хрипел. Клешков осторожно повернул его голову и не поверил своим глазам: перед ним был Гуляев. Клешков похлопал его по щекам. Гуляев открыл глаза. Он долго щурился, всматривался в почти прислонившееся к нему лицо Клешкова, потом бормотнул:

— Санька… — и тут же дернулся. — Предатель!

Клешков наклонился к самому его уху:

— Молчи. Идти сможешь? Не предатель я, задание у меня.

Гуляев попробовал поднять голову. Клешков разрезал веревку на его руках, помог сесть.

— Володя, не перебивай, — сказал он, — слушай внимательно.

Он быстро и четко пересказал ему все, что он знал о планах подполья и повстанцев, потом поднял, поставил его и попросил пройти. Гуляев чуть не упал. Но взял себя в руки и сказал, что дойдет.

— Иди, — сказал Клешков, — только вот что… Кто там в доме? Что за шум?

— Налетчики, — невнятно пробормотал Гуляев, — купца моего щупают. А купец — сам в подполье, и все там оттуда. Надо брать их.

Клешков увидел, как Гуляев шатаясь двинулся к саду. Он подождал, пока тот дойдет до деревьев, и, невесомо ступая, двинулся к двери дома.

На пороге он остановился. В комнате горели свечи в трехсвечнике на столе, и в их свете видна была привязанная к креслу светловолосая женщина. В углу над сидевшим на полу мужчиной в гимнастерке стоял широкоплечий малый в тужурке и кепке. Его обрез был уперт в темя сидевшего. Трое других толпились над кем-то, привязанным ко второму креслу, и один из них, самый высокий, все время спрашивал приглушенным голосом:

— Надумал колоться, падло? Нет? — Потом они что-то сделали, хрип усиливался. И снова равнодушно-свирепый голос высокого спрашивал:

— Развяжешь язык, старая портянка? Нет?

Дверь была полуотворена, она не скрипнула, и в течение, может быть, нескольких секунд, но секунд настолько долгих, что Клешков не забыл их потом всю свою жизнь, он был свидетелем пыток. Первой его заметила женщина и осеклась в крике. От этого оглянулся парень в кожанке и, дернувшись, вскинул свой обрез. Клешков выстрелил в него и тут же, присев на колено, выпустил все патроны в обернувшихся от кресла. Все они упали со стуком. Длинный попытался подняться. Но военный, сидевший в углу, вскочил и выстрелил ему в голову из перехваченного у своего мертвого сторожа обреза.

— Вовремя вы, — сказал он, и Клешков узнал в нем руководителя местного отделения «Союза спасения родины».

Не теряя времени, военный развязал женщину и старика. Старик был огромен, тучен и настолько черен лицом, что Клешков думал, что он сейчас умрет от разрыва сердца. Старик сидел, ухватившись за ручки кресла, и прерывисто дышал.

— Онуфрий Никитич, надо уходить! — сказал ему военный. — Выстрелы слышали в городе, скоро будут гости.

Затопали шаги. Клешков с наганом и военный с обрезом кинулись к двери. Вломился дьякон.

— Живы? — завопил он оглушительно. — Спаси господи! Целы!

— Поздненько являешься, Дормидонт, — опустил обрез военный.

Дьякон подошел к мертвецам, разбросанным на полу, поглядел и часто закрестился:

— Помилуй господи, сам Фитиль.

— То-то и оно. Я говорил вам и Князеву: нельзя связываться со шпаной. Так и вышло.

— Учтем, господин ротмистр.

— Уходим немедленно. Передай своим ребятам, чтобы проводили обоих: и этого, — он указал на Клешкова, — и того за город. Задерживать никого не будем. Побратались в деле. Уходить немедленно.

Дьякон исчез.

На время их разговора женщина пропадала куда-то и теперь возникла в дверях:

— Его нет!

— Нет? — переспросил военный. — Тогда бегом! Уходим! — Он быстро натянул шинель, нахлобучил фуражку.

— Сигналы остаются прежними, — сказал он Клешкову, — сроки тоже. Нас, конечно, будут искать, но, надеюсь, не сыщут. Через двое суток начинаем. До встречи.

Клешков выскочил во двор, за ним вышли и остальные. У ограды темнела кучка людей, слышался негромкий разговор. Когда Клешков подошел, один из молодчиков при дьяконе подал ему пальто и шапку.

— Бегом! — гаркнул дьякон. И сам первый пустился тяжеловатой трусцой.

С вечера эскадрон Сякина выступил. Движение это постарались сделать неприметным. Всадники группами и по одному съезжались к монастырю, во дворе его пристраивались к своим взводам. Гуляев, получивший задание быть при Сякине, ездил рядом с комэском как привязанный. Бубнич появился около полуночи, перед самым выступлением.

По плану, принятому после сообщения Гуляева, эскадрон должен был обрубить одно из щупалец, охватывающих город: встретить и уничтожить запасной отряд Клеща. Тот самый, во главе с Кикотем, что должен был появиться завтра здесь и напасть на защитников города с тыла.

Перед самым наступлением из монастыря, около полуночи, появился Бубнич.

Шли несколько часов. Кони вязли в размытой дождями глине, всадники, ежась от ветра, кутались в бурки, шепотом матерились. К Сякину и Бубничу подскакали разведчики.

— Выходят по болоту, — доложил один из них, парень с чубом цвета спелой пшеницы, выбившимся из-под кубанки.

— Много? — спросил Сякин.

— Да сотни две, кабы не больше.

— Последи и докладывай, — сказал Сякин и, переждав глухой топот умчавшихся разведчиков, повернулся к Бубничу: — Что будем делать, комиссар?

— Лучше всего подождать, когда они скопятся на выходе из болота, и рубануть пулеметами. А вы как считаете?

— Думаю, лучше бы их прямо на болоте резать, — сказал Сякин и желваки заходили по скулам. — Трудно будет, коли они до твердой земли дойдут. В два раза превосходят.

— Поступайте как знаете, — после минутного колебания ответил Бубнич. — Вы тут командуете. Вы тут командуете, Сякин, — повторил он, — и только вы, запомните. Мы верим в вас.

— Запомню, — пообещал Сякин. — Взводный, — закричал он, — второй взвод! Гони сюда старшего!

Примчался на рыжем дончаке лихой казачина с пышными черными усами, отсалютовал шашкой.

— Ты пощупай их за бугром, — сказал Сякин. — Мнится мне, они уже повылезли с того чертячьего болота. Коли так, не атакуй, а сообчи!

— Слухаю! — Взводный умчался.

На поляне строился эскадрон. На вершину бугра выехали и развернулись за стволами могучих дубов обе эскадронные тачанки.

— Первый и третий взводы — в резерв! — командовал Сякин. — Гони к тому клену, где комиссар товарищ Бубнич расположился! Четвертый взвод выдвинуться на взгорок и по команде — беглый огонь!

Гуляев сквозь кусты всмотрелся в пятнистое и кустистое поле впереди. Далеко сзади темнел лес, а по кочкам, с которых осыпался в черную прорву снег, гуськом — по одному — передвигалась длинная змейка людей, и в самом конце лошади осторожно вывозили тачанку. Это было неожиданностью: считали, что у банды нет пулеметов. Было слышно, как с глухим чавканьем прыгали с кочки на кочку идущие впереди. Коней большей частью вели в поводу, но кое-кто ехал верхом. Трясина, то и дело проступавшая сквозь снежный покров, была в этих местах, как видно, неглубокой. Передние бандиты давно обошли холм, где ждали сигнала милиционеры, и были уже не видны из-за других лесных холмов. Выход из болота был где-то в стороне, туда они и направлялись. Все ближе чавкала грязь под сапогами и копытами. Лица притаившихся за кустами милиционеров были бледны.

В этот момент Сякин вырвал шашку, и блеск ее высоко полыхнул в лучах рассветного солнца.

— Огонь! — крикнул он, и оба «максима» на тачанках одновременно затарахтели. Змейка повстанцев на болоте сразу порвалась. Несколько человек в середине ее рухнули в черную воду, остальные кинулись в стороны, забарахтались в трясине.

— Тачанку, тачанку не упустите! — высоким ломающимся голосом кричал сзади Сякин.

Гуляев увидел, как поднимались на дыбы и падали кони у самого начала болота, оттуда тоже затарахтело и заплясал огонь вокруг пулеметного дула. Вся цепь милиционеров и чекистов в кустах беглым огнем крыла разбегающихся и падающих повстанцев. Те, на болоте, почти не отвечали. Многие завязли, соскочив с тропы, многие пятились, пытаясь отстреляться, но пулемет на дальнем краю холма сек и сек разбегавшиеся серые фигурки, а второй «максим» непрерывно слал очереди по тачанке бандитов.

Гуляев тоже непрерывно стрелял. В несколько секунд он выпустил три обоймы. Вражеский пулемет замолчал.

— Урра-а! — закричали в цепи.

— Молодец, мильтон! Умеешь воевать! — одобрительно сказал хрипловатым голосом Сякин.

Но Гуляев не ответил. Он слушал. В тылу на поляне творилось что-то неладное. Вскочив и перебежав пространство до пологого спуска, он посмотрел вниз. Там внизу сшиблись всадники, и в полном безмолвии, лишь изредка вскрикивая, эскадронцы и неведомо откуда взявшиеся бандиты рубили друг друга. Хрипели лошади, стонали люди, но хрип, стон и топот были странно приглушены, словно это происходило во сне, а не наяву. У подножия холма жались испуганные коноводы четвертого взвода.

— По коням! — гаркнул сзади уверенный голос.

И сразу же покатились, поехали по пятнистому склону милиционеры и чекисты. Бандиты стали заворачивать коней в сторону коноводов. Но было поздно. Гуляев сам не помнил, как он влетел в седло.

— Вперед! — ударил голос Сякина. — Дави, ребята! Даешь!

— Да-е-шь! — заревели со всех сторон. Резко ударило несколько выстрелов, и бандиты, как по команде, стали поворачивать коней.

— В угон! — закричал Сякин.

Десятки всадников помчались радужным клубком, догоняя и обгоняя друг друга. Сякин, белый, потерявший кубанку и шашку, шагом ехал навстречу Бубничу. Тот на ходу осадил, вздыбил лошадь.

— Спасибо тебе, командир!

— А ты, дурочка, боялась, — сказал Сякин, блестя глазами. — Я, комиссар, присягу один раз даю. Вот тебе моя революционная дисциплина! Видал, как мы их гоним! Видал?

Из-за деревьев возвращались всадники, ведя в поводу трофейных коней. Вся поляна была завалена трупами людей и лошадей.

— Назад надо! — сказал Бубнич, пытаясь забинтовать плечо Сякина.

— Трубач! — из последних сил крикнул тот, и откуда-то из-за деревьев труба серебряно завела сигнал сбора.

Был уже полдень, когда проводник вывел Гуляева к монастырю. Солнце поджаривало землю не с ноябрьской, а скорее, с августовской силой, снег падал и исчезал. Болота вскрылись, тяжелые испарения висели над забредшими в трясину лесами. Лишь тогда, когда облезлые купола монастырских колоколен высверкнули из-за деревьев, копыта застучали по тверди. Правда, и тут была грязь, но выцветшая трава и облетевший кустарник цепко держали землю. Палахинские болота были пройдены.

Простившись с проводником, Гуляев перевел лошадь на рысь и, проскакав мимо белых, потрескавшихся и поросших курчавым кустарником монастырских стен, выехал к первым домикам окраины. Здесь он был задержан патрулем. Пока караульцы в шинелях и двое рабочих, переговариваясь, рассматривали его документы, Гуляев смотрел на город, на слои каменных и деревянных домов с порыжелыми голыми садами, возвышавшихся один над другим. Над всеми этими пластами ослепительно горел золоченый купол Соборной церкви. Там на самом куполе мелькали точки человеческих голов.

— Проезжайте, — сказал старший патруля. Гуляев погнал коня вскачь.

По искореженной мостовой он доскакал до исполкома. У входа стояло несколько оседланных лошадей. Часовой, не сказав ни слова, пропустил его внутрь. Пробежав по коридору, он остановился у двери председателя. За дверью сшибались голоса. Он вошел.

Три человека враз повернули к нему бледные лица.

В кресле сутулился Куценко. Он смотрел мрачно. У окна на стуле пыжился в своей неизменной кожаной куртке Иншаков, он даже привстал. Военком Бражной, крупный, круглобородый, смотрел хмуро, но спокойно.

— Что? — вырвалось у Куценко.

— Разгром полный, — сказал Гуляев. — Разгром противника полный! повторил он. — Взят единственный пулемет банды. Тридцать пленных. Порублено и постреляно человек сто. Остальные рассеялись.

Иншаков вскочил и вдруг захохотал. Бражной зажмурился, и улыбка на секунду распахнула и высветила его хмурое лицо. Куценко выпрямился в своем кресле.

— Бубнич жив? — спросил Куценко, и тут Гуляева закидали вопросами:

— Как вел себя Сякин?

— Какие у нас потери?

— Настроение у эскадронцев?

После подробных ответов Гуляеву велели остаться и приступили к совещанию.

Армия Клеща обкладывала город. Батько, Охрим, ординарцы стояли на холме, прислушиваясь и угадывая во мгле движение тех или иных частей войска. Князев и Клешков, найдя по суете около холма ставку атамана, подъехали и пристроились позади. Кто-то во тьме прискакал, чавкая сапогами, полез на холм.

— Батько тут?

— Ходи ближче.

— Батько, подай голос.

— Хто будешь?

— С третьей сотни. Там наши хлопцы позаду оврага червонных накрыли. Двух узяли.

— Пусть приведут, — распорядился Клещ.

Связной молча зашагал по грязи. Потом звук его шагов утонул.

Привели пленных. Охрим, нагнувшись с лошади, стал их допрашивать. Топот и движение вокруг не давали Клешкову слышать, что они отвечали. Охрим вдруг привстал на стременах и резко махнул рукой. Один из пленных упал, застонал. Конвоир сзади ударил второго. Тот тоже упал в грязь.

Князев приблизился к Клещу, подождал, пока к нему подъедет Охрим.

— Батько, — торопливо заговорил Охрим, — оба краснопузые брешут, что Кикотя раскостерили.

— Шо таке? — повернулся к нему Клещ.

— Ей-бо! Я их сек и уговаривал не брехать, да один треплет, шо Кикотя разбили на болотах, шо привели пленных и шо по городу усю ночь йшлы обыски.

Клещ молча повернулся в седле и поскакал к оврагу. За ним, грузно топоча, помчались остальные. Клешков и Князев, шлепая по лужам, поехали следом.

— Батько! — вполголоса окликнул чей-то бас.

Клещ подъехал и спешился.

— Батько, — сказал тот же голос, — тут перебежчик до нас, балакает, шо с отряду Кикотя, та я не вирю.

Подвели человека.

— Батько, це я, Пивтора Ивана, — торопливо заговорил перебежчик, узнаешь?

— Узнаю, Васыль, — мрачно буркнул Клещ, — откуда взявся?

— Забрали нас, батько. На болотах застукали. Пулеметами порезали на гати.

— Дэ Кикоть?

— Не могу знаты того, батько!

— Ладно, ходи в третью сотню, кажи, шо я приказал одеть и вооружить.

— Дуже дзякую, батько.

— Охрим, — резко обернулся Клещ, — где эти… З городу?

В несколько секунд Князева и Клешкова содрали с лошадей, обезоружили и плетьми подогнали к Клещу.

— Зрада! — сказал Клещ. Лица его не было видно в темноте. Только плотный силуэт в папахе. — Зрада! Продали моих хлопцев. Ясно!

— А мы тут при чем, а, батько? — заспешил Князев. — Мы-то при тебе были.

— Хто при мне, а хто и в городу, — сказал Клещ.

За оврагом, на склоне, где уже начинались первые дома города, вдруг грохнуло и просыпался беглый ружейный огонь. Потом заорали десятки голосов. По вспышкам было видно, что бой перемещается в сторону города.

— Шо таке? — спросил сбитый с толку Клещ.

— Тамочке третья сотня, — раздумчиво сказал Охрим, — не воны ли без спросу з глузду сорвались?

Подскакал всадник:

— Батько! Третья сотня узяла пулемет и гонит червонных!

— На штурм! — Клещ кинулся к лошади и вскочил в седло. И тут же сотни голосов закричали, загомонили вдоль оврага. Зашлепали сапоги, затопали копыта.

Охрим кинулся назад удержать в резерве хотя бы полусотню всадников. По всему полукругу оврага заплясали вспышки ружейного огня. Скоро они переместились в улицы. Штурм начался. Князев и Клешков, отведенные назад двумя конвоирами, молча смотрели, как вспыхивает и разрастается в городе сумятица боя. Вспышки выстрелов неслись уже из центра.

«Как там наши?» — думал Клешков и вздрагивал от жесточайшей тревоги.

Бубнич и Бражной следили с колокольни за боем в городе. Горели дома. Непрерывно сыпался огонь винтовок, дробно заглушали все звуки пулеметы.

— Не пора ли Сякина бросить в дело? — спросил Бубнич.

— Нет! — отрезал Бражной. — Дай-ка им прикурить!

И тут же пулеметчик на колокольне повел стволом. Там у исполкома сразу задвигались и начали отбегать темные фигурки, а пулемет вел и вел свою огненную строчку.

Бубнич повернулся к Бражному:

— Кажется, отбили атаку, пора самим атаковать.

— Рано. Гляди, что на флангах делается. Эскадрон у нас единственный резерв, — Бражной опять уставился вниз.

В узких улочках, где пропала атакующая группа Иншакова, усилился огонь, потом высоко взмыл крик. Скоро на площади появились отдельные фигурки, они поворачивались, стреляли и бежали к исполкому.

— Отбили! — ударил по каменному барьеру Бражной. — А ты: эскадрон, эскадрон!

— Стой! — прервал его Бубнич. — Тут дело, кажется, похуже, чем думаем!

Действительно, со всех сторон, не только с Румянцевской, по которой повел было атаку Иншаков, но и с боковых улиц на площадь выскакивали и бежали кучками красноармейцы. Бандиты сумели обойти красных на флангах. Теперь узлом обороны становились исполком, и колокольня.

— Гуляев! — крикнул Бубнич. — В монастырь! Передай Сякину: атака! Пусть гонит их в степь.

Выскочив на улицу, Гуляев впрыгнул в седло первой же попавшейся лошади и ударил коня каблуками. Конек был заморенный, но и ему передалась тревога всадника, он понесся галопом. Гуляев направил коня на плетень, проскакал чьим-то огородом, перепрыгнул поленницу и выскочил на улицу, ведущую к монастырю.

У ворот монастыря его задержали два всадника:

— Документы!

— К комэску! — ответил он.

Его отконвоировали к Сякину. В темном дворе в полной боеготовности стояла кавалерийская колонна. Сякин на вороном коне в белой папахе стыл в главе строя.

— Военком приказал: атаковать, — бросил Гуляев.

— Какая обстановка? — тронул поближе к нему коня Сякин.

— Конница ворвалась на площадь. Сейчас там все перемешалось, наши в исполкоме и церкви еще держатся. Если не отобьем, будет поздно.

— Эскадро-он! — запел Сякин, поворачиваясь в седле. — Ры-сью-у — арш!

Гуляев вместе с Сякиным вылетел из-под арки ворот. Сзади слитно и могуче работали копыта.

В дверях исполкома уже дрались врукопашную. Пулемет на колокольне молчал, зато другой пулемет так и сыпал из какого-то сада вверх свои горящие строки.

— Тачанки на фланги! — гаркнул Сякин. — Эскадроон! Шашки к бою! Вперед!

Гуляев остановился рядом с Сякиным. На этот раз Сякин сам не орудовал шашкой, он слушал и смотрел, и от него во все стороны мчались связные. Мимо впереди цепочки пехоты пробежал бородатый Бражной, ободряюще крикнув: «Молодцом, Сякин!»

Рубка на площади кончилась быстро. Началось преследование. Пешие цепи красноармейцев продвигались к окраине. «Победа!» — подумал Гуляев.

— Победа! — сказал подошедший Бубнич и тут же обернулся. Дробный стук пулемета на секунду перекрыл крики бегущих, топот лошадей, скрип подвод. Гуляев непонимающе посмотрел на колокольню и, дернув коня, погнал его к паперти. Лошадь взвилась на дыбы и стала падать. Гуляев успел высвободить ноги из стремян и упал на корточки. Сверху тяжело дробила мостовую очередь за очередью. Гуляев пополз по паперти, добежал до самой колокольни, прижался к ее холодному камню. В чем дело? Пулемет с колокольни расстреливал все живое на площади. Лежал Сякин, лежал около него Бубнич, ржала раненая сякинская лошадь. Бились в постромках тачанок перепуганные кони, ездовые и пулеметчики, разметав мертвые тела, валялись около или в самих тачанках. А пулемет бил и бил.

Гуляев вынул наган, обошел колокольню и ступил в черный вход.

Сверху вдруг посыпались звуки многочисленных шагов. Гуляев влип в стену. Но тут они его обязательно встретят. Он вытянул вперед руку с наганом и вдруг вспомнил: в переходе от него на лестнице была дверца. Он не знал, куда она ведет, но другого выхода не было. Он неслышно побежал вверх и, прежде чем спускавшиеся с колокольни успели оказаться в том же пролете, заскочил за скрипнувшую дверцу. Вокруг был сплошной мрак.

— Быстрее! — кричал голос, в котором Гуляев обнаружил какие-то знакомые нотки. — Гоним их от исполкома, берем второй пулемет! Дормидонт, это твое дело!

— Слушаюсь! — громыхнул бас. Шаги протопали мимо. Их было довольно много, человек двадцать. Так вот оно, белое подполье! Как вовремя вылезли, сволочи. Гуляев оглянулся. Крохотная комната была освещена луной. По-видимому, она служила кладовкой звонарю. У окна стояла скамья, валялись на полу какие-то шесты, жерди, веревки. Оставаться здесь нечего было и думать. Гуляев прислушался.

На лестнице было тихо, только наверху грохотал пулемет. Гуляев толкнул дверцу и вышел в лестничный пролет. Наверху тяжело трясся пол, грохотали длинные очереди. Он вытянул голову, всмотрелся. На колокольне бродил лунный свет. На площадке в разных позах лежало несколько трупов красноармейцев, застигнутых выстрелами сзади. У пулемета, тесно припав друг к другу плечами, орудовали двое. Пулемет стрелял непрерывно.

— Вон тех ошпарь! — крикнул второй номер.

— Чего? — оторвался на секунду от ручек «максима» первый.

— Я говорю, вон тех, в садах!

Пулемет опять застучал, и тогда Гуляев, неслышно ступая, подошел почти вплотную и выстрелил четыре раза. Двое за пулеметом дернулись и сползли вниз. Гуляев окинул сверху панораму городка. По всей Румянцевской и около исполкома стреляли. Горели дома. Крыша исполкома тоже курилась занимающимся пламенем. Небольшая цепочка лежала искривленными звеньями перед исполкомом и перестреливалась с его защитниками.

Гуляев с трудом опрокинул назад обоих пулеметчиков и стал на колени, прилаживаясь к пулемету. В этот миг цепочка перед исполкомом по знаку человека в шинели вскочила и кинулась к дверям здания. В бежавшем впереди военном Гуляев скорее угадал, чем узнал Яковлева. Он потрогал рукой раскаленный ствол «максима» и, прицелившись, повел ручками. Тяжелое тело пулемета затряслись под его руками. Цепь людей, подбегавшая к дверям исполкома, сразу рассыпалась и заметалась, но Гуляев не оторвался от ствола, пока последняя из мечущихся фигурок не замерла на мостовой. Тогда он поднялся, утер локтем пот со лба и спустился по лестнице вниз. Он выскочил из двери и побежал по звонкому щербатому булыжнику мостовой. Из горящего исполкома выбегали люди, выносили носилки с ранеными, несли их на руках.

— Бубнич здесь? — спросил он первого попавшегося. Но тот жевал самокрутку и ничего не слышал.

Гуляев обежал всех вышедших. Один был знакомый, он подошел к нему. Ванька Панфилов, чоновец, сидел рядом с носилками.

— Иван! — позвал Гуляев, но тот даже и не посмотрел на него. Он непрестанно поправлял шинель, прикрывавшую кого-то на носилках. Гуляев наклонился: перед ним лежала Вера Костышева, секретарь комсомольской ячейки маслозавода. Лицо ее было строго и неподвижно. Гуляев всмотрелся, потом приложил щеку к ее рту. Вера была мертва. А Панфилов все накрывал ее сползавшим краем шинели, все заботился о своем секретаре.

Выстрелы на окраине не стихали, даже приближались.

— Отря-ад! — крикнул кто-то тонким знакомым голосом. — Стройсь!

Команда сразу обратила всех к действительности. Гуляев подбежал и пристроился к шеренге. Всего стояло человек двенадцать. Перед строем прошелся Иншаков. Он скомандовал:

— На Румянцевскую! — Стрельба там усиливалась.

— Товарищ начальник! — Гуляев выскочил из строя и нагнал Иншакова. Там на колокольне пулемет, надо послать людей, оттуда можно любую точку просматривать.

Иншаков, запаленный, с шалыми глазами, тут же крикнул:

— Двое, кто владеет, — марш к пулемету!

С холма, где расположились трое бандитов, охраняющих Князева и Клешкова, только по вспышкам выстрелов да по удалению или приближению стрельбы можно было разобрать, что происходит в городе. Сначала дела у нападающих шли успешно, и стрельба удалилась в центр. Потом в центре штурм увяз в садах и около исполкома, и, хотя время шло, ничего решительного не случалось. Затем нервничавший Клешков заметил, что толпа всадников конный резерв Клеща — вдруг снялась с места и исчезла в овраге.

Князев приплясывал на месте от возбужения.

— Нас-то, нас-то, Сань, того и гляди в расход, а? — спрашивал он непрерывно. — Ах, Яковлев, чтоб тебя громом расшибло, где ж вы, ваше благородие, господин ротмистр? Мы за вас тут страждаем, а вы нас разбойникам головой выдали!

Рядом покуривали конвоиры. Прискакал Охрим, послал кого-то к мужикам требовать, чтоб помогли: у кого есть оружие, пусть займут место у оврага.

Откуда-то появился Клещ. Он тяжело дышал, привалясь к шее лошади, отдыхал. К нему подъехал Охрим.

— Конница! — глухо промычал Клещ. — Конница ихняя всю музыку спортила. Кто у нас остался, Охрим?

— Человек с полста.

— Так веди их, Охрим.

Внезапно примчался связной:

— Батько! У червонных в тылу якись-то шум, стрельба! Наши прут!

И действительно, пальба и крики снова передвинулись ближе к центру. Пулемет на колокольне все строчил и сверкал алым огнем. По всему видно было, что выступило подполье. Удар был нанесен неожиданно. Клешкова трясло. Князев же ободрился.

— Вылезли наши-то, — теребил он Клешкова. — Слышь, Сань! Кажись, бог-то нашу сторону принимает.

Клешков ничего не отвечал. Клещ послал одного из конвоиров за Охримом. Минут через пятнадцать тот примчался.

— Батько, червонные знов жмут.

— Шо с подпольем?

— Пидмогли, а питом опять отступили. Пулемет на колокольне зараз знов у червонных.

— Батько! — кинулся к атаману Князев. — Бегут твои! Бегут!

Клещ молча посмотрел на него и вдруг, вырвал маузер, выстрелил ему в голову.

Князев упал, покатился по земле, скорчился и затих. Клешков сел, чтобы не привлекать внимания. Подъехал Семка.

— Семка, — сказал ему Клещ, — наши козыри биты. Возьми того пацана, шо був з им, — он кивнул на тело Князева, — да гони его в урочище. Поспрашаем на досуге. Кажись, воны лазутчиками булы!

Семка подъехал к Клешкову:

— Эй, потопали.

Санька встал. Тесная петля аркана внезапно стиснула его тело. Он дернулся, но Семка, дав лошади шпоры, потянул, и Клешков побежал за конем. Петля давила шею при малейшей попытке задержаться, Семка гнал коня рысью.

Он подскакал к дереву на большой поляне, обвил несколько раз вокруг него веревку, отъехал. Клешков стоял, глядя на своего конвоира, понимая, зачем эти приготовления. Семка, отъехав, вынул маузер.

— Гнида продажная! — крикнул он Саньке, хищно усмехаясь. — Хто б ты ни був, молись.

Санька повернулся к восходу.

— Стреляй, контра, — сказал он спокойно. — Стреляй! Все равно тебя кончут наши, и всех вас кончут. Товарищ Ленин сказал: «Вся власть Советам», — так и будет!

Семка пристально посмотрел на него, вложил маузер в кобуру и подъехал к дереву:

— Так ты червонный?

— А ты думал! — исподлобья глянул Клешков. — Дальше что?

Семка вырвал шашку и ловко перерубил аркан.

— Слухай, — сказал он, — там у вас служил один якись-то чудной хлопец. В таких навроде сапогах, но тильки воны сами расстегиваются по краям.

— В кругах? — спросил удивленный всем этим разговором Клешков. — То мой дружок, Володя Гуляев. Он у нас один в таких ходит.

— Дружок твой, говоришь? — Семка подъехал вплотную.

— Дружок — так что?

— Гарный парнюга. Агитировал он меня когда-то на германском фронте за червонных. Ось ты ему передай, шо Семка, хучь он и за всемирную анархию, а долги платить умеет, передашь? Уважаю я его, передашь?

— Ну, передам, — сказал окончательно изумленный Клешков. — А как я передам?

— Сумеешь, — сказал Семка, наклоняясь с коня и сдергивая с него путы. — Шлепай отсюдова, пока цел! И благодари Сему.

Санька растерянно помялся, все еще не веря в свое спасение, потом спросил:

— Может, и ты со мной? Я скажу, тебя не тронут.

— Немае смыслу, — сказал Семка, отъезжая. — Грехов на мне много. Прощай!

— Прощай! — Санька долго слушал затихающий в чаще мах Семкиного коня.

Гуляев ехал по городу. Чадили пожарища, повсюду: у завалинок, у плетней, посреди мостовой — были трупы. У исполкома стоял Бубнич в кожанке и кожаной фуражке, отдавал приказы. Одна рука была у него на перевязи. Гуляев подъехал.

— Жив? — спросил Бубнич. — Это хорошо. Молодцом себя вел.

Гуляев слез с лошади, стал рядом. От Румянцевской, окружая высокую мажару, шагом ехали несколько всадников. На мажаре пласталось тело. По белой папахе узнали Сякина. Двадцать всадников — все, что осталось от эскадрона, — проехали в скорбном и торжественном молчании. Отзвенели булыжник и гильзы под подковами…

— Иди-ка, браток, отоспись, — сказал Гуляеву Бубнич, — да возвращайся. Дел у нас невпроворот.

— Про Клешкова ничего не слышно?

— Про Клешкова? — Бубнич помедлил, потом прямо взглянул ему в глаза: — Ничего!

— Пойду, — сказал Гуляев.

А куда было идти? И он побрел куда глаза глядят.

Оказывается, они глядели в прошлое, потому что минут через пятнадцать, когда очнулся от разных осадивших его внезапно мыслей, он уже перелезал через скошенную изгородь полуэктовского сада. Как-никак, здесь был и его дом.

Он вошел внутрь, открыл дверь в гостиную — там никого не было, прошел по комнатам. В них было пусто. Ему показалось, что за одной дверью кто-то разговаривает. Он остановился. Здесь была спальня хозяев, ему туда не было доступа. Все-таки он открыл дверь. И остановился на пороге.

На высокой кровати лежал человек. Он повернул к Гуляеву перебинтованную голову. На изжелта-худом щетинистом лице горячечно жили глаза.

— А, — сказал, не удивляясь, Яковлев, — уже и чека.

Гуляев подошел, придвинул табурет, сел.

— Я все думаю, — еще больше бледнея и торопясь, заговорил Яковлев, может быть, правильно, что вы победили? Может быть, так и нужно, а?

— А вы сомневались?

— Видите ли, — сказал Яковлев, закрывая глаза, — я не сомневался. Я знал, что вы сильнее.

— Скажите — этим уже никому не повредишь, — зачем вы подожгли склады?

— Склады? — усмехнулся Яковлев, и на секунду его восковое лицо чуть оживилось. — Политика, политика, сударь! Вызывали недовольство обывателя.

— Мы так это и поняли.

— Понять было нетрудно, а вот предупредить вы не смогли. Ума не хватило, — он захохотал, ехидно скашивая глаза на Гуляева, но тут же закашлялся и замолк. — А ведь могли кое-что понять. Мы почти с открытым забралом выходили. Послали шпану очистить склад кооперации. Были бы вы поумнее — спохватились.

— А собственно, зачем вам был нужен склад кооперации?

— Отвлекали внимание… Кроме того, к тому времени мы еще не были уверены, что выйдет с хлебными складами. Но потом все продумали — вышло, он опять засмеялся. — Чистая психология. Учитесь, господа большевички… Знаешь, как удалось их поджечь?

Гуляев покачал головой.

— До сих пор не знаете, — уязвил Яковлев, — победители… Поясняю. Мне умирать, вам править. Поделюсь опытом. У меня в подручных ходил дьякон Дормидонт… Так вот он и поджег, чтобы народ на вас, на большевиков, думал… У-ми-ра-ю! — вдруг вскинулся Яковлев, дернулся и затих.

Гуляев посмотрел на его вытянувшееся тело и вышел.

Он не мог думать, не мог жалеть, не мог страдать. Там по улицам и садам городка были раскиданы трупы его товарищей, и самый близкий среди них — Санька Клешков тоже лежал где-то в степи или в лесу. Медленно-медленно поднялся он по лестнице.

И вдруг откуда-то издалека такой знакомый и молодой голос позвал:

— Володь-ка-а!

Он ринулся к окну и высунулся в его пустой проем.

Внизу стоял Клешков и таращился вверх.

— Санька! — крикнул он, а тот ответил ему криком сплошной радости, и тогда он почувствовал: победа! Они же опять победили! Потому что революция должна побеждать! Всегда!

Зуфар Максумович Фаткудинов

Резидент «Черная вдова»

Можно быть хитрее другого, но нельзя быть хитрее всех.

Ф. Ларошфуко

Глава I

В июне 1918 года, когда канонада пушек Самарского правительства уже вовсю разносилась по Среднему Поволжью, Казанская губернская чрезвычайная комиссия после нескольких дней поиска арестовала агента германского генерального штаба Семена Перинова (он же Мишель Тряпкин-Кукшуев), по кличке Двойник. На допросах агент показал: его подлинная фамилия — Герхард Хаген. В Россию заброшен девять лет назад. Действовал сначала в княжестве Польском, а затем в Брест-Литовске, Петрограде и, наконец, в Казани. В расставленные им шпионские капканы с крупными денежными приманками попалось несколько важных птиц из высоких сфер жандармерии и царской армии. После того как Хаген завербовал жандармского полковника Мясоедова — близкого человека военного министра Сухомлинова, — сам кайзер Вильгельм II щедро его вознаградил.

Хотя из послужного списка этого агента и выходило, что он далеко не рядовой рыцарь плаща и кинжала, тем не менее в казанской шпионской паутине находился где-то совсем с краю. В центре — агент по кличке Черная вдова со свирепым нравом, как самка черного паука, которая под настроение съедает своего партнера-самца. Все приказы Двойнику шли от этого агента-невидимки. Его связник — мужчина с аскетическим лицом и бегающими, как у жулика, маленькими глазками — всегда строго напоминал приказ Черной вдовы… Этого агента Двойник никогда не видел и первое время полагал, что это женщина, прошедшая огни и воды. Но потом заколебался: уж слишком быстро и точно реагировал Черная вдова на акты властей и сложные ситуации в стране и в Поволжье. Похоже, заправлял умный, постоянно варившийся в котле важнейших событий мужчина.

Но с другой стороны, в исторической какофонии шпионажа и политических убийств немало женщин играли первую скрипку. Даже грациозные аристократические дамы питали слабость к яду и кинжалу, когда речь шла об их тайных интересах. Чего только стоит племянница кардинала Мазарини герцогиня Суасон. Где бы она ни появлялась, при французском королевском дворе или в испанском Эскуриале, — всюду за ней тянулся черный шлейф загадочных смертей. В Мадриде ее считали виновницей ранней кончины самой испанской королевы.

А то, что, например, не смогли сделать дюжие жирондисты во времена Французской революции, сделала хрупкая дворянка Шарлотта Корде, которая, проникнув в дом к лидеру якобинцев Жану Марату, заколола его кинжалом.

Женщины-шпионки, соглядатаи, как заведенные часовые механизмы, бесстрастно выполняли свои прямые обязанности, если даже на них обращали пристальное внимание, более того — их благосклонного отношения домогались великие люди. Агент III отделения жандармерии Российской империи Собаньская была приставлена графом Бенкендорфом шпионить за великим польским поэтом Адамом Мицкевичем. И она это делала очень прилежно, ни на час не отвлекаясь от объекта наблюдения, и даже не отвечала на страстные письма Александра Пушкина, который был очарован этой женщиной. Конечно же, оба поэта и предположить не могли, что диктовало ее поступками. Никто из современников Собаньской так и не узнал о ее подлинной роли.

Словом, Двойник терялся в догадках. В общем, ему перестали доверять. Это он хорошо понимал. Возмущался, но терпел. Но чаша терпения могла в любое время переполниться. Ну а стрела недоверия, выпущенная своими же, вообще могла сыграть роковую роль: пригвоздить его к могильной плите провала. И это за преданность фатерлянду! Обида жгла огнем, терзала душу, не давала покоя, но уже ничего нельзя было исправить. Тюремная камера своим холодным дыханием постоянно напоминала, что она тоже могила, но только для живых.

А как он легко и красиво шел к цели многие годы, словно по сверкающему паркету ампирного зала. Ведь в Петербурге именно так и было… Великосветские салоны, мраморные позолоченные будуары столичной аристократии, пьянящие изысканно красивыми женщинами балы высшего света, куда он был вхож благодаря службе управляющим в имении министра царского двора Фредерикса. Он, Герхард Хаген, был великовозрастным пажом сразу у нескольких благородных дам. Но он, однако, не ограничивался лишь приятными и милыми поручениями своих прекрасных повелительниц, как то: подавать вовремя инкрустированные золотом веера из слоновой кости, передавать крупным вельможам надушенные французскими духами записки, начертанные на лощеной бумаге с вензелями императора Николая II, но и с неутомимой жаждою разгонял у дам плохое настроение, особенно по ночам, предварительно сняв с них платье и все остальное. А утром, пошатываясь от приятного переутомления, возвращался домой, вернее на службу. Там он, как иностранный агент, чувствовал себя как в родном фольварке; министр Фредерикс, словно иностранный посол, был неприкосновенен. По сути дела, неприкосновенностью была наделена и вся его челядь. Он активно защищал всех провалившихся под лед ареста германских агентов, объясняя, что это надуманные злонамеренные козни контрразведки в отношении честных немцев. Обычно самое худшее, что ожидало разоблаченных шпионов, — это высылка за пределы Российской империи. Ну чем же не дипломатическая служба нелегального агента. Уникальный парадокс. Но царская Россия рождала и не такие изумительные, сногсшибательные вещи. Одним словом, даже отважным нибелунгам не снились роскошества земные, какими стали пользоваться их далекие потомки в качестве тайных лазутчиков в чужом стане. Поэтому Двойник и действовал раскованно и порой даже небрежно-самонадеянно.

В принципе, он легко справлялся со своими обязанностями. Ему вменялось выявить: кто из окружения министра Фредерикса работал на русскую контрразведку. Короче: кто стучал на министра и на его людей. Двойник лишь одного разнюхал: дворника Акима, который, конечно же, не входил в окружение царского сановника. Но сведения в петербургское жандармское управление дворник поставлял аккуратно через секретного связника, который работал возчиком продуктов. В этих сведениях обычно сообщалось: кто приходил в дом министра, чем они занимались. Фигурировал в них и Двойник, но не как агент кайзера Вильгельма II, а как тайный любовник-искуситель сиятельных красоток, мужья которых, не щадя себя, только и радеют в своем усердии службе его величеству государю-батюшке. И по этой причине, по мнению дворника, у большинства мужей «не работает „мужская механизьма“, в том числе и у министра Фредерикса, и ищут утешения с молодыми кочетами, навроде Семена Перинова» (под такой фамилией он работал управляющим у министра двора). Все это Двойник прочитал в записке, адресованной некоему «21». Позже эту записку изъял из почтового ящика возчик. Двойник стал контролировать эту почту. И вот однажды в тайнике он обнаружил записку, которая заставила его вздрогнуть.

Дворник высказал невероятную мысль:

«А могет энтот ветрогон Семка Перинов и вовсе не жеребец на племях, а охмуритель-супостат, вражина отечества нашего. А вдруг покуда он молотит языком, вынюхивает, как легавая псина, что к чему. Ить ети особы-то ох как много знають. Ить такой кобель выгрызет нужные данные-то, да небось уж и продает их. Ведь жалованье-то у нево махонькое. Откель же у нево стоко денег? Сорит деньгами на барышень, как сорит своей листвой осенний лес. Вот ведь какая каналья! Не продался ли он, анчихрист, немчуре? Нюхом чую, што так могет энтот окаянный кобель. Давеча нарошно стольник разменял у ево, дак бумажник набит у Семки деньгой туго, навроде купеческого. Надобно за нем крепкий пригляд, причем денно и нощно».

Барабан.

«Стук» этого «барабана» своему начальнику настолько выбил из колеи, что он, многоопытный Хаген, растерялся. Его просто ошеломило, что какой-то полуграмотный дворник расколол его, обвел вокруг пальца. Он чертыхнулся, вспомнив наставления инструктора разведшколы, который настойчиво твердил ему: в России, где с незапамятных времен правит воровство, жульничество, мздоимство и казнокрадство, — подозрительность и черная зависть в крови и у дворника, и у придворного вельможи, у обывателя и у интеллигента. В нравственно больном обществе незапачканного в жульничестве подозревают, а награбившему состояние — завидуют. Но даже белая зависть рождает хотя бы маленькую подлость. А посему — внушал его наставник — упаси тебя бог разинуть рот, расслабиться или заболеть высокомерием. Иначе беды не миновать. Но этим увещеваниям своего наставника он почему-то не очень доверял, покуда сам не вычитал у самого Герцена о том, что в России очень редко встретишь честного человека.

Эти мысли в голове у Двойника пронеслись со скоростью курьерского поезда. И словно от грохота железнодорожного состава, стоял в голове неприятно отягощающий шум. Первым делом кайзеровский агент решил убрать дворника. Но тут же отбросил эту авантюрную мысль, впрочем, как и другую занозистую думку: изъять это донесение тайного осведомителя. Но и то и другое грозило ему провалом. Ведь охранке нетрудно будет сделать элементарный вывод, который может осилить и гимназист, — коль в донесениях пошла речь о нем, Семене Перинове-Хагене, и после этого убивают осведомителя, значит, управляющий делами министра Фредерикса заметает следы. Иначе говоря, охранка на верном пути.

Но с другой стороны, тоже существовала реальная опасность провала. И об этой опасности, о доносе Барабана, он обязан был немедленно доложить своему шефу. Но в донесении дворника в жандармерию указывалась его конкретная ошибка. И ему за этот прокол несдобровать. В лучшем случае ушлют в какое-нибудь Мымрино, где бродят по улицам медведи в обнимку с волками. Двойнику даже трудно было представить это. Мысль о том, что он не будет встречаться наедине с очаровательной княгиней Шуйской или не будет обнимать ночью округлые матовые плечи красавицы Изабеллы, молодой жены своего шефа-министра, которая, оправдываясь, нежно щебетала: «Ах, Сэмён, пойми, внебрачная связь по любви — порыв страждущего сердца, а без любви — разврат. Но ты же знаешь, что я тебя люблю».

Но он-то хорошо знал, что в этом страждущем сердце свободно умещался чуть ли не целый взвод гвардейских офицеров и крепких цивильных молодцов. Все они искренне, не жалея сил, подсобляли старому Фредериксу, избавляя тем самым его от упреков капризной жены. И если бы у него по какому-то колдовству стали расти рога, наставляемые его восхитительной женой с нежным и чистым, как у девушки, взглядом, то у министра эти рога давным-давно закрутились бы метровым штопором, как у винторогого козла мархура.

Двойник решил, что самое время кликнуть на помощь эту растленную до ногтей влиятельную особу, сыграв на ее слабости к мужчинам. Он заявил ей, что дворник Аким следит за ее нравственностью и что ему кто-то помогает из домашних лакеев (Хаген был уверен, что дворника питает информацией кто-то из прислуги, ибо в одной записке сообщались сведения, которые не мог сам лично раздобыть дворник). Двойник коряво собственной рукой нацарапал записку и показал хозяйке эту подделку.

— Мерзавец! Гнусный холоп! — возмутилась она. — Сегодня же прогоню его.

Двойник еле справился с ее вспышкой гнева, втолковав ей, что не приличествует столь благородной божественной женщине заниматься мелкими земными делами. Он склонил ее к тому, чтобы дворником занялся дворецкий. И уволить надобно за недостатки в работе, советовал агент, — как говорится, по справедливости. Тогда и перед богом этот дом останется святым. Кайзеровский лазутчик конечно же пекся не о нравственном фасаде семьи министра, а о собственной безопасности. Нужны были правдоподобные основания, чтобы убрать с дороги опасного осведомителя, чтоб контрразведка не увязала эту акцию с его фигурой. Но когда Двойник вроде решил эту задачу и уже собирался было сбросить с себя оковы напряжения и страха и вновь окунуться в мягкие мурава наслаждений с великосветскими дамами, у которых он пользовался неизменным успехом, как грянул в одночасье гром. В тот июльский день девятьсот четырнадцатого года резидент германской разведки в Петербурге Свифт приказал Герхарду Хагену явиться на Лиговку, на конспиративную квартиру, о существовании которой он не знал. Двойник сразу понял: грядущее сулит ему неприятности. И он не обманулся.

Свифт, пятидесятилетний ариец с волевым лицом и пышной седой шевелюрой, без всяких прелюдий жестко спросил:

— Почему вы, Двойник, не выполняете приказов? Что приключилось?

«Неужели он узнал об истории с дворником? — мелькнуло у Хагена. — А может, имеет в виду что-то другое?»

— Я спрашиваю вас, Двойник! Почему скрыли о своем провале у Фредерикса?

Двойник судорожно глотнул слюну и хрипло выдавил из себя удивление:

— Как провал? Не может быть!

— Святая наивность, — ледяным голосом произнес резидент и резко, по-юношески вскочил со стула. — Подойдите-ка к окну и взгляните вон на ту афишную тумбу. — Свифт махнул рукой в сторону улицы. — Как только вы здесь появились, припорхал и тот архангел, из филерного замка. Видите, все зыркает в нашу сторону. А?

— Не может быть!.. Быть не может такого… — неуверенно причитал обескураженный агент. Теперь он понял и то, что у резидента в доме министра Фредерикса был еще один человек, который контролировал ситуацию, а заодно присматривал и за ним. Это понятно: слишком значительна была фигура хозяина дома, при котором он, Хаген, пригрелся. И многие вопросы внешней и внутренней политики огромной Российской империи решались не без участия этого крупного царского сановника, приближенного к самой царице, на которую он имел огромное влияние. И если бы это влияние на императрицу сопоставить с влиянием других сановников, толкавшихся алчной толпой вокруг царского трона, пожалуй, после Гришки Распутина граф Фредерикс занимал второе место. Поэтому министр был для кайзеровской агентуры не только их защитником, но и неиссякаемым источником стратегической информации.

Но это хорошо понимала и русская контрразведка, которая постаралась заиметь у Фредерикса свои глаза и уши. В дом министра был внедрен опытный агент Петербургского жандармского управления, который в свое время поставлял охранке исчерпывающие сведения на попа Гапона, как только тот сколотил в 1903 году рабочую организацию. Агент по кличке Барабан всегда вертелся «в низах», потому как сам лишь в начале девятисотого года крестьянские лапти скинул, и ничем не выделялся из своего окружения. Барабан был мастак на выдумки и предложил своему начальству маленькую хитрость — «засветить нечаянно» свой секретный почтовый ящик. Получив добро, начал действовать. Расчет был прост: если Перинов просто повеса-развратник, сибарит, то он не клюнет на эту приманку. Ну а если он шпион, то интерес его к запискам будет очень пристальным и может закончиться для дворника печальными последствиями. А посему в охранке гадали, как на крапленых картах, предвидя возможные варианты поведения нового управляющего имением Фредерикса.

«Этой неведомой нам птице прицепить павлиний хвост»,— распорядился шеф охранного отделения дежурному офицеру. Это означало, что за Периновым должны присматривать негласно сразу несколько филеров: охранка не столько беспокоилась за жизнь агента Барабана, сколько за то, чтоб Перинов — если он окажется иностранным агентом — не исчез, не ушел от них.

А когда Двойник сделал прокол: изгнал осведомителя руками хозяйки дома, петля затянулась еще туже. Охранка стала брать на заметку всех, с кем он встречался. И вот теперь свой солидный хвост Перинов притащил на конспиративную квартиру. Все это популярно растолковал ему Свифт, то и дело посматривая из окна на улицу.

Тем временем один из подозрительных типов зашел во двор, осмотрел подъезд дома, поднялся на третий этаж и, потоптавшись на лестничной площадке, начал прозванивать квартиры. Резидент приложил палец к губам, и его связник, вытащив из кармана пистолет, на цыпочках двинулся к двери. Вскоре все стихло. Свифт вопросительно кивнул головой: дескать, ушел тот или нет? Его помощник махнул рукой в сторону окна: «По-моему, ушел. Плохо слышно через дверь».

Свифт вновь прижался лицом к косяку окна, настороженно оглядывая улицу. Потом поманил пальцем Двойника и молча кивнул в сторону афишной тумбы. Перинов, все еще питавший иллюзорные надежды, что резидент ошибается в отношении истории с дворником, воочию убедился теперь, что обеими ногами стоит на краю пропасти. Тот тип, что заходил во двор, подошел к мужчине, что переминался у афишной тумбы, и, о чем-то поговорив с ним, быстро исчез за углом.

Свифт резко отпрянул от окна:

— Видите, рыло задрал филер и уставился то ли на второй, то ли на третий этаж. — И, досылая патрон в патронник пистолета, процедил: — Ты, надеюсь, теперь-то понял, что висишь перезрелым яблоком на осеннем дереве и вот-вот сейчас упадешь, если не сумеешь уйти от охранки. Сдается мне, что второй филер помчался за подмогой. Если так, то, значит, они уже расшифровали твою систему связи и, видимо, задумали накрыть нашу явку.

Они втроем ринулись к двери.

— Вот что, Двойник, ты притащил на хвосте филеров, ты и отцепи их. — Резидент вытащил из-за пазухи адмиральский кортик и сунул его в руку своему подчиненному. — Чтоб тихо.

И когда уже начали спускаться по лестнице, Свифт произнес:

— Рукоятка кинжала с секретом. Там шифровка. Действуй согласно инструкции. Возвращаться к Фредериксу нельзя. Используй свою явку на Невском. — Резидент остановился и шепнул. — Мы сейчас выйдем, а ты — через полминуты. И если филер увяжется за нами, — уберешь его. Понял?! А если за тобой — постарайся оторваться без приключений.

Вопреки ожиданиям Двойника филер уцепился за резидента и его спутника. Свифт, почуяв это, нырнул в первый же переулок. Туда же последовал и «хвост». Перинов прибавил шаг и нащупал рукоятку кортика. На углу он оглянулся, и сердце кольнуло иглой страха: в полсотне шагов был филер, что рыскал по подъезду. Чуть поодаль от него шел еще один подозрительный тип, очень смахивающий на сыскаря. Двойник невольно чуть ли не бегом устремился в узкий переулок. Прибавили шаг и те двое, что тащились за ним. Теперь стало ясно: их двое, а не один. Как же тут выполнить приказ резидента? «Это ж нереально, — подумал Двойник. — Но в ином случае не будет пощады от шефа».

Двойник хотел было пустить в ход бельгийский браунинг, с которым не расставался даже в постели с любовницами, но, передумав, выхватил из ножен кортик и кинулся что было мочи к шедшему впереди филеру. Но тот, услышав шаги, резко повернулся, и лезвие не вонзилось в тело: оно неожиданно уперлось в рубчатую рукоятку пистолета филера, носившего оружие во внутреннем кармане пиджака. Двойник коротко замахнулся вновь, но филер оказался проворным: резко отпрянув в сторону, в то же мгновение нанес нападавшему крепкий удар кулаком в челюсть. Нокаутированный агент распластался на дороге.

Филер энергично махнул рукой своим коллегам, чтобы те бежали к нему, и крикнул:

— Разберитесь с ним! — Он немного постоял и, удостоверившись, что нападавший в глубоком нокауте, поспешил за теми, кого выслеживал. Филер быстро сообразил: коль его хотели убрать, значит, люди, идущие впереди, важные птицы. По крайней мере главнее того, что набросился на него. И сотрудник охранки, уже державший, можно сказать, синицу в руках, кинулся за двумя журавлями в небе.

Тем временем Двойник пришел в себя. Он не стал вскакивать — притворился, что потерял сознание, хорошо понимая, что филер побежит за Свифтом. И как только шаги удалились, агент молниеносно выхватил пистолет, другой рукой поднял с земли кортик, но подоспевшие двое мужчин выбили из рук браунинг. Двойник, уже падая от тяжелого удара, успел вонзить кортик в живот одному из нападавших. Филер, страшно взвизгнув, скрючился и ткнулся лицом в булыжную мостовую. Другой филер подмял Двойника, навалившись всем телом.

— Задушу, мразь! — хрипел он. — Ну, получишь свое! — Филер схватил огромной рукой кайзеровского агента за горло и принялся его трясти. Но Двойник не зря прилежно отрабатывал на утомительных тренировках приемы борьбы. Изловчившись, он двумя пальцами резко надавил на глаза филера. Тот подался головой назад и на секунду ослабил свой напор. Этого оказалось достаточным для Хагена: изо всех сил ударил коленом в спину оседлавшего его филера и одновременно дернул за локти на себя. Мужчина слетел с Двойника, пробороздив лицом по булыжникам. Немец вскочил на дрожащие ноги, схватил кортик и бросился в ближайший проходной двор. Позади грохнули выстрелы. То палил из нагана вверх филер. Глаза ему слепили слезы, лившиеся от боли ручьем. Все расплылось перед глазами.

— Стой!! Застрелю, сволочь! Стой! — кричал он больше для того, чтобы привлечь кого-нибудь на помощь.

Захлопали выстрелы и с той стороны, куда направился Свифт со своим помощником. Но эти выстрелы уже не занимали Двойника; он лишь нервно крутнул головой по сторонам и сунул окровавленный кортик за пазуху.

Трь-рь-рь… — пронзительно засвистел полицейский свисток, будто на ухо ему. Метрах в пяти от него надрывался, дуя в свою казенную дуду, пожилой дворник. Откуда-то от Лиговки ответил другой свисток.

«Чего он, гад, свистит, — зло глянул агент на дворника. — Ах да, ведь в России дворники по совместительству полицейские осведомители. Им положено трезвонить».

Двойник пересек двор, нырнул под арку и оказался на стоянке извозчиков. Ему удалось скрыться.

Судя по всему, карьера его ломалась. Ведь он уже было втерся в ближайшее окружение великого князя Николая Николаевича, дяди царя. Да и с влиятельным, но одиозным Гришкой Распутиным не раз проводил вместе пирушки с дамами из высших аристократических кругов Петербурга. Гришка был добр: великодушно позволял расплачиваться Двойнику за всю его пьяную компанию. И если бы он узнал, что кутит на деньги германской разведки, то, конечно же, ничуть не смутился и уж не поперхнулся бы ни от любимой мадеры, ни от ананаса в шампанском, которым в припадке любви потчевал и своих поклонниц. Чистота денежных источников его волновала так же, как волнует волка то, кому принадлежит ягненок, которого он только что съел. Старец был охоч до любых денег. Кайзеровская агентура в Петербурге шла на сближение с Гришкой Распутиным двумя путями: вербовка людей из его ближайшего окружения и внедрение в число его клевретов своих агентов. В этой операции не последнюю скрипку играл и Двойник.

Конечно, он не был единственным окошком германской разведки в петербургский высший свет. Сам Свифт опутал одного из камергеров царя. Это понял Двойник, увидев их в столичном ресторане «Астория» в новогоднюю ночь, когда опьяненная рождественскими праздниками и морем шампанского, разодетая, сверкающая золотом и серебром погон и расшитыми мундирами толпа восторженно встречала девятьсот четырнадцатый год. Резидент и его спутник в золоченом мундире придворного, увешанный орденами и звездами, были в окружении двух стройных красавиц с тонкими талиями, которые привлекали к себе всеобщее внимание. Повинуясь стадному инстинкту, он уставился на божественных очаровательниц и подумал: «На таких не соблазнятся только евнухи да гомосексуалисты».

Двойник знал, что у Свифта в арсенале есть безотказное оружие — сногсшибательные красавицы, которых он осыпал дорогими подарками. Вот эти дамы, как вышколенные гейши, опутают, окрутят любого самого стойкого молодца. И этот камергер, которого опекали гибельно-растленные волшебницы, можно считать, уже на коленях перед ними, а это значит — и перед Свифтом, у которого бульдожья хватка. Глядя на эту компанию, на роскошную толпу, которая еще никак не остыла от раскаленной трехсотлетним юбилеем императорского дома Романовых праздничной атмосферы, на зеркальный зал с лепным потолком, на весело поблескивающие хрустальные люстры и настенные бра, на ослепительные елки, увешанные сказочными игрушками и украшениями, с вершин которых разноцветными змейками спадали серпантиновые ленты, на серебряные блестки, которыми, казалось, был усыпан весь зал, напоенный неповторимым ароматом хвои, тонких заграничных духов и сладкозвучием рождественского оркестра, — Двойник с каким-то равнодушием думал: «Весь этот феерический блеск, вся эта пышность, долгая праздничная вакханалия, доводящая некоторых людей до безумия, всегда были предвестником. грозных и трагических событий для общества, не говоря уже об отдельных судьбах. Кто-то обязательно потеряет голову от любовного напитка, кто-то попадет в крепкие сети интриг, кто-то потеряет честь и достоинство, кто-то погрязнет в долгах, кто-то провалится в липкую трясину недоверия и опалы».

Мысли его прервались возникшим легким шумом в зале: это появился Гришка Распутин в окружении целой свиты. Он гулял в соседнем, отведенном только для него зале.

— И чего в нем матушка царица Александра Федоровна нашла? — удивленно вопрошала чуть хмельная брюнетка за соседним столиком. — И не джентльмен, и не рыцарь. А форменный мужик деревенский, как по обличию, так и по содержанию. Чудеса, да и только.

Другая, подруга ее, медовым голосом тихо молвила:

— Кому что, Анжелочка. Говорят, он могучий мужчина, как бешеный критский бык.

— О! Это интересно, — живо отозвалась брюнетка, загадочно поглядывая на своего кавалера — гвардейского офицера. — Гераклы, совершающие амурные подвиги, во все времена кого-нибудь интересовали.

— Мой знакомый жандармский ротмистр говорит, что к нему выстроилась приличная очередь из высокопоставленных особ женского пола, — поддержал разговор офицер. — Хотят, чтобы святой старец был их духовником…

— Или любовником, — ляпнул грубым голосом пехотный офицер и захохотал.

Брюнетка поджала недовольно губы и проронила:

— Ах, Николя, это детали.

— Вот именно, — поддержал ее гвардеец. — Действительно, свои духовные наставления Григорий Ефимович проводит в постели. Так утверждает знакомый ротмистр.

— Говорят, святой старец обладает сильным, просто шаманским гипнозом, и эти, как их, психофизиологические моционы имеют весьма целительные последствия, — тем же сладким голоском молвила брюнетка, томно закатив глаза.

— Очень целительны, — ехидно подхватил пехотинец. — Одним словом, не сношаются, а лечатся.

— Ну, Николя, как грубо, — притворно проронила брюнетка. — Ведь к нему на прием, говорят, приходят и великие княгини, члены императорской фамилии. — И, обратившись к гвардейскому офицеру. — Не так ли?

Тот утвердительно кивнул:

— Да. Но они все-таки в очереди не стоят. — Гвардеец воровато посмотрел по сторонам и тихо сказал: — А императрицу лечить сам ездит. В мои дежурства в Царском Селе они уединялись в опочивальне. И не раз.

Брюнетка кокетливо погрозила пальцем.

— Не думайте плохо. Он лишь духовно наставлял.

— Угу. Лишь духовные рога наставлял, — буркнул пехотный офицер. — Вернее, козликовые рога. Маленькие. Аккуратненькие. Но рога. Их не видно через корону. Они только пальцами прощупываются у нашего помазанника божьего.

— Господа!.. Господа!.. — тихонечко заговорила брюнетка. — Ведь за такие слова!.. Надо, напротив, воспевать, хвалить августейших особ… Они это любят. К тому же польза может выйти…

Гвардейский офицер скривил губы и заявил, что из всех мастей льстецов самые мерзкие, самые продажные те, что в корыстных целях восхваляют своих начальников, имеющих психологию средневековых феодалов. Ибо, как известно, в большой политике искренней любви не бывает. И вообще, один из самых верных показателей двоедушия человека — это лесть, ведь ее обычно расточают не от избытка любви, а из корысти. Таким образом, растлевающий цвет лести произрастает на ядовитой почве корысти, которую большинство людей относят к человеческим порокам.

«Витиевато, но в общем-то верно говорит этот гвардеец»,— подумал Двойник.

— Ну и что? Что из этого? — задиристо произнес пехотный офицер.

— Вот именно, что? — наигранно, с кокетством вторила ему брюнетка.

Офицер гвардии привстал и с чувством собственного достоинства произнес:

— Политический деятель, правитель допускает или поощряет собственное восхваление ровно настолько, насколько у него не хватает государственной мудрости, здравого смысла и общей культуры при управлении страной. Таким образом закон восполнения вакуума (в данном случае умственного) действует и в сфере политики. — Оратор не спеша поднял бокал с шампанским и громко заключил. — Так зачем же я буду принижать сомнительной похвалой государя императора, как будто пытаясь что-то восполнить, когда его величество в этом абсолютно не нуждается, ибо и так велик, велик как наша Российская империя!

— Браво! Андрэ! Браво! — захлопала в ладоши Анжела.

— За здравие государя императора! — взревел, как медведь пехотный офицер. Он вдруг выскочил из-за стола, вышел в центр зала и рявкнул. — Оркестр! Гимн! Гимн! «Боже царя храни»!

Его поддержали со всех концов зала. Оркестр заиграл государственный гимн. Все встали и запели вразнобой.

Потом в зале кричали: «Ура!», «С Новым годом». Перезвон бокалов, будто миниатюрных праздничных колоколов, тосты, славящие женщин, гвардию, любовь и бог знает еще что, музыка, нежные прикосновения, многообещающие взгляды прелестных дам, изысканные приятные слова и тонкая лесть, кружащая головы, ослепительные улыбки и сдержанный, но проникающий в сердце женский смех, благородство кавалеров и женская отзывчивость, подогретая солнечными напитками — шампанским и виноградными винами, доставленными из самого Парижа, — все это создавало возвышенную, неповторимо радостную атмосферу, от которой Перинову-Хагену хотелось парить на крыльях по всему залу, по всей «Астории», по всему Петербургу, освещенному праздничными иллюминациями, фейерверком разноцветных ракет и красочных огненных бутонов. «Вот она, вершина человеческой радости, настоящего счастья»,— подумал Двойник. И он представил, будто находится в фатерлянде — на празднике, устроенном в его честь.

Кайзеровский агент все чаще ловил себя на мысли, что настолько врос в Россию, что эта страна стала ему нравиться, и порой создавалось впечатление: он не во враждебной среде, полной опасности, а у себя в Германии, в привычной домашней обстановке. Двойник знал, что эта забывчивость чревата провалом, но, с другой стороны, это помогало быть естественным в поведении, то есть освободиться от железного обруча напряжения, сдавливающего голову, свободу мышления, трезвого анализа ситуации. Он знал, что опытные агенты оступаются чаще всего не на гололедице сложнейших ситуаций, а на пустяках, на случайных, как говорится, банановых корках, как, например, получилось у него с дворником-осведомителем.

Сказочные рождественские праздники, Новый год, ресторан «Астория» — все это, канув в небытие, превратилось в прекрасный сон. И больше, судя по всему, никогда не повторится. Через какие-то полгода все эти прекрасные события унеслись за тридевять земель, за бесконечный, реально не досягаемый сознанием отрезок времени, будто все это произошло на другой планете. И вот теперь, к великому своему сожалению, он, Хаген, считавшийся восходящей звездой германского разведывательного небосвода, упал оттуда в июле четырнадцатого года и сгорел, как метеорит, — правда, не совсем. Так он и оказался в Казани, где вероятность повстречать Своих петербургских знакомых была ничтожно мала, как мала и вероятность нового взлета на прежнюю орбиту сладкой жизни, не говоря уж о прежней славе.

Здесь, в Казанской губернии, был он вроде шестерки — так называют в уголовном мире самых ничтожных мелких людишек в преступной иерархии. Глупый провал, усугубленный еще тем, что не выполнил в общем-то не трудное задание своего шефа Свифта, отчего, как утверждал резидент, по его, Двойника, вине погиб тогда связник, а сам Свифт был ранен и едва сумел скрыться, — низвел кайзеровского агента Хагена до заурядного шпиона со скверной репутацией. Двойник знал, что в разведках мира, а германская не была исключением, как только нелегальный агент навлекал на себя малейшее подозрение в неблагонадежности, — тотчас попадал под плотную опеку соглядатаев до тех пор, пока он не докажет, что какая-то неудача, связанная с ним, была лишь случайностью либо произошла не по злому умыслу. И если ему не удастся избавиться от черного ворона подозрения, витавшего над ним, то вскоре настоящий ворон прилетит клевать его глаза из мертвой головы. Но Хаген был уверен, что все обойдется для него хорошо.

По прибытии в Казань Двойник явился на Евангелистскую площадь, где находился фирменный магазин по продаже швейных машинок «Зингер». Глава магазина Иохим Тенцер не мешкая заявил:

— Будете представлять нашу фирму, наш магазин в Чи́стополе. Это будет ваша официальная крыша. Но основная работа в Казани. — Он положил перед Двойником листок папиросной бумаги. — Здесь инструкции по связи.

Прибывший агент прекрасно знал, что фирма «Зингер», процветавшая в России не один десяток лет продажей швейных машинок, была лишь ширмой разветвленнейшей германской агентурной сети, занимавшейся сбором военной, политической и экономической информации. Компания «Зингер» продавала населению высококачественную продукцию в долгосрочный кредит, и поэтому швейные машинки пользовались большим спросом у населения во всех концах огромной Российской империи. И это давало возможность германской разведке проникать в самые глухие уголки страны. Но компания «Зингер» несла при этом убытки, потому как машинки продавались по дешевке. Убытки фирмы компенсировал Германский генеральный штаб из фонда разведки.

С началом первой мировой войны руководство этой фирмы быстренько объявило о своей принадлежности Соединенным Штатам Америки. Но то был такой финт, который мог претендовать разве на дырявый фиговый листок, но не на солидную ширму, а посему этот ход нисколько не оттянул время смертельного удара русской военной контрразведки по этой конторе. Чувствуя собственную уязвимость после начала войны, заведующий магазином Тенцер предупредил Двойника:

— Если, паче чаяния, контрразведка прихлопнет нашу контору — будешь подчиняться Черной вдове. — Еле слышно говоривший Тенцер перешел на шепот. — Это наша хозяйка здесь. Черная вдова шутить не любит, тем более не прощает малейшего невыполнения ее приказа. Словом, нрав у нее крутой. Имейте это в виду.

Двойник раскрыл было уже рот, чтоб спросить его: резидент мужчина или женщина? Но вовремя спохватился: не принято в таких случаях задавать вопросы. «Если надо — сам скажет. А то подумает еще бог знает что. И так на подозрении. Ну да, потому и не раскрывает шефа, что не очень-то доверяют, — смекнул он. — Ну да ладно, переживу. Видимо, все же опасаются не за благонадежность, а за очередной ляп, который может принести на черных крыльях погибель им, не говоря уже обо мне».

«…Крутой нрав у шефа… — мысленно повторил он слова завмага. — Это в нашем деле равноценно тому, как жить в одной комнате с питоном — не знаешь, в какую минуту он тебя обовьет смертельными кольцами, чтобы проглотить. Видимо, не случайно у него и кличка живоглотистого паука». И Двойнику стало не по себе. Он нутром почуял — главная опасность для него не русская контрразведка, а Черная вдова. И ему стало невыносимо жутко. Но когда агент оказался в уездном городишке на Каме, это состояние несколько притупилось. Вместо животного страха стали вползать в него гадкими навозными червяками тоска и дикая депрессия, от которых тошнило. Конечно, слишком был разительный контраст между столицей империи Петербургом и уездным заштатным Чистополем.

Вот и не верь в судьбу-злодейку, размышлял он все чаще. Она всегда особенно зорко следит за тем, чтобы соблюдалось вселенское равновесие: за белокрылым взлетом посылает на черных, мерзких, как у летучей мыши, перепонках падение; за светлой радостью — темную печаль и горе; за ангелом — сатану ненависти, рождающегося в страшной тьме переживаний, или подпустит отвратную холодную жабу равнодушия. Что только эта судьба, словно пьяная сумасбродная, всесильная повелительница, не вытворяет с людьми!

Эта мысль о судьбе как тупая пила кромсала его самолюбие. А внутренний голос настойчиво говорил ему: «А все-таки судьба — это картина человеческой жизни, которую пишут его ум и характер в рамках случайностей. Вот так-то, миленький Герхард. И пеняй в основном на свой ум и характер. И места во всей этой истории господину случаю почти не остается».

Глава II

Вскоре после начала войны Двойнику поступил от Тендера приказ: дать исчерпывающую информацию о чи́стопольской школе прапорщиков, вплоть до поименного списка руководства. В дальнейшем предписывалось сосредоточить основное внимание на сборе сведений военного характера и на определении объектов, на которых следует провести диверсионные акции. Кайзеровский агент был готов выпрыгнуть из штанов от усердия при выполнении приказов, лишь бы исправить худое мнение о себе грозного начальства. Частенько ему давали поручения подобного рода и по военным объектам в Казани. Все шло своим чередом. Но однажды к нему в Чистополь нежданно-негаданно явился сам Тенцер и раздраженно поведал, что Петроградская военная контрразведка порешила прихлопнуть компанию «Зингер», обвинив ее в шпионаже в пользу Германии.

— Не сегодня завтра контрразведка Казанского военного округа проведет эту акцию здесь, — продолжал скороговоркой Тенцер. — Уже поступил приказ из Петербурга.

Двойник понял: в штабе военного округа у Тенцера есть свой человек.

— Документы о сотрудниках моего магазина я уничтожил. Так что когда нагрянут архангелы из контрразведки, — он посмотрел на часы, — хотя уже нагрянули ко мне на Евангелистскую, то там, кроме кота Маркиза, никакой другой живности не обнаружат. Не говоря уже о документах. Потому предупредите агентов, чтоб больше носа не казали в наш бывший магазин. И в первую очередь начните с Выкидника. Он, кажется, обслуживает, вернее обслуживал, такие крупные села в уезде, как Каргали, Чалэбаши, Шахмай…

— О! У вас отличная память, — польстил шефу Двойник. — Даже трудные татарские названия помните. Надо же…

Тендер, уже успокоившись, снисходительно усмехнулся:

— Работать всерьез у противника и не знать местного национального языка — это нонсенс. Шансов выжить, не говоря уже о победе, больше у того, кто может найти общий язык в любом национальном уголке. Не знающий язык — это чужак, можно сказать, с порога, с калитки и даже с границы села. Не зря же Маркс (сразу оговорюсь, что я не разделяю его учения) подчеркивал: «Kentnis eine fremdesprache ist eine Vaffe im Kemfe des leibens».[114]

И прежде чем ехать сюда, я изучил, кроме русского, татарский язык. Благодаря ему я свой человек у башкир, у них с татарами общий язык. Я хорошо понимаю и многие другие тюркские языки: казахский, узбекский, азербайджанский, балкарский, киргизский и так далее. Я уже не говорю, насколько быстрее могу собрать нужную информацию в сравнении с тем, кто ни бе ни ме в местном языке.

Бывший завмаг вытащил из брючного кармана пистолет, достал из ствола обрывок папиросной бумаги, положил на стол и прикрыл ладонью.

— Начальники, которые не знают местного языка, естественно, отдаляются от населения. Незнание национальной культуры, традиций восполняется высокомерием и презрением. И это презрение, пренебрежение к местному люду передается не только подчиненным, но и их челяди, разным прихлебателям. А от них подрастающему поколению. Вот и образуется глубочайший ров между народами. И это отчуждение мы должны использовать. Пока курится хоть слабый дымок шовинистического высокомерия, будет полыхать и огонь национального самосохранения, самозащиты местного населения. А это значит, что первые будут обвинять вторых в национализме, хотя и провоцируют его сами, а вторые будут винить первых в шовинизме. Обе стороны недовольны друг другом. Вот на этом-то стыке, на этом болевом шве, который и знаменует взаимоотношения между нациями, и надо процветать, как на неисчерпаемо благодатной почве. Всегда можно найти поддержку. А эти противоречия пустили глубокие корни во всех областях, даже в исторической науке. Вон что пишет профессор Ключевский — а ведь это образованный человек и вроде не лишенный общей культуры — в своих сочинениях по истории, когда касается малых народов: они-де туземцы. Туда, в эту темную туземную яму сваливает, как мусор, и народы с древней культурой, в том числе и финнов. Вот вам образчик стереотипа мышления, порожденный высокомерием, чувством превосходства, которое ему вдолбили, еще когда он ползал на четвереньках. Можно представить, как въелась в поры интеллигенции грязь высокомерия и шовинизма. А что уж говорить о мещанах и обывателях, которые свою серость, тупость, ничтожество и неудачливость компенсируют (а другим-то нечем) высокомерием, чванством перед другими народами. Для них, как, впрочем, и для большинства интеллигенции, высокомерие — единственное, пожалуй, средство, чтобы почувствовать себя еще значимым человеком в обществе, — словом, личностью. Именно в этом некоторые находят для себя целительное средство, лекарство, что ли, от моральной болезни, ничтожного существования. Видят в этом последний сучок, за который еще есть шанс зацепиться, утешая себя, что есть нацмены, которые все хуже его или которым еще хуже, чем ему.

Иначе говоря, народ, впитавший с молоком матери чувство превосходства над другими народами, пожинает на ниве межнациональных отношений только один урожай — ненависть со стороны тех, над кем он возвышается как феодал над вассалом, и искреннее презрение тех народов, которые не входят в это государственное «содружество».

— Для нас, разведчиков, — продолжал Иохим Тенцер, — все межнациональные раздоры — сущий клад. И в ближайшие годы в этой сфере не шелохнется ни одна травинка-былинка к улучшению, к уменьшению раздоров. Ведь вся история России написана с позиции великорусского шовинизма, с позиции этой колониальной империи, и истоки малых народов извращены, перекручены, как грязные половые тряпки, которыми отмывается темный, кровавый фасад здания царского государства. И ее, эту шовинистическую историю, впитали, как губка, здравствующие поколения, которые не сойдут с исторической сцены еще не одно десятилетие и после того, как объективно перепишут всю историю Российского государства. А когда еще это будет?! — Тенцер махнул рукой и ухмыльнулся. — Скорее всего тогда, когда собаки — закаркают, а вороны — залают. Так что благодатной обстановки для работы на наш век хватит. — Он встал и подал бумажку своему собеседнику: — Это новый шифр. Им будете сообщать сведения в Казань, на Дальне-Архангельскую, 17. Работайте под именем Михаила Тряпкина. Документы у вас исправные. Сам черт не подкопается. Концы твои от моего магазина я отрубил напрочь. Так что действуй спокойно, расторопно и обдуманно.

Двойник закурил, сел у окна и взглянул на улицу. Солнце уже закатилось за край земли, и горизонт на западе побагровел, точно вобрал в себя разом всю дневную жару. На самом дне неба стелились, как розовые полупрозрачные накидки с неровной бахромой, перистые облака. А значительно ниже их нависли над Камой пепельно-косматые дымки, которые вдали у леса сливались в пышные облака. Они, как тучи грязной ваты, все больше расстилались в пространстве, плотно прикрывая землю от светящейся блеклым светом выси. Быстро вечерело.

Хозяин дома зажег трехлинейную керосиновую лампу, и мрак, незаметно заполнивший было все помещение, отступил. Но свет был зыбким, и мрак быстро начинал гнездиться по углам, навевая тоску.

Тенцер подошел к столу и склонился над лампой, прикуривая папиросу. Свет теперь падал на его лицо снизу, и Двойнику показалось, что он мгновенно постарел: так исказилась его физиономия, когда, как на негативе, выступили все складки, морщины, набухшие вены на лбу и шее, тяжелые набухшие веки, выпуклые, плотно сжатые губы, тени под глазами. И Тряпкину вдруг подумалось: монстр он или Черная вдова? От этой мысли Двойник съежился. Кто бы он ни был — надо точно исполнять все его приказы. Вроде доволен пока мной. А там видно будет.

Тенцер присел на венский скрипучий стул и сказал, переходя на «ты»:

— Ты мужик молодой и смышленый. Потому с тобой и делюсь с мыслями. То, что ты зарвался в Петербурге, — это ясно. Но ты сам себя и наказал. Большего наказания и не придумаешь. В общем, сделай для себя выводы, чтоб все это не повторилось. Понял?

Двойник утвердительно кивнул.

— Постарайся выучить татарский, — посоветовал Тенцер. — Тебе тут долго работать. — И, не ожидая ответа, тихо произнес: — Связь с Черной вдовой будешь держать только через Выкидника. Короче, все через него. Человек он проверенный. Его рекомендует центр.

Двойник молча слушал, внешне не проявляя никаких эмоций.

— В случае провала связника… или сам начнешь тонуть, греби к Казани. Каждое воскресенье, вторник и четверг в восемь утра будь на Воскресенской, у входа в духовную семинарию. Вид у тебя — красивого богомаза. Подходящий. Не будешь выделяться из толпы семинаристов. Ждать ровно десять минут. Если никто не подойдет — уходишь через подъезд дома № 5. Он проходной. Спустишься по лестнице вниз во двор. А оттуда — прямоходом на другую улицу через арку кирпичного двухэтажного дома. Там, кстати, один выход. Только по этому маршруту уходишь. Понял?

Двойник понял одно: тот, кто должен к нему подойти, — живет напротив духовной семинарии либо там работает, время его предстоящего ожидания — это время наблюдения за ним. Вернее за обстановкой: нет ли у него «хвоста». И вряд ли кто к нему будет подходить у места явки. Связник подойдет к нему где-нибудь во дворе. Он уже по опыту знал: как только агенту определяют маршрут следования к месту встречи либо обратно — именно по пути следования и отлавливают связники. «И когда хотят прикончить — тоже частенько определяют путь-дорожку к месту встречи, вернее в преисподнюю»,— неприятно мелькнула мысль у него. И он съежился. Чтобы не показать свое состояние, задал несуразный вопрос:

— Этот двор, куда надо спуститься, он что — ниже Воскресенской улицы?

По лицу шефа пробежало нечто вроде улыбки:

— Разумеется. Улица Воскресенская проходит по вершине вала. И дома возведены на откосе. Первый этаж улицы — это второй этаж во двор. — Тенцер внимательно посмотрел в глаза собеседнику, будто офтальмолог, выискивающий у пациента болезнь, и продолжил. — Как и в других домах, подъезд имеет деревянную дверь. Она никогда не запирается. Правда, вечером подъезд не освещается, и приходится идти на ощупь.

— А подъезд не с переходом, не кривой, как серп?

Шефу было не очень понятно, зачем это Двойник расспрашивает его о таких несущественных деталях. Потом, кажется, сообразил: хочет ночью проведать это место.

Двойнику, пока он вел этот разговор, пришла в голову идея: «Если шеф знает все детали, которые может заметить лишь человек, не раз побывавший там, то это значит — Тенцер сам определил место встречи, а не повторяет чьи-то слова приказа о нашей встрече». А раз так — то, по всей вероятности, тем связником в Казани (на случай провала Выкидника) он и будет. А если это будет его нынешний собеседник, то он ему все толком и, главное, спокойно расскажет, ответит на все вопросы. А если будет раздражаться, как раздражаются от надоедливой мухи, — то вытекает альтернативный вывод, лежащий в разных плоскостях логики: либо на связь придет кто-то другой, либо… там, в подъезде, попытаются его прикончить.

Но Тенцер и не думал серчать. Он с какой-то школьной старательностью отвечал на вопросы, что сам подъезд дома переходов не имеет. Но когда пройдешь подъезд, то выходишь на металлическую площадку, нависающую над двором. С площадки надо поворачивать направо, входить в небольшой коридор и по винтовой лестнице, что находится внутри дома, сходить вниз. И единственный выход выводит тебя во двор. Ну а там и полузрячему старику видна через арку улица, которая делает крутой изгиб в разные стороны. Ну и лети по ней, куда душа позовет.

«Лучшего места ухайдакать человека вряд ли найдешь, — снова кольнула агента навязчивая мысль. — И если позовут на эту явку после какой-нибудь осечки, знай, миленький Герхард, значит, пойдешь добровольно, как баран, под нож. Это надо хорошенько запомнить, чтобы не сделать в горячке опасности механическое телодвижение в сторону этой бойни. Вот ведь как бывает, порой преследуешь, как охотник, какого-нибудь кабанчика, а неожиданно натыкаешься на большого борова, — оживился Двойник. — А на первый взгляд ненужные детали проходника на Воскресенской натолкнули на дельный вывод. Вроде как помогли обнаружить капкан, вернее эшафот».

Предохранительная заготовка, которая в тот вечер крепко осела в голове кайзеровского агента, однажды ночью пригодилась ему. А было это уже в начале осени семнадцатого года, когда он потерпел фиаско с вербовкой начальника чистопольской школы прапорщиков полковника Кузнецова. Сама по себе эта должность, которую занимал этот офицер, значила для германской разведки немного. Но дело в том, что Кузнецова буквально накануне вербовки назначили на солидную должность в Казанский военный округ. И еще не успел появиться приказ о назначении, вернее не успели его довести до сведения самого полковника, как к назначенцу явился Двойник «с гнусным предложением» (по выражению Кузнецова). Одним словом, пришлось агенту заметать следы, тем более что начальник школы успел сообщить о попытке вербовки его начальнику контрразведки Казанского военного округа полковнику Кузьмину.

А следы замел он тем, что наехал на полковника Кузнецова тяжелым тарантасом, на котором восседала разгульная пьяная компания, и — концы в воду. Да еще постарался свалить вину за смерть офицера на одного деревенского паренька (будущего чекиста Измайлова). Тогда, после этой истории, он получил письмо: явиться в Казань на Воскресенскую. В Казань агент явился, на явку не пошел, послал вместо себя одного дельца, с которым познакомился в ресторане. По росту, по конституции этот тип походил на него. Ничего не подозревавшему мужчине он назначил встречу в восемь утра у входа в духовную семинарию. Мужику пообещал принести интересовавший того товар. Двойник предупредил, что если, паче чаяния, задержится на работе, то пусть он топает проходником к нему домой. Сказал, что его квартира расположена над аркой, на втором этаже, куда можно попасть прямо со двора по внешней лестнице, по антресолям. Там пусть его немного и подождет.

Сам Двойник, удостоверившись, что фарцовщик уже торчит у семинарии, нырнул в ближайший переулок, вышел на Черноозерскую улицу, повернул налево и оказался у старого кирпичного дома с аркой, куда и должен был прийти его клиент.

Двойник осмотрелся по сторонам, прижался к стене и снял предохранитель пистолета.

«Если этого фарцовщика сейчас шлепнут, — думал он, — то, значит, — Черная вдова (его шеф) и Тенцер, бывший завмаг компании „Зингер“, — не одно и то же лицо. Ведь его видели живым только Тенцер и Выкидник». Но Двойник сразу же отбросил эту мысль. «С чего это ты, мальчик, так решил? — спросил его внутренний голос. — Исполнять-то акцию (если вообще это произойдет) будет кто-то другой. Сам резидент не будет рисковать. Это уж…»

Испуганный, истошный женский визг донесся со двора.

— Убили!! Убили человека!! Варвары!! Звери!..

Двойник вытащил пистолет. Сейчас должен появиться убийца. Побежит через арку — решил он. «Тут я его, черного ворона, и подстрелю», — подумал Тряпкин. Но со двора никто не появлялся. Он выглянул из-за угла. В глубине двора у стены, прямо под переходом, нависавшим как балкон над землей на высоте второго этажа, лежал, широко раскинув руки, его знакомый.

У агента гулко застучало сердце. По виску заструился пот. Ведь до этой минуты он тешил себя, надеялся, что его не будут убирать. «На мне решили обрубить концы, чтоб за них не ухватилась контрразведка. Словом, Черная вдова решил съесть меня, — подумал Двойник. — Интересно, он заподозрил меня в предательстве или как засветившегося болвана, который, не желая того, притащит на своем хвосте цепких, как репейники, филеров». И Двойник только теперь понял, что самое страшное для разведчика, жившего в чужой стране, — это не опасность провала и даже не смерть в перестрелке с контрразведкой, а смертный приговор своих же, вчерашних товарищей, соратников. И особенно кажется чудовищным смертный приговор своих не за предательство разведчика, а за то, что «засветился», иначе говоря, за большой риск провала лазутчика в сравнении с его соратниками по агентурной сети.

Двойник лихорадочно соображал: куда подевался тот, кто должен был убить именно его? Неужели он преспокойненько наблюдает теперь из окна? А может быть, шмыгнул через подъезд на Воскресенскую?

Постояв еще с минуту, Тряпкин, прижимаясь к стене дома, осторожно двинулся назад по своему прежнему маршруту на Воскресенскую. Через двор, по кратчайшему пути он решился идти. Ведь не было гарантии, что убийца скрылся, а не стоит там, «сочувствуя» мертвецу.

Двойник, пугливо озираясь по сторонам и крепко сжимая в кармане рукоятку пистолета, поспешил тем же окольным путем на Воскресенскую. Но на этой центральной улице мельтешили только семинаристы, издалека похожие друг на друга, как игроки одной команды. Из соседнего дома от угла, за которым он притаился, вышел не спеша мужчина и направился в его сторону. Кайзеровскому агенту показалось, что он где-то видел этого человека. Но где? «Где? — лихорадочно вспоминал Двойник, прячась за афишную тумбу. — Где видел этого типа?» Он вдруг понял, что от того, вспомнит это лицо или не вспомнит, при каких обстоятельствах видел его, — зависит многое, если не все. Во всяком случае, прояснится многое.

На почтительном расстоянии он двинулся за незнакомцем. Тот дошел до угла Петропавловской улицы, остановил проезжавший тарантас и был, как говорится, таков. Тряпкин поискал было извозчика, чтобы отправиться за ним, но ему не повезло. Но ничего, утешал он себя, вспомню. Обязательно вспомню. Во всяком случае, этого субъекта хорошо запомнил. А это уже немало.

Тряпкин вспомнил того типа лишь к вечеру следующего дня. Толчок мысли дала татуировка на руке с узловатыми пальцами мужчины. Они-то ему и запомнились в одной грандиозной потасовке, в которой он, Тряпкин, оказался. Эти руки, недюжинной силы, хватали очередную жертву и распластывали на Широкой каменной лестнице. Лестница напомнила и здание, где происходил этот светский скандал, докатившийся до ушей самого царя Николая II.

…Итак, Москва довоенная. Петровский парк. Ресторан «Яр»[115].

Там он остановился в номерах «Яра», на втором этаже, где останавливалась обычно петербургская знать. Ведь совсем рядом от «Яра» находилась летняя резиденция великого князя московского, члена императорской фамилии. Но, пожалуй, не столько привлекала личность самого родственника царя, сколько красота парка, где происходили знаменитые московские санные гонки на фоне сказочного дворца. Интерес к этому месту подогревался прочитанным многими произведением Дюма «Учитель фехтования», где знаменитый француз писал: «Сам Петровский дворец удивляет своей странной архитектурой, которая есть подражание стилю старинных татарских дворцов».

Туда-то, в Петровский парк, и нагрянул Гришка Распутин со своей свитой, где после приема во дворце великого князя посетил ресторан «Яр». Там пел известный на всю Москву цыганский ансамбль. А Гришка обожал их. Хозяева ресторана живо сообразили, кто к ним пожаловал, и разместили «святого старца» и его людей в лучших номерах. А вечером, когда будоражащие сердца цыганские напевы позвали к себе прибывших влиятельных петербургских гостей, Распутин расположился со свитой угодников на почетных местах — антресолях второго этажа, нависавших полукруглыми белыми балконами над главным зеркальномраморным залом, который был забит праздной публикой.

Сам Распутин полулежал в кресле, которое ему поставили услужливые лакеи, и, наслаждаясь, тянул мадеру, лениво поглядывая вниз.

Внизу по залу сухим шелестом прокатывались, как высохшие листья, короткие фразы: «Гришка Распутин пожаловал». — «Распутин на балконе загорает». — «Да ну, не может быть!» — «А кто он?» — «Полюбовник самой царицы». — «Мать честная, во диво-то». — «А ведь немытый деревенский мужик». — «Говорят, эта самая штука в штанах у него — король». — «У него сатанинская мужская сила». — «Да это ж конокрад».

Чуткий, как у дикого зверя, слух «святого старца» улавливал отдельные фразы, благо возвышался он над «грешным низом» не сильно — всего в пяти-шести метрах. Когда донеслись до его ушей слова насчет конокрада, приступ дикой злобы охватил его. Незримые путы вялости в теле после вчерашней попойки и полового буйства со своим великосветским гаремом мгновенно спали.

— Что ты, пес шелудивый, мельтешишь перед глазами! — прохрипел старец и пихнул официанта ногой в живот.

Тот потерял равновесие и, падая, нечаянно смахнул со стола бутылки с портвейном. Одна посудина, описав дугу, полетела вниз. Хлопок и звон разбитого стекла вызвал под антресолями шум и возмущение.

— Господа! — вскричал снизу жандармский офицер, белоснежный китель которого был забрызган вином. — Я требую виновного немедленно дать объяснение сего хамского поступка и ответствовать!

Но никто объяснения жандарму давать не собирался, а тем более «ответствовать». И тот, задрав аккуратную бороду кверху, тщетно ждал извинений от старца. Распутин лишь презрительно глянул вниз и вяло махнул рукой: дескать, не зуди, как комар, в ухо, сгинь.

Офицер, не удовлетворенный жестом Распутина, повторил свое требование.

Тут нашлись люди, которые желали стукнуть их лбами, подзуживая жандарма. А сидевший у зеркальной стены мужчина во фраке громко произнес в притихшем зале:

— Быдло же не умеет извиняться, тем более конокрад Распутин!

Распутин побагровел, белки глаз налились сероватой желчью. Он встал и злобно обвел взглядом весь зал:

— Хто это прохрюкал?! Ты, свиное рыло?! — И, схватив непочатую бутылку, швырнул ее в мужчину во фраке. Бутылка угодила в громадное, от пола до потолка, зеркало, которое низверглось на пол серебристым потоком, издавая неравномерный звон.

Женский визг, крики заметались по залу испуганными птицами.

Гришка распалялся пуще:

— Ты! Харя-задница! — он схватил большую тарелку с салатом и накрыл ею жандармского офицера. — Цыть отсель, таракан!

«Святой старец» хватал со стола все, что попадало под руку, и метал сверху в зал, который, как растревоженный улей, пришел весь в движение и готов был больно ужалить Гришку.

— Григорий Ефимыч! Григорий Ефимыч! Ни к чему это! Не надо! — робко увещевали его дружки. — Ведь эта злобная орда и сейчас сюда прискочит.

Снизу в адрес «святого старца» понеслись разные оскорбительные выражения. Гришка, не долго думая, снял штаны и начал справлять нужду прямо на толпу.

Визг, хохот, крики, оскорбления, угрозы витали по залу. «Святой старец», заметив, что один из офицеров вытащил из кобуры револьвер, погрозил тому пальцем, не прерывая своего постыдного акта:

— Не замай! Бес окаянный! Я ж святой! А это — божья роса, а не моча. Каженный из вас должен окропитца, как в божьем храме.

На удивление всем, офицер послушно убрал оружие и стал смотреть как завороженный на «старца». Но «окропляться», а тем более «причащаться» добровольно никто не стал. А те, кого «святой старец» успел «окропить», понюхав свою одежду, поспешили замывать платья. И пока Распутин справлял свою естественную нужду в неестественных условиях, он громко, будто горластый поп с высокого амвона, читал молитву.

А в зале творился ералаш: одни громко возмущались, другие неслись к выходу, третьи плясали под возбуждающую цыганскую мелодию, словно ничего особенного не происходило, четвертые рвались по лестнице на второй этаж, чтоб выразить свою «признательность» Распутину, сжимая в руках бутылки, кастеты и даже оружие. Но дюжие служивые этого ресторана сдерживали напористую толпу. То заранее позаботился хозяин ресторана, узнав, какой влиятельный, но столь же скандальный гость пожаловал к ним. Служивым подсобляла охрана «святого старца», любезно выделенная министерством внутренних дел империи. Благо, что министр был ставленником Распутина. Последний не боялся и общественного гласа. Ведь специальным циркуляром министра внутренних дел газетам было запрещено писать о похождениях Распутина и даже упоминать о нем. Но этот вакуум, разумеется, обильно восполнялся пересудами, сплетнями, пикантными подробностями, и все это разрасталось с быстротой горного потока.

В тот день в ресторане «Яр» оказался Двойник, который был случайным свидетелем распутинского конфуза. Пожалуй, он один из немногих спокойно взирал на все происходящее, потому как хорошо знал, на что способен «святой старец», да и тяжесть провала давила на психику, делая этот мир серым и тоскливым. Он, как статист, бесстрастно наблюдал за происходящим и тогда, когда волна страстей в ресторане перехлестнула все барьеры приличия и закона, когда завязалась потасовка между сторонниками «святого старца» и его противниками — оскорбленными клиентами ресторана.

Но эта почтенная публика, вернее, потасовка родила невесть откуда мелких жуликов, которые нашаривали в чужих сумочках, оставленных хозяевами на минута без присмотра, в карманах не в меру распалившихся гуляк. Прибывшая вскоре полиция вывела германского агента из равнодушия. Он решил за благо исчезнуть, чтобы не влипнуть случайно в руки стражей порядка.

Тем временем, к удивлению публики, но не Двойника, полицейские чины вместо того, чтобы урезонить распоясавшегося столичного хлыста, стали ограждать его от гнева подвыпившей толпы. Это и понятно: ведь в Российской империи не было выше царской четы, а он — Гришка Распутин — стоял над ними.

(Этот скандал произошел днем. А вечером «старец» снова учинил дебош.)

Двойник вышел в холл, где было полно дерущегося люда, но прошмыгнуть благополучно к выходу было не так-то просто. С лестницы, которая вела на второй этаж, буквально сбрасывали подвыпивших мужчин, рвавшихся на аудиенцию к Гришке, чтобы «засвидетельствовать ему почтение». Особенно усердствовал в защите Распутина дюжий мордастый мужчина с наколкой на руке, от зверских ударов которого скатывались с лестницы как бесчувственные муляжи довольно крепкие молодые люди. А из зала красивый голос цыгана доносил слова песни, будто отражая состояние Двойника:

Ой, да зазноби-ило!.. Ой! Ой! Ой!..

Агент прошмыгнул было к двери, но она неожиданно оказалась запертой. Он догадался: клиенты могли в суматохе разбежаться, не уплатив за стол. Вот хозяева и позаботились. В тот день Двойнику все-таки удалось без приключений выбраться из этого кабака, ведь многие угодили оттуда прямо в полицейский участок.

Московские газеты традиционно промолчали о Распутине. Но событие в ресторане «Яр» докатилось по тайным каналам до самых верхов империи. А толчок этому дал рапорт подполковника московской жандармерии, хотя многочисленные пьяные дебоши и скандалы, которые устраивал «святой старец», тщательно скрывались от царской семьи.

Начальнику корпуса жандармерии Генерал-майору В. Ф. Джунковскому

Ваше Превосходительство!

Довожу до Вашего сведения, что Г. Е. Распутин, будучи в Московском ресторане «Яр», учинил громкий скандал, переросший в громадную потасовку между его людьми, полицией с одной стороны, и отдыхающими — с другой. В результате чего 7 человек получили тяжкие телесные повреждения, из которых один человек скончался в больнице. Легкие телесные повреждения получил и Ваш покорный слуга.

Распутин грозился, что всех отправит в Сибирь на каторгу. Неуважительно отзывался об императрице, которая якобы целует ему руки и ноги, когда они проводят время в кровати. Тем самым он позорит имя августейших особ.

С величайшим уважением и верноподданничеством, Ваш подполковник П. Казимаков.

Шеф жандармов, недооценив силу Распутина, воспользовался предоставленным ему правом непосредственного доклада императору и рассказал ему о пьяном дебоше, учиненном «старцем» в московском ресторане «Яр».

Свалить Распутина он не свалил, но заклятого врага Джунковский в лице всемогущего «старца» заимел. А мстительная и злобная императрица не замедлила ответить шефу жандармского корпуса за его заботу о ее чести и достоинстве тем, что тот получит нагоняй и попадет в опалу за использование «непроверенных сведений». Разумеется, он не мог спорить с ее безапелляционным заявлением, и ему оставалось лишь согласиться с царицей, а подполковника Казимакова — особо доверенного ему офицера — пришлось принести в жертву: его отправили с понижением в чине и должности в жандармское управление Казанской губернии.

Шеф жандармов Джунковский последнее время чувствовал, что гидра придворных интриг все больше и больше обвивала его. Он знал, на него лил грязь престарелый министр двора Фредерикс, который брал под защиту всех, кто хотя бы симпатизировал Германии. И зерна жалоб падали на благодатную почву, взрыхляемую самой царицей Российской Империи Алисой Гессенской — Александрой Федоровной. Яд злобной желчи у нее копился быстро и вот-вот мог выплеснуться на Джунковского смертельной кислотой. Шеф жандармов чувствовал это кожей, отчетливо понимая: в дуэли со своими недругами последний выстрел — за ними. А ведь он все делал, чтобы не плодить врагов, тем более всесильных. Шеф жандармов не проявлял абсолютно никакой активности: напротив, как ленивец на дереве, был крайне медлителен и дремал на ходу, когда ему на стол попадали неопровержимые доказательства шпионской деятельности того или иного чиновника в пользу кайзера Вильгельма. Таких дел только за год скопилось на целый стальной сейф, который был сделан под книжную полку с золочеными корешками книг. Придворная камарилья подыгрывала министру Фредериксу, зная, что тот на дух не выносит генерала Джунковского, ругала его за глаза и чуть ли не площадной бранью. А ему, генералу, доносили об этом его тайные осведомители. «Уж если они ненавидят меня за полную бездеятельность, так что же они, подлецы, делали бы, если бы я действовал как полагается? — каждый раз спрашивал себя обер-жандарм. — Почему такая немилость и злоба?» Он только позднее поймет, что, заняв пост главы охранки, инстинктивно вызывает у одних — зависть, у других — страх, липкий, как вар, у третьих — желание подложить свинью, многие распускали слухи о его некомпетентности. Жизнь-то ого-го какая сложная штука. А если высокий чиновник будет с подмоченной репутацией — легче мелкоте выкрутиться. Ведь у многих рыльце в пушку. При дворе многие пытались поставить Джунковского в зависимость от себя. Для этого годились любые средства. Самый ходовой прием, как и во всяком нравственно падшем обществе, вырыть яму другому. Дубину поднимали над головой жертвы, и за то, что не оглушат, человек становился даже как бы обязан подлецу, будто тот сделал ему доброе дело.

Конечно, Джунковского назначал сам император, но он-то знал, что если про кого-то начнут распускать сплетни и зудеть разные гадости, то песенка любого чиновника кончается быстро. И шеф жандармов ждал, ждал известия об отставке. К сожалению, он недооценил влияния на царя Гришки Распутина. Нужно было его приласкать, усладить звоном золотых монет, тем более что Гришка как прорва глотал любую денежную наживку. А он пренебрег им, полагая, что его кресло сродни царскому, лишь с той разницей, что Николай Второй мнимый помазанник божий, а он, Джунковский, реальный помазанник царя, опирающийся на всю тайную, сатанинскую мощь империи. Это его убаюкало. А отсюда толстокожесть, высокомерное пренебрежение к просьбам незнатных людей, которых не было в числе толкавшихся тесной толпой с алчными, горящими, как у шакалов, глазами вокруг трона. И Распутин ответил обер-жандарму тем же, когда под генералом от тяжести неприятностей затрещало кресло и он обратился было к нему за поддержкой. Короче, роли поменялись. Теперь подходы к царскому фавориту искал уже обер-жандарм, то и дело посылая ему праздничные подарки. Но Распутин, как ожиревший ленивый кот, не то что ни разу благодарно не промурлыкал, но даже приветливо хвостом не вильнул. Это оскорбило жандарма. Он унижался! Да перед кем? Перед деревенским конокрадом! И генерал затаил злобу: стал ждать подходящего случая, чтоб свалить Гришку с незримого, но высокого трона «святости» и сбросить к подножию пирамиды власти. Потому каждый шаг блудного «старца» чуть ли не обнюхивался жандармскими ищейками. И когда Распутин очередной раз громко оскандалился — решил его крепко хрястнуть, чтоб знал свое холопское место.

Шеф жандармов мысленно прикинул — что это ему даст, какой навар он получит. Голову кружила мысль, что он будет связан с царской семьей тайной нитью интимной информации! А он, Джунковский, доверительно преподнесет государю пикантные сведения о жизни его обожаемой супруги и предостережет от опасности разрушения Распутиным ореола божественности августейшей Александры Федоровны, да и самого государя императора.

Генерал понимал, что самый неприятный осадок у правителей оставляет не громада бед, неожиданно свалившихся на государство, а известие о личных, семейных неприятностях, касающихся их самих. Шеф жандармов, как жнец, рассчитывал нажать как можно больше зерен пользы для себя, чем плевел недовольства монаршей четы. Мечтал о признательности государя, надеялся на благодарность. Страстное желание затуманило голову жандарма, и он забыл, что своим подданным цари нигде и никогда не бывают должниками. Все всегда обязаны царям. Не оценил Джунковский и личных связей «святого старца» с императорской семьей. Полагал, что диктат его жандармской власти сильнее распутинских связей.

Надо полагать, еще на заре человечества, когда возникло первое государство, наверное, люди стали задаваться сакраментальным вопросом — что сильнее: диктат власти или диктат личных связей? Диктат власти может ослабляться или усиливаться личными связями в отношении конкретного лица или целой группы людей. А иногда диктат власти может быть вовсе нейтрализован диктатом личных связей. И жалящее острие власти поворачивается порой, как дышло, совершенно в другую от виновного сторону.

Диктат личных связей — это айсберг в тумане, на который могут натолкнуться несведущие и. пойти ко дну. В то время как диктат власти — это высокая скалистая гора, которая всем видна. И время от времени срывающийся с нее камнепад указов и законов можно спокойно пережить.

Таким образом, диктат личных связей опаснее диктата власти, потому как не регламентируется никакими общеизвестными правилами, и к тому же он зачастую невидим. А его сила воздействия и сфера влияния, в отличие от диктата власти, — неограниченна, особенно в нравственной сфере. И если сравнивать в абсолютном смысле диктат личных связей, ее силу в разных обществах, то не трудно заметить: острота диктата личных связей намного мягче, притупленнее против кого он направлен — иначе говоря, в отношении жертвы — в демократических обществах, где царит гласность, чем в деспотических, диктаторских государствах, ибо закон там просыпается только тогда, когда это угодно влиятельным сановникам, и трактуется как им нужно.

Стало быть, то, что не под силу диктату власти, под силу личным отношениям, ибо его питает не затухающий вулкан — личный интерес. И получается парадокс: чем сильнее диктат власти, тем слабее он перед диктатом личных связей. И наоборот, чем демократичнее общество, тем слабее диктат личных связей.

Ну а диктат царской власти был еще могуществен… А значит, диктат связей Распутина был еще более могуществен и стоял выше, чем все законы Российской империи вместе взятые. И когда генерал Джунковский вышел из приемной императрицы Александры Федоровны, ноги его подкашивались, а к вспотевшей спине прилипала рубашка. Царица была в бешенстве и заявила, что он, шеф жандармов, явно ошибся профессией. При сем присутствовавший министр двора Фредерикс ехидно улыбался. Джунковский хорошо знал: этот паук давно плетет сети интриг вокруг него. После разговора у императрицы обер-жандарм решил, что пора критические стрелы монарших особ направить на своих врагов. И когда ему доложили, что под крылышком ненавистного Фредерикса свил гнездо кайзеровский агент, Джунковский предпринял энергичные меры по его разоблачению. Шефу жандармов нужны были веские доказательства, что министр двора скрывал у себя в имении немецких агентов. Раскрыть причину его лживых доносов и поклепов царю. Вот почему Джунковский, нарушая традиции своей работы, мгновенно преобразился и с настойчивостью маньяка энергично принялся ставить капканы на Перинова.

Кайзеровский агент Двойник и не подозревал, что это результат сложных интриг высших имперских сановников. Узнай он об этом, ему бы легче не стало. Ведь результат-то уже никак не изменишь. Годы, проведенные в Казани, не вернешь. А тут еще свои же хотят избавиться от него. Бежать? Но куда? В фатерлянд? Но в военное время это не так-то просто. Вернись он сейчас домой, его могут обвинить в предательстве. Без разрешения этого делать нельзя. Не успеешь перешагнуть порог собственного дома, а тебя уже под белые ручки да в тюрьму. Но это в лучшем случае. Ведь в разведке в случае гибели ценного агента — в хорошем гробу похоронят, по первому разряду. Как говорится, уважат по чину. Это тут свято соблюдается. Он и сам в княжестве Польском, начиная свою карьеру в разведке, убрал двоих. Резидент в Варшаве сказал тогда ему, что они — двойные агенты. Герхард Хаген понимал, что кроме всего — это и проверка его не только благонадежности, но и исполнительности. Это была его первая аттестация, но не последняя. Последняя была в 1916 году в Казани, когда он, прибыв туда из Чистополя, шлепнул одного чиновника с порохового завода, дабы обрубить концы после неудачной попытки диверсии. То был приказ Черной вдовы, который ему передал все тот же Выкидник, его связник.

Тогда Двойник понял: на Казанском пороховом заводе это не последний завербованный агент и что резидент ведет подкоп под завод с другой стороны, более надежной. Весной шестнадцатого года ему было поручено передать крупную сумму денег одному незнакомому мужчине (цель подкупа ему была неизвестна). И агент решил проследить его. Он не удивился, когда незнакомец доехал на тарантасе до порохового завода и исчез в проходной. И когда эхо адского взрыва Казанского порохового завода вместе с артиллерийскими складами прокатилось в августе семнадцатого года почти по всей империи, лишив истекающую кровью русскую армию сотен тысяч снарядов и миллионов патронов, Двойник сразу же вспомнил того улыбчивого мужчину, которому по заданию Черной вдовы передавал деньги. То, что этот тип непосредственно был связан с этой крупной диверсией, он не сомневался. Резидент не раскрыл перед ним всех карт, во всяком случае, не хотел, чтобы Двойник знал, откуда этот человек. Тряпкин проследил его на свой страх и риск: он не хотел быть мелкой фигурой, которой уготовлено лишь слепое повиновение.

Взрыв порохового завода поразил германского агента не менее казанских мещан и обывателей. Никаких слухов о готовящейся диверсии в городе не было. Ведь сам Двойник с лета шестнадцатого года по приказу резидента занимался именно этим заводом! С упорством крота рыл землю вокруг порохового завода, чтобы взрастить на ней черные семена диверсии. Не без помощи резидента ему удалось выйти на одного местного рабочего, сын которого был отправлен за смутьянство на каторгу и там умер. Этот несчастный хотел отомстить властям за смерть единственного сына и готов был на все. Этим-то и решила воспользоваться германская агентура в Казани. Двойник представился большевиком-подпольщиком Кукшуевым, присланным из петроградской партийной организации для агитационно-диверсионной работы. Предложил рабочему Аглетдинову вступить в большевистскую партию. Получив согласие того, выписал фальшивый билет члена РСДРП, пояснив ему, что принят в партию заочно в порядке исключения. Аглетдинов не знал устава партии и воспринял это как должное. В порядке «партийного поручения» приказал Аглетдинову подыскать подходящего человека, имеющего доступ на склад готовой продукции. Потом собрал через него нужную информацию о системе охраны. Словом, вовсю готовил диверсионный удар по заводу. И тут-то его опередили: страшный взрыв потряс весь губернский город. Только тогда Двойник понял, что он был дублером, страховочным канатом над пропастью провала.

На восстановление завода были брошены огромные средства. Казалось, вся губерния работала только на него. Из нейтральной Швеции за золото спешно доставили новейшее оборудование, и пороховой завод возродили за какой-нибудь месяц-полтора, и он вновь натуженно запыхал своими многочисленными трубами, чтобы в пороховом огне сжигало свои жизни вражеское воинство.

Вскоре Черная вдова объявил Двойнику, что он со своими людьми на заводе должны играть главную роль в подготовке новой диверсионной акции. Но на этот раз их накрыла контрразведка Казанского военного округа. Агенту удалось скрыться. Правда, резидент решил, что в этом провале полностью виноват сам Двойник. Ну а последней каплей, склонившей весы приговора к смерти для Хагена, оказалась история с неудачной вербовкой начальника чистопольской школы прапорщиков. А эшафот для Двойника приготовили на Воскресенской улице.

Конечно, кайзеровский агент не стал дожидаться, когда его освежуют свои. Он посчитал за благо лечь на дно. Но однажды, находясь в казанских номерах «Франции», Двойник подслушал разговор двух мужчин, из которого понял, что ведется не только подготовка к ограблению Казанского банка, где хранился золотой запас России, но и взрыв порохового завода. Хаген понял, что в этих акциях не обойдется без длинных рук его бывшего шефа, Черной вдовы. И он решил, что наступил самый подходящий момент, чтобы пустить чека по следу этих субъектов. Короче, желая, чтоб чекисты вышли на самого резидента. «Когда у него возникнут проблемы, ему будет не до меня»,— рассуждал опальный агент. И он черкнул в чека анонимку.

Шло время, ничего не менялось, но шестым чувством он стал ощущать, что неизвестность, как стальной обруч, вот-вот крепко сомкнется вокруг него. Правда, Двойник теперь больше боялся чека, чем своих. Вскоре окончательно пришел к выводу: надо бежать из этой губернии на все четыре стороны, иначе головы не сносить. Решиться на это сразу он не мог. Флора не собиралась покинуть Казань. А любовь к ней была какой-то даже болезненной. Свою жизнь без Флоры он не представлял. Ее красоту сравнивали с красотой легендарной царицы Сююмбеки.

Двойник не доложил шефу, как требовала того инструкция, о своих контактах с Флорой, но резидент все равно узнал об этом. Выкидник с упорством следователя допытывался у Хагена, насколько глубоки его чувства к этой женщине. Он, конечно же, утверждал, что Флора — обычная для него женщина, с которой он познакомился в шалмане «дяди Кости»,— главаря банды Суконной слободы. Хаген прекрасно понимал: скажи он этому тупому связнику о своей любви к звезде подпольного публичного дома, которая по сути там была лишь приманкой, — участь его была бы решена прямо в номере гостиницы «Булгар», где он остановился. Ведь разведчик, влюбленный в женщину из стана неприятеля, — это добровольный пленник сумасшедших чувств, над которыми властвуют, как волшебники, не только его возлюбленная, но и ее хозяева. Такой разведчик стоит на пороге предательства или провала. Лишь взаимная любовь, как спасательный круг, еще может помочь влюбленным.

В мае восемнадцатого года Хаген понял, что Флорой заинтересовалась чека, и решил не искушать судьбу, а убраться из Казани подобру-поздорову. Но человек предполагает, а Господь располагает. В последний раз в ресторане «Казанское подворье» Двойник лицом к лицу столкнулся со своим бывшим связником Выкидником и мордастым мужчиной, которого он видел в московском ресторане «Яр» и на Воскресенской улице в Казани.

Хаген отужинал и собирался было уходить, как за спиной раздался знакомый голос:

— Не занято? Можно к вам?

Двойник резко обернулся и еле выдавил нечленораздельное.

Но не менее опешил и Выкидник, который сразу же узнал его:

— Вот те на! Пропащая душа…

«Живая душа, — чуть не слетело с языка у Хагена, — а не пропащая, как вам хотелось бы». Но он лишь развел руками и лихорадочно начал соображать: как уйти от этих архангелов, которые все сделают, чтобы отправить его душу на небо, а плоть — на кладбище. Двойник от этой мрачной мысли инстинктивно встал и нервно проронил: «Тороплюсь. Простите. Там меня ждут. До свидания». Но мордастый мужик, сообразивший, с кем имеет дело, схватил, будто клещами, его за локоть и тихо посадил на место.

— Не спеши, — тихо, как змея, прошипел Выкидник и обвел большой зал ресторана тяжелым взглядом.

«Примеряется, гад, можно ли меня прикончить прямо здесь»,— мелькнула у Двойника мысль. Ведь он знал повадки своего бывшего связника. Однажды тот заколол свою жертву прямо в буфете театра почти на виду у всей честной публики. Выкидник никогда не расставался со стеком, точнее, со стальной заостренной мотоциклетной спицей, сработанной под стек. Он без видимых усилий натренированным движением мгновенно прокалывал человеку сердце. Жертва не успевала даже вскрикнуть, и мертвый человек тихо склонялся над столом или откидывался на спинку стула, будто хотел немного отдохнуть. А убийца как ни в чем не бывало вставал и удалялся.

И сейчас стек был у него в руке, готовый в любую секунду умертвить Хагена. Но Двойник, увидев за соседним столом красноармейских командиров, несколько успокоился. Вряд ли Выкидник будет рисковать сейчас, решил он.

Тем временем подошел официант и принял заказ гостей. А мордастый мужчина, когда к их столу припорхнула смазливая девица, чей заработок зависел от озабоченных мужчин, начал, как показалось сначала Двойнику, бахвалиться своими познаниями иностранной литературы.

— Господа. Простите, товарищи… — криво ухмыльнулся мордастый, он же бывший жандармский ротмистр Казимаков. — Я надеюсь, что вы различаете авентюру от авантюры? А?.. — Он немного выждал и продолжил: — Так вот, в авентюре о том, как Зигфрид был убит, — бывший жандарм недобро глянул на своих слушателей, — речь веду о «Песне о нибелунгах», о героическом эпосе германских народов. Там есть такие строки:

Как только Зигфрид воду рукою зачерпнул, Бургунд, нацелясь в крестик, копье в него метнул. Кровь брызнула из раны на Хагена струей. Никто досель не совершал такой измены злой.

Двойник вздрогнул: «Это прямой намек на меня?! Откуда известно ему мое имя?! Неужто это Черная вдова?! Ведь только он мог знать мое подлинное имя. — У Хагена потемнело в глазах. — Ну конечно, это резидент. Откуда бы ему знать германский эпос? Да еще наизусть».

Бывший жандарм Казимаков уперся локтями о стол и картинно сцепил свои узловатые руки. На запястье левой руки виднелась, как тавро, искусная наколка с изображением двуглавого орла размером с гривенник. Мгновенно вспомнились Двойнику слова Свифта о том, что члены одной из тайных масонских лож в России, основанной для всемерной поддержки трона и Российской державы, имеют внешние отличительные признаки: наколки с изображением вензелей здравствующего императора либо двуглавых орлов. «Кто же он на самом-то деле?»

— Я вспомнил германский эпос, — громко произнес жандарм Казимаков, — потому как матушка Россия охвачена эпидемией заразы. Кругом измены. Брат предает брата. Сын — отца. Друг — своего друга. Спасенные от смерти убивают своих спасителей. Короче, как в этом эпосе. Никому никакой веры. Все, госпо… извините, товарищи, повторяется. — И, повысив голос, Казимаков продолжил. — Мерзавцы плетут сети заговоров против нашей власти. За нее надо горло перегрызать. Да вот беда — некому. Чека и милиция — дети несмышленые. Эдак еще когда они подрастут-созреют. А ведь изменников да предателей сейчас надобно изводить, как крыс. Чего доброго, прогрызть могут челнок государства — да на дно… А? Вот в одном огромном замке по ночам являлось привидение всегда в тот момент, когда кем-то из служивых замышлялось предательство против хозяев, и уносило душу виновного с собой. Вот мечта контрразведки, чтобы это было в масштабе государства! Ну а уж в масштабе Казанской губернии мы, как привидения, подсобим чека, выявим агентов гидры мирового империализма.

Казимаков своими россказнями тянул время, покуда военные, сидевшие за соседним столом, не покинули зал и вместо них не пришли какие-то истощенные, замызганные людишки в помятых картузах. Зал был полон. Из дальнего угла нежно запели скрипки в сопровождении гитар и трубы, бередя души посетителей ресторана.

Двойник судорожно просчитывал в уме варианты спасения.

Он понял одно: к лестнице ему не удастся прорваться, ведь его стол находится в противоположной стороне, рядом с окном. До боковой двери соседнего банкетного зала тоже было неблизко. «И если даже удастся прихлопнуть этих двоих, то все равно, пожалуй, до двери не добраться. В зале конечно же кто-то пасется из чека». Остается окно. Придется прыгать со второго этажа. Шансов не поломать кости — мало. Еще меньше — остаться живым на свободе.

Тем временем Выкидник положил руку со стеком на стол. Острие стека было нацелено прямо в грудь Хагена. Теперь осталось убийце сделать, как фехтовальщику, резкий выпад — и все будет кончено. Двойник от этой перспективы быстро пришел в себя. Он внешне беззаботно откинулся на спинку стула, дабы быть подальше от острия стека, а руки, как арестант, заломил за спину и притворно потянулся, хрустнув суставами. Его враги и не подозревали, что он приготовил им неприятный сюрприз: в рукаве пиджака на резинке у него был маленький, как игрушка, дамский браунинг, всегда готовый к стрельбе. Двойник незаметным движением вытащил спасительное оружие и снял предохранитель. И как только Выкидник чуть подался вперед, чтобы сделать молниеносный выпад, Двойник резко подался в сторону и в ту же секунду пальнул из браунинга в лицо нападавшему. Выстрелить в его мордатого спутника он не успел: тот юркнул под стол и присел. Двойник по инерции пальнул из браунинга в стол и, низко пригнувшись, рванулся к окну.

Визг, крики заглушили музыку. Весь зал разом пришел в движение.

Беглец оглянулся, увидел, что Казимаков прицелился в него из револьвера, и бросился на пол. Прогремели выстрелы. Падая, Двойник выпустил из руки браунинг, точнее, оружие утянула обратно в рукав резинка. Не мешкая, он сунул было руку в карман, чтобы достать свой двенадцатизарядный «манлихер» — подарок самого кайзера Вильгельма II, — но в этот момент на него кинулся какой-то худощавый парень. Но агент ударил его ногой так, что тот, падая, опрокинул соседний стол со всей посудой и снедью.

Хаген выхватил свой «манлихер» и наугад пальнул в сторону Казимакова. Какая-то толстая молодая женщина, стоявшая у мраморной колонны, истошно заверещала: «Ой, убили!! Помогите!!»

Паника охватила весь зал. Падали стулья, летела на пол посуда. Оркестр разбежался.

— В зале кон-нтр-ра-а!! Переодетое офицерье-о!! — истошно орал мужчина в синей косоворотке, размахивая наганом. — Держите их!!

Но ни к Казимакову, ни к Двойнику никто не приближался. Да и трудно было разобраться в этом хаосе, где же находится контра. Каждый в зале думал только о собственном спасении.

Из боковой двери соседнего зала выскочил милиционер в форме и закричал:

— Ложись!! Всем ложиться!! — Он выхватил из кобуры оружие и выстрелил в потолок, полагая, видимо, что теперь-то ошалелая толпа внемлет его требованию. Но его приказу подчинились единицы. Толпа горной рекой хлынула в дверь, к лестнице.

Двойник, дважды полыхнув в сторону Казимакова, вскочил на ноги, схватил стул и с разворотом, как дискобол, со всей силой метнул его в окно. Со звоном посыпались стекла на тротуар. Стреляя, не целясь, в то место, где залег, как солдат на стрельбище, бывший жандарм, вскочил на подоконник и прыгнул вниз. Ему повезло и на этот раз: свалился прямо на старика нищего, который, не имея представления, что творится на верхнем этаже ресторана и почему рассыпалась толпа, что осаждала вход в это увеселительное заведение, протягивал руку за милостыней.

Старик бездыханно распластался по земле, а кайзеровский агент с проворностью зверя вскочил на ноги и понесся прочь от этого места. На углу улицы вскочил в конную пролетку и умчался от преследователей, вывалившихся из ресторана вместе с толпой.

Это был, однако, его последний удачный побег в жизни. Вскоре, в сентябре восемнадцатого года, его вычислили казанские чекисты и задержали. Вел его дело молодой сотрудник чека Шамиль Измайлов, немало приложивший сил вместе с председателем губчека Гиршем Олькеницким для поимки этого кайзеровского агента. Но Олькеницкий был вскоре убит в дачном поселке Займище, что находится под Казанью на берегу Волги. Раскрыть это преступление было поручено Измайлову и его оперативной группе. Судя по всему, ниточка расследования должна привести к гнезду кайзеровской агентуры.

Глава III

Фиолетовое небо мерцало редкими, но яркими звездами в темных промоинах серых облаков, едва выделявшихся на общем темном фоне. А за дремлющими домами, почти у самого края неба, громоздились, как скалистые горы, черные тучи с неестественно ярко светящимися кромками, будто за тучами полыхнул адский, с багровым отблеском взрыв. И от этих лучей света, веером расходившихся по горизонту, веяло чем-то грозным, зловещим. Вскоре выплыла огромная луна с красноватым оттенком на своем печальном лике, и тревожно-таинственное свечение исчезло, обернувшись в тоскливое видение, напомнившее сгоревший дотла минувший день. А он был для чекиста Измайлова нелегким. Кроме допроса кайзеровского агента Двойника разбирался с новой попыткой диверсии на пороховом заводе. Кто-то пронес на территорию завода восемь шашек тола и подложил на склад готовой продукции. Взрывчатка была обнаружена случайно ремонтниками. Диверсанта установить не удалось. И это очень тревожило чекиста. «Неужели замешана охрана? — раз за разом задавал себе вопрос Измайлов. — Ведь при входе на завод — учитывая военное время — все без исключения подвергались проверке, точнее, осмотру».

А после полудня, в пять часов, позвонили с железнодорожной станции: на участке железной дороги, что проходит за Арским кладбищем неподалеку от реки Казанки, произошло крушение товарняка с одиннадцатью вагонами. Это было в нескольких верстах от улицы Гоголя, где размещалось здание губернской чека, и уже через полчаса Измайлов с тремя работниками милиции были на месте. Они без труда установили причину аварии: гайки на стыке рельсов были откручены, а костыли из шпал вытащены.

Несколько вагонов скатились под откос, другие лежали на боку. Движение на участке было парализовано. Перед товарняком за два часа прошел пассажирский поезд из Вятки. Значит, в промежутке этих поездов и «трудились» диверсанты, заключили чекисты.

Измайлов осмотрел состав, вернее, что осталось от него, груз: металлические болванки и пиломатериалы, но ничего такого, что дало бы зацепку для поиска диверсантов, не обнаружил. И спросить было не у кого: кругом безлюдье. Только высоко в небе заливались жаворонки да стрекотали без устали кузнечики. Чекист стоял в каком-то оцепенении, не зная, что дальше делать. От берега Казанки донеслось мычание коров. Небольшое стадо буренок тянулось из-за холма к речке на водопой. Позади плелся пастушок с длинным кнутом, конец которого, как серая змея, извивался по траве.

Чекист поспешил вниз к берегу.

— Мальчик, ты давно здесь? — спросил он подростка.

— А што?

— Ты видел, как произошло крушение поезда?

Пастушонок настороженно посмотрел на Измайлова и кивнул головой:

— Видел. Грохот был. Скрежетали вагоны, будто великан зубами. Шибко громко. Аж все коровы замерли. Перестали траву щипать. А Дунька аж припустила, — кивнул он головой на пегую корову, — еле догнал.

— А до аварии тут, на линии, кто работал? Может, кого заметил?

Мальчик пожал плечами:

— Никово не видал, дядя. Я все за коровами гляжу. Ведь чуть что — сразу уведут.

— А здесь по берегу никто не проходил?

Подросток потрогал козырек выцветшей фуражки, точно размышляя: говорить или нет, и медленно произнес:

— Туточки давеча Мунька Лисопедчица проходила… Она вон туда шла, — махнул он рукой в сторону железной дороги. — Кажись, к Сибирскому тракту. Землянику да грибы ходит продавать на дорогу. Там много народу-то шастает.

— А когда она здесь проходила, — с замиранием сердца спрашивал Измайлов, — до того, как поезд упал, или после?

— До того. Я еще краюху ел, а она мне сказала: «Ты хоть, Рауф, коровку подоил бы какую-нибудь да молочка испил». Я ей ответил, что их выдоили токо щас. Доят-то их в обед.

Чекист спросил, почему у этой женщины такое прозвище. Оказывается, на всей Подлужной улице, где он проживает, был только у нее старый скрипучий велосипед, на котором она ездила. Вот соседи и нарекли ее этим прозвищем.

Муньку Лисопедчицу он нашел быстро. Оказалось: она видела двух железнодорожников, что копались, как она выразилась, на рельсах. Было это около трех часов пополудни.

— А чево случилось-то? — осведомилась женщина, закуривая тонкую папироску. Она глубоко затянулась, и в потухших глазах появилась живинка.

— Товарный поезд потерпел крушение.

— Да ну! С рельсов, што ли, сковырнулся? — Желтоватое лицо ее вытянулось от удивления. — Неужто такое может быть?

Чекист кивнул и спросил:

— Вы запомнили этих двух железнодорожников?

— Да неужель те мужики напаскудили? — вопросом на вопрос ответила Мунька Лисопедчица.

Измайлов выжидательно промолчал.

— А ведь с виду-то навроде и неплохие. Рабочие как рабочие. — Я еще у одного из них прикурить попросила. Так он быстренько с вежливостью чиркнул зажигалкой.

— Как эти типы выглядели?

Она надула впалые щеки и замолчала.

— И не припомню как-то. — Свидетельница немного подумала, поморщила угреватый лоб. — Один был крепко сбитый, коренастый. Не шибко высокий. Темноволосый. Возраст? Возраст сорок — сорок пять лет. А другой… — Мунька Лисопедчица скривила рот и, не вынимая папиросу, плюнула на пол, потешно шмыгнула сизоватым от выпивок носом, — …а другой — высокий, широкоплечий. Да, еще усы у него вислые, длиннющие, как хвосты коров. Можно за них как за вожжи ухватиться. Ей-богу. А вот другова у нево ничего не запомнила.

«Когда у человека во внешности что-то кричаще выделяется, многие обращают внимание только на эту особенность, упуская из виду все остальное, — подумал Измайлов. — Видимо, нарочно приклеил такие усищи».

Потом он еще долго расспрашивал о деталях их внешности. Но свидетельница в конце концов вспомнила две примечательные особенности:

— На руке тово, што давал прикурить, навроде круглой наколки, синеватые пятна прямо на запястье. А форма, кажись, у железнодорожников новехонькая. Пуговицы шибко блестели на солнце, будто осколки зеркала.

— Мунечка! — послышался с улицы мужской голос. В открытое окно просунулась нечесанная обросшая голова. — Муня, девушка моей мечты, — запела причудливая голова. Но, заметив Измайлова, обросшие челюсти мужчины плотно сомкнулись. И он сквозь зубы прохрипел: — Опять, подлюга, хахиля молодого приволокла?!

Хозяйка пояснила, что этот парень из чека. Но мужчина вскипел:

— Те жеребцы, с которыми я тебя, сука, заставал в кровати, ржали о том, что в милиции работают. — Мужчина скрежетнул зубами. — Ну, паскуды, я с вами щас разберуся.

Для молодого чекиста было странно все это слышать: ведь хозяйке было около сорока — и ему казалось, что в этом возрасте женщинам ничего такого уж и не нужно.

Женщина заломила руки и побледнела.

— Он ведь бешеный! Ей-богу, бешеный. Поколотит нас. Ты уж беги в окно, а я как-нибудь слажу с ним…

Дверь распахнулась, и в комнату кочетом влетел грузный мужичище. В руке у него был черенок от лопаты.

— Гриня, што ты, што ты! — запричитала Мунька. — Перестань чичас же!

Но ее ухажер, ослепленный ревностью, ничего не слышал и, подскочив к Измайлову, замахнулся палкой. Чекист схватил за спинку старенький стул и поднял его как щит над головой. Удар был столь сильным, что стул рассыпался. А палка выпала из рук нападавшего.

— Убью! — еще сильнее взъярился Гриня и схватил со стола кухонный нож.

«Надо стрелять, — подсказал внутренний голос юноши. — Пистолет доставай!» И пока чекист на секунду замешкался, нож был уже занесен над ним. Измайлов двумя руками перехватил руку нападавшего и в то же мгновение сильно ударил того коленом в пах. Гриня охнул и обмяк, бессильно сел на пол. Чекист без труда, как у малолетнего ребенка, отобрал у него нож и отдал хозяйке, еще не оправившейся от испуга. «Извините, што так получилось»,— пролепетала она.

Он молча кивнул и направился к выходу.

На улицу Гоголя, в чека, Измайлов вернулся поздно вечером, когда последние лучи солнца, бившие розоватым фонтаном из-за края земли, вдруг погасли и пурпурные облака стали казаться обыкновенным серым дымом, заполнившим чуть ли не все небо. И настроение у Шамиля Измайлова было таким же серым, потухшим. Он вяло доложил свои неутешительные результаты расследования минувшего дня Вере Брауде (заместителю председателя губчека), рассказал об инциденте у Муньки Лисопедчицы, а затем, после обсуждения плана действий на завтра, снова занялся Двойником, точнее, анализом его показаний. Но мысли о диверсии на железной дороге и попытке взорвать пороховой завод захлестывали все остальные мысли, и он никак не мог сосредоточиться на анализе полученных сведений. И тогда чекист начал искать точки соприкосновения диверсии с фактами, сообщенными Двойником. По всему чувствовалось, что и там и тут участвовал бывший ротмистр Казимаков. Во всяком случае, все приметы сходились.

Конечно, участие в диверсии говорило, в известной степени, что он — германский агент. Было известно, что разведцентр кайзеровской Германии дал своим агентам инструкции, в которых предписывалось в первую очередь заниматься диверсиями на военных объектах и железных дорогах. Но такие же задачи ставило перед своими агентами и Самарское правительство — Комитет учредительного собрания (Комуч), а также местное белогвардейское подполье, которое отнюдь не было целиком разгромлено, хотя был арестован его штаб во главе с генералом Поповым.

С другой стороны, Казимаков сам был жандармом, в задачи которого по должности входила борьба с иностранной агентурой. Но это, конечно, не может служить доказательством его верности России. Бывший ротмистр мог переметнуться во вражеский стан после свержения царя. Да и как объяснить события, происшедшие осенью 1917 года на Воскресенской улице Казани, когда вместо Двойника германская агентура ошибочно ликвидировала другого человека. Полностью, разумеется, нельзя исключить случайное совпадение появления тогда Казимакова на Воскресенской. Если же предположить, что бывший жандарм Казимаков состоял в тайном обществе — масонской ложе, девиз которой борьба за царя и Отечество, — то само по себе это также мало о чем говорит. Ведь германская агентура буквально как грязь проникла во все поры общества, в том числе и во все неформальные сообщества.

И вообще, если засилье немцев в России во времена царицы Анны Иоанновны было открытым, то в начале двадцатого века вплоть до свержения царя вместе с его женой-немкой засилье немцев в стране было тайным, но, пожалуй, не менее мощным, чем в восемнадцатом веке. Сам царский двор раздал множество придворных чинов — камер-юнкеров, камергеров, гофмаршала — выходцам из Германии. Много немцев занимало высшие должности в государственном аппарате и армии. Разоблачение немецких шпионов каралось строго. За то, что, к примеру, военная контрразведка Петрограда разоблачила двух германских агентов, камер-юнкеров Брюмера и Вульфа, пострадали преданные Отечеству и царю честные русские генералы. По очередной жалобе министра двора графа Фредерикса об этом «незаконном» аресте царь приказал начать расследование. Это «расследование» обернулось против тех, кто их разоблачил. Генерал М. Д. Бонч-Бруевич[116], ведавший Петроградской военной контрразведкой, был отстранен от должности в феврале 1916 года. Сняли с поста и главнокомандующего Северным флотом генерала Плеве за то, что не прекратил дело Брюмера и Вульфа. И он не пережил этого, умер от сердечного удара.

Подобный остракизм ждал любого офицера или генерала за преследование немецких агентов на российской земле. Поэтому двор во главе с императрицей и ее земляком — министром двора Фредериксом нарочно раздували кадило борьбы со «шпиономанией», которой якобы болеют многие генералы и офицеры русской армии. Не случайно, что карьеристы от генералитета при назначении на командные должности связывали руки армейской контрразведке. Небезызвестный своей бездарностью генерал Куропаткин, «герой» русско-японской войны 1904 года, возглавив в девятьсот шестнадцатом году командование Северным фронтом, начал свою деятельность на этом посту с ликвидации контрразведывательной службы во вверенных ему войсках. То был шаг в угоду императрице и всей немецкой колонии, оккупировавшей без войны, без сражения столицу Российской империи, которые то и дело заклинивали руль государственного корабля, сбивая его на курс непроходимых скалистых фиордов. Подобным образом вели себя и чиновники рангов поменьше — как в самой Северной Пальмире, так и в глухих уголках империи.

«И все-таки является ли Казимаков кадровым германским агентом? — беспокойно кружила мысль у Измайлова. — Если да, то не он ли резидент германской разведки в Поволжье?» Чекист извлек из архивов губернского жандармского управления одну любопытную бумагу: донос негласного осведомителя жандармерии некоего Рудевича по кличке Тьфу, который сообщал, что Семен Перинов в новогоднюю ночь с 1916 на 1917 год в одном из подпольных бардаков Казани расплачивался со своей подружкой иностранной валютой. И вообще вел себя как иностранец. А ротмистр Казимаков почему-то не прореагировал на это сообщение. А из допроса Перинова (Двойника) выходило, что он этого Казимакова и знать не знал. Может, ротмистр Казимаков искал все-таки Перинова, но не нашел. Нет, вряд ли. Тогда бы он знал Двойника в лицо, ну хотя бы его приметы, и не спутал бы его с кем-то другим на Воскресенской (Измайлов все больше склонялся, что жандармский ротмистр непосредственно причастен к убийству на Воскресенской). А коль так — будет ли сам резидент Черная вдова рисковать своей драгоценной головой? Вряд ли! Ведь люди-то у него есть. Черная вдова обязан хорошо знать в лицо всех своих агентов. И Двойник — не исключение. Он их всех просмотрел инкогнито. В этом чекист был уверен. Иначе какой он, к шайтану, резидент, да еще очень опытный?! А отсюда напрашивается вывод: сам резидент не был на месте убийства, иначе бы он не спутал свою жертву с посторонним человеком. Стало быть, Казимаков — не резидент Черная вдова!

Но все-таки этот царский охранник в какой-то мере связан с кайзеровской агентурой, размышлял молодой чекист. Конечно, связан. И не только по своей прежней службе в охранке. Скорее всего, что он сталкивался с немецкой агентурой будучи жандармом, но не трогал ее. Причина? А все та же — боязнь поплатиться своим теплым местом. Может, поэтому Казимаков не среагировал на информацию осведомителя Рудевича насчет Перинова? Может, и так. А может, просто не успел заняться этим подозрительным Периновым. Ведь донос-то поступил в январе 1917 года, то есть за два месяца до февральской революции. И ротмистр не мог не видеть, что трон уже разваливается, как трухлявый пень, и думал больше о своей шкуре, нежели о Николае II. А посему ротмистр не мог не предпринять нужные меры для обеспечения собственной безопасности. Вот и возникает вопрос: почему Казимаков не разыграл карту Перинова в своих личных целях? Может, по идейным, нравственным соображениям? Ведь были и идейные среди жандармов и царских чиновников. Именно идеи часто приводили к созданию тайных обществ, в том числе и масонских. Но был ли ротмистр Казимаков членом масонской ложи?

Такие тайные общества были и в России. Считается, что масонство распространилось во времена царя Петра I, которого, согласно легенде, посвятил в масонство Кристофер Врен — основатель ордена. Членом масонской ложи стал и Франц Лефорт, приближенный царя. В 1740 году магистром был назначен генерал русской службы Яков Кейт (до этого магистром «для всей России» в 1731 году во времена Анны Иоанновны был назначен англичанин, капитан Джен Филипс).

Масонская ложа существовала и в Москве. Позже Измайлов узнал, что отличительной символикой этой невидимой империи была татуировка на левой руке с изображением двуглавого орла или Петра I. У Казимакова, как утверждал Двойник, была тоже татуировка с изображением орла. «Значит, бывший ротмистр — член масонской ложи и мой идейный противник»,— заключил про себя чекист.

Если допустить, что Казимаков сейчас делает все, чтобы свергнуть новую власть, то он вполне может блокироваться с любой враждебной разрушительной силой. И с германской агентурой тоже. Возможно, сотрудничество с ней строится на паритетных началах. Впрочем, ротмистр мог заключить соглашения и с лазутчиками Самарского правительства или офицерским подпольем. Значит, и эти силы могли пытаться взорвать пороховой завод. И если удастся поймать ротмистра Казимакова, то он, как опытный проводник, обязательно выведет на диверсантов либо на германскую агентуру, а может, и на самого резидента Черную вдову. Эта фигура интересовала чекиста тем, что у него в руках фактически осталась вся агентурная сеть Казанской губернии, то есть сеть негласных осведомителей. Он мог шантажом завести, как заводят ключом часовой механизм, всю эту систему и направить против новой власти.

Утром следующего дня Измайлов навел справки: где в Казани шьют форму железнодорожников. Оказалось: специальных швейных мастерских не было. Значит, надо было объездить все мастерские, какие официально еще работали. Чекист полагал: новая форма, что была на диверсантах, по всей вероятности, была сшита недавно. Вряд ли кто-то хранил их в нафталиновых сундуках специально для организации крушения поездов. Измайлов и приданные ему в помощь работники милиции обошли за день все мастерские, но ни в одной из них в последнее время заказов на пошив железнодорожной формы не выполняли. Потом он поехал в фининспекцию. Там Измайлов выявил индивидуальщиков, занимавшихся шитьем на дому. Но и опрос этих людей ничего не дал. Оставалось последнее — проверить работников железнодорожного склада, где хранится имущество Казанской железной дороги.

Уже смеркалось, когда чекист добрался до склада. Заведующий складом, седой старик с обвисшей кожей на щеках и большой бородавкой на подбородке, изумился, когда чекист спросил, кому выдавали в последнее время новую железнодорожную форму.

— Да помилуйте, гражданин чекист, мы не то что новую, мы старую-то форму никому не выдавали с тех пор, как наш народ взял тутошную власть.

— А вновь принимаемым работникам, значит, тоже не выдаете форму?

— Нет-нет, — чуть ли не испуганно проронил старик. — Кто в чем шастает. Так вот и живем. Порядку-то мало стало.

— Я все-таки хотел бы взглянуть на инвентарную документацию, — заявил Измайлов.

Он пришел в огромный склад, который был почти пуст, и попросил включить свет. Старик пояснил, что неделю тому назад кто-то отрезал внешнюю проводку и что он уже дважды писал по этому поводу своему начальству. Да все впустую.

Измайлов в полутьме прошел внутрь складского помещения и заметил на крыше овальную щель, сквозь которую просвечивалось белесое небо. Он вышел на улицу, обогнул склад. «Так и знал, — подумал чекист, — что тут пожарная лестница». Шамиль забрался по ней на крышу, осмотрел пролом, прикрытый куском толя, и спустился вниз. Завскладом Мюзиев стоял у входной двери. Он как-то сразу съежился и суетливо сунул руки в карманы форменной тужурки, пуговицы которой ярко блестели в свете догоравшего дня.

«А тужурка-то у него новенькая». Измайлов почувствовал, что этот старичок скрывает от него что-то важное. Он потрогал материал форменной одежды, будто покупатель, желавший определить подлинную его стоимость, и строго, не спуская глаз с заведующего складом, спросил, выделяя каждое слово:

— Сколько было на складе комплектов обмундирования?

— Я же вам сказывал, господин… э-э… гражданин чекист, что их не было.

И будто не слыша его ответа:

— Когда их выкрали? Ну? Отвечайте!..

Старик бессильно опустился на землю и привалился спиной к складской стене. Дрожащими руками расстегнул верхние пуговицы форменки.

— Выгонят теперяча меня с работы… Как пить дать, выгонят. — Он вяло махнул дряблой рукой. — Было дело. Обокрали, канальи. Накануне-то провода откусили. А я, не успемши сообщить об этом, прихворнул денечка два. А вышел на работу-то вчерась, а тут на крыше-то дыра… Похитники забралися. Три комплекта одежки… того…

Чекист выяснил: четыре комплекта форменной одежды привезли из Агрыза неделю назад. В станционном тупике обнаружили вагон с одеждой. Вроде как заблудший вагон-то. Одну пару завскладом взял себе — положено. А остальные — выкрали, будто кто-то только и поджидал эту форменную одежду.

— Кто знал, что на склад поступила одежда?

Старик нервно провел рукой по лицу и начал загибать заскорузлые пальцы:

— Значит, так… Машинист поезда, начальник станции и я. Три человека…

— А на складе разве нет грузчиков?

— Есть. Но тюк-то был упакован. И грузчик не знал, что там…

Они снова вошли в складское помещение. Мрак густо гнездился по углам склада, за ящиками с инструментами и за штабелями шпал.

— Как фамилия грузчика? И где он сейчас?

— Он на станции, кажись, а може, на хозяйственном дворе… А зовут его Альберт… Зуркусов Альберт…

— А машинист здешний?

Старик отрицательно покачал головой.

— В Арске ночует он. Тамотки приписан.

Складская дверь заскрипела. Чекист резко повернулся.

Но в проеме дверей никого не было. Только порыв ветра раскачивал ветви деревьев, царапавших складскую стену. Сквозь шум ветра Измайлову послышались поспешно удаляющиеся шаги.

— Да нет, это ветер шалит, — заметил старик, глядя на насторожившегося чекиста.

Потом Измайлов направился к руководству станции. Там он выяснил, что машинист поезда, проследовавшего из Агрыза в Арск через Казань, действительно приписан не к Казани и тут больше не появлялся. А грузчик Зуркусов проживал на Задне-Мещанской улице.

Таким образом, чекист сразу же исключил из этих четырех лиц, знавших о форменной одежде, машиниста и начальника станции — старого большевика. Оставались двое — грузчик и завскладом. Хотя последний вроде болел в тот день, когда воры забрались в склад. Во всяком случае, начальство подтвердило, что Мюзиев на работу не выходил.

Измайлов обо всем доложил Вере Брауде, после того как безуспешно съездил на Задне-Мещанскую улицу: грузчика Зуркусова не было дома. Зампред губчека, подумав немного, заметила:

— Не обязательно, что кто-то из них непосредственно участвовал в хищении одежды или был наводчиком. Ведь кто-то из них мог просто случайно обронить об этом в разговоре с тем, кто воспользовался сведениями. — Брауде достала из стола пачку папирос и положила на стол. — Кстати, а значится эта одежда в инвентарной книге?

— В журнале движения материальных ценностей это имущество не значится.

— Коль так, то завскладом незачем ни инсценировать воровство, ни тем более организовать хищение: он мог спокойненько дать эту форму напрокат либо вообще отдать за спасибо.

— Вера Петровна, но нельзя исключать того, что старик просто продал ее на базаре. Время-то вон какое тяжкое да голодное. Хищение мог инсценировать…

Брауде закурила и, выдохнув дым, бесстрастно произнесла:

— И это может быть.

— Кстати, в двух накладных, — продолжал свою мысль Шамиль, — ни гугу о пропаже одежды. В них только настойчивые просьбы о восстановлении электропроводки. И начальник станции точно не знал, сколько комплектов одежды поступило. Правда, у руководства станции завскладом Мюзиев на хорошем счету.

— Надо выяснить, с кем Мюзиев общался в последнее время. Кто мог воспользоваться его информацией. Это одно. А другое… — Брауде привстала со стула, — ты выяснил приметы грузчика Зуркусова?

— Вы полагаете, что с Казимаковым был он…

— Вот именно. Это не исключено. — Брауде схватила трубку телефона и коротко проронила. — Машину.

Ночной свежий ветер, завихряясь за лобовым стеклом, приятно трепал волосы и холодил спину. Фары выхватывали из темноты серую булыжную мостовую, неровные заборы, мрачные стены домов, стволы деревьев с движущимися вокруг них тенями. Чекисты спешили на Черноозерскую к завскладом Мюзиеву.

Машину остановили за несколько домов. Чекисты поспешили во двор дома, где жил на втором этаже Мюзиев. Дом быстро оцепили. Мягко ступая по деревянной лестнице, все поднялись на лестничную площадку второго этажа.

— Ой! Что это?! — тревожно прошептал Шамиль, вглядываясь в темноту. — Кто-то тут лежит?!

Перед дверью в свою квартиру лежал седой старик. Брауде зажгла спичку и поднесла ее к лицу мужчины.

Измайлов всмотрелся в лицо и одеревеневшими губами обескураженно произнес:

— Это же Мюзиев! Завскладом! — Шамиль поспешно взял его за руку и пытался нащупать пульс. Но было поздно! Важный свидетель был мертв! Человек, который мог помочь найти диверсантов, лежал около часа с проломленным черепом. Это выяснили у соседа, который заявил, что еще час тому назад, когда он возвращался с работы, на лестничной площадке никого не было.

Мюзиев жил один в комнатушке коммунальной квартиры. Семьи не было. Обыск в комнате ничего не прояснил. На лестничной площадке между вторым и третьим этажом нашли несколько окурков папирос «Кама».

— Видимо, преступник поджидал жертву здесь, — проронила Брауде, разглядывая окурки. — Дорого бы я заплатила, чтоб узнать, где Мюзиев был после работы. — Она положила окурки в папиросную коробку. — Коль поджидали, значит — убийца узнал, что на него, Мюзиева, чека вышла сегодня вечером… — Брауде вопросительно взглянула на Измайлова.

— Около девяти вечера я был на складе, — быстро сообразил тот.

— …Значит, убийца узнал об этом около двадцати одного часа, то есть до того, как завскладом, закончив работу, ушел в неизвестном для нас направлении.

— И убийца, видимо, это не знал, — добавил Измайлов. — Иначе он убрал бы свою жертву в более подходящем для него месте, а не в центре города. Ведь в подъезде его могли увидеть соседи потерпевшего.

Брауде кивнула:

— Вот и надо поспрашивать соседей с верхнего этажа — не заметили ли они в подъезде или во дворе подозрительных типов.

Опрос жителей, однако, ничего нового не дал.

Машина чека мчала их теперь на Задне-Мещанскую где проживал грузчик Зуркусов. Но Зуркусов домой еще не явился. Соседи сказали, что жена его Сабиря и двое детей поехали с утра окучивать картошку в Дербышки. Там живут их родители. Видимо, Альберт поехал на лошади за ними.

Потемневший от дождей и ветров дощатый сарай зиял черным проемом распахнутой двери в свете автомобильных фар. Измайлов заглянул в сарай, и сердце его застучало: на дощатом полу у входа валялись знакомые окурки папирос с характерным прикусом. Он поднял одну из них — так и есть, «Кама».

Окурки обнаружили и под дверью квартиры Зуркусова. Брауде вытащила из кармана коробку, где лежали окурки, что подобрала она в доме убитого Мюзиева, и сличила только что найденные, — окурки были похожи. Все они были выкурены до самого бумажного мундштука, а сами мундштуки изжеваны наполовину, будто курильщик каждый раз проверял их съедобность.

— Свет выключи! — приказала Брауде шоферу.

Фары погасли, и кромешная тьма вмиг надвинулась со всех сторон, будто все погрузились с головой в черную воду. Лишь доносился приближающийся грохот телеги по булыжной мостовой.

— Тр-р!.. — донеслось с улицы, и лошадь остановилась. Послышались голоса. Ворота во двор открылись.

— Включи фары, — шепнула Брауде водителю машины.

Двор вмиг залило светом. Мужчина, державший лошадь за узду, испуганно замер, выпучив и без того большие глаза. Лошадь, словно чуя состояние хозяина, всхрапнула и попятилась назад. Испуганно заголосила женщина.

— Спокойно, Зуркусов, — негромко распорядился Измайлов. — Руки подними!

Чекисты обыскали Зуркусова и повозку, но ничего такого не нашли, если, конечно, не считать початой пачки папирос «Кама».

Пока Брауде допрашивала Зуркусова, Шамиль и его товарищи обыскали дом. Ни оружия, ни железнодорожной формы не нашли. Хозяин, оправившись от испуга, внятно отвечал на вопросы. По его словам выходило, что он после обеда поехал в Дербышки, чтобы подсобить престарелым родителям окучить картошку. Ездили всей семьей. С ним был и его товарищ по германской войне Марселька Сапогов. Он живет на Гоголя, двадцать два. Может подтвердить.

У завскладом Мюзиева дома был лишь один раз: в прошлом году, в день его семидесятилетия, пояснил подозреваемый.

— Откуда папиросы?

— По несколько пачек нам дали за разгрузку воинского эшелона с провиантом.

— Кому еще выдали папиросы? — спросила Брауде, окидывая взглядом высокую фигуру хозяина дома. — И кто выдавал?

— Да много там было наших, станционных-то. Было и начальство. — Зуркусов нервно провел по пышной шевелюре. — Кто выдавал? А какой-то толстый интендант. Он, кажись, из самого штаба Восточного фронта. Вроде наше начальство знает его.

Брауде посмотрела на испуганные лица домочадцев и негромко, как-то по-домашнему, сказала хозяину дома:

— Вам, Зуркусов, надо поехать с нами. Кое-что надобно выяснить.

Когда усаживались в машину, высыпавшие во двор домочадцы заголосили в один голос. Хозяин дома по-татарски успокаивал их, что он ни в чем не виноват, папирос из воинского эшелона не крал и что скоро вернется домой.

В Измайлове боролись противоречивые чувства: с одной стороны, все улики говорили, что этот Зуркусов — преступник: найденные окурки, внешнее сходство с одним из диверсантов, о котором говорила Мунька Лисопедчица, сегодняшнее исчезновение с работы (ведь завскладом Мюзиев ему ничего внятного не пояснил, где находится его грузчик) и, наконец, грузчик Зуркусов — один из тех, кто мог знать о наличии железнодорожной формы на складе. С другой стороны — убедительные показания Зуркусова не давали основания подозревать его в причастности к убийству и к диверсии на железной дороге.

Когда машина промчалась по тускло освещенной Театральной площади и миновала здание бывшего Дворянского собрания, Брауде негромко сказала Шамилю, будто чувствуя его раздвоенность:

— Зайди-ка сейчас к этому Марселю Сапогову, на которого ссылается наш подопечный, да разузнай, что к чему. Ну а потом возьмешь машину и сгоняешь на Поддужную за этой самой красоткой…

— За Мунькой Лисопедчицей?

— Да-да. Надо провести опознание.

Машина притормозила на Гоголя, 22, всего лишь за три дома от губчека. Шамиль и красноармеец поспешили во двор дома, где проживал некий Сапогов, о котором говорил, доказывая свое алиби, арестованный грузчик. Из открытых окон второго этажа доносились веселые голоса, переливы гармошки, смех. Тонкий, надрывный женский голос тягуче выводил несуразные призывы:

Не любите, девки, паразитов И альфонсов берегитесь вы, Паразиты деток приживут, Сами быстренько сбегут. А альфонсы догола разденут И до нищеты вас доведут.

«Горько! Горько! Голубушки!» — донеслись голоса, когда Шамиль открыл дверь в подъезд. Он остановился на пороге, размышляя, оставить красноармейца здесь или взять его с собой на второй этаж, где, по словам подозреваемого, живет его товарищ. Свадьба, видимо, у соседей Сапогова, а то б он не поехал с Зуркусовым. Но это не исключает, что он тоже среди гостей. А появление вооруженного красноармейца омрачит свадьбу.

Откуда-то сбоку, из коридора, доносился горячий женский шепот:

— Марселюшка, не надо. Не надо здесь… Потом… Ой как хорошо-то. Ой… Но не шшэкочи так усами груди. Хорошо-то как. А мужик ты мировой…

Шепот, звуки поцелуя и сладострастные вздохи здесь, внизу, то и дело перебивались пьяными криками «Горько!» Переливы саратовской гармошки наяривали «козулю» и разухабистые частушки. На весь дом слышался тяжелый топот и шарканье десятка пляшущих ног.

Открылась на втором этаже дверь и кто-то, тяжело ступая, вышел на лестничную площадку.

— Уж не мой ли окаянный Аким шукает меня? — донесся встревоженный шепот блудницы. И парочка притихла.

— Да нет, — подал голос ухажер, — твой уже набрался до свинячьего визга и мордой в тарелку ткнулся. Так и спит.

Наверху настежь распахнули дверь, гвалт и топот пляшущих воцарился в подъезде. На лестничную площадку вывалила пьяная толпа.

Измайловым овладело какое-то оцепенение, вызванное, по-видимому, тем, что оказался невольным свидетелем супружеской неверности. Будто специально подслушивал. Наконец он внутренне преодолел незримые паутины нерешительности. К тому же закралось сомнение: этот прелюбодей Марсель уж не Сапогов ли? Слова, доносившиеся сверху, заставили прислушаться.

— Резван Фомич, я все забываю тебя спросить, — пьяно забасил какой-то мужской голос, — ведь тебя, кажись, чека схватила на Собачьем рынке. Вроде как позавчера. Ведь ты был это? Али я обознался?

— Как вишь, Барий, жив-здоров. Сегодня утречком ослобонился. По огромадному секрету вам всем скажу, ослобонили потому, как я понял, што у чека кончились патроны! — рассказчик замолк.

— Да ну?! Во дела-то! Знать, ноне бояться нечего чека… — доносились мужские голоса.

— Да бросьте вы, дурьи башки, хавальники разинули и глотаете дерьмо, — зло прошепелявил старческий голос. — Он же заливает… И вообще, закройте пасти, чека тут рядом.

— Во-во, я про то же хотел, — поддержал его «ослобонившийся» из чека. — Я вам, братки, про одну свадьбу расскажу. На ней прошлой осенью гулял. Во! Свадьба дак свадьба была. Настоящая. Будто до отмены рабства в Расеи в прошлом веке было. Тамотки райское право первой ночки на нецелованную невесту-голубицу нетронутую было. Дворяне да помещики спали с чужими невестами. Вот и мы полакомились, будто графья. Туточки-то, правда, лярва смазливая женихатилась четвертый раз. А на третий день этой свадьбы тамада громким кличем кликнул: «Хто еще невесту не бабахал?» — «Я! — кричит из-под стола протрезвевший жених. — Я ышшо». А тамада, шибко смахивающий на тюремного пахана, гаркнул: «Ты ышо успеешь! Вся жизня у тя, Акимушка, впереди. Давай, — говорит, — кореша, по третьему разку начинай».

Наверху захихикали. А чей-то гнусавый голос тут же:

— Сумлеваюсь я в етом. Неуж у порядошных людей-то такое бывает. Этто токо в бардаках на Воскресенской бывало да у Коськи Балабанова такеи собачьи свадьбы игрались.

— Обижаешь, Ерема, — недовольно проронил Резван Фомич, — спроси Марсельку Сапогова. Он сам на той свадьбе куражился. Из всех жеребцов Лизка токо ево и запомнила. Чичас она схватила его за эту самую большую штуку и уволокла спать, покеда Акимка продрыхнется…

Измайлов уже не слышал, что там болтают мужики наверху. «Значит, это и есть тот самый Марсель Сапогов, о котором говорил Зуркусов».

— Мерзавец! Клеветник!!! — послышалось совсем рядом с Шамилем. То начала надевать на себя белую фату девичьей чистоты и незапятнанности Лизка, которая только что освободилась от жарких объятий своего кавалера. — За похабную клевету я им щас зенки выцарапаю! — грозилась она, поднимаясь по лестнице. За ней шел Сапогов. Чекист шагнул к нему и тихонько шепнул:

— Гражданин Сапогов, я из чека. Прошу идти со мной. Поговорить надо.

Сапогов на допросе повторил слово в слово показания грузчика. А Мунька Лисопедчица не признала в Зуркусове того высокого молодого железнодорожника, которого видела (вместе с другим) на полотне близ Арского кладбища до аварии товарняка. При этом свидетельница пояснила, что тот был шире в плечах и моложе. Измайлов проверил утверждения подозреваемого насчет приобретения папирос «Кама». И здесь Зуркусов не слукавил. Действительно, в качестве платы за разгрузку военного имущества рабочим станции уплатили папиросами. Да и станционное начальство полакомилось заодно. И установить круг лиц, купивших эти папиросы, было трудно, если не невозможно. Ведь не секрет — некоторые военнослужащие выменивали на базаре за папиросы нужные им вещи. Поэтому кто «сработал» под Зуркусова, дабы подставить его вместо себя, — оставалось неясным. То, что преступник не собирал окурки Зуркусова и потом не разбрасывал в нужных местах, — это было ясно. Он лишь заметил характерную манеру курения будущей своей жертвы и скопировал ее. Вот почему и интересовал чекиста круг лиц, получавших папиросы «Кама». Теперь для него было ясно: тот, кто подслушивал его разговор на складе с Мюзиевым (а речь как раз тогда шла и о грузчике Зуркусове), — это и есть убийца. И он же связан — теперь Шамиль не сомневался в этом — с преступниками, которых они ищут.

«И что же я не побежал вслед тому неизвестному, шаги которого слышал, когда был на складе?! — раз за разом сокрушался Измайлов. — Если бы я его увидел тогда — вряд ли этот субъект решился убирать завскладом Мюзиева. И не стал бы я подозревать Зуркусова, а так только время потерял. И вот теперь полный тупик!»

Шамиль вскочил и больно ткнулся лбом о косяк. Потом начал метаться по своей комнатушке, за пыльным окном которой еле брезжил рассвет. Спал он в эту ночь всего лишь три часа. «Спокойствие и сдержанность — вот те вечные сцены, на которые публично выходит выступать не сумасбродная злоба, а разум»,— пришли ему на ум слова погибшего председателя губчека Гирша Олькеницкого. И он остановился. Сел на неубранную кровать и повторил вслух слова своего бывшего начальника и наставника. Потом, посидев в растерянности несколько минут, встал и подошел к окну.

Глава IV

Первые солнечные лучи тронули своим нежным розовым светом кромки крохотных, как комочки хлопка, облаков, высоко рассыпанных по всему небу. И казалось, что невидимая рука искусного художника все больше покрывает все пространство розовой и голубой краской. Но когда из-за домов появился краешек солнечного диска, облака начали покрываться серебристой краской. Измайлов наслаждался этой быстрой меняющейся гаммой красок. Он открыл створки окна, и дуновение утренней свежести, будто прохладная прозрачная муслиновая накидка, окропленная росой, коснулось его лица.

«Вот если бы людской разум и тепло их душ источали столько света и тепла, сколько исходит от солнца, то уж точно не было бы преступлений и не нужно было бы искать преступников, — размышлял Шамиль, — когда тепло человеческих отношений раз и навсегда растопит зиму войн, когда весна растопит лед недоверия между всеми народами и настанет любовь и уважение между ними.

И доколь же мы, люди, будем жить во взаимной вражде? До нового всемирного потопа или равного ему потрясения? Пожалуй. Ведь люди разных государств чаще всего объединялись лишь при общих смертельных угрозах. А для того, чтобы человек относился к другим людям как к себе — а без этого всеобщей справедливости для всех людей не будет, — видимо, нужно не одно тысячелетие».

Шамиль не заметил в своих «вселенских» размышлениях, как солнце вскарабкалось на макушки самых высоких тополей и уже заглянуло к нему в окошко. Правда, косые лучи светила легли белыми пятнами еще только у боковой стены и глаза ему не слепили. Но в комнате уже посветлело, и тени, дремавшие по углам, исчезли.

«День пришел — пора работать». Измайлов взял карандаш и изобразил на листке бумаги своеобразную схему событий последних дней. И когда он внимательно изучил эту схему, то получилось, что человек, причастный к убийству завскладом Мюзиева, работает все-таки на железнодорожной станции Казань. Либо он сам непосредственно совершил убийство, либо с его подачи. Причем этот человек давно работает на станции, неплохо знает всех служащих и ему было не обязательно подслушивать их разговор. Возможно, что такая комбинация у него была продумана раньше. И чекисту пришла идея: провести эксперимент — мог ли его подслушать тот неизвестный, что стоял у дверей склада, когда он разговаривал с завскладом, или нет.

Эксперимент показал: человек, стоявший у дверей склада, не мог слышать разговор. Скорее всего его появление на станции послужило толчком для того, чтобы преступник начал заметать следы. Но тогда откуда преступник узнал, что чека на верном пути и вот-вот может выйти на него? Неужели с кем-то поделился об этом Мюзиев? Вряд ли. Ему было невыгодно трезвонить о хищении одежды и о своем допросе. Какой же отсюда вывод?

Измайлов стиснул ладонями виски и начал раскачиваться, как маятник, из стороны в сторону.

«А вывод таков, — Шамиль вскочил со стула, — есть человек, который узнал, что пропажей формы заинтересовалась чека, а не милиция! Кто? Начальник станции? Ведь я только к нему обращался! Но он исключается! Тогда…» Чекист решил поехать на железнодорожную станцию, точнее, к начальнику станции, который находился в здании пассажирского вокзала.

Он выбежал на улицу, лихорадочно огляделся по сторонам — но извозчичьих пролеток не было видно — и чуть ли не бегом поспешил на вокзал. Шамиль не стал предупреждать Брауде о том, куда поехал. Ведь догадка — это еще не факт. Что ж ее лишний раз дергать. Надо самому все проверить. На Московской улице он сел в пролетку, и извозчик, глянув на запыхавшегося молодого человека, погнал свою савраску на вокзал. Ездовой расценил, что его пассажир опаздывает на поезд. Он лишь коротко буркнул Шамилю: «За скорость приплатишь, накинешь пятиалтынный».

Вот наконец-то открылась знакомая площадь с небольшим садиком, опоясанным невысокой металлической оградой. А за ним — красное двухэтажное здание вокзала с куполом. Издалека оно вдруг показалось юноше громадной неземной птицей, широко распластавшей свои крылья перед взлетом. Шамиль усмехнулся: «Чего только не привидится, когда в поисках правильного шага ночи не спишь. Кажется, что и вокзал вот-вот улетит, исчезнет и не раскроет мне свой секрет».

Оба этажа вокзала были битком набиты разношерстным людом. В основном это были крестьяне, рабочие и служивые в солдатских шинелях с тощими сидорами за плечами. Изредка попадалась интеллигенция в поношенных костюмах и шляпах. Но все лица походили друг на друга: печать тоскливой заботы и крайнего напряжения, замешанной на усталости, роднила, пожалуй, этих людей, разных по возрасту и полу, по образованию и социальному положению. Люди лежали на узлах, на полу, на лестницах — это те, что по несколько суток торчали тут, ожидая свой поезд. Но поезда с каждым днем приходили все реже и реже. Витали слухи один страшней другого: будто бы белочехи взяли многие города и перекрыли железную дорогу. А красные с трудом их отгоняли от «железки».

Измайлов чуть не поперхнулся от духоты, когда вошел в вокзальное помещение. Спертый воздух был настолько стойким, что казалось, каждая кирпичина пропиталась неприятными запахами пота, пыли, табачного дыма и теперь уже сами стены источали неприятный дух, несмотря на то, что все двери были распахнуты настежь. Чекист, лавируя между узлами и мешками, прошел к кабинету начальника станции и, когда взялся за ручку двери, забыл и про невыносимо спертый воздух, и про стук в висках. Осторожно приоткрыв дверь, он вошел в крохотный предбанничек с двумя дверями и замер. Так и есть: перегородки были сколочены из досок, обшитых фанерой. Ведь через них хорошо слышно! Измайлов приложился ухом к прохладной перегородке. Из комнаты слышались довольно отчетливо мужские голоса. Какой-то грубый бас сердито требовал три вагона под фураж для лошадей. А знакомый голос начальника станции устало возражал.

«Как же я не обратил внимания на эту стену сразу-то! — сокрушался юноша. — Надо было говорить с ним тихонько. И этот гад, который отправил Мюзиева на тот свет, не подслушал бы».

— Балда, — тихо прошептал Шамиль. — Вот теперь ищи-свищи.

Он вышел из прихожей и стал ждать, когда начальник станции останется один. Ясно, кабинет начальника станции перегородили временно-острая нехватка помещений. Народу-то везде — тьма. Теснота приткнула людей друг к другу очень плотно, как семечки в подсолнухе. Понадобились комнаты и для военных. Вот и оказались рядышком комнаты начальника станции и начальника вокзала. Но что за человек этот начальник вокзала? Уж не тот ли молодой субъект, пустивший под откос поезд?

Чекист на носках, мягко ступая, подошел к двери начальника вокзала и приложился ухом к замочной скважине. За дверью царила тишина. Никого!

Измайлов дождался, когда начальник станции остался один. У него он выяснил: начальник вокзала тяжело болеет вот уже месяц. Его замещает Бабаев. Принят на работу полтора месяца назад. Большевик. Сорока пяти лет от роду.

Эта информация, как холодный душ, остудила юношу. Правда, когда он увидел в тонкой перегородке сквозные щели и воочию убедился в возможности подслушивания, у него появилась небольшая надежда. Шамиль вытер платком вспотевший лоб. Измайлов вышел из кабинета, попросив его хозяина, чтоб тот обязательно известил помощника начальника вокзала о их разговоре. Проверим-ка этого Бабаева! Если он замешан во всей этой темной истории, то помначвокзала либо позвонит своим людям, что чека дышит ему в затылок, либо задаст деру.

Около десяти утра появился помощник начальника вокзала. То был коренастый рыжеватый мужчина с вьющимися волосами. Бабаев энергично распахнул дверь, открыл окно и только после этого направился к начальству. И чекист поспешил связаться по телефону с Брауде.

— Шаг верный, — одобрила она. — Но в одиночку такие дела не начинают. — В ее голосе послышалось больше беспокойства, чем недовольства. — Жди Хайретдинова с красноармейцами. А насчет телефонной станции — не беспокойся. Возьмем под пригляд.

Через четверть часа Бабаев появился в зале ожидания вокзала. Потом позвонил от военного коменданта какой-то Зайнаб и попросил ее сходить в караван-сарай и передать соседу, что он срочно отъезжает в Бугульму — там случилось крушение поездов — и что приедет через пару дней.

«Крушение? — удивился Измайлов. — А что ж это начальник станции ничего мне не сказал…»

Чекист поспешил к станционному начальству. Однако никто не знал о железнодорожной катастрофе в Бугульме. Он понял: это выдумка Бабаева. Вернее, условное сообщение о его провале. Но когда Шамиль вернулся в комнату военного коменданта, откуда названивал Бабаев, того уже след простыл. Не было его ни на первом этаже, ни на привокзальной площади, ни на перроне. «Вот те на! Уж не шайтан ли его спрятал?» Измайлов перемахнул пути, нырнул под вагон, что был сцеплен с несколькими теплушками, и очутился лицом к лицу со стрелочником.

— Бабаева, помощника начальника вокзала, не видели? — выпалил чекист, переводя дыхание.

Железнодорожник старчески пожевал губами, поправил замасленную кепку и хмыкнул:

— Эка хватился. — Он махнул рукой в сторону отходившего товарняка, хвост которого вот-вот скроется за поворотом. — Тамотки Бабаев-то, в товарняке. Видел, как в хвостовой вагон запрыгнул.

— А куда товарняк-то пошел?

— Кажись, в Вятку.

— Как его остановить?! Догнать как?!

Стрелочник криво усмехнулся:

— Туточки и Аллах не поможет: хочь молись, хочь нет. — Старик, сделав шаг, остановился. — А ить догнать-то, сынок, могешь. — Он кивнул в сторону привокзальной площади. — Беги к извозчикам да гони на Сибирский тракт через Арское поле. Туточки-то железная дорога крюк делает верст на десять. А ты напрямки на лошади-то. Тута версты три-четыре, не более.

Через несколько минут Измайлов уже сидел в пролетке позади извозчика, то и дело поторапливая его:

— Гони скорей! Гони!.. За скорость вдвойне уплачу.

— Знаю я вас, молодых-то, — ворчал бородатый извозчик, — с вас и одну-то цену не получишь. Норовите задарма.

А с ветерком-то дорого стоит. Ветерок-то тоже деньги стоит. После нее савраска-то моя цельный день еле копыта переставляет. И хвостом не махает…

«Идиот! — забушевал про себя юноша. — Контра! Сейчас лошадь твоя отмахается хвостом». И чекист схватился за пистолет. Но тут же усилием воли погасил свой гнев, вспомнив слова Гирша Олькеницкого: «Власть, которая возвышается над людьми на черных столбах безнаказанности, безответственности в своих делах, — это и есть власть мракобесия, исторически обреченная».

Шамиль достал из кармана нужную купюру и протянул ее извозчику. Тот довольно крякнул, достал кнут и стегнул лошадь: «Но! Радемая! Ну! Просыпайсь!»

Лошадь понесла во весь опор по улице, и пролетка дробно застучала по неровным булыжникам дороги. Теперь чекисту не надо было извозчика ни уговаривать, ни грозить ему оружием. «И верно ведь, — думал Измайлов, — деньги могут потягаться с насилием и страхом. Этому извозчику с его лошаденкой завтрашний день обеспечен. Да и на власть не будет в обиде». Размышляя, Шамиль пытался заглушить внутренний голос: «Лишь бы успеть! Лишь бы догнать!»

— Шамиль! Шамиль! — донесся женский голос издалека. Он и не сообразил сразу-то, что это его зовут. Сообразил всевидящий на козлах извозчик.

— Тебя, милок, кличет барышня, — не оборачиваясь, бросил он.

Юноша посмотрел назад и увидел среди редких прохожих Санию. Санию Сайфутдинову, с которой познакомился случайно, как говорится, при «исполнении». Стараниями Шамиля и его товарищей удалось спасти ее брата Ахнафа, которого бандиты пытались убрать как свидетеля. Девчонка, кажется, влюбилась в Шамиля: при виде его то бледнела, то покрывалась пунцовой краской и очень переживала. Переживала до слез, до боли в сердце. Юноша это знал. Но подобных чувств к ней не испытывал. Хотя ему было приятно и радостно, что она так трепетала при виде его, во многом, пожалуй, потому, что очень уж эта Сания была похожа на Дильбар — дочку бывшего чистопольского купца, в которую он влюбился с первого взгляда прошлой осенью. Но его любовь к ней, как любовь страстного поклонника изяществ к прекрасной статуе, была безответной. Да еще волею злого рока в перестрелке он, Измайлов, убил ее мужа, бывшего офицера контрразведки Временного правительства, вступившего в подпольную военную организацию.

Все это каждый раз проносилось перед глазами Шамиля, будто бешено раскручиваемая лента кинематографа, когда он видел Санию Сайфутдинову. И даже сейчас этого не избежал, когда все его тело, как сдавленная резина, испытывало сильное напряжение. Оттого он лишь вяло помахал ей рукой. Тем временем пролетка с Гостинодворской улицы резко повернула на Воскресенскую, и девушка исчезла из виду. Исчезла и мысль о ней. Чекиста целиком охватила томительная мысль о товарняке, о Бабаеве. Его не отвлекали ни удивленные прохожие, испуганно шарахавшиеся по сторонам при виде мчавшейся с грохотом повозки, ни даже свисток милиционера, невесть откуда вынырнувшего на Арском поле. Чекист лишь механически произнес вопросительно обернувшемуся к нему извозчику: «Гони, гони. Не останавливайся».

И когда с левой стороны замелькали деревья старинного Арского кладбища, Измайлов предупредил извозчика, чтоб тот остановился перед мостом через овраг, по дну которого шла железная дорога.

Еще за две сотни метров до моста чекист увидел черные клубы маслянистого дыма, поднимавшегося из оврага. Судя по дыму — паровоз шел быстро. В нем все оборвалось: «Не успел! При такой скорости не догонишь».

Решение пришло неожиданно.

— Гони на мост! На мосту остановись!

Чекист спрыгнул с пролетки, подбежал к краю моста, перелез через перила и, выждав, когда предпоследний вагон с открытым верхом, наполовину загруженный гравием, оказался под ним, прыгнул вниз. Упал, покатился вдоль вагона, пока резко не уперся о его металлический борт. Собственно, мост едва возвышался над паровозной трубой — и скорость падения сверху не столь была опасна, сколько скорость движения самого состава. Но Измайлов точно рассчитал момент прыжка, а гравий и вовсе этот риск свел к минимуму.

Он поднялся на ноги и увидел, что товарняк отстукивает колесами на том месте, где было крушение поезда, расследование которого и привело его сюда вновь. Чекист подошел к углу вагона и выглянул из-за борта. Ведь судя по всему, в последнем вагоне должен находиться Бабаев. И он не ошибся. Из узкой щели створок вагона высовывалась голова человека, за которым он так бешено гнался! Настороженные взгляды их встретились! Какой-то миг они глядели друг на друга. Потом одновременно подумали, что в сложившейся ситуации без пистолетного диалога не обойтись. Но противник Измайлова уже сжимал рукоятку немецкого маузера и полыхнул, выставив его перед собой, первым. Чекист успел присесть. Но тот сделал пару выстрелов, и в железном борту образовались сильные вмятины, как раз напротив его груди. И прежде чем осознать, что только надежная толщина железа спасла его от неминуемой гибели, Шамиль резко отпрянул в противоположную сторону. Выхватил пистолет, поднял его выше борта и наугад выстрелил в деревянную стенку соседнего вагона.

Только после этого выстрела юноша понял: его позиция намного лучше, чем позиция Бабаева. Когда мелкие щепы брызнули по сторонам, это тотчас понял его противник и не стал дожидаться, покуда очередная пуля, пущенная из-за металлической стенки, пригвоздит его намертво к полу. Он для острастки пустил пулю в стенку вагона и, выбрав момент, когда километровый столб прошмыгнул мимо, прыгнул.

Звука падения Бабаева чекист не слышал. Но он быстро сообразил: коль этот лжежелезнодорожник ожидал, что с моста могут прыгнуть в вагон с гравием, то уж он точно не будет отсиживаться в простреливаемом вагоне и постарается как можно быстрее покинуть его. Шамиль выглянул из вагона и увидел своего врага, поднимающегося с земли. Чекист прицелился и дважды выстрелил в согнувшуюся массивную фигуру противника. Тот плюхнулся лицом в землю. «Неужели попал!» — обрадовался он, перелезая через борт вагона. Но снопы искр, зажегшиеся бенгальскими огоньками на железном борту вагона от рикошета пуль, выпущенных Бабаевым, развеяли его надежды.

Приземлился после прыжка не совсем удачно: больно ударился коленом. Вскочил, прихрамывая побежал за своим недругом, который, не целясь, пальнув несколько раз и петляя, припустил к Арскому кладбищу. Видя, что Бабаев уходит от него, Шамиль истратил на того всю обойму патронов, но все попусту — беглец растворился в кладбищенских зарослях. Чекист кинулся за ним. Он заметил на земле и на траве капли крови. «Похоже, что я попал в него!» Но следы вскоре затерялись. Бабаеву удалось уйти от него.

И пока Измайлов добирался до чека, мысли его витали то вокруг этого сбежавшего преступника, то вокруг таинственной Зайнаб, что должна была сообщить кому-то в караван-сарае о провале Бабаева. Шамиль взглянул на часы — мать честная! время-то еще только двенадцать.

А ему казалось, что уже день на исходе. «Так я, может, успею и в караван-сарай?!»

Туда он не успел. После звонка помощника начальника вокзала Бабаева некоей Зайнаб в номера «Сибирского тракта», дежурный телефонист тотчас сообщил об этом в губчека. Брауде коротко приказала Аскару Хайретдинову:

— Срочно езжай в гостиницу, что на Сибирском тракте, и выясни, кто такая Зайнаб. Ее приметы. И сразу к караван-сараю. Там телефона-то нет. Только быстро!

Аскар кивнул.

— А вообще-то постарайся тотчас позвонить оттуда в чека. Сообщи в первую очередь приметы этой женщины. — Брауде достала из ящика стола пистолет, проверила обойму и сказала. — Будь осторожен! Алексей, возьми шестерых красноармейцев из взвода охраны — и быстро в машину.

Брауде своим женским чутьем верно определяла предстоящие события. Может, за этим прятался особый аналитический дар и основанный на нем прогноз? Но она всегда держалась со всеми ровно, без показного выпячивания своих достоинств. Авторитет среди чекистов у нее был велик. И никому из ее подчиненных не приходило в голову, что она может ошибаться. Но сама-то Вера Петровна не жила, не работала без сомнений, как, впрочем, всякий нормально мыслящий человек. Она частенько колебалась, принимая то или иное решение. Пока что эти решения были верными. Но как все сложится на этот раз…

До Старо-татарской слободы домчали быстро. Машину оставили на Сенной, рядом с соборной мечетью. Знаменитый на всю Казанскую губернию, да, пожалуй, на все Среднее Поволжье, восточный базар, бравший свое начало с этой улицы, галдел, шумел монотонным звуком разных языков, скрипом телег, звоном посуды, глухим шелестом передвигаемых вещей, топотом сапог, цоканьем копыт. Слабый ветерок доносил запах вкусных перемечей и эчпэчмака, жареного мяса. А жаркий день, казалось, усиливал эти запахи. На жизнь базара мало влияло дыхание войны, что уже грохотала по Поволжью своими орудийными колесницами. Только разве что день ото дня росли цены на базаре, но людей там от этого не убывало. Базар, как вокзал, работал без выходных. И на ночь он не закрывался. Правда, в отличие от вокзала базарную мельтешню разгоняли потемки. Но от этого базарный организм полностью не отключался, а впадал лишь в дрему — и с первыми петухами жизнь здесь вновь закипала, будто вода в котле. Теперь базарная суета могла осложнить дело. Караван-сарай — кирпичное двухэтажное здание, служившее гостиницей для приезжих, примыкало к самому базару. «И если его сейчас оцепить, то это сразу привлечет к себе внимание, — поглядывая по сторонам, размышляла Брауде. — Весть разнесется с быстротой порывистого ветра по всему базару. Если Зайнаб случайный человек, то она испугается и затаится. Ведь не у многих хватает смелости продираться через кордоны чека. Но это еще полбеды. Можно спугнуть того, кого она должна предупредить. А вдруг его нет на месте? Может же этот неизвестный выйти на базар?»

— Вот что, Алексей, — обратилась Брауде к ординарцу. — Иди-ка узнай, проживал ли Бабаев в караван-сарае? Шансов, конечно, мало. Но кто его знает… — Брауде повернулась к пожилому красноармейцу с уставшими выцветшими глазами: — А ты, Касым-абый, иди позвони, пожалуйста, по моему телефону. Узнай, нет ли сообщения от Хайретдинова о Зайнаб. И нет ли сведений от Измайлова! Я буду ждать здесь.

Вскоре вернулся Алексей и сообщил, что помощник начальника Казанского вокзала Бабаев в этой гостинице не проживал.

— Либо он жил под другой фамилией, либо этот Бабаев обитал со своим сообщником в другой гостинице, скорее всего, в «Сибирском тракте»,— заключила Брауде. — Но в любом случае эта Зайнаб знает их обоих в лицо.

Зампред губчека посмотрела на часы:

— По времени эта Зайнаб должна уже появиться здесь.

Она расставила своих людей, наказав, чтоб до поры до времени никто не понял, что это оцепление вокруг гостиницы.

— А ты, Алексей, иди потолкайся у входа в караван-сарай. Если кто из женщин быстро выйдет…

Она не договорила. Из-за угла вынырнул Касым-абый. Он перевел дыхание и выпалил:

— Звонил Хайретдинов. Ее приметы: высокая, рыжеволосая, тридцати лет. Внешне — интересная особа… Вот и все…

— Ну что ж, — облегченно вздохнула Брауде, — это уже кое-что.

Прошло около получаса, и чекисты занервничали. Зайнаб не появлялась.

— Вон, вон, кажется, она, — шепнул Алексей, показывая на стройную женщину в длинном цветастом платье.

Брауде кивнула. Взяла под руку Алексея и отдала последнее распоряжение:

— Касым-абый, если что, блокируешь дверь.

Брауде с Алексеем вошли в помещение за рыжеволосой женщиной, которая сразу же направилась на второй этаж. Чувствовалось: здесь она уже была. Пройдя по коридору, остановилась у последней двери. И, не оглядываясь по сторонам, громко постучала.

Дверь никто не открыл. Она немного постояла и пошла обратно. Но дверь вдруг открылась — и из комнаты вышел высокий круглолицый молодой мужчина.

— A-а!.. Зайнабушка… Киска моя. Наконец-то. Заходи скорее. Очень соскучился по тебе… — замурлыкал мужчина, расплываясь в сладостной улыбочке.

Гостья, вихляя рельефными бедрами, вернулась назад и прошмыгнула в комнату. Но мужчина не спешил за ней, а настороженно глядел в конец коридора, чутко прислушиваясь к шагам, доносившимся с лестницы. Чекисты замерли на лестничной площадке. Наконец, когда дверь закрылась, Брауде вытащила пистолет и кивнула Алексею. Осторожно ступая на носках, они двинулись в конец коридора. Когда до комнаты оставалось несколько шагов, дверь неожиданно распахнулась и выглянул тот же мордастый мужчина.

Чекисты на какое-то мгновение замерли, но Брауде направила ствол пистолета на хозяина комнаты и негромко скомандовала:

— Выйди-ка, дружок, сюда. Мы из чека, поговорить надо.

Сытая самодовольная физиономия вмиг скривилась от страха, потом от злости. Мужчина отпрянул внутрь комнаты, и в ту же секунду дверь с грохотом захлопнулась.

Алексей рванулся к двери, но было уже поздно. Ее успели закрыть.

— Назад! От двери! — Брауде рванула своего помощника к себе. И в тот же миг выстрелы и разлетающиеся от дверей мелкие древесные фонтанчики слились воедино. Чекист отделался лишь несколькими острыми занозами в лицо.

— Выходи, дом окружен! — крикнула Брауде, плотно прижимаясь к каменной стене.

Но в ответ снова прозвучали выстрелы.

За дверью раздался грохот.

«Заваливают выход»,— догадалась Брауде и выстрелила в дверь.

Из комнаты раздался женский вопль.

— Застрелю, проститутка! — по-бычьи заревел мужчина. — Подмахивала и нам, и чека! — Из-за двери доносились тяжелые пощечины.

— Кончай ты с ней! Идиот! Нашел время воспитывать, — донесся злой голос другого бандита. — Выколачивай, Бык, рамы.

Со звоном посыпались стекла. Чекисты открыли огонь по двери, чтобы помешать преступникам бежать через окно. Ведь второй этаж гостиницы не так уж высоко был над землей. К тому же рядом с окном проходила водосточная труба.

— Сдавайтесь! — крикнула Брауде.

— На-кось… — Бандит разразился трехэтажным матом.

— Ой, миленькие, я никого не предавала, — голосила за стеной женщина. — Ой, родненькие, я никого не приводила сюда. Ой, хорошие мои, я ведь не знала, кто вы такие. Ой… ой… ой…

— Хватит, сука, скулить, — грубо одернул один из бандитов. — Если хочешь жить, спускайся вниз по трубе. Ну! Живо, проститутка! И стой под окном. Жди меня. Не то — пристрелю!

Наступила тишина. Только было слышно затихающее всхлипывание женщины.

— Эй, легавые! — заорал во всю бычью глотку бандит. — В окне ваша подсадная утка! Палите таперича в ейный зад. Клизму делайте!

— Что это они там задумали? — забеспокоился Алексей. — Уж не хотят ли из нее сделать заложницу или использовать в качестве живого щита?

— Может, и так. — Брауде прислушалась и прошептала. — Ты останься здесь. Смотри в оба. Они что-то там замышляют.

Касым-абый стоял на пороге входной двери и держал под прицелом своего нагана верхнее угловое окно. Через него по водосточной трубе только что спустилась насмерть испуганная женщина и встала как вкопанная под окном. В это время из окна высунулся по пояс бандит с двумя револьверами в руках и открыл сразу из обоих стволов бешеную стрельбу. Одна из пуль, ударившись в край дверного проема, осыпала красноармейца кирпичной крошкой и, зажужжав, как шмель, унеслась в сторону. Красноармеец, инстинктивно зажмурившись, отпрянул назад. И именно в этот момент второй бандит прыгнул из окна прямо на спину Зайнаб, использовав ее в качестве своеобразного амортизационного мешка. И, уже мягко падая на землю, вернее, на несчастную женщину, мужчина, словно цирковой акробат, сделал кувырок через голову, мгновенно вскочил на ноги и понесся, обгоняя ветер, к базарной толпе. Бандит резонно рассчитал, что теперь вряд ли будут стрелять в него: ведь любой промах — и пуля достанется кому-то из невиновных. Базарная толпа, заслышав выстрелы, пришла, как растревоженный муравейник, в движение. Хоть люда тут порядком поубавилось, покуда шла стрельба, но мешочники и торговцы не успели еще спрятать свой товар в безопасное место, а потому мельтешили тут и там.

— Стреляйте по ногам! — скомандовала Брауде. — По ногам, Касым-абый, бей!

Но беглец после первых же выстрелов начал по-заячьи делать прыжки и петлять. Ранить бандита не удалось, догнать — тоже. И он вскоре растворился в толпе. Пока внимание чекистов было приковано к одному из бандитов, другой, прыгнув как на тюфяк на распластавшуюся на земле женщину, быстро поднялся и, стреляя, сиганул в другую сторону. Но красноармейцы, блокировавшие другой угол гостиницы, задержали его, несмотря на бешеное сопротивление. В перестрелке он тяжело ранил красноармейца.

На допросах арестованный поначалу как истукан молчал. Но после того, как его опознала Мунька Лисопедчица среди трех мужчин высокого роста, представленных ей, он признался, что участвовал в диверсии на железной дороге близ Арского кладбища. Где находится его сообщник, возглавлявший эту акцию, он не знал. После диверсии они разошлись. Так ему было велено Бабаевым, с которым одно время жили в соседних номерах караван-сарая. Потом Бабаев заделался железнодорожником и поменял место жительства. Ну а Зайнаб крутила шашни с Бабаевым, а потом и с ним — Арсением Гудошкнным. Уж очень она любила тонкость в ухаживании, культуру. А этого ему, Арсению, да и Бабаеву было не занимать: ведь как-никак окончили военные училища, а до этого — гимназии. В этих учебных заведениях они научились премудростям ухаживания за красивыми барышнями. А он, Арсений, отличавшийся своей статью, давно смекнул: красотки — народ шаловливый, отличаются от многих других, некрасивых женщин прежде всего тем, что вечно недовольны тем, что имеют. В общем, как правило, что-то уж очень хотят добавить к своей жизни, чего-то ищут. И это чувство у них обострено. Короче: почти каждая из них считает, что достойна лучшей доли, чем та, которую ей уготовила жизнь в обществе и в семье. Вот он, Арсений, всегда и угадывал — что же той или иной красуле надобно сейчас, в сию секунду. А посему был у них всегда своим человеком, и у замужних, и у незамужних. Так он приручил и мусульманку Зайнаб. До сих пор у него были христианки. «А теперь и помирать уж не жаль», — заключил он свою исповедь.

«Хорохорится, — подумала Брауде, не перебивая арестованного. — Пытается смягчить свой конец, внушая себе, что все давным-давно испытал, что отпущено волшебницей жизнью».

Ну а в частности о конкретной женщине, что фигурировала в его показаниях, было примечательно лишь одно обстоятельство. Зайнаб знакомила их с людьми, что останавливались в гостинице «Сибирский тракт» или кто работал там. Но она не знала, для чего эти знакомства нужны Арсению и его дружку. Ей говорили, что они — подпольные купцы, коих нынешние власти величают спекулянтами-саботажниками, вражьим умыслом дезорганизующими торговлю, а вместе с ней и все рабоче-крестьянское хозяйство страны. Иначе говоря, за спекуляцию полагался расстрел как за диверсию, террористический акт и тому подобное. Зайнаб шла на посредничество. И могла быть привлечена по законам военного времени за пособничество врагам революции. Во всяком случае, так квалифицировали суды подобные штучки. Этим ее начали запугивать новые дружки, домогаясь ее любви и заставляя делать то, что нужно было им для подготовки диверсии на железной дороге. Она стояла «на шухере» у склада, покуда Арсений лазил туда через крышу. Правда, зачем лазил ее новый любовник в казенный склад, Зайнаб не знала. Как и не знала о предстоящей диверсии.

По показаниям арестованного Арсения заведующего складом Мюзиева убрали потому, что тот мог сообщить чека, что железнодорожные формы просил выдать ему помощник начальника вокзала Бабаев за день до кражи со склада. Но Мюзиев отказал ему, пояснив, что на то должно быть указание станционного начальства. Бабаев этот вопрос решил иначе, дабы на всякий случай не вызывать подозрения у начальника станции, — просто организовал кражу. А когда на горизонте появился Измайлов — приговор для заведующего складом был предрешен.

Сам Измайлов задавал себе вопрос: почему тогда Мюзиев не сказал ему об этом? Не хотел понапрасну навлекать на Бабаева подозрения? Видимо, так… Но когда Шамиль услышал от Арсения Гудошкина, что Зайнаб до революции была горничной у купца-миллионщика Апанаева, он заерзал, будто все остальное его мало волновало. Но это было не так. Все дело было в том, что в его сейфе лежал один загадочный документ — зашифрованный план тайника, где спрятано золото. Этот таинственный документ попал в руки чека от эмиссаров Махно, прилетевших в эти края целой стаей, как прожорливые хищники, чтобы полакомиться жирными кусками российской казны, сосредоточенной в глубоких подвалах Казанского банка. А заодно хотели разгадать секрет, заключенный в плане, и завладеть сокровищами казны Казанского ханства, то ли казны Булгарского государства. Махновцам эта схема нахождения сокровищ досталась от купца Бадретдина Апанаева, которого изловили анархистские охотники, как ценного дикого зверя, когда тот бежал от новых властей на запад через Украину. При купце кроме старого пергамента, на котором был начертан план тайника, находился еще саквояж с фунтом золотишка на «черный день». Но как потом обнаружилось при аресте одного из слуг Апанаева, на плане был изображен двухэтажный особнячок (рядышком с соборной мечетью на Сенной), принадлежавший Апанаевым, основные драгоценности купеческой мошны были закопаны в подвале дома, где жили эти казанские богатеи. Этот дом, что стоял почти напротив знаменитого дома Шамиля, был столь внушительным по размерам, что там размещался красный татаробашкирский батальон, тем не менее это не помешало сыну купца Апанаева проникнуть в него вместе с сообщниками и завладеть всем золотом, припрятанным его отцом. На след апанаевского золота, вернее, на след сына купца напасть еще не удалось. Переправил капитал купеческий сынок за кордон или нет, Измайлов не знал. Знал он только то, что Апанаев-младший решил возместить все недвижимое имущество, национализированное новой властью, за счет государственной казны. Но каким образом? Путем организации нападения на госбанк? Если верить показаниям все того же купеческого слуги, сынок настырен в своих целях, и обязательно постарается прихватить казенного золотишка столько, сколько унесет. Но значит ли это, что Апанаев-младший затаился здесь, в Казани, и выжидает подходящего момента или уже повез добытое золото за моря, за леса, чтобы потом вернуться назад? Будет ли он искать со своими людьми подходы к банку вкупе с анархистами или нет? Ведь такие сообщения о намерениях местных и пришлых в основном (махновских) анархистов уже поступали в чека.

Вот такие невеселые мысли пронеслись в голове у Шамиля, когда подпоручик Гудошкин говорил о роли Зайнаб в его подпольной деятельности в Казани. Конечно, нужно было бы всерьез заняться поисками Апанаева-младшего и тех анархистов, которые готовили ограбление, или, как они называли, «экспроприацию» государственной казны. Наконец, не мешало бы побыстрее начать расшифровку таинственного плана нахождения сокровищ. Ведь могут опередить чека прибывшие анархисты из Гуляй-Поля. Народ там прожженный, дремать не станет.

Одним словом, руки чесались у Измайлова взяться разом за все, да не хватало времени. И так уж спал три-четыре часа в сутки. И чем дольше не брался он за эти дела, тем сложнее они виделись, тем неразрешимее казались, тем больше сомневался в своих силах и возможностях. Надо было хоть что-то предпринимать… Пусть это будет самый мизер, самая мелочь. Нужно хотя бы для психологического равновесия. От сознания, что начал копать колодец пусть не лопатой, а ножом, появляется хоть маленькая, но надежда. А за ней прячется госпожа Вера. А она, как добрая фея, удваивает силы. Высвобождает энергию. В ином случае — все будет наоборот. Ведь даже случайное короткое напоминание о заброшенном, но важном деле всегда отзывается если не болью в душе, то уж точно черной тревогой в сердце, той тревогой беспомощности, когда талантливый, но непрактичный или безвольный человек не может претворить свои потенциальные возможности в жизнь, материализовать свои качества. И Измайлов решил во что бы то ни стало выкраивать время для разгадки тайны, заключенной в пергаменте, который некогда принадлежал купцу Апанаеву, и поиску апанаевского отпрыска. Пусть хоть несколько часов в неделю, но будет заниматься этими делами. И Шамилю стало немного легче от этого решения. Но решение решением, а сбежавшего от него Бабаева придется искать ему, Измайлову. Больше некому. Все сотрудники Казанской чека, как говорится, по руками и ногами связаны расследованием деятельности крупной подпольной офицерской организации, намеревавшейся свергнуть власть большевиков, и многочисленными диверсиями, саботажами и террористическими актами по всей огромной губернии, простиравшейся от Чебоксар до Агрыза, от Чистополя до Саранска[117]. Видимо, и группа, возглавлявшаяся штабс-капитаном Бабаевым, входила в подпольную офицерскую организацию, штаб которой во главе с генералом Поповым был недавно арестован. Но ни Попов, ни его члены штаба даже на Лубянке в Москве не раскрыли свою организацию. И она продолжала делать свое черное дело. Ну а группа, возглавляемая штабс-капитаном Бабаевым, была, скорее всего, лишь ее частью.

Где теперь искать этого Бабаева? С чего начинать? — Измайлов не имел ни малейшего представления. А нужно было начинать именно с него. Ведь связник по кличке Бык, недавно прибывший от военного командования Самарского правительства (по показаниям того же подпоручика Гудошкина), связан был именно со штабс-капитаном Бабаевым. Во всяком случае, Бабаев через этого Быка свел Арсения Гудошкина с бывшим жандармом по имени Ерема, с которым пошел на «дело». По всем приметам это был не какой-то там Ерема, а ротмистр Казимаков. Чекисты были уверены в этом. По словам подпоручика Гудошкина, когда он начал выяснять, надежен ли человек, с которым пойдет пускать под откос поезд, — Бык заверил: «Надежнее не бывает, он, Ерема, — бывший жандарм». Правда, фамилии жандарма не назвал.

Свой поиск Измайлов решил начать с повторного допроса арестованного подпоручика.

— Скажите, Гудошкин, кто все-таки познакомил вашего шефа с Быком?

— Я ж вам уже говорил, что Зайнаб. В ресторане «Сибирский тракт». Она этого мужика хорошо знала. А откуда? Я не знаю.

— Кто просил ее об этом — Бабаев или этот Бык?

— Познакомить, что ли?

Чекист кивнул.

Допрашиваемый пожал плечами:

— Спросите ее.

Измайлов хотел было сказать, что по милости таких галантных кавалеров, как он, Гудошкин, она до сих пор не пришла в сознание. Но вместо этого твердо произнес:

— Это уж нам позвольте определять: кого, о чем и в какой последовательности спрашивать.

Бывший подпоручик почувствовал в словах следователя скрытое раздражение и торопливо пояснил:

— Мы со штабс-капитаном обедали. Попросив разрешения, к нашему столу подсел этот мужчина. Потом в зале появилась Зайнаб и припорхнула к нашему столу. Ну и представила нас друг другу.

— Каким именем она назвала Быка? — осведомился чекист, нервно заерзав на стуле.

Подпоручик, теребя рукой волосы на затылке, повторил как бы про себя вопрос:

— Каким именем… А, вспомнил, Феофан! Да-да. Феофаном она его назвала. Точно так. — И, словно извиняясь перед следователем: — Вот ведь и память уж того… Хотя по имени-то я его и не звал. Было велено Бабаевым на следующий же день называть Быка только по кличке. В людных-то местах мы больше с ним не встречались. Он всегда приходил к нам в номера караван-сарая сам. А уж когда Бабаев устроился работать на вокзал, так этот Феофан реже стал появляться у меня.

— Для чего Бык приходил в день вашего ареста?

— Да ни для чего. Он заявился ночью — кажись, с поезда. Просто нужно было ему переночевать.

— А откуда он приехал?

— Этого я не знаю, господин следователь… Простите, гражданин следователь. Он никому не подчинялся из нас. Даже Бабаеву.

— А этому, жандарму Ереме?

Подследственный задумался и проронил:

— Не заметил. Пожалуй, они держались на равных. Во всяком случае, этот Бык относился к Ереме предупредительно. Я бы даже сказал, с почтением.

«Если Бык относился к бывшему жандарму предупредительно, с почтением, — подумал Измайлов, — то это мог быть кто-то из негласных осведомителей жандармского управления Казанской губернии, которого мы обнаружили в архивах бывшей царской охранки».

Он вскочил со стула, открыл тяжелую дверцу сейфа, отыскал нужную бумагу: ‘Так и есть! Среди осведомителей ротмистра Казимакова значился некий Самченов по кличке Бык. Он же работал в свое время в номерах «Сибирского тракта». Потому-то они и знакомы с Зайнаб! Эта женщина много чего бы поведала о нем. Через нее, пожалуй, можно будет напасть на след бывшего жандармского осведомителя. Но ведь Зайнаб может и не поправиться. Эти гады, когда прыгали на нее со второго этажа, сломали ей позвоночник. А время-то не ждет.

По показаниям подпоручика Гудошкина чекист составил словесный портрет Самченова. Потом засомневался: а вдруг этот Феофан по кличке Бык и вовсе не Самченов. С какой это стати сам Казимаков собственной персоной выйдет, как заштатный диверсант, на железку и, рискуя жизнью, сковырнет с рельсов товарняк? Что его на это толкнуло? Идейная непримиримость? Возможно. Но достаточно ли этой ненависти, чтобы действовать подобным образом, когда у него в руках осталось столько осведомителей, столько жандармских агентов! По крайней мере из нескольких десятков своих тайных агентов он мог подобрать для диверсионной работы двух-трех человек. Конечно, мог. Да тот же Бык-Самченов сгодился бы для этой диверсии. Но все-таки пошел сам. Странно.

Измайлов немедля отправился в гостиницу «Сибирский тракт». Там он подробно расспросил старых работников о приметах Самченова. Эти приметы совпадали с теми, о которых говорил арестованный подпоручик Гудошкин. И хотя Шамиль убедился, что Феофан по кличке Бык — связник Самарского правительства и жандармский осведомитель Самченов — одно и то же лицо, он не мог понять до конца подлинной роли в казанском подполье ротмистра Казимакова. Почему оказался важным связником не он, влиятельный жандармский офицер, а какой-то Самченов — можно сказать, рядовой стукач? А может, этот Самченов выдавал себя раньше не за того, кем был на самом деле? Может, это была лишь его личина? Скорее всего, что так! Ведь и Бабаев ему подчинился. Во-первых, вынужден был добывать железнодорожную одежду, во-вторых, отрядить своего подчиненного Гудошкина в распоряжение Феофана, который стал связующим звеном между жандармом Еремой и штабс-капитаном Бабаевым. Значит, организатором крушения товарняка был Самченов! А не Казимаков, назвавшийся Еремой. Ведь экс-жандарм был лишь исполнителем. Отсюда вывод: Самченов точно знает, где находится Казимаков. А вот последний может и не знать, где пасется его бывший осведомитель Бык. Этот эмиссар Самарского правительства находил, когда нужно, и Бабаева. По словам того же подпоручика Гудошкина, Бык редко появлялся в караван-сарае. И надо полагать, этот Феофан встречался со штабс-капитаном не только на вокзале, но и где-то на конспиративной явке. Это уж точно. Но где?

Вот и выходило: из номеров караван-сарая — можно сказать, из рук чекиста — выскользнула крупная гидра. А куда она уползла? Где затаилась? Это знал только Аллах или шайтан. «Только они, если существуют, могут ответить», — размышлял Шамиль. Возможно, и раньше, при Николашке, не ротмистр держал Быка за рога, а наоборот — Самченов держал за глотку Казимакова и вертел им как марионеткой. Ведь в нынешних условиях, при одной для них враждебной власти, не может же произойти внезапная метаморфоза: чтобы волк и баран вдруг поменялись ролями. Это неестественно. Но с другой стороны, если Бык припер своими длинными рогами жандармского офицера Казимакова, не лишенного связей с самим Петербургом еще при царе, то откуда у него, рядового негласного осведомителя, брались для этого силы, наконец, решимость? Ведь ротмистр, обладая реальной властью, мог спокойненько не то что обломать ему рога, но и вообще отправить его, Быка, на бойню под нож.

И тут Измайлов вспомнил подробности: как хитро бежал из гостиницы этот Феофан. Как все быстро и точно рассчитал. И как он натренирован — словно цирковой акробат. Будто специально натренирован действовать в критических, опасных ситуациях. Стоп. А почему и нет?! Конечно же, специально натренирован! А раз так — значит, он агент! Иностранный агент! Всего скорее кайзеровский агент. Иначе как бы это он держал жандармского ротмистра в своих руках при царе?!

От этой догадки у Шамиля пересохло во рту. И он чуть ли не влетел в кабинет Брауде.

— Что стряслось? — она замерла в напряжении, будто от страха. Он отрицательно покачал головой и, торопясь, словно опасаясь, что заместитель председателя губчека не дослушает его, выложил свою догадку. Потом, немного помолчав, добавил:

— А не является ли этот Феофан Самченов германским резидентом в Поволжье, той самой Черной вдовой, о котором говорил агент Двойник?

Брауде достала папиросу, зажгла спичку, но прикуривать не стала.

— Твое предположение заслуживает внимания… Правда, этот Самченов вряд ли является резидентом. Если Черная вдова не показывает свое лицо даже своему агенту, так осторожничает, и вдруг с головой ныряет в непредсказуемый омут риска. Ради чего? Ведь сейчас мы не воюем с Германией. Общая политическая ситуация, во всяком случае, прямо не толкает резидента ввязываться в драку с открытым забралом. Конечно, это не означает, что кайзеровская агентура в Казанском военном округе будет заниматься сладостной дремой или почивать на тех крупных диверсиях, которые ей удалось здесь осуществить в прошлом году при Керенском. Она будет сыпать песок в механизм государства. Это бесспорно… — Она убрала спички в карман и потерла кончиками пальцев надбровье. — Это один довод. А второй… Если резидент решился ввязаться в крупную политическую и военную игру с Самарским правительством и с местным военным подпольем — что я вполне допускаю, — то он это будет делать не сам лично, а через своих людей. Я далека от мысли, что арестованный Герхард Хаген по кличке Двойник — последняя его опора и надежда. Мы ведь до сих пор не знаем — куда подевались все агенты фирмы «Зингер», что были в нашей губернии. Вряд ли они все вылетели из России после того, как генерал Бонч-Бруевич ударил по этому шпионскому гнезду и разорил его.

Вся эта хищная стая, думаю, потянулась за вожаком. Они не могут не подчиниться своим шефам. А шефы кайзеровской разведки наверняка продумали, предусмотрели варианты отхода, как говорится, на заранее подготовленные тайные позиции после разгона фирмы «Зингер». И эти позиции, надо полагать, не где-нибудь за морями за долами, а у нас под боком, в нашей губернии. Это, конечно, не исключает того, что руководство германской разведки не сделало шахматной рокировки агентами, окопавшимися в разных губерниях.

— Но это, мне кажется, вовсе не противоречит… — начал было высказывать свою мысль Измайлов.

— А я это говорю не в пику твоей версии, — продолжила Брауде. — Напротив, под личиной жандармского осведомителя Феофана Самченова действительно может действовать кайзеровский агент. Им вполне может быть тот же Иохим Тенцер — бывший заведующий фирменного магазина по реализации швейных машинок «Зингер», что находился на Евангелистской площади, или один из его агентов. — Брауде помолчала, потом добавила: — В какой-то степени это косвенно подтверждает следующий факт: за десять последних лет Казанское жандармское управление не арестовало ни одного германского агента! Что, в губернии вообще не было ни одного агента? Да нет. Ими кишмя кишит вся страна. Думается, в местной охранке были люди, симпатизировавшие кайзеровской Германии, если не сказать больше. Не исключено, что этот одиозный ротмистр Казимаков работал на германскую разведку. Мотив измены — обида. За усердную службу царю и отечеству вместо награды — с грохотом спустили вниз с лестницы карьеры. Этим, видимо, воспользовалась германская агентура, благо, что она была фактически легализована под зингеровской фирмой во всех уездах, и знала обо всем и вся.

Брауде закурила и махнула рукой, разгоняя дым.

— Ну, с какого конца будем выкапывать корни ядовитого растения, — осведомилась она, пододвигая к себе пепельницу.

Измайлов поморщил лоб и медленно начал:

— Бык сейчас затаится или махнет назад под крылышко Комуча[118]. Для нас он сейчас, мне кажется, недосягаем. Во всяком случае, к нему подходы найти труднее, чем к Бабаеву или Казимакову.

Брауде кивнула и проронила:

— Нужно размножить фотографию Бабаева, возьми ее у кадровика на вокзале и раздай всем милицейским постам. Ну и, конечно, нашим людям. Это одно. Второе — обойти городские больницы и врачей, занимающихся частной практикой. Бабаев, если он ранен, вынужден будет обратиться за помощью. И, наконец, третье — Бабаев после излечения попытается навести справки о подпоручике Гудошкине.

— Мне кажется, Бабаев будет искать контакт прежде всего с Зайнаб, — заметил Шамиль.

— Почему?

— С ней легче связаться. У нее есть телефон, вернее, в гостинице «Сибирский тракт». Достаточно позвонить ей — что он может сделать с наименьшим риском для себя — и разузнать, что к чему. То есть: успела Зайнаб предупредить Арсения или нет. А идти к нему в номер — опасно. Вдруг там засада? Ведь телефона в караван-сарае нет. — Измайлов чуть помолчал и продолжил: — Я имею в виду тот вариант, если Зайнаб по какой-то случайности не предупредила этого подпоручика и он бы там торчал поныне. Мне кажется, что Бабаев выйдет на Зайнаб и по другой причине: Гудошкин на случай провала должен был покинуть Казань и переехать в Самару. Во всяком случае, так показал на допросе этот офицер.

— А не заявится ли этот Бабаев домой к Зайнаб? Ведь старая любовь, говорят, не ржавеет.

— Ржаветь-то не ржавеет, а вот смертельная опасность, которая грозит этому ухажеру, охлаждает его чувства до нуля. А с остывшей душой и холодной головой штабс-капитан на квартиру к ней не пойдет. Не будет он рисковать. Сердцем чувствую, не будет.

Чекисты решили внедрить в гостиницу «Сибирский тракт» своего человека, который бы фиксировал всех, кто спрашивает по телефону Зайнаб.

Поиски Бабаева в больницах результатов не дали. Постовые милиционеры не видели его ни на речной пристани, ни на вокзалах, включая Красную горку, Васильево и Зеленодольск. И частные врачи, будто сговорились, отрицательно качали головами, когда им показывали фотографию штабс-капитана Бабаева.

Чекисты, конечно же, искали и Казимакова, решившего, судя по всему, сделать ставку на Самарское правительство, войска которого вместе с Чехословацким мятежным корпусом все ближе подбирались к Казанской губернии. Видимо, бывший жандарм через Феофана Самченова выговорил себе солидную должностенку. Небось, не против занять место начальника контрразведки Комуча. А сладостное воображение рисует ему безбрежные дали роста по службе аж до начальника жандармерии всей России. Ведь в желаниях человек не имеет предела. Чем больше удовлетворяются желания, тем больше хочется. А уж об обиженном чинодрале, пытающемся взять реванш у судьбы, выжать из благоприятной ситуации все, что только можно, и говорить нечего. В общем, карьеристские устремления ротмистра Казимакова просматривались без труда. Было о нем известно, что он находился в рабстве у своих пороков: обжорстве, блудострастии, причудливо сочетавшемся с качеством отменного дамского угодника, жадности, карьеризме. Эти рабские оковы пороков диктовали поступки бывшего жандарма. Посему его искали не только в районе духовного училища на Воскресенской, где его видел несколько месяцев назад арестованный агент Двойник, но и в ресторанах и злачных местах, еще кое-где подпольно чадивших своим духом растленности. Но на след Казимакова пока что не удавалось напасть.

Примерно через две недели после побега штабс-капитана Бабаева мужской голос попросил позвать к телефону Зайнаб, которая находилась еще на излечении. У телефона дежурила женщина, которая была проинструктирована чекистами — как в этом случае вести себя. Дежурная ответила, что Зайнаб будет после обеда.

Через телефонную станцию установили: неизвестный мужчина звонил из гостиницы «Амур». Туда срочно выехали на машине чекисты. Но там Бабаев среди жильцов не значился. Да это и понятно: штабс-капитан давно поменял фамилию. Но служащий гостиницы обрисовал внешность звонившего. Приметы мужчины были схожи с внешностью штабс-капитана Бабаева.

— Скажите, — обратился Измайлов к администратору гостиницы, — а он, этот мужчина, случайно, не хромал?

Администратор, худощавый старичок, не по летам живой, почесав за ухом, энергично замахал руками:

— Нет-нет. Не хромал. А вот рука, кажись, у него повреждена. Похоже, хворый он: лицо бледное, потливое. Нервный такой…

Когда чекисты вышли на улицу, солнце уже палило вовсю, напоминая, что обед вот-вот наступит. А там уже жди звонка от скрывающегося диверсанта. И было ясно: звонок будет последним, застанет штабс-капитан Зайнаб в гостинице или нет. Ведь он не круглый идиот, поймет, что голову ему морочат. Звонить он, конечно, будет, в этом чекисты не сомневались. Но вот откуда?

— Как ты считаешь, придет сюда снова звонить этот Бабаев или нет? — спросил Измайлов своего товарища Аскара Хайретдинова, который так же, как и он, недавно начал работать в губчека.

Молодой чекист провел кончиками пальцев по верхней губе, словно подчеркивая, что он уже взрослый — вовсю растут усы, и правильно делают, что советуются с ним.

— Вряд ли. Зачем рисковать? Он может спокойненько позвонить из другого места. — Аскар немного помолчал и добавил: — Конечно, уличных телефонов в городе единицы, можно по пальцам пересчитать. Да и те почти все сломаны. А поэтому он будет вынужден опять звонить из какого-нибудь учреждения…

— …Рука повреждена… бледное лицо… потливость, — повторил слова администратора Измайлов, мучительно размышляя над сакраментальным вопросом: откуда же будет звонок. Потом чекист зажмурился, задрал лицо к небу и чуть ли не радостно произнес:

— Ты, Аскар, прав. Не придет в «Амур» штабс-капитан. Не придет. Но он больной. Видимо, ранен в руку. Чувствует себя отвратно…

Измайлов, как жадный отдыхающий, который хочет ухватить разом все целебные лучи солнца, продолжал стоять в той же позе, подставляя лицо жаркому светилу и размышляя вслух:

— Это я к тому: человек в таком состоянии не поедет звонить из одного конца города в другой. Он где-то окопался здесь, шайтан задери. — Шамиль резко выпрямился, прикрыл ладонью глаза. — В этой округе живет штабс-капитан, в этой! И если это так, то он будет звонить из ближайшего учреждения, где есть телефон, откуда, разумеется, звонить безопасно. Вот и давай прикинем-ка с тобой, куда он, коршун черный, полетит. А?

— Ближайшая гостиница — номера Шакир-солдата, что рядышком с базаром, — заметил Хайретдинов.

Измайлов усмехнулся:

— Еще ближе караван-сарай. Но ведь Бабаев туда ни за что не пойдет: боится засады. К тому же там нет телефона. Иначе б он, не мудрствуя лукаво, позвонил бы туда, да и все. Кстати, в номерах Шакир-солдата тоже нет телефона.

— Есть телефон в номерах Апанаева. Я точно знаю. — Хайретдинов показал рукой на трехэтажный кирпичный дом. — Как видишь, на этой же, на Московской, улице находится гостиница.

— Ну вот, ты и пойдешь туда. Идет?

Аскар Хайретдинов кивнул.

— А я пойду на Поперечно-Вознесенскую, в гостиницу «Гранд-отель». Тут недалеко.

Чекисты разошлись.

Измайлов перешел мост через Булак и увидел Санию Сайфутдинову, не спеша направляющуюся к озеру Кабан. Он окликнул ее. Сияющая, но с какой-то внутренней робостью, Сания подошла к нему. Девушка поздоровалась и залилась краской. Потом тихонько промолвила:

— Вот уж никак не ожидала увидеть вас, Шамиль-абый. Никак не ожидала…

Юноша, чувствуя, что творится на душе у этой красивой девчушки, улыбнулся. Он и сам не мог понять — что это у него: радость оттого, что он, Шамиль, очень нравится этой милой, но очень уж юной девушке с ярко выраженной детской непосредственностью или она сама ему нравилась? А может, и то и другое одновременно? Так или иначе, настроение у него, не говоря уже о ней, стало праздничным. По дороге они почти не разговаривали, только улыбались изредка, и то незаметно, поглядывая друг на друга. Каждый из них думал о чем-то своем, но непременно связанном с тем, что их связывало. Так они незаметно очутились у самой гостиницы. Только тут лицо юноши сразу стало постным, почти суровым.

— Вы обиделись на меня? — встревожилась Сания. — Что-то я сказала не то?

Вымученная улыбка тронула его лицо.

— Нет-нет, Сания. Нет, милая…

Слово «милая» он произнес незаметно для себя. И — впервые.

Блуждавший на ее лице испуг мгновенно исчез, и большие глаза девушки засияли счастьем. Сания подняла голову — глаза ее повлажнели. «А ведь у нее могут появиться и слезы»,— подумал Шамиль, умиляясь. И он прижал девушку к груди. Сания трепетала всем своим существом, как трепещет цветок на майском ветру.

— А мы вас, Шамиль-абый, каждый день вспоминаем дома… Ведь если не вы, брат мой погиб бы… — тихо промолвила она, легонько отстраняясь от него.

Он взял девушку за руку и сказал:

— Пойдем-ка, Сания, зайдем в этот дом. — Юноша кивнул в сторону трехэтажного кирпичного здания, что высился на другой стороне неширокой улицы, отбрасывая прохладную тень на нагретую мостовую.

— Это что, гостиница?

Он кивнул. И, видя ее замешательство, тихо произнес:

— Там уютное кафе. Вот и пообедаем. Поговорим. Ага?

— Ой, я не хочу есть, Шамиль-абый. Честное слово. — Она как-то съежилась, остановившись на полпути.

— Хорошо, хорошо. Мы только попьем чайку с чак-чак да граммофон послушаем.

Полутемный длинный коридор дохнул прохладой и печеным хлебом. Небольшое кафе располагалось на первом этаже в конце коридора. Оттуда слышалась музыка.

Казалось, что в кафе, как и в коридоре почти никого не было. Ведь даже в небольшом фойе, где обычно неотлучно сидела дежурная рядом с телефоном, не было ни души. Не было и телефонного аппарата!

«Вот те на! — екнуло сердце у чекиста. — Куда же аппарат-то делся?»

Он растерянно остановился, поглядел по сторонам и хотел было повернуть назад. «Кажется, тут был второй телефон», — вспомнил Шамиль, увлекая за собой спутницу.

Когда он открыл дверь в кафе, удивился: там было полно народу. Но им повезло: у окна, зашторенного выцветшим голубоватым шелком — остатком былой роскоши, — освободилось два места. Через несколько минут они уже пили чай, украдкой поглядывая друг на друга. Глаза привыкли к полумраку, и тут Измайлов заметил, что у входа висит на стене телефон. Он обрадовался, ведь отсюда можно поговорить вполне конфиденциально: музыка затрудняет подслушивание. Но знает ли это Бабаев, что здесь есть телефон? — мелькнул у него неприятный вопрос.

Он посмотрел на часы: стрелки показывали ровно полдень.

— Вы куда-то торопитесь? — спросила Сания, мило улыбнувшись. — А я вам, Шамиль-абый, не мешаю?

— Во-первых, зови меня, пожалуйста, просто Шамиль. Ведь я ненамного старше тебя. Ага?

Сания что-то хотела сказать, но смешно, по-детски поджав пухлые губы, лишь поглядела ему в глаза.

— А во-вторых, ты мне ничуть не мешаешь. Даже наоборот, помогаешь.

Она недоверчиво посмотрела на него и пожала плечами: «Не знаю. Это, видимо, вы просто успокаиваете меня».

— Ах ты, Саниюша. Дитя ты еще. Не понимаешь, что я говорю серьезно… — Он взял ее за руку и заглянул ей в глаза, которые она стыдливо отвела в сторону. — Саниюша… Милая… — шептал Шамиль, поглаживая руку девушки.

Она осторожно убрала руку, чтобы не обидеть его, и тихо проронила:

— Вы же сами мне только что сказали, что я… что вы немного старше меня. И тут же говорите, что я дитя… Это нечестно…

Шамиль лишь улыбнулся, глядя на ее милое лицо с капризно поджатыми губами.

А из медной граммофонной трубы, напоминавшей издалека большой причудливый цветок, доносился красивый голос страдающей женщины:

В том саду, где мы с вами встретились, Ваш любимый куст хризантем расцвел, А в душе моей расцвело тогда чувство яркой и нежной любви. Отцвели уж давно хризантемы в саду, А любовь все живет в моем сердце больном. Опустел наш сад, вас уж больше нет. Я брожу одна, вся измучена, И невольно слезы катятся Перед увядшим кустом хризантем.

Впереди их за столиком подвыпивший мужчина поначалу рвался танцевать со своей подругой. Но та упорно не двигалась с места, втолковывая ему, что днем, да еще не в выходной, танцевать не принято. Потом мужчина, перебивая музыку и разговоры посетителей, начал доказывать, что все это глупые условности: принято или не принято в какое время танцевать. Все это выверты оборзевшего общества: на пляже можно полуголым, а вот в другом месте — признают, что не культурно. Или еще хуже —' умалишенным. И эта полиция, или как по-новому — милиция, того и гляди тебя схватит за это самое хозяйство да и в кутузку на нары. «А слыхал я, — продолжал мужчина, — что в Питере-то по Невскому проспекту голыми мужики и бабы шастают. Говорят, и правильно говорят, что революция должна касаться всего, даже трусов и лифчиков. Надо скидывать все с себя. Надо все по-новому. Одежда — это буржуазное прошлое, буржуйские выдумки, байские штучки, чтобы лишним товаром закабалить рабочего человека, чтобы заэксплуатировать человека. Одежда — это ловушка, козни империалистов. И так во всем. А уж коснешься морали, так с койки упадешь от ханжества общества. Вот ведь до чего империалисты договорились, дабы себя оправдать, что любвеобильный, но выдающийся человек — это жизнелюбец. А ежели любвеобильный мелкий человек, то это уже — развратник, растленный тип. А они себя все выдающимися деятелями считают. Чуешь — двойная мораль. Подвох. И так во всем. При этом все нарочно списывают на общественное мнение. А наше общественное мнение, как заднее колесо бружуйской арбы, которая катит к пропасти, к ловушкам — все безвольно со скрипом крутится. Вот ведь в чем дело-то. А ты — танцевать не принято?! Общественное мнение!.. Надо это общественное мнение арестовать, как заклятую вражину, да в милицию, али в чека, чтоб не озоровала, чтоб трудящемуся человеку не мешала отдыхать и веселиться, работать и рожать детей, пущай даже придурошных».

Женщина зажала ладонью рот державщему речь мужчине: «Что ты, дурень, мелешь про чека да милицию?! Ведь заберут как за контрреволюционную речь и шлепнут на дальнем Кабане…» Женщина решительно потащила за собой своего спутника к выходу. Не прошло и минуты, как за этой странной парочкой закрылась дверь, а уж их место заняла неожиданно для Шамиля Дильбар Галяутдинова, в которую в прошлую осень он был влюблен. Эта любовь, как черная туча, источала на Измайлова несколько месяцев град неприятностей и страданий. И потом, как месть за все унижения и переживания, судьба предоставила возможность Шамилю, а вернее, заставила убить мужа любимой женщины. Это произошло при задержании: он был членом враждебной подпольной офицерской организации, ставившей задачу свержения новой власти.

С ней, с Дильбар, он после этого встретился. И она готова была тогда убить его.

Сейчас Дильбар пришла в кафе с каким-то мужчиной и, кажется, еще не заметила своего отвергнутого поклонника, а точнее — ненавистного ей человека. Увидев Дильбар, у него как прежде не замерло сердце, не перехватило дух, не потерялся дар речи. Только почувствовал Шамиль какую-то тяжесть во всем теле да настроение испортилось. И тогда ему пришло в голову, что эта женщина может помешать в его работе, в выполнении задания, — совсем приуныл. Чтобы она не узнала его, он склонил голову и прикрыл лицо ладонью. К счастью, бывшая его возлюбленная села к нему спиной.

— Что-нибудь случилось? — встревожилась Сания. — Голова заболела?

Измайлов отрицательно покачал головой.

В это время в кафе вошел моложавый мужчина в очках, с усами и бородкой. Он близоруко сощурился, покрутил головой по сторонам, подошел к телефону, снял трубку и вновь ее повесил. Потом прошел через весь зал и сел в углу. Что-то было знакомым чекисту в этом человеке. Но что? Где он его видел раньше? Где-то видел. Определенно. Шамиль снова наклонил голову, прикрыл лицо ладонью и начал наблюдать за бородатым. Чекист заметил: мужчина внимательно разглядывал присутствовавших в зале. «Ищет кого-то или опасается?»

— Молодой человек, — прозвучал за спиной Шамиля мужской голос, — позвольте прикурить…

Измайлов оглянулся и… встретился взглядом с Дильбар, которая, как показалось ему, была хмельной. Ее спутник, молодой мужчина с массивным подбородком и наглыми глазами, держал в зубах сигарету.

— Спичку можно? — осведомился этот тип, жадно поглядывая на Санию.

Измайлов сконфуженно развел руками и отвернулся.

Дильбар криво улыбнулась и громко произнесла:

— Анатоль, вот этот субъект тоже клялся мне не так давно в вечной любви. Зовут его, кажется, Шамиль. И он же, негодяй, мне причинил самую большую боль на свете. А теперь преспокойненько влачится за девчонкой.

Мужчина выплюнул сигарету:

— Этот недоношенный гусенок клюнул тебя в самое сердце?! Да я ему сейчас глаз на пузо натяну… — Мужчина повернулся, схватил юношу за плечо и замахнулся.

— Не надо, Анатоль! — крикнула Дильбар. — Он же из чека.

Но ее пьяный спутник пришел в ярость и ударил чекиста по лицу. Хотя Измайлов успел подставить руку и смягчить удар, все равно искры посыпались у него из глаз. Но прежде чем получить еще один тяжелый удар, Шамиль выхватил из кармана пистолет и сильно ткнул стволом в солнечное сплетение нападавшему. Анатоль схватился одной рукой за живот, но другой рукой еще крепко держал юношу за лацканы пиджака.

Тем временем подозрительный бородач в очках встал и поспешил к выходу. Теперь он уже не сутулился, как прежде, и была заметна его военная выправка. И Измайлов сразу же признал в нем штабс-капитана Бабаева! Что делать: задержать офицера здесь или проследить его?

И когда Бабаев уже у самой двери оглянулся, чекист неожиданно для себя крикнул:

— Бабаев! Руки вверх! Вы арестованы!

Штабс-капитан в мгновение ока выхватил маузер, распахнул дверь и, прежде чем исчезнуть, выстрелил. В момент выстрела пришедший в себя Анатоль резко рванул Шамиля на себя, и пуля пролетела над ним. Неожиданный выстрел испугал Анатоля, он ослабил объятия, в ту же минуту Измайлов вырвался из крепких рук своего противника и невольного спасителя. Он бросился за Бабаевым, не замечая, что в зале поднялась суматоха. Едва чекист выглянул в коридор, еще одна пуля, выпущенная штабс-капитаном, больно вырвала из головы торчащий клок волос. Измайлов выстрелил в офицера, но тот успел нырнуть за угол, в фойе.

Чекист замер, прислушиваясь к шагам, и не напрасно: Бабаев, видимо, поняв, что его преследует один человек, решил избавиться от Измайлова в этой гостинице. Ведь он хорошо понимал: на улице у него мало шансов уйти от преследования — там милиция и красноармейцы. Это сообразил и Шамиль. И как только он нарочно громко затопал на месте, находясь в проеме двери, из-за угла выглянул Бабаев и выстрелил. Но ответный выстрел заставил офицера отпрянуть назад. Чекист чутко прислушивался к тишине — казалось, вмиг все здание вымерло. Он понимал: время и грохот выстрелов играют на него. Ведь это привлечет внимание прохожих с улицы.

Юноша снова затопал, но на этот раз выстрелов не последовало. Ага, не выдержали нервы у офицерика, и он утек из гостиницы. Чекист рванул по коридору к фойе. Но там уже никого не было. Он выскочил на улицу и увидел штабс-капитана, бегущего в сторону Булака. На улице было мало народу, и противники обменялись выстрелами. Измайлов целил по ногам. Один из выстрелов заставил офицера сильно захромать. Не прошли даром его постоянные упражнения в стрельбе. Шамиль уже считал, что дело сделано: никуда теперь не денется офицерик-то. Но тут, как назло (а может, это было предусмотрено Бабаевым), из-за угла Правобулачной улицы выкатил тарантас на мягких рессорах.

— Сюда!! Ко мне!! — заорал штабс-капитан. — Скорее!!!

Извозчик погнал лошадь навстречу Бабаеву. Тарантас остановился, и офицер судорожно схватился за спасательные поручни.

«А ведь снова уйдет, гад, — кольнула Измайлова неприятная мысль. — Ну уж нет! Живым не отпущу». Он присел на корточки, и придерживая оружие левой рукой, прицелился и выстрелил.

Офицер на миг замер, выронил из рук маузер и рухнул с подножки тарантаса на мостовую. Извозчик резво развернул лошадь и, яростно нахлестывая ее, понесся на Правобулачную.

— Стой!! Стой!! Остановись!!! — кричал во все свои легкие чекист извозчику, но тот даже не оглянулся назад и вскоре скрылся за углом.

Посредине мостовой неподвижно лежал штабс-капитан Бабаев. И Измайлов понял: он оборвал своим последним выстрелом концы, ведущие к подпольной офицерской организации, откуда тянутся связи к кайзеровской агентуре.

Глава V

Через четверть часа он вернулся в гостиничное кафе, но там уже не было ни Сании, ни забияки Анатоля с Дильбар. И Шамиль устало побрел к себе домой на Мало-Казанскую. Он чувствовал себя опустошенным. С безразличием обреченного мысленно прокручивал перипетии прошедших событий. Из этого состояния его не выводили и мысли о Сании. Не волновала юношу даже Дильбар. Она воспринималась теперь не более чем давнишняя знакомая, к которой ничего никогда не питал. Только где-то в глубине души пряталась то ли жалость, то ли сожаление о том, что их отношения с Санией, не успев окрепнуть, кажется, дали трещину. Не было злости и на Анатоля — приятеля Дильбар, из-за которого он, Шамиль, не взял живьем штабс-капитана Бабаева. «Видимо, она пошла по рукам», — подумал Измайлов. Но чувства собственной вины не испытывал, смертельная усталость и опустошенность притупили все душевные страдания. «Сейчас бы пару часиков поспать или просто полежать с закрытыми глазами»,— подумал он, подходя к своему дому. Умылся холодной водой из ведра и отжался несколько раз на руках от пола. Достал пистолет, вынул магазин с патронами и, целясь в ветку за окном, раз за разом плавно нажимал на спусковой крючок. Подобные почти ежедневные упражнения в сочетании со стрельбой в тире дали ощутимые результаты: теперь он не мазал при стрельбе по силуэтам. Шамиль хорошо запомнил слова старого инструктора, который часто повторял: «Сыскарь должен владеть оружием как своими глазами: куда глянул — туда и попал. Но это еще — подмастерье. А мастер тот, кто и падая, и на бегу стреляет так же метко, как в нормальном положении. А виртуоз тот, кто и ночью бабахает на звук так, как если бы он видел. Но таковых нынче я не знаю. При императоре был один такой сыскарь — Евдоким Перцев, служил в Петроградской полиции. И запомните: каждый пропущенный день без тренировки в стрельбе — это невольный заказ сатане на свечи и гроб для себя. Ведь оружие для сыскаря — это его будничный инструмент, как ружье для охотника-промысловика или как страховочный трос у циркового гимнаста. Плохо стреляющий сыскарь почти безоружен. Можно сказать, обречен».

Вот Измайлов и упражнялся в стрельбе без устали. Как-то находясь на стрельбище, он невольно подумал, что как же совершенствуются орудия убийства человека! Ведь в средние века аркебуза стреляла всего на сотню шагов. А какой она длины да веса была! Сколько металла на нее шло. А теперь вот пистолет в десятки раз легче и меньше этого ружья, а стреляет намного дальше. Да еще постоянно изобретают новые виды оружия. И до чего же, интересно, человечество в этом пагубном стремлении дойдет? И зачем все это? Почему это происходит? Может, потому, что люди в своем большинстве несправедливы по своей сущности, жестоки. Видимо, в мире существует адский взаимосвязанный баланс: насколько люди внутренне несовершенны (эгоистичны, алчны, нечестны, злобны и т.п.), настолько совершенно их оружие уничтожения.

Когда Шамиль Измайлов пришел на работу, он узнал: при обыске убитого Бабаева обнаружили книгу на татарском языке. На страницах, где были цифры 3, 4 и 5, в правых нижних углах стояли едва заметные на глаз точки, поставленные молоком.

— На-ка, Шамиль, еще раз посмотри все страницы, — произнесла Брауде, просвечивая очередную страничку на электрической лампочке.

Но Измайлов ничего нового не обнаружил. Потом чекисты долго ломали голову: что же означают эти цифры — 3, 4, 5.

— А не номер ли это телефона? — Брауде встала из-за стола и начала прохаживаться по комнате. Ей так лучше думалось, как она говорила.

— Вполне! Очень даже вероятно, — живо отозвался юноша, листая эту небольшую по формату книжку. — Если учесть, что татарские — впрочем, как и все тюркоязычные книги с арабским алфавитом — читаются справа налево, а не слева направо, как принято в Европе и в русском языке, то три эти цифры означают 543, а не 345.

— Верно. Вот и нужно теперь глянуть в телефонный справочник. — Брауде остановилась и покачала головой. — Хотя там этот телефон может и не значиться.

Действительно, в телефонной книжке этого номера не оказалось. Но вскоре установили: телефон 5-43 принадлежал штабу Восточного фронта!

— Вот это ничего себе! — изумился молодой чекист. — Только что образовался Восточный фронт со штабом в нашем городе, и контра тут как тут. Похоже, и тропинку туда протоптали. Быстро!

Измайлов почесал, как растерявшийся ученик, затылок и помыслил вслух:

— Интересно, зачем Бабаев взял с собой эту книжку «Мэжмэгыл эхбар»[119] татарского мыслителя Каюма Насыри?

Брауде подошла к окну и открыла створку рамы. Вечер дохнул освежающей прохладой и далеким прерывистым гудком парохода. Откуда-то издалека донеслись частые выстрелы.

— Контра или бандиты? — поинтересовался Измайлов.

— Возможно, стычка военных патрулей с лазутчиками? Хотя и милиция… — Она позвонила в городское милицейское управление. Там пообещали прояснить ситуацию.

— Так, говоришь, зачем штабс-капитан взял с собой эту книжку? — Брауде повернулась лицом к нему. — Тут, пожалуй, две версии можно предположить. После звонка из «Гранд-отеля» он собирался с кем-то встретиться, скажем, из штаба Восточного фронта, и передать либо просто показать эту книжку.

— Как своеобразный пароль? — спросил Шамиль.

— Да, возможно. — Брауде снова начала прохаживаться по комнате. — Либо, наоборот, ему, Бабаеву, передали книгу, прежде чем он отправился на «встречу» с тобой… — Брауде улыбнулась.

В это время позвонили из милиции. Сообщили о причинах вспыхнувшей стрельбы. Оказывается: двое вооруженных ворюг, взломав замки, забрались в цветочный магазин (бывший Красникова), что на углу Лобачевского и Черно-озерской, и прихватили две большие корзины всевозможных цветов и ведро земляники. У Марусовки их остановил постовой милиционер. Преступники пырнули его ножом и бросились бежать. Милиционер оказался дюжим.

Превозмогая боль, он открыл огонь. Завязалась перестрелка. Один из бандитов, по кличке Пень, был ранен. Другой скрылся, попытавшись при этом добить раненого напарника. Но не сумел: в перестрелке израсходовал все патроны. Задержанный преступник был доставлен в чека. Тот в отместку своему продажному дружку поведал: его корешу Федьке Тетере знакомый им пахан по кличке Гвоздодер предложил достать роскошные цветы. Обещал щедрое вознаграждение. Уже в качестве аванса поставил на бочку полдюжины бутылок «Смирновской водки». Выпив одну из них «для сугрева и настроения», дружки отправились в цветочный магазин, посчитав это дело легкой прогулкой. Цветы нужно было доставить на Мочальную площадь. Там их ждет Гвоздодер. А на Марусовку решил заглянуть Тетеря, там живет его зазноба. Ей предназначалась земляника.

— В военное голодное время кому-то потребовались роскошные цветы за баснословное вознаграждение?.. — задумчиво произнес Шамиль Измайлов. — Странно, странно. — Он внимательно поглядел на арестованного, которому перевязывали рану. — Этот пахан Гвоздодер, он что — бывший аристократ?

— Не… — процедил раненый преступник, корчась от боли. — …Кажись, не для себя… Цветы не любил… Да он за три копейки родную мать порешит.

Хозяйка кабинета Брауде резко отодвинула от себя пепельницу с чадящей папиросой:

— А ведь один из наших знакомых, кажется, очень любит цветы, вернее, любит дарить их дамам своего сердца. А? Уж не он ли в любовный раж вошел?

Шамиль дернулся всем телом к арестованному.

— Казимакова знаешь?

Арестованный непонимающе уставился на него и вяло пожал плечами:

— А кто это?

Измайлов не стал объяснять, что это бывший ротмистр Казанского жандармского управления, отменный женский угодник и обжора, который вполне мог роскошествовать в нынешнее тяжкое для всех время.

— Срочно машину! — распорядилась по внутреннему телефону Брауде.

Через несколько минут Измайлов с красноармейцами мчались на Мочальную площадь, 3, где, по словам арестованного бандита, находился Гвоздодер, ожидавший цветы.

Чекисты осторожно поднялись по скрипучей лестнице на второй этаж, и Измайлов постучал в дощатую дверь. Доносившиеся из квартиры голоса тотчас смолкли.

— Кто? — донесся из-за двери хрипловатый мужской голос. — Кого надобно?

— Это Федя Тетеря… — прошептал чекист. — Цветы притаранил.

— Громче вякай, — подал голос все тот же тип. — Не слышу. Ширше хавальник разевай…

И как только Измайлов чуть громче подал голос, за дверью на несколько секунд все стихло, и тут же почти поросячий визг:

— Суки блатные нагрянули! Блатари ментовые с легавыми обнюхивают хавиру!

За дверью послышался шум, топот ног, испуганные голоса. Чекисты навалились на дверь, но она не поддалась.

— Откройте, чека!! — крикнул Измайлов. — Дом окружен!

Тут из-за двери грянули выстрелы. Один из красноармейцев схватился за бок и застонал. Чекисты открыли ответный огонь, и за дверью прекратили стрельбу.

— Немедленно откройте дверь! — приказал чекист.

И снова заухали глухие выстрелы. Тогда чекисты подложили под дверь гранату и спрятались за угол. Как только взрыв разметал в щепы входную дверь, осаждавшие ворвались в квартиру. После короткой перестрелки и рукопашной схватки удалось задержать пахана воровской малины Гвоздодера.

— Где Казимаков? — спросил Измайлов пахана.

Тот выпучил от удивления глаза и процедил зло:

— Сука Тетеря продал всех…

— Где ротмистр? — холодно спросил чекист, приставив дуло пистолета к виску бандита. — Ну…

Увидев решительный взгляд Измайлова, Гвоздодер дрогнул:

— В Богоявленской церкви. На Большой Проломной…

Чекист знал эту церковь. Там в церковном хоре пел в свое время Федор Шаляпин. Теперь эту церковь закрыли. Там угнездился склад горкомхоза.

Через четверть часа чекисты окружили Богоявленскую церковь. Входная дверь оказалось запертой на замок. Замок удалось одолеть. Но как только приоткрыли тяжелую дверь, загремели пустые деревянные ящики. Стопка ящиков была привалена к двери, как сообразил Измайлов, чтоб никто не прошмыгнул незаметно внутрь церкви. В глубине большого зала, окутанного пеленой мрака, слабо мерцали, точно перемигиваясь, огоньки свечей.

«Уж не венчаться ли пожаловал сюда жандармский ротмистр Казимаков»,— подумал Измайлов, оглядываясь по сторонам. Тут он заметил: с правой стороны, из недр каменного пола — там была лестница, ведущая в подвал, — выглянула голова. Шамиль отпрянул к дверному проему:

— Назад! Всем назад! — Юноша заметил, как на уровне зловещей головы появилась рука с пистолетом.

Громыхнул выстрел. Пуля чиркнула о толстую кирпичную стену и зажглась в сумерках на мгновение бенгальским огоньком. Гулко заухали выстрелы под высокими каменными сводами, будто начали колотить молотком по железной бочке. Колючие вспышки пропарывали толщу мрака.

— Ложись! — скомандовал Измайлов чекистам, не успевшим спрятаться за угол.

Грохот выстрелов, отдающихся эхом под куполом церкви, свист пуль, предсмертные вскрики, казалось, заполнили все пространство. Ожесточенная перестрелка, однако, длилась недолго, и закончилась словно по команде. С обеих сторон оказались потери. Но среди убитых Казимакова не было! Исчез бесследно, как исчез и тот бандит, что стрелял с лестницы, ведущей в подвал. Битый час чекисты скрупулезно осматривали обширные подвальные помещения Богоявленской церкви, но так никого и не обнаружили.

Уже потом, когда Измайлов вернулся в чека, на Гоголя, 28, Брауде заметила:

— По всей вероятности, ротмистр Казимаков воспользовался потайным ходом. Один из арестованных офицеров в прошлом месяце говорил, что под Казанью существует обширная система подземных ходов. Схема этих ходов находилась в губернском жандармском управлении. Судя по всему, Казимаков знаком с ней, а вот мы, к сожалению…

В это время зазвонил телефон. Брауде вдруг нервно затеребила телефонный шнур и энергично произнесла:

— Несите скорее… — Она положила трубку и проронила: — Телеграмма от Петерса. Из Москвы.

В кабинет стремительно влетел Алексей, ординарец Брауде, и положил на стол секретную телеграмму:

Казань, Гоголя, 28.

Зам. предгубчека В. Брауде

В Москве арестован германский агент Иохим Тенцер — ранее находившийся под официальной крышей: был главой казанского фирменного магазина «Зингер». Связь с резидентом кайзеровской агентуры в Поволжье Тенцер поддерживал через агента Самченова Феофана (кличка Бык), который находится сейчас в Самаре. По приказу резидента (кличка Черная вдова) Самченов налаживает контакт германской агентуры с Комучевским правительством. Не исключается и вербовка отдельных членов Самарского правительства.

Петерс.

Брауде передала телеграмму Измайлову:

— На, прочти. А то некоторые не воспринимают на слух.

Выждав минуту, Вера Петровна сказала:

— Телеграмма подтвердила наши предположения, Самченов, а точнее, — германская агентура действительно пытается тайно разыграть комучевскую карту. Ясно теперь и другое: ни Тенцер, ни тем более Самченов не являются резидентами в Поволжье. А вот кто Черная вдова? Это надо выяснить во что бы ни стало. Чем скорее, тем лучше. Ведь фронт уже приближается к Казани. Офицерское подполье да крепкая германская агентурная сеть за спиной, нацеленная на диверсии на жизненно важных объектах, — это очень опасно.

Брауде встала и нервно зашагала по комнате от одного угла к другому.

— Нужно срочно действовать! Быстрее выйти на агентуру! А концы оборвались в Богоявленской церкви. Казимаков, связанный с Самченовым, то есть с германской агентурой, снова ускользнул. Но надо что-то придумать, чтобы выманить этих волков из своих нор.

Уже на следующий день на самых многолюдных Сенном и Рыбнорядском базарах начали гулять слухи, что чека удалось изловить после жуткой перестрелки в Богоявленской церкви очень опасного преступника, связанного с германцами, со шпионами. В перестрелке он был ранен и доставлен в Шамовскую больницу. «Очевидцы» этих событий красочно живописали увиденные ужасы смертной драки.

Действительно, в городскую больницу был доставлен раненый мужчина, но не арестованный преступник, а чекист. Брауде и Измайлов решили провести небольшую комбинацию. Вот и распускали они со своими людьми слухи об аресте опасного преступника. Это должно было, как они полагали, докатиться до ушей Казимакова и германского резидента. Они ведь не знали: убиты их сообщники или нет. Брауде позвонила в штаб Восточного фронта по тому номеру, что был найден в книжке у штабс-капитана Бабаева, и попросила связать ее с начштаба. Молодой звонкий голос деликатно ответил, что через минуту он соединит ее с начштаба. Брауде просила выделить ей в помощь десять красноармейцев для охраны палаты в больнице, где находится раненый преступник, пояснив, что все приданные чека красноармейцы находятся в разъездах по губернии. Бойцы были расставлены чека таким образом, чтобы ни один из них не оставался без подстраховки и без пригляда: в среду красноармейцев мог затесаться враг. Чекисты рассчитывали, что офицерское подполье или кайзеровская агентура попытается освободить или уничтожить раненого.

— Если эти двое мертвецов из Богоявленской церкви связаны с германской агентурой, то Черная вдова обязательно постарается ликвидировать раненого, — предполагал Измайлов. — Черная вдова все равно не поверит человеку, побывавшему в чека. И он не будет освобождать раненого. Ему это ни к чему. А вот если эти мертвецы принадлежали к офицерскому подполью, — могут предпринять попытку освободить раненого из плена. Этот народец с принципами. Иначе говоря, стрельбы не миновать.

— Вот-вот. Надо все просчитать, — проронила Брауде, нервно разминая папиросу. — Если Черная вдова в Казани, то он обязательно попытается освободить раненого, тем более из больницы — это тебе не из подвалов чека устраивать побег…

— Как пить дать, рискнет больного проведать, — подал голос Шамиль. — Если, конечно, не раскусит, что это ловушка.

Брауде закурила и бесстрастно заметила:

— Слишком много «если»… Шансов — как влаги в пустыне…

Измайлов в тот же день отправился в штаб Восточного фронта. Там он выяснил, кто в последнюю неделю заступал дежурным по штабу. Особенно его интересовал тот день, когда был его поединок со штабс-капитаном. Чекист вполне допускал: именно в этот день офицер звонил по телефону дежурного по штабу и через него связался с кем-то (или с самим дежурным).

Выявленные фамилии дежурных и штабистов Шамиль сопоставил потом со списком бывших служащих штаба Казанского военного округа. Ведь из показаний германского агента Двойника было очевидно: в штабе действовал кайзеровский агент. Именно он предупредил Тенцера о надвигающихся арестах служащих компании «Зингер» в связи с приказом Петроградской контрразведки о ликвидации всей шпионской сети, действовавшей под крышей этой конторы. Но эти поиски ничего не прояснили: фамилии, значившиеся в двух списках, не совпали ни в одном случае! Теплившиеся надежды растворились, как туманные дымки на утреннем солнце. Теперь оставалось только ждать и гадать: нагрянут архангелы из офицерского подполья или нет? А может, подаст «весточку» о себе Черная вдова?

Прошло три дня. Но в Шамовскую больницу никто так и не наведывался. И ощущение у Измайлова было таким, что никто не будет навещать «раненого». А тут еще потянуло с фронта удушливой гарью черных вестей: войска Самарского правительства и белочехи надвигались на этот край раскаленной магмой, выжигая повсюду дотла ростки новой власти. И когда минул еще один день, чекисты пришли к выводу: противник либо выжидает, либо остерегается ловушки. Нужен был какой-то стимул, чтоб вывести его из этого состояния. И они придумали. Правда, не были уверены, что сработает этот механизм.

Командующему Восточным фронтом Тов. Муравьеву

Секретно

Прошу Вас обеспечить охрану в Казани арестованного германского агента Иохима Тендера — бывшего руководителя Казанского отделения германской шпионской организации. Поезд, в котором он находится, должен прибыть 8 июля с. г. в 4 часа утра. Вагон второй. Арестованного препроводить в чека. Обращаюсь к Вам по причине выхода из строя связи с Казанской губчека и необходимости особой охраны агента.

Зам. председателя ВЧК Петерс.

Едва отстрекотал, будто огромный кузнечик, штабной телеграфный аппарат, телеграфист, молодой холеный военный с вышколенными кадетскими манерами, внимательно прочитал несколько раз текст депеши, отнес ее своему шефу, а тот — адъютанту командующего.

Командующий Восточным фронтом Муравьев, прочитав телеграмму, криво усмехнулся и швырнул ее под ноги адъютанту.

— Сволочи. Боевого командира хотят превратить в полицейского. — Но тут же лицо его преобразилось, расплылось в самодовольной улыбке. — А все-таки доверяет мне чека. А? — Он взглянул на каменное лицо адъютанта и физиономия его вытянулась, стала постной.

Муравьев вспомнил сообщение верного человека, что Председателю Реввоенсовета Восточного фронта Кобзеву дали поручение установить тройной контроль за ним, командующим. Чтоб приглядывали денно и нощно, вроде как за особо опасным государственным преступником. Такой наказ из Москвы последовал вчера, седьмого июля, то есть на следующий же день после левоэсеровского выступления. И хотя он, Муравьев, заявил громогласно о своем выходе из партии левых эсеров (нарочно, конечно), чувствовал, что за ним все равно приглядывают круглосуточно. И вот теперь эта телеграмма…

Он распорядился насчет охраны для кайзеровского агента и полуутвердительно-полувопросительно произнес:

— Вроде как пыль в глаза… — Муравьев со свойственной ему решительностью встал и произнес: — И все-таки тут какая-то бешеная собака зарыта. И как бы эта опасная тварь не вцепилась в горло…

Через два дня, 10 июля, Муравьев, узнав, что чекисты собираются его арестовать за попытку организации вооруженного выступления в Казани, бежал в Симбирск, где поднял мятеж.

Тем временем чекисты, как прорицатели, пытались предвидеть ход событий, связанных с идеей ловушки для резидента. Они полагали: если на «раненого», находящегося в Шамовской больнице, Черная вдова не реагирует, то причин тут несколько — либо резидент очень сомневается, что он еще жив после перестрелки в Богоявленской церкви, и опасается ловушки, либо это не его люди, кроме, конечно, ротмистра Казимакова. Но он-то как раз жив-здоров. А вот приезд сюда Тенцера в корне меняет дело. Тут и дураку ясно: для чего в столь опасное время везут чуть ли не за тысячу верст одного из бывших руководителей кайзеровской агентурной сети в Поволжье назад, в Казань. Неужели для таких, как он, в столице кончились патроны? Да нет же. Везут на очную ставку с кем-то из арестованных, из тех, кто не может передвигаться. Значит, с раненым! В ином случае по установившемуся порядку пойманных важных птиц везли в центр. Так было и с арестованным в Казани генералом Поповым, главарем подпольной контрреволюционной организации, которого допрашивал сам «железный Феликс».

Так должен был думать резидент, и на это и рассчитывали чекисты. Для того и попросили Москву дать телеграмму в штаб Восточного округа, находившегося еще в то время в Казани. Чекисты, хорошо зная, что в этом штабе много военспецов из числа бывших царских офицеров (впрочем, как и сам командующий Муравьев, бывший подполковник), были уверены, что информация о секретной телеграмме ВЧК дойдет до больших ушей, что чутко и жадно прислушиваются к шуршанию секретных штабных бумаг. Ну а учитывая, что Черная вдова, если заинтересуется этой телеграммой, обязательно учинит проверку, действительно ли с губчека нет связи, — чекисты на время отключили ее. И не зря. Трижды неизвестный мужчина настойчиво требовал от телефонистки на коммутаторе соединить его с губчека. Этот ход противника тоже был предусмотрен: каждый раз устанавливали, откуда звонил назойливый абонент, но толку было мало; ведь тот названивал из разных мест. И ни разу из квартиры!

— Да, узнаю почерк профессионала, — проронила Брауде, когда ей доложили о звонках. — Скорее всего, это рука Черной вдовы. Если бы он не допускал мысли, что на коммутаторе дежурит наш человек, то он бы хоть раз, но позвонил из дома или из какой-нибудь гостиницы. И возможно, что после каждого звонка он следит за телефоном: не приедем ли мы туда. Если приедем — резидент мгновенно усечет: нами задумана серьезная комбинация. И поймет — на него, как на матерого зверя, поставлен капкан.

Эти звонки были обнадеживающими. И они стали обдумывать следующие свои шаги. Тут Измайлову сообщили, что его ожидает у входа какая-то девушка.

У ворот на улице, рядом с часовым, маячила фигура худенькой девчушки. Завидев Шамиля, девушка замерла, будто окаменела, и слезы навернулись на ее красивых глазах.

— Сания? Что случилось? — быстро спросил юноша, даже позабыв поздороваться с ней.

Он подошел к ней и взял ее прохладную ладонь.

— Что случилось, Саниюша? — участливо, с нежными нотками повторил Шамиль свой вопрос.

Она ничего не сказала и только отрицательно покачала головой.

Они стояли молча, глядя друг на друга. Потом, утирая слезы белым маленьким платочком с узорчатыми синими краями, она тихо промолвила:

— Я не знаю, что мне делать… Я очень обиделась на вас, Шамиль-абый. Вы, оказывается… объяснялись в любви этой женщине… Мне это так больно было слышать, что… — И плечи девушки затряслись от рыданий.

Измайлов виновато оглянулся по сторонам и умоляюще зашептал:

— Ну не надо, Сания. Ну ради Аллаха… Это ведь давно было. Тогда я еще тебя не знал…

Сания, словно не слыша его слов, продолжала:

— А потом я ужасно испугалась, вдруг ты убит?! И этот страх заставил замолчать мою обиду. Я хотела прийти сразу же сюда. Не решалась. Ведь вдруг сказали бы, что ты убит… А так была надежда, что ты жив… Но вот не выдержала…

Исповедь этой хрупкой, слабой девушки так его тронула, что жалость и нежность, нахлынувшие потоком, заставили обнять ее прямо тут, при часовом, не обращая внимания на прохожих. Он держал ее в объятиях и гладил лицо, волосы.

— Ты прости меня, Сания. Я не хотел причинять тебе боль. Правда. А с той женщиной у меня… ничего не было. Я видел-то ее всего несколько раз, и то случайно… И это было до встречи с тобой. В прошлом году.

Глядя ему в глаза, она смахнула платком слезы, натянуто улыбнулась и пролепетала:

— Это правда?..

— Да, Сания. Правда.

Они постояли еще несколько минут, и Шамиль извиняющимся тоном произнес:

— Мне так хочется проводить тебя… Но работа… — Он устало махнул рукой.

Когда ее фигура замелькала вдали между деревьями, юноша неспеша направился к себе. На душе было тоскливо. То ли от того, что жалко Санию и не хотелось с ней расставаться, то ли какое-то неприятное предчувствие… А может, то и другое вместе.

— Что такой смурной? — встретила вопросом своего подчиненного Брауде. — Или что случилось?

Шамиль невнятно буркнул что-то под нос и уставился в пол. Но тут же:

— Приходила Сания, моя девушка. Переживает.

Вера Петровна кивнула участливо и глубоко вздохнула:

— Ну что, продолжим работу. А? Ведь поезд до Зеленодольска пойдет через час.

Чекисты, прикинув «за» и «против», решили: германская агентура всего скорее попытается, если, конечно, до нее дойдут сведения, содержащиеся в телеграмме, освободить, а вероятнее, ликвидировать Тенцера по дороге сюда; что-нибудь в промежутке между Зеленодольском и Казанью.

Ведь дальше Зеленодольска практически невозможно было добраться из Казани. Просто не успеть. Туго дело с транспортом. Конечно, не исключалось, что Черная вдова попытается уничтожить свою жертву прямо на вокзале или на улице по пути в чека.

В Зеленодольск добрались в полночь. Чекисты сошли на товарной станции. Дальше пошли по тропинке, протоптанной вдоль железной дороги. Рельсы переливались при лунном свете серебристыми нитями. Прохладный ветер, тихо пошелестев сухими былинками и старой листвой, вдруг завихрился под ногами, поднимая пыль и заглушая шорохи и шаги чекистов.

Измайлов прикрыл от пыли глаза, но когда через несколько секунд открыл — темень сгустилась так быстро, будто опустили плотный театральный занавес. А поблескивающие рельсы превратились в едва заметные темные полосы. Казалось, ветер приревновал луну: уж слишком ярко светила странница ночная. Вот он и решил ее сияние не то что довести до блеклости, а вообще закрыть черной тучей.

Так в темноте и шли чекисты до привокзальной площади, где слабо светился одинокий электрический фонарь. В помещении вокзала было ничуть не светлее. Полупустой зал дремал. Несколько обшарпанных скамеек, приткнувшихся к замызганным стенам, были свободны. На других же лежали, молча сидели невеселые притомленные путники. Только два интеллигентных старика, что расположились на соседней от чекистов скамейке, говорили о высоких материях, будто борясь с бессонницей. Один из них, чахлый длинный старичок с трясущейся бородкой, вещал, что страшная по степени и гигантская по масштабам жестокость правителей-убийц порождает такого же масштаба (а чаще больше) страх среди народа. И людям кажется, что за огромным страхом прячется огромная сила. А сила вызывает, в свою очередь, почитание, преклонение перед ней, и соответственно — перед конкретными правителями. Ибо сила и власть (таинственность которой усиливает почитание) всегда отождествляются с персонами, наделенными ими. А отсюда и преклонение масс перед особо жестокими тиранами-властителями, среди которых самыми кровавыми и мерзкими палачами всех времен и народов являются Нерон и Иван Грозный. Покуда люди будут ошибочно смешивать изуверскую жестокость с большой силой, гласность деятельности правителей будет приноситься в жертву придворной тайне, а рабское поклонение силе властей не сменится человеческим достоинством, защищенным законом, который позволяет народу контролировать правителей, — до тех пор Нероны, Грозные будут отнесены к выдающимся государственным деятелям, а не к величайшим, как того заслуживают, палачам — всех времен и народов.

Старик помолчал, близоруко сощурил глаза и добавил:

— Как бы диктатура гегемона нового душегуба Ивашку Грозного на Руси не породила. Диктатуру-то народ не может контролировать. Диктатура никогда не демократична. Диктатура гибельна для страны. Об этом предупреждает сам Плеханов. А он — голова величайшая!

— Тише ты, Махмуд, — приложил палец к губам другой старик. — Это тебе не гимназия. И не урок истории. Не ровен час — шлепнут за милую душу, как контру.

Оба старца смолкли и не проронили больше ни звука, покуда чекисты не покинули зал — после прихода ожидаемого поезда.

В поезде чекисты расположились в разных купе, весь второй вагон также был забит людьми, как и все остальные. Даже на верхних полках некоторые умудрились разместиться по двое. Ну а уж на нижних скамейках люди сидели в большей тесноте, чем горошины в стручке.

Но одно купе пришлось чекистам занять целиком, несмотря на недовольные ворчания пассажиров. Правда, они не очень-то возмущались: до Казани-то уж рукой было подать. В самом углу посадили арестованного: его отыскали в тюремном замке среди бандитов; он был похож, по словам агента Двойника, на Тенцера. Арестованному напялили низко, почти на самые глаза клетчатую кепку, обрядили его в серый двубортный костюм. Такую одежду носил глава казанского магазина фирмы «Зингер».

Поезд, казалось, останавливался у каждого столба, хотя уже изрядно опаздывал. Наконец-то миновали Романовский мост через Волгу, поселок Васильево. На остановках больше садилось в вагон пассажиров, чем сходило. Чекисты внимательно следили за всем происходящим в проходе вагона. Не доезжая остановки до станции Красная горка, в вагон сели три пожилые женщины с мешками да ссутулившийся старик со старухой, которые, не без труда преодолев тесный проход, примостились у тамбура в конце вагона.

«Неужели весь этот маскарад впустую? — подумал Измайлов, переводя взгляд со старика на показавшиеся сквозь сосны вдали невзрачные станционные постройки. — Может, сейчас кто подсядет?»

Охранявшие арестованного чекисты в красноармейской форме с короткими кавалерийскими карабинами в руках не выказывали никакого внешнего беспокойства, будто находились в почетном карауле, а не участвовали в опасной операции.

Когда поезд сбавил ход и за окном показались поселковые дома, старик со старухой поспешили к выходу. Паровоз заскрежетал, шумно пыхнул клубом густого пара, и состав остановился напротив приземистого кирпичного здания. Измайлов не спускал взгляда с прохода, где появилась шумная толпа новых пассажиров. И он уже не обращал никакого внимания на то, что происходило на перроне. А тем временем сошедший с поезда старик остановился как раз напротив вагонного окна, за которым находился арестованный с охранниками, перекинул сидор с одного плеча на другое и заспешил в хвост состава, но уже без своей спутницы. Через какую-нибудь минуту, когда паровоз, натужно отдуваясь клубами пара, как живое существо от непомерной тяжести, потянул за собой скрипучую вереницу вагонов, к окну, где сидел арестованный, подскочил мужчина с английским ручным пулеметом и начал бешено поливать всех, кто сидел в этом купе. Наповал сраженные охранники и арестованный рухнули на пол. Сидевший в соседнем купе Измайлов понял сразу: противник перехитрил чекистов. Ведь они ждали нападения не с улицы, а со стороны пассажиров, находящихся в вагоне!

Он рванулся к окну, но одна из пуль ударила его в плечо, будто больно стукнули нагайкой. Рука повисла плетью. Приседая на пол, чекист успел в упор выстрелить в стрелявшего. Пулемет замолчал. Кто-то из чекистов рванул стоп-кран, и состав замер. Чекисты высыпали из вагона и бросились в погоню за раненым пулеметчиком, который как-то неестественно, боком, бежал, то и дело оглядываясь. Увидев погоню, он, не целясь, начал пулять из нагана в чекистов. Но его быстро задержали и обезоружили.

— Тот старик, что сиганул в сторону поселка, был наводчиком! — заявил Хайретдинов, один из самых молодых чекистов. — Не зря он, гад, останавливался перед окном. Это определенно был условный сигнал. Мне это сразу показалось подозрительным. Эх! Дурья башка. Не сообразил!

Чекист подскочил к арестованному и сунул тому ствол нагана под нос:

— Где он живет?! Ну!.. Куда побежал?! Говори! Не скажешь? Застрелю!

Тем временем двое чекистов побежали в поселок. Там им удалось напасть на след старика: подсказала пожилая женщина, которая его видела. На окраине поселка они увидели крепкого мужчину, который, завидев бегущих чекистов, вытащил два пистолета и начал гвоздить с обеих рук. И эхо выстрелов раскатилось по улице.

Крутые холмы, буйно поросшие кустарником и соснами, помогли скрыться бандиту, ловко загримировавшемуся под старика (в кустах был найден парик).

Измайлов, потерявший много крови, вконец обессилел и был доставлен в госпиталь. Он утешал себя тем, что пойман помощник Черной вдовы. И Шамиль полагал, что теперь наконец удастся взять самого резидента.

Никто из чекистов, участвовавших в этой операции, не знал, что произошло минувшей ночью, вернее, ранним утром на Второй горе, где находилась добротная кирпичная громада больницы, выстроенная купцом Шамовым.

Едва забрезжил рассвет и со дна глубоких живописных оврагов, клубясь, пополз туман по их крутым травянистым склонам, к дверям больницы подкатила санитарная повозка, запряженная двумя резвыми рысаками. Из-под брезентового тента, натянутого на полукруглые металлические дуги, вылезли женщина и мужчина в белых халатах, которые вытащили носилки с больным, прикрытым с головы до ног белой простыней. Переминавшийся с ноги на ногу часовой у входа негромко скомандовал:

— Стой! Кто такие?

— Бандиты напали на нас, — отозвалась из полумрака женщина, шедшая впереди носилок. — Это врач Муслимов, наш товарищ. Ему нужна срочная операция! Он тяжело ранен.

И как только носилки поравнялись с часовым, из-под простыни выбросилась, как пружина, рука с кинжалом и смертельно ранила в живот часового. Тот только тихо охнул и, выронив винтовку, ткнулся ничком в отсыревшую за ночь землю.

Из повозки вылезли с десяток мужчин и бросились к двери. Но она оказалась запертой. Обошли здание. Хотели забраться в окно, но все были закрыты. Потом в дверь постучала та же «медичка», когда один из ее спутников, надев красноармейскую форму, встал вместо убитого часового. В окно выглянул караульный, находящийся внутри здания, и заподозрил неладное. Ведь по инструкции в любом случае должен был стучаться в дверь сам часовой. А он стоит как вкопанный! Мрак был еще густой и не позволял рассмотреть лица часового. Тогда караульный открыл створку окна и позвал часового. Но в это время спрятавшийся под окном бандит прыгнул и наотмашь рубанул того саблей по голове. Обливаясь кровью и ничего не видя, караульный все же нашел в себе силы вытащить пистолет из кобуры и выстрелить в проем окна, куда уже лезли нападавшие. Один из них, что разрубил лицо караульному, замертво рухнул с подоконника вниз. Но другой выстрелом из нагана добил караульного.

Нападавшие проникли в вестибюль через окно, а оттуда по каменной лестнице двинулись на второй этаж, где находился «захваченный» чекистами раненый красноармеец, которого противник принимал за своего. Но оставшиеся в живых трое красноармейцев остановили непрошеных визитеров. Вспыхнула яростная перестрелка. Больные, проснувшись, открыли окна и душераздирающими криками взывали о помощи. Вся больница ходила ходуном: дико визжали женщины, истошно кричали мужчины, громко хлопали двери, оглушительно гремели выстрелы в пустых коридорах, да к тому же еще грубая нецензурная брань людей, дерущихся насмерть.

Наконец выстрелы смолкли: все обороняющиеся были перебиты. Но и среди нападавших осталось только трое. Они-то и ринулись в палату к раненому. Но красноармеец был предусмотрительно вооружен. И знал, что делать. И как только распахнулись двери и в палату ворвались вооруженные типы с безумными ошалелыми глазами, красноармеец, не вытаскивая пистолета из-под простыни, в упор несколько раз выстрелил. Двое, что были ближе к раненому, упали замертво. На их лицах запечатлелся не предсмертный испуг и боль, а изумление. Третий успел выстрелить в красноармейца и козлом выпрыгнуть в коридор. Так и застали прибывшие чекисты эту жуткую картину смерти троих в одной палате, не говоря уж о других, что лежали в разных позах в коридоре.

Один из бандитов, оставшийся в живых, и молодая особа, пристрелив всех своих раненых, скрылись в неизвестном направлении.

Доносившаяся по ночам канонада пушек грозно извещала о неумолимом приближении фронта к Казанской губернии. И нужно было контрразведке выйти на резидента до того, как войска Самарского правительства подступятся к самому городу. Чекисты, прибывшие в Шамовскую больницу, не без излишней поспешности произвели осмотр места происшествия. Почти безрезультатно опросили больных, что испуганно метались по коридорам лечебницы. Единственная полезная информация от этого поиска — это видели молодую женщину в белом халате, участвовавшую в нападении.

Потом выворачивали карманы мертвецов, убитых в перестрелке. У одного нападавшего изъяли клочок бумажки с изображением Спасской башни казанского кремля. С правой стороны рисунка стояли две едва заметные крохотные цифры, разделенные черточкой: 1–3.

— Очень любопытно, что это значит, — произнесла Брауде, нервно закуривая папироску. — Уж не номер ли дома и квартиры. — Она посмотрела бумажку на свет и продолжила свои предположения: — А может, здесь была обусловлена встреча у казанского кремля? Скажем, в час дня третьего числа?

— А может, встреча в первый день третьей недели? — робко заметил Аскар Хайретдинов. — Ведь сегодня уже 22 июля. Бумажка-то совсем свежая, в кармане не затаскалась.

Брауде глубоко затянулась, выдохнула дым и сказала:

— Если он приезжий, то это может быть и почтовым адресом, а точнее — явки. Видишь, — обращаясь к Хайретдинову;— цифры расположены на правой стороне Спасской башни, а по этой стороне, как известно, берет свое начало Воскресенская улица. — Она достала из кармана сложенную карту города и склонилась над ней. — Значит…

Но тут она замолчала и по лицу ее пробежала тень озадаченности:

— Но тут первые дома — казенные учреждения…

— А может, первая цифра означает не почтовый номер дома, а просто первый жилой дом к кремлю, то есть самый ближайший к нему, — высказал предположение Хайретдинов. — Или же третий дом и первая квартира.

Ближайший первый дом по правой стороне улицы, — глядя на карту, заговорила Брауде, — это дом с проходным двором и сквозным коридором.

— Это, кажется, тот самый дом, во дворе которого в этом году было совершено убийство, — заметил молодой контрразведчик.

— Тот самый, — подтвердила Брауде. — И он очень удобен для разведчика; легко бежать из него, ибо труден для блокирования. — Она резко выпрямилась: — Немедленно всем на Воскресенскую! Первый дом нужно наглухо блокировать, третий — вдруг явочный дом значится под этим номером — взять под усиленное наблюдение!

Машина губернской чека мчалась так быстро по улицам и так натужно завывала на подъемах, что казалось, вот-вот она рассыплется, и сидевшие в кузове чекисты судорожно хватались на поворотах за ее борта. А вплотную у заднего борта лежал труп с открытыми глазами, в которых блуждали какие-то тени. Щеки мертвеца, еще не одеревеневшие, вздрагивали, как у живого, на ухабах, и молодые сотрудники чека, сторонясь его, старались не смотреть назад. Труп нужен был для опознания: ведь именно у него обнаружили в кармане бумажку с ребусом.

Машину остановили неподалеку от Пассажа. И когда дом был окружен, разыскали дворника; он сообщил: в третьей квартире живет разбитная молодушка, работает в военном госпитале. Зовут ее Акулина. частенько дома по ночам не бывает: дежурит в госпитале. Мужа замещают два бугая (он у нее в больнице), наведывается к ней толстый губошлепистый большевик со строгим деловым видом, который работает начальником в губкоме партии, да молодой повеса, вроде как из бывших офицеров.

Когда постучали в дверь к медсестре, в прихожей квартиры послышался шорох. Но дверь никто не открывал. На настойчивый стук наконец отозвался женский голос. Тем временем один из чекистов зажег тряпку, что лежала на лестничной площадке, и подбросил ее под дверь третьей квартиры. И, обращаясь к дворнику:

— Скажи, что пожар, коридор горит.

— Пожар!! — крикнул дворник, нагнувшись к замочной скважине. — Пожар, Акулина! Спасайся!

И как только дверь открылась, в квартиру вошли чекисты. Обыск в квартире дал неожиданный результат: обнаружили пистолет и три гранаты. Брауде взяла пистолет и кончиком белого платка провела по стволу; черная пороховая гарь на платке породила у нее вопрос к хозяйке квартиры:

— Ты стреляла из него в Шамовской больнице? — И, глядя в глаза Акулине, добавила: — Там ведь тоже была молодая особа в белом халате. Надеюсь, больные тебя узнают. — Брауде положила оружие в карман и скомандовала: — А ну, красотка, одевайся. Поедешь с нами в больницу.

Женщина зарыдала:

— Я все расскажу вам. Все. Только туда я не поеду.

Брауде села на стул и спокойно спросила:

— Где твой шеф, возглавлявший налет на больницу?

— Он… он… я его не знаю… Первый раз там увидела… Его называли Григором.

— Кто тебя с ним познакомил?

— Кандидий. Фамилию не знаю…

— Где живет? Ну! Быстро отвечай! — начала терять спокойствие Брауде, вставая со стула.

Он живет на Второй горе. В двухэтажном деревянном доме… Адреса я не знаю. Но я однажды случайно видела его выходящим из этого дома. Кандидий никогда не говорил, где он живет.

— Где он работает?

Она пожала плечами и жалобно пролепетала:

— Раньше был военным. Служил в штабе Казанского военного округа. Теперь, кажется, подался к большевикам. В каком-то штабе служит.

— Значит, он военный?

— Вроде. Но он ко мне по ночам приходил всегда в штатском. Только раз я видела его в форме…

— Мы с тобой, милочка, договорим позже, — энергично произнесла Брауде, — а сейчас ты покажешь тот дом, где живет Кандидий.

Перед тем как поехать на Вторую гору, Акулине и дворнику представили труп для опознания. Только Акулина его не признала. Правда, арестованная женщина сказала, что Кандидий ее предупредил: скоро должен приехать один человек по имени Януарий и его нужно на пару дней пустить под крышу. Возможно, что это один и тот же человек.

И снова бешено неслась чекистская машина по улицам древнего города, чтобы набросить петлю смерти на очередного врага новой власти, сулившей народу золотые горы.

И многие верили этому. Искренне верили и чекисты в праведность своей жестокой миссии — как им казалось, во имя многострадального народа, дабы очистить землю от скверны и побыстрее осчастливить его.

Двухэтажный деревянный дом возвышался над крутыми красивыми оврагами, опоясывавшими улицу с двух сторон, будто желто-зелеными яркими ожерельями. По дну одного из оврагов проходила улица Низенькая с ветхими убогими домишками. Именно туда, перекрывая пути возможного бегства врагов, Брауде поставила двух чекистов. Остальные, взяв дом в кольцо, решили без шума задержать Кандидия. Дверь в подъезд открыли без особых усилий. Чекисты с оружием на изготовку осторожно поднялись по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж. Но двери там в обе квартиры оказались запертыми. Попытались одну из них открыть отмычкой. Услышав эту возню, из-за двери мужской голос с настороженными нотками спросил: «Кто там?»

Аскар Хайретдинов плотно прижался к стене, но тут же побежал вниз, громко топая ботинками.

Брауде поняла его уловку: в подобных ситуациях убегает от хозяев, будучи обнаруженным, только вор-домушник. Именно так воспринял происходящее и хозяин, открыв дверь. Его сбили с ног, и чекисты ворвались в прихожую. Из глубины одной комнаты послышался грохот упавшего шкафа, затем — выстрелы в дверь, которую контрразведчики попытались открыть. Неожиданно стрельба вспыхнула на улице. В доме оказался второй потайной выход, им-то и воспользовался Кандидий. Беглец сумел оглушить рукояткой пистолета бойца из взвода охраны, подстрелить чекиста, юркнуть во двор соседнего дома, перемахнуть забор и скатиться с крутого склона на дно оврага. Вот тут-то, как только Кандидий выскочил на Низенькую улицу, и был задержан, хотя и оказал бешеное сопротивление.

В доме на Второй горе оставили засаду. В тот же день, к вечеру, туда пожаловал сам Григор, возглавлявший нападение на больницу. После недолгого запирательства он показал: на германскую разведку начал работать после вербовки его в 1916 году, когда находился в плену. После возвращения в Россию был связником: курсировал между Восточной Пруссией и Москвой, а затем — Казанью. По приказу Селиверста — ему подчинялся в Казани — он организовал нападение на поезд на станции Красная горка, а затем — на больницу.

Селиверст работал обычным дворником: обслуживал железнодорожный вокзал. Лучшего места для контактов с агентурой не придумаешь. И вряд ли кто-либо заподозрил бы его в том, что он — матерый агент германского генерального штаба. По показаниям того же Григора Селиверст — кадровый разведчик, похоже, пруссак.

— Это он Черная вдова? — затаив дыхание, спросила Брауде.

От этого вопроса Григор вздрогнул, будто ему сделали больно и, закрыв глаза, выдавил из себя:

— Не думаю. Не будет резидент махать метлой и собирать мусор в засаленной робе.

— А откуда вы знаете, что Черная вдова — резидент?

— Мне о нем сказал Селиверст. — Агент сморщил лоб от напряжения. — Однажды, когда Селиверста не было, Черная вдова самолично вышел со мной на связь. Речь шла о срочной подготовке одной диверсионной акции на местном пороховом заводе. Но было это в прошлом году при Временном правительстве.

— Лицо его запомнили? — осведомилась Брауде, закуривая папиросу.

— Нет. Встречались ночью в Надворной церквушке на архиерейской даче. Света там не было.

— Голос запомнили? — Брауде потушила папиросу и потерла виски кончиками пальцев. — Ростом он какой?

— Голос — тенор, хотя и плечист и сложен ладно. А ростом он не выдался.

— Черная вдова был один?

— Вдвоем. За его спиной, как тень, все время стоял коренастый тип, который ни словом, как глухонемой, не обмолвился.

— А его запомнили? — Брауде провела ладонью по лицу, словно хотела разом снять всю усталость от бессонных ночей. — Его-то, спрашиваю, запомнили? Какого он возраста?

Каждый раз, когда Брауде задавала очередной вопрос, арестованный медлил с ответом, словно освобождался от дремоты.

— О нет. Он, как привидение, слабо различался в темноте. Мне тогда даже как-то стало не по себе: показалось, что от него исходит большая, подавляющая психику, сила. А возраст его? Да, наверно, лет сорока. — Григор немного скособочился и схватился за сердце. Ему дали стакан воды. И когда агент пришел в себя, Брауде осведомилась у него:

— А резидент, судя по его голосу, старый?

— По-моему, лет тридцать пять ему. А может, и меньше.

За Селиверстом решили понаблюдать. Жил он в двухэтажном доме, что стоял напротив железнодорожного вокзала. Через каждые полтора-два часа забегал домой чаевничать. И так каждый день. Работу исполнял исправно. Претензий к нему, похоже, со стороны начальства не было. Контактов с подозрительными лицами не было — вернее, не обнаружено. «Что с ним делать? — ломала голову Брауде. — Брать его или нет? А вдруг эти отлучки примерно с одним и тем же интервалом означают что-то иное, скрытое от внешнего наблюдения. Ведь это может быть и визуальным наблюдением за ним, скажем, проверкой резидентом, что непосредственный его связник не провалился. Одним словом, все время не выпускают его из поля зрения».

И тут к Брауде пришла другая мысль: коль так, то резидент или его помощник проживает где-то рядом! Ведь неусыпно наблюдать сподручнее, проживая рядом с вокзалом.

Брауде заметалась по комнате. «Возможно, эти частые отлучки агента с работы преследуют и другую цель: собирать сведения в буквальном смысле на дороге, в урнах или в иных заранее обусловленных местах, где связники оставляют информацию, и срочно доставлять их резиденту».

— Да эдак мы никогда не увидим непосредственного контакта Селиверста со своими агентами-связниками, — заметила Брауде собравшимся сотрудникам. — Им это просто не нужно! На то он и дворник. В этом его неоспоримое преимущество перед другими связниками. И если эта версия верна, то Селиверста сейчас трогать нельзя. Ни в коем случае! Иначе Черная вдова исчезнет.

— Но сам-то Селиверст как передает агентурные сведения резиденту? — поинтересовался Хайретдинов. — Ведь не по воздуху же? Вот здесь его ахиллесова пята. На это нам надо и уделить особое внимание.

Так и решили.

Дом, в котором жил агент Селиверст, отгораживал от соседнего дома высокий дощатый забор. Роль забора отчасти выполняла и стена дровяного сарая, которым пользовался наряду с другими жильцами и дворник Селиверст. Причем пользовался он сараем постоянно: каждый раз оставлял там метлу и совок, прежде чем отправиться в свою каморку на первом этаже дома. В действиях агента во дворе дома не было ничего подозрительного. Решили обследовать сарай.

Как только Селиверст отправился утром на работу, Аскар Хайретдинов проник со своим товарищем вовнутрь этого дощатого ветхого сарая. Внутри этого строения они ничего не обнаружили. Только пахло там сыростью и мышами. Контрразведчики обследовали стены сарая, особенно ту сторону, которая отделяла их от соседнего двора, но все доски оказались накрепко приколоченными. Единственно, внизу существовало маленькое отверстие в стене, вроде как лаз для кошек.

Хайретдинов присел, оперся рукой о пол и посмотрел в отверстие — и вдруг отпрянул назад.

— Чего ты?! — с напряжением на лице прошептал Алексей, его напарник. — Что ты увидел?

— Мне показалось, что из окна соседнего дома прямо мне в глаза уставился своим неприятным, как у удава, гипнотизирующим взглядом мужчина.

— Да ну! — удивился Алексей. — Неужели видно и его выражение лица?

— Посмотри туда в любую щель, — горячо зашептал Аскар, — и тоже увидишь.

— Да, тяжелый у него взгляд, — согласился Алексей, отступая от зияющей щели в стене сарая.

Вдруг Аскар рванулся к выходу:

— Скорее, бежим отсюда!

И только они выскочили из сарая и забежали за покосившуюся будку туалета, как во дворе появился Селиверст.

— Как ты почувствовал, что он сейчас явится? — шепотом вопрошал Алексей. — Как ты догадался?

Аскар лишь молча наблюдал из-за своего укрытия за дворником, и когда тот вошел в сарай, они поспешили удалиться со двора.

Контрразведчики быстро обошли соседний дом, прошли вдоль забора и остановились в том месте, откуда можно было видеть и подъезд соседнего дома, и отверстие в сарае. А чтобы не привлекать к себе внимания прохожих, они сели на траву и закурили.

— Теперь смотри в оба, — проронил Аскар, трогая за плечо своего товарища. — Скоро должен появиться сам резидент! Или его помощник.

— Ты думаешь, что агентурные сведения Селиверст передает резиденту через это отверстие в стене сарая?

Аскар молча кивнул, не отрывая взгляда от двора, где между сараем и стеной дома единственным окном (откуда выглядывал тот мужчина) должен был, по его расчетам, появиться глава германской агентурной сети Поволжья. Ведь более удобного места для передачи информации трудно было придумать: у самого отверстия в стене сарая была вкопана скамейка, ограждаемая со всех сторон стенами строений и забором.

Вскоре из подъезда не спеша вышел невысокий мужчина лет сорока и уселся на эту скамейку. Минут пять он курил, посматривая по сторонам, затем едва заметным движением ловко что-то извлек из отверстия в стене и сунул в карман.

— Теперь-то ты понял, Алексей, почему я вдруг рванул из сарая? — подал голос Аскар. — Если агент столь пристально наблюдал за «почтовым ящиком», куда ему закладывают информацию, то это значит — связник вот-вот должен появиться. А то, что это и есть резидент, — всего лишь интуитивная догадка. — Он немного помолчал и добавил. — Алексей, лети к ближайшему телефону и извести обо всем Брауде. А я тут присмотрю…

Через полчаса подъехала Брауде и распорядилась:

— Сейчас брать их не будем. Подождем до ночи. — И, глядя на молодых чекистов, пояснила. — Если агент, получивший информацию от Селиверста, является передаточным звеном, то он, надо полагать, обязательно постарается передать ее своему шефу.

— Вера Петровна, вы хотите сказать, что сейчас засветился не сам резидент? — с нотками разочарованности спросил Хайретдинов.

— Вовсе нет, Аскар. Но я не знаю, кто он. Если это помощник резидента, то я уже говорила: он сегодня отправится к резиденту. Если же это сам резидент Черная вдова, то он либо не высунет носа на улицу, либо тем же «почтовым ящиком» через дыру в стене сарая передаст указания своей агентуре.

— А если резидент и его помощник живут в одном доме, то…

— То в том случае, — продолжила Брауде мысль Аскара, — нам придется просмотреть всех жильцов этого дома.

Вскоре выяснили: по официальным данным в доме проживает одиннадцать семей. Но все они, за исключением трех одиноких женщин с детьми, проживали в этом доме по несколько лет. Брауде, получив эти сведения, разочарованно покачала головой и сказала:

— Придется задержать всех мужчин. Потом всех невиновных выпустим.

Целый день контрразведчики неусыпно вели наблюдение за агентами. Мужчина, получивший информацию от Селиверста, во дворе больше не появлялся.

Когда наступила полночь и слабый желтоватый свет в окошках обоих домов начал гаснуть, эти дома чекисты взяли в кольцо. Хотя ночь сняла дневную духоту, но влага еще чувствовалась в воздухе. Было безветренно, и прохладные потоки, казалось, исходили из высокого темного неба, мерцавшего слабыми звездами. Спящие привокзальные дома, изредка просыпавшиеся на короткое время зажженным светом в окнах, растворялись в густой мгле. Ночную тишину изредка нарушали паровозные свистки да отдаленные гудки пароходов, доносившиеся с Волги. Поэтому негромкая команда приступить к операции по задержанию агентов молодым чекистам показалась слышной чуть ли не на всю привокзальную площадь.

К этому времени сюда был доставлен арестованный агент Григор, согласившийся выманить из квартиры дворника Селиверста. Григор тихонько постучал в окно — точнее, по раме, — так было обусловлено раньше. Он имел право приходить домой к своему шефу лишь в крайних случаях. Занавески раздвинулись, и к стеклу приплюснулось лицо хозяина. Узнав пришельца, Селиверст открыл окно, настороженно глянул по сторонам и только затем пошел открывать дверь; его сбили с ног и быстро скрутили.

— Где резидент? — приглушенно спросила Селиверста Брауде. — Где Черная вдова?

Селиверст повернулся к Григору и плюнул тому в лицо:

— Продажная тварь!

Стало всем ясно: Селиверст, в отличие от Григора, не будет помогать аресту своего шефа.

Когда под окнами резидента поставили несколько человек, в дверь к нему постучали.

Молчание. Громче постучали. Опять тишина. Только стрекотание кузнечиков доносилось со двора.

Принесли лом и начали отжимать дверь от косяка. И когда одолели замки, под окном оглушительно взорвалась граната. Затем захлопали выстрелы. Контрразведчики бросились во двор на подмогу своим товарищам. Они не знали, что это агент бросил в форточку гранату и начал палить из нагана наугад, дабы отвлечь внимание чекистов, пытавшихся проникнуть к нему через дверь. Создавалось впечатление, что он, агент, уходит через окно.

В это время рванула вторая граната в подъезде, и ударная волна сорвала с петель двери в подъезде и в соседней квартире. Через несколько секунд в зияющем проеме подъезда мелькнули два мужских силуэта, один из которых был с английским ручным пулеметом в руках. Пулеметчик полоснул огненной смертоносной струей по сторонам и рванул вместе с напарником в глубину двора. Пулеметчик, отвлекавший на себя огонь чекистов, был убит наповал уже на улице, когда остановился, прикрывая своего спутника. Его напарника подстрелили — вернее, ранили, — когда агент залез на забор, чтобы спрыгнуть в соседний темный переулок и раствориться в ночи.

Он-то и оказался резидентом Черная вдова, возглавлявшим германскую агентурную сеть в Поволжье с 1909 года!

Сведения из «почтового ящика» доставал его помощник (погибший пулеметчик), а затем передавал своему шефу, благо тот жил в соседней коммунальной квартире. А с Григором, ранее задержанным агентом, в Надворной церквушке на архиерейской даче разговаривал не Черная вдова, а его помощник. Резидент стоял за его спиной. Кроме его помощника, никто и никогда из агентурной сети резидента не видел и голоса не слышал. Поэтому если бы он не попытался перехитрить ночью контрразведчиков и не бежал, прикрываясь пулеметчиком, резидент Черная вдова был бы практически неуязвим. Ведь не было никаких доказательств о его причастности к агентурной сети: обыск в его комнате ничего не дал. И легенда его была неопровержимой: приехал в Казань из Самары (в то время там хозяйничало правительство Комуча, войска которого уже подходили к стенам Казани) в 1909 году, на землю своих предков — резидент свободно владел татарским языком и проживал под татарским именем. И он вполне мог затеряться среди мужского населения этого дома.

Поистине никому и никогда не удалось перехитрить всех на свете. И в этом великий мыслитель Ларошфуко прав.

Москва — Казань — Ленинград, 1987–1988 гг.

Комментарии

115

До революции в царской России все тюркоязычные мусульманские народы назывались татарами. Примечательно, что и классики русской литературы (Л. Н. Толстой, А. Н. Островский и другие), описывая события на Кавказе и Прикаспии, называли местное население татарами.

120

Татарской народ, как многие тюркоязычные народы, тысячелетиями пользовался арабским алфавитом. Однако Сталин и его приспешники приняли преступное решение: запретили алфавит и поменяли на латинский, а затем, через десять лет, — на кириллицу. Тем самым сталинский топор преобразований рубанул по корням национальной культуры тюркоязычных народов. И нынешние поколения отсечены от сотен тысяч книг, написанных с использованием арабского алфавита.

Фомин Фёдор

Записки старого чекиста

От автора

Приношу сердечную благодарность читателям, приславшим свои отзывы на первое издание «Записок старого чекиста». Я получил в общей сложности около 500 писем, в том числе немало от старых боевых товарищей, участников описываемых событий. В некоторых письмах содержатся уточнения и исправления фактического характера. Все они учтены при подготовке второго издания.

Жизнь солдатская

С чего начать свои воспоминания?

Наверное, этот мучительный вопрос задавал себе каждый, кто брался за перо, чтобы поделиться впечатлениями долгой и богатой событиями жизни.

Мне, пожалуй, лучше всего начать с того момента, когда я, деревенский паренек, сын крестьянина-бедняка, надел солдатскую шинель.

Было это почти полвека назад. Первая империалистическая война уже была в разгаре. Ненасытная утроба фронта требовала еще и еще человеческого мяса. На убой «за царя и за веру православную» гнали все новые и новые тысячи людей. Дошла очередь и до меня. В январе 1915 года я был досрочно призван в армию.

С первого же дня я на своей шкуре испытал и понял, какова она, жизнь солдата в царской армии. И до того мне, конечно, приходилось слышать о ней, да ведь рассказы рассказами, а тут все самому пришлось перенести…

Не успел я прийти в себя с дороги, как фельдфебель запасного батальона, располагавшегося в Туле, вызвал меня к себе: захотел поближе познакомиться. Был он явно «под мухой».

— Откуда прибыл-то?

— Из Москвы.

— Городской, говоришь, — усмехнулся фельдфебель. — А ну-ка, покажи свою городскую культуру. Гармониста сюда! — крикнул он.

Я оторопел. Что ему от меня надо?

— А ну, давай кадриль! — приказал он, когда подошел гармонист.

— Я не умею, господин фельдфебель, — отвечал я.

— Не умеешь кадриль?! Давай плясовую…

— И плясовую не умею.

— Врешь! Должен уметь. Все должен уметь, ежели стал солдатом. Солдат ты или кто?.. Отвечай! — неожиданно заорал он и стал наступать на меня.

— Так точно, солдат!

— Я тебя, сукина сына, выучу, коль не умеешь. За милую душу будешь кренделя выписывать… Играй камаринского, — приказал он гармонисту.

Тот испуганно моргнул и усердно заиграл плясовую.

— Ну!!! — фельдфебель опять пошел на меня.

Я стоял не шевелясь.

— Никогда не плясал, господин фельдфебель, — замирая, выдавил я из себя.

— А я приказываю тебе! Понял? Пляши, и все тут.

С горьким чувством обиды я стал семенить ногами, притопывать.

— Под музыку, под музыку давай, да веселей! — покрикивал фельдфебель и хохотал.

Недолго я пробыл в этом батальоне. В июле того же 1915 года я был включен в маршевую роту и направлен на фронт. Прибыли мы в район Острова-Остроленка, где в то время шли упорные бои. Не доведя до передовой позиции километров 20–30, нас расположили в корпусном резерве, в палатках, чтобы затем пополнить нами части — заменить убитых и раненых солдат.

В лагере этом мы пробыли с неделю. Но и здесь офицеры усиленно нас муштровали.

Как-то после занятий, во время обеденного перерыва, прилегли солдаты отдохнуть в палатках. Дежурный офицер по полку решил сделать обход наших палаток. Была подана команда: «Встать, смирно!» Я и другие солдаты заснули и не слыхали команды. Дежурный офицер вошел в палатку и пинком ноги стал поднимать заснувших солдат. Когда он ударил меня, я вскочил.

— Смотри, если еще повторится, не поднимешься по команде — морду набью! — сказал дежурный офицер и вышел.

Спустя два дня командир роты поручик Яковлев повел нас на учебные занятия в поле. Пошел проливной дождь. Вымокли мы до последней нитки. Когда возвращались с учения, то по проселочной дороге не только в ногу, вообще трудно было идти: грязь налипала на сапоги. Но офицер требовал «держать ногу».

Стали подходить к палаткам.

Поручик Яковлев начал еще грознее покрикивать:

— Ать, два! Ать, два! Ноги не слышу! Ставь тверже ногу! Ать, два! Дай ногу!

Но, кроме чавканья грязи, ничего не слышно было. Какая уж тут «нога»!

А офицер не унимался:

— Ногу давай! — кричал он.

Как ни старались солдаты угодить офицеру-самодуру, «ноги» по-прежнему не было слышно: дорога превратилась в сплошное месиво. Дождь не унимался. Усталые, мокрые, грязные, мы думали только об одном: поскорей бы под крышу, да за котелок каши приняться…

Вот и лагерь.

Вдруг слышим команду:

— Кругом, марш! Мы повернули обратно, и поручик Яковлев снова и снова стал гонять нас, требуя «ногу».

— Буду гонять до тех пор, пока ноги не услышу. И он гонял нас, гонял с каким-то радостным остервенением. Мы окончательно выбились из сил, и, когда Яковлев остановил нас, некоторые даже шатались.

— Устали? — неожиданно дружелюбно спросил он. — Сейчас отдохнете… Шагом марш!

И когда мы подошли к огромной луже, Яковлев скомандовал: «Ложись!»

Несколько минут, которые мы пролежали в луже, показались нам вечностью.

Вскоре в район расположения резервных частей, где находилась и наша рота, после длительных и ожесточенных боев прибыл для пополнения 130-й пехотный Херсонский полк. От четырех тысяч солдат и офицеров его осталось в живых лишь 120 человек.

Остатки разбитого полка были выстроены перед нами, еще не обстрелянными солдатами. Мы. смотрели на их изможденные, серые лица с воспаленными глазами, на грязные шинели и фуражки, пробитые и прожженные осколками снарядов и пулями.

Появились командир полка полковник Зайченко и священник. Началась панихида по «христолюбивым воинам, павшим на поле брани за веру, царя и отечество». Затем священник привел нас к присяге, после чего нами пополнили разбитый полк.

Мы почти с радостью встретили это известие. Уж очень зверствовал поручик Яковлев. Хоть к черту в пекло пойдешь, лишь бы от него подальше. Когда нас распределяли по ротам и командам, я обратил внимание на одного молодого поручика с георгиевским крестом. Внимательные и, как показалось мне, грустные глаза, открытое, приятное лицо.

— Кто добровольно желает идти в команду разведчиков? — предложил он.

Я первый выступил вперед. Изъявили желание еще несколько человек.

— Дело наше трудное, опасное, — сказал поручик. — Мы глаза и уши полка. Нам первым приходится с немцами дело иметь, первым и штык и пуля. Так что, братцы, подумайте, пока не поздно.

Он оглядел выступивших вперед, помолчал. А потом продолжал:

— Мне нужны настоящие солдаты: храбрые, выносливые, исполнительные. Кто боится, кто товарища подведет и бросит, да кто ныть будет — тот пусть лучше останется.

Но я твердо решил: буду разведчиком у этого офицера.

Видно было по всему, что он понимает солдатскую участь, сочувствует солдату. Потом, когда мы лучше узнали его, он еще больше полюбился нам. Поручик Николай Николаевич Якунников был настоящий фронтовой офицер, честный и мужественный, очень внимательный к солдатам. Он никогда не кричал, не щеголял, как иные офицеры полка, лихими ухватками, словечками. Наоборот, он был сдержан, скромен.

В отличие от других офицеров он часто бывал у нас в расположении команды разведчиков, беседовал с нами. Во фронтовой обстановке достать газету солдату было трудно. Якунников давал мне свои газеты, которые я читал вслух разведчикам нашей команды. Мои однополчане жадно интересовались положением на фронте, новостями из Петрограда и Москвы. И читку газет я вменил себе в постоянную обязанность.

Однажды Якунникова вызвал командир полка. После этого рядом с «Георгием» у него появился еще один незнакомый нам орден — большой крест темно-синего цвета. Таких орденов английский король прислал всего лишь несколько на всю армию. На, наш корпус пришелся один, и он достался самому храброму офицеру — нашему командиру.

Но от нашего мучителя поручика Яковлева избавиться нам не удалось. Сразу же после того, как нас распределили по ротам и командам, стало известно, что Яковлев назначен комендантом полка. За малейшую провинность солдата ожидало унизительное наказание. Случись, кто опоздает на вечерний привал, разговор был один: 25 розог. А опоздания были, и немудрено… Солдат во время отступления кормили порчеными продуктами, да и тех было недостаточно, и многие питались чем попало, сами добывали где что придется. Большинство солдат «болело животами». И командир полка, и комендант Яковлев, конечно, знали об этом, но ни о какой медицинской помощи не было и речи. А заболевание дизентерией принимало угрожающие размеры. Медицинское обслуживание было поставлено из рук вон плохо не только у нас, но и во всей действующей армии.

Экзекуциями в полку ведал Яковлев. Исполнял он эту свою обязанность необычайно рьяно и не без удовольствия. Порка поручалась трем солдатам из комендантской команды. Один должен был держать на своих коленях голову «провинившегося» солдата, покрытую шинелью, а двое других пороли розгами. Комендант полка поручик Яковлев сам следил за поркой и покрикивал:

— Драть так драть как полагается, а то сам ляжешь!

Все это было тяжело и унизительно не только для тех, кого наказывали, но и для тех, кого заставляли пороть. Очень часто солдаты, жалея своих товарищей, смягчали удары. В таких случаях Яковлев приходил в ярость и приказывал ложиться «сердобольному» солдату, которого и пороли под неусыпным наблюдением того же поручика Яковлева.

Больно было видеть, в каком состоянии наказанный возвращался в подразделение и как удручающе действовала на солдат такая расправа над их товарищем.

Я как-то спросил у начальника команды, кто же дал право пороть розгами солдат; телесные наказания, как я слышал, были отменены. Якунников, оглянувшись по сторонам, ответил:

— Видишь ли, братец, на то есть разрешение самого царя-батюшки.

Оказывается, царь Николай «высочайше соизволил повелеть» ввести в действующей армии телесные наказания для нижних чинов «властью командира полка и выше».

Зимой 1916 года на фронте было затишье. Наша часть расположилась под Ригой в армейском резерве. Но и здесь редкий день не встречали мы пьяным поручика Яковлева.

Заметив солдата, идущего навстречу, Яковлев останавливал его и обычно спрашивал: «Морда бита?» Если солдат отвечал: «Никак нет, ваше благородие», Яковлев со всего размаху ударял по щеке раз и другой и брезгливо бросал:

— А теперь проваливай, мерзавец, и чтоб больше не показывался мне на глаза!

Если же солдат отвечал: «Так точно, морда бита!» — Яковлев говорил: «Ну, проваливай!» И ограничивался одними ругательствами.

Солдаты очень скоро поняли это и приноровились. Бывало, когда попадались ему на улице, всегда живо отвечали:

— Так точно, морда бита, ваше благородие.

— Кем?

— Вами, ваше благородие!

— То-то, — самодовольно ухмылялся Яковлев и отпускал солдата, не тронув.

Командир полка полковник Зайченко, конечно, знал об этих развлечениях своего офицера, но сам-то он был не лучше его.

Как-то раз настала моя очередь идти на кухню. Я должен был принести ужин для своих товарищей. Взял два котелка, получил четыре порции борща, иду обратно. А навстречу полковник Зайченко. Я вытянулся, повернул к нему лицо — ем глазами, что называется. Но, должно быть, вид мой не понравился командиру полка. Впрочем, и немудрено: огромные валенки, бумазейная цветная телогрейка не придавали мне бравого вида. А тут еще полные котелки не дают возможности вытянуться во фронт. Полковник остановил меня:

— Ты какой роты?

Отвечаю, как положено по уставу:

— Я рядовой солдат команды разведчиков 130-го пехотного Херсонского его императорского высочества великого князя Андрея Владимировича полка.

— А кто я буду?

— Вы изволите быть командиром 130-го пехотного Херсонского его императорского высочества великого князя Андрея Владимировича полка — полковник Зайченко.

— Перед кем полагается во фронт становиться? Начиная от государя императора и государыни императрицы, я перечисляю, перед кем солдат должен становиться во фронт. У командира полка не хватило терпения выслушать до конца и он прервал меня:

— А как ты думаешь, передо мною положено становиться во фронт?

— Так точно, положено!

— Почему не стал?

— Руки заняты котелками, ваше высокоблагородие.

— Вот оно что, — иронически протянул полковник. И вдруг как закричит: — Службу не знаешь! Слушай мою команду! Направо! Шагом марш!

Обливаясь борщом, я пошел, стараясь как можно лучше отбить шаг. Но в огромных валенках это невозможно было. Прошел шагов 50, слышу команду: «Кругом, марш!» Повернулся я и пошел обратно. Поравнявшись с командиром полка, стал во фронт.

А руки по-прежнему заняты котелками, в которых борща осталось уже наполовину.

Командир полка опять дает команду:

— Направо, шагом марш!

Я точно выполняю команду, отошел метров за 60, иду дальше — не слышу команды. Ну, думаю, оставил меня мой мучитель. Прошел еще немного, поворачиваю голову. А он издали наблюдает. «Кругом! — кричит. — Бегом ко мне!» Добежал я до него, он как начал, как начал меня ругать, какое я, мол, имел право оглядываться. И устава-то я не знаю, и чинопочитания не понимаю. Стою, слушаю, молчу. Попробуй не то что возразить, а слово вымолвить в свое оправдание, еще хуже будет.

Когда устал ругаться, опять подает команду: «Шагом марш!» Потом снова: «Кругом, марш!» И так долго он еще, издеваясь, гонял меня туда и обратно.

Вернулся я в казарму с пустыми котелками. Товарищи накинулись на меня: где пропадал — люди в других отделениях давно отужинали. А я перевернул пустые котелки и рассказал, как полковник Зайченко оставил нас без ужина, учинив мне строевые занятия с котелками.

Такого рода издевательства не проходили бесследно. Они оставляли тяжелый осадок в душе у каждого солдата, человеческое достоинство которого так жестоко оскорблялось. Затаенная ненависть к офицерам-самодурам накапливалась и искала себе выхода. Постепенно под воздействием агитации большевиков, которых в армии становилось все больше и больше, мы начинали понимать, что дело тут не в отдельных офицерах, потерявших человеческий облик, а в том, что царская армия — это орудие классового господства эксплуататоров над трудящимися и что этим определяется и отношение офицеров к солдатам.

За время службы в царской армии я встречал всяких офицеров. Были среди них и честные, храбрые командиры, относившиеся к солдатам так же хорошо, как поручик Якунников, но больше было таких, как Яковлев и Зайченко, не считавших солдата человеком.

Пройдет немного времени, и таким офицерам отольются солдатские слезы. И не только им, но и их хозяевам, тем, кто посылал нас на убой… Недаром ведь солдатская масса сыграла такую выдающуюся роль в революции.

Однако же не будем забегать вперед, а вернемся к солдатскому житью-бытью.

Вечерами, когда солдаты отдыхали, наш начальник поручик Якунников часто оставался с нами, беседовал, расспрашивал, кто как жил до армии. Как-то подошел он ко мне, а я собрался писать письмо брату в Москву. Увидев на заготовленном конверте адрес, Якунников спросил:

— Вы москвич?

— Нет, я родился в деревне, в Рязанской губернии, там у меня отец и мать живут. А в Москве я работал несколько лет, там и школу окончил — фабричную, вечернюю.

— Нелегко тебе, видно, приходилось. Отец, поди, помогал?

— Нет, ваше благородие, нуждались мы, земли мало, а семья у отца большая — десять человек детей: семеро сыновей и три дочери.

— А это у тебя все книги? — указывая на мой набитый ранец, спросил командир. — Расскажи мне о себе, о семье.

Он внимательно слушал мой рассказ о нелегкой нашей жизни. Трудно было отцу с матерью прокормить такую ораву: земли не хватало, да и та никудышная, плохо родила. А уж учиться — и думать не могли. Только я да еще один брат ходили в сельскую школу, а остальные остались неграмотными. И как только исполнялось кому из нас лет 14–15, так отец отправлял в Москву на заработок — на фабрику или завод. Дошла очередь и до меня. Мне едва минуло 14 лет. Отец и мать пришли со мной на станцию. Мать по русскому обычаю перекрестила меня, надела на шею крестик и, глотая слезы, сказала:

— Прощай, сынок, работай честно. Трудно тебе будет, родной, но все же лучше, чем здесь пропадать… Родителей не забывай.

Старший брат мой, чтобы получить для меня работу, за полгода раньше записал меня на очередь на мануфактурную фабрику Цинделя, где сам работал уже несколько лет. Меня приняли и поселили в общежитие вместе с братом.

Вскоре я узнал, что при фабрике имеется вечерняя школа. Поступил. После 10-часового рабочего дня по два с половиной часа занимался в вечерней школе. Окончил я ее через два года, но уж очень хотелось учиться дальше. Поступил на вечерние курсы счетоводов. Их тоже окончил и начал работать конторщиком, но вскоре был призван в армию.

— Тебе бы дальше учиться, — сказал Якунников, выслушав мой рассказ.

— Есть у меня мечта, ваше благородие, — обрадовался я, что разговор коснулся этой темы. — Да не знаю, как быть…

И рассказал я ему о своем желании стать вольноопределяющимся[120].

Некоторое время Якунников сидел молча, с участием глядя на меня. Потом сказал:

— Ну что ж, пожалуй, месячный отпуск тебе можно будет выхлопотать. Но вот о разрешении держать экзамены на вольноопределяющегося тебе и мечтать нечего. Наше командование против того, чтобы солдаты становились офицерами. Оно считает, что звание офицера — привилегия дворян. Выходцы из рабочей или крестьянской семьи, да еще послужившие рядовыми в армии, по их мнению, будут ненадежными офицерами…

— Вот что мы сделаем, — подумав, продолжал поручик Якунников. — Разрешение на экзамены я дам тебе сам. У меня есть бланки и печать начальника команды разведчиков. Авось там, в Москве, не разберутся, кто имеет, а кто не имеет права давать такие разрешения.

Взволнованный, я не знал, как благодарить своего начальника.

— Я тебя, Фомин, прошу только не подводить меня… Во-первых, никто в нашем полку об этом не должен знать, ни один человек. Во-вторых, когда вернешься из отпуска, то, если выдержишь экзамен, не подавай рапорт об отдаче приказа, пока не переведешься в другой полк. Или, может быть, на наше счастье, куда-либо переведут командира полка. Кроме того, хочу тебя предупредить: обязательно возвращайся точно в указанный срок, потому что, сам знаешь, за опоздание адъютант полка направляет рапорт полковнику Зайченко. А тот за каждые сутки опоздания дает по 25 розог…

Получив нужные документы, я отправился в Москву, сдал экзамены и ровно через месяц вернулся в часть, как раз накануне нового, 1917 года.

Знал ли я, что этот год принесет столько перемен!

За время моего отсутствия в армии произошли изменения: количество полков увеличивалось за счет сокращения в них числа батальонов. Я был направлен во вновь формируемый полк.

О Февральской революции мы узнали только через два дня после того, как она свершилась. Первое, что мы почувствовали, — это какое-то смятение среди офицеров. Резко изменилось их отношение к солдатам: одни держали себя с плохо скрываемой неприязнью, другие начали заискивать, входить «в доверие». А кое-кто из офицеров, бросив полк, бежал. Исчезли, в частности, командир полка полковник Зайченко и наш мучитель — поручик Яковлев. Эти, как видно, ничего хорошего для себя не ожидали от революции.

Солдаты же ликовали. По нескольку раз в день возникали митинги. Выступавшие требовали немедленного прекращения войны. Ко мне товарищи часто обращались то с одним, то с другим вопросом. Конечно, многого я и сам не знал, но старался узнать как можно больше, чтобы уметь правильно ответить на вопросы, волновавшие моих товарищей.

Через несколько дней после революции в армии начали создаваться солдатские комитеты. Меня избрали председателем полкового комитета, в который входило десять солдат и два офицера. Никакого опыта мы, конечно, не имели и, понятно, не знали, с чего начать и как работать. Но тут подоспел армейский съезд солдатских депутатов. Я и еще несколько человек были посланы делегатами на этот съезд. Состоялся он в Риге. На съезде мы получили указания и разъяснения, как практически строить работу комитета.

Первое заседание полкового солдатского комитета созвали сразу же в день нашего возвращения из Риги. Солдаты не могли дождаться начала митинга, созванного в тот же день. На нем было зачитано решение комитета о правах солдата-гражданина. Составлено оно было на основе знаменитого «Приказа № 1» Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. Возможно, современному читателю эти решения покажутся мало интересными, но в то время каждый их пункт был огромным событием для солдата. Коренным образом изменялась его жизнь. Солдаты уравнивались в правах со всеми гражданами. Телесные наказания отменялись. Отменялось и обращение к офицерам «ваше благородие» и т. п. Офицеры обязаны были обращаться к солдатам только на «вы» и взаимно отвечать на приветствия. Солдаты при встрече с офицерами, отдавая честь, не становились больше во фронт, как бывало раньше.

Офицерское собрание полка решено было упразднить и организовать полковой клуб, при нем открыть библиотеку, читальню, столовую. Пользоваться всем этим можно было офицерам и солдатам на равных правах.

Офицерам запрещалось держать бесплатно прислугу. Желающие могли пользоваться услугами солдат за плату. (Помню даже, что плата была установлена 14 рублей в месяц, причем из этих денег половина шла денщику, а половина — на культурно-просветительные нужды полка.)

Как и другим членам полкового комитета, мне приходилось вести большую работу. Мы разъясняли товарищам цели и задачи новых форм власти в армии.

Часть офицерства откровенно саботировала работу в полку, не выполняла решений комитета, уклонялась от своих обязанностей. Сплошь и рядом, когда к. офицеру обращались с каким-либо вопросом, можно было слышать раздраженный ответ:

— Что вы идете ко мне? Со всеми делами обращайтесь в полковой комитет. Мы, офицеры, теперь ничего не решаем!

Когда к командиру полка приходили командиры рот, чтобы получить, например, указания о занятиях подразделений или о несении гарнизонной службы, он заявлял:

— Идите к Фомину — я теперь полком не командую!

Многие офицеры никак не могли забыть свои дворянские привилегии при царизме. Они выжидали, когда кончится это «смутное» время и все повернется на старый лад. А некоторые, не стесняясь, вслух выражали свое сокровенное желание — вновь увидеть в стране самодержавно-полицейский режим.

Мне не раз приходилось выступать и на открытых собраниях и в небольшом кругу офицеров, говорить о требованиях, предъявляемых к ним в новых условиях. Я им доказывал, что нет ничего более наивного, чем вера в реставрацию самодержавия. Народ, говорил я, не допустит этого, народ — это огромная сила!

Офицеры слушали, молчали, иные усмехались. Иногда слышались злобные выпады в мой адрес: «Большевистская зараза!» Мне это было, по правде сказать, очень лестно. Хотя я еще тогда и не был в партии, но уже много слышал о Ленине и большевиках.

Были, конечно, и такие офицеры, которые сразу активно включились в борьбу за переустройство армии. Были, наконец, среди них и коммунисты, ведшие большую воспитательную работу среди солдат на фронте.

Большевиков я впервые увидел, когда в качестве делегата присутствовал на объединенном заседании Совета рабочих и солдатских депутатов в Риге в апреле 1917 года. Запомнились мне выступления большевиков Сиверса и Хаустова. Они произвели на меня очень сильное впечатление своей горячей убежденностью и глубокой искренностью. С этого времени я твердо решил связать свою жизнь с большевиками.

Великую Октябрьскую социалистическую революцию я встретил, уже будучи членом Российской социал-демократической рабочей партии (большевиков).

Я становлюсь Советским разведчиком

Для того чтобы дальнейшее было понятно читателю, надо вспомнить, хотя бы в самых общих чертах, как развивались события на Украине в 1917–1919 годах. После Февральской революции здесь начинает действовать контрреволюционная буржуазно-националистическая Центральная рада. Октябрьскую революцию Центральная рада встретила враждебно, отказавшись признать Советскую власть и став на путь открытой борьбы против нее. Однако уже в декабре 1917 года в Харькове состоялся первый Всеукраинский съезд Советов, провозгласивший создание Украинской советской республики. По призыву этого правительства на Украине начались революционные выступления против Центральной рады.

Изгнанная трудящимися с территории Советской Украины Центральная рада вступила в союз с германскими империалистами. Под прикрытием немецких штыков вместе с оккупационными войсками Центральная рада в марте 1918 года вернулась в Киев. Но уже в конце этого месяца немцы разогнали марионеточное правительство, не оправдавшее их надежд на подавление революционного движения и поставки обещанного продовольствия. В конце апреля 1918 года немцы установили на Украине буржуазно-помещичью военную диктатуру в лице «верховного правителя Украины» гетмана Скоропадского — крупного помещика и бывшего царского генерала, флигель-адъютанта Николая II.

В результате навязанного Советской республике грабительского Брестского мира и разбойничьих захватнических действий германского империализма не только Украина, но и Белоруссия и Прибалтика были в 1918 году оккупированы германскими войсками. На занятой ими территории оккупанты установили режим насилия, грабежа и произвола. Первым делом они восстановили помещичью собственность на землю. Крестьяне должны были возместить все убытки, понесенные помещиками после Октябрьской революции. На фабриках и заводах был установлен 10—12-часовой рабочий день. За участие в забастовке или призыв к ней — тюрьма. Аресты не прекращались. Смертные приговоры выносились за любую «провинность».

В ответ на зверства оккупантов в городах и селах Украины разгорается освободительное народное движение. Активно действует большевистское подполье. Коммунистическая партия Украины направила все свои силы на подготовку вооруженного восстания. К лету 1918 года партизанское движение охватило ряд украинских губерний.

Революционные идеи постепенно проникают и в сознание германских и австрийских солдат. Оккупационная армия начинает разлагаться. Жестокое поражение Германии и ее союзников в войне ускорило революционный взрыв в самой Германии. В ноябре 1918 года монархия в этой стране была свергнута. Создались условия, при которых русские рабочие и крестьяне смогли прийти на помощь своим украинским братьям. Брестский договор был аннулирован.

Однако на этом борьба против буржуазно-националистической контрреволюции и иностранного нашествия на Украине не закончилась. На смену отказавшемуся от власти и бежавшему за границу гетману Скоропадскому пришло «правительство», возглавляемое лидерами украинских буржуазных националистов Петлюрой и Винниченко и опиравшееся на кулацко-бандитские войска (так называемая Директория). На смену немецким интервентам пришли англо-французские оккупанты, которым Директория так же продавала Украину, как и Скоропадский немцам. На Украине вновь был введен тот же кровавый режим террора и насилий, грабежа и угнетения.

Осенью 1918 года из украинских повстанческих и партизанских отрядов усиленно формируются части Красной Армии. В ноябре они вместе с русскими частями начали освобождение Украины от петлюровской нечисти.

5 февраля 1919 года советские войска вступили в Киев, а к концу марта военные силы Директории были в основном ликвидированы.

Позорно провалилась и англо-французская интервенция. В результате героической работы, проделанной коммунистами-подпольщиками в войсках интервентов, иностранные солдаты и моряки начали понимать, что они подло обмануты своими правительствами, что их руками хотят потопить в крови первую в мире рабоче-крестьянскую республику. В Одессе вспыхнуло восстание французских моряков. Начались революционные волнения и в других частях интервентов. В это же время стремительно продвигались вперед части Красной Армии. Вскоре правительства Антанты вынуждены были отозвать свои войска и корабли.

Летом 1919 года Украина вновь становится ареной ожесточенных сражений против войск Деникина, рвавшихся к Москве. В этих боях наряду с регулярными частями Красной Армии принимали участие и многие местные партизанские отряды. Среди них были такие, которые поначалу примыкали к петлюровцам. Когда же украинское крестьянство воочию убедилось, что и Петлюра и Деникин вводят порядки не лучше царских, некоторые из этих отрядов перешли на сторону Красной Армии. Во главе подобных отрядов часто стояли «батьки» и атаманы, не желавшие признавать над собой никакой власти. Иногда это были анархисты или эсеры. И тогда дело часто кончалось прямой изменой Советской власти и переходом на сторону противника, особенно если в отрядах еще сказывалось и влияние кулацких элементов. Именно так обстояло дело с бандами батьки Махно и атамана Григорьева, речь о которых пойдет дальше.

Теперь вернемся к 1918 году. В начале января этого года партия направляет группу большевиков, и меня в том числе, в распоряжение главкома В. А. Антонова-Овсеенко, штаб которого находился в Харькове.

Приехав в Харьков, я с трудом разыскал штаб главкома, помещавшийся в пассажирских вагонах. Раньше мне не приходилось встречаться с Владимиром Александровичем Антоновым-Овсеенко. Я увидел человека среднего роста, в очках, одетого в кожаную тужурку. Сбоку — наган. Обращала на себя внимание пышная шевелюра, высокий лоб.

Говорил он со мной не как командующий войсками Украины, а как старший товарищ. Его интересовало все в моей биографии: кто я по специальности, какой имел чин в царской армии, сколько времени служил в разведке, какую работу вел среди солдат после Февральской революции. Я подробно рассказал ему о себе.

Выслушав меня внимательно, Владимир Александрович предложил мне работать в разведке, ссылаясь на то, что у меня, дескать, уже есть некоторый опыт такой работы:

— Я сразу же дам вам и первое задание: срочно уточните силы противника…

И он указал на карте ту часть линии фронта, которая интересовала его в данное время больше всего.

Я выполнил задание. Тем временем положение на фронте резко ухудшилось. Началось вторжение немецких оккупантов, а вместе с ними вернулись и гайдамацкие банды. Наши части вынуждены были оставить Харьков, Донбасс, а затем всю Украину и Дон.

Осенью 1918 года создается Украинский фронт, главнокомандующим которого был вновь назначен В. А. Антонов-Овсеенко, отозванный с Восточного фронта. И тогда опять понадобились точные сведения о силах противника, в частности о том, какое сопротивление можно ожидать в Киеве, Харькове и других крупных городах. Мне поручено было пробраться на занятую противником территорию, узнать о дислокации воинских частей неприятеля, о количестве живой силы и вооружения его в городах Украины.

Тут же Владимир Александрович познакомил меня с моим будущим помощником.

— Аркадий Борисович Кушнарев, — отрекомендовал он молодого человека выше среднего роста, одетого в гражданский костюм. — Он будет вашим помощником. Товарищ Кушнарев родился на Украине, хорошо знает украинский язык, немного немецкий. Его помощь вам будет очень кстати.

С Аркадием Борисовичем Кушнаревым я был немного знаком и раньше. Впоследствии же мне с ним довелось работать рука об руку много лет.

Первым делом решили мы с Кушнаревым отправиться в Харьков. Там жил мой дальний родственник старый большевик Семен Яковлевич Тишков, на помощь которого я очень рассчитывал. Перейти линию фронта тогда можно было без особых трудностей.

И вот мы в Харькове. Разыскали Тишкова. Я с ним не виделся очень давно и от души был рад встрече. Да и он обрадовался, что представилась возможность помочь своим. От него мы узнали, что в Харькове существует подпольный ревком, одним из членов которого он является. Он обещал мне собрать необходимые сведения по Харькову и прилегающим районам.

А я тем временем отправился в Киев. Тишков дал мне письмо к одному надежному товарищу — члену подпольного Киевского ревкома.

Звали его Михаилом. От него я узнал, что делается в Киеве. Власть формально считалась гетманской, но фактически находилась в руках у немцев. Немало было в Киеве и всякого белогвардейского сброда. Михаил обещал узнать, какие войска находятся здесь. Договорились через некоторое время встретиться.

А пока мы с Кушнаревым объезжали другие города и крупные узловые станции Украины. На станции Ворожба решили задержаться, так как через нее проходили эшелоны из Киева в Харьков и обратно.

У меня уже имелось немало ценных сведений. В моем чемодане лежали белогвардейские газеты, приказы военных комендантов, зашифрованные данные о численности войск в отдельных пунктах. Особенно они пополнились благодаря С. Я. Тишкову, с которым я встретился уже вторично. Теперь не хватало только данных по Киеву. Я, конечно, понимал, что иметь такие сведения при себе рискованно. Но что поделаешь, запомнить все невозможно было.

Мы с Кушнаревым решили провести несколько дней на станции Ворожба и получить недостающие сведения. Кушнарев еще раньше познакомился здесь с одним рабочим-кочегаром. Отыскали его и спросили, не может ли он посоветовать нам, у кого остановиться на несколько дней.

— К кому тут посоветуешь? Время такое, что никому верить нельзя. Разве только самому себе. Если не брезгуете, пойдемте ко мне, в котельную. Там хоть и тесно и пыльно, но зато можно спокойно отдохнуть. Вы люди приезжие, а петлюровцы и белогвардейцы везде шныряют, того и жди, нарветесь.

Я спросил, как его имя и отчество.

— А зовите меня Грицко, — отвечал рабочий. Мы разговорились, он не скрывал своей симпатии к Советской власти, к большевикам.

Прожили мы у Грицко несколько дней, кое-что осторожно выведали у него и у местных жителей. Славным он оказался человеком. И хотя мы ничем не выдавали себя, но нутром парень чувствовал — свои, и не таился от нас.

Пришло время ехать в Киев. Мы решили остановиться в скромной гостинице недалеко от вокзала. Разговорились со швейцаром. Узнав, что он с Полтавщины, Кушнарев прикинулся его земляком и осторожно намекнул, что нам было бы желательно не прописываться в гостинице, так как возраст у нас призывной, а тут в Киеве проводится всеобщая мобилизация. За 25 рублей в сутки швейцар согласился устроить нас в гостинице, конечно без прописки и даже с «ручательством за неприкосновенность».

Оставив Кушнарева с чемоданом, я направился к Михаилу. Тот свое обещание выполнил как нельзя лучше. Я сердечно поблагодарил его. Обнялись мы на прощание, и я ушел ночевать в гостиницу. Среди ночи нас разбудил стук в дверь. Мы схватились за оружие. Потом слышим испуганный шепот швейцара:

— Скорее, скорее! Собирайтесь! Идите за мной! Проверка документов.

Открываем дверь, швейцар хватает нас за руки и куда-то тащит. Провел он нас через узкий коридор в один из номеров, где уже побывали проверяющие. Мы просидели там целый час, настороженно прислушиваясь к шуму в коридоре и соседних номерах.

Потом пришел швейцар и вполголоса объявил:

— Можете идти опять в свой номер. Спокойной ночи…

Утром отправились мы в обратный путь. Но на станции Ворожба, где мы провели несколько дней у кочегара Грицко, решили опять задержаться. Здесь скопились значительные силы петлюровцев и белогвардейцев. Шла перегруппировка частей противника. Мы решили уточнить обстановку.

Грицко радушно принял нас и предложил располагаться в его каморке как дома. Разговорились мы с ним и почувствовали, что это — свой человек и не только не выдаст, но еще и поможет, чем только сумеет. Мы дали ему несколько поручений, которые он охотно и быстро выполнил. А потом помог нам найти подводу, на которой мы должны были перебраться через линию фронта.

Благополучно миновав опасные места, мы сели на поезд и приехали в Курск, где находились в это время ЦК партии Украины, временное правительство республики и штаб Украинского фронта.

Я и Кушнарев сделали обстоятельный доклад командующему Украинским фронтом Антонову-Овсеенко о том, что узнали в тылу противника, передали собранные сведения. Тот сразу же принялся знакомиться с материалами, задавая нам вопросы о положении дел на транспорте, о настроениях населения. Затем он предложил зайти к секретарю ЦК партии Украины товарищу Артему и рассказать ему о том, что видели и слышали в Харькове, Киеве и других городах и селах, захваченных немцами и белогвардейцами. Артем подробно расспрашивал нас, быстро записывая данные в книжечку, а потом в свою очередь посоветовал нам встретиться с представителем РОСТа и проинформировать его.

На следующий день Антонов-Овсеенко дал нам новое поручение. Слух о готовящемся наступлении Красной Армии донесся до вражеского лагеря. К пограничной линии стягивались крупные силы. Целые полки перебрасывались с других участков. Нужно было срочно проверить имеющиеся сведения о численности и расположении войск противника.

И вот мы с Кушнаревым снова в Харькове. Настроение в городе тревожное. Там уже вовсю орудуют петлюровцы.

В газете «Южный край» мы прочитали объявление о том, что завтра в здании городской управы в зале заседаний состоится экстренное совещание всех «социалистических» партий. «А ведь нужно попасть и нам на это совещание, — думаем мы с Кушнаревым, — но как? Никаких пропусков у нас нет. Пустят ли туда?»

Мы решили рискнуть.

В назначенное время идем по указанному в газете адресу — на Николаевскую площадь. Я обращаюсь к стоящему у дверей здания городской управы человеку, проверяющему документы и пропуска:

— А представителю Центра можно пройти?

Проверяющий распахивает дверь и говорит: «Пожалуйста, пожалуйста», не потребовав никаких документов. Я тут же заявляю:

— Со мной идет вот этот господин, вы пропустите и его.

В зале заседания уже собралось более двухсот человек. На повестке дня совещания — один вопрос: с кем идти меньшевикам, эсерам и другим партиям? С большевиками или против них?

Совещание проходило бурно, много было разных выступлений и предложений. Но в конце концов приняли решение: «Идти против большевиков».

Мы возвращаемся в гостиницу «Ривьера», где всегда останавливались. Там швейцар и одна из горничных, Лиза, были наши люди. Утром — мы только-только поднялись — прибегает к нам очень встревоженная Лиза и сообщает, что сейчас в гостиницу приходили два офицера, как видно из петлюровской контрразведки.

— Спрашивали о вас. Скорее уезжайте отсюда, иначе будете в их руках!

Мы с Кушнаревым сразу схватили пальто, чемоданы и на первом попавшемся извозчике — на вокзал. Сели на первый поезд. Уже в дороге узнали, что он пойдет через станцию Ворожба. Отъехали мы от Харькова километров 50. Сидим и думаем, как лучше выполнить задание — собрать по всей пограничной зоне нужные сведения о военных силах противника. Самим заняться этим делом было бы слишком неосторожно. Могут схватить.

Я предлагаю Аркадию Борисовичу:

— Давай поедем снова в Ворожбу, попросим Грицко, пусть возьмет себе на два-три дня отпуск и проедет по тем населенным пунктам, где имеются воинские части. На железнодорожных же станциях мы сами будем вести разведку. У крестьян и солдат получим нужные сведения.

Все удалось, как было задумано. И Грицко не подвел, разузнал все, что нужно было. Горячо благодарили мы молодого рабочего. А он стоял смущенный, растроганный — только крепко жал нам руки, то одному, то другому…

Добытые нами сведения оказались как нельзя более кстати. Антонов-Овсеенко вместе с начальником штаба Кассером разработали новый план действия наших частей. Была сделана перегруппировка, особенно большие силы были сосредоточены для наступления в районе станции Ворожба.

Это была наша последняя поездка за «кордон». Я был назначен начальником войсковой разведки при штабе фронта, а Кушнарев — моим помощником. Спустя некоторое время меня перевели начальником контрразведки фронта. (В то время армейская контрразведка выполняла те же функции, что позднее — особые отделы ВЧК.) Кушнарева же назначили вместо меня начальником войсковой разведки.

3 января 1919 года вечером мы прибыли в освобожденный нашими войсками Харьков. Сразу вспомнили верных друзей, которые, рискуя своей жизнью, оказали услугу Красной Армии в ее успешном наступлении. Где-то сейчас Семен Яковлевич Тишков? Утром решил пойти в Харьковский губревком разузнать о нем. Смотрю, а мне навстречу сам Семен Яковлевич шествует, он же — председатель Харьковского губревкома. Ну, конечно, обнялись, расцеловались, поговорили по душам. Рады были, что встретились в освобожденном советском Харькове.

Потом пошли мы с Кушнаревым в гостиницу «Ривьера» повидать швейцара и горничную Лизу, которые спасли нас от рук петлюровской контрразведки. Они нам рассказали, что, как только мы покинули гостиницу, нагрянул конный отряд атамана Балбачана. Оцепили здание. Офицеры контрразведки ринулись по номерам. Долго искали нас, все перерыли. Не могли понять, куда мы спрятались. Разъяренные, так и ушли ни с чем…

Мы горячо поблагодарили своих спасителей.

После занятия Харькова была создана специальная группа войск для наступления на Киев. 5 февраля 1919 года наши войска заняли Киев. Эта группа войск впоследствии была переименована в 1-ю Украинскую красную армию. Я был назначен начальником особого отдела ВЧК в этой армии.

В Киеве, как и в Харькове, меня ожидала большая радость. Пошел я в горком партии, чтобы стать на партийный учет. Спрашиваю, кто секретарь Киевского горкома. Мне говорят — товарищ Михаил Черный. Когда я вошел к нему в кабинет, то увидел за столом того самого Михаила, к которому приезжал несколько месяцев назад с письмом от Семена Яковлевича Тишкова.

Михаил смеется:

— Вот и свиделись!

Радостная это была встреча. Вспомнили о пережитом, говорили о той большой работе, которая ждала каждого из нас.

Опять поручик Яковлев

Это было в феврале 1919 года в Киеве. Как-то шли мы с сотрудником Анатольевым по Николаевской улице. У гостиницы «Континенталь» мое внимание привлек полный человек, лет сорока, в офицерской шинели. Стоял он около освещенной витрины и, видимо, кого-то ожидал.

«А ведь этого человека я знаю», — мелькнуло у меня в сознании. Но сразу не сообразил, кто он такой. Потом, когда уже отошли от него, я замедлил шаг, оглянулся. Его лицо, освещенное фонарями подъезда, было хорошо видно. Если бы не усы, то вылитый поручик Яковлев. «Впрочем, усы недолго и отпустить», — подумалось мне.

— Вернитесь, — говорю я Анатольеву, — и поинтересуйтесь, как фамилия этого человека. Если он назовет себя Яковлевым, спросите, не служил ли он в 130-м пехотном Херсонском полку. Если подтвердит, предъявите ему свое удостоверение и предложите на извозчике доехать с вами до городского военного комиссариата. А сами везите его в особый отдел ВЧК. Коменданту скажите, чтобы арестованного содержали под усиленной охраной.

Анатольев подошел к человеку в офицерской шинели:

— Прошу извинить меня, ваша фамилия не Яковлев?

Человек настороженно ответил:

— Да, я Яковлев. Что вам угодно?

— В каком полку служили?

— А почему это вас интересует? Откуда вы меня знаете? И, помолчав, добавил: — Впрочем, извольте, отвечу: я служил в 130-м Херсонском полку.

— В таком случае придется вам поехать со мной в городской военкомат.

— Это с какой же стати я должен поехать?! — надменно сказал Яковлев. — Я знать вас не знаю и разговаривать с вами не хочу. Убирайтесь ко всем чертям!

Анатольев предъявил свое удостоверение. Яковлеву пришлось подчиниться.

— Я понимаю, почему вы меня везете в военкомат. Потому что я не явился на регистрацию офицеров, проживающих в Киеве. Поэтому?

На другой день я предложил старшему следователю вызвать арестованного Яковлева и устроить мне с ним очную ставку.

Когда привели Яковлева, я спросил:

— Вы назвали себя Яковлевым, бывшим поручиком 130-го Херсонского полка?

— Ну, и что из этого следует?

— Знали ли вы в полку поручика Якунникова?

— Якунникова? Как не знать! С Николаем Николаевичем мы служили вместе. А откуда вы его знаете?

— Я служил в команде разведчиков.

— Как ваша фамилия?

— Фомин.

— Не помню такого.

— Конечно, меня, рядового солдата, вы могли и не знать. Нас в полку было более четырех тысяч. Но зато все солдаты полка хорошо запомнили вас, очень хорошо! Особенно те, которых вы пороли розгами, били по лицу. Вы ведь не станете этого отрицать?

Яковлев побледнел, однако держался нагло, вызывающе.

— Да, я это делал. Но такой был режим в царской армии, и от нас, офицеров, это требовалось.

— Почему же другие офицеры этого не делали? Почему о поручике Якунникове ни один солдат плохого слова не скажет? Вы были не человеком, а зверем в отношении солдат. Сколько вы солдатской крови пролили!.. Мы вас будем судить, Яковлев, за зверское обращение с солдатами. За все вам придется теперь ответить перед судом военного трибунала.

Дело поручика Яковлева было передано в военный трибунал 1-й Украинской красной армии. Следствием было установлено, что Яковлев в прошлом был околоточным надзирателем. Его отвратительный облик палача в достаточной степени определился, когда были оглашены дополнительные материалы, свидетельствующие о вопиющих беззакониях и кровавых расправах бывшего коменданта 130-го Херсонского полка. Через несколько дней состоялся суд, на котором я выступал в качестве свидетеля. Военный трибунал приговорил Яковлева к расстрелу.

Вражеский шпион в штабе Красной армии

Работа особого отдела строилась вначале главным образом на устных заявлениях да на письмах трудящихся. Каждое утро дежурный комендант особого отдела приносил по 20–30 писем, из которых я узнавал о вражеских действиях лиц, ведущих активную борьбу против Советской власти. Писали рабочие, крестьяне, красноармейцы, матросы. И почти всегда проверка подтверждала правильность сообщений.

Помощь народа всегда была самым верным средством в борьбе против врагов революции.

Еще на окраине Киева шли бои, а в особый отдел ВЧК Украинской армии уже стали приходить люди. Они сообщали о затаившихся в подполье контрреволюционерах и их пособниках.

Едва расположились мы в небольшом, когда-то очень красивом особняке на одной из центральных улиц Киева, как дежурный доложил:

— Товарищ начальник, тут одна гражданка просит принять ее.

— Пусть войдет.

Вошла молодая женщина. Я предложил ей сесть.

— Какое дело у вас ко мне?

Женщина, волнуясь, начала скороговоркой рассказывать:

— Работала я в прислугах у одного офицера. А он все вертелся при самом гетмане Скоропадском. Вроде бы его помощником, адъютантом себя называл. Теперь хозяин убежал куда-то за границу. Но от него осталось много всяких бумажек и фотоснимков. Вот я и подумала: может, они вам сгодятся.

Я сердечно поблагодарил женщину. А через несколько часов в моем кабинете оказалась большая корзина, полная бумаг. Вместе с А. Б. Кушнаревым мы принялись рассматривать ее содержимое. Среди документов было немало таких, которые имели прямое отношение к гетману Скоропадскому и представляли несомненный «исторический» интерес. В одной из бумаг подробно рассказывалось о том, как крупный украинский помещик, бывший царский флигель-адъютант Скоропадский был провозглашен «гетманом всея Украины» на кулацко-помещичьем съезде, созванном в Киеве немецкими оккупантами. Правда, держался он у власти всего несколько месяцев.

С любопытством прочли мы телеграмму новоиспеченного правителя Украины:

«Всем, всем, всем, по учреждениям Украины, всем войсковым частям и военным учреждениям!

Я, гетман всей Украины, в течение 7 ½ месяцев все силы положил на то, чтобы вывести страну из тяжелого положения, в котором она очутилась. Бог не дал мне сил справиться с задачей. Ныне, ввиду сложившихся обстоятельств, руководствуясь исключительно желанием видеть Украину счастливой, от власти отказываюсь. Киев, 14 декабря 1918 года. Павел Скоропадский».

Мы не могли не рассмеяться. Вот оно, дело какое! Сам признался, что никудышный из него гетман и не удержаться ему с его бандитами против Советов.

Кроме бумаг было в корзине еще с полсотни фотографий, все больше женские головки — видно, неравнодушен был к прекрасному полу владелец этих снимков.

— Здесь, кажется, для нас ничего интересного не найдется, — сказал А. Б. Кушнарев, бегло перебирая фотографии.

— Подожди, подожди! — я вытащил из пачки небольшую групповую фотографию. В центре стоял мужчина высокого роста. Рядом с ним — офицеры, все высоких званий.

— Ба! Да не сам ли это господин Скоропадскии со своим штабом?! — воскликнул Кушнарев.

— Он и есть! Вон он своей собственной персоной в середине, — подтвердил я. Фотографии «гетмана всея Украины» и раньше приходилось видеть.

По правую руку гетмана стоял полковник, удивительно напоминавший внешностью начальника оперативного отдела штаба 1-й Украинской красной армии Баскова.

— Посмотри, — сказал я Кушнареву, — никого не напоминает тебе этот человек?

— Уж не Басков ли?! — вырвалось у того, но он сразу осекся. — Вот ведь как бывают похожи люди друг на друга!

Мне и самому плохо верилось, чтобы Басков — начальник одного из ведущих отделов штаба армии, через руки которого проходят важнейшие документы, планы секретных боевых операций, чтобы Басков — доверенное лицо, ведавшее судьбами десятков тысяч людей, был в этой компании.

Большие стенные часы в комнате пробили час ночи. Кушнарев ушел. Мне было не до сна. Фотография с гетманом и полковником не давала мне покоя. Тут легко можно попасть впросак, думал я. Да это еще полбеды. Главное другое: навести тень на честного человека, бросить ему тягчайшее обвинение. Вот что терзало меня.

Рано утром я направился к члену РВС фронта Ефиму Афанасьевичу Щаденко, находившемуся в это время в Киеве. Рассказал ему все, показал снимок.

— Одного подозрения мало, — помолчав, сказал Ефим Афанасьевич… — Сходство, возможно, и случайное… Однако и не придавать этому значения тоже нельзя. Вот что мы сделаем, товарищ Фомин. Надо позвать начальника штаба Дубового. Он-то уж должен хорошо знать Баскова.

Щаденко пригласил Дубового и попросил его рассказать о начальнике оперативного отдела Баскове. Дубовой не сообщил нам ничего предосудительного. Напротив, Басков старателен, исполнителен, знает свое дело.

— Нам нужно увидеть его, — сказал Щаденко. — Только вы вызовите его сами, и не к нам, а к себе. У вас, вероятно, найдется какой-нибудь предлог для вызова?

— Мне действительно сейчас понадобится Басков, — сказал Дубовой. — Ему поручили разработать план предстоящего наступления.

Через несколько минут вошел Басков — видный, еще не старый мужчина с отличной выправкой. Он обстоятельно объяснил план задуманной операции, со знанием дела нарисовал обстановку…

Щаденко и я сидели за отдельным столом, не вмешиваясь в разговор, время от времени поглядывали на фотографию: похож или нет?

Басков вскоре ушел, а мы втроем обменялись впечатлениями. Ни у кого не оставалось сомнений: на фотографии рядом с гетманом был наш начальник оперативного отдела Басков.

Однако я считал, что для ареста Баскова еще нет достаточного основания. Решил сначала произвести обыск на его квартире и поручил это Кушнареву.

— Читай, — сказал я ему, подавая только что полученную инструкцию за подписью Ф. Э. Дзержинского, — и действуй соответственно…

В инструкции говорилось, что при обыске нужно быть вежливым, даже более вежливым, чем с близким человеком. Каждый производящий обыск должен помнить, что он представитель Советской власти. Всякий его окрик, грубость, нескромность, невежливость ляжет пятном на эту власть…

Начальника штаба Дубового я попросил, чтобы он задержал Баскова на работе, пока не закончится обыск.

Через два часа работники особого отдела привезли мне найденные при обыске документы: приказы по штабу гетмана Скоропадского и секретные документы нашей армии, с указанием дислокации отдельных частей, фамилий командиров, оперативные и разведывательные сводки штаба 1-й Украинской армии.

Среди приказов гетмана Скоропадского я обратил внимание на подчеркнутые красным карандашом места. Все они касались лично Баскова. Из них выяснилось, что Басков был полковником генерального штаба царской армии. При гетмане Скоропадском служил для особых поручений. Неоднократно командировался гетманом в качестве начальника карательных экспедиций на Полтавщину и Черниговщину для подавления крестьянских восстаний.

Басков был арестован. Следствие установило, что за несколько дней до бегства гетмана из Киева Басков уехал в Харьков, где у него были друзья, пробравшиеся на видные должности в Красную Армию. С их помощью Басков устроился начальником оперативного отдела. Вскоре он подобрал себе в помощники двух белых офицеров. Один из них работал в нашем разведывательном отделении.

Басков показал, что все они были связаны с белой контрразведкой, которую они снабжали сведениями о положении и действиях нашей армии. Его подручные тоже сознались в том, что вели шпионаж.

Так простая женщина помогла органам ВЧК раскрыть очень опасную шпионскую ячейку в штабе нашей армии.

В гостях у агентов Петлюры

5 февраля 1919 года Петлюра без боя покинул Киев. Все свои живые силы и технику он сосредоточил под Киевом на Коростеньском и Фастовском направлениях. Петлюра упорно сдерживал натиск наших частей. Он рассчитывал, что сумеет организовать вооруженное восстание в тылу Красной Армии и город снова будет в его руках.

Петлюровская контрразведка оставила в Киеве большое количество своих агентов, которые вели антисоветскую пропаганду среди населения. С этими шпионами Петлюра поддерживал связь, получая от них сведения о численности советских войск, о настроениях населения и т. п.

Март был уже на исходе, а положение на фронте оставалось прежним. Петлюра крепко держал занятые позиции, а наши части хотя и не подпускали его к Киеву, но опрокинуть и погнать не имели сил…

Однажды мне позвонил по телефону командир Богунского полка и сообщил, что красноармейцы задержали двух подозрительных людей.

— Говорят, перебежчики. Куда их, товарищ Фомин, направить?

Я предложил обыскать задержанных, а затем в сопровождении бойцов доставить в особый отдел.

Назавтра, рано утром, три красноармейца привели двух человек. Старший конвоир, совсем еще молоденький красноармеец, дельно и четко доложил, где и каким образом были задержаны эти люди. Перейдя линию фронта, они прямо пошли к нашим окопам. Когда их задержали, они заявили, что бежали от Петлюры.

— Один называет себя Василием Янцевичем, другой — Никанором Майбой. У Янцевича, — докладывал старший конвоир, — я обнаружил в куске хлеба маленький кусочек полотна, на котором что-то написано.

Я распорядился увести арестованных, дал записку в столовую, чтобы там накормили конвой и выдали хлеба на обратную дорогу. А старшего попросил зайти перед тем, как отправиться. Мне сразу понравился этот ладный, смышленый парень. Хотелось оставить его при особом отделе, тем более что работников у нас тогда было очень мало. Позднее договорился с командованием о его переводе к нам. Так у нас появился новый чекист — Митя Шультик. Это был исполнительный, смелый и верный боец, комсомолец. Несмотря на свои восемнадцать лет, он уже не раз побывал в сражениях.

Однако вернемся к перебежчикам.

Никанор Майба, плохо говоривший по-русски, назвал себя военнопленным галичанином. По всей вероятности, это так и было. А с Василием Янцевичем наш разговор начался с того, что он заявил о своем желании быть полезным Красной Армии. Он потерял веру в осуществление авантюрных замыслов Петлюры, да и вся политика белых теперь кажется ему преступной, враждебной народу. Народ с большевиками — в этом он убедился сам.

— Я не Янцевич, моя настоящая фамилия — Андриенко. Антон Николаевич Андриенко, уроженец Минской губернии, Бобруйского уезда. Я хочу честно признаться во всем. Никакой я не перебежчик, а послан петлюровской контрразведкой со специальным заданием. Кусочек полотна, который я запрятал в хлеб и который у меня обнаружили при обыске, должен был служить паролем для агентов Петлюры в Киеве. Мне дали адреса нескольких конспиративных квартир, куда время от времени являются находящиеся в Киеве и в окрестностях петлюровские агенты, приносят сведения, которые немедленно передаются в штаб Петлюры, получают новые задания.

По его словам, сам он был одним из тех, кого уполномочили установить связь со всеми контрреволюционными организациями, существовавшими на Украине и поддерживавшими Петлюру. Через них ему было поручено развернуть широкую антисоветскую агитацию, используя для этой цели главным образом зажиточных крестьян, чтобы подготовить восстание против Советской власти.

— Через меня вы можете получать сведения из главного штаба петлюровской контрразведки, — сказал в заключение Андриенко и снова заявил о своем желании служить советской разведке. — А свою преданность я готов доказать хоть сейчас: помогу раскрыть известные мне шпионские организации в Киеве.

— Сколько времени вы работали у Петлюры в контрразведке и на какой должности? — поинтересовался я.

— Был хорунжим, а работать в контрразведке начал два месяца назад.

— Ну так вот, Антон Николаевич. Я внимательно выслушал вас, теперь прошу выслушать меня. Мне и хочется верить в ваши добрые намерения, но у меня есть серьезные основания и сомневаться в них. Если вы действительно хотите, не на словах, а на деле, помочь Советской власти, мы предоставляем вам такую возможность. Прикрепим к вам своего сотрудника — опытного чекиста, разведчика Суярко. Вы с ним будете постоянно вместе. Дадим ему указание никуда от вас не отлучаться и поручим вместе с вами посетить конспиративные квартиры петлюровских агентов. При встрече с ними вы его представите как своего помощника, прибывшего вместе с вами. Все, что будете говорить вы и что будут рассказывать вам о работе шпионской организации, Суярко будет записывать, и каждый день вы оба должны будете по вечерам подробно докладывать мне о происшедшем. Жить вы оба будете в гостинице. Предупреждаю: скрыться не пытайтесь, Вряд ли это вам удастся. Суярко получит на этот счет специальные указания. А теперь идите в комнату, отведенную вам, пообедайте, отдохните. Вечером придет к вам Суярко, и вы переедете в гостиницу.

Когда Андриенко ушел, я вызвал к себе сотрудника Суярко, передал ему все, что узнал об Андриенко.

— Будете вместе с ним жить в одной комнате в гостинице, никуда его одного не отпускайте. Во время свиданий с участниками шпионских организаций старайтесь записывать самое главное: фамилии, имена, адреса и обязательно краткое содержание разговоров. И, главное, помните, где бы вы ни находились, всегда соблюдайте строжайшую конспирацию.

Суярко, внимательно выслушав меня, заверил, что задание он выполнит.

И вот они живут вместе — чекист и перебежчик.

Андриенко предложил для начала отправиться на квартиру некоей Ксении Сперанской. Идти пришлось долго.

— Скоро ли? — спрашивал Суярко. — Может быть, и адреса такого нет?

— Должен быть. Адрес у меня указан точно, — ответил Андриенко и прибавил шаг.

Когда начались окраины Киева, Суярко опять встревожился:

— Улицу-то вы хорошо запомнили?

— Арсенальная улица.

Суярко знал Киев не очень хорошо, и названный адрес ничего ему не говорил. Он шел, немного отстав, и сжимал браунинг в кармане на случай, если Андриенко решит бежать.

— Вы сами бывали здесь?

— Нет, в первый раз, — ответил Андриенко.

На улице пустынно. Но вот показались две женщины. Андриенко спросил их, где Арсенальная улица. Оказалось, они взяли много левее. Еще прошли около получаса, пока наконец не подошли к небольшому двухэтажному особняку, стоявшему за глухим забором в густом саду.

— А ведь тут легко наскочить на засаду, — подумал Суярко.

Он остановил Андриенко:

— Послушайте. Если вы замыслили побег, я буду стрелять. На засаду тоже не надейтесь, она вас не спасет.

— Вы мне не верите. Что ж, это и понятно. На вашем месте я тоже сомневался бы в намерениях человека, служившего во вражеской контрразведке. Но вам предоставляется возможность убедиться в моих истинных намерениях. Войдемте в дом.

Дверь открыла невысокая женщина, лет тридцати пяти.

— Что вам угодно? — спросила она.

— Ксению Сперанскую.

— Я Сперанская.

Андриенко протянул ей кусочек полотна.

— Пароль?! — спросила она.

Андриенко шепнул ей: «Коростень».

Женщина тщательно заперла дверь и ввела пришедших в большую, богато обставленную комнату. Суярко быстро окинул ее взглядом — комната угловая, три окна. Бросилось в глаза обилие ковров на стенах, на полу.

— Садитесь, — хозяйка указала на удобные кожаные кресла. — Вы с дороги? Хотите отдохнуть и поесть? — осведомилась она.

— Нет, спасибо. Мы еще вчера прибыли в Киев, — отвечает Андриенко, располагаясь в кресле.

Суярко сел сбоку, на диване.

— Это мой сопровождающий, — представил его Андриенко, — и, так сказать, телохранитель. Ему можно вполне и во всем доверять. Ко всем резидентам я хожу только с ним.

Затем Андриенко сказал, что он уполномочен штабом главной разведки собрать сведения о деятельности антисоветских подпольных организаций в Киеве. Для этой цели ему нужно свидеться с руководителями и некоторыми официальными лицами, чтобы лично передать распоряжение Петлюры, который ждет удобного случая вновь овладеть Киевом. Но для этого ему нужна поддержка в самом городе.

— Крайне необходимо узнать, какие силы большевики сосредоточили в городе. Сведения должны быть точными. Мне говорили, что такими сведениями располагаете вы, уважаемая Ксения Викторовна.

Сперанская, кивнув головой, вышла из комнаты. Через несколько минут она вошла с небольшими листками в руке и, глядя в них, начала подробно говорить о расположенных в Киеве войсковых частях Красной Армии, о настроениях населения.

Суярко все записывал в свою записную книжицу.

Когда Сперанская закончила, Андриенко поинтересовался: откуда сведения, можно ли им доверять? Сперанская заверила, что источники ее информации вне подозрений. Она назвала несколько имен, в частности Бийского и Павловского, которые, кстати, тоже были в списке лиц, с которыми предстояла встреча. Адреса их уже были у Андриенко.

На другой день Андриенко и Суярко встретились с доктором Бийским. Из разговора с ним выяснилось, что Бийский поддерживает личную связь с Петлюрой и должен от него получить большую сумму денег для работы среди населения Черниговской губернии. В его задачи входила организация диверсий на железной дороге и телеграфе.

— Скажите, — поинтересовался Андриенко, — кто обеспечивает вас деньгами? Дело в том, что мне нужно будет встретиться с этим человеком. Если финансовое положение у вас тяжелое, вам пришлют дополнительные средства для работы.

— Все денежные дела ведет у нас один бывший биржевой делец — Гольдштейн. Он же поддерживает печать: газету «Трибуна» и журнал «Гедзь», редакторы их — наши люди. Они составляют и печатают для нас антисоветские листовки, фальшивые документы.

— Мне нужно обязательно с ними увидеться, — сказал Андриенко.

В тот же день Андриенко и Суярко встретились с редакторами газеты «Трибуна» и сатирического журнала «Гедзь» и получили дополнительные ценные сведения. Затем они направились на квартиру Павловского. Он был делопроизводителем одного из наших военных учреждений и снабжал военными сведениями шпионские организации. В частности, это он информировал Ксению Сперанскую о численности киевского гарнизона.

На третий день Андриенко и Суярко имели встречу с бывшей заведующей информационным бюро Близнюк. Она была оставлена в Киеве петлюровской разведкой для нелегальной работы и собирала сведения военно-политического характера, которые передавала петлюровским агентам.

Близнюк приняла Андриенко и Суярко без каких-либо подозрений. Магическое действие оказывали кусочек полотна с шифром и пароль.

— Ну как? — спросил вечером третьего дня Андриенко у Суярко. — Может быть, на сегодня хватит?

— Мы еще не побывали у Гольдштейна, — возразил Суярко. — Зайдем к нему. Я думаю, что на этом можно будет и закончить наши визиты к резидентам Петлюры. Сведения мы собрали богатые. Надо спешить. Завтра же сделаем с вами общий доклад начальнику особого отдела армии.

Андриенко и Суярко направились к Гольдштейну, несмотря на то что был уже поздний вечер. Хозяин дома встретил их с тревогой: поздние гости смутили его. Но, услышав о Сперанской, Близнюк и Бийском, успокоился. Особенно ему польстили слова Андриенко:

— Вами, господин Гольдштейн, очень интересуется сам пан Петлюра. Он следит за вашей деятельностью и весьма доволен вами.

Пароль и кусочек полотна рассеяли подозрения осторожного старика, и он рассказал обо всем, что интересовало наших разведчиков, и даже предложил им «на обратную дорогу» солидную сумму. Но они, поблагодарив, отказались.

Через некоторое время я и Кушнарев заслушали отчет Андриенко и Суярко. Очень ценными оказались записи Суярко, который фиксировал все разговоры с петлюровскими резидентами.

Проверив полученные адреса, мы вскоре приступили к арестам членов петлюровской шпионской организации. Когда пришли к Сперанской, она, увидев чекистов, опрометью бросилась по коридору, скользнула в потайную дверь, но Митя Шультик схватил ее как раз в тот момент, когда она рвала какие-то бумаги. Чекисты собрали клочки и склеили их. Это были списки и адреса агентов петлюровской контрразведки. Здесь же оказалось письменное донесение Петлюре о численности советских войск в Киеве.

Арестованные участники петлюровской шпионской организации: Сперанская, Бийский, Павловский, Близнюк и другие — под тяжестью улик сознались в своей контрреволюционной деятельности. Во время следствия были установлены их связи с агентами других шпионских организаций, которые вели подрывную деятельность в Киевской и соседних губерниях.

О раскрытии и ликвидации широко разветвленной сети шпионско-повстанческих организаций 7 апреля 1919 года я доложил командующему Украинским фронтом Антонову-Овсеенко и члену РВС Щаденко.

Петлюровские шпионские организации в Киеве были разгромлены, а вслед за этим был нанесен сокрушительный удар по петлюровским частям на фронте под Коростенем.

Петлюровцы понесли огромные потери в живой силе. Было захвачено много боевых припасов и продовольствия. Но самая большая победа заключалась в другом: под советские знамена удалось собрать десятки тысяч новых бойцов. Местное население, на себе испытавшее произвол белогвардейских и петлюровских насильников, большими группами записывалось в ряды Красной Армии.

Ночная схватка

В первой половине марта 1919 года в особый отдел ВЧК 1-й Украинской красной армии пришла молоденькая медицинская сестра Валя. Ей стало известно о существовании белогвардейской подпольной организации. Валя сообщила имена белых офицеров и медицинских сестер, завербованных контрреволюционерами, а также их адреса. Проверка, проведенная особым отделом, подтвердила все написанное Валей.

Я выписал ордера на арест семи человек: трех медсестер и четырех белых офицеров. При их аресте и обыске работники особого отдела ВЧК Васильев, Анатольев и Суярко обнаружили более пяти миллионов рублей украинскими карбованцами, золото и бриллианты. Во время следствия арестованные признались, для чего они были оставлены в Киеве и на какие цели предназначались изъятые у них ценности.

Правда, вначале они упорно утверждали, что деньги и ценности были оставлены для оказания помощи семьям белогвардейских офицеров, пострадавшим от большевиков. Но такое объяснение показалось малоубедительным.

Вскоре выяснилось, что эта контрреволюционная группа имела задание вести антисоветскую агитацию среди населения, осуществлять террористические акты.

Арест группы контрреволюционеров сорвал планы террористической организации и тяжело ударил по всему белому подполью, которое, однако, не сложило оружия, а стало вынашивать план мести.

Я тогда жил в гостинице «Франсуа». Как-то у меня в номере испортилась электропроводка, и, уходя на работу, я попросил швейцара поискать монтера. Вечером, когда я вернулся с работы, в дверь комнаты постучали. Вошел молодой человек, отрекомендовался монтером: пришел проверить освещение. Вскоре он ушел.

Через день, вечером, ко мне в номер зашли жившие в этой же гостинице А. Б. Кушнарев и комендант Васильев. За разговором просидели допоздна. В полночь товарищи ушли к себе, а я лег спать.

Часа в три ночи, услышав какой-то шорох, я проснулся. В мутной предрассветной дымке я увидел: из-за шкафа выскочил человек в гимнастерке. Все было как в страшном сне. Незнакомец пытался схватить меня за горло. В полумраке гостиничного номера мы боролись молча и жестоко. Привстав на постели, я отбросил бандита от себя, но, падая, он успел ткнуть меня ножом в грудь. Вскочив на ноги, он снова набросился на меня и снова пустил нож в дело. Однако, собрав силы, я так двинул бандита, что он отлетел к стене. Поняв, что я сильнее его, бандит метнулся к тумбочке, на которой лежала пустая кобура, а я выхватил из-под подушки свой револьвер и почти в упор выстрелил в него. Бандит рухнул на пол. Вся схватка продолжалась не более пяти минут.

С револьвером в руке я осмотрел комнаты. Шкаф, стоявший в углу, был отодвинут, а за ним валялись пальто и кепка. В кармане пальто я нашел самодельный ключ, с помощью которого бандит проник в мой номер.

Выстрел переполошил всю гостиницу. Мои товарищи по работе вызвали скорую помощь. Я был ранен в голову, грудь и руку. Перевязав меня, врачи уехали. Незнакомец, не приходя в сознание, умер. При свете я опознал его. Он оказался тем самым молодым человеком, который приходил ремонтировать электропроводку.

По документам, найденным у него в кармане, а также после опроса родственников удалось установить, что убитый был в прошлом белым офицером. После отступления белых он «переквалифицировался» в мастеровые, чтобы легче было выполнять задания шпионской организации. И одним из таких заданий было: проникнуть в мою комнату и без шума убрать меня, чтобы отомстить за арест семи контрреволюционеров.

На одной из фотографий, найденных в доме убитого, он был снят в офицерском мундире в кругу офицеров и сестер милосердия. Некоторые из этой компании находились уже под стражей. Фотография дала возможность напасть на след и других преступников, которые были вскоре арестованы.

Китайские бойцы-чекисты

На Украине с первых дней Советской власти было сформировано несколько интернациональных военных отрядов, которые вместе с частями Красной Армии бесстрашно сражались на фронтах за Советскую власть. Были и китайские отряды. Некоторые из них использовались в советской милиции. Один такой отряд я увидел в Киеве.

Как-то по одному делу мне нужно было повидать начальника киевской милиции Полякова. Караульную службу несла группа китайцев, одетых в милицейскую форму. Я поинтересовался у Полякова, какого он мнения о своих бойцах-китайцах. Отзыв получил самый высокий.

Меня заинтересовал этот отряд:

— Что скрывать, Поляков, нравятся мне твои ребята!

— Уж не хочешь ли переманить к себе?.. Знаю я тебя… И не думай! Мне самому нужны такие хлопцы. На них можно положиться во всем.

— Разреши поговорить с их командиром.

— Ну, подумать только, так и есть, — всплеснул руками начальник милиции. — Да захотят ли они сами-то перейти к тебе, ты их спроси.

— Думаешь, не пойдут?.. Так ты мне позови командира отряда, хочу с ним переговорить.

— Ну что с тобой поделаешь, — вздохнул Поляков. — А еще друг называется. Что приглянется — все к себе тянет.

Он вызвал командира китайского отряда.

Увидев его, я едва сдержал улыбку. Бравого вида молодой парень-китаец был одет уж очень живописно: френч-куртка из коричневого бархата, брюки галифе из сукна малинового цвета, фуражка такого же цвета, высокие кожаные сапоги, широкий пояс с двумя портупеями через плечо, сбоку наган, а к портупее еще свисток прикреплен.

— Давай знакомиться, — сказал я и представился.

— Ли Сю-лян меня зовут, а по-русски Миша, — отвечал с легким акцентом, но совершенно правильно молодой китаец и широко улыбнулся. — У нас многих зовут русскими именами; в моем отряде есть Коля, Вася, Ваня. Так что вы меня зовите Миша.

Доверительно и непринужденно он отвечал мне на вопросы и спрашивал сам, интересуясь службой в ВЧК. Мой друг Поляков не ошибся, сразу заподозрив в желании «переманить», как он выразился, в особый отдел весь отряд Ли Сю-ляна. Сам «Миша» произвел на меня исключительно хорошее впечатление. Несмотря на свои 28 лет (а выглядел он лет на 8 моложе), это был уже боевой командир, член партии.

— Как, Миша, ты на своих ребят можешь положиться?

— Конечно! Мои хлопцы за Советскую власть готовы сражаться до последней капли крови. Если нужно умереть — умрем за Советы! Ты слышал, как на фронте сражаются китайцы?

— Да, я знаю, молодцы ребята, ничего не скажешь. Отличные бойцы. Но твои-то ведь еще не все были в бою.

— Верно, некоторые не были, но не струсят. Ты пойди к нам в отряд, поговори с ними. Советы, Ленин — это для них все. Спроси, как они жили раньше. Никто за людей не считал бедных китайцев, на самую грязную, черную работу посылали… За себя, за свою свободу борется китаец вместе с русским братом.

В общем перешел отряд Ли Сю-ляна к нам, в особый отдел, и стали китайцы чекистами.

Как-то в начале апреля 1919 года у меня в кабинете раздался телефонный звонок, слышу тревожный голос:

— Говорит военный комендант Подола[121]. Товарищ Фомин, у нас появилась вооруженная банда.

— Какой численности?

— Трудно определить. Прошу помощи, и как можно скорее!

— Направляю к вам отряд особого назначения. Сам с сотрудниками также выеду к вам.

Что это за банда, думаю? Очень может быть, что это одна из банд атамана Зеленого. Как раз в конце марта 1919 года агентами Петлюры в ряде губерний Украины было организовано кулацко-повстанческое движение. Во главе его стояли бандиты. Один из них, Струк, орудовал в Киевской губернии: разбирал железнодорожные пути, останавливал поезда, грабил пассажиров, убивал советских работников. Его банда врывалась в селения, жгла, насиловала, бесчинствовала. Весьма возможно, что это и был тот самый Струк со своей бандой или частью ее. Сколько же их там, этих бандитов? Хватит ли у нас сил? Но выхода не было. Я собрал все, что мог, даже мобилизовал писаря и ординарца.

Выполняя приказание, отряд китайцев быстро построился и в полном боевом порядке был готов к выступлению. Командир отряда Ли Сю-лян докладывает мне:

— Товарищ капитан! (Всех начальников и командиров он называл капитанами.) Отряд китайцев готов к бою! Какие указания будут?

Я объяснил обстановку и приказал грузиться на автомашины.

— Патронов много взяли?

— Только в подсумках у красноармейцев, — отвечал Миша.

— Нет, этого мало, берите больше, прозапас.

На грузовиках мы прибыли на Подол. Мои предположения оправдались. Это была одна из групп банды Струка. Бандиты ворвались на винный завод, напились пьяными и начали грабить, насиловать, убивать. Жители Подола разбежались, попрятались.

Развернутым фронтом с винтовками наперевес китайцы-чекисты пошли в наступление.

А справа от нас уже шла ожесточенная схватка: это действовали матросы Днепровской флотилии во главе со своим командующим Полупановым.

Бандиты отступали, перебегая от одного дома к другому и завязывая перестрелку. Разделившись на небольшие группы, наши бойцы окружали засевших в подвалах или на чердаках струковцев. Миша появлялся то там, то здесь. Отдавал приказания, подбадривал товарищей и сам первым бросался в дома, где засели бандиты.

Наконец струковцев выбили из Подола и погнали на Куреневку. Но и там им не дали долго удержаться. Остатки банды разрозненными группами в беспорядке бежали в рощу «Пуща водица», которая прилегала к Куреневке. Они считали себя спасенными, думая, что бойцы не рискнут последовать за ними, тем более что стало темнеть. Но бандиты напрасно успокоились. Наши бойцы устремились в рощу и с боем продвигались вперед, часто переходя врукопашную. Многие бандиты были сражены штыками и пулями моряков и бойцов китайского отряда.

Настала ночь, а моряки и чекисты продолжали наступление, загоняя врага все дальше и дальше, не давая ему возможности сгруппироваться и перейти в наступление. Банда была ликвидирована.

Около суток продолжался этот бой. Бойцы-китайцы с честью выдержали испытание. Это было первым их боевым крещением.

Реввоенсовет 1-й Украинской армии объявил благодарность всем участникам этой боевой операции. Отряд китайцев и в дальнейшем принимал активное участие в борьбе с врагами революции.

Во время отступления с Украины, в конце августа 1919 года, отряд китайцев-чекистов был направлен в Москву, в войска Всероссийской чрезвычайной комиссии.

После оставления Украины Красной Армией меня тоже перевели на работу в Москву. Через несколько дней после приезда иду я на Лубянку, смотрю: около большого дома ходят с винтовками часовые-китайцы, охраняют здание ВЧК. Узнали меня и кричат: «Наш капитан, наш капитан! Здравствуйте, товарищ капитан!»

Я подошел, поздоровался и спросил:

— А где Миша?

— С нами, — ответили мне.

Через некоторое время появился Миша. Внешний вид его и одежда были уже совсем другими. Был он одет, как и все командиры-чекисты, в военную форму.

Встретились мы с ним как старые друзья. Миша рассказал мне, как им здесь живется, как служат. Бойцы, говорит, всем довольны.

— А не так давно видел я главного начальника ВЧК товарища Дзержинского. Однажды я проверял посты караула и вдруг вижу: к парадному подъезду подходит машина. Выходит оттуда начальник, увидел меня и спрашивает:

— Товарищ, а как вы сюда к нам попали?

Я рассказал ему, что со своим отрядом служил в особом отделе ВЧК в Киеве, а при отступлении с Украины мы были направлены сюда. Начальник мне сказал:

— Служите честно и помогайте нам бороться с контрреволюцией.

Я ответил:

— Рад стараться, товарищ начальник! Когда он ушел, я спросил у шофера:

— Кто это со мной разговаривал? Шофер удивился:

— А ты разве не знал? Это товарищ Дзержинский — председатель Всероссийской чрезвычайной комиссии.

Борьба с контрреволюцией в Одессе

В середине апреля 1919 года я был переведен из 1-й Украинской армии в 3-ю Украинскую армию, в Одессу, на ту же должность начальника особого отдела ВЧК. Приехал я в Одессу с несколькими сотрудниками-чекистами. Первым делом представляюсь председателю губкома партии Яну Гамарнику, секретарю Одесского городского комитета партии Елене Соколовской. Затем иду к председателю Одесского губревкома Клименко, показываю ему свой мандат и прошу помочь получить помещение для особого отдела.

Клименко, выслушав мою просьбу, сказал:

— Берите, товарищ Фомин, мой автомобиль, поезжайте по городу. Как подберете что-либо подходящее, приезжайте, дам вам ордер, и размещайтесь, как сочтете нужным.

Поехал я со своими сотрудниками по Одессе. Направились по Приморскому бульвару — все, хорошие помещения уже заняты. Поехали по Екатерининской, Преображенской, Ришельевской улицам — ничего подходящего нет. Едем на Херсонскую улицу. Вижу двухэтажный серый дом, похожий на старинный замок. С левой стороны — немецкая кирка, с правой — двухэтажный большой дом, с улицы закрытый высокими, раскинувшимися деревьями.

Решили мы осмотреть этот особняк и соседний с ним дом. Входим во двор, внутри его — большая площадка, замкнутая по кругу двухэтажным зданием. Заходим в особняк. Нам открывает пожилая женщина, видимо прислуга. Спрашиваю: «Кто здесь проживает?»

Женщина молча приглашает в соседнюю комнату. Там сидит небольшого роста полный мужчина лет шестидесяти. Он повернул к нам свою седую голову, остриженную под ежик, и, как увидел рядом со мной матроса, побледнел.

Действительно, вид у сопровождавшего меня чекиста Васильева был устрашающий: поверх матросского бушлата — ремни, на одном из них — большая деревянная колодка с маузером. На бескозырке большими буквами выведено: «Гроза контрреволюции». Эта надпись сохранилась у Васильева еще с той поры, когда он командовал бронепоездом, который назывался «Гроза контрреволюции».

Но, посмотрев на другого моего спутника, стоявшего с правой стороны, толстенький господин несколько успокоился.

А. Б. Кушнарев, одетый в штатское платье, своим интеллигентным видом подействовал на него умиротворяюще. Тем временем в комнату вошло еще несколько человек, проживающих в этом доме.

— Вы хозяин этого дома? — спросил я. — Эти люди тоже живут здесь?

— Да. Это мой собственный дом, и все, кого вы видите здесь, проживают вместе со мной. Вот моя жена, артистка, — он указал на молодую особу, лет двадцати пяти, очень красивую. — А это мой повар и горничная.

Последней он представил уборщицу, бедно одетую женщину, которая открыла нам дверь.

— Вы всех представили, — сказал я, — но забыли представиться сами.

— Моя фамилия Крупенский.

— А вы, гражданин Крупенский, где-нибудь работаете?

— Пока не работаю, но взят на учет в Одесском губсовнархозе. Вот моя регистрационная карточка, — он вынимает бумажник и показывает документ. — Ожидаю назначения на работу.

— На какие же средства вы живете, позвольте вас спросить?

— Я до революции состоял на государственной службе в Петрограде и имею сбережения. На них я и живу с семьей.

Весь разговор происходил стоя: хозяин дома не предложил нам сесть. Так мы и стояли, переминаясь с ноги на ногу. Крупенский во время разговора стоял наклонив голову и сосредоточенно рассматривал паркет. А жена его бросала беспокойные взгляды на несгораемый шкаф, стоявший в углу кабинета. Она, видимо, очень боялась, как бы мы не заинтересовались этим шкафом, но своими настороженными взглядами сама же привлекла к нему наше внимание. Я предложил Крупенскому открыть несгораемый шкаф и показать, что там хранится. Нехотя он открывает дверцу и вынимает оттуда браунинг.

— А есть у вас разрешение коменданта города на хранение оружия?

— Нет.

— Тогда сдайте револьвер мне.

Крупенский протягивает браунинг и поднимает на меня глаза. Признаюсь, мне никогда не приходилось до этого видеть такой откровенно злобный взгляд.

— Жаль, что я не успел хотя бы одну большевистскую сволочь застрелить из него! — не утерпел Крупенский.

Я заявил Крупенскому, что он арестован.

Васильев отвел арестованного в другой угол кабинета и предложил сесть. Пригласив комиссара домкома (в то время были и такие комиссары), мы обыскали квартиру. В сейфе оказались валюта, ценности, документы.

— Валюта и драгоценности, — заявил Крупенский, — принадлежат моей жене — артистке Михайловой. Все это она заработала, снимаясь в кинематографе.

Как выяснилось из документов, Крупенский имел крупное имение в Бессарабии, состоял долгие годы в монархической организации «Союз русского народа».

Отправив его в следственную часть комендатуры города, я дал указание, чтобы его держали в отдельной камере под усиленной охраной.

На другой день губревком разрешил нам занять два дома (один из них — особняк Крупенского) под особый отдел ВЧК армии. А еще через несколько дней Крупенского из комендатуры перевели в здание особого отдела. Поместили его в подвале его же собственного дома. И тут же мне звонит комендант особого отдела Мельников.

— Товарищ начальник, пришла в комендатуру артистка Михайлова и просит передать вам букет цветов.

Понимая, чего добивается жена Крупенского, я довольно громко сказал коменданту:

— Гоните ее вместе с цветами из комендатуры, и чтобы она больше здесь не появлялась!

Мельников предложил ей покинуть комендатуру, но Михайлова не успокоилась. По вызову в качестве свидетельницы она получила пропуск в здание особого отдела и заприметила часового, охранявшего Крупенского. А когда чекист сменился с поста и вышел на улицу, Михайлова остановила его и снова атаковала своими просьбами.

— Я ничего не пожалею: ни денег, ни драгоценностей, — сказала она. — Устройте побег моему мужу.

Красноармеец, молодой парень из рабочих, сразу оборвал ее:

— Я чекист и честь свою не продаю!

Он вызвал караульного начальника. Тот задержал Михайлову и доложил мне о случившемся. Наведя справки об этой женщине, я решил не привлекать ее к ответственности и, строго предупредив, дал распоряжение отпустить.

Следствие по делу Крупенского было закончено и передано в военный трибунал 3-й армии.

Прошло уже довольно много времени. Как-то иду я в выходной день вместе с Кушнаревым по Дерибасовской улице. Подходит к нам роскошно одетая дама.

— Здравствуйте, товарищ Фомин. Не узнаете? Я не сразу вспомнил, хотя лицо было знакомое.

— Я артистка Михайлова.

— Припоминаю. Что вам угодно? — сухо сказал я.

— Я к вам с жалобой.

— На кого же?

— На вас, товарищ Фомин, — кокетливо улыбаясь, сказала Михайлова.

— Не понимаю.

— Ну как же, товарищ Фомин. Не вы ли обидели беззащитную женщину?! И как не совестно!

— Вы что-то путаете. Я не помню такого случая.

— Не помните! Меня обидели… Я принесла букет цветов, хотела его вам преподнести. А вы, вместо того чтобы принять цветы и быть любезным с дамой, сказали своему коменданту: «Гоните ее из комендатуры, и чтобы она больше здесь не появлялась!» Я все слышала.

— Ах вот оно что. А помните, с каким предложением вы обратились к часовому? Напрасно вы думаете, что чекистов можно чем-либо подкупить. Я хотел было привлечь вас за это к ответственности, но навел справки и пожалел вас, узнав, что всю свою жизнь вы были в плену у этого паука Крупенского.

Летом 1919 года в Одессе квартировал штаб 3-й Украинской армии. Начальником его был мой хороший друг Сергей Кассер. Еще до революции он окончил академию генерального штаба и в первую мировую войну был капитаном. После Великой Октябрьской революции он сразу перешел на сторону народа и занимал ответственные посты в Красной Армии. Долгое время работал на Украине с Антоновым-Овсеенко, который его очень ценил.

В один из свободных дней Кассер пришел ко мне в особый отдел ВЧК. Я показал ему документы и литературу, изъятые во время обыска у арестованного монархиста Крупенского, и попросил его разобраться в них.

Вскоре Кассер сообщил мне, что, как явствует из документов Крупенского, в Одессе существует сильная монархическая организация «Союз русского народа». Председателем ее является профессор Яворский, секретарем — учитель гимназии Дусинский.

Я выписал ордера на арест, обыск и изъятие документов в квартирах Яворского и Дусинского.

Профессора Яворского Кушнарев доставил довольно быстро. Документов, относящихся к одесской монархической организации, при нем не оказалось. Правда, была монархическая литература.

Обыск, проведенный Кассером и чекистом Добрым у Дусинского, занял значительно больше времени — часов шесть. Вернулись они уже утром вместе с арестованным Дусинским. Кассер положил на стол два больших свертка с документами, изъятыми во время обыска на квартире секретаря организации. В них оказались списки членов «Союза русского народа», устав организации, чистые бланки членских билетов, краткая история деятельности одесского отделения «Союза русского народа» и другие документы.

На следствии Яворский и Дусинский сознались в том, что «Союз русского народа» имел связи с другими монархическими организациями Одессы. Своей целью он ставил объединение всех монархических сил для захвата власти в городе на случай высадки деникинского десанта с моря. Намечена была даже делегация для встречи с хлебом и солью командующего войсками Добровольческой армии. И конечно, уже заготовлены были списки для деникинской контрразведки. В них были занесены все коммунисты, их семьи и все, кто активно работал в Одессе при Советской власти.

После ликвидации этой монархической организации нам удалось выявить в Одессе еще две — «Союз двуглавого орла» и «Союз Михаила-архангела».

В мае 1919 года в особый отдел зашел пожилой человек и молча подал мне послужной список полковника белой армии по фамилии Сугодзь. Читаю я эту бумагу: ну, просто похвальная грамота! Сплошные благодарности, награды, повышения в чинах. Высоко ценила белая армия кровавые подвиги своего героя!

— Как попал вам в руки этот документ?

— Видите ли, я портной. Один красноармеец принес мне командирский френч — почистить и выутюжить. Я взял его, перед тем, как утюжить, осмотрел все карманы. И вот, пожалуйста, нахожу в боковом кармане этот список. Показал я его жене. Она и говорит: неси скорей в Чека, там быстро разберутся…

Я поблагодарил портного, а на прощание сказал:

— Если придут за френчем и будут спрашивать, куда делся из кармана послужной список, отвечайте, что никакого списка вы не видели.

Кто же такой Сугодзь? Как видно, он служит в Красной Армии. Может быть, занимает солидный командный пост? Нужно срочно навести справки. Человек, так высоко ценимый белым командованием, не мог честно служить народу.

Выяснилось, что Сугодзь является командиром советской Белорусской бригады. С послужным списком — единственным, но неопровержимым документом, обличающим его, отправился я в реввоенсовет армии. Командующий армией Худяков дал согласие на немедленный арест своего комбрига. Но когда сотрудники особого отдела приехали в бригаду, Сугодзь проводил занятия в одной из частей. Здесь же, на плацу, ему предъявили ордер на арест. Сугодзь вскипел:

— Не имеете права! Это клевета, это насилие! Я не позволю! Я комбриг Красной Армии!

И, обращаясь к бойцам и командирам, закричал:

— Братцы! Выручайте!

— Не отдадим командира! — начали волноваться красноармейцы.

Обо всем этом по телефону доложили мне. Захватив с собой послужной список белого полковника, я поехал в бригаду. По моей просьбе комиссар бригады выстроил полки. Перед всем строем я зачитал документ, свидетельствующий о прохождении Сугодзем службы в белой армии и о наградах, которыми отметило его белогвардейское командование. Это произвело на солдат сильное впечатление, и аресту его они уже не препятствовали.

На следствии Сугодзь откровенно признался, что ненавидит Советскую власть и что поклялся бороться с нею. Он подробно рассказал, как яростно сражался против красных, сколько и за что получил наград и как дослужился до полковника…

Дело Сугодзя было передано в военный трибунал армии.

«Король» одесских грабителей

После освобождения Красной Армией Одессы положение в городе было крайне тяжелым. Интервенты и петлюровцы оставили после себя печальное наследие. В городе хозяйничали бандиты. Они терроризировали весь город. Фронт был крайне обеспокоен положением Одессы. Этот вопрос рассматривался на специальном совместном заседании РВС армии и губ-кома партии. Решено было борьбу с бандитизмом и грабежами передать в руки Одесской губчека и особого отдела ВЧК армии.

На этом заседании не раз упоминалось имя Мишки Япончика — главаря одесского жулья.

Огромный, когда-то богатый, шумный и многолюдный город жил затаясь, тревожно, в постоянном страхе. Не только вечером или тем более ночью, но и днем население боялось выходить на улицы. Жизни каждого здесь постоянно угрожала опасность. Распоясавшиеся молодчики средь бела дня останавливали на улицах мужчин и женщин, срывали драгоценности, обшаривали карманы. Бандитские налеты на квартиры, рестораны, театры стали обычным делом.

Интервенты и городские власти не только не боролись, но прямо способствовали дикому произволу бандитов. Они сами подавали «пример». Массовые расстрелы мирного населения, погромы, грабежи — все это было в порядке вещей. Жителям города самим приходилось заботиться о сохранении своей жизни. Каждый защищался как умел. Возникали группы самообороны: мужчины одного или нескольких соседних домов объединялись и поочередно несли охрану вечером и ночью. Конечно, у них имелось и оружие — в Одессе в то время нетрудно было достать оружие. Такие группы самообороны от налетчиков продолжали существовать и после прихода Красной Армии.

В день своего приезда мы с командиром отряда ВЧК Васильевым, возвращаясь от председателя губкома Я. Б. Гамарника, увидели, как по улице беззаботно прогуливались люди, одетые по-кавказски. Здоровые, крупные, они казались еще выше в своих меховых шапках. Пересмеиваясь, они прошли мимо нас и неожиданно свернули в переулок. Мне они почему-то показались подозрительными, и я хотел было разузнать, кто они, но тут из соседней улицы вышла еще одна группа людей, одетых точно так же. Эти тащили мешки, корзины, чемоданы, узлы.

— Стойте! — приказал я. — Кто вы такие? Откуда у вас эти вещи?

Но они и не подумали остановиться, лишь небрежно покосились в мою сторону, А один из них, толстый и красный, повернувшись к нам с Васильевым, сверкнул белками и зловеще пригрозил: «Идите, пока целы!»

Я отлично понимал, что остановить этих людей нам двоим не удастся. Поэтому я шепнул Васильеву, чтобы он проследил, куда они пойдут, а сам поспешил к себе, на Херсонскую, 60, где расположился особый отдел ВЧК 3-й Украинской армии. Вскоре вернулся и Васильев. Он рассказал, что эти люди остановились в двух гостиницах; одна из них на Преображенской улице, другая — недалеко от нас, на Херсонской.

Первым моим шагом была встреча с комендантом города Домбровским.

— Это бандиты Мишки Япончика, — уверенно сказал Домбровский. — Они не только по-кавказски, они вам по-турецки оденутся. Кстати, у меня ведь отряд состоит из одних кавказцев. Так, наверное, эти бандиты под моих молодцов и вырядились…

Домбровский произвел на меня странное впечатление. Молодой, щеголеватый, подтянутый, с бравыми ухватками, он как-то уж очень беззаботно, я бы сказал, даже весело, без тени тревоги, стал говорить о положении в городе: да, бандиты Мишки Япончика терроризировали весь город, но он, комендант, со своим отрядом кавказцев делает все, что в его силах.

При белых у Мишки Япончика было около 10 тысяч человек. Он имел личную охрану. Появлялся, где и когда вздумается. Везде его боялись и потому оказывали почести прямо-таки королевские. Его и называли «королем» одесских воров и грабителей. Он занимал лучшие рестораны для своих кутежей, щедро расплачивался, жил на широкую ногу…

Бандиты Мишки Япончика совершали групповые и одиночные грабежи и налеты. Главарю этой шайки надавали множество всевозможных кличек: Мишка Япончик, Мишка Лимончик, Беня Крик и т. д. Его фотографии были вывешены во всех полицейских участках, в витринах магазинов, ресторанов, в казино и гостиницах.

Начальник гарнизона белой армии полковник Бискупский выделил специальные отряды с бронемашинами для охраны банков. Мишке Япончику с его шайкой не раз приходилось вступать в перестрелки, завязывались настоящие сражения.

Признаюсь, Домбровский меня удивил: он словно бы восхищался главарем бандитов.

— Это все было при белых, — говорю я ему. — А каково сейчас положение в городе? Как ведут себя налетчики Мишки Япончика?

— Сейчас в городе сравнительно тихо. Но отдельные случаи грабительских налетов все же имеют место.

— А какие вы принимаете меры против этого?

— Да что я могу поделать! Хоть и храбрый народ эти мои кавказцы, но ведь их не так много.

— Так дальше продолжаться не может, — прервал я его, — я получил специальное задание от РВС армии и губкома партии: ликвидировать банды, навести порядок в городе, обеспечить нормальную жизнь населению. Силы у нас невелики, но нам поможет население. И вы сами с вашим отрядом не должны сидеть сложа руки. Сегодня же вечером начнем действовать.

Теперь в отношении вашего отряда, Виталий Маркович. Хорошо ли вы знаете своих людей? Не могли ли в ваш отряд проникнуть налетчики из шайки Мишки Япончика?

Домбровский надменно вздернул голову и сказал обиженно:

— Не думаю.

— Надо тщательно проверить. Не исключена возможность, что налетчики вместе с вашими людьми ходят по квартирам и грабят население.

— Этого быть не может, — категорически заявил комендант города. — Если же такие случаи обнаружатся, я не буду давать пощады.

Для наведения порядка в городе я предложил организовать ночное патрулирование, конное и пешее. В тот же вечер группа чекистов совместно с милицией вышла на дежурство. Еще не успело как следует стемнеть, когда они услышали крики и стрельбу. Налетчики вышли на промысел. Крики доносились из углового дома. Чекисты, быстро оцепили его. Возле парадного лежали двое убитых: пожилой мужчина и рядом подросток — видимо, отец с сыном. Душераздирающие женские вопли взывали о помощи. Во втором этаже из окна в окно метались тени. Свет то погасал, то вспыхивал.

Пятеро чекистов кинулись в дом. Схватка была недолгой. Двое наших чекистов были ранены, но несерьезно. Через несколько минут из дома вывели обезоруженных бандитов. Их было восемь человек; они шли, пошатываясь, и, по-видимому, плохо понимали, что произошло, — настолько были пьяны, да и появление чекистов было для них, привыкших безнаказанно разбойничать, неожиданностью.

Борьба с бандитами с этого дня началась беспощадная. За неделю, не давая грабителям опомниться, мы очистили всю центральную часть города. Бандиты попрятались в катакомбы и затаились на окраине города.

Как-то сижу я в своем кабинете — раздается звонок. Докладывает комендант Мельников:

— Товарищ Фомин, в комендатуре особого отдела сейчас находится Мишка Япончик.

— Сам пришел?

— Да, сам. Пришел не один, со своим адъютантом. Просит разрешить ему повидаться для переговоров с вами.

— Выдайте пропуск. Но предварительно произведите у них личный обыск и, если будет обнаружено оружие, отберите.

Через несколько минут у меня в кабинете в сопровождении чекиста Доброго появляются два человека. Оба среднего роста, одеты одинаково, в хороших костюмах. Впереди скуластый, с узким, японским, разрезом глаз молодой мужчина. На вид ему лет 26–28.

— Я небезызвестный вам Мишка Япончик. Надеюсь, слышали о таком? — не без бахвальства начал он. — А это мой адъютант.

— Что ж! Садитесь, — я указал на мягкие кресла, стоявшие у моего стола.

— Вас, конечно, интересует цель моего прихода. Я буду говорить без стеснения, надеюсь, опасаться мне тут у вас нечего. Я пришел к вам добровольно, и вы должны гарантировать мне свободу.

Я ответил, что арестовывать его мы не собираемся, да, признаться, сам он нас интересует в гораздо меньшей степени, чем его шайка, бесчинствовавшая в городе. Заметно было, что эго задело несколько его самолюбие, но он ничего не ответил, только насупился.

— Вы видите, я с вами откровенен, — продолжал я. — И хочу, чтобы вы тоже с полной чистосердечностью рассказали мне не только о цели вашего посещения — а, видимо, вы сюда явились неспроста, — но и о себе, о своих художествах. Говорите не стесняясь и не бойтесь… Расскажите, что думаете делать теперь.

Мишка Япончик начал говорить о себе и своих приятелях, о том, как они орудовали. Рассказывал он о своих одесских похождениях довольно живописно. Грабили они, по его словам, только буржуазию, бежавшую в Одессу со всех концов Советской России. Кое-что «прихватывали» и у местных, одесских буржуев. Совершали налеты на банки, игорные дома, клубы, рестораны и другие заведения, где можно было поживиться.

— С приходом Советской власти это все должно прекратиться, — заверил он, — Я отдал приказ своим ребятам в городе никого не трогать.

— Учтите, — сказал я, — если бандитские налеты и грабежи возобновятся, если кто из вашей шайки будет продолжать заниматься тем же и при Советской власти, то мы примем самые строгие меры. Объявите всем, что губчека и особый отдел ВЧК армии будут расправляться с бандитами беспощадно. Будем расстреливать прямо на месте преступления и без всякого суда, так как Одесса находится на военном положении. Чтобы обеспечить революционный порядок в городе, мы с бандитами церемониться не будем.

— Заверяю вас своим честным словом, — сказал Мишка Япончик, — теперь не будет грабежей и налетов! А если кто попытается это делать — расстреливайте этих людей. Со старым мы решили покончить. Многие из моих ребят уже служат в Красной Армии, некоторые поступили на работу… Но я пришел не каяться. У меня есть предложение. Я хотел бы, чтобы мои ребята под моим командованием вступили в ряды Красной Армии. Мы хотим честно бороться за Советскую власть. Не могли бы вы дать мне мандат на формирование отряда Красной Армии? Люди у меня есть, оружие тоже, в деньгах я не нуждаюсь. Мне нужно только разрешение и помещение. Как получу и то и другое, сразу могу приступить к формированию отряда…

— Дать вам мандат никак не могу, не уполномочен. Могу только доложить о вашей просьбе реввоенсовету 3-й армии.

Тут же я позвонил командующему армии Худякову, вкратце изложил ему суть дела. Худяков попросил меня вместе с Мишкой Япончиком приехать к нему. Приехали мы в реввоенсовет. Я представил Мишку Япончика и его адъютанта командующему армией. Тот по телефону связался с членами РВС, и вскоре к нему в кабинет пришли Ян Гамарник, Николай Голубенко и Датько-Фельдман. В ходе беседы с Мишкой Япончиком кто-то из, членов реввоенсовета поинтересовался, что за люди у него, из каких социальных слоев. Он весьма обстоятельно разъяснил, что отряд состоит в основном из люмпенпролетариев, большинство осталось в детстве без отцов и матерей, стали беспризорниками.

— Я научил их воровать, грабить, и я же берусь научить их честно бороться и защищать Советскую власть!

Сказано это было очень горячо и даже, может быть, искренне. Во всяком случае, хотелось верить, что это настоящий порыв к новой жизни. Вот, думалось нам, попытка людей, искалеченных старым строем, тем строем, против которого мы сражались не на жизнь, а на смерть, попытка людей, брошенных на самое дно, подняться и смыть с себя, может быть и кровью своей, всю грязь и весь позор преступного прошлого.

Это уж позднее, когда Дзержинский начал создавать трудовые коммуны, стало ясно, что для перевоспитания преступников, а тем более таких закоренелых, как «воспитанники» Мишки Япончика, нужна кроме доверия к ним еще и длительная школа трудового воспитания. Только великий воспитатель — труд мог помочь им подавить в себе самую страшную силу — силу привычки. Но в то горячее время, о котором я рассказываю, когда враг брал нас за горло, сама обстановка была для глубоких размышлений на педагогические темы не очень благоприятной.

И все же члены РВС армии долго обдумывали это необычное предложение. Пришли к заключению: разрешить Винницкому — такова была настоящая фамилия Мишки Япончика — сформировать отряд, а политотделу армии прикрепить к отряду командиров и" членов партии для идейно-воспитательной работы.

Получив разрешение, Мишка Япончик сразу приступил к формированию отряда. Через несколько дней он уже насчитывал около двух тысяч человек. Отряд начал было заниматься учебой — военной и политической. Однако многие не являлись на занятия. Да и сам Мишка Япончик больше всего любил маршировать во главе своего отряда по улицам Одессы, явно желая обратить на себя внимание населения.

В дальнейшем Мишка Япончик всячески старался показать, что его отряд уже похож на регулярную часть Красной Армии. Но вот в июле 1919 года положение на фронте осложнилось. Восстали немцы-колонисты в районах Татарка, Люстдорф. В районе Вознесенск — Вапнярка — Винница стали проявлять активность петлюровские части. Мишке Япончику предложили отправиться со своим отрядом в район Вапнярка — Винница, против Петлюры.

Перед отъездом он попросил разрешение устроить прощальный «семейный» вечер для своего отряда. Ему разрешили. Для этого он избрал помещение консерватории. Некоторые наши командиры заинтересовались этим банкетом и пошли посмотреть. Среди гостей было много женщин, из тех, которые раньше помогали своим дружкам: прятали и сбывали краденые вещи и ценности. Разодеты они были в шелковые платья ярких цветов. На многих сверкали драгоценности.

На сцене и в зале стояли длинные столы. Все было сделано на широкую ногу, с шиком, с явным желанием поразить, блеснуть. Обилие вина, закусок, фруктов. Мишка Япончик восседал в середине, на самом почетном месте.

«Семейный» вечер длился до утра.

Получив распоряжение погрузиться и отправиться на фронт против Петлюры, Мишка Япончик не очень спешил выполнить приказание. А когда наконец его отряд прибыл на станцию и объявили посадку, то со всех сторон раздались крики, что в Одессе остается много контрреволюционеров и если они выедут из Одессы, то контрреволюция возьмет город в свои руки. Три раза собирался отряд грузиться в эшелон, и три раза люди разбегались. Наконец Мишка Япончик все же погрузил в эшелон около тысячи человек и привез их в район Вапнярки. Этому, говорят, благоприятствовал слух о том, что генерал Деникин собирается высадить в Одессе десант. Мишка Япончик и его люди сообразили, что им не поздоровится за сотрудничество с красными. Всех тревожило поведение Мишки Япончика и его отряда. Решено было поручить органам ВЧК установить за отрядом особое наблюдение.

По дороге дезертирство не прекращалось. На фронт прибыло не более 700 человек. Здесь отряд был переименован в полк. Командиром его оставили Винницкого. Военкомом полка назначили товарища Фельдмана.

Полк получил, первое боевое задание: сдержать натиск петлюровских частей. Но, как только появился противник, полк разбежался. Фронт был открыт. Этим не замедлили воспользоваться петлюровцы.

Вместе со всеми бежал и Мишка Япончик. Захватив паровоз с классным вагоном, он направился в Вознесенск. Но там его уже ожидали чекисты и начальник боевого участка уездвоенком Н. И. Урсулов. Последний по распоряжению чекистов расстрелял Мишку Япончика.

Предательство Мишки Япончика обошлось нам дорого: петлюровцы сумели проникнуть в глубь наших позиций. Командование вынуждено было срочно перебросить на этот участок полк, не успевший еще оправиться после кровопролитнейшего сражения, длившегося беспрерывно почти двое суток.

Разоблаченный враг

В Одессу Домбровский был назначен не сразу. До этого он был военным комендантом Екатеринослава, а еще раньше работал начальником охраны штаба фронта. Именно в этой должности он и сумел зарекомендовать себя как инициативный, находчивый работник. Командующий фронтом и другие руководящие работники доверяли ему.

Во время гражданской войны в прифронтовых районах военные коменданты городов были наделены исключительными правами. В своих руках они сосредоточивали и законодательную, и исполнительную власть.

Как я уже писал, наличие в Одессе преступных элементов вызывало сильное беспокойство губкома партии и реввоенсовета 3-й Украинской армии. Было созвано специальное совещание для того, чтобы наметить мероприятия по наведению порядка в городе. Совещание проводил председатель губкома партии Ян Борисович Гамарник. На нем присутствовали секретарь горкома Елена Соколовская, председатель губчека Реденс, комендант города Домбровский, начальник милиции Шахфаростов и я. Выступал Я. Б. Гамарник. Он говорил о бездеятельности коменданта города.

— У нас нет основания обвинять вас, товарищ Домбровский, в попустительстве, — сказал он, — но ваша самоуспокоенность, я бы сказал, какое-то благодушие всех нас очень тревожат. Ваш заместитель Матяж сообщал нам, что дисциплина в вашем отряде расшатана. Как же вы намерены навести порядок в городе, если ваши люди ведут себя недостойным образом? Кстати, нам стало известно, что вы, по существу, отстранили от участия в работе своего заместителя, человека, которого мы все знаем и ценим.

Домбровский вскочил, лицо его раскраснелось. Положение в Одессе, заявил он, совсем не такое, как это представляют себе «некоторые», слухи о налетах бандитских шаек и беспорядках в городе распространяются в провокационных целях.

— Нет, это не слухи, — вмешался Реденс — Мы располагаем самыми точными сведениями. И источники не вызывают ни малейшего сомнения. Несколько часов тому назад я разговаривал с командиром отряда особого назначения Одесской губчека. Если вам самим не под силу навести порядок в городе, я могу дать в помощь этот отряд.

— Как бы то ни было, — сказал в заключение Ян Борисович Гамарник, — совместными усилиями мы должны в ближайшую неделю навести в городе порядок. Ответственность за это возложить на Фомина и Реденса. Грабители, воры, хулиганы для нас такие же враги, как и деникинские лазутчики.

После совещания я направился к себе, в особый отдел. За чтением разного рода следственных материалов я не заметил, как наступил вечер. Только я собрался было домой, как меня остановил в дверях мой заместитель Кушнарев, заметно взволнованный.

— Что-нибудь случилось? — спросил я.

— Полчаса назад убит товарищ Матяж. Эта весть меня ошеломила.

— Каким образом это произошло? — спросил я.

— Подробности скоро узнаем, на место происшествия уже посланы наши люди. Там же находятся и работники губчека.

Зазвонил телефон. Я сразу узнал голос Домбровского.

— Товарищ Фомин, вы слышали?! Убит Матяж! Это ужасно!

— Убийцы схвачены? — спросил я.

— Нет, их упустили. Свидетели утверждают, что одеты они были по-кавказски. Это вздор!

— Как так вздор?

— Я не знаю, как там все происходило. Но тень падает на мой отряд, который никакого отношения не имеет к этому происшествию, — горячо говорил Домбровский.

По предложению Я. Б. Гамарника и командующего 3-й армией Худякова реввоенсовет назначает заместителем Домбровского товарища Мизикевича. Это был стойкий большевик-ленинец, бывший рабочий-железнодорожник, получивший хорошую партийную закалку. Его высоко ценили как опытного военного командира.

Но кто же в конце концов Домбровский? И без того репутация у него была сомнительная, а после убийства Матяжа подозрения усилились. Кто же он? Враг, вкравшийся в доверие руководителей фронта, или просто доверчивый и легкомысленный человек, не справляющийся со своими трудными обязанностями и дающий себя обманывать?

Вскоре все прояснилось. В мае 1919 года атаман Григорьев, изменивший Советской власти, занял Елизаветград. Нам стало известно о телефонном разговоре Григорьева с Домбровский: атаман просил оказать ему помощь.

Мне было предложено немедленно выехать со своими работниками и отрядом особого назначения в Елизаветград для ликвидации банд Григорьева и восстановления Советской власти в городе.

Уезжая, я дал указание Кушнареву, чтобы он доложил Гамарнику и Худякову об измене Домбровского. Было срочно созвано заседание реввоенсовета армии. На этом заседании решено было немедленно арестовать Домбровского.

— Может быть, вызвать Домбровского прямо сюда? — предложил Кушнарев.

Худяков взял трубку:

— Виталий Маркович, срочно приезжайте ко мне. (Совещание проходило в кабинете командующего армией.)

Через четверть часа Домбровский явился в кабинет Худякова. Увидев у командующего весь состав реввоенсовета, Домбровский изменился в лице, но пытался овладеть собою:

— Явился по вашему вызову, — обратился он к Худякову.

— Именем революции по решению реввоенсовета 3-й армии вы арестованы! — сказал, поднявшись с места Кушнарев. — Предлагаю вам сдать оружие.

— Я ничего не понимаю, — начал было Домбровский, и принялся непослушными пальцами отстегивать кобуру…

Этой же ночью сотрудники и бойцы особого отдела разоружили отряд Домбровского. В номерах гостиницы, которые занимали эти грабители, были обнаружены каракулевые и котиковые манто, золотые часы, обручальные кольца, бриллиантовые колье, брошки и т. д.

Так бесславно закончил свою деятельность комендант Одессы.

Однако впоследствии судьба еще раз столкнула меня с Домбровским.

Арестованный, он был направлен в Киев. Здесь он притворился больным и попал в тюремную больницу. А вскоре в город ворвались белые, и тогда Домбровский сразу «выздоровел». Как выяснилось впоследствии, он явился в Киевскую государственную стражу (так по-новому величала себя полиция) и отрекомендовался поручиком царской армии, предъявив документ, который тщательно хранил еще с царских времен…

Через некоторое время бойцы-чекисты, патрулировавшие на Военно-грузинской дороге, остановили легковую машину и стали проверять у пассажиров документы. Один из них предъявил документ на имя Волкова. Однако поведение этого человека, одетого в штатское, настораживало. Держался он вызывающе. Бойцы-чекисты решили его обыскать, предполагая, что у него есть оружие. Волков, хотя и протестовал, вынужден был подчиниться. При обыске один из чекистов нащупал что-то в подкладке пиджака. Подкладку распороли и из потайного кармана извлекли бумагу на имя Виталия Марковича Домбровского.

Задержанный был арестован.

Волков-Домбровский давал такие путаные показания, что разобраться на месте было невозможно. Телеграфировали в Москву. Оттуда последовало распоряжение направить арестованного в ВЧК.

В сопровождении двух конвоиров он был направлен в Москву, но в Харькове ему удалось бежать. Перейдя линию фронта, он очутился в Севастополе, у Врангеля. Здесь Домбровского, как бывшего царского офицера, определяют в военно-полевой суд для особых поручений, но вскоре его арестовывает… врангелевская контрразведка. Дело в том, что в Севастополе находилось немало бежавших от Советской власти крупных буржуазных дельцов, некоторые из них были из Екатеринослава и Одессы. Они знали Домбровского в качестве коменданта этих городов «при большевиках». Появились письма и заявления на офицера Волкова, «который под именем Домбровского служил коммунистам, занимая при этом руководящие военные должности».

Домбровского заключили в севастопольскую тюрьму. Врангелевская контрразведка начинает следствие.

В начале ноября 1920 года Красная Армия перешла к активным действиям на Перекопском перешейке. 15 ноября легендарная конница под командованием Буденного врывается в Севастополь. Город в наших руках. И, конечно, первое, что было предпринято буденновцами, — это освобождение политзаключенных, томящихся во врангелевских застенках. Вместе с ними освобождают и Волкова-Домбровского. Мало того, его назначают… председателем комиссии по освобождению политических заключенных из тюрьмы. Опытный шпион, ловкий и хитрый, он и здесь остается верен себе: под видом политических он освобождает много уголовных преступников, получая с их родственников крупные вознаграждения.

Спустя некоторое время Волкова-Домбровского назначают военным комендантом Севастополя.

Проходит несколько недель. Начальнику особого отдела ВЧК 46-й дивизии поступает заявление о том, что комендант Севастополя вовсе не Волков, а Домбровский, в прошлом военный комендант Одессы и Екатеринослава, а в Севастополе при белых служивший под фамилией Волкова в военно-полевом суде.

Волкова арестовывают и начинается новое следствие. Но опытный преступник ловко опровергает улики ложными показаниями: да, он действительно служил у Врангеля… по заданию партийной организации. Его, говорил он, направили специально в полевой суд армии Врангеля, чтобы помогать коммунистам, схваченным белыми. Разумеется, о том, что он дважды был арестован органами ВЧК и оба раза бежал к белым, Волков-Домбровский умолчал, и на следствии этот материал не фигурировал. Молодой, не имеющий чекистского опыта начальник особого отдела ВЧК 46-й дивизии поверил показаниям подследственного и освободил его из-под ареста.

Теперь Волков-Домбровский назначается для особых поручений к коменданту Севастопольской крепости, бывшему члену РВС Балтфлота А. Баранову. Волков-Домбровский меняет свою тактику: живет тихо и незаметно, стремясь как можно скорее войти в доверие к своему начальнику. Он избегает людных мест, прежнее разгульное времяпрепровождение забыто.

В декабре 1920 года меня назначают на должность заместителя, а затем начальника особого отдела ВЧК морских сил Черного и Азовского морей. И вот в руки мне попадает интересный документ: письмо офицера, который был арестован врангелевской разведкой как агент большевиков. Письмо адресовано самому Врангелю. Автор его подробно рассказывает о себе, как он, царский офицер в чине поручика, служил в белой армии и был лично генералом Деникиным направлен к большевикам для шпионской и диверсионной деятельности. Ему дали специальное задание — постараться проникнуть в Красную Армию, войти в доверие командования, добиться ответственной должности и своими действиями восстанавливать население против Советской власти. «Прошу Вас направить мое прошение Его Высокопревосходительству генералу Деникину. Он лично сможет подтвердить Вам, что все изложенное мною — правда. И Вы, надеюсь, меня немедленно освободите из-под ареста», — пишет этот офицер в конце своего прошения.

Я смотрю на подпись: Домбровский.

Знакомая фамилия! Но где он сейчас?!

И тут как раз мои сотрудники докладывают мне, что, по имеющимся у них сведениям, у коменданта Севастопольской крепости для особых поручений есть некто Волков, который, как они предполагают, является не кем иным, как Домбровским, давно разыскиваемым ВЧК.

Я пошел к Баранову, но не открываю цели своего прихода. Мне нужно было прежде всего увидеть Волкова, причем так, чтобы он не заметил меня. Мне это удалось. Через стеклянную дверь кабинета я разглядел сотрудника для особых поручений Волкова. Да, это тот самый Домбровский, Виталий Маркович.

Я затребовал дело Домбровского из ВЧК. Через неделю фельдсвязью оно было доставлено в Севастополь. Два дня я сидел и читал о похождениях Домбровского. Затем еще раз проверил сообщения сотрудников и подписал ордер на арест.

Произвести арест я поручил одному из опытнейших чекистов — Верному, дав ему в помощь еще одного человека. Когда Верный предъявил Домбровскому ордер на арест и обыск, тот побледнел, увидев мою подпись. Вынув из кармана браунинг, он выстрелил себе в сердце. Однако рука его, должно быть, дрожала. Ранение оказалось не опасным для жизни. Через неделю он выздоровел. Наш разговор с ним продолжался два вечера. Пойманный с поличным, как говорят припертый к стене, Домбровский понимал, что от наказания ему никуда не уйти, что каждая из улик — грозное обвинение. Он и не стремился скрывать свои преступления и рассказывал теперь обо всем откровенно, в частности о том, что убийство Матяжа было делом его рук.

Дело Домбровского было передано на рассмотрение Коллегии ВЧК. Вскоре я получил за подписью заместителя председателя ВЧК Ксенофонтова телеграмму о том, что изменник родины В. М. Домбровский приговорен к расстрелу.

Против банд Махно и Григорьева

Зимним утром 1919 года ко мне в вагон (штаб Украинского фронта в то время размещался в вагонах) вошел человек выше среднего роста, лет тридцати пяти, одетый в темно-синюю поддевку, в валенках. Бросились в глаза синие очки и длинные волосы. Он отрекомендовался:

— Гусев, начальник штаба отряда Махно. Мне указали на ваш вагон. С кем я разговариваю?

— Начальник контрразведки фронта Фомин, — в свою очередь представился я.

Часа два мы с Кушнаревым слушали Гусева, который подробно рассказывал о Махно, о зарождении махновщины на Украине, о том, что собой представляет отряд в настоящее время, какую цель он преследует и с кем ведет борьбу. Конечно, Махно и махновцы подавались в самом привлекательном свете и расписывались как «борцы за дело народа».

Кушнарев, усмехаясь, многозначительно посматривал на меня, но не стал перебивать. Мы-то знали, что за птица Махно!

— Махно отправил меня к вам в Харьков со специальным поручением, — говорил Гусев. — Пусть реввоенсовет фронта решит, что нам делать, поскольку части Красной Армии приближаются к району действия Махно (Гуляй-Поле). У нас насчитывается около 10 тысяч человек. Правда, вооружены мы неважно. Но если нас обеспечить всем необходимым, и прежде всего оружием, мы сможем оказать большую помощь в разгроме белогвардейцев. Они — наши заклятые враги. Махно просил передать командующему фронтом, что его самое большое желание — сражаться вместе с частями Красной Армии.

На специальном заседании реввоенсовета Украинского фронта под председательством Антонова-Овсеенко обсуждалось предложение Махно. Мнения разделились. Одни высказывались за то, чтобы отряд Махно расформировать и влить небольшими группами в подразделения частей Красной Армии. Другие предлагали переформировать отряды Махно в бригаду Красной Армии, а его оставить командиром, но направить туда политинспекцию, которой поручить всесторонне обследовать бригаду и выяснить, что требуется для того, чтобы бригада была боеспособной.

Это предложение и было принято. Новообразованная бригада вошла в состав Заднепровской дивизии, которой командовал П. Е. Дыбенко. Спустя некоторое время военным комиссаром бригады назначили стойкого большевика бывшего председателя военно-революционного трибунала Виллера. Вместе с ним была направлена в бригаду группа политработников.

23 января бригада Махно заняла Александровск, а затем Волноваху, Мариуполь и другие города. Однако сам Махно по-прежнему выжидал, надеясь, что Советская власть падет в схватке с иностранными интервентами и их наймитами — белогвардейскими генералами и офицерами. Ярый анархист, он только на словах признавал Советскую власть, а на деле люто ненавидел ее и при первом удобном случае готов был изменить.

10 апреля 1919 года Екатеринославский городской комитет партии сообщил в реввоенсовет фронта:

«Махновцы ведут переговоры с Григорьевым об одновременном выступлении против Советов. Нами задержан сегодня делегат Махно к Григорьеву. Просим принять срочные меры к ликвидации махновцев, так как сейчас в районе расположения Махно нет никакой возможности работать коммунистам, которых подпольно убивают, в дальнейшем могут возникнуть волнения».

В исключительно тяжелой обстановке вели свою работу в махновских частях комиссар Виллер и другие политработники, и результаты не замедлили сказаться. Махно относился к политработникам, конечно, недоброжелательно, всячески мешал им, стараясь подорвать их авторитет. А спустя некоторое время Махно уже окончательно сбросил с себя маску. 13-й красной армии, куда входила бригада Махно, предстояло отразить удар белых. Накануне сражения Махно учинил кровавую расправу над коммунистами. Все политработники были расстреляны. Махно с группой головорезов бежал с позиций, открыв фронт. Белогвардейцы не преминули воспользоваться изменой Махно.

Вскоре махновцы объявились в тылу нашей армии и стали орудовать как большая организованная банда. Они жестоко издевались над мирным населением, грабили и убивали крестьян, жгли села, беспощадно уничтожали всех сочувствовавших Советской власти. Это продолжалось вплоть до осени 1921 года.

Однако в конце 1920 года Махно сделал еще одну, последнюю попытку совместно с Красной Армией выступить против белых. На этот раз он повел наступление на Врангеля и оказал нашим частям определенную помощь в изгнании белой нечисти из Крыма. Но, заняв Севастополь, махновцы с благословения своего «батько», бросившего клич: «Крым ваш, и в Крыму все ваше!» — начали свое обычное дело: грабить, убивать, насиловать.

Спешно вызванная группа особого отдела ВЧК Южного фронта совместно с буденновцами восстановила порядок. Многие махновцы тогда были порубаны клинками конноармейцев, остальные разбежались.

После Февральской революции атаман Григорьев служил в контрреволюционных войсках Центральной рады, а потом и в петлюровских войсках. В конце января 1919 года Григорьев установил со станции Раздельная первую связь с нами, а в начале февраля мы получили из Вознесенска уже официальное донесение о том, что Григорьев со своими частями перешел на нашу сторону.

В этих частях было немало кулаков, буржуазных националистов и просто деклассированных элементов. Очень скоро особый отдел ВЧК стал получать сведения, что атаман Григорьев и его приближенные крайне недоброжелательно относятся к коммунистам и чекистам. Решено было взять штаб Григорьева под особое наблюдение и прикрепить туда специального сотрудника. Многое в деятельности Григорьева было еще неясно, но авантюристическая сущность его устремлений уже стала очевидной. А это могло привести к печальным последствиям.

Дважды командующий фронтом Антонов-Овсеенко предписывал командующему группой войск Скачко заменить Григорьева другим командиром. Однако Скачко не решался на это, считая, что Григорьев в военном отношении человек опытный, лично проявляющий большую инициативу и храбрость, обладающий хорошей боевой оперативностью. Скачко решил сам выяснить, как обстоит дело. С этой целью 28 февраля он поехал в Александрию, где располагался штаб Григорьева.

Хотя о приезде Скачко Григорьев был предупрежден, ни самого Григорьева, ни его начальника штаба Тютюника на месте не оказалось. Оба накануне уехали на фронт. В григорьевском штабе Скачко увидел лишь группу бойцов, около двухсот человек, лежавших вповалку около цистерны со спиртом. На станции железной дороги стояло около 500 груженых вагонов со всяким добром: спиртом, бензином, сахаром, сукном и прочим. Григорьев не захотел отправлять их в тыл, оставил при себе.

Неделей позже командующий фронтом Антонов-Овсеенко тоже решил поехать в Александрию. Но Григорьев и на этот раз избежал неприятной для него встречи и вместе с Тютюником уехал.

25 марта он извещает, что окружает Одессу и скоро возьмет ее. Всех товарищей-партизан он приглашает приехать к нему на торжество по случаю взятия города. И действительно, вскоре части под его командованием заняли город.

6 апреля Григорьев дает телеграммы: «Харьков — Антонову-Овсеенко, Александрия — штаб — Дыбенко, Гуляй-Поле — батьке Махно, командирам полков, Николаев — председателю Совета Соколову. Исключительными усилиями, лишениями и жертвами командуемых мною революционных войск банды хищников трижды разбиты наголову, вытолкнуты с позором в море, вместе с попами и двумястами благороднейших девиц из института. Одесса взята штурмом… В Одессе захвачено нами мануфактуры на миллиард рублей, и этим мы спасли Украину от мануфактурной и галантерейной хворобы… Атаман Григорьев».

После этого Григорьев уже почувствовал себя совсем героем. Между прочим, и командование решило отметить Григорьева. 13 апреля 1919 года за боевые отличия он назначается по предложению командующего 3-й армии Худякова командиром дивизии. 18 апреля Григорьеву и его войскам разрешено отправиться на отдых в Александрию. Он забирает с собой вагоны с продуктами, мануфактурой, галантереей и другими трофеями.

Поведение Григорьева с первого дня прибытия в Александрию стало откровенно разнузданным. Пьянки, гульба не прекращались. Одновременно Григорьев стал подкупать мелкобуржуазную часть населения. Вот когда пригодились вагоны с мануфактурой! Григорьев бесплатно раздает товары крестьянам и горожанам, стараясь вызвать сочувствие и обеспечить себе поддержку. Обнаглев, он выбрасывает лозунг: «Долой ЧК!», устраивает погромы транспортных и уездных чрезвычайных комиссий.

К тому времени мы получили сведения о том, что Петлюра желает примирения с Григорьевым и послал к нему специального уполномоченного, чтобы склонить вновь выступить против Советской власти.

Командование фронтом решило направить в дивизию Григорьева несколько десятков партийных работников. Им удалось отдельные части вывести из-под влияния Григорьева, а два полка перебросить — один в Крым, другой в Одессу.

Особый отдел ВЧК ставил перед командованием вопрос о разоружении частей Григорьева, но тогда этого осуществить не удалось.

Командующий фронтом Антонов-Овсеенко еще раз поехал к Григорьеву в Александрию и убедился, что население в этом районе настроено недоброжелательно по отношению к Советской власти. Сам Григорьев, в сущности, всегда был враждебен большевикам, но первое время, почувствовав силу Красной Армии, вынужден был идти на уступки. Главными вдохновителями его на измену Советской власти был начальник штаба Тютюник и партия левых эсеров Украины, которая цепко держала его в своих руках. Она поддерживала с ним связь и тогда, когда Григорьев перешел на сторону Красной Армии.

7 мая 1919 года Григорьев должен был выступить против румынских интервентов, перешедших в наступление и захвативших часть советской территории. Вместо этого Григорьев повернул свои войска против Красной Армии. Для подавления восстания на этот участок фронта были брошены большие силы. Началась борьба за освобождение городов и сел, занятых бандами Григорьева. Под натиском частей Красной Армии григорьевцы рассеивались, уходили в леса, скрывались в дальних деревнях и хуторах. Но, выждав удобный момент, они опять организовывали отряды и снова выступали против Красной Армии. Было очевидно, что, до тех пор пока в руках у бандитов будет оружие и они будут иметь возможность собираться в отряды, такая тактика борьбы с ними не даст положительных результатов.

Нужны были срочные и решительные меры к уничтожению банд.

А Григорьев тем временем не дремал. В мае 1919 года его банды вторично занимают Елизаветград и ряд других населенных пунктов. Бандиты устраивают погромы еврейского населения, казнят коммунистов и советских работников. Григорьевцы стали полновластными хозяевами города и окрестностей. Партийная организация города ушла в подполье.

Как только это стало известно, я получил приказ немедленно выехать вместе с отрядом особого назначения для ликвидации банды Григорьева и восстановления Советской власти в Елизаветграде. Мне было предоставлено право действовать по своему усмотрению, лишь бы как можно скорее уничтожить банду. Командиром отряда был назначен чекист матрос Васильев. Получив вагоны, мы быстро сформировали эшелон, погрузили конницу, пехоту, грузовые автомашины, а также боеприпасы — патроны, гранаты, пулеметные ленты. Из сотрудников особого отдела ВЧК я взял с собой самых опытных, боевых людей. До Елизаветграда доехали благополучно. Не успели выгрузиться на станции, а в городе уже разнеслась весть о нашем прибытии. И вот во всех церквах Елизаветграда ударили в колокола. Этим население выражало свою радость по случаю прибытия советских войск. Для жителей города это означало, что бандитским бесчинствам наступил конец.

Вместе с командиром отряда Васильевым, возглавив конную группу, мы произвели разведку. Бандитов в городе не было. Оказывается, когда мы ехали из Одессы, на станции Помошная нашлись люди, сочувствующие атаману Григорьеву. Они по телефону сообщили ему, что в Елизаветград идет эшелон с чекистскими войсками. Григорьев вывел свою банду в лес.

По всему городу мы пустили конные разъезды, а основные силы двинули на окраину.

Ужасная картина предстала перед нами в городе. На мостовых и тротуарах лежали трупы. Население частично бежало, многие попрятались на чердаках и в подвалах.

Первая схватка с бандитами произошла в тот же день за городом. Силы противника намного превосходили наши. Но недаром ядро нашего отряда составляли коммунисты и комсомольцы. Все бойцы были народ обстрелянный, не раз участвовали в боях. Большинство из них, как и сам командир Васильев, были моряки Черноморского флота.

После четырехдневных боев банда Григорьева, орудовавшая в Елизаветграде, была разгромлена. Вместе с секретарем Елизаветградского уездного комитета партии товарищем Ткачевым мы пошли к рабочим Сельмашзавода, предложили им организовать рабочую дружину и принять город под свою охрану. Но убедить людей было нелегко. Рабочие были напуганы бандой Григорьева. Некоторые из них заявляли: «Пока красные войска в городе, нам некого бояться и никакой дружины не понадобится. А уйдете вы, Григорьев опять объявится и расправится с нами».

В конце концов нам все же удалось убедить рабочих организовать охрану города. За два дня в дружину записалось более двухсот человек. Мы вооружили их винтовками, отобранными у григорьевцев, снабдили патронами.

Секретарь укома товарищ Ткачев собрал общегородское партийное собрание, на которое пригласил меня, командира отряда Васильева. Много теплых слов сказали коммунисты по адресу чекистов, командиров и бойцов отряда. Ткачев от имени всей городской партийной организации поблагодарил нас и пожелал дальнейших успехов.

Через неделю наш отряд покинул Елизаветград и вернулся в Одессу.

Реввоенсовет 3-й Украинской армии объявил благодарность всему личному составу отряда за успешную ликвидацию банды Григорьева в Елизаветграде.

Однако с Григорьевым еще не было покончено. На Херсонщине у него были значительные силы, в частности в Знаменке, Користовке, Александрии и Пятихатке. В скором времени он вновь собрал отряд, насчитывавший несколько тысяч человек. Это были люди главным образом из местного кулачества.

Херсонщина опять стала местом разгула банд. Здесь систематически устраивались железнодорожные диверсии: выбивали из шпал костыли, разводили рельсы. Поезда летели под откос.

В июле 1919 года Григорьев и Махно решили созвать съезд «повстанцев» Екатеринославщины, Херсонщины и Таврии. 27 июля 1919 года в селе Сентове, близ Александрии (Херсонской губернии), состоялся этот съезд. Среди докладчиков были Григорьев и Махно. Первым взял слово Григорьев. Его выступление носило ярко выраженный контрреволюционный характер. Все сводилось у него к одному: преследовать и изгонять большевиков с Украины, уничтожать Советскую власть на местах. Для этого он предлагал соединиться с Деникиным. На этом съезде, не поладив между собой, бандиты перессорились и в схватке один из махновцев застрелил Григорьева. После смерти атамана григорьевцы разбежались. Значительная часть их примкнула к Махно, часть — к другим бандам, некоторые — к Деникину,

Под ударами Красной Армии Махно быстро отступает. Котовцы и буденновцы нигде не дают ему задержаться. Надежды Махно собраться с силами и связаться с другими бандами полностью проваливаются. Местное население не только не оказывает ему поддержки, но само активно участвует в истреблении бандитов. Банда была уничтожена полностью.

Сам Махно 28 августа 1921 года с небольшой шайкой своих приспешников перешел Днестр, чтобы найти убежище в буржуазной Румынии. Правительства Российской Федерации и Украины обратились к румынскому правительству с официальной нотой, в которой требовали выдать Махно и его сообщников, как уголовных преступников, совершивших тягчайшие преступления на русской и украинской земле. Однако на эту ноту буржуазно-помещичье правительство Румынии ответило, что Махно нет на территории Румынии. Между тем в румынской газете «Универсул» от 2 сентября 1921 года сообщалось: «Контрреволюционные банды гетмана Махно, будучи полностью разгромленными советскими войсками, перешли Днестр около Вадуллуй-Водэ…»

В конце осени 1921 года меня направили для работы на границе в город Проскуров. Всеукраинская чрезвычайная комиссия во избежание каких-либо «неожиданностей» поручила пограничникам внимательно следить за «движением» и действиями Махно за кордоном. Это было не так уж трудно: зарубежные газеты, а также перебежчики довольно подробно сообщали о поведении Махно.

В буржуазно-помещичьей Румынии Махно встретил хороший прием, он пользовался всеми почестями, полагающимися «мученику цивилизации и прогресса», как его называла антисоветская пресса.

Надо сказать, что румынский пролетариат с гневом осудил поведение своего правительства. Румынская газета «Сочиализмул» (орган компартии) писала 27 марта 1922 года: «Мы хотим мира с Россией! Прекратить контрреволюционные происки на нашей земле! Требуем высылки всех лиц, которые подготавливают в Румынии и с ее помощью уничтожение первого в мире пролетарского государства».

Вскоре стало известно, что вместе с женою и двадцатью сопровождавшими его приближенными людьми Махно решил пробраться на нашу территорию через Польшу. Хорошо вооруженный, он пустился в путь. Верный своей старой привычке, в селе Жилава (Ильфовского уезда) он ограбил группу крестьян, забрав у них лошадей, повозки и продукты. Войдя во вкус, он в селе Писэу снова ограбил группу крестьян. Жандармам, направившимся по его следам, удалось 6 апреля 1922 года поймать Махно вместе с шестью сообщниками. Впоследствии были пойманы и остальные. На допросе в жандармском отделении Махно признался в совершенном им грабеже. После этого его с шайкой отправили в Бухарест.

Через несколько дней румынское правительство выслало Махно и сопровождавших его людей в Польшу. Но «батько» везде оставался верным своим бандитским обычаям. Время от времени он совершает грабительские налеты на польских крестьян. Правительство Польши и хотело бы сквозь пальцы смотреть на эти махновские «проказы», да уж слишком распоясался «батько». Его арестовывают и сажают в тюрьму, где он находился до 4 января 1924 года. По распоряжению министра внутренних дел Польши Махно освобождают и направляют на жительство в один из городов Познанского воеводства под надзор местной полиции. Приближенных Махно — атамана Хмару, адъютанта Домашенко и других — направили на жительство в другие города. За ними также учреждается полицейский надзор. Но правильно гласит народная мудрость: горбатого могила исправит. Махно, по-видимому, уже не мог жить без грабежей и насилий. Он ухитряется связаться с сообщниками и снова принимается за старое. Затем, опасаясь ответственности за свои черные дела, он бежит из Польши в Париж. После этого следы Махно теряются надолго. Его имя вынырнуло лишь спустя 10 лет. Газеты сообщили, что 25 июля 1934 года Махно был убит в Париже.

В руках у бандитов

В августе 1919 года член РВС 12-й армии В. П. Затонский, я и еще несколько командиров-чекистов вместе с отрядом особого назначения были направлены из Киева в Одессу в группу войск И. Э. Якира, блокированную белыми со всех сторон. Прибыли мы на станцию Помошная. Путь дальше был отрезан: восставшие немцы-колонисты привели в негодность железнодорожную ветку на участке Помошная — Одесса.

В. П. Затонский по прямому проводу вызвал Елизаветград, чтобы выяснить положение в городе и на станции, так как было известно, что Херсон и Николаев, а также узловые станции Знаменка и Пятихатка были заняты генералом Шкуро. Затонскому ответили, что все железнодорожные пути забиты составами, в самом Елизаветграде на станции скопилось 22 эшелона. В эшелонах рабочие и их семьи, бежавшие из Николаева от Шкуро.

Затонский приказал мне сформировать бронепоезд, погрузить чекистов и отряд особого отдела ВЧК армии и следовать в Елизаветград, чтобы организовать эвакуацию рабочих. В депо нашлись старенькие платформы и паровозик, а также уже вышедший из строя бронепоезд. Все это стояло в ожидании капитального ремонта. В течение одного часа бронепоезд был сформирован. Я осмотрел его, грустно покачал головой и пошел докладывать Затонскому, что бронепоезд для боевых действий непригоден. Затонский ответил:

— Ничего. Сражаться нам там не придется. Наша задача — вывезти семьи рабочих. Нам бронеплощадки нужны для морального воздействия, и только.

— Разве лишь для устрашения, но боя этому бронепоезду не выдержать. Он может даже по дороге рассыпаться…

— Ну уж и рассыплется! — усмехнулся Затонский. — Все обойдется. Я поеду вместе с вами.

Я отдал приказ грузиться.

К месту назначения мы прибыли вечером. Подъезжая к станции, мы были крайне удивлены: кругом пусто, тихо, ни одного эшелона на путях. Не видно ни рабочих отрядов, ни наших войск. Как выяснилось впоследствии, телеграфист на станции Елизаветград оказался петлюровцем и спровоцировал Затонского, сообщив ему ложные сведения.

Наш бронепоезд, медленно подъехав к вокзалу, остановился. И в то же мгновение со всех сторон забили пулеметы, беспорядочно захлопали оружейные выстрелы. Я решил осадить бронепоезд за мост, метров на триста, и побежал к паровозу, чтобы дать распоряжение машинисту. Но ни машиниста, ни помощника на паровозе не оказалось.

Куда они подевались? Попрятались с испугу или бежали к врагу? Зову — никто не отзывается.

Выхватив из кобуры оружие, я, пригибаясь, бегу разыскивать мерзавцев, бросивших паровоз. Кидаюсь туда, сюда — никого не видно.

А выстрелы приближаются с каждой минутой. Слышу, как от нас ударили ответной пулеметной очередью. В стороне различаю здание, по-видимому депо. «А нет ли их там?» — подумал я и бросаюсь в здание,

— Где тут машинисты бронепоезда? Давай на паровоз! — кричу я…

И тут откуда-то с боков и сзади на меня набрасываются люди, сбивают с ног и обезоруживают.

— Ага, голубчик, попался!!

— Вот таких-то комиссаров нам и надо! — слышу злобные, хриплые голоса.

Пинками меня поднимают на наги. Оглядываюсь. Вокруг меня солдаты с белыми повязками, человек восемь. С меня срывают пояс, сдирают кожаную тужурку.

Один из бандитов прицеливается в меня и собирается стрелять.

— Подожди! — закричал ему кто-то. — Успеем еще. Никуда ему теперь не уйти от нас.

А другой, видимо старший, говорит:

— Надо его в город отвести. Соберем всех комиссаров-большевиков на площади и перестреляем их там, как собак!

Двое бандитов берут меня за руки, двое становятся впереди, остальные сзади, и мы трогаемся.

Я думаю лишь об одном: как только отпустят руки — побегу. Пусть пристрелят на ходу — все лучше, чем дожидаться казни на площади.

Но нет, бандиты крепко держат меня за руки, не отпускают ни на секунду. Все дальше и дальше идем мы вдоль железнодорожной насыпи. Уже и выстрелы от станции доносятся глуше. Ну, думаю, пришел конец: убежать не удастся, а пощады не жди.

Впереди виднелся водосточный желоб метра в полтора — два шириной. Бандиты отпустили мне руки, стали сзади и с боков.

— Прыгай! — Один из бандитов ударил меня прикладом по спине. — Тебе говорят, прыгай, сволочь!

Я прыгнул и тут же метнулся в сторону, кубарем скатился в высокую густую полынь и крапиву, что росли вдоль насыпи. В то же мгновение раздались выстрелы. Бандиты с. криком бросились за мной, беспорядочно стреляя. Пули ложились над самой головой, срезали траву. К счастью, уже было темно.

Сделав несколько прыжков, я пополз на четвереньках. Но, заслышав шаги, прижался к земле, боясь пошевелиться.

Вот, подминая траву, все ближе и ближе ко мне приближаются шаги.

Над самым ухом голос:

— Куда поперли? Он здесь заховался. Издалека доносятся другие голоса:

— Будет он тебя здесь дожидаться!

— Он такого стрекача задал, что, поди, версту отмахал.

— А ну его к бису!

— Пошарим еще трошки, хлопцы!

Крапива нестерпимо жжет лицо, голую грудь и руки, но я лежу, не шевелясь.

— И где он, гадюка, притаился? — слышу я шагах в четырех от меня, не более.

Подумалось: теперь уж все. Схватят… Будут зверски избивать, злобствуя, что чуть не упустили.

— Да ну его к бису! — снова слышу я, но уже голос отдаляется. Выстрелы раздаются все реже и реже, потом совсем прекратились. Голоса стали слышны уже издалека. Тогда я пополз дальше. Выпрямиться во весь рост я не решался, тем более что вышла луна и стало довольно светло. Метров двести прополз, потом решил все же встать. Как только выпрямился, увидел водонапорную башню. И в тот же момент кто-то метнулся в сторону, прижался к стене…

Неужели опять бандиты?

Однако, кроме прижавшегося к водонапорной башне человека, никого не было видно.

Я подошел ближе. Заметив, что его обнаружили, человек попятился. Вижу — солдат. Кто он: свой или чужой? По виду определить трудно. Хотя была ночь, но я разглядел старую шинель, помятую фуражку, на ней ни кокарды, ни красноармейской звезды. Руки свободные, ни винтовки, ни нагана.

Я подхожу к нему и тихо спрашиваю:

— Ты кто?

Он отвечает так же тихо:

— Свой.

— Красный или белый?

— Свой, — опять повторяет солдат и оглядывается по сторонам.

— Какой части?

— Свой!

— Да что ты заладил одно и то же: «свой» да «свой», — разозлился я. — С белыми ты или с красными? Или, может быть, с зелеными?

— Я свой, — жалобно шепчет солдат.

— Тьфу ты, черт! — выругался я про себя. От этого вояки, видно, толку не добьешься.

— Ну вот что, решай сам, с кем ты. Направо, в сторону станции Помошная, — красные, налево, в Елизаветграде, — белые.

Солдат, как услышал это, пригнулся и, не оглядываясь, опрометью бросился бежать в нашу сторону. Откуда и прыть взялась. Следом за ним пошел и я. Но тут меня нагнал маневровый паровоз. Я решил рискнуть. Вскочил на подножку, забрался на паровоз, обращаюсь к машинисту и его помощнику:

— Я начальник особого отдела, приехал сюда с членом реввоенсовета Затонским…

А машинист, не долго думая, объявляет мне:

— Ты арестован!

— Я советский командир.

— Какой ты советский командир! Бандита сразу видно по обличью. Хорош командир!

Я и сам сообразил, что во мне трудно было признать командира: рваная гимнастерка без пояса, взлохмаченная голова без фуражки, исцарапанное лицо. Но все же еще раз говорю:

— Товарищи! Я — Фомин, начальник особого отдела ВЧК армии. И приехал сюда вместе с отрядом чекистов.

— Поговори еще! Вот приедем на Помошную, там разберемся.

Ну тут уж я успокоился: на этой станции — свои, А паровоз тем временем мчал полным ходом. Прибыли мы на станцию, машинист и его помощник передали меня окружившим паровоз бойцам.

— Вот, товарищи, поймали одного. Говорит, красный командир. Ведите его к своему начальнику.

Бойцы и командиры, увидев меня, обрадовались:

— Да это же наш начальник! Мы уж думали, что вы погибли. Что с вами было?

Вперед выскочил Митя Шультик — голова его перевязана кровавой тряпкой. Схватил меня, обнял, трясет за плечи.

— Товарищ начальник… Мы еще повоюем, мы покажем белым гадам!

Я рассказал друзьям, что со мной произошло за эти несколько часов. Товарищи радостно смеялись и удивлялись моему чудесному спасению.

Командир отряда рассказал, что произошло за это время на бронепоезде. Петлюровцы, устроив засаду на станции, попытались захватить бронепоезд. И тут настоящим героем показал себя Митя Шультик. Установив пулемет, он начал поливать огнем атакующих бандитов. А те лезли и лезли со всех сторон. Некоторым удалось забраться на платформы. Митя еле успевал поворачиваться то направо, то налево и строчил из своего «максима» чуть ли не в упор. Вражеская атака уже захлебнулась, но один из бандитов вскарабкался на платформу, где был Митя, и ударил его прикладом по голове. Стальная каска спасла Мите жизнь. Тем временем бойцы-чекисты отбросили остатки наступавших петлюровцев.

Я невольно вспомнил того вояку, который на все вопросы отвечал: «свой», «свой». Тому на вид было примерно столько же лет, сколько и Мите, — 18–20. Но какая огромная разница между тем жалким трусишкой и нашим общим любимцем комсомольцем Митей Шультиком.

Конец барона Грюнвальда

Весной и летом 1919 года обстановка на Украине оставалась крайне напряженной. Некоторое представление об этой обстановке читатель может получить из следующего «Обращения Всеукраинской Чрезвычайной комиссии к гражданам Советской Украины о задачах комиссии и об оказании ей помощи», подписанного председателем ВУЧК Лацисом. Относится оно примерно к апрелю или маю 1919 года. Вот его текст:

«От Всеукраинской Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и саботажем.

Товарищи и граждане Советской Украины!

Дружным усилием рабочих и крестьян Украина освобождена от иноземного поработителя.

Семимильными шагами продвигается вперед наша Красная Армия, собирая под Красное знамя Советской Украины все отторгнутые от нее усилием контрреволюционеров области.

Буржуазия отброшена от власти. Трудовой народ отказался ее кормить. Она издыхает, но окончательно еще не добита. В то время когда все наши усилия устремлены на внешний фронт, она в тылу зашевелилась, желая вернуть потерянное.

Она подбивает наших красноармейцев оставить фронт, рабочих — бросить работу на заводах и рудниках, желая остановить железнодорожное движение, чтобы этим оставить нашу Красную Армию без снаряжения, а братскую Советскую Россию — без хлеба и угля, чтобы таким образом задавить Советскую власть костлявой рукой голода.

В наших советских учреждениях стараются устроиться шпионы и контрреволюционеры, чтобы выведать наши тайны.

Как саранча, со всех местностей нахлынули бандиты и грабят среди бела дня и советские учреждения и граждан.

Советское правительство Украины решило принять самые решительные меры для борьбы с этим внутренним врагом.

Эту борьбу оно поручило Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и саботажем.

Я как председатель этой комиссии обращаюсь к вам, товарищи и граждане, с предложением прийти на помощь в этой трудной работе.

Чрезвычайная комиссия беспощадно расправится со всеми пытающимися посягнуть на власть рабочих и крестьян и на достояние трудового народа Советской Украины…

Товарищи и граждане, вы должны делать больше этого: вы должны задерживать при помощи милиции каждого преступника, которого встречаете, и доставлять его в Чрезвычайную комиссию.

Вы должны заявить и о каждом злодеянии со стороны сотрудников Чрезвычайной комиссии, позорящих доброе имя комиссии. Такие сведения прошу отправлять прямо в город Киев, Всеукраинской Чрезвычайной комиссии.

Я надеюсь, что общими усилиями мы сломим внутреннего врага и закрепим на всей Украине рабочую и крестьянскую власть».

Летом 1919 года реввоенсовет армии предоставил мне возможность поехать на некоторое время в Киев для лечения…

Положение под Киевом было очень тяжелое. Деникинские части наступали с Дарницы, а петлюровцы — со стороны Коростеня. Киев уже подвергался усиленному орудийному обстрелу с двух сторон.

Я решил повидаться с председателем Всеукраинской чрезвычайной комиссии Мартином Яновичем Лацисом.

М. Я. Лацис попросил меня временно задержаться в Киеве:

— Сами видите, как нам сейчас приходится. У нас крайняя необходимость в работниках.

— Прошу вас, товарищ Лацис, используйте меня, как найдете нужным.

— Ну вот и отлично. Я направлю вас заместителем начальника особого отдела ВЧК 12-й армии. Вы, товарищ Фомин, займитесь там арестованными. Мне сообщили, что начальник этого отдела Грюнвальд хватал всех подряд, кого нужно и не нужно. Разберитесь, пожалуйста.

С первого же дня ко мне стали приходить коммунисты-чекисты и рассказывать о том, что начальник отдела Грюнвальд со своими приближенными пьянствует, безобразничает, запугивает население. Признаться, я этому не сразу поверил. Вместе с секретарем партячейки Светловым мы занялись проверкой этих сведений, и, к сожалению, все подтвердилось.

Однажды в разговоре с начальником отряда особого отдела, не помню в связи с чем, речь зашла о гетмане Скоропадском. И тут он мне сделал неожиданное сообщение:

— Товарищ начальник! У нас под арестом содержится жена гетмана Скоропадского.

А мне доподлинно было известно, что жена Скоропадского вместе с ним уехала из Киева еще в декабре 1918 года. Это, подумал я, какое-то недоразумение.

Вызвав старшего следователя Николаева, я спросил его:

— Кого из женщин, содержащихся у нас под следствием, называют женой гетмана Скоропадского?

— Это, как видно, арестованную Чхеидзе, — отвечает Николаев.

— А кто такая Чхеидзе? Николаев несколько замялся:

— Вы разве не слышали?..

— Нет, ничего не знаю, потому у вас и спрашиваю.

Чхеидзе была любовницей Грюнвальда.

— Почему же ее называют женой гетмана Скоропадского?

— Как видно, лишь потому, что она красивая женщина.

Я попросил Николаева дать мне для ознакомления дело Чхеидзе. Николаев принес тоненькую папку с надписью на обложке красным карандашом: «Английская, шпионка Чхеидзе, покушавшаяся на жизнь начальника ОО ВЧК 12-й армии тов. Грюнвальда». Написано это было собственной рукой Грюнвальда.

Открыл я папку «английской шпионки» и удивился. В деле лежало всего лишь пять небольших писем — интимная переписка Грюнвальда с Чхеидзе. Из этих писем можно было сделать только тот вывод, что за Чхеидзе (по профессии зубным врачом) нет никакого преступления и обвинение в шпионской деятельности — плод больного воображения Грюнвальда. Я предложил старшему следователю Николаеву вызвать арестованную Чхеидзе:

— Хочу поговорить с ней в вашем присутствии, вы не уходите.

Минут через десять к нам привели очень красивую женщину, грузинку.

Я предложил ей сесть. Женщина села в кресло, стоявшее около стола, и попросила разрешения закурить. Николаев дал папиросу.

— Скажите, Чхеидзе, как вы попали под арест?

— А вы кто такой?

Я назвал свою должность, фамилию. Чхеидзе неожиданно встала:

— Помогите мне, спасите меня от Грюнвальда, умоляю вас! Я верю, вы мне поможете!

— Не волнуйтесь, Чхеидзе. Садитесь. Вы не ответили на мой вопрос.

— Я все, все вам расскажу, — быстро заговорила женщина. — Все расскажу, хотя о многом сейчас и вспоминать и говорить стыдно. А вообще-то все из-за моего легкомыслия и глупости… Только вы, пожалуйста, не думайте, что я искательница приключений и развлечений…

Началось все с того, что я с подругой шла как-то по Пушкинской улице мимо здания, где помещался, как я узнала впоследствии, особый отдел ВЧК. Подъехал автомобиль, из него вышел высокого роста мужчина, светло-русый, на нем был плащ защитного цвета.

— Смотри, какой красивый мужчина! — сказала я подруге. — Хочешь, я с ним познакомлюсь?

— У тебя все глупости на уме! А в меня точно бес вселился.

— Нет, ты посмотри, какой он стройный, как голову держит, а выправка-то!

— Наверное, бывший офицер.

— Ну и что же, еще интереснее с таким познакомиться!

Из парадного, куда вошел этот мужчина, вышел красноармеец. Я спросила его, что это за человек подъехал на автомобиле? Красноармеец ответил мне, что это прибыл начальник особого отдела ВЧК Грюнвальд.

На другой день утром я пишу Грюнвальду записку: «Вы мне нравитесь, и я хочу с вами видеться. Буду ждать сегодня вечером там-то». И указала свой адрес. Букет и письмо принесла на Пушкинскую улицу и через дежурного коменданта передала Грюнвальду. В 10 часов вечера ко мне на квартиру пришел Грюнвальд с коньяком, шампанским и закуской… На следующий день он опять приехал ко мне… Но после двух свиданий я поняла, что Грюнвальд — очень нехороший человек, и решила с ним больше не встречаться. Он был нагл и высокомерен.

— Я все могу, что захочу, — говорил он, опьянев. — Все в городе в моих руках. Меня все боятся. Только ты не бойся, ты мне нравишься!

А мне было жутко, в особенности когда я встречалась с его глазами, пустыми и жестокими.

— Я боюсь тебя, ты страшный человек, — сказала я.

— Это и хорошо, что боишься! Когда боятся, тогда слушаются, подчиняются. Я хочу, чтобы и ты мне подчинялась, только мне! Слышишь?!

Я твердо решила больше с ним не встречаться и в тот же день пошла к подруге. Я жила у нее три дня. А когда вернулась к себе на квартиру, то увидела письмо от Грюнвальда. Он требовал встреч, грозил мне… Я на это письмо ему не ответила.

На следующий день ко мне на квартиру пришли два сотрудника из особого отдела с ордером на арест за подписью Грюнвальда. Меня привели сюда и посадили в подвал. Сижу и сама не знаю за что.

Я спросил Чхеидзе:

— Вам было предъявлено какое-либо обвинение или нет?

— Никто никакого обвинения мне не предъявлял!

Рассказ Чхеидзе, письма, а также сведения о поведении Грюнвальда, собранные мной за последние дни, — все говорило о невиновности этой женщины. Я предложил Николаеву написать постановление об освобождении Чхеидзе из-под ареста и дать мне его на утверждение.

Как только я ушел к себе в кабинет, Николаев был вызван к Грюнвальду. Видимо, он узнал о том, что я заинтересовался историей этой женщины.

Ночью Грюнвальд появился в особом отделе пьяным, вызвал коменданта. Когда тот явился, он взял дело Чхеидзе и на обложке его написал крупными буквами: «Расстрелять! Грюнвальд».

На другой день я пораньше пришел в особый отдел. Николаев был уже там.

— Нужно кончать с этим делом Чхеидзе, — сказал я ему, — давайте я подпишу постановление об освобождении. Вы заготовили его?

— Я не мог выполнить вашего приказания, — ответил Николаев. — Сегодня ночью Чхеидзе по личному распоряжению Грюнвальда была расстреляна…

Теперь уже не оставалось никаких сомнений в том, что Грюнвальд — это враг, пробравшийся в органы ВЧК.

Я внимательнее стал присматриваться к окружению Грюнвальда. У него было несколько помощников из бывших царских офицеров. Рядом с его кабинетом они устроили что-то вроде буфета со спиртными напитками. Здесь они напивались до бесчувствия. Пьяные, с мандатами за подписью Грюнвальда на аресты и обыски, они творили все что хотели. Кабинет Грюнвальда был превращен в кладовую, куда приносились изъятые при обысках ценности, и там их делили, по усмотрению самого «хозяина».

Все это стало возможным только потому, что Киев тогда, в сущности, был фронтовым городом. Все силы были брошены на борьбу против вражеского нашествия. Пользуясь этой напряженнейшей обстановкой, стремясь всячески ухудшить ее, грюнвальдская компания и творила свои черные дела.

Вскоре особый отдел ВЧК эвакуировался из Киева в Новозыбков, где был расположен штаб и реввоенсовет 12-й армии. Там мне удалось собрать группу товарищей. Это были честные, надежные люди, в большинстве коммунисты, их возмущала преступная деятельность Грюнвальда и его сообщников.

Начали мы с экстренного собрания партийной ячейки особого отдела. Собрание прошло бурно. Один за другим выступали члены партии и рассказывали о беззакониях, творимых Грюнвальдом. Партийное собрание уже подходило к концу. Единогласно была принята резолюция:

«Считать действия начальника ОО ВЧК Грюнвальда контрреволюционными. Поручить товарищу Фомину довести об этом решении партсобрания до сведения председателя ВЧК Ф. Э. Дзержинского».

Коммунисты поочередно подходили к столу и ставили свои подписи под этим решением.

Неожиданно в дверях появился комендант особого отдела с двумя вооруженными бойцами.

— Приказано всем разойтись!

— Как это понять? — наш секретарь парторганизации Светлов вскочил с места.

— Ничего не знаю. Начальник особого отдела дал приказ разогнать партийное собрание.

— Он так и сказал? — спросил Светлов. Коммунисты возмущенно заговорили: «Вот до чего дошел! От него можно всего ожидать!» Комендант еще раз повторил:

— Начальник особого отдела объявляет ваше собрание незаконным, так как вы открыли его без согласования с ним. Он требует закрыть собрание. В противном случае он примет меры.

Что было делать?!

Мы перешли в общежитие и закончили партсобрание тайно, нелегально. Мне поручили переговорить по поводу дела Грюнвальда с членом РВС армии С. И. Араловым.

На следующий день я прихожу к нему и докладываю о состоявшемся партсобрании особого отдела и его решении. Я прошу Семена Ивановича Аралова, чтобы он по прямому проводу связался с Ф. Э. Дзержинским. Товарищ Аралов заверил меня, что при первой возможности он переговорит с Феликсом Эдмундовичем. А на другое утро вызвал меня к себе:

— Я передал все, что вы просили, товарищу Дзержинскому, и он предложил немедленно вас, товарищ Фомин, с группой чекистов, которые подписали решение партсобрания, направить к нему в Москву для доклада.

Тут же С. И. Аралов распорядился выписать нам литер на получение вагона-теплушки.

Всех нас волновала предстоящая встреча с Феликсом Эдмундовичем. Для нас, чекистов, тогда еще молодых людей, Ф. Э. Дзержинский был человеком легендарным. За его спиной были многие годы подпольной революционной работы, тюрьмы, каторга, сибирская ссылка. Он был героем Октября, соратником великого Ленина, нашим руководителем.

Как только приехали в Москву, мы направились на Лубянку, в ВЧК. Ф. Э. Дзержинский сразу же принял нас. С трудом скрывая волнение, я и мои товарищи — 22 человека — входили в кабинет председателя Всероссийской чрезвычайной комиссии Ф. Э. Дзержинского.

Он был в гимнастерке защитного цвета, в хромовых сапогах. Лицо худое, бледное, усталое от бессонных ночей и величайшего физического и морального напряжения. В кабинете — письменный стол, много стульев, у стены ширма, за ней кровать, покрытая серым, солдатского сукна одеялом.

Я представился и отрапортовал ему как полагалось.

— Здравствуйте, товарищи, — приветливо поздоровался с нами Феликс Эдмундович. — Садитесь вот сюда. Расскажите, товарищ Фомин, что там у вас в Киеве натворил Грюнвальд.

Я подробно рассказал Феликсу Эдмундовичу все, что знал о Грюнвальде, и в подтверждение своих слов вручил ему постановление партийного собрания. Рассказывали и другие товарищи. Дзержинский внимательно выслушал нас и очень разволновался. Лицо его еще больше побледнело.

— Дело, товарищи, очень серьезное и исключительное. Речь идет о дискредитации Советской власти. Этим делом я займусь сам…

Тут же при нас он по телефону распорядился немедленно вызвать в Москву начальника особого отдела 12-й армии Грюнвальда.

Затем Феликс Эдмундович снова обратился к нам:

— Хочу с вами говорить начистоту. У нас не все благополучно. В наших чекистских рядах есть чуждые элементы. С этим нужно вести борьбу беспощадно. Владимир Ильич неоднократно напоминал мне об этом. В особенности плохо обстоит дело на Украине. Чужие, примазавшиеся к Советской власти люди творят всяческие беззакония и вредят нам больше открытых врагов. Ленин поручил мне помочь товарищу Лацису очистить органы ВЧК Украины от позорящих нас людей.

Феликс Эдмундович вынул из ящика стола копию письма В. И. Ленина, адресованного Лацису — председателю ВУЧК, и зачитал нам его:

«Уполномоченный Совобороны говорит — и заявляет, что несколько виднейших чекистов подтверждают, — что на Украине Чека принесли тьму зла, быв созданы слишком рано и впустив в себя массу примазавшихся.

Надо построже проверить состав, — надеюсь Дзержинский отсюда Вам поможет. Надо подтянуть во что бы то ни стало чекистов и выгнать примазавшихся».

После делового разговора Ф. Э. Дзержинский спросил нас, где и как мы устроились. Я доложил ему, что мы разместились все в двух комнатах. Феликс Эдмундович тут же распорядился расселить нас по два-три человека в комнату, зачислить на довольствие.

В связи с тем что Украина была тогда занята белыми, вся наша группа чекистов, приехавших с Украины, осталась работать в Москве.

Вскоре нам стало известно, что Грюнвальд арестован и дело его передано для ведения следствия особоуполномоченному ВЧК.

Среди чекистов, работавших в Москве, было много латышей. Узнав об аресте Грюнвальда, кто-то из них рассказал мне, что знал одного Грюнвальда, но тот — барон, служил в царской армии штабс-капитаном, был начальником пулеметной команды Латвийского полка. Говорили, что этот Грюнвальд зверски обращался с солдатами. В феврале 1917 года, когда солдаты, узнав о свержении самодержавия, пришли на общее собрание, барон Грюнвальд появился на тачанке с пулеметом и потребовал, чтобы солдаты разошлись по казармам, а в случае неподчинения грозился стрелять. Официального сообщения о революции тогда еще не было получено. Солдаты разошлись. На следующий день пришла телеграмма о революции. Но барона Грюнвальда уже не было. Боясь расправы, он сбежал из полка.

Другие латыши-чекисты рассказывали мне, что при правительстве гетмана Скоропадского в качестве секретаря уполномоченного буржуазной Латвии был тоже некто, носивший фамилию Грюнвальд. Когда в Киеве они к нему обращались за получением паспорта латвийского подданного и пропуска через границу в Советскую республику, этот Грюнвальд соглашался удовлетворить их просьбу, но при условии, если они будут посылать ему сведения из Советской России.

Латыши согласились. Они получили за подписью Грюнвальда паспорта и пропуска, а когда перешли границу, то приехали в Москву, явились в ВЧК и заявили об этом.

Получив такие сведения от чекистов-латышей, я предложил им пойти к особоуполномоченному ВЧК и доложить ему обо всем этом, а у кого сохранились паспорта и газеты с заметками о Грюнвальде, также передать для приобщения к делу. Когда следствие по делу Грюнвальда было закончено, то выяснилось, что Грюнвальд — это действительно в прошлом барон, тот самый, кто угрожал солдатам пулеметными очередями. Он же занимался вербовкой шпионов и засылал их в Советскую Россию. Обманным путем пробравшись на работу в органы Украинской ЧК, он своими вражескими действиями стремился дискредитировать Советскую власть и органы ВЧК. В связи с раскрытием в это же время заговора «Штаба добровольческой армии Московского района» дело Грюнвальда было на некоторое время отложено, а затем передано в военный трибунал при штабе РККА, который осудил преступника на десять лет заключения.

Кончилась гражданская война. По первой амнистии Грюнвальду сократили срок до пяти лет, а по второй он был освобожден. После выхода из заключения Грюнвальд скрылся, перешел границу и получил в буржуазной Латвии должность начальника разведывательной агентуры. Его «специальностью» становится шпионаж против Советского Союза. Вскоре Грюнвальд был подкуплен англичанами. Он быстро зарекомендовал себя перед английской разведкой как ценный работник. Спустя некоторое время ему предложили «работать» в Константинополе, добывая сведения о Советском Союзе. Грюнвальд переехал из Риги в Константинополь и здесь развернул активную шпионскую деятельность, запродавшись, как выяснилось впоследствии, еще и итальянской разведке.

В 1924 году по поручению английской шпионской организации Грюнвальд со специальным заданием направляется в Советский Союз. Но здесь его опознал один из латышей-чекистов. Грюнвальд был задержан и доставлен в ОГПУ. Изменник родины вторично попадает в руки чекистов. Коллегия ОГПУ вынесла Грюнвальду смертный приговор, и он был расстрелян.

С помощью народа

Рабочие, крестьяне, лучшая часть интеллигенции, которые видели в революции свое кровное дело, всегда помогали чекистам защищать ее великие завоевания. Мне хорошо помнится, какую большую роль сыграли в раскрытии многих крупных заговоров простые советские люди.

В 1919 году, когда нашу страну со всех сторон окружили армии империалистических хищников, а внутри контрреволюционеры организовали заговоры против Советской власти, в эти тревожные дни В. И. Ленин и Ф. Э. Дзержинский обращаются к населению с призывом:

«Берегитесь шпионов! Смерть шпионам!.. Все сознательные рабочие и крестьяне должны встать грудью на защиту Советской власти…»

И граждане молодой Советской республики горячо откликнулись на этот призыв.

Однажды в комендатуру ВЧК пришла скромно одетая пожилая женщина и попросила дежурного коменданта пропустить ее к товарищу Дзержинскому,

Феликс Эдмундович принял посетительницу, со свойственной ему внимательностью выслушал ее.

— Я учительница 76-й московской школы, — волнуясь, рассказывает женщина, — пришла к вам, в ЧК, товарищ Дзержинский, чтобы поделиться своими опасениями. Не знаю, может быть, я излишне недоверчиво отношусь к нашему директору школы Алексею Даниловичу Алферову. Но кажется мне подозрительным, что все время к нему ходят какие-то люди в военной форме. Особенно участились эти посещения за последнее время. Я думаю, военные ходят к нашему директору неспроста. И я прошу вас поинтересоваться этим — нет ли тут чего плохого.

Феликс Эдмундович поблагодарил учительницу и сказал, что ее сообщение будет проверено. Опасения учительницы оказались не напрасными.

_ Через несколько дней к Ф. Э. Дзержинскому попросился на прием еще один посетитель — мужчина средних лет, отрекомендовавшийся врачом одной из военных школ. Он пришел с повинной:

— Хочу облегчить свою совесть и искупить вину перед народом. Состою членом одной белогвардейской организации. По неведению, по наивности многое мне раньше представлялось иным. Теперь же я убедился во всей гнусности этой контрреволюционной организации и ее бандитской деятельности. Искренне раскаиваюсь и хочу помочь вам раскрыть эту организацию. Поверьте мне, я жестоко разочаровался в людях, с которыми недавно был близок.

Врач назвал несколько фамилий и просил в первую очередь обратить внимание на некоего Миллера. Этот бывший полковник царской армии, а теперь начальник окружной артиллерийской школы, является одним из руководителей организации.

Феликс Эдмундович сделал пометки в своей записной книжке, поблагодарил врача за сообщение и попросил через несколько дней зайти еще раз, а затем дал задание установить наблюдение за школой и Миллером.

Материалы, поступившие от учительницы и военного врача, были переданы Вячеславу Рудольфовичу Менжинскому, только что пришедшему тогда на работу в органы ВЧК.

…Сентябрь 1919 года. Москва в густой сетке мелкого осеннего дождя. Ветер гонит вдоль настороженно притихших улиц мокрые желтые листья. Изредка пройдет по тротуару молчаливый патруль да вынырнет из туманной измороси ссутулившийся на козлах извозчик.

Тяжелые это были дни. Армии интервентов и белогвардейцев окружили республику. Утопая в окопной грязи, голодные, плохо одетые красноармейцы героически сдерживали их натиск. А внутри республики все активнее действовали темные силы контрреволюции.

Все вражеские центры черпали свои силы для борьбы с молодой Советской властью из среды бывших царских офицеров и юнкеров, которых тогда в Москве насчитывалось десятки тысяч.

Заговорщические центры, носившие названия «Национальный», «Тактический», вынашивали планы захвата Москвы и Петрограда, убийства В. И. Ленина и других руководителей Советского правительства. Они хотели захватить радио и телеграф, Оповестить фронты о падении Советской власти, вызвать панику среди населения и в частях Красной Армии. Москва была разбита ими на боевые участки. Каждый из этих участков «обслуживался» группой заговорщиков, состоявших из бывших царских офицеров и юнкеров, вооруженных артиллерией, пулеметами и винтовками. Под Москвой в трех военных школах сосредоточились главные силы резерва: более 700 белогвардейцев.

Военная организация «Тактического центра» уже заготовила приказ № 1 командующего «добровольческой» армии Московского района. В нем говорилось:

«Все борющиеся с оружием в руках или каким-либо другим способом против отрядов, застав или дозоров добровольческой армии подлежат немедленному расстрелу, не сдавшихся в начале столкновения или после соответствующего предупреждения в плен не брать».

Перед чекистами стояла задача раскрыть заговор, обезопасить республику. Действовать нужно немедленно. Некоторыми сведениями ВЧК уже располагала. Известны были, в частности, имена ряда руководителей заговора. Дзержинский решил арестовать их. Мне и члену коллегии ВЧК товарищу В. А. Аванесову Феликс Эдмундович поручил арестовать одного из главарей заговора — бывшего полковника царской армии Алферова. При этом Ф. Э. Дзержинский подчеркнул:

— Обыск произведите как можно тщательнее. Алферов является начальником штаба заговорщического «центра», и у него должны храниться очень важные секретные документы.

Когда я пришел в кабинет Феликса Эдмундовича, чтобы получить задание, там уже собралось много руководящих работников ВЧК. Речь шла об аресте участников заговора, бывших царских офицеров и юнкеров, которые пристроились в военные школы и учреждения, расположенные в Москве и под Москвой — в Вешняках, Волоколамске и Кунцеве.

Обсудив план операции, все отправились выполнять задание. Отправились и мы: Аванесов, я и три бойца.

Москва уже укладывалась спать, когда мы ехали на Малую Дмитровку. Тихо стало на центральных улицах. Машину мы остановили в ближайшем переулке, а сами пошли к серому дому, где жил один из главарей заговора — Алферов. Квартира его была одновременно и местом явки заговорщиков.

Войдя во двор, мы осторожно поднялись по черному ходу в бельэтаж. В ночной тишине гулко раздался наш стук в дверь. Старческий голос испуганно спросил:

— Кто там?

— Милиция, — ответил Аванесов.

— Что вам нужно?

— Ищем дезертиров.

— Дезертиров у нас нет.

— Откройте!

Дверь чуть приотворилась. Я рванул ее на себя, и мы вошли в тускло освещенную кухню. Перед нами стояла женщина в накинутом на плечи пальто, по-видимому прислуга.

— Где Алферов?

— Они спят…

Мы прошли в спальню. На кровати лежал пожилой мужчина. Это и был полковник царской армии Алферов. Предъявив ордер на арест, мы предложили ему одеться и отвели в отдельную комнату, поставив рядом охрану. Сами же приступили к обыску в его квартире. Обыск длился всю ночь. Измучились мы, надо сказать, порядком. Перелистали все книги, отбили в комнатах плинтуса, подняли весь паркет, но ничего не нашли. И уже только под самое утро взгляд Аванесова остановился на мраморном пресс-папье, украшавшем письменный стол. Аванесов осторожно развинтил его, снял верхнюю мраморную плитку, и мы увидели под ней сложенный вдвое небольшой листочек тонкой бумаги, сплошь исписанный бисерным почерком, — длинный перечень фамилий.

В старых брюках Алферова я нашел записную книжку. На первый взгляд в ней не было ничего подозрительного. Что-то вроде счетов, словно хозяин записывал за своими знакомыми одолженные суммы. Например: «Виктор Иванович — 452 руб. 73 коп.», «Владимир Павлович — 435 руб. 23 коп.», «Дмитрий Николаевич — 406 руб. 53 коп.» и т. д. Эти цифры показались мне подозрительными: а не шифр ли это? Может быть, номера телефонов? А что, если попробовать позвонить? Отбрасываю все «руб.» и «коп.» и прошу телефонистку соединить меня с номером 4-52-73. Слышу в трубке мужской голос. Спрашиваю:

— Виктор Иванович?

— Я у телефона.

— Очень хорошо. Алексей Данилович срочно просит приехать вас к нему, как можно быстрее!

Моя догадка подтвердилась. В записной книжке были зашифрованы телефоны многих участников заговора.

Прошло с тех пор 45 лет, но я, как сейчас, помню это хмурое осеннее утро 1919 года, когда мы привезли к Дзержинскому Алферова и положили на стол наши «трофеи». Измученное бессонницей и нечеловечески напряженным трудом лицо Феликса Эдмундовича мгновенно просветлело, он пробежал глазами список и уверенно сказал: «Теперь все в наших руках!»

В тот же день были арестованы многие участники заговора.

А на другой день я увидел из окна особого отдела ВЧК, как по Лубянской площади чекисты провели несколько сот белогвардейцев — главные силы штаба «добровольческой» армии Московского района. Этот отряд должен был начать наступление на Москву в самое ближайшее время. Ожидали только сигнала. Но солдаты революции — славные чекисты обезвредили врага. В этой операции выдающуюся роль сыграл начальник особого отдела Московской чрезвычайной комиссии Ефим Георгиевич Евдокимов[122].

Феликс Эдмундович, как и всегда после окончания какой-либо крупной операции, собрал нас, чекистов, и подробно рассказал о характере, целях и задачах ликвидированной контрреволюционной организации.

— Это наше собрание проходит в тот момент, когда Деникин занял Курск и продвигается на Орел — Тулу, — говорил Ф. Э. Дзержинский. — Положение очень напряженное, не стану скрывать. Успехи Деникина окрыляют внутреннюю контрреволюцию. Некоторые из вас, присутствующих здесь, принимали активное участие в раскрытии и ликвидации заговора. Захваченные документы и признания арестованных показали, как действует агентура Деникина и Колчака, как готовятся восстания против Советской власти.

Феликс Эдмундович рассказал, что во главе раскрытой контрреволюционной организации стояли Н. Н. Щепкин, бывший домовладелец, член Государственной думы III и IV созыва, кадет, председатель заговорщического «Московского центра». При обыске у него обнаружили точные сведения о расположении наших войск и все данные о плане действии реввоенсовета республики.

Вторым после Щепкина среди заговорщиков был Алферов — начальник штаба «добровольческой» армии Московского района. Видный агент Деникина и Колчака, содержатель шпионской конспиративной квартиры, тоже кадет, Алферов был в последнее время директором 7б-й московской школы. Школьное помещение было превращено в явочную квартиру для агентов Колчака и Деникина, приезжавших с инструкциями для «центра». Деятельным пособником Алферова была его жена, тоже принадлежавшая к кадетской партии.

На этом совещании мы узнали имена 67 руководителей и активистов контрреволюционной организации. Ф. Э. Дзержинский обратил наше внимание на то, что в ликвидации вражеской организации принимали участие не только чекисты и красноармейцы, но и сотни московских большевиков.

Вскоре Дзержинскому сообщили, что в Петрограде обнаружены следы крупной шпионской организации, связанной с генералом Юденичем через начальника штаба обороны Петрограда Люндеквиста. Эта организация готовила сдачу Петрограда Юденичу. Феликс Эдмундович срочно выехал в Петроград. Он не только руководил, но и сам принимал непосредственное участие в разоблачении и ликвидации шпионской организации.

Когда Ф. Э. Дзержинский вернулся в Москву, он опять собрал актив работников ВЧК. Феликс Эдмундович рассказал, как была раскрыта новая шпионская организация. Один красноармеец увидел, что идущая впереди него женщина нечаянно обронила сверток. Красноармеец поднял его, развернул и обнаружил военные чертежи. Они показались ему подозрительными. Он задержал женщину и доставил ее вместе с чертежами в ЧК. В свертке помимо секретных чертежей петроградских военных укреплений были шпионские донесения, а задержанная женщина оказалась дочерью матерого шпиона.

Во время допроса арестованный шпион держал себя нагло, вызывающе. Он даже заявил Феликсу Эдмундовичу:

— Вы поймали меня совершенно случайно, благодаря оплошности моей дочери. Не обрати на это внимание ваш красноармеец, все было бы иначе. Дочь случайно обронила сверток, солдат случайно обратил на это внимание. Как видите, все дело случая, да, только случая!

— Нет, вы глубоко ошибаетесь! — сказал Феликс Эдмундович. — Если бы массы нас не поддерживали, если бы каждый трудящийся, каждый красноармеец или матрос не сознавал, что борьба с контрреволюцией — это дело не только ЧК, но всего народа, — тогда могло быть, действительно, все иначе: ваша дочь уронила сверток, и на это никто не обратил бы внимания. Равнодушные люди прошли бы спокойно мимо чертежей, которые сами по себе уже вызывают подозрение. Дочь ваша случайно уронила сверток, это верно. Но красноармеец — наш советский человек, отнюдь не случайно обеспокоился. Именно в том, что это не случайно — сила ЧК…

Вскоре этот шпион получил возможность убедиться в том, что ЧК умеет распутывать нити контрреволюционных заговоров. Рядом с ним оказались все его сообщники и на очных ставках раскрыли весь план заговора.

Ф. Э. Дзержинский придавал очень большое значение воспитанию чекистов. Одной из форм идейно-воспитательной работы и были такие совещания, постоянно проводимые Феликсом Эдмундовичем. Для нас, тогда молодых работников, это была отличная школа. Еще бы! Сам Дзержинский занимался с нами, учил нас. А лучшего учителя и желать нельзя было. Феликс Эдмундович воспитывал чекистов в духе верности партии и беззаветной преданности делу рабочего класса. Он воспитывал в нас бесстрашие и мужество, учил крепить связи с трудящимися, соблюдать революционную законность. О чем бы ни шла речь, он постоянно возвращался к одной мысли: беспощадная борьба с контрреволюцией должна сочетаться с внимательным, чутким отношением к интересам и правам трудящихся. Это была священная заповедь чекистов.

Феликс Эдмундович воспитывал нас личным примером. Он, например, сам произвел обыск квартиры и арестовал главаря «Тактического центра» Н. Н. Щепкина. Часто он сам допрашивал обвиняемых, внимательно и кропотливо вникал в суть каждого дела, изучал документы, обнаруженные при обысках. Буквально дни и ночи Дзержинский просиживал за работой в ВЧК. Дома он почти не бывал. Спал он тут же, в кабинете, иногда три-четыре часа в сутки, и то с перерывами. Здесь же, в кабинете, он и обедал. Старик курьер приносил ему обед из общей столовой для сотрудников. Иногда он старался принести что-нибудь повкуснее, получше, и тогда Феликс Эдмундович, пытливо прищурив глаза, спрашивал:

— А что, сегодня все сотрудники едят такой обед? И старик, скрывая смущение, поспешно отвечал:

— Все, все, товарищ Дзержинский.

Враги наши создавали целые легенды о всевидящих глазах ЧК, о вездесущих чекистах. Они их представляли себе какой-то громадной армией. Они не понимали, в чем сила ВЧК. А она состояла в том же, в чем и сила Коммунистической партии, — в полном доверии трудящихся масс. «Наша сила в миллионах», — говорил Феликс Эдмундович. Народ верил чекистам и помогал им в борьбе с врагами революции. Помощниками Дзержинского были не только чекисты, а тысячи бдительных советских патриотов.

На VII Всероссийском съезде Советов В. И. Ленин говорил: «Когда среди буржуазных элементов организуются заговоры и когда в критический момент удается эти заговоры открыть, то — что же они открываются случайно? Нет, не случайно. Они потому открываются, что заговорщикам приходится жить среди масс, потому что им в своих заговорах нельзя обойтись без рабочих и крестьян, а тут они в конце концов всегда натыкаются на людей, которые идут в… ЧК и говорят: «А там-то собрались эксплуататоры»».

В особом отделе 10-й армии

По распоряжению Ф. Э. Дзержинского в декабре 1919 года я был направлен на работу в особый отдел ВЧК 10-й армии, которая вела наступление на Царицын. Бои шли упорные, кровопролитные. Деникин понимал, какую важную стратегическую роль играл этот город на Волге, и всеми способами старался удержать его.

Наша армия очень рассчитывала на свою артиллерию. Но вот беда! Не хватало снарядов. Экономили мы их как могли, но вскоре наши скудные запасы совершенно иссякли. С нетерпением ожидали подвоза снарядов. Тогда можно было бы пойти на приступ вражеских позиций и штурмовать город. И вот наконец долгожданные подводы. Все бойцы повеселели. Артиллеристы зашевелились. Снаряды моментально были разобраны.

…Появилась неприятельская конница. Артиллеристы дали залп… Но что это?! Снаряды ложились точно, по цели. А разрывов не было видно. Дали еще залп, затем еще и еще. Результат тот же: снаряды не рвались. И тут кто-то закричал: — Братцы, снаряды-то с песком! А конница приближалась все ближе и ближе. Снаряды продолжали ложиться по цели, но разрывов не было. Было очевидно, что к снарядам кто-то приложил свою вредительскую руку.

Выручили пулеметы. Когда деникинцы уже совсем приблизились, застучали «максимы», бойцы дружным ружейным огнем поддержали пулеметчиков. Атака белых захлебнулась.

Но вот наконец доставлены еще снаряды, на этот раз настоящие.

…Наши части пошли в атаку. Деникинцы защищались отчаянно. Все, что можно было, они бросили в бой. Красноармейцы с трудом, медленно, но все же продвигались в глубь обороны врага, занимая укрепления одно за другим.

И вдруг на одном из участков сражения бойцы увидели удивительную картину: откуда-то появились странно одетые конники. Вооруженные клинками и винтовками, они лихо мчались на нас, а длинные полы их черных одеяний развевались по ветру. Это был полк «Христа-спасителя», состоявший исключительно из священников. Видно, плохи были дела у Деникина, если он посадил на коней вооруженных попов. Служители Иисуса Христа вели себя отнюдь не по-христиански: размахивая клинками, они бросились рубить «антихристов». Но полк «Христа-спасителя» — увы! — не спас белых.

Вылетела наша кавалерия, врезалась в гущу поповских ряс. И через несколько минут половина «христовых воинов» была положена на месте, а другая, преследуемая нашими конниками, бросилась наутек.

Когда Царицын был взят и мы вошли в город, страшное зрелище предстало перед нами. По всему городу видны были следы кровавых злодеяний деникинцев. Отходя, белые подожгли многие здания, взорвали электростанцию и водокачку. Город остался без света и воды.

Через несколько дней после взятия Царицына мы организовали похороны жертв белогвардейщины. С проволокой на шее их находили в оврагах и канавах на окраинах Царицына, куда белогвардейцы свозили трупы казненных. Рабочие дали клятву отомстить врагам за погибших товарищей — лучших сынов народа, которые и в дни разгула деникинцев не покорились врагу.

Сразу же после взятия города в особый отдел стали приходить группами и в одиночку рабочие, сообщая об оставшихся в Царицыне агентах белой контрразведки, а также о притаившихся предателях и пособниках деникинских палачей.

Благодаря помощи трудящихся многие из них были выявлены. Некоторые сумели проникнуть на весьма ответственные должности в советских учреждениях и в Красной Армии. Все они получили по заслугам.

Спустя неделю в Царицын прибыл М. И. Калинин. Пробирался он сюда с трудом — на лошадях, в пургу. Поезда не ходили из-за снежных заносов. В тот же день, вечером, в театре «Парнас» состоялось торжественное заседание, посвященное освобождению Царицына. Михаил Иванович приветствовал командиров и красноармейцев, занявших город, а также трудящихся Царицына. Его приезд был встречен с огромной радостью. Выступление М. И. Калинина вдохновило воинов и тружеников Царицына на новые боевые и трудовые подвиги.

Из Царицына наши войска стали наступать в направлении станиц Великокняжеская, Котельниково, Тихорецкая и города Армавира. Обстановка на Дону была для нас не из благоприятных. Нам приходилось проходить по местам, население которых сочувственно относилось к деникинцам. Видимо, оголтелая пропаганда белых, запугивание и нелепые выдумки о большевиках возымели свое действие. Да и богатые станичники настраивали против нас своих односельчан. В станицах почти не было мужчин: одни старики, женщины и дети.

Когда мы останавливались для отдыха, ни за какие деньги ничего нельзя было достать. А ведь станицы в тех краях богатые. И вдруг я узнаю, что наши разведчики ни с того ни с сего «полюбились» жителям. Раньше хлеба не было, а теперь появились и сало и яйца. Сами разведчики ходят сытые и с товарищами делятся. Я обратился к старшему разведки товарищу Панкратову.

— Что за чудо? — спрашиваю.

— Это верно, — отвечал он, — чудо, да еще святое. Бог помог!

Что за притча! Уж не спятил ли? Или дурачится? Вроде как не пристало: человек пожилой, обстоятельный.

— Объясните же толком! — говорю я ему. А он, улыбаясь, отвечает:

— Может быть, я, товарищ начальник, со своими ребятами поступаю неправильно, не по-партийному, но другого выхода нет. Хлеба и других продуктов здесь, в станицах, нам не продают и даром не дают. Как же быть, чтобы моим разведчикам голодными не ходить? Пришлось пойти на такую «военную хитрость». Как были мы в станице Великокняжеской, помните, там еще была такая церковь богатая, я и приказал моим разведчикам «вооружиться» маленькими иконками Иисуса Христа, Николая Чудотворца и других святых. Каждый получил по иконке и прикрепил ее на шнурке. Когда подходим к станице, я ребятам командую: «Надеть иконки!» Они поверх пальто или полушубков их и надевают (разведчики у нас ходили в штатском). Затем расходимся кто куда, выбирая дома побогаче. Это уж я строго-настрого приказал: заходить только к кулакам. Приходим в дом и обращаемся к хозяевам:

— Здравствуйте, рабы божьи!

Смотришь, кто с печки спускается, кто с кровати поднимается, а кто из подполья лезет.

Тут мы направляемся сразу в передний угол, поближе к иконам, делаем два-три поклона, крестимся. Ну, а уж после этого хозяева к нам с полным доверием относятся, мы становимся своими людьми. Несут все, чем богаты, на стол, угощают, чаем поят, расспрашивают, сами рассказывают. Тут мы узнаем, что им известно о белых, кто и как помогал белым из станицы, кто красным сочувствует. А иногда и другие сведения получали: где банды скрываются, где и когда белые намерены объявиться. Ну, конечно, на дорогу с собой дают продуктов. И редко когда деньги берут. Но я все же приказал разведчикам оставлять деньги на столе, даром ничего не брать…

Ну что тут было делать с ними? Вот уж, действительно, и смех и грех.

Рядом со мной стоял мой заместитель.

— Как вы, товарищ Фомин, насчет того, чтобы поужинать яишенкой с ветчинкой? — шутливо сказал он. — В самый бы раз!

— Да рановато, — говорю, — солнце еще не село. А сам подтянул потуже пояс: сегодня не удалось нам ни позавтракать, ни пообедать. Даже кипятку нельзя было достать. Обходились одними сухарями. Ехали мы на паре лошадей, в санях, и в нас сразу признавали советских начальников. Вот и пришлось нам вдоволь поголодать. И все же я категорически запретил разведчикам пользоваться их «тактическим приемом». Не к лицу советским воинам!

Вскоре, однако, подтянулись наши обозы, стали нас лучше снабжать, и больше уже незачем было разведчикам прикидываться богомольными.

Матренинский женский монастырь

Летом 1920 года на Украине чекистам вместе с частями Красной Армии пришлось вести упорную борьбу против бандитов, шайки которых, состоявшие главным образом из кулаков, грабили население, убивали коммунистов, работников советского аппарата, активистов, вредили Советской власти чем только могли.

Из особого отдела ВЧК 10-й армии Северного Кавказа я тогда был переведен опять на Украину. Приехал я в Харьков, представляюсь начальству. Предлагают поехать заместителем начальника особого отдела ВЧК побережья Черного и Азовского морей. Я уже собрался отбыть на место нового назначения, но мне сказали:

— Вам, товарищ Фомин, придется на некоторое время задержаться в Харькове и принять участие в одной серьезной операции. Обнаружено местонахождение штаба одной крупной банды. Пойдите к старшему уполномоченному Д. П. Румянцеву, и он вас ознакомит со всеми материалами.

Румянцев вручил мне большую папку с надписью: «Матренинский женский монастырь». Из нее я узнал следующее.

В районе Чигирин — Черкассы, в Знаменских лесах, на возвышенности «Холодный яр», стоит женский монастырь. Игуменья монастыря — «преподобная» Матрена. Монастырь как монастырь. Ничего за ним особенного не замечалось. Ходят монахини, молятся. Колокольным звоном зазывают к себе верующих. Иногда устраивают вокруг монастыря шествия — крестные ходы.

Правда, с некоторого времени в женском монастыре появились монахи. Но и тут удивляться не приходилось. В гражданскую войну некоторые монастыри были разрушены, и «святые братья» или «святые сестры» пристраивались к другим монастырям. Пришлось и этому женскому монастырю потесниться и выделить несколько келий для «святых братьев» — епископа Никодима и еще нескольких монахов.

В районе монастыря орудовали банды: убивали коммунистов и советских работников, угоняли скот, грабили население, останавливали поезда. Главари бандитских шаек по кличке «Черепаха», «Заболотный», «Кочубей» и другие, собрав вокруг себя остатки петлюровцев, махновцев, григорьевцев, вначале действовали разрозненно, а затем объединились и создали общий штаб.

Банда, численность которой превышала тысячу человек, укрывалась в Знаменских лесах.

Однажды в особый отдел ВЧК Южного фронта явился молодой «монах» Алексей и рассказал, что творится в монастыре.

— Я пришел искать спасения у вас. Помогите мне вырваться из этого вертепа, где вместо поста и молитвы — пьянство, разврат и преступления. Я прошу и за себя и за монахиню Галю, девушку, которую я люблю и которая тоже хочет бежать из монастыря. Одним нам это сделать не удастся: поймают — убьют. Алексей сообщил, что в монастыре находится штаб-квартира бандитов. Там живут главари шаек, туда свозят награбленное, там же хранится оружие, боеприпасы, продукты. В монастыре же постоянно развлекаются члены шайки. По ночам устраиваются дикие оргии. Пример подают епископ Никодим и настоятельница монастыря Матрена. Все эти молебны, крестные ходы, колокольные перезвоны — для отвода глаз. Монастырь охраняют надежно: 50–70 вооруженных бандитов посменно дежурят вокруг монастыря. Бандитским штабом разработана специальная система сигналов. Если появляются в зоне монастыря невооруженные гражданские лица, подается сигнал малой тревоги: звонят в колокола. Когда появляется группа людей с оружием, епископ с игуменьей срочно организуют крестный ход вокруг монастыря, чтобы всех поднять на ноги и быть готовыми к сопротивлению. На колокольне установлено постоянное дежурство.

Вблизи монастыря бандиты чувствуют себя в безопасности. Они знают, что всегда получат сигнал о тревоге и сумеют скрыться.

В заключение Алексей добавил:

— Мужчины, живущие в монастыре под видом монахов, — переодетые белогвардейские офицеры. Один из них — перед вами. Я прошу помочь мне.

— Мы вам поможем, — сказали ему чекисты. — Но помогите и вы нам. Взять штаб бандитов нелегко. Могут быть жертвы. А нам бы хотелось захватить штаб без потерь и кровопролития.

Получив указания, как действовать, Алексей вернулся в монастырь.

В оперативную группу по ликвидации бандитского штаба вместе с другими чекистами вошла Эльза Грундман, которую я знал еще раньше, в Москве, как женщину исключительного мужества и самоотверженности. Она первая из женщин, работавших в органах ВЧК, получила впоследствии знак почетного чекиста и орден Красного Знамени.

Для участия в операции были выделены воинские подразделения 2-й Московской бригады, которые расположились недалеко от монастыря, в двух соседних деревнях. В операции должен был принять участие и наш отряд особого назначения.

И вот однажды поздним вечером тайком прибежала к нам из монастыря монахиня Галя. Сегодня ночью, сообщила она, намечено совещание всех главарей банды.

Стояла непроглядная темень, когда мы направились к монастырю. Вошли в лес. Осторожно двигаемся вдоль неширокой просеки. Вот и деревня Субботино — в трех километрах от монастыря. Здесь наготове стоят подразделения 2-й Московской бригады под командой Жилина-Дунайского, имевшего большой опыт по борьбе с бандитизмом. (Впоследствии он был за боевые заслуги награжден орденом Красного Знамени.)

Сделали небольшой привал. Встретились с командирами, еще раз напомнили им план действия.

Проверив оружие, мы направились к монастырю. Каждый имел определенное задание. Мне поручили взять епископа Никодима, Эльзе Грундман — настоятельницу монастыря Матрену. Группа чекистов должна была арестовать главарей банды, отряд особого назначения — захватить охрану монастыря.

К монастырю подошли как можно тише. Часовых моментально обезоружили, но тишина была нарушена. Несколько бандитов, выскользнув из наших рук, бросились на колокольню, чтобы поднять тревогу. Группа красноармейцев кинулась вслед за ними. Однако бандиты спешили напрасно. Колокола безмолвствовали: языки у всех колоколов были заранее сняты Алексеем.

Тем временем каждый из нас выполнял свое задание. Эльзу Грундман Галя сразу повела в покои настоятельницы. Заслышав шум и почувствовав недоброе, «преподобная» Матрена попробовала выскочить наружу. Но не тут-то было. Галя предварительно закрыла ее на замок.

Епископа я застал в постели. Приказал ему одеться и вывел во двор, где уже находились другие арестованные. Как раз в этот момент чекисты выводили главарей. На них нагрянули так внезапно, что они сразу не сообразили, в чем дело. Их моментально обезоружили и приставили к ним усиленный конвой. А в это время в окрестностях монастыря части 2-й Московской бригады прочесывали местность.

К утру банда была полностью ликвидирована.

Отправив арестованных в Харьков, мы занялись трофеями. На другой день из монастыря двинулся целый обоз. Вывозили спрятанные в обширных подвалах и складах «божьей обители» станковые пулеметы, винтовки, патроны и ручные гранаты. Были обнаружены и огромные запасы награбленных у населения продуктов.

Дело генерала Слащева

В 1920–1921 годах я работал заместителем начальника и затем начальником особого отдела ВЧК побережья Черного и Азовского морей в городах Николаеве, Одессе, Севастополе, а также председателем Крымской областной ЧК в Симферополе.

В Севастополе после поспешного отступления белой армии ко мне в руки попало много документов врангелевской контрразведки. Среди них были материалы о генерале Слащеве, о которых я счел нужным сообщить Ф. Э. Дзержинскому.

Возможно, сама по себе история белого генерала Слащева и не представляла бы большого интереса, если бы она не характеризовала в какой-то степени состояние контрреволюционных сил в то время и не свидетельствовала о разложении белой эмиграции, которая и по численности и по масштабу своей деятельности все же была опасна. Ведь именно из этой среды иностранные разведки вербовали шпионов, диверсантов, лазутчиков. Легко понять, почему Ф. Э. Дзержинский внимательно следил за белой эмиграцией и заинтересовался делом генерала Слащева.

Яков Александрович Слащев родился в 1885 году, окончил Павловское военное училище, а потом военную академию генштаба. Преподавал в Пажеском корпусе. В начале первой мировой войны был командиром роты, а в 1916 году — командиром полка. В гражданскую войну уже в чине генерала занимал крупный командный пост в деникинской армии.

20 марта 1920 года генерал Деникин направил из Феодосии письмо председателю военного совета Добровольческой армии генералу Драгомирову:

«Многоуважаемый Абрам Михайлович, — писал он, — три года российской смуты я вел борьбу, отдавая все свои силы и неся власть, как тяжелый крест, ниспосланный судьбой. Бог не благословил успехом войск, мною предводимых, и хотя вера в жизнеспособность армии и в ее историческое призвание не потеряна, но внутренняя связь между вождем и армией порвана. И я не в силах более вести ее. Предлагаю военному совету избрать достойного, которому я передам преемственно власть и командование».

Когда стало известно, что Деникин подает в отставку, между белыми генералами Врангелем, Шилингом, Слащевым и другими началась грызня из-за поста правителя юга России. Деникин был против кандидатуры генерала Шилинга, потому что тот оставил Одессу. Часть белого офицерства выдвигала Врангеля, а другая часть предлагала кандидатуру генерала Слащева. Однако военный совет остановил свой выбор на Врангеле и назначил его правителем юга России и главнокомандующим русской армией.

В армии Деникина Слащев занимал пост главнокомандующего войсками Крыма и Северной Таврии.

Впоследствии Врангель назначил Слащева командиром отдельного корпуса.

В Николаеве летом 1920 года мне приходилось читать перехваченные донесения генерала Слащева, наступавшего на Херсон — Николаев, примерно такого содержания: «Главнокомандующему русской армии генералу Врангелю. Такого-то числа во столько-то часов Чаплинку взял, кого нужно расстрелял тчк Слащев». Такие телеграммы Слащев посылал Врангелю, когда занимал и другие населенные пункты Херсонщины.

Когда генерал Слащев командовал в Крыму вторым армейским пехотным корпусом, по сведениям разведки и перебежчиков, нам известно было, как жестоко слащевская контрразведка расправлялась с семьями командиров, красноармейцев, матросов, со всеми заподозренными в сочувствии большевикам. На станции Джанкой, например, редкий день проходил без того, чтобы на телеграфных столбах не висели люди, боровшиеся за власть Советов.

В этом отношении Слащев ничем не отличался от других белых генералов. Неслыханными зверствами они стремились добиться повиновения жителей. Но дикие расправы с каждым днем лишь увеличивали недовольство населения. Многие уходили в партизаны.

Врангель ненавидел Слащева, видя в нем основного претендента на свое место главнокомандующего. Он боялся, что его конкурент при случае воспользуется своим влиянием среди определенной части офицерства и сместит его. Врангель решил устранить Слащева, и прежде всего лишить его должности командира корпуса. Но чтобы не вызвать недовольство офицеров — приверженцев Слащева, решил снять его «с почетом»… Был издан специальный приказ, в котором выражалась тревога за состояние здоровья Слащева и предлагалось ему заняться лечением. В заключение выражалась надежда, что, оправившись, генерал Слащев «вновь поведет войска к победе». За особа выдающиеся «заслуги» генералу Слащеву «именоваться впредь Слащев-Крымский»…

Оказавшись не у дел, Слащев прибыл в Ливадию и остановился на даче, ранее принадлежавшей министру двора барону Фредериксу. Врангель был доволен и не мешал Слащеву проводить время так, как тому заблагорассудится.

За несколько дней перед отступлением белой армии из Крыма Слащев предложил сформировать десант и пойти в наступление на Одессу. Врангель через генерала Кутепова передал Слащеву: «Если он желает продолжать борьбу, то благословляю его остаться в тылу противника для формирования партизанских отрядов».

О том, какой панический характер носило бегство белых из Крыма, можно судить по воззванию, с которым Врангель обратился к ним 11 ноября 1920 года: «Ввиду объявления эвакуации для желающих — офицеров, других служащих и их семей — правительство юга России считает своим долгом предупредить всех о тех тяжких испытаниях, какие ожидают выезжающих из пределов России. Недостаток топлива приведет к большой скученности на пароходах, причем неизбежно длительное пребывание на рейде и в море, кроме того, совершенно неизвестна дальнейшая судьба отъезжающих, так как ни одна из иностранных держав не дала своего согласия на принятие эвакуированных. Правительство юга России не имеет никаких средств для оказания какой-либо помощи как в пути, так и в дальнейшем. Все это заставляет правительство советовать всем тем, кому не угрожает непосредственной опасности от насилий врага, оставаться в Крыму. Врангель».

Прочитав это, генерал Слащев, усмехнувшись, сказал:

— Одним словом, спасайся, кто может! А кто не может, оставайся и вручай свою судьбу в руки божьи и большевиков.

Слащев посадил свою жену на вспомогательный крейсер «Алмаз», сам сел на ледокол «Илья Муромец» и отправился в Константинополь.

В мае 1921 года я был переведен в Симферополь. Один из приятелей Слащева, проживавший в Симферополе, получил из Константинополя письмо от известного эсера Федора Баткина. Это письмо попало к нам в руки. В нем говорилось, что Слащев выражает желание вернуться на родину, чтобы отдать себя в руки Советского правительства.

Письмо это я направил в Харьков начальнику особого отдела ВЧК Южного фронта. А он поехал с ним к председателю ВЧК Ф. Э. Дзержинскому. Возник вопрос: стоит ли начинать переговоры с генералом Слащевым о его возвращении в Советскую Россию? Местные работники высказались отрицательно. Но в Москве сочли нужным начать переговоры со Слащевым.

Феликс Эдмундович отлично знал, какие «лавры» стяжал себе генерал Слащев. Неслыханными жестокостями, кровавыми расправами над лучшими сынами нашей родины прославил себя этот белогвардеец. Но интересы государства требовали дальновидной политики: возвращение генерала Слащева в Советскую Россию даст возможность использовать его самого в целях разложения эмиграции. Да и сам факт его возвращения в Россию имел бы определенное политическое значение.

Вскоре в Крым приехал из Харькова особоуполномоченный ВЧК с письмом, в котором было сказано: «По распоряжению председателя ВЧК Ф. Э. Дзержинского к вам направляется в Крым товарищ для ведения переговоров с генералом Слащевым, находящимся в Константинополе. Вся работа особоуполномоченного должна проходить под вашим контролем. Прошу оказывать ему помощь».

Нам стало известно, что генерал Слащев с женой и ребенком проживает в Стамбуле. Средств к жизни не имеет. Занимает старую маленькую хибарку, почти без всякой обстановки.

Как только Слащев прибыл из Крыма в Константинополь (это было в ноябре 1920 года), Врангель произвел над ним суд чести. Из старших офицеров была создана специальная комиссия. Ему предъявили два обвинения.

Первое из них — пособничество большевикам. Да, как это ни странно, генерал Слащев обвинялся в том, что оказывал услуги Советской власти: дескать, зверства, чинимые им в захваченных районах, восстанавливали местное население против правительства Деникина и Врангеля и во многом способствовали возникновению партизанских отрядов в Крыму — красных и зеленых.

Второе обвинение было иного рода: Слащева судили за самовольный расстрел полковника Протопопова — ставленника и любимца Врангеля.

Суд признал, что генерал Слащев не может быть более терпим «в рядах русской армии». Его разжаловали в рядовые. Генерал Врангель в тот же день, 21 ноября 1920 года, приговор утвердил.

Очень скоро мы смогли убедиться, что Слащев действительно разочаровался в политике контрреволюционных организаций, продолжавших антисоветскую деятельность за границей. С пристальным вниманием он следил за событиями в Советской России и горячо говорил о своем желании получить прощение у Советского правительства, чтобы иметь возможность честной службой искупить свою вину перед народом.

Феликс Эдмундович просил нас регулярно и подробнейшим образом сообщать ему о переговорах со Слащевым, и все дальнейшие указания по этому вопросу мы получали от Ф. Э. Дзержинского. Он поручил передать генералу Слащеву, что Советское правительство разрешает ему вернуться на родину и обещает обеспечить работой" по специальности (Слащев еще до мировой войны занимался преподавательской деятельностью в высшем военном учебном заведении).

Получив такой ответ, Слащев, однако, поставил ряд своих условий: во-первых, он хотел бы получить от Советского правительства грамоту о неприкосновенности личности на территории Советской страны. Во-вторых, намереваясь направить свою семью — жену и ребенка — к родным в Италию, он просил обеспечить их валютой или ценностями. Кроме того, Слащев предупредил, чтобы весь разговор с ним о его намерении вернуться в Советскую Россию сохранялся в тайне, особенно на территории Турции, и был бы известен только узкому кругу лиц: тем, которых уполномочили вести переговоры с ним.

В ответ на это Феликс Эдмундович решительно заявил:

— Если Слащев желает вернуться на родину, то пусть приезжает к нам с семьей. Работой он будет обеспечен, и ему будут созданы нормальные материальные условия. Валюты или ценности для обеспечения его семьи мы дать не можем. Также не можем выдать ему и грамоту о неприкосновенности личности. Генерал Слащев достаточно известен населению Крыма своими зверствами… Если с ним случится что-нибудь, то наши враги используют это против нас. А под охраной держать его нам нет надобности.

После некоторых размышлений Слащев в конце концов пришел, как нам передали, к такому заключению:

— Не надо мне никакой гарантии… Да и что эта бумажка может мне дать? Приеду я, скажем, на пароходе в Севастополь и пойду по городу, а по пути меня встретит и узнает кто-либо из тех, у кого я расстрелял или повесил в Крыму близкого человека. Тут уж никакая грамота не поможет…

Осенью 1921 года Слащев прибыл на пароходе в Севастополь. С парохода он был перевезен на станцию железной дороги в вагон Ф. Э. Дзержинского (Феликс Эдмундович пожертвовал своим отдыхом, прервал свой отпуск и вместе со Слащевым выехал о Москву).

Генерал Слащев после раскаяния был амнистирован Советским правительством. Через некоторое время он выступил по радио с обращением ко всем генералам, офицерам, солдатам русской белой армии и русским эмигрантам.

«Я — бывший генерал Слащев-Крымский, — говорилось в обращении, — добровольно вернулся на родину, в Советскую Россию. Я раскаялся в своих грехах и получил прощение от Советского правительства. Мне предоставлено право продолжать военную службу, созданы хорошие материальные условия… Я призываю вас всех последовать моему примеру. Родина прощает раскаявшихся и искренне желающих послужить народу».

По собственной инициативе Слащев несколько раз выступал по радио и написал несколько писем за границу. И они, конечно, сыграли свою роль в том, что вскоре в Советскую страну начали возвращаться эмигранты. Среди них было немало видных военных и гражданских специалистов.

Возвращение генерала Слащева, а затем и ряда других известных и влиятельных лиц окончательно развеяло миф о репрессиях, чинимых большевиками над возвратившимися белыми эмигрантами, которых-де всех, вплоть до рядовых, преследуют, арестовывают и даже расстреливают.

Сразу же по возвращении на родину Слащев получил штатную должность преподавателя тактики в Высшей тактической стрелковой школе РККА. К работе он относился добросовестно и проявил себя как крупный военный специалист.

Кроме преподавательской работы, Слащев активно сотрудничал в военной прессе, особенно в последние годы своей жизни. Подготовил к изданию книгу «Общая тактика».

Теперь Слащеву по роду своей деятельности приходилось все время общаться с командным составом Красной Армии. Большинство слушателей были участниками гражданской войны. Слащев мог видеть, что собой представляет командный состав Красной Армии. Перед ним были настоящие патриоты, герои, боровшиеся за счастье народа, — мужественные, честные, бескорыстные.

Незадолго перед смертью Слащев говорил: «Много пролито крови… Много тяжелых ошибок совершено. Неизмеримо велика моя историческая вина перед рабоче-крестьянской Россией. Это знаю, очень знаю. Понимаю и вижу ясно. Но если в годину тяжелых испытаний рабочему государству придется вынуть меч, я клянусь, что пойду в первых рядах и кровью своей докажу, что мои новые мысли и взгляды и вера в победу рабочего класса — не игрушка, а твердое, глубокое убеждение».

Смерть постигла Слащева при обстоятельствах, которые он предвидел, собираясь вернуться на родину.

11 января 1929 года на московскую квартиру к нему явился неизвестный молодой человек и спросил:

— Вы бывший генерал Слащев?

Получив утвердительный ответ, неизвестный в упор выстрелил в него и скрылся. Были приняты меры к розыску. Стрелявшего задержали. Он назвал себя Коленбергом и заявил, что убил, мстя за своего брата, казненного по распоряжению Слащева в годы гражданской войны в Николаеве. По окончании следствия Коленберг был осужден.

Нетерпимость к ложным доносам

В. И. Ленин постоянно требовал от чекистов органически сочетать в своей работе непримиримость к врагам революции с чуткостью в отношении честных советских граждан. 3 декабря 1918 года на заседании комиссии Совета рабоче-крестьянской обороны под председательством В. И. Ленина обсуждался вопрос о работе ВЧК. В одном из пунктов проекта предложений, составленного В. И. Лениным, предлагалось более строго преследовать и карать расстрелом за ложные доносы.

Ф. Э. Дзержинский на протяжении всей своей работы в органах ВЧК — ОГПУ во всех приказах, письмах, беседах, выступлениях неизменно подчеркивал необходимость строжайшей проверки всех заявлений, прибегая к арестам лишь в случаях явной необходимости и лишь после того, как очевидность преступления доказана. За ложные доносы и нарушения революционной законности строго наказывать, вплоть до расстрела, — такова была установка Ф. Э. Дзержинского чекистам.

24 ноября 1920 года был издан приказ Дзержинского о тщательной проверке обстоятельств дела лиц, привлекаемых к ответственности. В органы ВЧК на местах поступало много заявлений и указаний на незаконные и преступные деяния некоторых ответственных партийных или беспартийных советских работников с просьбой возбудить против них дело и привлечь к ответственности. Авторами подобных заявлений часто были лица, не заслуживающие никакого доверия, а мотивами подачи заявлений — сведение личных счетов, желание дискредитировать сотрудника, а иногда и убрать его с дороги ради своей личной карьеры.

Чтобы избежать безосновательной дискредитации граждан самим фактом расследования, предлагалось всякое заявление, поступившее в органы ВЧК о преступной деятельности советских работников и других граждан, сохранять в строжайшем секрете; поданное заявление основательно расследовать и возбуждать дело только в том случае, если подавший заявление заслуживает доверия и если заявление его не является клеветническим. Если же заявление окажется ложным, основанным на сведении личных счетов и т. п., то заявителя предлагалось привлекать к ответственности.

После освобождения Крыма нашими войсками чекистам предстояла большая работа. В Крыму осталось более 30 тысяч врангелевских офицеров и других контрреволюционных элементов. Нужно было решить, кому дать гражданские советские права и разрешить жительство в Крыму, кому предоставить право проживать в Советской стране, но в другом месте, кого выслать. Наиболее злостную часть белогвардейцев, из тех, кто причинили много вреда Советской власти, нужно было покарать со всей строгостью законов военного времени.

Сколько было попыток со стороны родственников врангелевских офицеров и других врагов Советской власти подкупом, шантажом и всякими другими способами освободить своих родственников! Но им не удавалось достигнуть своей цели. Чекисты были неподкупны и стояли строго на защите интересов партии и рабочего класса.

В тяжелой и почетной работе по закреплению Советской власти в Крыму органам ВЧК большую помощь оказывали коммунисты морских сил Черного и Азовского морей, трудящиеся Крыма.

Через четыре-пять месяцев после освобождения Советская власть в Крыму была прочно закреплена. Стала налаживаться нормальная жизнь. Войска Красной Армии, освободившие Крым, постепенно выводились в другие районы Советской республики. В Крыму была оставлена небольшая группа войск под командованием товарища Якира.

Как представитель Крымревкома, Якир оказывал большую помощь Крымской областной чрезвычайной комиссии. Среди чекистов, работавших в то время в Крыму, и по сей день сохранилась светлая память об Ионе Эммануиловиче.

Особый отдел ВЧК побережья Черного и Азовского морей и его отделения на местах были расформированы. Вся работа по линии органов ВЧК была сосредоточена в руках Крымской областной чрезвычайной комиссии в Симферополе и ее органах на местах.

Хочется рассказать об одном случае, который отчетливо сохранился у меня в памяти. В бытность мою председателем Крымской ЧК моим заместителем был Александр Григорьевич Грозный (Сафес) — старый чекист, пользовавшийся большим авторитетом у начальствующего состава и подчиненных. С первых же дней создания ВЧК он работал в этих органах, занимая ответственные посты.

И вот однажды А. Г. Грозный докладывает мне, что он получил сведения о существовании в Крыму подпольной белогвардейской организации, под названием «Крымский повстанческий комитет». Эта организация имеет широкую сеть агентов и готовит мятеж. Руководитель ее — бывший жандармский полковник князь Алхазов, до революции занимавший пост начальника тифлисского жандармского управления. Картина, нарисованная Грозным, была довольно мрачной.

— Откуда вы получили эти сведения? — спросил я.

— Один наш нештатный сотрудник уже давно занимается этим делом. До последнего дня собирались сведения. Вот папка. Ознакомьтесь с ее содержанием.

Я принялся тщательно изучать документы. Впрочем, никаких иных документов, кроме сообщений этого сотрудника, в папке не было. Из них явствовало, что в горах скрывается около 200 вооруженных человек. В городах имеется более 100 человек, составляющих ядро белогвардейского подполья, состоящего из врангелевских офицеров и местной буржуазии. Они ждут только удобного момента, чтобы поднять мятеж в Крыму и захватить власть. В Симферополе имеется штаб, куда входят 8 белых офицеров. Агенты «Крымского повстанкома» ведут антисоветскую работу в горных селениях и городах, вербуют всех недовольных Советской властью в свои ряды.

Все это показалось мне преувеличением. Ведь прошло уже около пяти месяцев после освобождения Крыма Красной Армией. Вражеские очаги были ликвидированы. Установилась спокойная мирная жизнь. Последнее, что еще нарушало спокойствие, — это две банды из местных кулаков: одну возглавлял Мустафа Курба, другую — Ибрагим. Но с ними мы вели переговоры, предлагая добровольно сдаться.

И они уже готовы были согласиться на это. А тут, оказывается, готовился контрреволюционный переворот…

Еще и еще раз пересматриваю сообщения. Отобрал сводки, где говорилось о главарях заговора, и в адресном столе навел справки об этих людях. Оказалось, что все указанные фамилии и адреса соответствуют действительности. Но что из себя представлял каждый из главарей, было неизвестно.

— Как хотите, Александр Григорьевич, — сказал я Грозному, — но мне что-то не верится в существование такой организации… А вы хорошо знаете этого нештатного сотрудника?

— Он у нас недавно. Зарекомендовал себя неплохим помощником: деятельный, находчивый, старательный. Нет оснований не доверять ему.

— И тем не менее проверить необходимо… Если вы настаиваете на аресте подозреваемых, то я дам санкцию на арест штаба (восьми человек), но только с тем, чтобы немедленно допросить их и выяснить, насколько это все серьезно. Допрашивать будем сами.

…Дежурные чекисты вводят в кабинет полного человека, лет пятидесяти пяти. Грозный спрашивает:

— Как ваша фамилия?

— Алхазов.

— Так вот, Алхазов, точнее, бывший князь Алхазов… — начал он. Но арестованный, мотнув головой, перебил его взволнованно скороговоркой:

— Какой князь? Никакого князя не знаю! Что ты говоришь, товарищ начальник?

— Подождите, не перебивайте. Нам известно, — продолжал Грозный, — все о вашей деятельности.

153

В ваших же интересах не запираться и рассказать правду о вашей организации.

— Какая организация?! — Алхазов говорил с сильным восточным акцентом, и, оттого что волновался, слова его были не совсем понятны. — Ты сам, начальник, князь? Да? Нет, не князь… А почему я князь? — видимо, этот титул более всего задел Алхазова.

— Кто вы такой и чем занимаетесь? — вмешался я.

— Я бедный кавказский еврей. Живу здесь, в Симферополе, и торгую. Меня здесь все знают. Спросите кого угодно. У меня была лавка, совсем маленькая — торговал фруктами и водой. Пятнадцать лет держал, а теперь уже два года не торгую — больной я. Совсем больной, почки лечить надо. Вот мои рецепты.

Из бокового кармана «князь» Алхазов стал вытаскивать бумажки — многочисленные рецепты и больничные справки.

Я спросил, знал ли он таких-то, и назвал по фамилиям других арестованных из штаба «Крымповстанкома».

— Никогда не слышал, никого не знаю, — отвечал Алхазов.

— Есть ли у вас, Александр Григорьевич, к нему еще вопросы? — обратился я к Грозному.

Тот отрицательно качнул головой.

Я велел увести арестованного.

Следующим привели высокого парня в кожаной тужурке — «начальника штаба», как значилось в сообщении. Он оказался шофером из гаража Крымревкома, не раз подвозил меня с заседания ревкома на работу или домой.

— Что ж, будем еще допрашивать? Грозный был смущен и подавлен.

— Чего уж тут, — сказал он. — Вижу, что все это состряпано нечистыми руками.

Грозный только виновато развел руками и тут же попросил меня подписать ордер на арест нештатного сотрудника, оказавшегося аферистом.

— Охотно подпишу этот ордер. Немедленно займитесь им. А арестованных надо сию же минуту освободить.

Люди тотчас же были освобождены из-под стражи, каждому из них мы принесли свои извинения.

Провокатора арестовали в ту же ночь. По договоренности с председателем военного трибунала группы войск Крыма его дело передали одному из наиболее опытных следователей. Поскольку это был наш нештатный сотрудник, мы не хотели сами вести следствие, чтобы исключить малейшую возможность необъективного подхода к делу.

Тщательным расследованием было установлено, что этот провокатор ходил по квартирам родственников белых офицеров и контрреволюционеров из числа высланных на Север, получал от них деньги, вещи, продукты якобы для передачи. Военный трибунал приговорил его к высшей мере наказания — расстрелу.

Мы созвали специальное совещание оперативного состава Крымчека, на котором А. Г. Грозному по материалам этого дела поручено было выступить с докладом.

Этот случай, пусть и единичный, показал, что наряду с честными и самоотверженными людьми, добровольно помогавшими органам ВЧК, к нам проникали и такие провокаторы. Нам пришлось сделать серьезные выводы из всей этой истории. Еще раз убедились мы в глубокой правоте В. И. Ленина и Ф. Э. Дзержинского, учивших с величайшей осторожностью подходить к заявлениям и сообщениям, поступающим в наши органы.

Конференции трудящихся

Ф. Э. Дзержинский считал необходимым для укрепления связей с трудящимися, чтобы руководители органов ВЧК — ОГПУ регулярно выступали перед массами, устраивали конференции. Кроме того, он предлагал широко освещать работу чекистов в печати, разумеется не разглашая при этом то, что не подлежало разглашению.

Летом 1920 года я впервые побывал на такой конференции в Одессе. Ее решили провести в клубе совторгслужащих. Когда я пришел в клуб, меня встретил председатель Одесского губчека М. А. Дейч, который был организатором конференции. Пригласил в президиум. Свободных мест в обширном зале уже давно не было. Даже все проходы были заполнены до отказа.

— Смотрите, — сказал я Дейчу, — яблоку упасть негде. А кто-то еще сомневался: не пойдет-де народ, при пустом зале будем проводить конференцию… До начала четверть часа осталось, а народ все идет и идет. Это хорошо!

— Хорошо-то хорошо, а вот как мы высидим при такой скученности? Ведь никто и часу не выдержит в этой духоте.

И решительно добавил:

— Надо перенести конференцию в оперный театр. Там места всем хватит.

Это предложение Дейча было поддержано всеми членами президиума. Люди хлынули в оперный театр, где был самый большой зал, но и он едва-едва вместил всех желающих попасть на конференцию.

М. А. Дейч вышел на трибуну и начал доклад. По существу, это был отчет губчека о работе за последние несколько месяцев перед трудящимися города Одессы. Дейч рассказывал о том, как одна за другой были раскрыты и обезврежены контрреволюционные организации в городе и его окрестностях.

Слушали его внимательно. Но едва только Дейч касался мер наказания, вынесенных коллегией губчека, из ближайших рядов раздавались отдельные выкрики: «Позор! Позор!». Дейч не обращал на них внимания и невозмутимо продолжал доклад. Мы знали, что эти выкрики принадлежат эсерам и меньшевикам.

Но вот в один из самых кульминационных моментов доклада выкрики получают поддержку в разных концах зала. Видимо, крикунам удается создать обстановку, которой бессознательно начала поддаваться какая-то часть аудитории.

Дейч прервал свой доклад и спокойно сказал:

— Товарищи, мне для окончания доклада нужен еще час. Затем начнутся прения, и каждый может выступать. Говорите что хотите и сколько хотите. Это право будет вам предоставлено. А пока что рано кричать «Позор!».

В общей сложности М. А. Дейч говорил более двух часов. Прения же продолжались… два дня. Активность присутствовавших была удивительной.

Почти все выступавшие одобряли работу губчека, говорили о необходимости помогать чекистам, призывали к революционной бдительности.

Когда кончились прения, Дейч взял слово для заключения. В частности, он сказал:

— Я вам не успел доложить еще об одном случае, который наглядно показывает значение нашей работы. Месяц назад благодаря бдительности чекистов была предотвращена гибель многих и многих тысяч людей. Зоркий глаз Чека обнаружил в катакомбах множество мин огромной взрывной силы. Весь город был заминирован и в одну секунду мог бы взлететь на воздух со всеми жителями…

Дейчу не дали договорить. Поднялся неимоверный шум. Все повскакали с мест, ринулись на сцену, к президиуму. Дейча усадили в камышовое кресло, которое стояло возле стола президиума, и под восторженные крики вынесли на театральную площадь. Минут десять Дейча вместе с креслом подкидывали в воздух.

Через несколько дней я встречаю Дейча и шутливо спрашиваю:

— Ты еще жив? Удивительно, как ты только уцелел. Я думал, что тебя на радостях разорвут на части. Смотри, такие конференции опасно проводить.

А Дейч улыбается. После этой конференции, сказал он, письма, заявления хлынули прямо потоком Людей, желающих помочь чекистам, стало очень много. Приходят рабочие, служащие, матросы, ремесленники, крестьяне.

— Представляешь себе, какие это замечательные помощники нам в борьбе с контрреволюцией. И главное, бескорыстные помощники! Никто из них не преследует ни малейшей выгоды себе… Я только теперь убедился, какую великую роль в нашем деле могут играть такие беспартийные конференции. Не случайно Феликс Эдмундович так настойчиво советовал проводить их.

Потом мне самому не раз приходилось проводить подобные конференции. И всегда они давали замечательные результаты.

Для упрочения Советской власти в Крыму потребовалась напряженная работа всех партийных и советских органов, в том числе и ЧК, и такая работа проводилась на протяжении первых пяти-шести месяцев после занятия нами Крыма. Это легко понять. Крым был последней цитаделью белогвардейщины и буржуазии и представлял собой в то время скопище контрреволюционных элементов. Условия для чекистской работы в Крыму были особенно сложными. Местное трудовое население было терроризировано врангелевцами. Многие предпочитали ни во что не вмешиваться.

Заручившись согласием партийных органов, мы развернули широкую разъяснительную работу среди рабочих и крестьян. Сначала конференции были проведены в трех наиболее значительных промышленных городах Крыма — Севастополе, Симферополе и Керчи. На каждой конференции после доклада выступали трудящиеся. Их очень интересовало, что сделано и делается органами ВЧК для укрепления Советской власти в Крыму, какую работу провели органы ВЧК сразу после освобождения Крыма. Выступавшие признавались, что до этого они плохо представляли себе деятельность чекистов и побаивались их, но теперь охотно будут помогать органам ВЧК.

Позднее такая же конференция состоялась в пограничном городе Проскурове, на Украине. Поблизости был большой железнодорожный узел Гречаны. Пришли многие рабочие. Конференция шла в переполненном театре.

Желание населения помочь органам ВЧК было очень большим. Иногда меня даже будили среди ночи и сообщали: там-то и там-то появился незнакомец, надо проверить, не шпион ли. Увидят, что кто-то покупает золотые вещи, немедленно сообщают мне: «Не за границу ли собирается переправлять?» Одним словом, мы сразу же ощутили помощь местного населения.

Конференции трудящихся играли большую роль в нашей работе. Они превращались в своеобразные отчеты органов ВЧК перед населением, укрепляли ту силу, на которую постоянно опирались чекисты, — связь с народными массами.

«Рыбаки»-шпионы

Начальник военно-контрольного пункта особого отдела ВЧК побережья Черного и Азовского морей Илья Ефимович Любченко просит принять его по срочному делу. Через несколько минут он уже у меня в кабинете и докладывает:

— Получены сведения, что в Севастополе Врангелем оставлена шпионская группа. У нее много драгоценностей и валюты. Группа тщательно законспирирована и очень осторожно ведет работу в городах

Крыма.

— Ваши сведения из достоверных источников? — поинтересовался я.

— Источники самые достоверные, — заверил меня Илья Ефимович. — Что будем делать? Прикажете арестовать?

— Нам надо их поймать с неопровержимыми уликами, да еще с такими, которые помогли бы нам распутать и некоторые другие контрреволюционные узелки.

— Улики будут, — уверенно сказал Любченко. — Правда, уж очень тонко у них дело поставлено…

— Вот вы и сами, Илья Ефимович, об этом говорите… Знаете, что мы сделаем: вы продолжайте наблюдение за этой группой, только так, чтобы ничем не выдать себя. Они работают осторожно, а мы должны за ними наблюдать в десять раз осторожнее. А потом, в самый подходящий момент, возьмем их…

Любченко ушел. Две недели он не подавал о себе вестей. Наконец является и докладывает:

— Врангелевские лазутчики готовятся к отъезду. Они приобрели рыболовную шхуну и на днях собираются в Турцию, к Врангелю.

— Вот теперь, пожалуй, и настала пора их схватить.

— Пусть они выйдут в море, тогда и схватим.

— А не упустите?

— Все будет как нужно.

— Ну хорошо, Илья Ефимович. Как находите нужным, так и действуйте. Я знаю вас как опытного чекиста.

И Любченко стал действовать по своему усмотрению.

В ночь на 10 апреля 1921 года, взяв с собой четырех моряков — чекистов, он вышел с Графской пристани на быстроходном сторожевом катере в ночной патруль по направлению к Ялте. Прошли бухту Балаклава и в открытом море увидели тихо движущуюся рыбацкую шхуну.

Катер подошел к шхуне. Там было пять человек: трое сидели, а двое лежали на дне шхуны, укрывшись рыбацкими сетями.

— Кто вы такие, откуда и куда идете? — спросил Любченко.

— Разве не видите? Мы рыбаки. Идем в море на лов рыбы.

— Пограничный дозор должен произвести у вас обыск, — заявил Любченко. — Вот наши удостоверения… У кого есть оружие, прошу сдать.

— Какое же у нас может быть оружие, — спокойно отвечают на шхуне. — Зачем оно рыбакам? Можете обыскать.

Чекисты начали обыск. Задержанные рыбаки сами помогали им: поднимали снасти, подсвечивали фонарями — ни тени страха, беспокойства или смущения.

— Ничего подозрительного не обнаружили, — сообщил Любченко один из чекистов, молодой боец.

— И не обнаружите, — уверенно сказал один из рыбаков и сердито добавил: — Потому что и обнаруживать нечего!

— Рубите дно! — приказал Любченко.

— Что вы делаете?! — в ужасе закричал пожилой рыбак. — Это моя шхуна! Вы не имеете права!

— Мы потонем! — загалдели другие.

— Не потонете, — спокойно возразил Любченко и, взмахнув топором, вонзил его в дно шхуны. Приподняли верхнюю доску и обнаружили тайник, куда были спрятаны тщательно завернутые в непромокаемые мешочки драгоценности, валюта, секретные бумаги. О существовании этого двойного дна Любченко знал еще тогда, когда шхуна оборудовалась для шпионских целей. Но до тех пор, пока врангелевские лазутчики не вышли в море, у него не было уверенности, что весь экипаж будет в сборе.

Изъятые драгоценности, валюта (на пятьдесят тысяч рублей золотом), а также пакет с бумагами вместе с арестованными были доставлены ко мне.

В ходе следствия выяснилось, что четверо «рыбаков» — офицеры разведки — были оставлены самим Врангелем и выполняли его личные указания. В частности, Врангель поручил им собрать сведения о дислокации воинских частей в Крыму, что, надо сказать, они и сделали. В перехваченном пакете мы обнаружили данные о количестве и расположении наших военных сил в Севастополе и в Симферополе. И. Э. Якир, который в то время командовал группой войск в Крыму, ознакомившись с документами, признал, что собранные шпионами данные хотя и неполно, но отражают действительное состояние наших сил в Крыму. Иона Эммануилович просил горячо поблагодарить Любченко за удачно проведенную операцию.

Дело четырех врангелевских агентов было направлено в коллегию ВЧК. Пятый — пожилой рыбак — был действительно хозяином шхуны и не принимал участия в сборе шпионских сведений. За большое вознаграждение он согласился перевезти в Турцию «контрабандистов» с их грузом. Польстившись на деньги, он оказался вместе с предателями Родины и понес заслуженное наказание.

Границу на замок!

В конце 1921 года, получив отпуск, я приехал в Москву. Однако через неделю вызывают меня в Административно-организационное управление ВЧК и объявляют, что отпуск мой прекращается и я должен немедленно выехать на Украину. Перед отъездом мне приказано было явиться к Ф. Э. Дзержинскому.

— Вам придется, — сказал мне Феликс Эдмундович, — поехать на Украину и переключиться на пограничную работу. Это ничего, что вы не знакомы с ней. Справитесь. А то, что это новое для вас дело, так ведь нам, коммунистам, приходится каждый день сталкиваться с новыми делами. Вот теперь чекисты должны заняться охраной границ.

Далее Ф. Э. Дзержинский обрисовал положение на советско-польской границе. При прямой поддержке Пилсудского в конце октября Петлюра направил из Польши на Украину два вооруженных отряда: один под командой Тютюника — на Волынь, численностью около тысячи сабель, и второй — на Подолию, в район Гусятина, около семисот сабель, под командой полковника Палия. Банды на нашей территории соединились и принялись бесчинствовать, зверски расправляться с коммунистами, грабить население.

По распоряжению Ф. Э. Дзержинского в те места выехала из Харькова группа чекистов. В ликвидации банд участвуют части корпуса Червонного казачества. Дело подходит к концу. Однако до сих пор там, по существу, нет пограничной охраны. После заключения мирного договора с Польшей в 1921 году границы охраняются батальонами Красной Армии, которые для такой службы не подготовлены и несут охрану границы слабо. В связи с этим туда и направились из Харькова и Москвы опытные чекисты.

— Границу нужно закрыть на замок, — сказал Феликс Эдмундович. — Ни один вражеский лазутчик не должен проникнуть к нам. С чего начать? В первую очередь рекомендую вам как можно скорее из командиров и красноармейцев воспитать хороших, бдительных пограничников-чекистов. Обязательно нужно войти в контакт с местным населением, чтобы оно было прямым и надежным помощником пограничной охраны. То, что произошло у нас недавно на Украине, не должно повторяться. Мы должны быть всегда начеку…

В Киеве я встретился с чекистами, только что завершившими ликвидацию банд Тютюника и Палия. Ознакомив меня с обстановкой на том участке границы, где мне предстояло работать, меня направили в Проскуров начальником пограничной ЧК.

Вместе с секретарем укома партии и председателем уездного исполкома мы прежде всего наметили план работы среди населения пограничной полосы. После ряда совещаний с местными партийными и советскими работниками по всей погранполосе мы провели митинги, чтобы мобилизовать население на помощь пограничной охране. В боевых подразделениях, несших охрану границ, были проведены собрания с командным составом и общие, совместно с бойцами пограничной охраны. Все внимание при этом было приковано к наказу Дзержинского держать границу на замке.

Попутно я занимался тщательным изучением пограничной зоны Волочиск — Сатаново — Гусятин.

На совещании чекистов-пограничников я встретил двух работников, которых знал еще по Одессе. Оба они были начальниками пограничных комендатур. Один из них, Доляцинский, был комендантом Сатанова; другой, Давыдов, — комендантом Волочиска[123]. Давыдов рассказал мне, что ему известно было о своем районе. Свою работу здесь петлюровцы вели через ротмистра польской «Дефензивы» Карпинского, который находится в Подволочиске (местечко на польской территории, являющееся продолжением нашего Волочиска) и систематически забрасывает к нам шпионов.

— Я уже нащупал одного его резидента, по фамилии Мельник, — продолжал Давыдов. — Этот Мельник периодически приезжает из Львова, переходит границу через реку Збруч, встречается со своей агентурой в нашем тылу.

— Вот с него-то, пожалуй, и стоит начать, — сказал я.

— С него и начнем, — согласился Давыдов. — Не пройдет и недели, как Мельник будет в наших руках. Заверяю вас.

Прошла неделя после этого разговора. Я уже начал беспокоиться, не впустую ли прозвучали обещания и заверения Давыдова. И вдруг Давыдов по телефону сообщает мне:

— Мельник ночью попал в засаду. Сейчас он у меня в комендатуре. Вышлите машину. Я его привезу к вам в Проскуров.

Через два часа Давыдов приводит ко мне петлюровского резидента Мельника. В присутствии своего помощника Л. С. Грушко и Д. М. Давыдова я начинаю допрашивать арестованного. Мельник путается, запирается, сам себе противоречит.

Время уже было позднее. Я решил прекратить допрос. Но Л. С. Грушко попросил разрешения продолжить допрос. Я и Давыдов ушли домой, а он еще около часу допрашивал арестованного. Затем здесь же, в своем кабинете, оставил его на ночь, приставив двух часовых: одного — в кабинете, другого — в коридоре.

Строго наказав охране не спускать глаз с арестованного, Грушко ушел. Мельник лежал на диване, притворившись спящим. Рядом в кресле расположился вооруженный красноармеец… Прошел час, другой. Послышалось мерное посапывание. Боец спал. Арестованный внимательно следил за ним, потом встал, подошел к часовому и стал трясти за плечи. Тот очнулся:

— Чего тебе?

Арестованный молча указал на дверь. Красноармеец повел его во двор. Они вышли в коридор. Там, сидя на стуле, беспечно спал другой часовой. Увидев такую охрану, Мельник воспрянул духом, надеясь убежать.

Вернувшись, он вновь лег на диван и прикрыл глаза. Прошел еще час. Снова раздается похрапывание часового. Мельник спустил ноги с дивана, сел.

— Эй! — позвал он вполголоса. Боец не пошевелился.

Арестованный, осторожно ступая, тихонько отворил дверь и прошел мимо второго часового, который также спал, и вышел во двор. Ночь была темная. Ему удалось незаметно выбраться на улицу. А там он спокойно пошел по направлению к границе. Этой же ночью он перешел вброд пограничную реку Збруч — и был таков.

Утром я встал пораньше, чтобы поскорей допросить Мельника. Меня встречает встревоженный Грушко и докладывает, что Мельник ночью бежал из его кабинета.

Легко представить себе, каково это было мне слышать. Как гром с ясного неба!

О побеге петлюровского агента я сообщил в Харьков, а оттуда дали знать в Москву. Попало мне крепко. Не менее моего расстроился, услышав о побеге шпиона, и Давыдов, но заверил меня, что это дело поправимое. Давыдов предполагал, что Мельник непременно должен снова появиться в пограничной полосе. У него большая агентурная сеть в Проскуровском уезде, с которой так просто ни он, ни его хозяева не расстанутся.

— У нас в Волочиске, — сказал Давыдов, — проживает человек, у которого родной брат находится в соседнем селении — в Подволочиске, на польской территории. Он иногда видится с братом на мосту.

— Как это на мосту? — не понял я.

— Ну да, на мосту. Наш Волочиск и польский Подволочиск разделены речкой Збруч, через нее — мост. Есть среди населения родственники, и очень близкие, проживающие в разных государствах. Где-то и как-то им нужно видеться? Местом таких встреч и выбрали мост. Это вошло в обычай. Раньше встречались просто, кто с кем хотел. Теперь я ввел такой порядок: каждый, желающий пойти на мост, должен получить разрешение…

— Ну, и что же дальше? Вы начали говорить о двух братьях, которые встречаются на мосту.

— Так вот, я и думаю привлечь их. Я поручу им разузнать, нет ли Мельника в Подволочиске, а как только он объявится, сразу сообщить нам.

В тот же день я уехал из Волочиска. С неделю Давыдов не подавал о себе вести, но вдруг является в Проскуров и рассказывает:

— Мельник объявился в Подволочиске. Жители его видели дважды, и оба раза пьяным.

— Но каким же образом нам захватить его? На ту сторону не пойдешь.

— Что верно, то верно, — ответил Давыдов. — Но он будет в наших руках, товарищ начальник. Положитесь на меня и разрешите мне действовать самостоятельно.

Я дал согласие.

Давыдов уехал и «стал действовать самостоятельно». Собственно говоря, действовал не он, а два брата Михайленко — Федор и Афанасий, на которых он очень рассчитывал и в которых не обманулся. Оба они выразили желание помочь советским пограничникам.

Афанасий — тот, что жил в Польше, пригласил к себе домой Мельника, сказав, что имеет к нему «дельце». Тот и раньше бывал у него и охотно принял приглашение. Мельник заявился поздним вечером. Это был коренастый здоровяк с бычьей шеей и красным лицом.

— Рад видеть тебя, — сказал Афайгасий и, подмигнув, добавил: — Садись за стол, у меня специально на этот случай бутылочка припасена — 60 градусов.

— О! Это дело!

Афанасий Михайленко поставил на стол бутылку, хлеб, соленые огурцы, нарезал ломтиками сало. Мельнику поставил стакан, себе стопку.

— Что ж себя обижаешь, хозяин? — гость кивнул на стопку.

— Ты не смотри на меня. Болею что-то. Много не могу пить.

— Это ты брось. Водка, она от всех болезней лечит!

— Не принимает внутренность…

— Ну дело хозяйское, мне больше останется. Сидели за столом долго. Часам к двенадцати Мельник уже не владел языком, а немного погодя свалился на скамейку. И как его ни тряс хозяин, он даже не мычал.

Хозяин вышел на улицу, прошел к реке, осмотрелся по сторонам: польских часовых не видно. Вернулся домой, взвалил Мельника на спину (ох и тяжел дьявол! Хорошо, что самого бог силой не обидел) и направился к реке. В полуверсте был мост, на котором Афанасий не раз встречался с братом. Но там наверняка часовые, да и нести далеко. Афанасий пошел вброд. Шатаясь от усталости, он выбрался на берег и сбросил Мельника на землю к ногам советского пограничника. Пьяный только хмыкнул, но не пришел в себя.

— Вот, — сказал Афанасий, — берите этого человека и несите скорей к пану Давыдову. Он его давно поджидает.

Все в том же бесчувственном состоянии Мельник этой же ночью был доставлен в Проскуров и очнулся только часа через два. Первыми его словами были:

— Где я нахожусь? Я ответил ему:

— Вы находитесь там, откуда три недели тому назад бежали в Польшу.

Мы поинтересовались, как ему удалось бежать от нас после первого ареста. Мельник обстоятельно рассказал все, как было. Из его показаний стало известно, что на Проскуровщине была петлюровская повстанческая организация. Во время ликвидации ее было обнаружено, что по всем пограничным районам Подольской губернии значительная часть кулачества и духовенства хранила оружие: винтовки, карабины, гранаты и даже пулеметы, а также боеприпасы к ним.

На Подолии была создана специальная комиссия, в которую наряду с пограничниками входили и чекисты. За два месяца они обнаружили более 4 тысяч винтовок, большое количество боеприпасов.

Граница между Польшей и Советской республикой в то время еще не была оформлена. Конфликты, возникающие на нашем участке, рассматривались все на том же мосту комендантом Давыдовым и ротмистром Карпинским. Последний старательно подбирал ключи к Давыдову, а тот в свою очередь — к Карпинскому.

На мосту через речку Збруч с польской стороны у шлагбаума всегда собиралось много народу, среди которого особенно много было торговцев. Они продавали товары представителям наших кооперативных организаций. При этом советские пограничные власти осуществляли контроль.

Как-то во время одного из свиданий Давыдова с Карпинским в связи с торговыми делами на мосту среди польских торговцев появилась молодая интересная женщина.

— Пан Давыдов, — обратилась она к коменданту, — вы хоть бы раз дали мне какой-нибудь заказ!

— Какой такой заказ?

— Ну, что-нибудь достать для вас.

— О, вы очень любезны, мадам! — галантно отвечает Давыдов.

Был он молод, недурен собой и умел нравиться женщинам.

Давыдов еще несколько раз встречал на мосту пани Софью, и всегда она кокетничала с ним. А однажды так ему сказала:

— Пан Давыдов, вы плохой кавалер! Сколько раз мы с вами встречаемся, и все на мосту да на мосту. А в гости к себе пригласить вы так и не догадались.

— Это зависит от пана Карпинского. Если он согласится пропустить вас через границу…

— О! Пан Карпинский не будет возражать.

— В таком случае нам остается только назначить время и место свидания, — ответил Давыдов. — Не возражаете, если мы с вами встретимся сегодня же вечером, часов в семь? Я вас буду ждать на берегу.

Давыдов, опытный чекист, давно уже сообразил, что пани Софья кокетничает с ним неспроста. Не иначе как что-нибудь поручил ей ротмистр Карпинский.

В назначенное время пани Софья, нарядная и веселая, перешла границу и очутилась на нашем берегу, где ее уже поджидал Давыдов.

— Нравлюсь я вам такая? — прищурив глаза, спросила она.

— Такая нарядная?

— Нет, такая решительная. Ведь это я вас на свидание вызвала…

Давыдов пошел с нею на квартиру. Там он угостил ее ликером. Пани Софья, подвыпив, разоткровенничалась и призналась, что она действительно получила от пана Карпинского задание собирать сведения о наших пограничных частях в этой зоне. Тут же она пожаловалась, что ее «хозяин» ничего не платит: только выдал пропуск для входа на мост, чтобы она могла принимать заказы у русских. Но торговля ее идет плохо, и на вырученные деньги не прожить.

Давыдов пообещал помочь ей в торговых делах, познакомить ее с солидными покупателями, с представителями кооперации. А пан Карпинский?.. С паном Карпинским ей не нужно расставаться. Она окажет большую услугу, если будет держать нас в курсе всего, что затевает пан Карпинский против Советской страны.

В дальнейшем пани Софья действительно оказала нам большую услугу, сообщая ценные сведения об агентах, направляемых на нашу территорию. Благодаря ее предупреждениям разведывательная деятельность пана Карпинского постепенно сошла на нет.

В связи с неурожаем в Поволжье, на Северном Кавказе и Украине в начале 1922 года председатель ВЦИК М. И. Калинин и председатель ВУЦИК Г. И. Петровский объезжали Украину.

Приехав в Проскуров, они выступили на городском митинге перед трудящимися. Население радостно приветствовало их.

Михаил Иванович и Григорий Иванович поинтересовались у меня, как поставлена охрана границы, какая работа ведется среди пограничников, как они несут службу, что делается для пресечения диверсионных вылазок вражеской агентуры.

— Я слышал, — сказал Михаил Иванович Калинин, — что у вас тут полным ходом идет торговля между местными жителями — как с нашей, так и с польской стороны. Верно ли это?

Я подтвердил.

— И без таможни? — поинтересовался Михаил

Иванович.

— Да, без таможни. Но под наблюдением наших представителей из пограничной комендатуры.

— Интересно посмотреть.

Я пригласил М. И. Калинина и Г. И. Петровского побывать на границе, посмотреть, как осуществляется у нас бестаможенная торговля с Польшей и как наши пограничники живут и несут службу. Привел я их на границу и показываю знаменитый мост в Волочиске. Посредине его — шлагбаум, с одной стороны стоят польские торговцы, а с другой — наши представители кооперативных организаций, рядом — пограничники, контролирующие торговые сделки.

Затем мы пошли вдоль границы. Идем по узенькой тропке, встречаем пограничника, поздоровались с ним. М. И. Калинин и Г. И. Петровский стали расспрашивать его, не ходит ли он к польским пограничникам в гости. Пограничник отвечает, что польские часовые часто приносят шоколад, папиросы и кричат: «Пан русский! Иди покурим, побеседуем!» — Но мы на их приглашение не отзываемся. Не только не подходим, но и в разговоры не вступаем. Несем свою пограничную службу так, как командиры наши учат, — закончил он.

М. И. Калинин и Г. И. Петровский одобрили такое поведение нашего пограничника и поблагодарили его за службу.

Прошли мы еще немного вдоль границы. Встречается нам второй пограничник, в легонькой старенькой шинельке, как бойцы шутили, подбитой «рыбьим мехом». На голове — буденовка со звездой, на ногах — ботинки с обмотками. А по ту сторону границы медленно прохаживается польский жолнер: в тулупе, в меховой шапке-ушанке и валенках.

Михаил Иванович Калинин спрашивает у нашего пограничника:

— А что, не завидуешь ли ты ему? — и показывает на польского солдата.

— Нет, — отвечает красноармеец и улыбается Михаилу Ивановичу, — у него все чужое, французское. А у меня, хоть и старенькое, да зато свое, советское!

— Молодец! — похвалил бойца Михаил Иванович и пожал ему руку.

— Вот какие у нас есть пограничники, товарищ Фомин, — сказал М. И. Калинин, обращаясь ко мне. — Нам нужно воспитать всех своих пограничников такими.

— У нас почти все такие, Михаил Иванович, — ответил я.

М. И. Калинин и Г. И. Петровский вернулись в Волочиск, а оттуда поехали в Проскуров. Я проводил дорогих гостей до станции и посадил в вагон.

— Михаил Иванович, — обратился я к Калинину, — не могли бы вы посодействовать нам с открытием таможни, ускорить оформление границы между нами и Польшей?

М. И. Калинин, улыбаясь, отвечает:

— Товарищ Фомин, здесь находится глава земли украинской Григорий Иванович Петровский. С ним и разговаривайте по этому вопросу.

Г. И. Петровский повернулся ко мне:

— Через две-три недели будут у вас в Волочиске таможня и смешанная комиссия по оформлению границы между Польшей и Украиной. Комиссия уже работает и скоро прибудет к вам.

Действительно, в скором времени на границе в Волочиске организовали таможню. Приехала и смешанная комиссия по оформлению границы. В нее включили меня и Давыдова. Граница была оформлена. И жизнь на границе пошла так, как и следовало бы с самого начала. С чистым сердцем теперь мы могли рапортовать Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому, что граница на Проскуровском участке закрыта на замок.

Подвиги героев-пограничников

В двадцатых годах в Париже существовала так называемая «Русская армия», возглавляемая белогвардейским генералом Кутеповым — известным палачом. В марте 1927 года генерал Кутепов и его помощник генерал Александров приехали в Финляндию, в город Териоки (ныне Зеленогорск), где устроили совещание монархистов и провели смотр всех «боевых сил», состоявших из диверсантов, террористов, вредителей. На этом совещании было решено бороться против Советской власти «двумя фронтами — экономическим и политическим». Под фронтом «экономическим» подразумевались взрывы заводов, фабрик, мостов и государственных сооружений, разрушение всего, что должно было служить строительству социализма в нашей стране. Под фронтом «политическим» понималось убийство ответственных партийных и советских работников и другие диверсионно-террористические акты.

Осенью 1927 года Ленинград готовился торжественно отметить десятилетие Советской власти. Члены правительства начали съезжаться в город Ленина на юбилейную сессию Центрального Исполнительного Комитета СССР. Этот светлый и радостный праздник враги пытались омрачить убийствами и диверсиями. Вражеская разведка подготовила переброску на нашу территорию через границу четырех бандитов-террористов во главе с матерым английским разведчиком.

Но пограничники были начеку. Ни время, ни события не изгладят в памяти народа замечательный подвиг, совершенный во имя Советской Родины пограничником Андреем Коробицыным — простым пареньком из Вологодской области.

Комсомолец-пограничник Андрей Коробицын — один из тех, кто своей жизнью доказал верность матери-Родине и Коммунистической партии. Всегда серьезный, вдумчивый, он был одним из лучших бойцов своей части.

В ответственные дни празднования десятилетия Великой Октябрьской революции, когда члены правительства уже съезжались в Ленинград на юбилейную сессию, начальник заставы направлял в наряд лучших бойцов, предварительно проинструктировав каждого и предупредив, что в эти дни надо особенно быть бдительным.

В ночь на 21 октября 1927 года в наряд пошел пограничник Андрей Коробицын.

…Темная осенняя ночь на исходе, близок рассвет, но не ослабляет внимания пограничник Коробицын. Глаза зорко всматриваются вдаль, слух напряженно ловит каждый шорох. Вот качнулись кусты у старого, полуразрушенного сарая, стоявшего около границы… Треснул под чьей-то ногой сучок… И вдруг пограничник увидел четырех человек, вооруженных маузерами. Те тоже заметили пограничника и, наведя на него оружие, крикнули: «Сдавайся!» Но Андрей Коробицын вскинул винтовку и открыл по нарушителям границы огонь. Один из нарушителей сразу же был убит меткой пулей пограничника. Но в тот же момент и Андрей был ранен в ногу. Враги метнулись к сараю и оттуда стали стрелять. Превозмогая острую боль, Коробицын пополз к сараю. Кровавый след тянулся за ним, но боец не прекращал огонь. Бандиты, отстреливаясь, стали отступать к границе. Одна за другой, еще и еще, пули впивались в тело бойца-патриота, но, пока билось его мужественное сердце, пока теплилось сознание, он продолжал стрелять. Диверсанты бежали в Финляндию. Андрей Коробицын, весь изрешеченный пулями, погиб на боевом посту, защищая свою Родину…

В бытность свою начальником пограничной охраны и войск ОГПУ Ленинградского военного округа я пригласил в пограничную часть художника Дроздова, предложил ему сделать зарисовку на месте, где происходило сражение Коробицына с диверсантами. Хотелось увековечить память пограничника-героя, мужественный подвиг которого должен стать примером для всех бойцов.

Я знал, с каким вниманием и уважением относился Вячеслав Рудольфович Менжинский к защитникам рубежей нашей страны. Поехав в Москву, я захватил с собой рисунки художника Дроздова, которые мы задумали размножить литографским способом, и текст к ним. Вячеслав Рудольфович внимательно прочитал описание подвига Коробицына и тотчас же подписал разрешение на распространение рисунков. Он расспрашивал, каким тиражом будут отпечатаны литографии, хватит ли их на все части погранохраны, на все заставы, комендатуры и подразделения внутренних войск ОГПУ. Поинтересовался, поддерживаем ли мы связь с семьей Коробицына, помогаем ли ей. Вячеслав Рудольфович был очень доволен, узнав, что семья погибшего героя-пограничника получает денежное пособие, что родители героя регулярно приезжают на заставу, которой присвоено имя Коробицына.

— Все это очень хорошо, — сказал Вячеслав Рудольфович. — Держите постоянную связь с семьей героя, приглашайте родителей не только на заставу, но и в другие пограничные подразделения округа. Пусть крепнут боевые традиции, пусть наши чекисты свято чтут память Андрея Коробицына…

ЛЕТОМ 1932 года я получил приказание из Москвы выделить один дивизион из войск ОГПУ Ленинградского округа для подавления бандитских шаек в Азербайджане.

Меня предупредили: «Дивизион должен быть боевым, отправьте таких людей, которые не посрамят ваш округ».

Я поручил командиру одного из полков войск ОГПУ выделить один из лучших дивизионов для проведения операции.

Дивизион войск ОГПУ, прибыв в Азербайджан, в первый же день вступил в бой с бандитами. Среди бойцов дивизиона был комсомолец Иван Антипов — уроженец Воронежской области, сын колхозника. Группа красноармейцев, в которую входил Иван Антипов, была выделена для засад по дорогам и тропам. Антипов вместе с другим бойцом, вооруженные ручным пулеметом и гранатами, поднялись на вершину сопки.

Они выбрали место, откуда хорошо просматривалась окрестность. Внизу проходила тропа. На рассвете Антипов с товарищем увидели группу вооруженных бандитов. Растянувшись в длинную цепь, они двигались с большими предосторожностями. Антипов присмотрелся: бандиты были вооружены винтовками и холодным оружием. Сердца молодых бойцов-чекистов тревожно забились. Пропустить их по тропе нельзя. А справиться с ними невозможно: бандитов было около сотни. Что делать? «Начнем бой», — решили смельчаки. И взяли прицел на середину банды. Выстрелы гулко разнеслись в горах. Четверо остались лежать на месте. Бандиты ошалело заметались, припали к земле, потом открыли ответный огонь. Товарищ Антипова упал, сраженный насмерть. Но Антипов не растерялся, его пулемет продолжал бить без промаха. Уже добрый десяток бандитов недвижно лежал на тропе. Но враги не думали отступать. Они раскинулись цепочкой и Бели яростный огонь из винтовок, подползая все ближе. Вот они уже почти у самой вершины. Бой длится полчаса. Бандиты не отступают. Их ряды редеют с каждой минутой, осталось уже меньше половины… И все же они рвутся к Антипову.

Отважный боец закладывает последний диск. Его выстрелы становятся реже, но бандиты падают чаще. Их осталось человек 15–20, не более. Они уже совсем близко. Патроны на исходе. Антипов срывает гранату и бросает в самую гущу наступающего врага… Взрыв! Не дав опомниться бандитам, Антипов бросает вторую гранату. И падает навзничь. Пуля врага сразила его наповал…

Тем временем на помощь Антипову подошел взвод. Бойцы оцепили сопку, часть их бросилась к вершине. Два уцелевших бандита хотели бежать. Одного из них убили, другого взяли живым. Командир взвода тут же допросил бандита. Он рассказал, что их было 72 человека.

72 против одного! Из них Иван Антипов уложил 70 бандитов.

На место боя прибыли командир дивизиона и его помощник по политической части. Поднялись на вершину. Там лежал молодой герой. Здесь, на вершине горы, вырыли могилу. Отыскали тело чекиста, погибшего в самом начале схватки, и положили его рядом с Антиповым. Бойцы и командиры простились с героями. И тут же назвали именем Антипова эту сопку…

В конце 1932 года я приехал в Москву к председателю ОГПУ В. Р. Менжинскому. Он попросил, чтобы я доложил ему о геройском подвиге бойца-чекиста Ивана Антипова. Когда я кончил рассказывать, В. Р. Менжинский спросил:

— А как, товарищ Фомин, в вашем округе передаются и хранятся славные боевые традиции? Как проводится воспитательная работа с молодыми пограничниками и бойцами-чекистами? Что делается, кроме наглядной агитации через плакаты и картины, для сохранения памяти героев?

Я сказал Вячеславу Рудольфовичу, что мы поддерживаем постоянную и очень тесную связь с родителями героев. Помогаем, заботимся о них. Часто устраиваем с ними встречи бойцов и командиров. Приглашаем к себе, и вместе с ними выезжаем в части, подразделения. Затем объезжаем учебные пункты, где встречаемся с вновь прибывшим пополнением красноармейцев. 20 декабря — в праздник ВЧК — ОГПУ — на торжественном собрании у нас всегда присутствуют родители или родственники погибших героев. Я или начальник политотдела делаем доклад о ВЧК — ОГПУ, рассказываем о Ф. Э. Дзержинском, о славных традициях, завещанных великим Лениным, вспоминаем наших героев — пограничников и чекистов, погибших за Родину. На этих собраниях обычно выступают и родители героев.

Вячеслав Рудольфович, одобрительно отозвавшись о таких методах воспитательной работы, указал на необходимость укреплять среди бойцов и командиров высокое патриотическое сознание, чувство долга и ответственности перед Родиной и партией. Этому, сказал он, как нельзя лучше служит память о героических подвигах наших славных товарищей по оружию.

На границе с буржуазной Эстонией

Советская граница с буржуазной Эстонией образовалась сразу после окончания гражданской войны. Протяженность ее была небольшая, но в смысле засылки к нам шпионов, диверсантов, террористов она становилась с каждым годом все более опасной. Такой небольшой городок на границе, как Нарва, в котором тогда насчитывалось лишь несколько тысяч жителей, имел семь иностранных консульств. Множество иностранных представительств и разведок находилось и в столице буржуазной Эстонии Таллине. А надо сказать, что в те времена иностранные консульства зачастую играли роль центров разведывательной службы.

Советские пограничники умело пресекали происки империалистических разведок. Раскрытие ряда шпионских организаций, существовавших на территории Советского Союза, показало, в каких широких масштабах проводилась подрывная деятельность разведывательных органов буржуазной Эстонии. Причем как раз в городе Нарве, граница от которого проходила всего лишь в 14 километрах, и были сосредоточены главные шпионские силы. В Нарве дислоцировался штаб первой эстонской дивизии. Но это был не столько штаб крупного воинского соединения, сколько штаб шпионской службы. Главным руководителем разведки в Нарвском районе был начальник штаба дивизии майор Трик, его помощником — адъютант оперативного отдела штаба капитан Койк и старшим разведчиком — Тупиц.

В ночь на 24 декабря 1931 года, находясь на границе в наряде, пограничник Тимофей Углицких заметил на далеком расстоянии, что в сторону границы, согнувшись, крадутся два человека в белых халатах. Он дал им возможность перейти границу. Не подозревая, что за ними следят, нарушители устремились вперед. Они прошли около километра. Тимофей Углицких, следивший за ними, решил, что теперь вражеские лазутчики лишены возможности скрыться на своей территории, и быстро на лыжах нагнал их.

— Руки вверх! — крикнул пограничник. Нарушители границы упали в снег и, отстреливаясь, поползли обратно.

Углицких взял на прицел одного и метким выстрелом уложил на месте. Второму крикнул:

— Бросай оружие! Сдавайся!

Нарушитель повиновался. Тем временем с заставы подоспела помощь. Задержанного доставили в комендатуру.

На допросе нарушитель рассказывал:

— Два дня тому назад с нами проводил инструктаж старший агент разведки Тупиц. Это опытный разведчик. Он сам несколько раз благополучно переходил границу и приносил ценные сведения. Тупиц перед нами поставил задачу: брать на заметку все, что имело отношение к военному делу в Советской стране, не упускать ни одной мелочи. Особое внимание он велел обратить на расположение воинских частей в Ленинградском военном округе, на вооружение, передвижение войск, численность и транспортабельность их, а также на состояние железных и шоссейных дорог, авиации и морского флота.

Нас заверили, что переход границы никакой сложности не составляет и почти безопасен. Тупиц при этом сказал: — При вашем вооружении, если даже вас и обнаружат, несколькими выстрелами вы себе легко расчистите дорогу и ликвидируете преследователей.

Мы так и действовали: строго по инструкции Тупица. А в результате — товарищ погиб, а я нахожусь в ваших руках…

Начальник погранотряда Давыдов, который вел допрос, не утерпел и заметил:

— Наш пограничник Тимофей Углицких тоже действовал согласно указаниям своих командиров, согласно уставу пограничной службы. Но он, кроме того, еще руководствовался высоким чувством ответственности перед народом, перед своей совестью. Он действовал как патриот и в поединке с двумя противниками оказался победителем. Иначе и быть не могло. Ни один нарушитель не должен пройти незамеченным через нашу границу — таков девиз советских пограничников.

Тимофей Углицких за бдительность, находчивость и смелость в борьбе с нарушителями границы коллегией ОГПУ был награжден серебряными часами.

В один из зимних дней 1932 года на этом же участке границы в наряд вышел боец Андреев. Его служебная собака Джарда обнаружила след человека, перешедшего границу. След вел к нам в тыл. Нарушитель границы был, как видно, опытный шпион. Чтобы сбить собаку со следа, он использовал нюхательный табак. Но Джарда продолжала преследовать нарушителя. Вот она выскочила на поляну и стремительными прыжками «пошла на сближение». Заметив собаку, нарушитель выхватил из-за пояса гранату и бросил ее. Джарда погибла. Андреев отстал от своего верного друга и не видел всего, что произошло. Но, услышав взрыв, догадался, что Джарда настигла нарушителя. Андреев изо всех сил бежит к месту происшествия. Вот он уже видит изуродованную взрывом овчарку. Андреев спешит дальше. Следы ведут на хутор.

На краю хутора стоял сарай. Нарушитель, притаившись, выждал, когда Андреев подбежал к сараю, и бросил вторую гранату. Снова взрыв, и Андреев падает в снег, сраженный насмерть. Но убийце не удается уйти далеко. Кинувшись к лесу, он вдруг резко меняет направление: наперерез ему бежали местные жители. Они услышали взрывы и поспешили на помощь пограничнику. Вскоре бандит был в комендатуре. На допросе он показал, что выполнял очередное задание эстонской разведки.

Комсомолец Андреев, погибший на боевом посту, в схватке с врагом, был отличным пограничником. На его счету был не один задержанный нарушитель границы. Память о нем до сих пор жива среди советских пограничников.

Эту молодую, привлекательную женщину пограничники уже знали. Несколько раз ее задерживали на границе и продержав один-два дня, каждый раз официальным порядком возвращали за кордон, как эстонскую подданную. Ну что с глухонемой возьмешь! Конечно, возникали подозрения: не симулирует ли она? Проверяли ее и так, и этак. Женщина бессмысленно смотрела, что-то мычала, когда ей задавали вопросы.

Вот и опять глухонемая нарушила границу недалеко от Пскова и свободно расхаживает по небольшому пограничному городку.

Начальник погранотряда на этот раз решил не задерживать глухонемую. Он вызвал к себе одного из наших сотрудников — эстонца Фридриха и дал ему задание проследить, что делает и куда ходит глухонемая, будучи на нашей территории. Фридрих решил познакомиться с ней. Он остановил ее и спросил, не знает ли она такой-то улицы. Глухонемая улыбнулась, развела руками и смущенно покачала головой: мол, не понимаю. Фридрих пошел с нею рядом, заговаривал с ней и по-эстонски и по-русски, но безуспешно. Женщина, не переставая улыбаться, качала головой, разводила руками и в свою очередь силилась что-то сказать, но, кроме мычания, у нее ничего не получалось. В конце концов Фридрих тоже перешел на язык жестов. Так они дошли до дома, куда спутница Фридриха приходила и раньше. Она показала Фридриху, что останется здесь. Тот в свою очередь дал ей понять, что хотел бы с нею встретиться завтра.

На другой день они снова увиделись, долго гуляли, Фридрих изъявил желание познакомиться с ее родственниками. Женщина в нерешительности посматривала то на Фридриха, то на окна дома, возле которого они стояли. Наконец она все же поманила его за собой. Фридрих познакомился с хозяином и хозяйкой этого дома — пожилыми эстонцами. Они пригласили его к столу, появилась водка и закуска. Разговор, разумеется, коснулся глухонемой.

— Эльза глухонемая не от рождения, — сказал хозяин. — Она перестала слышать после тяжелой болезни, когда ей было лет двенадцать.

— Какое несчастье! — вздохнула хозяйка. — Такая красивая, молодая, и вот…

— И теперь она абсолютно ничего не слышит? Или все же хоть что-то различает? — поинтересовался Фридрих.

— Нет, она совсем ничего не слышит.

Эльза переводила глаза с хозяина на хозяйку. От выпитого вина она раскраснелась и стала еще привлекательнее. Фридрих ей явно нравился.

Когда настала полночь, Фридрих распрощался с хозяевами и вышел на крыльцо. Его провожала Эльза. На прощание Фридрих попытался обнять ее, но Эльза решительно оттолкнула его и быстро закрыла дверь.

На третий и четвертый день своего знакомства они встречались еще не раз. А на шестой день Фридрих пригласил Эльзу к себе. Много ласковых слов говорил он Эльзе, та не сводила с него влюбленных глаз. И вдруг на чистом эстонском языке она явственно произнесла:

— Милый, я люблю тебя! Слышишь, люблю тебя, Фридрих! — горячо говорила Эльза. — Надоело притворяться!.. Я хочу быть счастливой, как все!

И она рассказала Фридриху, а затем и начальнику погранотряда Давыдову, как ее завербовали в эстонскую разведку, как она собирала сведения о настроениях населения в пограничной зоне, об охране границы. Затем ей поручали устраивать встречи агентов на конспиративной квартире. Вот и сейчас она должна была дождаться двух агентов из Таллина, которые под видом мужа и жены прибудут в Ленинград, якобы к родственникам.

Через неделю чекисты арестовали эту «супружескую пару». У их родственников была явочная квартира.

А Эльза, уже как наша сотрудница, работала у нас вплоть до того времени, как Эстония стала Советской. И с Фридрихом она уже не разлучалась, став его женой.

Манифест «царя Кирилла»

В конце 20-х годов за границей еще активно действовали многие бывшие царские генералы, министры, члены Государственной думы, а также члены семьи дома Романовых. Хотя прямых «наследников престола» к тому времени уже не было в живых, но все же кое-какие отпрыски нашлись. И никак они не могли примириться с тем, что, будучи «царских кровей», вынуждены прозябать в чужой стране. Все эти «бывшие» даже за границей не могли жить без царя.

Наиболее активные белогвардейские силы сплотились в Русский общевоинский союз (РОВС), который стал европейским штабом по борьбе с Советской властью.

Для поддержания духа белой эмиграции, для укрепления веры в «царя-батюшку» и в возврат прежних порядков на русском языке издавались в Париже три белогвардейские газеты. Появились знамена отдельных царских полков, возрождалась армейская офицерская форма. Весьма активно действовала православная церковь, пышно справлялись тезоименитства царей, религиозные праздники.

Возглавляли борьбу против Советской власти два обербандита, прославившие себя зверскими расправами над советским народом еще в годы гражданской войны, — Борис Савинков и генерал Кутепов. Первый вел работу по подготовке вооруженного восстания в Советской России, а второй задался целью собрать остатки белогвардейщины во Франции, Югославии, Польше и других прилегающих к Советскому Союзу странах.

В августе 1924 года во Франции объявился новый русский царь «Кирилл I». Так величал себя великий князь Кирилл Владимирович Романов — адмирал царского флота. Эмигрантская молодежь его поддерживала, а старики не признавали: они не могли простить ему, что в Февральскую революцию, после свержения царя Николая II, он явился в Государственную думу с красным бантом на мундире.

Я не стал бы об этом и вспоминать, если бы мне не пришлось столкнуться с «деятельностью» этого «царя» в 1930 году. Как-то начальник Псковского погранотряда Д. М. Давыдов доложил мне, что по пути следования поезда из Прибалтики в большом количестве были разбросаны открытки с портретом «царя Кирилла» и его манифестом. На другой день такое же сообщение я получаю от начальника Островского погранотряда И. Я. Ильина.

Я приказал немедленно выяснить, кто и как провозит через границу эти контрреволюционные листовки.

Через некоторое время ко мне явился на прием известный врач-терапевт профессор Шварц. Вид у профессора был крайне взволнованный, когда он вошел в кабинет. Даже не ответил на мое приветствие и не сел в придвинутое кресло. Дрожащими руками он протянул мне изящную открытку, изготовленную из отличной меловой бумаги:

— Товарищ Фомин! Меня хорошо знают в Ленинграде, зачем же эта провокационная проверка?

— Мы провокациями не занимаемся, товарищ Шварц. Откуда у вас эта открытка?

— Мне прислали ее по почте. В конверт был вложен вот этот манифест и еще письмо.

— Это действительно провокация. Но только со стороны какой-нибудь зарубежной антисоветской организации.

— Но откуда же они знают мой адрес? Ведь письмо адресовано непосредственно мне. Вот смотрите: фамилия, имя, отчество. И послушайте, что они пишут мне: «Верьте в царя Кирилла, он скоро будет в Петрограде. Будьте готовы встретить законного царя русского народа» и т. д… Я готов поклясться чем угодно, что у меня нет знакомых ни здесь, ни за границей, кто бы мог писать такие послания…

Я, как мог, постарался убедить профессора, что его никто ни в чем не подозревает.

— Нам известно, откуда и как поступают эти письма и манифест. Мы уже приняли меры, чтобы они больше не появлялись у нас. Если нечто подобное повторится, то рвите и бросайте в корзину… А за то, что уведомили нас, спасибо.

Профессор, видимо успокоенный, поблагодарил, раскланялся и направился к выходу. В дверях он задержался:

— А манифест этот отзывает анекдотом, просто смех, да и только.

Действительно, Шварц был прав. Трудно удержаться от улыбки, читая это послание новоиспеченного «царя», столь же нелепое, сколь и велеречивое:

«…Осенив Себя Крестным знаменем, объявляю всему Народу Русскому: Надежда наша, что сохранилась драгоценная жизнь Государя Императора Николая Александровича, или Наследника Цесаревича Алексея Николаевича, или Великого Князя Михаила Александровича, не осуществилась…

Российские Законы о Престолонаследии не допускают, чтобы Императорский Престол оставался праздным после установленной смерти предшествующего Императора и Его ближайших Наследников…

А посему Я, Старший в Роде Царском, Единственный Законный Правоприемник Российского Императорского Престола, принимаю принадлежащий Мне непререкаемо титул Императора Всероссийского.

Сына Моего, Князя Владимира Кирилловича, провозглашаю Наследником Престола с присвоением Ему титула Великого Князя Наследника и Цесаревича.

Обещаюсь и клянусь свято блюсти Веру Православную и Российские Основные Законы о престолонаследии…

Дан 31 Августа 1924 года. Кирилл»

Когда я читал это, мне чудилось, что я слышу голос с того света. Но — увы! — приходилось прислушиваться. Потому что и он, и ему подобные голоса мешали жить живым людям.

Следует отметить одну существенную деталь. Манифест, обращения, письма рассылались, как правило, тем, кого хорошо знали в нашей стране и за границей.

Через несколько дней ко мне приходит другой посетитель, не менее взволнованный, — председатель Ленинградского областного Осоавиахима В. И. Шорин. Он тяжело опустился в кресло и молча подал мне все тот же пресловутый манифест «царя Кирилла» и такое же письмо, как и у профессора Шварца.

— Каким-то мерзавцам захотелось меня скомпрометировать, — глухо начал он. — Вот, с сегодняшней почтой получил этот «подарочек». Впрочем, — он криво усмехнулся. — сделать это нетрудно, ведь я бывший царский полковник, как вы знаете…

И опять мне пришлось успокаивать:

— Ну и что из этого следует? О том, что вы бывший полковник, все знают, как знают и другое: что вы с первых дней Советской власти защищали ее от врагов. Знают также, что Советская власть вам доверяла и доверяет ответственные посты в Красной Армии, что вы работали вместе с С. М. Кировым.

Я объяснил Шорину, что это чистейшая провокация, задуманная, как видно, в широких масштабах, что не один он получает такие послания.

— Но все же, почему они меня вспомнили? Ведь за границей меня давно предали анафеме. Там, конечно, хорошо известно, что в годы гражданской войны я боролся с белогвардейцами, с интервентами…

А на другой день — звонок из Смольного. Слышу голос Сергея Мироновича Кирова:

— Товарищ Фомин, у меня только что был академик Иван Петрович Павлов… Пришел и, ничего не объясняя, сердито спрашивает: «А что, к нам собирается царь Кирилл из Парижа?» И показывает мне письмо и манифест «царя Кирилла». А потом так же сердито добавил: «Я уже привык жить без царя, зачем он мне нужен? Пусть этот Кирилл больше мне ничего не пишет!»

Я ответил Сергею Мироновичу, что мне уже известно несколько подобных случаев и что меры к пресечению их приняты.

— Нужно как можно скорее покончить с этим, — сказал Сергей Миронович. — А то это приносит людям лишние волнения.

А тем временем погранотрядами Ленинградского военного округа было установлено, что все эти контрреволюционные листовки — манифест «царя Кирилла», его обращения «К русскому воинству», «К русскому народу», а также письма провозили проводники поездов из Эстонии и Латвии. Для этой цели в полу вагонов устраивались специальные потайные ящики, в них были обнаружены и мелкие галантерейные товары. Проводников арестовали. Они указали и тех, кто покупал контрабанду, и тех, кто распространял среди населения письма и манифест по заданию парижской эмигрантской организации РОВС. Агенты этой белогвардейской организации, как выяснилось, скупали у букинистов такие дореволюционные справочники, как «Вся Россия», «Вся Москва», «Весь Петроград». Из них брали адреса известных ученых, инженеров, адвокатов, бывших генералов, крупных чиновников. Им писались письма и вместе с манифестом и обращениями завозились к нам. А здесь, через местные почтовые отделения, письма рассылались по указанным адресам.

Однако вся эта затея абсолютно ни к чему не привела. На эмигрантскую провокацию никто не поддался.

Пойманные с поличным

К началу 30-х годов наша страна имела уже нормальные дипломатические отношения со всеми крупнейшими странами мира, кроме США. С некоторыми капиталистическими государствами у нас были и особые промысловые и другие соглашения. В частности, был заключен договор с Англией на рыболовные и зверобойные концессии в северных морях. И надо сказать, что все здесь обходилось без каких-либо осложнений, пока английские тральщики соблюдали установленные договором правила.

Но вот в 1933 году начались переговоры между СССР и США об установлении дипломатических отношений. Это не отвечало интересам английских агрессивных кругов. И они решили спровоцировать какой-либо конфликт с Советским Союзом, чтобы получить повод для пропаганды против нормализации отношений между СССР и США.

Именно в это время английские рыболовные суда, несмотря на наши предупреждения, стали все ближе и ближе подходить к советским берегам и пытались связаться с населением.

Коменданту отдельной Мурманской пограничной комендатуры О ГПУ Алешину было приказано срочно выяснить, с какой целью подходят к нашим берегам английские рыболовные суда. Вскоре от Алешина пришло донесение: английские тральщики, пользуясь разрешением ловить рыбу в наших водах, нарушают свои обязательства и близко подходят к советским берегам. При этом они не только ловят рыбу в неположенных местах, но еще занимаются контрабандой и шпионажем. На шлюпках английские моряки подходят к берегу, продают местному населению заграничные вещи, а заодно интересуются, как часто бывают в этих местах пограничники, каково настроение у людей, есть ли недовольные Советской властью и т. п.

Вскоре получаю от Алешина новое сообщение: два английских рыболовных тральщика, «Вридлейт» и «Дайн», особенно злостно нарушают наши морские границы. Их шлюпки в ночное время постоянно курсируют у берегов. Есть сведения, что кроме вещей передаются какие-то письма. Капитанам этих судов делались предупреждения, но они снимались с якорей и уходили в море, чтобы через несколько часов в другом месте снова бросить якорь и спустить шлюпки. Не было никакого сомнения, что эти «зверобои» и «рыболовы» интересуются отнюдь не рыбой и морским зверем.

Начальником Мурманской пограничной базы был у нас отличный командир-пограничник А. В. Садников. Он окончил Военно-морское училище имени Фрунзе, хорошо знал морское дело и пограничную службу. И что было для данного случая особенно ценным, он неплохо изучил международные правила, относящиеся ко всякого рода торговым и иным соглашениям. В распоряжение Садникова был дан боевой пограничный корабль «Пурга», которым командовал Харченко — старый, опытный моряк, получивший боевую закалку еще в гражданскую войну. Вот им и поручено было в корне пресечь провокационные действия английских рыболовных судов. Для этого необходимо было поймать их с поличным. Но требовалась величайшая осторожность, чтобы не дать вовлечь себя в международный инцидент.

И вот пограничный корабль выходит на задание. Харченко проинструктировал личный состав. Прошли Кольский пролив, вышли в Баренцево море. «Пурга» повернула к тому месту, о котором писал в своем донесении Алешин. Шли медленно, ожидая наступления ночи. Нужно было подойти к берегу, стараясь не обратить на себя внимания. Этому способствовал туман.

«Пурга» осторожно идет вдоль берега. Садников становится в рубке рядом с Харченко.

— Смотрите, Александр Владимирович, — и Харченко указал рукой вперед. — Возьмите мой бинокль. Он протянул Садникову бинокль и отдал команду: «Огни погасить, идти самым тихим ходом на сближение».

Садников в бинокль уже хорошо различает два английских тральщика. Они стоят совсем недалеко от берега, спокойно ловят рыбу. А от берега идет шлюпка.

— Вот бы перехватить, — сказал Садников.

— Ну, где же! Разве успеем? — спокойно заметил Харченко. — Мы их и так, голубчиков, накроем.

Заметив, что к ним приближается военное судно (видно, были начеку!), тральщики стали поднимать сети и якоря.

«Пурга» включает прожекторы и сигналит: «Стоять на месте!» И дает полный ход. Один тральщик подчинился команде — стоит и ждет, а другой, тот, что поднял шлюпку, стал уходить. Садников вторично сигналит: «Стоять на месте!» Но английский тральщик, словно это не к нему относится, набирает скорость. В третий раз Садников повторяет ту же команду и предупреждает: «Буду стрелять». Английский тральщик на всех парах уходит в нейтральные воды. Тогда Садников приказывает произвести предупредительный выстрел. И только тогда судно замедлило ход и ответило сигналом, что подчиняется распоряжению советских пограничников.

Садников предлагает задержанным судам стать на то место, где они ловили рыбу и где их застал советский пограничный корабль, то есть на место преступления. Затем капитаны обоих тральщиков с вахтенными журналами приглашаются в кают-компанию «Пурги» для составления протокола.

Капитанам «Вридлейта» и «Дайна» были показаны копии договоров с английскими концессионерами и их обязательства не подходить к советским берегам ближе трех миль. Протоколы были составлены в двух экземплярах с копиями и скреплены четырьмя подписями: командира Мурманской пограничной базы Садникова, командира «Пурги» Харченко и капитанов английских тральщиков. Приписка, сделанная капитанами английских судов, гласила, что с их стороны к пограничным советским властям никаких претензий не имеется. Протоколы были вручены под расписку.

Пока оформлялись протоколы, помощник одного из английских капитанов связался по радио со своими властями и сообщил о том, что они задержаны советским пограничным кораблем. Английское телеграфное агентство немедленно распространило клеветническое сообщение, густо приправленное антисоветскими выпадами. Взывая к международной общественности, английская печать завопила о недостойном поведении большевиков. «С кем США собираются иметь дело?! С Советской Россией?! Но ведь она своих обязательств не выполняет! Для нее не существуют никакие законы! Вот как приходится англичанам расплачиваться за свою доверчивость!» — в таком свете преподносила зарубежная пресса инцидент в Баренцевом море.

А тем временем Садников, действуя строго по инструкции, конвоирует тральщиков в Мурманский порт для досмотра и карантина, который вместе со штрафом накладывается в таких случаях на нарушителей морских границ.

Между тем из Москвы запрашивают, что произошло с двумя английскими тральщиками в Баренцевом море. Телефонные звонки в моем кабинете не умолкают. Но… на корабле испортилось радио, связи с «Пургой» нет и не будет до тех пор, пока Садников не придет в Мурманск. А значит, и в Москву я не могу дать нужного ответа.

То и дело вызываю Мурманск, а меня через каждые пять — десять минут вызывает Москва: нужны исчерпывающие сведения о задержании английских тральщиков.

Наконец, в первом часу ночи «Пурга» появляется в Мурманском порту вместе с английскими тральщиками. Садников докладывает, где и как были задержаны «Вридлейт» и «Дайн», зачитывает протоколы. В заключение он сообщает, что со стороны английских капитанов никаких претензий к советским пограничникам нет. Тут же я сообщил об этом в Москву и получил приказание, как только Садников прибудет в Ленинград, взять у него все документы и немедленно ехать в Москву для личного доклада председателю ОГПУ.

Вячеслав Рудольфович Менжинский остался доволен действиями советских пограничников и, прощаясь со мною, сказал:

— От моего имени поблагодарите командира Садникова. Хорошо он знает службу и умело выполнил задание. Ведь эти документы обличают провокаторов.

Вернувшись в Ленинград, я рассказал товарищам о встрече с В. Р. Менжинским и, разумеется, передал благодарность председателю ОГПУ Садникову.

С Александром Владимировичем Садниковым мы встречаемся и сейчас. Он контр-адмирал в отставке, живет в Ленинграде.

Борьба с валютчиками и контрабандистами

В годы новой экономической политики немало темных дельцов и спекулянтов вело бойкую торговлю драгоценностями и валютой. Некоторые из них обогатились. Но позднее, когда Советская власть перешла в решительное наступление против нэпманов и спекулянтов, они заметались. Охваченные страхом за свои капиталы, они старались связаться с контрабандистами и через их посредничество сплавить золото и валюту за границу.

Легко себе представить, какой вред наносила эта «утечка» ценностей. Партия выдвинула лозунг индустриализации страны. Началась борьба за экономию, каждый рубль был на учете. А тут миллионы золотых рублей ловкими аферистами — людьми без родины и без совести — сплавлялись за границу. Это наносило большой ущерб народному хозяйству страны.

ОГПУ и пограничники принимали решительные меры к пресечению спекуляции и контрабанды.

Большая работа в двадцатых и тридцатых годах велась ОГПУ и погранчастями Ленинградского военного округа.

У меня в памяти сохранилось немало таких дел. Одно из них связано с бывшим владельцем банкирской конторы в Петрограде Захарием Ждановым. Еще во время Октябрьской революции он тайно очистил сейфы своего банка, вывез ценности к себе на дачу в Павловск и там все закопал в землю. Когда началась новая экономическая политика, он извлек эти ценности и принялся за коммерческие операции. Захарий Жданов по старой памяти ходил в клуб, играл в карты. Как в «доброе старое время», занимался и ростовщичеством: принимал в залог за большие проценты дорогие вещи.

В конце двадцатых годов Жданов связался с одним ксендзом, подружился с ним. И немудрено: оба по убеждению оказались врагами Советской власти. Они стали изготовлять антисоветские листовки и тайно распространять их среди населения. И того и другого вскоре арестовали. Жданов был выслан в Соловки на пять лет. Спустя два года он ухитрился оттуда бежать и в 1930 году снова очутился в Ленинграде. Здесь он остановился у своей прежней любовницы В.

Захарий Жданов был в Ленинграде довольно известным человеком. Поэтому укрыться ему было трудно. Как только он появился в Ленинграде, об этом сразу же стало известно органам ОГПУ, и он был арестован. Вместе с ним была задержана и допрошена его сожительница В. Из ее слов мы узнали, что Жданов обладает огромным состоянием в 10 миллионов рублей золотом, но, где он все это держит, ей неизвестно.

— Захарий Иванович собирался бежать за границу. Обещал взять и меня. При этом он говорил мне: «Поедем не с пустыми руками. 10 миллионов повезем! Нам на свой век хватит, и еще останется».

Нас не могли не заинтересовать эти показания. 10 миллионов золотом — огромное состояние. Заполучить бы их да передать в фонд индустриализации страны!

Дело Захария Жданова вели мой заместитель Шершевский и его помощник Юрьев. Оба они были опытные работники, и немало контрабандистов, валютчиков, шпионов и диверсантов прошло через их руки. И хотя дело бывшего банкира Захария Жданова оказалось одним из самых сложных в их практике, они справились с ним неплохо. Первое и очень важное, что удалось им выяснить, — это наличие у арестованного вклада в Парижском банке в 650 тысяч франков. Захарию Жданову об этом ничего не сказали. Когда его вызвали к себе Шершевский и Юрьев, то спросили, есть ли у него денежные сбережения за границей.

— Есть, — отвечал Жданов, — в Париже на счету одного банка лежит около полумиллиона.

— А точнее не помните?

— 650 тысяч франков. Подумав, Захарий Жданов сказал:

— Я знаю, что очень виноват перед Советской властью. Я прошу принять в фонд индустриализации мои сбережения, хранящиеся в Парижском банке.

Мы, конечно, понимали, что истинным побуждением Захария Жданова было отнюдь не доброе движение души и не чувство раскаявшегося грешника. Ему просто хотелось поскорее освободиться, и, делая такой шаг, он рассчитывал, что от него отступятся — выпустят на свободу и оставят в покое. Мы воспользовались его предложением и через уполномоченного Наркоминдела в Ленинграде и управляющего Госбанком оформили счета для перевода денег из Парижского банка. Захарий Жданов сам торопил нас с переводом и был обрадован, когда через три недели на его имя пришло 650 тысяч франков, которые он сразу же передал в фонд индустриализации страны.

Однако мы были глубоко убеждены, что бывший банкир имеет еще немало ценностей, но скрывает. Сколько? А что если в самом деле 10 миллионов!

Я решил для начала сам переговорить с Захарием Ждановым.

— Захарий Иванович, — начал я, — вы передали государству только часть своего состояния. Теперь нам остается договориться о передаче остальных денег и ценностей.

Жданов клятвенно заверяет, что ни денег, ни ценностей у него нет. Все, что было, отдал.

Я напомнил ему, что на квартире гражданки В. сотрудники ОГПУ обнаружили ценностей и денег в общей сумме тысяч на пятьдесят.

— Да, эти деньги у меня действительно были. Я оставил их для того, чтобы обеспечить себя и ее. Эти деньги ее и есть. И больше нет у меня ни полушки. Ей-богу! Хотите верьте, хотите нет. Как на духу говорю…

Несколько раз мы разговаривали с ним, но Жданов упорно твердил одно: нет и нет у него больше денег.

Проходит несколько недель. Мы опять вызываем его на допрос.

— Ваше освобождение, — сказали мы ему, — зависит от вашего чистосердечного признания. Ведь никто вам не позволит пользоваться своими миллионами у нас в стране. А бежать за границу вам не удастся, об этом не следует и помышлять. Границы надежно охраняются нашими славными пограничниками.

Захарий Жданов, тяжело опустив голову, молчал.

Мой заместитель Шершевский предлагает Жданову указать близких ему людей, которые вместе с ним участвовали в коммерческих сделках и могли бы подтвердить, какой суммой в период царской власти и в период нэпа он располагал.

Захарий Жданов долго раздумывал и в конце концов сказал, что у него в Павловске, на даче, закопаны ценности на сумму около миллиона рублей.

Шершевский с двумя сотрудниками и с бывшим банкиром поехали в Павловск и там по его указанию произвели раскопки. Обнаруженные ценности немедленно доставили мне в кабинет. На моем столе оказались золотые браслеты, диадемы, перстни и прочие драгоценные вещи, а также валюта и разные акции и облигации — всего на сумму около миллиона рублей. Мы составили опись и передали найденное в фонд индустриализации страны.

И все же я усомнился, что Захарий Жданов открыл нам все запасы ценностей. А бывший банкир, знай, твердит одно:

— Помилуйте, если бы у меня было 10 миллионов, я давно бы их передал государству. Вот было 650 тысяч франков и около миллиона рублей в валюте и ценностях. Так я же передал их в фонд индустриализации. И больше ничего не имею. Все, что было, отдал. Себя, можно сказать, по миру пустил. Уж вы поверьте!

Я снова решил вызвать для разговора его сожительницу В., которая ходила к нему на свидания и носила передачи.

Я просил ее подтвердить, действительно ли арестованный говорил ей о 10 миллионах рублей.

Она ответила:

— Когда арестовали Захария Ивановича, он все уговаривал меня, чтобы я не волновалась, жила спокойно, а его не забывала, почаще навещала и приносила бы ему все необходимое. «Меня подержат, подержат и освободят. А денег нам с тобой хватит. У меня, — говорил он, — 10 миллионов припасено».

Вот ведь какая задача!

Действительно ли у него 10 миллионов хранится, или же он для соблазна своей сожительницы выдумал такую сумму, чтобы она не бросала его?

Снова вызываю Жданова к себе в кабинет. Велел принести чаю. Четыре часа мы сидели с ним, пили чай и разговаривали. Тут мне пришлось познакомиться со всеми тонкостями банковского дела. Захарий Жданов начал рассказывать, как он проводил денежные операции, как ухитрялся извлекать доходы. При этом он, однако, заявил, что более 2 миллионов рублей золотом никогда не имел. Я задал ему вопрос:

— Захарий Иванович, но ведь вас никто за язык не тянул, вы сами говорили людям, что обладаете десятимиллионным состоянием в золоте и валюте.

На это бывший банкир ответил:

— Относительно 10 миллионов рублей я действительно говорил своей знакомой В. два раза: когда я только остановился у нее на квартире после побега из Соловков и второй раз сказал ей об этом, когда она приходила ко мне в тюрьму на свидание и принесла вещи и продукты. Я знал, что у нее имеется небольшая сумма моих денег. Так пускай, думаю, она на меня часть из них израсходует…

Жданова увели. Я остался один, но не дают мне покоя эти миллионы. Сижу и думаю: а что если где-то в земле закопаны еще восемь с половиной миллионов!

Испытаю еще одно средство, решил я. Вызову на очную ставку со Ждановым тех, кто знал его жизнь, коммерческие дела, наличие денежных средств и ценностей. Тогда уж можно будет прийти к окончательному выводу. Через несколько дней снова ко мне в кабинет приводят Жданова. Я усадил его рядом с собой за стол. Пригласил свидетелей. Опираясь на палки, прихрамывая, входят два старика. Одеты богато: пальто с бобровыми воротниками, бобровые же шапки. Уселись они против нас. Я спросил, узнают ли они человека, сидящего перед ними.

— Как же не узнать? — ответил один из них. — Нам, маклерам петроградской фондовой биржи… («Бывшим биржевым маклерам», — подправил другой свидетель), — да, бывшим маклерам — очень хорошо знаком Захарий Иванович. Да и кто из финансовых дельцов Петербурга не знал его? Захарий Иванович был человек видный. И средства имел немалые. А ведь из банковских конторщиков вышел!

Я задал им ряд вопросов. Оба свидетеля отвечали охотно и подробно. Мне важно было выяснить, какой суммой обычно оперировал Захарий Жданов. И все ответы сводились к одному: не более 2 миллионов.

— Может быть, больше? — допытывался я.

— Нет, в пределах 2 миллионов обычно вел он денежные дела. А держать какую-то часть капитала мертвым фондом он бы не стал — какой резон! Капитал в обороте — это верный доход. Да и не такой человек Захарий Иванович, чтобы скрывать свои капиталы. Любил он, грешным делом, себя показать…

Встречи с другими свидетелями окончательно убедили меня в том, что Жданов действительно больше не располагает никакими ценностями. Следствие по этому делу было закончено. Жданова выслали на жительство в Архангельскую область.

В 1931 году в Управление пограничной охраны Ленинградского военного округа поступило заявление, что некий Либерман имеет в земле закопанного золота более 30 килограммов и намерен частями переправить его за границу. Выяснилось, что Либерман до революции владел небольшой картонной фабрикой в Петербурге, а после Февральской революции закупил на большую сумму червонного золота в слитках. После Октября его фабрику национализировали, он остался работать на ней в качестве технорука.

Начальник отделения пограничной охраны Ленинградского округа по борьбе с контрабандой Иван Алексеевич Дмитриев получил сведения, что Либерман начал изготовлять обручальные кольца, прибегнув к помощи одного ювелира. Кольца эти нелегальным путем продавал частным лицам.

Долго пришлось беседовать Дмитриеву с Либерманом, пока наконец тот не удостоверился, что мы действительно знаем о закопанном золоте и о том, что он намеревался с ним делать. И. А. Дмитриев предложил ему передать это золото в фонд индустриализации страны, с тем чтобы, исполнив этот свой гражданский долг, Либерман мог с чистой совестью продолжать работать на прежнем месте. Ему дали возможность подумать, и в конце концов он предложил Дмитриеву ночью поехать в указанное место и откопать золото. Вскоре И. А. Дмитриев доложил мне, что в указанном месте обнаружил слиток в 6 с половиной килограммов.

Тогда я понял, что Либерман хочет нас провести: откупиться этим слитком. Дескать, получат они золото и оставят меня в покое.

— Нет, — говорю я Дмитриеву, — этот номер не пройдет. Вы настаивайте на сдаче государству спрятанного золота полностью. По нашим данным, у него должно быть более 30 килограммов. Не скажет, где лежит у него остальное золото, — предупредите его, что на него будет заведено следственное дело; вызовем людей, которым он предлагал купить у него золото. Они подтвердят, и он будет отвечать по всей строгости закона.

Однако Либерман упорствовал. И мне и Дмитриеву пришлось не раз говорить с ним. Он стоял на своем. Все время повторял:

— Я же советский человек и сразу привез золото, чтобы сдать его государству!

Последняя наша встреча была совсем короткой. Услышав в очередной раз заявление «я же советский человек…», я сказал ему:

— Вот вы говорите, что вы советский человек, а поступаете не по-советски. Вы должны понимать, что ваше упорство ни к чему не приведет.

Давайте покончим с этим делом раз и навсегда, — сказал я. — Если вы хотите, чтобы мы с вами могли спать спокойно, сдайте полностью золото государству.

— Я вас не понимаю, — удивился Либерман. — Почему это я и вы не будем спать спокойно?

— Вы не будете спокойны потому, что, как только пройдет машина мимо вашего дома, или остановится кто-либо у вашей парадной, или позвонит кто в вашу квартиру, вы будете думать, что за вами приехали из ОГПУ. Я же не буду спать спокойно, так как постоянно буду чувствовать себя виноватым перед государством и стану себя упрекать: а почему я позволил Либерману утаить еще около 26 килограммов золота? Так не лучше ли нам с вами прийти к обоюдному согласию. Давайте спать спокойно по ночам — и вы, и я. Я хочу, чтобы вы могли спокойно жить и работать.

Лицо Либермана выражало внутреннее волнение. Видимо, в нем боролись два чувства. Наконец он провел дрожащей рукой по лицу и сказал:

— Ну, ладно, пусть будет по-вашему. У меня есть еще 26 килограммов золота.

Когда оставшееся золото было изъято, Либерман попросил принять во внимание, что он добровольно сдает свое золото в фонд индустриализации страны,

— И пожалуйста, сохраните всю эту историю с золотыми слитками в тайне. Я не хочу, чтобы об этом узнали знакомые и особенно сослуживцы. Я честный труженик и хочу спокойно работать на прежнем месте и на прежней должности.

Я заверил, что ему нечего беспокоиться:

— Работайте честно, и никто вас пальцем не тронет, никаких ограничений или тем более преследований не будет.

Вот так мы с ним и расстались.

За годы моей работы начальником пограничной охраны в Ленинградском округе с 1930 по 1935 год мне довелось не раз сталкиваться с контрабандистами различных мастей. Среди тех, кто действовал с особенно большим размахом, были капитаны кораблей, работники иностранных консульств. Контрабандные товары (чаще всего галантерея, отрезы, часы, наркотики) пограничники находили в угольных ямах пароходов, в искусно оборудованных тайниках кают. Случалось обнаруживать даже пароходы с двойными палубами.

Но пограничников трудно было провести. Они знали все уловки контрабандистов. В тех же редких случаях, когда контрабандисты ухитрялись проскочить через таможню со своим товаром, к их услугам всегда находились темные дельцы, в чьих руках за годы нэпа скопилось немало ценностей. Сделки совершались на черном рынке.

Но на границе зорко следили за скупщиками драгоценностей. Пограничники обнаруживали запрятанные золотые монеты и вещи, бриллианты и валюту в самых, казалось бы, необычных местах и предметах: в книжных переплетах, ботинках, прическах, даже в утюгах.

В управление пограничной охраны Ленинградского военного округа поступило заявление, что дочь бывшего торговца Ш. — Генриетта бежала в Париж, захватив с собой валюту и бриллианты на огромную сумму. В Париже у нее жил муж — белый офицер, эмигрировавший еще в гражданскую войну. Отец Генриетты остался в Ленинграде. Нам стало известно, что дочь оставила ему около 30 тысяч рублей золотом.

Бывший торговец Ш. был арестован. Ему предъявили обвинение в сокрытии ценностей, кроме того, он привлекался к ответственности как соучастник в побеге дочери за границу. На квартире у Ш. нашли более тысячи золотых пятирублевых монет. На следствии арестованный предложил:

— Облегчите мне наказание, и я передам в фонд индустриализации страны крупную сумму.

Старику было обещано прощение. Он повел уполномоченных к себе на квартиру, и там, в потайном месте, был найден целый клад — золотые монеты на 24 тысячи рублей. Затем он написал письмо дочери в Париж с просьбой выслать на его имя половину той суммы, которую она вывезла из Ленинграда за границу. Это составило ни много ни мало — 200 тысяч франков.

Месяца через два я получаю из Парижа письмо:

«Советская Россия. Ленинград, ОГПУ, начальнику пограничной охраны. Товарищ! Я поступила честно. Перевела 200 тысяч франков в Ленинградский госбанк; прошу и вас поступить с моим отцом тоже честно. Генриетта».

В общей сложности только за три года (1930–1933) пограничная охрана ОГПУ Ленинградского военного округа передала в фонд индустриализации страны драгоценностей и валюты на сумму более 22 миллионов рублей золотом.

Из воспоминаний о В. Р. Менжинском

С Вячеславом Рудольфовичем Менжинским я впервые встретился в начале сентября 1919 года в Москве, В это время чекисты раскрыли крупный контрреволюционный заговор так называемого «Тактического центра», о чем я уже писал в предыдущих главах.

Ha Лубянке, где помещалась ВЧК и куда я явился по вызову Ф. Э. Дзержинского, царили особая подтянутость, собранность, делозитость. В приемной я увидел, как из кабинета Дзержинского вышел высокого роста мужчина в пенсне с золотой оправой.

— Кто это? — спросил я секретаря ВЧК т. Савинова.

Это был направленный по решению ЦК для работы в качестве члена коллегии и члена Президиума ВЧК Вячеслав Рудольфович Менжинский.

На следующий день В. Р. Менжинский явился в особый отдел ВЧК со специальным поручением Феликса Эдмундовича и приступил к расследованию заявлений от военного доктора, учительницы одной из московских школ и других советских патриотов, предупреждавших ВЧК о существовании контрреволюционного «Тактического центра», подготовлявшего вооруженный мятеж и захват власти в Москве.

В ночь накануне операции меня вызвали к Феликсу Эдмундовичу. Когда я пришел к нему, в кабинете уже были В. Р. Менжинский и член коллегии ВЧК, секретарь ВЦИК В. А. Аванесов, начальник особого отдела Московской ЧК Е. Г. Евдокимов. В кабинет то и дело входили чекисты. В. Р. Менжинский вручал им ордера на аресты заговорщиков, объяснял характер задания, предупреждал об осторожности. Он был немногословен, очень четко формулировал свои мысли, переспрашивал, все ли понятно.

В ночь на 19 сентября 1919 года было арестовано и доставлено в ВЧК более 700 белогвардейцев «добровольческой» армии. Чекистам под руководством Ф. Э. Дзержинского и В. Р. Менжинского удалось с помощью московских коммунистов полностью разгромить и уничтожить опасный очаг контрреволюции.

…В революционном движении В. Р. Менжинский начал принимать участие с 1895 года. По заданию Центрального Комитета он вел агитационно-пропагандистскую работу в Ярославле. В годы первой русской революции работал в военной организации при Петербургском комитете партии, был одним из редакторов большевистской газеты «Казарма». Скрываясь от царского суда, Вячеслав Рудольфович вынужден был эмигрировать за границу, откуда возвратился летом 1917 года.

Уже после смерти В. Р. Менжинского его жена показала мне несколько интереснейших документов и фотографий, в том числе личный листок, заполненный собственноручно Вячеславом Рудольфовичем при получении единого партбилета. Там значилось: год вступления в РСДРП — 1902; с 1907 года по июнь 1917 года — в эмиграции (Франция, Германия, Бельгия, Англия). После Октябрьской революции — народный комиссар финансов. В период гражданской войны — заместитель наркома социалистической и военной инспекции на Украине. В органах ВЧК — с сентября 1919 года.

В. И. Ленин очень высоко ценил Менжинского как настоящего революционера-бойца, всегда стойкого, выдержанного и очень скромного человека. По предложению Владимира Ильича Вячеслав Рудольфович был в 1917 году назначен на пост народного комиссара финансов. Много лет спустя мне довелось прочитать такие строки воспоминаний современника о Вячеславе Рудольфовиче: «В самые бурные дни бешеного сопротивления свергаемых классов, при истерическом вопле всей буржуазной печати, Вячеслав Рудольфович Менжинский вошел, как хозяин, в помещение Государственного банка, крепкой рукой обуздал саботажников, с неизменной улыбкой раскрыл сейф и так же твердо провел до конца волю пролетариата, как впоследствии проводил ее в борьбе с заговорами контрреволюции».

Как член Президиума ВЧК, а с 1923 года заместитель председателя ОГПУ Вячеслав Рудольфович Менжинский принял активное участие в раскрытии многих контрреволюционных, шпионских, диверсионных, вредительских организаций, ставивших своей целью свержение Советской власти.

Ф. Э. Дзержинский считал Вячеслава Рудольфовича отличным оперативным работником. С первой сводки или заявления, поступившего к нему, Менжинский мог сразу сказать, есть ли тут действительно что-либо серьезное или не стоит заниматься этим делом. Впоследствии мне самому не раз приходилось убеждаться в необычайной прозорливости Вячеслава Рудольфовича, в его умении вдумчиво анализировать факты и доверять только фактам, в его поразительном чутье и знании психологии людей.

Когда Вячеслав Рудольфович уже был председателем ОГПУ, заменив на этом посту Ф. Э. Дзержинского, из Ростова прибыла телеграмма с сообщением, что группа кубанских казаков в парадном обмундировании с трехцветным царским флагом и трубачами выехала встречать своего бывшего наказного атамана генерала Улагая, который должен был поднять восстание на Кубани. В телеграмме сообщалось, что казаки оцеплены дивизионом войск ОГПУ и арестованы. Ознакомившись с содержанием телеграммы, Вячеслав Рудольфович немедленно вызвал к себе начальника ОГПУ Северо-Кавказского края, находившегося в то время на учебе в Москве. Он при мне дал ему прочесть телеграмму и приказал немедленно выехать на Кубань.

— Я не верю в это дело, — сказал Вячеслав Рудольфович, немало обескуражив этим начальника ОГПУ края. — Прошу вас разобраться всесторонне и объективно. Скорее всего казаков придется освободить, а виновных наказать.

Как предполагал Вячеслав Рудольфович, так и оказалось на самом деле.

В чем же был секрет проницательности В. Р. Менжинского? В его осведомленности о настроениях, думах и чаяниях самых различных слоев населения, в умении трезво оценивать обстановку, тщательно сопоставлять и анализировать факты, отбрасывая ненужную шелуху, добираясь до самой сути дела.

Припоминается и другой случай. Мне, тогда начальнику особого отдела Северо-Кавказского военного округа и начальнику погранохраны и внутренних войск ОГПУ края, пришлось докладывать на коллегии ОГПУ о вскрытой нами контрреволюционной группе курсантов в военной школе среднего комсостава. Члены коллегии согласились с докладом и в своих выступлениях поддержали меня. Вячеслав Рудольфович, внимательно слушавший доклад и выступления членов коллегии, сказал:

— Нельзя всех мерить на один аршин. Что же, по-вашему, рядовые члены группы, многие из которых просто отсталые в идейном отношении люди и к тому же представители национальных меньшинств, заслуживают такого же наказания, как и их главарь — выходец из дворянской семьи, убежденный враг Советской власти? Нет, нужен вдумчивый, дифференцированный подход. Одних можно и нужно перевоспитывать, других — строго карать.

Мне не раз приходилось разговаривать с Вячеславом Рудольфовичем о делах ВЧК — ОГПУ, о наших чекистах. Он всегда хотел услышать как можно больше фактов из повседневной практической работы рядовых чекистов.

Однажды я рассказал Вячеславу Рудольфовичу о том, как артистка Михайлова, жена крупного помещика Крупенского, попыталась подкупить часового — вчерашнего простого рабочего парня. Красноармеец, не колеблясь, доставил ее в комендатуру и сообщил о ее гнусном предложении. Вячеслав Рудольфович заметил по этому поводу, что это очень хороший пример стойкости и неподкупности наших людей. Нужно, чтобы в ВЧК приходило как можно больше рабочих, чтобы школы чекистов пополнялись в основном за счет рабочих, особенно металлистов — этого передового отряда рабочего класса.

Вячеслав Рудольфович постоянно заботился о подборе и подготовке чекистских кадров, в том числе работников погранохраны. Мне хорошо запомнилась одна беседа с Вячеславом Рудольфовичем. Речь шла о командном составе погранохраны. Наша единственная тогда пограничная школа ни в коей мере не удовлетворяла потребности в командном составе, пригодном к тяжелой службе и специфическим условиям работы.

— Нам нужно будет, — сказал Вячеслав Рудольфович, — готовить командный состав из своих чекистов-пограничников, организовав новые пограничные школы.

И вот, помню, уже на праздновании 5-й годовщины Высшей пограничной школы в 1928 году в Центральном Доме Красной Армии мне довелось после некоторого перерыва вновь встретиться с Вячеславом Рудольфовичем.

— Как приятно смотреть на всех вас, сидящих здесь пограничников, — говорил Вячеслав Рудольфович. — Все вы молодые, здоровые, выглядите чудесно, хорошо одеты…

Радость Менжинского была вполне понятной. Ведь это он возглавил особый отдел ВЧК по охране границ, подписав в ноябре 1920 года приказ о приеме охраны от Наркомвнешторга. С тех пор и до последних дней своей жизни он неустанно заботился об улучшении охраны государственных границ, гордился идейным ростом, ростом военного и чекистского мастерства командного и рядового состава пограничных войск.

Как и Феликс Эдмундович, Менжинский всегда подчеркивал, что сила чекистов в неразрывной связи с народом. Примерно через год после смерти Ф. Э. Дзержинского произошел такой случай. В июне 1927 года двум диверсантам удалось бросить бомбу в общежитие работников ОГПУ и скрыться. Взрыв, к счастью, не принес большого вреда.

В. Р. Менжинский дал распоряжение поставить на ноги все силы ОГПУ и во что бы то ни стало задержать диверсантов. Вячеслав Рудольфович распорядился также дать телеграмму с описанием примет диверсантов во все уголки страны, привлечь к поимке диверсантов самые широкие слои населения. Некоторые работники ОГПУ говорили, что в этом нет смысла: органы безопасности, действуя таким образом, достигнут лишь того, что диверсанты будут более осторожны и т. д. Но В. Р. Менжинский настоял на своем.

И вот стали поступать известия. На дороге Ельшино — Смоленск один неизвестный в ответ на просьбу милиционера предъявить документы выхватил браунинг и ранил милиционера. Работавшие невдалеке крестьяне организовали погоню. К ним присоединились работники О ГПУ и красноармейцы. В десяти километрах от Смоленска неизвестный был настигнут и убит в перестрелке. При нем были найдены кроме нагана и парабеллума топографические карты, английская граната, дневник. Убитый оказался одним из участников диверсии.

Через два дня недалеко от Витебска местные крестьяне и красноармейцы вместе с работниками ОГПУ организовали преследование неизвестной женщины, застрелившей шофера военного автомобиля. В перестрелке неизвестная была убита и оказалась членом той же террористической группы. Так с помощью населения были обезврежены опасные враги.

Вячеслав Рудольфович всю свою жизнь упорно, настойчиво учился. Когда он пришел в органы ВЧК, нам стало известно, что он свободно владеет двенадцатью иностранными языками. Но этого ему еще казалось мало. За годы работы в ВЧК — ОГПУ он, несмотря на огромную занятость, изучил еще четыре восточных языка: китайский, японский, персидский и турецкий. Каждый выходной день, каждый свободный час Вячеслав Рудольфович старался использовать для выполнения намеченных себе учебных заданий. Обычно это были задания из самых различных областей науки. Он был человеком очень разносторонних интересов: следил за литературой по химии, астрономии, физике, математике.

Огромная эрудиция, умение подчинить людей своей воле, колоссальная выдержка и хладнокровие сочетались в нем с большой скромностью и деликатностью. Вячеслав Рудольфович был на редкость внимателен и вежлив в обращении с подчиненными, В самых острых ситуациях он не выходил из себя, не терял спокойствия. Он не был обладателем «командирского голоса», и первое время для тех, кто работал с ним, было очень странно слышать от руководителя ОГПУ приказание, начинавшееся обычным для него обращением: «Покорнейше прошу…» Но чекисты знали, что эта манера обращения в данном случае говорит лишь о большом уважении к людям, о деликатности.

Мне неоднократно самому доводилось убеждаться в этом. В частности, когда Вячеслав Рудольфович отдыхал на даче «Карс».

Зная, что Вячеслав Рудольфович интересуется театром, я как-то под вечер зашел к нему, чтобы узнать, не желает ли он посмотреть спектакль театра оперетты, который только что приехал на гастроли в Кисловодск.

— Вы, я вижу, уже собрались? — спросил Вячеслав Рудольфович, глядя на мой парадный вид. — А что за спектакль идет?

— «Сильва».

— Спасибо за приглашение. Я с удовольствием пошел бы в театр, но неважно себя чувствую… А вам желаю весело провести вечер…

Когда я был уже в дверях, В. Р. Менжинский сказал:

— Я вас попрошу, товарищ Фомин, завтра утром зайти ко мне.

На следующее утро я пришел к Вячеславу Рудольфовичу и выслушал от него замечание, высказанное, как обычно, в очень вежливой форме, по поводу допущенной мною оплошности по службе. Я обещал тотчас же исправить ошибку. Меня необычайно поразила тогда деликатность Вячеслава Рудольфовича, который накануне, зная, что я иду в театр, не захотел испортить мне настроение.

Когда Вячеслав Рудольфович уезжал из Кисловодска, он, прощаясь со мною, пригласил, если буду в Москве, заходить к нему. И все же я, хотя и часто бывал в Москве, считал неудобным беспокоить своим посещением Вячеслава Рудольфовича, отрывать его от работы.

Как-то в начале весны 1926 года я, будучи в Москве, зашел в Управление ОГПУ. Поднимаюсь по лестнице, а навстречу В. Р. Менжинский. Остановил меня, поздоровался и спрашивает, когда я приехал в Моекву.

— Два дня назад.

— А почему же вы не зашли ко мне?

— Считал неудобным, Вячеслав Рудольфович. Что ж я буду вас отвлекать разговорами?

— Напрасно так думаете. Я всегда рад вас видеть у себя. Если сможете, то завтра в 11 часов утра зайдите ко мне.

Я поблагодарил за приглашение.

В назначенное время я пришел к Вячеславу Рудольфовичу. Болезненный вид его обеспокоил меня. Я выразил опасение по поводу его здоровья.

— Да что вы все, точно сговорились. Только о здоровье со мною и говорите, — шутливо и в то же время с каким-то оттенком грусти заметил Вячеслав Рудольфович. — Впрочем, вы правы. Здоровье у меня действительно неважное. Врачи заставляют лежать. Я прошу вас, товарищ Фомин, извинить меня: я буду разговаривать с вами лежа. Пусть вас это не смущает.

Он попросил принести нам чаю и, лежа на диване, рассказывал, что из Германии прибыла в Москву врачебная комиссия, куда входят известнейшие в медицине ученые. Совместно с нашими профессорами они освидетельствовали всех членов Политбюро ЦК партии и народных комиссаров.

— Почему-то и меня включили в этот список, — сказал Вячеслав Рудольфович. — Осмотрела меня эта комиссия и постановила, чтобы я оставил работу и выехал на все лето в Сочи лечиться. А разве можно сейчас оставить работу мне, когда Феликс Эдмундович так занят в ВСНХ! Но он настаивает на лечении…

В 1934 году Вячеслав Рудольфович ушел из жизни. Перестало биться сердце пламенного революционера, верного ученика Ленина, помощника и соратника Дзержинского.

Память о Дзержинском

Нас, чекистов, знавших «грозу буржуазии», «рыцаря революции» Дзержинского, всегда поражала в Феликсе Эдмундовиче его необычайная человечность, скромность, простота, душевное отношение к своим подчиненным, сотрудникам, к товарищам, ко всем, кто обращался к нему за советом или с просьбой. Это был человек большого, отзывчивого сердца. И все эти качества, которые были присущи ему самому, он очень настойчиво прививал, воспитывал и у своих подчиненных.

У всех, кому довелось общаться с Феликсом Эдмундовичем, навсегда осталась о нем добрая, светлая память.

Я хочу рассказать здесь не только о том, чему сам был свидетелем, но и о том, что рассказывали мне люди, встречавшиеся с Дзержинским. Пусть это будут разрозненные и, может быть, на первый взгляд не очень значительные эпизоды. Но ведь нам дорого, вплоть до мельчайших подробностей, все, что относится к славной жизни таких людей, как Дзержинский. Пусть же и эти маленькие штрихи послужат воссозданию в памяти потомков живого облика одного из самых преданных и самых благородных сынов ленинской партии.

Как-то, уже много лет спустя после гражданской войны, я встретился с бывшим инспектором политотдела 15-й армии И. Н. Гурвичем[124]. Он рассказал мне об одном случае, который произошел с Феликсом Эдмундовичем в Польше в 1920 году.

В то время Ф. Э. Дзержинский был членом Польского ревкома и начальником тыла Юго-Западного фронта. Ему приходилось часто бывать в воинских частях, останавливаться на ночлег у местного населения. Однажды в местечке между Лидой и Белостоком остался он ночевать у одного старенького ксендза. Тот вначале смотрел на незваного гостя исподлобья и не желал даже разговаривать с красным начальником. Но вот Феликс Эдмундович заговорил по-польски со служанкой. Ксендз, не утерпев, присоединился к ним. Это был крайне словоохотливый старик. Слово за слово, и вот он уже подсаживается поближе к Ф. Э. Дзержинскому.

Вначале разговор не касался политики. Ксендз заговорил о неуважении современной молодежи к классикам польской литературы. Феликс Эдмундович хорошо знал произведения многих из них, но особенно любил он Адама Мицкевича. Вспомнив о нем, Феликс Эдмундович с чувством прочитал на память некоторые строки великого поэта. Ксендз был просто очарован.

— Как приятно, — сказал он, — встретить у большевиков такого образованного, культурного человека, да еще из наших, из поляков. Среди красных такие не часто попадаются. Вот, к примеру, есть у них там в Москве чекист Дзержинский — тоже поляк. Так ведь как только земля носит такого: сколько он, говорят, народу погубил! Все тюрьмы полны, кого посадил, а кого и расстрелял!

Феликс Эдмундович внимательно слушал, не перебивал да еш, е иногда и поддакивал:

— Да, да, бывали у Дзержинского такие случаи: и в тюрьмы сажал и расстреливал.

Ксендз, обрадованный, что его слушают так внимательно и даже соглашаются, продолжает все откровеннее ругать и Дзержинского и ЧК. Уж такого-де лиходея, антихриста, как Дзержинский, и на свете не бывало.

Служанка поставила на стол ужин. Ксендз велел принести бутылочку наливки. Но Феликс Эдмундович от вина отказался, а довольствовался чаем.

Ксендз не мог нарадоваться на своего квартиранта.

Утром Феликс Эдмундович должен был уехать. Он позвал хозяина и спросил, сколько с него причитается за ночлег и ужин.

Ксендз огорчился:

— Неужели вы уже уезжаете?

— Да, надо.

— Очень жаль. Редко с такими хорошими людьми приходится встречаться. Хоть вы и большевик, но, прямо скажу, удивительный вы человек: и душевный, и обходительный. Вы хоть свою фамилию скажите, чтобы я знал, с кем имел честь познакомиться. А может быть, еще и встретиться придется,

— Я Дзержинский.

— Дзержинский? — переспросил ксендз, меняясь в лице. Он пытался улыбаться, но это у него как-то криво получалось.

— Скажите, какое совпадение! А тот-то, чекист… ваш, значит, однофамилец? А может быть, и… родственник?

— Нет, не родственник. Я и есть тот самый чекист Дзержинский, о котором мы с вами вчера так любезно поговорили.

Услышав это, ксендз затрясся. Несколько мгновений он не мог произнести ни слова. Затем жалобно запричитал:

— Ой, что я наделал, что наделал! Что же мне теперь будет?

Дзержинский, усмехнувшись, прервал его.

— Ровным счетом ничего.

— Ой, не верю, не верю, пропал я! — причитал ксендз. — Меня арестуют? Да?

— Да ничего вам не будет. Успокойтесь, — сказал Дзержинский. — Вы сказали мне вчера то, что пишут и говорят обо мне буржуазные газеты, враги Советской власти да обыватели. Я все это не первый раз слышу. А должность у меня действительно такая, что приходится и в тюрьму сажать и даже кое-кого расстреливать — особо вредных врагов Советской власти,

Ф. Э. Дзержинский ушел, оставив растерянного ксендза на крыльце.

А через час инспектор политотдела И. Н. Гурвич зашел вручить Феликсу Эдмундовичу служебный пакет.

У ксендза, как увидел он человека в военной форме, так ноги и подкосились.

Узнав, что Дзержинского уже нет, Гурвич повернул было обратно, но ксендз, обретший дар речи, остановил его:

— Пан начальник, пан начальник! Скажите, что мне будет? Я очень обидел пана Дзержинского, такое ему наговорил, что и вспомнить страшно.

И он рассказал ему все, что произошло.

— А что сказал вам сам Дзержинский? — спросил Гурвич.

— Он говорил, что мне ничего не будет. Но я не верю.

— Ну, раз Дзержинский так сказал, — успокоил старика Гурвич, — значит, вам нечего беспокоиться. Феликс Эдмундович никогда ничего зря не говорит.

В 1922 ГОДУ в политотдел войск ВЧК поступили с Урала необычные хромовые тужурки — ярко-красного цвета. Их раздали сотрудникам. И на другой день начальник политотдела Я. В. Мукомль и его помощник С. К. Сюннерберг явились в этакой шикарной форме на работу. Когда они возвращались домой, у Мясницких ворот их машина неожиданно стала. Шофер вышел осмотреть мотор. В это время в открытом автомобиле проезжал Ф. Э. Дзержинский. Он попросил шофера замедлить ход и очень внимательно принялся рассматривать своих сотрудников. А те, кажется, даже и не заметили его. После того как машина была исправлена, они спокойно отправились домой.

А на следующий день, утром, секретарь ВЧК Герсон вызывает Мукомля и Сюннерберга в кабинет Ф. Э. Дзержинского. Как раз в это время я зашел в кабинет секретаря. Мукомль и Сюннерберг подсели ко мне. «По какому делу вызывает нас Феликс Эдмундович?» — гадали они, да так и не могли додуматься.

Потом Сюннерберг мне рассказал:

— Когда мы вошли к Феликсу Эдмундовичу, он быстро поднялся, вышел из-за стола, поздоровался за руку с каждым и спокойно, но твердо сказал:

— Я вас побеспокоил, товарищи, вот по какому поводу. Не знаю, заметили вы или нет, но вчера мы встретились с вами на Мясницкой улице… Сами понимаете, мы живем в такое тяжелое время, когда у значительной части населения Москвы нет ни одежды, ни кожаной обуви. А вы, чекисты, на глазах всего города разъезжаете в ярко-красных хромовых тужурках. Разве это правильно? Зачем же так делать?..

Наши лица сделались под стать нашим красным тужуркам. Мы готовы были от стыда провалиться сквозь землю. Хотели было что-то сказать в свое оправдание, но Феликс Эдмундович опередил нас:

— Не считайте меня таким начальником, который ко всему придирается и во все вмешивается. В другое время я, пожалуй, не стал бы вызывать вас по такому поводу. Надеюсь, что вы правильно поняли меня.

Недавно я заходил к Сюннербергу, живущему в Москве.

— Помните эту историю с красными тужурками? — спросил я.

— А как же! — ответил Сюннерберг. — На всю жизнь запомнилось. Хороший урок дал нам Феликс Эдмундович.

Суровый и беспощадный к тем, кто посягал на завоевания Великого Октября, Ф. Э. Дзержинский был внимателен и отзывчив к нуждам трудящихся. И что особенно для него характерно, очень любил детей, всегда заботился о них. Даже в самые ожесточенные моменты борьбы с контрреволюционным подпольем Феликс Эдмундович мечтал о том времени, когда сможет заняться воспитанием подрастающего поколения. В нем жил талантливейший педагог-воспитатель. «Я люблю детей так, как никого другого… Я думаю, что собственных детей я не мог бы любить больше», — признавался Феликс Эдмундович. И через всю свою жизнь он пронес это чувство отеческой заботы и проникновенной любви к детям.

Гражданская война еще не окончилась, а Феликс Эдмундович пошел к наркому просвещения Анатолию Васильевичу Луначарскому с предложением поручить борьбу с детской беспризорностью органам ВЧК и лично ему.

27 января 1921 года Президиум ВЦИК утвердил Ф. Э. Дзержинского председателем Комиссии по улучшению жизни детей. В то время в нашей стране, после четырехлетней империалистической и гражданской войн, насчитывалось около 4 миллионов беспризорных детей — в большинстве сирот, без крова, без пищи, без присмотра и ухода.

Уделяя исключительное внимание борьбе с детской беспризорностью, Ф. Э. Дзержинский и от нас, руководителей чекистских органов на местах, требовал повседневного участия в ней. И мы всегда считали борьбу с беспризорностью частью нашей основной, чекистской работы.

Я, в то время работавший в Крыму, получил директиву от Ф. Э. Дзержинского, адресованную всем руководителям органов ВЧК. В ней говорилось:

«…ВЧК надеется, что товарищи, работающие в ЧК, поймут важность и срочность заботы о детях, а потому, как и всегда, окажутся на высоте своего положения. Забота о детях есть лучшее средство истребления контрреволюции. Поставив на должную высоту дело обеспечения и снабжения детей, Советская власть приобретает в каждой рабочей и крестьянской семье своих сторонников и защитников, а вместе с тем, широкую опору в борьбе с контрреволюцией».

На созванном в связи с этой директивой совещании чекистов, командиров и политработников войск ВЧК Крыма мы обсудили предстоящую работу и, кроме того, решили добровольно отчислять из собственной зарплаты определенную сумму на содержание беспризорных детей. Обком партии создал областную комиссию по улучшению жизни детей. Такие же комиссии были созданы во всех городах Крыма.

В состав областной комиссии вошел начальник Главного курортного управления Крыма Дмитрий Ильич Ульянов (брат Владимира Ильича), к которому мы обратились с просьбой принять шефство над беспризорными детьми Крыма. Дмитрий Ильич оказывал помощь всем, чем только мог. Его деятельность в Крыму была очень плодотворна. Изо дня в день он занимался делами, связанными с трудоустройством, воспитанием, образованием, отдыхом, лечением бывших беспризорников. Специально для них в Ялте был отведен один из лучших санаториев. В Севастополе, Симферополе и других городах для беспризорных детей были выделены особые курортно-лечебные помещения. Устраивались трудколонии, детские сады. За короткое время около 500 беспризорников были обеспечены всем необходимым для нормальной жизни и учебы.

Поход на беспризорность был подхвачен всей общественностью Крыма. Передовые деятели культуры принимали участие в судьбе детей, помогали денежными средствами. Отлично помню концерты в Крыму замечательного певца и человека Леонида Витальевича Собинова, которые он давал в пользу беспризорных детей. Вся сумма, собранная с концерта, — весьма внушительная! — шла в фонд помощи детям. Л. В. Собинову случалось выступать и перед беспризорниками.

Под руководством Ф. Э. Дзержинского в нашей стране возникла целая сеть трудовых колоний и коммун. Уже к 4-й годовщине своего существования в трудовых колониях была полностью ликвидирована неграмотность, воспитанники получили производственную квалификацию, многие из них стали учиться на рабфаках и в специальных технических учебных заведениях. Коммунары построили для себя новые каменные дома — общежития, клубы, спортивные площадки. Подростки, бывшие недавно подонками общества, в трудкоммунах перерождались и становились полноправными строителями социалистического общества.

Несмотря на огромную занятость, Дзержинский находил время лично посещать трудколонии и коммуны, интересовался их производственными успехами, беседовал с воспитанниками.

Когда в сентябре 1924 года я приехал в Москву, начальник хозяйственного отдела ОГПУ Матвей Погребинский рассказал мне о поездке Ф. Э. Дзержинского в тюрьму, где среди заключенных было много несовершеннолетних. Феликс Эдмундович велел вывести и построить их в коридоре тюрьмы. Набралось их более 20 человек.

Феликс Эдмундович объявил им, что все они переводятся в трудкоммуну, где будут жить на свободе и учиться. Каждый получит специальность и сможет стать честным тружеником.

Он говорил о времени, в которое мы живем, о том, во имя чего была совершена революция и что нужно, чтобы стать строителем новой жизни, в чем оно — настоящее, большое счастье человека.

— Как бы мне хотелось, — закончил Феликс Эдмундович, — чтобы каждый из вас научился уважать и себя, и народ свой, научился ценить ту великую созидательную работу, которую делает страна. Будьте достойны получить право принять участие в строительстве новой жизни.

Слова Ф. Э. Дзержинского произвели огромное впечатление. Возможно, впервые так доверительно и с таким уважением говорили с ними — малолетними преступниками.

Спустя некоторое время Ф. Э. Дзержинский навестил трудкоммуну. Воспитанники окружили Феликса Эдмундовича. Многие помчались в мастерские, чтобы показать свои успехи в труде: принесли инструмент, изделия, детали, искусно сработанные собственными руками. Каждому не терпелось похвалиться перед Феликсом Эдмундовичем.

На всю жизнь бывшие беспризорники сохранили трогательную любовь к человеку, проявившему истинно отеческую заботу о них, помогавшему им стать настоящими людьми.

20 декабря 1927 года отмечалось десятилетие органов ВЧК. Я в то время был начальником Управления погранохраны и войск ОГПУ Северо-Кавказского края. В Ростове-на-Дону был организован вечер воспоминаний о ВЧК и ее председателе Ф. Э. Дзержинском. На этот вечер мы пригласили ответственных партийных и военных работников, в том числе командующего войсками Северо-Кавказского военного округа Ивана Панфиловича Белова и начальника штаба округа Ивана Федоровича Федько.

Выступавшие, бывшие чекисты, говорили о работе чекистских органов в грозные годы революции и гражданской войны, вспоминали Феликса Эдмундовича Дзержинского. Многие работали вместе с ним и делились личными впечатлениями о Феликсе Эдмундовиче.

Вечер воспоминаний уже подходил к концу, когда слово взял Иван Панфилович Белов. И вот что он рассказал:

— До меня выступали товарищи, которые работали вместе с Феликсом Эдмундовичем Дзержинским. Я же никогда не работал в органах ВЧК и с Феликсом Эдмундовичем познакомился при обстоятельствах, крайне для меня неблагоприятных. Меня доставили к нему под конвоем…

Очень я боялся этой встречи. Все время, пока сидел во внутренней тюрьме ВЧК, думал о Дзержинском: как-то он со мной обойдется?

И вот наконец меня вызывают к председателю ВЧК. Привели в кабинет. Дзержинский поздоровался со мной, предложил сесть.

— Расскажите мне, Иван Панфилович, — говорит Дзержинский, — о себе, о своей жизни и службе.

Я начинаю подробно рассказывать о себе. Был грузчиком в порту. В царской армии служил рядовым, в конце первой мировой войны был младшим унтер-офицером. Февральская революция застала меня в Средней Азии. Там я организовал вокруг себя солдат и беднейшее крестьянство. Перед самой Октябрьской революцией командовал уже полком, и с каждым днем в этот полк прибывало все больше и больше рабочих и крестьянской бедноты. Громили мы бухарских князей, богачей-баев.

— Этому полку в напряженные Октябрьские дни, — продолжал я свой рассказ, — суждено было сыграть немалую роль в завоевании политической власти в Туркестане. В дальнейшем полк участвовал во многих операциях. В частности, им были разоружены казачьи части, возвращавшиеся с Кавказского фронта и настроенные враждебно к Советской власти.

В марте 1918 года я был назначен начальником ташкентского гарнизона и комендантом Ташкентской крепости. Одновременно состоял заместителем командующего войсками Туркестанского округа.

Условия работы в Туркестане были очень тяжелые: подготовленных работников, специалистов почти не было, коммунистов мало. Когда был создан Реввоенсовет Туркестанской республики, меня назначили главкомом. Занимал эту должность вплоть до ноября 1919 года, то есть до того времени, когда войска Российской Федерации уже соединились с красными туркестанскими войсками.

В августе 1920 года М. В. Фрунзе вызвал меня в Ташкент для проведения Бухарской операции. После успешного выполнения этого задания я должен был выехать на Южный фронт, но заболел и остался в Туркестане. После болезни, несмотря на мой протест, был назначен командующим войсками Хорезмской республики. А по дороге в Хиву меня арестовали. Было создано громкое дело, которое тянулось два месяца на месте, в Туркестане, а потом было передано в Москву.

И вот теперь я здесь, у вас.

Я не знаю, в чем моя вина. Все обвинения, предъявляемые мне, — чудовищная клевета с целью опорочить меня в глазах той власти, которой я свято служил и готов служить, пока бьется сердце.

Долго рассказывал я. Дзержинский слушал меня с огромным вниманием, не перебивая. А когда я кончил, поднялся из-за стола, подошел ко мне и сказал:

— Вот что, товарищ Белов. Делать вам у нас здесь абсолютно нечего. Вас действительно оклеветали. Я заинтересовался вашим делом. И ознакомился с ним со всеми подробностями. Никакого преступления против Советской власти вы не совершали. Заслуги ваши большие. Человек вы храбрый, в военном деле опытный. Можете и в дальнейшем большую службу сослужить Советской власти! А клеветники не уйдут от ответа.

Написал он записку, вызвал своего секретаря и сказал ему:

— Передайте записку начальнику тюрьмы. Пусть немедленно освободит товарища Белова и направит его в штаб РККА.

Товарищ Дзержинский пожал мне руку, улыбнулся.

— Желаю вам, Иван Панфилович, так же честно служить народу, как вы служили ему и раньше.

Приехал я на Северный Кавказ. Назначили меня начальником дивизии. За боевые заслуги в гражданской войне наградили орденом Красного Знамени. А спустя некоторое время назначили уже командиром корпуса и наградили вторым орденом Красного Знамени. Теперь вот командую Северо-Кавказским военным округом…

Вот так благодаря чуткости Феликса Эдмундовича Дзержинского, его внимательности и справедливости к людям я был возвращен в строй и смог принести пользу делу революции.

В 1924–1925 годах я работал начальником Терского окружного отдела ОГПУ. По согласованию с Ф. Э. Дзержинским Северо-Кавказский крайком партии возложил на меня охрану членов ЦК партии и правительства, приезжавших на кавказские минеральные воды.

Летом 1924 года, одним ранним утром, у меня в кабинете раздался телефонный звонок. Сняв трубку, я услышал голос Дзержинского. Он сообщил, что в Кисловодск едут Надежда Константиновна Крупская и Мария Ильинична Ульянова.

— Прошу встретить их, хорошо устроить, а главное, уговорить, чтобы они подольше пожили в Кисловодске: они очень нуждаются в отдыхе и лечении!

Я встретил Надежду Константиновну и Марию Ильиничну на станции Минеральные Воды. Оттуда приехали в Кисловодск, на дачу «Карс».

Я смотрел на них и думал: сколько пережили эти женщины! Ведь совсем недавно у них на руках скончался Ильич. Каким мужеством должны были они обладать, чтобы преодолеть такое страшное, непоправимое горе!

Приехали они тяжело больные. В первую неделю ни Надежда Константиновна, ни Мария Ильинична почти не выходили из комнаты. Но постепенно здоровье их улучшилось, и врачи разрешили им небольшие прогулки.

Феликс Эдмундович регулярно справлялся по телефону о состоянии их здоровья. Как обрадовался он, когда я сообщил, что Надежда Константиновна и Мария Ильинична почти целые дни стали проводить на воздухе и вот уже два дня, как могут совершать прогулки до Красных камней.

Я знал и раньше, что у Феликса Эдмундовича Дзержинского доброе, отзывчивое сердце, но только теперь, наблюдая его отношение к членам семьи Владимира Ильича, смог по-настоящему оценить его душевную чуткость, теплоту, преданность друзьям.

Вскоре я заметил, что Надежда Константиновна начинает по утрам заниматься: усаживается на скамеечку, раскладывает перед собой книжки, тетради, читает и что-то записывает. Это она решила во время отпуска заняться переработкой учебных программ для семилетней школы.

Я попросил Валериана Владимировича Куйбышева и Анастаса Ивановича Микояна, отдыхавших здесь же, чтобы они уговорили Надежду Константиновну оставить работу. С большим трудом, но им все же удалось уговорить Надежду Константиновну во время отпуска не работать.

— Мы с Анастасом Ивановичем будем следить за вами, чтобы вы отдыхали и лечились, а не изнуряли себя, — сказал Валериан Владимирович.

Серьезно обеспокоенные здоровьем Надежды Константиновны и Марии Ильиничны, они на протяжении всего своего отпуска проявляли о них сердечную заботу.

Не прошло еще и месяца со дня приезда Н. К. Крупской и М. И. Ульяновой, как Надежда Константиновна заявляет мне:

— Нужно, товарищ Фомин, подумать об обратных билетах в Москву. Скоро наш отпуск кончается. Больше шести недель нам не положено отдыхать, да и позволить себе мы не можем этого. Пора и за работу приниматься.

Я доложил об этом по телефону Ф. Э. Дзержинскому. Он был очень огорчен.

— Нельзя их отпускать из Кисловодска! Ни в коем случае! Убедите их остаться. Раз сами себя они не жалеют, то надо нам их поберечь. По меньшей мере еще месяц им нужен на отдых и лечение.

И опять я обратился за помощью к А. И. Микояну и В. В. Куйбышеву.

Анастас Иванович даже в шутку пригрозил:

— Как хотите, а я вас не отпущу. И вы обязаны повиноваться мне. Вы, можно сказать, у меня в гостях[125]. А в гостях, как говорится, не своя воля.

Как ни убеждали их, Надежда Константиновна и Мария Ильинична в один голос заявили:

— Вот пройдет шесть недель нашего отпуска, сразу поедем в Москву.

Что делать?

Выручил зубной врач Бенинсон. Он уговорил Надежду Константиновну и Марию Ильиничну, пока они в Кисловодске, полечить зубы. Они охотно согласились.

— Вот и хорошо, — сказала Мария Ильинична. — Пока есть у нас свободное время, займемся зубами. А в Москве некогда будет.

А как согласились, то тут уж пришлось и отъезд отложить. По моей личной просьбе лечение зубов растянулось почти на полтора месяца. За это время Н. К. Крупская и М. И. Ульянова хорошо поправились. Феликс Эдмундович был очень доволен находчивостью зубного врача и просил передать ему благодарность от своего имени.

Однако истек и этот срок. Теперь уж ничто не могло удержать их в Кисловодске. Ф. Э. Дзержинский поручил мне позаботиться о возвращении в Москву Надежды Константиновны и Марии Ильиничны, непременно достать им отдельный вагон и обязательно дать сопровождающего.

Я договорился с начальником железной дороги о предоставлении отдельного вагона. Но, узнав об атом, Надежда Константиновна рассердилась не на шутку.

— Да что вы, в самом деле! Зачем это нам такие привилегии?! Что о нас люди говорить будут, когда увидят, что мы вдвоем отдельный вагон занимаем! Нет, уж, пожалуйста, возьмите для нас два билета в спальном вагоне.

Так и настояли на своем.

Как уже упоминалось, в том же году на дачу «Карc» в Кисловодск приехал лечиться и отдыхать В. В. Куйбышев. Поселился он на той же даче, где жили Надежда Константиновна и Мария Ильинична. Надобно было видеть их радость, когда В. В. Куйбышев вошел к ним в комнату.

— Валериан приехал! Отдыхать? Как хорошо, что именно сюда! Значит, будем вместе!

С какой трогательной нежностью смотрели они на приехавшего. Необычайно легко чувствовали себя при нем Надежда Константиновна и Мария Ильинична. Разговорам не было конца. Вспоминали об Ильиче, о друзьях, о годах, проведенных в ссылках. Живо интересовались и современными событиями. В. В. Куйбышев был на редкость простым и обаятельным человеком. К нему на дачу часто приходили знакомые и незнакомые люди, по делам и без дела. Не было случая, чтобы Валериан Владимирович уклонился от встречи или принял кого-либо сухо, официально.

— Валериан Владимирович, — сказал как-то я, — вы приехали лечиться и отдыхать. А какой же тут отдых, когда, что ни день, вас донимают разными просьбами. Вы себя здесь переутомляете, так же как и в Москве.

Но Валериан Владимирович только смеялся.

Он очень любил прогулки и совершал их на довольно большие расстояния. И во время прогулок к нему всякий раз подходили люди:

— Валериан Владимирович, вы не помните меня по работе в Астрахани?

— А я с вами работал в Средней Азии!

— А я вас помню еще с Самары. И начинались беседы.

Не помню, чтобы В. В. Куйбышев ходил один — всегда в окружении. Тянулись к нему люди, да и он сам, будучи общительным человеком, скучал в одиночестве.

Как к председателю Центральной контрольной комиссии и наркому РКИ, к нему приходили рядовые партийцы, люди, совершенно незнакомые. Никому не отказывал в приеме, тут же помогал, чем мог.

Как-то он попросил меня показать Медовый водопад. Мы поехали верхом. В пути Валериан Владимирович много рассказывал о себе, о том, в каких условиях приходилось вести революционную работу при царизме, о тюрьмах, ссылках, побегах. В особенности запомнился его рассказ о жене и сыне, родившемся в Самарской тюрьме.

Жена Валериана Владимировича — революционерка-подпольщица была арестована незадолго до Февральской революции. Несмотря на то что она была беременна, ее поместили в одиночку — крошечную, сырую каморку. По стенам ее беспрестанно сочилась вода.

После Февральской революции тюремному начальству и местным властям было не до заключенных. Запертые в своих каменных гробах, они провели два дня без пищи и воды. На третий день рабочие, устроив демонстрацию, пошли к тюрьме, чтобы освободить политзаключенных. Когда вошли в камеру жены В. В. Куйбышева, она лежала на полу без памяти, рядом в судорогах корчился ребенок. Рабочие немедленно послали за врачом. Жену и ребенка удалось спасти просто чудом. Приди рабочие на час позже — и они погибли бы.

Здоровье самого Феликса Эдмундовича находилось под угрозой. Оно было серьезно подорвано еще в молодости тюрьмами и ссылками. После Октябрьской революции, в годы гражданской войны, Феликс Эдмундович, не щадя своих сил, вел борьбу с. контрреволюцией. Вот уж про кого, действительно, можно сказать, что он горел на работе.

Несколько раз правительство, ЦК партии и лично Владимир Ильич Ленин предлагали ему отдохнуть и полечиться. Но Феликс Эдмундович всегда горячо возражал, убеждая, что сейчас нет причины ему волноваться о своем здоровье. Да и обстановка не позволяет. Вот кончится гражданская война, тогда можно будет и о здоровье побеспокоиться.

Но кончилась гражданская война, и на очередь стали другие неотложные дела. И опять Дзержинский считает, что для его отпуска еще не настало время. В октябре 1923 года он писал в ЦК: «Считаю, что давать мне сейчас отпуск вредно для дела и для меня лично по следующим соображениям. По линии ОГПУ в связи с внутренним и международным положением, а также с сокращением нашей сметы ОГПУ будет переживать сейчас очень трудное время, и вместе с тем политическое значение его работы и ответственность неимоверно возрастут. Необходимо мое присутствие как для обеспечения полной связи с ЦК, так и для самой работы в ОГПУ и для наиболее безболезненного сжатия его аппаратов, что по моей инициативе производится…»

А между тем нечеловеческое напряжение многих лет все настойчивее давало себя знать. Феликс Эдмундович очень похудел, сильно кашлял. Участились перебои сердца. Летом 1925 года Центральный Комитет партии категорически потребовал, чтобы Ф. Э. Дзержинский отправился на курорт.

И вот Феликс Эдмундович получает отпуск. На станции Минеральные Воды его встретили секретарь Терского окружного комитета партии С. О. Котляр, директор курортов кавказских минеральных вод С. А. Мамушин и я. По дороге Феликс Эдмундович буквально забросал нас вопросами: сколько рабочих работает на железнодорожном узле Минеральные Воды, каков их средний заработок, в каких бытовых условиях находятся? Интересовался курортами: какая пропускная способность их летом, как поставлено медицинское обслуживание, в чем нуждаются? И тут же сказал:

— Мне кажется, настало время все курорты перевести на круглогодовую работу. Потребность в этом у трудящихся очень большая. Вы, товарищ директор, соберите все данные о работе вверенных вам курортов и зайдите ко мне на дачу, ну хотя бы через недельку. Мы с вами подготовим материал для обсуждения этого вопроса в Москве. Как член правительства и председатель Высшего Совета Народного Хозяйства, обещаю вам оказать помощь.

В Кисловодске Ф. Э. Дзержинский поселился на даче «Карc». Должна была приехать и жена его, Софья Сигизмундовна. На втором этаже для них была приготовлена квартира из трех комнат. Но Феликс Эдмундович решительно отказался в ней жить:

— Зачем мне такая большая квартира? Софья Сигизмундовна приедет только через две-три недели, и мне вполне достаточно одной комнаты.

Глубокая человечность Ф. Э. Дзержинского, его забота о людях проявлялись всегда и везде.

В Кисловодске, в санатории имени В. И. Ленина, лечилась в то время группа работников ОГПУ. Из-за небрежности поваров, сваривших пищу в только что луженных котлах, произошло легкое отравление. Об этом доложили Феликсу Эдмундовичу. Он немедленно отправился навестить больных.

Придя в санаторий, Феликс Эдмундович вызвал весь медицинский персонал во главе с главным врачом, обстоятельно выяснил причину отравления, побеседовал с каждым пострадавшим. А потом постарался успокоить изрядно переволновавшихся работников санатория. Попросил только главврача принять все меры, чтобы как можно быстрее ликвидировать последствия отравления. Больные вскоре поправились и пришли к Феликсу Эдмундовичу на дачу, чтобы поблагодарить его за внимание и заботу.

Однажды в разговоре кто-то выразил удивление терпеливости и внимательности Феликса Эдмундовича со всеми, кто обращался к нему за советами или с просьбами.

— Чему ж тут удивляться? Не вижу здесь ничего особенного, — сказал Дзержинский. — Все мы имели великий пример в лице Владимира Ильича. Ведь мы, большевики, считаем себя слугами народа. А как можно служить народу, если равнодушен к его нуждам или заражен барским высокомерием?

Тема эта, как видно, сильно волновала Феликса Эдмундовича. Говорил он возбужденно.

— Думаете, это правильно, когда некоторые ответственные работники только красиво разглагольствуют о массах, а сами не замечают просьб и нужд отдельных людей? Нет! Массы состоят из личностей. И каждый человек имеет право на помощь и внимание.

— Вот я вам приведу такой пример, — продолжал Дзержинский. — Перед самым моим отъездом из Москвы сюда, в Кисловодск, я получаю сведения, что некоторые сотрудники ОГПУ, работающие в бюро пропусков, в столе справок, — в общем те, кто обычно сидят за окошками и к кому ежедневно обращаются сотни граждан, грубо отвечают на вопросы — посетителей. При проверке это подтвердилось. И тогда я распорядился, чтобы в часы приема посетителей за окошками сидели только начальники управлений и отделов ОГПУ и чтобы они сами давали исчерпывающие ответы на все вопросы посетителей, и непременно в вежливой форме.

Помню и такой разговор Феликса Эдмундовича со мной. Речь зашла о чекистах, которые находились на лечении в Кисловодске:

— Весьма возможно, что кто-нибудь из них пожелает прийти ко мне — поговорить, посоветоваться. Я не должен лишать их такой возможности. Ведь во время отпуска я имею больше свободного времени и могу поговорить с каждым по душам. Вы, пожалуйста, не препятствуйте и пропускайте их ко мне.

И к Феликсу Эдмундовичу на дачу постоянно приходили сотрудники ОГПУ, да и не только они, а все, у кого была необходимость увидеться с ним. И ко всем он относился с дружеским участием, интересовался личной жизнью, работой, здоровьем, лечением.

Многие свои прогулки Феликс Эдмундович совершал совместно с В. Р. Менжинским, также лечившимся в то время в Кисловодске. Однажды после обеда они решили проехать посмотреть Медовый водопад, находящийся за Кисловодском километрах в четырнадцати.

Утром прошел сильный дождь. А вслед за ним — радуга, солнце. День выдался отличный. Феликс Эдмундович и Вячеслав Рудольфович были в самом веселом настроении. Дорога шла по живописнейшим местам. Прогулка обещала быть на славу.

И вдруг машина резко затормозила. Шофер выскочил, осмотрел машину. Оказалось, что лопнула камера. Вид у него был испуганный. Феликс Эдмундович сразу обратил внимание на то, как изменилось его лицо и голос.

— Товарищ Шибуняев, что это вы так нервничаете? Спокойно заменяйте камеру, а мы походим, погуляем пока…

Феликс Эдмундович вышел из машины. Заметив, что я тоже волнуюсь, он спрашивает:

— А вы чего переживаете?

Я ответил, что мне крайне неприятно: хорошую прогулку испортил непредвиденный случай. Дзержинский прервал меня:

— Да что вы из-за такого пустяка волнуетесь! Лопнула камера — шофер заменит, и через десять минут поедем дальше. А если даже он и не исправит машину — погода хорошая, отъехали мы немного, вернемся обратно пешком. Прогуляемся, и только.

Сняв с себя плащ, он разостлал его на траве, сел и меня пригласил сесть.

— Давайте лучше поговорим о чем-нибудь другом… Вот я вам сейчас расскажу кое-что тоже про автомобили. В годы гражданской войны положение с автотранспортом в Москве было очень тяжелое. Автомобили все старые, изношенные, резины мало, бензина нет, заправляли спиртом-сырцом, смешанным с эфиром. Пользоваться автотранспортом разрешалось только для оперативных служебных целей. Однако под выходные и в выходные дни много автомобилей все же направлялось за город. Даже в то тяжелое время (1919 год!) находились любители покататься на государственный счет, покатать своих родственников и знакомых. И вот что интересно: резины, горючего и смазочных материалов в нерабочие дни расходовалось в Москве больше, чем в рабочие. Узнав об этом, я решил принять экстренные меры. Позвонил Владимиру Ильичу и сказал, что хочу на всех окраинах города и на заставах выставить комиссаров ВЧК для регистрации автомобилей. Владимир Ильич одобрил мое предложение. И знаете, это возымело действие! Бывало, любители прогулок за город, как только увидят чекистов, быстро поворачивают обратно. В течение первых же двух недель расход горючего, резины и смазочного материала по Москве в нерабочие дни сократился наполовину…

Пока мы сидели и разговаривали, камера была заменена, и мы могли следовать дальше.

Феликс Эдмундович Дзержинский давно мечтал подняться на гору Машук.

— Иоанн Львович, — обратился он как-то к лечившему его доктору Баумгольцу, — я очень хочу осмотреть в Пятигорске лермонтовские места и подняться на гору Машук. Что вы на это скажете?

Доктор Баумгольц задумался:

— Что я могу ответить вам, Феликс Эдмундович? Ноги сердца не лечат. Но если уж у вас такое большое желание подняться на Машук, то по крайней мере обещайте мне, что не будете переутомлять себя, обязательно делайте через каждые 50 шагов минутную передышку.

Дзержинский дал слово неукоснительно выполнять все «требования медицины».

Вот и знаменитая гора…

В. Р. Менжинский, тоже поехавший с нами, остался с одним из сотрудников у подножия Машука. Я вызвался сопровождать Феликса Эдмундовича. Медленно поднимались мы по узкой тропке. Впереди шел Ф. Э. Дзержинский. Обещание, данное врачу, он выполнял самым тщательным образом: как только пройдет 50 шагов, так минутную остановку сделает.

Поднялись мы на Машук. Прилегли отдохнуть. Феликс Эдмундович несколько минут лежал молча.

Не знаю, о чем он думал. Может быть, о трагической судьбе гениального поэта. Может быть, в молчаливом благоговении созерцал раскрывшуюся перед глазами красоту горного пейзажа. А может быть, совсем иные мысли заставили его задуматься и уносили его туда, в сердце России, в Москву, в Кремль, где ждал его рабочий кабинет и дела, дела, дела…

С Машука открывался необыкновенный вид на вершины гор, ущелья, долины. А вдали над всем величественно высился, сверкая снеговой шапкой, Эльбрус.

— Красота-то какая! — восхищенно проговорил Феликс Эдмундович. — Хорошо бы везде побывать, посмотреть. И даже на Эльбрус подняться. Вот здоровье только, пожалуй, не позволит. Как вы думаете, позволят мне врачи на Эльбрус подняться? Конечно, не на вершину, а так, хоть немного?

— Не позволят, Феликс Эдмундович, ни за что не позволят!

— И я так думаю, — вздохнул Феликс Эдмундович. — Ну а вот близлежащие достопримечательности мы посетим обязательно. Это что за гора?

— Это гора Бештау. А там вдали — их отсюда не видно — Седло и Кольцо. Есть тут недалеко замок «Коварства и любви». А в 14 километрах от Кисловодска находится Медовый водопад.

Я показывал Феликсу Эдмундовичу все интересные места и рассказывал о них что знал. Так мне в тот день довелось быть гидом.

Феликс Эдмундович с восхищением смотрел на раскрывшуюся перед нами панораму.

— Во что бы то ни стало надо побивать везде. Теперь, как только выдастся свободный от процедур день, я уж не усижу на даче. Поскорей бы Софья Сигизмундовна приезжала. Я и ее соблазню на эти прогулки. Пусть тоже полюбуется.

Впоследствии Феликсу Эдмундовичу удалось осуществить свои желания. Вместе с Софьей Сигизмундовной он побывал и в замке и на горах. А излюбленным их местом были Красные камни, неподалеку от дачи. Чуть ли не каждый день они ходили к Красным камням, где на одной из скал был высечен барельеф Владимира Ильича.

Когда мы спустились с горы и направились в обратный путь, я заметил усталость Феликса Эдмундовича и предложил ему заехать ко мне на квартиру в Пятигорск, благо нам по пути, — пообедать, отдохнуть, а уж потом возвращаться в Кисловодск. Феликс Эдмундович сразу согласился.

По соседству со мною в доме-общежитии жили наши сотрудники с семьями. Феликс Эдмундович захотел посмотреть, как они живут. Он обошел квартиры, и в каждой семье возникал у него сердечный разговор. Люди откровенно делились с ним всеми своими делами, радостями и тревогами. Дзержинский умел быть сам откровенным и вызывать на откровенность собеседника.

Его душевность, чуткость и внимательность располагали к нему людей. Он подходил к людям с открытым сердцем, а в ответ и у них открывались сердца…

Один из своих отпусков я провел в Сухуми, Председатель Совнаркома Абхазии Нестор Аполлонович Лакоба очень рекомендовал поехать в Новый Афон.

— Такой красоты, — говорил он, — нигде не отыщете. До революции богачи даже из-за границы специально приезжали, чтобы посмотреть монастырь в Новом Афоне. Берите машину и завтра же поезжайте. Большое удовольствие получите. И зайдите обязательно к монаху Артемию.

— Это зачем же? — удивился я.

— Интересный человек. И наш.

— Монах — и вдруг наш человек? Как это понять? И вот что мы узнали об этом монахе. В 1921 году засуха сгубила на корню весь хлеб на юго-востоке. Чтобы спасти население от голода, правительство решило изъять церковные ценности, с тем чтобы на вырученные деньги закупить хлеб за границей. Но бедственное положение народа было на руку врагам революции. Кое-кто из них решил нажиться. Под предлогом спасения «святых реликвий» от «богохульников и еретиков» нашлись охотники присвоить огромные ценности.

Осенью 1921 года с моря к Новому Афону подошел баркас. С него высадилась группа людей и направилась в монастырь «спасать» монастырское добро. Молодой монах Артемий сразу смекнул, в- чем тут дело, и что есть духу побежал в Сухуми. Прибежал в ЧК и рассказывает: так, мол, и так, грабители уносят ценности из монастыря и собираются сплавить их за границу. Сотрудники Абхазской ЧК моментально выехали к месту происшествия. И как раз вовремя: еще немного — и баркас был бы далеко в море. Похитители были арестованы. Ценности по описи направлены в ЧК Абхазии, а оттуда в Госбанк.

С тех пор местные жители называли Артемия не иначе как «комиссаром ЧК», кто в шутку, а кто и злобствуя. А он был просто честным человеком.

— Вы к нему зайдите передохнуть, — сказали нам в Сухуми. — Он любит, когда к нему приходят. Между прочим, Феликс Эдмундович Дзержинский его посетил, когда был в Новом Афоне. Артемий сейчас в монастыре вроде коменданта.

На другой же день мы с женой отправились в Новый Афон, в монастырь. Артемий встретил нас приветливо. Трудно было себе представить, что этот еще молодой, разговорчивый, веселый мужчина в кожаной тужурке, сапогах и кепке — монах. А впрочем, он теперь монахом себя уже и не считал.

Он охотно вызвался сопровождать нас, чтобы показать достопримечательности монастыря и окрестностей. К концу прогулки мы устали. Заметив это, он пригласил нас к себе отдохнуть и перекусить. Жил он в небольшой квартирке из двух комнат, аккуратно прибранных.

Артемий представил нам свою жену Аннушку — миловидную молоденькую женщину лет двадцати двух — двадцати трех.

— Вот так монах! — почти вслух сказал я, но Артемий все же услышал и рассмеялся.

— Бывший, бывший монах. Теперь я охраняю монастырь и его богатства. Мне доверяют, власти ко мне относятся хорошо. Я очень доволен… Вы обождите немножко. Я сейчас вернусь, сойду только в погреб.

Аннушка подсела к нам и доверчиво заговорила:

— Вот он сейчас меня перед вами назвал женой. А ведь три недели назад и слышать не хотел, чтобы я у него осталась.

— Как же это так? — поинтересовалась моя жена. — Ведь у вас, я смотрю, должен быть ребенок…

— Вот с этого все и началось… Я сама из Саратовской губернии. Попала сюда, спасаясь от голода. Поступила к Артемию в услужение, а потом стала жить с ним. Артемий сначала хорошо ко мне относился, но, как узнал, что я беременная, сразу переменился и решил от меня отделаться. А куда же мне деваться? Бить не бил, но каждый день одно и то же слышала: «На что ты мне? Уходи на все четыре стороны!» Я и плакала, и умоляла его. Ничего не пронимает. Хоть петлю на шею, ей-богу!

И вот недели три назад — никогда не забуду, до самой смерти — товарищ Дзержинский, вот так же, как и вы, зашел к нам. Артемий тоже пошел приготовить на стол. Я сижу в углу и плачу, такая тоска взяла, на белый свет глядеть не хочется!

А Дзержинский увидел меня и спрашивает, что случилось, отчего плачу. Я ему по простоте-то все и расскажи. Сразу все как есть, без утайки. Выслушал он меня, а когда вернулся Артемий, говорит ему…

В этот момент в комнату вошел Артемий. Посмотрев на внезапно замолчавшую жену, он шутливо сказал;

— Ну, я вижу, Аннушка вам тут всю нашу жизнь расписала. Было дело, было… Вразумил меня товарищ Дзержинский. Долго он со мной говорил. И дошли его слова до самого моего сердца. Стыдно мне стало за себя…

Артемий переглянулся с Аннушкой, оба улыбнулись друг другу, а затем вместе стали накрывать на стол…

Когда мы прощались, я сказал, что, возможно, скоро увижу Феликса Эдмундовича. Услышав это, Артемий и Аннушка просияли.

— Увидите товарища Дзержинского, скажите ему, что живем мы дружно и ребенка воспитаем так, как он говорил — по-советски! А если родится мальчик — назовем Феликсом в его честь…

В последний раз я видел Феликса Эдмундовича Дзержинского в декабре 1925 года, когда был проездом в Москве. Я зашел к нему в ВСНХ. На Феликсе Эдмундовиче не было привычной наглухо застегнутой защитного цвета гимнастерки. Он был в темном штатском костюме. Рубашка с крахмальным воротничком, галстук…

— Видели ли вы меня когда-нибудь, товарищ Фомин, таким разодетым? — шутливо спросил он. — У меня даже ручка с золотым пером. Специально купил. Еду подписывать договор с англичанами о лесной концессии.

Дзержинский хоть и торопился, но принял меня с обычной для него сердечностью и вниманием. Интересовался моей работой, планами на будущее. Я обратился к нему с просьбой послать меня учиться.

— Мне очень приятно, — сказал Феликс Эдмундо-вич, — что у вас появилось такое желание. Было время, когда мы только своей большевистской преданностью и чекистской храбростью побеждали контрреволюцию, а теперь к этому нужно еще добавить отличное знание своего дела и хорошее образование.

Узнав, что мне предстоит отпуск, Феликс Эдмун-дович стал заботливо расспрашивать, все ли есть у меня для отпуска, не надо ли путевку, денег и т. д, Я поблагодарил и сказал, что ни в чем не нуждаюсь,

Прощаясь со мной, Феликс Эдмундович сказал:

— Обязательно пошлю вас учиться!

Думал ли я тогда, что в последний раз вижу и слышу этого пламенного рыцаря революции…

20 июля 1926 года он пал на боевом посту, сражаясь с врагами партии.

За несколько часов до смерти, выступая на объединенном Пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б), в своей пламенной речи, направленной против отступников от ленинской линии партии, Дзержинский, обращаясь к участникам пленума, с полным правом сказал о себе:

«Вы знаете отлично, моя сила заключается в чем? Я не щажу себя никогда. (Голоса с мест: правильно!) И поэтому вы здесь все меня любите, потому что вы мне верите. Я никогда не кривлю своей душой; если я вижу, что у нас непорядки, я со всей силой обрушиваюсь на них».

В день смерти Ф. Э. Дзержинского ЦК и ЦКК партии опубликовали обращение ко всем членам партии, ко всем рабочим, ко всем трудящимся, к Красной Армии и Флоту:

«В самые тяжелые времена, времена бесконечных заговоров и контрреволюционных восстаний, когда советская земля пылала в огне и кровавое кольцо врагов окружало бившихся за свое освобождение пролетариев, Дзержинский проявлял нечеловеческую энергию, дни и ночи, ночи и дни, без сна, без еды, без малейшего отдыха работал на своем сторожевом посту. Ненавидимый врагами рабочих, он пользовался громадным уважением даже среди них. Его рыцарская фигура, его личная отвага, его глубочайшая проницательность, его прямота, его исключительное благородство создали ему громадный авторитет».

А вот текст правительственного сообщения, опубликованного в тот же день:

«Сегодня, 20 июля, в 16 час. 40 мин., на своей квартире, от приступа грудной жабы скоропостижно скончался председатель Высшего Совета Народного Хозяйства Союза ССР и председатель Объединенного государственного политического управления Союза ССР товарищ Феликс Эдмундович Дзержинский.

Человек исключительной энергии и целиком преданный делу революции, он горел деятельным огнем на своих ответственнейших постах.

Он и сгорел на своем посту.

Смерть застигла товарища Дзержинского через три часа после его горячей и содержательной речи на Пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б). Весь пленум с напряженнейшим вниманием слушал своего любимого товарища.

Правительство Союза ССР, застигнутое неожиданной смертью одного из самых выдающихся деятелей, не находит слов к оценке настоящей потери в лице товарища Дзержинского для всего Союза ССР.

Умер человек, который не только руководил делом развития народного хозяйства Союза ССР, но который был одним из героев Октябрьской революции и все время стоял на страже ее завоеваний».

Таков был Феликс Эдмундович. Таким он и остался в сердцах и в памяти советских людей.

Иллюстрации

Ф. Т. Фомин

Ф. Т. Фомин в годы гражданской воины

Грамота Почетного чекиста, подписанная Ф. Э. Дзержинским

Аркадий Борисович Кушнарев

Ефим Георгиевич Евдокимов

Давид Моисеевич Давыдов

Ян Борисович Гамарник

Герой-пограничник Андрей Коробицын

Вячеслав Рудольфович Менжинский

Ф. Э. Дзержинский с женой Софьей Сигизмундовной на даче под Москвой (1923 г.)

Хакимов Абдуллы

Задание на всю жизнь

ПРЕДИСЛОВИЕ

Книга Абдуллы Хакимова «Задание на всю жизнь» знакомит читателей с событиями периода становления и упрочения Советской власти.

В центре книги — выведенный под именем Мирзы Садыкова советский разведчик, сын узбекского народа. Долгие годы провел он за рубежом. И только после выполнения задания, которому был отдан длительный период его жизни, Мирза Садыков вернулся в родной Узбекистан.

Книга А. Хакимова документальна, в ней отсутствуют ненужные сложные коллизии, надуманные ситуации, острые сюжетные «приманки». В основу повествования положены документы прошлых лет, свидетельства участников событий, воспоминания героя, скромно и мужественно выполнявшего свой долг перед народом.

После Октябрьской революции на территории Средней Азии функционировало несколько буржуазно-националистических организаций, некоторые из них были пантюркистского и панисламистского направления.

Самое активное участие в создании и работе подобных организаций принимал муфтий Садретдинхан — убежденный пантюркист и панисламист. Для него нет ничего святого в жизни и культуре народов Средней Азии, есть один «туркестанский народ», который по его замыслам нужно восстановить против всех других. Идею создания страны «Великого Турана» буржуазные националисты стали проповедовать еще накануне октябрьских событий в России Они искали «свой путь» развития Востока, стремились отвлечь народные массы от подлинно революционной борьбы — борьбы за социализм… Муфтий Садретдинхан и его сообщники подыскивали себе «друзей» в капиталистическом лагере независимо от того, к какой нации они принадлежали. Первыми, кто пришел на помощь буржуазным националистам, были английские и американские империалисты.

Это было суровое время.

Ожесточенные бои шли на фронтах Советского Туркестана. Контрреволюционные организации всех мастей плели паутину заговоров и провокаций. По кишлакам, аулам и городам республики метались бандитские шайки басмачей.

В Ташкент для координации всей враждебной деятельности против Советской власти в Средней Азии в мае 1918 года прибыл генеральный консул США в России Тредуэлл. Приехав якобы «для защиты интересов американских граждан», он с первых же дней стал вести антисоветскую работу, устанавливая в этих целях связи с подпольными буржуазно-националистическими организациями, эсеровскими вожаками. Вместе с дипломатическими представителями других империалистических государств Тредуэлл стал усиленно готовить контрреволюционные выступления.

В этой работе приняла деятельное участие шпионская группа во главе с английским разведчиком майором Бейли, прибывшая в Ташкент также под видом дипломатов.

Американо-английские империалисты организовывали и вооружали антисоветские силы по всей территории Средней Азии. Наймиты заокеанских капиталистов, главари так называемой «Кокандской автономии», пантюркистские банды, басмаческие шайки пытались свергнуть Советскую власть в Туркестане, грабили и терроризировали народ.

Под ударами Красной Армии, под натиском новой жизни бежали за пределы Советского Востока предатели, рассыпались различные буржуазно-националистические организации.

Капиталистические державы внимательно следили за каждым шагом советского народа, пытаясь приостановить его движение вперед. Вынашивая новые агрессивные планы, враги не гнушались никакими средствами. Для достижения своих целей они использовали местное отребье, выброшенное революцией за пределы нашей страны.

Развертывался тайный фронт борьбы и у границ республик Средней Азии. Бывшие баи, реакционное духовенство, курбаши, отщепенцы белогвардейской эмиграции, обосновавшись на территории сопредельных государств, выполняли грязные поручения своих хозяев. Шла подготовка шпионов из числа туркестанских эмигрантов, расширялась антисоветская пропаганда.

Разумеется, советская разведка вынуждена была реагировать на эти действия и принимать меры по их обезвреживанию. Многие сыны социалистической Родины, оставив мирный труд, ушли солдатами на фронт тайной борьбы.

Отважный патриот Мирза Садыков по заданию Родины, по зову сердца и совести выполняет опасную работу, способствует пресечению антисоветской деятельности представителей империалистических разведок.

Полный творческих дерзаний, счастливый человек свободного мира Мирза Садыков должен был смириться с чуждыми, страшными обычаями и законами беспросветной, как в зиндане, жизни. Иначе говоря, облачиться в грязные одежды матерого националиста.

В необычайно трудных условиях мысль человека, попавшего в совсем другой мир, постоянно возвращается к родным местам, к людям, которые дали ему высшее образование, воспитывали в комсомоле, приняли в ряды Коммунистической партии.

Маскируясь под прислужника ярого врага Советской власти муфтия Садретдинхана, Мирза Садыков ведет с ним поединок. У врага другая психология, другие планы, задачи. Советскому разведчику нужно разобраться в этой психологии, все время следить за происками этого опасного врага, знать о его планах и обезвреживать его преступные замыслы.

В обстановке высшего напряжения действует герой книги. Автор раскрывает высокие нравственные качества советского человека: волю, самообладание, выдержку, смелость, идейную убежденность. Моральное превосходство советского разведчика над противником — один из главных мотивов книги.

Находясь на фронте тайной борьбы, Мирза Садыков не был одиноким. Он постоянно чувствовал поддержку народа, что в значительной степени помогало ему идти навстречу опасности, сдерживать и предотвращать подрывную работу врагов против Советского государства.

Книга А. Хакимова «Задание на всю жизнь», посвященная трудной и почетной работе отважного советского разведчика, сыграет свою роль в воспитании молодежи в коммунистическом духе. Образ героя книги Мирзы Садыкова является для наших юношей и девушек примером подлинного советского патриотизма и высокой гражданственности.

Генерал-майор К. Рузметов

ПОД ГОЛУБЫМ КУПОЛОМ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ПУСТЫНЯ

Звездный купол — не кровля покоя сердец,

Не для счастья воздвиг это небо творец.

Смерть в любое мгновенье мне угрожает.

В чем же польза творенья? — Ответь наконец!

Омар Хайям

Тяжело, порывисто дышали пески. Барханы словно сбежались со всех сторон и, удивленные, застыли на месте, не понимая, зачем, для чего забрел сюда человек.

Уже не час, не день шел он под беспощадными лучами солнца. Изредка поправлял на плечах небольшой, но плотно набитый хурджун[126], сдвигал зеленую бархатную тюбетейку, нетерпеливо поглядывал по сторонам. Пустыне, казалось, не было конца… Однообразной, сожженной, злой…

Только несколько весенних дней, таких коротких, незаметных, пережили пески. Пустыня, вероятно, забыла, как барханы покрылись тогда ярким зеленым ковром иляка, песчаной осочки, как, насыщая воздух медовым запахом, цвели приземистые кусты джузгуна. А между ними весело, задиристо поднимались желтые звездочки крестовника или белые головки песчаной ромашки.

Пробежали редкие дожди. Даже следа не оставили. Все выцвело, сгорело, развеялось ветром… Топорщатся привычные ко всему колючие кусты, застыли голые, белые, похожие на кости, ветки саксаула.

Песок, песок… Трудно поднимать ноги. С каждым шагом все труднее…

Напрасно с жадностью смотришь по сторонам: никого не увидишь. Да кто же сюда забредет?

Путник опять поправил хурджун, повел плечами, расправляя их. Горячая струйка сбежала по спине: было жарко в длинном черном камзоле, плотно облегавшем юношескую фигуру.

С сожалением взглянул человек на порыжевшие, истоптанные сапоги. Выдержат ли они? Сколько ему еще придется взбираться на барханы, чтобы с них увидеть другие, новые, так похожие на горбы верблюда.

Ничто не нарушает их покой… Сюда не залетит птица — зачем? Только обожжет крылья. Не примчится джейран — у него могут потрескаться копыта. Попрятались по своим норкам грызуны и змеи. Даже следа от них нет.

Только однажды перед человеком замер варан. Осмотрел мгновенно холодными, злыми глазками и с недовольным шипением скрылся, отчаянно работая хвостом. Его след тоже скоро исчезнет. Поднимется ветер где-то за барханами и пойдет гулять высоким, слегка наклонившимся столбом по широкому простору. Ветер закрутит песок, поднимет его до самого неба, перегонит застоявшиеся барханы из конца в конец. Он-то заметет следы… Все? Нет, всех следов не уничтожит самый бешеный вихрь.

Человек поднялся на бархан, стащил хурджун, достал из него кожаный бурдюк и сделал два-три глотка. Не больше. Ведь еще неизвестно, где конец пустыне, конец его пути.

Ни одна капля не упала на песок, даже не сбежала с губ по подбородку. Ни одна…

И снова осмотрелся человек. Теперь его охватило новое чувство — он будто очутился в огромном, наполненном кладбищенской тишиной склепе.

Нет… Пустыня оставляет следы… Между редкими колючими кустиками белели кости, скалил желтые зубы людской череп…

Значит, здесь произошла та известная трагедия. Здесь остановились беженцы из Средней Азии. Слишком поздно они поняли, куда и за кем идут. Очень поздно… Баи и муллы обещали им за границей счастье. Обещали щедро. Торопили: берите самое нужное, ценное. Спасайтесь.

Здесь, среди молчаливых, равнодушных барханов, «благодетели» отобрали все, что было у беженцев. И остались только эти следы. Их не заметет вихрь.

Чем дольше стоял на песчаной гряде путник, тем страшнее казалась тишина. Она уже не была пустой. Она наполнялась звуками, выстрелами, криками:

— Помогите!

— Предатели!

— Пожалейте старика!

Путник невольно мотнул головой. Нет! Криков не слышно. Пески не умеют хранить звуки. Пустыня безмолвна.

Человек перекинул через плечо хурджун, вдохнул горячий воздух и зашагал дальше. Нужно торопиться, пока пустыня спокойна, пока ветер не набрал сил и не метнулся из-за первого же бархана. Торопиться, хотя горячее солнце, как назойливый спутник, не отстает от человека ни на шаг…

…Память упорно возвращает в прохладный кабинет с тяжелыми шторами на окнах. Путник облизывает губы, вспоминая синий чайник на столе…

…Московский гость из ОГПУ ставит на поднос пиалу.

— Вы еще можете отказаться…

— Нет, Петр Иванович. Я решил.

— Вам будет очень трудно, Мирза.

— Я знаю.

Наклонив голову, Петр Иванович пристально смотрел на юношу.

— Здесь, на родной земле, все ясно… В печати стали появляться ваши стихи. Недавний студент, вы уже читаете лекции. Ваше будущее как на ладони… Я мог бы предсказать, кем вы станете через пять, через десять лет…

Помолчав, он добавил:

— Великолепное, завидное будущее.

— Я решил…

Опять Петр Иванович словно не расслышал короткой, упрямой фразы.

— Там… — Он неопределенно махнул рукой в сторону. — Там полная неизвестность. Все возможные варианты вашей жизни и работы могут в любую минуту полететь к чертям. Один неверный шаг, незначительная ошибка — и вы погибли.

— Я знаю…

Наконец-то опытный чекист улыбнулся.

— Что же… Будем считать разговор оконченным. Добавлю еще одно: мы сделаем все возможное, чтобы обеспечить вашу безопасность… Кстати, позаботимся об «авторитете». Там, — он снова махнул рукой в сторону, — в ближайшее время получат лестную характеристику… От самого…

Петр Иванович многозначительно подмигнул и поднял указательный палец.

Потом они встречались снова и снова, стараясь предусмотреть все возможное, говорили о трудностях, которые могли встретиться на чужой земле…

…Переход через пустыню к этим трудностям не относился.

ПАСТУХ

Один раз оберегай себя от огня, другой раз — от воды.

Узбекская пословица

Сторожевые собаки чутки. Застыли вдруг… Торчат обрубленные уши, приподняты обрубленные хвосты. Секунда… И рванулись с глухим рычанием вперед.

Глаза человека, прожившего в степи многие годы, видят далеко. Пастух давно приметил путника, но не остановил злую стаю. Когда же собаки окружили незнакомца, он что-то крикнул. Собаки вернулись к хозяину, улеглись у его ног.

Тогда пастух поднял правую руку. Этот знак понятен в песках: подходи без опасений. Подходи, будешь гостем!

Мирза поздоровался, по восточному обычаю приложив руку к сердцу.

Пастух, пожилой человек, с проседью в бороде, с сеткой морщин на жестком высохшем лице, в грубой домотканой одежде, кивком головы ответил на приветствие. Затем он жестом пригласил гостя сесть, а сам, шагнув к дремавшему ослу, вытащил из дорожного мешка высокий глиняный кувшин с водой и протянул его Мирзе. Таков закон пустыни. Если гость, даже просто встречный, пришелся по душе, здесь вместо хлеба и соли прежде всего подают воду или айран.

— Ты устал и измучен жаждой, — сказал пастух на фарси. — Пей вдоволь. Только сначала прополощи горло.

Кувшин дрожал в руках Мирзы. Слышалось громкое бульканье.

— Вода кончается, — заметил пастух, — но ты пей досыта, скоро пойдем к колодцу. Только передохни немного. Пей, пей, чужестранец. Говорят, величайшее благодеяние — подать воду жаждущему. И я в этот час вечерний рад, что могу совершить такое благодеяние.

Мирза поставил кувшин на землю и поблагодарил пастуха.

Оба внимательно оглядели друг друга.

Первый человек встретился Мирзе за весь долгий путь. От этого старика многое зависит… Кажется, он добр… Почему молчит?..

Старик, наконец, шагнул к Мирзе и, опершись на пастуший посох, проговорил:

— Любопытство, говорят, не постыдно. Куда путь держишь, юноша?

Мирза глубоко вздохнул.

— Трудно жить без родных и близких. Мои родственники переехали в Мешхед. Иду туда. Хочу разыскать их.

Сетка морщин стала еще гуще у глаз пастуха. По всему было видно, что гость пришел оттуда, из страны Советов, однако старик не подавал вида. Он вежливо выслушает все, что расскажет ему незнакомец.

Но Мирза избегал подробностей, которые так оживляют разговор. А говорить что-то нужно было: этого требовал обычай и почтение к хозяину. И Мирза как можно непринужденнее удивился:

— Вы только подумайте, какое счастливое совпадение! Ведь я сам пастух, и первый, кто встретился мне в пути, — это вы, уважаемый отец. Тоже пастух.

— Значит, ты тоже нас овец там, у себя…

— Да, отец.

Пастух поднял голову. Не любопытство, а судьба этого юноши с такими ясными глазами заставляет его вести расспросы:

— Чем занимаются твои родственники в Мешхеде?

— Не знаю…

— Если они не богаты, тебе трудно придется в наших краях.

— От судьбы не убежишь, уважаемый. Я ничего не знаю о них. Мне лишь бы их разыскать.

— Ты идешь через Баджигиран?

Мирза промолчал. Он обошел этот город, а другого ближайшего к советской границе не было.

Но старику и не нужен ответ. Одобрительно кивнув, он словно похвалил осторожность юноши.

Баджигиран! Разве можно появляться на его улицах чужестранцу?

Мирза прочитал в добрых глазах:

«Хорошо, что ты не прошел через этот город. Там очень много ищеек. И кто знает, чем бы окончилась твоя встреча с ними…»

— Путь на Мешхед знаешь? — спросил пастух.

— Иду впервые…

— Тебе надо показать дорогу?

— Окажите такую милость, отец.

Из дальнейшего разговора Мирза понял, что старик был из курдов и пас овец, принадлежавших богатому кучанскому скотоводу. Кочевые племена первыми узнавали о всех событиях, происходящих на границе.

— Что нового в вашей стране? — поинтересовался пастух.

Это тоже было не праздное любопытство. До бедняков доходили самые противоречивые слухи о молодом государстве.

Конечно, Мирза о многом мог бы рассказать…

— Живут люди… — неопределенно ответил он. — Работают…

Хотел добавить: и учатся. Вот он — юноша из бедной семьи, а уже получил высшее образование.

Мирза помолчал мгновение. Разве имел он право рисковать, разве мог сказать, хоть одно доброе слово о своей Родине…

— Живут… — повторил он. — А как вот жить мне, без родных и близких?

— Трудно… — согласился пастух.

Мирза сдвинул брови.

Пора было кончать разговор о себе, осторожно расспросить старика о жизни в Мешхеде, о положении в городе.

— На голодный желудок не в сладость и трели соловья, — усмехнулся он, потянувшись к хурджуну.

Однако пастух остановил его.

— Потерпи немножко. Воды здесь нет, а без нее пищу не проглотишь. Я как раз собирался гнать овец на водопой. Пойдем вместе… У воды и поедим.

Овцы, повинуясь окрикам пастуха, потянулись к колодцу. Они двигались к горизонту, обагренному лучами солнца, уставшего от изнурительной скачки над пустыней.

Колодец был похож на провалившуюся могилу. Через полусгнившие стенки перекинута длинная старая балка. Вокруг ни единого кустика. Рядом выдолбленная из ствола дерева пересохшая водопойная колода. Значит, здесь давно никого не было. Внимательно оглядевшись, пастух объяснил:

— Это единственный колодец, где можно напоить отару. Хозяин заплатил за него десять голов овец. Мне приходится сторожить не только овец, но и это богатство.

Из истрепанного мешка, сложенного вдвое, пастух достал кожаное ведро и, встав на деревянную перекладину, потянул за веревку. Потом Мирза сменил его. Они выливали ведра одно за другим. Овцы, разноголосо блея, теснились у колоды. Лишь когда весь гурт был напоен, пастух и гость сели ужинать. Мирза достал из хурджуна несколько затвердевших лепешек и два куска узбекского сахара — навата. Пастух налил в большую деревянную чашку воды, положил на старый, рваный дастархан сыр.

Извинившись перед гостем за скромное угощение, старик смиренно сложил руки:

— Такова наша доля, ниспосланная всевышним. И за то благодарение ему. А мясо — для нас редкость.

Мирза слышал о здешней нищете. Но промолчал. Что он мог сказать? Пожалеть старика? Посочувствовать? Тогда пастух заинтересуется: а как у вас?

И Мирза неожиданно сказал:

— Когда-то мудрый Саади Ширази писал:

Припасов путевых не взявший в дальний путь И с чистым золотом окажется в убытке. Голодным путникам вареной репы кус В песках нужней, чем все серебряные слитки…

Пастух удивленно посмотрел на гостя:

— У вас тоже знают наших древних хафизов? А нам говорят, что Советы уничтожили старые книги!

— Нет, отец! Светлые мысли живут по-прежнему. В школах изучают эти книги…

— О аллах! Ты говоришь, не уничтожили?..

— Разум и правда словно солнце, их нельзя прикрыть… Так говорится в народе… — уклончиво ответил Мирза.

Пастух внимательно взглянул на гостя.

— Нужней, чем все серебряные слитки… — повторил он. — Какие умные слова! И правда, вот этот кусок моего сыра, — пастух показал на дастархан, — сейчас дороже всего! Ешь, путник…

Вечер в пустыне по-своему великолепен. Покой, тишина, небо словно прошито огромными звездами… Мирза любовался темно-синим куполом, он словно забыл о трудном пути, о жизни, ожидающей его, полной напряжения и риска.

Старый пастух тоже был доволен. Случалось, он месяцами не встречал в пустыне людей. Как же не радоваться такому человеку.

Великолепный вечер!

За скудным дастарханом пастух неторопливо делился своими мыслями и заботами.

Мирзе следовало бы двинуться в путь. Но юноша так устал, что не мог даже встать на ноги.

Словно чувствуя это, пастух рассудительно и добродушно предложил:

— Переночуем здесь, у воды…

— А разве до стоянки далеко?

— Пусть близко. Все равно, куда ты пойдешь один на ночь глядя?

Мирза радостно ощутил тепло этих слов. «Не хочет вести меня на стоянку… — подумал он. — Значит, там опасно…»

Пастух не скрывал своих мыслей.

— Ты еще очень молод, друг мой. В этих краях одинокие и чужестранцы обречены на вечные муки и унижения. Будь осторожен. Особенно вблизи городов. Так и снуют там проклятые стражники. Стоит им заметить чужого человека — сразу налетят, отнимут все, что есть…

Пастух замолчал и затем продолжил:

— Двинешься на рассвете. Как только пройдешь вон те холмы, покажется Кучан. Все, кто идет в Мешхед, обязательно заходят и в этот город, там много караван-сараев.

Мирза понимающе кивнул.

— А сейчас ложись, — тоном отеческого приказа сказал старик. — Нужно отдохнуть.

Они расположились на войлочной подстилке.

Мирза не мог заснуть, хотя совсем недавно ему казалось, что стоит прилечь, и сон мгновенно овладеет им. Встреча с пастухом, близость города, где нужно начинать совсем другую жизнь, впечатления сегодняшнего дня… Нет, он ни за что не уснет!

Пастух тоже лежал с открытыми глазами.

— Вы не бываете в городе? — спросил Мирза.

— Вся моя жизнь прошла на этой кошме, под этими звездами… — вздохнул пастух. — Что делать в городе бедному человеку?

— Вы правы… — согласился Мирза.

Надо что-то ответить!

— И вот ты… — продолжал старик. — Как ты думаешь отыскать родных? Дошли ли они?

— Должно быть…

Старик приподнялся, оглядел пустыню, словно хотел вспомнить, какой она была несколько лет назад.

— Видел могилы на своем пути?

— Видел.

— Пустыня, которую ты пересек, опасна. Я многие годы пасу здесь овец. Знаю, что с вашей стороны приходили люди. Они были разные. И богатые, и бедные. Весь путь шли вместе, а здесь у самого города почти всегда начинали грабить и убивать друг друга. Те, кто выживал, везли в глубь страны награбленное добро, красивых женщин и девушек…

Старик снова лег и, помолчав, продолжил рассказ:

— Позже некоторые из этих разбойников тайком переправляли через границу беженцев с вашей стороны. В песках их грабили и убивали. А молодых жен и дочерей везли в большие города.

— Зачем, отец? — спросил Мирза, стараясь скрыть волнение.

— Дойдешь до Мешхеда, сам узнаешь… — глухо ответил старик. — Давай спать.

О чем только не думал Мирза в эту звездную бессонную ночь на чужбине! Но чаще всего он возвращался к мысли, что был слишком откровенным со стариком. Нет, он не боялся старого пастуха, но несколько раз ловил себя на том, что ему трудно скрыть обуревающее его волнение, солгать или смолчать. Нет, так нельзя! Он должен стать совсем другим человеком, чтобы не выдать себя ни врагу, ни даже другу. Как это трудно!

МЕШХЕД

Вероломство осенило каждый дом,

Не осталось больше верности ни в ком.

Пред ничтожеством, как нищий, распростерт

Человек, богатый сердцем и умом.

Хафиз

Глаза слипались… Но теперь уже воспоминания, растревоженные неожиданной встречей, не давали заснуть.

Мирза вновь увидел распростертое тело старого отца, убитого басмачами. Перед юношей прошли лица земляков, оскорбленных женщин и девушек, всех, кого не пощадили бандиты в родном кишлаке.

Вновь зазвучал надтреснутый, скрипучий голос имама мечети Хаджа-и-Хизр шейха Абдурауфа:

— Да благословит аллах каждого, кто поддержит войска ислама! Под его защитой вы можете спокойно уходить в соседние страны, где всем правоверным уготовлена райская жизнь.

Некоторые поверили ему.

И может быть, эти кости, похожие на белые ветки саксаула, — все, что осталось от легковерных.

Мирза так и не заснул. Он увидел, как расползается розоватая полоска рассвета. Залаяли собаки, заблеяли овцы.

В белесом небе начали таять звезды.

— Самое удобное время… — сказал пастух.

— Что? — не понял Мирза, весь еще во власти тревожных воспоминаний.

— В Кучан нужно прийти на рассвете… А там пристанешь к какому-нибудь каравану, идущему в Мешхед.

— Спасибо, отец… — Мирза поднялся, приложив руки к груди.

— Доброго пути, юноша. Береги себя. Страшно в пустыне, но в большом городе страшнее…

— Спасибо, отец… — повторил Мирза.

Он наполнил бурдюк свежей водой и, еще раз выслушав напутствия и рассказ пастуха о дороге, направился в сторону Кучана.

Город проснулся. Шумно, многоголосо гудели караван-сараи, чайханы и харчевни. Мирза настороженно вглядывался в людей, снующих но улицам. По одежде и по говору он узнавал в этом многоликом городе моурийцев и сабзеварцев, шахрудцев и захиданцев. Но на Мирзу, к счастью, никто не обращал внимания.

Обычно караванщики просыпаются вместе с петухами и затемно отправляются в путь. Мирза успел до рассвета захватить один из караванов и нанял осла.

Когда приближались к Мешхеду, время перевалило за полдень. Еще не вошли в пригороды, а уже показались, четко вырисовываясь на фоне неба, воспетые иранскими хафизами голубые купола, увенчанные золотыми шарами.

Мирза думал о скрытом под сводами этих куполов загадочном мире, в который ему нужно будет проникнуть.

На окраине города, расплатившись за осла, юноша уверенно зашагал по улицам. Вскоре он очутился в толпе паломников, которые с простертыми ввысь руками, не спуская глаз с голубых куполов, молили аллаха об отпущении грехов. В экстаз входили дервиши, вымаливая «долю, отпущенную им всевышним».

С трудом пробираясь сквозь толпу, Мирза вышел на улицу Поян-хиабан, а затем на Боло-хиабан. Еще издали он увидел блестящий на солнце купол мавзолея имама Ризы. Священное место шиитов.

Мирза опять смешался с идущей и беснующейся толпой: ничего удивительного в том, что молодой шиит приехал из дальних стран «выполнить свой долг». Он тоже бормотал что-то вроде молитвы, кланяясь священному мавзолею.

«Привыкай, дорогой, — шептал себе Мирза, — есть же у персов поговорка: приедешь в город одноглазых — будь одноглазом».

Итак, он в «священном» Мешхеде! Воспевая этот город, поэт сказал:

Если бы не голубые купола Мешхеда, быть бы для иноверцев местом ему.

Наверно, сегодня поэт подумал бы, что ошибся: Мешхед стал обиталищем чужестранцев. Мирза знал об этом еще дома, на родине. Теперь ему предстояло увидеть это своими глазами.

Правда, древние священные обычаи, традиции и сейчас сохраняются. В мечетях действительно многолюдно. Под своды куполов нескончаемым потоком идут молодые и старые.

Но есть у паломников мирские дела. В «священном» Мешхеде можно весело провести время. Для этого нужны только деньги. С их помощью паломники, например, заключают сигу. И святые духи дают благословение.

Сига — это временное бракосочетание. Всякий, пришедший в Мешхед на поклонение, здесь может удовлетворить и жажду наслаждений. Шейхи заключают сигу на час, на день между любым мужчиной и женщиной. Они могут поселиться в худжрах, расположенных здесь же, рядом, или же в открытых круглые сутки публичных домах. Таких домов в Мешхеде более тридцати. Обратившись затем к шейху, заключившему сигу, мужчина и женщина в любую минуту могут быть разведены.

Этой «традицией» обычно пользуются вельможи, купцы, преступники — все, у кого есть деньги. Шейхам нет дела до людей, им нужна лишь плата за венчание!

— Деньги… Деньги… — бормотал Мирза, проходя по улицам. — Они стекаются в Мешхед. Ради денег здесь делают все. Священная земля, праматерь светил человеческого разума, теперь стала приютом людских пороков, свидетельницей шарлатанства тех, кто зовет себя провозвестниками дела аллаха! Как могла родина Фирдоуси, Саади, Хайяма превратиться в пристанище современных «даллаи-мухтаров»[127].

Вероятно, во всем городе одного только Мирзу одолевали такие мысли.

А Мешхед молился, развратничал, просил подаяния, торговался.

— Подходите! Лучшие сладости мира!

Иногда продавец многозначительно подмигивал: там в лавке за его спиной — дверца… Не нужно даже благословения на временный брак.

— Заходите! Заходите, гость!

Поравнявшись с гостиницей «Бахтар», Мирза подумал: «В крайнем случае в этой гостинице можно будет остановиться на первое время».

Затем его взор остановился на торговце кулахами — островерхими шапками.

Изнывающий от безделья лавочник сразу увидел нового человека.

— Добро пожаловать! — обратился он к юноше и добавил, улыбаясь: — Может, что-нибудь купите?

Мирза уловил азербайджанский акцент и заговорил по-тюркски.

Лавочник и впрямь оказался азербайджанцем, эмигрантом. Он испытывал искреннее дружеское расположение к человеку, так хорошо знавшему его родной язык.

— Кулахи я шил сам, выбирайте какой угодно. А костюмы все подержаны.

Мирза выбрал себе кое-что из одежды и, расплатившись, спросил, кивком показав на «Бахтар»:

— Нет ли в Мешхеде гостиницы поскромнее?

— Вы приезжий?

— Да.

— Откуда, позвольте спросить?

— Сегодня приехал из Горгана.

— Вы хорошо говорите на языке азербайджанцев.

— Я жил и учился в Гандже… — скромно сообщил Мирза.

Услышав о Гандже, лавочник еще больше оживился. Можно было подумать, что перед ним стоит не чужестранец, а близкий родственник.

Лавочник был одним из обманутых, потерявших и родину, и близких. Он хорошо знал, каково одному на чужбине…

— Дорогой мой, — произнес он нараспев, — не утруждайте себя поисками гостиницы. Вон на той улице, Боло-хиабан, есть чайхана азербайджанцев. Хозяин ее — Али Акбар, добрый человек. Он обязательно подыщет вам подходящее жилье.

— Я очень благодарен…

— Идите, идите к нему… Там вы найдете приют.

Мирза направился к азербайджанской чайхане.

Али Акбар — смуглый, жилистый, с огромными усами мужчина был одет в просторную черную кавказскую рубашку и обут в чевы[128]. Вид у хозяина был гордый, самодовольный.

Мирза вежливо поздоровался и, передав привет от продавца кулахами, объяснил Али Акбару цель прихода.

— Я ведь тоже из Ганджи… — грустно покачал головой азербайджанец.

Потом в глазах его вспыхнул радостный огонек, а надменность как рукой сняло.

— Значит, вы жили в Гандже? — продолжал хозяин.

— Я учился там четыре года…

— Четыре года! — прошептал Али Акбар.

Чему он удивился: такому сроку или человеку, который явился из его родного города…

— Ганджа… Очень хороший город…

Мирза собрался было сказать несколько лестных слов о родине азербайджанца, но внезапно радостный огонек в глазах Али Акбара погас. Он настороженно взглянул на гостя и, помолчав, спросил:

— Кого же вы знали в Гандже?

Мирза назвал несколько имен видных мусаватистов[129] и радостно заулыбался, узнав, что с ними, оказывается, был знаком и Али Акбар.

— Да, да, — одобрительно кивал головой хозяин чайханы, — это замечательные люди! Благодарение аллаху, у вас были хорошие друзья!

— Я и о вас слышал… — почтительно сказал Мирза.

Хозяин, кажется, поверил этому. Да, да, он тоже был одним из знаменитых деятелей мусаватистского движения! У себя на родине Али Акбар много делал во имя «нации», но потом пришлось… бежать в Иран.

— Я прошу вас выпить пиалу чая…

Мирза поблагодарил хозяина. Неужели его лестный отзыв побудил Али Акбара быть таким гостеприимным?

— Садитесь, пожалуйста…

По знаку хозяина мальчишка в обтрепанной старой одежде принес поднос с угощением и чай.

— Пейте, дорогой… Берите халву…

Али Акбару понравился этот одинокий юноша: чем не дармовой работник! Хозяин изучающе оглядывал гостя. Чужестранец с завистью посматривает на коврик. Устал с дороги… Куда ему деться в Мешхеде?

А Мирза, ловивший на себе взгляды азербайджанца, думал о том, что чайхана Али более надежный приют, чем гостиница «Бахтар». Во всяком случае здесь он был бы в гуще городской жизни. Да и приметить его будет труднее.

А хозяин, словно отвечая на его размышления, уже предлагал доброжелательно и степенно:

— Если тебе негде жить, оставайся у меня. Здесь и чайхана, и харчевня, и гостиница. Живи сколько хочешь. Только…

Мирза почтительно наклонил голову:

— Хорошо, хозяин…

Али Акбар чуть заметно усмехнулся: это было согласие на все, что он теперь прикажет.

Хозяин не ошибся.

Мирза исправно выполнял любую работу и в чайхане, и в харчевне. Это не так уж плохо, думал он, если иметь в виду, что в Мешхеде человек, особенно чужестранец, ценится не дороже дворняжки. В общем, Мирза был доволен: есть крыша над головой, а для начала это самое главное!

Уже второй месяц он работал без какого-либо вознаграждения, только кров и еда. Конечно, он пришелся бы по душе самому скупому хозяину. И Али Акбар все больше ценил своего помощника. Мирзе уже доверялось получать плату с посетителей. Правда, кое-какие свои делишки Али Акбар пока скрывал от Мирзы. Но от внимательных глаз юноши, конечно, не укрылась главная прибыльная «статья» Али. Это было одно из тех «увеселительных заведений» Мешхеда, которые, в отличие от публичных домов, действовали втайне от властей, избегая налога.

Глядя на скользящие вдоль стен тени закутанных женщин, Мирза вспоминал слова старого пастуха: «Дойдешь до Мешхеда — узнаешь». Но что бы ни замечал новый работник, он оставался невозмутимым и сдержанно, молча занимался своим делом.

Чужие глаза внимательно наблюдали за ним. Но он и бровью не повел, заметив, что в его хурджуне шарили чьи-то руки.

«Даже шов не поленились распороть», — усмехнулся Мирза. Но он по-прежнему делал вид, что ничего не произошло.

Недавно хозяин долго беседовал с завсегдатаем чайханы, юрким, нагловатым парнем.

Дня через три Мирза увидел его на базаре. Вернее, почувствовал острый взгляд за спиной. Спокойно обернувшись, он заметил, как в толпе мелькнула знакомая наглая физиономия.

Покончив с покупками и не задерживаясь в торговых рядах, работник направился к чайхане Али Акбара.

Мирза знал, что парень тоже потащится за ним. Но потом, вернувшись, обойдет все лавки, где побывал чужестранец. Что ж, пусть обходит! Ни с одним из торговцев Мирза не был знаком…

Он действительно только выполнял поручения своего хозяина. Выполнял точно, умело, быстро. Он был слуга…

Те, кто следил за ним, должны были поверить в это.

МУФТИЙ

Не верь мулле, который вернулся с хаджа,

Потому что он сам давно отрекся от аллаха.

Если до хаджа он был просто змеей,

То из Мекки вернулся драконом.

Пахлаван Махмуд

Не всплыви на поверхности событий тех лет такая личность, как муфтий Садретдинхан, кто знает, может быть, судьба Мирзы Садыкова сложилась бы иначе.

Поэтому следовало бы поближе познакомиться о муфтием Садретдинханом.

Сын Шарифхаджи Казия, муфтий Садретдинхан словно родился для служения аллаху. И не только аллаху…

Националист и религиозный фанатик, Садретдинхан появился на туркестанской политической арене как ставленник духовенства и местной буржуазии. Одержимый единственной мыслью — создать Великое Туркестанское государство, — он стремился внушить народам Азии непримиримую вражду к нетюркским нациям, особенно к русским.

Он был умелым муфтием, то есть толкователем вопросов мусульманского права на основе шариата, и каждое свое слово мог убедительно подкреплять положениями корана, высказываниями пророка Мухаммеда, ссылкой на его поступки.

Как же его не слушать, муфтия! Как же не повиноваться ему во всем!

…Так, по крайней мере, думал сам Садретдинхан.

Он мог вспомнить сегодня любой год из пятнадцати, прошедших с того памятного ноября, когда в Туркестане пришли к власти Советы, любой день и час своей «священной» борьбы за Великий Туркестан.

Муфтий не склонялся, как полководец, над картой Туркестана. По сообщениям своей агентуры он знал, что происходит там…

Молиться аллаху?..

Но разве помогут молитвы! Советская власть в Кагане, Кушке, Самарканде, Термезе, Катта-Кургане…

В одной из худжр медресе Шейхантаура испуганные возгласы, вопли, причитания:

— Что творится!

— Что же делать, уважаемый?

Но настоятель медресе Садретдинхан внешне спокоен.

— Да поможет нам аллах! — затягивает он.

— Да поможет… — подхватывает толпа.

Никому и в голову не приходит, что муфтий не спал ночь… Невозмутимо, уверенно, убедительно произносит он главные слова:

— Мы будем бороться за создание Великого Турана… Все правоверные должны объединиться под знаменами ислама…

Это те же слова, которые он сегодня ночью писал для журнала «Изхорулхак». Под статьей стоит подпись — Абдулла Абдуллатифт Угли, но и эта, и другие статьи, да и весь журнал целиком — дело рук муфтия.

Мали кто знает, сколько энергии в этих сухоньких кулачках, сколько зла в прищуренных рысьих глазках, сколько дерзких планов под величественной чалмой…

— Да поможет нам аллах! — повторяет муфтий.

С ним соглашаются. Ему верят.

И Садретдинхан берется за создание новой организации.

Активную поддержку муфтий получает не от аллаха, а от турецких пленных офицеров и «друзей» туркестанских националистов — Халил паши, Хаджи Сали, Зиябека. Того самого Зиябека, который за «большие заслуги» впоследствии будет удостоен звания паши и станет генералом, инструктором афганской армии.

Садретдинхан и сейчас помнит, как надменный турок инструктировал его:

— Если вы решили создать организацию, — журчал бархатный голос, — я бы посоветовал сделать это по подобию нашей турецкой «Иттихад ва таракки». Мы окажем вам посильную помощь, и да благословит вас аллах.

Муфтий понял мысль Зиябека.

— Я буду рад, — сказал он, — если новая организация станет одним из ваших филиалов. В конце концов у нас общая цель — объединение всех тюрков.

— Организация должна работать в глубоком подполье. Поэтому необходимо вовлекать в нее особо преданных людей… — продолжал поучать Зиябек.

— Так оно и будет.

— И еще. — Зиябек многозначительно поднял палец и понизил голос — Сотрудничество с Турцией сулит поддержку одного великого государства в Европе. Таково мнение Стамбула… — Он явно старался подбодрить своего собеседника.

Садретдинхан хитро прищурился:

— Вы, видимо, имеете в виду Германию, не так ли?

Зиябек внимательно посмотрел на него.

— Да, — сказал он, помолчав. — Турция находится в дружественных отношениях с Германией. Влияние этого государства распространяется и на младотюрков.

— Все это хорошо. Но немцы — люди иной веры, они далеки от нас, наши мусульмане…

— Понял, — перебил Зиябек. — Я как раз хотел сказать вам, что одна из основных задач организации, которую вы возглавите, убедить мусульман, что Германия — наш друг, а любой ее посланец — человек угодный пророку Магомету.

— Такая задача для нас весьма почетна, — муфтий торжественно встал. — Мы выполним ее!

Когда Садретдинхан впоследствии возглавил тайную организацию «Милли Иттихад»[130], в нее вместе с представителями местной национальной буржуазии, джадидами, баями, реакционным духовенством, вошли и турецкие офицеры.

«Милли Иттихад» пустила свои щупальца в Семиречье, Фергане, Самарканде, Бухаре, устраивала своих членов на работу в советские органы, вербовала двурушников, предателей и убийц.

Несколько лет организация вела свою преступную деятельность, объединяясь со всеми, кто ненавидел Советскую власть. Когда басмаческие шайки Иргаша, Курширмата, Мадаминбека повели на нее вооруженное наступление, члены «Милли Иттихад» не только молили аллаха о победе, но и помогали басмачам, терроризируя и убивая честных людей, коммунистов, тружеников.

Ничем не гнушаясь, муфтий Садретдинхан теперь обращался с челобитной к находившимся в Туркестане представителям Англии, Америки, Франции…

Он хорошо помнит конец лета восемнадцатого года, когда встреча с двумя иностранцами решила многое в его жизни.

Столица солнечного края как никогда была оживлена. Развевался красный флаг над «Дворцом свободы», сосредоточенные, открытые, ясные лица людей мелькали вокруг. Стараясь не показать своего волнения, муфтий неторопливо шагал по ташкентским улочкам.

Ожидаемые гости должны были принести важные известия.

Муфтий уже получил из Мешхеда специальное письмо на имя одного из них. Садретдинхан знал день, когда гости выехали из Кашгара: 24 июня. Теперь шел август, а от долгожданной миссии нет никаких вестей. А между тем только она могла бы помочь муфтию. Так отрекомендовал гостей генерал Маллисон, чье зашифрованное послание, словно талисман, было спрятано муфтием в самом потайном кармане.

Обычно Садретдинхан почти безвыходно находился в ханаке Шейхантаура, но в последние дни полуденную и вечернюю молитвы стал совершать в мечети Нугай, что у Пиянбазара. Он неторопливо шел к ней по улице Казыкуча, затем вдоль Тарновбаши, чтобы, миновав проспект Романовского, выйти на улицу Эржар. У Регистана взгляд его становился особенно цепким: муфтий ждал нужного человека. Собственно, ради этого он и начал возносить аллаху молитвы в новой мечети. Однако встретить гостей «случайно» Садретдинхану никак не удавалось.

Они прибыли незаметно и остановились в гостинице «Регина». Официально путники туманно именовались «английскими представителями», следовавшими из Индии.

БЕЙЛИ

Но, дважды бит камнями, он, сардар,

Боится честный нанести удар, —

Противника он бьет из-за угла:

Стотысячная рать не помогла, —

Поможет хитрость, подкуп и обман…

Алишер Навои

Окна пятого номера «Регины» выходили на оживленный перекресток. Очень удобно наблюдать за всеми, кто появится на улице, особенно если человек направляется в ресторан.

В номер заглядывали разные люди. Среди них были и военные. С ними-то и искал знакомства хозяин апартаментов — майор британской разведки Бейли, сменивший военный мундир на штатский костюм дипломата.

Нельзя гнушаться никакими средствами. Майору все подойдет: и подпольная военная организация белогвардейцев, и общество реакционного духовенства, и «Милли Иттихад», и подозрительные типы из числа иностранных военнопленных…

Вначале Бейли посетил американское консульство в Ташкенте. Мистер Роджер Тредуэлл тепло приветствовал своего давнего друга и его спутника Блэккера, представил им сотрудника консульства Шоу. Американцы и англичане, удобно расположившись в креслах и пыхтя сигарами, откровенно говорили о судьбе Туркестана, так, словно это было английское графство или американский штат. Нужно было выработать программу совместных действий.

— В случае, если русские офицеры в борьбе против красных объединятся с мусульманскими националистами, — сказал Тредуэлл, — наша помощь может дать ощутимые результаты.

— Это ясно. — Бейли не без ехидства улыбнулся. — Однако, сэр, помощь, оказываемая вашей страной, видимо, недостаточна? — Он согнал улыбку с лица. — Британская военная миссия в Туркестане уже давно перешла к практической деятельности.

— Но согласно договоренности нанести удар по Советам со стороны Туркестана, по-моему, было возложено на Британию… — надменно возразил Тредуэлл. — События в Закаспии мне известны. Мы тоже не останемся в стороне. Американская миссия в Ташкенте не сидит сложа руки.

— Вы имеете в виду свою дипломатическую миссию? — Бейли старался расшевелить собеседника.

— Кроме этого, господин майор должен учесть деятельность находящегося здесь отделения американского Красного Креста, — продолжал Тредуэлл, — а также «Ассоциации молодых христиан». С их помощью мы поддерживаем связь с подпольными военными союзами, организациями местных мусульман, меньшевиками, эсерами — одним словом, со всеми, кто против большевиков, К тому же, — Тредуэлл заносчиво задрал подбородок, — английский майор, прибывший в Ташкент, должен знать, что мы не очень стеснены в долларах! Голодным туркестанцам нужен хлеб, оружие, господин Бейли!

— Я рад решительности нашего союзника… — уже довольный, улыбнулся Бейли.

— Хорошо! А каковы ваши успехи? — заинтересовался консул. — С кем вы успели встретиться? — Он взглянул на Блэккера.

— Пока только с вами, сэр…

— Я думаю, вам следовало бы встретиться с представителями подпольной организации мусульман, — посоветовал Тредуэлл. — Из них особого внимания заслуживает некий муфтий, с которым мы иногда видимся, неофициально, конечно.

— Я заочно знаком с одним крупным шейхантаурским муллой. И обязательно должен встретиться с ним, — сказал Бейли.

Тредуэлл усмехнулся:

— По-видимому, мы говорим об одном и том же человеке. Вы имеете в виду организатора массового голодного похода в старом городе?

Бейли кивнул и повернулся к оживившемуся Шоу:

— Деятельный человек?

— Достаточно представить себе тигра, обитающего в джунглях Индии.

— Значит, к нему опасно приближаться? — Бейли поднял брови.

— Но у вас, кажется, есть опыт охоты на азиатских тигров? — улыбнулся Шоу. Довольные шуткой, все рассмеялись.

Бейли, однако, так и не смог встретиться тогда с шейхантаурским муллой.

Один за другим чекисты разоблачали тайные общества врагов. Был разгромлен «Военный союз борьбы против большевизма», и десятки его участников, связанные с иностранными миссиями, были арестованы, «Милли Иттихад» и ее руководители — муфтий Мунаввар Кари Абдурашидов и Садретдинхан — тоже попали в поле зрения ЧК.

А бежавший после многочисленных провалов английский разведчик вскоре появился в Бухаре.

Бухарский эмират оставался тогда чуть ли не единственной надеждой империалистических государств в Туркестане, становясь крепостью международной контрреволюции. Под защиту эмира сбегались уцелевшие отщепенцы старого мира.

…У ворот «Каваля» Бейли встретил эмирский таксаба Юсуфбек. Немного передохнув в его доме, майор сменил одежду и направился в эмирский дворец. Здесь он встретился с доверенным лицом английской разведки драгоманом[131] Хайдар Хаджой.

В это же время в нескольких кварталах от эмирского дворца муфтий Садретдинхан беседовал со своими друзьями из бухарского отделения «Милли Иттихад». Уже несколько недель он жил в Бухаре, понимая, что именно здесь нужно сейчас искать новые возможности, связи, знакомства.

Тигр точил когти и деятельно готовился к битве. Он не ошибся.

Однажды муфтия пригласил в гости Хайдар Хаджа.

Дом драгомана находился в юго-западной части Бухары, именовавшейся «Симхона»[132]. Фаэтон въехал в чистенький квартал кирпичных домов, выстроенных в европейском стиле, и остановился у больших ворот. Муфтий в сопровождении Хайдар Хаджи вошел в широкий двор. Хозяин жестом показал на мехманхану и пропустил гостя вперед. Они вошли в гостиную, где за уставленным всевозможными яствами столом сидел европеец в военном мундире и о чем-то беседовал с каким-то юношей, видимо сыном хозяина дома.

Обернувшись, человек в мундире остановил взгляд на муфтии. Садретдинхан словно споткнулся об этот взгляд и застыл от неожиданности. Этого человека с голубыми, словно холодное стекло, глазами и твердым лицом муфтий не знал. Европеец спокойно и без удивления смотрел на него. Прерывая эту немую сцену, Хайдар Хаджа с улыбкой и некоторой торжественностью произнес:

— Вот, господин муфтий, познакомьтесь с другом, которому не удалось встретить вас в Ташкенте.

— Прошу вас, шейхантаурский мулла, — незнакомец говорил по-русски, но с заметным акцентом.

Удивленный муфтий ответил тоже по-русски и протянул руку для приветствия. Военный представился:

— Майор Бейли.

В глазах Садретдинхана мелькнул радостный огонек.

— Судьба поистине благосклонна ко мне, если в моей мехманхане определено было встретиться людям, которые так долго искали друг друга! — обрадованно воскликнул Хайдар Хаджа.

— Да, хорошо, когда встречаешь одного друга в доме другого… — улыбнулся, наконец, повеселевший муфтий.

Усевшись вокруг стола, они освежили чаем пересохшие глотки, неторопливо делясь впечатлениями о трудных дорогах, затем перешли на деловые темы. Муфтий с Бейли объяснялись по-русски и лишь временами Хайдар Хаджа, любивший говорить по-английски, выступал в роли переводчика.

— Весьма сожалею, что не смог в Ташкенте встретить вас и удостоиться вашего общества… — произнес Садретдинхан.

— Мне пришлось ограничиться беседами с вашими ближайшими коллегами. Не могу сказать, чтобы они особенно преуспели.

— Большевики не давали развернуться. Даже зайти в гостиницу, где вы остановились, я не мог. Преследования усилились.

— Вы весьма предусмотрительны, господин мулла!

— Рабы божьи боятся лишь всевышнего. Но осторожность не мешает, — ответил муфтий, и, решив поразить своей проницательностью собеседника, продолжил: — О вашем пребывании в Ташкенте я все же частично информирован.

— Неужели? — Бейли пристально и чуть насмешливо посмотрел на муфтия.

— Наши люди занимались еще и вашей охраной, — усмехнулся Садретдинхан. — Мы знаем все, вплоть до того, с кем и когда вы встречались в ресторане «Шота де Флор»…

В разговор вмешался Хайдар Хаджа:

— «Шота де Флор» в переводе с французского означает «Замок цветов». К тому же, насколько мне известно, этот ресторан именуется также «Буфф».

— Он самый… — подтвердил муфтий.

— Я ходил туда не ради удовольствия… — объяснил Бейли.

— Понимаем, — перебил муфтий. — Об этом можно догадаться: ведь вы были там в компании французских специалистов Жана Молля и Констанье, мадьярского офицера Яноша Теречка… — муфтий бегло назвал еще несколько имен.

Бейли, не скрывая удивления, спросил:

— Ваша агентура так четко действует?

— Единство целей и задач, поставленных перед нами жизнью и освященных всевышним, помогает домысливать некоторые поступки друзей, — опустив глаза, пробормотал Садретдинхан. А Бейли, словно оценив собеседника, серьезно заговорил:

— В Ташкенте мы с друзьями ломали голову над тем, как поднять военный мятеж, как собрать и отправить в распоряжение бухарского эмира военнопленных специалистов.

— Значит, вы думали и о нашей армии ислама?

— Неужто мы могли забыть о ваших нуждах?! — возмутился Бейли.

— С благословения всевышнего и при поддержке великих держав мы достигнем своих целей… — удовлетворенно заключил Садретдинхан.

Они снова обратились к всевозможным яствам, которые предлагал улыбающийся Хайдар Хаджа.

Бейли с некоторым самодовольством начал рассказывать о своей деятельности, об инспирированном им осиповском мятеже в Ташкенте, убийстве четырнадцати комиссаров.

— Если мы найдем еще двух или трех подобных Осипову, то большевизму в Туркестане скоро придет конец.

— Осипов жив еще… — напомнил муфтий.

— Он скоро будет здесь… — почти по слогам произнес Бейли.

— Да, большевики должны потерпеть крах! — муфтий злобно сжал кулачок. — А вы… Никогда, господин майор, не забудутся ваши заслуги по уничтожению красных комиссаров в Ташкенте. Начало этого года предвещало нам удачу, но… — Садретдинхан огорченно вздохнул.

— Не огорчайтесь, друг мой. Все это только прелюдия к тому грандиозному спектаклю, который мы дадим Советам. Большевиков в Туркестане хватит не надолго.

— Мы надеемся на аллаха и помощь великих держав, особенно Англии, — смиренно склонил голову муфтий.

— Великие державы никогда не останавливаются на полпути, — успокоил своего гостя Хайдар Хаджа, и, чтобы сделать приятное Бейли, повторил фразу по-английски.

Бейли поднялся. Закурив сигару, он расхаживал взад и вперед по мехманхане, о чем-то сосредоточенно думая. В наступившем коротком молчании Садретдинхан вспомнил о письме Маллисона.

— Простите, господин майор, сказал он, шаря в складках одежды и доставая письмо, — я рад вручить адресату это послание, полученное мной из Мешхеда.

Хайдар Хаджа передал пакет майору. Бейли пробежал глазами зашифрованный текст. Маллисон, у которого муфтий просил помощи и поддержки, давал майору подробные инструкции о конкретных формах помощи руководителям туркестанских мусульман.

— Переведите, пожалуйста, муфтию, — попросил Бейли, протянув послание Хайдар Хадже.

Муфтий знал содержание письма. Поэтому он с усмешкой сказал:

— Не надо оглашать то, что само по себе понятно!

Бейли продолжал расхаживать по мехманхане.

— О помощи, оказываемой вам со стороны Британии, я должен сказать следующее, — он жестко свел брови и повернулся к муфтию, — армия ислама обеспечена, главным образом, нашим оружием. Во время моего пребывания в Ташкенте ваша организация получила от белых офицеров и эсеров около четырехсот винтовок, много ручных гранат и другое оружие. Двухтысячная армия Джунаида была вооружена и направлена в район Закаспия. Это тоже наших рук дело. Только вчера прибыл в Бухару большой караван. Его принимал ваш друг Хайдар Хаджа. — Он обернулся к хозяину: — Расскажите господину муфтию, мистер Хайдар, что вы видели.

— Большой караван! — Драгоман воздел руки к небу. — Прямо-таки царское подношение. Более шестисот верблюдов! Когда первый входил в город через ворота Шейх Джалал, последний еще шагал где-то у Джуйбара. Тысяча двести сундуков! Двадцать тысяч скорострельных винтовок «ли-энфильд»! А маузеров, патронов — и не сосчитать!

Услышав эти цифры, муфтий даже приподнялся со своего места, глазки его засверкали.

— Кроме того, — продолжал Хайдар Хаджа, — более пятисот английских офицеров обучают военной мудрости солдат эмира. Да еще немало в Бухаре афганских и турецких офицеров…

Муфтий все больше возбуждался. Он смотрел то на Хайдар Хаджу, то снова на Бейли, а потом, не выдержав, прервал драгомана, предложившего завтра осмотреть английское оружие:

— Если все обстоит так, как вы говорите, то почему, имея столь мощную поддержку, его величество эмир не соизволит ускорить наступление на большевиков? Ведь на газоват мы могли бы поднять всех мусульман Туркестана!

Хайдар Хаджа бросил многозначительный взгляд на Бейли и после некоторой паузы, повернувшись к муфтию, заговорил:

— Конечно, это дело самого эмира. Но разрешу себе заметить, что его величество готовится к достижению этой цели со всей серьезностью. Однако время еще не пришло, господин муфтий… — Хайдар Хаджа запнулся, он явно чего-то не договаривал.

Муфтий и Бейли сделали вид, что не заметили этого.

— Кстати, — продолжал Хайдар Хаджа, — бухарский эмират прошлой весной уже померился силами с большевиками. Их части, наступавшие со стороны Кагана, были разбиты. Под Кызыл-Тепинским мирным договором стоит, между прочим, и моя подпись… Согласно договору эмират обещал не вмешиваться во внутренние дела Советского Туркестана. А слово эмира — не шутка…

Бейли напряженно вслушивался в речь Хайдар Хаджи, который успевал переводить ему на английский. Услышав последние слова, он грубо перебил драгомана:

— Придет время, и подписанный вами договор будет разорван, как ненужный клочок бумаги!

Муфтий расплылся в улыбке. Слова Бейли были ему по душе. А майор твердо продолжал:

— Повторяю, Британия не откажет вам ни в какой помощи. Это не мое личное мнение и не мнение министра Маллисона, это решение королевства.

— Благодарим вас, — муфтий поклонился.

— Однако одними упованиями на помощь извне достигнуть цели весьма трудно. — Холодные голубые глаза в упор глядели на Садретдинхана. — Вы сами, господин мулла, и ваши друзья должны проявлять больше активности. Использовать все. Как мне известно, возможности у вас огромные и обстановка для решительных действий сейчас подходящая.

Муфтий, вдохновленный энергией, которую источала вся подтянутая фигура майора, подхватил:

— Да, да, мы хотим восстановить против Советов мнение мировой общественности. Для этого мы собираемся посетить Стамбул, оттуда выехать в Европу… — Садретдинхан в исступлении перешел на узбекский.

Хайдар Хаджа переводил Бейли слова муфтия.

— Господин, плов тушить? — спросил вошедший слуга.

— Немного погодя, а пока, Мавлян, завари крепкого чая… — приказал Хайдар Хаджа.

Ловкий, смышленый Мавлян был не только слугой, но и поваром.

С того дня, как у них поселился Бейли, юноша особенно старательно исполнял свою службу и весьма часто заглядывал в мехманхану за новыми приказаниями.

БУХАРА

Есть поучение, чей смысл обнажен

(его мне мудрецы когда-то завещали!)

«Кто меч безжалостности вынул из ножон,

Тот будет сам без жалости сражен!»

Джами

Беседа затянулась. За это время слуга несколько раз появлялся в мехманхане, заменял остывший чай горячим, убирал со стола окурки, скорлупу фисташек, проветривал комнату, полную густого табачного дыма. Гости не обращали внимания на молчаливого юношу. Бейли вообще, никогда не замечал слуг, быстро привыкая к их бесшумным фигурам.

В дом Хайдар Хаджи Мавляна привела беда. Когда на призыв священной войны откликнулись лишь бандиты, воры и головорезы, эмир стал забирать в свою армию подряд бедняков и сирот. В их число попал и Мавлян. Военная служба у эмира означала пожизненное рабство.

Мавлян с детства работал у ишана, смотрителя одного из крупных мазаров[133] Бухары. Вместо платы ишан разрешал через день косить траву, не более двух снопов. Когда набирались добрые две вязанки сухого сена, Мавлян ездил продавать его, и они с матерью жили на вырученные деньги. Обычно он возил сено либо в Бухару на базар Алаф[134], либо в Каган. В Кагане платили лучше. Возможно, по этой причине он в последнее время чаще стал наведываться туда.

Узнав, что ее сын попал в эмирские новобранцы, старушка побежала к ишану. Но никакие мольбы и причитания матери не помогли. Ишан сказал бесстрастным голосом:

— Воля эмира — воля аллаха. Надо терпеть и мириться, ибо все идет от всевышнего.

— Мама, — сказал Мавлян, выслушав ее рассказ, перемежаемый слезами, — я только о вас беспокоюсь. Есть один человек, который мог бы помочь, если бы захотел. Он видный хаджа, служит у эмира на большой должности. Я бывал у него, когда относил свежие фрукты из сада ишана. Это Хайдар-эфенди, он живет у «Симхоны». Не пойти ли вам к нему попросить о помощи?

Старушка накинула паранджу и направилась по указанному адресу. День близился к концу. Хайдар Хаджа сидел во дворе у цветника и читал газету. Его лица не было видно за страницами.

— Ассалом алейкум! — робко промолвила старушка, приблизившись.

Хаджа от неожиданности вздрогнул. Опустив газету, он уставился на женщину.

— Хош, чем могу служить? — спросил он с важным видом, недовольно отложив газету.

— Да падут на меня все ваши невзгоды, господин, только обратите свою милость к одинокому сироте… — несчастная мать поведала о своем горе.

— Кто твой сын?

— Мавлян, господин. Слуга ишана Ахрар Хаджи. Сын говорит, что бывал в вашем доме и вы всегда были добры и милостивы к нему.

— Да, да… Вспомнил. Так это молодой садовник ишана?

— Да, господин. Молю вас, сохраните моего единственного сына… Пусть будут счастливы ваши дети. Это благодеяние втройне воздастся вам всевышним!

Хайдар Хаджа хранил молчание.

— Хорошо, не плачь так много. Ишан весьма почитаемый человек. Но сыну своему передай, чтобы днем он порою заглядывал к нам и помогал в домашнем хозяйстве. Ишан не будет этому препятствовать. Ясно?

Старуха низко поклонилась, шепча слова благодарности…

Вот уже четыре месяца, как Мавлян служит двум хозяевам. Он пришелся ко двору в доме Хайдар Хаджи. Если драгомана посещали важные гости, Мавлян являлся пораньше. А с тех пор, как здесь поселился Бейли, он приходил каждый день. Правда, раз в неделю юноша успевал еще съездить в Каган и продать сено.

По дороге на базар, Мавлян обычно проезжал в Кагане мимо большого здания из жженого кирпича, под железной крышей, именуемого в народе «диварис»[135]. Еще издали виднелось над куполом алое знамя. Здание окружала высокая железная ограда, а у больших, тоже железных ворот всегда стояли часовые с винтовками в руках и красными звездами на островерхих диковинных шапках.

Придерживая своего ишака, Мавлян с интересом рассматривал незнакомых удивительных людей, но приблизиться к ним не решался, хотя кое-что о них уже узнал.

Но совсем немного времени понадобилось молодому бухарцу, чтобы эти странные незнакомцы стали его друзьями…

Ибо и в священной Бухаре нашлись люди, у которых давно открылись глаза на все, что творилось вокруг.

…Башня Смерти отбрасывает длинную тень на притихший к вечеру город. Лишь звуки табла, трещотки миршабов нарушают тишину. Город настороженно прислушивается к каждому шороху. В последнее время никто не смеет выходить на улицы после вечерней молитвы, не зная «имени ночи» — специального пароля. Но Карима Ахуна — сотника эмирской армии — этот приказ, конечно, не останавливает. Узнав в миршабхане, полицейском участке, пароль, сотник беспрепятственно разгуливает по ночной Бухаре. Его можно увидеть то у аскерхана Кофилхан, то у Углан, то в казармах в Ширбадане, где он проводит время в «беседах» со знакомыми и друзьями.

Иногда Карим Ахун посещает и приютившийся на окраине махалли Кафриабад маленький домик, где живут Мавлян с матерью: сотник приносит в стирку свое белье. Сам он родом из Андижана, и здесь у него никого нет.

…Так подружились молодые люди. Мавлян сразу почувствовал, что Карим Ахун не похож на других людей эмира.

В один из первых дней их знакомства старуха принесла с базара новости:

— Благодари аллаха, сынок, за то, что наша кибитка далеко от минарета Калян, — сказала она Мавляну. — Поговаривают, что он скоро должен рухнуть, причем непременно обрушится на Арк.

Мавлян промолчал, а Карим Ахун, поджидавший старуху со свертком белья, усмехнулся:

— Минарет пусть уж стоит. Убрался бы к дьяволу эмир, сколько вдов и детей вздохнули бы свободно!

Такие слова Мавлян слышал впервые.

В последнее время Карим Ахун все чаще приходил к ним ночью. Мавляна вначале не интересовали дела сотника, но по мере того, как крепла их дружба, он стал кое о чем догадываться. Оба они любили пошутить, посмеяться, Мавлян с удовольствием слушал молодого сотника: Карим Ахун был грамотным, а слуге ишана так и не пришлось учиться. Но, от природы наблюдательный и сообразительный, Мавлян вскоре понял многое из того, о чем рассказывал Карим Ахун. Сотник стал постепенно вводить его в курс всего, что происходило в Бухаре и Туркестане, от него Мавлян впервые услышал слова «Ленин» и «большевики».

В дни пребывания Бейли и муфтия в Бухаре Карим Ахун каждый вечер после строевых занятий отправлялся в махаллю Кафриабад. В доме прачки он внимательно, не упуская ни единого слова, слушал подробный рассказ Мавляна обо всем, что происходило в доме Хайдар Хаджи. Прощаясь с другом, Карим Ахун вкладывал в его карман конверт:

— По возможности пораньше отправься на каганский базар…

Напряженно жила Бухара.

Никто не мог подумать, глядя на простоватого парня, что он курсирует между двумя мирами.

Когда Мавлян появлялся на дороге, один из часовых неожиданно исчезал в проеме ворот «дивариса», но вскоре снова появлялся и вставал на свое место.

А парень, придержав ишака недалеко от железных ворот, подходил к огромной гранитной глыбе у ограды и незаметно опускал конверт в трещину.

Так в Особый отдел, помещавшийся в «диварисе», поступали важные сведения о планах и делах заговорщиков. О событиях, разворачивавшихся в самом логове туркестанской контрреволюции. О встречах и передвижениях Бейли. Об отъезде Садретдинхана в Турцию вместе о группой деятелей «Милли Иттихад».

Мавлян не знал текста писем, которые передавал Карим Ахун, но очень гордился заданием и оказанным ему доверием.

А в письмах были записанные с его слов беседы муфтия и Бейли, реплики Хайдар Хаджи, точные сведения обо всем, что ежедневно после отъезда гостей творилось в змеином гнезде — доме бухарского драгомана.

ДОРОГИ

Вода остановится, а враг не остановится.

Узбекская пословица

Муфтий долгое время скитался за границей. Вернувшись в Ташкент, он не мог спокойно смотреть, как шагает но туркестанской земле новая жизнь. Забыв про покой, муфтий, как утопающий, хватался за любую соломинку, за все, что могло бы послужить его борьбе с ненавистными Советами.

Однако, несмотря на подробные директивы, полученные в Турции, совершать новые преступления и провокации становилось все опаснее.

— Достижение наших целей становится затруднительней, — огорченно говорил муфтий на одном из тайных совещаний. — Сейчас мы уже не в состоянии единолично побороть и свергнуть проклятых большевиков. Нам, как воздух, необходима помощь извне, нужна сильная рука великой, мощной державы.

Седобородые соратники согласно кивали головами. Было решено написать послания на имя правительств Великобритании и Японии и переправить их через консульства в Кашгаре.

Подписали послание руководители «Милли Иттихад», а поехать в Кашгар должны были доверенные люди, для которых были приготовлены фальшивые документы.

Однако в Аулие-Ата, куда вначале направились посланцы муфтия, чтобы оттуда пробраться в Кашгар, они почти сразу же попали в руки чекистов. А вместе с ними — письма руководителей «Милли Иттихад» английскому и японскому консульствам в Кульдже и личные послания Садретдинхана его давним друзьям — полковнику Нагомини и капитану Сато, опытным японским разведчикам.

Кольцо вокруг «Милли Иттихад» сжималось, над ее лидерами нависла угроза ареста. ЧК внимательно следила за каждым шагом муфтия. Но враг был опытен и хитер, и слежка не осталась для него незамеченной. Садретдинхан решил немедленно скрыться из Ташкента.

— Самый верный выход — влиться в войска ислама и оттуда руководить деятельностью преданных нам мусульман… — таково было единодушное решение лидеров «Милли Иттихад».

Муфтий согласился.

Но кому доверить печать и список членов организации? Взять с собой — опасно. Попадешься этим сынам шайтана — и все пропало! А организация должна существовать! Муфтий и не думает сдаваться, он полон надежд. Нет, он еще создаст Великий Туран, и тогда вся власть в Туркестане будет принадлежать ему, председателю «Милли Иттихад» Садретдинхану!

А пока нужно было торопиться в путь. Печать и список членов организации он после долгих размышлений оставил в Ташкенте консулу одной из иностранных держав.

— Придет час, — высоким голосом сказал он, — и вы вернете все это мне или же моему человеку.

Консул сочувственно наклонил плешь.

Когда стемнело, муфтий двинулся в сторону Куйлюка. На рассвете он уже был в Пскенте, в доме местного казия[136].

— Никто не должен знать о моем прибытии, В путь выйду ночью.

Казий дрожал от страха, но почтительно и подобострастно улыбался.

Прячась от людских глаз, муфтий за несколько дней перевалил через Чаткал-Кураминские горы и после непродолжительного, но трудного пути добрался, наконец, до Ферганы. Он спешил в становище главарей басмаческих шаек — Шермухамедбека и Рахманкулбека. Только у них можно было найти спасение.

Три месяца пробыл муфтий у Рахманкулбека. Тигр был злобен и деятелен, он разжигал среди басмачей ненависть к Советам, призывал гнев аллаха на головы большевиков. Но неожиданно ему пришлось спрятать когти.

В одну из поездок он встретил в Фергане своего «друга» по организации — Хамдама. Тот работал в Ферганском военном комиссариате, и Садретдинхан лелеял план сделать из него второго Мадаминбека: войску ислама нужны были военные специалисты.

На этот раз муфтий ошибся. Он не мог не ошибиться, хотя был очень осторожен: ненависть переполняла его, и он полагал, что это чувство разделяют все истинные мусульмане.

А между тем большинство из них, в том числе и Хамдам, искренне желали лишь одного — мира и спокойствия. Когда-то Хамдам был обманут лицемерными лозунгами «Милли Иттихад», но потом, разобравшись в подлинном смысле деятельности Садретдинхана и его подручных, нашел в себе силы уйти и честно служить новой власти.

Муфтий напрасно раскрыл ему свои планы.

Теперь Садретдинхану пришлось встретиться с чекистами лицом к лицу.

Туркестанской ЧК руководил в то время соратник Дзержинского Яков Христофорович Петерс, стоявший и во главе операции по ликвидации шайки Садретдинхана.

Муфтия допрашивали в Ташкенте. Как и на предварительном допросе там, в Фергане, он все отрицал и ни в чем не признавался.

— Никакой организации не существует. Ни о каких документах не ведаю! Письма за границу — фальшивки!

Следователь ЧК хладнокровно и спокойно продолжал допрос. И неопровержимые факты и улики все же заставили муфтия заговорить — он согласился дать показания:

— Будем говорить по существу…

— Наконец вы пришли в себя, господин муфтий. От правды никуда не уйдешь. Теперь вам ясно, что отпираться нет смысла.

Муфтий, склонив голову, молчал.

— Скажите, когда была создана ваша организация?

— Насколько мне помнится, дней двадцать или месяц тому назад… — муфтий отвечал, не подниму головы.

— Эти даты не соответствуют действительности.

Муфтий безмолвствовал.

— Цель создания организации?

— Шариат, ислам… — пробормотал муфтий.

— В таком случае, о какой помощи вы просили в письмах, адресованных посольствам Англии и Японии в Кульжде?

— Никаких писем я не писал.

Следователь вынул из дела два листа плотной бумаги, на которых под арабским текстом стоял ряд подписей и черная печать.

— Кто это писал?

— Не знаю.

— Вот заключение экспертизы! Почерк без сомнения ваш и подпись ваша, узнаете?

Муфтий молчал.

— В этих посланиях вы, господин муфтий, умоляете Англию и Японию помочь вам оружием. Для чего? Против кого вы хотите бороться?

— Это неправда, вы клевещете на меня! — вне себя от страха закричал муфтий. — Мы в целях воспитания национальных кадров послали двух своих людей учиться, только и всего! — Глаза его бегали, он понимал, что попался.

— А вы не припомните, что было в послании? — следователь был неумолим.

Муфтий опять промолчал.

— Могу напомнить. Слушайте… — чекист начал читать: — «На имя высокого Британского представительства в городе Кульдже» — и второе: «На имя высокого представительства Японского правительства в Кульдже». Слышите, господин мулла Садретдинхан?

Муфтий то бледнел, то вновь заливался краской. Наконец он понял, что придется принять все обвинения, и подписал протокол допроса.

Вот что было в послании «Милли Иттихад», составленном Садретдинханом:

«…После роспуска Кокандского правительства власть и его войска находятся в руках комитета «Национального объединения», которые до сего времени со всей решительностью и упорством ведут войну против советской власти. Бухарское и Хивинское ханства в настоящее время переживают тяжелые дни и находятся в состоянии разорения. Комитет «Национального объединения» в Бухаре, Хиве и Туркестане обращается к правительству Великобритании через его Представительство в Кульдже с просьбой взять под защиту народы Туркестана, находящиеся сейчас под гнетом иноверцев… Просим оказать нам помощь и поддержку всеми силами и необходимым оружием. Предъявители сего наделяются широкими правами для ведения переговоров по этому вопросу…»

Для чего муфтию необходимо было так красочно и гиперболично описывать деятельность «Милли Иттихад»? Конечно, для того, чтобы урвать у зарубежных покровителей кусок побольше.

«Нападайте на Туркестан, здесь вас встретят с распростертыми объятиями. Сейчас самый подходящий момент! Нападайте как можно скорей. Мы ждем!» — вот каков был истинный смысл его последний.

«Милли Иттихад» навлекала на голову своей страны, своего народа страшное бедствие и разорение.

И вот организация предателей была раскрыта.

Садретдинхан и его приспешники ответили перед советским судом, их ожидал заслуженный конец.

Но люди, заинтересованные в том, чтобы сохранить Садретдинхана, предпринимали огромные усилия и использовали все возможные способы, чтобы спасти его, Когда приговоренных переводили в тюрьму, бандиты совершили нападение на конвоиров. Они швырнули нас[137] в глаза красноармейцев, и муфтию в суматохе удалось скрыться.

Он вынырнул через некоторое время в Восточной Бухаре, в одном из отрядов известного авантюриста Энвера паши. Но муфтию не суждено было свидеться со своим старым другом. Он опоздал, 4 августа 1922 года Энвер паша нашел бесславный конец на склонах Гелен-Тепе вблизи Балджуана. Отряд, где нашел прибежище муфтий, был разбит наголову, Садретдинхан с остатками басмачей бежал под крылышко своих иностранных хозяев: вместе с главарем шайки турком Чаркас Саме он перешел границу и очутился в Афганистане.

В Ханабаде их встретил караван оружия.

— Не все потеряно! — злобно твердил Садретдинхан. — Мы еще поборемся…

Он рассчитывал вооружить новые шайки на территории Афганистана и двинуться с ними через границу.

Однако хозяева дали ему другое поручение.

Так Садретдинхан очутился в Иране, где через десять лет его кривые пути скрестятся с дорогой Мирзы Садыкова.

Переехав через Мазар-и-Шериф и Герат, муфтий прочно обосновался в Мешхеде, где развернул свою тайную деятельность по организации заговоров и провокаций против Советской власти. Это было начало 1923 года. В Мешхед стекались все новые беженцы из Средней Азия и Закавказья, спасавшие свою жизнь и богатство: баи, чиновники, реакционное духовенство, русские белогвардейцы, главари басмачества, буржуазные националисты, мусаватисты. Были здесь и обманутые ими люди — бедные эмигранты.

Разведки нескольких капиталистических держав, расширяя диверсионную деятельность против Советского Союза, из тактических соображений перевели свои центры в сопредельные «нейтральные» государства, широко опираясь на таких прожженных преступников, как Садретдинхан.

Иранская газета «Ситаран Техрон» в номере от 6 марта 1923 года писала, что в Мешхед «прибыли видные представители Туркестана».

Действительно, муфтия встретили с распростертыми объятиями старые друзья: бывший военный министр Бухарской народной республики Абдул Хамид Арипов, зааминский курбаши Тураббек, джизакский мингбаши Абдул Каримбек, туркменский националист Кули Мухаммадиев, злобная дворняга «белого царя», знакомый уже нам Хайдар Хаджа…

Муфтий Садретдинхан не отдыхал ни одного дня. Он развернул антисоветскую деятельность немедленно: его обуревали прежние страсти…

Для безопасности нашего государства необходимо было непрестанно следить за происками опасного врага, знать о его планах.

Это важное, ответственное задание Родина и партия поручили молодому коммунисту Мирзе Садыкову.

О сроках выполнения разговора не было. Да Мирза о них и не думал. Другие мысли не давали покоя послушному служителю Али Акбара: как войти в доверие к муфтию Садретдинхану? Где и когда сойдутся их дороги?

Нет, ни в коем случае нельзя было появляться первым под голубым куполом мечети, где хозяйничал Садретдинхан, И в то же время необходимо было незаметно и осторожно обратить на себя внимание — так, чтобы муфтий сам захотел увидеться с ним…

Задача не из легких…

ЧАЙХАНА

Я чужой. Я брожу и мечтаю о родине милой…

О чужбина, чужбина, чужбина, чужбина, чужбина!

Камоль Худжанди

Процветает Али Акбар… В его чайхане всегда шумно. Разные люди приходят сюда. Кто просто пообедать или посидеть с приятелями за пиалой чая. Кто провести время в тайном увеселительном заведении…

Разные люди… И всем нужно угодить. Едва Мирза отнесет поднос в один конец чайханы, как его зовут в другой.

Но проворный слуга успевает выполнить все просьбы да еще заодно незаметно рассмотреть посетителей.

Однажды в чайхану Али Акбара вошел огромный человек. На такого невольно посмотришь! В богатой туркменской одежде — не иначе, какой-нибудь бай. Крупные, бычьи глаза горели, налившись кровью, лицо пылало, словно каленая медь. Борода сбрита, лишь черные усы нависали над губами. Пока он пересекал чайхану, посетители с почтением приветствовали верзилу, называя его Хан Казы-ага. Странно, что к существу, напоминающему кровожадного убийцу, с таким уважением относятся завсегдатаи чайханы.

Хан Казы подозвал Мирзу и громким, нарочито надменным голосом спросил:

— Где твой хозяин? Мне нужно… — и он сделал рукой жест, означающий, что пришел за «усладой сердца».

Мирза поклонился:

— Али-ага здесь, — он указал на заднюю дверь.

Али Акбар был там, за чайханой, где рядом с кухней располагалось его третье «учреждение»: он собирал выручку с посетителей.

Хан Казы не сразу прошел за чайхану. Он внимательно осмотрел Мирзу и спросил с подозрением:

— Ты не иранец. Похоже, ты новичок. Из каких краев прибыл?

— Я самаркандец… — ответил Мирза.

Они обменялись традиционными вопросами. По всему было видно, что новый работник Али Акбара образован и неглуп.

Хан Казы представился торговцем. Как впоследствии Мирза узнал от Али Акбара, это был туркменский курбаши, бежавший в Иран с награбленным богатством. У него было восемь жен, похищенных им во время разбойничьих набегов, но он находил время и дли заведений, подобных «лавке» Али Акбара.

В следующий свой приход он уже был благосклоннее к Мирзе, даже подмигнул ему в разговоре о «лавочке» за кухней.

Однажды Хан Казы снизошел до расспросов молодого слуги. Слушал, сочувственно кивал, а потом, потрепав Мирзу по плечу, вздохнул:

— На чужбине мусульмане должны быть особенно чутки друг к другу. Может быть, я смогу помочь тебе. — Мирза почтительно согнулся в благодарном поклоне.

Хан Казы, приверженец муфтия Садретдинхана, не замедлил обстоятельно рассказать своему шефу о чужестранце.

— И этот молодой, скромный, ученый юноша, как видно по всему, защитник веры, наш земляк пребывает в таком месте…

Хан Казы действительно был удивлен тем, что Мирза выполняет черную работу.

— Мы подумаем об этом, — важно проговорил шеф.

Через некоторое время какие-то люди, бесцеремонно и цепко ощупывая взглядами Мирзу, стали заговаривать с ним, расспрашивать о прошлом. Мирза рассказывал. «Послы» муфтия цокали языками. Затем они расхваливали своего хозяина Садретдинхана и советовали перейти к нему, дабы Мирза мог применить свои познания на пользу аллаху и самому себе. Предлагали составить протекцию. Слуга пожал плечами.

— Я не знаю муфтия, мне неудобно идти к незнакомому человеку.

Его вежливая скромность и бескорыстие понравились муфтию, и он занялся «делом» упрямого чужестранца с той же старательностью, с какой совершал пятикратный намаз.

В один из дней с Мирзой заговорил бывший пскентский казий Пулат Хан:

— Зря вы не хотите посетить уважаемого человека…

Мирза остановился на миг: кто-то, недовольный, что приходится повторять, громко просил чаю. Он отнес чайник и вернулся, обдумав ответ. Торопиться нельзя было.

— Я понимаю, муфтий уважаемый человек… Конечно, нужно его посетить…

— Все мы мусульмане… — бормотал Пулат Хан.

— Видите, как я занят, — уклончиво, но вежливо улыбнулся Мирза. — У меня нет свободной минуты…

— Мусульманин должен помнить о своем долге… — твердил казий. Голос его тонул в шуме чайханы.

— Я постараюсь, — бросил на ходу Мирза.

Ему нужно было работать.

Спустя два-три дня Мирзу навестил еще один из пскентских казиев — Бахретдин Тура.

Эти бывшие казии сейчас на побегушках у муфтия. Раньше они не переступали порога чайханы Али, а теперь крутились вокруг Мирзы, болтая о священных чувствах мусульманина, превознося «самого уважаемого человека» и намекая на его благосклонность.

Садретдинхан, осторожная лиса, завязывал знакомство не сразу и далеко не с каждым эмигрантом.

Преклонные годы, сложная обстановка; большая переписка — все это ложилось нелегким грузом на согбенные плечи муфтия. Образованного, энергичного и, конечно, надежного помощника явно недоставало, а вокруг положиться было не на кого.

Неисповедимы пути случайности, но и случайность подчиняется логике обстоятельств, а ее можно предусмотреть.

Случайно ли Садретдинхан обратил свой взор на Мирзу?

Мог ли Мирза предвидеть это?

Конечно, он рисковал остаться незамеченным, но все же оказался прав, когда рассудил, что среди соотечественников, окружавших муфтия в Мешхеде, Садретдинхан вряд ли сможет найти человека, который сочетал бы в себе подлинную ученость с почтительной скромностью и юной убежденностью в незыблемости основ веры. А ведь именно об этих качествах нового служителя почтенного Али Акбара, столь редких среди эмигрантов, доносили муфтию его многочисленные шпионы!

Садретдинхан продолжал собирать сведения о жизни Мирзы Садыкова. А чем больше было сведений, тем чаще появлялись в чайхане пскентские казии.

Мирза почувствовал: время встречи настало.

Но ночам он мало спал. Нужно вживаться в образ, плохое исполнение трудной роли может в конечном счете стоить жизни. А ведь она только начинается… Сын пастуха, воспитанник детского дома, комсомолец двадцатых годов, студент… А потом?

Вот она когда начиналась, большая жизнь. Мирза выступает в печати. Его стихи радуют и друзей, и незнакомых ему читателей. Он поднимается на кафедру института… Десятки студентов слушают его лекции…

Были планы, были мечты…

Сейчас, готовясь к встрече с муфтием Садретдином, он записывает по памяти состряпанные ранее стихи — напыщенный националистический бред. Ставит под ними псевдоним «Юлчи» — «Путник». Нужно при первом же удобном случае осторожно познакомить с этим муфтия.

Стихи должны понравиться! — …Он вспомнил летучку в редакции журнала «Учкун», где был ответственным секретарем, живое и дружеское обсуждение его настоящих стихов, напечатанных в одном из номеров. В ушах снова прозвучали слова редактора Курбана Бердыева:

— Из вас выйдет большой поэт!

Мирза недовольно покачал головой: опять он окунулся в прошлое… Этого нельзя делать. Теперь у него другая, совсем другая жизнь.

Ведь все может случиться. Задумаешься, начнешь вспоминать — и вдруг невольно произнесешь одну-две строки вслух. А здесь — он усмехнулся — здесь не редакция журнала и не кафедра института…

Мирза свернул стихи трубочкой.

Сегодня четверг.

Завтра он пойдет в мечеть. Пора.

МЕЧЕТЬ

Ты можешь сотни лет о жемчуге твердить,

Но если не нырнешь — он твой лишь в сновиденье.

Носир Хисроу

Муфтий Садретдинхан был имамом в единственной мечети для эмигрантов-суннитов. Она была построена шейхом Файз Мухаммедханом — афганцем из Индии.

В эту мечеть на улице Арк приходили молиться также служащие-мусульмане из английского консульства и приезжие купцы.

Сам муфтий жил в одной из худжр[138].

Служение аллаху было для муфтия великолепной ширмой: мечеть, это «благословенное» место, он превратил в одну из резиденций иностранных разведок. Правоверные сунниты и не подозревали, что шайтан давно овладел муфтием. Сан имама был надежным щитом и сам по себе внушал уважение.

Мирза был готов к встрече с главарем шпионов. В чайхане из подслушанных разговоров и бесед он за последнее время немало узнал о муфтии и его приближенных.

В пятницу мечеть суннитов особенно многолюдна. Как бы далеко ни жили мусульмане, они в этот день обязательно приезжают на молитву.

Солнце клонилось к закату, когда Мирза направился на улицу Арк.

С видом почтительной робости вошел он в мечеть.

Верующие уже разошлись, а имама не видно было, В большом дворе жилой части мечети Мирза осмотрелся. В правой стороне двора — ханака для молитв, налево — двухэтажное здание с хозяйственными помещениями внизу. На втором этаже — ряды худжр.

Мирза осторожно вошел в одно из помещений, напоминавшее террасу, с открытыми настежь дверями. Прижав руки к груди, он поздоровался и представился.

Пятеро незнакомых людей молча разглядывали гостя.

На самом почетном месте сидел худощавый старик с острыми, как у рыси, глазами и редкой козлиной бородкой. Во рту у него была сигара. Перед ним на низком столике поблескивал самовар. Дым сигары, смешиваясь с паром, уносился, подхваченный сквозняком.

Старик казался озабоченным.

«Вот он… Муфтий Садретдинхан. Имам для верующих. Резидент иностранных разведок. Вот он перед тобой!» Мирза не рассматривал старика. Это было бы неприлично. Он только скользнул взглядом по лицам а продолжал стоять, сложив руки на груди.

Муфтий раздраженно поднял голову и, увидев незнакомого гостя, смиренно ожидавшего ответа на приветствие, неожиданно закричал:

— Будь прокляты ваши отцы, продавшие русским свою нацию! Для чего ты явился? Вершить преступные дела? Или хочешь накликать беду, словно сова?

Любой встречи ожидал Мирза Садыков, только не такой…

Сколько раз его уговаривали, приглашали в мечеть! Что ж, пусть себе кричит, брызгаясь слюной, этот старик. Нужно хранить спокойствие.

Он удивленно поднял брови, опустил руки.

Пусть кричит… Очевидно, это что-то вроде экзамена…

А теперь… Мирза резко повернулся и вышел, не произнеся ни слова.

Он казался спокойным, хотя сердце его колотилось. Мирза знал, что немало эмигрантов, бежавших «оттуда», обвинялись здесь в шпионаже в пользу русских, Хан Казы и другие профессиональные убийцы уводили ни в чем неповинных людей в пустыню. Там, недалеко от советской границы, их живьем, со связанными руками и ногами зарывали в песок.

Но его, кажется, трудно в чем-либо обвинить. Он был осторожен. Похоже, что его просто брали на испуг — не дрогнет ли?

Мирза понимал, что его не оставят в покое. Шпионы муфтия будут следить за каждый шагом, наводить справки.

Наконец муфтий придет к заключению, что Мирза «преданный националист». Окончательно утвердиться в этой мысли имама заставит голубой конверт из Парижа, от Мустафы Чокаева.

…В чайхане Али Акбара снова стали появляться приближенные имама, уговаривая Мирзу посетить уважаемого муфтия.

— Это была вспышка гнева, — объяснял Хан Казы.

Мирза обиженно отворачивался:

— Такой встречи от вашего муфтия я не ожидал. В чем я виноват?

— Правильно, правильно! — соглашался Хан Казы. — Но поймите имама… Ему приходилось разочаровываться в людях. Многие предавали нацию…

— Я подумаю… — уже спокойнее отвечал Мирза.

Но не торопился.

Вскоре порог чайханы переступил самый дорогой и уважаемый Али Акбаром человек, видный мусаватист, наиболее влиятельный из эмигрантов азербайджанцев в Мешхеде — Маджид Бек эффенди. До этого дня он никогда не посещал подобных мест, но Мирза слышал о нем: его часто вспоминали в чайхане, называя защитником и покровителем, считая великой честью встретиться и побеседовать с ним.

Когда Маджид Бек вошел в чайхану, Али Акбар бестолково засуетился вокруг дорогого гостя, не зная, куда деться.

— Проходите, уважаемый господин. Прошу вас.

Он низко кланялся — куда только девались его гордость и хозяйская спесь!

Усадив гостя на самое почетное место и приложив руки к груди, Али Акбар заискивающе смотрел на эффенди, готовый предупредить каждое его желание, Перед гостем появились сладости, а чай заварили в красивых, дорогих чайниках, которые подавались в особенно торжественных случаях.

Заметив Мирзу, хозяин приказал:

— Принеси халвы… Быстрее!

Мирза впервые видел хозяина таким возбужденным, суетливым. Он стремглав бросился выполнять поручение.

— Подождите!

Маджид Бек поднял руку и остановил молодого работника. Потом, повернувшись к Али Акбару, зло бросил:

— Принеси сам! Не заставляй юношу делать такую работу! Он достоин нашего уважения. Я пришел, чтобы просить его пойти со мной.

Озадаченный и ничего не понимающий Али замер.

— Ну… — повторил гость.

Наконец Али промолвил:

— Мой господин, если Мирза нужен вам, пожалуйста… Я буду весьма польщен.

Он попятился на кухню. А Маджид Бек подозвал и усадил слугу рядом с собой.

Благообразный, хорошо одетый и причесанный, с изысканными манерами, Маджид Бек оставлял впечатление интеллигентного человека. Расспросив Мирзу о делах, сделал вид, что он приятно удивлен, когда услышал о его учении в Гандже, в Баку, о знакомстве с видными мусаватистами.

— Вам нечего делать здесь, — по-турецки сказал гость. Он говорил уверенно и повелительно. — Вы поедете со мной.

— Хорошо, господин… — послушно согласился Мирза.

Они вышли из чайханы. Маджид Бек вел Мирзу прямо в махаллю Арк, где располагалась мечеть суннитов.

«Видимо, меня ждет вторая встреча… — думал Мирза. — На этот раз имам, кажется, не должен беситься».

Они молча прошли под своды мечети и направились к худжре Садретдинхана. Приветствуя гостя, муфтий встал и, шагнув навстречу, неожиданно заключил его в объятия.

— Прости, родной! В прошлый раз я обидел тебя. Принял за шпиона, подосланного русскими. Но пойми, такая осторожность нужна!

Он улыбался, был вежлив и добр. С достоинством поздоровавшись с Маджид Беком, усадил гостей.

Мирза пробормотал слова почтения и благодарности.

В этой худжре даже Маджид Бек каждым словом и жестом стремился выразить свое уважение к имаму как к святому человеку.

После вежливых вопросов о здоровье, о жизни муфтий поднял край красного исфаганского ковра, на котором он сидел, и достал листок бумаги. Многозначительно улыбаясь, двумя руками протянул его Мирзе, подчеркивая этим значимость письма в голубом конверте с парижским штампом.

Прочитав письмо, Мирза легкой улыбкой попытался скрыть свое волнение. Улыбку можно было истолковать примерно так: разве я нуждаюсь в такого рода протекциях!

Конечно, советская разведка сумела «довести» до Мустафы Чокаева сведения о жизни и делах «молодого националиста» Мирзы Садыкова.

В письме подчеркивалось, что Мирза является одним из верных защитников нации, способным интеллигентом, человеком с большим будущим и поэтому достоин должного уважения и доверия. В конце письма говорилось о необходимости привлечения его к работе в организации «Милли Истиклал».

Услышав о Мирзе, муфтий, конечно, сразу же послал в свой центр запрос: он был слишком осторожен, чтобы доверять сведениям, полученным его шпионами у самого Мирзы. Получив аттестацию за подписью Чокаева, он уже ни в чем не сомневался.

Ведь Мустафа был председателем общества «Туркестан милли истиклал джамияти», главным редактором антисоветского журнала «Ёш Туркестан». Координируя действия своих отделений, размещенных в ряде восточных государств, именно Чокаев объединял эмигрировавших националистов.

Письмо столь высокого лица привело муфтия в доброе расположение духа. Радовало его и посещение влиятельного единомышленника Маджида Бека, подарки, принесенные Али Акбаром, и, конечно, возможность получить образованного, преданного помощника.

— Сегодня у нас праздник, — заявил муфтий. — Давайте-ка я вам приготовлю плов по-ташкентски. Говорят, это у меня получается неплохо!

И он засучил рукава.

За пловом муфтий, адресуя упрек скорее Али Акбару, обратился к Мирзе:

— Служба в чайхане унизительна для вас, это место не достойно столь умного и ученого человека… — Он показал на соседнюю худжру: — Я специально приготовил ее для вас. Вы сможете жить здесь, рядом со мной.

Мирза благодарно склонил голову, а Маджид Бек и Али Акбар поняли это как намек и начали прощаться.

Осторожный Садретдинхан неспроста поселил Мирзу рядом с собой. Не мешает для начала постоянно держать его под наблюдением.

Начался новый период в жизни Мирзы. Он стал секретарем, помощником, правой рукой муфтия Садретдинхана. Первый этап его борьбы завершился успехом. Но главное было впереди.

Мирзе теперь часто приходилось бывать в худжре муфтия. Жилище Садретдинхана напоминало пристанище аскета. Два небольших красных иранских коврика, узкая лежанка, низкий столик, расшатанный письменный стол. Стопки книг, журналов, газет занимали весь подоконник. Ничего лишнего. Единственное, что несколько нарушало строгий и мрачный аскетизм худжры, это зеленый флажок, укрепленный на западной стене. На флажке были вышиты золотыми нитями полумесяц и многоконечная звезда.

Каждое утро, направляясь на молитву, муфтий прежде всего кланялся в сторону западной стены, и трудно было понять, чему он больше поклоняется — флажку или всевышнему. Любуясь золотым шитьем на зеленом поле, муфтий с надеждой в голосе говорил своим сообщникам:

— Когда мы создадим свое государство, такое знамя будет красоваться повсюду в Узбекистане!

Религиозным трактатам Садретдинхан предпочитал «современную литературу». Среди его любимых книг были и полученные из Стамбула писания Троцкого, переведенные с немецкого на турецкий язык бывшим лидером мусаватистского правительства Мухаммедом Амин Расулзаде. В числе журналов на подоконнике красовался мусаватистский ежемесячник «Оташли уй», редактируемый в Стамбуле тем же Расулзаде. Все это служило источником «обогащения духовного мира» муфтия и хранилось так же бережно, как коран.

Когда Мирза ближе познакомился с делами муфтия, Садретдинхану все чаще нравилось приглашать молодого секретаря в свою худжру и проводить вечера в откровенных беседах с ним.

Имам рассказывал о себе, о своих приключениях. В свою очередь он расспрашивал Мирзу о событиях, которые происходили в Туркестане в последние годы.

Его интересовало, как настроены простые люди, как они живут, как относятся к «Милли истиклал». Однажды Мирза с деланной робостью познакомил муфтия с несколькими рассказами и стихотворениями.

Разумеется, муфтий не предполагал, что эти «творения» создавались специально для него.

Уважение Садретдинхана к молодому помощнику росло. Вместе с уважением росло доверие.

Вначале Мирза очень много времени проводил в худжре муфтия. Но однажды ему понадобилось побывать в городе. А потом, под предлогом хозяйственных дел, он начал почти ежедневно ходить на базар.

ХАЛВА

Если ты устал, знай, что друг твой устал вдвойне.

Азербайджанская поговорка

На улице Шах-н-Ризо, среди прижавшихся друг к другу всевозможных магазинов, затерялась маленькая лавчонка. Позади, во флигеле, стояли ряды медных и чугунных котлов, в которых готовились кондитерские изделия. Хозяин лавки и мастерской Джафар Карбалаи, человек недоверчивый и скупой, ходил в рваной лоснящейся одежде, перепачканной жиром и патокой. Нанятые почти за бесценок, у котлов трудились два работника. Они варили халву и другие сладости, а сам хозяин стоял за прилавком.

Особенно бойкая торговля у Карбалаи шла в дни празднеств Навруз хайит[139] и в месяц рамазан[140]. В эти дни его слуги не отходили от котлов, едва поспевая готовить очередную партию халвы. Один из них — Джабраил Аскар за работой часто вспоминал о своей молодости. Он подробно рассказывал всем, кого привлекал аромат свежей халвы, как у себя на родине, в Азербайджане, вместе с парнями затевал драки, а потом, не разобравшись как следует ни в чем, из любопытства примкнул к движению мусаватистов.

Никакой пользы из этого он не извлек, но когда их разгромили, натерпелся всякого. Руководители разбежались, призывая простодушных сторонников следовать за ними, пугая в противном случае верной смертью. Джабраил Аскар, как многие, поверил и сбежал — вначале в Тавриз, а затем сюда, в Мешхед. После долгих скитаний он, наконец, нашел работу у Карбалаи.

Лет сорока, полный силы и энергии, Джабраил был веселым собеседником, любил шутки, мастерски рассказывал анекдоты, заставляя слушателей хохотать до упаду.

Он умел заговаривать с любым незнакомым человеком, неплохо знал турецкий, фарси, помнил множество легенд, сказок и рубаи. За то, что он всегда был осведомлен, казалось, обо всем на свете, его, наверное, не зря назвали Джабраилом[141]. Хозяин также симпатизировал неутомимому работнику, тем более, что Джабраил Аскар по сути уже давно был его помощником и постепенно многие дела предприятия легли на его плечи.

Недавно появилась новая забота: хотя халва и славилась во всем Мешхеде, ее почему-то начали покупать меньше.

Джафар, сидящий за прилавком, отгонял от сладкого товара стаи мух и переживал вслух, бормоча:

— Товар залеживается… Значит, скоро конец… Вот беда-то какая!

Часть засохшей халвы вновь перерабатывалась… Но разве это спасет положение?

В такой трудный момент Джабраил Аскар, как это уже не раз бывало, явился для хозяина спасителем.

— Уважаемый Джафар-ага, не нужно падать духом! Давайте-ка большой медный поднос, на нем красиво разложим халву, а я пойду по улицам и буду кричать: «Кончается халва!» Сами увидите: поднос халвы обернется подносом звонкой монеты… Что скажете на это?

Джафар усмехнулся, обдумывая предложение.

— Золотая голова у тебя, Джабраил. Всегда что-нибудь придумаешь. Хотя эта мысль сама по себе не новая, но мне в голову она не пришла. Что ж, попробуем…

— Не беспокойтесь, хозяин, — весело перебил его Джабраил. — Я быстро заполню прореху, которая образовалась в ваших делах!

Джафар невольно улыбнулся. Может быть, этот весельчак, застрявший у него на полдороге между аллахом и пророком, действительно поправит его дела!

На другой день Джабраил Аскар поставил большой медный поднос перед хозяином.

— Ну-ка, ага, разложите сами все, что хотите! Давайте побольше зульбие, занжибил, кунжутного и парворды.

Лучшие, знаменитые сорта халвы… На любой вкус!

Зульбие, например, готовится из тягучей патоки… Кроме патоки необходим тонкий слой теста, обязательно на топленом масле. Тесто обернет патоку трубочкой. А на трубочку, для красоты, нанесут узор.

Многим нравится халва занжибил. Ее варят, примешивая кофе или какао.

Но если вы и ваши друзья угощались фруктами, подайте на стол халву парворды… Кроме сахара и теста, в ней есть немного перца…

Выбирайте на любой вкус!

Джабраил сложил халву пирамидками и, легко подняв большой поднос, водрузил его на голову. В одну руку он взял маленькие весы, гири, в другую — небольшой стульчик и вышел на улицу.

— Халва кончается! Халва кончается! — зазвенел его голос.

Целый день, не зная усталости, ходил по площадям и улицам, переулкам и тесным тупичкам, по базарам и торговым рядам, чайханам и харчевням веселый человек. Он сыпал шутками. Громко декламировал незатейливые стихи:

— Кто съел халву занжибил, Тот сладость жизни вкусил!

И тут же обязательно предупреждал:

— Халва кончается?

Новую работу Джабраил выполнял с большим рвением. В первые дни продавал по одному подносу, а потом стал являться в лавку за товаром по два, а то и по три раза. Конечно, это пришлось по душе Джафару!

Хозяин жадно пересчитывал монеты, не скрывая восхищения таким работником. А Джабраил, скромно выслушав похвалы, снова уходил, подмигивая самому себе и стараясь перекрыть городской шум своим неожиданным сообщением:

— Халва кончается! Спешите…

Люди тянулись к веселому продавцу.

Он снимал с головы поднос, ставил на стульчик, брал весы…

— Ну, подходите… Быстрее, быстрее.

Когда Мирза Садыков начал работать в чайхане, он несколько раз видел Джабраила, проносившего свой товар. И Джабраил, хотя он не был знаком ни с Али, ни с его работником, приметил, что в Мешхеде появился новый человек.

По фотографии, показанной ему в Ташкенте, Мирза узнал этого низкого, полного, с горящими глазами веселого азербайджанца и издали внимательно присматривался к нему. Этот веселый продавец халвы был очень нужным для Мирзы человеком…

Однако тогда еще не настало время встречи с бакинским коммунистом Хусейном Мамедовым, которого здесь звали Джабраилом.

Но теперь, когда Мирза прочно обосновался у муфтия, свидание с разносчиком халвы стало необходимым. Джабраил, словно ощутив это, не заставил себя ждать. Он каждый день приходил на улицу Арк. Под гулкими сводами суннитской мечети высоко звенел его голос.

Вот и сегодня, в самый полдень, когда на раскаленных улицах почти пусто, упрямый и веселый продавец появился опять.

Все живое — даже бездомные собаки, высунувшие языки, птицы с открытыми клювами — устроились на островках тени под заборами и в подворотнях. А продавец как ни в чем не бывало шел по самой середине улицы Арк, распевая:

Кто съел халву занжибил, Тот сладость жизни вкусил!

Муфтий и Мирза пили чай за низким столиком, раскрыв настежь двери худжры.

Муфтий взглянул на Мирзу:

— Что-то уж очень расхваливает свою халву этот весельчак. Может быть, купите немного зульбие и занжибила… К чаю они кстати.

Набросив на плечи тонкий яктак[142], Мирза вышел на улицу. В руках у него была фарфоровая чашка, и, стоя в тени ограды, он с нетерпением ожидал торговца.

— Эй, халвафуруш[143], — окликнул он негромко.

Продавец обернулся. Мирза приблизился к нему. Они остановились в десяти-пятнадцати шагах от ворот мечети под тенью дувала. Джабраил быстро поставил поднос на стульчик и заговорил:

— Приказывайте, господин, сколько и какой халвы вам угодно? Один сорт вкуснее другого! Во рту тает!

Говорил Джабраил весело, торопливо, но в то же время внимательно осматривая нового покупателя. Вокруг ни живой души.

— Вы из Бухары? — спросил Мирза, понизив голос.

— Нет, из Балха.

Эти, казалось, ничего не значащие фразы мгновенно сблизили двух людей, встретившихся впервые. Продавец смотрел на своего покупателя с открытой и доброй улыбкой. Руки его делали свое дело: отрезали, взвешивали, заворачивали халву. И словно расхваливая товар, он бормотал:

— Завтра понедельник. В три часа дня буду ждать в конце улицы Поян-хиабан.

Взяв зульбие, занжибил и расплачиваясь, Мирза предупредил:

— Дорогой Мамедов, теперь вы должны как можно реже бывать на этой улице.

— Меня здесь зовут Джабраил Аскар.

И они, улыбнувшись друг другу, распрощались.

Продавец халвы опять водрузил на голову свой товар, запел обычную песню и пошел дальше в поисках покупателей.

— Вот негодник… — восхитился муфтий. — В такую жару!

— Видно, у его хозяина дела идут плохо.

— Возможно… — согласился муфтий. — Сейчас людям не до халвы… Беспокойное время.

Мирза сочувственно вздохнул.

— Та-а-к… — муфтий протянул руку к чашке… — Попробуем халву… А неплохо… Вкусно, вкусно…

В понедельник к трем часам Мирза явился на улицу Поян-хиабан, чтобы купить халвы, которая так понравилась муфтию. Джабраил Аскар стоял на условленном месте, расхваливая свой товар, хотя покупателей не видно было.

Едва поздоровавшись с Мирзой, он скороговоркой сообщил:

— Сейчас должен подойти один человек. С виду интеллигент. На мизинце у него серебряный перстень. Я вам двоим взвешу по двести граммов халвы зульбие и заверну в одинаковую синюю бумагу. Следите за ним. В какой бы двор он ни вошел — идите тоже… Если на улице никого не будет… А вот и он, смотрите!

Не успел он взвесить и завернуть Мирзе халву, как подошел человек в тонком светлом костюме и попросил двести граммов зульбие.

Протянув правую руку с серебряным перстнем на мизинце, он взял сверток и молча удалился.

Мирза двинулся в ту же сторону, рассматривая витрины и не упуская из виду человека с перстнем. Пройдя несколько улиц, они один за другим свернули в узенький переулок и почти одновременно вошли в какие-то ворота.

В невзрачном дворе было несколько квартир, соединенных между собой узкой балаханой. На двери, к которой подошел человек с перстнем, белела табличка с надписью: «Доктор Захид Хамадани».

Доктор открыл дверь.

— Милости прошу… — пригласил он.

Мирза поблагодарил и первым вошел в комнату. Здесь было все, что необходимо зубному врачу: на белом столике блестели аккуратно сложенные инструменты, возле настенного зеркала стояло специальное кресло.

— Ну, здравствуйте… — наконец сказал доктор. Глаза его потеплели.

— Здравствуйте! — улыбнулся Мирза.

— Вам привет из Москвы, от Петра Ивановича. Беспокоился, запрашивал. Мы знали о вашем прибытии и устройстве на работу. Обо всем сообщили.

— Спасибо… — поблагодарил Мирза.

— Как обстоят у вас дела сейчас? — Доктор усадил Мирзу в кресло.

«Пациент» коротко рассказал о последних событиях, затем передал конверт.

— Это для Москвы…

— Хорошо… Отправим…

Спокойное лицо… Спокойный голос… Тихий кабинет… Все было каким-то необычным после напряжения последних недель.

Мирза Садыков впервые за много дней на чужбине почувствовал себя легко. Но дела ждали его.

— Как я увижу вас в случае необходимости? — спросил он.

— Сегодня мы не можем долго беседовать. На этот раз я хотел лишь ознакомиться с вашими зубами… — без улыбки сказал Хамадани. — Будете приходить лечить их. Ну-ка…

Мирза невольно охнул.

— Больно? — спросил врач. — Жаль… Хороший зуб… Крепкий был зуб… Теперь будем лечить…

В назначенное время Мирза, приложив руку к щеке, уходил к врачу.

Так он держал связь с Москвой, с Центром советской разведки, получал оттуда указания, отсылал свои донесения.

Сейчас мы перелистываем пожелтевшие листки, которые доставлялись в Москву необычной почтой. Они и повествуют о прошлых днях.

Прочтем остальные.

ПОЕЗДКА

Гляди, вращается небесная твердь,

Глотает царство и людей водоверть.

Родной земли не покидай. Лучше — смерть!

В скитанье дальнем каждая верста — враг.

Махтум-Кули

Мирза попросил муфтия похлопотать об иранском паспорте — тазкире. Муфтий согласился, что документ необходим.

— Однако, — сказал он, — для этого нужно поездить… Возможно, мои друзья в северных провинциях смогут добыть тазкиру. В Мешхеде это намного сложнее.

Предложение устраивало Мирзу.

Он понимал, что, отправляя его в поездку, муфтий получает возможность лишний раз проверить его в новых обстоятельствах, а также познакомить с людьми на местах. В свою очередь Мирзе нужно было взглянуть своими глазами, как поставлено дело у муфтия, узнать о его тайных связях, о размахе деятельности и опорных пунктах. Он начал готовиться к поездке в пограничные иранские селения, где, по словам Садретдинхана, должен был найти его преданных друзей.

— Но ехать без документов, вероятно, тоже опасно? — предусмотрительно спросил Мирза.

— Вы правы… — согласился муфтий.

— В любую минуту… — стал объяснять свою мысль секретарь, но муфтий, скользнув взглядом по его озабоченному лицу, перебил:

— Мы полагаем, для такого путешествия в тазкире нет необходимости. Во-первых, вас будет сопровождать верный человек, во-вторых, вы на всякий случай смените имя и фамилию. Ведь кроме нескольких близких мне людей, вас никто не знает. А о новом имени мы уже позаботились.

Мирза вопросительно взглянул на муфтия, и Садретдинхан торжественно, медленно произнес:

— Фархад Али Заде! Распространенное в Иране имя. Вас, без сомнения, примут за иранского шиита. А если возникнут затруднения, говорите: «Я ученик такого-то муфтия!» Этого достаточно…

Последние слова были произнесены не без гордости.

Потом имам отечески добавил:

— Конечно, нужно быть осторожным.

— Но ведь я еду к вашим мюридам.

— Мои мюриды живут у самой советской границы. Вы как раз туда и едете. Не думайте, что там нет русских агентов, наших врагов.

— Понятно, господин…

Началось первое путешествие новоиспеченного Фархада Али Заде по маршруту, составленному муфтием. Сопровождающий Мирзу эмигрант азербайджанец, отчаянный юноша со сверкающими глазами, умело вел наемную машину.

Они мчались в Буджнурдский вилайет, нигде не останавливаясь, и поздно вечером, преодолев разбитые дороги, влетели в какое-то селение.

Миновав несколько зданий, машина остановилась на узкой, пыльной улочке, где по договоренности Мирзу должен был встретить туркмен Мулла Мухаммед.

На условленном месте их ожидал его слуга, державший под уздцы коня для гостя.

Азербайджанец весело распрощался с секретарем муфтия:

— Вы теперь у хороших людей. Желаю вам доброго пути…

Круто развернув машину, он двинулся в обратный путь. А Мирза, сопровождаемый слугой, поехал к Мулле Мухаммеду в Джаргелан, расположенный вблизи советской границы.

Его встретили приветливо. Умывшись, он передал привет от муфтия, и после короткой беседы спросил туркмена о тазкире.

Мухаммед задумался.

— Здесь вы не сможете получить тазкиру… — наконец сказал он. — Я думаю, господин, что нам поможет имам Нафас Ахун.

— Когда я смогу его увидеть?

— В любое время, когда пожелаете. Хоть сейчас.

Мирза взглянул на окна: было уже темно. Заметив, что это беспокоит гостя, туркмен предупредительно сказал:

— Имам с большим удовольствием вас примет, господин.

Нафас Ахун, вероятно, ждал посланца муфтия. Он приготовил угощение, был внимателен, вежлив. Но когда речь зашла о тазкире, имам тоже задумался:

— Давайте поговорим об этом завтра. Я сам пойду с вами к Кульджану Ишану.

Круг знакомства явно расширялся. Имя Кульджана Ишана было хорошо известно Мирзе, да и всей Туркмении.

Кульджан, рыхлый толстяк, с лицом бандита, казавшийся старше своих тридцати семи лет, обрадовался приходу почетных гостей.

Приняв их в просторной мехманхане, хозяин затем повел имама и Мирзу в большую комнату, напоминавшую скорее арсенал: на стенах было развешено оружие различных образцов.

Вокруг дома, как заметил Мирза, все время маячили фигуры, также обвешанные кинжалами и винтовками. Это делало дом Кульджана Ишана похожим на штаб разбойников. Таких штабов в песках действительно существовало немало. Они были, как это выяснил впоследствии Мирза, постоянно связаны между собой.

Мулла Мухаммед и Кульджан Ишан стояли во главе вооруженных банд, организованных муфтием и совершавших террористические акты и диверсии на советской земле.

В становище у Кульджана Ишана Мирза стал свидетелем события, которое потрясло его. Оно было устроено как бы специально для показа новому человеку.

— Приведите! — коротко приказал главарь бандитов.

Вооруженный слуга моментально скрылся.

— Выйдемте, уважаемые, — меняя тон, пригласил Кульджан Ишан.

Они вышли во двор. Через несколько минут сюда ввели молодую туркменку.

— Ну как, Айнагуль, подумала? — усмехнулся Кульджан Ишан.

Недавно его шайка вторглась на территорию Советской Туркмении, опустошила аул и вместе с награбленным добром увезла эту женщину.

Айнагуль держалась гордо и независимо.

Ее вывели на середину двора и стали допрашивать, сопровождая это толчками и издевательским гоготом.

— Неужели ты забыла всех? Кто у вас активист? Ну?..

Айнагуль молчала.

— В каком ауле остановились красноармейцы? Сколько их? Тоже не знаешь?

Женщина покачала головой.

— Не знаешь? — повторил Кульджан, — Хорошо, не надо… А о том, что мы просили тебя, подумала?

Они, оказывается, хотели, чтобы она согласилась по своей воле выйти за кого-нибудь из бандитов замуж и остаться здесь.

Сначала Айнагуль сдали местной полиции как «советского агента». В зиндане у нее отняли все украшения. Несмотря на перенесенные мучения, женщина не потеряла присутствия духа и твердо стояла на своем:

— Я простая крестьянка, мне ничего не надо, только хочу возвратиться домой… Отпустите меня… Или убейте…

Теперь Кульджан по-своему попытался сломить ее упорство.

— Хорошо, согласись выйти здесь за кого-нибудь замуж, и мы отправим тебя домой. Мы устроим так, что ты сможешь постоянно навещать свой аул и родственников.

Но Айнагуль продолжала твердить:

— Отпустите: я хочу обратно, к своим! Мне ничего у вас не надо.

И снова повторяла:

— Отпустите меня или убейте…

Мирза, забывая, что он секретарь муфтия Фархад Али Заде, с трудом сдерживал себя: мысль о спасении несчастной женщины не давала ему покоя.

Когда Айнагуль увели, Кульджан снова пригласил гостей в дом.

Взяв себя в руки и с трудом обретя спокойствие, Мирза напомнил о цели своей поездки, подчеркнув, что это просьба самого муфтия.

— Можете ли вы помочь мне получить тазкиру?

— Здесь всего лишь отдаленный кишлак, — ответил Кульджан. — Я провожу вас в Гунбеде-Кабус и познакомлю с Мухаммед Ахуном. Он поможет.

Кульджан выделил Мирзе в провожатые своего человека. По пути, в селении Ак Узар, помощника муфтия познакомили с еще одним агентом муфтия — видным идеологическим диверсантом Лязги Ахундомуллой. Бежав из Дагестана, этот матерый националист открыл особую школу, где готовил кадры для «Милли истиклал» из числа эмигрантской молодежи. У него было около шестидесяти учеников-мюридов. Беседуя с Мирзой по-турецки, Ахун справился о здоровье муфтия, расспросил о последнем номере журнала «Ёш Туркестан», осведомился: нет ли вестей или поручений от Мустафы Чокаева.

Ведя неторопливый, обстоятельный разговор, Мирза выяснил, что люди Лязги Ахуна выполняют различные задания «Милли истиклала»: распространяют кипы журналов «Ёш Туркестан» среди эмигрантов, помогают перевозить нелегальную литературу через советскую границу.

Невольно вспомнился Самарканд, библиотека, где занимались студенты. Случалось, что среди подшивок газет или в стопке журналов неожиданно попадался «оставленный» кем-то номер «Ёш Туркестан».

Студенты, недоумевая, сдавали журнал библиотекарям, те тоже в свою очередь удивлялись: как попала антисоветская стряпня в зал?

В ходе неторопливых бесед и, казалось, малозначащих разговоров Мирзе удалось незаметно установить почти все каналы, по которым «почта» переправлялась за границу. Постепенно он пришел к выводу, что как только эти сведения попадут в Москву, удастся нейтрализовать всю работу диверсантов Лязги Ахуна, и доступ «Ёш Туркестан» на территорию Советского Востока будет прекращен. Или же переправленные экземпляры журнала попадут в надежные руки.

Забегая вперед, скажем, что Мирзе Садыкову удалось выполнить свое решение. На этих участках границы не был перевезен ни один номер: «почта» попадала в руки чекистов.

Под предлогом получения тазкиры Мирза имел возможность ближе познакомиться со многими единомышленниками муфтия. Это были обыкновенные шпионы и убийцы, скрывавшиеся под маской ишанов и мулл.

Нельзя сказать, чтобы разношерстная шайка жила дружно.

Лязги Ахун, узнав о том, что Мирза едет к Мухаммед Ахуну за тазкирой, прошептал:

— Этот болтун все равно ничем не сможет вам помочь. Вернетесь с пустыми руками.

Так оно и получилось.

Приближаясь к Буджнурду, Мирза, однако, столкнулся с неприятностью, гораздо большей, чем та, какую предсказал ему Лязги Ахун. На окраине селения их встретили полицейские и приказали следовать за собой. Как ни старался Мирза выглядеть спокойным, этот неожиданный поворот фортуны заставил его взволноваться.

Чего только он не передумал! Но ему казалось, что он ни разу ничем не выдал себя.

В участке сразу же начался допрос.

Офицер в довольно высоком чине, казалось, только и ждал, когда приведут задержанного.

— Имя?

— Фархад Али Заде.

— Откуда?

— Из Мешхеда.

— Профессия? Что делаешь в пограничной зоне?

— Я человек муфтия Садретдинхана, служу в мечети.

— Тазкира при себе?

— Сейчас нет, эффенди.

— Не называй меня эффенди, я сарханг[144].

— Простите, господин.

Последовало еще несколько вопросов, и допрос был окончен. «Человека муфтия» — Фархада Али Заде препроводили в полицейскую тюрьму.

В одиночной камере каждый час казался ему месяцем, день — годом.

«Неужели этот зиндан — конец моего пути? — невольно думал Мирза. — Что, если вот так неожиданно глупо провалится все дело? Нет, этого не может быть!»

Хорошо осведомленный о том, какие «знаки внимания» могут быть оказаны в этой стране попавшим в тюрьму, юноша не притрагивался к еде.

Он не чувствовал ни сырости, ни зловония зиндана. Обхватив руками колени и положив на них голову, Мирза долгие часы сидел, мысленно прослеживая дни, проведенные в поездке. Напряженно размышляя, он все больше убеждался, что не совершил ни единого промаха, который мог бы послужить причиной заключения. Это помогло ему сохранить твердость духа.

Вечером загремели замки. Со скрипом дверь открылась, и тюремщики втолкнули кого-то в камеру.

Хватаясь за стены, к свободному углу проковылял, стуча кандалами, высокий худой человек и бросился на пол. Лежал молча, лишь временами раздавались его стоны и хрип. Потом он смолк — как будто заснул. Постарался уснуть и Мирза.

Утром, когда сквозь маленькие отверстия под потолком начал пробиваться свет, Мирза увидел скорчившегося в углу мужчину лет пятидесяти, похожего на высохшую корягу. В предрассветном сумраке с трудом можно было различить длинную тыквоподобную голову и сверкающие глаза. Руки заключенного перебирали четки.

Через некоторое время он заговорил на фарси:

— Ты, парень, откуда? За что попал сюда?

Мирза с почтением поздоровался. Затем ответил:

— Я и сам не знаю, за что, ага.

— Ты откуда?

— Из священного Мешхеда.

— Что делаешь в этих краях?

— Навещал друзей веры. А в Буджнурд приехал к Мухаммед Ахуну.

— Я думал, ты из Советов.

— С какой стати?

— Да потому что здесь, вблизи границы, в зиндане обычно держат перебежчиков.

— А вы по какой причине здесь?

— Меня зовут Нажаф Тарьяки. Всю жизнь занимаюсь торговлей тарьяком[145]. Раньше удавалось добираться до Ашхабада, до Мерва и там продавать товар. Сейчас пройти через границу очень трудно. Хотел связаться с буджнурдскими туркменами, чтобы они переправили на ту сторону тарьяк, но попался. Теперь приходится терпеть эти муки. А ты?

— Я же говорю, сам не знаю, за что. Видимо, какое-нибудь недоразумение или ошибка.

— Нет, в государстве нашего шахиншаха, где господствует вера и справедливость, недоразумений не бывает. Ты не скрывай, говори все как есть. Вот так, как я рассказал о себе. Да смилостивится всевышний, все уладится.

— Я и не сомневаюсь, что люди шахиншаха справедливы.

— Вот и не губи свою молодую жизнь. Я стар, меня еще могут пожалеть, а тебя, боюсь, как бы не стали пытать.

— От судьбы не уйдешь, — пожал плечами Мирза. Он уже понял, что имеет дело с подсадной уткой — провокатором. И с видом полного смирения продолжал: — Обманывать — язык не повернется. Буду надеяться на милосердие господина сарханга. Что может сделать простой смертный перед начертаниями всевышнего?

Как ни старался мнимый тарьякеш, ему не удалось поймать на слове своего собеседника. Два дня пытался он вытянуть у Мирзы что-либо подозрительное, но не мог. На третий день тюремщики увели Нажаф Тарьяки. Теперь он не ковылял, с трудом перебирая ноги, а довольно бодро вышел из камеры.

Убедившись в своих догадках, Мирза задумался над тем, каковы могут быть последствия этого «визита», и пришел к выводу:

«Кажется, яд этой полуживой змеи совершенно безвреден».

Прошло томительных четверо суток. На пятые Мирзу вызвал к себе начальник тюрьмы:

— Ты Фархад Али Заде?

— Да, господин.

— Благодари аллаха. Даруем тебе свободу. Господин сарханг Исмаил — ближайший друг Кульджана Ишана, а тот поручился за тебя. Отсюда отправишься прямо к муфтию… Передай от нас привет!

Сейчас Мирза понял, как верны были слова Садретдинхана, сказанные перед отъездом: «Если кто будет расспрашивать, тебе достаточно сказать, что ты человек такого-то муфтия». Это был своего рода пароль.

По-видимому, Мирза прошел еще одну проверку, на этот раз весьма грубую.

Что ж! Кажется, муфтий может быть спокоен!

Вернувшись в Мешхед и рассказав обо всем Садретдинхану, Мирза почувствовал, что муфтий доволен его поездкой.

— Очень рад, что вы познакомились со многими нашими друзьями и благополучно возвратились… — Муфтий положил руку на плечо своего секретаря и притворно вздохнул. — Только жаль, что вам так и не удалось добыть тазкиру…

РУКОПИСЬ

Нет! Как наемника венцом ни озари —

Холопом будет он, хоть выскочил в цари.

Фирдоуси

В последние дни муфтий почти не выходил из своей худжры.

«Что произошло? Отчего он стал уединяться после молитвы», — недоумевали прихожане.

Один лишь Мирза знал о новой жизни имама и старался не показываться своему господину на глаза: пусть работает.

Сегодня секретарь муфтия поздно возвратился с улицы Поян-хиабан. Войдя в свою худжру, он растянулся на кровати и, как всегда, стал мысленно подводить итоги событий последних дней.

«Вероятно, муфтий завершает свою книгу. Дней пять тому назад он сам говорил об этом… — думал Мирза. — Нет ничего удивительного, что старик, с его дьявольской работоспособностью, уже написал ее».

Поднявшись с кровати, он сделал несколько неслышных шагов и подошел к соседней худжре. Вокруг стояла плотная темнота. Только в окошках худжры имама слабо мигал огонек, и было заметно, как там на стене временами шевелилась тень.

Мирза осторожно постучал. Муфтий подошел к двери.

— Милости прошу, я и сам хотел вас увидеть, проходите! — сказал он озабоченно и нетерпеливо.

На письменном столе лежали обрывки бумаги, исписанные листы. В полумраке муфтий выглядел восковым, Вскинув очки на лоб, он обрадованно потер руки.

— Вы явились вовремя. Я завершаю свою книгу. Будьте добры присесть рядом, через минуту я буду к вашим услугам.

Мирза украдкой заглянул в рукопись через голову муфтия. Тот дописывал последние строки:

«С благословения всевышнего книга завершена 15 дня месяца Зульхиджа 1351 года»[146].

Муфтий начал собирать листы. На первой странице крупными изогнутыми, словно лапы саранчи, арабскими буквами было написано: «История нашей национальной борьбы».

— Добро пожаловать! Ваш покорный слуга закончил наконец труд, который столь долго вынашивал. Сначала я писал его в одиночестве, потихоньку, но потом руководители стали поторапливать. Пришлось засесть основательно и усердно работать.

Он был в хорошем настроении. И Мирза решил не задавать вопросов. Возбужденное состояние старика свидетельствовало, что он сам сейчас о многом расскажет.

— В этот благословенный вечер, — несколько сентиментально продолжал муфтий, — вы, дорогой друг, соизволили удостоить присутствием мой одинокий уголок, как раз тогда, когда я завершил эту книгу. Так что ваш приход для меня вдвойне приятен.

Муфтий редко бывал таким веселым. Он еще раз взглянул, в порядке ли рукопись, собрал разбросанные тетради, листки, блокноты и сложил их в ящик письменного стола. Затем, протянул книгу Мирзе.

— Вот, — сказал он торжественно, — всего сто шестьдесят страниц, вручаю их вам. Хотя я полностью уверен в вашей осмотрительности, но должен предупредить: это совершенно секретно. Храните книгу, как если бы хранили переписку с Парижем… Похоже, что скоро в мире произойдут весьма интересные события…

— Хорошо! Я вас понял, господин… — с готовностью перебил Мирза, но муфтий покачал головой:

— Сейчас говорю я, а вы слушаете! Не будь я полностью в вас уверен, такого задания не поручил бы. Прежде всего… Это отчет о нашей национальной борьбе. В нем заинтересованы не только непосредственные участники больших событий и наш шеф в Париже, но также Лондон, Берлин, Варшава и другие столицы. Центр «Милли истиклал» и лично господин Чокаев несколько раз справлялись о книге и торопили меня. Скованный временем, я писал в страшной спешке, поэтому рукопись выглядит небрежной… И я попрошу вас красиво переписать ее. Учтите, что у меня не будет возможности вновь перечитывать. Переписанный экземпляр будет отослан в Париж. Хорошо сделать это к концу месяца.

— Благодарю за доверие, — проникновенно сказал Мирза. — Я постараюсь завершить работу к назначенному сроку.

— Не сомневаюсь в этом!

— Может, мне сейчас же и начать? Зимние ночи длинные, в худжре тепло…

— Не надо так торопиться, — улыбнулся муфтий такому рвению. — Ведь на голодный желудок и ученье не впрок. Сейчас накрою дастархан, и мы немного перекусим.

Когда они сели за низкий столик, муфтий загадочно посмотрел на Мирзу, затем, резко поднявшись, подошел к нише, уставленной книгами, и достал из-за них бутылку, увенчанную фигуркой Наполеона.

— Напиток богов! — улыбнулся он.

Мирза искренне рассмеялся и удивленно спросил:

— Господин муфтий! Разве освященные божьим саном люди…

— Да, да, ясно, что вы хотите сказать. Не удивляйтесь ни богу, ни дьяволу. Муллы и муфтии тоже из плоти и крови. Они не отворачиваются от прелестей земной жизни. Не грех от людей скрывать, грешно обманывать всевышнего. В вас, молодых, простодушия много… Это потому, что служителей веры вы видите лишь во время проповедей и молитвы.

Словно соглашаясь с мнением муфтия, Мирза процитировал бейт древнего иранского поэта:

Набожные лишь в михрабе и за минбаром[147] проповеди нудят, А когда сходят с них, в укромных местах иные дела творят.

Потом добавил:

— Сказать правду, я все же удивлен, что вижу в ваших руках бутылку с этим напитком. Никогда не подумал бы…

— У поэтов слишком обостренное восприятие и чрезмерно богатая интуиция. — Муфтий все же обиделся за цитату. — Не часто мы позволяем себе подобное. Однако, когда находишься в обществе верного друга, развеяться не грешно. Вы только взгляните на эту бутылку! Французский коньяк. Иногда друзья доставляют. Очень помогает отдохнуть голове, мой юный друг. Что поделаешь! Крот ведет скрытый образ жизни под землей, а мы на земле…

— Но ведь придет время, когда и нам, даст бог, можно будет открыто ходить по земле…

Муфтий расстелил дастархан. Хотя большинство верующих принадлежало к секте шиитов и никогда не употребляло конины, Садретдинхан через своих прихожан — туркмен и казахов — всегда был обеспечен великолепным казы[148].

…Два полуночных собеседника, покончив с коньяком и кольцом казы, разгоряченные, вели долгую беседу, Мирза вначале пытался отказываться, отговариваясь тем, что он не привык к подобному угощению, но сдался под дружеским натиском муфтия, который держался свободно, пил много, но не пьянел. Лишь по тому, как безостановочно он говорил, чувствовалось, что коньяк все же подействовал.

Беседа шла о законченной рукописи. Муфтий называл ее героическим эпосом, превознося свой труд и давая менее сдержанные, чем обычно, ответы на вопросы, которые временами задавал Мирза.

— Когда я писал, мне словно вторично пришлось пережить проведенные в лишениях годы, бегство с родины, предательство соратников, смерть брата, погибшего от руки большевиков. Ведь вся моя жизнь посвящена борьбе за нацию. Но, к сожалению, пока только лишения и несчастья сопровождают меня, а основная цель не достигнута. Ну, ничего, человек, слава аллаху, всегда верит, лишь дьявол лишен святого прибежища веры…

Хотя Мирзе было кое-что известно о богатой событиями жизни муфтия, он все же слушал его исповедь с интересом, не отрывая от собеседника глаз.

— Вся наша жизнь — политика, — продолжал между тем Садретдинхан. — А политика словно клинок с ядовитым острием… Малейшая неосторожность — и можешь поплатиться жизнью. Вы не думайте, что вступили на легкий путь. Я специально поручаю вам переписку книги — это будет хорошее боевое крещение. Постигнуть историю опасной борьбы, которую вели истинные сыны нации, узнать руководителей движения — для вас, молодых, это является почетным долгом…

То весело, то с печальной улыбкой повествовал муфтий о своем прошлом, ставшем теперь историей, запечатленной в этой рукописи.

— В различных уголках Средней Азии, — говорил Садретдинхан, — уцелели наши друзья. До сих пор они верят в нашу общую победу и, словно талисман, носят в боковом кармане зеленый флажок нации. Их взоры обращены на таких, как мы.

Он положил ладонь на рукопись, словно хотел подчеркнуть всю важность своих слов.

— Мы, по возможности, стремимся оправдать надежды и чаяния наших земляков-единомышленников. У нас великая цель — создать государство Великий Туран, а затем постепенно присоединить к нему Восточный Туркестан, Северный Афганистан и Хорасан.

Мирза, дождавшись паузы, тактично спросил:

— Но чтобы достичь этой великой цели, нужны огромные силы?

— Мы никогда не были одиноки: наше движение всегда, еще до 17-го года, поддерживали иностранные державы. «Милли Иттихад» была прочно связана с Турцией, большую помощь оказывали нам английский консул в Кашгаре сэр Джордж Маккарти, американский консул в Ташкенте Роджер Тредуэлл. А вы думаете, откуда добывалось вооружение для наших воинов ислама[149], которые вели сражения в Хиве, Фергане, Бухаре, в долине Зарафшана, в горах Памира?

Он говорил с подъемом, глаза его сверкали, козлиная бородка прыгала. Мирза внимательно слушал его.

— Волею судьбы фортуна отвернулась. Мусульмане не поддержали нас. Русская революция подчинила их своему влиянию, — почти кричал муфтий. — Кое-какие соратники вели себя как предатели. Вооруженные силы были повсюду разобщены. Одним словом, у нас не было единства. Мы потерпели поражение…

Муфтий внезапно замолчал, словно груз воспоминаний придавил его. Постепенно он успокоился. Стер с уголков рта выступившую слюну, взял в руки рукопись и начал цитировать места, которые ему казались особенно удачными.

Мирза Садыков напряженно слушал историю борьбы националистов. О многом он узнавал сейчас впервые.

Наконец, перевернув последнюю страницу, Садретдинхан умолк и опять глубоко вздохнул:

— Вот видите, муфтий повествует вам о прошлом, о поражениях… Вы можете спросить: «А что же дальше? В чем истоки нашей веры и нашей силы?» Я отвечу вам: скоро вы их почувствуете!

Мирза Садыков кивнул, все так же внимательно слушая Садретдинхана. А тот продолжал:

— Во многих государствах Востока и Запада имеются филиалы «Милли истиклал», они ведут работу среди тысяч эмигрантов. Центр и отделения в разных государствах получают немалую помощь от великих держав. Благодаря этой помощи мы создаем вдоль советской границы специальные пункты. Думаю, вы, приехав в Кучан-Буджнурд и Джаргелан, кое-что заметили?

— Да, я кое-что почувствовал… — осторожно согласился Мирза.

Но разгоряченному муфтию хотелось окончательно убедить своего собеседника. После долгого уединения над рукописью он был менее сдержан, чем всегда, да и коньяк слегка развязал ему язык. Внимание юного единомышленника словно возбуждало его красноречие, и он разворачивал перед Мирзой широкую и полную картину своей деятельности.

— Господин Мустафа Чокайбек, основавшись в Париже и сплотив вокруг себя таких же приверженцев нации из эмигрантов, создал известную вам «Милли истиклал». Ее признало французское правительство, выделило специальное место для ее расположения в Париже, официально названное «Туркестан». Люди, связанные с «Милли истиклал», по возвращении из Парижа заявляют: «Я был в Туркестане». И кто бы ни поехал во Францию, спрашивает: «Где Туркестан?» Разве это не является для нас гордостью?! В парижском «Туркестане» вокруг господина Чокаева сплотилась способная молодежь. Вам еще придется услышать имена заместителя председателя организации — доктора Тахира Шакири Чигатая и секретаря Абдул Вахаб Уктая. Влияние комитета сильно. В его отделениях, разбросанных в различных государствах, таких, как Турция, Иран, Египет, Афганистан, Индия, работают видные деятели. Представительство в Берлине связано с генеральным штабом Германии и держит тесную связь с влиятельными кругами… Мы выбираем своих людей из числа эмигрантов и готовим их для выполнения особо важных поручений.

Мирза понял, что имел в виду муфтий. Разумеется, во всех отделениях идет подготовка для засылки в Советский Союз шпионов, диверсантов и целых вооруженных банд.

— Если председатель общества господин Чокаев в Париже, то Тахир Шакири Чигатай и Абдулла Вахаб Уктай издают книги, брошюры и журнал «Ёш Туркестан» в Берлине. Эти книги и брошюры переводятся на английский, немецкий и французский языки. Турецким отделением «Милли истиклал» руководят доктор Маджетдин Ахмадбек и Абдулла Тавакали, в Афганистане — Хашим Шоик и Мухетдин хан Тура, в Индии — Алтин хан Тура и Азам Хашим. В Иране, как вы сами видите, — ваш покорный слуга. Наш штаб — это мечеть и худжра, в которой мы сидим…

Муфтий задумался… Но, видимо, не все аргументы были приведены. И он продолжал:

— Помните послания, которые мы адресовали господину Чокаеву, и его ответ?

Мирза, отлично помнивший эти документы, понимал, что излияния муфтия — для него клад. Он пожал плечами, всем своим видом говоря: «Откуда мне это помнить?»

— В секретном письме Мустафе Чокаеву, — поднял палец муфтий, — мы писали, что готовимся к наступлению на Советский Союз. Мы спрашивали, откуда оно начнется. Теперь вспомнили?

— Да, да, теперь, кажется, припоминаю.

— Ну вот. Вспомните и ответ господина Чокаева: «Наступление на Советский Союз начнется с востока… В связи с этим необходима тщательная подготовка эмигрантов-мусульман и установление связи и контакта их с русскими белоэмигрантами». — Палец Садретдинхана качался у самого носа Мирзы. — Мы неплохо сотрудничаем с руководителями русских белоэмигрантов Хайдар Хаджой и Грумницким. Их связи с английской разведкой могут существенно помочь нам. В первую очередь я имею в виду оружие.

— Все это понятно, однако замечу, что Хайдар Хаджа и сам проявляет инициативу в дружбе с вами.

— Вы еще ребенок. У Хайдар Хаджи и Грумницкого есть свои расчеты. Они также борются против Советов и прекрасно понимают, что в исходе этой борьбы мы, мусульмане, будем играть важнейшую роль. Теперь ясно? — назидательно проговорил муфтий.

Мирза кивнул и попытался как можно естественней улыбнуться.

— Таково положение дел, мулла Фархад. Чем больше вы будете вникать в практические дела, тем сильнее поверите в нашу победу.

Муфтий был явно в хорошем настроении.

В тишине раздались крики первых петухов.

— Неужели подошло время утренней молитвы? — муфтий выглянул в окно, затем посмотрел на часы: — Да. Чуть больше пяти. Вот видите, дорогой Фархад, сколько мы беседовали. Прямо-таки настоящий чигатайский кружок. Ну, что ж, я буду готовиться к утренней молитве, а вы идите немного отдохните, хорошо? Хотя сон и напасть, но он же и покой.

Взяв рукопись, Мирза поклонился и вышел из худжры.

Отдых был коротким.

В Мешхеде зимние вечера особенно тоскливы и длинны. С раннего вечера и до самого утра все вокруг покрывается беспросветной завесой темноты и мертвым молчанием… Эта гнетущая тишина господствует над безликими, кривыми и одинокими улочками. И лишь по улице Арк, в одной из худжр мечети суннитов теперь всегда горит огонек… Это не спит Мирза Садыков. Он день и ночь неутомимо работает. Нужно переписать рукопись муфтия. Ведь этот страшный документ касается судеб тысяч людей и безопасности Советского государства. Он освещает кипучую деятельность десятков змеиных гнезд, свитых во многих странах.

Предрассветную тишину нарушает лишь скрип калама: Мирза переписывает каждую страницу рукописи в двух экземплярах.

С одним из них он не расстается…

Не успел наступить конец месяца, как секретарь обрадовал своего хозяина.

— Пожалуйста, господин… — Он положил оригинал и переписанную рукопись на низенький столик двумя руками, как этого требует восточный обычай.

— Вы безмерно обрадовали меня. Труд и талант преодолевают любые препятствия. Я благодарен своему верному помощнику.

— Вы преувеличиваете, господин. Я весьма польщен.

Лицо муфтия сияло. Он с какой-то мягкой улыбкой осторожно взял рукопись и быстро перелистал с первой до последней страницы, пробегая по ним своими цепкими глазами. На последней странице было написано; «Муфтий Садретдинхан Шариф Ходжа Казы Оглы», — и оставлено место для подписи.

— Вам бы тоже следовало расписаться здесь.

— Мне думается, — поклонился Мирза, — достаточно одной росписи вашей столь почитаемой и священной персоны. Пусть мусульманский мир преклоняется перед трудом того, кто сам был и автором, и переписчиком!

— Хорошо, благодарю! Ваша мысль верна. Теперь нужно написать сопроводительное послание на имя господина Мустафы Чокаева.

Муфтий продиктовал секретарю письмо, полное высокопарных оборотов, выражавших почтение и уважение к адресату.

Потом он попросил:

— Отправьте как можно быстрее все в Париж.

И муфтий, и Мирза были спокойны за судьбу рукописи «Истории нашей национальной борьбы». Муфтий, доверяя аккуратности своего секретаря, не спрашивал о ней.

Ну, а Мирза Садыков знал, что копия этого документа через доктора Хамадани была срочно переправлена в Москву.

БРАТЬЯ

Отбывшие в край далекий и чужой

Терпят униженья, терпят гнет большой.

Узбекский эпос «Алпамыш»

Иранское отделение «Туркестан милли истиклал» активизировало свою деятельность. Это чувствовалось по обстановке, которая царила в мечети. Появились новые люди. Порой, не совершив молитвы, они торопились скрыться в худжре муфтия, где о чем-то долго беседовали с ним.

Да, в резиденции, вероятно, готовились к большим делам. Муфтий, несмотря на занятость, помнил о своем секретаре.

— В город я вам не советую выходить… — предупредил он.

— Я так редко бываю там, — ответил Мирза. — Сделаю покупки и сразу же возвращаюсь.

— Правильно… Будьте осторожны, сын мой, я беспокоюсь о вас… Ходить без тазкиры сейчас опасно.

Однако, муфтий даже не сделал попытки оформить паспорт на имя Фархада Али Заде. Видимо, у него были на этот счет свои соображения.

Мирза стал реже бывать в городе. Только утром он отправлялся на базар в Поян-хиабан и, вскоре возвратившись, снова принимался за работу.

Анализ всех документов, поступающих от Мустафы Чокаева, переписка с центром и другими эмигрантскими националистическими организациями, а также с особо важными личностями теперь были доверены секретарю.

Все депеши в центр и письма государственным деятелям Муфтий диктовал Мирзе. Из резиденции почти каждый день в Париж, Берлин, Стамбул, Варшаву, Лондон и в другие города шли послания по различным каналам, в том числе и специальными курьерами.

В свою очередь Мирза через свои каналы отправлял в Москву копии этих писем и депеш.

Работать приходилось много, и теперь все чаще в худжре секретаря по ночам горел свет. Связь была обширной. Кроме центра, секретарь готовил письма немецкой, французской и английской разведкам, президенту Польши маршалу Пилсудскому. В посланиях были добытые всевозможными путями сведения о Советском Туркестане, взамен которых муфтий получал материальную помощь.

Однако денег он не копил. Франки, фунты, доллары, марки, золотые монеты проходили через его руки словно вода сквозь желоб водяной мельницы. Кому? Куда? Неужели муфтий, проводивший всю свою жизнь в мечети, привыкший к ее законам, стал щедрым?

Хотя Садретдинхан различными обещаниями, уговорами, шантажом, порой угрозами завлекал в свои сети обманутых людей, он знал, что одними речами многого не достигнешь, и поэтому не жалел денег. Муфтий понимал, что для разбойников, убийц и шпионов, подготавливаемых из числа эмигрантов для засылки в Советский Союз, гораздо приятнее звон золота, чем тысячекратное повторение «бисмиллах»[150].

Внимательно шарили по лицам прихожан острые глазки… Они задерживались на минуту, чтобы оценить человека, прикинуть — на что он способен.

…Мадаминджан и Расулджан, которые только изредка посещали мечеть суннитов, теперь не пропускали ни одной из пяти ежедневных молитв. Братья были сыновьями наманганского торговца мануфактурой Наджима. После того как у них отобрали земли, сады и имущество, скупой Наджим собрал все свои пожитки и даровал на поддержание войск ислама тысячу золотых, а сам, не пережив потери богатства, ушел из этого мира. Его сыновья, поверив всяческим выдумкам, с большим трудом добрались до Мешхеда.

Приехав сюда с верой в «райскую жизнь» на чужой земле, они вскоре растратили свой сбережения и в конце концов стали подручными у парикмахера. Но это лишь в мизерной степени облегчило их существование.

Муфтий знал многое о своих прихожанах. Узнал он и о том, что братья находятся в крайне тяжелом положении. Однажды после вечерней молитвы муфтий пригласил их в свою худжру.

Много слышавшие о «почтенном человеке», учившем их «чистосердечному поклонению аллаху», братья застыли перед имамом в подобострастном приветствии с прижатыми к груди руками.

Только что прошла первая вечерняя молитва. До следующей осталось не так уж много времени.

— Идти домой нет смысла, — улыбнулся муфтий. — Лучше побеседуем у меня в худжре до последней молитвы.

Разве могли отказаться от такого приглашения молодые мусульмане!

Их тронуло внимание имама. Вопросы его были традиционны: о жизни, о здоровье.

С этого вечера Мадамин и Расул стали ежедневно проводить время между вечерними молитвами в худжре муфтия. Постепенно он начал преподносить братьям первые уроки «политической грамоты», не забывая лишний раз оказать им сердечное внимание.

— Здесь мы живем только заботами чужестранцев о наших нуждах и благополучии. У нас всех одна судьба, одна цель.

И муфтий давал братьям что-нибудь из поступивших в мечеть приношений.

— В этих пожертвованиях есть и ваша доля.

Мадамин и Расул благодарили, кланялись и, уходя из мечети с подарками, готовы были молиться на Садретдинхана.

— Вы наш пир[151]… — искренне говорили наманганцы.

Постепенно, не спеша, подходил муфтий к основной цели.

— Не истосковались по дому? — спросил он во время одной из вечерних бесед.

— Истосковались! Да еще как, господин! — в один голос ответили братья.

— Что вы скажете, если я помогу вам вернуться?

Наманганцы не верили своим ушам; пораженные, они мгновение молча смотрели на муфтия, а придя в себя, стали восклицать:

— О, если бы, господин, вы помогли! Мы до самой смерти молились бы на вас.

— Полно, не нужно… Я ведь готов помочь вам только из добрых намерений, — проговорил муфтий, удовлетворенный тем, что добыча идет в расставленную сеть.

Теперь оставалось лишь затянуть ее.

— Я знавал вашего покойного отца, — продолжал Садретдинхан. — Он был одним из верных людей нации. Но Советы не дали ему спокойно пожить на старости лет. Ради достижения общей цели ваш отец пожертвовал воинам ислама все свое имущество и себя. Порадовать дух столь почтенного отца — святой долг сыновей.

Затем муфтий протянул солидную пачку денег.

— Вот ваша доля из последних приношений в мечеть…

Обрадованные наманганцы низко кланялись, покидали худжру, все еще не зная, что скрывается за этой «добротой».

Но их радость была недолгой. На другой день по окончании полуденной молитвы муфтий позвал Мадамина и Расула к себе и заговорил в открытую.

— Вы поедете на родину. Но вам придется выполнять кое-какие наши поручения…

— Какие? — тревожно спросил Мадамин.

Расул тоже растерянно смотрел на муфтия. Братья начали догадываться, в чем дело.

— Вы встретитесь с нашими друзьями и продолжите дело отца… — спокойно произнес муфтий. — Вы отомстите Советам…

Не давая братьям опомниться, муфтий коротко рассказал о шпионской деятельности, ждавшей молодых людей на родине.

— Господин, здесь мы будем выполнять любую вашу работу. Однако такое поручение нам не по силам и не по душе… Простите нас, — умоляюще заговорил Мадамин.

Лицо муфтия сделалось страшным. Не случайно он часто употреблял поговорку: «С помощью дубины и медведя можно сделать муллой».

— Идите, — сурово сказал он, — завтра до девяти хорошенько подумайте, а потом приходите.

Когда они покидали худжру, муфтий угрожающе добавил:

— Эй, юноши! Помните, все, что было сказано, — остается здесь. Одно слово — и не сносить вам головы!

— Слушаемся, господин. Мы сами это поняли.

На следующий день, когда Мадамин и Расул виновато переступили порог, в худжре, кроме муфтия и его секретаря, сидел неизвестный туркмен с багровым, медным лицом. На голове каракулевая папаха, одет в несколько красных халатов. Молодые люди помимо воли нет-нет да и задержат испуганный взгляд на Хан Казы.

Указав на коврик у низенького столика, муфтий пригласил:

— Садитесь, юноши!

На столике лежала толстая книга, обернутая в желтый холст. Рядом расположился Хан Казы. Он сделал вид, будто ему неудобно сидеть, и поднял полу халата, обнажив деревянную кобуру маузера. Немного подумав, он вытащил оружие и положил перед собой.

Братья, как подсудимые в ожидании приговора, сидели, опустив головы, и лишь временами бросали взгляды то на коран, то на маузер.

Во взглядах был один вопрос: «Что с нами теперь будет?»

— Ну как? — муфтий первым нарушил молчание. — Вы подумали?

Над умоляющими глазами запорхали ресницы.

— Или вы изменили свое решение?! — повысил голос муфтий и перевел взгляд с Хан Казы на стол…

Братья и без этого окрика и красноречивого взгляда уже хорошо поняли, на что намекает муфтий. Они в самом деле были в безвыходном положении.

— Господин, наша судьба в ваших руках. Что бы бы ни приказали, мы выполним… — опустив голову, сказал Мадамин.

— Баракалля![152] Вот это другой разговор, дети мои! — муфтий даже улыбнулся. — Ничего с вами там не случится. Мы вас наставляем на путь истинный — путь религии и нации. Вы поедете на родину. Не надо бояться, трус — недруг аллаха. Просто скажите всем, что вам надоела эмиграция, чужбина и вы возвратились. С божьей милостью, все будет хорошо.

После этого вступления свободно вздохнувший муфтий приступил к оформлению «командировки».

— Садитесь рядом со мной и приложитесь к священному писанию… — приказал он братьям.

Они взяли в руки коран и, то целуя желтые листы, то прижимаясь к ним головой, по очереди повторяли за муфтием слова клятвы. Когда церемония завершилась, Садретдинхан обратился к Хан Казы:

— Вставай! Быстро отправляйся и сделай все, что я тебе говорил!

Хан Казы знал свои обязанности. Покинув худжру, он отправился в сторону Кучана и Буджнурда. Там он встретился с Муллой Мухаммедом и Кульджан Ишаном, уточнил место перехода через границу и имена сопровождающих. До возвращения Хан Казы Мирза по приказу муфтия изготовил несколько экземпляров фотографий Мадамина и Расула, велел им поставить свои подписи под бумагой, где говорилось об их беспрекословном подчинении.

Фотокопии этих документов через Хамадани, разумеется, сразу же были отправлены в Москву.

Муфтий начал «просвещать» братьев. Ежедневно между молитвами он инструктировал их, приказывал повторять, куда они должны явиться, с кем встретиться и какие задания выполнять в первое время.

— Вы должны будете каждый день твердить, что бросили родину по недомыслию. Но если вдруг, не приведи аллах, вас задержат и заключат под стражу, не падайте духом: наши спасут.

Затем муфтий наставлял братьев, какими способами, не привлекая к себе внимания, собирать информацию о стране Советов, о военных мероприятиях, о случаях недовольства новым строем. Особенно интересовали муфтия слухи, компрометирующие партийных и советских работников: за это Садретдинхан получал от своих хозяев хорошую плату.

— Как только доедете и благополучно устроитесь, — сказал на прощание муфтий, — будете ждать нашего связного. Его пароль: «Отец шлет привет, просит возвратить долг».

Религиозными наставлениями, обещаниями будущих благ имам успокаивал свои жертвы.

Наконец для переправы их через границу все было подготовлено, и наманганцы в сопровождении Хан Казы ушли в направлении Кучана.

На советской стороне «гостей» уже ждали пограничники и чекисты…

ДРАГОМАН

О мой учитель! Как сокращают, взгляни,

счет нашей жизни двуличные ночи и дни.

Хакани

В одну из пятниц, после молитвы, к имаму пришел необычный человек. Все прихожане приходили в мечеть в национальной одежде, этот же похожий на казаха шестидесятилетний старик был во френче английского образца, в крагах и в пенсне. Всем своим обликом и выправкой он напоминал отставного военного.

Шагая рядом с муфтием, он закинул руки за спину и внимательно слушал собеседника, словно боялся упустить хотя бы одно слово. Пройдя двор мечети, они направились к худжре. Незнакомец шагал твердо, решительно: видимо, он бывал здесь не раз.

Муфтий, поддерживая гостя за локоть, пригласил в худжру и попросил Мирзу:

— Сынок, устрой-ка нам крепкого чаю!

Когда чай был подан, муфтий представил Мирзе уважаемого гостя.

— Это господин Хайдар Хаджа, уважаемый человек, известный толмач и драгоман. Кстати, он тоже из Самарканда!

Гость равнодушно выслушал высокопарные слова в свой адрес. Его вид словно говорил: это еще не все.

Но когда муфтий подчеркнул, что Мирза его земляк, гость оживился. Он даже переспросил:

— Вы из Самарканда?..

Мирза подтвердил, заметив при этом внезапное волнение драгомана. Казалось, ему хочется задать секретарю муфтия сразу несколько вопросов. Но он сдерживал себя, стараясь сохранить достоинство и спокойствие.

— Значит, вы из Самарканда! — повторил он. — Неужели вы не слыхали обо мне?

— Отчего же, — рассудительно сказал Мирза, — в Самарканде о вас известно всем. Скажу больше: я даже знаком с вашими детьми…

— Так, так, — кивнул Хайдар Хаджа, вытянув шею и подавшись к Мирзе.

Гостю неудобно было сидеть в крагах. Мирза подождал, когда тот устроится за столиком, а затем продолжал с улыбкой:

— Я вместе с ними играл на улицах…

Драгомана от нетерпения бросало в дрожь, он хотел поскорее услышать от верного человека о своей семье и детях.

— С кем? — быстро спросил он, еще не веря такому совпадению.

Мирза назвал имена его сына и дочерей.

Драгоман перебил его:

— Ох! Как они? Как супруга? — У него теперь не было сомнений, что Мирза действительно виделся с его детьми.

Все были в здравии и благополучии… Садыков рассказал о том, как и где его дети учились, за кого вышла замуж старшая дочь. Привел несколько других подробностей. Казалось, он только вчера виделся с родными этого старого человека во френче и крагах.

Хайдар Хаджа тяжело вздохнул, и его холодные, полуприкрытые веками глаза наполнились слезами. Человек, хладнокровно причинявший столько зла своему народу, сейчас, низко наклонившись, вытирал глаза. Муфтий сочувственно молчал.

— Вот так, друзья, — хрипло воскликнул драгоман, — жестокая жизнь и горькая судьба лишили меня детей, очага, родины… Сделали меня скитальцем. Но, послушав вас, — он внезапно улыбнулся, — я будто вновь увидел своих дочерей и сына. Какие ангелы привели вас сюда? Какими судьбами вы присоединились к нам, скитающимся на чужбине? Какие грехи могут быть у таких, как вы, молодых, чье будущее только начинается!

Хотя последние слова Хайдар Хаджа адресовал Мирзе, они прозвучали как упрек себе, как жалоба на собственную судьбу.

— Испытывать лишения за веру, — несколько раздраженно вмешался муфтий, — предписано всевышним, господин Хайдар Хаджа, и рабу его надобно терпеть!

Он даже покраснел от волнения. Но Хайдар Хаджа, не внимая его поучениям, с упреком покачал головой:

— Прошло столько дней, уважаемый господин муфтий, а вы до сих пор не соизволили познакомить меня с этим юношей!

Садретдинхан сник, виновато пожал плечами и, словно извиняясь, подал чай Хайдар Хадже.

— Милостью аллаха, будем живы-здоровы, — забормотал он, — теперь вы сможете видеться с ним когда угодно. Этот молодой человек, посланный волею всевышнего и судьбой, станет и для вас близким, словно сын родной.

Постепенно беседа вошла в обычное русло, и муфтий, видимо желая продолжить начатый еще в мечети разговор, спросил:

— Вы почему-то интересовались нашими людьми в «Дашт-и-Туркман»?[153]

Драгоман многозначительно взглянул на Мирзу. Муфтий, перехватив этот взгляд, улыбнулся:

— Не тревожьтесь! Можете говорить спокойно. Фархад свой человек, он стал моей правой рукой…

Хайдар Хаджа вновь почувствовал себя почти свободно. Если бы ему не мешали краги! Как неудобно в них сидеть!

— На днях был в нашем консульстве… — начал Хаджа.

Мирза не сразу понял, что речь идет об английском консульстве в Мешхеде.

— Господин майор Хамбер поручил мне важное задание, — продолжал между тем драгоман. — Найти для его выполнения подходящего человека среди туркестанских эмигрантов — дело трудное. Но я разыскал одного русского инженера, которого нужно переправить через границу. Мне необходима ваша помощь: я думаю, вам нетрудно найти проводника-туркмена, хорошо знающего дорогу через границу.

Муфтий давно понял, чем вызван визит Хайдар Хаджи.

— Я как раз собираюсь послать Фархада в Кучан и Буджнурд. Он все и подготовит…

— Это было бы очень хорошо… — обрадованно потер руки гость.

Теперь Хайдар Хаджа стал посещать мечеть не только по пятницам. Он неожиданно появлялся в худжре муфтия и в обычные дни. Текли медлительные часы долгих бесед, и драгоман все больше проникался доверием к новому молодому другу, порой изливая перед ним свои горести.

Этого гостя нужно было слушать, запоминая каждое слово.

— Чего только не вытерпела моя бедная головушка! — откровенничал Хаджа. — Я лишен возможности делиться с семьей и детьми своими мыслями, не могу облегчить душу. Хочу хоть вам поведать то, что у меня на сердце… Не могу же я унести с собой в безмолвие могилы этот груз. Мне станет легче, словно поговорю с детьми. Вы меня простите и не подумайте, что старик болтает чепуху. У меня нет привычки раскрывать душу перед каждым, словно добрый хозяин — дастархан перед любым гостем.

— Воспоминания таких людей, как вы, много повидавших и переживших, — сказал Мирза, — являются школой жизни особенно для нас, молодых. Я с удовольствием слушаю ваши рассказы…

— Вы правы, возможно, то, что не суждено сделать мне, удастся вам. Я поистине бездомный нищий, несчастный бродяга, скитаюсь на чужбине. В двадцатом году пришлось уехать из Бухары в Мешхед. Но с этими местами я познакомился значительно раньше, ибо с Ираном меня издавна связывают узы дружбы. Во время, вероятно, известной вам резни суннитов и шиитов в десятом году ваш покорный слуга немало потрудился…

Мирза кивком головы дал понять, что слышал об этой истории.

— Вы представляете, как трудно, но и как приятно выступать в роли посредника? Благодаря перемирию визиром стал суннит. Я был удостоен милости эмира бухарского и отмечен золотым орденом. Но точно за такую же услугу меня недавно наградил и шахиншах Ирана. Если вы соизволите когда-либо посетить мой скромный дом, я покажу вам эти высокие награды.

Хайдар Хаджа произнес последние слова словно между прочим, но в них прозвучали нотки гордости.

— Как доживает ваш старший сын? — вежливо спросил Мирза. — Брат и особенно мать часто вспоминали о нем…

Хайдар Хаджа чувствовал себя явно неловко. Растерянно потупившись, он с минуту внимательно смотрел на собеседника. Было похоже, что его гнетет какая-то душевная боль, давшая знать о себе с новой силой.

— Вы говорите о старшем? — переспросил Хаджа. — Слава богу, за него я спокоен. Правда, мы с ним далеко друг от друга, лишь иногда переписываемся. Прошло уже двадцать лет с тех пор, как я из Бухары послал его учиться в Германию. Когда началась война, немцы неожиданно арестовали его, но, установив, что он истинный сын мусульманина, определили в военную школу. Из него вышел неплохой офицер. Сейчас он служит в турецкой армии — пошел по стопам отца… Да, время разбросало весь наш род…

Мюрид, вошедший в худжру, прервал горестное повествование Хайдар Хаджи. Он поднялся и, уходя, уже в который раз пригласил Мирзу посетить его дом.

Вечером в кабинете Захида Хамадани Мирза делился впечатлениями об этой встрече. От врача он узнал и дополнительные подробности о прошлом драгомана.

Хайдар Хаджа, рассказал Захид, родился в семье крупнейшего самаркандского бая. Окончил Оренбургский кадетский корпус, затем офицерские курсы в Петербурге, в звании полковника работал в Самаркандском генерал-губернаторстве. Он мечтал о дипломатической карьере, но мечты его не сбылись. Правда, позже Хаджа устроился переводчиком при посольстве царского правительства в Бухаре: он владел узбекским, фарси, арабским, а также французским и английским, был знаком с восточной литературой и историей.

Приехав в Мешхед, Хайдар Хаджа без труда разыскал старых друзей. Он возобновил связи с сотрудниками английского посольства, был радушно принят английским разведчиком Стивенсоном и некоторое время жил на его средства. Хадже удалось связаться с реакционной белоэмигрантской организацией (РОВС) и участвовать вместе с ней в диверсиях против советского государства.

— Вы сами теперь знаете, — продолжал Хамадани, — о связи Хаджи с Садретдинханом. Благодаря вам в Москве известно, что драгоман поставляет муфтию антисоветские прокламации РОВСа, а тот через своих людей переправляет в Советский Союз их узбекский вариант.

Мирза кивнул.

— Хайдар Хаджа, — продолжал доктор, — поддерживает постоянную связь с эмиром Бухары в Кабуле и Туракулбаем в Пешавере, посещает те города и государства, где нашли пристанище узбекские и русские эмигранты из Средней Азии. Именно он занимается вербовкой агентов для засылки в Советский Союз! Кроме английского консульства в Мешхеде, он постоянно держит связь с консульствами Турции, Германии, Польши…

…Мирза Садыков понимал, что входит в доверие еще к одному опаснейшему врагу. Доктор сделал паузу, словно давая юноше время обдумать все сказанное, а затем спросил:

— Вы заметили что-нибудь в отношениях между муфтием и драгоманом?

Мирза задумался, подыскивая более точное слово.

— Неприязнь? — пожал он плечами.

— А не больше?

— Возможно, и больше… Но понимаете…

— Да… — перебил Хамадани, — они оба хитры, двуличны… Сейчас им не остается ничего иного, как быть вместе, помогать друг другу.

— Но в конце концов они перегрызутся… — более уверенно сказал Мирза.

— Им нужно помочь в этом… — улыбнулся Хамадани.

— Постараюсь… — серьезно пообещал Садыков.

АЙНАГУЛЬ

Спрошу — ты откуда? Не даст мне ответа.

Не дочь ли народа сокровище это?

Кемине

Мирза и Хан Казы, вернувшись из очередной поездки, доложили муфтию, что переход русского инженера через границу будет осуществлен.

Не успела появиться на лице Садретдинхана довольная улыбка, как Хан Казы согнал ее.

— Вот только Советы усилили охрану границы. Групповые переходы теперь почти невозможны.

— Что же вы предлагаете? — помрачнев, спросил муфтий.

Мирза молчал. У него были свои соображения. Но не так-то легко высказать их вслух, да еще при свидетеле. Лишь наедине с муфтием он решился на откровенность.

— В сопровождающие нужно послать не вооруженных всадников, а двух ловких, хорошо знающих переходы, проводников.

— Хан Казы подобрал именно таких людей.

— Сколько их?

— Четыре человека…

— Это много. Целая группа. Ее легко обнаружат во время перехода границы или при возвращении. Притом сопровождающие своей внешностью не должны вызывать подозрений.

— Правильно… — согласился муфтий. — Это лучший вариант… Переговорим с нашими людьми на местах. Подберем подходящих и отправим…

Мирза сделал паузу и неожиданно предложил:

— А если отправить женщин?..

— Женщин?! — удивился Садретдинхан. — Есть ли проводницы?

— Найдем, муфтий-эфенди, — ухмыльнулся Мирза. — Во время последней поездки я приметил кое-кого. Если разрешите, вернусь в Ширван-Буджнурд и привезу.

— Хорошо. Завтра же и отправляйтесь. Одного дня вам вполне хватит.

Во время последней поездки в «Дашт-и-Туркман» Мирза несколько минут разговаривал с Айнагуль.

Эта встреча толковалась джаргеланскими мюридами по-разному. Одни серьезно, другие полушутя распространяли всякие небылицы.

Особенно злословили главарь шайки джаргеланцев Мулла Мухаммед и имам кишлачной мечети Нафас Ахун. Секретарь муфтия им не нравился. И они были рады пустить слух, что Айнагуль после беседы с ним стала заметно веселее.

Мюриды посмеивались с оглядкой: уезжая, Мирза от имени муфтия предупредил Кульджан Ишана и Нафас Ахуна, чтобы они «относились к женщине с должным вниманием и не обижали ее».

— Возможно, господин муфтий привлечет ее к выполнению важного задания, — многозначительно проговорил Мирза.

Проводив его, мюриды хватались за вороты чекменей и шептали:

— Прости, всемогущий, поистине пути твои неисповедимы…

Но в глаза Мирзе они не смели что-либо сказать, ибо больше боялись земного муфтия, чем скрытого в небесах всевышнего…

Определенность в судьбу Айнагуль внес Захид Хамадани. Возвратясь из поездки, Мирза, как обычно, встретился с ним и, передав все необходимые сведения, рассказал и о туркменской женщине.

Вероятно, Мирза рассказывал очень горячо: доктор невольно улыбнулся:

— Неужели, царевна столь прекрасна? Вы так близко восприняли ее участь!

— Да, прекрасна, — серьезно ответил Мирза. — Но ее красота — в сердце, в чистой совести, в любви к Родине, в ее ненависти к этим людям, среди которых она сейчас живет. Может быть, придет время и я напишу о ней поэму!

Хамадани улыбнулся. Затем, помолчав, он достал из ящика письменного стола книгу и пинцетом вынул из ее толстой обложки белый плотный квадратик размером чуть меньше спичечной коробки.

— Ваша пленница не похожа на эту?

Мирза на мгновение растерялся. Перед ним была фотография Айнагуль. Он осторожно взял фото из рук доктора.

— Да, она… Видимо, снималась года два тому назад. Конечно, здесь она лучше: я видел ее очень измученной. В чем же дело? — поднял он глаза на доктора. — Кто эта женщина?

— Слушайте, друг мой. На эту женщину вы обратили внимание, казалось бы, случайно. Но она — очень нужный нам человек. Вам поручено во что бы то ни стало вызволить ее. Это одна из активных общественниц туркменского аула Джида-Тепе, депутат местного Совета. Ее муж коммунист. У них двое маленьких детей: восьмилетняя девочка Зульхумар и десятилетний сын Зульфикар… Попала Айнагуль к бандитам случайно: они увели ее в один из налетов на аул и ничего не знают о ней. Несмотря на то, что Кульджан Ишан, Мулла Мухаммед, Нафас Ахун отъявленные головорезы, все же в них сильно чувство племенного родства, впитанное с молоком матери. А Айнагуль оказалась из одного с ними племени. Поэтому мюриды пока стараются сломить ее сопротивление и выдать замуж за одного из бандитов.

Мирза напряженно слушал доктора.

— Теперь, — продолжал Хамадани, — надо решить, как спасти Айнагуль. У вас есть какие-либо планы?

— Я уже много времени ломаю голову над этим, — проговорил Мирза. — Есть несколько способов переправки ее на родину, однако все они сложны. Необходимо, как говорится, без следов вытащить волос из теста. Лучше всего, по-моему, выполнить поручение руками муфтия.

— Понял, — сказал Хамадани. — В ближайшее время муфтий намерен переправлять людей?

— Должен пойти человек Хайдар Хаджи…

— На этом и решим…

Хамадани и Мирза подробно обсудили детали приемлемого варианта возвращения Айнагуль на родину.

— Вам необходимо в ближайшее время совершить еще одну поездку в Джаргелан, встретиться с Айнагуль и осторожно изложить ей предлагаемый нами способ перехода границы. От нее будет требоваться одно: пусть заверит мюридов, что она не понимала их по недомыслию. А теперь согласна во славу ислама выполнить любое поручение уважаемого досточтимого муфтия. Если муфтий и Хайдар Хаджа захотят побеседовать с ней, пусть твердит: «Я к вашим услугам, если на то будет воля всевышнего. Сделаю, что прикажете, и возвращусь обратно».

При встрече с Кульджан Ишаном Мирза сообщил о необходимости подобрать двух-трех подходящих людей, которым будет выплачено хорошее вознаграждение за переправу человека муфтия через границу. Но об Айнагуль Мирза тогда не заикнулся.

Ей Мирза тоже ничего определенного не сказал. Однако незначительный короткий разговор смутил женщину.

«Что нужно этому человеку?» — думала она, принимая Мирзу за легкомысленного повесу, который ищет ее расположения.

Про себя она даже упрекнула его:

«Ведь я гожусь ему в старшие сестры, он еще так молод. Его уважают, видимо, он из богатой семьи. Неужели там, в Мешхеде, он не смог найти себе девушку помоложе? И почему он назвал меня сестрой? Ведь узбеки называют так только тех, кого уважают и кто им по-настоящему дорог и близок…»

Обычаи узбеков, живших рядом с ее родным аулом, были хорошо известны Айнагуль.

«Но ведь ничего плохого в его поведении я не замечаю, — продолжала рассуждать женщина. — Его глаза смотрят смело и открыто. В чем же дело?»

Прошло несколько дней.

Айнагуль сама была удивлена тем, что мысли о Мирзе не покидают ее. И сегодня, вращая ручную мельницу, она снова почему-то подумала о нем, размышляя о своей судьбе. Порой женщина бросала нетерпеливые взгляды в сторону открытых ворот: еще вчера ей с кривыми усмешками доложили о приезде Мирзы.

Показалась машина. На большом дворе маячили всего лишь несколько нукеров, чистивших лошадей, чинивших седла. Монотонные глухие звуки ручной мельницы нарушали тишину. Обменявшись приветствиями с нукерами, Мирза заметил Айнагуль. Звуки мельницы смолкли…

Как только Мирза приблизился, Айнагуль встала и полупоклоном приветствовала гостя. У себя в ауле она привыкла здороваться с мужчинами за руку. Здесь, в становище бандитов, это запрещено адатом. За это жестоко наказывают. А ей почему-то очень захотелось по старой привычке крепко пожать руку Мирзе. Она вовремя опомнилась. Только протянув руку, сразу же отдернула ее, прижала к груди и еще раз поклонилась.

Ответив на приветствие, Мирза (пока никого не было рядом) начал долгожданный разговор:

— На этот раз примите большой привет не от господина муфтия и не от меня, а от Зульхумар и Зульфикара…

Айнагуль едва устояла на ногах. Но, сделав невероятное усилие, она старалась сдержаться, прикрыв одной ладонью рот, а другой — глаза, полные слез…

— Ничего, ничего, выплачьте свою боль, на душе будет легче. А я перейду к новости, от которой вы должны радоваться.

Женщина, сделав еще одно усилие, отняла от лица руки и застыла в ожидании.

— Слушайте меня внимательно…

Мирза рассказал, стараясь сделать это как можно короче, о возможностях ее перехода через границу.

— Я готова сделать все, что вы прикажете…

— Учтите, Айнагуль-апа, малейшая ваша неосторожность будет стоить не только вашей, но и моей головы. — Он едва заметно улыбнулся. — Теперь вы в ответе не только за себя, но и за своего младшего брата. Понятно?

— Спасибо вам! Будьте спокойны. Вашу жизнь я сберегу, что бы со мной ни случилось…

— Ждите сообщения из Мешхеда. В течение этого месяца вас вызовут. Здешние не знают и не должны знать причины вашего отъезда в Мешхед. Об остальном переговорим при встрече. Он повернулся и направился к нукерам, спрашивая о Кульджан Ишане.

Вернувшись из поездки, Мирза рассказал муфтию о том, что Айнагуль согласна сопровождать человека Хаджи через границу.

— Так эту женщину звать Айнагуль?

— Да, муфтий-эфенди.

— Очень красивое имя… А сама? — муфтий хитровато прищурился.

— Не очень, — словно не замечая этого взгляда, ответил Мирза. — Смуглая, обыкновенная туркменская женщина, лет на десять-двенадцать старше меня…

Услыхав последнее замечание Мирзы, муфтий перестал улыбаться и уже серьезно спросил:

— Ведь говорят, женщине нельзя поручить настоящего дела, мулла Фархад?

— Однако она показалась мне смышленой и ловкой. И еще: Айнагуль богобоязненна и с большим почтением относится к вам.

Покачивая головой в знак согласия, муфтий продолжал задавать вопросы:

— Ей можно верить?

— Я-то еще молод, но думаю, такие ваши соратники, как Кульджан Ишан, Мулла Мухаммед, Нафас Ахун в ней не усомнятся.

— У нее есть родственники?

— В Джаргелане никого нет. Кульджан Ишан, кажется, хотел сватать ее за кого-то. На советской стороне, клянется, кроме престарелой тетки, нет никого. Выбирать ей нечего: деньги, которые она будет здесь получать, на той стороне ей и не приснятся. Можете быть уверены: возвратится и еще не раз пойдет через границу.

— Ваша правда, мулла Фархад. Женщины очень хитры и коварны. Как говорят персы… — закинув голову, муфтий процитировал:

Древо женской хитрости сто корней имеет… И небосвод проделок женских избежать не смеет.

Мирза перевел этот бейт на узбекский.

— Браво, мулла Фархад, — воскликнул муфтий.

Они рассмеялись.

— Что ж, достаточно того, что найденная вами женщина хитра. Кстати, чем она сейчас занята?

— Она прислуживает нукерам в становище Кульджан Ишана и очень довольна своим положением — говорит, что попала из ада в рай. К тому же джаргеланские туркмены одного с нею рода. Мы договорились, что после выполнения задания инженер встретится с ней, и они вместе вернутся. Кульджан Ишану, сами понимаете, я подробностей не сообщил. Сказал лишь, что вам требуются люди.

Слушая Мирзу, муфтий с удовлетворением отмечал про себя, что его помощник набирается опыта. Кажется, все налажено неплохо…

Теперь нужно известить об этом Хайдар Хаджу.

— Почему бы вам не посетить его… — предложил муфтий. — Мне кажется, он будет рад.

ИНЖЕНЕР

Старый хлопок не станет ситцем, старый враг не станет другом.

Туркменская пословица

Хайдар Хаджа действительно встретил Мирзу с радостью. В домике из двух тесных комнат, с маленьким двориком, кроме него никто не жил. Хаджа, как он и говорил, был здесь совершенно одинок. В первой комнате стоял круглый стол, четыре мягких стула, в углу кресло-качалка. Во второй — деревянная кровать и книжный шкаф возле письменного стола. Все напоминало о том, что в доме живет холостяк. Первая комната служила и гостиной. На видном месте висел портрет русского царя, а чуть ниже, в аккуратно застекленной раме, фотография группы царской армии и каких-то господ, судя по одежде, иностранцев. С потолка свисала лампа под красивым фарфоровым абажуром.

Когда Хаджа вышел похлопотать о чае, Мирза сел за круглый стол, на котором были небрежно разбросаны различные газеты: свежие номера белогвардейских изданий «Возрождение», «Последняя новость». На полке стояли ряды английских, немецких и французских книг.

Драгоман угощал гостя сам. Он заварил ароматный чай, подал сладости и фрукты.

— Уж не обессудьте! Одиночество… Одним словом, холостяк, — проговорил он извиняющимся тоном.

Мирза успокаивал старика:

— Все хорошо…

— Люди правы, называя меня скитальцем: мой жизненный путь очень сложен. За последние годы где я только не был: Япония, Америка, Франция, — он загибал пальцы, — Италия, Германия, Индия, Англия и еще несколько государств.

— Неужели такое большое путешествие было необходимо? — поинтересовался Мирза.

— От вас мне нечего скрывать… Судьба возложила на меня тяжелый крест. Я представляю «Союз борьбы за спасение России» в странах Востока.

Мирза понимающе кивнул: конечно, трудно, много дел.

— Ради благополучия Союза нужно было побывать везде, где есть русские белоэмигранты. Нас поддерживают великие державы, разумеется, не безвозмездно…

Да, Хайдар Хаджа являлся, по-видимому, видным человеком среди белоэмигрантов в Иране и восточных государствах. Таким же, как муфтий у эмигрантов-мусульман.

От имени муфтия Мирза сообщил, что он только что возвратился из пограничного района и что просьба Хайдар Хаджи в основном выполнена.

— Выбрано удобное место для перехода.

Хозяин дома поблагодарил и осведомился:

— Кто будет сопровождать моего человека? Когда я смогу их увидеть?

— В любое время. Однако говорят, что со стороны Советов граница теперь охраняется как никогда. Поэтому мы, посоветовавшись с господином муфтием, решили в проводники вашему человеку дать женщину-туркменку. Как по-вашему? Нам кажется, это вызовет меньше подозрений.

Хаджа задумался.

— Как будто неплохо, — наконец заговорил он. — Муфтий никого не пошлет без тщательной проверки. Мне не раз приходилось удивляться проницательности и предусмотрительности господина Садретдинхана. Не сомневаюсь, что наш Иванов благополучно возвратится, выполнив задание.

Хаджа в первый раз назвал фамилию. В таком хорошем настроении он, может быть, еще о многом расскажет.

Мирза подобострастно смотрел на «великого человека».

— Я уже давно работаю в содружестве с англичанами, — продолжал хозяин дома. — Они зря не тратят силы и деньги. Если начинают с кем-либо сотрудничать, то надолго. От них не так легко отказаться…

Хаджа не без гордости долго рассказывал гостю о своих связях с давними хозяевами.

— Еще в восемьдесят восьмом году я встречался с господином Керзоном. Сообщенные мною кое-какие данные о Бухаре пришлись ему по душе. С тех пор англичане обратили на меня внимание и часто пользуются моими услугами. — Подавая чай, он спросил: — Не скучно слушать старика?..

— Разумеется, нет! — воскликнул Мирза.

— Позже, благодаря моему посредничеству, англичане доставили эмиру бухарскому немало караваном оружия. Один из последних караванов летом 1919 года сопровождали два офицера майора Бейли. Вслед за ними господин Бейли сам приехал в Бухару и остановился у меня в доме. Кстати, наш уважаемый господин муфтий как раз в это время и познакомился с Бейли. А мне в последний раз удалось встретиться с этим смелым разведчиком в Иране…

Хайдар Хаджа задумчиво посмотрел на Мирзу и хитро улыбнулся.

— Я к вам очень расположен и считаю вас земляком и сыном, — продолжал Хайдар Хаджа. — Было бы великолепно, если бы вы перешли от муфтия ко мне. Мы вас не обидим. Если согласитесь…

— Польщен столь лестным предложением! — горячо перебил Мирза. — Но господин муфтий, наверно, будет очень недоволен… И потом это, по-моему, не совсем этично… — скромно ответил Мирза.

Хайдар Хаджа посмотрел на молодого человека, учтивого, вежливого, образованного… Конечно, хорошо бы иметь такого помощника.

— Самаркандцы бывают очень преданными… — улыбнулся Хаджа. — Я просто высказал свое желание. Надеюсь, это не станет известно муфтию. При его бешеном фанатизме и самолюбии…

— Нет… Конечно, нет… — успокоил гость и тут же поднялся. — К сожалению, уже поздно… По улицам Мешхеда в такое время не совсем безопасно прогуливаться.

— Вы правы, — согласился Хаджа. — Но задержу вас еще на одну минуту. Я ведь обещал вам кое-что показать, помните?

И Хаджа пригласил Мирзу в соседнюю комнату.

Из-за марлевой занавески он достал зеленый суконный френч, на левой и правой стороне которого сияли ряды золотых орденов русского императора, эмира Бухары, султана Турции и шахиншаха Ирана.

— Все это получено за выдающиеся заслуги и сейчас служит лишь отрадой для сердца. Но вам, — вы сейчас ко мне ближе, чем дети, — вам, как в своем завещании, хочу сказать, что я плоть от плоти мусульманин, хотя многие упрекают меня в приверженности к белому царю и Европе. Поэтому, если вдруг ударит мой час, во имя всевышнего исполните мою просьбу: захороните меня как полагается по-мусульмански…

Хайдар Хаджа открыл сундук и вынул белую материю:

— Вот это я приготовил для савана. В Мекке окропил ее в воде зам-зам.

Дыхание старика стало прерывистым, в глазах появились слезы.

— Шах и нищий, раб и деспот — все одинаково повинуются аллаху и расстаются с душой, когда пробьет час смерти, — продолжал Хайдар Хаджа. — Лишь чувствуя надвигающийся холод могилы, человек понимает, что жизнь прожита не так. Но… поздно! Раскаяние бесполезно…

Провожая Мирзу из гостиной, Хайдар Хаджа извинился.

— Старый болтун, сколько отнял у вас времени своими разговорами! Помните: мой дом — ваш дом. В любое время буду рад вас видеть. Передайте привет господину муфтию.

— Обязательно передам… — пообещал Мирза.

— Завтра после вечерней молитвы я нанесу ему визит, — сказал Хайдар Хаджа на прощание. — Я приду с человеком, которого мы хотим послать в Советский Союз. Надеюсь, вы будете присутствовать при нашей беседе…

На другой день муфтий и Мирза с уважением встречали двух гостей, вошедших в худжру. Муфтий свободно заговорил с ним по-русски, когда Хайдар Хаджа представил ему своего спутника — голубоглазого, с льняными волосами, по виду интеллигентного человека:

— Николай Иванов…

Муфтий знал, что гость, в прошлом белогвардеец, эмигрировал в Мешхед и был привлечен к деятельности на новом поприще Хаджой.

Драгоман без лишних слов перешел к делу:

— Как я вам уже говорил, нашим друзьям из английского консульства стало известно, что Советы прокладывают новую дорогу на Памире. Теперь наши друзья хотят узнать ее потенциальные возможности. Для выполнения задания мы выбрали господина Иванова: у него инженерное образование. Мы пришли к вам, господин муфтий, за благословением…

Конечно, Хайдар Хаджу интересовало не столько благословение муфтия, сколько конкретный план перехода границы, но об этом он пока промолчал. Между тем Иванов, увидев, с каким почтением разговаривает с имамом драгоман, в последний раз попытался спасти свою шкуру. Он принял муфтия за доброго святого:

— Будет лучше, господин муфтий, — пробормотал он, — если вы освободите меня от этой миссии и пошлете кого-нибудь из мусульман. Ведь мое появление там сразу обратит на себя внимание…

Хаджа, сверкнув глазами, прикрикнул на Иванова:

— С вами, по-моему, все решено окончательно! Вы не ребенок, господин офицер! Или же… — в его голосе послышались угрожающие нотки.

Муфтий многозначительно посмотрел на Иванова, прохрипел вместо благословения:

— У вас нет иного пути, господин Иванов!

Поняв, что имам ничем не отличается от Хайдар Хаджи, инженер окончательно сник. Чтобы хоть как-то подбодрить его, муфтий и Хайдар Хаджа стали веселым тоном давать ему различные советы. Они говорили о том, что будут переправлять его не как обычно, через Ширван, Кучан и Буджнурд, а в районе Серахса и для большей безопасности посылают с ним женщину туркменку. Через границу их поведут два вооруженных человека.

— Какие у вас будут вопросы? — спросил муфтий у Иванова.

— Я военный человек… Если произойдет непредвиденная встреча с пограничниками, живым сдаваться не хочу. Желательно, чтобы у меня был наган…

— Ну, это несложно! Завтра можете выбрать любое оружие… — усмехнулся Хайдар Хаджа.

…Прошло двенадцать дней. Вначале два нукера, а за ними Айнагуль были вызваны в Мешхед.

Женщину встречал Мирза… Он же отвел ее в «Туркман сарай» на улице Поян-хиабан. В одной из комнат этого постоялого двора и произошло знакомство Айнагуль с муфтием и Хайдар Хаджой. Они лично провели инструктаж. С нукерами Кульджан Ишана беседа состоялась в худжре имама. Но лишь у самой границы они встретились с Айнагуль и узнали, что она будет переходить вместе с Ивановым.

Всем четырем предстояло пройти до Каахки, а дальше Иванова должна сопровождать одна Айнагуль. После этого она возвращается к определенному месту, где ее будут ожидать нукеры.

Границу переходили в полночь, когда вокруг царила настороженная тишина. Шли гуськом — след в след, стоило хрустнуть веточке, как все сразу прижимались к земле. Но в пути не встретилось ни единой живой души: здесь, в песчаных барханах, не ступала нога человека… Пройдя значительную часть пути, Айнагуль зашагала уверенней. Ее спокойствие невольно передавалось Иванову.

Вскоре сопровождающие, пожелав им счастливого пути, пошли обратно и сразу же исчезли из виду.

Издалека доносились уже крики петухов, возвещавших о начале нового дня. Путники дошли до родника с прозрачной, как слеза, водой. Вокруг теснились густые заросли и шелестели листвой морщинистые карагачи. Восток все смелее прорезала голубая полоска. Иванов опустился на корточки у родника. Но не успел он поднести к губам ладони с водой, как из зарослей раздался крик:

— Руки вверх!

Оцепеневший инженер так и остался сидеть, словно статуя, медленно поднимая руки, с которых струйками стекала в рукава вода…

Уже наступило утро, когда Иванова привели в комендатуру. Вслед за этим конные гонцы, посланные с границы, сообщили, что ранены и взяты в плен нукеры.

Айнагуль пограничники с уважением и почетом проводили до родного аула.

РАЗДОР

У заклинателя индийских змей

Базарный вор, по глупости своей,

Однажды кобру сонную стащил —

И сам убит своей добычей был.

Руми

Хайдар Хаджа не находил себе места в ожидании вестей. Он ежедневно появлялся то в худжре муфтия, то в английском консульстве.

Зря, зря хвастался он перед хозяевами! Через некоторое время пришло сообщение о том, что все четверо посланных погибли во время перестрелки с советскими пограничниками. Однако Хайдар Хаджа и муфтий делали вид, словно ничего не случилось. Оба они уже как-то свыклись с подобными сообщениями. Ведь Иванов был не первой и не последней жертвой.

А хозяева должны понять, насколько труден стал переход через границу.

Иначе посмотрели на исчезновение Айнагуль и двух нукеров в становище Кульджан Ишана.

Отношение туркменских эмигрантов к муфтию изменилось. Они подозрительно встречали его ближайшего помощника Фархада Али Заде.

Но если сам Кульджан Ишан старался скрыть недовольство и не вступать в борьбу с имамом, то Мулла Мухаммед и Нафас Ахун были настроены враждебно.

Всю злобу они решили выместить на Мирзе, считая его основным виновником гибели своих друзей.

Иметь врагов в становище туркменских эмигрантов было опасно. Мирза побывал у Хамадани, попросил совета. Тот связался с Центром советской разведки и вскоре ознакомил Садыкова с принятым решением.

— Их необходимо уничтожить! Таков приговор Родины… Все равно рано или поздно это должно стать участью всех оголтелых убийц и предателей. Выполнение приговора, то есть уничтожение Муллы Мухаммеда и Нафаса Ахуна, поручено вам.

— Хорошо. Я подумаю, как это лучше сделать.

Нужно было торопиться: Мулла Мухаммед и Нафас Ахун в любой момент могли причинить большие неприятности. Но также необходимо было взвесить все до мелочей: малейший неверный шаг может стать поводом к раскрытию тайной войны, которую он ведет.

Вспомнилась Айнагуль. Кажется, Кульджан Ишан, Нафас Ахун и Мулла Мухаммед хотели сделать ее женой этого бандита Дурды? Надежды его развеялись в прах. Дурды так и не привел в свою неуютную, холостяцкую юрту красивую жену и теперь был зол на весь мир. А что если использовать эту ненависть головореза, которому сейчас свет не мил? Отчего бы не восстановить Дурды против хозяев, обманувших его надежды?

Мирза зашел к муфтию.

— Накопилось немало номеров «Ёш Туркестан», да и брошюры, полученные из Берлина, Парижа, Стамбула, нужно разослать. Вы как-то говорили, что следует поехать в Гунбеде-Кабус? Не настало ли время для этого?

Муфтий взглянул на Мирзу:

— Очень хорошо. Я и сам хотел напомнить.

— Значит, завтра или послезавтра я поеду?

— Как гласит пословица, все, кроме смерти, лучше всего делать не откладывая… — весело ответил муфтий. — Завтра же выезжайте. Сначала заедете в Ширван, затем загляните в Буджнурд, соберите последние новости, а оттуда проедете в Гунбеде-Кабус.

— Больше никаких поручений не будет?

— На этот раз достаточно. Вам и так понадобится для поездки не меньше недели.

Мирза, поклонившись, вышел.

На рассвете следующего дня он двинулся в путь. Ненадолго задержавшись в Кучане и Ширване, он прибыл в Джаргелан.

Как обычно, Мирза остановился у Кульджан Ишана. Приезжая сюда, секретарь муфтия раньше всякий раз заглядывал в сарай, разговаривал с нукерами, встречался с Айнагуль. На этот раз ее уже не было. А нукеры увели своих коней на водопой к ручью.

Вероятно, Дурды тоже там.

Когда Мирза подошел к ручью, нукер сидел в стороне от товарищей, стреножив своего коня, и молча смотрел на воду. Мирза, поздоровавшись со всеми, подошел к Дурды.

— Салам, Дурды-ага! — приветствовал он. — Что это вы уединились?

Поглощенный своими мыслями, нукер вздрогнул, резко обернулся к Мирзе и торопливо встал. Мирза поздоровался с ним. Внимательнее, чем обычно, расспросил о делах, передал привет от муфтия.

— Спасибо, что вспомнили…

Они уселись на траву.

— Вы спрашиваете, почему я один? Одинокому всевышний собеседник…

— Но почему на вашем лице написана скорбь?

— Нет, я так…

— Или же одолевают заботы перед свадьбой? Так вы не беспокойтесь, если что нужно, поможем всей душой.

— О какой свадьбе говорите, эффенди?

— Как?.. Я же приехал с надеждой погулять на свадьбе. Что же здесь краснеть — вы не девушка.

— Э, эффенди, когда у судьбы я друга молил, мне меч она вручила… Так что единственный друг — оружие мое. О жестокая судьба… — Дурды неожиданно заскрипел зубами.

— А как же Айнагуль? — удивленно спросил Мирза, кивнув в сторону становища. — Кажется, обо всем было договорено? Я даже господину муфтию рассказал…

Дурды сорвал папаху с головы, с остервенением ударил ею о землю. Глаза налились кровью, кончики усов вздрагивали, голос дрожал.

— Да о чем вы спрашиваете, господин? Для чего рвете мою рану, мне и так жизнь не сладка! Вот уже более десяти лет я нукер у этих курбашей… Все для них делал! Играл со смертью, ходил на ту сторону… Сколько голов привозил из туркменских аулов, не говоря уже о богатствах… Вы думаете, легко переходить границу? — Нукер вздохнул и глухо закончил: — А жизнь идет, Айнагуль была моей последней, единственной надеждой. Я же должен и для себя немного пожить, мне уже как-никак за сорок…

Мирза внимательно следил за ним.

— Я ничего не понимаю, скажите, в чем дело? Неужели не смогли уговорить Айнагуль?

— Все мечты мои оказались напрасными. Я вручил свою судьбу в руки аллаха. Курбаши отобрали все богатство, привезенное из-за границы… Теперь лишили и Айнагуль…

— Не может быть! Неужели ее сосватали за другого?

— Как бы не так! Пусть только посмели бы… Они ее куда-то спрятали.

Мирза, словно выражая сострадание Дурды, придвинулся ближе, положил руку ему на плечо:

— Погодите, Дурды-ага, расскажите все по порядку, пожалуйста. Я вам очень сочувствую. Как можно обидеть такого смелого джигита! Если об этом прослышит господин муфтий, он будет очень недоволен.

— Пусть его гнев падет на головы моих обидчиков! — прервал Дурды. — С большими надеждами готовился я к свадьбе. Помните, в каждый свой приезд встречали меня в сарае или на конюшне. Я старался быть поближе к Айнагуль. Она ухаживала за нукерами, стирала одежду, штопала, готовила обед. Я ее любил по-настоящему…

— Но ведь сам Кульджан Ишан как-то говорил мне, что Айнагуль сватают за вас!

— Сам знаю об этом. Поэтому верил.

— Так куда же отправили Айнагуль?

— Я же говорю, спрятали… Провалилась ли сквозь землю, в небеса ли поднялась, не знаю. Станут они со мной советоваться…

— Она ведь из вашего рода, и ей обязаны были создать семью!

— Но я-то из другого рода… — вздохнул Дурды.

— Ах, вот в чем дело!

— Нет, не только в этом… Они просто не хотели, чтобы я обзаводился семьей.

— Кто? Почему?

— Я думаю, Кульджан Ишан. Ему нужен одинокий нукер, не обремененный семьей, чтобы в случае чего не оставалось следов и не было лишних хлопот…

— Нет, я не могу подозревать Кульджан Ишана. Он, по-моему, не может отказаться от своего обещания.

— Но кто же тогда способен на это?

Мирза задумался, поглядывая на собеседника.

— Мне кажется, зло нужно искать в другом месте… — наконец проговорил он.

— Где? — почти крикнул Дурды.

— Что вы думаете о Нафас Ахуне и Мулла Мухаммеде?..

Дурды, словно голодный волк, почуявший запах добычи, приподнявшись, в упор посмотрел на Мирзу:

— Что я думаю об этих дармоедах, которые присваивают бо́льшую часть добычи, привозимой нукерами! Только дают благословения, посылая на смерть… Там хоть пропадай, выкручивайся, как можешь.

— Вы правы, но я не об этом спрашиваю. Нафас Ахун и Мулла Мухаммед, между нами говоря, известны своей жадностью, да и вообще ведут они себя нечестно, Мне кажется, господин муфтий тоже недоволен этим… Я думаю, они спрятали куда-нибудь Айнагуль, а может быть, и продали ее.

— Вы так думаете?

— Я как-то слышал их разговор об Айнагуль, — уклончиво сказал Мирза. — Но если господин муфтий узнает о том, что они вас обидели, он с них шкуру спустит!.. — Мирза затрагивал самое больное место Дурды. Следовало воспользоваться тем, что нукер уважал муфтия.

— Если Айнагуль отняли у меня эти шакалы, то господину муфтию не стоит утруждать себя… Я не только шкуры с них спущу, а и головы оторву. Для меня это простое дело. Не раз приходилось…

Дурды закипал. А Мирза продолжал подливать масло в огонь.

— Нам известна ваша храбрость. Единственное, что я могу вам сказать: господин муфтий был бы только доволен.

— Так, значит, дело за мной?

— Но об этом только знаете вы и бог… А Кульджан Ишан здесь, мне кажется, ни при чем…

Важные поручения муфтия, выбор нукеров для перехода через кордон держались в строгом секрете. Вызов Айнагуль в Мешхед тоже не был предан огласке. Один Кульджан Ишан знал о ее поездке, но и он не ведал, для чего и куда послал Садретдинхан женщину.

— Проклятые нечестивцы… — кусал губы Дурды. — Клянусь, они узнают, что такое моя месть. И пикнуть не успеют. Сделаю так, что следов не останется. А сам брошу эти места.

— Куда же вы хотите поехать? — спросил Мирза.

— Куда судьба поведет…

— Помните, — проговорил Мирза торжественно, — подняв меч мести, вы можете рассчитывать на защиту господина муфтия. Перед отъездом мы долго с ним беседовали, и хотя чего-либо определенного господин Садретдинхан не говорил, я постарался угадать его мысли.

— Туркменский джигит никогда не отказывается от своих слов. А ведь я поклялся! Да пусть отравой мне будет материнское молоко, если…

— Может, когда-нибудь станет известно об Айнагуль?

— Нет, теперь мне ни она, ни жизнь не нужны. Мы умеем мстить!

— Даст бог, с вами ничего не случится. Но — никому ни слова. Договорились!

— Будьте спокойны, мой эффенди.

Они распрощались.

Мирза возвратился во двор Кульджан Ишана. Дурды еще немного постоял у ручья, а потом взял коня за повод. Нукер ступал тяжело, медленно, низко опустив голову, словно не мог поднять ее. За ним, вытянув лебединую шею, так же медленно вышагивал красавец скакун.

Не прошло и полмесяца, как Джаргелан всколыхнулся, словно потревоженный улей. Еще бы! Неожиданно исчезли Мулла Мухаммед и Нафас Ахун. Исчезли в одну ночь. Кульджан Ишан и другие джаргеланцы узнали об этом лишь на следующие сутки. Повсюду были разосланы нукеры, но никаких следов обнаружить им не удалось.

По поводу необычного события распространялись всевозможные слухи. Одни говорили, что Мулла Мухаммед и Нафас Ахун, вероятно, уехали в Тегеран или в Мешхед на поклонение имаму Ризе. Другие твердили, что помощникам Кульджан Ишана, видимо, надоела жизнь на чужбине и их потянуло в родные края. Третьи утверждали, что просто какие-то умелые головорезы ловко справились со своим делом. Сам Кульджан Ишан был уверен, что это дело рук муфтия, но не хотел ссориться с имамом и крепко держал язык за зубами, лишь усилил охрану становища. Об исчезнувшем нукере Дурды в суматохе забыли.

Как раз в эти неспокойные дни Хан Казы возвратился из Буджнурда, куда уезжал по приказу Джаббар Кули Ага. Зная, для каких дел использует Хана Казы муфтий, многие связали исчезновение Муллы Мухаммеда и Нафаса Ахуна с этой его поездкой. Отношение к муфтию стало весьма враждебным, и не без помощи Мирзы. В свою очередь он постарался встретиться с Хан Казы и рассказать ему о недовольстве в туркменском становище.

Вражда постепенно разгоралась.

Не навлекая на себя и тени подозрений, Мирзе удалось направить против муфтия его главных пособников и сторонников, возбудить в них злобу и недовольство своим духовным наставником, столкнуть между собой главарей эмиграции. Это было большой удачей разведчика.

Услышав о том, что Мулла Мухаммед и Нафас Ахун пропали без вести, муфтий был поражен и по старой привычке начал сыпать проклятия на головы большевиков.

— Это несомненно дело рук русских шпионов, — горячо доказывал он. — Выкрасть двух наших преданных людей! Пусть только попадутся…

Мирза, как всегда, поддерживал муфтия, но при каждом удобном случае старался подлить масло в огонь раздора.

Муфтий начал задыхаться в Мешхеде, явно чувствуя, как сужается кольцо окружающей его вражды и недоверия. И он, словно лисица с зажатым в капкан хвостом, заметался в поисках выхода. Только новыми делами имам мог восстановить свой авторитет.

О всех его планах Мирза продолжал докладывать Хамадани. На одной из встреч доктор от имени руководства Центра поздравил Садыкова с успешным завершением операции в Джаргелане. Затем, перейдя на шутливый тон, Захид сказал:

— Ваша айна гуль[154] благополучно возвратилась на родину к друзьям, к семье и шлет огромную благодарность.

— Я рад, что цветок не завял в пустыне, а очутился на родной почве, — улыбнулся Мирза в тон доктору. — А теперь о новостях… Хайдар Хаджа вовсю старается оправдаться перед хозяевами. Он нашел новую кандидатуру.

— Кто это?

— Константин Владимиров… Русский, двадцати семи лет. Окончил университет в Ташкенте. Наслушавшись о благах райской жизни за границей, бежал в Иран. Здесь, в Мешхеде, бедствовал, не мог найти работу и попал в руки Хаджи. Жил в последнее время на подачки «Союза борьбы за спасение России».

Хамадани внимательно выслушал и сказал:

— Кандидатура для них наиболее подходящая.

— Сначала его обрабатывали в антисоветском духе, — продолжал Мирза, — а затем стали готовить к выполнению задания.

— Что он из себя представляет? — спросил Хамадани.

— Пока неизвестно. Выяснится при посещении муфтия.

— Когда?

— На этой неделе. Фотографии Владимирова будут послезавтра. Надеюсь, что приготовлю о нем более полные данные.

— До послезавтра… Желаю удачи.

К концу недели Хайдар Хаджа явился с Константином Владимировым к имаму за традиционным благословением. Здесь окончательно решались вопросы о дне перехода, о проводнике.

Константин отчаянно трусил, однако отказаться от задания английской разведки уже не мог. Хаджа сделал все возможное, чтобы молодой человек даже не попытался шагнуть назад.

С благословения муфтия английский агент Джаббар Кули послал с Константином своего человека. Границу опять пересекали на горном участке напротив Серахса. Не раз ходивший здесь и отлично знавший эти места проводник с большим трудом возвратился назад.

Владимиров же «пропал без вести». Как и Иванову, чекисты оказали ему достойный прием.

Следовавшие один за другим провалы возбуждали у муфтия и Хайдар Хаджи чувство нервозности. Мирза постарался использовать их неприязнь друг к другу.

Черная тень подозрительности прочно легла между имамом и Хайдар Хаджой.

Муфтий решил поделиться мыслями со своим помощником. Слушая рассказ Мирзы о последнем посещении драгомана, Садретдинхан сощурил глаз:

— Вы, видно, очень скоро нашли общий язык с земляком, а, мулла Фархад?

Мирза, ждавший подобного вопроса, ответил:

— Не совсем… Он делился своими горькими мыслями, жаловался на судьбу.

— Видимо, неудачи в работе сказываются на его настроении, и он решил поговорить с вами по душам.

— Ну, в этом отношении нам тоже не очень-то весело. Я ведь вижу: вас в последнее время что-то гнетет — и не могу оставаться равнодушным.

— Спасибо! Вы правы. Упреки, которыми осыпал нас Хайдар Хаджа, как соль на рану от горьких выговоров господина Чокаева. Этот идиот Хаджа хочет отыграться на мне за пощечины, отпущенные ему хозяевами. Он дал много обещаний, выудил у них большие деньги. Теперь бесится, бросая тень подозрения на вас и на меня.

Муфтий хитро затягивал Мирзу в болото дрязг. Но тот не растерялся.

— Все преклоняются перед вашим проницательным умом. Я думаю, от вашего взора не ускользнуло поведение Хаджи. Как ни скрывает он презрение и надменность, даже мне они заметны. Конечно, учителю виднее, чем его ученику…

— Хош, если вам что-то стало известно, почему вы откровенно не скажете мне об этом?

— Я просто не хотел вас огорчать. Не могу себе позволить лишний раз расстроить вас.

— Ребячество! Разве мало неприятных событий, которые сейчас происходят вокруг! Найдешь корень зла — избавишься от него.

Мирза невозмутимо заговорил:

— В самом деле, провал Владимирова вслед за неудачей Иванова и в то же время благополучное возвращение проводника не может не возбудить подозрений. Я сам не слыхал от Хайдар Хаджи что-либо относительно вас. Но он почему-то пытается переманить меня к себе. Так и заявляет: «Оставьте муфтия, переходите ко мне. Будем вместе работать. Не пожалеете». Правда, он предупредил меня, чтобы это не было известно вам.

Муфтий вспыхнул:

— У-у-у, проклятый гяур! Неужели этот человек без веры и племени позволил себе такое? Сам он не так уж опасен, но страшен тем, что будоражит веру других. Я никогда не питал к нему чувства симпатии, Но, к сожалению, мы подвластны одной, силе. Не будь этой силы, я уже давно бы утихомирил поганца в «Дашт-и-Туркман», благо Хан Казы и Кульджан Ишан — великолепные мастера своего дела… Получил бы по заслугам…

А Мирза, осторожно отводя от себя тень подозрения, все больше разжигал муфтия.

— Вот вы здесь говорите — «Дашт-и-Туркман», Хан Казы, Кульджан Ишан… А мне вспоминаются теперь кое-какие не вполне понятные их действия…

— Для меня это новость! Однако в последние дни они и меня беспокоят. Что же вы увидели подозрительного? — муфтий с нетерпением ждал ответа.

— Дело в том, — сказал Мирза, — что после вашей последней поездки в Кучан, Буджнурд и Гунбеде-Кабус, Хан Казы тоже проехал по этим пунктам, предварительно встретившись с Джаббар Кули. Вы это, конечно, помните. Вслед за этим с вашего разрешения и по вашему поручению я также посетил эти районы. Но те факты, которые я установил, никак не вяжутся с преувеличенными сообщениями Хан Казы. Я думаю, неспроста встречались Джаббар Кули и Хан Казы.

— Хош, хош, продолжайте. Ваши слова заставляют меня задуматься и совпадают с некоторыми моими собственными догадками…

— Мне кажется, все ссылки на трудности перехода границы — лишь повод для того, чтобы выколотить у вас как можно больше денег. И еще я должен обратить внимание на такой факт… Возможно, кто-то стремится использовать в своих целях ваши проповеди, обращенные к туркменским эмигрантам. Кульджан Ишан и другие руководители в хороших отношениях с полковником местной полиции сархангом Исмаилом. Я об этом также уведомлял вас, господин, после своей первой поездки. Возможно, у них свои дела и планы, неизвестные вам…

— Все сказанное недалеко от истины, — кивнул муфтий. — Лидеры туркменской эмиграции, мне тоже кажется, меняют отношение к нам, начинают увиливать от работы в «Милли истиклал». От людей, которых мы засылаем через границу, нет никаких известий, результатов их работы не видно. Потому мы в опале у хозяев и не можем запрашивать дополнительных средств. Да еще туркмены платят неблагодарностью, плетут интриги за спиной. Это особенно возмутительно. Но самое страшное — предательство Хайдар Хаджи. Я думаю, в том, что кое-кто отворачивается от нас, чувствуется рука этого негодяя. Когда шайтан впутывается в твои дела, они обречены на провал.

Мирза внимательно слушал откровения муфтия и видел, как его лицо покрывалось красными пятнами гнева.

— Положение воистину не из легких, — только и сказал Мирза.

— Да, все очень усложнилось… Однако мы должны найти выход из этого круговорота! — И уже увереннее муфтий заключил: — С божьей помощью найдем!

Хотя он в душе ненавидел и презирал Хайдар Хаджу, считая его приверженцем всего европейского и русского, оба они, когда дело касалось антисоветской деятельности, продолжали работать в полном согласии.

Даже намека на раздор внешне не было видно.

Пройдет довольно много времени. Муфтий уже уедет из Мешхеда, когда оставшийся в одиночестве со своими горестями и заботами Хайдар Хаджа скончается. По дошедшим до муфтия и Мирзы слухам, над телом драгомана не будет прочитана заупокойная молитва и Хайдар Хаджу не завернут в саван, окропленный водой зам-зам.

— В сущности он и был похож на христианина, этот вероотступник! — только и скажет Садретдинхан.

Муфтий даже не произнесет в память своего коллеги обычной заупокойной молитвы, полагающейся при получении подобной вести. Однако будет выражено соболезнование по поводу того, что «английская разведка потеряла большого человека, который являлся Мехтарбадом Ялдои Самарканди[155] современности».

АМЕРИКАНЕЦ

Змея меняет кожу, но не меняет нрава.

Персидская пословица

Знойный день южного лета свернул в трубочку листву. Мешхед накален, как тандыр. От стен и земли пышет жаром. Кто согласится приехать сюда в такое время? Но если очень нужно?.

В один из дней душного лета 1933 года, переплыв океан, из далекой Северной Америки прибыл элегантный толстяк. Остановился он в гостинице «Мешхед», представившись торговцем. Администратор попытался с трудом объясниться по-английски. Но гость, взглянув на него с усмешкой, заговорил на чистом фарси.

— Мне нужен номер люкс.

— Господин один?

— Один.

Администратор с удивлением рассматривал великолепный европейский костюм.

— Простите, я принял вас за американца и решил, что вы говорите только по-английски.

— Вы ошиблись. Благодарение аллаху, я мусульманин.

Это признание еще больше удивило служащего. Он не отрывал взгляда от светловолосого, голубоглазого, с округлым лицом гостя. На мусульманина приезжий не был похож. Администратор помнил, что чрезмерное любопытство не к месту: здесь обычно не требовали паспорт или другие документы; однако он не выдержал и несмело спросил:

— Позвольте узнать ваше имя?

— Захидулла! — ответил густым баритоном гость.

— Пожалуйста, господин Захидулла, проходите…

Устроившись в душной гостинице, приезжий за два дня обошел улицы и базарные площади города, побывал во всех торговых рядах. Он встречался с мелкими лавочниками и видными купцами, выдавая себя за торговца каракулем. Хотя в Мешхеде вообще не было смушек, гость говорил как оптовый покупатель этого товара. С местными торговцами он свободно объяснялся на фарси, туркменском и тюркском, а встречаясь с крупными купцами и маклерами, переходил на французский и английский.

Вскоре весь торговый мир Мешхеда знал, зачем пожаловал сюда заокеанский гость. Чувствовалось, что этот человек способен заключить крупную сделку. Но, к его большому сожалению, необходимого ему каракуля в городе не оказалось.

На самом деле господин Захидулла и не думал о смушках. Не для этого он появился в Мешхеде. Заокеанскому гостю в святом городе нужен был совсем другой «товар». Но не мог же американский гражданин сразу броситься на поиски необходимых людей!

Только на третий день иностранец свернул на Арк, хотя на этой улице не было никакого базара.

Походкой прогуливающегося человека, в шляпе, в европейском костюме, он направился в мечеть суннитов. Ему нужен был муфтий Садретдинхан.

Мирза выходил из своей худжры, когда в мечети появился незнакомый человек. Остановив Мирзу, он заговорил по-тюркски:

— Могу ли я повидать господина муфтия?

— Милости прошу! Муфтий здесь, в своей худжре… — И секретарь повел за собой важного иностранца.

Мирза, конечно, почувствовал, что приезжий господин заглянул в мечеть не ради любопытства. Судя по одежде и по поведению, это был тот самый гость, о появлении которого Садретдинхан так мечтал в последнее время.

Измученный исходом последних событий, удрученный бесплодностью огромных усилий, которые он тратил, муфтий теперь почти не выходил из своей худжры.

Нужно было видеть, какой радостью засверкали глаза у старика. Он поднялся и стремительно шагнул навстречу долгожданному гостю:

— Захидулла!..

Обнимая иностранца, муфтий все еще не мог поверить, что в его худжре наконец появился человек с доброй вестью. Наверное, с доброй… Иначе зачем этот татарин Захидулла Агишев приехал бы из далекой Америки? Значит, муфтий Садретдинхан еще кому-то нужен! О нем вспомнили!

Много вопросов у Садретдинхана, но теперь он не будет их задавать. Гость все скажет сам. Сегодня же. Сейчас…

— Как вы доехали?

Захидулла поблагодарил муфтия.

— Где остановились?

Иностранец ответил на вопрос и в свою очередь поинтересовался жизнью и здоровьем многоуважаемого муфтия.

Садретдинхан пробормотал что-то о милостях аллаха, не сказав ничего определенного. Затем он представил гостю Мирзу:

— Это мой юный друг и ближайший помощник.

Обычно имам сразу же знакомил гостей с присутствующими в худжре людьми. Это делалось не ради приличия, а для того, чтобы дать понять гостю, о чем можно разговаривать.

Опытный разведчик, Агишев понял муфтия и, теперь не стесняясь, передал ему привет от вашингтонских друзей.

Садретдинхан оживился, Беседа входила в нужное русло.

— Как поживают господа Роджер и Шоу? — поинтересовался он. — Мы очень подружились в Ташкенте, и я возлагал на них большие надежды. Однако безжалостная судьба разбросала вас… Хорошо, еще не забыли своего покорного слугу…

Возможно, американцы и не передавали Садретдинхану личных приветов, но и Роджер Тредуэлл, бывший генеральный консул в Ташкенте, и его помощник Шоу несомненно дали соотечественникам положительные отзывы о муфтии.

— Я очень рад, что нас не забыли… — повторил Садретдинхан.

Он был возбужден. То и дело поглядывал на Мирзу, будто хотел сказать: «Вот и мы оказались нужными людьми… И к нам прислали заокеанские господа своего посла».

Мирза улыбнулся в ответ, давая понять, что он разделяет радость муфтия.

Конечно, беседа с Захидуллой не касалась иранских базаров и торговли каракулем: Агишева интересовали иные вопросы. По его просьбе муфтий подробно изложил свои соображения о республиках Советского Востока, о деятельности «Милли истиклал», судьбе мусульман-эмигрантов и работе среди них.

Сообщенные им сведения о Советском Узбекистане были устаревшими: его агенты доставили их давно, да и собраны они были как бог на душу положит — где вымысел, а где чистейшая клевета. Что искренне и неподдельно звучало в рассказах муфтия, так это яростная ненависть к советскому народу, к республикам Средней Азии, к Москве.

— Мы никогда не потеряем веру в нашу победу, — говорил он. — Везде, где только возможно, будем копить силы и готовиться. Если нам помогут американские друзья, пламя этой борьбы разгорится еще ярче.

Эти слова понравились Агишеву. Казалось, он приехал ради того, чтобы услышать их. Во всяком случае толстяк сразу же подхватил:

— Самым верным путем в вашей борьбе за свободу мусульман Востока от коммунистического ига является сотрудничество с Америкой. Было бы хорошо, если бы вы и впредь держали с нами постоянную связь. Как вам известно, в Мешхеде нет американского консульства, и можно было бы считать неофициальным консулом вас… — улыбнулся Захидулла.

— Очень буду рад. Я никогда не отказывался от служения на поприще процветания веры и нации… — напыщенно сказал муфтий. — Любое задание, возложенное на меня деятелями великих держав, — большая честь… Мы сделаем все, что в наших силах.

Удивительно мог говорить Садретдинхан! С какой гордостью он произнес последнюю фразу! Но в то же время муфтий постоянно давал понять: помните, мы нуждаемся в поддержке, в постоянной помощи…

Агишев почувствовал это.

— Будем говорить откровенно, господин муфтий, — предложил гость.

— Пожалуйста! — с улыбкой поклонился муфтий.

— Англичане не зря считают себя мировой державой. Они пустили глубокие корни во многих странах Востока, опутали их сетями «Интеллидженс Сервис». Ведь и ваши люди — турки и туркмены — действуют в северных районах Ирана благодаря поддержке англичан. Теперь было бы неплохо помочь и Америке. Вы человек умный, к тому же — мой друг, много видели и все прекрасно понимаете. Поверьте, в скором времени Англия потеряет свои позиции как мировая держава, и единственным диктатором в мире будет Америка. Выбирайте сами…

Муфтий, с напряженным вниманием выслушав гостя, недолго взвешивал предложение.

— Вы коснулись щекотливого и сложного вопроса мировой политики. Действительно, Америка играет одну из ведущих ролей в мире. И мы, на чужбине пребывающие, благодарны ей за протянутую нам руку. Однако я думаю, если мы будем сотрудничать с вами, не порывая с Англией, то от этого станем только сильнее.

— Хорошо, пусть будет по-вашему. Но могу я, возвратившись в Вашингтон, заявить там о том, что господин муфтий не пожалеет сил своих для помощи Америке?

— Ну конечно, вы только обяжете меня!

Агишев был доволен: он выполнил основное задание хозяев. Муфтий не один, у него разветвленная система агентов, он главарь целой организации. Неважно, что сейчас Садретдинхан не может порвать с англичанами. Американцы богаты, они не жалеют денег, и муфтий вскоре это почувствует. Тогда-то он сделает окончательный выбор.

Удовлетворенный ходом беседы, Агишев рассказал, что в правительственных кругах Вашингтона уделяется все большее внимание развитию мусульманских организаций.

Беседа затянулась до вечера. Перед уходом Агишев дал муфтию вашингтонские адреса и назвал людей, с которыми он должен переписываться. А муфтий, прощаясь со своим старым другом, снова просил не забывать их, пребывающих здесь, на чужбине.

Эти слова, почти жалоба на свою судьбу, были намеком, верно понятым посланцем американской разведки.

Захидулла улыбнулся. Разумеется, он прибыл в Мешхед не с пустыми руками! Перед муфтием легла пачка зеленых банкнотов.

— Это вам нестоящее приношение, всего лишь небольшой аванс. Надеюсь, что дальнейшее наше сотрудничество будет плодотворным и взаимно полезным…

Проводив дорогого гостя до самых ворот мечети, муфтий возвратился с Мирзой в худжру и взял в руки «приношение»:

— Ух, нечистое отродье! Богач так и норовит показать свое богатство! — восхищенно проговорил он, взвешивая в руках крупную пачку стодолларовых бумажек. — Лишь от богатых и перепадает нам, милый Фархад.

Взглянув на развеселившегося муфтия, Мирза процитировал двустишие персидского поэта:

Без золота не будь — в нем сила деяний твоих, Скрывается в нем смысл почестей твоих…

— Да, поэт прав, — согласился муфтий.

Положив пачку на стол, муфтий потер ладони и, прищурив глаза, взглянул на своего секретаря.

— Этот день принес нам радость. Вы можете убедиться, мулла Фархад, как нас ценят великие державы.

Мирза согласился.

— Издалека приехал ваш гость…

— Вот именно…

В тот же вечер купец, прибывший в поисках каракуля, отправился в обратный путь. Отправился с пустым чемоданом. Но гостю, видимо, достаточно было обещаний и сведений, полученных от муфтия.

Центр советской разведки был поставлен в известность о встрече американского разведчика с муфтием. Впоследствии письма Агишева будут попадать в надежные руки, и это поможет предотвратить ряд провокаций против нашей страны.

Мирза Садыков все острее ощущал, как далеко был рассчитан план советской разведки, выполняемый сейчас с помощью скромного секретаря муфтия Садретдинхана.

ГОСТИ

Покуда человек не говорит,

Неведом дар его, порок сокрыт.

Саади

Прошло несколько дней после отъезда Захидуллы, и к Садретдинхану пожаловал новый гость, тоже один из его давних соратников, — Аннакули Курбан Саидов. В свое время этот отъявленный националист занимал ответственный пост в Туркмении, но был разоблачен и бежал в Мешхед.

Здесь ему пришлось нелегко, Мешхед не мог прокормить всех бездельников, а все свои сбережения Саидов за полгода истратил. Это, конечно, было на руку муфтию: именно таких людей он без промедления ловил в свои сети.

И вот сейчас Курбан Саидов, уже некоторое время живший на подачки Садретдинхана, удрученный, с опущенной головой, снова переступил порог худжры. Он жаловался на безвыходное положение муфтию, и без того достаточно хорошо осведомленному о его бедах.

После небольшой паузы Садретдинхан заговорил вкрадчиво, издалека:

— Вы вступили на тернистый путь борца за нацию. Мы никогда не забываем и не бросаем на произвол судьбы своих старых друзей, Вам, — муфтий говорил уже повелительным тоном, — нет смысла долго оставаться в Мешхеде. Мы сочли нужным осуществить ваш переезд вместе с семьей в Герат. Там вы разыщете близкое вам, уважаемое лицо и передадите ему мое письмо. Никаких трудностей у вас не будет.

Аннакули был готов ехать хоть на край света. Только бы избавиться от приближающейся нищеты…

Конечно, он благодарен муфтию, он растроган: о нем думают и беспокоятся. Но все-таки… Саидов вопросительно посмотрел на Садретдинхана:

— Я не собираюсь отказываться от вашего предложения, господин муфтий, но мне хотелось бы знать, к кому именно вы пошлете меня.

Муфтий прищурился и как можно равнодушнее сказал:

— Я же говорю, что этот человек вам очень близок и хорошо знаком… Это господин Джунаидхан.

Аннакули невольно вздрогнул. По его спине пробежал неприятный холодок. Он сам был свидетелем убийств, жестоких погромов, пожарищ, которые сеял этот палач туркменского народа. Пусть Аннакули был на стороне Джунаидхана, но в душе его жил постоянный страх перед этим беспощадным убийцей.

Может все случиться… Убийца, не моргнув глазом, снимет голову с любого, кто работал в советских органах. Вот чего опасался Аннакули.

Муфтий, внимательно следивший за собеседником, заметил, как изменилось лицо, и, понимая, что беспокоит Саидова, заговорил:

— Не сомневайтесь… И вы, и Джунаидхан — наши люди. Прочитав письмо, которое я ему напишу, он встретит вас достойно. Ваш покорный слуга ручается за то, что вы будете в полной неприкосновенности… — твердо подчеркнул муфтий и добавил: — Все расходы по переезду в Герат мы берем на себя.

Аннакули успокоился и даже обрадовался. Его умиляла доброта и бескорыстие муфтия Садретдинхана, который помогает мусульманам в тяжелую для них минуту.

В действительности же муфтий приступил к выполнению хорошо продуманного плана.

В начале своего послания Джунаиду муфтий дал лестную характеристику Саидову и просил оказать ему всяческую помощь, устроить семью. Заканчивая письмо, Мирза написал под диктовку Садретдинхана:

«Этот человек в дальнейшем может оказать большие услуги в нашей национальной борьбе».

Аннакули еще не знал, что помощь придется отрабатывать. Он горячо поблагодарил «истинного мусульманина», а получив письмо, поцеловал его с благоговением, словно талисман, и положил во внутренний карман. Муфтий же, подчеркивая каждое слово, начал давать наставления:

— Слушайте внимательно. Мы выделим вам в сопровождающие одного афганца. Он будет вашим спутником, а когда вы достигнете ирано-афганской границы, познакомит вас с беком хазарийцев. Ему я тоже написал. Тот даст вам нашего человека из бывших джизакских курбашей. С ним вы беспрепятственно доберетесь до Джунаидхана. Ясно?

Аннакули покинул худжру, низко кланяясь. Прошло около недели, и муфтий получил от бека хазарийцев письмо, в котором говорилось:

«Посланная вами вещь в целости и сохранности доставлена хозяину».

Вслед за этим пришло письмо и от самого Аннакули. Он посылал тысячу благодарностей своему покровителю и сообщал, что мирно живет под защитой Джунаида. Прочитав письмо, муфтий облегченно вздохнул.

…В худжре имама снова царило оживление. После отъезда Агишева стали чаще приходить гости, некоторые из них появлялись впервые. Это значило, что назревали новые события.

В конце августа в худжру неожиданно вошли два турка. Муфтий был удивлен и обрадован, приход этих гостей, очевидно, знаменовал собой совершенно новую страницу в его деятельности.

Один из гостей, полковник Ахмад Сурайя Бек, давно не видевший достопочтенного муфтия, решился наконец его навестить, второй, Мухаммед Бек из Кашгара, по его словам, после окончания Стамбульского университета возвращался на родину.

Муфтий познакомил их со своим секретарем.

И как обычно при этом сказал:

— Мой ближайший помощник мулла Фархад.

Полковник Сурайя Бек почувствовал себя свободнее и, достав из бокового кармана небольшой конвертик, протянул его муфтию. Письмо от Хисров Бека, посла Турции в Тегеране, Садретдинхан читал с большим вниманием.

«Окажите всяческую помощь двум господам, которые передадут сие послание. Подробности они поведают сами».

Сурайя Бек, наклонившись к муфтию, что-то прошептал ему на ухо. Это был пароль, известный старому агенту Турции. Шпион сказал шпиону: «Муттахидал муслими»[156].

Это понял не только муфтий, но и Мирза.

Лицо Садретдинхана принимало все более радушное выражение. Он растроганно обратился к секретарю:

— Сын мой! Скажите слугам, пусть побыстрее приготовят плов. На оливковом масле!

Плов на оливковом масле — самое любимое блюдо у турок. До сих пор муфтий его никогда не заказывал.

Турки гостили почти неделю.

Садретдинхан бросил все дела, стараясь угодить им. Наконец ему удалось добыть визы для гостей. Туркам нужно было проехать через Афганистан в Синьцзян.

«Для чего? Почему они так спешат в Кашгар?» — этот вопрос постоянно задавал себе Мирза.

Но гости до последней минуты своего пребывания у муфтия даже словом не обмолвились о цели поездки.

Доктор Хамадани, выслушав сообщение Мирзы, тоже заинтересовался этим необычным маршрутом турецких офицеров.

Несомненно, в Синьцзяне назревали какие-то события.

Об этом нужно было узнать.

КАШГАР

Вода течет, течет, да плотину свою находит.

Турецкая пословица

По временам небо заволакивали тучи, падали первые капли, обрушивался на купол мечети короткий дождь. Но осень по-настоящему еще не наступила. Лишь когда темнело, холодный ветер со свистом гулял над крышами домов, цеплялся за оголенные ветви и будоражил ночную тишину.

На улицах было пусто, все попрятались по домам. Мирза, в своей худжре при слабом свете свечи разбирал пачки бумаг.

Почему в Кашгар непрерывно засылаются агенты? Этот вопрос не давал ему покоя. Мирза читал и сопоставлял огромную почту, газеты, журналы, присланные муфтию из Тегерана, Парижа, Стамбула, Берлина, Варшавы, Пешавера, Урумчи. Особенное внимание Мирза уделял материалам, касающимся событий в Кашгаре, пока не убедился, что не зря потратил на это так много дней и ночей. Действительно, события, разворачивающиеся в это время в Восточном Туркестане, требовали глубокого изучения и давали пищу интересным выводам.

Вот что выяснил Мирза.

Две трети обрабатываемых земель Синьцзяна концентрировались в руках крупных феодалов и духовенства. Крестьян, лишенных земли, грабили китайские чиновники и торговцы, а также местные землевладельцы и купцы. И население Синьцзяна, замученное жестокой эксплуатацией, восстало. Но некоторые великие державы, пустив в ход предателей и шпионов, стремились использовать это движение в своих целях.

Первыми против китайских угнетателей поднялись жители округа Хами. Через месяц к восстанию присоединились две тысячи человек, и оно охватило районы Ак-Су, Кашгар, Уч-Турфан и Хатан. Вместе с повстанцами выступили дунганские войска. Движение развивалось под знаком национализма, были выдвинуты лозунги:

«Не платить налоги китайцам!», «Долой китайцев!..»

Прибывшие из Урумчи китайские войска разгромили восстание, однако окончательно подавить его не смогли. Зиму 1932 года повстанцы провели в горах, совершая оттуда налеты на китайские войска, расквартирование в Гучене, Баркуле и Хами. Борясь с антикитайскими настроениями, местные власти сеяли вражду между нациями, организовывали всевозможные заговоры и провокации.

Против китайцев восстало также княжество Кашгар, требуя автономии.

Народ требовал не только убрать генерал-губернатора Цзына, но и вообще упразднить китайскую власть в Урумчи.

Националистами была выдвинута идея создания мусульманского государства в провинциях Синьцзяна и Ганьсоу. В штабе руководителя восставших дунган генерала Ма Чжу Ин появились японские советники.

Осенью 1932 года против китайского господства восстали крестьяне Турфана. В 1933 году антикитайским восстанием был охвачен весь Синьцзян.

В марте-апреле 1933 года казахи и дунгане, объединившись, захватили власть в Алтайской части края. Борьба разгорелась во всех провинциях. Первыми ее начали и добились успеха уйгуры. Но бежавшие из Советского Союза курбаши киргизы Усман и Джанибек Казы вскоре захватили власть в свои руки. Затем английские агенты Сабит Домулла, Нияз Азлам, Мухаммеди усилили пропаганду за создание «Независимого правительства Восточного Туркестана». Главой этого «правительства» прочили Сабита Домуллу. В январе такое марионеточное «правительство» даже было сформировано. Его признал «Великий курултай»[157], созванный благодаря активному вмешательству англичан. Курултай «избрал» «Героя национальной борьбы» Хаджа Нияз Хаджима президентом «Национальной республики», Сабита Домуллу — премьер-министром. Стало ясно, что организованные в Синьцзяне политические интриги и кровавые заговоры были результатом военно-стратегических планов английских и японских милитаристов.

Японцы помогали главе турфанских повстанцев, стремясь создать здесь мусульманское государство типа Маньчжуго. Главой этого государства они хотели сделать занесенного судьбой в Токио турецкого принца Абдул Карима, которого берегли для такого случая.

На юге Синьцзяна англичане готовили на престол будущего государства «Исламистан» своего выкормыша Шелдрейка, «принявшего» мусульманство.

Японских и английских империалистов, разумеется, не беспокоили национальные интересы Синьцзяна, их привлекали его природные богатства, сырье и обширный рынок. Для японцев организованные здесь авантюры были частью большого замысла — захвата Китая. Англичане же пытались создать вблизи Индии подчиненное им буферное государство. Но главной и далеко идущей целью этих агрессивных государств, как понимал теперь Мирза, было создание плацдарма для нападения на Советский Союз. Вот почему они придавали Синьцзяну такое значение и разжигали там национальную вражду, стремясь использовать обостренную обстановку в своих интересах.

Внимательно изучая материалы прессы, Садыков видел, что «Милли истиклал» во главе с Мустафой Чокаевым также считала себя заинтересованной в создании независимых государств Восточного Туркестана. Через журналы, газеты и брошюры «Милли истиклал» приветствовала новую республику, будоража националистические чувства среднеазиатских эмигрантов, и посылала в Восточный Туркестан своих «представителей» для оказания «помощи».

Мирза, который после отъезда Сурайя Бека начал, как мы помним, с особым вниманием следить за событиями в Синьцзяне, получил из Берлина один из последних номеров «Ёш Туркестан». В журнале была напечатана пространная статья Мустафы Чокаева в поддержку самостоятельного национального государства, созданного в Восточном Туркестане. Чокаев заканчивал статью призывом:

«Восточный Туркестан стал независимым. Теперь очередь за Западным Туркестаном!»

Печать эмигрантов-националистов вовсю кричала:

«От Алтая и до Хатана власть перешла в руки тюрков. В Восточном Туркестане создано национальное правительство и объявлена республика!»

Вслед за Сурайя Беком и Мухаммед Беком в Восточный Туркестан было отправлено еще несколько агентов.

В сентябре 1933 года в Кашгар был послан представитель «Общества объединения молодежи Туркестана» в Турции доктор Аджетдин Ахмед Делалбек.

Но, видимо, назрела необходимость и в отправке туда такого опытного шпиона, как муфтий. Хозяева не могли не послать Садретдинхана в край, где три четверти населения было мусульманским. К такому выводу Мирза пришел в результате своих наблюдений.

Своими мыслями он поделился с Хамадани.

Доктор, как всегда, внимательно выслушал его. Анализ событий в Кашгаре, сделанный Садыковым, показался ему детальным и глубоким.

— Ваши предположения очень вески и важны, — сказал он. — О них я сообщу в Москву. В соответствии с тем, как начнут развертываться события, вы будете планировать свои дальнейшие действия. Пока же, согласно первоначальному заданию Центра, главное, что от вас требуется, — выбить почву из-под ног муфтия, отдалить его от своих приверженцев и таким образом лишить поддержки. Продолжайте восстанавливать против него обманутых эмигрантов-мусульман.

— Я тоже так думаю. Но заслуживают особого внимания и события в Кашгаре, — повторил Мирза, — они сейчас больше всего занимают муфтия. Желательно поскорее получить указания Центра.

— В ближайшее время мы их получим… — успокоил Хамадани.

МАСКАРАД

Обрежешь ослу уши — арабского скакуна из него все равно не выйдет.

Турецкая пословица

Тихий осенний рассвет. Едва скользнули первые лучи солнца по стенам мечети, как муфтий появился на пороге своей худжры. Усевшись на суфе, он задумался.

Было о чем подумать… События в Кашгаре, новый порядок в Германии. Да и свои дела все больше беспокоили его: жить в Мешхеде становилось трудно.

Не было прежнего благополучия в мечети. Люди стали реже посещать ее. Если раньше бедные эмигранты, идя на утренний намаз, заполняли подобно потоку предрассветные улицы, то теперь они текли в мечеть словно дождевые струйки. Проем ее ворот, как пасть огромного чудовища, сейчас легко заглатывал их. И знаменитый имам Садретдинхан вынужден охотиться за последователями и приверженцами, готовить из них «борцов за веру», пуская в ход все свое красноречие. Но как готовить, если прихожан становится все меньше и меньше!

Особенную неуверенность вселила сегодняшняя утренняя молитва. Число слушателей опять резко сократилось. Мечеть почти пустовала.

На это были свои причины. Эмигрантам — узбекам и туркменам — все более ясной становилась цена обещаний, которые муфтий сыпал от имени веры и нации. Люди узнавали, как попавшиеся в ловушку муфтия простаки засылались через границу и пропадали без вести. Такая деятельность «святого человека» вызывала возмущение. Многие, кто ранее с благоговением относился к муфтию, теперь боялись и сторонились его.

Но изменилось отношение к Садретдинхану не только со стороны эмигрантов. Дело в том, что, ведя подрывную деятельность против Советского Союза, муфтий постоянно разжигал межнациональную вражду и в самом Иране. Он и его предшественники под прикрытием религиозных догм восстанавливали туркмен против местных властей.

— До каких пор вы будете под игом персов? — заявлял Садретдинхан. — Неужели вам безразлична борьба туркмен за национальную независимость!

Но интриги обернулись в первую очередь против самого муфтия. С одной стороны, от него отвернулись поддавшееся его проповедям туркмены, потерявшие все свое имущество; с другой, местные власти, до сих пор сквозь пальцы взиравшие на проделки «святого человека», усилили полицейский надзор, и муфтий это скоро почувствовал.

…Да, было о чем подумать имаму под утренними лучами осеннего солнца!

«В столь тяжелый для меня момент так некстати уехал близкий друг!» — с досадой размышлял он.

В самом деле, его друг, посол Турции в Тегеране Мамдух Шавкат Эсандал, выдавший муфтия за турецкого подданного и защищавший его, был в это время переведен в Кабул. Хотя новый турецкий посол Хисровбек и оказывал Садретдинхану поддержку, но уже не такую значительную.

Ожидая новых событий, муфтий надеялся на изменения в обстановке.

Однако продолжать свою деятельность в Мешхеде он уже не имел возможности: пришло возмездие за его деятельность в интересах Турции, интриги среди иранцев, за попытки восстановить эмигрантов туркмен против местных властей. Правительство Ирана приняло решение о выселении его из города. Садретдинхан не находил себе места и лихорадочно искал выхода.

«Прежде всего нужно встретиться и переговорить с близкими друзьями…» — решил он.

Но близкие «друзья» Хан Казы, Кульджан Ишан и другие ничем помочь не могли. Тогда он обратился к Хайдар Хадже.

— Сколько лет работаем вместе. И вот… Положение вашего покорного слуги известно. Так неужели вы не сможете чем-либо помочь мне?

— Я и мой друг Грумницкий долго ломали головы, но к сожалению… — Хайдар Хаджа развел руками. — Власти твердо стоят на своем.

Муфтий хорошо знал, что положение руководителей белогвардейской эмиграции тоже не прочно, но все же надеялся: а вдруг они с помощью покровителей из английского консульства сделают что-либо…

Однако никому не хотелось портить отношения с иранским правительством.

Не сумев добиться чего-либо с помощью своих друзей, муфтий, наконец, обратился к генерал-губернатору Мешхеда, уверяя его, что предъявленные ему обвинения необоснованны и неправомерны. Не помогло. Тогда Садретдинхан пошел на крайнюю меру — явился к своему главному покровителю майору Хамберу.

— Пока мы здесь, вам нечего бояться, — успокоил его майор. — Ни запугиваний, ни окриков. Мы не допустим, чтобы вас обидели. Я подумаю. Уверен, что результат будет известен на этой же неделе…

— Несказанно польщен и обрадован… — поклонился муфтий.

Но и Хамбер был на этот раз бессилен, И не только потому, что муфтий изрядно насолил иранским властям. Им, конечно, была известна и суть его антисоветской деятельности, несовместимой, по мнению правительства, с обязательствами Ирана в отношении Советской страны. Ведь это русская революция дала Ирану независимость, это Советская власть порвала кабальные царские договоры…

Хамбер злобно стиснул зубы. Нет, муфтия нужно отправлять с заданием в другое место…

После полуденной молитвы в худжру муфтия вошел Джаббар-ага. Нашедший пристанище в английском консульстве в Мешхеде, этот туркменский националист, как Садретдинхан и Хайдар Хаджа, вел подрывную работу против Советского Туркменистана. На этот раз он пришел с небольшим, но странным поручением.

— Меня послал сам мистер Хамбер. — Джаббар-ага развел руками. — Не знаю, для чего, но ему на два-три дня понадобились бухарский шелковый халат, чалма и тюбетейка.

О политических трюках своего хозяина муфтий знал, но здесь удивился и спросил с улыбкой:

— Господин будет участвовать в маскараде?

Джаббар-ага почесал затылок. Судя по его виду, он и сам никак не мог прийти в себя от этого поручения.

— Еще никогда до такого шутовства не доходили… — пробормотал он. — В чем дело, не могу понять…

— Сделаем все, о чем попросили, а там видно будет…

Муфтий достал серебристого цвета верхний халат, который он одевал по особо торжественным случаям, марлевую чалму, обернутую вокруг зеленой бархатной тюбетейки, и, завязав все это в платок, вручил Джаббару.

В это время в худжру вошел Мирза.

— Браво! Вы пришли как нельзя кстати. Не откажите в любезности пойти с Джаббар-агой в консульство и передать эти вещи господину военному атташе.

— Хорошо, учитель…

Мирза взял узел и вышел из худжры вместе с Джаббар-агой.

Муфтий ничего не делал просто так, без задней мысли. Даже в том, что он поручил секретарю пойти с туркменом, была, видимо, какая-то цель.

По дороге Мирза напряженно размышлял.

«Джаббар-ага мог бы справиться один… Неужели муфтий не доверил ему свои вещи? Чепуха. Этот пройдоха через меня хочет узнать, как будет вести себя атташе, что скажет…»

Мирза и Джаббар вошли в ворота консульства и направились в отделение военного атташе. Служащие-индийцы проводили гостей до самого кабинета мистера Хамбера.

Военный атташе приветствовал гостей на фарси.

Джаббар-ага еще не совсем оправился, но постарался непринужденно сообщить:

— Уважаемый муфтий прислал все требуемые вещи. Однако, нужно сказать, он был крайне удивлен.

Мистер Хамбер рассмеялся…

— О, здесь ничего особенного нет. Передайте муфтию мою благодарность. Просто я собираюсь участвовать в пятничной молитве. Мы обязательно увидимся.

Последние слова относились к Мирзе.

Действительно, все просто. Но об этом нужно было узнать.

В пятницу Садретдинхан долго ждал гостей. После молитвы он, как обычно, задумчиво сидел на суфе и курил одну за другой сигары. В воротах мечети показались мистер Хамбер и индиец из консульства Миян Хашим. Муфтий издалека не сразу узнал атташе. Тот, казалось, действительно вышел на маскарад: халат был короток для высокой неуклюжей фигуры, большая чалма плотно прикрывала длинные уши, делая комичным продолговатое желтое лицо. На улице незнакомые люди в самом деле могли принять этого человека за спешившего на пятничную молитву богатого мусульманина. Но странный прихожанин явился с большим опозданием: молитва уже кончилась.

Когда гости приблизились, муфтий, не сдержав улыбки, поднялся им навстречу и тепло поздоровался. Услышав голоса, Мирза появился из своей худжры. Все зашли к муфтию. Хотя Хамбер сам отлично владел фарси, он почему-то счел нужным привести с собой Миян Хашима в качестве переводчика.

Гости задержались ненадолго. За пиалой чая мистер Хамбер поинтересовался делами и самочувствием уважаемого Садретдинхана.

— Отчего у господина муфтия рассеянный вид?

— Такова доля одиноких на чужбине… — коротко ответил Садретдинхан.

— Засиживаться на одном месте вредно. Это угнетает человека. Я люблю часто менять обстановку и климат. Мне, например, надоела адская жара Мешхеда.

— Я тоже так думаю, господин Хамбер.

Гость пробежал глазами по разбросанным на низком столике журналам и газетам, просмотрел последний номер «Ёш Туркестан» и поднял глаза на муфтия.

— Вы глубоко все это анализируете? — показал он на столик.

— Журналы и брошюры, выпускаемые «Милли истиклал», сейчас много места уделяют событиям в Кашгаре. Конечно, я размышляю об этом…

— Какие же события привлекли вас?

Муфтий пристально посмотрел на майора.

— Там образована национальная республика…

— Верно? — удивился Хамбер.

Атташе знал о событиях в Кашгаре уж никак не меньше муфтия, и Садретдинхан понимал это. Но если гость вступил в игру, почему же не принять участие в ней и хозяину?

— Да! И это для нас радость.

— Несомненно. Ведь можно сказать, Восточный Туркестан — часть вашей родины, И стоять в стороне от событий, происходящих там, видимо, не совсем по душе такому поборнику нации, как вы?

Мистер Хамбер начал открывать карты.

— Я в безвыходном положении и не знаю, что делать… — вздохнул муфтий.

— А что вы скажете, если мы и пришли, дабы вызволить вас из этого положения?

Так бы и нужно давно говорить! К чему маскарад, к чему это прощупывание! Ясно, англичане хотят послать своего испытанного человека в Кашгар. Муфтий прекрасно знал: отказаться от приказа шефа даже в очень вежливой форме нет никакой возможности. Немного подумав, он ответил:

— Я был бы вам благодарен. Может случиться, что события в Восточном Туркестане явятся началом претворения в жизнь и наших надежд.

— Вот именно. Необходимо поддержать новую национальную мусульманскую республику! Мы верим, господин муфтий сыграет в этом большую роль…

Через три дня муфтий побывал в консульстве и вернулся не только с надлежащими указаниями, но и с золотыми монетами. Мирза протянул имаму письмо из Парижа от Мустафы Чокаева, переданное через турецкое посольство.

Руководитель «Милли истиклал» сообщал, что его очень интересуют события в Восточном Туркестане, и сулил возможные выгоды, которые даст мусульманам созданная там независимая национальная республика. Поэтому, отмечалось в письме, необходимо ускорить выезд господина муфтия в Кашгар для оказания помощи некоторым великим государствам.

Озабоченный тем, как скорее добраться до Восточного Туркестана, муфтий вызвал Мирзу и рассказал о последних событиях.

— Да, не суждено нам остаться в Мешхеде, дорогой Фархад.

— Всякое событие имеет свои хорошие стороны. Возможно, и ваш переезд в Кашгар к добру.

— Это-то так. Но вы только подумайте, каково мне, старому человеку, одному пускаться в такую даль? — вздохнул муфтий и скользнул прищуренным взглядом по лицу своего помощника.

— Вера и воля придадут вам силы, господин муфтий.

— И это правильно. Но я думаю, что мне было бы намного легче, если бы рядом со мной и там был полюбившийся мне, как сын, умный и верный человек.

Мирза ждал этого приглашения и, как всегда, с почтительной твердостью ответил:

— Где учитель, там и ученик. У тех, кто плывет в лодке, на всех одна жизнь.

— Молодец! Благодарение вашему отцу. Я ожидал именно такого ответа! Вы несказанно обрадовали меня.

Немного подумав, Мирза с сожалением вздохнул.

— Но мне кажется, мой отъезд будет невозможным, господин муфтий…

У Садретдинхана взлетели вверх брови, и он спросил удивленно:

— Отчего же, скажите, пожалуйста?

— У меня ведь нет никакого паспорта. А для поездки в Кашгар нужна виза.

— Ну, это не причина. Нет ничего невозможного, кроме спасения от смерти. Если получение паспорта затянется, я возьму вам визу на свой турецкий паспорт. Будьте спокойны.

Мирза был удовлетворен. Кажется, он вел себя так, как нужно. Еще до этой беседы доктор Хамадани, сообщавший в Центр о положении в Кашгаре, получил короткую шифровку о необходимости выезда Садыкова вместе с муфтием.

— Я готов в любую минуту двинуться с вами в путь… — добавил Мирза.

Муфтий был растроган. Его ученик и помощник оказался достойным человеком. Симпатия и уважение муфтия к Мирзе еще более возросли.

Хлопоты Садретдинхана о паспорте и визе вначале встретили препятствия: местные власти отказались дать ему визу на выезд в Кашгар. Они приставили к муфтию агентов и следили за каждым шагом «святого человека», хотя это теперь и не давало каких-либо результатов.

Но муфтий преодолел все преграды. Тайно в афганском посольстве он получил визы для себя и для своего секретаря Фархада Али Заде.

Впереди был Кашгар.

АТТАШЕ

Деспоты! Тленны ваши дела…

Вечность силу им не дала.

Огонь взвивается ввысь, но гаснет

И выгорает дотла.

Бедиль

Мистеру Хамберу дорого обошелся визит к муфтию. Конечно, хорошо, что сейчас он отправляет в Кашгар не только одного Садретдинхана, но и его молодого способного помощника — Фархада. Это, несомненно, будет с удовлетворением встречено хозяевами. Но майор так никогда и не узнал, что именно его успех доставил ему так много неприятностей и тревог.

Через два дня после того, как Хамбер под предлогом «пятничной молитвы» побывал в мечети, Садретдинхан послал Мирзу к английскому атташе за своей одеждой.

В здании консульства господина Хамбера не оказалось. Он отдыхал в своем доме, расположенном здесь же во дворе. Узнав о приходе Мирзы, атташе велел проводить его к себе.

Большая квадратная комната выглядела ярко, экзотично. Стены и пол были устланы великолепными коврами из Шираза, Горгана и Тавриза. Широкую тахту покрывала шкура огромного тигра, убитого в джунглях Индии. На полках располагались редкие вазы, статуэтки, вывезенные из разных стран. Стол посредине комнаты был уставлен фруктами и холодной закуской. Атташе, покрасневший от выпитого виски, играл в карты со своей женой. Он был в чудесном настроении, и когда в комнату вошел Мирза, торопливо шепнул жене, что это свой человек, а затем, повернувшись в сторону гостя, пригласил:

— Ю а велкам. Сит даун, плиз, май френд[158].

Во время визита к муфтию Хамбер свободно объяснялся на фарси и знал, что Мирза не владеет английским, но здесь, видимо, оттого, что рядом была жена, заговорил на родном языке.

Хотя Мирза и понял эту фразу, но все же остался у порога, по восточному обычаю прижав руки к груди и с мягкой улыбкой глядя на хозяина.

Решив, что его не поняли, атташе повернулся к жене у проговорил:

— Хи донт ноу инглиш,[159] — и, подойдя к Мирзе, посоветовал ему на фарси: — Вы еще молоды. Хорошо бы вам изучить английский.

— Я с почтением отношусь к этому великому языку… — поклонился Мирза.

— Ол райт. Вы пришли очень удачно: я только что закончил работу и как раз собирался обедать. Нет, не служебные дела, сегодня ведь воскресенье… Так, завершил свои личные записки о событиях последних дней. Краткие записи необходимы и сейчас, и когда наступит время сесть за мемуары, неправда ли?.. А вы пришли за одеждой господина муфтия? Хорошо! Муфтий меня предупредил. Халат и все прочее там, на столе, завернуто в платок. Будете уходить — заберете. А сейчас составьте нам компанию, не возражаете?

— Благодарю, я весьма польщен.

— Говорят, мусульмане не признают спиртного? Но даже господин муфтий, как вы, очевидно, знаете, не пренебрегает этим напитком. Так что советую вам тоже попробовать. Виски?

Мирза вежливо, но твердо произнес:

— Быть вашим собеседником для меня большая честь, и я, конечно, не смею отказываться. Но я никогда не пил, и мне кажется, не совсем прилично было бы вашему слуге выйти отсюда раскрасневшимся и неуверенной походкой. Да и перед прихожанами мечети появляться в таком виде не к лицу. Поэтому прошу извинить мой отказ. Быть с вами доставляет мне радость, и я буду достаточно опьянен, видя ваше прекрасное настроение…

Мирза взял хрустальную рюмку, чокнулся и, пригубив, поставил ее обратно.

— Слова, достойные похвалы! Вы говорите почти в духе рубаи Омар Хайяма. Хорошо! Принимаю ваши извинения. Пью и за вас и за себя…

Казалось, Хамберу не меньшее удовольствие, чем виски, доставляет звон хрусталя. И под этот звон он поднимал одну рюмку за другой. Чем больше атташе пил, тем заметнее раздражалась его жена, то и дело бросавшая на мужа укоризненные взгляды. Но Хамбер не обращал на нее никакого внимания, продолжая пить и многословно рассуждать. Мирза сидел, внимательно слушая, и лишь временами вставлял в разговор два-три слова.

Миссис Хамбер не выдержала и стала упрекать майора: выпито сегодня достаточно, пора и прекратить.

— Ну что вы? Совершенно не похоже, что господин много выпил… — заступился Мирза.

Однако она или не поняла, или не сочла нужным считаться с мнением молодого мусульманина и с надменным видом покинула комнату.

Атташе, видимо, привык к таким объяснениям. Он поднялся, прошел в угол комнаты, достал из сейфа объемистую тетрадь и толстую записную книжку. Положив книжку на стол рядом с узлом, в котором была одежда муфтия, атташе шагнул к Мирзе и раскрыл тетрадь:

— Мистер Фархад, — Хамбер говорил громко, немного заикаясь. — Вы узнаете этот снимок?

Мирза приподнялся и, заглянув в тетрадь, увидел свою не очень удачную фотографию, а под ней английский текст. Как будто пораженный, он взглянул на атташе. Тот, довольный произведенным эффектом, улыбнулся.

— Да, да! Вы попали сюда, — он похлопал но тетради, — еще до того, как приехали в Мешхед. Здесь вам посвящены две страницы. Остальные — другим.

Хамбер словно и хвастался, и предупреждал: «Мы тебя очень хорошо знаем! Но у нас таких, как ты, много, так что не слишком набивай себе цену».

Конечно, под влиянием выпитого виски ему захотелось показать, как безупречно поставлена деятельность его агентуры и каким опытным работником он является. Мирза старался не пропустить ни одного слова. Глядя на самодовольного хозяина, он ответил с улыбкой, но как можно более бесстрастным голосом:

— Это и не удивительно. Кто не знает о вашем богатом опыте! А фотография, видимо, переснята из опубликованных в советской печати?

— Да, вы отгадали! Ваши фотографии и текст заимствованы из газеты. Мы обычно заносим в свою картотеку фамилии представителей интеллигенции, чьи имена часто появляются в советской печати.

Мирза успокоился. Под своими произведениями он ни разу не ставил настоящей фамилии. Они печатались под псевдонимом «Юлчи».

Хамбер все больше заикался, у него заплетался язык. Некоторые фразы он повторял, чтобы Мирза мог их понять. Атташе разглагольствовал о дружбе с Великобританией, о поддержке, которую оказывает его страна своим друзьям. Но вот Хамбер вновь закрыл тетрадь в сейф, положил ключ в карман, а затем, пошатываясь, подошел к тахте и растянулся на ней.

Мирза поднялся, взяв со стола узел с одеждой и, направляясь к двери, сказал:

— С вашего позволения, я пойду.

Атташе не в состоянии был поднять голову, и сквозь громкое сопение послышалось невнятное:

— Гуд бай, гуд бай… май френд. Гив май бест ригадс…[160]

Выйдя из консульства, Садыков почти бегом направился к себе: он успел незаметно вложить в узел записную книжку, оставленную Хамбером на столе… Почти вся исписанная, она была размером не больше портсигара, но довольно объемистая.

— Принесли? — поинтересовался муфтий, взглянув на узел.

— Да, мой учитель… — Хамбер передал вам привет…

Муфтий готовился к послеполуденной молитве. Мирза, держась за скулу, объяснил ему, что у него сильно разболелся зуб от выпитого у господина Хамбера холодного виски.

— Теперь не даст покоя… Придется сходить к врачу…

— Хорошо, хорошо, мулла Фархад… — торопливо согласился муфтий.

Садыков вошел во двор Хамадани, все так же зажав щеку рукой. Были неприемные часы. Но доктор тепло приветствовал своего «постоянного клиента». Едва войдя в комнату, Мирза протянул Хамадани записную книжку военного атташе и торопливо рассказал о недавних событиях.

Хамадани слушал внимательно, но ожидаемого восторга не проявлял. Он сидел, прикусив губу.

— Садитесь и отдышитесь немного, — наконец строго сказал доктор. — Вы не должны были рисковать. Такое безрассудное геройство может стоить вам жизни. А она нам нужна и дорога. Вы вполне уверены, что господин Хамбер был действительно пьян? А что если это всего лишь хитрая уловка, обычная проверка?

Хамадани взволнованно прошелся по комнате и, с трудом сдерживая себя, повторил:

— Если это проверка? Безрассудное мальчишество!

Мирза Садыков сидел, низко наклонив голову и чувствуя, как пылают его щеки.

Сейчас он понял, насколько опрометчиво поступил, а не мог сказать даже слова в свое оправдание.

— Теперь минутку терпения, — уже спокойнее проговорил Хамадани. — Я сейчас просмотрю блокнот и расскажу вам о его содержании… — доктор, свободно владеющий английским, стал листать страницы.

Мирза следил за выражением его лица… Не хватало еще, чтобы записная книжка не представляла особой ценности…

— Дорогой друг, ваш безрассудный поступок, кажется, будет иметь важные последствия! Это очень ценный документ. В нем содержатся сведения о жизни и деятельности хозяина книжки. Здесь указано буквально все: цены мешхедского рынка, когда и какой была погода, но также и более любопытные сведения: с кем встречался господин атташе и о чем беседовал, имена, фамилии и адреса его «друзей», ныне пребывающих в районах Советского Закаспия — в Ашхабаде, Мары, Чарджоу, Байрам-али и других городах. Великолепная находка! Ее немедленно нужно отправить в Центр. Но повторяю: чтобы такой поступок был последним! Кстати, неизвестно, чем все может кончиться. Эх, молодость… Прошу вас, будьте Настороже!

Прошло три дня, и мистер Хамбер схватился за голову. Перерыв все бумаги, он так и не нашел своей записной книжки. Но о пропаже атташе не сказал ни слова ни жене, ни сослуживцам: это стоило бы ему карьеры. Подозревая в краже своих слуг индийцев Миян Хашима и Ило Бахша, он даже избил их… Но все было тщетно. О Мирзе Хамбер, к счастью, не вспомнил. Правда, когда муфтий перед отъездом посетил майора, тот спросил у него, между прочим, рассеянным тоном, не была ли случайно обнаружена среди одежды записная книжка. Муфтий не совсем понял вопрос, но все же уверенно ответил:

— Нет, нет! Что вы! В таком случае я сразу же возвратил бы ее вам.

…Дорого обошелся военному атташе Хамберу его маскарад.

А записная книжка вскоре внимательно изучалась в Центре советской разведки…

СКАКУНЫ

Ветер находит дырявую юрту, а душа — лживое слово.

Казахская пословица

Наконец-то муфтий оставит Мешхед, покинет Иран, где в последнее время дела шли все хуже и хуже. Чувствуя на себе цепкое внимание местных властей, Садретдинхан теперь думал только об одном: как оторваться от полицейских агентов.

Шла подготовка к отъезду, о котором мало кто знал.

В один из таких хлопотливых дней в мечеть вошли три прилично одетых старых казаха и попросили имама.

За несколько месяцев до этого через советскую границу бежало в Иран несколько байских казахских семей. Они поселились недалеко от Мешхеда. Муфтий знал об этом. Его люди уже побывали там, успев расхвалить единственную мечеть среднеазиатских мусульман и, конечно, имама. Пришедшие на поклонение к муфтию старики здесь, на чужбине, искали покровителя. Седовласые казахи, поцеловав руку Садретдинхана, расселись у порога худжры. Когда имам окончил благословение, один из самых почтенных стариков протянул ему несколько золотых монет. Муфтий держался перед своими щедрыми гостями с достоинством и участливо расспрашивал о делах, конечно давно ему известных.

— Вы из какого улуса прибыли?

— Из Урта-Аула, господин.

— Где обосновались?

— На пастбище, неподалеку от Мешхеда.

— Вас много?

— Шесть семей одного рода.

— Одни на чужбине… — вздохнул муфтий, остановив взгляд, полный сострадания, на стариках. — У вас есть трудности? Мы всегда готовы помочь.

— Благодарим, господин, нам ничего не нужно. Имущества у нас достаточно.

— А именно?

— Пятнадцать коней, двадцать верблюдов и отара овец.

— Ну, благодарение всевышнему, вы богаты.

— Да, господин, аллах помог нам кое-что сохранить.

— То, что вы пришли в мечеть, — благое дело. И впредь посещайте нас.

— Мы нуждаемся в вашем благословении, господин. Что бы вы ни приказали, мы готовы исполнить. Будем рады, если соизволите посетить наше становище.

— Даст аллах, посетим. А пока я попросил бы вас об одной услуге…

Казахи почтительно уставились на уважаемого имама.

— Приказывайте, господин, мы сделаем все, что в наших силах.

— Я собираюсь совершить поклонение святым местам. Для этого мне нужна пара выносливых скакунов.

— С удовольствием, господин.

Казахи, видимо, решили, что муфтий берет коней на время, но он предупредил:

— Этих скакунов мы у вас купим, ибо хотим принести их в жертву святому. Вы станете соучастниками священного дела.

Пришедшие на поклонение казахи восприняли это как знак большого внимания. Муфтий решил ковать железо пока горячо: достал несколько золотых монет и, присоединив к тем, что преподнесли гости, протянул им. Они хотели было отказаться, но муфтий твердо сказал:

— Берите, в противном случае приношение не засчитается. Это тоже на путь божий…

Казахам пришлось взять деньги. Сумма не составляла и половины стоимости коней, но все же старики остались довольны.

— Благодарим вас, господин…

Муфтий был невозмутим.

— Братья, — заговорил он решительно, — завтра к вечеру я с моим сыном Фархадом приеду на ваше пастбище. К этому времени вы как следует накормите и оседлайте для нас двух скакунов. Мы немного погостим у вас. А там посмотрим… Согласны?

— Конечно, господин. Вы обрадовали нас.

Довольные казахи, переговариваясь, покинули худжру своего благодетеля.

— Дорогой Фархад, — обратился к Мирзе муфтий после ухода гостей, — вот еще одно дело с плеч долой! Скакуны нам готовы. Собирайтесь в дорогу немедленно.

— Слушаюсь, господин. Каким путем мы двинемся? Мне кажется, не следует идти обычной дорогой, где часто встречаются полицейские…

— Это предусмотрено. Мне обещали найти афганца, хорошо знающего дорогу. Он будет сопровождать нас до границы и поможет перейти ее.

Муфтий подготавливал все, как отличный конспиратор, и некоторые детали поездки держал в секрете даже от Мирзы.

Когда сгустились сумерки, Садретдинхан вызвал к себе в худжру суфия мечети.

— Я прочел послеполуденную молитву, но, возможно, буду отсутствовать на вечерней. Замените меня. Я должен срочно выехать по важному делу в Ширван.

Давно мечтавший о месте муфтия, суфий с тайной радостью согласился.

Когда наступила ночь и мешхедцы разошлись по домам, муфтий в сопровождении Мирзы и афганца двинулся не к Ширвану, а в противоположном направлении.

Пройдя пешком несколько километров, они увидели юрты, установленные на берегу ручья. Это и была стоянка казахов.

Между юртами, в очаге, сделанном из камней, горел огонь. Вокруг костра сидели мужчины в широкополых войлочных шапках, ожидая почетного гостя.

Один из аксакалов низко поклонился, подбежал к муфтию и, бережно взяв в ладони его руку, поцеловал, словно погладил ее белой бородой. Муфтий, едва поздоровавшись, приступил к делу. Спросил о купленных лошадях, осмотрел их и только тогда вошел в юрту. Ее убранство было богатым: красные ковры, одеяла из разноцветного шелка и бархата.

Хозяева усадили Садретдинхана на почетное место. Дастархан уставили медными блюдами с вареным мясом, жиром, бешбармаком. Собирающихся в дальний путь гостей угощали, просили есть вдоволь, не стесняться.

После еды муфтий перешел к проповеди. Он рассказывал казахам о земной и потусторонней жизни, мимоходом ругал большевиков и в своем ожесточении и проклятьях даже пропустил час вечерней молитвы.

Около полуночи, спохватившись, муфтий спросил:

— Кони оседланы?

— Да, господин, их пасли целый день и только что оседлали… — поклонился аксакал.

— Ну, тогда помолимся. Говорят, молитва, совершенная перед отъездом, помогает в пути. Я помолюсь и за вас, а потом двинемся.

Муфтий забормотал привычные слова, негромко сказал «аминь», и все встали. Гости, низко нагнувшись, вышли из юрты. Скакунов уже держали под уздцы казахские парни. Хозяева нагрузили на лошадей два хурджуна с продуктами.

— Это вам на дорогу. Путь ваш долог, не обессудьте, примите, господин… Если останется, принесете в жертву, Может быть, благодарение всевышнего перепадет и нам…

Вначале муфтий пытался деланно отказываться, потом поблагодарил и подошел к лошади. Парни посадили его. Казахи проводили гостей, следуя за ними толпой, и лишь после того, как всадники скрылись в ночной темноте, повернули обратно.

Путники двигались всю ночь. На рассвете они остановились у оврага. Пеший проводник вел всадников по местам, где редко ступала нога человека. Избегали населенных пунктов, жилищ и дорог. Он неотступно шел рядом со всадниками и лишь в пыльных участках уходил вперед. Этот скиталец, который только и делал, что проводил потайными путями самых разных людей, сам был вынослив и быстр, как скакун.

Двигались только по ночам. Днем обычно прятались где-нибудь в густых зарослях или в оврагах.

Через шесть суток рано утром путники приблизились к Турбете-Хейдари. Турбете-Хейдари и Турбете-Шейх-Джам — почитаемые в Иране святыни находились вблизи афганского пограничного пункта Ислам-Кала. Когда до Турбете-Хейдари осталось каких-то три-четыре километра, путешественники неожиданно наткнулись на иранских солдат.

— Кто вы такие и куда направляетесь?

Муфтий с достоинством, но в то же время вежливо ответил:

— Мы из мечети суннитов в Мешхеде. Едем на поклонение к Турбете-Хейдари и Турбете-Шейх-Джам.

Услыхав имя Фархада Али Заде, солдаты приняли его за шиита и продолжали допрашивать теперь только муфтия.

— Если вы суннит, зачем направляетесь к святыне шиитов?

— Поклонение древнему святому месту одинаково благоприятно для шиитов и суннитов.

Ответ муфтия, видимо, удовлетворил солдат, и они, пожелав доброго пути, уехали.

Муфтий подал афганцу знак продолжать путь. Тот рванулся вперед. За ним двинулись и всадники. Муфтий обогнул «священное место», проехав в нескольких километрах от него: сейчас он готов был отречься от любой святыни.

Мирза с усмешкой подумал, что этот лицемер и пройдоха, на каждом шагу вопивший: «нация, нация», ни разу не соизволил посетить в Мешхеде места, связанные с именем великого Навои. Ему не было дела до сохранившегося в Мешхеде дома, где жил поэт, ни до вырытого по его велению двадцатидвухкилометрового канала «Арики оби хиабан», который до сих пор дарит жизнь полям; не интересовала его ни сардоба Фаринон, ни гостиница в центре Шейх Джами, ни мельница Осияи Мир Алишера…

«Все время в стороне от своей нации, своего народа, — гневно думал Мирза. — У него другие дела и мечты!»

А сейчас муфтий мечтал лишь об одном: как можно быстрее пересечь границу, добраться до Кашгара и выполнить задание мистера Хамбера и господина Мустафы Чокаева. Это было для него дороже и священнее всего на свете.

Муфтий и Мирза приближались к границе. Афганец, простившись, повернул назад и мгновенно исчез из глаз.

Этот опытный проводник должен был пройти еще триста километров, чтобы вернуться в Мешхед.

А казахские скакуны понесли своих всадников к афганской земле.

РЕКА

Время — конь, а ты — объездчик, мчись отважно на ветру!

Время — меч: стань крепкой клюшкой, чтобы выиграть игру.

Рудаки

Метался по пустыне вихрь, бешено перебрасывая тучи песка. Гнал куда-то колючие кусты, вырывал с корнями новые. Будто ему в лад, яростно подгоняли своих коней, непрерывно оглядываясь, два всадника.

— Скорей! Скорей!

И хотя из-под копыт вырывалось плотное облако песка, погоня настигала. Спасти могли только волны веселого Гери-руда.

У берега взмыленные скакуны остановились. Гнедой вошел в воду, а рыжий уперся, не хотел идти ни в какую.

— Господин, хлестните посильней, сейчас не время жалеть! Разве не видите — они уже приближаются!.. — крикнул Мирза. Но дело было не в рыжем скакуне.

Муфтию никогда не приходилось верхом переезжать быструю реку, и он растерялся, испугавшись за свою жизнь. У него не хватало духу посильнее ударить коня и заставить его войти в воду. А шум погони все нарастал.

Каждая минута была дорога. Если всадники задержатся на этом берегу Гери-руда — их уже ничто не спасет. Никакие объяснения. Святых мест рядом нет, есть граница. А куда как не к ней спешат эти подозрительные люди!.. Потом установят личность муфтия — о нем неплохо осведомлена иранская полиция… Выяснится, что визы получены тайно…

Промедление могло кончиться плачевно.

Побледневший муфтий то оглядывался назад, то испуганно смотрел на бурные волны.

Мирза увидел, что для уговоров не остается времени, Либо он заставит этого святого труса ринуться в воду, либо все, что предстоит выполнить по поручению Центра, полетит кувырком. И Садыков решился. Выбравшись на противоположный берег, он выхватил пистолет и закричал:

— Немедленно заставьте коня спуститься в воду! Или я пущу вам пулю в лоб!

Муфтий с перекошенным от ужаса лицом рванулся вперед, крича:

— Наузан билло![161]

Степной скакун под сыпавшимися на него ударами ринулся в воду. Взобравшись на афганский берег, муфтий, все еще дрожа от страха, пришпорил коня и помчался вслед за Мирзой.

Иранские солдаты на том берегу Гери-руда, служившего границей, подняв кулаки, что-то кричали. Но их голоса потонули в порывах ветра и в шуме волн.

Муфтий и Мирза отдалились от реки на несколько километров. Теперь их не могла задержать иранская полиция, да и пуля не сумела бы догнать.

Муфтий натянул узду:

— Придержите своего коня, Фархад, нужно немного отдышаться. Благодарение аллаху, кажется, спаслись от этой напасти…

Они начали приводить в порядок себя и коней. Муфтий закурил. Его секретарь молчал, пряча глаза.

— А если бы я остался там, вы бы действительно выстрелили? — спросил Садретдинхан, хитро прищурив глаза.

— Господин, я крикнул не для того, чтобы убивать вас, а чтобы спасти от верной смерти, — уклончиво отвечал Мирза. — Иногда окрик вселяет смелость. Простите меня, но что-то нужно было сделать. Я ведь очень опасался за вашу жизнь.

— Вы правы. Я все более убеждаюсь, что не ошибся в вас. Зная ваш ум и способности, я не предполагал, что вы к тому же смелы и предприимчивы. — Муфтий в первый раз улыбнулся. — Одним словом, решили припугнуть?

— Да, господин, в противном случае мы оба попали бы в беду. Разумеется, я бы вас не бросил.

— Молодец!

— Скакуны нас выручили… — скромничал Мирза.

— Не в них дело. С таким спутником, как вы, в любом деле не пропадешь. Правильно? Не станете отрицать?

Мирза не отрицал… Но похвалу муфтия следовало принять со смиренным видом. И он смущенно пробормотал:

— Что вы…

А муфтий уже вспоминал о переправе. Все только что пережитое казалось ему смешным, он весело говорил и о пограничниках, и о бурной реке, и о своей растерянности…

Но нельзя веселиться раньше времени. Одна опасность миновала, а другая уже ожидала путников… Такова пустыня. Неизвестно, где и что случится.

В этих районах афганские племена пасли скот. Вольные кочевья до поздней осени передвигались со своими стадами вдоль границы, попутно неся и ее охрану. Люди из кочевых скотоводческих племен — отчаянные, смелые, все они вооружены винтовками, пистолетами, кинжалами, Самым большим удовольствием для них было ловить всех подозрительных. А убить человека — что подстрелить дичь…

Вечером муфтия и Мирзу внезапно окружила шумная толпа. Посыпались вопросы.

— Кто вы? Откуда едете? Куда держите путь?

— Что вам здесь нужно?

Увидев грозных, полураздетых, но увешанных оружием людей, муфтий отвечал невнятно, заикаясь, и все время повторял:

— Наузан биллохи миназзолимин![162]

Страсти накалялись, послышались призывы к расправе.

Путешественников спасло непредвиденное обстоятельство: из группы кочевников выскочил курчавый парень с большими черными глазами, вгляделся в муфтия и, ухватившись за узду скакуна, на котором дрожал Садретдинхан, пролепетал:

— Господин уважаемый муфтий! Добро пожаловать! Какие ангелы принесли вас в наши края? Мы готовы служить вам!

Кочевники были поражены и сразу изменили отношение к незнакомцам. Оказалось, что парень бывал в Мешхеде, посещал мечеть муфтия и получил его благословение.

Сейчас, обрадованный, он целовал руку имама, который медленно приходил в себя.

— Не признай этот парень уважаемого муфтия, были бы вы пристрелены, словно воробышки, а кони стали бы нашей добычей… Хорошие кони… — откровенно признался один из старых кочевников.

Но на муфтия это уже не произвело впечатления.

Кочевники угощали неожиданных гостей целых два дня. Дальше путники двинулись вместе с племенем. Теперь муфтий и Мирза действительно чувствовали себя в полной безопасности.

Наконец они добрались до пограничников. Начальник поста Абдурауфхан тепло встретил Садретдинхана, но оказался слишком гостеприимным хозяином, продержав муфтия и Мирзу за дастарханом три дня. Этого времени оказалось достаточно, чтобы доложить генерал-губернатору Герата о прибытии гостей из Мешхеда и получить разрешение на их въезд в город. Лишь на четвертый день Абдурауфхан проводил муфтия и его секретаря.

Дорога изменилась. Теперь путники ехали вдоль зеленых полей, густых фруктовых садов.

Кони пошли веселее. Да и у всадников настроение было лучше. Они проезжали утопавшие в зелени небольшие селения, где желтые глиняные домишки жались друг к другу…

Но вот на горизонте начали вырисовываться силуэты минаретов и куполов древнего города — одной из столиц потомков грозного Тимура.

Въехав в уютный пригород Хуриян, путники решили немного передохнуть. Советуясь между собой по-узбекски, муфтий и Мирза подошли к бакалейщику купить что-нибудь к завтраку.

Торговец понимал только на фарси. Но стоявший недалеко от лавки мужчина, пропуская сквозь пальцы бороду, внимательно прислушивался к разговору двух незнакомцев.

— Друзья, — обратился он к ним по-тюркски, — в этой лавке свежих продуктов вы не купите…

Затем подошел, поздоровался и повторил:

— Нет! Я не советую вам что-либо покупать здесь. Лучше будьте моими гостями, обрадуйте соотечественников. Милости прошу! Зайдете в дом, немного передохнете…

Муфтий согласился.

Большой дом зажиточного дехканина, сад, полный созревших фруктов, понравились Садретдинхану.

Гости расположились на айване. В одно мгновение дастархан был уставлен плодами благодатной осени, Хозяин, с большой сердечностью и уважением угощавший гостей, повел непринужденную веселую беседу, потом перешел к рассказу о себе:

— Мы ведь тоже чигатайцы. Хотя мы твердо придерживаемся своих национальных обычаев и традиций, постепенно наши люди отвыкают здесь от тюркского языка и все больше пользуются фарси. Но старики до сих пор говорят только по-тюркски. Наши близкие остались в Туркестане. Однако и здесь мы ведем и сохраняем историю своего рода: у нас имеется шажара[163].

Муфтий похвалил хозяина и его родных, не забывающих законов и обычаев предков.

Ободренный хозяин продолжал:

— В шажаре повествуется история многих наших предков. Согласно здешней традиции, ее хранит самый старый человек рода. Он записывает все события и новости, которые происходят у нас. Сейчас шажара разрослась в большую книгу. Она находится у самого старого чигатайца. Если согласитесь остаться здесь до вечера, то он к этому времени вернется.

Пока длился обед, хозяин уговаривал муфтия остаться и посмотреть родословную здешних чигатайцев.

Но муфтий только развел руками.

— Мы очень спешим. Сейчас у нас слишком мало времени, чтобы повторять историю узбекской нации. Нас ждут новые, значительные дела…

ГЕРАТ

Но говоришь ты: счастливы шахи и шейхи?

Грянет беда — и дороги той касте нет.

Убайд Зокони

Два всадника въезжали в Герат, настороженно оглядываясь по сторонам. Вскоре их встретили афганские нукеры, проводившие гостей прямо в апартаменты Наиб Салар Абдурахимхана, предупрежденного начальником пограничного поста.

Правитель Герата встретил гостей с почетом и уважением. Обменявшись с муфтием приветствиями, Наиб Салар справился о его самочувствии.

— Я рад вас видеть в полном здравии и благополучии.

— Благодарим, — ответил муфтий.

— В пути, господин муфтий, не очень измучились? Никто вас не обидел?

— В вашем благословенном государстве царит спокойствие. Путь по этой стороне Гери-руда, благословение аллаху, был для нас безопасен. На границе господин Абдурауфхан оказал нам весьма щедрое гостеприимство. Но нужно полагать, что дальние путешествия не лишены опасности.

Польщенный вначале комплиментом муфтия, Наиб Салар теперь насторожился:

— О каких опасностях, господин муфтий, может идти речь, когда вы являетесь моими гостями?

— Я имею в виду советских шпионов. Мы не гарантированы от того, что они не могут где-нибудь напасть на нас. Ваш покорный слуга не однажды испытал на себе их удары.

— Понимаю ваши опасения. Говорят, укушенный змеей боится пестрой веревки… Но будьте спокойны: в моих владениях нет русских шпионов!

Абдурахимхан с видимым удовольствием поведал о том, как были заживо захоронены в бадрабных ямах[164] несколько эмигрантов, заподозренных в шпионской деятельности, Муфтий с упоением слушал этот полный жестокости и зверства рассказ, а Мирза отвернулся, чтобы не выдать себя.

— Именно так нужно поступать с изменниками, господин… — похвалил Садретдинхан.

— Мои люди внимательно следят за каждым шагом чужеземцев… — продолжал правитель. — Будьте спокойны на этой земле.

Убийцы нашли общий язык. Мирза, стиснув зубы, молча слушал их затянувшуюся беседу.

Дворец Абдурахимхана располагался в самом великолепном саду Герата. Он был прекраснее таких известных гератских садов, как Тахт-и-Сафар, Баг-и-Курта, Баг-и-Хуриаи, Баг-и-Мавлана Джами, Баг-и-Колина. Это был воистину шахский сад. И здесь Наиб Салар начал почти ежедневно устраивать пиры в честь муфтия, показывая свою щедрость, богатство и гостеприимство.

На званые обеды приглашались высокопоставленные лица: крупные чиновники, баи, видные эмигранты.

Степенные, медлительные гости вели разговор о государственных делах, о политике, «решали» судьбы народов.

…Уже более полумесяца продолжались угощения в честь почетного гостя из Мешхеда. О причинах такой благожелательности Мирзе вскоре стало известно. Оказалось, что афганский консул в Мешхеде Абдул-Азизхан, давший муфтию визы, предварительно прислал письмо Абдурахимхану, рекомендуя как следует встретить важного гостя.

Время шло.

В течение этих дней с позволения муфтия его секретарь беседовал о литературе и политике с видными поэтами Герата, знакомился с историей древнего города и его достопримечательностями. С замиранием сердца стоял Мирза у мавзолея Мавлани Абдурахмана Джами и Алишера Навои, бродил по крепости, построенной последними представителями Тимурова рода, осматривал склепы Шахрук Гавхар Шадаима, Хусейна Байкары и другие памятники с яркой облицовкой из глазурованных плиток. А за городом его привлекло воспетое многими поэтами знаменитое Муссала. Мирза почти зримо представлял картины далеких эпох, о которых красноречиво повествовали прошедшие сквозь гущу веков эти немые свидетели. Грустно смотрел он, как ломали старую крепость и возводили на ее месте лавки нового торгового ряда…

Конечно, все эти прогулки Мирза совершал в свободное время, а его было не так уж много.

Садретдинхан не любил появляться в гостях без помощника. А Мирзе все эти посещения богатых домов давали немало ценных наблюдений и фактов. Когда-нибудь, думал он, все это пригодится…

Да, муфтий все эти дни был очень занят: он встречался с богатыми таджикскими и туркменскими эмигрантами, вел с ними беседы, поочередно гостил у них.

В лучших домах и садах Герата Садретдинхан распинался о спасении нации, о борьбе за объединение мусульман. Его слушали и поддерживали.

Кто же был в числе собеседников и гостеприимных хозяев муфтия?

Бывший палач Хорезма и Туркмении Джунаидхан, его сыновья Кандимхан и Аннамурад, присланный самим Садретдинханом из Мешхеда туркменский националист Аннакули Курбан Саидов, Абдукарим Мингбаши из Джизака…

Что этим «великим» до судьбы народа, который они предали!

Крупные баи из Ташкента, торговцы из Бухары и Ферганы, будто соревнуясь между собой, старались заслужить «благословение» муфтия. Все они верили всевозможным антисоветским хитросплетениям Садретдинхана, прикрытым маской благолепия, веры и национализма. Обуреваемые чувством мести, они могли пойти на любой подлый шаг, а муфтий теперь имел возможность лично убеждать их в необходимости готовиться к «великим событиям».

Его беседы и проповеди были в то же время хорошей проверкой. Муфтий взвешивал, прикидывал, кто на что способен, когда и как использовать этих людей в своих целях.

За двадцать дней муфтий согласовал со своими друзьями план деятельности среди эмигрантов. А Наиб Салар, наконец, получил ответ на свое письмо, в котором он просил разрешения пропустить муфтия в Кабул. Ведь Садретдинхан торопился в Кашгар. Его больше нельзя было задерживать.

…Шел конец сентября. Коней, которые были за бесценок куплены у казахов, муфтий продал здесь в пять раз дороже: ему был предоставлен автомобиль.

Простившись с Наиб Саларом, они двинулись в сторону Кабула.

Да, Наиб Салар Абдурахимхан щедро встречал муфтия. С благодарностью будет вспоминать о нем Садретдинхан. Пройдут годы, и этот «гостеприимный хозяин» вздумает притязать на престол, однако дни свои кончит в зиндане.

Но это случится позднее. Сейчас Наиб Салар с почестями проводил муфтия. И машина, поднимая клубы плотной пыли, все дальше и дальше удалялась от Герата.

Позади постепенно исчезали, играя в лучах солнца, глазурованные минареты. Но и они вскоре пропали из виду. Через несколько часов машина достигла Себзевара, небольшого поселка. Густой прохладной тенью садов, гранатовых плантаций Себзевар мог очаровать кого угодно. Путники решили здесь переночевать.

КАБУЛ

Чужой огонь холоднее снега.

Афганская пословица

Снова дорога… За несколько дней миновав Феррах, Чакансур, Дильарам, Гиришк, путники прибыли в древнюю столицу Кандагар. Мирза не только любовался чужими городами. Многое необходимо было запомнить. Так, в дневнике появилась следующая короткая запись:

«Вблизи города Гиришк. Американцы. Строят что-то у реки Ильман».

Американская фирма начала строительство моста через Ильман. Под этим предлогом можно было протянуть свои щупальца в южные районы страны, далекой от Америки и близкой к границам Советского Союза. Мост через небольшую реку американцы строили пятнадцать лет. Сущность деятельности «фирмы», вызвавшей подозрение у Мирзы, была раскрыта несколько позже. Но начало всему положила короткая запись в дневнике разведчика.

В последние дни сентября Кандагар, где летом царствует нестерпимая жара, дарил путникам благодатную прохладу. Настала пора, когда ветви в садах гнулись от фруктов. Город был уютен и красив. Но здесь не было ни одной гостиницы.

Муфтию и Мирзе пришлось остановиться в убогом караван-сарае, где уже расположились три индийца, прибывшие на торжества по случаю национального праздника Афганистана. Познакомившись, муфтий быстро завязал с ними беседу.

Индийцы были откровенны. И чувствовалось, что они не понравились Садретдинхану. Особенно покоробили его слова одного из гостей, сказанные с нескрываемым сожалением:

— Хотя Афганистан и маленькая страна, он все же справляет праздник своей независимости, а мы, великий народ, по-прежнему изнываем под господством англичан.

— Независимость! — фыркал муфтий, оставшись наедине с Мирзой. — Великая держава идет им на помощь, а они еще чего-то хотят!

На другой день муфтий и Мирза вновь отправились в дорогу. Теперь их путь лежал в Газни.

Этот город некогда был столицей огромного государства, правители которого носили его имя. В городе жили и творили Фирдоуси, Ибн Сина, Ансури, Хаким Санои… Кладбище великих исторических памятников лежало перед Мирзой. Читая полные скорби и глубокого смысла строки древних поэтов, высеченные на мраморных надгробьях, Мирза вспоминал родной город, институт, где цитировал студентам бессмертные строки мудрых…

Взглянув на стоявшего рядом муфтия, Садыков неожиданно прочел вслух высеченный на мраморе бейт:

Солнца жгучие лучи и природы измененья Превратят в ничтожный прах превосходные строенья…

Охваченный иными мыслями и заботами, муфтий вряд ли понял смысл стиха, но все же улыбнулся в ответ:

— Вижу, в вас бурлит вдохновенье, мулла Фархад.

— Нет, господин муфтий, эти слова принадлежат Фирдоуси. Развалины роскошных строений, где когда-то правили султаны рода газнивидов, красноречиво говорят о разрушительной силе безжалостных лучей солнца и слепых стихий природы… Эти строки украшают могильную плиту…

— Поэзия меня, честно говоря, не очень интересует… — перебил муфтий. — Я посвятил себя всецело политике…

«Говорить о поэзии и искусстве с человеком, чья жизнь — одни преступления, убийства, предательство — действительно пустое дело…» — подумал Садыков.

Собственно, откровение муфтия его не удивило, и если он процитировал грустные строки бейта, то лишь потому, что придавал им иной, символический смысл.

Многое можно было еще посмотреть в Газни, но муфтий спешил.

Мирзе пришлось подчиниться.

Уже смеркалось, когда они въезжали в Кабул. Миновав Базар-Шахи и Дейхай-Афгонон, машина остановилась у караван-сарая Халфа Шер Ахмадхана, крупного торговца и давнего друга муфтия.

Умывшись в протекавшем рядом арыке, Садретдинхан, важно ступая, вошел во двор — давнее пристанище разноплеменных купцов. Здесь можно было встретить афганца и туркмена, узбека и индийца. Но с того момента, как через порог переступила нога муфтия, это был уже не простой караван-сарай.

Отныне он стал резиденцией Садретдинхана.

Как только муфтий и его секретарь поселились в светлой квадратной комнате, устланной коврами, их начала посещать именитые главари эмиграции.

Одним из первых явился Курширмат. Да, да, тот самый одноглазый вор и убийца Курширмат, чьи банды, помнил Мирза, метались по городам и кишлакам Ферганской долины.

Сколько честных тружеников, бедняков, активистов погибло от рук басмачей Курширмата? На этот вопрос он сам не смог бы ответить.

Одноглазый был очень рад приезду муфтия.

— Наконец-то, наш дорогой друг, вы добрались до нас.

Полились воспоминания о былых временах. Но муфтий не любитель одних только воспоминаний. У него десятки планов, он мечтает о борьбе за «освобождение нации». Муфтию нужно знать о настроении Курширмата и других басмаческих главарей.

А они шли и шли в купеческий караван-сарай. Но говорили здесь не о ценах на товары.

На второй же день пребывания в Кабуле муфтий с Мирзой отправились в город, к некоему богатому чиновнику, который встретил Садретдинхана как долгожданного гостя.

— Мы попали мусафивами[165] в ваш город по пути в Кашгар и сочли своим первейшим долгом навестить вас, господин, — согнувшись в полупоклоне, обратился муфтий к хозяину.

— Добро пожаловать, несказанно рад! Кто-кто, а уж вы никак не можете считать себя здесь на чужбине.

— Волею всевышнего нам суждено пуститься в столь большое путешествие в Восточный Туркестан. Появление по соседству с вами еще одного мусульманского государства для вас, я думаю, так же радостно, как для меня, — сказал муфтий.

Влиятельный человек кивнул, но как-то нерешительно.

Муфтий не заметил этого. Он с гордостью поглядывал на Мирзу: вот как нас встречают во дворцах!

Садретдинхан с упоением рассказывал о своем будущем участии в организации Восточно-Туркестанской республики, о своих планах и заслугах в общем деле объединения мусульман.

Чиновник внимательно, но с удивлением смотрел на муфтия. Откашлявшись, он бросил уклончивую реплику:

— Конечно, все, что вы собираетесь делать для нас, было бы неплохо… Однако, господа, не кажется ли вам, что в Кашгаре сложилась обстановка совсем… иная?

Человек, близкий к правительственным кругам, он, конечно, был лучше осведомлен о последних событиях в Восточном Туркестане. Однако, видя возбуждение собеседника, влиятельное лицо сочло нужным перевести разговор на другие темы:

— Если пожелаете остаться здесь, наш дом всегда к вашим услугам. Сейчас, я думаю, настало время выпить чаю… Не откажитесь, господа!

После легкого завтрака хозяин проводил гостей до дверей.

Польщенный теплым приемом, муфтий все же был серьезно обеспокоен и торопил Мирзу:

— Идемте побыстрее! Необходимо сейчас встретиться с Эсандал-эфенди.

Посольство Турции располагалось в центре Кабула.

Мирза из различных источников и в первую очередь из бесед с Садретдинханом был хорошо осведомлен о личности близкого друга муфтия — Мамдуха Шавката Эсандала.

Он был одним из крупных деятелей турецкой националистической партии «Иттихад ва таракки» и держал связь с лидерами подпольных организаций Туркестана. В 1919—20 годах он совершил «неофициальную поездку» в Ташкент, Самарканд, Бухару и Фергану, и Садретдинхан еще тогда подружился с опытным разведчиком. И впоследствии, уже в Тегеране, турецкий посол Эсандал снова покровительствовал обосновавшемуся в Мешхеде муфтию. Всего несколько месяцев назад, летом 1933 года, Садретдинхан тяжело переживал перевод Эсандала в Афганистан. И вот они торопливо идут по улицам Кабула к турецкому посольству.

«Что изменится после нашей встречи? Как определится будущее?» — беспокойно думал Мирза.

Из разговора с влиятельным чиновником ясно, что авантюра в Кашгаре провалилась. Муфтий не хочет в это поверить, вот и мчится к старому другу…

…Молодой коммунист, литератор, только вступивший в большую школу жизни, остался один на один с опытными политиками, дипломатическими деятелями и разведчиками: теперь рядом нет доктора Хамадани, посоветоваться не с кем… Кстати, в последнюю их встречу доктор, получивший некоторые справки из Москвы, уже догадывался о последствиях событий в Кашгаре. Правительство Восточно-Туркестанской республики, пояснил он Мирзе, плод английской и японской разведок, видимо, рухнет.

Теперь, очевидно, предположения Хамадани сбылись и Восточно-Туркестанская мусульманская республика распалась.

Значит, и те шпионы, которых посылали через Мешхед в Кашгар и о которых сообщал Мирза своему Центру, ничего не смогли поделать… В таком случае поездка в Кашгар сорвется. Что же теперь предпримет муфтий?..

Приблизившись к зданию посольства, Садретдинхан придирчиво осмотрел свою одежду и окинул взглядом с ног до головы Мирзу. Они привели себя в порядок. Подняв голову, муфтий заметил ожидавшего у дверей высокого человека и, с трудом скрывая радость, бросил Мирзе:

— Сразу же узнали о нашем приезде. Видите! Самолично вышли встречать…

ПОСОЛ

Здесь все не то… Вы помните, как мы сходились в круг,

Как звуки музыки родной текли в тиши ночей…

Фуркат

Мамдух Шавкат Эсандал, широко улыбаясь, заключил муфтия в объятия и расцеловал его. Затем тепло приветствовал Мирзу и, повернувшись к Садретдинхану, спросил:

— Это не ваш сын, господин муфтий?

Он был хорошо осведомлен о Мирзе, однако все же задал этот вопрос. Обычная осторожность после длительной разлуки?

Муфтий с гордостью ответил:

— Верный друг дороже сына!

Эсандал снисходительно согласился и, пропуская гостей, пригласил:

— Проходите, пожалуйста… Мы давно вас ждем.

Они вошли в здание посольства. В честь почетного гостя Эсандал специально накрыл стол в дипломатической приемной.

— Прошу, прошу… Садитесь…

Вначале за обедом шел незначительный разговор: муфтий делился впечатлениями о путешествии. Наконец добрались до главной темы — Кашгара.

Садретдинхан снова стал расхваливать национальную республику:

— Эта победа зажгла в нашей душе пламя надежды!..

Посол сидел, опустив голову. Его ошеломил тот факт, что муфтий ничего не знает о последних событиях в Кашгаре. Как можно мягче он стал объяснять.

— Мы тоже от чистого сердца желали бы появления нового независимого тюркского государства, но не так, к сожалению, было предопределено всевышним. Руководители республики оказались малоопытными политическими бойцами и потерпели поражение… Новая власть погибла.

Слова Эсандала подействовали на муфтия, как ушат холодной воды. Некоторое время он сидел, бессмысленно раскрыв глаза, опустив руки и не произнося ни слова.

Посол понимал состояние муфтия. Как ему не хотелось сообщать гостю неприятную весть! Но Эсандал даже не подозревал, что муфтий находится в полном неведении.

— Неужели произошла такая трагедия? — наконец дрожащим голосом произнес муфтий.

— К сожалению… К великому нашему сожалению, произошла… — подтвердил Эсандал.

— Опять все надежды рухнули…

— О нет! — бодро сказал посол. — У нас много дел, больших, значительных. Вот о них мы и поговорим.

Он пригласил гостей в свой кабинет.

Усевшись за огромный стол, представительный дипломат, оглядев муфтия и Мирзу, деловым тоном заговорил было о положении в советском государстве, о действиях националистических организаций.

Но, поняв, что Садретдинхана интересует сейчас совсем другое, прервал себя:

— До вашего приезда я переговорил с влиятельными особами. Продолжать путь нет смысла. Видимо, должны вернуться и ранее посланные нами люди. Если вы останетесь здесь, осмотритесь и заново развернете свою деятельность, это значительно приблизит сроки освобождения вашей родины от Советов. Мы же, в свою очередь, как всегда, будем всячески поддерживать вас и оказывать посильную помощь. Нужно терпение, господин муфтий!

Садретдинхан вздохнул и покачал головой. Опять терпение! Сколько раз именем аллаха он сам призывал терпеть… Много ударов судьбы он вынес. Не ожидал, что очередной так быстро последует…

Но ничего не оставалось делать, как снова запасаться этим самым терпением. К тому же друзья по-прежнему остаются рядом… Он поднял голову.

— Возможно, скоро настанут такие времена, — продолжал посол, — когда свобода придет на вашу родину. Сейчас все мы находимся в преддверии интереснейших событий. Может статься, мир совершенно изменится. Не удивительно, если от одной спички вспыхнет огромный пожар. Поэтому, не спеша и не торопя соседей, — Эсандал жестом указал в воображаемую сторону советской стороны, — мы будем сообща разворачивать и расширять поле деятельности. Для этого есть все условия и возможности.

Убедительные рассуждения старого разведчика-дипломата подействовали на муфтия.

— Слова господина Эсандала для нас как сладостный шербет… Что вы скажете, мулла Фархад? — посмотрел муфтий на своего секретаря.

Мирза поддержал: справедливые слова.

— Наша опора — великая Турция, а вы — ее представитель, и ваша воля для нас — программа деятельности. Мы принимаем все советы и пожелания… — оживился муфтий.

— Я рад, что наши планы вам по сердцу… — улыбнулся посол.

Муфтий уже поднял голову. Он жаждал конкретных действий и готов был перейти к ним, не теряя ни минуты.

— Этот юноша, — указывая на Мирзу, сказал он, — всего лишь два года назад прибыл сюда, покинув отчий край, но уже является моей правой рукой. На родине он держал связь с национальными организациями и особенно преуспел рядом со мной. Вы, должно быть, помните о руководимых вами делах в районе «Дашт-и-Туркман» в Иране? Он и в них принимал активное участие.

Эсандал согласился с муфтием, заявив, что об этом он хорошо осведомлен.

Мирза сидел молча, смиренно и скромно слушая хвалебные отзывы в свой адрес. Он еще не понимал, куда клонит муфтий.

— В Иране мы окрестили его Фархадом Али Заде. Это понятно. А вот здесь мы бы просили вас выдать ему турецкий паспорт. На имя, скажем… ну, Махмудбека.

— Я согласен… Это будет очень хорошо. С удовольствием такой паспорт мы выдадим… — сказал посол. — Однако и вам необходимо сменить паспорт. В него ведь вписано имя Фархада Али Заде.

Муфтий не учел этого.

— Да, да… Благодарю. Пожалуйста, господин!

Эсандал сделал рукой небрежный жест: пустое, о каких трудностях можно говорить!

— Но в паспорт вместе с именем необходимо вписать и фамилию.

Муфтий предложил несколько фамилий, но они не понравились Эсандалу.

Немного подумав, посол высказал свое мнение.

— Давайте возьмем фамилию — Зевачи[166]… — Эсандал пояснил: — Ведь предки ваши были оружейниками… В память ваших предков…

Мирза внимательно следил за послом: цепкая память, отличное знание своих людей, их родословных… Враг умный, опасный.

— Какую же фамилию выбрать мне? — задумался теперь Мирза, отныне получивший новое имя — Махмудбек.

Так и назвал его сейчас Эсандал.

— Не можете найти подходящей, Махмудбек? А если…

Эсандал произнес несколько, по его мнению, ярких имен.

Но новоиспеченный Махмудбек попросил:

— Если можно, я приму фамилию Айкарли.

— А что это означает? — спросил Эсандал.

— Селение, в котором я родился и вырос, раскинулось у подножия горы. Снег зимой и летом лежал на вершине. И лишь в жаркое время он немного оттаивал и принимал вид полумесяца. Поэтому вершину назвали Айкарли — снежная луна. Я думаю, меня не упрекнут, если, в память о родном кишлаке, я приму такую фамилию.

— Очень хорошо! — улыбнулся посол и торжественно повторил: — «Бай Махмудбек Айкарли!» Замечательно!..

Довольный завершением процедуры, Эсандал побарабанил пальцами по столу и, откинувшись в кресле, вполголоса запел:

Вершины гор покрылись туманом, Серебрится в ущелье поток…

Муфтий присоединился к шефу, подтянув песню тонким дребезжащим голосом. Оба они были в хорошем настроении.

Мирза знал, почему эта песня доставляла им радость: ее пели в начале революции турецкие офицеры-националисты.

Он вспомнил, как умирали подобные песни. Их заглушили другие. Гремел из края в край гимн Хамзы — «Яша шуро», «Да здравствуют Советы!»:

Не унывай, сбылась мечта, Советы пробудили нас. Кровь не напрасно пролита: Свободным стал рабочий класс.

Задумчивость Мирзы Эсандал понял по-своему. Он решил, что песня подействовала на молодого помощника муфтия. Удовлетворенный, он позвонил в колокольчик. Вошел человек с черными усиками — консул.

Эсандал представил его гостям и сказал, обращаясь к нему:

— Сайин бай[167] Сагдуллабай! Сейчас же оформите паспорта этим двум господам. Один на имя муфтия Садретдинхана, сына Шарифа Хаджи Зевачи, другой — Махмудбека Айкарли.

Консул не заставил себя долго ждать.

Два новоиспеченных турецких подданных, с паспортами в карманах, каждый по-своему удовлетворенный, вскоре вышли из ворот посольства. Муфтий, хоть он и не попал в Кашгар, радовался новой мощной поддержке, новому полю действия.

А «Махмудбек Айкарли» был доволен тем, что он все прочнее обосновывается в логове врагов.

* * *

С этого момента в жизни молодого советского разведчика Мирзы Садыкова начинается новая пора деятельности. Паспорт турецкого подданного и доброе расположение к нему посла Эсандала — защита от любых подозрений.

Начинается удивительная, полная напряжения, ежедневного подвига и драматизма жизнь.

В предвоенный период и в период Великой Отечественной войны Мирза Садыков по заданию Родины выполнял опасную работу.

Но этому периоду деятельности Мирзы Садыкова должна быть посвящена отдельная книга.

Конец первой части

Шукур Халмирзаев

НАД ПРОПАСТЬЮ

Роман

Если я сам не познал себя,

Как люди поймут, кто я…

Навои
1

Ночь, не подсвеченная звездами или огнями большого города, кажется огромной. Теперь же она была тревожна и мрачна, как бездна: колкими каплями, с едва слышным шорохом сеялся на спящий город зимний дождь.

Зыбким оазисом виделся в ночи ташкентский вокзал. Чем ближе, тем светлее. За желтыми окнами слышался гомон голосов.

К центральному входу, со стороны города, мягко подкатила коляска с поднятым кожаным верхом. Из нее вышли трое. Не осматриваясь, не обращая внимания на водяную пыль, направились в зал ожидания, ярко освещенный и даже в столь поздний час заполненный пассажирами.

Их появление в зале не осталось незамеченным. Невольно бросался в глаза крепыш в светлом шелковом халате, наброшенном поверх черного европейского костюма, и в безупречной белизны чалме, закрученной без претензий, но элегантно.

— Колоритная фигура! — отметила вслух белокурая русская женщина, с любопытством провожая взглядом этих троих, пока они проходили к выходу на перрон.

— Да, мадам, — охотно откликнулся мужчина в шляпе. — Сразу видно: безукоризненный вкус! Как видите, мусульманскому духовенству неплохо живется при большевиках!

Тот, о ком шла речь, услышав русских, оглянулся. Определив, что те «из бывших», он приостановился. Не спешил догнать своих спутников, словно ожидал, не услышит ли еще о себе чего-то лестного. А его спутники, выйдя на перрон, уже шли вдоль вагонов. Один из них был немолод, даже, пожалуй, стар, если судить по седой бороде, другой выглядел совсем юным, и если не на него в первую очередь обратили внимание скучающие пассажиры, так это, наверно, только потому, что одет скромно. Можно было не заметить франтоватых усиков, но рост… Юноша высок и строен. Вот они поравнялись с головным вагоном. Старик о чем-то спросил у проводника, покивал, глянув на часы. Еще есть время. Можно пройтись по перрону.

— Еще не поздно отказаться, Курбан, — тихо, на фарси, сказал старик.

Похоже, это говорилось уже не в первый раз. Ответ прозвучал раздраженно — как о надоевшем:

— Все еще сомневаетесь! Напрасно! Что со мной может случиться? Ведь я ему кто? Почти сын! Да-да, ему — ишану Судуру ибн Абдулле!

— Что ты, что ты, — смешался старик. — Просто по-человечески опасаюсь за тебя… Ты идешь в логово… Самая опасная фигура для тебя не Энвер-паша, не Ибрагимбек. Его преосвященство. Такие люди осторожны и подозрительны, не доверяют никому, даже самым близким. Был такой французский кардинал… Ришелье. Ты знаешь… Так вот, твой учитель напоминает мне как раз этого «серого» кардинала.

— Ришелье? — оживился Курбан. — Ишан Судур относится к его памяти с большим почтением. Учитель много рассказывал о кардинале.

Василий Васильевич, так звали старика, резко остановился.

— Скажите на милость, с почтением! И кого же он еще почитает?

Курбан улыбнулся — то ли тому, как рассердился Василий Васильевич, то ли своим воспоминаниям.

— Список великих у его преосвященства был не так уж обширен, но… С особым чувством говорил он об Игнатии Лойоле. Чем привлекал его основатель ордена иезуитов, не знаю, может, требованием слепого повиновения церкви и прощения любого преступления, совершенного учениками во славу божью. — Курбан помолчал и задумчиво повторил: — Любого преступления.

И опять в тоне Василия Васильевича угадывалось удивление, более того — недоверие.

— Что, ишан Судур и в самом деле так широко образован?

— Его преосвященство получил блестящее образование! — с невольным восхищением воскликнул Курбан. — Кроме того, он был в постоянном поиске знаний. Французский посол в Стамбуле поразился лингвистическими способностями хазрата. Он сказал: «Вы прекрасно владеете языком моего парода. Далеко не каждый француз способен с таким изяществом излагать свои мысли». Ишан Судур много путешествовал и брал с собою меня, считая лучшим учеником, — расхвастался Курбан. — В очень короткий срок я овладел фарси, и как награда за мое усердие — поездка с его преосвященством в Кабул, Тегеран, Стамбул! В Каир я сопровождал учителя «за арабский язык». Хазрат любил поощрять… Но вот русский пока мне неизвестен.

Василий Васильевич по-отцовски заботливо положил руку на плечо юноши.

— Мой мальчик! У тебя все впереди. Вспомни когда-нибудь мои слова: ты будешь учиться в Москве, А теперь — прошу тебя: будь осторожен. Возвращайся. — Старик помолчал и показал глазами на крепыша, тот прохаживался в отдалении, не мешая их разговору. — Этот человек проводит тебя до самого Кагана. А теперь… простимся.

Он обнял юношу, легко коснулся щекой его лица и, не оглядываясь, пошел по перрону к зданию вокзала.

Это было прощание навсегда.

2

Курбан шел по раскисшей от грязи тропе, ежась от пронизывающего холодного ветра. Лужицы, образовавшиеся от конских копыт и красноармейских сапог, затягивало льдом. Прихваченные заморозком, поля клевера отсвечивали из-под тонкого льда нежным зеленым цветом.

О чем думал Курбан? О срочном вызове Алимджана Арсланова. Только важная причина могла заставить Арсланова прибегнуть к помощи вестового.

Приутих ветер — и повеяло каким-то удивительным запахом. Холод — не холод, тепло — не тепло… Бодрящая, словно бы предвесенняя свежесть!

Всем своим существом Курбан ощутил прилив сил, как бывало в годы мальчишества, когда с появлением первых признаков весны рождались мечты о путешествиях, о неожиданных и счастливых встречах, так и теперь в мыслях его зыбко отражались синь неба и словно бы неуверенно яркая зелень земли, хруст льдинок под ногами напоминал начало забытой мелодии, и пело в его душе: какое это чудо — жить!..

Так он шел, мечтательно и отрешенно улыбаясь, пока взгляд его не уперся в дувал — начиналась усадьба Рамазанбая. Хозяин в пестром халате и голубой чалме со свисающим концом неспешно прохаживался по двору. Встреча с баем была неприятна, и приветствовать его Курбану не хотелось. Но он вспомнил предупреждение Арсланова — с хозяином усадьбы надо быть вежливым. И поздоровался. Но странно. Рамазанбай сделал вид, что не узнал его. А ведь приходилось некогда баю обращаться к Курбану с уважительным — домла, учитель. «Нет, — решил Курбан. — Узнал меня бай. Конечно, узнал. И жена его, и дочь… Дочь… Почему я до сих пор не встречал его дочь?» Нашел о чем думать, одернул себя Курбан. Лучше подумай, что ждет тебя завтра…

Вдруг он ощутил на себе чей-то взгляд. Обернулся — ни души. Голый дувал, одинокая орешина — бугристый ствол в несколько обхватов, и в нем огромное дупло с трухлявыми краями.

Мелькнуло в памяти давнее. Мама предостерегает таинственным шепотом: не усни, сынок, под орешиной. И уж вовсе непонятное: на ветвях сидят… в трухлявых дуплах прячутся… Они. Кто — «они»? Злые духи? Оборотни? Оборотни!.. В самом неожиданном облике могут предстать они перед тобой! Не смотри долго на ветви, быстро отведи взгляд от дупла, не думай о том, что кто-то рассматривает тебя, затаившись в черном провале…

Тряхнул головой. Готов был расхохотаться: о чем ты, Курбан? Откуда вдруг суеверные страхи у молодого бойца, не верящего ни в какую чертовщину. Но тут — показалось? — из дупла ящеркой скользнула девчонка. Или девушка. Черный бархатный камзол, голова покрыта цветастым платком. Девушка. Смотрит на него пристально и изучающе.

Была — и нет.

Курбан отошел к арыку, наклонился, решив ополоснуть лицо. Нет — отдернул руку: вода обожгла холодом.

Показалось — послышался тихий смех.

Опять она здесь!

— Кто вы! — невольно вырвалось у Курбана.

— Уходите! — резко сказала девушка. — Что вам здесь нужно? Уходите!

И Курбан неожиданно для себя послушался. Перепрыгнул через арык и пошел прочь.

От дувала усадьбы бека, бывшего байсунского правителя, изрешеченного множеством дыр, поднимается легкий пар. Воробьи суетятся возле дыр, там их гнезда. С муэдзиновской терраски стоявшего в стороне высокого минарета свисает мокрый флаг. То и дело показывается наблюдатель с винтовкой на плече.

Огромные деревянные ворота, окованные железом. Слева и справа от ворот — по пушке. И здесь часовые с винтовками.

Просторная площадь безлюдна.

Курбан направился в бывшую саламхану бека. Уверенно открыл дверь. Да, с некоторых пор он в эту комнату входит без стеснения. С Алимджаном Арслановым разговаривает на равных, свободно. Хотя они даже не сверстники и тем более не родственники.

Арсланов родился в Бухаре или, точнее, в Кагане. Там он учился в школе вместе с детьми русских железнодорожников. Отец его, видный священнослужитель Бухары, отдал сына сначала в медресе Мир Араб, потом отправил его в Стамбул продолжать образование. Поехал сын, да не доехал — в Баку у него выкрали все деньги, пришлось вернуться восвояси. И в Бухару Алимджан возвратился не сразу, застрял в Ташкенте. С этих дней его жизнь менялась буквально на глазах, толчками, в том стремительном ритме, какой был характерен для круговерти политических событий.

Волна революции докатилась от Петрограда до Ташкента, русские рабочие, местные ремесленники, дехкане, объединившись, прогнали генерал-губернатора и установили народную власть. Жизнь в городе бурлила. Каждый день был заполнен новым для Алимджана содержанием. За несколько месяцев, проведенных в Ташкенте, Алимджан постиг азы науки, имя которой — классовая борьба.

Возбужденный, наэлектризованный революционными идеями, он наконец-то вернулся в родную Бухару. И — еще не дойдя до порога отчего дома, окунулся в бурные события общественной жизни.

Друг детства, Усманходжа Пулатходжаев (теперь он председатель Исполкома Народного революционного Совета Бухарской республики) и его двоюродный брат Файзулла Ходжаев, председатель Всебухарского ревкома, ввели Алимджана в тайное общество «младобухарцев». Пройдет совсем немного времени — и Алимджан в числе других подпишет послание от имени «молодых» к командующему войсками Красной Армии Колесову, остановившемуся в Самарканде: «Мы хотим свергнуть эмира. Помогите нам прочно утвердить свободу в нашей Бухаре!» — писали они.

Эмир, узнав об этом послании и о движении к Бухаре войск Колесова, бросает навстречу отборных нукеров. Красные были вынуждены отступить. Нукеры эмира, ворвавшись в Каган (этот город издавна являлся владением России, здесь же находилось и русское посольство), совершили зверскую расправу над местными жителями. Тогда же, запалив дом Алимджана Арсланова, бросили в огонь его жену и дочь.

Потом… Схватили в Бухаре самого Алимджана. В обхоне — этой страшной камере бухарской тюрьмы — он оказался с Усманходжой Пулатходжаевым. Именно там Курбан впервые увидел Арсланова.

И вот теперь новая встреча.

Арсланов, поздоровавшись, показал на маленький резной стул возле круглого стола на коротких ножках:

— Садись.

У Арсланова бледные губы, поверх гимнастерки — халат из кустарной шелковой ткани, на лоб мрачно надвинута черная папаха. Он то и дело шмыгал носом и зябко кутался в халат. На столе блюдце из обожженной глины с двумя свечами, рядом тонкая книжка в белой обложке.

Курбан сел на предложенный стул, загородив собой свет, падавший справа, из окна.

…Под командованием Алимджана Арсланова 306-й полк двигался из Бухары. Хотя он и входил в состав Гиссарского корпуса, но считался полком особого назначения и должен был самостоятельно прибыть в Байсун.

Арсланов был наслышан об этом городе. Он прочитал в сочинении историка Ахмада Дониша: «Байсун — горная местность. Там, рассказывают, меткие охотники… Байсунская ткань „жанда-алача“ славится на базарах Бухары». Кто не слышал о великом искусстве байсунских ткачей!

Алимджан Арсланов — полномочный представитель Бухарской Советской Республики. В Восточной Бухаре, куда бежал эмир, все еще продолжались вооруженные стычки, и потому, в соответствии с решением ЦК партии и Совнаркома, а также главного штаба Туркфронта, была создана Чрезвычайная комиссия, один из трех членов которой должен был на местах, в частности и в Байсуне, навести порядок. И еще одна задача — наиболее сложная, — агитпроп, разъяснение местному населению целей и задач Советской власти. Работа предстояла огромная. Но прежде чем приступить к выполнению ее, необходимо было упразднить бекскую форму правления, конфисковать имущество баев, бежавших за эмиром Саидом Алимханом (эмир останавливался в Байсуне). Часть конфискованного разделить среди бедняков, остальное — объявить государственной собственностью.

Арсланов знал, что успех зависит от глубокого, тонкого понимания обычаев и традиций местного населения. Потому единственного в полку байсунца — Курбана — не отпускал от себя ни на шаг, во всем советовался с ним. Во время беседы промелькнуло несколько раз имя ишана Судура ибн Абдуллы.

— Кто он, этот ишан? — поинтересовался Арсланов.

Вопрос был слишком прямым. Один из руководителей разведки Туркфронта, характеризуя Курбана, предупредил Арсланова: «Единственный человек, с кем он может быть откровенным в трудную минуту, — это вы. Но помните — все в меру, не стремитесь знать о нем или о его близких все. Кстати, многого он все равно вам не скажет. — И добавил: — Умный, мгновенно реагирует на ситуацию, сдержан, быстро и глубоко анализирует обстановку, хладнокровен, решителен, смел…»

— Не слишком ли много достоинств у этого молодого человека?! — усмехнулся тогда Арсланов.

— Не слишком. К вашему сведению, он блестяще образован. Не стал бы такой человек, как его преосвященство ишан Судур ибн Абдулла, держать при себе серость… да еще представлять как любимого ученика, — решительно пресек иронию Арсланова собеседник.

Курбан был высок ростом и строен, одет элегантно, поверх черного европейского костюма надевал халат из тонкого английского сукна, его голову украшала изящно закрученная белая чалма, придававшая лицу благородную бледность. Движения мягкие, спину он держал прямо, а чуть приподнятая голова, казалось, выражала холодную надменность.

Теперь, в красноармейской одежде, Курбан выделялся среди бойцов разве что ростом.

«Кто он, этот ишан?..» Курбан бросил на Арсланова недовольный взгляд. «Что это он заинтересовался хазратом? Да, был ишан… Мы разные люди. Он враг Советской власти, — в каком бы обличье ни находился…»

— Он мой… духовный наставник! — наконец сказал Курбан, исподлобья наблюдая за Алимджаном. — После смерти отца взял меня под свое покровительство. В Байсуне обучал в медресе. Потом, в Бухаре, поместил в медресе Кукельдаш, — продолжал Курбан перечислять скучным тоном. — Затем куда-то уехал и… бесследно исчез.

Арсланов почувствовал раздражение в голосе юноши.

— Что с тобой?

— Ничего! — резко сказал Курбан. — Сказано: я ученик его преосвященства ишана Судура!.. Он враг! Советской власти, красным, всем вам!

— Кто знает… — заговорил Арсланов примирительно и неопределенно. — Ты ведь отрекся от него, правильно? Вдруг и он стал понимать жизнь по-иному…

— Ну конечно! — охотно подхватил Курбан. — Кто старое помянет, тому глаз вон! Признаться, я обязан этому человеку, многим обязан, если не всем! — Он вдруг так ясно увидел перед собой ишана Судура… В белом халате и белой чалме. Его продолговатое, мясистое лицо с тяжелым подбородком. Глубоко сидящие грустные глаза… По-отечески полный любви взгляд. — Когда отец умер, этот человек пришел к нам выразить сочувствие. Я был дома один, теперь уж навсегда один, в плакал… — Показалось Арсланову, что юноша и сейчас всхлипнул. И неожиданно перешел с обычного «он» на уважительное «они»: — Явились они не одни, а с мужчинами — и было их человек пять-шесть… Увидев, в каком я оказался положении, они сказали, чтобы я пришел в Большое медресе. «С этого дня ты всегда будешь под моей защитой», — сказали они. Кем становится мальчик без матери и отца? Бродягой, нищим или вором. Какие уж тут мечты о Бухаре! Да… — И с вдохновением, видя, как внимательно слушает его Арсланов, продолжал: — Тогда-то они мне и рассказывали о дворцовых интригах и бекских кознях, о деспотизме и взяточничестве баев и чиновников. Иногда этот человек становился таким правдивым, способным давать фетву нечистым делам… Его боялся даже бек Байсуна! Да, нередко казий предоставлял ему право вершить суд. Ишан Судур был блестящим законоведом, знатоком и толкователем шариата! И еще — занимал должность главного мударриса в медресе!.. Ну, а если хотите знать, этого человека не только в Байсуне, но и на всем Юге уважали. Сейчас мы эту сторону называем Восточной Бухарой. Его преосвященство фактически являлся верховным правителем мусульман Восточной Бухары. У его имени тогда приставки «судур» не было. Судур — это звание! Специальное высшее духовное звание, присваиваемое эмиром. Его преосвященство как-то раз приехал в Бухару. Саид Алимхан вызвал его в Арк и в присутствии всех улемов, придворной знати повязал ему серебряный пояс судура! Пояс был широкий. Он надевал его по праздникам. Вот каким он был человеком! — И, словно извиняясь: — Я не восхваляю его…

— Конечно, конечно! — поспешил успокоить Курбана Арсланов, тепло посмотрел на него. — Вы объективны…

Арсланов не договорил — увидел подошедшего Карима Рахмана, тот только вчера присоединился к полку. Курбан хорошо знал его, сына известного на всю Восточную Бухару конокрада Рахманджана-барышника.

— Тебя познакомить с твоим земляком? — словно так, между прочим, спросил Арсланов. — Как-никак, тоже байсунец.

Курбан безразлично глянул на Карима, отвернулся.

…Арсланов продолжал подробно, стараясь не упустить мелочей, расспрашивать Курбана об ишане Судуре, объясняя при этом свое любопытство: «Я должен знать… В общем, я должен знать Байсун. Я обязан знать все о его влиятельных людях!.. К тому же, говорят, он в Кабул уехал?.. Так ли это?.. Наше место назначения, куда сейчас направляемся, близко к Кабулу… Кабул — сосед Кукташа, где собираются воины ислама!»

И вот в Байсуне, в штабе, видимо, решили — пора!

3

— Знаешь место сбора воинов ислама?

— Знаю.

Кукташ!.. Где-то там, если ехать в сторону Душанбе. Земля племени лакаев. Курбан был наслышан о них от ишана Судура.

Здесь собираются в единую армию разрозненные банды басмачей. Перед тем как уйти в Кабул, эмир Алимхан заложил основу этого войска.

Цель прибытия сюда 306-го полка Гиссарского корпуса, — Курбан об этом знал еще в Ташкенте, — уничтожение этого войска. Значит, полк, передохнув накоротке и получив точные данные о составе банд, двинется туда.

— Ну а кто у них командующий, слыхал?

— Ибрагимбек.

— Знаю его… Не видел. Но знаю! Его руки доставали всюду. Теперь настало время нам достать его. Что ты знаешь о нем? Вспомни…

Курбан рассказал все, что слышал об Ибрагимбеке от хазрата.

— Я тоже кое-что разузнал… Эмир, перед тем как уйти в Кабул, назначил его начальником придворной охраны. До Ибрагимбека главой племени лакаев был его отец Чакабай. Когда сыну исполнилось двадцать два, Чакабай привез его в Бухару. Говорят, он предан эмиру.

— Должен быть предан…

— Правильно! — Арсланов достал из внутреннего кармана кисет, раскрутив, развязал узелок. Достал кусочек бумаги, согнул один край и насыпал ровным слоем махорку. Скрутив, сунул цигарку в зубы.

Пыхнув дымом, он решил отвлечься от расспросов об шпане Судуре.

— Следуя за хазратом, ты, Курбан, не раз, наверное, оказывался в обществе знатных людей?

Верно, после окончания медресе, хазрат, решив удостоить его сана священнослужителя, сводил Курбана в Арк, где устроил экзамены перед улемами! Здесь представляли главному беку только лиц, которые готовились к получению звания мударриса.

В каких только знатных домах не побывал на угощениях Курбан! Вот в этом — во внутреннем дворе, в личной гостиной дома Рамазанбая, где стоит сейчас один их взвод, он тоже бывал не раз.

Да, многое увидел Курбан, однако нужно ли было обо всем рассказывать сейчас.

— Зачем это надо?

— Надо! — резко пресек Арсланов любопытство Курбана. — Еще вопрос: между тобой и ишаном Судуром ничего не произошло?

— Нет, — не задумываясь, ответил Курбан. Но тут же насторожился: неспроста Арсланов расспрашивает его.

Вспомнилось…

Выйдя из медресе Кукельдаш, ишан Судур со своим учеником в сопровождении конных нукеров направился в Гузар Странников, где стоял караван-сарай Бакибая.

Караван-сарай был небольшой, с двух сторон — кельи, посреди двора навес для лошадей и ослов.

Хазрат всякий раз, когда бывал здесь, останавливался у Бакибая. Маленький, горбоносый, согнувшись в три погибели, хозяин приветствовал важного гостя, упав на колени и приложив к глазам подол халата хазрата.

— Венценосный… венценосный…

Показав каждому нукеру его келью, Бакибай велел своим людям завести под навес их коней. Хазрата и Курбана он провел в отдельно стоявшую в глубине двора уютную гостиную. Хазрат выглядел утомленным, лицо его было обветрено. Однако, прежде чем опуститься на курпачу и дать отдых ногам, он прочитал торопливо молитву, сразу же приступил к беседе.

— Что в городе? О чем говорят во дворце?.. Расскажите-ка, что видели, что слышали! Нам надо узнать, какая погода в столице!

Бакибай затараторил по-таджикски:

— Юные бездельники те, что стараются казаться не цыплятами, а петухами, объявили себя «младобухарцами»…

— Чего они хотят?

— Им все не нравится: власть, порядки…

— Чего они хотят? — повторил хазрат.

— Предлагают открыть школы с джадидской формой обучения.

— Еще?

— Выпускать свою газету.

— Все?

— Нет. Выбирать судей, кто кого захочет.

— Ну, а дальше-то что? — проворчал хазрат.

— Записали эти крикуны все свои пожелания и направили эмиру… — Тут Бакибай выдержал паузу, словно подсказывая: что теперь будет…

— И что эмир? — нетерпеливо спросил хазрат.

— Он поступил мудро! Прочитал и выслушал, пообещал все сделать, как его просят молодые, пригласил представителей в свою резиденцию, чтобы вместе составить указ. Глупые петушки, радостно вопя: «Свобода! Да здравствует Саид Алимхан!» — сбежались, куда были приглашены, — тут их и прихлопнули.

— Слишком горячие головы бывает полезно остудить.

— О, пир мой! — застонал хозяин караван-сарая. — Как произошли в России плохие дела, так и в Бухаре не стало покоя, все — как-будто разоренное осиное гнездо!

— Даст аллах, все наладится, — успокоил хазрат.

— Да сбудутся ваши слова!

Ишан Судур, помывшись в бане и облачившись в свежую одежду, велел Бакибаю сварить плов для нукеров, а сам с Курбаном вышел на улицу.

— Таксыр, а кто они, эти «молодые бухарцы»? — поинтересовался юноша.

— Коренные бухарцы! — ответил хазрат с неожиданной для Курбана гордостью. — Они настоящие люди, сынок! Ты еще многое увидишь; Чего не поймешь — объясню, а пока смотри, наблюдай. Изучай! Теперь тебе здесь жить!.. Ай-я-яй! Несчастная Бухара!.. — Хазрат умолк. Обойдя вокруг водоема, они прошли через крытый базар. Остановились напротив величественного здания.

Вот оно — медресе Кукельдаш!

Хазрат посмотрел на запад. Курбан проследил за его взглядом и… обомлел — подобно грозовой туче, горизонт закрывала громадная черная стена: Арк!..

— Бутам, я пойду в Арк, — сказал ишан Судур так, словно начинал проповедь. — В Бухаре обстановка сложная!.. Я скоро вернусь. Справим тебе одежду.

— Таксыр…

— Ты доволен своей кельей?

— О, пир мой, вы проявляете столько милости, что до конца своей жизни я не смогу отплатить вам за всю доброту!

— Помни: человек не совершает добро в долг.

— Простите меня.

Курбан знает о маленьких слабостях своего наставника: хазрат не прочь напомнить тонко, вроде бы незаметно, о своих услугах. Делать людям добро, выражать искреннее сочувствие — это естественно. Но так же естественно для хазрата и проявление высокомерия к окружающим. Человеку свойственны противоречия. Творящему добро, тем более, если он уж не молод, слабости простительны. Более того — они словно бы подчеркивают человечность, родственность с простыми смертными.

Кельями всех медресе Бухары, как оказалось, распоряжаются байские сынки, ростовщики и даже маклеры. Ишан Судур, переговорив с попечителем мечети и главным мударрисом, взял для Курбана келью Давуда-маклера и сразу уплатил деньги вперед за масло, муку, рис и свечи.

— Теперь тебе добрый совет: будь осторожен, — предостерег хазрат. — Знаю, ты умеешь держать язык за зубами. Но в этом городе много мастеров, умеющих разговорить, помни об этом!

— Я понял, мой пир!

Хазрат поспешно удалился.

Мудрый человек хазрат ишан Судур! Он словно бы предвидел дальнейшие события. Тогда единственное, что он мог, — предостеречь. Уберечь — нет…

Может ли юноша, слишком долго внимавший в обществе старших, оставленный без присмотра, не искать юных друзей и, найдя, только молча кивать в общем разговоре? Сам говорил, сам хотел быть услышанным и понятым.

Глупая юность!.. Кричит там, где молчание поистине золото…

В смутное время в медресе были приостановлены занятия. Давуд-бакалейщик тут же отнял у Курбана келью. Что оставалось делать? Бродил по городу, искал встречи со знакомыми. Вот и тогда — ожидал Клыча на берегу Лябихауза, когда подошли два миршаба и крепко скрутили ему руки.

— Молчи! — свирепо прошипел один из них.

Курбан дернулся.

— В чем моя вина?

— Потом узнаешь! — криво улыбнулся другой.

Они притащили его в Арк. Открылись и вновь сдвинулись тяжелые ворота. Когда Курбана вели по двору, мощенному квадратным кирпичом, сидевший на супе человек сказал вслед:

— Молодцы! Сегодня вас ждет хорошая награда!

Миршабы еще крепче вцепились в локти Курбана и ускорили шаг. Один из них по-таджикски сказал, что до вечера они приволокут сюда и «тех двоих».

Курбан шел, шатаясь. Стоит лишь сделать попытку повернуться — тычки, удары. Свернули налево. Один из миршабов громко крикнул, на его зов прибежал, похоже, стражник в красных шароварах и папахе. Выбрав из связки, висевшей на поясе, ключ, он открыл маленькую низкую дверь. В нос ударил смердящий запах. Получив сильный пинок, Курбан влетел в темноту. Дверь закрылась, лязгнул замок. По шорохам угадал, что здесь есть люди. Немного подождав, не привыкнут ли глаза к темноте, позвал: — Эй! Есть кто-нибудь?

Кто-то откликнулся невнятным бормотанием.

Курбан шагнул на голос, но, споткнувшись, тяжело упал на пол. Нащупал циновку, осторожно сел на нее. Бормотание повторилось.

Постепенно глаза, привыкая к темноте, стали различать окружающее. Кучей, тесно прижавшись друг к другу, сидели люди. У многих бороды отросли едва ли не до пояса. Несколько человек растянулись на полу. Кто-то из угла посоветовал:

— Не сиди там, сынок.

Курбан, щупая пол, отодвинулся. Ладонями ощутил влажную землю. На четвереньках двинулся туда, откуда послышалось: «не сиди».

— Что здесь? — спросил он шепотом.

— Обхона.

Над ними послышался топот. На Курбана закапало сверху. Он удивленно задрал подбородок, силился что-то разглядеть.

— А там что?

— Конюшня, — послышалось из угла. — Передвинься сюда.

— Вай-вай-вай! — Курбан втиснулся в стену, простонал сквозь ладони, прижатые к лицу: — Почему меня засадили в тюрьму?! За что?

— Хе, да вы, оказывается, ребенок!.. — в голосе угадывалась усмешка.

— Я никому ничего… Я ждал товарища… — Он что-то еще говорил — сбивчиво, торопливо, к кому-то взывал, о чем-то расспрашивал — никто не ответил ему.

Пройдет немного времени, прежде чем Курбан смирится с тем, что попал в тюрьму, и станет размышлять о том, как выбраться на волю.

Он все еще надеялся: это ошибка, там разберутся…

— Эй, дядя, вас спрашивают, за что посадили?

В ответ все то же тяжелое молчание.

— О аллах! — вырвалось у Курбана. Черный, как все здесь, страх вполз в его душу: вдруг останется он здесь до конца дней своих! Но он же не виновен! Он… ученик самого шпана Судура! Между прочим, он не только ученик хазрата, а можно сказать — его сын! A-а, была не была! Он назовет имя хазрата и пусть попробуют его не выпустить! Даже эмир считает шпана Судура своим пиром. Хотя и не настолько, как кокандского ишана… — Я им скажу! — вскочил он с места и, добравшись до двери, заколотил по ней ногой. Дверь чуть-чуть приоткрылась, впустив густой, яркий сноп света в темницу.

— Кто нарушает порядок?! — пробасил тюремщик в красных шароварах.

— Я! Я! — закричал Курбан, придвинувшись к нему. — Меня несправедливо посадили, таксыр! Я сын… сын его преосвященства ишана Судура!

Тюремщик тупо уставился на него.

— Ишана Судура? — почесал затылок.

— Да.

— Ты?! — он оценивающе посмотрел на его короткий халат, грязную чалму и на кавуши с покосившимися каблуками. И, словно бы смягчившись, оскалился в ухмылке: — Ну, если ты и впрямь его сын, он заберет. А если вре-е-ешь!..

— Но надо ему…

Надзиратель, не дослушав, захлопнул дверь.

Курбан, шатаясь, возвратился на свое место. Из угла послышалось с тяжелым, сочувствующим вздохом:

— Напрасно ты это, сынок. Теперь они не выпустят тебя.

— Но почему? За что? Я же ни в чем не виноват!

— Будут ждать деньги. Большие деньги. А где их взять-то…

В тюрьме не было ни дня, ни ночи, было одно черное, безмолвное и неподвижное время. На циновку бросали избитых плетью узников. К утру многие из них умирали.

Смирился ли со своей судьбой Курбан? Нет! Напротив, ненависть тугим узлом затягивалась в нем и искала выхода.

В его характере с детства проглядывало стремление к справедливости. Это было замечено и хазратом. Однажды Курбан случайно подслушал, как один из друзей хазрата, проводив юношу долгим взглядом, сказал: «Этот львенок слишком образован и умен для роли шейха или муллы. Для кого вы его готовите?» «Для себя!» — расхохотался ишан Судур.

— Нет, — повторил Курбан, отвечая на вопрос Арсланова — не произошло ли тогда чего-то такого, что изменило бы отношения учителя и ученика. — Ничего такого между нами не произошло! Выйдя из тюрьмы, я сразу же пришел в караван-сарай Бакибая… Я говорил вам об этом. Оказывается, меня навещал хазрат. Но главное и, пожалуй, самое интересное — он вызволил меня из тюрьмы. Бакибай не из тех людей, кто по своей воле стал бы платить тюремщикам из своего кармана. Я эго испытал, работая у него дома.

— Уехал ли хазрат в Афганистан?

— Так сказал Бакибай… Шесть месяцев спустя! А где он был до того, убейте — не знаю! Бакибай тоже не знает.

— Теперь ты подумай вот о чем… Скажем, попадешь ты в окружение Ибрагимбека… как себя держать? Все знают, что ты ученик хазрата. Начнут расспрашивать, выяснять твое отношение к нему. Да и тебе самому выгодно напомнить о своей близости к большому человеку. Использовать ее в наших целях.

— Хорошо…

— Конечно, я приказывать тебе не могу, но без твоей помощи… Сам понимаешь.

— Я все понимаю.

— Нам еще о многом надо поговорить. Но на сегодня хватит.

— Я могу быть свободен?

— Свободен, свободен! — Арсланов с улыбкой потрепал Курбана по плечу. — Замучил я тебя вопросами.

4

Курбан вышел. Совсем другими глазами смотрел он теперь на вытянувшиеся слева и справа длинные айваны, на глянец очищенного от снега каменного двора, мощенного квадратным жженым кирпичом, на замерзший по краям водоем, на противоположном берегу которого виднелись Малое медресе и мечеть.

Ему предстояла поездка в Кукташ к самому Ибрагимбеку. Для чего? Об этом знают в Бухаре, и Арсланов знает. Уже теперь Курбан должен продумать все до мелочей, как он, ученик хазрата, должен вести себя там. Кстати, где же все-таки хазрат?.. Арсланов опять расспрашивал о нем. Зачем ему это?

Спускаясь по лестнице, Курбан поскользнулся. Только теперь он заметил, что и здесь ступеньки могут быть скользкими. Подумал, случается поскользнуться на сухом, оступиться на ровном… Вспомнилось: в своем маленьком дворе, в гузаре Тузбазар, сходя с супы, неловко шагнул, упал, больно ушибся… Когда же это было? Да, тогда человек хазрата постучал в ворота рукояткой плетки. Курбан стоял на айване, с неосознанным страхом поглядывая на дверь, за которой умер его отец.

Почему ты не заглянешь туда, Курбан? Это твой дом! Ты непременно должен зайти, ведь скоро ты уйдешь из Байсуна. Уйдешь надолго, может быть, навсегда. Кто знает, вернешься ли?

Курбан быстро прошел через толпу бойцов, местных продотрядчиков, не доходя до ворот, свернул за угол какой-то постройки и оказался перед конюшней, вытянувшейся позади главного двора усадьбы. Еще издали, почуяв хозяина, Гнедой протяжно заржал.

Гнедой!.. Его верный товарищ! Сколько раз он спасал ему жизнь.

До Гнедого у Курбана была тощая кляча — сущее наказанье! Как ни откармливал — а все кожа да кости, и невозмутимая лень.

Недалеко от Гузара Арсланов познакомил его с Каримом Рахманом, сыном конокрада. Кто знает, пошел ли он по стопам отца, а что толк в лошадях знает — это точно. И тогда, стоя на берегу сая, смотрели на пасущихся неподалеку коней; Карим указал на поджарого Гнедого: «Вот — конь!.. Скоро оценишь, что значит настоящий конь… Немного с норовом, по это ничего, это даже хорошо: приручить — будет предан, как собака. А свою доходягу брось здесь. В этом мире и волкам причитается»…

Курбан на Гнедом промчался по улице и повернул к центру Тузбазара.

Еще два поворота — и будет его дом. Его родной дом. Он так близко — и так долог путь к нему…

Здесь ему знаком каждый камень, каждая выбоина. Вечерами, мальчишкой, после игры в кости в вакуфном саду за мечетью, в кромешной тьме он уверенно, не спотыкаясь, бежал по холодным камням.

Курбана охватила грусть. Воспоминания не согревали его душу. Незаметно как-то он остыл к родному дому, ко всему, что связывало его с прошлым. Рядом с ишаном Судуром он чувствовал себя родившимся заново. Величие и значимость хазрата возвеличивали и ученика. И когда встречные отвешивали хазрату низкие поклоны, Курбан принимал их и на свой счет.

Перед отъездом в Бухару Курбан последний раз был здесь. И теперь, перед тем как отправиться в долгий путь — в Кукташ, он снова у порога родного дома.

Улица детства! Лед, грязь. Ветхие, полуобвалившиеся дувалы. Вон там, в углу, всегда были густые заросли паслена…

Курбан хорошо помнит мать. По ее просьбе он приносил домой целые охапки кустов паслена с черными бусинками ягод. Она развешивала их в амбаре вдоль стен, на колышках. И, случись простудиться сыну, мать, собрав ягод и подавив их на кусок ваты, прикладывала к горлу. Утром — хвори как не бывало!

Из вакуфного сада Курбан приносил белые розы. Мать сушила их. Когда у Курбана трескался язык от зеленого грецкого ореха, она, размельчив лепестки, врачевала ими его. И опять то же чудо исцеления!

Курбан остановил коня, спешился… Ворота. Изнутри, со двора, забиты наглухо. Кто это мог сделать? Знакомое медное кольцо. От частого прикосновения отполировалось. Ведь знал, что ворота не открываются, — нет, все-таки попробовал толкнуть. Они лишь звонко скрипнули. И опять сердце екнуло. Боже мой, какой знакомый скрип!

У Курбана дрожали руки. Он прикоснулся к прошлому…

5

Карим Рахман был сыном конокрада.

Дядюшка Рахман, рассказывали, угнанную в Гиссаре лошадь уже на следующий день продавал на базаре Мазари-Шарифа. Отчаянные проделки и погубили его.

Однажды, выкрав двух чистокровок в Чарджоу, спасаясь от преследователей, он вынужден был уйти в Кызылкумы. Что там случилось с ним — кто знает… Не добрался до припрятанного кожаного мешка с курдючным салом (верил: этим спасешь от голода и жажды и себя, и лошадей), сбился с пути, заболел — никому теперь не дано узнать, что привело к гибели самого веселого человека Восточной Бухары.

На труп Рахмана случайно наткнулся караван Рамазанбая. По воле набожного бая его люди завернули останки в толстую кошму и, погрузив на одного из верблюдов, привезли в Байсун, где и предали земле по мусульманскому обычаю.

Сын, Карим, был так благодарен баю, что тут же готов был пойти слугой к нему, работником, не прося за то никакой платы, однако бай глядел на него недоверчиво: сын вора сам станет вором…

Трудная судьба ожидала сына конокрада, юношу-сироту, не имеющего ни кола, ни двора, ни даже самой мелкой монеты в кармане. А то, что честен, — кому докажешь? Чем докажешь?

Карим нанялся к Мирусманбаю, пас его табуны на вольной воле, вдали от людей, но и до него дошла молва: в России бедняки прогнали с трона белого падишаха. Волна возбуждения покатилась на Восток. Эмир, охваченный беспокойством за свое будущее, торопился укрепить власть, и вот уже забирают по приказу бека юношей на воинскую службу.

Обманул Мирусманбай Карима, когда расхваливал священную Бухару, когда говорил, что воинская служба — это ненадолго; и нукера представлял не только верным слугой эмира, что уже само по себе почетно, но и человеком значительным, обретающим власть и деньги… Обманул — и отправил в нукеры.

Спустя три месяца Карим, вкусивший прелести воинской службы, озлобленный на весь мир, болтаясь в один из свободных дней около бывшего невольничьего рынка — у входа в караван-сарай Пайастан — повстречал байсунского бая Пинхаса и — пал к его ногам. И поплакался на свою судьбу.

Не видел он, смиренно опустивший глаза, как радовался бай неожиданному появлению перед ним крепкого парня.

Бай Пинхас — известный ростовщик Суюн Пинхас ибн Якудий — давно привык вести счет барышам на тысячи и на тысячи тысяч. Едва услышав, как глашатаи выкрикивают указ о призыве в нукеры, бай учуял запах войны, а война всегда сулит быстрое обогащение. И вот он уже гонит в Бухару отару овец в тысячу голов. Бай спешит — и опережает события, а неудачи преследуют его в той же спешке, больно наступая на пятки. По пути в Бухару бай потерял двух из четырех чабанов и с ними двести голов овец. Уже в самой Бухаре у него украли еще триста овец и сбежал третий чабан. Обратился он к миршабам — полицейским — с жалобой. Те — раздраженно: «Скажите спасибо, что и оставшегося не лишились!» Что оставалось? Бай вынужден был гнать остаток овец обратно в Байсун. И уж так нужен был ему чабан. А тут встреча, да еще какая удачная — человек из Байсуна.

Суюн Пинхас выкупил нукера у сотника за десять золотых монет, и Карим, погоняя овец, возвратился в Байсун. Но не было ему покоя в Байсуне. Поползли слухи, что бежал он с эмирской службы. Это значит, жди беды. Карим не захотел ждать — исчез.

Потом говорили, что видели его в термезском порту среди русских рабочих.

В Термезе Карим и верно был среди русских рабочих, а кто знал, что учился он у них не только ремеслу, нс и революционному делу? Когда разгромленные «младобухарцы» восстановили свою организацию в Ташкенте (теперь она называлась «Организация бухарских коммунистов»), для связи к ним направлен был подпольной партийной группой все тот же вчерашний чабан Карим Рахман. Здесь-то и произошла их первая встреча с Алимджаном Арслановым.

В те минуты, когда Курбан возвращался на улицу Тузбазара, Алимджан Арсланов говорил с Каримом Рахманом о нем.

— Как решили в штабе?

— Самое время внедрить его, — сказал Карим. — Других мнений нет. Готов ли он?

— Готов.

— Тогда надо отправлять! — Карим погладил бороду, специально отпущенную по-туркменски. — Он пойдет, неся траур по хазрату?

— Именно так.

Они стояли около конюшни. Из гостиной вышел комполка Гаврила Говоронский. Посмотрев на Карима, он сделал знак Арсланову.

— Вас зовет! — сказал Карим.

Увидев взволнованное лицо командира, Арсланов заторопился.

6

Дочь Рамазанбая Айпарча стояла на веранде, устало прислонившись к резной колонне из арчи. Она была растеряна и утомлена. С тревогой прислушалась к эху выстрела, раздавшегося в конце вакуфного сада — у Черной пропасти.

Что происходив вокруг: по дому свободно разгуливают чужие люди: русские, те, что еще вчера в городе были незаметны, словно тень, осознавая свое ничтожество, сегодня — глашатаи! Нищие, кричат таким же нищим: «Теперь все равны! Вся земля наша!»

Чему верить? Как жить?.. Слушать только отца. Верить только ему. Он скажет — как надо жить.

А отец… странный он человек!

Сказать, с придурью — не дурак, сказать, мудрый — нет, не похож он на мудреца. Что-то знает, но скрывает это от всех. Сдал своих верблюдов новой власти и сказал: «Мать Айпарчи, дочь моя, все на этой земле от бога!» Верующий, он приглашал в дом улемов, любил выставлять в их честь богатое угощение, внимательно слушал их, склонив почтительно голову. Однако, перевозя еще недавно на своих верблюдах груз других баев, когда ходил в Чарджоу и Бухару, сам при случае не гнушался грабежа… В его характере было что-то от верблюда: если кого возненавидит, не успокоится, пока не отомстит, ну а случись полюбить кого-то — предан был до конца. «Я побывал во многих странах, — говорил он о себе. — Много видел. Слушал многих людей, отмеченных печатью мудрости. Белый падишах был жаден и несправедлив — его прогнали. У меня было двести верблюдов — я отдал их бедным — кто скажет про меня, что я — жаден? Я не собрал свое добро, как это сделали другие, не спрятал и не убежал. Советская власть печется только о бедных… И все же мне неприятно слышать разговоры, что все баи притесняли бедняков. Когда и кого из них я обидел или обделил? Чем я теперь отличаюсь от бедняка? Кроме того, скажу я вам, бросать родную землю и бежать — считаю для себя позором. Да, дочь! Кто хотел бежать, уже сбежал. Я слышу их хулу за своей спиной. Пусть! Но, если хоть один из живущих в этом дворе посмотрит враждебно на нас, зарежу! Одним словом, я сказал все…»

Девушка, конечно, поняла смысл сказанного. Советская власть всегда на стороне бедняков, и подтверждение этому она уже видела.

Тревога и смятение не оставляли ее.

…Выйдя с Тузбазара, Курбан повернул на улицу Пайгаши. Он был зол на себя за то, что был на Тузбазаре и потерял понапрасну много времени.

Ворота Рамазанбая!.. Справа конюшня. Спрыгнул с коня, расседлал его, повесил седло на сук колонны. Взял торбу и направился к амбару.

Айпарча, все еще стоявшая у колонны, медленно повернулась в его сторону.

И опять Курбан почувствовал на себе ее взгляд. Просто колдовство какое-то! Что от него нужно этой байской дочери?

Наполнив торбу до половины, Курбан опять глянул в сторону веранды. Вместо девушки увидел у колонны ухмылявшегося женоподобного слугу — Намаза. Чертовщина и только!

Через расщелину в дувале Курбан выбрался в сад. Здесь, возле очага, сидели бойцы, только что вернувшиеся с учений. Виктор Вениченко (командир роты и комсомольский секретарь) на берегу арыка обтирал снегом сапоги.

Виктор — украинец, но вырос в Петербурге в семье военного. Когда он изучал тюркские языки в университете, отец бросил царскую службу, присоединился к революционерам, оставил сына без средств. С этого времени и начались скитания Виктора. Из Москвы приехал в Ташкент, здесь прожил полтора года, потом стал переводчиком у Фрунзе…

— Как жизнь молодая? — спросил Виктор, увидев подошедшего Курбана.

— Живем! — неопределенно ответил Курбан.

— Ты бывал в Ялангтаге?

— Ялангтаг… Бывал. А что?

Усман-сапожник рассказывал: в древние времена, чтобы обратить в мусульманскую веру людей этого края, семь арабских военачальников со своим войском пришли сюда; они были родными братьями. В долине до наших дней сохранились гробницы этих семерых хаджей, потомков арабских халифов, — место паломничества верующих.

Одна из гробниц, Ходжакучкар, находится у подножия Ялангтага, на берегу сая. Курбан с хазратом, когда ишан Судур водил его за собой и он был у него мюридом, часто останавливались в хижине шейха гробницы Ходжакучкара-ата, бывало, с ночевкой.

Ялангтаг — высокая, будто обтесанная, гора. Со стороны гробницы даже летом подняться на ее вершины не просто.

— Местный парень Суяр сообщил, что там, у подножья, он обнаружил яму, а в яме — зерно. Мы послали проверить нашего Эшнияза. Если подтвердится, отправимся на рассвете за зерном, — сказал Виктор.

— Меня с собой возьмете?

— Там видно будет, — неопределенно ответил Виктор.

…«Пропади ты пропадом!» — злилась Айпарча. Она гнала от себя мысли о Курбане — и думала о нем. Почему-то только о нем. А он строптив! Ругаешь его самыми обидными словами — и грязный джадид, продавшийся русским, и чернь самого низкого происхождения — а он представляется самым любимым и самым способным учеником великого ишана Судура.

«А где теперь хазрат? — девушка тяжело вздохнула. — Где великие, наверное, там и он!.. Уж он-то раскусил, чего стоит этот красавец. Вышел из черни — ушел в чернь, презрев доброту учителя… Да как он может смотреть людям в глаза?! Или он проклят хазратом?»

Сон?.. Явь?..

Тихий, скромный юноша, склонившийся в поклоне перед учителем, — и высокий, широкоплечий, сильный воин; словно влит в военную форму, и она к лицу ему. Эта богатырская остроконечная шапка с красной звездой, длинная, распахивающаяся шинель кавалериста…

Сон?.. Явь?..

Разве это был не сон — шла по саду в тихом безлюдье, потом вдоль арыка, смотрела в сторону Кара-жара, отчего-то повторяла про себя: «Каражар… Черная пропасть…» Потом очаг с притягивающими взгляд углями. Угли еще тлели… Орешина. Зачем-то заглянула в дупло. Оно, как зев, как пропасть… И вдруг услышала шаги. Увидела его! Проще было спрятаться за ствол — почему-то укрылась в дупле… Да, из дупла можно было видеть его, оставаясь невидимой…

Потом дом. Потом сон… Она на белом коне… Туман, мост… Странно все это…

…И снова видела его.

Курбан выходил из амбара, она с трепетом ждала, когда он заговорит. Но в эту минуту появился Намаз. Похоже, он заметил, что она смотрит на Курбана, ухмыльнулся, противно скривив толстые губы.

— Чего скалишься? — полыхнула черными глазами Айпарча и стремительными шагами удалилась через главный вход.

7

Горят свечи. Арсланов мрачен, курит. Говоронский ушел в комнату, там телеграфный аппарат.

Получено сообщение, от Файзуллы Ходжаева:

«Совершенно секретно. Прибывший из Турции Энвер-паша набрал в Бухаре сотню афганских солдат и турецких офицеров и направился в Восточную Бухару. Предполагаем — пойдет на Кукташ. Необходимо преградить путь. Ревком».

Кто он, этот Энвер-паша?

Ярый пантюркист, один из видных руководителей партии «молодые турки», провозгласившей в конце прошлого века в Стамбуле лозунг: «Тюркские народы всех стран, соединяйтесь!»

Зять турецкого султана Абдулхамида. Тот самый Энвер, который стоял во главе заговорщиков, убивших его тестя. Офицеры из «младотурецкой» партии, чтобы привлечь на свою сторону народ и завоевать власть, не скупились на прогрессивные лозунги. Дай «младотуркам» власть — и они обеспечат независимость страны, не допустят расхищения богатств родины, улучшат условия жизни народа, уравняют права не только женщин с мужчинами, но даже и всех социальных групп населения…

Страна, находящаяся в глубоком экономическом кризисе, остро нуждалась в социальных переменах, и потому народ охотно поддержал идеи «молодых турков».

А захватили власть — и что? Прежние лозунги забыты, на первый план выдвинулась претензия на мировое господство; они втянулись в мировую войну, преследуя цель — если будет побеждена Россия, то находящиеся под ее владычеством Кавказ и Средняя Азия отойдут к Стамбулу.

Кто бы мог предположить тогда, что Турция сама потерпит поражение. Она могла распасться на части, развалиться, рассыпаться. А Россия сбросила бремя царизма и, пусть с потерями (как потом оказалось, временными), вышла из войны; новое правительство признало Турцию как суверенное государство. И это, конечно, имело решающее значение в сохранении ее независимости. Одно крыло «молодых турков», возглавляемое Мустафой Кемалем, пришло к управлению государством. Делить власть с бывшими соратниками, втянувшими Турцию в бойню, Кемаль не захотел, они были попросту изгнаны из страны. Так Энвер-паша стал изгоем.

Его видели то в Англии, то в Германии. Нет, отнюдь, не с котомкой странника! Он появлялся на встречах глав великих держав. В качестве представителя то одной страны, то другой.

А теперь этот человек пробрался в Россию! Побывал в Бухаре. Направляется в Кукташ.

Над чем ломали головы Арсланов и Говоронский?

Во-первых, даже само по себе появление здесь Энвера-паши не сулит ничего хорошего. Кого он здесь представляет?

Во-вторых, — как ему с сотней всадников удалось выйти из блокированного города? Это — невероятно!

В одном из сообщений говорилось: в Кукташ прибывает председатель Бухарского исполкома Пулатходжаев, вместе с ним и отряд бухарских добровольцев. Пулатходжаев прислал телеграмму.

Усманходжа Пулатходжаев, в прошлом один из руководителей «молодых бухарцев», в свое время призывал: «Слышали, что сделали „молодые турки“? Они убили султана! Наша организация создана по образу и подобию „молодых турков“, давайте же и мы возьмем в руки оружие! Смерть Саиду Алимхану!»

Позднее, решительно отказавшись от этой политической линии, «младобухарцы» провозгласили лозунгом борьбу «за независимость, экономически процветающую, просвещенную Бухару, уничтожение феодального монархического режима».

Когда свершилась Бухарская революция, Усман-ходжа торжественно объявил себя коммунистом и, засучив рукава, развернул энергичную деятельность по установлению Советской власти…

Что же было в телеграмме?

«Совершенно секретно. Прибуду вовремя. Решил как следует проучить воинов ислама. Они слишком зарвались. Есть намерение присоединить в Термезе к отряду седьмой стрелковый полк. Если у вас тоже есть добровольцы, возьму с собой… В Байсуне остановимся на день-два. Подготовьте нам продовольствие, фураж. Пулатходжаев».

Чего не было в телеграмме — это Энвера-паши. Почему? Неужели Пулатходжаеву неизвестно, что тот ушел из Бухары?

— Тут есть о чем задуматься! — возбужденно говорил Говоронский. — У меня какое-то странное состояние! А ты как?

Арсланов грустно вздохнул.

— Что-то тянет за душу…

— С Курбаном… говорили?

— Да.

— По-моему, пора… Завтра два отряда уходят. Один в степь, другой — в горы… Может, в один из них его включить?..

— Может быть, может быть… — сказал задумчиво Арсланов. — Но нет приказа из Ташкента!..

— Надо запросить.

— Необходимо проинформировать Курбана о последних событиях. В Кукташе положение, естественно, осложнилось. Или Энвер успел перевалить через Ялангтаг? Или же прошел через пустыню Арпали? Во всяком случае, Курбан должен учитывать оба направления. Следом пойдет Карим. Толковый парень…

8

— Дочь моя, я всегда придерживался поговорки: «Если убивать, так пусть убивает смелый», — философствовал Рамазанбай. — И вот чужая солдатня в нашем дворе. Не бросайся ты им в глаза!.. Сегодня в мечети у Большой горы приятели сказали мне: «В вашем доме живут красноармейцы. У вас есть дочь, жена. Нам-то все равно. И все же мы беспокоимся за вас…» Чужие люди беспокоятся за тебя! А я — отец. Пойми…

— Куда вы меня отвезете? — перебила его Айпарча. Она уже все поняла.

— В самый глухой кишлак, — сказал Рамазан-бай. — Твоя мать хорошо знает эти места. Там проживают наши родичи. Немного их, но они есть. Тетушка. Вспоминаешь? Увидишь, вспомнишь… Мать, а она видела охотника?

— Не знаю. Ничего не знаю! — пробормотала Гул-парча растерянно, вытирая глаза кончиком платка. — Когда бы ни приходил, вы его отправляли, беднягу, ночевать к погонщикам верблюдов!

— Э-э-э, что ты болтаешь? — притворно возмутился бай. — Я же сам не раз оставался ночевать у них! Ты до сих пор не понимаешь меня… дочь, видела охотника? Одним словом, отвезу я тебя к ним в кишлак…

— Я поняла, папочка, — сказала Айпарча и, взглянув на мать, пододвинулась к ней. Видя слезы матери, сама не выдержала — расплакалась.

— Ладно. Поплачьте, — сказал Рамазанбай хмурясь и тяжело поднялся. — Я схожу к Эргашу-наезднику.

9

— Энвер-паша?.. — Курбан уставился на Арсланова. Он только что пришел, еще не отдышался после быстрой ходьбы. — Слышал о нем, — сказал он, хитро улыбаясь. — От вас… В тюрьме. В вашей беседе с Пулатходжаевым!

Арсланов растерялся. Так это было неожиданно.

— Постой, постой! Почему же я не видел тебя? Ах да, было темно!.. А память у тебя хорошая!

Курбан смотрел отрешенно. В памяти ожил ненавистный, не раскрывший своих тайн грязный зиндан. Черное, черное время…

…Открылась дверь — свет на мгновение ослепил узников. Как обычно, просунул голову тюремщик, оглядел всех. Потом, обернувшись, что-то сказал. В камеру вошли два человека. Один из них одет щеголевато: шапка чакмони, халат из адраса. Переступив через порог, остановились. Байвачча крикнул тюремщику:

— Ну, быстрее!

Тюремщик, что-то невнятно бормоча себе под нос, поспешно запер дверь. Некоторое время вошедшие тихо переговаривались между собой. Затем байвачча зажег спичку. Держа ее на вытянутой руке, огляделся. Они подошли к циновке, нагнулись, рассмотрели пятна на ней и отошли в сторону. Огонек погас. Один из тех, кто вошел, судорожно вздохнул, другой выругался. Потом обратился ко всем:

— Эй, кто из вас хочет заработать и унести ноги из этой дыры? Донеси его величеству: скоро он слетит с трона! Ну — кто? Не бойся, тебя выпустят!

В ответ ни звука.

Курбан подумал: эти двое — наверняка из «молодых бухарцев».

— Никто не хочет заработать?! — деланно удивился тот.

— Господин, здесь нет доносчиков, — сказал Курбан.

— Что ж, пусть вам будет хуже! — Засмеялся. Его смех показался истерическим.

В камере снова воцарилась тишина. Наверное, не один Курбан подумал тогда, что эти богачи сами могли быть доносчиками.

Молодые люди продолжали переглядываться между собой. Курбан плохо слышал и, конечно же, не понимал, о чем идет речь.

— Поедете в Ташкент?

— Да… В Стамбуле делать нечего! — Это — щеголь, — Никакой! Давно пора всадить пулю в его медный лоб. — Товарищ что-то сказал. Похоже, возражал. В ответ ворчливо: — Правда… Э, Алимджан, нет у нас Энверов!

Товарищ одобрительно поддакнул.

Что понял Курбан из этого разговора? Разве только то, что щеголя зовут Усманом, а его товарища Алимджаном. Не много.

Лучи света, проникавшие через щели двери, погасли. В темноте тихо приоткрылась дверь. Надзиратель негромко позвал:

— Усманходжа!

Оба поспешно вышли. Дверь опять закрылась. Звуки шагов отдалились, затихли. Опять черно вокруг.

— Ну вот, ушли! — сказал сосед Курбана. — Дали взятку тюремщику — и на воле! Видишь, какая сила у денег, сынок?.. Я знаю этого байваччу. Один из бухарских богатеев, сын известного Пулатходжибая! Вот у кого сила!

…Курбан усилием воли словно отстранился от воспоминаний.

— Тогда я впервые услышал имя Энвера-паши. Выйдя из тюрьмы, еще раза три слышал, но говорили о нем как об ушедшем из жизни…

— Вот он самый, «ушедший»… сейчас в Восточной Бухаре! — сказал Арсланов.

Он насыпал табаку на кусочек бумаги, взятой из кисета, свернул «козью ножку» и, прикурив от свечи, сказал:

— До того, как ты уйдешь, я буду постоянно информировать тебя об оперативной обстановке. Для размышлений. Так вот, слушай. У эмира были советники?

— Были.

— Кто, по-твоему, должен быть у командующего исламской армией главным советником? Не кто — какой?

— Ну… должно быть влиятельное духовное лицо. Достаточно авторитетный человек.

— Правильно. Влиятельный и авторитетный человек, способный не только уговорить народ, но и припугнуть именем бога некоторых волостных правителей. Правильно?

Курбан утвердительно кивнул.

— Советник Ибрагимбека… — подсказывающе начал Арсланов…

— Ишан Судур? — догадался Курбан.

— Он! Он самый… Главный советник Энвера-паши и Ибрагимбека — ишан Судур!

— Объявился, значит, хазрат!

Арсланов глубоко вдохнул табачный дым, закашлялся.

— Недавно был у Куйбышева. Послушай, что он сказал.

«Ликвидировать басмачей — дело трудное. Очень трудное. Но это дело решается боем, а бой всегда скоротечен. Труднее — донести до народа идеи революции, растолковать сущность Советской власти. Это потребует не только знаний, но и времени, терпения… Вот так-то…»

— Засиделся я здесь, — нервно передернулся Курбан. — Пора бы уже…

— Час близок, — раздумчиво повторил Арсланов. — Но пока не пробил. Овладевай всеми видами иностранного оружия, какие есть в полку. Накапливай информацию из Кукташа, тщательно продумывай все, все… Василий Васильевич сообщил: теперь скоро. Провожать приедет Аркадий Иванович. Готовься.

10

Вокруг костра было человек десять бойцов — одни сидели на длинных чурбаках, другие — на корточках.

— Всем — здравствуйте! — сказал Курбан подойдя.

Ему ответили дружно и нестройно.

Виктор протянул котелок:

— В котле шурпа осталась, поешь.

На дне казана жирная, с тыквой кашица. Наложил, поел. Бойцы сидели молча, грелись. Курбан сполоснул котелок в арыке и, возвращая его, спросил у Виктора:

— Что это ты скалишься? Будто знаешь про меня такое, чего я и сам не знаю.

Виктор повернулся к дувалу байского дома.

— Вон оттуда пару раз ханум выглядывала… И слуга глаза на нас пялит. Не тебя ли высматривают, а?

— Да брось ты! — отмахнулся Курбан. Но заметил Виктор (или показалось?) — в лицо плеснуло румянцем.

— Бросил. Слышь, Курбан, расскажи об Ялангтаге. Они вот интересуются, — кивнул на бойцов.

— Ладно. Переводи. — И повел неторопливый рассказ.

— Вот что это за святое место, — сказал в заключение. — Не зря называют Лысой горой. С ее середины и выше даже трава чайир, кошачья лапка, не растет. Только щебень шуршит. Наступишь — поскользнешься. Поскальзываться не надо: высоко, внизу камни…

Из штаба пришел комвзвода Семен Медведев, отличавшийся строгостью:

— Отбой! Что вы на самом деле!.. Утром рано вставать! Всем — спать! — скомандовал он.

Бойцы повскакивали с мест. Курбан тоже поднялся по привычке, но тут же подумал: что случится, если ненадолго остаться возле костерка? Скоро уходить. Кто знает, что там ждет!.. Остался. Палкой расшуровал угли.

Послышалось кошачье мяуканье. Из темноты возникло что-то неясное, похожее на огородное пугало. Курбан вскочил.

— Я, я! Не бойтесь!

Курбана покоробило: Намаз.

— Что тебе? Подойди ближе! — приказал он.

— Умоляю. Потише!..

«Она послала?» — подумал Курбан.

— Вас… — Намаз, присев на корточки рядом с ним, показал на опушку сада. — Вас будут ждать.

— Кто… будет ждать? — Он ещё не верил.

— Вай… Айпарча же!

— Где?

— Возле сухой вишни…

Курбан видел ту вишню. Бойцы хотели притащить ее на дрова, но Курбан убедил их не трогать, потому что вишня лежала на том берегу арыка — на земле бая. Была бы она на этой стороне — в вакуфном саду, другой разговор: этот сад, принадлежавший мечети, объявлен народной собственностью.

— Ладно, — сказал нарочито лениво, словно делая одолжение.

Намаз бесшумно исчез.

Айпарча, словно боясь быть замеченной, стояла за маленькой полуприкрытой дверью, наблюдала в щель. Прижав руку к груди, — сердце сильно стучало, — заметалась: «О аллах, не дай мне осрамиться!.. Не надо мне идти к нему!» Шало метались мысли — а сама, не замечая того, уже шла по саду.

На другой стороне арыка заметила черный силуэт. «Он! Зачем я позвала его? Чтобы надо мной посмеялся?.. — И вдруг повеселела. — А что если я вышла к нему просто так, посидеть и поболтать о всякой всячине. Пускай для них он — красный аскер… Для меня он — ученик хазрата!..»

…Курбан наблюдал за девушкой. Вот она, тяжело дыша, прижав руки к груди, подошла к орешине. В нерешительности остановилась перед арыком. Перешагнет? Нет… А тогда, днем, показалась такой смелой!

— Может, вы перейдете на эту сторону? — неожиданно умоляюще прозвучал ее голос.

Курбан вздрогнул. Это — ему. Это — она, Айпарча, зовет его! Перепрыгнул через арык, остановился возле девушки.

— Приветствую вас, — нарочито весело поздоровался он. — Вы меня звали? Вот… пришел…

— Да! — ответила Айпарча. — Я позвала. Зачем?.. Вы ведь бывали в Бухаре… Вы — красный аскер! Я ничего не могу понять… Я хочу понять…

— Был, — холодно перебил Курбан ее лепет. — Много чего произошло в Бухаре. Но как вам это понять… — Вовремя одернул себя: да ну, где уж ей, выросшей в доме бая…

— Говорите! — теперь уже Айпарча перебила его. В ее голосе угадывалось больше чем простое любопытство — искренность и нетерпение.

— Хорошенькое место для такой беседы, — стоя над арыком, сказал Курбан с нервной усмешкой. — Пойдемте под орешину, там костер. — Угадав, что девушка заколебалась и потому медлит с ответом, весело напомнил: — Ведь вы любите эту орешину… — И неожиданно для нее признался: — Я, когда был мальчишкой, любил бродить возле орешин. Страшно — и хорошо!..

Она молчала.

— Ну как? — напомнил Курбан. — Если не хотите…

— Нет, нет, — поспешно сказала Айпарча. — Напротив… А там… тепло?

Услышав это, совсем девчачье, Курбан ощутил, как темно вокруг и морозно и как трудно девушке сделать шаг к нему. Не холод — нервная дрожь от сознания недозволенности того, что она делает, била тело девушки, ей было тревожно, ей было страшно. Но еще страшнее было от того, что их встреча может прерваться, как сон.

Он протянул руку, предлагая ей опору, но Айпарча сама легко перепрыгнула через арык и, не приостановившись, пошла на зыбкий свет костра.

— Здесь скользко, — предупреждал Курбан. — Лучше обойти левее. — Голос звучал спокойно, вроде бы равнодушно, но Айпарче были приятны внимание, забота о ней, и она послушно следовала его советам.

И вот они возле костра.

Курбан торопливо разворошил угли, подбросил веток, и вскоре пламя ожило, стало светлее вокруг, от костра потянуло теплом. Пододвинул к девушке чурбак, пригласил жестом: садитесь.

Послушалась. Молча, остановившимся взглядом уставилась на искрящиеся огоньки. О чем она думала? Да все о том же! Как это нелепо — она, дочь бая, в этой черной зимней ночи сидит в безлюдье у костра — и с кем?.. А верно — с кем?.. Новая власть только и говорит: у женщин и мужчин теперь равноправие, теперь женщина может свободно разговаривать с мужчиной. Но разве и раньше, и в давние, и в древние времена девушка не могла поговорить с парнем? Разве не полюбила дочь хакана Зухра простого каменотеса Тахира? Разве не была равной среди равных поэтов-мужчин поэтесса Зебинисо?.. А новая власть твердит: только теперь равенство…

— Равенство! — произнесла вслух. — Я много слышала — и ничего не понимаю. Чего хотите вы, ваши друзья, все вы… Была такая хорошая спокойная жизнь, все было понятно, а теперь… Это как дома, там тепло, светло, и вокруг родители, родные — и здесь: темно, холодно, грязно и — ни-ко-го… Вы объясните…

— Я объясню, — хрипло проговорил Курбан. — Объясню, как могу. Только чтобы понять, надо кое-что позабыть вначале! Можете вы на минуту или на час забыть, кто вы, и что дома у вас все, как вы сказали, и к тому же еще слуги, роскошный ужин… И еще — надо вспомнить… Нет, вы этого не знаете. Я — напомню. Кем был Саид Алимхан? Эмиром! Хозяином страны! Он превратил весь трудовой народ эмирата в дойную корову… Когда истязают скотину, она мычит, ревет, кусается… А когда несчастный народ от постоянных издевательств, притеснений поднимался на защиту своего достоинства, своих человеческих прав, на его голову обрушивались «нукеры возмездия»… У скотины жизнь была лучше, чем у людей… Скотине легче: она не страдает от темноты, невежества, бескультурья и бесправия. А народ — он не скотина! Народ верит: в борьбе добра и зла верх всегда одержит добро. Скотина выживает или подыхает — народ борется! И что тогда делает эмир? Эмир жестоко расправляется с лучшими людьми своей страны— сажает в темницы, изгоняет, казнит. Так было. Вспоминать дальше?.. А дальше было вот что…

Неспешно и просто Курбан рассказал девушке о событиях в России, о том, как власть Советов стала распространяться на национальные окраины.

— Айпарча, — устало проговорил он после недолгого молчания. — Чтобы объяснить все, даже если мы до утра просидим, этого будет ничтожно мало. Да! — он вспомнил, с чего начался их разговор. — Скажите откровенно… Вы понимали, что за человек был Саид Алимхан?.. Теперь, когда знаете, — вы хотели бы, чтобы этот иблис вечно сидел на троне?

— Вы слышали о судьбе Кенагасбегим?.. — вопросом на вопрос ответила Айпарча. — Повесть о ней — знаете?..

…Это была одна из историй, которую хазрат рассказывал Курбану всегда с большим вдохновением.

Это было во времена правления одного из предков Саида Алимхана — эмира Насрулло.

В Шахрисабзе нередко бунтовал трудовой люд. Причин тому много, главная из них — непосильные налоги, налагаемые Бухарой. Когда беки Шахрисабза, стремившиеся к независимости, присоединялись к бунтовщикам, восстания принимали широкий размах. Из Бухары прибыли тысячи нукеров и с трудом их подавляли. За тридцать лет тридцать раз поднимались бунты! А что было, когда эмир Насрулло издал указ об уплате в один год налогов за семь лет! Уже не бунт, не восстание — война. Весь народ, и стар и млад, взялся за оружие. Во главе — беки из рода кенагасов.

Эмир Насрулло, разъяренный, стягивает войска к Шахрисабзу, чтобы искоренить племя бунтовщиков!

Он выпрашивает у белого царя несколько карательных отрядов, стягивает с юга эмирата карательные отряды во главе с кукташскими биями.

Город в осаде. Но народ не сдается. Войско эмира несет большие потери. И тогда кто-то из советников шепнул эмиру: «У главного бека Шахрисабза есть девушка сказочной красоты. Попросите ее, ваше величество, в жены. Выгорит дело, вы — зять Шахрисабза и рода кенагасов — и конец беспорядкам!»

Эмиру Насрулло предложение это пришлось по душе. В город направляются гонцы, сваты. Главный бек был удивлен и растерян, медлил с ответом. Собравшись на совет, беки обсуждают это предложение и приходят к такому выводу: это — уловка эмира. Они уже изготовились сообщить об отказе, но тут случилось непредвиденное: в залу, где проходил совет, вошла дочь главного бека Кенагасбегим. «Отдайте меня эмиру!» — решительно заявила она. Беки растерялись. Отец увещевает дочь. Кенагасбегим стоит на своем.

И что? Гонцы-сваты возвращаются к эмиру Насрулло с доброй вестью!

Разошлись черные тучи над городом, засветило ярко солнце. В городе, где с дорожных камней не смыта кровь и не рассеялся дым пожарищ, справляется свадьба, и вот уже Кенагасбегим в паланкине увозят в Бухару.

По обычаю, в Бухаре тоже пышный свадебный пир… Жених уводит невесту в опочивальню… А на следующее утро оттуда вышла одна Кенагасбегим. В уши эмира Насрулло она влила ртуть…

Кенагасбегим разрубили на сорок частей и бросили в высохший колодец.

Страшно отомстил молодой эмир Музаффархан за смерть отца. Внезапно, большими силами, совершает он набег на Шахрисабз. Много было пролито крови. Особенно жестоко уничтожался род кенагасов. Никого не щадили: ни стариков, ни детей…

Немногие спаслись тогда. В далеких краях, на чужбине, появляются кишлаки кенагасов. Но были и такие, кто, скрыв свою принадлежность к этому роду, растворился среди местного населения.

Так рассказывал хазрат…

— Давняя история… Почему вы спрашиваете об этом?

И услышал неожиданное:

— Мы из рода кенагасов.

— Как?! — Курбан опешил.

— Вы не знали? — Айпарча потупилась. — О возвращении слышали? — вдруг, задрожав, спросила она. В ее семье это держалось в глубокой тайне. О Кенагасбегим и эмире Насрулло рассказывали шепотом, само слово «кенагас» не упоминалось. Айпарча мысленно пыталась поставить себя на место Кенагасбегим. «Я бы точно так поступила!» — заявляла она. И теперь она желала смерти Саиду Алимхану, удивлялась, почему ни одна из наложниц гарема не убьет его… Да, в Саиде Алимхане она видела кровного врага своего племени. Поэтому каждая беда, свалившаяся на голову эмира, доставляла девушке радость. А когда прогнали с трона!.. О!.. Восторгу не было конца. Но кто придет на смену Саиду Алимхану?.. Эти?!

— Возвращенцы живут ниже Арикусти? — спросил Курбан.

— Побродили они по свету, хлебнули горя! — сказала Айпарча. — Такой образованный, а не подумали, почему так говорят! Вот они, — снова вздохнула Айпарча, — кенагасы… Перешли вон через те горы… скрыли название племени. Местные жители прозвали их возвращенцами…

«Бедная Айпарча! — подумал Курбан. — И надо же!.. Наверное, мать рассказала… Почему она вспомнила? Спросил же о Саиде Алимхане!»

Курбан озабоченно потер виски.

— Несомненно, вы коренные байсунцы… Но дело не в этом. Значит, вам есть за что ненавидеть эмира Алимхана?

Айпарча вздохнула. Что она могла ответить? Сказать «да»? Он этого хочет… Да. Прогнали Саида Алимхана. Наверное, получили свободу и несчастные наложницы из гарема… Ладно! Прогнали эмира, так прогнали! Остановитесь же! Зачем трогать других?.. Айпарча совсем запуталась. И она решила уйти от этого разговора. «И зачем это было нужно — вспоминать Кенагасбегим?! — рассердилась на себя. — В конечном счете — все в далеком прошлом!»

— Так, — сказала Айпарча задумчиво. — Из-за того, что Саид Алимхан был негодяем, то и вчерашняя жизнь была плоха, хотите сказать? Но все равно — была жизнь! Баи — баями, бедняки — бедняками, никто не смотрел косо на богатство другого… А теперь что? Вчерашние нищие отнимают добро у тех, кто копил его годами, и раздают — кому? Бездельникам!.. Новая власть плодит лентяев! Разве можно спокойно такое терпеть?!

Курбан настороженно слушал ее. Нет, не выдержал:

— Терпите. Теперь — терпите! У вас тоска по прежней жизни — это понятно. Когда богатый отбирал у бедняка последнюю циновку и тащил к себе, скапливал свое богатство, выжимал из бедняцких слез, вас это вроде как не касалось. Вы даже могли не знать, откуда идет в ваш дом богатство…

— Какие страшные слова вы говорите…

— Не нравится? — Курбан усмехнулся. — А вы чего от меня ждали? Сладких речей про вашу сладкую жизнь?

Курбан распалился:

— Я вашу сладкую жизнь испытал на собственной шкуре! Я полгода сидел в тюрьме его величества, не зная за собой никакой вины, — сказал он глухо. — Вы не знаете, что такое тюрьма?

Девушка растерянно опустила глаза.

— Нет, — сказала она тихо. — Название слышала. Но какая она?

— Как вам объяснить… — Курбан зябко поежился. — Зиндан называли в Бухаре «мавзолеем живых». Человек, попавший туда, исчезал навсегда, — понизив голос, словно сообщая что-то секретное, сказал он. — Умирали. Правда, — усмехнулся он, — можно было за взятку, за большие деньги выйти. Но у вашего покорного слуги таких денег не было. Не было у меня никаких денег! Откуда? Хазрат уехал в Афганистан…

— Ну, успокойтесь… Успокойтесь. За что же вас заточили в зиндан?

Курбан пошевелил палкой угли. Уселся поудобнее. Айпарча подалась вперед, протянула руки к огню. Наблюдала красные блики на мужественном лице Курбана. Он смотрел на ее руки, и вдруг ему захотелось взять их в свои, греть в ладонях…

— Кто такие «молодые бухарцы», вы слышали, — заговорил наконец он. — В большинстве своем они были из очень богатых семей. Учились в Стамбуле, во Франции, Англии, России. Да они и одевались необычно. Элегантные, красивые!.. А я… Я думал почти как они, все понимал. Но кто бы мог увидеть во мне «младобухарца»?..

Курбан рассказал, как они с приятелем бродили по улицам и базарам Бухары без единого гроша в кармане. Одежда поизносилась, пришлось рукава и подолы укоротить… Отросла борода, усы, волосы. Айпарча, представляя его усатым-бородатым, едва сдерживала смех.

Курбан тоже засмеялся:

— Все-таки решили, что я джадид. Когда выпускали из тюрьмы, так сказали. Хорошо, хазрат, возвратившись из Афганистана, снова остановился в доме Бакибая. Мое освобождение стоило пять золотых… — Он весело посмотрел на Айпарчу. — Цена вашего покорного слуги всего пять монет! — Он уже не мог оторвать взгляда от горящих, как угли, ее глаз.

Айпарча вздохнула, долго смотрела в темноту сада. Потом взглянула на него, спросила:

— Хазрат все еще… сейчас где он?

Курбан, поколебавшись, решил сказать правду:

— Он в Кукташе. Это — далеко… И совершенно равнодушно добавил: — Хазрат сейчас стоит во главе борцов против Советской власти.

Айпарча оцепенела.

— Как? Не понимаю. Какие борцы?

Курбан широко улыбнулся.

— Ваши родненькие. Всякого рода властители… Кому новая власть не по вкусу и не по нраву. Баи.

Сидевшая, склонив голову, Айпарча резко выпрямилась — словно ее оскорбили. Курбан почувствовал недовольство собой: кого ты в ней видишь? Просто красивую девушку? Байскую дочку? А то, что она человек, как ты, как все, — ты об этом не думаешь. Маленький, слабый, растерявшийся человек…

— Айпарча, я сумел что-нибудь объяснить?

— А? Да, да! Конечно! — ответила она чужим голосом и отвернулась. И — загрустила: вспомнила, утром ее увезут. В какой-то кишлак. Что это за кишлак? Кто там есть? Тетушка. Охотник… Вдруг упал возле них камушек, брошенный из-за дувала. Они одновременно повернулись в сторону дома — в конце дувала еле просматривался в темноте силуэт. Возле дома послышались громкие голоса.

— Намаз знак подает… Отец! — сказала Айпарча.

— Вам надо идти?

Айпарча кивнула и, прислонившись спиной к орешине, мягко улыбнулась Курбану, но тут же про себя подумала, что напрасно улыбнулась: «Зачем?.. Он красный аскер». Айпарча снова почувствовала себя прежней — гордой и независимой. Твердо решив не оглядываться, пошла вдоль арыка.

Курбан грустно смотрел ей вслед.

Расшумелся ветер в голых ветвях деревьев сада, вокруг белели островки снега.

«Какая тишина. Ушла… Зачем приходила? Зачем позвала? Узнать, что я думаю о прошлом?.. Узнала. Не наговорил ли ей лишнего? Кажется, нет. А то, что не стеснялся в выражениях, это ничего. Какая жизнь, такие и слова…»

Курбан поднялся. Посмотрел на костер. Угли затянуло черным пеплом. Когда вошел в казарму, теплый, душный воздух, пропитанный запахом мужского пота, ударил в лицо. Бойцы спали на полу в два ряда, по обе стороны комнаты, оставив посередине проход. Курбан стянул сапоги и на носках прошел в угол, на свое место. Стоя коленями на матраце, разделся. Натянул на себя старое, в заплатках, одеяло.

11

С правой стороны, у входа в казарму, за длинным самодельным столом сидели бойцы. На завтрак хлеб с молоком и сушеный урюк. Один взвод собирался в Каражар, другой — в усадьбу, в штаб.

Курбан скребком и влажной тряпкой чистил своего Гнедого. Незаметно подошел Намаз, шмыгнул носом.

— О?! — воскликнул Курбан и захотел поблагодарить его за вчерашнюю услугу. Но осёкся. Глаза парня были грустные. — Что случилось? Бай обидел? Она?..

— Уехала, уехали! — почти прокричал Намаз, хлюпая носом.

— Куда? — не понял Курбан.

— В горы…

— В какие горы?.. Да говори же толком?

— Бай-ата увез… — пробормотал Намаз. — Здесь, говорит, эти глазеют на женщин. Вы то есть. Чужие. В кишлак увез.

— В какой кишлак?

— Она просила передать вам… что ее увезли… Они уехали на рассвете. Получили разрешение от вашего начальства и уехали.

— Ты разузнай про нее, а? Да не горбись ты! Расправь плечи! Твое время пришло!.. Да! Чем так болтаться, пойди к нашим! И тебе дело найдется. Настоящее дело.

— Тетушка осталась одна, — опять зашмыгал носом Намаз.

Курбан оседлал коня, выехал за ворота. «Прощай, сказала она… — размышлял он над словами Намаза. — Что она хотела этим сказать? Чтобы я ее разыскал? Зачем?..» Сколько раз Курбан думал, что когда-то он должен соединить свою судьбу с какой-либо девушкой. Но дело это все откладывал на потом, а что думать об этом сейчас…

Возвращаясь, возле конюшни увидел Карима Рахмана, сметавшего в кучу навоз длинным веником. Сунув веник под мышку, тот подул в кулак. Озорно подмигнул Курбану.

— Чему радуетесь, Карим-ака? — спросил Курбан. — Секрет? Скрытный вы человек!

— Как-никак, сын конокрада! — рассиялся улыбкой Карим.

— Да бросьте вы!

— Правду говорят, горбатого могила исправит. Ей-богу, по мне от отца все передалось. Как увижу коня чистых кровей, я, как цыган, не могу спокойно усидеть на месте.

Карим рассмеялся, но тут же, оборвав смех, озабоченно сказал:

— Идите быстрее в штаб. Ждут вас!

…Вокруг круглого стола на коротких ножках сидели Говоронский, Арсланов, Аркадий Иванович и Виктор. Арсланов сказал Виктору:

— Остановимся на этом варианте. Об остальном я с ним сам переговорю… Арбу возьмите у Суюна Пинхаса.

Виктор, заговорщически подмигнув Курбану, вышел. Аркадий Иванович, тепло поздоровавшись, усадил его рядом с собой.

— От Василия Васильевича — поклон… Приехал вот проводить, — сказал он, внимательно прощупывая взглядом Курбана.

— Ты готов? Помогли разобраться в обстановке? — Аркадий Иванович кивнул в сторону Арсланова и Говоронского.

— Когда?..

— Сегодня.

Курбан разве что едва заметной бледностью выдал свое волнение. Как ни долго готовился и томился в ожидании, «сегодня» — неожиданно…

— Почему молчишь?

— Яс-но… Я вас слушаю!

— В таком случае… Рассмотрим еще раз основные вопросы… — Арсланов с Говоронским вышли из комнаты. Как только за ними закрылась дверь, Аркадий Иванович, подавшись всем корпусом к Курбану, заговорил негромко.

Обговорив все, на что должен обратить главное внимание Курбан, Аркадий Иванович ознакомил его с тем, что пишут о событиях в Бухарском ханстве английские, турецкие, иранские, французские, немецкие газеты…

— Знаешь, Курбан, обстановка там гораздо серьезнее, чем мы предполагаем, я уверен в этом… Не забывай, здесь сейчас столкнулись интересы некоторых европейских стран, особенно Англии. Бухара — лакомый кусочек, о котором мечтает она давно! И, надо сказать, кое в чем она преуспела. Удалось же ей приручить эмира. Дело дошло до того, что Саид Алим-хан назначил командующим своими войсками — первым министром! — английского полковника Штелннела… По Энверу-паше обговорили все… Теперь ты знаешь, кто он такой. Вопросы есть? Спрашивай… Итак, он пойдет на Кукташ. Правильно, его надо бы перехватить в пути. В пустыню Арпали выйдет отряд из Термеза, отсюда тоже. Пошлем специальных людей из Дарбанда и в горы… Но Василий Васильевич считает, что мы уже упустили Энвера-пашу. Кто-то опередил нас, подсказал ему: надо быстро уходить из Бухары. И этот «кто-то», по всему видать, очень хорошо информирован о наших планах. Обо всем этом Василий Васильевич доложил командующему… Не так прост Энвер-паша! На Западе его рисуют как талантливого военного. И только! А о том, что он один из крупнейших идеологов пантюркизма и его мечта создать федерацию тюркоязычных государств от Турции, включая Среднюю Азию и Казахстан, до границ Китая, — ни слова. Они словно этого не знают. Или знать не хотят. Когда он сделает «их дело», они попросту уберут его.

Следует проверить связь Энвера-паши с Бухарой, а точнее — установить, с кем из руководителей республики он сблизился. Очень важно узнать, как Энвер ушел незамеченным из Бухары? Кто ему помог, снабдил лошадьми, провиантом? Его проводили. Энвер-паша идет к Ибрагимбеку, и проводил его человек, который знаком с ним и знает, кто он такой, а значит — для главарей басмаческих банд он также не чужой… Конечно, мы не имеем права подозревать кого-либо из руководителей бухарского правительства, однако, как говорится, тугаи без свиней не бывают. Внутренний враг — для нас враг самый страшный! Дальше. Хазрат, несомненно, примет тебя с распростертыми объятиями. Но все-таки остерегайся его не меньше белогвардейских и иных специалистов контрразведки, их много в окружении Ибрагимбека и во всех бандах. Ты будешь чувствовать себя постоянно канатоходцем, только не на толстом канате, а на тонком волоске. Один неверный шаг и — сам понимаешь…

Рядом с тобой постоянно будет человек на связи. Верь ему. Он свое дело знает… Он тебе скажет: «Меняю нож на тюбетейку», — ты должен ответить: «Согласен». Помни пароль: «Меняю нож на тюбетейку».

Открыв дверь, Аркадий Иванович позвал Арсланова и Говоронского, те, войдя, сели на прежнее место, как будто и не уходили.

— Теперь, Курбан, слушай. Сейчас эскадрон Виктора направится в Ялангтаг. Эшнияз разведал: у подножия горы нашлась яма, полная зерна. Слыхал? К ним присоединятся продотряды. Ты пойдешь вместе с ними. Виктор знает задачу… Погрузите зерно в арбу и отправите сюда, а сами продолжите путь. — Аркадий Иванович посмотрел на Арсланова и Говоронского. — Хотите что-нибудь добавить?

— Порасспросите о кишлаках, — сказал Арсланов, нервно похрустывая пальцами, — где могла пройти группа Энвера-паши?

Говоронский вздохнул.

— Старики говорят, там сейчас не пройти. А вообще-то, кто знает! На вашем пути будет несколько сел. Дойдете до Сайбуя. Знаете такой кишлак?

— Знаю, — сказал Курбан. — Я там был вместе с хазратом… Богом забытое место.

Говоронский уставился на него.

— Расскажите-ка, что за место?

— Я же сказал: забытое богом. Но — только богом. Как рассказывал хазрат, в списках бекства и в списках эмирата этот кишлак не значился. Не внесли его ни в какие списки! Но хазрат, конечно же, знал о его существовании! Знал и скрывал. Чиновники, сборщики налогов, миршабы — все помалкивали. В чем тут фокус: Сайбуй, как и другие кишлаки, облагался податью! Деньги, все собранное добро, — все прямиком шло в сундуки бека. Хазрат знал и говорил правду.

Арсланов и Говоронский, переглянувшись, грустно улыбнулись.

— Бедная Бухара! Несчастная моя родина! — воскликнул Арсланов. — Вот, — он взял лежавшую на краю стола белую книгу, поднял ее над головой. — «Страна бесправия». Лагофет написал. Вельможа, а написал правду… И здесь все это описано. — Арсланов бросил книгу на стол, накрыл ладонью. — Да, случаем не знаешь, какие там у Рамазанбая есть родственники?

— Откуда мне знать! — поморщился Курбан. — А что случилось?

— Бай сказал, что хочет навестить родственников…

— Э, зря разрешили! Сбежит!

— Говорил, что у него там сестра. Поклялся на коране.

Курбан рассеянно кивнул.

— Тогда не сбежит! Бай набожен.

— Ты бы по пути поработал с народом, Курбан. В тамошние кишлаки еще не назначены представители советской власти. Слава о тебе побежит впереди — это хорошо. Это — нужно! — хитро подмигнул Аркадий Иванович. — Вот тогда ты и… отстанешь!

— И уйду в Кукташ? Да… А если мы столкнемся в пути с Энвером-пашой?

— Вы не должны с ним встретиться.

— И все-таки — вдруг?..

— В любом случае, будь осторожен! — сказал Говоронский. — Помни пословицу: идешь охотиться на зайца, будь готов к встрече с тигром.

— Карим Рахман даст тебе халат, чалму, — улыбнулся Арсланов. — Продукты — «НЗ» на три дня.

— Все. Пора прощаться. — Аркадий Иванович встал с места, поскрипывая кожаной курткой. Крепко обнял Курбана, похлопал его по плечу. — Не горячись. Тебя будут проверять, постоянно проверять… Василь Васильевич очень просил, чтобы ты поберег себя…

— Свидимся! — Курбан сверкнул своей обаятельной улыбкой. — Ну, а коли придется, я… погибну с честью.

Простились.

12

Выйдя из города, эскадрон остановился в Караул-тепе. Пройдя Урка, через Куштегирман можно спуститься к кишлаку Паданг, но разрушен мост Шурсай, находящийся недалеко от Куштегирмана, разрушили, когда богачи и обманутые бежали скопом. Потом починили кое-как, но арба все же проехать не может. Поэтому решили от Караултепе спуститься вниз, свернуть у еврейского кладбища и двигаться через адыры.

Поднялась белая пыль от хрустевшего под ногами снега. Когда перешли вброд неглубокий сай, бойцы спешились, стали толкать сзади арбу. Поднявшись на адыр, пошли быстрее.

Белым-бело кругом. Кое-где из снега торчат, как усики суслика, верхушки степной колючки. На снегу — ни вмятины. Кругом такая тишина, что кажется, уши заложило.

Маленький кишлак Паданг расположен у входа в ущелье, на том берегу сая, берущего свое начало у Ялангтагского водопада. Часть кишлака — в ущелье. Объехав стороной, эскадрон направился к ущелью Барса. Поднявшись по его левой кромке, в полдень подошли к мазару Ходжакучкар-ата.

На высоких тополях было полно ворон, при появлении людей, оглушительно каркая, они поднялись, закружились стаями.

У подножия мазара Эшнияз показал на противоположный плоский берег сая.

— Вон, видите?.. Хворост, сверху накрыт кошмой и засыпан песком! Какая-то сволочь крепко постаралась!

— Не тому достанется, кто хлопотал, а кому бог послал! — сострил кто-то из молодых бойцов.

— Не то говоришь, сынок, — пробасил пожилой, угрюмый красноармеец. — Это — кровь, пот, слезы, люди… Это — хлеб…

Суяр, сообщивший о находке Эшниязу, — парень из Паданга. Два дня назад на охоте он погнался за лисой и набрел на эту яму.

Оставив арбу на берегу сая, бойцы взяли пустые мешки и по валунам перешли на другую сторону. Эшнияз тут же принялся за работу: осторожно, с помощью трех товарищей, скатал кошму, стягивая ее к себе. Яма открылась — широкая и глубокая, из нее поднимался теплый, удушливый пар. Люди, потрясенные обилием матово отсвечивающего, налитого зерна пшеницы молчали, а затем с веселым гомоном побросали шинели на снег. Двое спустились в яму. Одни наполняли мешки, передавали их наверх, а другие относили и грузили на арбу.

Виктор с Курбаном отошли в сторону.

— Курбан, как пойдем? — спросил Виктор. — После, как отправим продотряд.

Курбан показал глазами на Эшнияза:

— Он знает. — И оглядел горы.

Напротив возвышался Ялангтаг, накрывшись, как белым пуховым одеялом, снегом, надменно холодный, без единого кустика. Правая его сторона — неприступный обрыв. Из-под обрыва течет вода. Там, где она вытекает, образовались огромные наросты льда. Внизу речка пенится, хотя берега ее также скованы льдом.

— Когда-то мы поднимались по восточному склону, — проговорил Курбан.

Виктор внимательно рассматривал местность, мазар, за которым начиналась гора, заросшая арчой.

— Но можно и отсюда — через Тирсактаг пройти…

Курбан засмотрелся на открытый айван, прилепившийся к гробнице. Еще совсем недавно, в прошлом году, они с хазратом сидели на этом айване! Было лето…

Вдруг вороны, кружившие над ямой с зерном, взбалмошно, с хриплым криком разлетелись в разные стороны. Винтовочные выстрелы грянули с вершины Ялангтага.

С тополей посыпался снег.

Курбан глянул в сторону ямы, где метались люди. Одни прыгали в яму, другие, прячась за камни, старались добраться до винтовок. Двое парней из продотряда застыли на снегу.

На вершине Ялангтага призраками мелькнули темные силуэты.

Виктор уже подчинил своей воле бойцов, по его команде они палили из винтовок в сторону, откуда прозвучали выстрелы.

Курбан взял винтовку и укрылся за валуном, но стрелять ему не пришлось. Стрельба прекратилась. В кого стрелять? Зачем зря жечь патроны? Отпугнули и ладно.

Виктор решил возвращаться в Байсун.

Бойцы перешли сай, помогли продотряду погрузить оставшиеся мешки на арбу, положили сверху тела погибших и тронулись в обратный путь.

Виктор, Курбан и Эшнияз ехали рядом.

— С той стороны невозможно подняться на вершину! — возмущался Эшнияз. — Знаю! Видел! На каждом шагу разломы. Боковая стена растрескалась, как сухая земля. Охотник, если у него башка, а не тыква, даже летом обходит стороной это проклятое место!

— Тогда, выходит, они поднялись отсюда?

— Отсюда?.. Но где следы?

— Да что они — с неба спустились?!

— Если спустились… Уважаемый командир, мулла читает то, что знает! Я говорю то, что видел!

— С этим… Суяром надо поговорить! — сказал хмуро Виктор.

Курбан тревожно подумал: «Неужто заманили… с ним договорились? А кто поручится, что в Байсуне нет затаившихся басмачей? — Он бросил испытующий взгляд на Эшнияза. — Сегодня на рассвете он побывал здесь. Но сейчас усомниться в этом парне…»

— Почему сразу не обошли гору? — рассвирепел Арсланов, выслушав доклад.

Эшнияз взорвался.

— Вы сами не видели! Человек там подняться не может! Я сам… После Караултепе предложил пойти на Чунтак. Вы же сказали «надо заехать в штаб». Правильно?

— Не горячись! Чего орешь? — оборвал его Виктор. — Все это правда. Надо с полным эскадроном пойти.

— После Тирсактага дорога далеко обходит Ялангтаг, — поддержал Виктора Курбан. — Спускаться прямо к Чунтаку!.. Эскадрон надо усилить.

— Чунтак — кишлак?

— Ну да.

— Надо подумать…

На айване, где жили бекские слуги, лежали убитые. Полковой врач Янсон осматривал трупы. Ему помогал Суюн Пинхас. Пинхас — байсунский богач, хотя он был ростовщиком, он считался знающим табибом.

Хоронили погибших неподалеку от холмиков земли, чернеющей на снегу, местные жители.

Алимджан Арсланов сказал, обращаясь ко всем, кто замер вокруг в скорбном молчании:

— Эти русские парни пришли к нам, чтобы помочь установить народную власть. Они погибли на нашей земле! Они пришли, чтобы дать хлеб голодным. И погибли, выполняя свой интернациональный долг! Мы никогда не забудем этого! Пусть каждый, проходя здесь сегодня, завтра — всегда! — вспомнит их, склонит голову. Мы отомстим за них. Смерть врагам революции!

— Смерть! — выдохнула в едином порыве вся площадь.

«Смерть, смерть!» — далеко разнесло эхо голос народа.

Погибших медленно опустили в могилу. Первыми горсть земли бросили убеленные сединой аксакалы. Потом разобрали лопаты и, меняясь, бойцы быстро засыпали могилы. Трижды вспороли тишину винтовочные залпы. Все. Два неприметных холмика и истоптанный снег…

13

На следующий день, на рассвете, эскадрон, усиленный взводом, под командованием Виктора отправился в путь. На этот раз на отряд возлагалась дополнительная задача: установить, кто были те бандиты (командование решило, что они именно бандиты), Энвер-паша не мог появиться в том районе; жители кишлака, находящегося у подножия Ялангтага, очевидно, знают, кто они. Во всяком случае, видели. А если бандиты — сами жители этого кишлака?..

Вопросы, вопросы… Загадки. Ничего. Главное — все в действии.

Курбан только теперь почувствовал, как сковывало и томило его ожидание. Но вот он в пути. Кто знает, что его ждет в конце этого долгого и опасного пути, а пока… Ведь может же и так случиться, что очень скоро он встретится с Айпарчой. Наивный старик! Радуется, что высоко-высоко спрятал дочь от чужих глаз, и невдомек ему, что двух дней не прошло, и уже едут туда кизил аскеры в остроконечных буденовках…

Эшнияз восседал на старой кляче тяжело, как скала. Бедная кобылка с трудом несла его. Тура, его приятель, — на пестром, словно запылившемся коне, которому дал он кличку «Басмач». У Эшнияза и Туры настроение приподнятое, но, когда они взглядами встречаются с Виктором, голоса их словно вянут. На лице Эшнияза чуть заметно нервно подрагивают желваки: он в чем-то чувствует себя виноватым.

На желобе водяной мельницы, сложив руки на животе и задрав голову вверх, стоял мельник. Эшнияз сколько ни кричал: «Приветствуем вас!» — тот даже бровью не повел.

— Да он же глухой! — сказал Тура. — А вроде бы в роду у него глухих не было. Шум жерновов, воды и денег сделали его таким, — захохотал он.

Курбан наслышался в детстве страшных рассказов о мельницах, теперь вспоминалось… Когда уже начали подниматься на перевал Дийдоркаш, чтобы отвлечься от мрачных мыслей, спросил у Туры:

— Эмир здесь ушел, да?

— А где же еще! — кивнул Тура.

Выехали на развилку.

Виктор, осмотрев округу в бинокль, весело сказал:

— О, вижу троих! Рамазанбай! И сопровождающие его лица.

Курбан торопливо взял бинокль. Точно — он. Оставил дочь, возвращается.

— Надо их допросить, — сказал Виктору. Тот, соглашаясь, кивнул:

— Надо. Арсланов то же самое советовал на случай, если встретим. Послушай, может, сам и потолкуешь с ними?

Не хотелось. Придумал оправдание:

— Зачем мне лишний раз лезть на глаза? — Сказал это и свернул в заросли. Посмотрел на всякий случай, нет ли за этой троицей басмаческого «хвоста».

Отряд пропустил тех троих. Виктор догнал Курбана, сказал:

— Разговаривал с Рамазанбаем. Возвращается из Сайбуя. Никого не видел, говорит.

— Хотелось бы верить. Ты знаешь, что он оставил свою дочь в этом кишлаке?

Виктор хитро улыбнулся.

— Часовые еще при выезде из города мне говорили — вчетвером они выехали… Тебя это волнует?

— Ну, что ты опять! — обозлился Курбан.

— Ладно, ладно! — примирительно сказал Виктор.

За перевалом, на северной стороне, лежал глубокий снег. Кони спускались медленно, приседая на задние ноги. Потом, в долине, они опять пошли быстро. Перед бойцами простиралась голая степь. Стояла оглушающая тишина. Только гулко раздавался, как будто издалека, приглушенный землей конский топот. Строй разладился, каждый всадник выбирал свою тропу.

Поднялось солнце.

Отряд шел у подножия Тирсактага, среди больших серых валунов. Впереди чернели деревья — роща грецкого ореха. Над ней кружились вороны.

Как только въехали в рощу, все снова подтянулись, насторожились. Бойцы, как по команде, сняли с плеч винтовки и положили на колени. Двигались по когда-то проложенной людьми, но сейчас заросшей тропе. Видно, давно здесь не ступала нога человека: орешник разросся, низко свисали ветки деревьев, всадники то и дело пригибались…

Солнце клонилось к закату, когда отряд стал над Чунтаком — на холме, с которого они должны были спуститься в кишлак. Виктор внимательно рассматривал в бинокль безлюдные улицы селения. Он боялся напороться на засаду басмачей. Кто знает, может быть, в эту минуту они смотрят на эскадрон через прорезь прицела.

Виктор опустил бинокль.

— Пошлем добровольца, пускай разведает, — сказал он Курбану. — Кто пойдет?

— Я, — подъехал Эшнияз.

— Один пойдешь?

— А что, волк меня съест?!

— Подавится… — засмеялся Виктор, глядя на его богатырскую фигуру. — Поговоришь с людьми… Мы здесь постоим!.. Если встретишь подозрительного, не суетись, разговаривай спокойно, посмотрите, мол, наверх!..

…Эшнияз походил по краю обрыва и неожиданно, подняв уголки подола халата, сел на снег и, как на салазках, заскользил вниз. Когда оставалось всего-ничего, упал на бок. Вот встал, отряхнулся. Срезал прут с тамариска, зачистив, сделал шомпол и прочистил ствол винтовки.

Эшнияз перебрался вброд через маловодный сай на другой берег. Здесь начинался кишлак. Жалкие жилища из самана, крытые проходы с улицы во дворы лепились по склону горы. Они разделялись между собой плетеными из прутьев тала заборами. В некоторых дворах чернели голые деревья, стояли на снегу коровы, ослы.

Глянув вверх, Эшнияз увидел своих товарищей и уверенно зашагал по тесной улочке. Он дошел до первого двора, перемахнул через низкую ограду. И тут увидел, что навстречу ему, разгребая снег толстыми мохнатыми лапами, несутся две огромные собаки. Эшнияз, выросший в пустыне, знал: в пустыне и в горах цена собаки слишком высока. За породистого щенка не пожалеют хорошего бычка. Понимая, что если побьет собак, то может вызвать враждебное отношение хозяев, Эшнияз, глядя на видневшийся в глубине двора дом, заорал, что есть мочи, упал на снег и набычил голову. Собаки остановились и, рыча, стали кружить возле него.

На айване показались трое. Самый маленький из них быстро спрыгнул с айвана и, крича «стой, где стоишь!», побежал отгонять собак.

Эшнияз поднялся, стряхивая снег, поздоровался со своим спасителем.

— Здравствуй, братишка!

— Здравствуйте. — Мальчишка смотрел враждебно. Заметив это, Эшнияз повел подбородком в сторону холма. — Их видишь?

Мальчишка посмотрел на всадников.

— Опять!? — хмуро сказал он.

— Почему «опять»?..

Курбан направил бинокль на таинственную сторону Ялангтага и только теперь рассмотрел странный след, тянувшийся с вершины к подножию горы. Уговорил Виктора съездить. Приказав до их возвращения всем оставаться на месте, они отправились вдвоем. Добрались до широкой поляны. Снег здесь был весь вытоптан людьми и конскими копытами. Посмотрели наверх. На пологом склоне холма все тот же странный след: словно большую катушку с широкой лентой, разматывая, катили сверху.

— Здесь они и поднялись! — уверенно сказал Курбан.

Он посмотрел на седловину, где смыкались Ялангтаг с Тирсактагом. Что за черт, неужели прошли по этой горе? В таком случае, непременно должны были сохраниться следы в ореховой роще.

Что тогда произошло, рассказал низенького роста, бледный, с выдающимся вперед подбородком старик, которого привел Эшнияз.

— Они пришли оттуда, — показал он на северо-запад, где гора уперлась в горизонт, — человек тридцать. У всех винтовки, сабли. А один — главный — в лисьем малахае… Мы подумали, что они охотники, байские сынки. Теперь, вы знаете, пора охоты… В лисьем малахае и говорит: «Покажите короткий путь на Гиссар!» Собрал он всех нас около мечети… Мы и говорим, мол, если хотите попасть в Гиссар, перевалите через Тирсактаг, спуститесь к подножию Ялангтага. Пойдете низом у мазара Ходжакучкар и прямо выйдете к Гиссару. Другой-то дороги нет! Можно пройти по скалам Османупара, так даже ближе. Но там сейчас снега много, лошади застрянут. Посоветовались они между собой, показали на Ялангтаг: «Объехав, спустимся к его подножию?» «Да», — сказали мы. «А прямиком подняться нельзя? Склон-то пологий!» «Невозможно? — сказали мы. — Много глубоких расщелин; сорветесь. Здесь и охотники не ходят!» Тогда они опять посовещались. Расспросили нашего Корягды о расщелинах. «Пойдемте с нами все! Принесите из дому ковры, одеяла, паласы, кошмы!» — приказали они. Мы удивились: «Что делать будете?» — спросили. «Несите!» — нетерпеливо закричал человек в лисьем малахае. Привели нас на место, где снег был утрамбован… Идемте, увидите сами… «Ну-ка, настилайте ковры, одеяла, кошмы!» — повелели они и расставили нас цепочкой до самой вершины. Смотрим, они по нашим вещам ведут своих лошадей! Ни одна не провалилась!

И тогда с вершины они увидели вас… как красные аскеры выгребают зерно из ямы. Человек в лисьем малахае, как сумасшедший заорал на своих: «Становись!» По его приказу они опустились на колени и дали залп. А потом, взяв лошадей под уздцы, снова спустились по коврам.

Человек в лисьем малахае сильно кричал: «Красные у вас под боком! А вы нас хотели направить в обход горы, мимо мазара! А там…» Видать, решил, что заодно с вами, и всех нас избил. Потом спросил у деда Корягды, как можно пройти через Османупар. «Может быть, и есть дорога, ее знают тамошние жители», — схитрил старик.

— И ушли в Сайбуй? — спросил Курбан.

— В точку попали, аскер-ака. Они пошли Гурдарой, но выйдут у Сайбуя.

Курбан опешил.

— Почему не сказали сразу? — воскликнул он.

— Э, уважаемый! Походите по домам, найдите хоть одну лошадь! Всех увели. В пустыне остались мы. И теперь вот думали в Байсун податься. Будем скитаться там, как нищие…

— Ну и думайте! — вспылил Курбан. — Советская власть заботится о каждом бедняке, готова все сделать, лишь бы не было бедных и голодных, а эти, видите ли, сами записываются в нищие…

— Вам надо знать, отец, — присоединился к разговору Виктор. — И не смотрите на меня удивленно… Я такой же человек, как и вы, дитя человеческое… Так-то! Советская власть о вас думает! Ради вас люди на смерть идут! Понимаете? Так-то… Теперь и вы подумайте!.. Сидеть сложа руки — это разве дело, отец! Вы же охотники. Стрелять умеете. Сами льете пули.

— Да, теперь… и сами думаем…

— Ну, что будем делать? — сказал Курбан. — В кишлаке есть староста?

— Какие там старосты! Есть уважаемые люди, старые совсем.

— Ладно… В таком случае, мы вас… от имени Советской власти назначаем временным старостой Чунтака! Гм… Ну мы об этом поговорим попозже! И с народом тоже… Эти ушли в Сайбуй?

— В Сайбуй.

— Теперь пойдут через Османупар?

— Не знаю… Однако преодолеть трудно…

— Думаете, останутся в Сайбуе?

— Но они торопились!

— Да-а-а… Больше ничего не говорили?

— Нет. Спросили дорогу на Гиссар, и только.

— Гиссар, Гиссар… Значит, потом пойдут на Душанбе?

— Наверное, так и будет.

— Ладно… мы все равно найдем их! Говорите, человек тридцать?

— Да. Получается тридцать.

— Хорошо… На Гурдару проходить через кишлак?

— Можно спуститься по краю того холма, — старик посмотрел на солнце. — Однако уже вечер. Пока доберетесь до Сайбуя, стемнеет. В горах солнце сядет — и сразу ночь.

— Верно… Значит, договорились: вы староста! Так, Виктор?

— Точно! Временный староста, — сказал Виктор, дав знать Курбану, чтобы тот продолжал разговор.

— Обязанности старосты знаете? — спросил Курбан старика. — Староста Советской власти день и ночь думает о пароде, отец! Вот и все!.. Что бы в кишлаке ни произошло, вы всему судья, понадобится помощь, — незамедлительно сообщите в Байсун. Там вас выслушают, поймут, окажут помощь! Будет необходимость, пришлют и военный отряд… Понимаете?

Старик согласно кивал.

— Однако… Я не могу быть аксакалом кишлака.

— Советская власть… если хорошего человека назначает на должность, у него не спрашивает согласия. Бывает наоборот, не дает должности тем, кто ее просит… Вот как! — Курбан удовлетворенно улыбнулся: ему самому понравилось, каков он в роли агитатора. — Значит, договорились, а?

— О чем?

— Вы — староста!

Вмешался Виктор.

— Мы не останемся в Сайбуе! — сказал он с участием в голосе. — Вот увидите, вернемся. Ну, завтра-послезавтра… В вашем же кишлаке будем! Поговорим!

— Виктор, нам пора, — напомнил Курбан.

Горбатый холм упирался в высокую гору. Отсюда, опоясывая ее широким ремнем, пролегла дорога. По ней эскадрон и продолжил свой путь.

Аксакал шел впереди. Шагал он быстро. Звон копыт, ударяясь о каменные стены, отдавался эхом. Снега было мало. На дороге попадалось много кекликов — горных куропаток. С шумом вспорхнув, они улетали вниз.

«Человек тридцать, это ничего, — думал Курбан озабоченно. — Но если спешат… Дьяволы, они и эту гору перейдут, применив какую-нибудь хитрость!.. Почему они стреляли с Ялангтага? Стреляли от злости… Это не Энвер-паша. В штабе правильно рассудили: неизвестная банда… Пришли-то с Шахрисабза, что они будут делать в Сайбуе? Там тоже возьмут лошадей? Пограбят… Нет! Их надо догнать! Обязательно!..»

— Может, назад за нами придете? — говорил в это время аксакалу Виктор. — Подберите побольше парней, вооружите их… С басмачами мы и сами можем справиться, но было бы неплохо…

— Ладно, ладно! — закивал аксакал. — Я попробую поговорить.

— Поговорите!

Аксакал распрощался с отрядом там, где дорога спускалась к саю.

Когда вошли в Гурдару, стемнело. Двигаться дальше не было смысла. Неподалеку оказалась удобная пещера, решили остановиться в ней.

Бойцы принялись устраиваться на ночлег, а Курбан, взяв Виктора за локоть, вывел из пещеры.

— Дело дрянь, — волнуясь, сказал ему, — мы идем вслепую. У меня ощущение, что с нас кто-то не спускает глаз. Я, конечно, не могу вмешиваться в твои дела, но надо, чтобы впереди шли твои глаза и уши…

— С рассветом пошлем Эшнияза в разведку, — согласился Виктор.

— Тебе Аркадий Иванович что-нибудь обо мне говорил? — вдруг спросил Курбан, пристально рассматривая в сумрачной темноте лицо Виктора.

— Ты должен уйти, — совершенно спокойно ответил Виктор. Вот и все.

Угли костра затягивало пеплом. Курбан, подстелив под себя попону и положив голову на седло, задумчиво смотрел на угли, а перед глазами… опять горел костер под орешиной… Отблески света на лице Айпарчи… Ее белые руки, протянутые к теплу…

Спал?.. Айпарча?.. Не надо… Потом.

Что было?..

Разговор с Василием Васильевичем в его кабинете в Ташкенте.

«Постоянно помни, сынок: самым опасным для тебя будет не кто иной, как его преосвященство ишан Судур ибн Абдулла; твой учитель. В окружении Энвера-паши и Ибрагимбека нет человека могущественнее его. Саид Алимхан считал своим душеспасителен кокандского муллу, а высокое звание „Судур“ все же присвоил хазрату. Видишь, даже эмир, хотя бы скрытно, но побаивался его… Нам известно: между Энвером-пашой и Ибрагимбеком идет тайная борьба за полное доверие к ним со стороны ишана Судура. Я подчеркиваю: за полное доверие. Что это значит? У идеолога пантюркизма Энвера-паши главная цель, как ты знаешь, создание федерации тюркоязычных государств в мировом масштабе… А у Ибрагимбека — возрождение Бухарского ханства, где эмиром будет уже не Саид Алимхан, а он сам… Ну а что же хазрат? Вот тут все гораздо сложнее. Несколько лет назад у ишана состоялась в Стамбуле довольно любопытная беседа с крупным английским дипломатом, содержание которой было опубликовано в турецкой газете под неброским заголовком: „Мысли известного богослова о будущем мусульманских народов“. Вот что сказал его преосвященство. Дословно: „Наступает время, когда мы должны думать о создании исламских государств“… Пока народ в большинстве своем неграмотен, мечеть имеет над ним безграничную власть. Это хорошо понимают и Энвер-паша и Ибрагимбек. Не считаться с этим им никак нельзя… Вот почему ишан Судур чувствует себя исключительно спокойно, уверенно. А они даже и не предполагают, что он не только духовное лицо, но и политик, выжидающий своего часа… Готовясь к встрече со своим учителем, постарайся вспомнить и проанализировать все основные его философские воззрения. Это будет иметь очень важное значение в твоей работе. Думай, думай…»

Курбан думал.

Эшнияз, вернувшись из разведки, докладывал обстановку:

— Чужих не встретил. Никого не встретил. Следы ведут в ущелье. Туда ушли. После моста свернули и вошли в кишлак, потом опять вышли…

— Ты показываешь старые следы, — требовал уточнения Виктор. — А следы за мостом новые, вчерашние. Ты прошел через кишлак — люди не обратили на тебя внимания…

— Подумали: охотник, — предположил Курбан. — Одеждой-то он ничем не отличался от местных.

— Э, сколько тут разных людей бродит! — пришел на помощь Эшниязу его приятель Тура. — Можно целый день ходить туда-сюда — никто не спросит, кто ты. Спросят: «Лиса? Волк?» Скажешь: «Заяц». Или скажешь: «Ничего нет в сумке, никого не подстрелил». Посмеются — плохой охотник, плохой стрелок. Вот и все.

Пока Эшнияз был в кишлаке, там будто вымерло все. А теперь — Виктор видел в бинокль: вот двое пересекли улицу торопливыми шагами, чья-то темная фигура замерла на айване в северной части кишлака.

Курбан тоже смотрел на кишлак, но мысли его были далеки от того, о чем думал сейчас Виктор. Курбан почему-то был уверен, что Айпарча именно здесь.

— Как, по-твоему, добирался сюда Рамазанбай? — спросил он Эшнияза. — Может, поверх ущелья?

Эшнияз, резко повернувшись, указал на восточную сторону горного склона, заваленного снегом.

— Там их следы.

— Ну пошли! — скомандовал Виктор. — Оружие держать наготове. Всем — смотреть в оба!

В ущелье въехали, точно в ворота. Справа и слева расселины. Сюда еще не спустилось утро: таинственный сумрак, тишина. Только бормотливое эхо от стука копыт.

Наконец они в кишлаке.

Курбан был здесь летом. Вон она — та самая мечеть на бугре. Там, на айване, молились, потом с нее осматривали кишлак. Вечером все мюриды хазрата собрались под старым карагачем, было большое угощение… А на другой день, после полудня, у родника жарили форель…

Сайбуй. Кишлак, словно котенок у ног хозяина, у подножия высокомерного Тумшуктага. Гора закуталась в снег, кажется, что погрузилась в глубокий сон, но сон ее неспокоен: вон как подрагивают ветви арчовника. Дома Сайбуя сжаты в объятиях горы, они громоздятся ярусами, чернея айванами. В урюковом саду на краю кишлака кричат вороны. Речка. Ее берега будто оплавлены льдом, но вода — белая, бурная — все-таки прорывается в долину.

Вот и мост. Выгнулся дугой, горбатый. С обоих берегов положены бревна, их концы крепко связаны веревками, поверху насыпан хворост. Такие мосты гремят под ногами и копытами ступивших на них. Норовистый конь мечется, может сбросить всадника. Лошадям аскеров не в новинку такие мосты, и чем этот отличается от того, что был у Куштегирмана.

Что же тревожит бойцов? Их нервы, словно бубен, разогретый над углями, только коснись — гром.

Тишина. Безлюдье. Ни души! Кишлак будто вымер.

— Эшнияз! — позвал Виктор. Сказал ему с нервной усмешкой: — Людей-то в самом деле не видно! Может, и нет тут никого?

— Есть! — зло выкрикнул Эшнияз. «Они мне не верят», — мрачно думал он. — Хотите — подымусь вон туда и стану кричать? Я так закричу — все повыскакивают!

— Почему же они притаились? Боятся нас?

— Притаились, — согласился Эшнияз. — Бандиты знали, что мы придем, ну и… припугнули.

— Похоже, что так.

Виктор погнал коня. Отряд поскакал за ним.

За мостом дорога пошла каменистая, извиваясь, она ползла вверх. По обе стороны ее тянутся глухие стены домов и сараев.

На тихой улице стук копыт по камням, даже пофыркивание лошадей раздаются так громко, что, казалось бы, все вокруг должно пробудиться, ожить. Нет — даже собак, и тех не слышно, не видно.

Отряд двигался вперед, прислушиваясь к тишине. Улица свернула на широкую поляну. Спешились перед домом с толстыми колоннами и открытой верандой.

14

Снег на поляне недавно вытоптан. Конечно, люди уже должны были собраться на утреннюю молитву.

Курбан, поднявшись на айван, усеянный пометом голубей, не увидел здесь следов. В углу, свернутые трубой, прислонены к стене циновки. Теперь не только Курбану — всем ясно: бандиты ушли из кишлака.

— Эшнияз, созывай! Покричи, да погромче! — сказал Курбан и, заложив руки за спину, с важным видом принялся расхаживать по айвану. Остановившись возле Виктора, стал рассказывать, как еще совсем недавно он бывал здесь и каким цветущим местом выглядел тогда кишлак.

Рассказывая, он сбивался и время от времени нервно покашливал.

Виктор понимал его состояние: волнуется парень, соберется народ — ему говорить, а разговор редко получается таким, к какому готовишься. Бывает, настроишь себя на долгие разъяснения, что такое Советская власть, весь мокрый будешь, пока убедишь, что эта власть — для народа, для бедноты, а тебя поймут с полуслова, и уже не надо никаких других слов, все готовы идти, куда ты поведешь, жить так, как ты скажешь. Но чаще бывает наоборот… Накричишься до хрипоты — и не убедил. А еще чаще — и высказал все, и поняли тебя, и уже ушел из кишлака, с гордостью оглядываясь на красный флаг, а едва скрылся из виду — там все опять с ног на голову, все по-старому…

— Эй, вы, мусульмане! — закричал Эшназар. — Почему не выходите? Эге-ге-ге, люди! Вы слышите?! — Послушал эхо, проворчал: — Молодцы-храбрецы!

А еще горцами называются! Горцы, говорят, смелы, бесстрашны! А эти…

Но тут с шумом открылась маленькая одностворчатая калитка дома, прилепившегося к поляне, из нее вышел в длинном, почти до земли, халате, изодранном в локтях, старик.

Потрясая посохом, закричал на Эшнияза:

— Чего орешь? Не глухие… Что нам делать? Трубить во всю силу, мол, идет наша защита и опора?

Курбан знавал таких стариков. Если в махалле свадьба или похороны, когда люди бестолково топчутся в растерянности от горя или неуемного веселья, всегда находится старичок, способный расставить всех по местам, придать беспорядочному движению людей осмысленное направление. «Эй, ты! — крикнет кому-то (каждому, кто слышит, может показаться, что при этом он посмотрел именно на него). — Там почил раб божий, люди с ног сбивались, готовя его к поминовению, — а ты спишь на ходу или вот-вот палец сломаешь в собственной ноздре! Ты что — мнишь себя бессмертным?!» Или: «Эй, приятель! О тое в доме этого уважаемого человека ты знал за месяц вперед и теперь прибежал первым. А знал ли ты, что у бедняги руки больны и совсем мало помощников? Для кого он старается? Для вас, люди. Эта свадьба — для вас! У тебя не было свадьбы, ты не знаешь?.. У тебя не будет свадьбы, да?..»

Да, похоже, именно из них этот старик Мухсин. Он уже не охотник: стар, глаза не те, и ноги не те; он рубит в горах арчу, сжигает ее и древесный уголь продает кожевникам. На то и живет.

— Эге, отец, сначала здравствуйте! А разговор потом!

Старик Мухсин повернулся к Курбану и смолк на полуслове.

— О! Здравствуйте! — сказал он, стараясь не выдать своей растерянности, и подошел к нему.

Курбан, неожиданно почтительно приложив обе руки к груди, после некоторой паузы протянул их.

— Во имя аллаха…

Старик Мухсин прочитал краткую молитву. Потом, вдруг попятившись, сказал:

— Добро пожаловать, уважаемый мулла!

— Доброго вам здоровья! — доброжелательно произнес Курбан. И, чтобы не смущать старика, сказал: — Мне кажется… Что-то не видно людей? Мы пришли — а тут и не догадываются, что гости пожаловали… — Он, словно закадычный друг, вкрадчиво спросил: — Что случилось? — Да не на того напал! В глазах старика Курбан заметил искорки лукавства: старый почувствовал, что он умышленно прикинулся непонимающим. Курбан решил больше не притворяться: — Почему не выходят люди? Почему попрятались? Ведь видели нас? Правильно? Отец, скажите им, пусть выходят! Вы на аксакала этих мест похожи…

— Я — аксакал? — удивился старик. — Я-то похож?

— Очень похожи, — улыбнувшись, подтвердил Курбан. — Ладно! Об остальном потом поговорим… Или сами расскажете, что тут произошло? Какими делами занимались здесь всадники, прибывшие из Чунтака? Когда ушли? Куда?.. Или вы не знаете?

— Почему ж не знаю! — возмутился старый Мухсин. — Еще как знаю… Однако меня аксакалом… — Старик умолк (смущен, растерян), увидел направляющегося к ним Виктора, попятился. Курбан, глянув на него, усмехнулся:

— Не бойтесь, отец! Чего испугались? Что он — русский? А вы спросите, зачем он здесь? Почему это ему не сидится дома, в России? Если в вас будут стрелять, он вас заслонит собой. А теперь он здесь для того, чтобы в вас не стреляли. Собирайте народ, мне есть что рассказать.

Старик, мелко-мелко кивая, отошел. Ударяя посохом о снег, закричал:

— Эй, люди! Выходите! Чтоб вам, лежебокам, было пусто! — Гордо прошагав мимо хмуро уставившегося на него Эшнияза, он забрался на невысокую крышу дома, потопал, побил по ней ногами. Потом, приблизившись к карнизу, принялся колотить посохом по балке. — Выходите же, окаянные! Эй, мастер Гияс! Чтоб в твоем доме света не было! Выходи — глянь, как тут светло! — Потом он перешел на другой край крыши. — Эге-ге-ге! Сатвалды! Утри сопли! Отдал коня и теперь от холода зуб на зуб не попадает? Эй, киргиз! Ты жив, друг мой? Выходи же! Вот пришли те, которые найдут твоего жеребца!

На нижней улице послышался скрип калиток и показались трое, еще один, еще подходят. Рядом с домом старика стоял какой-то юноша, а в самом конце улицы мелькнула женщина в красной накидке. Из-за мечети вышли двое мальчиков в чарыках и тут же исчезли.

— Выходите! Да выходите же! — кричал Эшнияз.

Старый Мухсин, сойдя с крыши, твердо ступая, с гордо поднятой головой подошел к Курбану. Он собрался было что-то сказать, но смолчал, уставился ему в глаза: он как-то неожиданно согнулся, обмяк, принял жалкий вид:

— Не довелось ли вам бывать в нашем кишлаке прежде? — вкрадчиво проговорил старик. — Я ведь нигде не мог вас видеть, а — видел. Или уже врут старые глаза, память подводит?

Курбан невольно проговорился:

— Я бывал здесь с хазратом ишаном Судуром.

В лучистых глазах старика вспыхнули странные огоньки. То, что он распознал Курбана, вселило в него бодрость, он выпрямился.

— Ну и ну! — воскликнул он негромко и тут же почтительно поклонился, приложив руку к груди. — Добро пожаловать, добро пожаловать…

— Да, мы сидели под священным карагачем… — Помните?

Почему же не должен помнить старый Мухсин? Ведь он был самым услужливым на том пиршестве? Кто на весь кишлак, на всю округу распространил весть о прибытии хазрата? Кто собрал всех мюридов?

— А меня? — спросил тихо старик. — Припоминаете? — Засмеявшись, он немного отдалился. Но, желая, чтобы подходившие люди слышали их разговор, продолжал громко смеяться. Его голос снова окреп: — Меня назвали аксакалом! Хе, первый аксакал-то сбежал! И где его сейчас черти носят?! Говорят, в Кукташе… Кто знает. Все баи бежали! Мы остались… Мы — бедняки. Бедняки никогда не бегут от своей бедности. Бедность — это их единственное богатство. Больше у них ничего нет. Вот так-то, мулла… Чтоб у этих разбойников дом сгорел! Чтоб их могилы сгорели! — Он повернулся к Курбану. — Разбойники до смерти напугали этих несчастных. «Придут красные — все прячьтесь!» — приказали им. Вот они и попрятались, затаились… что делать бедному народу?! А ну-ка подойдите поближе! Поближе… Вот кто выслушает все ваши боли, горести, печали! Я же говорил вам!.. Есть Советская власть. В Байсуне есть Советская власть. О бедных думает. Говорил же, поддержит, защитит. Вот видите!.. — Старый Мухсин обращался к страннику и к человеку по имени Хуррам — невысокий, плотный, он переводил но лицам аскеров неспокойный взгляд и, по всему видно, с трудом сдерживался, чтобы не перебить старика и не заговорить самому. Курбану бросилась в глаза непохожесть на Хуррама подошедшего паренька лет восемнадцати. В нем все выдавало охотника: короткая, до колен, шубейка из козьей шкуры мехом наружу и без рукавов, такая же шапка, длинная шерсть закрывает лоб, и чарыки на ногах, конечно же, из козьих шкур. Привлекало внимание лицо парнишки: желтоватое, оно будто вырезано из слоновой кости и кажется неживым. Странное лицо… Странный… Кто он — чабан? Охотник?..

Курбан уже не слушал старика — смотрел на женщину, поднимавшуюся с конца улицы. На ней была паранджа, но без чачвана. Проследив за взглядом Курбана, старый Мухсин закричал:

— Несчастная Иклима идет! — Подходи, дочка, подходи! Поведай вот им свое горе! Они пришли сюда, чтобы узнать о твоем горе! — Старик снова обратился к Курбану. — Они причинили ей большое горе, пусть все, что они едят, будет ядом, все, что надевают, будет саваном! — зазвенел его голос. И — уже другим тоном: — Вы здесь дня три-четыре будете? Если они вернутся, узнают о нашем разговоре с вами, плохо нам будет…

— Эй, да помолчите вы! — оборвали его из толпы. — Дайте другим хоть слово сказать!

— Да разговаривай, разговаривай! — озлобился старик. — Что, я тебе рот заткнул? Я ж позвал тебя, чтобы и ты поговорил! Не позвал бы — ты бы вытапливал жир из собственного курдюка у теплого сандала! — обиделся старый Мухсин. — Они такие, — сказал Курбану. — Ни добра, ни зла не понимают… А их понять можно. У этого парня коня забрали!

Зашумел народ. Кричали, перебивая друг друга.

Что было…

Они появились из Гурдары, словно привидения.

Человек по имени Бури-тура, назвавшись аксакалом кишлака, пригласил их в свой дом, зарезал барана. Издалека было слышно, как пируют бандиты. Пьяные, бродили по кишлаку, пристрелили трех собак. Потом стали отбирать лошадей. На следующий день всех согнали сюда, один из них, в лисьей шапке, предупредил: «Если скажете советам, что мы здесь были и куда ушли, отрежем языки». Ушли они вчера в это время или раньше. Ушли в ущелье Тангдара.

Курбан понял: бандиты торопятся. Им надо скорей дойти до Гиссара. Тангдару они пройдут, а вот Османупар вряд ли. Хотя… Коварный перевал они преодолели с мастерством горцев!.. Бури-тура ушел с ними. Их тридцать, вооружены…

К тем, кто кричал особенно громко, будто наседая на Курбана, приблизилась женщина — Иклима.

Женщина остановилась перед Курбаном, вглядываясь в его лицо. Вот они встретились взглядами. Курбан почувствовал, что бледнеет. Ее имя ему ничего не говорило. Но овал лица… разрез глаз. Он уже понял, но еще не верил. Боялся ошибиться.

— Ти-хо! — крикнул он, гася гул голосов. И только ей: — Вы хотите мне что-то сказать?

…Могла ли знать Айпарча, даже просто думать о том, что Курбан придет сюда, а тем более надеяться на встречу с ним?..

Как муравей в воде хватается за былинку, вцепилась она в плечи Иклимы и, трясясь от страха и плача, шептала: «Придут красные, скажите! Среди них находится парень! Скажите этому парню, тетушка! — говорила Айпарча. — Он красный аскер, но вы не бойтесь его, он ученик хазрата ишана Судура… Скажите ему про меня, тетушка! Его имя Курбан!»

— Ваше имя Курбан? — спросила Иклима. — Вы ученик хазрата?

Курбан оцепенел.

— Да, — ответил он. — А где Айпарча?

Иклима медлила с ответом, опустила глаза.

Обменявшись многозначительными взглядами, люди загудели. Старый Мухсин выкрикнул:

— Где она — кто теперь знает! Увели ее, мулла!

— Как… увели?

— А так и увели! Как увели лошадей. Известное дело — разбойники! Все хорошее, как ни прячь, высмотрят и — себе!

Курбан растерялся. Кто он, зачем он здесь, все вышибло из памяти. Как безмятежно он думал об Ай-парче. Как спокоен был за девушку! И вдруг… Ах, это проклятое «вдруг»! Не случилось бы теперь с тобой, Курбан, такого «вдруг», цена ему будет — жизнь. Вспомни, Курбан, как тебя учили в сложнейших условиях брать себя в руки и делать все обдуманно, хладнокровно. Ну — соберись с мыслями…

Она — байская дочь, с ней нельзя, как с какой-нибудь девкой… Да ты же сам пойдешь туда! Дай бог, чтобы они пошли на Кукташ!.. Там хазрат! Ишан Судур… Он узнает, что вместе с табуном лошадей привели и дочь бая! Может ли он не обратить на это внимание? Нет… Хазрат не терпел невежественных поступков, несправедливости и особенно издевательств над женщинами!..

— Как все это случилось? — Курбан слушал теперь только женщину. Гомон толпы — как отдаленный гул.

— Нам было о чем поговорить с племянницей, — рассказывала Иклима, — и уж мы потешили друг дружку. Но — не натешились: явился помощник Туры (чтоб он сдох, вонючий шакал!) Акбай. У одного из гостей, у которого когда-то случился перелом, разболелась от холода рука. Попросили мумие — горную смолу. Муж ходил до Куйтантага, и потому дома всегда было мумие. Это всем известно. Я открыла сундук и дала кусочек, сколько надо. Акбай ушел… Мы опять продолжили беседу. И я заметила, какая-то Ай-парча странная! Хотя я и знала ее ребенком, почувствовала: странная она. Не в себе. Иногда вела она себя совершенно нормально. Веселилась, радовалась, смеялась. Расспрашивала о горах… Поздно спохватились: пора спать. Только начала стелить постель — застучали в ворота. «Кого принесло в такую пору?» — подумала я. Еще подумала: брат вернулся. Вроде бы не чилля (говорят, в эту пору волки бесятся). Вышла, вижу — сам Бури-тура пожаловал. «О! — воскликнула я. — Что случилось, аксакал?» «А ничего пока не случилось. Только надо бы, соседка, упрятать племянницу подальше. Так было бы лучше», — сказал он. Я не поняла его: «Спрятать? Зачем? Она здесь как в родном доме!» «Я сказал, — пробормотал он. — И еще…» — «Что?» — «Гости много пьют. Сильно пьяные они. Кто знает, что может случиться». «Пусть попробуют сунуться! — ответила я. — Или я не жена охотника? Кому захочется получить от меня пулю в лоб? Да я за мою Айпарчу…» Чтоб земля проглотила Туру-негодяя!..

Иклима не договорила, расплакалась. Она причитала тихо, надломленным, слабым голосом, временами успокаиваясь и улыбаясь, продолжала рассказывать. А о чем тут рассказывать? И так все ясно: увезли Айпарчу…

— Кто у них главный? спросил Курбан хмуро. — У него лисья шапка, так?

— Да-да! — закивала Иклима.

Заволновались люди.

— Он самый!.. Вы его видели? В целом свете нет никого страшнее…

— Он из Шахрисабза?

Иклима, не замечая, как слезы текут по щекам, подняла голову.

— Чтоб он шею себе сломал, негодяй!.. Он из кенагасов. А как его зовут…

— Джаббар Кенагас! — крикнул старый Мухсин. — Сам из богатых, привык к веселой жизни, и теперь — только свистнет — стаями сбегаются к нему такие же… веселые. Им бы только пировать, и чтобы женщины… А если денег нет и больше отобрать нечего, — тогда, как у нас, — лошадей…

Курбан не знал, он только догадываться мог — что тут было. Как джигиты Джаббарбека гнали табунок отобранных у местных жителей лошадей, отшвыривали пинками и прикладами женщин и стариков; как уже в последние минуты Джаббарбек словно бы вспомнил о дочери бая и сказал двоим: «Ведите ее» — и те вломились на женскую половину, как кричала Иклима: «Не пущу! Не дам!», как она звала на помощь — но кто ей мог помочь! С синяками от тычков дулом нагана на лбу и на щеке упала на пол, забилась в рыданиях…

Курбан понял: ему надо теперь уходить — и как можно быстрее. Басмачи ушли через Османупар. Но в горах снег не везде, потеряешь следы — тогда дело дрянь… Только подумал об уходе, тут же пришла мысль: надо взять с собой этого парня в козьей шубейке. Нетрудно угадать, что он горец. Может быть, он знает горы, как знают свой кишлак.

Люди бестолково шумели. В чем-то обвиняли друг друга, в чем-то каялись, спорили — какой дорогой и в какую сторону направились разбойники, умоляли бойцов догнать и отобрать лошадей.

— Хватит! Довольно! — не выдержал Курбан. — Кто виноват в том, что у вас забрали лошадей? Вы сами! Что, у вас нет оружия? Нет патронов? Сейчас вы так громко и дружно кричите, почему молчали тогда? Почему не преградили разбойникам путь в кишлак, не сказали: «Не пустим!» Ладно. В другой раз знайте, что надо делать. Если вы мужчины, а не бараны. А теперь помолчите! Ти-хо! Когда у людей общая беда, надо держаться вместе. И должен быть человек — как командир в отряде. К кому вы идете со своими заботами? Кто расскажет о ваших заботах представителям Советской власти? Такого нет? Значит, вам самим надо выбрать аксакала кишлака.

— Все! — повторил Курбан, — Нам пора в путь.

Теперь, друзья, покажите дорогу… Нам надо увидеть гору, которую они перевалили… Кто пойдет с нами? Вот этот парень знает горные тропы?

Хуррам смерил взглядом одетого в козий полушубок.

— Он? Да это же мой брат, Норхураз! Он все камни в горах посчитал!.. — Ничего не сказал, но подумал про Курбана: этот человек всех видит насквозь, только глянул — сразу выбрал кого надо.

— Ладно, — сказал Курбан. Оглянулся, почувствовав на себе взгляд Иклимы. Подошел к ней…

Отряд двигался по нижним улицам кишлака, провожаемый местными жителями; раздавался дробный стук подков о влажные от подтаявшего льда камни.

— Не тревожьтесь, апа, — говорил Курбан, следя взглядом за отрядом. — Я ни на минуту не забуду о вашей племяннице, буду повсюду ее искать, я найду ее! Даю вам слово. Скоро вы увидите Айпарчу, она вернется к вам такой, какая была, и все, что было, покажется вам плохим сном. Верьте мне…

15

— Норхураз, мы войдем в ущелье, да? — спросил Курбан у парня, шагавшего впереди. Сыромятные чарыки не проваливались в снег, проводник ступал легко. Он ловко прощупывал впереди себя землю длинной палкой. На вопрос ответил молчаливым кивком, коротко оглянувшись.

И вот оно — ущелье. Слева полноводная студеная речка. По берегам ее лед, колючий гребень сосулек. По отвесным стенам ущелья со скал свисали какие-то растения, покрытые тонким панцирем льда. Навстречу плыл теплый туман. За поворотом оказался большой родник, над ним клубился сильный пар, превращаясь в туман.

Это ущелье похоже на Гурдару, отметил Курбан.

Выйдя из ущелья, они попали на широкую ровную долину. Река здесь дробилась на десятки мелких рукавов, берега их поросли талом. Отвесные стены ущелья, разойдясь влево и вправо, образовали цепи горных хребтов.

Следы коней Джаббарбека отпечатались на снегу. Множество следов. Видно, спешили, нахлестывали лошадей. Копыта скользили. Лошади срывались. А следы — дальше, дальше…

— Если пойдем прямо, а? — показал Норхураз в сторону сая.

— Почему? Вот же следы. Надо идти, как шли они.

— Мы не пойдем по их следу.

— Почему? Ты хочешь сказать — нам это не под силу?

Норхураз уклонился от ответа.

— Я знаю, куда вы идете. А какой дорогой вести… Если верите мне…

— Верим, — перебил Курбан. — Пошли!

— Я думал, если пойдете через перевал, проведу вас немного выше.

Курбан усмехнулся.

— Там видно будет.

Виктор бросил на него задумчивый взгляд.

— Да-а-а, — неопределенно протянул он. — Во всяком случае, мы должны знать, куда они ушли.

Курбан повел гнедого по следу Норхураза.

По вершинам гор плывут облака. На склонах ни кустика, ни колючки. Словно вогнутая каменная сковорода, покрашенная в серебристо-белый цвет.

Если зажмуриться и приглядеться, можно заметить, что серебро тронуто рябью, будто оспинами. Можно подумать, что отчаянные люди вырубали тешой в слежавшемся снегу ступеньки и поднимались вверх, туда — к облакам.

«Люди Джаббарбека прошли здесь, а вам не пройти, — думал Норхураз. — Вам не занимать отваги, в бою с басмачами вы не знаете страха, вы бьетесь за правду, за народ и не щадите себя. Но здесь вам не пройти.

Вы знаете, как Джаббарбек перевалил Османупар? Если крепко ухватиться за хвост и с дикими криками непрестанно нахлестывать по крупу коня, он, вонзая железные подковы в снег, поднимется по крутому склону. Ни лошадь, ни всадник не могут остановиться ни на секунду. Замешкался — погиб. Вот так поднялись. На вершине горы плоская площадка, она и летом бывает скрыта туманом. Склон там пологий и обращен к солнцу, там снег мягкий, не тронутый злыми ветрами. Но лошади не умеют пятиться, как люди. Они срываются и, колотясь о свет в тщетный попытках подняться, неизбежно гибнут. Но есть такая хитрость: связать лошадям ноги, свалить на снег, подтолкнуть — и они скатятся к подножию!

Вам здесь не пройти, — думал Норхураз. — Потому что у вас нет лишних лошадей, вы их не отбираете у бедняков. А те лошади, что теперь под седлом, вам дороги, как может быть дорог боевой товарищ…»

Немногословно рассказал, что тут было, как удалось бандитам не только переправиться через Ялангтаг, но и преодолеть эти горы.

О том, что красноармейцы могут попытаться пройти по их следам, вслух не было сказано ни слова.

Что оставалось? Не через перевал — кружным путем перейти на ту сторону, где Османупар в своей северной части опускается в предгорную холмистую равнину.

Что может быть для воина горше осознания собственного бессилия?

Курбан совсем недавно выступал перед людьми, бросал в лицо им горькие упреки в трусости и ушел из Сайбуя, оставив кишлак под красным советским флагом; он поклялся несчастной женщине вызволить из неволи ее племянницу. Люди, поверившие ему и его боевым товарищам, уверены, что в эту минуту они по пятам преследуют бандитов…

А перед ними непреодолимая стена. И надо возвращаться. Возвращаться ни с чем.

Так думал и Виктор, поглядывая на Курбана. Он угадывал, что у того на душе.

«Нам надо возвращаться, — думал Виктор. — И я это предвидел. Скажешь: зачем же тогда… Но ведь было же сказано людям: „Мы пройдем по их следу, чтобы знать, куда ведут следы“. И еще, — молча признаюсь в том, — хотелось хоть немного пройти с тобой по тому пути, на который должен ступить ты один. Да, дорогой мой боевой товарищ: мы вернемся, а ты пойдешь дальше…»

— Все! Возвращаемся, а то до ночи не дойдем до Сайбуя, придется искать пещеру для ночлега. Зачем нам пещера, когда есть Сайбуй, верно? — закончил он весело и уже вроде бы изготовился скомандовать «по коням», как Курбан перебил:

— Командир, есть идея. Надо разведать, что там за перевалом. Всем не пройти, а вдвоем можно. Тогда и отряд наверстает потерянное время: не надо остерегаться, не надо оглядываться…

— Хорошая идея! — одобрил Виктор. — Кто пойдет?

— Я, — твердо сказал Курбан.

— И я! В этих горах… — загорячился вдруг Эшнияз. — Этого ученого человека нельзя посылать одного! Я пойду с ним, командир! — И он уставился на Курбана горячими глазами. Вспомнил: сестра Рамазанбая, Иклима, подошла: «Вы — Курбан? Ученик хазрата?» А старый Мухсин, перед тем как Курбан закатил речь, с айвана мечети представил его людям как муллу… А когда они уходили из кишлака, Иклима о чем-то шепталась с ним?.. Нет, что-то тут нечисто… Все это Эшнияз видел собственными глазами и слышал собственными ушами. — Договорились, ученый человек, я пойду с вами! — сказал он, как о решенном и не подлежащем обсуждению вопросе, глядя исподлобья на Курбана.

— Нет! — неожиданно резко прервал его Виктор. — Он пойдет с Норхуразом. Ты, Эшнияз, мне для другого дела нужен. Или ты думаешь, это у нас последняя разведка?

— Командир, я…

— Прекратить разговоры!

Эшнияз обиженно отстал, но через некоторое время позвал Виктора:

— Командир, можно вас на одну минуту? Разговор есть.

Они отъехали в сторону, отряд проследовал мимо них.

— Я не верю ему!.. — горячо заговорил Эшнияз. — Он был муллой и останется муллой. Он ученик самого хазрата! Хазрат — бог на этой земле! — энергично ткнул пальцем в землю Эшнияз. — Убежит он… чует мое сердце.

— Я ему доверяю. — Виктор спокоен.

— А я нет. У него в хурджуне я видел русский костюм, какой носят байские сынки, и несколько книг.

— Нехорошо рыться в чужих вещах! — поморщился Виктор.

— Если вы мне не верите, кому тогда верить? Ему, да? Ему? — Сверкнув глазами, он стеганул коня и помчался в голову эскадрона, встал в строй, на свое место.

Виктор подъехал к Курбану, усмехнулся, но на вопросительный взгляд друга не ответил. Крутил головой, разглядывая окружающие горы, временами прикладывал к глазам бинокль.

— Пора, Курбан. — Виктор говорил так тихо, что никто другой не мог услышать его слов. — Всегда помни: у тебя есть родной брат… единственный…

Со стороны казалось, что они обсуждают что-то важное перед тем, как принять окончательное решение.

— Иорхураз, Курбан твой командир, любое его слово — приказ, — сказал Виктор, подозвав юного проводника. — Что бы ни случилось, три дня ждем вас в Сайбуе.

— Ничего не случится.

— Ну, как говорится по-русски, дай бог… — Виктор крепко жал, долго не отпуская, руку друга. Потом, оттолкнув в плечо, махом взлетел в седло и ускакал в голову эскадрона. К Курбану подошел Норхураз, до сих пор стоявший в стороне, Курбан положил ему на плечо руку. Провожали взглядом отряд.

— Пошли… Зимний день короток, надо до темноты быть на той стороне, — сказал, озабоченно посмотрев на небо, Норхураз. — На перевале и при солнце бывает ночь.

Этот немногословный, отвечающий только на вопросы юноша пришелся по душе Курбану. Такому можно доверять.

16

Чем выше поднимались, тем снега было все больше. Идти трудно. Норхураз был спокоен, двигался, казалось, неспешно и лошадь свою не понукал. Когда высота снега достала стремя, он слез с седла и пошел впереди коня. Курбану не хотелось спешиваться, но Гнедой увяз в снегу и остановился. Норхураз обернулся, коротко бросил:

— Идите по моим следам… Здесь тропа узкая.

Как он видел тропу сквозь толщу снега, для Курбана оставалось загадкой.

Пошел снег, подул ветер. Дышалось трудно. Выбившись из сил, Курбан взглядом искал сквозь пелену снега удобную расщелину в скале, где можно было перевести дух. Нечаянно наткнулся на Норхураза возле огромного плоского камня, торчавшего, как кусок стены разрушенного дома.

— Перевал… Османупар. Передохнем и пойдем, шагов триста — и начнется спуск, — сказал проводник.

— Все время так? — спросил Курбан, кивая на снежную мглу.

— Часто… Когда снега нет, бурана нет, Тангдару видно…

Норхураз ожидал, что по ту сторону перевала снега будет мало, но все оказалось наоборот: высота снежного покрова была в рост человека, и так до самой долины. Измученные, измотанные пронизывающим ветром и снегопадом на перевале, Норхураз с Курбаном остановились на краю обрыва, над саем.

— Я сейчас приду, — сказал Норхураз, передавая повод своего коня в руки Курбану, и направился к огромной каменной глыбе, выпиравшей из-под снега. Он спустился к саю, нарезал большую вязанку прутьев дикого тала и поднялся наверх. Укрывшись от ветра за камнем, ничего не говоря Курбану, он плел снегоступы.

— Это вам, — наконец послышался его голос. Одну пару снегоступов прикрепил к ногам Курбана, другую бечевкой затянул на своих. — Пошли.

Курбан передвигался по снегу легко, свободно, будто перед ним твердая дорога, запорошенная снегом.

— Здорово! — сказал он. — У тебя золотые руки! И золотая голова.

Норхураз шел молча.

У узбеков, Курбан знал это с детства, всегда о уважением относятся к людям немногословным, умеющим молча выслушать других. К таким людям, на чьих лицах не прочтешь выражения боли или страха, гнева или отчаяния. Такие люди редко рассказывают о себе и, если скажут что-то в ответ на сказанное другими, слова их бывают точны и могут быть приняты как добрый и мудрый совет.

Остались позади бездонные пропасти и обрывы, отвесные скалы, изгибы снежной тропы, крутые подъемы, буран и снег. Началась зона арчовых лесов. Здесь еще один короткий привал.

— Норхураз, здесь, наверно, много хищных зверей? — поглядывая из-под арчи на перевал и горные вершины, окутанные серыми тяжелыми облаками, спросил Курбан.

— Снежных барсов осталось наперечет… Пищи не хватает… Люди поубивали, — судорожно вздохнул Норхураз. — Зачем убивают… не пойму.

— Да-а-а, — протянул Курбан, поглядывая на перевал. Ему еще не верилось, что совсем недавно он был там, в этом аду, что скоро Норхуразу придется одному пройти тот же путь, забыл о себе.

— На пути еще один перевал, — сказал Норхураз, словно угадывая его мысли. — Керагатаг. Он небольшой. Перевалим его и — все. Пойдут кишлаки… а там и рукой подать.

Так оно и было.

Отдохнув, они снова встали на снегоступы, вели коней за повод. Вскоре толщина снежного покрова стала заметно уменьшаться, и они, сбросив снегоступы, поехали верхом. В спину дул сильный холодный ветер, быстро опускались сумерки. У подножия Керагатага остановились перед пещерой.

— Здесь заночуем, — Норхураз спрыгнул на землю.

Курбан завел свою лошадь и привязал к колышку, вбитому в стену, рядом с конем Норхураза. Снял седло, попону и отнес на деревянные нары. Норхураз зажег масляный светильник. В неглубоком, но широком углублении посреди пещеры он развел костер, вышел наружу и вскоре вернулся с наполненным водой закопченным кумганом и подвесил его на толстый железный прут, напоминающий колодезный журавль. Вытащил из-под нар грубо сколоченный столик, две маленькие скамейки и поставил возле костра. Потом закрыл вход в пещеру плотной плетенкой из жердей тала, подперев ее толстым коротким бревном тутовника. Все, что он делал, делал так, будто пещера эта знакома ему, как комната в родном доме.

— Хороша мехманхана? — сказал с неожиданной улыбкой.

Курбан удивился — так он привык видеть невозмутимое, словно одеревеневшее лицо своего проводника. И вдруг… улыбка.

— Что так смотрите? — смутился Норхураз.

— Да вот думаю, что бы тебе подарить на память, — сказал, вставая, Курбан. Он порылся в хурджуне, достал завернутый в шелковый поясной платок маленький браунинг с коробкой запасных патронов, протянул Норхуразу. — Трофейный. Бери, бери! С платком, Запасные патроны кончатся, помни, от нагана подойдут… Бери, ну возьми! Мне он теперь ни к чему… и винтовку тебе оставлю, командиру сдашь. Завтра, как перейдем Керагатаг, на рассвете я сбегу от тебя. Понял?

— Как… сбежите?

— А очень просто. Ты проснешься — а меня нет! — Рассмеялся.

Норхураз по-мальчишески восхищенно при свете костра рассматривал подарок, сдвинул на затылок мохнатую шапку.

Он был так поглощен этим занятием, что, казалось, не слышал слов Курбана, рассуждал вслух:

— Значит, оставите мне винтовку и уйдете. Я сплю и не слышу, как вы ушли. От меня так уйти нельзя, — проговорил он наставительно. — И еще одно: люди говорят, я метко стреляю.

— Понял, — в тон ему заговорил Курбан. — Я уйду, а ты потом догонишь меня, как какого-нибудь козла. И за это тебе скажут спасибо и там и там. Белые похвалят тебя за то, что ты пристрелил красного, а красные — за красного, который убежал к белым. Ну и редиска у нас получается, — рассмеялся Курбан. — И — уже серьезно: — А ты мне показался сообразительным. Может быть, слышал: к врагам приходят не всегда для того, чтобы стать им друзьями.

— Я сообразительный, не бойтесь, — ответил на это Норхураз, неторопливо завернул браунинг в платок и сунул за пазуху. — И не надо мне больше ничего знать. Мой брат надолго уходил в горы… Отец, как ваш командир сегодня, не обнимал его, брат сразу ушел и не оглянулся. Мама не знала, а я — знал! Раз отец так… значит, брат надолго…

Курбан только сейчас увидел, что у Норхураза глаза зеленые, с цепким взглядом рыси.

— Когда просто — так не прощаются!.. — сердито сопя, Норхураз нарезал тонкими ломтиками холодную оленину, прихваченную из дому, луковицу, разломил лепешку, вытащив из-за пазухи маленькую коричневую тыкву, — в таких обычно носят нас, табак, — высыпал из нее заварку чая в кипящий кумган.

Курбан высыпал из хурджуна белые шарики курта — сушеного кислого молока, курагу, вынул жареную курицу и две лепешки.

— Будем ужинать. И — отбой.

Норхураз кивнул и принялся за еду.

— В Кукташе басмачи, — сказал он с набитым ртом. — Много басмачей. Знаете?

— Знаю.

— И вам не страшно?

— Понимаешь, мальчик, на этом свете есть кое-что такое, что заставляет забыть страх. Тебе было страшно, когда мы шли через перевал?.. Во-от! Только потом, когда все уже позади, оглянешься, вспомнишь — и мурашки по спине, ведь так?

— Отца… брата на моих глазах мучили, убили, — вдруг негромко сказал Норхураз. Басмачи хотели, чтобы они провели их по этим горам… от красноармейцев бежали. Они не пошли… Я спрятался на дереве… искусал себе руки, чтобы не закричать. Я не боюсь басмачей. Я их ненавижу.

Курбан, сжав зубы, молчал, только желваки на скулах выдавали его состояние…

Еще не рассвело, когда Курбан проснулся. Норхураз, будто и не ложился, сидел сгорбившись у потрескивающего костра. Лошади поматывали торбами с ячменем, хрумкали и время от времени довольно пофыркивали.

— Ты что, не спал? — спросил Курбан, посмотрев на часы.

— Привычка вставать рано… Чай вскипел, — подкладывая ветки в костер, сказал Норхураз.

Быстро позавтракали и снова двинулись в путь.

Перебравшись на южный склон Керагатага, они спешились. Здесь снега не было, солнце грело, в фисташковой роще гомонили птицы.

Курбан снял красноармейскую шапку, скатал шинель и положил в хурджун. Переоделся. В белой чалме, в халате из тонкого сукна без пояса и в хромовых сапогах, он теперь выглядел щеголем, вот только гимнастерка… Почему он ее не снял?..

Курбан подал Норхуразу винтовку:

— Отдашь командиру.

Норхураз молча кивнул. Волнение мешало ему говорить.

— Красноармейцы спросят, куда я делся, — что скажешь? — Курбан смотрел на своего проводника с беззаботной улыбкой, он словно бы поддразнивал его. — Не знаешь?..

— Дядя Курбан, можно я скажу так: мы шли ночью через перевал, и был сильный ветер, и был снег, я расскажу все, как было, и мне поверят. А потом я скажу, что Гнедой оступился, и вы не удержали его и упали в пропасть. Я это видел, и вот — винтовка… Мне поверят…

— Ты все понимаешь… — Курбан ласково тронул ладонью щеку паренька. — Иди, Норхураз. Тебя ждут. Будь осторожен! Верь, как я верю: мы еще встретимся. Командиру скажи: мулла ночью тихо вывел коня и сбежал к басмачам… Ничего. Так надо. Я не могу сорваться в пропасть.

17

Курбан ехал среди предгорных холмов неторопливо, наслаждаясь красотой окружающей природы, и не видел, как в то же время со стороны северных отрогов Керагатага, тоже среди холмов, к этой тропе приближалась большая группа всадников. Тропа круто извивалась, и вот за одним из холмов — встретились.

Впереди, на карабаире, ехал человек в зеленоватой чалме, распахнутом тулупе, перехваченном широким поясом в талии, с которого свисала сабля, на ногах сапоги с высокими каблуками. Всадник белокожий, нос у него с горбинкой, маленькие узкие глаза имели то особое выражение, какое бывает у людей решительных, горячих, вспыльчивых и — властных. Рядом с ним, и несколько поотстав, ехали всадники, одетые в одинаковые черные халаты, на головах каракулевые шапки. Вооружены.

Всадники мгновенно взяли Курбана в кольцо. Человек на карабаире уставился в него колючим взглядом.

— Ассалом алейкум! — невозмутимо поздоровался Курбан, едва заметно кивнув, небрежно приложив руку к сердцу. И, не дожидаясь ответа: — Куда путь держите?

Алейкум… — вельможно бросил человек на черном карабаире. — Ты-то сам куда держишь путь, джигит? Откуда? — Только теперь он заметил под халатом Курбана красноармейскую гимнастерку, холодным огнем сверкнули его глаза. Словно на допросе, жестко спросил: — Кто ты? Красный аскер?

Послышалось щелканье затворов, гул голосов.

— Бек, вы попали в самую точку! — усмехнулся Курбан все с той же холодной надменностью. — До вчерашнего вечера я был красным аскером. А ночью я ушел от них, не попрощавшись. — Показал широким жестом на Керагатаг, Османупар. — Знали бы вы, как мне повезло! Люди какого-то Джаббара Кенагаса застрелили возле Байсуна двух красных аскеров. Потом немножко пощипали жителей Чунтака. Те подняли крик, ну, большевики и послали большой отряд искать Джаббара Кенагаса, как ветра в поле. Я находился в этом отряде. Когда пришли в Сайбуй и заночевали, я тихо-тихо вывел коня… — Курбан поглядывал на окружающих с безмятежной улыбкой. Теперь иду на Кукташ!

По тому, как погасли злые огоньки в глазах бека, Курбан почувствовал, что тон взят верный. Бек взглянул на рядом находящегося безбородого, невзрачного человека с красным мясистым лицом, словно искал у него одобрения. Продолжил допрос:

— Зачем идешь в Кукташ?

— Ищу его преосвященство ишана Судура ибн Абдуллу. Вы, наверное, слыхали о нем? Может быть, в Кукташе мне подскажут, где искать хазрата? — Курбан вопросительно посмотрел на бека, словно спрашивая: «А может быть, вы знаете?..»

— Ну что ж, — растерянно проговорил бек, окидывая собеседника прощупывающим взглядом, — присоединяйся к нам… Мы тоже туда, — хлестнул он коня. Курбан пристроился рядом. — Зачем вам хазрат? Или родственником приходитесь?

Курбан отметил: бек перешел на «вы».

— Я, мои бек, не прихожусь ему родственником, — неторопливо, тоном баловня из богатой семьи, заговорил Курбан. — В детстве они взяли меня под сень своего покровительства… Дали мне образование в Байсуне, Бухаре, в каирском Аль Азхаре… я совершил паломничество в Мекку… и везде со мной он был сам… его преосвященство. А когда в Бухаре все с ума посходили, я загулял, мне плевать тогда было, кто против кого, а потом спохватился — где хазрат? Нет хазрата! Уехал, оказывается, в Афганистан… А тут революция, ничего не понять. Я не то что хазрата — сам себя найти не мог: засыпаю дома, просыпаюсь у друзей. Где искать хазрата? Теперь-то я многое понял. Знаю, где мне надо быть. И с кем. Я так решил: ишан Судур — фигура крупная, и его большевики непременно станут искать. Тогда и вступил в эскадрон красных аскеров. Хитро? И не ошибся! В штабе красных в Байсуне я послушал: вроде бы где-то здесь он… А теперь что? Благодарю аллаха за встречу с вами, мой бек!..

— Вы во многих медресе учились и все окончили полным курсом?

— Да, мой бек.

— Не говори «мой бек», — прошипел злобно безбородый из-за спины бека. — Говори: «ваше превосходительство!»…

«Кто он? — насторожился Курбан. — Кого я повстречал? Они сами… откуда? Что они делали там?.. Там же — Самарканд! Вспомни: говорили, что возможно появление Энвера-паши и с этой стороны… Нет. Они возвращаются с какого-то тоя. Недовольные… Этот, „его превосходительство“, не кажется ли уж очень обходительным человеком? Или он хочет притупить твою бдительность? Проверяет?.. Не спеши. Выслушай его внимательно. Сам — много говоришь!»

— Э! Не все ли равно, — сказал «его превосходительство». — Хотите, называйте беком, хотите, братом. Все равно… — Вздохнул, думая о чем-то своем. — Хорошо, если все, что я слышал теперь, правда. — Он ласково, но без иронии, усмехнулся. — Я поверил, что вы ученик хазрата. Поверит ли он?.. Вам не случалось слышать о таких, кто во времена эмира считались опорой трона, а потом… повернули оружие?.. — И вдруг сказал неожиданно: — Как мне хочется встретить настоящего, сильного красного, побеседовать с ним… Среди них попадаются интересные люди. И еще: они умеют понятно объяснять…

Курбан перебирал четки с бусинками из черного камня, сохраняя на лице полную отрешенность. Словно бы между прочим заметил:

— Я, ваше превосходительство, не только видел, но и жил среди них. Я могу о них рассказать, что знаю. Одно замечу, с их командирами мало имел дела: начальники — они везде начальники, у них свои военные тайны. Нас, рядовых, прогоняют от себя.

Тот словно не слышал.

— Коракамар у подножья холма с арчовым лесом?

— Так точно, ваше превосходительство! — ответил безбородый.

— Отдохнем. С того места хорошо просматривается вся долина.

— Муртаз! — закричал безбородый.

— Я здесь!

И тут Курбан едва не слетел с коня. Кто-то сзади огрел его Гнедого плеткой, и тот вздыбился. Повернувшись, Курбан увидел глупо ухмылявшегося парня, у которого по краям рта свисали редкие длинные волосы, напоминавшие усы. Хлестнув низкорослого коня, нахально скаля зубы, он ускакал, и вместе с ним еще Двое.

Курбан побледнел от негодования.

— Я бы попросил вас, ваше превосходительство, оградить меня от диких выходок черни! — тихо сказал он.

Тот, глядя вслед парню, весело рассмеялся, делая вид, что не слышит Курбана.

— Муртаз… Это его проделка… Да, Гуппан?

Безбородый хохотал, покачиваясь в седле.

«Его превосходительство» примирительно глянул на Курбана.

— Увидит доброго коня, не может сдержать себя. Помешан на лошадях! — сказал он. — Видимо, позавидовал вашему коню.

Курбан с холодным бешенством смотрел на безбородого, тот, встретившись с тяжелым обжигающим взглядом, отвернулся. Считай, что один раз тебе уже повезло, подумал Курбан о себе: оставил винтовку Норхуразу, не то было бы теперь одним тут меньше. И завалил бы все дело! — мысленно упрекнул себя.

— Он напрасно ударил моего коня… Аллах не простит ему! — сказал Курбан, овладев собой, монотонным голосом, подражая ишану Судуру. — Мой конь злопамятный…

«Его превосходительство» хохотал до слез, а на лице безбородого, напуганного жестким взглядом Курбана, блуждала жалкая улыбка.

— Может, еще скажете, что ваша лошадь умеет говорить человеческим языком? Ха-ха-ха!

— Да нет, — пожал плечами Курбан, — Чего не умеет, того не умеет. Не научилась еще. А злить ее не надо. Не надо…

«Его превосходительство» направил своего карабаира по следу Муртаза, за ним последовали остальные.

18

…За два дня до этой встречи Тугайсары (имя «его превосходительства») прибыл по вызову Ибрагимбека из Кайнарсува. Кукташ гудел круглые сутки: каждый час, звеня колокольчиками, проходили караваны, улицы были полны разноязычного говора, появлялись невесть откуда и исчезали невесть куда толпы людей, вооруженные до зубов иностранным оружием, сновали отряды басмачей: на базаре шла шумная купля-продажа, во время торгов дело порой едва не доходило до потасовки со стрельбой. В кузнечном ряду, расположенном на берегу речки Аксу, дни и ночи напролет подковывали лошадей, точили сабли. По всему было заметно — бешено ускорилось течение жизни, время торопило, поджимало; и главное — никого не покидало ни на минуту ощущение: что-то должно случиться чрезвычайно важное, и — скоро.

Оставив людей и своего карабаира в караван-сарае, что позади Сокчиминара, Тугайсары направился по узкой улочке к дому Абдулкаюма парваначи — тестя Ибрагимбека. Пройдя в дверь, открывавшуюся на улицу, Тугайсары столкнулся во дворе лицом к лицу с Гуппанбаем.

— Ого! Ну ты и отъелся! — криво усмехнулся он.

— Горе мне! Вот и вы тоже называете меня обжорой, хотя ем мало и разборчив в еде, — сказал Гуппанбай. Показывая свою осведомленность о происходящем разговоре «там», в среде руководителей исламской армии, понизил голос: — Идите, идите быстрее! Услышите интересное. Я потом тоже кое-что скажу вам.

Тугайсары знает: недаром его побаиваются главари банд и не зря прозвали человеком с четырьмя глазами, шестью ушами. Коварный, расчетливый, осторожный Гуппанбай в каждом своем доносе, — то ли это да пользу Ибрагимбеку, то ли во вред ему, — всегда ищет выгоду себе. И то примечательно, алчность свою не скрывает.

Тугайсары зло прошипел: «Пшел прочь!» Он понимал, что Ибрагимбек получил от Гуппанбая обширную информацию не только о положении в кишлаках, где они побывали, но и о нем, Тугайсары, о его людях. Безбородый не скрывал, что привело его в банду. «Вас очень любит великий бек… Наказал мне строго беречь вас от всех врагов!» — не то с ехидцей, не то серьезно, не поймешь, говорил он ему наедине, в порыве откровенности.

Ибрагимбек находился в гостиной, оформленной со вкусом, в стиле, принятом бухарской аристократией. Тугайсары по крутой лесенке поднялся на айван второго этажа. Его встретил Тонготар — начальник охраны Ибрагимбека.

— Ждут вас, — сказал он и повел за собой.

В первой гостиной за сандалом чинно сидели Ашим-мирза и Бурди-судья. Обменявшись с ними приветствиями, Тугайсары привычно сел на ковер, стянул сапоги, поправил туркменские носки из грубой шерсти, под пристальным взглядом Тонготара отцепил от пояса саблю и повесил на колышек в углу. Вытащил из-за пазухи наган, отдал ему в руки. Только после этого Тонготар, который не доверял даже родственникам бека, ввел Тугайсары во вторую гостиную.

— Ассалам алейкум, мой дорогой! — остановился, переступив порог, Тугайсары.

Ибрагимбек, в черном халате, держась за широкий серебряный пояс, украшенный полумесяцами и звездами, смотрел в окно. Повернув голову в сторону вошедшего, он доброжелательно улыбнулся и двинулся к нему, бесшумно ступая по толстому ковру ногами, обутыми в зеленые бархатные сапоги.

— Алейкум! — Ибрагимбек положил руку ему на плечо и притянул к себе. Они обнялись.

— Спрашивали меня… вот я и… — бормотал Тугайсары.

— Да из-за одного пустякового дела побеспокоил тебя! — перебил Ибрагимбек. — Там, там садись! Больше никого не будет.

Кивком головы Ибрагимбек отпустил Тонготара, стоявшего все это время как статуя. Тугайсары уселся у стены с рисунком райского дерена, где обычно располагались почетные гости.

Ибрагимбеку нравилось обращение «мой дорогой». Тугайсары ни к кому больше так не обращался. А перенял он такое обращение у парней курбаши Курширмата, в одной из поездок на Памир. Правда, с этим ласковым обращением они вспарывали людям горло… А слова хорошие… Хорошие.

— Тугай, ты — мой друг, — начал разговор Ибрагимбек. — Ты знаешь, я до самой смерти останусь преданным своим друзьям… Помолчи! Не перебивай. Я прошу тебя только об одном: спокойно и до конца выслушай меня. Потому что тебе придется разговаривать с одним человеком… Слушай внимательно. Этот человек, сам он иностранец, и, говорят, очень известный… стоит у Илыккуля, просит меня приехать… чуть ли не приказывает!

— Вас? — удивился Тугайсары.

— Меня, — спокойно подтвердил Ибрагимбек. — Гонцов оттуда я упрятал… — Он уставился на Тугайсары, подавшись к нему. — Вызвал тебя… чтоб поехал ты на Илыккуль и привел его сюда. Про меня надо? сказать так: «Ибрагимбек занят неотложным делом»…

Тугайсары взорвался.

— Да вы понимаете, что говорите, бек?! — закричал он побледнев. — Какая-то неизвестная личность… вас — командующего исламской армией… Вызвать эмира Бухары?! Да я лучше…

Ибрагимбек улыбнулся.

— Что — лучше?

— Скажите мне: пойди и принеси голову этого паршивца!.. Прикажите так — и я помчусь! И принесу его голову!..

Ибрагимбек усмехнулся.

— А если его прислал его величество?

— Его величество?! — Тугайсары оторопел. И вдруг хлопнул ладонями по коленям. — Я верю этому!.. Его величество способен на такое!

Ибрагимбек хмуро покосился на него. Его красивое продолговатое лицо, казалось, еще удлинилось.

— Я хочу сказать — прохрипел он, — если ты еще раз позволишь себе… такое о его величестве, ты обидишь меня!.. Малейшее недоверие к его величеству… смерть!.. Уяснил?!

Тугайсары с трудом пересилил себя, опустил голову.

— Как скажете…

— В таком случае, сегодня же отправляйся в Илыккуль!

— Я скажу, значит… вы заняты важным делом?.. Не превращаются ли дела в этом мире в игру?

— Правильно… Если хочешь знать, игра только теперь начинается! — Ибрагимбек устало откинулся к стене, закрыл глаза.

Слуга принес чайник и, поставив его перед Тугайсары, вышел.

Ибрагимбек все молчал. «Он здорово переменился, думал Тугайсары. Собственно, как только эмир ушел за реку… Может быть, тогда эмир сказал ему что-то об этой „игре“. Игра только теперь начинается!» Почему только теперь?! «А если его прислал сам его величество»?.. Это его слова! Сказал, и сам же рьяно защищает эмира!

Ибрагимбек относился к той породе людей, которые бывают фанатично преданы человеку или идее. Несмотря на все колебания и даже сомнения, он был слепо предан Саиду Алимхану и признавал единственно правильным политическим режимом — режим эмирата. Абсолютная монархия, феодальная монархия, — в этом он совершенно убежден, — идеальная форма управления и самого государства. Сказать, что он не знал других форм государственной власти, никто из его окружения не решился бы, потому что иногда в беседе с близкими людьми Ибрагимбек твердо заявлял: «Такая власть, какая установлена сейчас в Турции, нам не подходит!»

Получилось так, что и сила, и слабость Ибрагимбека тупо уткнулись в одну точку опоры — в беспредельную веру в Саида Алимхана.

Тугайсары чувствовал себя загнанным в угол.

— Простите меня, если я не так сказал, — опустил он голову. Хотите что сказать… говорите, пожалуйста, не упоминая эмира, мой бек…

— Нет! — сказал Ибрагимбек. — На этой земле… вообще, ко всем делам в этом краю причастен его величество! — подчеркнул он. — Меня заботит сейчас другое…

Тугайсары почувствовал облегчение. Он подвинулся ближе к дастархану, обильно уставленному фарфоровыми тарелочками с очищенным миндалем, фисташками, кишмишом.

— А что это… другое? — проговорил он таким тоном, словно могло быть нечто такое, что может быть ароматнее и слаще того, что он горстками засыпал себе в рот.

— Допросил гонцов. — Чтобы, самому уяснить до конца суть происходящего, Ибрагимбек начал размышлять вслух, при этом рассчитывая и на помощь Тугая. — Под командованием того, к кому тебе предстоит идти с моим поручением, будто бы сто с лишним бойцов, офицеров. Большинство их составляют турецкие офицеры и афганцы. Вот и думаю: каким образом они сумели выйти из Бухары?.. Не понимаешь? Как он смог уйти из города с таким отрядом? В Бухаре-то красные! Не оставлены же открытыми настежь все городские ворота… Так вот я думаю… У этого незнакомца есть в Бухаре свой человек. Вот вам — второй незнакомец. Кто он такой, чтобы у него была какая-то связь с эмиром… верно? Это— первое. Второе. Если у него есть связь с его величеством, почему не переправился через близкую к нам Аму? Понимаешь?.. Саид Алимхан говорил мне, что у него нет близких ему людей среди руководителей республики. Он об этом еще раз напомнил мне в недавнем письме, на всякий случай. Это — понимаешь?

Вопросы, казалось, раздирали мозг. Тугайсары морщился, как от головной боли. Он думал все о том же — об «игре». Назойливо ныло в нем: игра… игра… у каждого своя игра…

— Может быть, это тоже… одна из игр?

Ибрагимбек выпрямился. Что ответить — не знал.

— Может, в Кабул гонца пошлете?

Ибрагимбек болезненно сморщился.

— Паниковать не будем, — сказал он. — Наберемся терпения. Жду: со дня на день караван прибудет из Кабула, — Вспомнив об этом, Ибрагимбек помрачнел: караван запаздывал, прошли все сроки. Но это еще полбеды. Теперь главное что? Набрать побольше людей и лошадей, для них — жратвы и корма… Да, транспорт, продовольствие, фураж. Уходя за Дарью, Саид Алимхан направил письма в Хорезм — Джунаидхану, в горы Самарканда — ишану Бахрамхану, в Фергану — курбаши Рузи и Парпи: «Вам надлежит со всем своим войском прибыть в Кукташ с целью объединения под единым командованием Ибрагимбека, чтобы подготовиться к наступлению на Бухару», — писал он им. Но до сих пор на эти письма не поступило ни одного вразумительного ответа.

— Караван придет! — нервно сказал Ибрагимбек. — Надо бы тебе до этого своих людей собрать… — Он был уверен: Тугайсары даже перед угрозой смерти не предаст, не оставит его. Энергии у него хоть отбавляй, за день сделает столько, сколько десять курбаши за неделю не осилят. Потому он не отдалял, а держал его близко при себе.

Тугайсары ухмыльнулся.

— За меня не беспокойтесь…

Ибрагимбек положил на колени большую бархатную подушку, отливающую малиновым цветом. Оперся на нее грудью.

— Я хочу сказать, будешь ли ты в Илыккуле, здесь ли… ну, где ты ни окажешься, интересуйся везде, какие могут быть связи у нашего незнакомца с Бухарой. Как он смог пройти?.. В конце концов, придет время, мне раскроет эту тайну его величество, но до тех пор мы не должны сидеть сложа руки… «Ничего, он сам придет ко мне, этот… незнакомец! — подумал он про себя. — Я вытяну из него… все, что мне нужно, вместе с душой!»

Тугайсары, помолчав, спросил:

— Гонцы в зиндане? Что узнали от них?

Ибрагимбек поморщился:

— Ничего… Знал, кого посылать.

— Эх, мой бек, мой бек!

— Хватит! Все-таки кое-что удалось узнать от гонцов. Саид Алимхан не раз повторял: успешные действия исламской армии будут находиться в прямой зависимости от всесторонней — финансовой, материальной, военной, политической — поддержки западных государств. Ибрагимбек и сам понимал это… Но Тугайсары незачем знать то, что ему знать не положено… И другим — тоже. — Ты мне веришь? Пока я жив — верь мне! Если делюсь с тобой сокровенным, не говори «эх, мой бек!» …Мне это не нравится!

— Простите! — Исподлобья смотрел Тугайсары на бека. — А ишан Судур… он же, как свою руку, знает Бухару. Всех знает. Все знает. Спросить бы у него…

Ибрагимбек не доверял ишану Судуру. Он вообще настороженно относился к ишанам. А к ишану Судуру — особенно! Был такой случай. Саид Алимхан получил из Парижа партию французского коньяка и пригласил его в свой загородный дворец. Сокращая путь, чтобы поспеть к назначенному часу, Ибрагимбек проезжал мимо соборной мечети Калин. И тут, возле входа, он увидел ишана Судура в окружении известных улемов. Спрыгнув с коня, пружинистой походкой Ибрагимбек подошел к его преосвященству и, не поднимая головы, молча обменялся с ним и другими духовными отцами ханства рукопожатием. И когда хотел, почтительно приложив руку к груди, удалиться, нечаянно натолкнулся на холодный, изучающий взгляд ишана Судура. Да — вот такой взгляд — и улыбка… Это запомнилось.

— Пусть аллах не оставит вас… никогда… без своей милости! — Ишан провел ладонями по лицу, и — отвернулся.

Ибрагимбеку от взгляда ишана Судура и странного его благословения стало не по себе.

Уже находясь в знаменитой беседке с эмиром, изрядно выпив, он рассказал владыке об этой встрече. Саид Алимхан тогда сказал: «Хазрат — человек рассудительный, мудрый. Он всегда будет полезен вам… Никогда не забывайте: он самый могущественный человек в ханстве. Я? Я его боюсь, но об этом никто не знает… Мы понимаем друг друга, словно договорились, хотя такого разговора, разумеется, не было; я не метаю ему, он — мне. Я знаю: стоит ему захотеть — завтра же на престоле может оказаться другой. Но мы полюбили друг друга… до поры, до времени…»

Отбывая за Дарью, Саид Алимхан назначил ишана Судура главным советником Ибрагимбека.

Ибрагимбеку было известно, почему Саид Алимхан со спокойной уверенностью едет в Кабул. Незадолго до этого ишан Судур побывал послом у самого Хабибуллохана, достиг с ним соглашения о прибытии эмира в Кабул и даже подготовил резиденцию.

Свое истинное отношение к ишану Судуру Ибрагимбек скрывал от всех, включая Тугайсары.

— Сейчас же пошлю человека за хазратом, — неожиданно решил Ибрагимбек. Вспомнил, что давно не общался с его преосвященством. Надо, не мешкая, исправить эту ошибку. — Спасибо, друг, что напомнил о мудрейшем из мудрых.

Тугайсары вмиг забыл все неприятности, возникшие в беседе с беком. Слова благодарности бека дорого стоят. Подражая беку, взял с дастархана горсть миндаля. И, словно подслушав его мысли, Ибрагимбек сказал в заключение беседы, оглядев Тугайсары:

— Его величество хорошо понимал, кого назначить моим главным советником…

19

Уже несколько часов отряд Тугайсары шел по предгорьям. И здесь вот, у каменистого холма, неожиданно застрял. С гор, как густой дым в осенних садах, окутывая плотной пеленой все вокруг, сползал туман. В двух шагах ничего не видно.

Тугайсары стоял один над обрывом, тоскливо вглядываясь вдаль. За его спиной переговаривались люди, ржали, пофыркивали беспокойно лошади, но он, поглощенный невеселыми думами, ничего не слышал. Расстроенный, обуреваемый вспыхнувшей злобой, Тугайсары возвращался из Илыккуля. Ему в эти минуты нужен был умный собеседник. Не Гуппанбай. Негромко окликнул Курбана, и когда тот возник из тумана, рассеянно посмотрел на него.

— Вы долго жили в Бухаре, — тихо заговорил Тугайсары. — Слышали такое имя — Энвер-паша?

Курбан помедлил с ответом. Сделал вид, что припоминает.

— В тринадцатом или четырнадцатом году, уже точно не помню, мы с его преосвященством возвращались домой из Багдада… через Стамбул, — равнодушным голосом стал рассказывать Курбан. — Началась мировая война… Как-то раз, возвратившись в мехманхану, мой глубокочтимый учитель сказал, что на небосклоне турецкого государства появилась крупная звезда… по имени Энвер-паша. Политический деятель с мировым именем, способный объединить всех мусульман под единым флагом ислама… Да. И потом в Бухаре я не раз слышал о нем, всякое говорили.

— Например, что?

— Например, ваше превосходительство… Был такой слух, что с его благословения казнили тестя — султана Турции, и он возглавил государственный аппарат…

— Что?! — воскликнул пораженный Тугайсары, — Убил своего тестя?

— Я рассказываю, ваше превосходительство, то, что слышал… — растерянно забормотал Курбан.

— Да-а-а! — протянул Тугайсары. — Султана?.. Своего тестя? Вы ничего не путаете?.. Какой он из себя?

— Ваше превосходительство, Энвера-пашу я сам не видел. Говорю, что слышал!.. А может быть, не Энвер-паша, какой-то другой зять…

— Нет-нет! У султана Турции один зять!

Тугайсары надолго замолчал. Вспомнилось: Ибрагимбек послал за ишаном Судуром…

…Его преосвященство вошел в комнату в сопровождении Тонготара, тот, раболепно улыбаясь, остался у порога. Ибрагимбек вскочил на ноги и сделал движение, словно хотел упасть на колени, чтобы приложиться к полам халата ишана Судура. Но хазрат обнял его, дважды коснулся своей щекой его лица, свысока поздоровался с Тугайсары. И, не дожидаясь приглашения, прошел на почетное место. Мягко ступая хромовыми ичигами по толстому ковру, уселся на зеленые бархатные одеяла, прислонился спиной к резному сундуку с горой пышных подушек.

Ишан Судур внешне выглядел спокойным. Только очень близкий человек мог бы заметить, что он озабочен и даже более того — подавлен. И были на то причины. Подготовительные работы, проводившиеся в Кукташе, велись медленно, из Кабула до сего времени не прибыл караван с оружием, боеприпасами… Нет ответа на его письма, отправленные лично в адрес эмира. И еще заметил бы близкий человек: хазрат в чем-то разуверился. Все здесь жили ожиданием решительной схватки с большевиками, уговаривали себя поверить в неизбежность близкой победы, полной победы. На укрепление силы и духа исламской армии направлены и все действия ишана Судура. Выступая с проповедями перед безграмотным, темным воинством, он не скупился на красноречие, не уставал повторять: большевики и Советы — главные враги мусульманства, народ их не поддерживает, и потому их ждет бесславный и скорый конец… А оставшись наедине с собой, горько размышлял: к чему эти потуги? К чему жертвы? Надо быть слепцом, чтобы не замечать, как все вокруг меняется.

Вот так думал ишан Судур, оставшись один, когда мысли не мог бы прочитать на его лице даже самый близкий человек.

И еще думал он, как отправится к мазару Ходжаипак-ата (что там — не дано знать никому), оттуда в Афганистан, потом в Стамбул, в Багдад… Наконец — Мекка. Здесь можно переждать смутное время. Здесь будет вызревать, как плод из райского сада, его идея, его мечта, цель всей его жизни… И он дождется своего часа! И будет на этой священной земле исламская Бухарская республика!..

Тайные, тайные мысли ишана. Его тайны. До них не смогли бы добраться и самые близкие люди. А кто они? Где?..

В последнее время он часто видел во сне Курбана, своего лучшего ученика, своего любимца. Еще тогда, когда они были постоянно вместе, ишан Судур думал о Курбане как о сыне, наследнике, теперь, потеряв его, думал о нем неотступно, испытывая чувство тоски и вместе с ним гнетущее одиночество.

Но кто знал об этом?..

Ишан спокоен.

Спокоен Ибрагимбек. Он налил в пиалу остывшего чая и протянул гостю.

— Таксыр, у нас нет от вас никаких секретов, и это вам хорошо известно, — заговорил бек, неожиданно для себя решив сразу высказать свои сомнения на счет притязаний паши. Ясно же, что не кто иной, как Энвер-паша повелел явиться Ибрагимбеку. Правильно ли решение послать к нему Тугайсары?

До прихода его преосвященства Ибрагимбек и не думал так откровенничать. Но, начав, он уже не мог остановиться.

Ишан Судур… Кто еще знал Энвера-пашу так, как он? Никто!

Энвер-паша появляется в Восточной Бухаре! Он вызывает к себе Ибрагимбека! Только тот, кто чувствует за собой большую силу, способен на такой дерзкий шаг. Может, вот оно, наконец… Вот когда могут произойти крутые перемены, возьмутся за оружие и присоединятся к ним соседние области, западные страны откроют полностью шлюзы, и полноводной рекой потечет оружие, боеприпасы, продовольствие, обмундирование… Но это была вспышка надежды — и только! «Слишком поздно явился ты, Энвер-паша…

Упущено время… большевики сильнее нас», — горько думал его преосвященство.

Ибрагимбек напряженно наблюдал за хазратом, ожидая, что тот скажет. Но ишан Судур был все так же спокоен. Казалось, он дремал, прикрыв веки.

— Что-то вы задумались, таксыр, — не выдержал Ибрагимбек. — О чем?

Тонготар принес горячий чай, присел на корточки около двери, но свирепый взгляд Ибрагимбека заставил его убраться из комнаты.

— О чем моя дума?.. — Ишан Судур ясно понимал состояние собеседника. Замечал он в его глазах и нетерпение — скорей-скорей услышать именно то, чего хочешь, и холодную злость хищника — сильного, но скованного сомнением, ожиданием… — Первая моя дума… Я, как плохо воспитанный человек, без приглашения уселся на почетном месте. — Ишан Судур улыбнулся своей обезоруживающей улыбкой. — Вторая… Получив ваше приглашение, я почему-то направился к Сухтачинару, в вашу резиденцию…

Хазрат говорил раздражающе медленно.

Ибрагимбеку начинала изменять выдержка. Ему казалось, он угадывает, о чем скажет собеседник: примется расхваливать пашу… посоветует самому отправиться на встречу с ним…

То же состояние испытывал и Тугайсары. Нетерпение билось в нем колкой дрожью, — когда же ишан Судур наконец заговорит об Энвере-паше, о его связях в Бухаре. Ибрагимбек взглядом приказывал ему: молчи.

— Уважаемый бек! — льстиво заговорил ишан Судур. — Я всегда знал вас серьезным и мыслящим человеком и потому считал самым достойным высокого поста главнокомандующего исламской армии… Послушав ваши размышления об Энвере-паше, я еще раз убедился в том, что не ошибся в вас. — Он искусно «запеленал» Ибрагимбека в хвалу. — Вы могли от слов этого незнакомца оседлать в слепом гневе ярость — и были бы правы! Да, вы имели право послать туда своих людей и приволочь его, как грязного раба, сюда!

Тугайсары не выдержал.

— Вы сказали сущую правду! — воскликнул он. — Это и теперь не поздно! Прикажите — и я… именно так: как грязного раба!

— Молодой человек, не горячитесь! — перебил ишан Судур. — В этом деле мы будем исполнять волю его превосходительства, уважаемого Ибрагимбека. Дело в том, что на своей родине, в Турции, — как справедливо говорили вам гонцы, — уважаемый бек, Энвер-паша почитается великим человеком. Что он зять турецкого султана, тоже правда. Вас удивило появление его в Восточной Бухаре, не на много меньше поразил этот факт и меня, вашего покорного слугу. О появлении человека, считающего себя правомочным вызвать вас к себе, должны были сообщить из Кабула, — правильно?

— Верно, таксыр, — согласился Ибрагимбек, досадуя на себя за то, что сам не додумался до этого.

— Это — первая загадка. Не разгадав ее, мы не подберем ключи ко второй загадке: как ему удалось с большим отрядом среди бела дня уйти из закрытого города. Вы правы в своих сомнениях! Но мне еще раз хочется выразить вам свое восхищение: в этих непростых условиях вы проявляете выдержку! Эта черта характерна для сильной личности.

Эту хвалу Ибрагимбек принял как должное.

— Однако, — заметил он, — без покровительства влиятельной личности он запросто не ушел бы из Бухары. И не оказался у нас под боком. А власть в Бухаре пока… вы знаете…

— Пока… да, — словно бы в рассеянности повторил хазрат. Теперь он смотрел прямо на Тугайсары, — Молодой человек, вы скажете этой особе, чтобы он сам прибыл к его превосходительству Ибрагимбеку. Мало того, пусть принесет извинения за бестактность!

— Все сделаю, как вы говорите!

— Ну ты там не очень груби, Тугай, — негромко предупредил Ибрагимбек. Наклонившись к дастархану, он делал вид, что тщательно отбирает мелкий, изумрудного цвета, самаркандский кишмиш, а сам думал: «Он мне желает добра или зла?.. Хазрат сказал про две тайны. Не быть бы третьей… Тайны эмира — опасные тайны».

Тугайсары всю дорогу мучила мысль: почему ишан Судур многое умалчивает об Энвере-паше. А ведь знает. Он много знает!

— Вы можете ручаться за свои слова? — напомнил Курбану.

— Что слышал от людей? Да.

— Как удалось Энверу-паше уйти из Бухары?.. Да и что он за человек? — Тугайсары, как бы между прочим, бросил последнюю фразу, поглядывая по сторонам.

— К сожалению, ничего о нем — ни хорошего, ни плохого — сказать не могу. Не встречался, — ровным невыразительным голосом тянул свое Курбан.

«Будь предельно осторожен. Ни на минуту не расслабляйся! Тебя постоянно будут подвергать проверке… сомневаться в каждом твоем слове… И все дело в том, что ты долго был оторван от ишана Судура. Помни: они не дураки!» — вспоминались наставления Василия Васильевича.

Вконец расстроенным, растерянным возвращался Тугайсары в Кукташ. Что значит приглашение бека Энвером-пашой? Неужто паша так уверен, что Ибрагимбек глупец, и явится в Илыккуль один? Ничего, придет паша в Кукташ, все его тайны откроются. Скоро, очень скоро он придет в Кукташ!

— А что думает о происходящем его преосвященство ишан Судур? — простодушно спросил Курбан. Спросил — вроде бы для того только, чтобы поддержать беседу.

— Он думает, как мы.

— Не посчитайте за дерзость… можно мне узнать, какое положение вы занимаете в исламской армии?

Дружелюбно положив руку ему на плечо, Тугайсары ответил веско и точно:

— Я — правая рука Ибрагимбека.

Сотня шла по унылым предгорьям. Тугайсары, покачиваясь в седле, думал о Курбане… «Он ученик его преосвященства. Но он идет от красных! Он должен немало знать! Сколько красных в Байсуне, как они вооружены, к чему готовятся? Чем недовольны, о чем говорят? Все, все надо расспросить. Ладно, с этим еще успеется: не в гости же он к нам пожаловал — насовсем пришел. Все сам расскажет».

20

Курбана укачало в седле, сонными глазами поглядывал он на окружающее — так казалось со стороны, а на самом деле он обдумывал свою первую информацию в центр. «О связном не беспокойся, он найдет тебя, как только прибудешь в Кукташ, — говорил, прощаясь в Байсуне, Аркадий Иванович. — Твоя забота — только информация! Заметишь, кто тебе мешает, сам не лезь. Скажи связному — уберет».

Дорога… Горы. Долины. Разговоры без конца. Разные думы, настроения…

Гуппанбай и еще несколько молодых всадников, заметил Курбан, с полуслова понимали Тугайсары и друг друга. Видимо, из всей сотни только они знали, куда и зачем ходили. Это должен узнать Курбан. Узнать — как?..

Стемнело. Сотня подошла к кишлаку, раскинувшемуся в низине, между двумя высокими предгорными холмами. Их встретил Муртаз и повел по узкой каменистой улице. Перед большими резными воротами, пахнущими арчой, остановились. Встречал их, согнувшись в поклоне, хромой хозяин с оскаленными в улыбке крупными зубами, придававшими его лицу что-то звериное. Просторный двор его дома был огражден высоким дувалом, сложенным из камня. Похоже на крепость.

Через низкий айван хозяин провел их в холодную мехманхану, устланную коврами, вдоль стен — одеялами из зеленого бархата. На резной широкой хан-тахте, во всю длину комнаты, высились горы румяных яблок, красного граната, янтарные гроздья винограда, желтых груш, стояли полные вазы с очищенным грецким орехом, миндалем, фисташкой, черным, янтарным, изумрудным кишмишом, разнообразные сладости, стопки мягких лепешек.

Тугайсары не спеша оглядел это великолепие, благодарно кивнул хозяину, который широким жестом приглашал гостей за дастархан.

Вошел старик с порозовевшими щеками, видимо, спал у жаркого сандала.

— Отец, где же мое вино из белого кишмиша? Я его сам давил летом! — озорно подмигнув, крикнул ему Гуппанбай.

Старик, посмеиваясь, вышел и вскоре приволок кувшин из обожженной глины. Вслед за ним вошел хозяин дома, неся стопку маленьких пиал из китайского фарфора. Тугайсары, не глядя ни на кого и не говоря ни слова, выпил подряд две пиалы желтоватого вина, закусил орехами. Вслед за ним выпили все, кроме Курбана.

Тугайсары, полулежа на боку, накрыв ноги одеялом, прищурившись, смотрел на Курбана.

— Выпейте! — сказал он. И тут же перешел на «ты»: — Пей! Хотя ты и красный аскер…

Курбан понял — эта ночь будет неспокойной. Притвориться больным? Кто поверит! Начнут приставать, оскорбятся: «гнушаешься… брезгуешь…»

— Ваше превосходительство, я никогда не пил этого зелья… да и мой сан не позволяет мне нарушать законы шариата. — Кажется, убедительно?

В комнате воцарилась тишина.

— Пей! — настаивал Тугайсары. — Грешно? А какой грех неискупим? Никто не вечен в этом мире!

— Ваше превосходительство! — прервал его Курбан. — Мой учитель, ишан Судур, гневался даже во дворце, когда при нем пытались пить вино. — Дальше он решил не перегибать, иначе ему придется уйти, А уходить нельзя — в хмельном разговоре нередко раскрывается то, что в трезвости прячется за семью замками. — Пейте, пожалуйста, на здоровье, — как можно теплее проговорил Курбан. — Не обращайте на меня внимания, не обижайтесь…

Тугайсары грустно кивнул.

— Правильно… Не пей! — пробормотал он. — Нам можно. Верно я говорю? Наливай, Юлдаш! Отведем душу! — пристал к Гуппанбаю. — Сколько у тебя скота, а? Ну, скажи! Есть тыща голов?.. Молчишь… Мал ростом, но башка у тебя… дай бог каждому. Эх-хе-хе!..

Тугайсары взял из рук Муртаза очищенную грушу. Курбан заметил, что Муртаз совершенно трезв и заметно для всех прислуживает Тугайсары.

Они встретились взглядами, Муртаз насмешливо улыбнулся, какое-то время пытался не опустить глаза — нет, все же не выдержал холодного пристального взгляда Курбана, отвернулся. Зябко передернул плечами.

В мехманхане стоял пьяный гвалт и было невыносимо душно. Курбан вышел во двор. Так и не удалось ему ничего узнать. Прошло добрых полтора часа, но никто не произнес ни слова о походе, где были, что делали. Только Гуппанбай говорил о понравившихся ему каких-то озерах возле Самарканда. А сейчас пошел разговор о женщинах. Хвастают, острят, говорят пошлости. Взрывом хохота сотрясают дом, а один из людей Тугайсары, схватившись за живот, громко стонет от смеха…

Пройдя под навес, Курбан покормил Гнедого куском лепешки, понаблюдал за снующими по двору людьми. В углу двора в нескольких котлах готовилась пища, в воздухе стоял аппетитный запах жареного мяса. Была темная ночь, но от костра, зажженного на середине двора, было светло. Курбан стоял за толстым стволом старого тутовника, около навеса, когда появился Муртаз и подозвал хозяина дома.

— Молодого ишана видел? — спросил он.

— Только что коня проведал… направился во-о-он туда, в угол. Там у пас…

— Ясно, что там! Если выйдет за ворота, дай знать. Только мне! Пока он тут — глаз не спускай!

«Вот она, слежка, — подумал Курбан. — Опять Муртаз мне мешает. Надо бы его убрать. Как?.. В тумане на перевале можно было прижать его к краю, двинуть Гнедым… Нет! Помни, что сказано Аркадием Ивановичем: „Твоя забота — только информация. Заметишь, кто-то мешает — сам не лезь, скажи связному — уберет…“ Где он — связной? Муртаз следит — это надо ему самому или выполняет чье-то поручение? Ладно, пускай следит. Хорошо уже то, что ты о нем знаешь. Не будет его — будет другой, это куда хуже. Пускай следит…»

21

Кукташ…

С вершины холма Курбан увидел долину, на ней пятнами разбросанные поля, прочерченные речками низины, сады и рощи; дома вдоль улиц кишлака, казалось, медленно, устало поднимались на противоположную гору. Над долиной стлался сизый дым, его горьковатый запах доносился сюда с мычанием коров, блеянием овец, детскими голосами. Кто бы мог подумать, что это место — средоточие зла и насилия, жестокости и измены, что здесь гнойником вызревает заговор, готовится война против всего, что дала бедноте Советская власть.

Положив руку на луку седла, Тугайсары задумчиво смотрел вниз, на причудливо вытянутые тени. «Неужели и вправду этот человек „правая рука“ Ибрагимбека?» — глядя на его осунувшееся за день лицо, подумал Курбан.

— Отдохнули!.. Пошли вниз по одному… интервал десять шагов! — скомандовал Тугайсары и первым пошел вниз по крутой узкой тропе, держа коня за повод.

Когда все собрались, Тугайсары взобрался на седло и, мрачно поглядывая по сторонам, усмехнулся.

— Доложишь сам! — бросил Гуппанбаю и погнал коня.

Ни ночью в пьяном гвалте, ни в дороге Курбан не услышал ни одного слова о задании, которое выполнил Тугайсары.

Около рощи тутовника Тугайсары встретил всадника в лохматой шапке.

— Где сейчас бек? — спросил Тугайсары.

— Все там же, — ответил всадник, пристроившись рядом.

По узкой улочке сотня выехала на просторную поляну, где размякший снег был основательно перемешан конскими копытами с грязью. Тугайсары, приказав всем отдыхать, дал знак Курбану остаться.

— Пойдете с нами. Представлю Ибрагимбеку. Юлдаш, возьми коней! — приказал телохранителю.

Курбан выглядел растерянным.

— Но я, ваше превосходительство, в этой одежде… — бормотал он. — Для меня это большая честь… Но в таком виде…

— Ничего… — не останавливаясь, буркнул Тугайсары. Гуппанбай подбадривающе улыбнулся.

Полгода, без выходных, по многу часов Василий Васильевич занимался с Курбаном. Были рассмотрены десятки вариантов, детально изучены любые возможности проникновения разведчика в стан врага. Но такого варианта, чтобы вот так сразу, из седла — к Ибрагимбеку, в самый центр исламской армии. Не было такого варианта. Что это — неслыханная удача?.. Ловушка?..

Войдя во двор, по деревянной лестнице поднялись на крыльцо.

Тугайсары неожиданно для себя разнервничался: сейчас он явится перед очи Ибрагимбека… и должен рассказать во всех деталях о своей встрече с Энвером-пашой. А он… не был на берегу Илыккуля. Не был! И точка! Когда они были уже совсем близко от Илыккуля, на горбатом холме, он сказал Гуппанбаю: «Я не желаю раскланиваться с каждой сволочью. Иди. Скажи, что велел бек!» «Что ты теперь скажешь беку? — тосковал Тугайсары. — Что бек скажет тебе?..»

В прихожей, где дежурили двое из охраны, под пристальным взглядом Тонготара все сняли сапоги, Тугайсары и Гуппанбай повесили на деревянные колышки свое оружие.

— Вы побудьте здесь… вас пригласят… — сказал Тугайсары Курбану и вместе с Гуппанбаем ушел в комнату. Тонготар плотно прикрыл дверь. И все-таки Курбан слышал голоса.

— Не захотел я встречаться с ним! — выкрикнул Тугайсары. И еще говорил что-то — горячо, зло — с трудом угадывались отдельные слова, но не складывались в фразу.

Голос Гуппанбая:

— Энвер-паша, ваше превосходительство, остановился в доме туркмена Мурадберды. Очень богатый дом. Встретились мы с ним… Все, что мне наказал уважаемый Тугайсары, я ему изложил слово в слово. Когда прощались, еще раз повторил: «Его превосходительство Ибрагимбек ждет вас», — Гуппанбай замолчал. Опять глухое бормотание, ни слова не разобрать. Гуппанбай: «Разговаривал он на турецком языке, но я все понял… Послезавтра будет здесь… Последние слова: „Прошу передать его превосходительству Ибрагимбеку мои искренние извинения“…»

«Значит, Энвер-паша… Они не ожидали его… Они не знакомы с ним… Почему?.. Послезавтра сюда приезжает Энвер-паша…» — спокойно посматривая на Тонготара и двух его джигитов, думал Курбан.

Из комнаты временами слышался хохот. Что ж, похоже, для Тугайсары все обошлось. Как-то будет с тобой? — мысленно усмехнулся Курбан.

В этот момент распахнулась дверь и Гуппанбай жестом позвал его.

— Я приветствую вас, ваше величество! — сказал Курбан, слегка склонив голову и приложив руку к сердцу. — Давно мечтал увидеть вас… вот так близко…

Ибрагимбек встал и, подойдя к Курбану, пожал ему руку.

— Счастлив принимать у себя ученика великого хазрата, принца-шейха. — Ибрагимбек усадил Курбана рядом с собой при растерянном молчании Тугайсары и Гуппанбая. — Не удивляйтесь, господа, этого молодого человека я повстречал в незабываемые прекрасные дни во дворце всеми нами почитаемого Саида Алимхана. — Ибрагимбек умышленно опустил «эмира» после обращения Курбана к нему со словами «ваше величество». — Принцем-шейхом… Я не оговорился. Саид Алимхан считает нашего дорогого гостя, несмотря на его молодость, выдающимся богословом. Разумеется, после великого хазрата… Именно за это он назвал юношу принцем-шейхом…

То, что Тугайсары сам не встретился с Энвером-пашой, нисколько не огорчило Ибрагимбека. Настороженность и подозрение вызвала готовность Энвера-паши прибыть и принести ему личные извинения. «Что это? — раздумывал Ибрагимбек. — Или он так умен — мгновенно оценивая опасность, или — кто-то подсказал? Саид Алимхан? Нет».

С потолка свисала большая керосиновая лампа, заливавшая ярким светом всю мехманхану.

Тугайсары, Гуппанбай, Абдукаюм-парваначи, мулла Раджаб тем временем рассматривали Курбана. Переглядывались: «Вот вам и „беглый красный“. А он, оказывается, принц-шейх. Его принимали во дворце эмира!»

Курбан, хотя и сидел, скромно опустив глаза, изредка поглядывал на Ибрагимбека, словно бы запоминая его продолговатое смуглое лицо, длинный прямой нос, тяжелый взгляд. Благосклонность бека и пауза в беседе подсказывали: самое время объявить, зачем он здесь.

— Ваше величество, — заговорил он, подняв ясный взгляд на бека. — Мне сказали, что мой великий учитель находится при вас. С намерением найти его я и приехал в вашу временную (он сделал упор на это слово) столицу… Я, — Курбан кивнул в сторону Тугайсары, — с благосклонного согласия его превосходительства присоединился к сотне, и вот — ваш гость, ваш слуга — как вам будет угодно, ваше величество. Если я смогу быть полезным вам, буду безмерно счастлив.

— Благодарю вас, благодарю… Дорога утомила вас, дорогой шейх, — Ибрагимбеку доставляло удовольствие произносить это духовное звание, — и мы вас долго держать не будем… Скажите, что думает о нас в политическом и военном плане красное командование?

Курбан не спешил с ответом. Помолчал, перебирая четки.

— В политическом плане… — наконец негромко начал он, — они пока боятся вас. Почему «пока»? Большинство народа неграмотно, запугано, слепо исполняет ваши приказы. Советы делают ставку на слово. У них много таких, кто умеет говорить. Агитирует за народную власть. Чтобы жили свободно, трудились, учились. Чтобы женщины были наравне с мужчинами. А кровопролития — не надо. Так говорят. Они на словах против кровопролития — а на деле стягивают в отдельные районы Восточной Бухары, в том числе и в Байсун, крупные подразделения пехоты, конницу, артиллерию. Что я видел — в Байсуне сосредоточена конная бригада, усиленная пехотным полком. Чем занимаются? Отрабатывают свои действия в наступательных операциях в условиях горной местности… Вот, пожалуй, и все.

Краткость информации, трезвый, четкий анализ обстановки понравились Ибрагимбеку. «Рассудителен, умен, — подумал о Курбане, — Много знает. Не все сказал».

— Относительно вашего разговора об Энвере-паше… Тугайсары рассказал мне. Может, еще что вспомнили? — спросил он. — Что говорят красные об Энвере-паше?

— Что я слышал? Мало… Ну, что он втянул Турцию в войну и поставил страну на грань гибели. Да, и за то его выслали. Вот об этом говорили, это точно: пашу выслали, и никто не знает, где он теперь. И тут уже споры, одни говорят одно, другие кричат другое. Скажу откровенно: мне такие разговоры не по душе.

И если я что-то слышал — не вникал, про что кричат. Одно могу сказать, если бы они знали, где теперь Энвер-паша, не стали бы кричать. Кто знает, где он?..

— Завтра он будет здесь! — неожиданно проговорил Ибрагимбек и яри этом глянул на Курбана так, словно ставил это себе в заслугу.

Курбан растерянно смотрел на Ибрагимбека, даже четки замерли в руках. Эта весть для него — точно гром средь ясного неба.

— Вы его обязательно увидите, — сказал Ибрагимбек, — А теперь пора вам отдохнуть. — И приказал Гуппанбаю: — Распорядитесь, чтобы проводили к его преосвященству! — Потом задумчиво посмотрел на Курбана. — Если верно послужите нам, нашему делу… Мы умеем ценить добро.

— Благодарю, ваше величество, за теплую встречу, за доверие… Слуги аллаха на земле умеют ценить предложенную дружбу.

Когда Курбан вышел, бек повернулся к Тугайсары.

— Я слышал, ты был груб с принцем-шейхом?

— Откуда мне было знать, что он принц? А что он пришел от красных — это я знал точно.

— От кого узнал?

— Да он сам сказал!

— Вот. Если бы он тебе сказал, что он принц-шейх, а про то, откуда он теперь, промолчал, тогда другой разговор.

— Да что я ему такого…

— Теперь помолчи! — строго поднял руку Ибрагимбек, обрывая его. — Ты не слышал о принце-шейхе? Ладно. Его величество сам назвал так любимого ученика ишана Судура… И это — не в шутку! Скажешь, зачем это ему? Эмир заигрывал с хазратом… потому что тот вот где держит души всех людей! Всех! — бек сжал, подняв вверх, кулак. — Стоит ему слово сказать… и эта темная масса диких людей, эта туча сметет напрочь все, что есть на ее пути! Бог нам нужен всегда! Во все времена и эпохи… эта темная масса, это стадо, да-да, и дехкане, и чабаны, и воины, — все должны быть покорны богу и хозяину! — Помолчав, успокоился, взял с подноса, полного восточных сладостей и фруктов, горсть очищенных орешков фисташки и стал по одному бросать в рот, медленно двигая крепкими челюстями. Отпуская Тугайсары, вяло махнул рукой.

Оставшись один, Ибрагимбек думал о предстоящей встрече с Энвером-пашой, медленно вышагивал из угла в угол просторной мехманханы. Отчего-то подумалось: «А ведь Курбан уже сегодня, и непременно в деталях, расскажет ишану Судуру о своей встрече со мной. Верный ему, как собака. Или, как сын», — зависть больно кольнула Ибрагимбека. В такие минуты, обычно в конце дня и особенно ночью, овладевала им тоска, он боялся остаться один. Расстегнув ворот английского френча, он стремительно прошагал через комнату, где обычно ожидали приема посетители и постоянно торчал преданный Тонготар, вышел на крыльцо и, прислонившись плечом к прохладной деревянной колонне, смотрел на ночной Кукташ. От бессонницы обычно бек выпивал две пиалы русской водки, которую хранил Тонготар. Но сегодня, перед встречей с Энвером-пашой, решил попытаться заснуть без нее.

22

«Вот так. Добрался. Уже есть, что сообщить нашим. О знакомстве с самим Ибрагимбеком, о переполохе, царящем в Кукташе в связи с появлением Энвера-паши. О, как обрадовались бы там этой информации! Но как сообщишь? Связи пока нет, — думал Курбан, следуя в кромешной темноте за Киямом — он из охранной сотни Тонготара. — „Связной найдет тебя сам…“ Это значит… жди».

«Жди…» Это значит: молчи, думай о чем-то другом, не утомляй, не перенапрягай мозг. Отвлекись! Вспомни…

Да, только теперь Курбан вспомнил об Айпарче.

Нет, это не совсем так. Это совсем не так! Он помнил о девушке все время! Но… Образ, то и дело возникающий перед глазами, Курбан прогонял от себя. Виделось… Вспоминалось… Как она посмотрела… Что она сказала. И Курбан, вместо того чтобы всмотреться и вслушаться в доброе воспоминание, жестко отгонял его и всматривался и вслушивался (нередко сохраняя при этом вид утомленного длительным переходом баловня святого отца) — в рожи врагов, в речи врагов…

Но этой ночью… Да, уже ночь.

— Поспешим! — неожиданно резко в тишине прозвучал голос Кияма. Курбан вздрогнул и, не подумав, хлестнул Гнедого. Тот, рванувшись, едва не выбросил его из седла. Ничего, удержался. Похлопал Гнедого по шее успокаивающе, тот всхрапнул. Догнали Кияма. — Надо поспешить, — словно в оправдание проговорил Киям: — Время позднее — неловко беспокоить старика…

…Юрта. Белая юрта. Справа от нее дворик. Дальше на возвышенности — высокое здание. Сбоку юрты — очаг. Возле очага кто-то стоит.

— Турсунбай! — крикнул негромко Киям, — Это вы?

Курбан спешился. Турсунбай?! Охотник? Муж тетушки Иклимы! Ему ли не знать об Айпарче… Кинулся к нему:

— Где Айпарча?

— Кто ты?

— Я — Курбан! Она знает.

— Да, Айпарча говорила.

— Где она?

— Там. — Неопределенный кивок в сторону. И все-таки она здесь, где-то здесь, неподалеку, понял Курбан.

Было от чего разволноваться! Но случилось то, что заставило Курбана мгновенно забыть о девушке. Возле юрты, неярко освещаемой с одного бока, он увидел костерок, и сидит… он. Он! Греет ладони, вытянув руки, о чем-то задумался…

— Эгей, дедушка ишан, здравствуйте! Гостя к вам привез! — прокричал Киям и спрыгнул с коня.

— Кто? — ожил ишан Судур. — Кто приехал?

По взволнованному голосу ишана Судура Курбан догадался… он ждал Энвера-пашу.

Киям близко подошел к ишану Судуру.

— Гляньте сюда, дедушка ишан!

Ишан Судур равнодушно спросил:

— Кто он?

Курбан, бросив повод, рванулся и упал на колени перед ишаном, схватил полы его халата и приложил к глазам. Ишан Судур испуганно отпрянул.

— Ты… Курбан?

— Я, учитель.

— Я устал тебя ждать. Я — привыкший к долготерпению, — устал тебя ждать…

— Учитель…

— Сын мой! — вскричал хазрат и, схватив за локти, поднял с колен и прижал Курбана к груди. Не веря глазам, несколько раз он отстранял, а затем снова обнимал его. — В дом! Пошли в дом! — сказал ишан Судур и повернулся к Кияму. — Благодарю, дитя мое! Будьте здоровы… — Смеясь, спросил: — Где ты нашел этого парня?.. Я… Хочешь рай на земле?.. Хочешь рай на небе?..

Киям не растерялся. Он знал цену громким словам, когда что-то обещают в знак благодарности. Ему всегда было понятнее и ближе такое, что можно взять в руки.

— Где взял? — переспросил он. — А мы его сейчас спросим самого! А, шейх?.. Ваше преосвященство, холод пробрал! Можно погреться за вашим сандалом?

— О! Сегодня — мой праздник! — воскликнул ишан Судур. — Входите, Киям!.. Вон там колышки… Привяжите коней! — И тут же крикнул в темноту: — Турсунбай!

Курбан с Киямом нащупали, наконец, в темноте колышки, привязали коней.

— Ночью мороз с ветерком скует все вокруг, — посмотрел на ясное ночное небо Курбан.

— Заходите в юрту, дети мои, — сказал ишан Судур, уловив в словах Курбана озабоченность. — Не беспокойтесь, коней ваших поставят в теплое стойло.

В юрте хазрат уселся перед сандалом, сунул ноги под одеяло, напротив него — Курбан. Киям сел спиной к выходу. Ишан Судур не проговорил — пропел молитву на арабском языке и, словно посчитав, что самое главное слово произнесено, долго, неотрывно смотрел на Курбана. Он снял нагар с фитиля светильника, пламя увеличилось, светлее стало вокруг. Курбан заметил: глаза у старика не изменились, все такие же добрые, внимательные.

— Киям, позовите охотника! — сказал ишан Судур. — Он в овраге… Пусть приготовит нам что-нибудь!

Киям вскочил и вышел из юрты. Подойдя к очагу, он разозлился: «Вот когда у них пойдет разговор. Вот когда только слушай…»

— Турсунбай! — позвал он в темноту.

* * *

— Кизил-аскер? — Хазрат испытующе смотрел на Курбана. — Ты — мой любимый ученик — кизил-аскер?! Да-да, я понимаю: это был единственный шанс вернуться ко мне… О аллах, сколько же мы не виделись! Сколько ты пережил!

И тут заметил Курбан, как изменилось выражение глаз старика. Уже не настороженность — какое-то злое любопытство. То ли это ревность — не поколебал ли кто-то другой веру в то, чему учил хазрат? А может быть, любопытство: что видел, что знает ученик, ведь он пришел оттуда!

Словно отвечая на его мысли, хазрат проговорил:

— Ты много знаешь!

Курбан неторопливо пересказал то, что ранее высказал Ибрагимбеку. И добавил:

— Они сильнее нас. Пока. В чем? У них в словах есть какая-то сила… Я ее еще не понимаю, но она есть.

— Эта сила — правда. — Ишан Судур сказал это неопределенно. То ли спрашивал, то ли утверждал. И все так же испытующе смотрел на Курбана. — Может быть, люди верят им больше, чем нам. Почему? Что-то изменилось в людях…

— Люди устали, — заговорил Курбан.

Спешит высказать учителю все-все, что накопилось за время разлуки, понял хазрат. Пускай выскажется, надо знать, с чем он пришел.

— Люди устали, — говорил Курбан. — Много крови льется — а чья кровь? Во имя чего? Большевики говорят: хватит крови, хватит смертей, пускай все вернутся домой, к своему полю.

— О чем еще говорят они легковерным?

— Много чего говорят! Я не слушал. Зачем? Обидно было: их слушают. В этом они сильнее нас.

— Не понимаю тебя, сын мой. Если они превзошли нас в искусстве слова, это еще не значит, что мы побеждены. И мы найдем слова такой силы, такой правды, что всех повернем к себе, всех поведем за собой. К чему ведут они своим словом?

— Я не могу сказать, в чем их сила. Для этого надо много знать, долго быть с ними. Простите, учитель, я не всегда был достаточно внимательным, больше того — я бежал от разговоров и не хотел думать об услышанном. Все это — чужое… слишком чужое! Но я могу сказать, в чем наша слабость.

— Говори. Это интересно.

— Большевики могут сказать коротко и нескладно: люди, мы пришли к вам, чтобы дать вам землю. Неважно, какими словами они это скажут, главное — они дадут землю. И после этого, — что бы они ни говорили — их будут слушать.

— Ты хотел сказать о нашей слабости, — напомнил хазрат сердито.

— Я помню, учитель. Когда нищей, темной черни читает проповедь истинный мусульманин, когда он призывает всех бороться за сохранение родины такою, какой была она многие и многие века, люди забывают о времени, о том, что надо дышать, — они слушают сердцем!

— Красиво говоришь, сын мой. Но я не улавливаю связи… Ты хотел сказать о нашей слабости…

— Позвольте мне досказать, учитель.

— Я слушаю тебя.

— Но вот когда этот мусульманин (я назову его имя) заканчивает свою проповедь, люди поворачиваются к нему спиной и молчат, глухие ко всему, что он сказал им, расходятся по домам! Почему? Почему так, спросите вы. Да потому, что пока он, Джаббар Кенагас, говорил, его люди выводили из бедняцких дворов лошадей.

— Но, мой мальчик, люди, которые слушали его, как сам говоришь, разошлись по домам, а он со своими воинами ушел в горы, чтобы защищать их от красной заразы…

— И сам Джаббар Кенагас, закончив проповедь, похищает дочь Рамазанбая и уводит ее в горы, как и тех коней…

— Молодой мужчина увидел красивую девушку… Девушка увидела молодого красивого мужчину… — ишан Судур, по-видимому, хотел все свести к шутке. Но Курбан был серьезен.

— Нет, мой учитель. Мне довелось видеть эту девушку в доме почтенного Рамазанбая. Там квартировали кизил-аскеры, и я был среди них. Если бы вы видели, с каким презрением или даже ненавистью она смотрела на меня! Смелая девушка! Она не боялась взглядом показать врагу, что он враг. Уважаемый Рамазанбай решил укрыть дочь от чужих глаз, тайно увез ее в горный кишлак — под защиту таких, как Джаббар Кенагас. И что же?

— Мальчик мой! — завздыхал хазрат. — Ты стал совсем взрослым. Ты стал многое понимать. Скажи, кто тебя учил, кого ты слушал, пока меня не было возле тебя?

— Учитель! — воскликнул Курбан. — Того, чему вы научили меня, хватило бы и на две, и на три жизни!

— А все-таки, — не унимался хазрат. — Понимаю, когда юноша и не слушает — он слышит… Кто у них там сейчас самый главный? — спросил хазрат напрямик.

Курбан внутренне насторожился: «Спрашивает, а сам знает: Пулатходжаев!»

— Самый главный у них, учитель, председатель ревкома Файзулла Ходжаев.

Ишан Судур молчал.

— Нет, — наконец сказал он. — Его выбрали, но не он главный.

«Ого, раскрывается его преосвященство! — отметил Курбан. — Кого же назвать? Поиграю»…

— В Байсуне у них самый главный — Алимджан Арсланов, — выложил Курбан второй козырь.

— Этот кто — из богатой семьи? — немедленно отозвался Ишан.

Мелькнула мысль: этого он знает.

— Нет, из семьи со средним достатком. Его отец, Арслан, из образованных, учился в Бухаре…

Ишан Судур резко оборвал его:

— Не надо! Знаю его отца. Всех — знаю. Кого знаешь ты?

— Кого знаю… Пулатходжаева!

— О боже! — вскричал ишан Судур. — Разве Пулатходжаев не самый главный во всей Бухаре? Он председатель исполнительного комитета! Я думаю, он сейчас обладает большей властью, чем Файзулла Ходжаев. Вся советская власть — в его руках! Хотя… С одной стороны, они родственники, двоюродные братья. Однако оба они — как два разных мира…

Тем временем в юрту вошли Турсун-охотник и Киям. Охотник едва заметно кивнул Курбану, поставил на сандал большой поднос с угощением. Ишан Судур засуетился, снова стал добрым, любящим наставником, он полон внимания, сердечности, он проявляет отцовскую любовь к Курбану.

— Садись, Киям, садись, — сказал охотник с круглыми, как у совы, глазами, забирая у него из рук фарфоровый чайник с нежным рисунком. Киям бросил на него испуганный взгляд, торопливо уселся.

Что было всего за полчаса до этого? Киям торопливо вышел из юрты и, дойдя до чертового оврага, громко позвал Турсуна-охотника, а затем быстро вернулся. Только приложил он ухо к войлоку юрты, подкравшийся неслышно охотник, словно клещами, схватил его за плечи. И был у них разговор — которого никто не слышал…

А ведь он лукавил, старый ишан! Всем видом своим показывал, как внимательно выслушивает Курбана, как в одном не соглашается, в другом сопереживает, будто впервые узнав о проделках Джаббара Кенагаса. Между тем…

Вчера его преосвященство, получив известие об Энвере-паше, прогуливался в одиночестве по улицам, остановился на перекрестке поговорить с Сафаром-мясником. И разговор был хороший, неторопливый, когда появился на вершине холма Тонготар, спускавшийся с Сухтачинара. Появление его насторожило ишана Судура.

— Чем обязан? — спросил хазрат, когда тот почтительно приблизился.

— Просят вас… — Тонготар, несмотря на свою близость к беку, почему-то всегда волновался, избегал тяжелого взгляда ишана Судура, хотя тот относился к нему доброжелательно. — Приехала ваша землячка… Разговор касается ее.

Ишан Судур подошел к Ибрагимбеку, поздоровались.

— Ваше преосвященство, — улыбаясь, сказал Ибрагимбек. — Интересный случай! Вот молодой человек, Джаббар Кенагас, говорят, из известного рода кенагасов… Из Шахрисабза. Явился он не с пустыми руками — привел около сорока отличных лошадей. Это неплохо, а? Это мы одобряем, а? Однако у него есть еще такая добыча…

— Так, так… — весело сказал ишан Судур. — Кони — это прекрасно! Но значит, есть нечто большее, чем кони?

Джаббар Кенагас выглядел растерянным. Стоило промолвить слово джигитам ишана Бахрамхана, как он сразу повернул сюда. Да, он разграбил Чунтак и обобрал Сайбуй. Но для чего он натворил столько дел? Конечно, в пользу армии ислама! Табун лошадей он забрал в наказание жителям Чунтака, в Сайбуе — на всякий случай, шли-то через перевал. И не все дошли… «Вы же не видите нас там, когда мы смотрим, как лошадь срывается с кручи, когда, ударившись об острый выступ, с распоротым брюхом, теряя кишки, стремительно катится в пропасть, вы видите нас только, когда мы пришли. Мы здесь. Спокойные. Ваши ноздри не почуят запаха ни пота, ни крови. Мы пришли. Мы слушаем. Можете высказывать свое недовольство! можете сказать: завтра пойдете… И мы пойдем — туда же, так же… Ну, а теперь я привел не только лошадей. Девушку. Девушку из Сайбуя. Я знаю, она из знатного рода. Я ее пальцем не тронул! И она будет моей, я добьюсь признания бая…» — так думал Джаббар Кенагас. Он был уверен в своем праве на эту девушку.

Угадывая, что история с дочкой бая просто так не обойдется, Джаббар уже заранее кипел: «Я ли не имею права… да я жизнь ставлю на карту в вашей игре… А эта девчонка — она мне понравилась, и я Взял ее… но я помню, какого она рода…»

Так он и лепетал, оправдываясь перед Ибрагимбеком.

Ибрагимбек, в свою очередь, говорил об этом ишану Судуру так же невразумительно.

— Какая девушка? — не понял ишан Судур. — Откуда?

— Из Сайбуя, — повторил Джаббарбек. — Это недалеко от Байсуна… Она из рода кенагасов, таксыр… Она дочь байсунского Рамазанбая. Бай упрятал ее в Сайбуе, подальше от глаз кяфиров. У своей сестры. Я ее забрал. Девушка должна находиться в надежном месте. Вот и все!

— Все? — переспросил ишан Судур. — Все-е? — При этом стало заметно, что обычно невозмутимое его лицо наливается кровью. Все ждали крика — ишан молчал. И после паузы, — невыносимо долгой, чугуннотяжелой, — он заговорил вкрадчиво, но от этого слова его были не легче:

— Скажите, что девушка по своей воле пошла за вами. Такой видный мужчина! Джигит! Может девушка полюбить и сказать: возьми меня с собой… Скажите — что жители кишлака это так и поняли и молча проводили вас. Скажите так — и я скажу: да благословит вас аллах… Но если было не так! Если девушку увезли насильно, зажимая ладонью рот, чтобы люди не слышали ее воплей! Тогда вы оставили в Сайбуе Столько наших врагов, сколько там есть жителей. Это вы понимаете? Красные себе такого не позволяют, поэтому люди идут за ними. А вы!.. — Ишан Судур строго посмотрел на Ибрагимбека и повел подбородком в сторону провинившегося: — Он заслуживает самой строгой кары. Наказать! И непременно так, чтобы об этом узнали там.

— Убейте! Убейте! — забился в истерике Джаббар Кенагас. — Я лишился всего!.. Мне надоело жить! Будь проклят тот день, когда я…

Люди вокруг, насупившись, молчали. Ибрагимбек смотрел на ишана Судура, словно подсказывая: надо проявить снисходительность.

— Где эта девушка? — спросил хазрат.

Ибрагимбек указал взглядом на дом и опустил глаза. Он не одобрял это дело.

— Ну что ж, — примирительно сказал ишан Судур. И, обращаясь уже только к Ибрагимбеку: — Поместим, таксыр, нашу дочь в дом какого-либо уважаемого человека. Чтобы она не затаила обиду на нас… И да поможет нам аллах передать ее уважаемому Рамазанбаю!

— «Уважаемый бай!» — взревел Джаббарбек. — Да он же прислуживает красным!.. Все свои богатства добровольно отдал им! Этот бай распахнул двери своего дома перед кяфирами!

Ишан Судур мелкими, но твердыми шагами приблизился к нему:

— Я верю Рамазанбаю! — негромко сказал он. — Он не предаст своей веры, если даже это будет стоить ему жизни! Ну, а что прикажете ему делать, коль уж остался в городе? Таких, как он, много. Живя под боком красных, работая у них, они ждут не дождутся нас, терпя лишения, страдания. А вы отнимаете у них последнее, самое дорогое! Теперь решайте остальное сами, господин Ибрагимбек.

Ибрагимбек решил. Мысль, которая возникла у него смутно, еще до этого тягучего разговора, теперь определилась.

— Дочь уважаемого бека… Тень пала на нас… — Проговорил он невнятно, растягивая слова в при этом наслаждаясь ощущением: его внимательно слушают. — Пускай девушка поживет в доме моей матери. Сколько захочет. Потом мы вернем ее отцу.

Вот ведь какое поистине мудрое решение! Вот искупление всех грехов. Так — чтобы и тени не осталось.

А ведь лукавил и Ибрагимбек. На прошлой неделе он навестил мать, та жаловалась на нездоровье, старею, говорила она, левая рука не слушается… слуги разленились… не с кем словом перемолвиться… Вот когда мелькнуло: есть девушка — она тебя и выслушает, и прислужит тебе…

Ишан Судур, выслушав такое решение Ибрагимбека, одобряя его мудрость и великодушие, без слов поднял руки, благословил.

А как же с виновником?..

— Ваше счастье, Джаббарбек… не будь великого хазрата, я бы не поручился за вашу жизнь! — Ибрагимбек улыбнулся, приложив руку к груди, степенно поклонился ишану Судуру и вышел.

23

Постучали в дверь.

Айпарча отбросила защелку — и увидела ишана Судура.

Отшатнувшись, бессильно опустилась на пол, закрыла лицо руками. Ишан Судур расстроился. Он представил себе горе ее родителей, как они сходят с ума, не зная, где их дочь.

— Дочь моя! — сказал ишан Судур. — Не я пришел к тебе, привел к тебе — вот… — говорил невнятно.

Сквозь пелену слез она не сразу разглядела Турсуна.

— Встань… сестренка, — с трудом произнес Турсун.

— Дядя Турсун! — закричала Айпарча и встала, и упала ему на грудь.

Турсун, гладя ее по голове, дрожащими губами бормотал:

— Ну что ты, что ты, все хорошо, все теперь будет хорошо: я с тобой. Я — твой дядя Турсун. Великий, великодушный ишан Судур поручил мне тебя. Верь мне…

Она успокоилась.

— Как там… твоя тетушка? — тихо спросил охотник, поглаживая голову Айпарчи. — Ждет меня?

— Каждый день выходит на дорогу, — так же тихо ответила Айпарча. — Смотрит и смотрит.

Пожилая женщина появилась в комнате неожиданно и естественно. Прошлась туда-сюда, поймала ногой отскочившую тапочку, сказала просто:

— Я пришла за госпожой…

«Информация. Главное — информация», — не уставал повторять Василий Васильевич…

Есть что сообщить. Надо. Необходимо. Как?..

Когда найдет его тот, кто должен найти, связник во паролю?

Что делать теперь? Становиться своим. Идти, куда ведут. Слушать.

Слушать! Запоминать. Все услышанное здесь — бесценно там. Информация…

И как ни важно то, что услышишь, не менее важно — от кого. А люди — их много, они мелькают, люди самые разные.

Турсун. Турсун-охотник, как его зовут все. Турсун-дядя — для Айпарчи. Турсун-стрелок — так называют его все, кого он учит без промаха стрелять по красным. Кто он для тебя, Курбан? Загадка! Еще одна загадка…

Меткий выстрел Турсуна-охотника должен был поразить поганого Джаббара Кенагаса — помешал ишан Су дур. И опять же ишан Судур вовремя заметил, что, стоя в тени, держа ладонь на затворе винтовки, Турсун нехорошо смотрит на Ибрагимбека. Заметил — и помешал раздаться выстрелу, не дал пролиться крови. И — не прогнал Турсуна-охотника.

А что сам охотник? Убедился: его племянница вызволена — успокойся и сам!.. Не показывайся хоть какое-то время, тебе ли не известно, что дважды не милуют. Нет! Упрямо остался здесь же. И — что еще хуже — стал дерзить.

С Курбаном поздоровался простецки, первым протянув для пожатия не пятерню — клешню. Ну и лапа у охотника! Пожатию — крепкому пожатию — не удивился.

— Трудно добирались? — спросил, вглядываясь в лицо Курбана. Заметил гимнастерку. — Хорошая штука, — указал взглядом. И неожиданно: — Когда пойдете обратно, возьмите меня с собой. — Подмигнул: шучу!

Курбан оторопело молчал.

Ишан Судур раньше пришел в себя.

— О, аллах! — воздел он руки и взглядом проследил, как величественно они вздымаются, выпадая из рукавов. — Что болтает этот человек? Что он знает? Что он говорит о моем ученике… о моем сыне… — Хазрат, похоже, обессилел. И вот так, уже изнеможенный, говорил о том, что Курбан претерпел ужасное, когда записался в кизил-аскеры и потом бежал, рискуя жизнью, и опять рискуя жизнью уже на каждом шагу, перешел все перевалы этих страшных гор — все это только ради того, чтобы встретиться с ним…

Он говорил долго.

Только однажды Курбан прервал его, высказав с горячностью, так свойственной ему, что он явился сюда не только для того, чтобы пасть ниц перед учителем, но и служить Ибрагимбеку воином.

Ишан Судур привычно повернул услышанное от Курбана на Турсуна. «Вот вам, охотник, слова настоящего мусульманина! Закрепите их в своем сердце!» И, как показалось хазрату, охотник внял его словам, в нем, в его сердце горца должно было восстать благородное негодование…

Однако Турсун повел себя не так. Повел себя странно.

— Хазрат, взгляните на этого человека, — сказал он, ткнув локтем Кияма. Тот держался степенно, грелся, ел. Только после тычка охотника побросал все, что до того ухватил в полные пятерни, и попытался убраться — не тут-то было! Охотник держал крепко: — Вы хорошо видите этого человека? Еще посмотрите. Это Киям. Так его назвали родители в день рождения. С этим именем он дожил до сего дня. Киям. А я — Турсун. Тоже хорошее имя, правда? Но я еще и Турсун-охотник! Почему же вы меня, а не его наставляете на путь истинный? Пока вы говорите, я слушаю — а он запоминает. Запоминает, чтобы донести! Вы знаете, что он слышит каждое ваше слово? Ты!.. — поднял он Кияма, как щенка, но не выпустил, на что тот втайне надеялся. — Когда я отлепил тебя от кошмы, за которой были вот они, — отец и сын после долгой разлуки, — мы о чем договорились, помнишь? Ты мог бы жить еще так долго… Э, ладно, скажи спасибо, я подарил тебе тогда целый день жизни. Казни себя за то, что прожил этот день, как моль, опять приклеился ухом к пыльной кошме… что тебе интересно? Для кого слушаешь?.. Кому служишь, Киям-шпион?

— Отпустите его, — устало проговорил хазрат. — Пускай уйдет отсюда, где уже убил его страх. Пускай живет, как сможет…

— Ну ты! Ты! — Охотник оттолкнул Кияма, и тот, неуклюже повозившись у выхода, все-таки выбрался, исчез.

— Слушал… — Грустно продолжал хазрат. — Запоминал. Что он может передать кому-то?.. Как встретились наконец-то старый учитель и ого ученик… Но кто-то послал его?.. — Вот когда опомнился ишан Судур. Словно в ответ ему послышался удаляющийся топот коня. Ишан Судур глубоко вздохнул.

— Турсун… Вы проучили его, сынок! Прогнали, как собаку! Вот так, — задумчиво проговорил он, перебирая жареный горох, взяв в руки тарелку. Потом посмотрел на Курбана. Внимательно рассматривал его лицо. Ученик заметно изменился, заметил хазрат, в спокойных умных глазах было что-то незнакомое и — чужое.

Ему вспомнилось, как в смутное время, когда до Бухары докатилась весть о событиях в России, когда вдруг показалось, что небо упало на землю, а земля вздыбилась и все перевернулось… Когда в России не стало царя. А стали эти… И это дошло до Бухары…

Хазрат задыхался.

…Когда эти вести дошли до Бухары, ишан Судур однажды увидел своего ученика читающим листок шершавой бумаги…

И какой разговор состоялся тогда между ними.

Конечно же, листок тот внес смуту в неокрепшую душу юноши, и учитель поспешил отмести всю муть, поспешил — чтобы успеть до того, как прочитанное вызовет раздумья, а с ними сомненья…

«Зачем этот листок? Кому он? — спрашивал хазрат. — Что они обещают? Свободу? Но разве мы не свободны идти, куда хотим, по этой огромной земле, думать о том, что единственно пристало душе безгрешной. Равенство? Но разве не равны мы перед ликом аллаха. Братство? Но кто же тогда еще братья, как не мы, — все-все, до десятого и до сотого колена выросшие в одном кишлаке». Хазрат говорил тогда быстро-быстро, глотая слова, и Курбан внимал молча, лишь изредка кивал в знак согласия. Хазрат повторял ему много раз сказанное. И даже то, к чем сам он еще не очень был уверен, будучи высказанным на той же волне возбуждения, воспринималось Курбаном с теми же послушными кивками. «Богатый должен сохранить свое богатство, потому что накоплено, а нищий пусть остается бедным до тех пор, пока не научится трудиться в поте лица и, отказав себе в чем-то, отложить первую таньгу на глубокое, гулкое дно сундука будущего богатства. Женщина станет во всем равной мужчине?.. Значит, мужчина должен будет просить у нее разрешения идти на войну? Или — на войну она пойдет сама, а он останется дома ждать ее, мыть горшки, готовить пищу, растить детей?.. Ты этому веришь?..» — вопрошал учитель. И ученик тряс головой: «Не верю. Не верю, — говорил Курбан, — не верю в то, что когда-нибудь нищий поднимется с четверенек, отряхнет прах с колен и скажет: „Я велю…“, а те, чья мудрость сегодня видна всем так же ясно, как белая чалма на фоне голубого неба, падут ниц перед этим ничтожеством и ответят: „Повинуюсь“. Не верю», — сказал тогда Курбан и скомкал серую бумагу.

Это было… Так давно…

— Скажи, дитя мое. Вот ты, в поисках меня, пришел сюда. Я рад! Я очень рад! Я так много думал о тебе… — и тут постепенно, неожиданно для него самого, стала закипать в нем какая-то жестокая, почти звериная злоба. — Но скажи мне… вот ты Советской власти послужил, — сказал он, чуть подняв голос, не отрывая от него въедливого взгляда. — Ничего в пей не заслужило твоего внимания? А?.. Я от тебя никогда не скрывал ничего! Я помню все, о чем мы беседовали подолгу и часто, и ведь чему-то разумному я тебя научил… А теперь они… У них… Все человеческое, разумное я всегда поддерживал, тебе это известно. Да и теперь не боюсь поддерживать! Может случиться и так, что мы позаимствуем некоторые, подходящие для пас идеи этой власти? Или — наоборот. Они — наши. Ведь не на пустом месте выросли их идеи. А? Скажи мне! Будь откровенен, дитя мое! Я хочу… я должен знать… — Его глаза умоляли.

— Учитель, — спокойно проговорил Курбан на фарси. — Если я не буду искренней с вами, чего я тогда стою!

— Благодарю… Ты говори на родном языке, чтобы и Турсун слышал, — сказал растроганно ишан Судур. — Мы тебя слушаем…

— О чем говорить? — Курбан помолчал в раздумье. — Я рос в доме бедняка. В детстве слышал сказки. О доброте и справедливости, о добрых волшебниках и справедливых судьях. Сказки о нежадных богачах и бескорыстных разбойниках… Потом, когда уже некому было рассказывать мне сказки, я как-то задумался: а зачем они, сказки? Почему они так притягательны? И понял: в них — надежда, в них — вера. Чем хуже живется бедняку, тем дороже ему сказки. Да-да, именно потому, что в них надежда и вера: когда-нибудь судьба вознаградит… Потом, уже в отрочестве, благодаря вам, учитель, я имел великое счастье прикоснуться к той мудрости, где не просто сказочное добро, справедливость, вера — но великая вера, великая справедливость…

Курбан перебирал четки, прикрыв глаза, наблюдал за ишаном Судуром, который, казалось, спал, откинувшись на подушку. Но он не спал, Курбан хорошо знал это.

Ишан Судур, почувствовав на себе его взгляд, улыбнулся.

— Заснул я… Как нехорошо! Ай-яй-яй! Давайте поужинаем, — сверкнул он большими глазами на Курбана.

— Вы устали, хазрат, — сказал Турсун, подавая ему пиалу горячего чая.

— Устал? Да, — рассеянно проговорил ишан Судур. Он принял пиалу, отломил кусочек сдобной лепешки, повернулся к Курбану. — Мы слушаем тебя. Скажи, чем же так притягательны речи неверных, если чернь готова их слушать денно и нощно? Может быть, в них все те же сказки? — Хазрат понимал: неспроста Курбан начал разговор со сказок. И так захотелось ему, чтобы тот сейчас угадал его мысль, согласился: вот именно, учитель, — сказки! Разве можно поверить всему, что так любят обещать большевики?

— Вы просили говорить откровенно, учитель, — сказал Курбан, прямо глянув на хазрата.

— Говори!

— Большевики любой разговор начинают как раз с этого: разве можно верить сказкам о благе в потустороннем мире. Кто знает, как хорошо будет там, когда прекратится ваше земное существование?..

— Значит, они расшатывают веру? — перебил хазрат. — Именно здесь они вбивают свой клин?

— Нет, мой учитель. Они не говорят о вере. Да им ли о том говорить! Что они знают? Они говорят о жизни. Есть два понятия, они близки, как руки — правая и левая… Вы учили меня этому… Слово и — дело…

И опять хазрат не выдержал — перебил. Но на этот раз он хитрил и выдал хитрость сухим, неприятным смешком.

— Как хорошо ты сказал, сын мой: в детстве были сказки. То есть было слово услышанное. А потом было дело. Да, да! Маленький человек любит послушать, а когда он взрослеет, мужает, ему нужно уже дело! Он садится в седло! Становится воином! Ты хорошо сказал… Но не до конца. После дела будет опять слово. Слово — произнесенное! И как я был всегда счастлив, когда видел в тебе то великое, что дано избранникам аллаха: твое дело — твое слово… Не разрушили еще в Байсуне медресе, мечети? — вдруг спросил он.

— Город полон красными аскерами. В доме Рамазанбая, я уже вам говорил, человек сорок, как в казарме, расположились… Ваше преосвященство, я уверен, дочь бая может рассказать о поведении красных аскеров все, что вам интересно.

Ишан Судур глянул на насупившегося Турсуна.

— Вы успели поговорить с ней?

— Всего несколько слов…

— Ничего. Будет время… Я поговорю с ней… Теперь ночь. Я устал… Идите.

24

Климат Кукташа очень схож с климатом Байсуна. Здесь также на северных склонах гор в эту пору властвует зима — все покрыто снежным покрывалом. Чем дальше от этих гор на юг, тем теплее и суше. Хотя адыры еще не зазеленели нежной травой, кое-где в оврагах, куда пока не достигают лучи солнца, лежит грязный, словно посыпанный сажей, снег; в нос бьет парной запах земли.

В полдень к Кукташу с трех сторон приближались: верблюжий караван, «бухарский отряд» Усманходжи Пулатходжаева и другой отряд — Энвера-паши.

Как правило, когда весна засушливая, травы в степях рано скашивают. Степной щавель заготавливают в начале лета и скирдуют прямо на месте. Прошлогодние стога остались нетронутыми. Только некоторые из них разметало ветром. Путник, совершивший долгий путь по безлюдным горам и знойной пустыне, легко вздыхал, увидя стога, потому что они были провозвестникахи близкого человеческого жилья.

Вот по такой степи двигался верблюжий караван. У одногорбого верблюда, привязанного тонкой веревкой к семенящему впереди ослу караванбаши, на шее звонко позванивал медный колокольчик. Караванбаши — с обветренным, задубелым, морщинистым лицом, — приложив ладонь козырьком, всматривался в даль. По обе стороны каравана, зорко поглядывая по сторонам, гарцевало на породистых ахалтекинцах до полусотни вооруженных всадников. Изрядно вымазавшиеся в грязи кони и верблюды свидетельствовали о долгом пути.

В окружении группы всадников, на коне черной масти, ехал один из самых верных и надежных советников бухарского эмира посол Нуруллахан, многие годы проживавший в Кабуле. Ему было уже за шестьдесят, лицо утомленное. Нуруллахан слыл знатоком в государственных делах, ему не было равных в красноречии. В последнее время он тосковал по родине. И вот теперь, спустя много лет, он переправился через Аму и наконец-то ступил на родную землю.

В свое время Нуруллахан прозорливо предсказал возможность революции в Бухаре, и если ошибся, то лишь в том, что это событие произойдет так скоро. Но чего он никак не мог предвидеть — так это стремительности развития событий.

Слухам о том, что свергли Саида Алимхана, он не верил до тех пор, пока не рассказал ему о таком печальном событии сам ишан Судур при их встрече в здании бухарского посольства в Кабуле.

Итак, Саид Алимхан свергнут. О нем теперь можно разве что вспоминать. Его вроде как нет…

Его нет — но Бухара-то есть! И вот Англия, Америка, Германия и вслед за ними Франция, уже вдогонку Турция устремились к Бухаре, вопя об исторической необходимости спасения священной Бухары от гибели. Вначале эта пятерка кричала дружным хором, представляя словно бы все «заинтересованное человечество», затем голоса зазвучали тише. Затем разрозненно, становилась все заметнее хищническая заинтересованность каждой из сторон ухватить только для себя если не все, то хотя бы большой кусок. Началась их грызня между собой. Этой передышкой воспользовались бухарские большевики. Переходя от кишлака к кишлаку, забираясь все дальше в степь и все выше в горы, они все шире распространяли свою — советскую — власть, отравляя мысли темных людей своими идеями.

В споре за «бухарский пирог» сильней других оказались англичане. Дело было доведено от переговоров до составления договора о превращении Бухары в протекторат Англии.

Накануне передачи оружия англичане затеяли возню: возник вопрос — кто возглавит в Восточной Бухаре войска? Оружие должно попасть в надежные руки! Наконец, опять же они, англичане, открыто заявили о необходимости замены командующего исламской армией.

В окружении Саида Алимхана, пожалуй, никто не сомневался в сильных качествах Ибрагимбека как командующего. Он безгранично верен эмиру. Десятки раз он доказал на деле, что бесстрашен, безжалостен, способен повести за собой на кровавую сечу, биться до последнего. Кому еще поверят люди перед боем так, как ему? Нет, никого другого нет, кто равен Ибрагимбеку в качестве командующего.

Это ясно. Это уже так ясно, что стареющий и утомленный дальней дорогой Нуруллахан может позволить себе вздремнуть и мысленно перебирать как четки: смел до отчаянности… угадывает каждую мысль противника… поведет за собой…

Однако в борьбе «за спасение Бухары, гибнущей от большевизма» этих качеств явно маловато — так сочли иностранные советники, окружавшие опального эмира. В эту борьбу в любой момент может вмешаться правительство РСФСР. Причем, совершенно на законном основании. На основе заключенного договора о дружбе Советское правительство Бухарской республики получило, по своей просьбе, от России военную помощь в виде нескольких соединений регулярной армии. Следовательно, уже при появлении здесь английского оружия, английских советников Россия не останется сторонним наблюдателем.

И новое обращение Советского правительства Бухары за помощью к России никого не удивило. Вот так все осложнилось. Кто теперь должен стать во главе «исламской армии»? Нет, уже не только воин — но человек, который для всей этой черни — как сам аллах! Чтобы, увидев его, люди пали ниц, и тут же забыли обо всем, его послушались. И только одно у всех на уме: все вернулось, все как было, искупим грехи наши, послужим… Народ — у ног! А теперь разговор о том, куда идти дальше, И здесь нужен уже не воин — но политик…

После долгого раздумья появилась необходимость внесения «поправки» в планы эмира. Эту «поправку» поддержали и некоторые государственные деятели Афганистана. (Нуруллахан хорошо знал: они не напрасно поддерживают. И не только ему, но и Саиду Алимхану известно, что эти афганские круги давно лелеют мечту о присоединении Бухары к Харасану, чтобы создать «Великий Афганский эмират»).

Но Нуруллахан знал хорошо и другое — иностранцы хотят взять в свои руки вожжи исламской армии. Пусть берут… Эмир тоже не лыком шит.

Нуруллахан искал возможность переодеться, принять более официальный облик, когда увидел вдали, на горе, — поднимающийся дым.

— Бек, посмотрите вперед! — сказал он курбаши Шоберди, ехавшему слева от него. — Они жгут костры! Это сигнал.

Шоберди некоторое время наблюдал за дымом, прежде чем ответить.

— Нас заметили… оповещают Ибрагимбека, — наконец сказал он. — Скоро его люди появятся. Подождем?..

Двинулся в путь и отряд Пулатходжаева, с ним седьмой Туркестанский полк. Отдохнули в чаще ивовой рощи на берегу Тентаксая, теперь вперед.

Карим Рахман находился в положении сложнейшем: он получил задание следить неусыпно и неотступно за тем, что вообще ни у кого не должно вызывать даже тени недоверия.

Пулатходжаев… Кто мог усомниться в нем? Не он ли теперь глава всему, глава советской власти!

Но входили в палатку, где Пулатходжаев, турецкие офицеры. Конечно же, там идут дипломатические разговоры. Но… Али Ризо-эффенди и Данияр-эффенди, эти двое держат в руках всю милицию. Понятно, они охраняют Пулатходжаева. Но…

Карим Рахман будто в растерянности блуждал вокруг палатки, когда из палатки кто-то выскочил и быстро засеменил, удаляясь в сторону, где были привязаны лошади. Хотя он был одет в рваный халат, а на голове торчал колпак дервиша и борода отросла по грудь, Карим узнал его: Газибек!

Газибек шесть лет назад был правителем Байсуна. О распутстве бека горожане говорили постоянно. Уводил невест, совращал чужих жен, — многое прощалось ему, на многое закрывали глаза в страхе перед ним. Но вот чаша терпения переполнилась: стало известно, что Газибек изнасиловал одиннадцатилетнюю дочь женщины из кишлака Пасурхи, которая стирала белье его жен. Отец девочки, раздирая на себе одежду, с истошными воплями прибежал в кишлак. Пока он кричал, из Пасурхи прискакало человек сто мужчин. Они постучали в ворота, требуя Газибека. Вышли его охранники, решив прогнать смутьянов, но не тут-то было! Наболело! Горожане примкнули к дехканам, кто-то крикнул: «Мусульмане! Покончим с подлостью!», люди бросились за нукерами, и те, не выдержав жестокой драки, поспешили укрыться за воротами дома своего хозяина.

Бешеный рев толпы не утихал. К толпе присоединились и некоторые видные горожане, занимавшие высокое положение в местном обществе. Они помнили о том, что Газибек был пришлым, откуда-то из Карши, уже одно это давно вызывало озлобленность и скрытую неприязнь к нему здешних вельмож. Толпа росла.

Вспомнили о приехавшем из Бухары на побывку домой, в Байсун, могущественнейшем земляке — его преосвященстве ишане Судуре. Побежали в Большое медресе, где он находился, привели с собой. Ишан Судур, в мгновенно наступившей тишине, постучал в ворота и назвался. Ворота не открылись.

Это было неслыханно! Толпа всю ночь стерегла тишину затаившегося дома.

Рано утром народ снова обратился к ишану Судуру. Тот, возмущенный непокорностью Газибека, спокойно подошел к дому и властно приказал: «Сокрушите ворота!» В мгновение ока ворота лежали на земле. Но двор и дом были безлюдны. Газибек ночью с домочадцами и со всеми своими людьми бежал через потайной ход заднего двора.

Ишан Судур позвал к себе влиятельных байсунцев, составил сам и продиктовал им жалобу на Газибека эмиру Саиду Алимхану. Вернувшись из Бухары через сорок дней, отцы города сообщили народу: «Поймали Газибека в Карши, он привезен в Бухару и брошен в зиндан. Там он и сгниет!» «Слава и хвала эмиру!» — вскричал народ. Ишан Судур позднее, приехав после долгих странствий по свету снова на отдых в Байсун, говорил с удовлетворением: «Так-то, дети мои, прислушался эмир к гласу народному. Восторжествовала справедливость!» Понимал ли его преосвященство тогда, что дело не в жалобе, — что эмиру эта чернь, что ему эта грязная бумага, испятнанная сотнями грязных пальцев! Но с письмом этим пришли люди уважаемые… Сам ишан Судур… И эмир над зинданом, куда по его приказу был брошен блудливый бек, сказал: «Пусть и сгниет здесь…»

Он бы так и сгнил в зиндане. Если бы не великие события…

Газибека освободили как жертву эмира и, когда выводили, кто-то, сняв с себя, набросил на него свой халат, кто-то сунул ему в руку половину лепешки…

Куда было идти жертве произвола эмира? Газибек пришел к самому большому начальнику этих, советских.

Еще в Байсуне Карим Рахман сообщил о том, что в отряде Пулатходжаева проводником работает Газибек.

Люди помнили Газибека. Конечно, разговоры о нем не миновали и ушей Пулатходжаева. «Если все это правда, я отдам его на суд народа!» — заявил он, едва услышав о любовных похождениях бывшего бека-ловеласа. Но тот вел себя смирно. И Пулатходжаев потух. Ему нравились раскаявшиеся. Они верно служат.

Газибек при ходьбе сутулился, часто покашливал. Идя по его следу, Карим Рахман застал Газибека сидящим на пеньке под талом. «Не подходи! — надрывно кашляя, закричал тот, — не прикасайся — я источаю гибель! Больной я, очень больной».

Что это: остерегал? Угрожал?

Карим Рахман знал: это опасно — близко подходить к пораженному чахоткой.

Отступился.

Красноармейцы вброд, на конях, переправлялись через речку. Их бил озноб.

К Усманходже Пулатходжаеву — рядом с ним командир полка Морозенко и генеральный консул РСФСР в Термезе Нагорный, — подскакал на вороном карабаире Газибек и, что-то сказав, поскакал вперед.

Карим Рахман, непроизвольно вырвавшись из строя, погнал своего коня вслед за ним.

— Это что такое! — раздался строгий окрик Пулатходжаева. — Стоять!

Карим Рахман делает вид, что пытается усмирить коня, оправдывается: вот — не удержал… Однако мало-помалу приблизился и, чтобы было понятно и русским командирам, проговорил по-русски:

— Товарищ председатель, темный человек — этот борода! Ведь вы знаете, что о нем говорят люди…

Председатель посмотрел на него со смешком.

— Излишняя подозрительность ссорит даже друзей, — сказал он. — Я много слышал про этого человека. Великий грешник! А в чем его грех? Что любил женщин? А кто не любил женщин? Кто не был молодым! И еще скажите: кого еще за такой невинный грех постигала такая страшная кара? Зиндан по указанию самого эмира… Зиндан не для нищего, для бека! О чем вы говорите?.. — И, отвернувшись, хлестнул коня.

Энвер-паша распахнул тулуп на волчьем меху, устало вздохнул. Взял бинокль, посмотрел вниз. У подножия горы был виден кишлак, люди, всадники. Заныло сердце: неужели Ибрагимбек не получил специального послания и указа эмира? Он знаком подозвал к себе Мухитдина.

— В чем дело? Почему нас не встречают? Не знают о нас? Не ждут?

В тот же день, когда срочно был вызван в Кабул из Германии, он узнал от Хаджи-эфенди, в чем дело: Саид Алимхан оказался в тяжелейшем положении. На тайном совещании в Кабуле с участием Эссертона, Тодуэлла, Кастанье (первый — посол Англии в Кашгарии, второй — посол Америки в Ташкенте, третий — французский коммерсант), в присутствии эмира Алимхана он сам, Энвер-паша, убедился, что, кроме него, нет другого человека, который мог бы теперь возглавить исламскую армию. Правда, эмир долго колебался… Но они настояли!..

— Я вижу, сколько у меня единомышленников здесь. Люди, которые все понимают… А кого я встречу там? — засомневался новоявленный. Он прекрасно знал, что в это смутное время даже большим войском не выиграешь того, на что ставишь карту. И тут ему выложили его козыри. Сказали:

— Ишан Судур.

Ишан Судур…

Саид Алихмхан успокоился, услышав это имя. Ишан Судур — это человек, который может все… Всю чернь — повернуть, куда надо…

— Где он?

— Близко.

— И все же я не верю ему.

— Я тоже. Время такое: никому… Ни-ко-му…

Не станет ишан Судур другом Энверу-паше. Да и как он им может стать, когда его заветная мечта увидеть Бухару суверенной, независимой, а речь идет о присоединении Бухарского ханства к Турции? Никогда!..

Энвер-паша поднял бинокль, всматривался в горизонт, словно там он собирался увидеть запоздавший караван. Караван должен доставить документы, подтверждающие его полномочия.

25

Ишан Судур был в хорошем расположении духа. Проснулся он рано, как никогда бодрым. Ощущение прилива новых сил, твердой уверенности в правильности всех своих действий выпрямило его.

Его преосвященство за преданность, за сыновнюю верность вознаградил Курбана откровенностью за откровенность: рассказал о том, как тогда, в начале марта, оказался на афганской границе.

Тогда он, ишан Судур от медресе Кукелдаш, энергично шагая, направился прямо во дворец, где хотел встретиться со своим близким приятелем, первым министром двора и казначеем Урганжи, Урганжи был в курсе всех государственных тайн и секретов, значит, он, по мнению ишана Судура, широко осведомлен о происходящих политических событиях в столице. Было о чем поговорить.

Урганжи сидел на пышной пирушке, устроенной на пятачке напротив гарема, среди вельмож и послов России господ Шульке и Иванова. Бывая на этом пятачке, ишан Судур всегда страдал, считая безнравственным находиться здесь, потому что рядом находился зиндан, куда были брошены самые опасные политические заключенные. Яму закрывала железная решетка. Эмир намеренно велел организовать пирушку именно на этом пятачке, желая видеть в оковах на дне зиндана своих противников. Это была изуверская, изощренная пытка тех, кто был обречен на пожизненное гниение в яме.

Ишан Судур и на сей раз не захотел участвовать в пирушке, через слугу вызвал Урганжи. Первый министр, словно увидев пророка, широко раскрыл объятия. «О, родной мой!» — воскликнул он и, спустившись вниз вместе с ишаном Судуром, повел его в отдельную комнату. Его преосвященство предостерег: «Вас могут хватиться!» — на что Урганжи ответил со смешком: «Где там. Им сейчас не до меня, весь мир вдребезги пьян!»

Ишан Судур заметил и брезгливо передернулся: казначей тоже — как «весь мир», от него разило перегаром, глаза мутные.

В комнате Урганжи сразу же заговорил о главном: по заключенному мирному договору с Фрунзе (Кызылтепинский договор 1918 года) эмир согласился, что количество нукеров на границе не превысит двенадцати тысяч. Однако, по его тайному указу, было немедленно мобилизовано и сосредоточено в Бухаре около тридцати тысяч человек. Теперь их надо вооружить. На двух военных заводах работают пленные австрийцы, но что они могут? Надо покупать оружие. Надо ввозить. Как?..

Что в городе?

Эмир много наобещал «младобухарцам»: и реорганизовать государственные учреждения, и провести социально-экономическую реформу, молодые люди уж так понравились ему своим стремлением вести родину к благоденствию; понравился и эмир этим молодым людям, встретив его понимание и поддержку, они заколебались-засомневались и уже готовы были покаяться в том, что выступали против эмира, но… После сладостной беседы во дворце «младобухарцы» оказались в зиндане. Поистине — с неба на землю, из рая в ад. И по сей день кого-то вылавливают, волокут к зиндану…

Разгорячившись, Урганжи и слова не давал сказать ишану Судуру. Теперь — самое больное для него — торговля. Какая теперь торговля?! Раньше, при царе, в России каракулевую шкурку продавали по двенадцать рублей за штуку, пуд хлопка — за девять, теперь шкурка стоит один рубль семьдесят копеек, хлопок — рубль. Его величество наложил запрет на торговлю с РСФСР — и что? Пустеет казна, нищает страна…

Эмир, на всякий случай, готовит исподволь побег за границу, об этом есть договоренность с послом Англии в Кашгарии Эссертоном и его коллегой в Мешхеде Мелиссоном. Вполне приемлемым считается даже переход его величества сначала в Кашгарию, через Памир, а затем в Англию…

— Все мы потеряли голову… Рыночные цены подскочили в четырнадцать раз. Можете себе представить положение народа!.. Нет доверия престолу. Все — плохо. Все — безысходно плохо…

— Конец света! — бормотал ишан Судур.

Его преосвященство и раньше, когда он размышлял о бедственном положении страны, или когда какой-то властитель или чинуша наносили ему тяжкую обиду, преследовала мысль — бежать. Бежать — куда-то далеко, в уединение. От всех даров и пожертвований, стекавшихся отовсюду, одну часть он раздавал бедному люду, а остальное — отправлял настоятелю мазара Ходжаипак-ата шейху Асомиддину, который, продав весь товар, деньги пересылал ему. Эти деньги ишан Судур тайно отдавал Суюну Пинхасу, а тот превращал в золото, которое затем передавал Самаду-ювелиру и получал обратно в виде слитков. Один раз в году ишан Судур совершал паломничество к гробнице Ходжаипак-ата, там он проникал в подземелье, где прятал слитки.

Тяжелый разговор…

Ишан Судур сказал Урганжи: «Проветрюсь!» — и вышел из дворца.

Рассказ хазрата был прерван появлением Турсуна.

— Конюх жалуется на вашего коня, — обратился он к Курбану, — Очень беспокойно ведет себя. Говорит, надо перековать его.

— Ступайте, сын мой. Остальное не так уж важно. Доскажу при случае, — тепло улыбнулся ишан Судур. — А коня надо привести в порядок. Завтра у нас будет нелегкий день…

В конюшне при свете «летучей мыши» Курбан осмотрел коня. Подковы оказались в порядке. Гнедой спокойно косил глазом на хозяина.

Конюх молодой и, как подумалось Курбану, не привычный к лошадям, поливая ему на руки теплую воду из кумгана, негромко назвал пароль. Курбан тщательно вытирал руки полотенцем.

— Где мы можем поговорить?

— Идите за мной, — сказал конюх и повел его в конец конюшни, где один угол был отгорожен циновками из камыша.

— Ну, наконец-то! — сказал Курбан, крепко пожимая руку товарищу, которого так долго ждал.

— Я — конюх Саид. Пятый день здесь. Присматриваюсь.

— Почему хазрат не живет в доме? Неудобства юрты… Вблизи глубокий овраг… В чем дело?

— Очевидно, чего-то боится. Остерегается. Во втором стойле пять оседланных коней. Круглые сутки держим наготове… Его приказ! Со мной на этот счет он говорил лично.

— Что еще видел?

— За вами «приглядывают» двое. Одного отпугивает охотник…

— Киям. Мне он не так опасен. Кто-то поручил ему подслушивать. Пускай. Мне это ничем не грозит: я слушаю, а следовательно, молчу. Турсун не любит его, гоняет, — пусть… Кто второй?

— Его имя Муртаз.

— Муртаз… Он уже здесь!.. Однажды он оскорбил плетью моего Гнедого, и я сказал тогда, что конь отомстит… Потом меня предупредили: Муртаз хочет угнать моего Гнедого. Значит, он придет сюда…

— У нас мало времени.

— Да. — Курбан поднялся. Дошел до Гнедого и, похлопав его по холке, наклонился, словно бы для того, чтобы проверить подковы. Когда он вернулся к Саиду, раскрыл слегка измазанную землей ладонь. На ней два патрона к винтовке.

— Это — срочно, — сказал он.

— Понял.

— Есть третий — чуть позже.

Да, кратко, почти телеграфно, Курбан описал все: и обстановку в ставке Ибрагимбека, и внезапное появление Энвера-паши, свои встречи с Ибрагимбеком и ишаном Судуром, — все, что представляло интерес для Василия Васильевича. Листки тончайшей бумаги, испещренные арабской вязью, были скатаны и спрятаны под пулю. Курбан высыпал порох уже из четвертого патрона: информация шла к нему обильным потоком. Отправить это. Вслед другое. Есть связь!..

— Будет доставлено. Что еще?

— Изредка попадаться мне на глаза, самому не подходить.

— Ясно.

— Смотреть в оба.

— Все будет исполнено, господин шейх! — улыбнулся Саид, отвечая на рукопожатие.

26

Ибрагимбек стоял на крылечке балаханы, не отрываясь от бинокля. Настроение у него было приподнятое. Он совершенно спокоен, никто не смог выведать его истинного отношения к Энверу-паше. И потому, при личной встрече с ним, недоразумения Ибрагимбек исключал. Хорошая будет встреча!

— Тонготар! Коня! Ибрагимбек стал быстро спускаться по деревянной лестнице. Подвели коня, сивого в яблоках. Ибрагимбек с последней ступеньки молодцевато вскочил в седло. — Проведаю мать! — бросил он окружающим и погнал коня. Проскакал под чинарой. Тонготар со своими молодцами помчался за ним.

Тугайсары, Гуппанбай и даже ишан Судур удивленно смотрели ему вслед: какая нужда заставила его навещать старуху именно теперь?

Ибрагимбек, спустившись к речке, круто повернул в противоположную сторону от красноватого дома, видневшегося на пригорке, — помчался строго на юг. Он должен был поговорить наедине с человеком, которого увидел в бинокль в одной из ложбин предгорий, в окружении всадников.

Не сходя с коня, Ибрагимбек поздоровался с Нуруллаханом и, не обращая внимания на его округлившиеся глаза, отъехал от каравана в сторону. Нуруллахан, видя, что охрана Ибрагимбека держится от них на приличном расстоянии, тоже знаком остановил своих (с беком он встречался всего лишь один раз, на свадьбе, в Мазари Шарифе). «Может быть, Энвер раньше времени объявился?.. Перешел бы через Аму, все было бы в порядке… Дай бог, чтобы они ничего не сделали с ним!..» — подумал он с тревогой.

Ибрагимбек в упор смотрел на Нуруллахана: «что, игру затеяли?!» — чуть не вырвалось у него.

— Господин Нуруллахан! — сказал он. — Думаю, вы знаете причину, по которой я остановил вас здесь, на дороге. Возможно, вам известно и то, о чем спрошу?

— Конечно, господин Ибрагимбек, — сказал Нуруллахан сдержанно.

— Так? — Ибрагимбек сорвался. — Может, и причину скажете?

— Непременно… Энвер-паша был вынужден подчиниться воле тех, от кого он зависит. И не он один. Вы понимаете…

— Понимаю, — сказал Ибрагимбек. — Но почему вынужден?

Нуруллахан изложил ему самое главное: руководители иностранных государств без обиняков поставили перед эмиром условие — во главе исламской армии должен стать человек, которого они знают и которому могли бы полностью доверять во всех военных, политических, дипломатических делах…

— Одним словом, господина Энвера-пашу посчитали достойным стать командующим, — закончил Нуруллахан.

Ибрагимбек покрылся холодным потом: что это?.. Кому верить?.. Эмир был для него — богом! Вынужден… согласился… Он не сдержал своего слова! Какой позор… Тугайсары прав: от этого негодяя можно ожидать всего!

Не-е-ет, Ибрагимбек всем покажет: он не присоединится к Энверу-паше. Он останется со своим племенем! Его род не признает никого, кроме него!

— Это все? — сказал Ибрагимбек.

Нуруллахан понимал, что переживал в эти минуты бек. И удивился его спокойствию.

— Нет, — продолжал Нуруллахан ровным голосом. — Вы назначаетесь заместителем Энвера-паши.

Ибрагимбек усмехнулся желчно:

— Благодарю!

— И вам спасибо, — нисколько не меняясь в лице, проговорил Нуруллахан. — Теперь время передать вам личное послание его величества, составленное собственноручно.

Ибрагимбек вдруг полыхнул любопытным взглядом.

— Давайте! — сказал он.

Нуруллахан отвернул ворот чекменя и из кармана красного бархатного жилета достал свернутое треугольником, как талисман, послание.

Ибрагимбек, взяв «талисман», непроизвольно приложил его к глазам, губам, как святыню. Потом вскрыл и принялся жадно читать.

«…Крепкой, надежной опоре трона, нашему другу Ибрагимбеку мы подтверждаем свое высокое уважение, верность данному слову и обещаниям. Аллах тому свидетель. — Ибрагимбек чертыхнулся про себя, еще никогда Саид Алимхан в такой манере не обращался к нему. — Обстановка здесь сложилась намного сложней, чем предполагали мы с вами, и потому, учтя ее, мы составили указ о назначении на должность главнокомандующего исламской армией Энвера-паши… Ибрагимбек, мы не доверяем этой личности. И наш вам совет — не верьте ему. Однако, мы убеждены, он способен на многое, поскольку непосредственно связан дружескими узами с руководителями государств, которые хотят оказать нам помощь. Наше желание, чтобы вы, оставшись у него заместителем, использовали все его возможности. Но авторитета его поднимать не следует. Наоборот… Придет время, его легко можно будет устранить. Моля аллаха о вашем здравии, желаю удачи во всех делах. Ваш эмир…» Подпись… Печать.

Ибрагимбек, прочитав письмо, сложил его снова треугольником и сунул во внутренний карман. «Слава аллаху… Да простит всевышний. Я верен ему. Да и он мне… Своей рукой написал!.. Проклятый Тугайсары!..»

— Благодарю вас, господин Нуруллахан… — сказал он, наконец решившись посмотреть ему в глаза. — Я удовлетворен объяснением его величества.

— Слава аллаху, — облегченно вздохнул посол, не ожидавший спокойной реакции Ибрагимбека на письмо.

27

В тени чинары было полно народу: всадники на конях, ослах и просто пешие. Но людской поток все прибывал, заполняя просторную поляну между домом и чинарой.

Здесь же сгрудились турки в красных фесках и смуглые афганцы.

Люди Ибрагимбека враждебно косились на незваных гостей.

Ишан Судур, походив среди собравшихся перед резиденцией Ибрагимбека, решил совершить пораньше полуденную молитву и ушел в дом Абдулкаюма-парваначи. Тугайсары справился у всадников, переправившихся через речку, о караване из Кабула и, узнав о скором его прибытии, почему-то занервничал. Его злило еще и то, что Ибрагимбек поехал не к старухе-матери. Он вызвал Раджаба-музыканта и приказал: «Поднимись на минарет и бей в барабан! Пусть соберется народ!» Барабан загремел. Гуппанбай, наклонившись, прошептал ему в ухо:

— А если этот паша вместо Ибрагимбека?..

Тугайсары пошатнулся, словно его ударили наотмашь, побледнел. Зло подумал: «Какой же ты гад! Продал Бухару англичанам — тебе мало! Теперь ты ее продаешь еще и этому вонючему паше. Сколько же можно торговать моей родиной?! Ведь это земля, где я родился и вырос, воздух, которым я дышал, эти люди… Это — родина, а не вещь, не тварь продажная!»

Тугайсары был взбешен.

Он еще не забыл того, что было так недавно.

Приехав в Кукташ, Саид Алимхан обосновался в одном из богатых домов около Сухтачинары. Об отречении эмира в селении уже знали, теперь же решили, что Саид Алимхан, после охоты на Памире, остановился отдохнуть в падежном месте. Да и эмир своим поведением подтверждал подобные слухи. Тугайсары в большинстве случаев не мог принять участия в секретных обсуждениях важных вопросов у эмира, да и не стремился к этому: он считал самым главным — обеспечить безопасность его величества, исключить всякую возможность утечки содержания бесед.

Наконец, Саид Алимхан в присутствии ишана Су-дура, Ибрагимбека, бежавшего вместе с ним посла Афганистана Мухаммада Асланхана, бывшего царского посла Иванова и представителя дунган, присланного Эссертоном, объявил о своем отъезде не в Кабул, а в Кашгарию. Посланник Эссертона, сообщив его величеству, что на Памире его встретит специальный отряд из Кашгарии, на рассвете отбыл в сопровождении своих спутников.

Эмир бежал из Бухары с двумя караванами, один возглавлял первый министр двора Урганжи, другой, в основном состоявший из людей его охраны, — вел он сам. В первом караване лошади навьючены были состоянием эмира, золотом и драгоценностями; караван охранялся отборными нукерами и двигался скрытно, самым безопасным маршрутом. По прибытии его в Гиссар надлежало сообщить об этом его величеству, в Кукташ.

Гонцы прискакали в сумерках, рассказали, что караван ждет эмира в Гиссаре и что вблизи Байсуна, у горы Саримаст, внезапно наскочили на красных аскеров и в перестрелке Урганжи ранен в руку.

Утром Саид Алимхан собрал народ. Выдержав паузу, он вышел со скорбным лицом на крыльцо балаханы.

— Народ Кукташа! Мои верные подданные! — сказал он взволнованным голосом. — На наши головы обрушилась беда… Она известна вам. Из нашей среды вышли предатели родины и нации… кяфиры, безбожники, называющие себя большевиками. Это они позвали русских, и теперь их грязные сапоги топчут нашу священную землю, землю правоверных мусульман. Я не хочу от вас скрывать… чтобы не было напрасного кровопролития, мы на время оставили престол и сочли необходимым прибыть сюда. В скором времени я отправлюсь за границу! Там у нас много друзей, готовых прийти на помощь. Я договорюсь сам… с ними. И тогда в Бухаре мы объявим газават — священную войну Советам! Я направил письма верным людям в Фергану, Хорезм, Самарканд… Пусть каждый честный мусульманин готовится к этой битве! С этого дня я объявляю Кукташ столицей исламской армии! Главнокомандующим назначается всеми уважаемый Ибрагим-бек, а главным советником мы попросили быть хазрата ишана Судура. — Саид Алимхан неожиданно для окружающих упал на одно колено и, схватив обеими руками подол халата ишана Судура, сначала коснулся им глаз, а затем прижал к губам. Упали ниц стоявшие вокруг эмира люди, упал на колени народ, заполнивший площадь перед домом и примыкавшие к ней узкие улицы.

— Да вселит в ваши сердца всевышний великую силу веры в победу над врагом! Аминь! — раздался в тишине бархатный голос ишана Судура.

В предрассветных сумерках следующего дня отправились в путь. В Гиссаре их дожидался караван, но Урганжи был плох.

Люди Гуппанбая, вернувшиеся из разведки, сообщили о рыскающих на дорогах Памира разрозненных бандах грабителей, которые, узнай они об эмире и караване, не преминули бы, объединившись, напасть… Было принято решение Саиду Алимхану уйти от каравана.

Тугайсары назначили начальником конвоя каравана. А Ибрагимбеку эмир строго предписал немедленно возвратиться в Кукташ, потому что в старых крепостях, как, например, в Душанбе, закрепились малочисленные отряды кизил-аскеров, преследовавших Саида Алимхана. Они могли в любую минуту получить значительное подкрепление и напасть на Кукташ.

Вот когда у Тугайсары начались приключения, полные разочарования, горькой обиды и мучительных страданий.

Он только теперь поверил в отъезд Саида Алимхана за границу, возненавидел тех, кто принудил его величество покинуть родину.

Когда добрались до кишлака Ташкурган, Урганжи уже не держался в седле. Ночью он скончался. Перед смертью он позвал к себе Тугайсары.

— Давно за тобой слежу, — признался он. — А человек ты, оказывается, открытый, прямой, честный… преданный, — силы покидали его и говорил он медленно, с трудом подбирая слова. — Я никому об этом не говорил, но ты должен знать: не хочу уносить с собой… в могилу. Да, его величество уходит в изгнание… в Англию! Что там его ожидает… один аллах ведает… Я не верю англичанам. Они все мерят деньгами. Я думаю, они не прочь стать хозяевами и сокровищ эмира… и эта мыслишка тоже сидит у них в голове… В Лондоне они хотят использовать эмира против России, против Советской власти… Они хотят натравить весь мир на Россию!.. Но не это самое главное… Главное вот что… Перед тем, как выехать из Бухары, Саид Алимхан имел продолжительную беседу — с послом Англии. «Мы окажем вам всестороннюю помощь. Вы снова займете бухарский престол. Но за эту услугу подпишите документ о протекторате Англии над Бухарой». Я понял одно — они хотят пятьдесят лет грабить нашу страну… погубить ее навсегда. И эмир свое согласие дал!.. То есть он продал Бухару англичанам сроком на пятьдесят лет… Вот и все, сынок!.. В каком трагическом положении оказалась наша… — Не договорил.

Тугайсары растерянно бродил по ночному кишлаку.

Придя в дом, он растолкал храпевшего Гуппанбая, дал ему холодной воды и рассказал, не скрыв ничего, о чем говорил с ним, на смертном одре, Урганжи…

О чем тогда думал Гуппанбай, почесывая волосатую грудь?

— Говорите, англичане не прочь завладеть этими сокровищами?.. А вы подумайте, бек… В этих сундуках состояние нескольких государств! Если все это окажется в наших руках, мы можем купить не только оружие, солдат — целую армию, все необходимое для успешной войны с красными.

— Ну что ты за человек! Только одно у тебя в голове, — заворчал Тугайсары.

— Поймите вы! Если его величество стремится выгнать кяфиров, почему он не займется немедля этим делом? Находясь здесь, в Кукташе, можно через Афганистан закупить необходимое оружие, солдат… А хозяин страны бежит! Увозит с собой все!

— Что ты предлагаешь?

— Я думаю, что будет лучше, если он останется здесь! — Гуппанбай, не отрывая глаз от Тугайсары, говорил решительно и зло. — Если надо, мы с вами съездим туда!

— Вот это другой разговор! — сказал Тугайсары. — Ты сказал то, что у меня на душе… На что мы годимся, если не можем послужить… Вон Кабул — рукой подать!

— Теперь стоит подумать…

— Что делать?

— Пока не знаю.

— Послушай, а ведь можно теперь сказать, что эмир продал страну на пятьдесят лет?

— Но он же хотел в Кабул!..

Наконец договорились: караван идет своим путем. А сами они, под предлогом разведки, поднимутся со своими людьми на Памир. И уничтожат отряд, присланный Эссертоном. Возвратившись, представят вещественные доказательства разгрома отряда разбойниками и остановят караван.

Сказано — сделано!

Тугайсары решил осуществить замысел сам.

Он блестяще провел операцию. Вернувшись из «разведки», бросил к ногам эмира трупы двух уйгуров и одного дунгана и рассказал о трагической судьбе отряда, истребленного разбойниками, ожидавшими его величество.

Как и следовало ожидать, Саид Алимхан круто изменил свое решение. «Нам ближе Кабул», — решил он. Мухаммад Арсланхан горячо поддержал его и срочно отправился с ишаном Судуром в Кабул готовить ему встречу.

…Мрачно смотрел Тугайсары на приближавшийся отряд Энвера-паши, взятого в плотное кольцо нукерами и жителями Кукташа.

— Стоять!.. Все — с коней!.. Сдать оружие! — рявкнул Тугайсары.

Спешившиеся люди Энвера-паши побросали на землю винтовки и сабли, но тут же быстро собрали и занесли в одну из комнат дома, где разместился Ибрагимбек со своим штабом.

— Коней в караван-сарай!.. А их под чинару! — приказал Тугайсары и подошел к пленным, сбившимся толпой. — Кто главный? — спросил он и тут же выхватил взглядом мужчину в шубе на волчьем меху, с холеной бородкой, смуглого и голубоглазого. — Ты? Ты — Энвер-паша?

Это был он.

Энвер-паша отделился от толпы и вышел вперед. Тугайсары задыхался, рвал пальцами воротник.

— Снимай шубу! — заорал он и, резко нагнувшись, вытащил из-за голенища плетку. — Подойди сюда!.. На колени!.. На колени! — криком повторил он. — Кяфир! Вонючий джадид! Ну, кому сказал — на колени!

Энвер-паша, еще до приезда в Кукташ, был готов к любому приему в ставке Ибрагимбека, ибо понимал, что без почты от эмира никто ему не поверит. И людей своих предупредил: при встрече быть готовыми к самому худшему.

Энвер-паша, повидавший на своем веку не одну смерть, знал, что в подобной ситуации один неверный шаг, одно неверное слово могут погубить не только его, но и всех прибывших с ним.

Он подошел к указанному месту. И — медленно опустился на колени.

«Почему не сопротивляется… зятек турецкого султана?!» — взбесился Тугайсары. Его плеть со свистом полоснула по спине Энвера-паши, одетого в английский френч защитного цвета.

Над площадью черной тучей нависла тишина.

Курбан с Турсуном-охотником из-за наплыва людей никак не могли рассмотреть, что происходило там, в центре площади, хотя и привстали на стременах. Под чинарой они увидели в испуге жавшихся друг к другу турок и афганцев.

— Что происходит, отец? — спросил Курбан у старика, уходившего с площади. Тот не уходил — убегал, семеня непослушными ногами, и что-то бормотал, и тюкал в землю перед собой сухой палкой.

— Тугайсары убивает гостя…

— Дорогу!.. Дорогу дайте! — раздался властный голос ишана Судура.

Люди расступились. Войдя в центр круга, ишан Судур увидел происходящее. Замер.

— Бе-е-к! — взревел он вдруг. В его голосе звучало все — боль, проклятье, ужас, укор, стыд.

Тугайсары, с поднятой рукой, посмотрел на ишана Судура и, со злорадной усмешкой на побагровевшем лице, бросил плетку на землю и пошел, не оборачиваясь. Но на его пути стоял Ибрагимбек.

— Что случилось, ваше преосвященство? — обратился он к хазрату.

Ишан Судур трясущимися руками то показывал на Энвера-пашу, то на Тугайсары. Подняв с земли плетку, протянул Ибрагимбеку.

— Бил он… его! — Ишан Судур помог подняться Энверу-паше.

Ибрагимбек, бешено сверкая глазами, повернулся к Тугайсары.

— Убирайся! — сказал он негромко, но веско.

Тугайсары, опустив голову, быстро ушел. Норов Ибрагимбека был ему известен. Не уйди он сразу — не жить ему: бек любил убивать при скоплении народа.

Ибрагимбек слез с лошади. Бросив поводья Тонготару, посмотрел на Энвера-пашу.

— Энвер-паша?.. Добро пожаловать!.. Простите, что так вышло, — кивнул он в сторону, где только что стоял Тугайсары.

Энвер понял уже по тому, как все почтительно расступились, что перед ним Ибрагимбек.

— Да, бек, я — Энвер-паша, — сказал он и… улыбнулся.

По приказу Ибрагимбека на площади построились все отряды во главе с командирами, находившимися в этот час в Кукташе. Ибрагимбек вместе с Энвером поднялись на балахану.

— Воины! Этот человек — его превосходительство Энвер-паша, он назначен указом нашего эмира Саида Алимхана новым главнокомандующим исламской армии! — одним духом выпалил Ибрагимбек. Ему самому понравилось, как спокойно, уравновешенно и очень солидно звучит его голос. «Друзья должны высоко оценить мою выдержку!» — с удовольствием подумал он. Посмотрел на окруженных нукерами, под чинарой, людей Энвера, крикнул: — Немедленно освободить! Вернуть оружие!.. Гуппанбай, откройте комнату его величества! Для Энвера-паши!

Жизненный опыт подсказал Энверу, что ему нельзя, ни в коем случае нельзя наживать врагов, тем более таких, как Тугайсары, не говоря уже об Ибрагим-беке. Что-то прости, в чем-то смирись…

— Дорогой Ибрагимбек, — сказал он благодушно, спускаясь по лестнице, — я вам очень благодарен за теплое представление меня воинам… Я никогда этого не забуду… У меня просьба… Пустяк, уверяю вас. Я не в обиде на этого парня… он себя правильно вел! Я его понимаю. Не наказывайте его. Еще раз спасибо вам, бек!

Ибрагимбек положил руку на сердце, слегка кивнул.

Когда они вышли на площадь, которую надо было пересечь и войти в дом, все отряды успели покинуть ее. Безлюдно. Но под чинарой сидели спутники нового главнокомандующего.

— Ибрагимбек, прошу вас, распорядитесь, — уже другим тоном заявил паша. — Мои люди утомились… да и коням нужен корм.

— Разместите людей, накормите… О лошадях не забудьте! — прокричал Ибрагимбек, будучи уверенным, что его услышат и все будет исполнено. Так было всегда.

Телохранитель Энвера-паши Бартинец Мухитдин заботливо накинул ему на плечи шубу на волчьем меху.

Пересекли площадь, вошли во двор. Гуппанбай, открыв двери дома, ожидал их.

Посреди комнаты — на коротких ножках, вытянувшийся эллипсом, полированный стол черно-красного цвета, вокруг него — шесть низких кожаных кресел. Прямо во главе стола — светло-желтое кожаное кресло с высокой спинкой. Степы комнаты драпированы зеленым шелковым сюзане с яркими цветами, на полу — огненно-красный туркменский ковер.

— Милости просим! — широким жестом Ибрагим-бек показал Энверу-паше на кресло с высокой спинкой.

Энвер-паша быстро прошел на предложенное место, опустился в кресло.

— Я бы попросил господина Ибрагимбека… постоянно занимать первое место справа, а вас, ваше преосвященство, — слева, напротив бека, — мягко, певучим голосом сказал Энвер-паша, — Пожалуйста, окажите честь… садитесь.

Энвер-паша хорошо усвоил советы эмира, данные ему в Кабуле, как вести себя с Ибрагимбеком, с ишаном Судуром; он должен был везде и всегда показывать свое особое уважение к ним.

— Кто был тот парень? — неожиданно спросил Энвер.

— Тугайсары… — неожиданно пришел на помощь Ибрагимбеку ишан Судур. — Он друг бека и его правая рука, — сказал он тепло. — Но отчаянный! Он беспредельно предан идеалам нашего движения.

Ибрагимбек заговорил, не глядя на гостя:

— Господин Энвер, меня только недавно известили, кем вы к нам явитесь. Пожалуй, час назад… Это в было причиной недоразумения. Я думаю, вы поймете наше положение… И примете наши извинения. Ваших гонцов, я распорядился, освободили из-под стражи…

— Караван, наверно, уже подходит? — спросил Энвер.

— Да, — сказал Ибрагимбек и решил, пока накрывают дастархан, справиться о его местонахождении.

Ишан Судур, перебирая четки, внимательно смотрел из-под приспущенных век то на Ибрагимбека, то на Энвера-пашу.

На айване Ибрагимбек столкнулся с Гуппанбаем.

— Чего тянешь?! Подавай ему! — он ожег его свирепым взглядом. Прошел в конец айвана, забрал у охранника бинокль и стал вглядываться в видневшиеся вдали заросли дикого тала, где проходила дорога. Осмотрел опустевшую площадь и на той стороне, под чинарой, возле штаба, увидел вдруг Тугайсары, подтягивавшего подпругу на своем коне. Ибрагимбек поднял руку, но тот не оборачивался и не видел знака. Охранник, стоявший рядом, пронзительно свистнул. Бек, одобрительно похлопав его по плечу, поманил рукой глянувшего в его сторону Тугайсары и, сбежав до ступенькам крыльца, вышел со двора.

И опять Ибрагимбек больно ощутил, как он одинок, как ему нужен Тугайсары, пересекавший сейчас площадь, ведя за собой коня.

В это время из-за угла дома появились Курбан с Турсуном-охотником. Не сходя с коня, Курбан вежливо поздоровался.

Ибрагимбек оценивающе рассматривал Курбана. Отметил про себя: хорош! Одет безукоризненно, выглядит принцем.

— Отдохнули, посвежели, — сказал он. — Что ж! Теперь вы дома.

— Благодарю, ваше величество.

— Тугайсары! Мне кажется, охотника надо оставить на постоянной службе при хазрате и молодом шейхе, — сказал Ибрагимбек подошедшему другу.

— Оставим! У них есть кому учить молодых воинов владеть винтовкой, — язвительно улыбнулся Тугайсары, глянув на дом.

Ибрагимбек довольно ухмыльнулся.

— И тебе тоже надо бы поменьше молоть языком, а заняться всерьез своими людьми… Разболтались! — сказал он, весело блестя глазами. — А с вами мне надо поговорить, — направляясь за угол дома, бросил Ибрагимбек Курбану.

Здесь не было холодного ветра, гулявшего по площади. Под навесом для гостевых лошадей стояли наготове кони бека и людей из его личной охраны.

— Слушаю вас, ваше величество, — сказал Курбан.

Какое-то время Ибрагимбек пытливо смотрел на него, словно бы не решаясь начать разговор.

— Представляю себе, сколько было высказано и выслушано вчера вами в беседе с вашим учителем… Соскучились друг о друге. Интересно, что нового для себя узнали вы. Такого нового, чего мы не знаем…

Ибрагимбек похлопал по крупу коня, проверил крепость крепления седла.

О том, что ишан Судур знаком с Пулатходжой Усманходжаевым, Курбан решил не говорить, чтобы не поставить хазрата под удар. Из рассказа его преосвященства он уловил — об этом здесь пока никто не знает. Однако бек должен получить от него такую информацию, которая не вызовет не только никакого сомнения, но и малейшего подозрения.

— Спать легли поздно… Как-никак полтора года искали друг друга. Хазрат побывал в Афганистане, а я в эмирской тюрьме… Нам было о чем поговорить. Да, кстати, он интересовался, не знаю ли я, как удалось Энверу-паше выбраться целым и невредимым и с таким отрядом из Бухары…

— Имейте в виду, принц-шейх, — резко заговорил Ибрагимбек, — о нашей дружеской беседе ни слова хазрату! Советую не ссориться со мной…

На бледном лице Курбана появилось надменное выражение.

— Вы для этого меня приглашали? — холодно спросил он.

Чувствуя, что переборщил, Ибрагимбек мягко заговорил о другом.

— Чем думаете заняться?.. — И предваряя ответ: — Знаю, знаю! Целью было и есть — служить ишану Судуру. Так?

— Конечно, ваше величество!.. Но ведь и высокочтимый ишан Судур служит не одному аллаху…

— Чем я могу быть вам полезен?

— У меня есть просьба, ваше величество.

Ибрагимбек насторожился.

— Говорите!

— Джаббар Кенагас насильно увез девушку… Дочь Рамазанбая. В Сайбуе я встретил тетушку этой несчастной… Она в большом горе оттого, что не уберегла племянницу…

— Хотите повидать?

— Если позволите…

Ибрагимбек долго молчал, глядя куда-то вдаль.

— Что ж, — наконец сказал он. — Разрешаю.

— Ваше величество! — взволнованно проговорил Курбан. — Благодарю вас… готов служить вам…

— Служба не мне — нашему общему делу, — медленно, глядя в глаза Курбану, проговорил Ибрагимбек. — Теперь нам надо знать все о бухарских связях хазрата. Вы меня поняли, шейх? — Он подозвал Тонготара, стоявшего невдалеке. — Проводи к моей матушке. Скажи ей…

Ибрагимбек заторопился: послышался звон колокольчика караванбаши.

— Пошли! — бросил Тонготар Курбану.

— Прямо сейчас?

— Сейчас.

— Может, сначала на караван поглядим?

— Потом посмотрите.

По тону разговора Тонготара Курбан понял — уговаривать нет смысла. Он намекнул было, что хорошо бы проехать на коне, оставшемся под присмотром Турсуна-охотника, но Тонготар сухо сказал: «Здесь близко. Дойдем пешком!»

28

Дом стоял на высокой горе, по ту сторону реки, он был сложен из плоских камней красноватого оттенка. Айван широкий, длинный, с деревянными колоннами.

Дом мамаши Тиник не отличался от домов в кишлаках Байсунтага. Потому Курбану все здесь казалось знакомым и близким.

— Эге-ге-гей! Мамаша Тиник! — закричал Тонготар.

…Айпарча убирала разложенные на крыше сырые каракулевые шкурки, обсыпанные солью, и складывала их в стоику. Погода портилась быстро, и девушка торопилась, ей надо было успеть отнести все под навес, чтобы уберечь от снега или дождя.

На заднем дворе мамаша Тиник разговаривала со своим главным пастухом, охала — если опять наступят холода и пойдет снег, не только молодняк погибнет, но сильно пострадает маточное поголовье. «Разорение, одно разорение…» — вздыхала она.

Айпарча прошла к амбару. Мамаша Тиник проводила ее задумчивым взглядом.

— Вчера еще, кроме хана, к ней никто не мог подступиться, — сказала она. — А сегодня — служанка!..

— Волею обстоятельств, матушка, — сказал пастух.

— Да чтоб сипим пламенем гореть этим обстоятельствам! — заворчала старая Тиник. — Днями мой сын выступает в поход. Он им покажет!.. Кто виноват в этих «обстоятельствах»…

В молодости мамаша Тиник трижды выходила замуж. Первый муж утонул в селевом потоке, второго медведь задрал, третий умер дома — от белой горячки. Ни один из них не оставил наследника, так и не довелось старой Тиник испытать счастье материнства. Однако богатое состояние всех трех мужей осталось ей! Кроме несметного количества овец и коров, был у нее табун чистокровных лошадей, слава о которых далеко известна.

Когда Ибрагимбека выбрали главой племени и его, по традиции, повели по улицам Кукташа, старая Тиник вышла ему навстречу.

— Сын мой! — сказала она. — Если вы, каждый раз проходя здесь, просто спросите: «Как поживаете, матушка?» — я не только буду молиться, желая вам богатырского здоровья, но и смогу, наверное, быть полезной в ваших делах.

Ибрагимбек близко к сердцу принял просьбу старой вдовы. Всякий раз, бывая в этих краях, он непременно навещал ее. Дом матушки Тиник славился гостеприимством. Ибрагимбек быстро привык к тому, что его называют здесь сыном, и относился к старой женщине как к матери, ему она не могла нарадоваться. Вот — подумал о ее одиночестве, прислал служанку. И не какую-нибудь девчонку из бедной семьи — дочь богатого бая! Но служанка есть служанка.

Она поручала Айпарче черную работу, ей доставляла радость уже сама мысль о том, что дочь одного из самых богатых людей Восточной Бухары находится у нее в услужении. Айпарча была послушна и учтива.

Со вчерашнего дня старая Тиник замучила Айпарчу вопросами. Она расспрашивала ее о Байсуне, о его людях, кишлаках, баях… женщинах. Потом интересовалась красными, Советской властью. Девушка рассказала ей все, что видела сама, что слышала.

— Однако стоит посмотреть на все это своими главами! — неожиданно заявила старуха. — Повезет, и на Бухару взгляну!.. Выступит сын в поход — и мы за ним!.. Эх, надо поглядеть на белый свет!

…Айпарча поднялась на крышу за второй партией шкурок и увидела… Курбана! Увидела: к дому подходят двое мужчин, один из них Тонготар, он частый гость здесь. Айпарча смотрела только на того, кто был рядом с ним. Смотрела неотрывно— и не верила своим глазам. Не тот высоченный кизил-аскер в кавалерийской шинели и островерхой шапке со звездой, что рассказывал ей под орешиной при неярком свете от костра о Советской власти как начале новой жизни — юноша из сказки, из сна, из мечты. Сказочный принц…

Подтянув к себе связку шкурок, Айпарча спустилась по лестнице и спряталась в амбаре. Всю ее била нервная дрожь. Не сошла ли она с ума?.. Курбан… Так красиво, так горячо говорил ей, что эмир никогда не вернется — и вдруг он здесь…

— Матушка Тиник! — раздался голос Тонготара.

— Да это же Тонготар! — воскликнула старуха и, поправив воротник черного бархатного халата с короткими рукавами, потрогала ожерелье из жемчуга — на месте ли. И только потом, тряся двойным подбородком, не спеша, хлопая лакированными кавушами, направилась к воротам.

Тетушка Тиник встретила Курбана настороженно. И дело не только в том, что молодой человек был красив, высок, белолиц, чем особенно отличался от смуглых парней. Старуха, еще не зная о цели его посещения, приревновала девушку к нему. Так и хлопнула бы воротами перед носом Курбана. Вовремя опомнилась: его прислал сам Ибрагимбек.

— Поднимайтесь! — пригласила она и, первой поднявшись на айван, бросила взгляд за речку. — Что там происходит? Народу тьма!

— Ничего… матушка, — сказал Тонготар. — Пришел караван из Кабула.

— Сыну гостинцы привезли?

— А караван без этого не бывает!.. — Тонготар в двух словах объяснил старухе цель их посещения. — Садитесь, гость, погрейтесь у сандала… Матушка, позовите девушку. Нам скоро возвращаться.

Старая Тиник начала спускаться с айвана и вдруг на середине лестницы остановилась. Увидела — от амбара идет Айпарча.

— О! — непроизвольно воскликнула старуха, приподняв от удивления брови. Айпарча приближалась, на ее лице не было и тени смущения, а ведь слышала мужские голоса.

Кто бы знал, каких усилий стоило ей это кажущееся спокойствие…

Да, это он — Курбан. Но только в другом обличье. Он здесь… Его прислал Ибрагимбек. Зачем?..

— Здравствуйте, — тихо сказала Айпарча, заставив себя опустить глаза. Почему он здесь? Узнал, что я здесь… что со мной случилась такая беда?.. Пришел, чтобы вызволить меня из беды, вернуть родителям?.. Кем он сказался им?.. Наверное, родственником. Да, они родственники… — Добро пожаловать, Курбан-ака!

Старуха не спускала с них глаз.

— Да садитесь же! — прикрикнула она. — Поставь самовар, доченька! Дастархан принеси!

Айпарча заметалась, как во сне, улыбается. Она рада! Очень! Хочется плакать, смешно!..

Айпарча растапливала самовар, пришла матушка Тиник.

— Каким родственником он тебе приходится? — раздраженно спросила она. — Держится степенно… Таких следует остерегаться!..

— Бояться — остерегаться! Сын же ваш прислал! — сказала Айпарча. — Ну, а что касается родственников, мои родители в Байсуне самые богатые из родичей!

Старуха достала из сундука скатерть из тонкой шерсти.

— Родичи — это хорошо, — сказала она, беря из плетеной корзины две лепешки. — Но сейчас твоя судьба в моих руках… Я верно говорю? На рассвете поблизости крутился Джаббар. Ты видела? Кто его прогнал? То-то!.. В это смутное время нельзя никому верить!.. Поди! Если вскипела вода, скажи Улугай, пусть заварит!

Айпарча, улыбнувшись про себя, вышла и крикнула:

— Улуг-а-а-ай!..

Какой звонкий, приятный голос.

Направляясь сюда, Курбан не думал, что он будет говорить Айпарче: хотел только увидеть ее. И все. Но он должен, обязан был поговорить с ней.

— Как видите, родственница ваша жива-здорова, — разливая чай, сказала матушка Тиник, — Не скрою, она мне очень понравилась! Спросите — хорошо ли ей здесь живется? Что она ответит? Э, да кто посмеет ее обидеть! Если Джаббарбек опять появится в окрестностях моей усадьбы, так вон оно, ружье. А теперь мы отправимся в путешествие. Надо, молодой человек, на мир посмотреть. Вы, видать, ученый… Как вы думаете, имеют право женщины на путешествие? Помнишь, Тонготар, ну эту героиню из «Алпамыша»… как звали ее, Барчин?.. А какими храбрыми воинами были в древности женщины… Лихие наездницы, отлично владели мечом, они отважно бились с врагами, не уступая мужчинам ни в чем! Верно говорю, Ай-парча?

— Спасибо вам, матушка! — Курбан кивнул в сторону Айпарчи.

— Дядя ее тоже навещал… Она ни в чем нужды не знает.

— А вы к нам, Курбан-ака… надолго? — спросила Айпарча, пристроившись возле старухи.

— Кто знает. Время такое — мы не можем знать, где будем завтра…

На холме возле дома появился всадник.

— Господина шейха… и вас, господин Тонготар, просит срочно прибыть к нему его превосходительство Ибрагимбек! — прокричал он.

— Если у вас есть еще что-то сказать, говорите, — заторопился Тонготар.

— Я хотел только увидеть ее, — проговорил Курбан равнодушно. — Случится встретить ее матушку, успокою, скажу: девушка под теплым крылом.

Старуха засмеялась, показав еще довольно крепкие белые зубы.

— Видимо, все байсунцы скупы на слова, неразговорчивы! Вчера ее дядя тоже все смотрел, смотрел на нее… выпил чайник чая, сказал четыре слова и ушел.

— Пусть дядя придет, — сказала Айпарча, заметно побледнев и пряча грустные глаза.

29

— Хвала и благодарность создателю, который одарил нашу страну справедливостью и совершенным благородством эмира повелителя тюрков, столпа мира, защитника ислама и мусульман! Да будет жизнь его величества на милости творца столь же продолжительна, как вечность!

Звучал голос Нуруллахана над площадью, заполненной народом до самой тутовой рощи, где верблюды каравана, опустившись на колени, жевали свою белую пенистую жвачку. Посол заметил: люди хмуро смотрели на него. «Ибрагимбек, видно, не сдержался, проговорился… Лишь бы кончилось все добром, — думал Нуруллахан, вглядываясь в лица. — И дождь не ко времени…»

Он чувствовал, что люди совершенно равнодушны к имени Саида Алимхана, к его «подаркам и сердечным приветам». Попытался прочувствованно, доступным для всех языком, сообщить, с каким вниманием мусульмане всего мира следят за борьбой бухарцев с неверными, захватившими землю священной Бухары, — но и это не возымело никакого действия.

Под чинарой, криво улыбаясь, злорадствовал про себя Джаббар Кенагас. «Мелковатым человеком оказался Ибрагимбек. Да это и чувствовалось. Эмир знал, что делает», — думал он, уверенный в силе Энвера-паши.

Энвер-паша внимательно наблюдал за тем, как слушают люди выступление Нуруллахана, изредка бросая косой взгляд то на стоящего рядом Ибрагим-бека, то на ишана Судура, находившегося справа от него. Когда он повернулся к нему, хазрат надменно пожал плечами. Энвер-паша поклонился.

— Напрасно уважаемый Нуруллахан столь пространно излагает замыслы эмира. Здесь в основном люди Ибрагимбека… а они недовольны, разве он не видит, смещением их соплеменника с поста главнокомандующего, — шептал раздраженно ишан Судур.

— Согласен! — бросил Энвер-паша и выпрямился.

Он нервно хрустнул пальцами, нетерпеливо переступил ногами, как застоявшийся конь. Энвер-паша понимал: если Нуруллахан и дальше будет продолжать в таком духе, может случиться — толпа взрывом недовольства выразит свое отношение к замене командующего.

От зоркого взгляда Энвера-паши не ускользнула растерянность на лицах людей, когда Ибрагимбек представил его главнокомандующим вместо себя. И это он посчитал естественным проявлением чувств: Ибрагимбек был своим, местным, да еще главой племени лакаев, а он — чужой, пришлый, из страны, о которой здесь мало кто знал и слышал. Если уж говорить об эмире и его режиме, то Энвер-паша уже убедился, насмотрелся и наслышался вокруг Бухары и в селениях, где Советская власть укрепилась, об отношении народных масс к этому режиму и к самому Саиду Алимхану. Так что, он считал, не надо строить иллюзий на счет слабости Советской власти. Размышляя долгими ночами то у степного костра, то в приютившем его доме, он пришел к твердому выводу — исламскому комитету и штабу исламской армии, да и всем людям, занимающимся идеологической обработкой народа, надо пересмотреть в корне свою политическую платформу о структуре и идейной основе будущего исламского государства. Выдвигаемые лозунги и обещания народу о справедливом решении социальных задач должны быть многократно сильнее осуществляемых уже на деле целей и задач Советской власти. Только тогда можно надеяться на успех победы исламской революции. Однако без сильной политической партии все задуманное может остаться эфемерной мечтой. Об этом Энвер-паша довольно убедительно высказался на секретном совещании с участием представителей западных держав. Саид Алимхан поддержал его, но англичане выразили мнение, что с этим торопиться не следует, пока вопрос надо решать военным путем. Тогда Энвер-паша окончательно понял — англичане не собираются отдавать политическую власть. Когда они остались с Саидом Алимханом одни, эмир внимательно выслушал планы создания и организационную структуру будущей партии.

— Вы не спеша начинайте работу. Назовем организацию, пока условно, если согласны, мусульманской народной партией, — сказал Саид Алимхан. — В разработке программы и устава вам поможет его преосвященство ишан Судур… Привлекайте его активно! Не смущайтесь его возрастом. Он мыслит современно!.. И еще. Приглядитесь к ученику ишана. Умный молодой человек… Ибрагимбек не настолько тонок и образован, как эти. Но исключительно надежен в нашей борьбе. Постарайтесь стать друзьями, учитывая все те нюансы его характера, о чем мы с вами уже обстоятельно говорили…

…Энвер-паша, очнувшись от охвативших его дум, осмотрелся. Ибрагимбек устало поглядывал по сторонам, ишан Судур, казалось, дремал, прикрыв глаза, но руки нервно перебирали четки. Нуруллахан продолжал разглагольствовать о значении борьбы с Советской властью на земле священной Бухары. Энвер-паша скорее инстинктивно почувствовал, чем понял, что Нуруллахан подходит в своей речи к тому месту, когда он должен сообщить, почему его, Энвера-пашу, эмир назначил на пост главнокомандующего вместо Ибрагимбека.

Энвер понимал: необходимо прервать речь посла. Сказано слишком много, люди устали слушать, они раздражены…

— Бек, — придвинулся он к Ибрагимбеку и горячо зашептал ему: — Хватит меня расхваливать, а? Вы представили — и этого вполне достаточно. Народ устал слушать посла, люди хотят слушать вас! Вы меня понимаете?..

Ибрагимбек усмехнулся и, подойдя к Нуруллахану, который действительно сделал паузу перед тем, как начать говорить об Энвере, положил ему на плечо тяжелую руку и громыхнул во всю мощь своего голоса:

— Земляки! Соотечественники! Великий эмир еще раз доказал свою любовь к нам, прислав достойного человека. И большой караван с щедрыми дарами! Наступил час, когда надо эти дары принять, а досточтимому Нуруллахану и его людям отдохнуть. Чтобы был порядок, мы поручили беку Тугайсары и Гуппанбаю организовать разгрузку каравана и все сложить в амбары нашей армии. А вы помогите им!

Нуруллахан в недоумении не мог произнести ни слова.

— Вы произнесли, дорогой посол, блестящую речь! — крепко пожал его руку Энвер-паша.

Один за другим подходили к Нуруллахану высокопоставленные лица, трясли ему руку, громко выражали свой восторг по поводу его красноречия.

Энвер, Ибрагимбек, ишан Судур, отойдя в сторону, наблюдали за все еще не пришедшим в себя Нуруллаханом.

— Благодарю, бек! — негромко, но с чувством сказал Энвер-паша Ибрагимбеку.

Ибрагимбек скосил на него лукавые глаза, хмыкнул, ничего не ответил, погладил бороду. Но он был доволен словами Энвера. «Кажется, вместе одну песню петь будем!» — удовлетворенно подумал он. И тут он увидел Курбана с Тонготаром. Знаком подозвал их к себе.

— Тонготар, прикажи поварам, пусть поспешат с обедом… А вы будьте здесь! — сказал Ибрагимбек Курбану, решив представить его Энверу. — Хазрат, конечно, не познакомил вас с принцем-шейхом?

— После трудной дороги, подумал я, пусть отдохнут, — смущенно проговорил ишан Судур.

Энвер-паша с нескрываемым любопытством рассматривал Курбана, вгоняя его в краску.

— Я думаю, теперь, с сегодняшнего дня, вы постоянно будете при нас… Не возражаете, хазрат? — сверкнул Энвер, как пламенем, голубыми глазами на ишана Судура.

— Я могу только благодарить аллаха…

— Поздоровайтесь с послом! — слегка подтолкнул Курбана Ибрагимбек. — Потом ближе познакомлю вас с ним. Может быть, он еще понадобится нам…

30

Ночью, в конюшне, Курбан подготовил очередное донесение в центр. Однако отправлять не торопился, ему хотелось еще раз основательно продумать все, что увидел и услышал. Решил: необходимо вырваться из Кукташа, побыть одному.

Турсун-охотник словно угадал его мысли.

— Шейх, вы хотели посмотреть окрестности Кукташа? Поехали сейчас, коней надо выездить, застоялись, — неожиданно предложил он.

Курбан вскинул голову. Небо затягивали набухшие влагой тяжелые черные тучи.

— Будет дождь, в какой-нибудь пещере укроемся… их здесь много, — сказал Турсун.

— Что ж, поехали!..

Они были далеко от Кукташа, когда полил дождь. И действительно, у подножия горы, к востоку от ставки исламской армии, оказалась вместительная сухая пещера. Вместе с лошадьми укрылись в ней. Пока Турсун, стоя на коленях и низко опустив голову, раздувал костер, Курбан подошел к выходу и, прислонившись плечом к валуну, пытался через пелену низвергавшейся воды рассмотреть, что там впереди. Глава слезились, густой дым медленно, клубясь, выползал из пещеры. «Итак, Энвер-паша без каких бы то ни было осложнений вступил в должность главнокомандующего, — рассуждал Курбан. — Что же теперь за этим последует?.. Хозяева непременно будут торопить его развернуть активные военные действия. Во время обеда Нуруллахан сообщил о находящемся уже близко втором большом караване — с оружием и обмундированием. Но как Энвер-паша — этот опытный политик и военный деятель — начнет в короткий срок боевые действия, если на сегодняшний день под его началом всего восемьсот сабель? Курбаши многих отрядов из Ферганы, Уратюбе, Самарканда, да и самой Бухары явно не спешат стать под знамена исламской армии. Перед ними, прибывшими в честь вступления его в должность, он открыто поделился своими военно-политическими планами. Сказал о задачах на ближайшее время. Курбаши восприняли все эти наметки сдержанно. Возможно, на их настроение повлияло внезапное прибытие из Кабула пяти русских офицеров русской армии, которых, вместе с турецкими, Энвер незамедлительно включил в состав штаба армии. И когда речь зашла о конкретных сроках слияния разрозненных отрядов в единую армию, курбаши Куршермат, представлявший всю Фергану, едко заметил: „А разве мы вам нужны?!“ Энвер, поняв, какую допустил оплошность, не включив в состав штаба никого из местных, ровным голосом заявил: „Мы не успели с уважаемым Ибрагимбеком сообщить вам о вашем назначении моим заместителем“. Принял ли Куршермат за чистую монету сказанное Энвером или не поверил, из его ответа: „Не знаю, как вас и благодарить!“ — было не понять. При этом запомнилось, как Ибрагимбек, положив в рот кусок вязкой кунжутной халвы, повернулся к ишану Судуру, словно пытаясь что-то сказать, а на самом деле — чтобы не расхохотался наглой лжи Энвера. Ишан Судур, недоумевая, ждал, когда Ибрагимбек проглотит халву и о чем-то спросит его. Не дождался: бек встал и вышел из комнаты…

Кажется, ничего не упустил. Можно сегодня ночью отправить, — решил Курбан. — Нет, что-то еще было… Что?.. Вспомни. Но почему его преосвященство смотрел недоброжелательно, когда Ибрагимбек пригласил тебя на обед? Почему? Он не хотел твоего присутствия в узком кругу верхушки исламской армии», — задумался он снова, наблюдая, как возле разгоревшегося костра, на плоском широком камне Турсун-охотник развязывает красный платок, раскладывает холодное мясо, лепешки. В глубине пещеры кони, позвякивая уздечками, похрумкивали сухим клевером. Вдруг они дружно заржали.

— Кто-то к нам пожаловал, — метнулся Турсун к выходу.

Раздался конский топот, из-за плотной завесы дождя возник Гуппанбай с десятком всадников. С широкополых чекменей стекала вода, мокрые крупы лошадей лоснились.

— Вот этот, — сказал Гуппанбай Курбану, указывая плеткой на мужчину с замотанным тряпьем лицом, — спрашивает хазрата. Ни с кем говорить не хочет. К хазрату — и все! Подозрителен он мне.

— Откуда он?

— Из ваших краев… Оттуда!

— Из Байсуна?

— Не говорит определенно, крутит… Хочу повидать ишана Судура, говорит. Спрашиваем — для чего? Молчит. Мы шли на Душанбе, встретили его. — Гуппанбай, нагнувшись еще ниже, тихо проговорил: — Ничтожный человек — а посмотрите, какой у него конь — карабаир! Не из простых он… Понимаете, меня послали за курбаши Давлатманбием, ну, знаете, он обложил осадой душанбинский гарнизон красных… Возвращаться неохота. Пути не будет! Да и Энвер-паша просил как можно быстрее доставить курбаши. Он желает с каждым поговорить лично!.. Где искать хазрата? Ума не приложу!

— Его преосвященство, наверно, у Энвера-паши, — сказал Курбан.

— Будьте другом… Пусть этот побудет у вас. Оставляем его — можно?

— Ладно… Вы же спешите.

— Спешим, — громко воскликнул Гуппанбай. — Шейх!.. Этого — к хазрату!.. Благодарю!.. — всадники исчезли за пеленой дождя.

Турсун отвел карабаира в сторону пещеры.

— Присаживайтесь, — пригласил незнакомца к костру Курбан. — Дорога была длинной, проголодались, небось. А тут еще и непогода…

И тут при свете костра Турсун уставился на пожелтевшую бороду незваного гостя.

— Послушай, — проговорил он, подходя ближе к огню. — Ты не Газибек?

Мужчина повернулся к нему, замер. Турсун взял в руки обрез, положил ладонь на затвор.

Незнакомец испуганно заморгал, и без того белое, бескровное лицо казалось маской.

«Неужели… Газибек?» — удивился Курбан. Когда бека везли в Арк, он находился среди студентов медресе, на улице. Вечером ишан Судур, глубоко задумавшись, довольный совершенным делом, говорил: «Вот увидишь, сын мой, Газибека бросят в зиндан… Я слышал, у эмира свои счеты с этим негодяем. В казну, оказывается, мало дает, жалуется на бедность, а сам высасывает соки из скрытых от эмира кишлаков!»

Курбан стоял ошеломленный. Не верилось, что стоявший перед ним с лицом мертвеца, свалявшейся бородой и вогнутой, видимо, от чахотки, грудью человек мог быть когда-то правителем Байсуна.

Газибек, уронив руки, взглянул на Курбана.

— Какое у вас дело к хазрату? — спросил Курбан.

— Ну, отвечай быстрее! — угрожающе проговорил Турсун-охотник и повел стволом.

Газибек вдруг, бросив на него взгляд, упал на колени, сорвавшись с камня, остервенело забил кулаками об землю, затем стал бить по своей голове.

— О-о-о! Зачем я не сдох в зиндане!.. О аллах! Почему от меня отвернулся! Кто еще выстрадал столько, сколько я-а-а!

— Прекратить истерику! — прикрикнул на него Курбан. — Садитесь поближе к огню! Погрейтесь… Какое у вас дело к хазрату? Если кто-то произнес имя преосвященства, кем бы он ни был, для меня он друг!

— Да паду я жертвой за вас! — Газибек поднялся, отряхнул пыль с колен, уселся снова на камень. — Обязательно должен встретиться с хазратом… Он не любит меня. Но скоро зауважает… Я искуплю перед ним грехи свои, я сумею…

— Я постараюсь помочь вам… Вижу — настрадались, — сказал, сочувствуя, Курбан.

— Вашими устами мед пить! — Газибек заплакал. — Впал в нужду… Отшельником стал… Лучше бы я умер, чем так жить… Однако… Жизнь сладкая штука. Все равно я долго не проживу… чахотка, — поеживаясь, он глянул на Турсуна-охотника. — Я вас прошу, уберите свою винтовку. Ладно, потом застрелите… Я буду благодарен вам: наконец-то отмучаюсь… А пока — не надо…

— На тебя и пули жалко! — проворчал Турсун.

— Послушайте, — сказал Курбан, — чтобы сохранить вам жизнь… Ведь хочется еще пожить, а?.. Что у вас к хазрату?

Газибек нехорошо улыбнулся.

— Кроме хазрата, никому другому…

— Что значит «никому другому»? Да вам известно, кто я? Да я скорее умру, чем позволю появиться перед его преосвященством сомнительной личности. А кто вы? Негодяй. Я хорошо помню, за что вас столкнули в зиндан… Вы совершили такое, чему не находит определение человеческий разум.

— Да, конечно, — дрожащим голосом согласился Газибек. — Но эти дела давно канули в вечность. Я прощен!

— Ничто в этом мире не предается забвению, особенно несправедливость к людям, ложь и клевета, насилие над человеком!

— Что вы хотите от меня?

— С чем вы идете к хазрату?

Газибек заметил: Турсун-охотник щелкнул затвором обреза, и понял: все. Или едва уловимое движение пальца там, на скобе, или…

— Я должен передать письмо… от одного большого человека… имя его назвать не могу: дал клятву. Они убьют меня, на кол посадят. Если вы ученик хазрата, все равно узнаете… Ведь все равно узнаете, — взмолился он.

— Я не могу допустить встречи хазрата со всяким сбродом! Письмо! — властно потребовал Курбан.

Подошел Турсун-охотник, уставился тяжелым взглядом. Повел стволом, показывая: выйди из пещеры.

— Я сейчас… я сейчас! — дрожа и не спуская испуганного взгляда с Турсуна, Газибек снял с себя верхний халат, зубами рванул шов рукава под мышкой, достал пожелтевшую бумагу и протянул Курбану.

Письмо было многословно!

«Здравствуйте, господин Ибрагимбек!

Я должен был, несмотря ни на что, адресовать это письмо назначенному его величеством вместо Вас командующему исламской армией его превосходительству Энверу-паше. Но я не располагаю сведениями, прибыл ли он в Кукташ. Я стою сейчас со своим отрядом и Седьмым Туркестанским стрелковым полком на берегу реки Кафирниган. Завтра буду в Душанбе.

Твердо веря в Вашу безграничную преданность идеалам исламской революции, исламского движения на нашей земле, я решил сообщить Вам о наших планах, обговоренных при встрече с Энвером-пашой.

Господин Ибрагимбек, из-за отсутствия достаточного времени я не счел возможным писать о себе подробно, но хочу заверить вас в главном — я, Усман-ходжа, сын Пулатходжи, один из руководителей советского правительства Бухарской республики, председатель Всебухарского исполнительного комитета, являюсь убежденным сторонником исламского движения. Читая это, конечно, Вы удивитесь. Однако знайте, все мои помыслы, устремления, мечты, наконец, моя совесть истинного мусульманина всегда были с Вами. И в этом Вы убедитесь, когда мы с Вами бок о бок будем сражаться в великой битве с самым злейшим врагом ислама на земле — большевизмом.

Если хотите узнать обо мне больше, спросите у вашего главного советника, его преосвященства ишана Судура или, если он прибыл к вам, у его превосходительства Энвера-паши.

Теперь о деле.

Прошу Вас, как только приблизятся Седьмой стрелковый полк и мой отряд, спять осаду душанбинской крепости отрядами курбаши Давлатманбия и дать нам возможность без боя войти туда. Естественно, у русского командования возникнет вопрос, почему легко отступили Ваши отряды? И вот в то время, когда я буду выражать по этому случаю свое „недоумение“, от Вас, то есть от командования исламской армией, должен поступить ультиматум. О его содержании мы говорили с Энвером-пашой. Но, несмотря на это, я хочу повторить отдельные, чрезвычайно важные положения, которые необходимо отразить в ультиматуме.

Первое.

Вы „признаете“ власть в стране правительства Бухарской Советской Республики; показываете себя сторонниками мира, свободы; выражаете озабоченность по поводу бессмысленного кровопролития.

Второе.

Укажете, что в тот момент, когда Великий Совет старейшин собрался утвердить свое решение, указанное в пункте первом, и обращение к Бухаре и России, появление больших сил наших (красных) войск доставило вам боль и страдания, омрачило принятие справедливого решения.

Третье.

Обязательно выражаете благодарность России за военную помощь в изгнании ненавистного эмира и считаете излишним дальнейшее пребывание ее войск на территории Бухарской республики.

Четвертое.

В категоричной форме требуете удаления в двадцать четыре часа из Душанбе иностранного Седьмого стрелкового Туркестанского полка. В противном случае, подчеркните, вы теряете доверие к ним и за кровопролитие полностью понесет ответственность перед мировой общественностью правительство РСФСР.

Документ должен быть доставлен в крепость уважаемыми людьми.

Остальное, прошу Вас, предоставьте решать мне.

В случае, если произойдет непредвиденное, мой отряд незамедлительно перейдет к вам и выступит против Седьмого стрелкового. Но Вы тоже будьте наготове, подтянитесь поближе к Душанбе…

Господин Ибрагимбек, дорог каждый час, прошу обсудить срочно мое письмо с хазратом и Энвером-пашой, если он рядом с Вами, и принять решение.

Нижеследующее не зачитывайте, это только для Вас.

Помните — существовал бы Энвер или нет — в любом случае и всегда я обратился бы только к Вам. Я никогда и ни при каких обстоятельствах не терял своего высокого уважения и почтения к великому Ибрагимбеку.

Победа будет за нами! С нами аллах! Ваш Усман-ходжа».

…Вот что прочитал Курбан.

О чем думал он, со скучающим видом складывая листки? Вдвое, вчетверо, еще раз… Письмо не должно дойти до адресата. Убрать Газибека — просто. Но это — провал; Гуппанбай, возвращаясь из Душанбе, непременно вспомнит, проверит… Энвер знает об этом письме… Думай, Курбан, думай…

— Сесть! — приказал Курбан Газибеку. — Хватит ходить туда-сюда!

— Хватит! — согласился Газибек. — Письмо вы прочитали!.. О боже! Кто этот парень? — показал он на Турсуна-охотника. — Уберите винтовку! Послов не убивают…

Турсун повернулся к Газибеку.

— Послов не убивают? Ты — посол? Растлитель девочек, дочерей наших… Опять скажешь «нет»?

— Газибек, а почему вы спешите встретиться с хазратом, а не с Ибрагимбеком? Письмо же адресовано ему? — спросил Курбан.

— Таков приказ человека, подпись которого вы видели.

Курбан медленно вышагивал по пещере, лихорадочно думая, как поступить. Все так. Все так… Но…

Внезапно у пещеры раздался тяжелый топот лошадей, и снова появился Гуппанбай со своими людьми.

— Прошу прощения, шейх! Я не хотел давать вам работу, — сказал виновато Гуппанбай.

— Да разве это работа! — ответил с улыбкой Курбан.

Гуппанбай сделал знак рядом находившемуся всаднику.

— Эй, чахоточный! Выводи своего коня!.. Поторопись, сука! — закричал Гуппанбай.

— Шейх, не сказал он вам, какое у него дело к его преосвященству ишану Судуру? — кивнул Гуппанбай на Газибека.

— Не говорит… Скажет!.. — засмеялся Курбан, глянув исподлобья на Газибека.

— Не скажу! — буркнул, как обиженный ребенок, усаживаясь в седло, Газибек.

Турсун-охотник захохотал. Курбан свирепо посмотрел на него, и он запнулся. Словно поперхнувшись, натужно закашлял.

Гуппанбай со своими людьми скрылся за пеленой не перестававшего дождя. Курбан тяжело опустился на камень. «Что теперь?.. Саид. Срочно нужен Саид. Только бы он оказался на месте! Сейчас дорога каждая минута… Значит, мой дорогой учитель еще в Бухаре скрывал от меня свои связи с Усманходжой и другими младобухарцами?! Похвально, святой отец!

Это еще один ваш предметный урок, как не быть лопухом… Но как он ловко установил свои отношения с Энвером, будучи в Стамбуле, а я и не подозревал. Эта нить, оказывается, тянется еще оттуда… Это второй урок мне!..»

— Возвращаемся в Кукташ! — сказал Курбан, направляясь к своему коню. — Погода не для прогулок и не ночевать же нам здесь, в этой пещере!..

31

Из дома Абдулкаюма-парваначи они перебрались в дом через площадь, в «кабинет эмира», расселись, каждый в соответствии с занимаемым положением в ставке. Энвер-паша оглядел всех присутствующих.

— Господин Ибрагимбек, — сказал он. — За обедом вы задали мне довольно интересный вопрос… Почему я прибыл сюда не прямиком из Мазари-Шарифа, а через Россию, Бухару? — Энвер понимал: свой ответ он должен построить в соответствии с данной обстановкой, учитывая при этом, что Нуруллахан обо всем сообщит эмиру. — Представьте себе, друзья, Саид Алимхан вызывает одного из вас и просит стать командующим исламской армией, а представители великих держав поддерживают эмира. Этот человек, рекомендованный на должность командующего, — истинный мусульманин, страдающий при виде тяжелых невзгод, выпавших на долю священной Бухары! И у него, то есть у меня, в это трудное время потребовали найти пути спасения от разразившейся катастрофы. Для того, чтобы понять все это, я думаю, нужно время.

Энвер-паша объяснил, почему поехал через Россию, где хотел увидеть своими глазами, чего успели достичь большевики. Не экономическое положение страны интересовало его, а отношение широких слоев народа к политике большевиков и перестройке государства.

— Чтобы наметить конкретную программу и планы борьбы, необходимо хорошо знать внутриполитическую обстановку… Даже в Ташкенте и Бухаре, которым Россия оказала помощь… действовать вслепую может только сумасшедший. Сам аллах не поможет! Серьезность нашего движения заставила меня совершить это опасное путешествие.

Ибрагимбек посмотрел на Нуруллахана.

— Господин Нуруллахан, его величество знал об этом путешествии его превосходительства Энвера-паши?

Энвер усмехнулся.

— Не знай его величество о моем прибытии сюда из Бухары, возможно, Нуруллахан тоже не приехал бы.

Нуруллахан сначала улыбнулся Ибрагимбеку, а потом Энверу.

— Ваше превосходительство, — мягко сказал он. — Я до сих пор удивляюсь, каким образом вам удалось выбраться из Бухары?

Ибрагимбек вздохнул.

Этот вопрос был самым трудным: чтобы ответить на него, надо дождаться человека с письмом от Усманходжи Пулатходжаева. Значит, надо тянуть время.

— Я оказался удачлив, — улыбнулся Энвер-паша. Он пристально посмотрел каждому в глаза. Убедившись, что такой ответ никого не удовлетворил, сказал напрямик: — Позвольте мне ответить на ваш вопрос несколько позднее…

— Почему? — не понял Ибрагимбек.

— Есть причина, — веско сказал Энвер-паша. — И кончим на этом.

— Да, да, — поспешно заговорил ишан Судур. — Ну, как там, в России? В Ташкенте, Бухаре? Вы, наверное, имели встречи и беседы с известными людьми?

Энвер повеселел. Умен старик, он ему еще в Стамбуле понравился. Им нужно непременно встретиться, поговорить наедине. Сегодня же вечером!

— Если говорить о положении в России, — заговорил он спокойно, — народ доволен новой властью. В чем причина? Очень помогает им новая власть… В Ташкенте положение сложное. Но, друзья мои, там немало наших сторонников. Я говорю о членах общества «Национальное единение и прогресс», созданного три года назад. Оно возникло накануне революции в Туркестане. Организатором был турецкий полковник Османбек. В этом обществе собрались самые образованные люди Ташкента, болеющие сердцем за независимость своей родины, за ее будущее. К сожалению, в скором времени это общество по решению Туркестанского городского Совета подлежит роспуску. Члены общества взяты под надзор. Сейчас один из них, господин Бартинец Мухиддин, находится среди нас… — Когда присутствующие основательно рассмотрели светлокожего молодого человека, с широким крепким подбородком, худощавого, со свисающей на ухо кисточкой фески, Энвер-паша продолжил: — В Бухаре я также нашел друзей. Скоро вы их увидите здесь… — Он улыбнулся Ибрагимбеку. — Раньше времени не стану называть их имена. Одно скажу, они занимают высокие посты в органах Советской власти. За обедом кто-то высказал мысль, что надо остерегаться людей, находящихся на службе Советов. Да, они наши противники, наши враги. Но их надо знать! В чем их сила, в чем их слабость. — Он помолчал. Посмотрел на ишана Судура. — Хазрат, мы с вами во многом сходимся мыслями. Потому я особенно ценю ваше мнение. Как вы думаете, чем Советская власть притягивает к себе широкие слои населения? Своими обещаниями? Да. Но большевики свои обещания выполняют! Следовательно, думаю я, мы, руководители исламской армии и духовные отцы народа, должны основательно подумать и дать народу что-то такое… И больше, намного больше, чем дают большевики!

Мимолетная встреча с Энвером в Стамбуле не произвела на ишана Судура сильного впечатления. Но сейчас, слушая пашу, его преосвященство понял, какого большого политического полета эта птица.

— Господин Энвер, — проговорил он, окидывая всех тяжелым взглядом, — сказал откровенно и вслух то, о чем мы думали и пытались умолчать. Господин Энвер совершенно прав, когда он говорит о необходимости коренного пересмотра программы наших действий, как военных, политических, так и идеологических… Нам следует глубоко продумать всю систему мер. Это горькая правда, большевики сейчас сильнее нас. Народ верит большевикам, идет за ними. Есть даже священнослужители, целиком и полностью поддерживающие Советскую власть. — Ишан Судур устремил свой взгляд, который мало кто выдерживал, на Ибрагимбека. — Мы должны объединиться все, как один, под знаменем ислама, как единый народ с единым языком, с единой верой, с едиными обычаями и традициями! А что мы имеем сейчас? Разрозненные племена, разрозненные отряды. Каждый курбаши — глава рода, он стремится уйти из-под командования главного штаба, не признает дисциплину, проявляет самодовольство, его люди действуют, как бандиты, вызывая этим гнев и отталкивая народ от нашего движения…

«Могучий старец!» — восхитился, глядя на него, Энвер-паша.

— Благодарю, хазрат, — сказал он. — Что вы скажете по этому поводу, господин Ибрагимбек?

— Мне кажется, вы и хазрат сказали главное. Единение. Чтобы все силы — в кулак. Повернуть к себе народ… Верно, господин Нуруллахан? — Ибрагимбек повернулся к дремавшему послу.

— А? — вздрогнув, поднял голову Нуруллахан. — Верные слова! Я обо всем поставлю в известность его величество.

— Благодарю! — едко сказал Энвер-паша. — Еще во время вашего здесь пребывания вы узнаете, каким образом я ушел из Бухары… И тогда, приобщив это к своей информации, вы сообщите разом все его величеству эмиру…

— Отлично! — воскликнул Нуруллахан. — Саид Алимхан, действительно, должен быть в курсе всех событий…

— Господин Энвер-паша, — нерешительно проговорил Ибрагимбек. — О вашем прошлом нам рассказывали и его преосвященство, и посол Нуруллахан, и Саид Алимхан. Но вот еще какие странные слухи ходят.

— Говорите прямо! — грубо оборвал его Энвер-паша.

— Из-за чего вы уехали из Стамбула?

Энвер насмешливо посмотрел на него.

— Вы хотите сказать… почему мне запретили жить в Стамбуле?.. Я правильно понял?

Ибрагимбек кивнул.

Наступила напряженная тишина, и все с нескрываемым любопытством ожидали ответа. Энвер-паша понимал: ответ этот многое решал. Он насупил густые брови, словно расстроившись от грустных воспоминаний. Горько улыбнулся.

— Придет время, вспомнят меня в Стамбуле, Анкаре, — задумчиво заговорил он. — То, что мне запретили жить в Турции, — это правда. Послушайте же, Ибрагимбек! Вот Советская власть и красные войска угрожают вам! И народ на их стороне… Вы готовы сражаться с Советской властью! Браво! Теперь задумайтесь на минуту: вы… побеждены. Что произойдет? Первое, что сделает Советское правительство, — объявит вас врагом народа. Историческая закономерность: победителей никогда не судят, побежденные умирают виноватыми… Если маленькая армия великой державы терпит поражение, позор падет на голову всего народа. И тогда ищут виновного. И — находят. Того, кто шел впереди. Наша Турция в этом вопросе ничем не отличается от других стран… Турция потерпела поражение в мировой войне. Так кого надо сделать козлом отпущения? Естественно, командующего! Тогда надо было успокоить нацию, чтобы потом поднять ее на новые дела!

Ибрагимбек понимал его. Хотя и трудно было признавать, но в ужасных словах, сказанных в его адрес, он был убежден, содержалась горькая правда. Его удивило другое.

— А не сыграла ли в вашей судьбе главную роль месть? Если верить слухам, тестя вы…

— Действительно, моим тестем был султан Абдулхамид. Но что вы знаете о нем? Такого жестокого, невежественного султана еще не было на нашей земле! Он торговал Турцией, разорял народ. Кто бы мог стерпеть такое, что на твоих глазах гибнет твоя родина! Мы — «молодые турки» не стерпели этого! Султана приговорили к смерти. Интересы нации требовали этого! — Энвер-паша говорил страстно, горячо, его речь захватила, подчинила себе всех, кто был в комнате. — Он казнен по воле народа. Весь турецкий народ ликовал по этому случаю! «Молодых турок» носили на руках! И тут мы вступили в мировую войну. Ошиблись!.. Нет, не месть заставила меня, уважаемый Ибрагимбек, оставить родину. Я не жертва мести. Я должен был уехать. Но придет время, и меня вспомнят в Стамбуле и Анкаре!

Все притихли. Каждый по-своему переживал рассказ Энвера-паши.

— В смутное время всегда вот так… — вздохнул Ибрагимбек. — А как же все-таки вам удалось стать своим человеком в правящих кругах других государств?

Энвер задумался. Его тесная связь с влиятельными людьми иностранных государств святая святых, одна из глубоких, сокровенных тайн его души. Революция в России смешала события, на многое заставила смотреть по-иному. Вчерашние враги становились друзьями, забыв про обиды и раздоры, объединялись в борьбе с общим злом. Какое-то время Энвер отирался то в увеселительных домах Парижа, то в турецких кварталах Германии, заводил знакомства. Пережидал смутное время.

Революция в России, потом в Туркестане… Наконец восстание в Бухаре!

И в это время на него опять появились покупатели. Авторитет Энвера-паши снова стал заметным.

И — пришел его час.

Он был уверен: если с иностранной помощью исламская армия освободит Бухару, несомненно, это может оказать цепную реакцию и на другие дремлющие силы Туркестана. Потом этот ветер перемен повеет и на Россию, возбудит тюркоязычные народы Кавказа, находящиеся в ее составе. В конечном счете, возобновится давняя битва за восстановление Великого Тюркского Султаната!

Что может сделать для этого Энвер? Как он должен делиться жирными кусками! Англия не скрывает своего интереса к Средней Азии. Что ж, нужно не скупиться на обещания! Главное — уже теперь выжать из нее побольше оружия, боеприпасов, продовольствия. Англия может одеть и обуть, вооружить и прокормить большую армию! Пусть…

Энвер-паша решил изложить присутствующим свое отношение к иностранным государствам таким образом, чтобы безоговорочно, раз и навсегда надежно укрепить их веру в себя.

Тепло глянул на Ибрагимбека. Спросил напрямик:

— Без иностранной помощи мы ничего не достигнем. Вы согласны с этим?

— Истинная правда! — воскликнул Нуруллахан.

Ибрагимбек внимательно слушал Энвера, временами поглядывая на пего.

— Я хочу задать вам вопрос… Например, какими глазами Англия смотрит на Среднюю Азию?.. На Бухару?..

— Глазами хищника! — злобно выкрикнул Тугайсары.

— Совершенно правильно! — согласился Энвер неожиданно для всех. Словно не интересуясь произведенным впечатлением, задумчиво посмотрел в окно и равнодушным голосом продолжил: — Зарубежные друзья протянули нам руку помощи… Так? Что — прониклись нашей бедой, решили помочь? Решили доказать свое человеколюбие? Это — для газет! Большевики корчатся. Их обложили, бьют со всех сторон, они дохнут с голода, у них нет ни заводов, ни фабрик, у них нет ничего, что позволило бы им жить… Но они живут! Вопреки всему — живут! И… будут жить. Что самое страшное сейчас? Большевистская зараза! Она проникает всюду! Подавить ее — вот главная задача. На эту цель направлено все. Англия тратит большие деньги… Ну, а потом? Когда мы задавим эту заразу?.. Англия, и вместе с ней все другие страны, кто теперь там пригрелся, будут кричать нам: дай!.. дай!.. Иностранные друзья… Они враги наши! Но пока… друзья… Надеюсь, вы меня понимаете…

— Да-да! — сказал Ибрагимбек и недовольно уставился на появившегося в комнате Джаббара Кенагаса. — Тебе что?

Джаббарбек кивнул в сторону Энвера.

— Одно слово… — сказал он.

«Знаю я твое „слово“! Мечтаешь вернуть девчонку?..» — Ибрагимбек готов был огреть его плетью, но вмешался Энвер-паша:

— Подойдите, если на два слова… Господа, все свободны. Попрошу остаться хазрата ишана Судура… господина Ибрагимбека.

«Если Энвер сегодня останется ночевать в юрте старика, надо, чтобы рядом был Курбан», — решил Ибрагимбек.

32

Из ущелья Злых духов дорога змеилась по голым каменистым холмам. Восточный ветер сильными порывами бил холодным дождем по лицам всадников, по крупам коней. Курбан чувствовал себя скверно: тоска, заброшенность, дикое одиночество… Видно, устал. Он всегда должен быть уравновешен, уверен в себе, как любой священнослужитель при любых обстоятельствах должен оставаться философом в общении с «рабами божьими», быть доступным народу, но — не всем! Должен, должен, должен!..

Было.

«Вы знаете, принц-шейх, я почему-то с первого взгляда почувствовал к вам полное доверие. Увидел себя в вас, как в зеркале, — говорил Ибрагимбек, прогуливаясь с Курбаном по саду, разбитому на склоне горы, над речкой, в ясный солнечный день. — И мы с вами непременно подружимся… Вы должны стать моим человеком… с вашим умом, широтой взглядов, высокой образованностью… Нет, нет! Я не хочу отрывать вас от вашего великого наставника, он вам как родной отец, я знаю. Но у вас должна быть и своя жизнь, наполненная событиями, связями, друзьями… Вы же молоды! В вас кипит кровь!.. Послушайте меня: я не верю этому турку… я не верю тому, что он отдаст жизнь борьбе за наше дело, готов проливать свою голубую кровь за нас, за нашу землю, за нашу независимость. Не получилось у себя — решил попробовать здесь осуществить свою фантастическую идею… Ему нужна власть, только власть… Впрочем… Власть — это все!»

За все время Курбан впервые тогда хорошо рассмотрел Ибрагимбека. Он был выше среднего роста, с продолговатым лицом, которое украшала холеная борода. Главное — глаза… Кто хоть раз видел их, никогда не забудет. Одет со вкусом, изящно… Его лицо имело огромную притягательную силу. Увидел — и поверил. За такими людьми идут на смерть, ни о чем не думая. Идут — и все!

— Подумайте, принц-шейх, о нашем сотрудничестве, — сказал Ибрагимбек, посмотрев на него спокойными темно-карими глазами, излучавшими добро и полное доверие. — Я не тороплю вас.

— Я принимаю ваше предложение, — не задумываясь, ответил Курбан. — Вы думаете о родине, о нашей родине — для меня это главное! Он — чужой…

Ибрагимбек взял его руку и молча пожал…

В этот же день Курбан сообщил в центр об этом разговоре и вскоре получил ответ: действия правильные, сближение будет полезно.

Почему вспомнилась эта встреча именно теперь?.. Да, а Газибек?.. Он сказал, что если не встретится с ишаном Судуром, пойдет к Ибрагимбеку. «Ну и что из того, что пойдет к нему? — размышлял Курбан. — Признается, что кто-то читал послание? Для него это смерть. Будет молчать». То ли от быстрой скачки, то ли от сильного напряжения у Курбана горело лицо.

Натянул повод, поехал медленно, и тут он вспомнил о Турсуне-охотнике. Охотник не отставал. «Если даже, — продолжал рассуждать Курбан, — штаб Энвера-паши примет коварный план Пулатходжаева, командиры Седьмого полка — не простачки, чтобы так, запросто, клюнуть на удочку басмачей. Арсланов рассказывал: Усманходжа — выходец из очень богатой купеческой семьи, монополизировавшей в Бухарском ханстве производство и сбыт каракуля на крупных международных рынках. Состояние семьи исчислялось в миллионах. То, что „непутевый“ сын вдруг стал революционером, мало кого удивило. Время такое — шла ломка всего: власти, традиций, семейного уклада, отношений. Кто был ничем, тот станет всем — часто повторяли большевики. Случалось и наоборот: те, кто имел много, в одночасье лишались того, что было накоплено десятилетиями, поколениями. Время такое. А молодежь горяча, криклива, опрометчива в поступках. Усманходжа не стал дожидаться, пока у него отнимут его богатства — сам отдал. Сам пришел к большевикам: хочу служить революции! И ему поверили. Большая нужда была в таких, как он: широко образован, умен, крепко связан с местным населением.

Пошел в гору Пулатходжаев!

И вдруг — предательство… Страшно подумать, какой удар будет нанесен революционному делу. Глава бухарских Советов переходит на сторону воинов ислама… Кому верить?»

На окраине Кукташа Курбан расстался с Турсуном-охотником. Пока он раздумывал, куда направить коня, со стороны центра Кукташа появился быстро скачущий навстречу ему всадник на низкорослом коне местной породы. Вскоре он узнал его — это был Кулмат, старший из слуг ишана Судура.

— Его преосвященство послали за вами и господином Турсуном, — сказал Кулмат, приблизившись к нему. — Но я не вижу господина Турсуна.

— Я отпустил его. Что случилось?

— Вечером его преосвященство дает обед в честь гостя из Кабула. Он хотел посоветоваться с вахи… а господину Турсуну надлежит взять барашка у Идриса-мутаввалли и приготовить мясо по-байсунски.

— Господин Турсун отправился к матушке Тиник, проведать родственницу.

Кулмат, несмотря на преклонный возраст, пользовался особым покровительством ишана Судура. Он всегда и всюду сопровождал хазрата, с удовольствием выполнял все его поручения. Курбан никогда не видел его мрачным. Всегда доброжелательный, мягкий в обращении, он умел делать все — от изысканных кушаний до шитья рубашек, халатов, чинил обувь и тачал сапоги. Он ревниво оберегал покой и авторитет своего хозяина. Добрая улыбка Кулмата обезоруживала человека, пришедшего в дом с плохими мыслями. Была у него семья — жена и двое сыновей, где-то недалеко от Бухары. Видал ее он редко, навещал один-два раза в год. Слепая любовь и поистине собачья преданность не позволяли ему оставлять надолго ишана Судура. Курбана он тоже любил, но потому, что любил его хазрат, и больше того — он повиновался ему, видя в нем сына хозяина.

— Простите, шейх… с вашего позволения я незамедлительно отправлюсь за господином Турсуном? — почтительно спросил Кулмат.

Курбан ответил кивком и, ткнув коня каблуками, помчался по кривым закоулкам, короткой дорогой, к юрте ишана Судура.

Турсун-охотник, подвесив на перекладине земляного тандыра тушу барашка, замазывал глиной отверстие. Курбан уже надышался запаха арчовых дров, которыми предварительно накалили тандыр, насмотрелся, как готовится деликатесное мясо, — ушел в юрту Турсуна. Он снял с крюка тулуп и, бросив его на ковер, устало сел. Глядя в открытую дверь на факел, горевший, потрескивая, у кухни, где в больших котлах варились плов и шурпа, подумал: «Не очень-то верит мне старик!» Когда прибывшие с миссией Энвер-паша, Ибрагимбек и Нуруллахан вошли в юрту ишана Судура, Курбан на правах младшего хозяина дома собрался разливать чай, но его преосвященство, пока гости с шумом рассаживались на пышные шелковые одеяла, прошептал ему: «Сын мой, вы, пожалуйста, проследите, чтобы слуги подавали угощение в нужный час», и повернулся так, словно загораживал собой вход туда… Что ж! Оставалось вежливо поклониться и, еще не распрямившись, отступить…

Растянувшись во весь рост, Курбан пошарил вокруг, ища, что бы подложить под голову. В эту минуту вдруг в лицо ударил холодный воздух. Тронул рукой ковер — и отдернул пальцы, еще не веря удаче: дыра! Точно такая же — в кошме у основания юрты ишана Судура.

«Эта юрта напоминает мне о многих удивительных событиях! — послышался отчетливо голос Нуруллахана. — Вы всегда умели жить, ваше преосвященство. И оставались всегда кочевником!»

«Откуда вам, горожанину, знать цену юрты? Ну а что касается слова „кочевник“, укажите мне такой народ, который бы не кочевал».

«Да я пошутил! — воскликнул Нуруллахан. — Кто может поручиться, возникла бы Бухара или нет, не появись здесь наши предки?!»

Курбан аккуратно прикрыл кошму, лег, устроившись поудобнее. Со стороны было похоже: спит или дремлет. Но ведь при этом он слышал каждое слово!..

Можно было только поразиться такой удаче. Но пройдет немного времени, и Курбан, узнав, как появилась такая «связь», будет хохотать от души: оказалось, эти отверстия сделал по указанию хозяина Турсун-охотник. Бывало, в поздний час к его преосвященству приезжали гости или же ему самому вдруг хотелось выпить горячего чаю, тогда он просовывал из юрты в юрту длинную палку и, толкая, будил спящих Кулмата или Турсуна.

Как все просто…

Но вот разговор зашел о письме Пулатходжаева. Курбан насторожился.

«…Я совершенно уверен, что господин Энвер-паша дальновидный политик, — говорил Ибрагимбек. — Однако Пулатходжаев — советский! Если бы он добросовестно не служил, его Советская власть, и в этом я нисколько не сомневаюсь, так высоко не вознесла бы! По вашим словам, да он и сам признается в письме, этот человек — враг эмира… эмирата! Один из разрушителей престола! Правда, в письме он дал множество разъяснений, старался объяснить свои действия… но все равно… — Ибрагимбек немного помолчал. Потом, нервничая, закончил: — Я не хочу навязывать вам, господин Энвер-паша, свою точку зрения… смотрите сами».

«Истинная правда! — воскликнул Нуруллахан. — Но прежде чем принять предложение Усманходжи, все равно, господин Энвер, надо получить согласие его величества…»

«Дорогие мои! — прервал Энвер дрожащим голосом Нуруллахана. — Вы же видите, времени у нас в обрез… Вы что — отказываетесь принять план Пулатходжаева?»

«Не спешите! — Это опять Ибрагимбек. — Шутить с русскими! Тут надо подумать…»

«Но… в этих условиях у нас нет времени маневрировать! У нас мало войск, да? Правильно? Люди плохо вооружены! Нет помощи из Хорезма, Самарканда, Ферганы… пока нет. Мы не успели объединиться, не хватает оружия… Повторяю: на это дело надо смотреть, как на внезапно возникшую возможность! Далее… Мы не поверим Пулатходжаеву — он погибнет. А мы? Лишаемся одного хорошо вооруженного отряда — раз, теряем великий случай, когда на сторону исламской армии добровольно переходит один из видных руководителей Советской власти, что дает неслыханную возможность укрепить авторитет нашего движения, — это два!»

«Я все сказал! — вспылил Ибрагимбек. — Ну, если это касается только меня… Но за исход этого дела я не намерен отвечать!»

«Хорошо… Отвечать буду я!»

«В таком случае… говорите! Что нам делать?»

«Бек! — Энвер-паша вздохнул. — Все расписано в этом письме. Верно, хазрат?.. Что нам осталось? Все исполнить в точности! Ибрагимбек, друзья! Я… не могу утверждать, что полностью доверяю Пулатходжаеву!.. Но упустить такую возможность… было бы неразумно!»

Молчали долго. Наконец — голос Ибрагимбека.

«Ладно… Что я должен делать? Чем должны заняться Тугайсары, Фузаил Махсум, Давлатманбий?»

«Господа! — голос Энвера-паши задребезжал. — В этом деле Пулатходжаев поставил на карту свою жизнь!.. А я поставил… свое имя… Если сомнения Ибрагимбека подтвердятся, я не только попрошу у вас прощения, но и…»

Голоса, голоса — все комом, ничего не понять!

«Сейчас напишем ответ?» — хазрат. Это он…

«Только не от моего имени… от имени главнокомандующего!» — Ибрагимбек.

Курбан боялся шевельнуться, хотя затекли руки, подпиравшие подбородок. А голоса то поднимались до крика, то спадали до шепота… И долгая тишина… И уже удаляющиеся голоса…

В полночь, когда гости разъехались, Курбан в закутке написал очередное донесение и, придавив каблуком в землю патрон, возвратился в юрту. Турсун-охотник уже спал, но Кулмат, торчавший у летней кухни, при свете факелов отдавал какие-то распоряжения многочисленной прислуге и поварам, они убирали котлы. Под этот шум Курбан и заснул.

33

В штабе в окружении Бартинца Мухиддина и Хаджи Самибека Энвер-паша изучал карту Восточной Бухары, которую дал ему Пулатходжаев тогда, при встрече. Он водил остро отточенным карандашом по населенным пунктам, горным и степным районам, прикидывая расстояние от Душанбе до Карши, Бухары, Байсуна, Шахрисабза. Временами исподлобья бросал взгляд в угол комнаты, где на резном столике лежал в развернутом виде ультиматум, постоянно дополняемый изменениями.

Со двора доносился отрывистый голос Гуппанбая. Назначенный членом посольства к красным, он, конечно же, понимал, какому риску подвергается. Узнают — и к стенке. Но Энвер твердо настоял на своем, без объяснений напомнил: такая поездка полезна начальнику контрразведки. Кому полезна — понятно. А кому собой рисковать — непонятно…

По длинному айвану, мелькая в окне, разгуливали ишан Судур с Нуруллаханом. Посол доверительно рассказывал о жизни Саида Алимхана в Кабуле, его преосвященство время от времени кивал, делая вид, что внимательно слушает. Однако мысли его были далеко. Назначение главой посольства к красным ишан Судур принял как должное. Понимал: его ум, его авторитет здесь необходимы. Но… хазрат не верил в успех. Чем больше вдумывался он в то, что их ожидает, тем больше было сомнений. Не нравилась ему эта затея. Не нравился ему Пулатходжаев. У него явно своя игра…

— Мне надо уезжать, — неожиданно сообщил Нуруллахан.

Хазрат остановился, пристально посмотрел на посла.

— Его величество ждет от меня вестей… Поеду. А священную Бухару навещу, когда она снова станет свободной столицей мусульман. Надеюсь, теперь недолго ждать…

— Что ж… — Хазрат проводил его понимающим взглядом. — Надеюсь.

Появился Ибрагимбек, Энвер-паша поднял голову от карты, заметил его возбужденное состояние. Бек прошел к окну и, загородив собой свет, хмуро смотрел на него. Энвер-паша выпрямился и велел знаком выйти из комнаты Мухиддину и Хаджи Самибеку.

— Я только что разговаривал с Газибеком, которого вы посылаете с парламентерами ишана Судура, — резко заговорил бек. — Я запретил ему ехать.

— И правильно сделали! — неожиданно одобрил Энвер. — Мой приказ можете отменить только вы и больше никто! Я, бек, могу тоже ошибаться, — сказал примирительно. — Здесь, похоже, ошибся. Вы ведь подумали, что своей опрометчивостью мы могли загубить не только нужного нам человека, но вместе с ним и все дело. Благодарю вас, бек.

— Тугайсары сам забрал Турсуна? — спросил Курбан у Кулмата, сметавшего длинным веником конский навоз в кучу.

— Его парни, — сказал Кулмат. — Пожалел я вас, не разбудил. Крепко спали.

— Пойгадашт далеко?

— Вы пройдите в юрту. Первым делом надо подкрепиться.

Курбан последовал совету. На сандале он увидел дастархан с холодным тушеным мясом, сдобными лепешками, касы с каймаком.

Кулмат просунул голову в юрту:

— В пиале с зелеными цветочками жир, выпейте залпом, не дыша… Жир сурка! Чудо. В нем бодрость, здоровье, сила!

Курбан взял в руки пиалу. Задумался. Вспомнил: когда отец был уже совсем плох, табиб велел напоить его таким жиром. Тогда в поисках жира Курбан обошел не один охотничий дом. Ранней весной найти жир сурка не только трудно, но он в эту пору и баснословно дорожал. Когда, наконец, нашел, обменял на две пары новых кавушей и примчался домой, было уже поздно.

…Кулмат заставил Курбана проглотить густой, горьковатый жир, следил за ним, пока тот завтракал, предлагая то одно, то другое.

Наконец отправились в путь. Курбан на Гнедой, Кулмат на осле с разорванной ноздрей (ноздрю разрывают специально, чтобы животному при усталости не было трудно дышать), пересекли широкое поле, раскинувшееся за мечетью.

Вдали, на высоком холме, мельтешили черные силуэты всадников. Казалось, они были не на земле — в воздухе: понизу стлался туман. Вот показались два всадника, они неслись во весь опор к вершине холма, энергично раскачиваясь то влево, то вправо.

— Тренируются! — оживился Кулмат. — Спрашиваете, где Душанбе? Сейчас увидите.

— Это Пойгадашт?

— Он самый.

Курбан вспомнил холмистую степь Пойгабаши возле Байсуна. Самые массовые состязания происходили здесь. Пойгадашт нередко становился свидетелем кровавых, страшных событий.

В стороне от группы спешившихся заметил Тугайсары. Он стоял между парнем с морщинистым лицом и своим новым телохранителем, заменившим Муртаза. Его имени Курбан не знал. На Тугайсары черный чекмень, на ногах — сапоги с высокими каблуками, он наблюдал за всадниками, мчавшимися со стороны черного ущелья. Размахивая саблями, джигиты ловко секли ивовые прутья слева и справа.

Тугайсары увидел Курбана, когда он спрыгнул с коня, и направился к нему.

— Здравствуйте, ваше превосходительство! — первым поздоровался Курбан.

— О-о! Господин шейх!.. Добро пожаловать! — сказал радушно Тугайсары. — Кулмат, куда путь держите? Ты, наверное, надоел нашему гостю своей болтовней?

— Я прикусил язык и всю дорогу молчал, — простодушно заулыбался Кулмат.

— Господин шейх, — Тугайсары смотрел на Курбана серьезно, оценивающе. — Вам довелось увидеть больше, чем мне. Я имел дело с воинами царя — они хорошо дрались. Я видел в бою казаков. В седле им нет равных! Но я слышал, казаки оказались побежденными теми, кто ходит по земле, бежит по земле, зарывается в землю! Вы были у кизил-аскеров, видели их близко. Как они?

Курбан угадывал, о чем мог еще сказать Тугайсары. Здесь не улак, не молодецкие игры. Из разных мест, из степей, с гор сгоняют мужчин, чтобы сколотить из них новые отряды для решительного боя с красными. Кто они?.. Многие умеют держаться в седле — но кто из них держал в руке саблю? Как поведут они себя в бою? Учить — уже нет времени. Разве научишь теперь тому, чему надо учить с детства?.. Учит бой. Учит того, кто выйдет из боя живым, не показав врагу спину…

«Изменился, — глянул пытливо на него Курбан. — Не тот Тугайсары, каким был раньше. Да и понятно: ему не безразлично, с кем идти в бой».

— Приступайте к скачкам! — приказал Тугайсары парню с лицом старичка.

— Скачки! Скачки! — рявкнул парень неожиданно громким басом.

Оглядев всадников, Тугайсары остановил колючий взгляд на джигите в белой папахе.

— Эй, туркмен! Придешь первым, назначу десятником! Отстанешь — заберу красавца-коня, сядешь вот на этого ишака! — мотнул головой на осла с рваной ноздрей. Кулмат захохотал, рад шутке.

— Буду десятником! — нахально сверкнул черными глазами туркмен. — А лучше — сотником!

Всадники с опаской смотрели на этого коня. Кто-то заметил:

— У туркмена не конь — зверь!

Тугайсары, смеясь, спросил у Кулмата:

— Что скажешь? Посадим на ишака этого бахвала?

— Он будет сотником.

Тугайсары захохотал.

Курбан вглядывался в туркмена. «Да это же Карим! — неслышно ахнул он. — Карим-конокрад. Он здесь… Отрастил бороду, приоделся — но это он. Почему он здесь?..»

А между тем на поле все пришло в движение. Всадники были возбуждены, воздух полнился храпом коней.

И были скачки! Дрожала земля от топота копыт, раздирали воздух надсадные крики. И вот уже все веером разъезжаются по полю, соскакивают с седел, успокаивают коней.

Туркмен прогарцевал перед Тугайсары, нахально блестя зубами, крикнул:

— Буду десятником!

— Будешь сотником, — тихо сказал Тугайсары. — Вот таких мне надо. Много!.. Шейх, вы не ответили на мой вопрос, — напомнил он.

Курбан несколько раз встречался взглядом с туркменом. Показалось: тому очень надо быть замеченным, узнанным. Боялся потерять его из виду, вообще потерять. Успокоился только, когда увидел, как к туркмену подъехал Турсун-охотник, ускакали вместе.

— Помню ваш вопрос, помню… Простите, увлекся. Скачки — это всегда так… Вы спрашиваете, сильны ли красные конники? У них есть и своя сила, и своя слабость. Теперь уже не время сравнивать и вспоминать, кто кого побил. Окопники при царе воевали плохо. Почему? Причин много, а главная — не знали, за что воюют. Отдавать свою единственную, да, жизнь, за батюшку-царя — это, согласитесь, не всем понравится. Вы очень тонко подметили: сила — когда они чувствуют под ногами землю. Какую же силу они обрели, когда им сказали: теперь это ваша земля!

— Вот! — оживился Тугайсары. — Теперь я вижу, в чем их слабость! Их слабость — а наша сила! Здесь они чужие, а мы на своей земле! Здесь мы побьем их! А если кто и останется в живых — прогоним, будем гнать далеко, чтобы сами забыли и другим не рассказывали — есть такая земля! Наша земля! — Тугайсары в сильном возбуждении рвал на себе воротник.

«Нет, — про себя усмехнулся Курбан. — Не будет по-вашему. В Красной Армии теперь есть и бывшие окопники, и бывшие казаки, можно называть их и так. А в сущности своей это люди, которые получили землю, — не только свое поле, не клин возле родной деревни, — всю землю, и они должны навести на ней порядок, чтобы потом заняться мирным трудом, строить новую жизнь. Они знают, за что идут в бой. И здесь, на этой земле, которую вы считаете своей, только своей, они будут драться за общее. Вот в чем их сила. Вот почему вам их не одолеть».

Еще новость! Ибрагимбек предложил: пусть хазрата сопровождает в Душанбе Курбан. Энвер-паша согласился не раздумывая. Ишан Судур молча покивал. Потом сказал тихо, словно раздумывая:

— Это надо. Приходит время, мальчику надо вникать в серьезные дела. Кто заменит меня?..

А что же сам Курбан? Конечно, он воспринял это как неслыханную удачу. И в то же время насторожился: неспроста именно Ибрагимбек предложил. Значит, ждет от него информации… А может быть, проверяет? Сколько можно!..

Интересный разговор уже накануне отъезда:

— Что вы можете сказать о Пулатходжаеве? — спросил Ибрагимбек.

Курбан растерянно посмотрел на него.

— О нем?.. Что я знаю… Один из руководителей Советской власти в Бухаре. За что назначили? Очень умный, наверное, образованный, — сказал он скороговоркой. Подумал: «Если Газибек выдал, что я читал письмо, конец!»

— Если бы этот человек перешел к нам… вы бы верили ему? — неожиданно в упор спросил Ибрагимбек.

— Ваше величество! — сказал Курбан, легко вздохнув. — Ну, если бы вы перешли к ним, там бы поверили в искренность и чистоту ваших помыслов? Простите за дерзкий вопрос.

— Гм… В самом деле абсурд… — раздраженно проговорил Ибрагимбек, не ответив на вопрос Курбана.

34

На ишане Судуре белая чалма, белый чекмень. Он величественно восседает на сивой лошади с мелкими коричневыми крапинками. Молчалив, задумчив. Всем существом ощущал он наступление весны, но не вселяла в него весна бодрости, радости обновления, как то бывало — навевала тихую грусть воспоминаний о былом. «Старею…» — понимал хазрат.

Гуппанбай следовал за его преосвященством на рыжей лошади. На душе у него было мрачно, в нервном тике подергивалось веко. Временами он смотрел вдаль, на горы, за которыми находился Байсун и красивая гора Саримаст. Снится ему эта гора! Когда Ибрагимбек ушел на Памир, он остался в отряде Урганжи, парни которого рассказали ему, что при переходе через гору Саримаст был ранен не только командир, но и подстрелена лошадь с ценным грузом. Потом казначей поведал ему по секрету, что на той лошади был хурджун с двумя кожаными мешками. В них — золото…

Уйти, думал Гуппанбай, найти это золото, взять его — и уйти.

С ишаном Судуром ехал Бартинец Мухиддин, которого включил в состав посольства лично Энвер-паша. Большей частью он молчал. Временами напевал негромко какую-то турецкую песню.

Гуппанбай попросил его:

— Эфенди, пойте громче, мы хотим тоже послушать.

— Громче не могу, — сказал Мухиддин.

— Вы турок? Хорошо говорите по-узбекски.

— Турок я, турок… После мировой войны попал в Ташкент. Пригласил меня наш друг Османбек. Учительствовал я. В тюркской школе. Преподавал военное дело: бей! стреляй! коли! вали! Вот такой я учитель. Такой турок…

— Скоро Душанбе. Ваше преосвященство, не пора поднять флаг? У красных должны быть бинокли, — сказал Гуппанбай.

Ишан Судур кивнул рассеянно.

Гуппанбай подал знак одному из своих людей, и тот, вытащив из хурджуна кусок белого полотна, приладил его к палке и поднял над головой.

Душанбинская крепость находилась на окраине кишлака. Старая крепость, во времена завоевания Туркестана царской Россией в ней стояли русские войска. Как только эмир сбежал, они тоже бежали в Керки. Как и любая другая крепость, она имела в стене, окружающей ее, амбразуры, а внутри — специальные помещения для оружия и боеприпасов, казармы для солдат и жилые дома для офицеров с семьями, амбары и склады для продовольствия.

При строительстве крепости были использованы детали восточной архитектуры: по углам кирпичной крепостной стены — четыре высоких минарета, на каждом из них смотровая площадка; по бокам крепостных ворот еще два минарета.

Слева, огибая крепость, протекала глубокая мутная речка, через нее переброшен мост. Короткая дорога, мощенная камнем, упиралась в массивные кованые ворота.

Остановились возле моста. В левой башне показался красноармеец в шинели с красными тесемками на груди и кто-то в черном халате.

— Подними выше флаг! — приказал ишан Судур.

Он не успел поприветствовать поклоном показавшихся в башне: распахнулась одна створка ворот, и четверо бойцов, выйдя, по двое встали по обеим сторонам дороги. К ним присоединились еще двое, в халатах. А вслед за ними появился сухощавый парень в феске, с саблей на боку, остановился впереди этой группы.

— Сойдите с коней и подойдите сюда! — тоном приказа предложил он.

Спешились.

Курбан взял под руку ишана Судура, и они направились через мост. Шли медленно, словно считая шаги. Когда приблизились к воротам, Курбан узнал этого в феске: Али Ризо, начальник Всебухарской милиции. Ему стало не по себе: и этот предатель?..

Бартинец Мухиддин опередил всех и, переговорив с Али Ризо, позвал их.

Ишан Судур поздоровался с Али Ризо.

— Вы посол Ибрагимбека? — спросил тот, ответив на приветствие.

— Да, эфенди, — сказал ишан Судур и бросил на него испытующий взгляд. Энвер-паша, прощаясь с ним, говорил о своих надежных людях в отряде Пулатходжаева и, в частности, об Али Ризо, который, при возможности, встретит их. Похоже, это он.

— Добро пожаловать! — сказал Али Ризо и, первым пройдя в ворота, отошел в сторону, пропуская их. — Прошу прощения, но все должны оставить оружие! — громко объявил он.

Кроме ишана Судура, обыскивали всех. У Курбана оружия не было. Он прошел проверку первым и, дожидаясь остальных, рассматривал территорию крепости, Неожиданно для себя разволновался: так знакомо было ему все. Прошли строем красноармейцы. Вон группа, сидят, синят воздух дымком махорки, греются на весеннем солнце. Тихие разговоры о чем-то своем, скорей всего о доме… А вон еще группа — там смеются. Все как обычно, все чем-то заняты, их нисколько не интересует: что за люди, зачем пришли… Они отдыхают, выглядят расслабленными. Но Курбан знает — достаточно сигнала, и все здесь будет — как граната, когда из нее выдернешь чеку…

— Следуйте за мной!

Али Ризо зашагал по дорожке, выложенной квадратными кирпичами.

Не доходя до здания, находившегося на противоположной стороне площади, свернули направо к открытой двери какого-то приземистого сооружения. Али Ризо вошел вовнутрь. Немного погодя он показался и кивком позвал их. Все спустились по ступенькам вниз и пошли по узкому полутемному коридору. Остановившись возле открытой комнаты справа, Али Ризо жестом показал: сюда. Как только в комнату вошли ишан Судур, Курбан и Гуппанбай, дверь закрыли. В коридоре остались Бартинец Мухиддин и отряд охраны.

Потолок в комнате низкий, длинное окно с решеткой выходило на западную сторону. Сыро — казалось, все здесь пропитано крысиным запахом.

— Ваше преосвященство, что это за дом?

— Да вы же сами видите, Гуппанбай, — растерянно проговорил хазрат.

— А что, если зиндан?..

— Всего можно ожидать…

— Почему турка не пустили?

— Наверное, сочли, что охране лучше остаться перед дверью…

— Скажите: за дверью…

В коридоре послышался шум шагов. Резко распахнулась дверь, в комнату вошел худой, с пушистыми усами молодой человек. И на нем феска.

— Здравствуйте! — сказал он улыбаясь. — Я — Данияр, начальник милиции Байсуна… Ваше преосвященство, вы пойдете впереди, со мной. А вы — за нами…

По крутым ступенькам их провели в помещение с высоким потолком. Посреди комнаты стоял стол, за которым с левой стороны сидело шестеро, напротив — тоже шесть свободных стульев. В конце стола стоял коренастый, крепкий мужчина в кожаной куртке. «Пулатходжаев!» — узнал его Курбан.

Пока тот о чем-то говорил с Али Ризо, Курбан успел осмотреть комнату и этих шестерых. Русские командиры. Командование Седьмого стрелкового полка. Один — гражданский — в черном костюме с галстуком, редкие волосы его расчесаны на прямой пробор, поблескивает пенсне.

— Нагорный, — представил его Пулатходжаев. — Генеральный консул Российской Федерации в Термезе. — О сидящем по правую руку: — Морозенко. Командир полка. Остальные — его штаб.

— Начнем, пожалуй! — сказал Пулатходжаев и, заметно стараясь выглядеть спокойным, приказал молодому человеку, стоявшему рядом с ишаном Судуром: — Сабитджан, мы будем говорить по-узбекски, ты переводи для них. Так. Мы слушаем вас. Представьтесь!

— Мы — послы исламской армии! — заговорил ишан Судур с достоинством. — Я — ваш покорный слуга — ишан Судур ибн Абдулла. Являюсь Главным советником его превосходительства Энвера-паши — главнокомандующего исламской армией. Эти люди — сопровождают меня!

Сабитджан довольно быстро переводил, командиры молча слушали его.

— Ясно, — сказал Пулатходжаев. — Добро пожаловать. — Он показал рукой на свободные стулья за столом. — Садитесь, таксыр… и вы тоже, господа!

Прежде чем сесть, ишан Судур вынул из чалмы сложенную бумагу.

— Цель нашего приезда обстоятельно изложена в этом послании!

По знаку председателя Сабитджан взял письмо. Пулатходжаев, пробежав глазами текст, вернул письмо переводчику.

— Читай. Переводи. Пусть все послушают!

Пулатходжаев сел, а Сабитджан, став рядом с его креслом, звонким голосом выкрикивал: «Да будет известно председателю Всебухарского ЦИКа Усман-ходже Пулатходжаеву, что готовые защитить независимость Бухарского государства руководители исламской армии, собравшись на свой Великий Кенгаш, приняли следующее решение! Мы, руководители исламской армии, готовы признать власть Бухарской Советской Республики и сдать в руки ее представителей все оружие, находящееся у нас, при одновременном заключении соглашения о перемирии. Однако, к нашему великому сожалению, на днях стало известно о приближении к Душанбе под вашим командованием, господин председатель, большого отряда добровольцев и Седьмого стрелкового полка, дислоцирующегося в Термезе!..»

Курбан отметил про себя: вот он — ультиматум правительству республики, составленный жестко и безапелляционно. Командование исламской армии юродствовало, говоря о том, что оно готово целиком и полностью признать Советскую власть, но при одном условии — должны быть выведены с территории Бухарской республики все части Красной армии, прибывшие с территории РСФСР. Дескать, свой союзнический долг по укреплению новой власти они выполнили и делать им здесь больше нечего. Вот так: или вы принимаете наши условия, или…

Можно не вслушиваться в то, что говорит Сабитджан. Не все ли равно, какими словами изложено, а теперь еще и переведено то, что Курбан знал изначально.

Курбана теперь больше интересовало то, как поведут себя Морозенко и Нагорный.

Они слушали. Временами, наклонившись, перешептывались, отвечали друг другу кивком и опять всем видом своим показывали: мы слушаем, мы внимательно слушаем. Чего нельзя было не заметить: они были озабочены, но — спокойны.

Это спокойствие заметил и Пулатходжаев, он словно застыл, спина напряжена, на лице — маска. Он ждал, угадывал Курбан, что красные командиры немедленно покажут свое отношение к происходящему. Как? Чем-то возмутятся. С чем-то согласятся. Может быть и такое (на это втайне надеялся Пулатходжаев), что, выслушав все это, они обратятся к нему: «Товарищ Пулатходжаев, все, о чем нас информировали, относится главным образом к вам… вам и решать…»

И все! Конец разговору! Конец этой комедии! А уж он — решит. Он решит! Он давно решил!..

Текст дочитан. Сабитджан просмотрел листок и медленно, словно бы неуверенно, сложил его.

— Ну вот, товарищи, — наконец решился Пулатходжаев нарушить тишину. — Мы слышали… Что скажем?..

Курбан опустил глаза. Только бы не выдать себя. Ведь он знал, с чьих слов написано это.

— Послушать-то послушали, товарищ Пулатходжаев, — проговорил Нагорный. — Но это послание, на наш взгляд, не стоит того, чтобы над ним ломали голову…

— Почему?

— Потому что люди, пожелавшие капитулировать, как правило, приходят и бросают оружие.

— Уважаемый Главный советник, — Морозенко обратился к ишану Судуру. — Неужели вы, человек, о мудрости которого мы слышим легенды, не понимаете, что теперь этому (если это — от вас) не поверит и ребенок. У нас говорят о вранье — шито белыми нитками. Мальчик, — обратился он к Сабитджану, — ты точно переводи: одно вранье.

— Не понимаю, — смешался ишан Судур, он явно не ожидал такого поворота событий. — Мы прибыли сюда с обращением к Усманходже Пулатходжаеву как главе Бухарской республики, главе Советской власти, но почему-то говорите вы… Может быть, потому мы не слышим его голоса?

— Почему вы решили, что мы намерены капитулировать и только для того пришли сюда, чтобы сдать оружие? — в тон ишану Судуру прокричал Гуппанбай, наседая на Нагорного.

— Зачем надо было устраивать эту комедию со встречей в крепости? — спокойно отвечал Морозенко ишану Судуру. — Вам надо было поговорить с товарищем Пулатходжаевым? Пожалуйста! Договорились, встретились в назначенный час где-нибудь в кустах, пошептались!

— А разве это не капитуляция? — удивленно смотрел на Гуппанбая сквозь пенсне Нагорный. — Вы сами говорите: мы согласны сдать оружие… Оно вам надоело! Оно вас тяготит! Оно вам мешает вернуться к нормальной жизни! Ну так бросьте же его — и идите по домам! Займитесь делом!

— Я понимаю вас! — вскричал ишан Судур и, вскочив, воздел руки так, что рукава халата упали до локтей, двинулся к ним, потрясая рукавами над их головами, точно крыльями. — Земля устала ждать своего пахаря. Матери выплакали все слезы в ожидании сына. Хватит крови! Сколько можно проливать кровь? Брат убивает брата. Аллах тому свидетель: мы не хотим воевать. Мы устали оплакивать погибших! — Его крики были искренними — и хазрату поверили.

Но, наверное, он допустил ошибку: стал говорить о том, что эти люди знали, хорошо знали.

— Зачем об этом так кричать? — поморщился один из командиров.

— Разве можно говорить об этом шепотом! — возразил хазрат. — Каким страданиям подверг нашу несчастную страну, обрушил беды на голову народа эмират! — Он произносил фразы так, чтобы Сабитджану было удобно переводить. — Да, это было самодержавие! Эмиры использовали страну как наследство, оставленное им отцами. Если кто выражал малейшее недовольство существующим режимом, исчезал бесследно в подземельях дворца или подвергался зверской казни. Народ держали в темноте!

Нагорный и Морозенко, заметил Курбан, обменялись взглядами: «Ничего урок политграмоты?»

Пулатходжаев наслаждался, радовался: «Каков хазрат, а! Сущий дьявол! Поистине — мудрейший! Как говорит!»

— Что при эмире народу было плохо, нам известно, — спокойно напомнил Нагорный, воспользовавшись паузой, когда всем казалось, что великий ишан задыхается, будучи не в силах продолжить свою речь. — Но нам не надо никакого перемирия! Мир! Только мир!

— За тем и пришли мы к вам, — проговорил ишан Судур, выслушав перевод. — Высшее благо для нас, для народа нашего, для истории — мир…

— Вы устали воевать? — продолжал Нагорный. — Мы — тоже…

Вот когда были произнесены слова, которых так ждали! Вот когда воспрянули духом все: Пулатходжаев, и ишан Судур, да и все, все! — заметил Курбан. Услышали сказанное со вздохом: мы устали… Признавшийся в своей слабости будет сломлен, когда борьба, точно в стае….

Сабитджан не успевал переводить.

— Я беседовал со многими красноармейцами, — поспешил подтвердить Пулатходжаев, — и ни одного случая, чтобы кто-то сказал: я хочу воевать, я не хочу домой…

— Великое деяние — установление мира! — вторил ему ишан Судур. — Воины возвращаются к мирному труду… Возвращаются домой. Нет похорон — есть свадьбы, нет убитых — есть новорожденные.

— Устали воевать — ну и не воюйте! — перебил его Морозенко. — Можете даже не сдавать оружие — оставьте себе на память, вешайте на ковер, ворон пугайте и пусть ваша кавалерия выйдет на поля с плугом. Так я говорю? — обратился он к Нагорному, ища одобрения. Тот весело поблескивал пенсне. Однако заметил:

— Тех, кто стрелял по приказу, Советская власть простит. Кто приказывал — этих ждет суд народа. Пусть не строят иллюзий. Что теперь требуется от вас, господа, — обратился он к сидящим напротив, — перестаньте вы наскакивать на мирные поселки своими басмаческими бандами — вот и все! Без всяких разговоров-переговоров будет понятно, когда мы окажемся не нужны здесь. Приближайте этот день.

— А мы считаем, что этот день уже наступил. — поспешно сказал Пулатходжаев, тонко почувствовав опасность продолжения беседы в тоне, предложенном этим русским. — Ситуация, полагаю, вам ясна. Я как верховный представитель Советской власти Бухарской республики беру на себя ответственность заявить: настало время, когда народ должен сам решать, как жить дальше. Красная Армия оказала нам огромную неоценимую помощь. Теперь — самим…

— Послушайте, вы, — продолжал Нагорный. — Вы что-то путаете. У Советской власти пет верховных. Все-то вы путаете. Предлагаете перемирие — в который раз? И всякий раз стреляют нам в спину. Согласны даже на разоружение — а сами ждете очередной караван с английскими винтовками да пулеметами. Что за игра?

— Это не игра, — возразил Пулатходжаев. — Это определенный исторический итог. Как глава Советской власти Бухарской республики я заявляю: нам, нашему народу будет лучше, если вы уйдете. Мы устроим вам… такие проводы! Многие командиры уже удостоены высших знаков отличия Бухарской республики…

— Премного благодарны, — с усмешкой перебил Морозенко. — Седьмой полк, товарищ Пулатходжаев, прибыл сюда согласно взаимной договоренности и по соглашению между правительствами РСФСР и Бухарской республики. По приказу Главного штаба Туркфронта. Простите: напоминаю. Цели нашего пребывания здесь вам известны. Срок пребывания определен не вами. Мы подчиняемся приказам Главного штаба.

— Седьмой стрелковый полк придан отряду Пулатходжаева, следовательно, вы должны подчиняться распоряжениям председателя Всебухарского Исполнительного Комитета! — Это было сказано громко, веско. Это было последнее, что мог сказать Пулатходжаев. Все! Он понимал: этих не уговоришь, на них можно только давить. Силой, властью.

— Мы можем выслушать предложения, обсудить их. Но выполнять указания, решения… Уж извините, но мы люди военные, мы знаем одно: приказ. Если вы считаете себя вправе, что вам мешает запросить штаб Туркфронта?

— Вы не боитесь последствий для себя лично? — сощурился Пулатходжаев.

Морозенко выдержал его взгляд.

— А вот угрожать не надо, — спокойно сказал он. — Дешевый прием. И затворами клацать не надо! — добавил громче. — Скажите вашим людям, пусть перестанут демонстрировать готовность арестовать красных командиров. Давайте обойдемся без провокаций, не забывайтесь, где вы. И давайте закончим нашу беседу. Будете разговаривать со штабом — пожалуйста. Вам дадут такую возможность.

— Мне не нравится ваш тон, — высказал недовольство Пулатходжаев. И тут Морозенко сорвался:

— Что слова! Что тон! Хуже, когда не нравится все поведение! Откровенность за откровенность: очень не нравится, господин верховный…

— Не надо переводить, — решительно перебил Нагорный. — Слова, сказанные в запальчивости… Не надо. Я предлагаю сделать перерыв. — Он говорил спокойно, просил всех не спеша обсудить, не горячиться…

Пулатходжаев думал об одном: провал. Провал не только всего дела. Провал… Надо уходить и — немедленно!

— Сделаем перерыв, — согласился он. — Товарищ Нагорный прав, не надо горячиться и доводить наше общее дело до ссоры. Подумаю я, поразмышляйте и вы. Если есть острая необходимость посоветоваться с командованием, советуйтесь… Объявляется перерыв на один час! Послы остаются здесь! Али Ризо, обеспечьте их охрану, — распорядился Пулатходжаев. Воспользовавшись шумом, он шепнул стоявшему рядом Али Ризо: — Уходим! Данияр держит отряд наготове… Выйдешь после меня!

Курбан, незаметно наблюдавший за Пулатходжаевым, почувствовал неладное и решил последовать за ним. Но крепко вцепился в локоть ишан Судур.

— Дитя мое! Мы — послы… Мы пришли для мирных переговоров, и наше слово — ему нет цены… Это — мир… Покой… Человеческие судьбы и жизни, и судьба народа, и новая жизнь… — Курбан плохо слушал, о чем там бормочет старик. Что-то было возле дверей, выходили — и вдруг натолкнулись: заперто! За дверью шум.

Нервно подрагивает лицо Нагорного. Зло бросает Морозенко:

— На твоей голове чай кипятить!.. Надо было держать. Удержать! Уйдет!

Морозенко:

— А что ж мне его слушать так долго, я не каменный. Не уйдет. Достанем!

Курбан шел к ним, волоча на себе ишана Судура, тот все что-то бормотал.

Грохнула дверь. В комнату вбежал красноармеец.

— Товарищ Морозенко! Пулатходжаев уходит! С отрядом! — прокричал он.

В дверях давка. Слышалась беспорядочная стрельба.

Морозенко зычным голосом отдавал приказы:

— Не стрелять! Брать живьем! Только живым брать!.. Второй эскадрон… пошел!..

В настежь распахнутые ворота ушли в погоню за отрядом Пулатходжаева один за другим три эскадрона. Стало тихо. Возле ворот лежали трупы порубленных и застреленных красноармейцев. Морозенко с Нагорным обошли это страшное место. Морозенко повторял хрипло: «Взять — живым!» Нагорный протирал пенсне мятым платком, оглядываясь, как слепой.

Курбан и ишан Судур прошли в конюшню, находившуюся слева от ворот, но ни коней, ни Гуппанбая с людьми здесь уже не было.

— Попросим коней? — Ишан Судур смотрел на Курбана в растерянности — беспомощный, жалкий старичок…

Курбан горько улыбнулся.

— Пойдемте, учитель, — сказал он.

— Да, да! — согласился хазрат. — Какой позор!..

Они прошли через ворота. Никто их не остановил.

По холмистой степи, в сторону Кукташа, уходил отряд Пулатходжаева. За ним гнались эскадроны Морозенко.

— Не догонят… — невнятно проговорил ишан Судур, вглядываясь в долину.

«Куда они денутся?» — про себя усмехнулся Курбан.

Промолчал. Перейдя мост, они пошли не по дороге, а, свернув направо, медленно побрели в тени высокого холма, по северной его стороне.

35

Последнее время мамаша Тиник жила словно в сладком сне. Бездетная вдова, уже стареющая женщина, она вдруг обрела то, чем обделила ее судьба, те годы, когда все, казалось, достигнуто: ведь она была богата, очень богата, а кому не известно, что это главное? Разве может быть несчастлив богатый человек? Разве может быть он чем-то обделен? Богатый человек не может быть одинок.

Мамаша Тиник уже немолода, да и вдоволь насмотрелась она на тех, кто имел власть над ней. Четвертое замужество — об этом она не думала. Хватит. Она обрела сына! Ибрагимбек часто навещал ее. Когда уезжал далеко, непременно напоминал о себе. Редкая мать видит в родном сыне столько заботы и внимания, сколько выпало на счастливую долю вдовы Тиник. Вот и теперь Ибрагимбек ушел в сторону Душанбе. Нет, он не с посольством, он будет кружить со своим отрядом где-то неподалеку, неспокойно у него на душе и быть далеко, в неведении, — это выше его сил.

Айпарча по-прежнему чувствовала себя пленницей, тосковала по дому. Эта поездка навевала на нее скуку. Женщины вообще плохо чувствуют себя в пути, как бы ни было интересно им, душа там, где есть крыша над головой. А здесь что? Скрип колес, мерное покачивание, а смотришь — вокруг степь да серые холмы…

— Эге-ге-ге-ей!.. Карава-а-ан! — послышалось со скалы.

Всадники, сопровождающие караван, остановились, увидели двоих. Один перестал размахивать снятой чалмой, спускается.

Тонготар поскакал навстречу. Увидев, узнав, весело приветствовал Курбана. Понятно, тут же посыпались вопросы. Курбан, закручивая чалму, устало поморщился:

— Помогите-ка лучше хазрату.

— Спешу! — Тонготар хлестнул коня.

Ишан Судур медленно спускался по крутому склону холма. Тонготар подскакал, помог хазрату подняться в седло, сам повел коня в поводу.

— Не встречали ли в пути всадников? — спросил ишан Судур.

— Э, мало ли тут всякого сброда, — неопределенно ответил Тонготар.

— Ибрагимбек отправился туда?

— Да, — как эхо, ответил Тонготар.

Подъехали.

— Здравствуйте, госпожа, — почтительно поклонился ишан Судур, увидев мамашу Тиник. — Я о вас слышал так много доброго! И судьбе угодно было встретить вас вот так, в степи… Куда путь держите?

— В Кафирнихан, куда же! — скрипуче проговорила старуха, не ответив на приветствие. Сердито смотрела на хазрата. — Это же надо — имея такого главного советника, как вы, таксыр, отдать командование исламской армией какому-то чужаку! Что — или оскудели умом наши сыновья, или им занимать храбрости у турок?

— Все временно, уважаемая госпожа, — примирительно заговорил хазрат. — Те приходят и уходят, а Ибрагимбек всегда останется Ибрагимбеком!

— Ладно. До чего договорились там, в Душанбе? Я знаю, я все знаю!

— И это узнаете… Мы теперь возвращаемся в Кукташ. Желаю вам доброго пути! — И тут он увидел Айпарчу. Девушка сидела, завернувшись в тулуп, смотрела — глаза, как два уголька. — О, дочь моя… И ты здесь…

— Могла ли я оставить ее? — самодовольно улыбнулась матушка Тиник. — Айпарча — как дочь мне. Будет угодно судьбе, таксыр, добраться до Байсуна, сама с рук на руки передам родителям. И только тогда буду спокойна.

— Да благословит вас аллах! — сказал ишан Судур.

Слова прощания.

Тугайсары, бесцеремонно указывая рукоятью плети и коротко называя «ты… ты… ты…» — назначил нукеров в охрану ишана Судура.

Разъехаться не успели — показались всадники. Много всадников.

Задувший с севера холодный ветер гнал над рекой колючие снежинки.

Перед повозкой стоял молодой мулла. Между повозкой и костром прохаживался Али Ризо.

Пулатходжаев опустил голову.

«Это и есть самый главный человек, о котором было так много разговоров? — думала Айпарча. — Наверное, он умел красиво говорить, люди слушали его, верили ему… Так же красиво говорил Курбан тогда, под орешиной, и ты слушала его, верила ему… Но вот он — здесь! Значит, он такой же предатель?..»

«Что — не получилось? — злорадствовала старая Тиник. — Все получалось у вас, когда всеми командовал мой сын, Ибрагимбек. Теперь ничего не получится! А чего хотел этот человек, уходя от красных? Ведь тоже надеялся остаться главным — уже здесь? Значит, кого-то надо было лишить власти. Как лишили власти Ибрагимбека?..»

«Пулатходжаев обречен, — думал Курбан. — Как только они поймут, что он затеял эту игру единственно ради спасения своей шкуры (ведь знал же, провал, с часа на час ждал ареста) — конец».

Когда, с трудом оторвавшись от погони, потеряв большую часть отряда, Пулатходжаев наконец прискакал в Кукташ, он еще думал: спасен. Энвер-паша принял его, прижав к груди. Однако выслушал настороженно. Большая игра всегда связана с риском. Но в чем причина провала? Русские вели себя так уверенно, что было похоже: они достаточно хорошо подготовлены. Кто дал им такую возможность? О тщательно разработанном плане знало всего несколько человек. Но, очевидно, знали и они, кто мог…

Энвер-паша за многое благодарен Пулатходжаеву. Это он помог ему прийти к власти. Он вывел его отряд из Бухары. И в дальнейшем он мог многое сделать. Согласись теперь красные уйти, было бы выиграно время, успели бы собрать силу в кулак… Если бы…

Пулатходжаев поднял голову. Заговорил хрипло:

— Уважаемый Энвер-паша! Ибрагимбек! Это был трудный день. Черный день. Сейчас кажется: все кончено. Но будет утро, и мы вновь обретем уверенность в своих силах! Мы продолжим нашу борьбу и победим! — Он решительно поднялся, но еще медлил приблизиться к тем, к кому обращался. — Я вижу в ваших глазах осуждение. Я понимаю вас. Но прошу поверить мне: никто теперь не может судить меня так строго, как я сам.

— Будь ты проклят! — сквозь зубы процедил Ибрагимбек.

— Я трижды проклят! И вы это знаете! Вы знаете, кто я. Богатство, которое я наследовал от отца, его вполне хватило бы, чтобы вооружить целую армию — я отдал все им. И был за это проклят своим родом. Но кто понял тогда, что, взяв мое богатство, они в наших глазах стали беднее, чем были, стали совсем нищими? Разве не я доказал еще раз, что золото всесильно? Я доказал: и их можно купить. И у них можно купить за золото самый высокий пост!

Пулатходжаев смолк. Прижал ладони к лицу, сгорбился.

— Вы осуждаете меня, — наконец тихо заговорил он. — Вы… судите меня?

— Что он болтает? — Ибрагимбек глянул на Энвера-пашу. — «Я, я». Да кто он такой?

— Кто ты такой? — громко сказал Энвер-паша. — Ты предал отца, его дело. Ты предал Советскую власть. Ты предал нас! Да, мы верили… мы ждали от тебя… А теперь что? Уважаемый Тугайсары только что сообщил нам, что красные заняли позиции в Угри-даре. Что это значит? О, аллах, теперь хотим мы того или не хотим, придется воевать с русскими. Мы еще не собрались с силами. Медленно движутся караваны с оружием. Курбаши никак не могут собрать людей. А красные, я знаю, уже успели сообщить своим, и уже идет сюда поддержка, у них все — быстро! Мы проиграли главное: время. Теперь не время для долгих разговоров…

Тревожное молчание.

«Будет спасать, — подумал Курбан. — Все-таки он многим обязан Пулатходжаеву. Как спасет? Будет тянуть время. Скажет: устали… нервы… С этого начал Пулатходжаев. Это было подсказано. Выиграли время там — проиграли. Теперь выиграть время здесь… Что еще? Опять подсказка Пулатходжаева: молодым свойственно ошибаться… Еще? А то, что „верховный“ представитель Советской власти ушел к воинам эмирата — разве это не есть главный выигрыш? Ушел сам и увел с собой отряд? Вот в чем его спасение!»

— Ваше превосходительство, — вмешался Ибрагимбек, — вы правы: надо ценить время. Мы много говорим. Между собой. Пусть нас услышат другие! — Он дернул подбородком в сторону нукеров. Его голос возвысился до крика. — Джигиты! Кого вы видите? Бывшего… Да, он был очень богат и знатен. Да, он имел большую власть. Он многое мог… Это было! А кого вы видите теперь? Хвастуна! «Я, я, я!» Ну, скажи теперь, — обратился он к Пулатходжаеву, быстро подходя к нему почти вплотную. — Громко скажи, чтобы все слышали: я, Усманходжа Пулатходжаев, так скажи, был противником эмирата… Я, скажи, предавал всех и все. Скажи: я, спасая свою поганую шкуру, позорно бежал, забыв об уважаемых людях, которых мы послали на переговоры, бежал с отрядом, впереди отряда и пришел в Кукташ с полным барабаном в нагане… Где твой отряд? — хмуро глядя на Пулатходжаева, спросил Ибрагимбек. — Нет отряда… Погубил людей, погубил дело…

Они стояли уже в кольце подошедших, придвинувшихся к ним нукеров.

Пулатходжаев понял, что погиб. Он еще пытался как-то спастись, обращался к ишану Судуру, тянулся к Энверу-паше, наконец, закрыл голову руками, хотя никто еще не угрожал ему, но эти люди, эти глаза… Это все… Конец.

— Время! — резко выкрикнул Ибрагимбек. — Дорога каждая минута… Поговорили — все! Джигиты, помните: кто так… с ним будет… так.

Курбан уже не слышал, о чем там говорили. Услышал: будто хрустнул хворост в костре. Увидел: Пулатходжаев схватился за живот и стал оседать к ногам Ибрагимбека.

— Ваше превосходительство, — сказал бек спокойно, повернувшись к Энверу-паше, — я выполнил приговор. Его не было на бумаге, на это нет времени, но… спросите у этих людей.

— Благодарю вас, — сказал Энвер-паша. И больше ни слова.

Ибрагимбек подошел к арбе. Курбана едва не задел плечом — и не заметил.

— Матушка! Простите, зрелище не для женских глаз, но ведь ты в таком походе…

— Я горжусь тобой! — важно сказала старая Тиник. — Собаке — собачья смерть!

«Всего минуту назад он был жив, — ужасалась Айпарча. — Видел это небо, может быть, и меня видел… И на что-то надеялся — и вот его нет… А вдруг он не виноват? Вдруг… Что можно понять в этом мире? Вот и Курбан — кто он? С кем? Вдруг и с ним… так же…» И едва так подумала, Айпарча тут же поняла: случись с ним что-то — она умрет. Она вдохнет последний глоток воздуха — и перестанет дышать…

Курбан был подавлен случившимся. Невыносимо было видеть, как отпихивают ногой тело убитого Пулатходжаева, как кто-то копошится над убитым, снимая с него френч, сдергивая сапоги…

Нечаянно встретившись взглядом с Айпарчой, он почему-то почувствовал себя виноватым. Ему хотелось улыбнуться, но не вышла улыбка, лицо затвердело.

Курбан спустился к реке.

В этот момент кто-то, вцепившись, сжал ему локоть. Курбан вздрогнул, резко обернувшись, увидел Гуппанбая.

— Что — кокнули? Мало ему! Все дело испортил! — горячо говорил он. — Вы же видели, что произошло в крепости из-за этой суки! Все — бежать! Ну я и… Обиделись на меня? Обстановка такая — думать некогда, а когда подумал, вас уже нет. Виноват…

Курбан успокоил его, подтвердив: да, все так неожиданно… Согласился: кто старое помянет, тому глаз вон.

Когда они входили в пещеру, оттуда двое молодых людей выносили кого-то, завернутого в чекмень, выкрикивали: «Лекарь! Где лекарь?..»

— Там, наверху, — махнул рукой куда-то в сторону нукер, сидевший у входа.

Пещера была довольно просторная, с высокими сводами. Похоже, в конце пещеры была щель — тянуло сквозняком.

Вдоль стены, всхрапывая, хрумкали овсом кони.

— Мустафа! — позвал Гуппанбай.

Сидевший в глубине пещеры на одном из наваленных седел мужчина медленно поднялся.

— Я здесь, бек.

— Привел тебе человека… Он — хозяин этого зверя!

— Не конь, а людоед! — закивал конюх.

— Не говори так!.. Вы догадываетесь, уважаемый шейх, зачем я привел вас сюда?

Да. Курбан догадывался… Гнедой. Где он, Гнедой? Курбан шел, не глядя на лошадей, и, еще не дойдя, услышал знакомый храп.

— Гнедой! — сказал он и сунулся лицом к коню, и тот, вытянув в его сторону шею, заржал, словно бы ликующе облегченно.

О чем думал Курбан, пока терся лицом о шею Гнедого и оглаживал ладонями своего коня? Гуппанбай говорил, Гнедой остался в крепости — а он здесь. Сам-то Гуппанбай сбежал на лошади хазрата, оттого теперь юлит!

Гуппанбай юлил.

— Честно скажу вам, дорогой шейх: боюсь гнева вашего уважаемого учителя. Когда стреляют над твоей головой, нет времени думать, чей конь перед тобой… Не уберег я коня хазрата… Но я надеюсь, вы замолвите за меня слово: я спас вашего Гнедого, ведь его надо было пристрелить. А я не дал!

— Пристрелить? Гнедого? За что? — растерялся Курбан.

— Мустафа правильно сказал: людоед.

— Бросьте! Смотрите: я держу голову коня на ладонях!

— Тот человек чистил вашего коня скребком. И хотел убрать навоз. Он подошел сзади… и вдруг получил удар копытом! В грудь! Или пониже. Он умирает или уже умер… — Гуппанбай не спешил. Проговорит слово — и помолчит, вглядывается в лицо Курбана.

— А что же конюх? — криком ответил Курбан. — Куда он смотрел? Он не знал, что мой конь не любит, когда кто-то вот так крутится возле него? Я скажу больше: я знаю, кто был этот несчастный!

— Да, уважаемый шейх, — улыбнулся Гуппанбай так, что все лицо покрылось морщинами. — Это был именно он. Помните, на перевале он хлестнул вашего Гнедого. Это было в первую минуту нашей встречи. И вы сказали тогда: Гнедой отомстит. Не надо было Муртазу крутиться возле вашего коня… Видно, хотел увести…

Тонготар принес с десяток палочек шашлыка и сообщил, что парень, которого ударил Гнедой, совсем плох.

— Один гибнет от пули, второй от огня, третий от воды, говорят, но мне кажется, каждый находит то, что уготовано судьбой, — вздохнул конюх.

36

Планы на следующий день были неясны: возвращать отряды в Кукташ? Преследовать красных?

Энвер-паша был твердо уверен: обратной дороги нет. Он еще не успел как следует познакомиться со всеми командирами отрядов — курбаши, не знал, как они поведут себя в боевой обстановке, какой у них военный опыт, какова дисциплина?

Рисковать в таком деле нельзя. Особенно теперь!

— Ибрагимбек, что вы думаете о завтрашнем дне? — спросил он.

Ибрагимбек думал: «Надо атаковать Седьмой полк. И баста. Победа — прекрасно. Поражение — вся ответственность ляжет на плечи Энвера…»

— Трудно что-либо сказать, ваше превосходительство, — ответил неопределенно.

Утром все решилось само собой.

Красные оставили Угридар. Уходили они в сторону Байсуна. Тугайсары преследовал их. Просил подкрепления.

…Курбан вывел Гнедого. Нукеры с гиканьем переправлялись через бурную реку, раздавались редкие выстрелы, топот, храп и пронзительное ржанье лошадей.

Курбан торопливо направился к месту, где был убит Пулатходжаев, увидел около большого затухшего костра с чернеющими головешками ишана Судура, спрашивавшего о чем-то Гуппанбая. Старик заметно обрадовался появлению Курбана.

— Я как раз спрашивал о тебе, сын мой! — сказал он. — Тебе ли к лицу спать рядом с конюхом, свернувшись калачиком! Спасибо уважаемому Гуппанбаю, — продолжал хазрат с притворной строгостью, — присмотрел за тобой…

Ишан Судур проявлял поистине трогательную заботу о своем ученике. Он говорил о смутном времени, о том, что в этот час вообще невозможно понять, где кто, и в любую минуту можно встретить опасность, все неожиданно, неопределенно. В такой час лучше находиться в стороне от всего, терпеливо дожидаясь, когда тебя позовут для дела, которому ты предназначен.

— Но может случиться и так, что и тебе придется, сын мой, взять в руки винтовку! — говорил хазрат, и в глазах его был страх. — Как вы думаете, уважаемый Гуппанбай, получится из моего ученика воин?

Гуппанбай не ждал такого вопроса.

— Вы сказали сущую правду, — сказал он не совсем впопад. — Лакаи уже рождаются воинами, но кто из них может со временем стать настоятелем медресе?

На войне каждому надо заниматься своим делом. Будет больше пользы для всех, если уважаемый шейх побережет… наших женщин…

Курбан едва не вспылил. Он, конечно же, понимал, кого «уважаемый шейх» должен поберечь здесь, при обозе. Да-да, бесценную жизнь будущего «настоятеля мечети». С трудом сдержал себя.

Ишан Судур, похоже, обрадовался словам Гуппанбая.

— Вы точно выразили мои мысли! — вскричал он. — Женщины нуждаются в надежной защите. А кому мы можем больше верить… Сын мой, — обратился он к Курбану. — Надо еще какое-то время побыть здесь…

— Как скажете, учитель! — ответил Курбан. — Матушка не возвращается в Кукташ?

Гуппанбай засмеялся.

— Я буду там, где сын, говорит!

Из-за холма на конях показались Энвер-паша и Ибрагимбек, сопровождаемые охраной из турок, афганцев и лакаев. Энвер-паша давал какие-то указания Али Ризо. Ибрагимбек увидел Гуппанбая.

— Скажи матушке, пусть выезжает! — крикнул он.

В это время навстречу им выехала знакомая арба, покрытая тентом. Ее сопровождала стража, здесь же на низкорослых лошадях лекарь, повара.

Ибрагимбек подъехал к каравану матушки Тиник.

— А что, шейх, — неожиданно обратился он к Курбану, смерив его оценивающим взглядом. — Я заметил, вы хорошо держитесь в седле. И теперь думаю: когда были там, вам, наверное, довелось держать в руках и винтовку, и саблю…

Он не спешил договорить до конца, все так же смотрел на Курбана — будто испытывал.

«Да что они — сговорились? — зло подумал Курбан, чувствуя, как на него накатывается холодная, расчетливая злость. — Решили, что я счастлив прятаться от опасности за этой арбой? Решили: трус».

— Не саблю, ваше превосходительство, — шашку! — прямо глядя на Ибрагимбека, уточнил он.

Бек усмехнулся.

— Я так и думал, — сказал он. Взгляд его потеплел. — Я так и думал, — повторил он, — что, случись бой, вы достойно покажете себя. Именно потому и оставляю вас здесь, уважаемый шейх. Мне надо верить, знать: с моей матушкой не может случиться ничего плохого. Я верю…

— Благодарю вас, ваше превосходительство.

Арба остановилась возле них.

— Сынок, сын мой! — показалась из-под тента матушка Тиник. Ей доставляет удовольствие называть на людях Ибрагимбека сыном, разговаривать с ним. — Ты говорил о Тугайсары как о хорошем парне. Это правда, что он упустил красных?

Ибрагимбек нахмурился. Вот уже и ей известно: ночью ушел Седьмой полк. Никто не слышал топота коней, потому что копыта обернули тряпьем — так всегда поступали и лакаи-разбойники, когда выходили грабить кишлаки или караваны на степных дорогах. Не погасили костры…

— Тугайсары ни при чем, — сказал Ибрагимбек. — Он сторожил ущелье со стороны, которая выходит на Термез…

— Проводники у них, видать, опытные! — добавил Гуппанбай.

— Да, — неохотно подтвердил Ибрагимбек.

Подъехал Энвер-паша. Приветливо улыбнулся матушке Типик, приложил руку к сердцу.

Старуха тоже расплылась в улыбке, но тут же недовольно поджала губы.

— Трогайте! — сказал Ибрагимбек и холодно уставился на Кулмата. Тот сидел, согнувшись, на лошади, запряженной в арбу. Вскользь заметил ишану Судуру, как неловко садится он на лошадь с белой отметиной: — Я найду вам точно такую сивку, какая была у вас!

— Благодарю! — растрогался ишан Су дур.

— Все, все! Поехали! — раздраженно проговорил Ибрагимбек и отвернулся.

Солнце стояло уже высоко, когда на северной стороне — на гребне холма показались два всадника. Издали было видно: у одного из них голова обмотана белым. Спешившись, они стояли на пути каравана. Тонготар, обернувшись, закричал:

— Абил-бобо!

— А-а-а! Иду-у-у! — ответил пронзительным голосом лекарь откуда-то из середины каравана.

В раненом узнали Кияма. Шея вся в крови, пятна засохшей крови проступают сквозь перевязку. Лицо бледное, усталое.

Люди, окружившие их, подавленно молчали.

— Расходитесь!.. Все! — заорал Абил-бобо.

— Да бросьте вы! — морщился Киям. — Пустяки. Царапина. Вам бы, уважаемый Абил-бобо, туда, — неопределенно повел головой. От этого движения весь передернулся.

— Что там? — нетерпеливо выкрикивала старая Тиник, высовываясь из-под тента. — Много красных побили? Красные бегут?..

— Красные бегут, — сказал Киям. Не ей, тихо — то ли Курбану, тот стоял рядом, то ли в раздумье. —

…Курбан понимал, как нелегко приходится Морозенко. Попробуй оторвись от басмачей: вцепились. Энвер-паша и Ибрагимбек уже там, в районе боев. Посылают небольшие отряды обходными тропами в кишлаки на пути полка, чтобы не дать передохнуть, сменить коней, запастись провиантом и фуражом. Трудно Морозенко…

Курбан чувствовал, как с каждым часом нарастает в нем раздражение, отчаяние от того, что он не может участвовать в бою, чем-то помочь отсюда. Он в полной безопасности, сыт, ухожен, он развлекает разговорами вздорную старуху, играет в молчанку с девушкой, то и дело ловя на себе ее спрашивающие взгляды. Может быть, и она ждет, чтобы ее развлекли?

«Спокойно! — уговаривал себя. — Это — временно. Нет связи? Будет связь! И что сообщить — тоже будет. Хазрат все знает, все скажет. Теперь он все скажет…»

37

День угасал.

Смолкли последние выстрелы, сдуло ветром пороховую гарь.

Уже в сумерках разжигали костры, с наступлением темноты они светились ярко и тревожно.

Устало подрагивали, всхрапывали над торбами лошади. Снятыми с них войлочными попонами люди укрывались от ветра. Невдалеке от таких шалашиков сложены убитые, их укрыли кошмой. Время от времени видно — еще кого-то понесли туда. В такую минуту становятся слышнее стоны раненых. Их — немало…

Эту степь называют Пустыней смерти. Да, здесь нет воды. Пастухи привозили с собой запасы воды издалека, и ни одного глотка не давали случайным путникам.

Командующий со своим штабом расположился в заброшенной кошаре.

В загоне, кое-как приведенном в годное для жилья состояние, собрались Энвер-паша, Ибрагимбек, ишан Судур, Тугайсары, Давлатманбий, Фузаил Махсум, курбаши. Молча поужинали.

До поздней ночи заседал военный совет. Энвер-паша предоставил возможность высказаться всем.

После всех говорил сам. Говорил долго. Предложенный им план состоял в следующем.

Красные идут в Байсун, так? Хорошо, пусть идут. И пусть займут город. По пути надо гнать их, не давая ни минуты покоя. Они должны понести большие потери. Байсун для них — как мышеловка. Впустить — и захлопнуть. Мало этого! Надо занять все прилегающие к Байсуну кишлаки, лишив город связи с ними, и тем самым возможности обеспечения красных провиантом и фуражом. Теперь же, немедленно послать письма за подписью командующего в соседние области — в Самарканд (ишану Бахрамхану), в Фергану (курбаши Рузи, Парпи), в Хорезм (Джунаидхану), изложив сложившуюся обстановку, подчеркнуть, что если они уже сегодня не придут на помощь, завтра сами потеряют все. Главному штабу расположиться в кишлаке Кафирун, это в шести верстах южнее Байсуна: отсюда, по степи, открыта дорога на Кукташ и Душанбе. Байсун просматривается весь — как на ладони. Время от времени атаковать Байсун, вызывать недовольство населения Советской властью, засылая тайно в город своих людей для распространения всяких тревожных слухов, сеять панику и страх. Можно пострелять кое-кого из местных, кому уж так понравилась новая власть.

— Нет, прошло время бить поклоны Саиду Алимхану!

Пришло время признавать ошибки, с горькой усмешкой подумал он. Только теперь, под пулеметами красных, стало понятно, почему Саид Алимхан соглашался на любые уступки англичанам, лишь бы получить оружие. А кто тебе самому мешал прийти к тем же англичанам, ведь ты мог иметь могущественных покровителей! А теперь что? Думаешь, как бы наладить дружественные отношения с Энвером… И хочешь ты того или не хочешь, будешь возвышать его авторитет в глазах нукеров, курбаши, всего народа… При этом сам будешь удаляться в тень… все дальше.

Увидев под арбой с высоко поднятой оглоблей сидящих у костра Тиник и Айпарчу, пошел к ним.

— Как себя чувствуете, матушка?

Старуха попыталась встать, но наступила на подол.

— Сидите, сидите! — Ибрагимбек опустился на колени, подтянув под себя толстую кошму.

— А вы? — сказала старуха, всматриваясь в его лицо. — Не притомились? Закончили свой совет? Слава аллаху… О нас не беспокойтесь! Пока есть вы — разве нам может быть плохо?

Ибрагимбек согласно кивнул. Посмотрев по сторонам, сказал:

— Может, возвратитесь в Кукташ?

— Что? — Старуха словно испугавшись, замахала рукой. — Нет-нет!.. Решено: мы будем там, где вы!.. Если возвращаться, то вместе!

— Тогда отправляйтесь в Кафирун.

— Это где?

Ибрагимбек посмотрел на Айпарчу, прильнувшую к старухе.

— А ты не знаешь?

Айпарча слышала, что где-то недалеко от Байсуна, в складках Красных холмов, затерялся кишлак с таким названием.

— Слышать-то слышала, но не бывала там, — сказала она, обращаясь к матушке Тиник.

То, что Айпарча ответила не Ибрагимбеку, а ей, понравилось матушке Тиник.

— Не видела она этого кишлака, не видела! — проговорила Тиник, как переводчица. — Что это, кишлак?.. Там и дома есть?

Ибрагимбек улыбнулся.

— Все там есть.

Ибрагимбек встал, думая об их отправке в Кафирун. Но вспомнив, что во главе с начальником контрразведки Гуппанбаем в скором времени туда отправляется группа людей готовить место для штаба, решил: «Поедут позже… еще долог путь до Байсуна».

«Надо вызвать Курбана и поговорить с ним наедине. Кто может лучше знать, чем он, схему обороны красных в Байсуне? — думал Ибрагимбек, направляясь в штаб. — Да, и пусть расскажет подробно, как все было там, в крепости, в Душанбе…»

В это время ишан Судур стоял возле развалин старого глинобитного дувала с другой стороны загона, пытаясь рассмотреть утонувшие в черноте ночи высокие горы.

Он был подавлен. Он устал от военных советов, где люди, облеченные властью, за громкими фразами пытались скрыть растерянность, в общей неразберихе думали только об одном: как выбраться из круговорота событий, сохранив власть. Все говорят о вере — и не верят. Веришь ли ты сам, ишан Судур?.. Ведь еще так недавно ты лелеял в мыслях не мечту — планы создания на священной бухарской земле Исламского государства! Сегодня уже не планы и даже не мечты… Что же остается?..

Ишан Судур устал от тяжких раздумий.

Вот и теперь, на военном совете, определяя его место в общих планах, Энвер-паша повторил слышанное много раз: главное — идеологическая обработка нукеров-новобранцев из ближайших к Байсуну селений. Важно надув губы, Энвер втолковывал ему, ишану Судуру, как это сложно и ответственно! Что он знает?.. Что у ислама есть, кроме Корана?! Достаточно ли только законов шариата, чтобы овладеть мусульманскими массами?.. Большевики в этом сильней — умеют убеждать, находят слова…

В нескольких шагах от хазрата, разговаривая, прошли Курбан с Турсуном-охотником.

— Дети мои! — позвал ишан Судур.

— Таксыр? — удивленно воскликнул охотник. — Такое позднее время — и вы не спите…

— И вы не спите, — как эхо, повторил хазрат. Неловко пошутил: — Строите планы, как, окажись на месте командующего, разбили бы красных?..

— Занятие, простительное глупым мальчишкам. Каждому свое место. И дело. Так ведь, таксыр? О чем наш разговор? Это неинтересно! Слова — как пузыри на воде… Я рассказываю шейху о том, как трудно учить меткой стрельбе, чтобы стреляли — и попадали… в человека. А думаю о том, что у меня есть жена, и там, где она, тепло и тихо. Спросите, о чем думает шейх? Не слушайте его, он не скажет правду. Я знаю, о чем молчит шейх.

— Вы умеете угадывать мысли? — настороженно спросил хазрат.

— Тут не надо быть провидцем! — Охотник засмеялся. — О чем может думать юноша, когда в нескольких шагах от него… За тентом… — Не договорил, и так все ясно.

Нет, не обладал Турсун-охотник редким даром провидца. К сожалению. Так он думал о себе. И, к счастью, нет здесь такого, кто мог бы знать то, о чем думает он.

Всякий раз, когда удавалось поговорить с племянницей с глазу на глаз, он предлагал ей — бежим. Почему Айпарча отказывалась? Боялась за родителей? Да, должно быть, так… Случалось его зорким глазам перехватывать взгляд девушки, как она смотрела на Курбана… Курбан для охотника продолжал оставаться загадкой. Уже решив в одиночку бежать к красным, Турсун-охотник случайно встретился с Каримом Рахманом, Каримом-конокрадом, так его называли. В коротком разговоре всего не успеешь сказать. Сказал главное: бежим вместе. Почему-то сразу решил, что Карим — как взведенный курок, Карим готовится бежать. «Не спеши, — вот все, что тот успел сказать. Им помешали. Да, и еще два слова: — Его береги». При этом он смотрел на шейха. Вот — опять загадка…

— Пир мой, вам не холодно? — заботливо спросил Курбан.

Какое сердце не разомлеет от таких слов? Тем более сердце одинокого старика…

«Лучший из лучших учеников моих, — растроганно думал ишан Судур, — сын мой! А ведь я не всегда был добр к тебе, не всегда справедлив. Было — я сомневался в тебе и даже больше! — не верил!»

И явилась ишану Судуру мысль, которая вызревала долго. Мысль, которую он отгонял, но не прогонял. Держал в некотором отдалении. Как будто знал, что от нее никуда не деться…

— Курбан, сын мой! — позвал хазрат. И холодно бросил охотнику: — Турсунбай, оставьте нас одних.

Охотник будто растворился в темноте.

— Я слушаю вас, пир.

— Пройдемся… Какая темная ночь… — Прошло немало времени, прежде чем хазрат заговорил. — Я взял тебя из жалкой лачуги, во всех углах которой зеленела плесень бедности и где ты был один. Я взял тебя мальчиком, который ничего не знал, ничего не умел, ничего не мог! Я дал тебе все. Люди знают, как ты умен и образован, но они не знают, что ты еще и богат, ты очень богат! Ведь не только для себя я копил… все эти годы… Много ли надо старику?.. Люди знают, что ты мой ученик. Но они не знают, что ты мой наследник! Теперь я говорю не о том золоте, что надежно укрыто, и только мы двое знаем где. Я говорю о том главном, чему нет цены… Ты стал взрослым, сын мой, а я слабею, с каждым днем я ощущаю все более явно, как убывают мои силы. И теперь я могу сказать: пришел день, когда ты должен стать со мной рядом…

Курбан пытался что-то возразить, не боясь быть подслушанным, заговорил громко, возбужденно, он так пылко уверял учителя, что недостоин находиться и поблизости, когда с людьми беседует великий ишан, чтобы не отвлечь на себя чье-то внимание… Хазрат прервал его. Он коротко рассказал обо всем, что слышал на недавнем совете. С удивительной для священнослужителя точностью обрисовал военную обстановку. И высказал свое мнение: «Кому теперь это интересно? Мы проиграли, мы теряем последнее. Но надо сделать что-то такое, чтобы не потерять все…»

— Не возгордись, сын мой, — тихо говорил хазрат. — Бывало ли такое, чтобы ученик слышал признания учителя в собственной слабости? Молчи… Слушай. Нет, это не усталость, это не старость. Это еще не старость! С годами мы обретаем мудрость, опыт — и все это можно вложить в те слова, с которыми обращаемся к слушающим нас. Теперь, как никогда, нужна сила слова! Великая сила убеждения!.. Слушай. Слушай и запоминай те слова, которые я скажу теперь… Ты выскажешь их, стоя высоко, на площади, заполненной народом! Будешь говорить ты — лучший из лучших учеников ишана Судура, будешь говорить его словами. Будешь говорить ты — юноша, побывавший в стане красных! Ты расскажешь нашим людям, как спал в вонючей казарме, ел кашу из общего котла, — они варят то, что мы сыплем в торбу своим лошадям, правда? — расскажешь. Как там учат убивать простых людей, которые выросли здесь, живут на этой земле!.. Ты расскажешь…

Курбан плохо помнил, как закончился их разговор. Будто свинцовая тяжесть навалилась на него. Заметил, что наконец-то один.

Подумал: хорошо, что наконец-то один.

Тогда он еще не знал, что Саида выследили, когда он возвращался в Кукташ. Пожалел коня, прогнал от себя, пытался уйти по скалам — сорвался…

Не знал Курбан и того, что посланный для связи с ним Карим Рахман не выполнил задания. Как ни пытался он показаться туркменом, нашлись люди — узнали Карима-конокрада. Кариму удалось уйти. Угнал с собой хороших коней, сивку самого хазрата — о чем теперь говорили даже больше, чем о том, что с Каримом ушло к красным до полусотни нукеров.

38

На следующий день, после завтрака, караван матушки Тиник покинул свою стоянку на берегу Кафирнигана. Тушум, приземистый, похожий на суслика, повел караван на юго-запад, на Кафирун.

Буйно зеленела вокруг молодая трава. Далекие холмы, казалось, покрыты зеленью гуще, чем ближние. Возле своих пор с холмиками влажной земли застыли суслики.

Степь… Суслики… И этот — как суслик…

Курбан смотрел вдаль. Там, за этими холмами, была его родина. Байсун!

У Байсуна открыта только южная сторона — Красные степи. Другие три стороны закрыты горами; на севере — Байсунтаг, у которого много горных цепей и у каждой свое название.

На западе — Куйтантаг. Славен он своими многочисленными ущельями.

Прекрасный край, овеянный легендами!

Край богатых и бедных, униженных и гордых!..

Курбан ощущал близость родной земли и был уверен, что ступит на нее.

На рассвете, после молитвы, он стал очевидцем сцены, потрясшей его до глубины души.

Нукеры, выстроившись рядами, держа лошадей за поводья, слушали проповедь ишана Судура, тот поднялся на осыпавшееся глиняное возвышение рядом с дувалом загона.

— Дорогие дети мои! Мусульмане! Дети своих отважных отцов, великих предков! Поклянитесь! — произнося своим бархатным голосом эти слова, ишан Судур поднял над головой Коран. — До последней капли крови я буду достоин своей веры! Верен родной земле и не позволю ее осквернить неверным!..

За ишаном Судуром сотни глоток тягуче повторяли его слова. В глазах людей вспыхивал, точно на углях, когда их расшвыривают кочергой, фанатичный огонь бессмысленного мужества, жестокости, насилия, слепая ненависть темных людей к таким же, как и они сами, дехканам, у кого есть своя маленькая кишлачная родина, свой дом и в нем жена, дети, престарелые родители, есть двор и поле… И есть надежда на то, что наконец все будет по-другому, будет мир…

Курбан отошел к арбе, за которой, расстелив на земле молитвенный коврик, сидела и шептала свои благословения матушка Тиник. И тут же он увидел Ибрагимбека. Спокойно, как будто ничего не происходило вокруг, он направлялся к старухе. Увидев Курбана, взглядом дал ему знак: «Не уходи».

Спустя несколько минут быстрым шагом догнал Курбана, и они направились за развалины глинобитного дувала, окружавшего кошару.

— Слушай меня внимательно! — сказал Ибрагим-бек. — Мне интересно знать теперь… Ты видел сына Пулатходжи… В Душанбинской крепости. Что ты думаешь об отношениях этого подонка и…Энвера? Что знаешь? Слушай внимательно!

— Я слушаю, ваше превосходительство!

— Что ты думаешь: как удалось Усманходже войти в доверие? Энвер не прост! Не-ет, не прост… А его преосвященство?..

— Ваше превосходительство! Что видел, что слышал, что думаю — все сказал. А в души не заглядывал, — усмехнувшись, сказал Курбан. — Но что-то было… — Как я понимаю теперь, в их отношениях к этим вот баям с красными есть что-то общее, похожее… Что — не знаю. Но — есть…

— Верно, — согласился Ибрагимбек. — И я это чувствую. Но что? С хазратом у вас доверительные отношения. Он обязательно должен был поделиться с тобой своими мыслями об Энвере-паше… Что он о нем думает?.. — Ибрагимбек неожиданно улыбнулся. — Мог бы ты стать близким человеком Энверу?

— Это — не просто. Просто так к нему не подступиться… — Курбан растерялся.

— Хорошо. Будь ты на месте Тугайсары… Как бы ты поступил? — Ибрагимбек заметно нервничал.

Курбан не знал, что ответить.

— По-моему, ваше превосходительство, Тугайсары сблизился с ним, — осторожно предположил он. — Я не знаю, на какой почве… Однажды я оказался невольным свидетелем, как Тугайсары, коленопреклонив Энвера, отхлестал его плеткой! — Ибрагимбек уставился на него немигающим взглядом. — Да-а-а, это было… — говорил Курбан. — После этого… Я подумал, такое не прощают. А он… простил… — Совсем растерялся, рассеянно поглядывая по сторонам…

— Еще встретимся в Кафируне… От каравана не отрывайтесь, — сказал Ибрагимбек. — Понадобишься — позову!

Ускакал.

— Ну, не будем хмуриться! — весело проговорила матушка Тиник. — Чему быть, того не миновать… Я видела много войн. Ничего! Все заканчивались хорошо. Вы видели, какой уверенностью горят глаза наших джигитов? У-у-ух! — изобразила она. — Всевышний поддержит благословение хазрата!.. А теперь ну ее, вашу войну! Поговорим о таком, что ласкает слух… Как подсказывает мне чутье, мы ступили уже на вашу землю!.. Так? Ну-ка скажите, а похожи байсунцы на нас?

— Есть похожие и на вас, матушка! — сказал Курбан и подмигнул Айпарче.

Айпарча улыбнулась и покачала осуждающе головой: «Время ли сейчас веселиться!» Старуха расхохоталась.

— В молодости матушка Тиник была ох как недурна собой! А то… разве мог бы юноша, еще ни разу не женившийся, влюбиться в женщину, дважды побывавшую замужем? Да, так было, дочка! Да вот, лакаи хорошо помнят. Ого-го сколько дрались между собой эти коты за меня, как царапали друг другу носы… Я — хороша была! — Помолчав, старуха снова обратилась к Курбану: — А что там у вас еще интересного?.. Вот этот атлас, что теперь на моей дочери, выткан тоже байсунцами?

— Матушка, пусть ваша дочь не обижается, но байсунцы ткут атласы и покрасивее!

— Посмотрим, посмотрим… Если так — я закуплю весь атлас! Или нельзя?

— Можно, — сказал Курбан с примирительной улыбкой. — Все можно, матушка! — Старуха надоела ему своей болтовней. Вот хорошо — заговорила с Тушумом, тот принялся рассказывать ей забавные истории, их было бессчетное множество, когда он путешествовал с торговцами мелким товаром по пустыне Арпали.

Кулмат покачивался на лошади, запряженной в двухколесную арбу, пытался найти толкование засевшим в голове, как заноза, словам, повторяя про себя один и тот же вопрос: «Что такое Кафирун? А что означает Кафирнихан?.. Какие-то чудные названия». Он — ехал. Куда-то…

Айпарча ничего не слышала. Она видела мать… с золотыми сережками… свое ожерелье, оставленное в железном сундуке… И вдруг — вакуфный сад, орешина!.. Забравшись на самую верхушку дерева, посмотрела на город: показалась усадьба… Базар. Огромная толпа! Всадники… Тесные улочки, по одной из них идет грустный отец. Вот он поднимается на айван…

Айпарча уронила лицо в ладони.

39

У подножия Ялангтага к заброшенной яме с прелым зерном слеталось воронье. На дне ямы кишели мыши.

Вдруг вороны с неистовым карканьем взметнулись вверх, заметались в воздухе испуганной стаей. Что их вспугнуло?

По склону горы, подняв снежную пыль, скатились трое. Поднявшись на ноги, помогли друг другу отряхнуть снег с одежды. Норхураз, маленький Хуррам и чунтакский аксакал.

Вчера утром в Сайбуй приехал Рамазанбай со своими людьми, учинил скандал по поводу похищения его дочери, трепал Хуррама: «Где были твои глава! Ты же аксакал!» Тот повторял, как заведенный: «Какой я аксакал? Без году неделя я аксакал!» — Вот и весь ответ.

«Куда увезли Айпарчу?»

«Туда».

«Кто проведет?»

«Он», — указали на Норхураза. Тот промолчал. Решили: проведет, горы знает.

Отец Айпарчи повторял про себя, как заклинание: «Джаббар Кенагас — вот кто ответит за все! Клянусь аллахом, кровью ответит этот негодяй!..»

А Джаббар Кенагас между тем отправлялся в окрестности Самарканда, к ишану Бахрамхану. По пути, останавливаясь на короткое время в кишлаках, он должен был отбирать годных к военной службе молодых людей и отправлять в Кукташ, в нукеры.

Получив это задание, он был уж так рад: ведь как раз парни Бахрамхана и уговорили его тогда отправиться в Кукташ! Поневоле, не имея другого выбора, пришлось последовать этому совету. И вот — повезло! Ах, как ему повезло! В Сайбуе нашел красавицу, из своего племени. Правда, пока ее отобрали у него, не подпускают близко. Однако Энвер-паша… Если он молвит ему, вернувшись из Самарканда, так же многозначительно: «Тебе пройти по земле родины!» Разве это не прямой намек на бекство в Шахрисабзе?

Времена меняются, все меняется. Теперь отправляется он в эти края послом не Ибрагимбека, а самого Энвера-паши!..

Грея руки над раскаленными углями, Джаббарбек сидел рядом с Бури-турой. «Я встречусь с ней! — решил он вдруг. — Если старуха не пустит, скажу: „Завтра ухожу туда. Может быть, Айпарча захочет что-то передать своим родственникам?“ А вдруг рассердится? Ведь по моей вине она оказалась здесь… Не получится… Хорошо, скажу я ей, а что потом, после возвращения?.. Я же не иду в Сайбуй!»

Помрачнев, подвинулся ближе к огню.

— Что было на совете? — спросил Парда. — Или нам это не интересно? Между прочим, и в этом нет никакой военной тайны, именно нас пошлют… туда. По вашим планам. За что мне получить там свою пулю — не сказали…

— Потом, потом! — отмахнулся Джаббарбек. Он думал о своем.

— А что мне делать? — спросил Бури-тура. — Прятаться, скрываться.

Джаббарбек с трудом сдерживал себя.

— Тише! — предостерег он. — Он и на меня косо поглядывает. Сам видишь… Что можно сейчас предпринять? Если что, сам понимаешь — нам крышка. Ты видел, как режут горло?.. Я — видел!..

…Кто мог знать, что так скоро они встретятся…

Джаббарбек был очень доволен поездкой. Ему удалось собрать отряд нукеров, и пусть это пока всего-навсего толпа необученных, необстрелянных, испуганных парней — ничего, они есть, и считать их будут по головам, как баранов. А что насчитают — ему в заслугу, за все похвала ему.

Он уже собирался возвращаться, как, откуда ни возьмись, появился Рамазанбай и с ним еще двое.

— Кто-нибудь знает Джаббарбека-курбаши? — спросил он.

Джаббарбек, смеясь, назвался:

— Я тот самый курбаши!

Рамазанбай неторопливо слез с коня. Так же не спеша приблизился к нему.

— Позволь, байбача, совершить намаз! — сказал он.

Джаббарбек, похоже, растерялся.

— Да кто ты будешь?

Рамазанбай, не удостоив его ответом, развязал поясной платок, расстелил на земле. Бури-тура что-то зашептал беку. Джаббарбек натянул поводья, лошадь попятилась; взял в руки винтовку. Коротко прочитав молитву, Рамазанбай поднялся с колен. Обнял каждого из своих попутчиков, словно прощаясь, и что-то тихо сказал им. Потом повернулся лицом к Джаббарбеку.

— Байбача, я искал тебя всюду, — спокойно заговорил он. — Ты у меня выкрал дочь. Я поклялся, йигит… и теперь должен выполнить свою клятву… Ты брось винтовку, байбача. Доставай нож… Я признаю только нож. Я привык, сопровождая свои караваны, на караванной тропе доверять только ножу.

— Не приближайся! — крикнул Джаббарбек, клацнув затвором винтовки.

Рамазанбай едва уловимым движением выхватил из-за пазухи нож и метнул его в бека. И тогда же грянул выстрел…

40

В то же время в Байсуне — в усадьбе — перед Василием Васильевичем, прибывшим из Ташкента, и Арслановым сидел Карим Рахман. Его никто не торопил, но он повторял: «Сейчас… сейчас». Дышал загнанно.

Василий Васильевич прибыл в Байсун сам. Настоял на том перед командованием. На это он имел право. Операция, которую он готовил долго и трудно, близка к завершению. Все это время главный штаб фронта имел великолепную информацию. Это — главное. Что теперь? Борьба за власть вконец рассорила Ибрагимбека и Энвера-пашу. Оба делают ставку на ишана Судура. А старик плох… Плох! Не годится он! Точно также, как а их мифический эмир, побирушка… Вот такая раскладка получается… Седьмой полк выполнил задачу: пусть, неся большие потери, на пределе возможного, но все-таки дошел до намеченного рубежа — и втянул в эту долину, окруженную горами, большие силы басмачей. И вот ночь. Можно только догадываться, о чем думают там, ожидая наступления утра. Нетрудно представить себе, что басмачи испытают, когда утром явится к ним… ну, кто-то из наших и спокойно скажет: «Вы тут, а мы… везде. Вон там и там два полка, прямо — батарея, назад смотреть не надо: там тоже батарея… Никуда смотреть не надо. Думать надо…»

Человек, которого подготовил и заслал Василий Васильевич, задание выполнил. Но он еще там, в стане врагов. Он находится в положении, хуже которого трудно представить: ни на минуту он не может остаться один (Карим Рахман сказал: не было такой минуты), он — как песчинка в горсти песка, уносимой потоком… Но ведь он — боец, человек, обладающий сильным, волевым характером, он заставляет себя подчиниться обстоятельствам, но внутренне — протестует! Да, он стремится вырваться из этого кольца. Он переутомлен. На сколько его хватит?.. Надо вернуть его. Как?.. Саид Гаипов выполнил свой долг до конца. Он сделал все, что было в его силах. Он сам, не дожидаясь промежуточного связного, доставил четыре патрона с бесценными сведениями. Когда уходил, уже знал: за ним следят. За ним следили. Его выследили. На перевале, уже возвращаясь, Гаипов увидел: его встречают…

Василий Васильевич отметил на карте то место, где погиб Саид Гаипов. Придет время — люди назовут этот утес именем разведчика и от поколения к поколению будут передавать легенду…

Карим Рахман не выполнил задания. Его быстро раскрыли. Рисковать не имело смысла. Ушел — хорошо ушел, привел с собой парней, насильно взятых на военную службу басмачами, угнал коней — но задание он не выполнил.

И это — все. Курбану надо немедленно уходить. Как сообщить ему о решении?.. Связи пот. Времени на то, чтобы послать еще кого-то, тоже нет. Пароль?..

Да, был такой разговор. В беседах с Курбаном Василий Васильевич сказал как-то… Да, вроде как размечтались: кончится все это, прекратятся выстрелы, будет обычная жизнь, к какой так привыкли люди: утро… на завтрак теплые лепешки и теплое молоко (почему-то часто повторяли это слово: «теплое»), вышли — солнце (теплое), земля (теплая!)… И вот оно — поле… Вот оно, чудо нашей жизни — поле. Наслаждаешься запахом земли, потревоженной плугом, бросаешь в землю зерна — сбереженные, отобранные зерна! И ждешь, и надеешься… и поле радует тебя… Да здравствует жизнь!

Такое часто виделось. Мечтания всегда прерывались озабоченным: «Теперь о деле…»

Однако понимая, что Курбан в эти минуты еще не собран, говорил незначащее. И было — в такую минуту Василий Васильевич сказал Курбану: «Не ты первый идешь туда. Как говорится, дай бог, чтоб последний… И всякий раз, провожая, я держу вас… (он помолчал, не сразу смог подобрать нужное слово) ну — как цветок, что ли! — Улыбнулся, чувствовал: не то говорит, не нашел слово. — Красный цветок… Я его постоянно чувствую на ладони. Днем и ночью. Когда я разожму ладонь… Мы встретимся — и я разожму ладонь… и ты снимешь чалму…»

Был такой разговор. Был! И Курбан внимательно слушал. Правда, тогда он ничего не сказал. Но почему-то смотрел на свою ладонь и шевелил пальцами… засылать… ждать…

Была уже ночь, когда Арсланов пригласил к Василию Васильевичу двух неразлучных друзей — Усмана-сапожника и Азима-суфи…

41

В полдень караван матушки Тиник вошел в Кафирун, Курбан этот кишлак хорошо знал, когда-то читал проповедь в здешней мечети, был знаком с местными богатыми скотоводами.

И название Кафирнихан овеяно легендой. Рассказывают, что эта река каждой весной выходила из берегов и, натворив много бед, успокаивалась, стихала в своих берегах.

Кафирун… Странное название. Странные люди… Где еще можно встретить такое, чтобы люди, живущие по канонам ислама, кремировали умерших, как это делается здесь?.. А так — обыкновенный кишлак. Дувалы сложены из неотесанного камня, дома с балаханой. Живут люди…

Возле высокого здания, в котором Курбан узнал кишлачную мечеть, показались два всадника, двинулись навстречу.

«Никак Киям?» — подумал Курбан, вглядываясь в них. Верно — он.

— Добро пожаловать, матушка! — весело поздоровался Киям, подъехав к арбе.

— Ты кто — волк или лисица? — засмеялась старуха. — Байсун взяли?

— Скоро возьмут!

— Мой сын тоже здесь?

— Можно считать и так, — неопределенно ответил Киям, отводя глаза. — Отсюда до Байсуна всего один шаг… Командиры, матушка, сейчас находятся там… Там стреляют… Ничего! Придут вечером… А вас здесь ждут! Мы подготовили для вас дом самого богатого бая!

— Слава аллаху…

Киям раздраженно сказал Кулмату:

— Гони! Чего разинул рот!

Курбан понял, что Киям не хотел больше говорить со старухой. Взглядом показывал, что напрашивается на разговор. Пропустив мимо себя караван, поехал рядом с Курбаном.

— Шейх, — сказал Киям. — Я хотел поговорить с вами, досточтимый шейх… Я ужасно невезучий! Клянусь богом, шейх!.. Для меня все кончилось!.. Не стану от вас скрывать. Сейчас они вам скажут сами… Его преосвященство постоянно спрашивает вас…

Курбан ничего не мог понять из этого несвязного бормотания.

— Где Ибрагимбек? — спросил он.

— Ибрагимбека нет!

— Что? А где он?

Киям натянул поводья, лошадь остановилась.

— Нет его здесь! И там его нет!.. Он ушел на Кукташ. Может, и не на Куктащ, а на берега Кафирнихана… Ушел! Много нукеров увел с собой.

Курбан опешил.

— Почему?.. Что с Энвером-пашой?..

— Мне кажется, они поссорились… Байсун проклятое место… Вы-то знаете. Когда добрались до еврейского кладбища, после ущелья, по приказу паши бросились в атаку на Караултепе… А оттуда нас пулеметами… пулеметами! Вы не знаете, что такое пулемет… И слава аллаху!.. Пулемет — это… — Он вяло пошевелил рукой. — Это смерть. Да, я знал, что Ибрагимбек стоит в резерве. Энвер-паша отдал приказ об отступлении. Мы отступили на расстояние, где нас не могли достать пулеметы. Караван уже оторвался от них на приличное расстояние. Поехали. Потихоньку… Остановились в Инкабаде. Вы знаете такой кишлак?

— Знаю.

— Э! Теперь мне все равно… Вот там-то и нашел меня Ибрагимбек. «Скачи прямо в степь, останови караван и поверни обратно!» — приказал он мне. А сам с нукерами пошел на Акдару…

— Остальные?

— В Инкабаде. Все там! Все главные в этом кишлаке. В мечети. Совещаются.

— Ну, а потом?.. Там?..

— Ибрагимбек уехал… Я уже решил: сбегу. Ну их! Сбегу — и пропади пропадом все, что тут! Я хотел было скрыться — позвал Тугайсары. Смотрю, хазрат делает знаки подойти к нему. Все кругом огорчены… Хазрат спрашивает меня; «Что сказал Ибрагимбек?» Я сказал правду. Да и до каких пор я буду врать? Шейх, я всегда уважал всех, кто говорит правду!

— Верю!

— Хазрат сказал мне; «Не поступайте так, дитя мое. Пускай караван следует в Кафирун. Идите!.. Приведите караван в Кафирун!» Что мне оставалось делать, шейх? А? Всегда мне поручают такие дела.

— Что было потом? — перебил Курбан.

— Да что может быть!.. Приехал в Кафирун…

Курбан смотрел на Кияма, не скрывая усмешки.

Вконец растерявшийся, с бегающими глазами, слуга двух господ… И одному угодить надо, и другому не отказать. Направить арбу прямо по дороге, повернув оглобли…

Курбан готов был расхохотаться: уж так живо отражалось в Кияме именно то, что характерно для всех, кто выше и совсем высоко. Растерялись, перессорились, нет веры друг другу. Что последует за этим? Поражение. Только так! Понимают ли они сами, что их ожидает?

Чтобы отвлечься, Курбан стал наблюдать за джигитами, как они маршируют по полю под команду турка в красной феске.

— Чем это они занимаются? — спросил Кияма.

— Военным делом занимаются. По-турецки. — Киям рассмеялся. — К параду готовятся, что ли?

— Нале-во! Напра-а-во! — хрипло выкрикивал Данияр-эфенди.

Джигиты старались изо всех сил. Одни повернулись лицом к дувалу, другие, казалось, сшиблись с ними лбами, третьи продолжали маршировать на месте, высоко поднимая колени. Не воины — стадо…

И эти надеются одолеть Советскую власть, победить Красную Армию?!

42

Накинув на себя волчью шубу и изящно накрутив на голову небольшую белую чалму, Энвер-паша стоял на высоком айване, скрестив на груди руки. Рядом с ним Гуппанбай. Позади, в зеленой чалме, коротышка — муэдзин мечети. Около резной колонны Али Ризо-эфенди, Бартинец Мухиддин, возле них столпились афганские воины.

Ишан Судур был во всем белом.

— Дети мои! — Хазрат окинул взглядом заполненную народом площадь. — Не поддавайтесь обману! Да, мы слышали, что Советы распределяют среди бедняков землю, воду!.. А кто из вас подумал, зачем это делается? Дают просто так, ничего не требуя взамен? Так не бывает!.. С нами аллах и все мусульмане земли!..

— Таксыр, вы сказали — вам все дадут командиры исламской армии… Прошу прощения, вы призвали к откровенному разговору, я потому и спрашиваю: что дадут? — послышался голос из толпы.

Площадь замерла. Курбан проследил за взглядом хазрата и тихо ахнул: «Да это же Хуррам-аксакал! Почему он здесь? Откуда?.. Кто с ним?..» — оглядев стоящих вокруг Хуррама, увидал… Норхураза! Он самый! Одетый, как дикарь, — в вывернутом коротком полушубке, в драной шапке, в сапогах, обвязанных грубой веревкой.

— Ты не веришь, сын мой? — Хазрат укоризненно покачал головой. — Да, ты имеешь право не верить! Потому что ты много раз был обманут. Из тебя… выжимали все соки слуги эмира! Разоряли сборщики налогов!.. В трудное время, когда льется кровь, когда на родной земле чужие люди, надо быть благородным… забыть… простить… И равноправие, и справедливость, и хлеб, и землю, и воду, — все даст народу вот он — глава исламской армии, его величество Энвер-паша. С этой единственной целью он ступил на нашу священную землю! Все это вам даст победа исламской армии! То есть я хочу сказать, что вы добудете все своими собственными руками! Поэтому не теряйте разума и веры! Я ответил на вопрос?

Среди людей прокатился приглушенный шум. Курбан понимал: речь хазрата не имеет успеха. Так бывает, когда сам не веришь в успех. Плохо…

— У меня тоже есть вопрос! — крикнул из задних рядов кто-то горластый, — А баи не обидятся, таксыр?

— Я не понял твоего вопроса, — сказал хазрат, подавшись вперед. — Я, кажется, знаю тебя?

— Я — Азим-суфи из Караултепе, таксыр! Если вы раздадите байские земли и воду беднякам, не будут ли баи в обиде? Уже сейчас многие из них дуются…

Ишан Судур многозначительно помолчал.

— Я говорю с вами, люди, но слова мои — не проповедь. Это разговор с вами, это доверительная беседа. Я хочу, чтобы вы сами задумались над вопросами… трудными вопросами… Азим-суфи, тебя тревожит: не будут ли баи обижены… Хвала тебе: ты думаешь о других. А скажи ты, скажите вы, люди, слушающие меня: откуда у Советской власти та земля, которую красные так щедро раздают бедным, завоевывая их души? Может быть, русские привезли ее сюда в мешках? Может быть, они и воду привезли в бочках и теперь раздают ее? Нет! Они отнимают землю! Они поворачивают течение реки на чужое поле! Они все перемешали, внося смуту в душу людей! Бутам, ты понимаешь меня?

— Понимаю, понимаю, — закивал Азим-суфи. — Одного не понимаю: у кого будут отнимать то, что вы тут пообещали. Может быть, лучше… Чтобы после не обижались, отдать, пока не отняли…

— Вот и ответ! — подхватил хазрат. — Отдавать — это великое деяние! Представь себе, у тебя отняли домбру и отдали ее другому — ты не будешь обижен? Но если ты сам… отдашь. Это я так, для примера! И разве сами баи, уважаемые люди, не делятся с народом последним, что имеют? Разве не на их деньги куплено оружие для воинов ислама? Не их зерно?.. Не их отары и табуны?.. — Голос хазрата терялся в гомоне людей. — Верно я говорю, великий паша? — обратился ишан Судур к Энверу-паше. Тот кивнул. — Все наши меры одобрены его величеством эмиром, который в этих вопросах предоставил широкие полномочия великому паше! — Ишан Судур разозлился на себя: «Хватит! Остановись! Твоим словам не поверят, если ты сам не веришь… А ты — не веришь».

— Понять-то я понял, — повторил Азим-суфи и поскреб затылок. — Однако я… пока не собираюсь никому дарить свою домбру. Потому что она у меня одна! А что я без нее? Без нее нет песен. А без песен — что за жизнь?..

Раздался хохот.

«Все пошло прахом!» — горько подумал ишан Судур, видя перед собой смеющиеся лица и… спины. Да, люди расходились!.. Что из сказанного запало им в душу?..

Курбан, где Курбан?

А, вот он, Курбан, на коне возле арбы старой Тиник. Опять он там…

— Сынок! — позвал хазрат.

— Пир мой! — Курбан спешился, замер в почтительном поклоне.

Ишан Судур, вцепившись в локоть Курбана, повлек его за собой.

Муэдзин неожиданным для его роста громким басом крикнул:

— Люди!..

Расходившиеся остановились.

— Люди! — повторил за ним ишан Судур. — Эй, Азим-суфи! Повернитесь сюда!.. Посмотрите — кто рядом со мной? Узнаете?.. Кто бывал в Байсуне, Бухаре, не может не узнать его… Он мой ученик, моя надежда, он впитал в себя все, чем я делился с ним годы и годы… Он жил в Бухаре, но когда начались беспорядки, он сидел в зиндане, потом попал к кизил-аскерам! Год был среди них… Целый год! И вот — пришел в Кукташ!.. Вот кто расскажет вам, что такое Советская власть! — Ишан Судур всмотрелся в побледневшее лицо Курбана. — Не робей, сыпок! Вот и пришел твой час, великий час! Покажи себя… Ты говори — я услышу. Я только на минуту, что-то там, у матушки Тиник… Меня зовут…

То, что люди столпились возле арбы и о чем-то возбужденно говорили, размахивали руками и поглядывали в ту сторону, где находился хазрат, еще не значило, что зовут его. Но он поспешил.

А там и в самом деле страсти накалились.

— Что он там говорит? — громко возмущалась вдова. — Что — я отдам все, что имею, им?.. Чтобы они, эти бездельники, все сожрали, а мне что — по миру идти?.. Я за сыном — а где он?.. Где?! Я думала, ему нужна мать, а этот говорит: они сами отдадут все им.

Злость сотрясала это хилое, немощное тело.

— Я хочу остаться здесь! — неожиданно заявила Айпарча.

Старая Тиник выпучила глаза, задышала, не находя слов.

— Да ты в своем уме?.. Столько мужчин глазеют на тебя! О, хазрат! — возликовала она, увидев подходящего ишана Судура. — Вот… хочет остаться здесь…

— Я остаюсь! — твердила Айпарча.

— Останешься? Ты?.. Я спасла тебя от Джаббара Кенагаса! Ты моя!

— Нет, матушка, — спокойно отвечала Айпарча. — Я дочь своих родителей!

— Во-о-он как! — рассмеялась старуха. — Говоришь, есть родители? И ты уверена, что они не отказались от тебя!

— От меня? Но почему? За что?..

— Кому нужна девчонка, которую украл басмач?

— Полегче-полегче, мамаша! — хмуро бросил Турсун-охотник.

— Ты-то что лезешь? — огрызнулась та.

— Я сказал: ти-хо… За нее теперь я в ответе.

— Говорите, шейх! — прошептал муэдзин.

Курбан посмотрел на него. Улыбнулся растерянно. Он еще никогда не выходил вот так… Смотрел в толпу. Видел своих, вот они — Усман-сапожник, Хуррам-аксакал, Норхураз.

— Да, Азим-суфи! — сказал Курбан. — Мы все говорим, говорим… Спойте песню! Пусть люди послушают… В тяжелую минуту она придает человеку силы. А поговорим потом, успеем, — Курбан долгим взглядом посмотрел в сторону, где стояла Айпарча, в толпе окруживших ее мужчин. Казалось, он угадывал, о чем там теперь разговор. И Азим-суфи проследил за его взглядом.

— Ну, что же, споем, коль надо петь! — сказал он и выбрался из толпы. Взял в руки домбру. Поднял ее, наклонив голову, настроил. — Жаль, не услышит меня одна девушка… — сказал он. — Это ничего! Я спою о том, о чем молчит эта девушка. Слушайте.

Я потеряла тебя. Ты потерял меня. Что же осталось у нас от того, чем мы жили? Красный цветок, Алый цветок. Ты помнишь, мы им дорожили! Красный цветок, Алый цветок — как отблеск огня… Он теперь в руке у меня, Он на ладони твоей, единственный мой, мой Любимый…

— Ты чего? — тихо спросил он, еще перебирая струны. — Что шмыгаешь носом? — спрашивал Усмана-сапожника, не показывая своим видом, к кому обращается. — Красивая песня?

— Красивая песня! — тихо ответил Усман. — Ты думаешь, он понял… про цветок? Если нет — вот, смотри! — он показал ладонь, залитую кровью. Сжал нож, подержал…

— Дурак! — негромко выкрикнул Азим-суфи.

— Я покажу ему… Только бы посмотрел и увидел… Он поймет!.. Красный цветок!..

— Его бы чалмой перевязать теперь твою руку…

И Курбан, словно услышав этот шепот, сорвал с головы чалму.

Курбан нашел взглядом Хуррама-аксакала.

— Как поживаете, досточтимый Хуррам? — весело поинтересовался он. — Сайбуй на месте?

— Слава богу, на месте! — растерянно проговорил Хуррам.

— Никто не беспокоит?

— Нет, таксыр. Пока все спокойно.

Неожиданно совсем близко от себя Курбан увидел Усмана-сапожника.

— О, Усман-сапожник, это вы?

— Я, я! — сердито зашептал Усман, глядя на Курбана, предваряя его вопросы. — Я вот… пришел сюда к вам, — Взглядом спрашивал: вы меня поняли? Ведь нам поручено передать вам приказ: все, немедленное возвращение…

— Там все живы-здоровы?

— Слава аллаху.

— Карима Рахмана, случаем, не встречали?

Усман-сапожник бестолково закивал.

— Прекрасно! — Курбан распрямился, вдохнул полной грудью. В противоположном конце площади открылись ворота большого дома, показалась женщина. Матушка Тиник горячо говорила что-то, размахивая руками.

Все стоявшие на площади повернулись в ту сторону, куда смотрел Курбан. Старуха пыталась взобраться на арбу. Подбежал Кулмат и упал на колени. Тиник, поставив ноги на его спину, наконец вскарабкалась на арбу.

Из ворот вышел ишан Судур, вслед за ним Энвер-паша и Али Ризо. Остановившись, они вели негромкий разговор. Было похоже — они разойдутся в разные стороны…

Арба повернула к мечети. Ее окружила охрана, сопровождавшая караван.

Люди стояли молча, словно бы понимая: не надо мешать этой тишине, тишине прощания.

Взглядом следили за тем, как идут, идут в сторону айвана, медленно приближаются трое: девушка, она вся в белом, с ней рядом, тоже в белом — хазрат, и в двух шагах позади Турсун-охотник.

Остановились.

Ишан Судур смотрел на Курбана. Тому показалось: зовет.

Курбан спрыгнул с айвана, подошел к хазрату, приложив подол его халата к глазам, поднял голову.

— Пир мой! Снова в далекий путь?..

— Что делать! — вздохнул ишан Судур и, нагнувшись, положил руку на плечо Курбана, поцеловал его в лоб. По тому, как прикоснулся губами хазрат, как весь сжался, как задрожали его плечи, Курбан понял, что это прощание навсегда.

— Доброго пути, учитель! — тихо сказал Курбан.

— Мы скоро встретимся.

«Где?»

Ишан Судур отошел. Нукеры помогли ему подняться в седло. Он держался в седле прямо, пока его видели люди, но вот сгорбился. Стал похож на беспокойного странника, безродного дервиша, кочующего по огромной земле, где много горя и нет уголка, где бы еще сохранился покой, как снег в тени… Нет, весна… Всюду весна… И нет покоя…

43

Курбан поднялся на айван, оглядел площадь. Нукеры по-прежнему окружали большую толпу, их человек тридцать-сорок. Посмотрел по сторонам: «Куда делся Гуппанбай?.. Ушел… Нет и Бартинца Мухиддина». Рядом с Али Ризо — муэдзин и с десяток турок. Тонготара нет. Он с Ибрагимбеком.

«Ты смотри на них, — сказал себе Курбан. — Вон они: Турсун-охотник, Норхураз, Усман-сапожник, Азим-суфи… Вон они — простые люди, кто хочет знать правду о новой жизни и кто не пойдет за басмачами…»

— Джигиты, — обратился он к нукерам, окружившим площадь. — Кого вы держите сейчас, будто под стражей? Трудовой люд, дехкан и чабанов, братьев своих?! Сойдите с коней! Слушайте меня, люди! Вы пришли сюда, чтобы услышать слова правды — и вы услышите их! Хуррам-аксакал, ответил вам на вопрос ишан Судур? Верно он сказал: эмиру и тем, кто теперь здесь вместо него, — Энверу-паше и Ибрагимбеку — обещано многое: вон они, храбрые воины вам в помощь, — мотнул Курбан головой в сторону турок, — и движутся по степи новые и новые караваны с оружием. Только почему-то забыли сказать вам, из чьих рук эта помощь! Не назвали чужими этих людей — турок да англичан! Верно сказал ишан Судур: не бывает так, чтобы давали и не думали о своей выгоде! За что же нам такие подарки? Берите в руки английские винтовки, убивайте своих русских братьев и сами погибайте от пуль. Ничего! Чем больше вас погибнет, тем лучше! Больше останется свободных земель, меньше голодных ртов! Кому будете нужны вы, когда уже не с кем воевать? Им нужна эта земля! Эти реки!

Эти горы! Все, что мы называем своей родиной! Вот что желают получить они за свои «подарки»!

Слова Курбана люди слушали, будто в оцепенении.

Прятала в ладонях лицо Айпарча. Она наконец-то увидела прежнего Курбана. Увидела таким, каким любила его, боясь себе в том признаться.

— Азим-суфи! — продолжал Курбан. — Ты что это такой грустный? Тебе стало очень жалко баев и беков, ах, они несчастные, Советская власть забирает у них землю! Как ты сказал: «обидятся»? А вам не было обидно, когда у вас баи да беки отобрали все — землю, воду, пастбища? Да, не свою семью кормили вы тяжким трудом — их кормили вы тяжким трудом — их кормили, вашим трудом наживали они свое богатство! Пусть обижаются! Советская власть возвращает вам вашу родину! Земля принадлежит тем, кто трудится! Всем — поровну! Захочет бай трудиться, как все, — пожалуйста, и ему дадут клочок земли, и воду дадут, пускай и он пашет, зачем обижаться?..

Послышался смех. Люди придвинулись ближе к айвану.

Но заметил Курбан и другое. Муэдзин, пятясь, приблизился к Али Ризо. Тот что-то скомандовал турецким солдатам. Заметались нукеры.

Все! Только мелькнула мысль: жаль, мало успел. Пора уходить.

Услышал за спиной шорох, оглянулся — один из людей Али Ризо крадется, рвет из ножен саблю. Курбан пинком столкнул его с айвана.

Уже трещали выстрелы.

Турсун-охотник навскидку выстрелил несколько раз из обреза, прикрывая собой Айпарчу: «Уходим!» То здесь, то там мелькал Норхураз, отобрал у турка винтовку, но стрелять в этой давке не мог, бил прикладом. Потерял в драке свою домбру Азим-суфи, у него тоже винтовка, и он действовал ею точно дубинкой.

Уж под айваном отбивался от нападавших Курбан. Кого-то свалил, выхватил саблю. «Лошадей держите, лошадей!» — крикнул кому-то.

Что творилось на площади! Люди вели себя по-разному, одни смело набросились на нукеров и турок, другие — разбегались.

«Мулла Курбан», — вопил Киям. Повернувшись на голос, Курбан увидел — Азим-суфи уже в седле, другую лошадь держит за повод. Турсун-охотник, все так же прикрывая собой девушку, отступает к ним, вот схватил за узду лошадь, она только что сбросила с себя нукера.

Несколько шагов стремительной пробежкой — и Курбан среди своих. Поскакали.

44

Энвер-паша разговаривал с Тугайсары на каменной плоской, как сковорода, голой площадке, недалеко от Етимчукки. Тугайсары был раздражен. Узнав об отъезде матушки Тиник, поморщился.

— Хазрат тоже ушел, — сказал Энвер. — Отрекся от бека! От нашего общего дела. Только и сказал: «Хочу быть один…» Что ж, мудрые люди нуждаются в уединении. Всех нас ожидает уединение… — Может быть, думал — одиночество. Паша недостаточно хорошо знал язык… — Ошибку может допустить каждый, — раздумчиво проговорил он. — Не проиграет тот, кто признает свою ошибку. Я должен вернуть власть Ибрагимбеку.

— Вы хотите выйти из игры? Но разве можно ваш авторитет сравнить…

— При чем тут авторитет? — раздраженно перебил Энвер-паша. — Командовать этими людьми должен свой. Я свой — там…

«Не можешь прямо сказать, что почувствовал себя здесь чужим, — усмехнулся Тугайсары. — А кому ты свой — там? Кому мы — свои?»

В это время показался скачущий по холмам отряд Али Ризо. Энвер посмотрел в бинокль: всадники спешили!

Подскакали.

Али Ризо, соскочив с коня, коротко рассказал о происшедшем. Тугайсары не понял его турецкую речь. Он беспокойно посматривал на Энвера, чуя неладное.

Энвер-паша выслушал внешне спокойно. Али Ризо показалось: не поверил. Да и сам разве поверил бы в такое, чтобы молодой мулла, шейх, ученик хазрата… Расскажи ему такое кто-то, разве бы поверил? Но он сам слышал, как этот красный кричал черни: хватит проливать кровь за то, чтобы хорошо не вам — им, всяким пашам да бекам!.. Он своими глазами видел, как схватился за саблю этот «шейх»…

Энвера-пашу охватило бешенство.

— Я все понял, Али Ризо, — процедил он сквозь зубы. — Я теперь так думаю: хазрат это понял еще раньше. Потому он так… Все бегут… Но эти — эти не должны уйти от нас!

Наблюдатели, засевшие на вершине холма Етимчукки, сообщили, что люди, бежавшие из Кафируна, спускаются в Байсунсай.

— Хорошо…

Энвер-паша, внимательно рассматривая в бинокль раскинувшийся впереди Байсун, заметил на плато возле Караултепе группу всадников.

— Хорошо… — повторил он. Заметил: поблизости от сая показался кто-то на осле. Немного проехав, спускается…

— Идите по этому оврагу! — сказал Энвер. — Он соединяется с саем. И чтобы ни один не ушел! Брать живыми! А нет — чтоб никто не ушел…

Беглецы шли по Байсунсаю, по берегу арыка.

Курбану с трудом верилось, что благополучно вырвался из Кафируна: на его лице сияла счастливая улыбка, словно во сне, виделся Сайбуй. До Байсуна рукой подать, версты три осталось. Но все равно — от них всего можно ожидать: и преследования, и засады.

— Охотник! — позвал он. — Не подняться ли вам наверх? Оттуда далеко видно, здесь мы, как в ловушке.

— Я как раз думал об этом… Айпарча, как, привыкаешь к лошади?

Девушка усмехнулась.

— Она тихая. Случись что — понесет, тут я пропала! — шутила. Она неплохо держалась в седле. По-женски ласково потрепала лошадь за холку.

— Постараемся, чтоб было тихо, — сказал Курбан.

Курбан взглянул на Айпарчу.

— Что, намучилась, Айпарча? — удивительно просто спросил он.

Айпарча посмотрела на Курбана… Перед людьми она не решалась смотреть на него вот так, открыто. Намучилась? Как он мог угадать это? Да, да! Украденная у родителей… и какая молва… Но что ее мучило больше всего? Он! Кто он? С кем он? Сердце говорило одно, осторожность подсказывала другое. Но было что-то… Тайная надежда…

— Они очень коварны, уважаемый бахши! — предостерегал Киям, озабоченно поглядывая на Курбана. И не забывал о себе: — Досточтимый, умоляю вас, успокойте мою душу!

— Ну что ты все трясешься? Ну — дорога тебе жизнь, а кому она не дорога? Ты мне сказал как-то, что тебя вынуждали врать и тебя это мучило, потому что ты привык говорить только правду. Ты сказал — и я тебе поверил. А теперь я скажу, и ты поверь мне. Путь, по которому ты идешь, есть путь правды. Уже то, что ты тянешься к правде… Вот твой путь. И вот люди, которые тебя и примут, и поймут, и простят, и не вспомнят… Честно думай, честно живи. Иди с ними. Далеко пойдешь! Много увидишь! Ты мне веришь?

— Верю! — не сказал — крикнул Киям. И опять засомневался: — Неужели… нашел? Я — кизил-аскер?.. А скажите, уважаемый шейх, вы?..

— Брось! — рассмеялся Курбан. — Я в Красной Армии. Давно. Очень давно. Для меня это — все. Понял?.. — Курбан опять тронул щекой воротник шинели. «Вот навязался на мою душу!» — чертыхнулся про себя. И опять повернулся к девушке.

— Все у нас будет хорошо, Айпарча, — сказал ровным голосом.

— Дай аллах, — неопределенно сказала Айпарча.

— Поверьте, так будет.

— Я верю вам…

Турсун-охотник поднял тревожно руку. Все остановились. Из-за поворота на фыркающем осле показался Тура-бедняк. Увидел. Замер на месте. Закрыл лицо ладонями.

Поглядев через щелки между пальцами, он медленно опустил руки.

— Откуда? Из Байсуна? — охотник уже тут.

— Байсун, Байсун, — покивал Тура. — Одна дорога…

Он поздоровался с Курбаном, Азимом-суфи, Усманом-сапожником, кивнул Айпарче.

— Кого он видел наверху? Кого встретил? — спросил охотник.

— Долго рассказывать не буду, — быстро проговорил Тура-бедняк. — Вас ждут. Вон там, за старой грушей, в овраге вас ждут… кизил-аскеры…

В засаде были комэска Виктор с Эшниязом, им поручено встретить Курбана, любой ценой прикрыть их отход.

— Но вон там, — взглядом показал Тура-бедняк, — вас тоже ждут…

«К кому пойдете? К кому раньше успеете?» — хотел спросить он. Совсем растерялся. Понял: плохо им, совсем плохо — а что делать? Чем помочь?

Счет шел на секунды.

— Басмачи! — крикнул Эшнияз. — Они перерезают путь нашим!

Виктор уже бежал к лошадям, за ним остальные. Высыпали на открытое место, предлагая бой, вызывая огонь на себя…

Поздно! Группа всадников в полосатых халатах замешкалась, стала вроде как рассыпаться, — нет, опять собралась сгустком. И хлестнул залп…

Курбан еще видел — будто удивившись его словам, вскинула подбородок Айпарча и вдруг замерла, и стала падать. Он хотел подхватить ее, протянул руки — но почему-то никак не мог дотянуться… Увидел белое лицо Айпарчи, и вся она в белом… и алый цветок на этом белом, но почему-то не на ладони — на этом… белом… Прошлогодняя трава из-под снега возле самых глаз… Все.

Эпилог

Небольшое кладбище возле старой крепости Алимджан Арсланов назвал «Красным мазаром». Это точное название: здесь похоронены те, кто погиб в Ялангтаре.

Турсун-охотник, словно окаменев, долго сидел перед телом Айпарчи, его спрашивали — он не слышал, наконец сказал: «Да будет так». И так же молча застыл между двумя могилами.

Речи были немногословны. Арсланов сказал о Курбане: «Имея таких преданных, самоотверженных сыновей, Советская власть никогда не погибнет!» Василий Васильевич сказал: «Человек из простонародья, он был необыкновенно талантлив и трудолюбив, как трудолюбив и талантлив узбекский народ… Он мечтал изучить русский язык, язык Ленина. Живите, как он жил, достигните всего, о чем он мечтал…»

Нагорный и Морозенко молча подошли, первыми бросили комья земли на крышку гроба…

Трехкратный оружейный залп был негромок: берегли патроны.

И сразу — в бой…

Ибрагимбек, как и следовало ожидать, помирился с Энвером-пашой. Но и в дальнейшем отношения их не стали дружественными. Что-то мешало. Хотя было время — и военная удача была благосклонна к ним, и силы их возрастали, и уже казалось — так близок день победы…

Из Хорезма, Ферганы, Самарканда собрались в Кафирун малые и большие отряды басмачей и примкнули к исламской армии Энвера-паши. С такими силами можно было не надеяться — рассчитывать на успех. На победу!

Но и красные, как они сами любят говорить о себе, не лыком шиты. В Байсуне буквально на глазах наливался силой Гиссарский корпус. Наверное, должен был насторожить штаб воинов ислама приезд Орджоникидзе по постановлению Совнаркома России — для ликвидации «авантюры Энвера-паши», на появление в Байсуне самого Фрунзе тоже посмотрели сквозь розовые очки, уж так уверены были в своем преимуществе! Многое знали — но не все. Того не знали, что у Фрунзе собралось тоже десять тысяч. И уж совсем не знали и не хотели брать в расчет того, что к Фрунзе шли сотнями, тысячами — местные…

Красная Армия тоже имела свои глаза и уши…

За день раньше намеченных Энвером-пашой наступательных действий на его армию обрушился невиданной силы удар. В пустыне Арпали была почти полностью истреблена исламская армия.

Ибрагимбек долгое время был неуловим. Переняв опыт Энвера-паши, он установил связи с иностранными государствами, в особенности с Англией, англичанам он нравился: называли его не иначе как национальным героем, присвоили ему чин полковника.

Но это было там… где-то…

Эшнияз в качестве командира одного из добровольческих отрядов, а позднее, став начальником байсунской милиции, добивал разрозненные банды басмачей Ибрагимбека. За боевые заслуги награжден орденом Боевого Красного Знамени.

Ибрагимбек еще долго боролся против Советской власти. Но всему приходит конец. Оставшись с тремя джигитами, он сдался в плен на берегу реки Пяндж.

Ишана Судура видели в одежде дервиша в ущелье Ходжаипака. Караван, пришедший из Чарджоу, принес весть о том, что он скончался в старом караван-сарае на руках одного старика-туркмена.

Тугайсары, рассорившись с Ибрагимбеком, ушел в горы Алая. Не воевал. Долго ничего не было слышно о нем. Потом узнали: он покончил с собой.

А в Байсуне между тем шло все именно так, как много раз слышали местные жители от некогда ненавистных им красных. И вот оно — сбылось! Образовались первые колхозы, строили школы, открывали больницы… И уезжали девушки учиться на учительниц, и уходили юноши служить в Красную Армию, и игрались свадьбы, и рождались дети.

Сын Усмана-сапожника стал журналистом. Он собирается написать документальную повесть об Эшниязе Юнусове (в те далекие годы газета «Красногвардеец» часто писала о нем, называя его не иначе, как «гроза басмачей»). Младший сын Азима-суфи пошел в отца: он поет. И еще он пишет стихи.

И теперь, спустя так много лет, в один из дней последней недели февраля, когда на «Красный мазар» собираются стар и млад, — все жители местных кишлаков, — здесь можно увидеть его с точно такой же домброй, какая была у отца когда-то. И он поет о красном цветке, алом цветке, а отец, уже совсем старый, слушая его, кусает губы и прячет от глаз людских скупые слезы.

1978-82 гг.

Шакибаев Серик

Чрезвычайная комиссия

«Это то учреждение, которое было нашим разящим орудием против бесчисленных покушений на Советскую власть со стороны людей, которые были бесконечно сильнее нас. Без такого учреждения власть трудящихся существовать не может, пока будут существовать на свете эксплуататоры…»

(В. И. Ленин)

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Стояли морозные декабрьские дни. После десятилетней службы в Алма-Ате я переезжал в Кустанай на самостоятельную работу.

Край этот я знал мало. Поэтому для начала обратился к справочной, исторической литературе. Меня заинтересовал документальный сборник «Борьба за власть Советов в Кустанайских степях», вышедший в Кустанае в 1959 году. Книга вышла небольшим тиражом — всего пять тысяч экземпляров, быстро разошлась и ныне стала библиографической редкостью. В ней много интересных фактов, сведений, которые дают яркое представление о героике прошлого этого края.

Особенно запомнилось мне имя И. А. Грушина, балтийского матроса, который встречался с В. И. Лениным, внес значительный вклад в дело становления и укрепления Советской власти в Кустанае, работал в ЧК… Хотя фамилия его в книге упоминается часто, однако подробного материала о нем не было Мне захотелось, чтобы о жизни и деятельности Грушина узнали люди. Так начались поиски. Был собран значительный материал, который мог бы послужить основой очерка о Иване Алексеевиче. Но в ходе работы рамки темы стали расширяться, возникло немало интересных вопросов, ответить на которые можно было лишь после глубокого и длительного исследования.

Работу я решил продолжить, хотя предвидел большие трудности. Дело в том, что все дела органов Советской власти в Кустанае за 1918 год были уничтожены перед замятием города белыми. Естественно, отсутствие нужного архива осложняло осуществление моих замыслов. К тому же я намеревался писать о прошлом Кустаная не роман, где можно было бы дать волю авторскому вымыслу, а книгу очерков из истории Кустанайской ЧК. Мне захотелось посмотреть на прошлые героические события в Кустанае через материалы ЧК. Наметилась тема книги. Но прошли годы, прежде чем стала складываться книга, написать которую я считал своим долгом. Мне казалось, что именно я, посвятивший более тридцати лет жизни борьбе с врагами нашей Родины, обязан написать эту книгу.

В поисках нужных материалов приходилось бывать в партийных и государственных архивах, музеях и библиотеках Москвы, Алма-Аты, Ташкента, Кустаная, выписывать отрывочные сведения, делать запросы, изучать соответствующую литературу, вести переписку с чекистами-ветеранами и их родственниками.

Отмечая огромное значение деятельности ВЧК—ОГПУ в летописи Великого Октября, Ф. Э. Дзержинский писал: «В будущем историки обратятся к нашим архивам, но материалов, имеющихся в них, конечно, совершенно недостаточно, так как все они сводятся в громадном большинстве к показаниям лиц, привлекавшихся к ответственности, а потому зачастую весьма односторонне освещают как отдельные штрихи деятельности ВЧК—ОГПУ, так и события, относящиеся к истории революции. В то же время кадры старых чекистов все больше распыляются, и они уносят с собой богатейший материал воспоминаний об отдельных моментах, не имеющих зачастую своего письменного отражения…» И Феликс Эдмундович обращался ко всем старым чекистам с просьбой заняться составлением воспоминаний. Действительно, когда изучаешь какие-либо архивные материалы ЧК, чувствуешь, что недостает живого рассказа очевидца-современника. Другое дело, когда читаешь воспоминания. Тогда острее и ярче представляешь обстановку тех далеких лет, людей, которые не щадя жизни смело вступали в схватку с врагом. Поэтому самой счастливой и ценной находкой исследователя являются воспоминания, а в данном случае — свидетельства старых чекистов.

Примечательно, что герои книги совершали подвиги, будучи совсем молодыми. Например, И. Т. Эльбе было двадцать один год, когда он вступил в РСДРП и занялся революционной работой. И. А. Грушину исполнилось двадцать, и он принял активное участие в установлении Советской власти. В таком же возрасте И. М. Кошелев стал председателем Кустанайской ЧК… Нет сомнений в том, что жизнь этих замечательных людей всегда будет служить примером для нашей молодежи. И если мне в какой-то мере удалось воскресить на страницах книги мужественные облики и дела героев тех далеких революционных лет и если они стали нам ближе и дороже, — считаю свою задачу выполненной.

ДИРЕКТИВЫ ЦЕНТРА

Победив в центре России, Великая Октябрьская социалистическая революция начала быстро распространяться и на национальные окраины. Но здесь власти Советов предстояло решить задачи огромной трудности. В Казахстане, например, надо было вести упорную борьбу с колониальным наследием, политической, экономической и культурной отсталостью. Шествие Октября сдерживали такие факторы, как «господство в ауле патриархально-феодальных отношений, малочисленность пролетариата, слабость местных большевистских групп и организаций. Революция здесь натолкнулась на плотину контрреволюционных, так называемых областных и «национальных правительств», которые были созданы накануне и в дни Октябрьской революции буржуазными националистами и казачьей контрреволюцией».

Буржуазия не хотела сдаваться, она отчаянно сопротивлялась, вела смертельную борьбу с Советами. Войсковое «правительство» оренбургского казачества во главе с атаманом Дутовым совершило контрреволюционный мятеж в Оренбурге, центре Оренбургско-Тургайской области, захватило власть, отрезав районы Южного Урала, Казахстан, Среднюю Азию от Центральной России. Все контрреволюционные силы — белоказаки, белогвардейцы, меньшевики, эсеры, алашордынцы рассчитывали при поддержке иностранных империалистов развернуть вооруженную борьбу против Советской власти, организовать поход на Москву, Петроград. Алашордынцы провели в Оренбурге контрреволюционный, так называемый 2-й общекиргизский съезд баев, мулл и буржуазной националистической интеллигенции, где приняли решение объявить буржуазную автономию казахов, образовать правительство во главе с Букейхановым, создать свои вооруженные силы. Позднее в докладной записке колчаковскому правительству в Сибири он с циничной откровенностью писал, что «постановление съезда было вызвано желанием не допустить возможности развития большевизма в степи».

Обстановку в Оренбурге хорошо знал В. И. Ленин. Он направил сюда большевика Алиби Джангильдина в качестве Чрезвычайного военного комиссара Тургайской области, поставив задачу установить Советскую власть и организовать Красную гвардию для борьбы с Дутовым. Созданный А. Джангильдиным отряд с боями пробивался в Оренбург.

По указанию В. И. Ленина на Оренбургский фронт отправились отряд моряков под командой мичмана Павлова из Петрограда, красногвардейцы Поволжья, Урала, Сибири. На помощь им выступили красногвардейские отряды Ташкента, Перовска, Казалинска, Туркестана и Арыси. Борьба шла повсеместно.

В Кустанае, небольшом провинциальном городе, после Февральской революции власть в Совете захватили эсеры и меньшевики. Они враждебно встретили продотряд Василия Чекмарева, прибывший из Петрограда с мандатом В. И. Ленина в конце ноября 1917 года. «Хлеба большевикам не дадим!» — заявили их главари в один голос. Тогда местные большевики с помощью отряда Чекмарева арестовали всех городских управителей, объявили о создании ревкома, роспуске эсеро-меньшевистского Совета и контрреволюционной думы.

Ревком провел большую работу. Первым делом он решил наладить отправку хлеба в Питер, организовать Красную гвардию, разоружить контрреволюционные элементы, готовить созыв первого уездного съезда Советов.

«На всю жизнь, — пишет В. М. Чекмарев в своих воспоминаниях, мне запомнился день, когда был отправлен первый эшелон с хлебом для Петрограда под охраной матросов и солдат… Своему близкому другу И. Грушину я дал персональное поручение: явиться к Владимиру Ильичу Ленину и рассказать ему подробно о создании временного революционного комитета и получить установку о дальнейшей работе».

Грушин так и сделал. Доложил В. И. Ленину о прибытии хлебного эшелона и положении в Кустанае.

Ильич, тепло прощаясь с Грушиным, просил передать Чекмареву и матросам большое спасибо.

Контрреволюционные элементы не смирились с властью ревкома, повели борьбу с ним, организовали покушение на жизнь Чекмарева.

«В канун съезда, — пишет Чекмарев, — затянулось заседание ревкома до позднего вечера. В половине двенадцатого я вышел из ревкома, направляясь в гостиницу Моринец. В тени от собора встретились двое в солдатских шинелях, которые почти в упор выстрелили в меня. Я схватился за наган и открыл стрельбу. Прибежал патруль, но злодеи успели скрыться. Рука моя была прострелена навылет».

Ревком пытался установить личности террористов, но безуспешно. Чекмарев же с очередным хлебным эшелоном, в сопровождении двадцати пяти солдат и матросов, выехал в Петроград. В их отсутствие кустанайская буржуазия добилась созыва городского совещания, на котором выбрала своего представителя штабс-капитана Алекрицкого в состав ревкома.

А. Т. Джангильдин.

15—16 января 1918 года в Кустанае состоялся первый уездный съезд Советов. Председательствовал эсер Луб. «Эсеры, меньшевики и баи пытались повести съезд за собой, выдвинуть в президиум, а затем и в исполком только своих людей», но благодаря усилиям большевистски настроенных делегатов этого допущено не было. Председателем исполкома был избран Л. И. Таран. Но состав исполкома был разношерстный, наряду с бедняками сюда проникли и кулаки, баи. Поэтому внутри исполкома с первых же дней возникли трения. Эсеры и меньшевики старались тянуть исполком на соглашательство с буржуазией.

Между тем политическая обстановка в Кустанае осложнялась, накапливались враждебные силы. В Земской управе, продолжавшей еще существовать, нашлись авантюристы, которые установили связь с местными и бежавшими с фронта белыми офицерами и готовили вооруженное восстание. 18 марта 1918 года они спровоцировали контрреволюционный мятеж. Контрреволюционерам удалось взломать замки и двери оружейного склада и вооружиться. В это время в Совете шло заседание.

Собранные по тревоге железнодорожники-красногвардейцы пытались выручить членов исполкома, но были встречены сильным огнем и вынуждены были отступить. Мятежники захватили железнодорожную станцию и телеграф. Члены исполкома скрывались и перешли на нелегальное положение. Возглавлявший мятеж поручик Мартынюк пытался вызвать белоказаков из станицы Усть-Уйской. Однако наступление на Кустанай красногвардейских частей из уральских рабочих под командой Толмачева решило судьбу мятежа. Он был подавлен, его организаторы скрылись.

Обстановка требовала принятия решительных мер. Как нельзя кстати было опубликованное «Известиями ВЦИК» постановление ВЧК от 18 марта 1918 года о создании местных Чрезвычайных комиссий по борьбе с контрреволюцией. Вот что говорилось в этом документе:

«1. Предлагается всем Советам на местах и в районах немедленно организовать означенные… комиссии.

2. Чрезвычайные комиссии борются с контрреволюцией, спекуляцией и злоупотреблениями по должности.

3. Отныне право производства всех арестов, обысков, реквизиций, конфискации и проч., связанных с поименованными преступлениями, принадлежит исключительно Чрезвычайным комиссиям как в г. Москве, так и на местах.

Председатель  Д з е р ж и н с к и й Секретарь  И л ь и н.

Это была директива Председателя ВЧК Ф. Э. Дзержинского всем Советам.

В циркуляре ВЧК от 18 марта того же года разъяснялось, что целью создания местных чрезвычайных комиссий является «объявление беспощадной борьбы всем противникам рабоче-крестьянского правительства: контрреволюционерам, саботажникам, подрывающим своим гнусным саботажем сознательную работу нового государственного механизма, и спекулянтам, наживающим за время войны громадные барыши путем наглого ограбления трудящихся масс…

В недалеком будущем Всероссийская чрезвычайная комиссия созывает конференцию, на которой должны будут присутствовать представители чрезвычайных комиссий всех уездных и губернских Совдепов, так что там, где чрезвычайные комиссии еще не организованы, необходимо немедленно приступить к их скорейшей организации…»

Ввиду того, что архивы Кустанайского Совета и его органов за восемнадцатый год не сохранились, обратимся к последующим событиям в области и уезде и попытаемся выяснить, как выполнялись директивы ВЧК в Кустанае.

Как только Оренбург был освобожден от дутовцев, Алиби Джангильдин приступил к созданию советского аппарата и подготовке созыва первого Тургайского областного съезда Советов. Буквально через несколько дней он дал телеграммы местным советским органам: «Прошу именем Совета Народных Комиссаров подвергнуть аресту в случае появления… скрывшихся от революционного суда из Оренбурга Букейханова, Байтурсунова и Омарова… О времени ареста сообщите».

Вскоре состоялся Тургайский областной съезд Советов. Его делегаты направили телеграмму в Совет Народных Комиссаров о том, что они и делегировавшее их население будут по мере своих сил и умения стоять на страже завоеваний Советской власти, проводить в жизнь ее декреты. Съезд рассмотрел хозяйственные задачи и вопросы о создании казахской кавалерийской дивизии, народном образовании, торговле, суде и т. д., решив «возможно скорее организовать следственные комиссии и освободить местных судей от выполнения следственных обязанностей».

В день окончания работы Тургайского областного съезда в Кустанае открылся второй уездный съезд Советов крестьянских, солдатских и киргизских депутатов. Ему надлежало обновить состав первого, январского, созыва исполкома, засоренного чуждыми Советской власти элементами, показавшими свое истинное лицо во время контрреволюционного мятежа.

Съезд заслушал отчетный доклад уисполкома. Выступивших было много. Разгорелся спор. В конце концов съезд принял резолюцию «О неудовлетворительной работе и неправильной политической линии». Был переизбран исполнительный комитет. Председателем его вновь стал Таран. Однако в состав уисполкома опять попали чуждые элементы. Среди них особо выделялся Луб, вожак кустанайских эсеров.

На съезде вопрос о создании следственной комиссии не рассматривался. Очевидно, указания Тургайского съезда в то время еще не дошли до Кустаная. Однако вскоре здесь произошли острые политические события, которые ускорили образование ЧК.

Накануне съезда Екатеринбургский губернский комитет РКП(б) командировал в Кустанай Панова, Георгиева и Тронова для создания партийной организации в городе и укрепления уисполкома. Они провели большую работу, что позволило 17 апреля 1918 года на организационном собрании коммунистов города избрать комитет РКП(б). Это стало началом создания кустанайской городской партийной организации.

Обстановка в городе была неспокойной. В местной красногвардейской команде проходили митинги. Ораторы требовали изолировать контрреволюционеров и привлечь их к суду. В частности, указывали на Мартынюка, одного из руководителей контрреволюционного мятежа, который все еще находился на свободе. Настойчивость красногвардейцев и, по-видимому, вмешательство городского комитета РКП(б) повлияли на исход дела. 18 апреля Мартынюк был арестован. Дознание по его делу поручили Перцеву, командиру местной Красной гвардии…

Вскоре часть членов президиума исполкома разъехались по своим селам, чтобы отметить «святую пасху». Это переполнило чашу терпения коммунистов, которые на созванном тут же собрании постановили распустить уисполком и организовать ревком в составе Панова, Георгиева и Тронова. В отрядах Красной гвардии прошли бурные собрания. Подразделение, которым командовал Куценко, решило стать на сторону ревкома. Другое подразделение, возглавляемое Виенко, поддерживало уисполком.

«На другой день в Народный дом были созваны все члены уисполкома и ревкома. На это собрание явился весь полк Красной гвардии. Часть людей находились в здании, остальные — около него. Председательствовать на собрании поручили Н. С. Фролову, уездному военному комиссару. Для избежания вооруженного выступления со стороны членов уисполкома и ревкома Фролов предложил отобрать у них оружие, что и было сделано. Он проинформировал присутствующих о создавшемся положении. После ряда выступлений собрание единогласно постановило влить в состав уездного исполкома весь состав ревкома и вести работу совместно, а из Екатеринбурга вызвать комиссию для разбора дела. Таким образом, в состав уисполкома вошли коммунисты. Панов был избран заместителем председателя уисполкома. После этого уисполком значительно перестроил и улучшил свою работу».

Именно в этот острый момент, в апреле 1918 года и была образована в Кустанае уездная Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией под руководством И. Эльбе. Это была первая ЧК, возникшая в 1918 году в Казахстане.

Кто же такой Эльбе? Сведений о нем в книге «Борьба за власть Советов в Кустанайских степях» нет. Чтобы ответить на этот вопрос пришлось провести немалую поисковую работу. Кое-что было найдено на месте, в Кустанайском госархиве. В частности, в списках личного состава отделов исполкома по состоянию на 1920 год значился Эльбе Иоган Денисович, 31 год, коммунист с 1905 года.

В кустанайской областной газете «Ленинский путь» от 26 сентября 1968 года я прочитал статью А. И. Щербы, участника событий тех лет. Узнав в редакции его адрес, списался с ним, просил сообщить, что он знает об Эльбе. Щерба ответил, что «в Кустанае была группа латышей, в том числе и Эльбе, Сея и другие, о которых говорили, что это были посланцы В. И. Ленина из Петербурга. Эти люди отличались высокой идейностью и преданностью Коммунистической партии и Советской власти».

Это письмо дало основание запросить Центральный государственный исторический архив в Ленинграде. Оттуда сообщили, что в печатном справочнике «Ведомость справок о судимости», издаваемом Министерством юстиции, за 1911 год значился: «Эльбе Иоганес-Адольф Денисович, 25 лет, из крестьян Лифляндской губ., Юрьевского у., Форбусской вол., родившийся в г. Юрьеве. 1 февраля 1911 г. Петербургской судебной палатой приговорен… к заключению в крепости на 3 года, с зачетом 6-месячного предварительного тюремного заключения».

Можно было предположить, что Эльбе по национальности либо латыш, либо эстонец, и я обратился в госархивы Латвийской и Эстонской ССР.

Архивное управление при Совете Министров Латвийской ССР сообщило, что Эльбе Иоган Тенисович (а не Денисович) за участие в нелегальном собрании в г. Юрьеве 1 сентября 1907 года был арестован и заключен в юрьевскую тюрьму, где находился до января 1908 года.

По данным партархива Института истории партии при ЦК КП Эстонии, Эльбе Иоханес-Адольф Тынисович, по национальности эстонец, действительно в 1905 году состоял членом социал-демократической организации о Тарту.

Уже в 1906 году его фамилия и имя встречаются в алфавите настольного реестра юрьевского городского полицейского управления.

В 1907—1908 годах Эльбе за революционную деятельность был подвергнут тюремному заключению. В 1908—1909 годах был в Таллине редактором легальной профсоюзной газеты «Тээ» (Труд) и входил в состав Таллинского комитета РСДРП. В 1911—1912 годах за революционную деятельность вторично был подвергнут заключению. В 1913 году работал в Нарве в редакции легальной большевистской газеты «Кийр» (Луч). Потом царские власти отправляют его в ссылку. Так в конце 1916 года он оказался в Кустанае.

О политссыльных в Кустанае, в том числе об Эльбе, находим некоторые сведения в литературе, изданной в последние годы в Казахстане.

«Только в Кустанае в 1916 году проживало свыше 100 политических ссыльных различных партий. В их числе были видные эстонские большевики И. Кэсперт и И. Эльбе. Здесь они создали нелегальную библиотеку, организовали кружки, в которых изучалась марксистская литература… Ссыльные большевики поддерживали связь с партийными организациями Петрограда, Поволжья и Урала, получали нелегальную литературу».

«С горячим сочувствием к национально-освободительной борьбе казахского народа относились ссыльные большевики в Кустанае, Тургае и Иргизе. Например, по этому вопросу в Кустанае происходили острые споры между ссыльными большевиками и меньшевиками… Разоблачая оборонческие, шовинистические взгляды меньшевиков, большевики выступали в поддержку восставших…»

Таковы были отзывы о ссыльных.

В 1918 году Эльбе, за плечами которого к тому времени было уже тринадцать лет революционной работы, назначается председателем Кустанайской следственной комиссии по борьбе с контрреволюцией. В 1919—1920 годах являлся заведующим отдела труда уездного исполкома и председателем Чека-тифа[168]. Увы, 12 мая 1920 года Эльбе сам был сражен этой коварной болезнью, косившей недоедавших, переутомленных людей…

И. Т. Эльбе.

Казалось бы, биография Эльбе восстановлена. Многое о нем теперь уже известно. Но мне хотелось найти кое-кого из его родных и главное — его фотографию. Решить задачу помогли органы загса. Республиканское бюро записей актов гражданского состояния ЭССР уточнило отчество Эльбе (Тынисович) и сообщило, что у него было два брата и сестра. Я решил, на всякий случай, поискать их. К удивлению, несмотря на давность лет нашлись сестра и племянник Эльбе. Написал им. Откликнулись оба. Племянник Артур, как и следовало предполагать, почти ничего не знал об Иоханесе. Но зато сестра Эмилие-Минна-Марие Тынисовна Эльбе-Ермакова, которой тогда шел 85-й год, сообщила интересные сведения о брате. Привожу выдержку из письма: «Иоханес был очень талантливый человек, много читал и имел, учитывая его тогдашний возраст, большую библиотеку. Всю эту библиотеку пришлось нам ликвидировать (сжечь), когда Иоханеса лишили свободы. Уже с молодых лет его заинтересовала политика. Но основное его желание было стать писателем. Между прочим, едва перейдя границу юношества, он перевел с русского на эстонский «На дне» М. Горького. По своим политическим воззрениям его можно было считать социал-демократом. Во всяком случае, он имел знакомство с местными подпольными кружками, вел активную политическую работу, имел связь с местной политической типографией, распространял политическую литературу, листовки и т. п., в чем помогала брату и я — разносила эту литературу, будучи девочкой».

Сестра прислала фотокарточку революционера — будущего первого чекиста на Кустанайщине. Читатели могут воочию представить себе благородный облик этого замечательного человека.

ЗАГОВОР БАРОНА ШИЛЛИНГА

В ходе поиска судьба свела меня с одним из ветеранов революции, бывшим начальником особого кавалерийского отряда Красной гвардии Ф. И. Мирошниченко, проживающим в Кустанае. Он первый и рассказал мне об обстоятельствах раскрытия в Кустанае в том же 1918 году шпионского заговора барона Шиллинга…

В Кустанае создавался особый кавалерийский отряд. Когда были решены основные задачи по его подбору, размещению и снаряжению, Мирошниченко пришел к военному комиссару Н. С. Фролову, а затем вместе с ним к председателю уисполкома Л. И. Тарану с просьбой подыскать помощника, который занимался бы строевой подготовкой бойцов.

— У нас есть такой человек! — сказал Таран.

— Кто?

— Барон Шиллинг!

Оказывается, этот барон уже был здесь — просил работу, причем только ло кавалерийской части.

Из трехсот бывших офицеров царской армии, числившихся на учете в военкомате, лишь немногие согласились обучать молодых красноармейцев. Шиллинг, занимавший руководящую должность в организации «Земконь» и имевший военное образование, добровольно вызвался помочь красным командирам в организации занятий бойцов.

— Приходи вечером, познакомишься, — прощаясь с Мирошниченко, сказал Таран.

Когда в назначенное время Мирошниченко пришел в исполком, в приемной увидел молодого человека лет тридцати, среднего роста в кителе без погон с начищенными пуговицами, в хромовых сапогах, офицерской фуражке защитного цвета без кокарды. Незнакомец курил папиросу. От дыма пахло духами. При появлении Мирошниченко молодой человек быстро встал.

— Ваш заместитель! — представился он, поднося руку к козырьку.

Вошел Фролов.

— Ну как? Подходящая кандидатура? — спросил он, кивая на Шиллинга.

Тот, не дожидаясь ответа Мирошниченко, стал рассказывать о том, что служил в кавалерии, знает строевую часть и выразил готовность помочь начальнику отряда в необходимых делах.

— Ну пойдем, посмотрим наше помещение! — предложил Мирошниченко.

— Пешком? — удивился Шиллинг. — И ординарца у вас нет?

— Нет. Незачем мне ординарца иметь! — отрезал Мирошниченко.

Особый кавалерийский отряд размещался на Михайловской площади, находившейся между городом и поселком Красный пахарь. Там стояли кирпичный дом из пяти комнат, занимаемый под казарму, и конюшня. После осмотра расположения отряда Мирошниченко познакомил Шиллинга с его обязанностями.

— Все понятно. Завтра же представлю на утверждение расписание занятий, — заявил Шиллинг с готовностью.

На третий день Военный комиссар вызвал к себе Мирошниченко и как бы между делом заметил:

— Ты смотри, следи за бароном, чтобы он не натворил чего!

Н. С. Фролов еще в 1917 году в городе Баку состоял членом комиссии по борьбе с контрреволюцией и какое-то шестое чувство подсказывало ему, что надо быть осторожнее с бароном.

А тот уже занимался строевой подготовкой. Жил в городе, на квартире. Как-то дежурный по части доложил Мирошниченко, что к Шиллингу ходит незнакомый мужчина, похожий по выправке на офицера. Помня слова Фролова, Мирошниченко наказал:

— Следи за ними и если что — докладывай.

Однажды перед обедом явился тот самый мужчина и оставил дежурному для Шиллинга бутылку молока и хлеб, завернутый в бумагу. Бутылка была как бутылка, заткнутая бумажной пробкой. Молоко — тоже как молоко. Но что-то насторожило бойца. Он вынул затычку, осторожно развернул бумагу и обнаружил запись: «Дайте мне то, что я у вас просил!» Дежурный передал бутылку Шиллингу и тут же об этом конфиденциально известил начальника отряда. Мирошниченко отругал его за то, что он предварительно не показал ему этого послания.

— Стой на месте и доложи мне, что будет дальше! — сказал он бойцу.

Через полчаса красногвардеец доложил, что барон передал пустую бутылку, чтобы вернуть тому мужчине. Пробка в ней была не та, другая. Развернули листок и ахнули: в нем сообщалось о количестве бойцов в отряде, их моральном состоянии, наличии винтовок и боеприпасов.

Мирошниченко срочно выехал в город и доложил Фролову о подозрительных действиях барона. Тот внимательно выслушал, молча вышел из кабинета — надо полагать, чтобы переговорить с председателем ЧК Эльбе. Вернувшись через некоторое время, дал указание задержать неизвестного, когда он придет за бутылкой, и доставить его к нему. Только сделать все это без шума, секретно, чтобы никто, тем более Шиллинг, не заметил.

Вскоре в расположении части появился тот, кого ждали. И тут бойцы его задержали и доставили Фролову. Потом Мирошниченко слышал, что при обыске в доме, где жил этот шпион, обнаружили списки бойцов и командиров Красной гвардии, данные о количестве оружия, боеприпасов, дислокации частей, материалы о составе уисполкома, о проводимой Советом работе и другие сведения. Сличение почерков показало, что сведения эти написаны рукою барона. В тот же день, к вечеру, Мирошниченко получил указание задержать Шиллинга.

Барон проводил строевые занятия за Тоболом. Мирошниченко послал к нему бойца, который отозвал Шиллинга в сторону и сказал:

— Вас требует начальник отряда. От него уисполком запрашивает сведения, а они у вас…

Шиллинг, ничего не подозревая, приехал в казарму, где Мирошниченко с двумя бойцами обезоружил и обыскал барона. Шиллинг стал возмущаться, уверять, что его арестовали безо всяких оснований.

Кто и как с ним дальше разбирался, Мирошниченко, к сожалению, не знает.

Примерно дней через десять Мирошниченко был вызван к Фролову. Здесь же находились командир полка Перцев, ротные Виенко, Куценко.

— Следствие по делу барона Шиллинга закончено, — объявил Фролов. — Мое мнение: надо судить и уничтожить как шпиона, заброшенного беляками в наши ряды. Как вы смотрите, товарищ Мирошниченко?

— А как же! — воскликнул Мирошниченко. — Ведь пойман с поличным!

Фролов посмотрел на других командиров.

— Если мы будем щадить шпионов, миловать их, то нам здесь делать нечего, — заявил Куценко.

Фролов попросил секретаря, чтобы зашел председатель ревтрибунала Дощанов, и высказал свое мнение по поводу решения судьбы Шиллинга.

Дощанов начал свой ответ издалека:

— Меня осудили на 25 лет ссылки лишь за то, что заступился за батрачку. А тут нас предают. Судить и уничтожить. И конец разговору.

Решили предать барона Шиллинга суду.

Через несколько дней состоялся судебный процесс революционного трибунала под председательством Омара Дощанова. Мирошниченко на нем не был, но слышал, что ревтрибунал приговорил Шиллинга к расстрелу. После суда ему пришлось выделить двух бойцов для приведения приговора в исполнение. Расстрелом руководил Куценко. Рассказывали потом, что барон перед казнью падал на колени перед Куценко, умолял его, чтобы ему сохранили жизнь. Он говорил: «Пусть все думают, что меня расстреляли, а я буду выполнять ваши задания, узнавать все, что делается у белых и докладывать вам». Но Куценко был непреклонен, приговор был приведен в исполнение.

К сожалению, Мирошниченко о действиях ЧК ничего не знал. Но я разыскал дополнительные данные о раскрытии заговора барона Шиллинга именно чрезвычайной следственной комиссией.

В Кустанайском госархиве хранится уголовное дело на Луба, где имеется протокол допроса свидетеля Кубанцева от 15 августа 1921 года. Он показал: «В 1918 году… я был комиссаром юстиции и, будучи верховной властью в этой отрасли, я был посвящен Чека в методы борьбы с контрреволюцией того времени… Перед падением Кустаная был раскрыт заговор, главарем коего являлся барон Шиллинг и его секретарь, фамилию не запомнил, которые по постановлению военного суда, членом коего был и я, были расстреляны. Причастность Луба к заговору Шиллинга достаточно подтверждалась материалами, поступившими в тогдашнее время в ЧК…»

В приговоре объединенного губернского революционного трибунала от 24 декабря 1921 года по делу Луба, в частности, отмечается: «Луб имел связь с бароном Шиллингом, возглавлявшим в 1918 году контрреволюционную организацию, целью которой было свержение Советской власти».

В рукописях бывшего уездного комиссара юстиции С. С. Ужгина, хранящихся в Кустанайском историко-краеведческом музее, читаем: «Незадолго до падения Советской власти в гор. Кустанае, в первых числах июня следственной комиссией были получены сведения об офицерском заговоре… был арестован барон Шиллинг…»

Пусть архивно-уголовное дело на группу Шиллинга пока не найдено и не все детали дела нам известны, но живые люди и документы донесли до нас, что в то бурное и трудное время Кустанайской чрезвычайной следственной комиссии во главе с ее председателем Эльбе, с помощью командиров и бойцов Красной гвардии, удалось разоблачить преступные происки контрразведки белых. Раскрытие шпионской деятельности барона Шиллинга — одна из интересных страниц истории Кустанайской ЧК.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РЕВТРИБУНАЛА

Рассказ Мирошниченко о раскрытии заговора барона Шиллинга обратил мое внимание на личность Омара Дощанова. Ведь это он как председатель ревтрибунала оказался на высоте, показал пример, как надо быть беспощадным к врагам Советской власти. Я начал разыскивать и читать все, что было опубликовано в печати о Дощанове. Оказалось, что жизнь и деятельность этого замечательного человека изучена далеко не достаточно, в печати часто пересказывалось напечатанное ранее, притом без ссылки на конкретные источники. Самым значительным из того, что написано о нем, является роман в стихах Тогузакова «Омар Сибирский». Но это художественное произведение. Оно не воссоздает полную документальную биографию Дощанова… Словом, я включился в исследование его жизни, надеясь при этом что-то узнать и о деятельности ЧК в 1918 году, поскольку дела ЧК должны были проходить через ревтрибунал.

Омар Дощанов родился, как пишут до сих пор, в 1857 году во втором ауле Дамбарской волости Кустанайского уезда (ныне Тарановский район, второе отделение Викторовского совхоза). Я же нашел в Центральном госархиве Казахской ССР рапорт, поданный 18 марта 1911 года кустанайским уездным начальником на имя тургайского губернатора, в котором указывается, что Дощанову «от роду теперь 52 года…» Рапорт написан на основе материалов следствия. Очевидно, если тогда Дощанову было столько лет, значит, он родился в 1859 году. Конечно, здесь нет большой разницы. Но чтобы правильно вести дальнейший поиск, считал бы необходимым придерживаться этой даты.

Поэт Касым Тогузаков в предисловии к роману «Омар Сибирский» пишет, что Дощанов в 1866 году, в возрасте девяти лет поступил учиться в Троицк, учился там шесть лет. Мне удалось раздобыть в Ташкентском госархиве копию свидетельства об окончании им Троицкой киргизской школы, заверенную печатью и подписью инспектора татарских, башкирских и киргизских школ. Согласно этому свидетельству, Дощанов поступил в Троицкую школу в январе 1875 года, а окончил ее в сентябре 1878 года, причем с отличными оценками.

Вот выписка из его свидетельства:

Ученик Троицкой киргизской школы Дощанов, сын киргиза Дамбарской волости № 8 аула Дощана Тлесова, поступил в школу в январе 1875 года, обучался в ней при способностях хороших, прилежании очень хорошем и поведении очень хорошем

русскому языку — очень хорошо

арифметике — очень хорошо

чистописанию русскому и татарскому — очень хорошо

истории — хорошо

географии — хорошо

и в сентябре 1878 года выпущен из школы по окончании образования в оной, что удовлетворяется…

13 октября 1878 года.

При наличии такого документа еще больше веришь тому, что Дощанов, по словам Касыма Тогузакова, наизусть знал «Евгения Онегина» Пушкина, читал произведения Некрасова, Добролюбова, Чернышевского и свободно цитировал их по памяти.

В опубликованных в печати материалах говорится о том, что Дощанов после окончания Троицкой школы поехал работать в другие области. Одни пишут, что он поехал в Восточный Казахстан, другие указывают — в Ташкент, третьи называют Южный Казахстан. Все по-разному. Но я располагаю документами о работе Дощанова в Аулиеатинском уезде. В свидетельстве за № 5290, подписанном исполняющим должность начальника этого уезда, указывается, что «Дощанов, состоя при Аулиеатинском уездном управлении письменным переводчиком 22-го числа ноября 1879 года, возложенные на него обязанности исполнял усердно с пользой для службы и поведения безукоризненного».

Было большой радостью, когда я получил из Ташкентского госархива образец почерка Дощанова. Почерк очень красивый, грамотный. В собственноручном прошении на имя императора Дощанов просил принять и зачислить его на службу по военно-народному управлению. К прошению прилагал свидетельства Троицкой киргизской школы и начальника Аулиеатинского уезда от 28 августа 1881 года. На основании этих документов военный губернатор Сырдарьинской области 9 октября 1881 года написал рапорт на имя генерал-губернатора Туркестанского края с ходатайством об определении Дощанова на службу в управление. На рапорте резолюция (очевидно) упомянутого губернатора: «Зачислить Дощанова на службу (подпись) 10 ноября». Затем был оформлен приказ за № 322 от 25 ноября 1881 года о том, что «киргиз Тургайской области Дощанов, согласно прошения, определяется на службу по военно-народному управлению туркестанского генерал-губернатора, с прикомандированием для письменных занятий по Аулиеатинскому управлению».

Анализируя эти документы, можно сделать вывод, что Дощанов получил определенное повышение по службе, но продолжал оставаться в том же, Аулиеатинском уезде.

В ранее опубликованных материалах указывалось, что Дощанов в 1875 году, в 17-летнем возрасте, вступился за молодую женщину, которую бай заставлял вскармливать щенка своей грудью. Это было поводом для расправы с Омаром. Он был оклеветан и осужден царским судом к 25 годам ссылки в Сибирь.

Да, Дощанов был судим царским судом. Это бесспорно. Но в 1875 году, как говорилось выше, он только поступил в Троицкую школу и до конца ноября 1881 года находился на службе. Видимо, с Дощановым это случилось где-то после нового его назначения. Об этом свидетельствует и упомянутый выше рапорт кустанайского уездного начальника от 1911 года, где указывается, что Дощанов был сослан в Сибирь в восьмидесятых годах.

Возникает вопрос, где же конкретно Дощанов находился в ссылке в Сибири? Сибирь — широкое понятие, огромное пространство. Если установить название местности, где Дощанов отбывал ссылку, можно было бы выяснить, кто из революционеров там бывал в этот период и общался с Омаром, его занятия, эволюцию мировоззрения и т. д.

Я послал запросы во все архивы республики, областей и округов, расположенных в этой части страны. Однако ни в одном из архивов Сибири Дощанов не значился, хотя трудно в это поверить. Где-то хоть какое-то упоминание о Дощанове должно быть.

Как-то, возвращаясь в Кустанай из командировки, я остановился в райцентре Федоровка и познакомился с аксакалом Уали Еркебаевым, которому тогда было 88 лет. Узнав круг моих интересов, он рассказал, что в совхозе «Петропавловский» Челябинской области проживает старик Мынайдар Калдаманов, у которого родственник Нуржан Койлыбаев в дореволюционное время отбывал наказание в Сибири и якобы встречался с Омаром Дощановым. «Если найдете Мынайдара, найдете и Нуржана, а у него узнаете, где конкретно он встречался с Дощановым», — закончил старик свой рассказ.

Задал мне аксакал задачу! Установив, в какой район входит Петропавловский совхоз, написал и отправил письмо на имя Калдаманова с уведомлением. Через некоторое время вернулось мое уведомление. Смотрю: письмо вручено лично адресату. Обрадовался, что нашелся человек. Вскоре пришел и ответ. С жадностью читаю. В конце Калдаманов пишет: «…в то время я был еще мальчиком, не помню, что рассказывал Нуржан…»

В ходе поиска бывают и такие неудачи. Но, как говорят, кто ищет, тот найдет. Все-таки я кое-что нашел.

Из рассказов старожилов выяснилось, что Злиха, старшая дочь Дощанова, родилась в Сибири. Я подумал: если выяснить, где родилась Злиха, можно утверждать, что там был в ссылке и сам Дощанов. Так? Но Злиха умерла в 1964 году, и ее паспорт по истечении определенного времени оказался уничтоженным, согласно существующему положению. Нигде никаких следов о месте ее рождения не оставалось. Опять огорчение! Но поиск продолжался. Мой сослуживец Галихан Маулетов нашел учителя Сафу Салмухамедова, брата мужа Злихи, который в свое время слышал от нее, что она родилась в Иркутской области. Это уже что-то определенное. Поиск можно продолжать в более узких границах.

Теперь о деятельности Дощанова после возвращения из ссылки.

В рапорте кустанайского уездного начальника от 16 марта 1911 года сказано, что Дощанов «по отбытии срока ссылки принят обратно в среду киргиз Дамбарской волости, где, после ссылки, проживает уже более 10 лет в своем ауле…» Если оттолкнуться от даты рапорта, похоже, что Дощанов вернулся из ссылки в 1900 году. Его племянник — Б. Ещанов — в своих воспоминаниях «Борец за счастье народа» пишет: «Вернулся Омар с каторги измученный, постаревший, но политически более зрелый — сказалось влияние ссыльных революционеров. Теперь он имел представление о классовой борьбе, знал жизнь других народов и с глубоким уважением говорил о русских революционерах. Бедняк Ахмед Дощанов, Айтпай Утепбергенов, Тасмагамбет Естинов, Ескендир Бермухаметов и многие другие о большевиках, о Ленине, о революции впервые услышали от Омара Дощанова…»

О. Дощанов.

Как видно из рапорта кустанайского уездного начальника, Дощанов 16 марта 1911 года был арестован и привлечен в качестве обвиняемого по ст. 129 Уголовного уложения. (Кстати, И. Т. Эльбе тоже обвинялся по этой статье). Основанием к возбуждению уголовного дела против Дощанова послужили заявления баев о его противоправительственной пропаганде.

При аресте Дощанов отрицал показания баев, выставил своих свидетелей. Уездный начальник пишет в том же рапорте, что «на основании показаний свидетелей, допрошенных по просьбе обвиняемого Дощанова, есть основание предполагать, что обвинение основано на вражде, происходящей теперь в Дамбарской волости на почве выборов должностных лиц киргизского общественного управления». Видимо, это мнение уездного начальника имело решающее значение. Дощанов был освобожден из-под стражи.

Как-то в Кустанайском историко-краеведческом музее я познакомился с воспоминаниями старого коммуниста В. С. Редько. Он пишет: «…В бытность мою в г. Кустанае в 1966 г. мне был вручен от коллектива музея сборник «Борьба за власть Советов в Кустанайских степях», где на странице 36 указывается, что вместо Дощанова председателем ревтрибунала назначили Давыденко. Утверждаю, что товарищ Дощанов был председателем революционного трибунала до падения Советской власти в Кустанае, а я был его заместителем. Давыденко ни одного дня не был председателем». Обрадовался я, что нашел человека, работавшего вместе с Дощановым в трибунале, но когда кинулся искать, Редько уже не было в живых. Так постепенно уходят наши ветераны, унося с собой бесценные сведения. Досадно было, что работники музея, знакомясь с воспоминаниями, не уточнили в свое время у него, какие конкретные дела он рассматривал, будучи заместителем председателя ревтрибунала…

Очевидно, сведения о смещении Дощанова с должности председателя ревтрибунала попали в книгу «Борьба за власть Советов в Кустанайских степях» на основании записей С. Ужгина, хранящихся в этом музее. Как видно из них, Ужгин действительно вел борьбу против Дощанова, добивался его смещения. Как раз он и указывает, что вместо Дощанова был назначен Давыденко. Но, как утверждает Редько, Дощанов оставался на своем посту.

Главным обвинением Ужгина против Дощанова было то, что якобы он «все свое внимание, всю энергию товарищей по работе направлял на брачные и калымные споры между казахами, разрешая их на основании шариата и казахского быта. Контрреволюция, поднимавшая голову, очутилась вне поля зрения ревтрибунала…» Однако приведенные нами факты показывают, что Ужгин был не вполне объективен в этом вопросе. Как относился Дощанов к контрреволюции, видно на примере дела барона Шиллинга. Что же касается занятости другими делами, то это было скорее не ошибкой, а бедой не только ревтрибунала Кустанайщины, но и других местностей в то время. В своей книге «История советского суда» М. В. Кожевников пишет, что «революционные трибуналы, созданные как специальные органы борьбы с контрреволюцией и спекуляцией, брали на себя нередко функции общих судов. Некоторые из них, проведя один-другой крупный процесс контрреволюционеров, затем оказывались заваленными мелкими уголовными, а иногда и гражданскими делами…» Чтобы поправить работу революционных трибуналов, Совнарком принял специальный декрет от 17 мая 1918 года. Но, как пишет Кожевников, они «не сразу освободились от дел им не подсудных». Объяснялось такое положение еще и тем, что уже в ноябре-декабре 1917 года на значительной части территории Казахстана старые судебные учреждения были ликвидированы, рассматривать судебные дела было некому. Вот и приходилось эти функции брать на себя ревтрибуналам.

Мы сейчас точно не знаем принимал ли Дощанов при рассмотрении дел какое-либо решение на основе норм шариата. В своей книге «Возникновение и развитие судебной системы Советского Казахстана» М. Сапаргалиев категорически пишет, что «нормами адата и шариата трибуналы вообще не руководствовались». В то же время он замечает: «Говоря о суде и некоторых мерах наказания, применявшихся судами в 1917—1918 гг., следует указать на одну специфическую особенность Казахстана. Советское правительство не запрещало советским судебным органам применение норм адата и шариата. Правительство учитывало при этом конкретную историческую обстановку, уровень культуры и сознательности народных масс, бытовые особенности и т. д. Коммунистическая партия и Советское правительство не раз обращали внимание партийных организаций и советских органов национальных областей и республик на необходимость учета в организации и деятельности суда и других учреждений особенностей быта, нравов и обычаев отдельных народов, предупреждали местных работников о вредности тенденции механического распространения всех декретов Советского правительства на территории национальных окраин, где население сплошь неграмотно, не было писанных законов и обычное право применялось довольно широко. Обстановка диктовала необходимость считаться с особенностями основных масс народа…»

Думается, это положение снимает обвинение Ужгина. Дощанов остался в памяти народа таким, каким был в действительности: человеком исключительного мужества и отваги, честности и справедливости, настоящей опорой аульной бедноты.

ПЕРЕВОРОТ

После Тургайского съезда Советов Джангильдин выезжал в Москву, где встречался с В. И. Лениным и его соратниками. Руководители партии и правительства одобрили деятельность Алиби Токжановича, оказали помощь в создании национального вооруженного формирования. Из Москвы Джангильдин вернулся в Оренбург в конце мая 1918 года не только Чрезвычайным военным комиссаром Тургайской области, но и Чрезвычайным комиссаром всего Степного (Киргизского) края.

Для того, чтобы лучше руководить борьбой с контрреволюцией, исполком Тургайского областного Совета должен был переехать в Кустанай. Так стоял вопрос на повестке дня исполкома вскоре после возвращения Джангильдина из Москвы. Действительно Оренбург оказался отрезанным от крупных населенных пунктов Кустанайщины. Нужно было поэтому срочно что-то предпринимать.

Кустанай являлся самым большим из уездных городов. Он служил своеобразным торговым пунктом края. Кустанайский уезд славился своей плодородной землей. Здесь накапливались те излишки хлеба, за счет которых кормилось население области. Добывали в Кустанайском уезде и золото. Местное население знало о залежах каменного угля, железа, асбеста и других полезных ископаемых.

Всесторонне обосновав необходимость перенесения центра управления Тургайской областью из Оренбурга в Кустанай, Джангильдин направил, в Совет Народных Комиссаров, доклад и сметы областного исполнительного комитета, его финансирования в сумме тридцати миллионов рублей и сразу же начал эвакуацию своего аппарата в Кустанай. Но пробиться туда он не смог, о чем подробно изложил в письме на имя народного Комиссара по военным и морским делам: «Единственно возможная… дорога… через Кинель, Полетаево и Троицк. Проехав с оружием в руках до ст. Бузулук, тургайский отряд в числе около 46 человек членов облисполкома, служащих и красногвардейцев, должен был из-за наступления чехословаков на Кинель ехать гужевым путем до Богуруслана, оттуда по железной дороге до Уфы. В Уфе я имел свидание с народным комиссаром по военным делам тов. Подвойским. Здесь выяснилось, что на пути нашего следования чехословаками и белогвардейцами заняты ст. Миасс, Полетаево, Челябинск. Решено было попробовать пробиться в область силами нашего отряда, для чего тов. Подвойский обещал дать пулеметы, патроны и автомобили. Однако после его отъезда из обещанного ничего получить не удалось, так как потребовалось разрешение тов. Берзиня, находящегося в Екатеринбурге, а сообщение Уфы с Екатеринбургом было прервано. Тогда решено было ехать через Симбирск в Екатеринбург, а в пути испросить у Народного Комиссариата по военным делам оружие и деньги для финансирования отряда, с которым можно было бы пройти из Екатеринбурга или с какой-либо станции по дороге к Челябинску через полосу, занятую контрреволюционерами, в Тургайскую область. В Симбирске командующий войсками Иванов выразил согласие снабдить нас оружием и выдать деньги, если будет получено на то согласие Народного Комиссариата по военным делам; телеграмма об этом была послана мною из Симбирска 21 июня на имя тов. Юренева, другая телеграмма на имя тт. Ленина и Юренева. Однако до 24 июня ответа не последовало… если не будут даны теперь же средства для того, чтобы пробиться в область и организовать борьбу с контрреволюционными отрядами внутри того кольца, которым они охватили беззащитный киргизский край… прошу сделать распоряжение о срочном снабжении меня деньгами и оружием для формирования отряда и похода в город Кустанай…»

Таким образом, поход Джангильдина в Кустанай не удался. К этому времени белочехи совместно с дутовцами, разгромив Совет в Челябинске, двигались к Троицку. Направленный навстречу 16-й Уральский полк, сформированный из кустанайских красногвардейцев, отступил под давлением превосходящих сил противника. Командование решило распустить бойцов, а командному составу полка уйти в подполье. Все дела, документы были уничтожены.

Контрреволюция Кустаная торжествовала. Местные меньшевики и эсеры вернулись на свои места и отправили делегацию встречать белогвардейцев, прося «пожаловать и помочь водворением порядка в Кустанае». Просьба была удовлетворена, и в город вступил небольшой отряд белочехов из 60 человек и два или три казачьих эскадрона. Это случилось 23 июня 1918 года.

В тот же день здесь от имени «Комитета народной власти», где орудовали в основном эсеры и меньшевики было опубликовано объявление, в котором предлагалось всем советским работникам явиться в Кустанай для сдачи дел. Некоторые (Таран, Жумарь, Романов, Цыганков, Кугаевский и другие), увидев знакомые подписи, ничего не подозревая, действительно приехали в город и… попали в тюрьму.

Вскоре атаман Дутов издал и разослал приказ о введении в Тургайской области военного положения и образовании во всех ее уездах военно-следственных комиссий и о ведении ими дел на всех лиц, причастных к большевизму. В Кустанае незамедлительно создали следственную комиссию, товарищем (заместителем) председателя которой назначили Мартынюка, только что освобожденного из тюрьмы.

— Теперь власть в наших руках! Теперь мы будем омывать руки в большевистской крови, — говорил Мартынюк, радуясь при освобождении из тюрьмы. — Я не остановлюсь, пока собственноручно не расстреляю сто большевиков.

Начался арест всех лиц, причастных к большевизму и не явившихся добровольно. Мартынюк охотился особенно за теми, кто работал в Чрезвычайной следственной комиссии и ревтрибунале.

Однажды, получив данные, что в поселке Калиновском скрывается бывший член уездного исполкома Остапенко, Мартынюк выслал туда группу под командой Черникова. За нею последовал и сам. Он думал, что напал на след работника ЧК. Но перепутал фамилии.

— Нет! Не он! — заявил Мартынюк, когда увидел арестованного Остапенко. Но все-таки предложил конвоирам всыпать ему. Конвоиры избили Остапенко прикладами и доставили его в кустанайскую тюрьму.

Мартынюк радовался, когда был арестован в Семиозерной волости Василий Кузьмич Моисеев, член Кустанайского ревтрибунала.

— Ты знаешь меня? — спросил Мартынюк в упор, когда подвели к нему Моисеева.

— Знаю, — ответил тот.

— Почему ты меня знаешь?

— Вы были арестованы.

— Кем?

— Дощановым.

— Ах, Дощановым! — немного подумал Мартынюк. — А кем ты был в Совете?

— Одним из организаторов ревтрибунала и членом чрезвычайки.

— Чрезвычайки по борьбе со спекуляцией… — тянул Мартынюк с ехидцей — и… еще с кем?

— С контрреволюцией.

Через несколько дней Моисеева вызвали на очередной допрос. За столом сидели трое: следователь, председатель следственной комиссии Федорович и его заместитель Мартынюк.

— Пиши! — сказал Мартынюк следователю, встав с места. — Теперь даю показания я: сидящий здесь арестованный Моисеев являлся организатором Красной гвардии…

— Неправда! — прервал его Моисеев.

— Правда. Это было объявлено в газете красной банды. А еще скажу, что сидящий организатор Красной гвардии выносил постановление об освобождении меня из тюрьмы под залог в десять тысяч рублей.

— Неправда! — опять заявил Моисеев. — Покажите это постановление, если оно было.

Мартынюк вскочил со стула, хотел что-то сказать, но его остановил Федорович:

— Довольно, голубчик, довольно вам сводить личные счеты!

— Какие еще счеты! — вспыхнул Мартынюк. — Пусть ответит, кто расстрелял барона Шиллинга.

— Не знаю, — бросил Моисеев.

— Ух, кровопийцы! — злился Мартынюк. Неизвестно, что было бы дальше, если бы его Федорович не увел…

Довольно быстро расправился Мартынюк и с Перцевым, который допрашивал его в апреле, после ареста за контрреволюционный мятеж. Перцев тоже явился добровольно и тут же был арестован. Но Мартынюк возиться с ним не хотел. «Расстрелян при попытке к бегству», — написал он на деле и отправил Перцева под конвоем на расстрел. На самом деле Перцев никуда не бежал. Под вечер двое верховых вооруженных шашками, конвоировали Перцева по улице Гоголя в сторону вокзала. Руки у него были связаны за спиной. Прохожие обратили внимание на это шествие. Любопытные пошли следом за ними. Перцев шел твердой походкой, с поднятой вверх головой, ничем не проявляя своего беспокойства. Он и не думал бежать. Пройдя улицу Актюбинскую, белогвардейцы выстрелили один за другим в арестованного. Перцев упал. Один из конвоиров спрыгнул с коня, торопливо снял сапоги с трупа, затем оба быстрым галопом поскакали к центру города.

Месяца два спустя к Мартынюку обратился офицер алашордынской милиции Акжолов, сообщив, что он знает, где скрывается председатель ревтрибунала Дощанов.

— Где?! — обрадовался Мартынюк.

— В своем ауле…

Был срочно собран отряд карателей и в сопровождении Акжолова отправлен для поимки и ареста Дощанова. В этот день он действительно находился в своем ауле. Каратели арестовали его, повезли в Кустанай. Но у Акжолова зудели ладони: он помнил приказ главаря алашордынцев Букейханова: «Коммунистов казахов не щадить!» Бандит учинил зверскую расправу над председателем ревтрибунала. Это произошло в семнадцати километрах от Кустаная, между логами Конай и Ортанбай (ныне земли совхоза «Краснопартизанский»).

…И, корча из себя Гонца аллаха Или еще какого божества, Держа в руках косматую папаху, Акжолов стал выкрикивать слова: — Ты большевик! Большевики немало В аулах наших натворили зла! Сейчас, как председатель трибунала. Ты нам ответишь за свои дела! Никто не вправе В этом славном мире Лишать хозяев пастбищ и воды! Пока Колчак господствует в Сибири, Несокрушима мощь алаш-орды! И в землю вы не будете зарыты!.. Головорез с ладонью свел ладонь И, грозно глянув на своих джигитов, Решительно скомандовал: — Огонь! Сам отошел в сторонку на два шага, Туда, Где кони грызли удила… Легли на дно глубокого оврага Пронизанные пулями тела…

КАК БЫЛО…

Фамилия Акжолова, как предателя и убийцы Дощанова, встречается в книге «Омар Сибирский», в других воспоминаниях и статьях. Однако никто не называет его имени и не дает каких-либо сведений о нем. Я предположил, что если Акжолов был реальной личностью, то на него где-то в архиве должно быть дело. Не мог он уйти из поля зрения ЧК. Решил организовать поиск материалов на Акжолова. Но чтобы искать такие материалы, надо добыть хоть мало-мальские дополнительные данные о нем, хотя бы узнать имя, возраст, место рождения или жительства в то время.

На станции Тобол, расположенной в девяноста километрах от Кустаная, живет дочь Дощанова — Алима. Еду к ней. На семнадцатом километре сошел с машины. На месте гибели Омара Дощанова высится памятник. На нем написано:

Здесь в августе 1918 года зверски убит алашордынцами и белогвардейцами первый председатель Кустанайского ревтрибунала ОМАР ДОЩАНОВ 1857—1918 гг.

Молча постоял на этом месте несколько минут, мысленно представил себе трагедию, разыгравшуюся тут около шестидесяти лет назад. Меня охватила ненависть к предателю и убийце мужественного сына казахского народа. Теперь я торопил водителя скорее добраться до дома Алимы и узнать что-нибудь об Акжолове. Но, к сожалению, дома ее не застал: она уехала в соседний совхоз в гости. Оставив на всякий случай номер своего телефона, решил поехать в Тарановский район, к Береке Ещанову, племяннику Омара Дощанова. Еще было светло, когда добрались до Джанбаскуля, отделения совхоза имени Белинского. Береке был дома. Застал я его за вечерним чаепитием. Он оказался отзывчивым, гостеприимным человеком. Мой собеседник знал Акжолова.

— А вот имя его не помню, — сказал Береке.

Что ж, аксакалу восемьдесят лет. Память уже не та.

— Ну, а откуда он родом?

— Из Бурли, — ответил старик не задумываясь. — Выходец из рода коккоз.

Это уже кое-что. Село Бурли находится в Комсомольском районе Кустанайской области. Можно съездить туда, найти людей, знающих Акжолова.

Береке подтвердил, что Омара действительно предал Акжолов. Это знали все в округе. Был Акжолов крупного телосложения, полный, лицом светлый. Вот, пожалуй, и все, что знал аксакал.

Спустя примерно полмесяца среди ночи мне позвонила Алима-апай, дочь Дощанова. Сказала, что находится в городе, гостит у сестры Ментай. Утром произошла наша встреча.

…У Омара было пятеро детей: три дочери и два сына. Из них остались в живых только они двое. Алиме исполнилось восемьдесят, а Ментай «разменяла» седьмой десяток. Младшая живет в Кустанае. Занимает двухкомнатную квартиру со всеми удобствами. Государство позаботилось, чтобы дети революционера были обеспечены всем необходимым.

Многое помнила о своем отце Алима. А а конце своего рассказа сообщила, что Акжолов понес справедливую кару: его расстреляли за предательство и убийство ее отца.

— Кто вам говорил об этом? — спрашиваю.

— Кажинур Омаров.

— А где он живет?

— Под Алма-Атой, в каком-то совхоза.

Смотрю, ниточка тянется далеко. Искать Омарова или нет, покажут обстоятельства. Важно то, что Акжолов был все-таки наказан, а значит, где-то есть документы и их можно найти. Но где именно? Поделился мыслями со своим сослуживцем Ершатом Ибраевым, часто бывавшем по делам службы в Комсомольском районе. И вот удача! Ехал однажды Ершат туда в автобусе. Оказался рядом со стариком. Разговорились. Аксакал назвался Шайголлой Кенжебаевым. Сказал, что живет в совхозе «Победа». Речь по какой-то случайности коснулась и Акжолова. Собеседник оживился:

— Как же, знал, знал я Акжолова!

По словам аксакала, Акжолова звали Джамилем. Выходец он из рода коккоз. Богатый был род. По тем временам Акжолов считался достаточно грамотным человеком. В период установления Советской власти вступил в ряды националистической партии «Алаш», работал в охране алашордынского правительства. По слухам, являлся делегатом съезда националистов, проходившего в Оренбурге. Акжолов ездил в аул Дощанова под предлогом набора сезонных работников. Там и выследил Омара. Последний раз Кенжебаев видел Акжолова в Бурлях в 1926 году. Когда туда приехал Жанкаска Утепбергенов, один из племянников Дощанова, предатель испугался разоблачения и скрылся. Объявился у своих родственников в Орске.

Поиск немного продвинулся. Но дальше сноса преследовали неудачи. Куда бы ни обращался, ответ был один и тот же: нет дела. Вдруг на повторный запрос получаю ответ из Алма-Аты: значится Акжулов Джамиль, уроженец Кустанайского округа, дело находится в Кустанае.

Наконец-то листаю страницы и убеждаюсь, что разыскал-таки дело на того самого Акжолова, которого ищу. Вот ведь как бывает! Исказили фамилию: вместо буквы «о» написано «у». Поэтому и приходили мне отрицательные ответы.

…До революции отец Акжолова имел крепкое хозяйство: около сотни лошадей, более тридцати коров, сто-сто пятьдесят овец. Содержал батраков. Джамиль и его брат Ержан как выходцы из состоятельной семьи общались с баями Салыком Рахметовым, Нурпеисом Умбаевым, Нургалием Киякбаевым, поддерживали связи с управителями Сарской и Чубарской волостей, проводили их политику по закабалению беднейшего населения. Избирались аульными старшинами, пользовались неограниченными правами как в своих, так и чужих аулах, чинили неправый суд над кем хотели, не останавливаясь даже перед убийством непокорных.

С приходом Советской власти оба Акжоловы, а также Рахметов, Умбаев и Киякбаев влились в ряды контрреволюционеров. Еще при Временном правительстве Джамиль стал алашордынцем, ездил по аулам для вербовки джигитов в ряды алашордынской армии, пуская в ход угрозы, подкуп и шантаж. Джамиль командовал отрядом головорезов. Своих подчиненных, как показал один из свидетелей по делу Джамиля Акжолова, он держал в ежовых рукавицах и они его боялись.

В деле имеются показания, изобличающие Акжолова в убийстве Омара Дощанова. В частности, свидетель У. Бексултанов заявил, что Дощанов был арестован Д. Акжоловым и по дороге в Кустанай им расстрелян. Более того, есть данные, что Акжолов участвовал и в убийстве Тарана. И еще… Но об этом «еще» в архивном деле Акжолова данных нет. Я вычитал в другом месте, что Акжолов — участник убийства также Амангельды Иманова. В документальном сборнике «Чекисты Казахстана» опубликован очерк Н. Милованова «Последняя ночь Амангельды Иманова», написанный на основании материалов архивного дела на вахмистра второго конного полка Тургайского отдела Алаш-Орды Б. Сисекенова, рассказавшего о подробностях убийства Тарана и Иманова с участием Акжолова.

Дополнительное изучение дела Сисекенова показало, что Акжолов являлся членом военного совета Тургайского отдела Алаш-Орды, проводил инструктаж ее милиционеров о порядке проведения мятежа и захвата власти в Тургае, а также подписывал приговоры о расстрелах и принимал непосредственное участие в казнях. Как видно из материалов дела, Акжолов продолжительное время оставался на свободе. Органами ГПУ было начато уголовное преследование в отношении Акжоловых и других баев. Но оба брата снова скрылись. Пока были арестованы Рахметов, Умбаев, Киякбаев. Несколько позже в Троицке задержали Ержана Акжолова. Все обвиняемые по делу были осуждены, в том числе заочно и Джамиль. Все осужденные отбыли наказания.

БАЛТИЙСКИЙ МАТРОС

В течение второй половины 1918 года и первых месяцев 1919 года в кустанайском уезде назревало восстание против колчаковцев. Готовили его местные большевики во главе с талантливым организатором Михаилом Георгиевичем Летуновым. Они ждали удачного момента. На них работало время, ибо усиливающийся «экономический, политический и национальный гнет, непрерывно ухудшающееся экономическое положение, полный произвол колчаковцев, нерешенность земельного вопроса — все это, как и многое другое, революционизировало крестьянство, усиливало у него антиколчаковские настроения… Чашу народного терпения переполняли объявленные в марте мобилизация запасных и новобранцев, а также реквизиция лошадей, повозок для белой армии. И этим воспользовались большевики, усилившие свою организаторскую и политическую работу в массах».

Большевики рассматривали подготовку восстания как часть всенародного восстания на Южном Урале и в Сибири. Вопреки общему плану подпольных большевистских организаций, представитель эсеровских боевых дружин А. Жиляев в последних числах марта 1919 года организовал нападение на колчаковскую милицию в поселке Долбушинском, а оттуда со своей малочисленной группой (8 человек) и присоединившейся частью крестьян поселка направился в Боровское, где также разоружил и рассеял незначительный отряд колчаковской милиции. Из-за поспешности Жиляева восстание началось явно ранее намеченного срока. Несмотря на это М. Г. Летунов поддержал его, дал указание всем группам и боевым дружинам немедленно прибыть в Боровское на помощь восставшим. Однако Жиляев обвинил его в том, что прибыл он в Боровское «на другой день утром, когда с колчаковской властью было все кончено». На этом основании претендовал на положение главнокомандующего повстанческой армией и предложил действительному организатору восстания роль адъютанта. Летунов, стремясь сохранить единство действий, согласился, лишь бы не погубить дела. Начальником штаба был избран Н. И. Миляев.

5 апреля 1919 года партизаны освободили город Кустанай. Первым делом из тюрьмы были выпущены политические заключенные. Не расходясь домой, они сразу же примкнули к повстанцам. Вечером собрание актива красных партизан избрало революционный военный совет. В него вошли Л. И. Таран, М. А. Виенко, И. А. Грушин, К. М. Иноземцев, М. Г. Летунов, Н. И. Миляев, В. С. Редько и другие. Всего тридцать человек. Реввоенсовет решил поручить Грушину, Селезневу и Журавлевой организовать Чрезвычайную следственную комиссию и разобраться с арестованными белогвардейцами. Председателем ее стал член реввоенсовета Грушин.

Велико было значение Кустанайского восстания. Оно расшатывало белогвардейский тыл. Из всех крупнейших крестьянских движений оно было ближе всего к Восточному фронту, поднялось в период опасного наступления колчаковских войск, которое началось 4 марта 1919 года против 5-й армии, занимавшей позиции на центральной части фронта. Снятие с фронта ряда частей, направленных к Кустанаю, и вызванная этим же отсрочка посылки подкреплений в известной мере помешали Колчаку развернуть боевые операции, а следовательно, усилили фронт красных.

Кустанайским восстанием интересовался В. И. Ленин. В телеграмме Реввоенсовету Восточного фронта он писал: «Узнал про восстание в Кустанае… Надо напрячь все силы на соединение. Что предпринимаете? Посылаете ли к ним аэроплан? Телеграфируйте мне подробно».

Кустанайское восстание подробно описано в книгах «На переломе жизни», «Красные партизаны Кустаная», «Борьба за власть Советов в Кустанайских степях», монографическом труде П. Пахмурного «Коммунистическая партия — организатор партизанского движения в Казахстане». Но ни в одной из них не приводятся данные о деятельности чекистов повстанческой армии. Только в книге П. Пахмурного вскользь сказано, что они занимались «расследованием деятельности захваченных колчаковцев, а также вылавливанием их агентуры». Тем не менее, этот факт свидетельствует о том, что без такого органа нельзя было вести нормальную работу по организации краснопартизанской армии, которая «за первые четыре дня после освобождения города увеличилась в 10 раз, с 2,5 до 25 тысяч».

Неслучайно был назначен Иван Алексеевич Грушин председателем ЧК повстанческой армии. Это он в ноябре 1917 года приехал в Кустанай в составе продотряда Чекмарева, был активным участником установления Советской власти в городе. Он доставил первый эшелон кустанайского хлеба в голодный Питер и в связи с этим побывал на приеме у В. И. Ленина. Вернувшись в Кустанай, участвовал в работе первого уездного съезда Советов… Безусловно, заслуженный человек! Его имя мелькает в литературе часто, но более или менее полной биографии нет. Скупые биографические сведения, имеющиеся в кустанайской областной библиотеке имени Л. Н. Толстого, меня не удовлетворили. Обнаруженные мной в архиве Института истории партии при ЦК КП Казахстана воспоминания Грушина заканчиваются 1919 годом. Дальнейшая его жизнь нигде не освещалась.

Заведующий общим отделом Кустанайского обкома КП Казахстана, один из членов редколлегии книги «Борьба за власть Советов в Кустанайских степях» К. М. Волочаев подсказал мне, что в Москве живет жена Грушина — Кислова Людмила Николаевна. Мне удалось списаться с ней. Она сообщила, что Иван Алексеевич являлся персональным пенсионером союзного значения, состоял на учете Дзержинского райсобеса Москвы. Перед уходом на пенсию работал в редакции Большой Советской Энциклопедии заведующим производством.

Людмила Николаевна прислала мне несколько фотокарточек Грушина. Комиссия по установлению персональных пенсий при Совете Министров СССР прислала копию автобиографии Грушина и копии характеристик — отзыв о нем коммунистов П. С. Гречко, Н. С. Фролова и В. Заводевского.

Во время этих поисков в кустанайской областной газете «Ленинский путь» От 7 января 1969 года появилась статья Д. Дорофеевой, члена КПСС с 1919 года, персональной пенсионерки республиканского значения, почетной гражданки г. Кустаная. Из статьи стало ясно, что Дорофеева знает Грушина с конца 1917 года, с момента его прибытия в Кустанай в составе продотряда. Я решил побеседовать с ней лично.

Дора Павловна оказалась приветливой и интересной собеседницей и, главное, подсказала, где еще искать о нем материалы. После этого я запросил архивы Ленинграда о Грушине и получил много материалов, внесших ясность во все интересующие меня вопросы.

Иван Алексеевич Грушин родился 25 марта 1897 года в деревне Лютивля Вышневолоцкой волости Тверской губернии (ныне Калининской области) в семье бедных крестьян. Учился в Спировском техническом училище. В 1914 году сгорела деревня, в которой жили родители, и им пришлось взять сына домой, так как нечем было платить за учение. До призыва в армию он работал приемщиком на фабрике Рябушинского. 1 октября 1916 года Грушина отправили в Петроград во 2-й Балтийский флотский экипаж, где он служил до Февральской революции. После нее был избран в ротный комитет. В апреле 1917 года перевели в Кронштадт в школу гальванеров. Обучаясь там, писал заметки в большевистскую газету «Голос правды». Участвовал в июльской демонстрации. Был арестован и сидел сначала в Петропавловской крепости, а затем в «Крестах».

24 октября 1917 года кронштадтский отряд матросов, где служил Грушин, разоружил Ораниенбаумскую офицерскую школу и Петергофскую школу прапорщиков, Ораниенбаум стал советским. Грушин был назначен помощником коменданта города.

15 ноября 1917 года Грушин в составе продотряда был командирован в Сибирь за хлебом для Питера. «Мне достался Кустанайский район», — пишет Грушин в воспоминаниях. Когда он появился в Кустанае, ему было всего двадцать лет.

О своей встрече с В. И. Лениным в декабре 1917 года Грушин пишет так: «…Приехав в Петроград, я сразу же отправился в Смольный. Зашел в секретариат. Доложил секретарю, что я приехал из Сибири с эшелоном хлеба с письмом лично для Владимира Ильича. Отдал письмо секретарю, и она ушла с ним к Ленину.

Секретарь быстро вернулась и попросила меня пройти в кабинет Владимира Ильича. Вошел в кабинет, поклонился. Вид у меня, очевидно, был растерянный, я не думал, что так скоро буду принят. Владимир Ильич, видя мое смущение, встал со стула, поздоровался со мной, усадил на стул и обращаясь к присутствующим, сказал:

— Этот матрос из Кронштадта. Он привез из Сибири эшелон хлеба. Мы попросим его рассказать, как там дела.

Оказывается, у Ильича шло совещание по продовольствию. Я коротко рассказал.

Тов. Ленин внимательно слушал меня. Прочитав письмо т. Чекмарева, он, обращаясь к тов. Шлихтеру, сказал: «Молодцы матросы! Куда пошли — везде толк! Надо организовать больше матросских отрядов и посылать их на места. Вы, тов. Шлихтер, назначьте товарища эмиссаром продовольствия по Оренбургско-Тургайскому району…»

И. А. Грушин.

Вернулся Грушин в Кустанай как эмиссар по продовольствию Оренбургско-Тургайского уезда. Он пишет, «что за время его работы с ноября 1917 года по 15 мая 1918 года из Кустанайского района было отправлено 5 миллионов пудов хлеба для голодающих губерний, что подтверждается рядом документов. Отправка хлеба, — итожит Грушин, — только часть работы. Кроме того, мы, матросы, устанавливали Советскую власть там, где находились».

Грушин вернулся в Кустанай накануне первого уездного съезда Советов и был избран членом уисполкома.

В мае 1918 года части чехословацкого корпуса, сформированного из военнопленных, и белогвардейцы свергли власть Советов в Челябинске. Грушин, как другие кустанайские красногвардейцы с оружием в руках пошел на фронт. Н. С. Фролов пишет, что Иван Алексеевич в июне «доставил из Свердловска и передал мне как военному комиссару оружие: винтовки, патроны, револьверы и бомбы для борьбы с белыми. Весь июнь 1918 года Грушин был на фронте…»

После захвата Кустаная белыми он был арестован в одном из поселков и доставлен в организовавшийся комитет «народной власти», который и отправил его в тюрьму, где бывший матрос просидел около десяти месяцев. Здесь, в застенке, заболел сыпным тифом. Был приговорен к расстрелу. Внезапное восстание красных партизан принесло ему свободу.

Освободившись из тюрьмы, Грушин сразу же включился в дела повстанцев, был избран членом реввоенсовета и председателем Чрезвычайной следственной комиссии. Но его и других партизан ждала трагедия. Командующий краснопартизанской армией авантюрист Жиляев не подчинился решению реввоенсовета послать одну группу на Орск на соединение с Красной Армией, а другой группой наступать на Троицк. Он развел демагогию, упустил время и оставался в городе, обещал «на месте дать отпор врагу и преследовать его до Троицка». Он мечтал о создании «трудовой республики» с центром в поселке Боровском.

Тем временем Колчак направил на подавление восстания отборные силы. О значении, которое он придавал данной карательной операции, можно судить по тому, что руководство ею было возложено на полковника Сахарова, будущего генерала и военного министра Колчака.

Восьмого апреля белогвардейцы после сильного артиллерийского обстрела пошли в атаку. Кустанайцы мужественно дрались с колчаковцами, геройски обороняли город три дня. Однако Жиляев самоустранился от руководства обороной, все эти дни отсутствовал в штабе и появился лишь накануне отступления партизан из Кустаная.

Под нажимом членов Совета он вынужден был отправить отряд в 400 человек под командованием Тарана на поселок Семиозерный для очистки путей от белых.

С отрядом уехал и Грушин. Превосходящие силы противника вечером 10 апреля вошли в город Кустанай и учинили кровавую расправу. Через несколько дней в Шолаксае отряд Тарана догнал Жиляев с остатками партизан. Встал вопрос, куда держать путь. «Таран предлагал идти на Тургай, где сохранилась Советская власть, и через него пробраться на Туркестанский фронт для соединения с Красной Армией». Но в пути Жиляев с отрядом повернул обратно, в поселке Сундуки разгромил сотню карательного отряда, помчался на Боровское, в родные места; но через несколько дней его атаковали превосходящие силы врага, и он вынужден был в беспорядке покинуть Боровское и направиться на соединение с отрядом Тарана. Между тем отряд Тарана, оставленный Жиляевым без продовольствия, испытав тяжелые лишения, подходил к Тургаю, не зная, что там уже произошел контрреволюционный переворот. Алашордынцам удалось арестовать Тарана, обманным путем разоружить его отряд и повести под конвоем в г. Атбасар, чтобы выдать партизан белым — на верную гибель.

Но в пути, узнав о приближении к Тургаю второго партизанского отряда, алашордынцы бросили партизан и убежали к своим. «Дальше, — пишет Грушин в своем докладе президиуму Челябинского губернского комитета РКП(б), — мы решили разойтись по разным направлениям. Я пошел на поселок Савинский, где был арестован и под конвоем доставлен в Атбасар. Имея поддельный документ на имя Смирнова, беженца-солдата, отпущенного на 6 месяцев, я кое-как отмотался. Еще даже получил из комитета беженцев пособие 8 рублей, уехал из Атбасара в деревню Притычная, откуда пробрался до Кокчетава, а потом на Петропавловск, где прожил неделю. В это время Красной Армией было взято Мишкино, и я решил во что бы то ни стало пробраться туда через фронт, до Кургана. Как раз кто-то разоружил чешский караул, заподозрили подводчиков и меня арестовали, всыпали 25 и, не найдя улик, отпустили на другой день. Приехав в поселок Сычевский, я отдал лошадь, а сам, чтобы еще не влетело, отправился в село Покровское, где и скрывался у крестьян до прихода товарищей. Затем явился в штаб дивизии. Дал честное слово работать до тех пор, пока все белогвардейская сволочь не будет уничтожена…» Очевидно, именно эта решимость и привела Грушина на пост председателя Кустанайской губЧека.

Несколько забегая вперед, следует сказать, что Грушин после работы в ЧК посвятил себя журналистике, был редактором ряда газет в Кустанае, Оренбурге, Ленинграде, Гомеле, Махачкале. Им написано много статей, выпущено несколько брошюр на общеполитические темы. Еще в 1922 году, работая редактором оренбургской газеты «Степная правда», он издал брошюру «История Жиляевского восстания», посвященную третьей годовщине этого события. Он писал тогда, что «Летунов и Миляев были душой восстания, но Жиляев, воспользовавшись тем, что они не претендовали на роль «главкомов», объявил себя главнокомандующим и так упрочил за собой это название» …К сожалению, Грушин допустил ряд неточностей и искажений. Впоследствии Грушин учел замечания, сделанные в 1927 году в докладе о партизанском движении в Кустанайском уезде одним из руководителей А. Н. Кальметьевым, и соответствующим образом отредактировал книги «Красные партизаны Кустаная» и «Борьба за власть Советов в Кустанайских степях»…

Несколько слов о Селезневе и Журавлевой, работавших вместе с Грушиным в ЧК краснопартизанской армии. Известно, что Селезнев в прошлом учился в Петербургском политехническом институте, имел звание прапорщика. Журавлева Юлия Яковлевна происходила из бедной семьи, окончила гимназию, учительствовала в Кустанае, где познакомилась с революционно-настроенными Селезневым, Миляевым и другими. В 1918 году принимала участие в работе первого и второго уездных съездов Советов. После захвата Кустаная белогвардейцами ушла в подполье…

В период существования краснопартизанской армии оба они являлись членами ЧК, а Селезнев, кроме того, в отряде Тарана был председателем военно-революционного трибунала. Оба зверски убиты белобандитами в 1919 году.

ДЖАНГИЛЬДИН В КУСТАНАЕ

Алиби Джангильдин — один из тех, кому довелось видеться с Ильичом, беседовать с ним, получить важное государственное задание.

В. И. Ленин встретил Алиби Токжановича приветливо, расспросил о делах, интересовался работой в Казахстане. Владимир Ильич подчеркнул, что «Казахстану должно быть предоставлено право на самоопределение, Советская власть должна оказывать всяческое содействие народам Востока, стать для них родной властью…»

Вскоре после этой беседы в Наркомнаце состоялось совещание, в котором участвовал Джангильдин. Было принято важное решение об организации Киргизского (Казахского) Военно-Революционного Комитета. Председателем Кирвоенревкома был утвержден С. С. Пестковский — заместитель народного комиссара по делам национальностей. В комитет вошли также А. Джангильдин, С. Мендешев и другие, всего семь человек.

10 июля 1919 года положение о комитете утвердил Владимир Ильич. Джангильдину и другим членам ревкома выдали удостоверения за подписью Председателя Совета Народных Комиссаров В. И. Ленина.

В начале августа 1919 года Кирвоенревком в полном составе прибыл в Оренбург. Затем Джангильдин выехал на Восточный фронт и с 30-й дивизией 5-й армии двинулся на Троицк. Теперь он у цели: скоро Кустанай! Он хотел непременно выполнить решение исполкома областного Совета — сделать город центром области.

…Близок Кустанай. Но прошло более года напряженного времени и труда, как Джангильдин со своим аппаратом двинулся из Оренбурга на Кустанай. Тот, первый поход был безуспешным. Тогда, исчерпав все возможности прорыва, Джангильдин связался из Симбирска по прямому проводу с Я. М. Свердловым, доложил ему обстановку. Яков Михайлович посоветовал поехать в Москву. Отправив членов Тургайского облисполкома в Казань, Джангильдин прибыл в столицу и с помощью военных специалистов стал изучать возможности похода на Кустанай. В то время белочехи наступали на Казань, и значит, прорыв в тыл противника в этом направлении исключался. Единственный путь в Казахстан открывался по маршруту Астрахань — Красноводск — Ашхабад — Ташкент.

Джангильдин стал готовиться к новому походу. Он дал указание членам облисполкома прибыть в Москву, а сам приступил к формированию добровольческого отряда. Но тут обстоятельства вынудили его поспешить в Муром. Надо было выручать членов Тургайского облисполкома, оказавшихся в пекле восстания левых эсеров.

В литературе нет подробностей разгрома штаба Тургайского облисполкома на станции Муром. Автору данных строк, удалось, однако, разыскать в одном из архивов доклад комиссара Тургайской области Н. Токарева от 10 июля 1918 года о событиях тех дней. Вот что тогда произошло.

8 июля Тургайский областной исполнительный комитет с военным штабом и 37 солдатами Тургайской интернациональной роты прибыли из Казани в Муром. Здесь под разными предлогами и отговорками состав задержали, поставив его на четвертый путь между массой других пассажирских и товарных поездов. «Рано утром 9 июля, — пишет Токарев, — меня разбудили два ж.-д. милиционера и заявили, что минувшей ночью город, второй вокзал и главные пункты заняты белогвардейцами, что их всего трое и они ничего не могут сделать: по их мнению, сопротивление бесполезно со стороны моего незначительного отряда, число коего уже всем известно… Я сейчас же разбудил членов исполкома: Чернобаева, Абдулгафарова, Иржанова и других, вызвал к имевшемуся у меня в купе пулемету пулеметчиков, приказал ротному командиру т. Анцеву и другим членам комитета разбудить всех людей и сам с т. Задорожным пошел на вокзал узнать в чем дело.

По дороге до вокзала была масса публики, преимущественно мешочники, высыпавшие толпой на перрон и в промежутки поездов. Часть их была на крыше вагонов, т. к. все поезда были переполнены. Ни на перроне, ни в коридорах, ни в самом здании телеграфа в то время не было еще ни одного белогвардейца. В здании телеграфа оказалось много вооруженного народа, но без белых повязок, очевидно ж.-д. служащие и милиционеры ж.-д., в их числе и те, которые нас разбудили. Не успел я сказать, кто я, меня и т. Задорожного сейчас же арестовали и заперли в отдельную комнату. Через несколько минут после нашего ареста на вокзал прибыли белогвардейцы и начали распоряжаться совместно с ж.-дорожниками и милиционерами ж.-д. Сколько их было, определить мне не удалось, но, очевидно, очень большой отряд. В это же время все ж.-д. и их милиционеры надели белые повязки. Нас с т. Задорожным силой принудили идти на перрон и оттуда меня поволокли к вагонам, где был мой отряд, рассчитывая, очевидно, что мои люди в меня стрелять не будут… Предложение пустить меня к отряду для переговоров не приняли, и вообще все внимание как толпы, так и белогвардейцев было ко мне. При выходе из здания т. Задорожный затерялся в толпе, и я его более не видел. Мою такую же тактику заметили, и пришлось подчиниться силе… Когда меня подтащили к поезду, картина была такова: белогвардейцы целились в наши вагоны, а в них не было признаков жизни, только в одной теплушке я увидел головы своих солдат с испуганными со сна расстроенными лицами. Я закричал белогвардейцам:

— Не стрелять! Видите, в вас никто не стреляет…

…Удар по переносице оглушил меня, и что было дальше, уже не помню. Опомнился я уже… в комнате телеграфа под охраной часовых, вооруженных винтовками. Туда же стали приводить арестованных из нашего отряда… Когда я пришел в себя, мне предложили умыться и смыть кровь… с лица. Затем меня… обыскали, взяли 7850 рублей… печать мастичную военного комиссара Тургайской области… Обыск производил начальник ж.-д. милиции ст. Муром Ефименко и его люди… После этого собрали всех арестованных из нашего отряда, всего 22 человека с красноармейцами, и отправили в местную тюрьму. Я слышал после моего опроса и обыска их разговор:

— Этого мерзавца, их комиссара, расстрелять в первую очередь!

По пути нашем в тюрьму, публика была сильно озлоблена и требовала немедленного нашего расстрела, не хотела пускать в тюрьму. Помещались мы в нижнем этаже тюрьмы в отдельной камере… 10 июля утром нас освободили наши. Все солдаты вновь воспрянули духом, воодушевились и вновь готовы на все за девиз: «Да здравствует Советская власть!»

При подсчете наших потерь было установлено, что из Тургайского отряда погиб только один часовой… Имущество, дела, документы, запасы вооружения, снаряжения, продовольствия отряда были разграблены мешочниками и толпой…»[169]

Такова была обстановка, когда Джангильдин, прибыв в Муром с небольшой группой создаваемого им отряда, участвовал в подавлении эсеро-кулацкого мятежа и восстановлении в городе Советской власти. Здесь выяснилось, что военный руководитель Тургайского отряда Нарудский, находившийся среди членов исполкома, был изменником, перешел на сторону левых эсеров и указал им на поезд, в котором следовали члены исполкома вместе с охраной. Несколько позднее, участвуя в подавлении контрреволюционного мятежа в Астрахани, Джангильдин обнаружил Нарудского в числе арестованных главарей мятежа. Предателя расстреляли.

После всех описанных событий был свершен подвиг «красного каравана», ведомого Джангильдиным. Это был легендарный переход интернационального отряда через Каспийское море, безводные степи, солончаки. Часто приходилось пробиваться вперед с боями. Пройдя три тысячи километров в течение двух с половиной месяцев, отряд Джангильдина доставил Актюбинскому фронту, причем в самый критический момент, оружие, снаряжение и патроны, что позволило частям Красной Армии начать наступление на Оренбург. В результате в конце января 1919 года так называемая оренбургская пробка была вторично ликвидирована. Связь Туркестана с Советской Россией была восстановлена… Джангильдин с отрядом прорвался к Тургаю, восстановив там Советскую власть. Затем он участвовал во Всетуркестанском съезде Советов в Ташкенте, выезжал в Москву, где принимал участие в организации Кирвоенревкома… И вот теперь 5-ая армия Тухачевского, где находился Джангильдин, стояла близко к Кустанаю.

Девятнадцатого августа 1919 года 311-й полк 35-й дивизии после ожесточенных боев освободил город Кустанай. Однако белые, отступая, отрезали Кустанай от Троицка.

Большевистская группа Кустаная совместно с представителями 311-го стрелкового полка сразу же после освобождения города на организационном собрании 21 августа создала временный военно-революционный комитет под председательством комиссара 3-го батальона П. С. Мамыкина. А спустя десять дней после освобождения ряда волостей, был образован и уездный ревком. Его председателем стал представитель Военно-революционного Совета 5-й армии член партии с 1918 года бывший учитель из Бузулука В. Ф. Дружицкий.

В начале сентября в Кустанай прибыл Джангильдин и провел собрание коммунистов, которые избрали временный комитет РКП(б) города Кустаная, а Челябинское губернское организационное бюро партии постановлением от 27 октября 1919 года утвердило его в составе Аболтина, Грушина, Дружицкого, Миллера, Джангильдина, Усачева и Щербака. После этого он сформировал казахский кавалерийский полк, принимал участие в создании отделов местного управления.

На очередном заседании Военно-революционного комитета, которое состоялось 22 сентября 1919 года, встал вопрос об организации уездной чрезвычайной следственной комиссии. Присутствовали Джангильдин, Дружицкий, Мамыкин и другие члены ревкома, а также посланец штаба 5-й армии Кошелев. Ему ревком и поручил организовать ЧК, в президиум которой рекомендовал ввести Эльбе, Джансарина, Дырко, Пешкова, выбранных на партийном собрании. Этот день — 22 сентября 1919 года является днем воссоздания уездной ЧК в Кустанае.

В книге «Борьба за власть Советов в Кустанайских степях» без ссылки на конкретный источник, называется другая дата — 25 октября 1919 года. Явно, здесь допущена неточность, которую надо исправить, тем более, что в областном госархиве хранится список личного состава и служащих кустанайской ЧК по состоянию на 5 октября 1919 года.

Уездная ЧК размещалась на Большой улице, в доме Макарова, неподалеку от Тобола.

Обстановку в Кустанае в этот период ЧК можно представить по сообщению председателя Кустанайского ревкома Дружицкого на губернском съезде представителей, состоявшемся в Челябинске 1 октября 1919 года.

«Работа Кустанайского уезда, — докладывал тогда Дружицкий, — протекает в боевой обстановке. Разбитые казаки под Орском и Актюбинском, разбежавшиеся по степям, начинают концентрировать свои силы. Хотя их штабы далеко, в 18—25 верстах от города Кустаная, но налеты бывают часто. Каждый советский работник и коммунист после окончания своей работы, кое-как пообедав, берет в руки винтовку и с 4 часов дня до 10 часов утра идет за город в окопы.

Настроение населения Кустаная и его уезда в высшей степени революционное, может разве уступить только кронштадтским матросам…

После занятия города на митинг явились свыше 10000 человек.

Оружия в городе не хватало, а вооружаться желали все способные носить оружие. Крестьяне приходят в ревком и просят им выдать разрешение-бумажку на право отыскания оружия самим. И, действительно, три человека раздобыли столько оружия, что смогли вооружить целый отряд.

Население заявляет, что оно готово немедленно отправить все свои излишки хлеба Центру…

Ревком осаждается толпами арестованных крестьянами предателей, выдавших повстанцев и советских работников…»

Как видим, работы для ЧК было достаточно.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ УЕЗДНОЙ ЧК

У меня уже есть опыт исследовательской работы по раскрытию биографии Эльбе, Грушина… Я не сомневался, что найду и биографию Кошелева. Но где искать?

Обратился для начала в Кустанайский областной госархив. И мне повезло. Не сразу, конечно. Пришлось «перелопатить» немало запыленных дел. Обнаружил уже упоминавшийся список личного состава и служащих Кустанайской чрезвычайной комиссии по состоянию на 5 октября 1919 года. Под порядковым номером 1 значился: Кошелев Иван Михайлович, 20 лет, председатель ЧК.

Очень скоро я разыскал в Омске архивное дело на Кошелева. В нем имелась его биография вплоть до 1945 года. Мне подумалось: жив, жив он! Материалы личного дела подсказывали, что его скорее всего надо искать в Москве, где он работал многие годы. Обратился в адресное бюро столицы. Получаю, к радости, ответ, что Кошелев живет в Москве, по такому-то адресу. Пишу письмо ему. Иван Михайлович быстро ответил: «…Вы напали на верный след. Первым организатором и председателем Кустанайской уездной ЧК по борьбе с контрреволюцией и саботажем в 1919 году был я…»

Между нами завязалась переписка. Постепенно многое прояснилось. В одном из писем Кошелев по моей просьбе прислал свою фотографию 1919 года. Теперь я не только читаю его письма, но и вижу его. Я радуюсь, что раскрыл биографию еще одного замечательного человека.

Иван Михайлович Кошелев родился в Москве в 1899 году. В 1905 году его отец был уволен со службы, как рассказывала мать, за связь с политическими, а через год умер. Ване тогда было всего семь лет. Мать, Устинья Герасимовна, вынуждена была вернуться с ним в родную деревню Чирки-Бибкеево Тетюшинского уезда Казанской губернии. Жили у бабушки. Тут мальчик окончил трехклассную церковно-приходскую школу. Был он рослый, смышленый. В 14 лет мать отправила его в Москву, на самостоятельный заработок. В деревне ведь на одном земельном наделе, да еще безлошадным, делать нечего. Родственник устроил его поначалу посыльным в частную фирму, а потом к присяжному поверенному А. А. Смирнову. Выполняя мелкие канцелярские работы, Ваня имел возможность учиться. Через некоторое время по протекции Смирнова стал переписчиком в нотариальной конторе, одновременно окончил курс машинописи и печатал бумаги.

В 1916 году сдал экзамены на аттестат зрелости в объеме курса реального училища и осенью был зачислен вольнослушателем на юридический факультет Московского университета. Все это время жил у Смирнова, который, будучи старым холостяком, принял большое участие в судьбе Кошелева, оказывал ему материальную и нравственную поддержку. После зачисления в университет Смирнов как юрист помогал юноше овладеть юридической наукой и знакомил с политической литературой.

Кошелев начал посещать студенческие собрания, кружки, писать и распространять прокламации. В ноябре 1916 года у него в комнате произвели обыск и обнаружили заготовленные к распространению листовки. Кошелев был брошен в тюрьму, но через месяц освобожден под надзор полиции, исключен из университета и уволен со службы.

Во время Февральской революции Кошелев принимал участие в демонстрации. А в марте 1917 года заболел и уехал к матери в деревню, где пробыл до сентября. Потом вернулся в Москву и поселился за Пресненской заставой в районе бывших прохоровских фабрик. Среди местных рабочих и на заводе Гужона у него вскоре появились товарищи. Октябрьская революция застала его в этой среде. Вместе с рабочими завода он принимал участие в Октябрьской революции. В одной из перестрелок с юнкерами в бою за Кремль был ранен в ногу. Пролежал беспомощным несколько часов на снегу и схватил воспаление легких. Чуть поправившись, снова уехал в деревню, где после выздоровления уездный Совдеп направил его в апреле 1918 года на работу в Тетюшинскую уездную следственную комиссию.

В июле 1918 года чехословацкий корпус занял Самару (ныне Куйбышев). Вооружив красногвардейский отряд и эвакуировав из города все возможное, уездный Совдеп, а вместе с ним и Кошелев, отступил к Казани. Там Кошелев служил в 5-й армии, сформированной на ст. Свияжск, рядовым бойцом. Потом его направили в Чебоксары, в Чрезвычайную комиссию той же армии на чехословацком фронте, в распоряжение М. Я. Лациса[170], который назначил Кошелева комиссаром ЧК и использовал для выполнения ответственных заданий. После занятия Казани Кошелев работал во вновь созданной губчека, затем был командирован в Москву, где в сентябре 1918 года оформил свое вступление в партию большевиков; рекомендовали его рабочие прохоровской фабрики. По возвращении в Казань был направлен в г. Тетюши, где стал председателем уездной ЧК. Проработав некоторое время на этом посту, был вызван в ВЧК. Оттуда направлен в распоряжение Политотдела штаба 5-й армии, а там включен в формируемые передовые отряды по организации органов Советской власти в освобожденных от Колчака районах. Попал в один из таких небольших отрядов, предназначенный для г. Кустаная. Его рекомендовали на пост председателя Кустанайской ЧК, как имевшего уже определенный опыт в организации этой службы и борьбы с контрреволюцией.

И. М. Кошелев.

Перед отъездом из Челябинска отряд собрали у командующего 5-й армией М. Н. Тухачевского на инструктивное совещание. Выступил командующий. Он говорил о тяжелой обстановке на фронте, о задачах, стоящих перед отрядом: прибыв к месту назначения, отряд должен связаться с местными товарищами, особенно с теми, кто находился в подполье, и с их помощью и участием сформировать местные органы власти, Действовать по обстановке, решать вопросы коллективно. Поскольку телеграфная связь действовала с перебоями, работать самостоятельно. В конце выступления Тухачевский предупреждал, что в Троицке наши воинские части уже имеются, а в Кустанае их может и не быть, так как передовые полки, выбив колчаковцев из города, выдвинулись вперед. На всякий случай, сказал он, группе придается отряд красногвардейцев с тремя пулеметами.

В конце августа 1919 года, ночью, в трех теплушках, отряд прибыл на ст. Кустанай. Руководитель отряда Дружицкий предъявил председателю временного военно-революционного комитета П. С. Мамыкину выданный Реввоенсоветом 5-й армии мандат № 222 от 21 августа 1919 года о назначении его председателем военно-революционного комитета Кустаная. Уже первого сентября вышел первый приказ Реввоенсовета о передаче всей полноты гражданской власти военно-революционному комитету во главе с председателем т. Дружицким.

Вскоре в Кустанай прибыл отряд Джангильдина. Кошелев вспоминает, что с Алиби Токжановичем ему пришлось встречаться неоднократно: лично и на рабочих совещаниях, до и после общего собрания коммунистов города, которое состоялось 7 сентября.

В своих воспоминаниях, написанных специально по моей просьбе, Кошелев рассказывает об одной из запомнившихся встреч с Джангильдиным в Кустанайской ЧК. «Как-то уже поздно вечером, — пишет он, — возвращаясь из уезда, Джангильдин завернул к нам в ЧК «не огонек». ЧК занимала большой дом (б. хозяина мельницы) на берегу Тобола, и свет его был виден издалека. Джангильдин промерз, и мы решили отогреть его чайком. За чаем разговорились о наших делах. Он интересовался, как мы работаем среди казахского населения. Мы признались, что опыта работы среди кочевого казахского населения у нас нет, не знаем, с чего начать. Тогда Джангильдин рассказал нам, что главная реакционная часть — это баи. Байское влияние очень сильно в среде казахов, оно подчиняет себе казахскую бедноту. Говорил о родовых связях, сильных пережитках и боязливости бедноты. Подсказал, на кого мы должны опираться, кто может быть нашими верными людьми, назвал несколько имен, на кого мы можем рассчитывать в своей работе. Обещал подобрать казаха в аппарат ЧК, так как у нас из казахов никого не было (я называю сейчас «казах», а тогда называли «киргиз»). Для нас советы Джангильдина были новыми, и если я в своей работе чего-то не сделал в Кустанае, то впоследствии они мне очень пригодились в работе и в Семипалатинске, а особенно в Джетысуйской области, в Пишпеке, где байская прослойка была и более могущественной, и многочисленной.

Это, конечно, сравнительно мелкий эпизод. Но он и та обстановка, в какой происходила эта дружеская беседа, живо помнятся мне. Джангильдин был очень тактичен и не удивлялся тому, чего мы не понимаем и не разбираемся в национальных отношениях, старался нас просветить и убедить».

Здесь я не останавливаюсь на кознях контрреволюции, раскрытых Кустанайской ЧК в период работы Кошелева. Это уже самостоятельная глава книги. Добавлю лишь, что он проработал в Кустанае до 18 ноября 1919 года, более двух с половиной месяцев. Потом отряд, куда входил он, был отозван в Омск, в Политотдел 5-й армии. С ним отбыл и Дружицкий, который вместе с Кошелевым получил направление в Ново-Николаевск (ныне Новосибирск) с теми же задачами, какие были поставлены перед ними и при поездке в Кустанай.

«На следующий день была сформирована и приступила к работе Ново-Николаевская губчека, председателем которой был назначен я еще в Омске, — пишет далее Иван Михайлович. — Передо мной была поставлена первейшая задача — борьба с тифом. Нужно было карантинировать всех военнопленных в военном городке, организовать их охрану и лечение оставшимся медперсоналом с тем, чтобы тиф не расползался по городу. Выполнив эту задачу, ЧК приступила к своей основной работе, так как в городе осталось очень много колчаковских «хвостов». В начале января 1920 года из Москвы для руководства нами прибыл член коллегии ВЧК, одновременно заместитель председателя Чека-тифа тов. М. С. Кедров.

По выполнению задач, возложенных на наш отряд, из г. Ново-Николаевска мы были отозваны в Политотдел 5-й армии уже в Красноярск. К тому времени армия Колчака была разгромлена и наш отряд был расформирован. Я был назначен начальником особого отдела 59-й дивизии 5-й армии, дислоцировавшейся в Семипалатинске, и в марте 1920 года мы приступили к ликвидации остатков армии Анненкова, фильтрации капитулировавшего офицерского состава во главе с начальником штаба. По окончании этой работы Семипалатинская группа войск была расформирована и 59-я дивизия передана в подчинение Туркестанского фронта с дислоцированием ее в Верном (ныне Алма-Ата). Передовые части дивизии приняли участие в наведении порядка в городе после ликвидации мятежа, описанного Фурмановым в его книге.

В период передислокации меня вызвали в ВЧК на доклад. Очень скоро меня там принял Ф. Э. Дзержинский. У него в кабинете было три-четыре человека, в том числе М. Я. Лацис, которого я уже знал. Ф. Э. Дзержинский назвал мою фамилию и сообщил, что я принимал непосредственное участие в ликвидации анненковщины. Состояние мое было необычным, так как мне впервые приходилось держать ответ перед самим Дзержинским.

— Давайте послушаем товарища Кошелева, — сказал Феликс Эдмундович, — о том, как все это происходило. Только вы, пожалуйста, расскажите кратко и главное.

Я доложил, но, видимо, не так кратко и не все главное.

— А как был использован материал, полученный в результате фильтрации офицерства? Какие установлены связи? Куда материал передан? — сыпались вопросы в конце моего доклада.

Видимо, мой ответ удовлетворил руководство. Замечаний не было. В заключение приема Ф. Э. Дзержинский сказал мне, что я должен отправиться в свою дивизию, но представиться начальнику Особого отдела Туркфронта Г. И. Бокию в Ташкенте, получить от него указания о дальнейшей работе в соответствии с обстановкой на месте.

Я отправился в Ташкент… Г. И. Бокий сообщил о положении в дивизии, сложившемся за время моего отсутствия, и приказал выехать в г. Верный, к месту дислокации управления дивизии. В конце официального приема Бокий пригласил меня на обед… Г. И. Бокий говорил о том, какая складывается обстановка в борьбе с басмачами в Фергане… о необходимости укрепления наших органов в Семиречье, о задачах борьбы с реакционным семиреченским казачеством, на которое имеет влияние генерал Дутов, укрывшийся в Китае…

На следующий день я выехал в Верный на почтовых лошадях.

Когда полностью стабилизировалось положение в Джетысуйской области, части 59-й дивизии Туркфронта были направлены на ликвидацию басмачества в Фергане. Особый отдел 59-й дивизии был расформирован, а его работники переданы в Семиреченскую губчека. Меня назначили заместителем председателя губчека.

В январе 1921 года я был переведен в г. Пишпек (ныне г. Фрунзе) на должность заведующего политбюро Южно-Киргизского сектора. Мой предшественник т. Слуцкий, уезжая из Пишпека, познакомил меня с родными Михаила Васильевича Фрунзе: матерью — Маврой Ефимовной, сестрой — Лидией и зятем — Алексеем Надеждиным. Это была очень дружная, гостеприимная семья. Алексей был геологом, а Лидия — преподавателем. Жили они тогда на окраине Пишпека в своем доме. Я бывал частым гостем в этой семье, во-первых, потому, что у них можно было спокойно поговорить и отдохнуть, а Мавра Ефимовна к тому же была приятной собеседницей, всегда радушно принимавшая гостей, а, во-вторых, мы, чекисты, всегда оберегали покой этой семьи… Связь с семьей Фрунзе у меня была весьма продолжительной и после отъезда из Пишпека. С самим М. В. Фрунзе я познакомился в 1922 году в Москве в его квартире.

В мае 1921 года я был отозван в Ташкент и назначен заведующим политсектором Туркестанской Чрезвычайной комиссии. Но работал там недолго. Через четыре месяца ЦК направил меня в Оренбург, ЧК Киргизской (Казахской) республики. В конце октября 1921 года заболел брюшным тифом, лечился, а потом по состоянию здоровья перешел на работу в народное хозяйство.

До 1927 года находился на руководящих должностях Наркомпрода Казахской ССР, Управляющим Делами Джетысуйского обкома партии в Алма-Ате и в системе «Союзнефть» Узбекской ССР в Ташкенте.

В октябре 1927 года отозван в полномочное представительство ОГПУ Средней Азии, работал в спецотделе, а летом 1931 года направлен начальником группы полномочного представительства ОГПУ Средней Азии, в г. Куляб Таджикской ССР для ликвидации басмачества. После разгрома банд Ибрагим-бека вернулся в Ташкент. Средазбюро ЦК ВКП(б) направило меня в Москву, в Академию соцземледелия. По окончании учебы в 1937 году назначен председателем государственной комиссии по определению урожайности при СНК СССР в г. Ош (Киргизия). Затем переведен на Северный Кавказ в той же должности. С 1937 по 1940 год работал в Чечено-Ингушской АССР в г. Грозном заместителем председателя Госплана, а затем назначен народным комиссаром мясной и молочной промышленности этой республики.

Началась Отечественная война. В июне 1941 года как чекист запаса был призван и направлен в Особый отдел «смерш». До конца войны служил в Особых отделах 19-й и 22-й армий Западного, Северо-Западного и 2-го Белорусского фронтов. Последнее воинское звание — майор. Награжден орденами Красного Знамени, Отечественной войны, Красной звезды, медалями «За отвагу» и другими.

В середине апреля 1945 года откомандирован в распоряжение наркома мясной и молочной промышленности СССР с передачей в запас Красной Армии. С тех пор до 1957 года, то есть до ухода на заслуженный отдых, трудился в этом наркомате, затем министерстве в должности заместителя начальника главного управления мясной промышленности Российской Федерации. С 1967 года — персональный пенсионер союзного значения».

Переписку с Кошелевым я установил с февраля 1970 года. Последнее письмо от него получил в конце апреля 1971 года, он поздравил меня с праздником Первого мая. В 1972 году я ему выслал заказную бандероль с книгой, которую он хотел иметь, но бандероль моя вернулась с пометкой: «Адресат умер 15 ноября 1972 года».

В одном из писем в конце 1970 года Иван Михайлович писал мне: «Будете в Москве, прошу навестить нас, будем рады, как хорошему кунаку. Пишите, чем еще могу помочь Вам».

У меня были некоторые вопросы, требующие уточнения. Они так и остались невыясненными. От нас ушел замечательный человек, коммунист, чекист, оставив добрый след в народной памяти.

ПЕРВЫЕ ДЕЛА ЧК

В материалах I уездного съезда Советов рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов найден отчет о деятельности кустанайской городской и уездной советской милиции с 1 сентября 1919 года по 7 января 1920 года. Там есть такая запись: «Сколько составлено протоколов по контрреволюции? По городу — 156, по уезду — 395. Сколько арестовано контрреволюционеров? Точных сведений нет, ввиду того, что контрреволюционеры направляются в следственную комиссию…»

Как видим, за короткое время только органами милиции в помощь следственной комиссии составлен 551 протокол. А каждый протокол — основание к возбуждению дела. По ним Чрезвычайной комиссией проводились разбирательства, возбуждались уголовные дела, осуществлялись обыски и аресты… А сколько было сигналов, заявлений от граждан о контрреволюционных преступлениях, поступивших непосредственно в ЧК, помимо милиции?!

В своей работе ЧК исходила, прежде всего, из указаний Коммунистической партии по борьбе с контрреволюцией. Большую роль сыграло опубликованное в газете «Правда» обращение Председателя Совета рабоче-крестьянской обороны В. И. Ленина и Наркома внутренних дел Ф. Э. Дзержинского «Берегитесь шпионов!» В этом документе говорилось:

«Смерть шпионам!

Наступление белогвардейцев на Петроград с очевидностью доказало, что во всей прифронтовой полосе, в каждом крупном городе у белых есть широкая организация шпионажа, предательства, взрыва мостов, устройства восстаний в тылу, убийства коммунистов и выдающихся членов рабочих организаций.

Все должны быть на посту.

Везде удвоить бдительность, обдумать и провести самым строгим образом ряд мер по выслеживанию шпионов и белых заговорщиков и по поимке их…»

Еще не утихли сражения гражданской войны. Белые, бесчинствовавшие в уезде более четырехсот дней, вполне могли рассчитывать вернуться в Кустанай и в этой связи оставить тут или направить сюда своих шпионов. Разве не об этом говорит прошлый опыт работы ЧК по раскрытию шпионского заговора барона Шиллинга?

«Все сознательные рабочие и крестьяне должны встать грудью на защиту Советской власти, должны подняться на борьбу со шпионами и белогвардейскими предателями. Каждый пусть будет на сторожевом посту в непрерывной, по-военному организованной связи с комитетами партии, ЧК, с надежнейшими и опытными товарищами из советских работников».

Призыв вождя рабочие и крестьяне приняли на вооружение. Они нередко задерживали белогвардейских лазутчиков и доставляли в ревком. Это было большой помощью чекистам. И. М. Кошелев вспоминает, что население города и уезда помогало ЧК выкорчевывать контрреволюционные элементы, предателей, вражеских пособников.

Вскоре после утверждения Кошелева на заседании ревкома в должности председателя ЧК, 24 сентября 1919 года появилось дело на учителя Федорова. Основанием к расследованию его действий послужили протокол от 20 сентября 1919 года, составленный начальником милиции 1-й части Кустаная Петренко, и заявления И. Грушина, Г. Цабенко и Ф. Захарова от 24 сентября. Первый из заявителей показал, что Федоров прибыл в Кустанай из Троицка 20 июня 1918 года, накануне падения Советской власти вместе с комиссаром Троицкого отдела народного образования Волковым. После захвата города белыми предатель выдал им Волкова, который был тут же отправлен в тюрьму, а затем расстрелян. Еще до вступления в Кустанай белочехов и белогвардейцев Федоров вместе с офицером Иконниковым организовал добровольческий отряд, с помощью которого арестовывал членов исполкома Кустанайского Совдепа. 20 июня на городском митинге Федоров совместно с белым офицером Скурлыгиным избил двух красноармейцев и доставил их в тюрьму. Обе жертвы Федорова были расстреляны.

Свидетель Кондратьев заявил, что лично видел, как Федоров после прихода в город белых бегал с винтовкой и обезоруживал красноармейцев. На очной ставке свидетель Цабенко добавил еще, что Федоров посадил его в тюрьму, отобрав 200 рублей. Избежал казни Цабенко благодаря случайности. После того как в Кустанай вошли части Красной Армии, Федоров и не думал скрываться. Он как ни в чем не бывало явился на съезд учителей и выступил с трибуны.

Президиум Кустанайской ЧК под председательством И. М. Кошелева рассмотрел дело на Федорова.

По заявлениям граждан села Шеминовки 30 сентября 1919 года начато уголовное дело по обвинению Забело в предательстве тридцати красных партизан. После разгрома колчаковцев он скрылся. Но позже его все-таки задержали чекисты.

Забело не стал запираться и рассказал, что он после падения Советской власти в Кустанае поехал в Озерное, где находился казачий штаб, встретился с офицером и предложил ему «маленькое дело», которое решало судьбу тридцати партизан. Среди них были Рахман, Мартынов, Личко, Саламах. Это они разобрали часть железнодорожного пути на станции Рязановка, надолго задержав движение вражеских составов с военными грузами и живой силой. Забело рассказал белоказакам, где находятся партизаны. Целую неделю ждал предатель, пока карательный отряд не поехал вершить свое черное дело…

Дело на предателя Яценко возникло в октябре 1919 года по заявлениям жителей села Рязановки Шеминовской волости. Они рассказали, что весной, когда против колчаковцев поднялись повстанцы, рязановцы на своем сходе решили мобилизовать на борьбу с белыми всех мужчин в возрасте до 45 лет и начали сбор пожертвований продуктов, в основном хлеба. В это время на село нагрянул белоказачий отряд. Яценко выдал замыслы своих земляков и способствовал аресту и расстрелу двух партизанских разведчиков, избивал других повстанцев. Сам предатель не признавался в преступлении, в заявил, что во всем виновата Фиона Семеновна Тоценко. В целях проверки его показаний, чекисты задержали эту женщину и провели сход жителей Рязановки, которые заступились за Фиону Семеновну, подтвердив предательство Яценко.

В те же дни расследовалось и дело Татаевой, обвиненной в предательстве. Задержал ее Трактовый волостной ревком Кустанайского уезда. Она предъявила фиктивные документы, назвавшись Дарьей Кузьминичной Рыковой, жительницей Тамбовской губернии и объяснила, что едет с четырьмя своими детьми в Троицк. Но ее опознали односельчане. На самом деле это была владелица паровой мельницы из Татьяновки Воробьевской волости Кустанайского уезда. В ходе следствия выяснилось, что накануне восстания она выдала белым 28 повстанцев, из которых 14 были расстреляны, а остальные сумели скрыться. Дома тех, кого назвала Татаева карателям, были сожжены дотла. Когда отряд Жиляева проходил через село, предательница поспешила в Кустанай с доносом. Вскоре в Татьяновку прибыл отряд белоказаков и Татаева выдала им отставших от своего отряда больных бойцов Кисюрина и Касаткина. Оба они были изрублены казачьими шашками.

Так, благодаря бдительности крестьян и ревкомовцев преступнице не удалось скрыться, уйти от возмездия. Чекисты узнали, что эта женщина в период колчаковщины сожительствовала с прапорщиком Галенко, который присвоил реквизированных у населения лошадей и продал их. На эти деньги Татаева и купила мельницу.

Сама Татаева, касаясь обстоятельств предательства, показала, что за неделю до кустанайского восстания она ехала из Кустаная домой. Вместе с ней были Галенко и полковник Гиппиус, путь которых лежал в Воробьевку. Там они намеревались реквизировать лошадей у крестьян. Полковник остался в этом селе, а Татаева со своим любовником поехала в Татьяновку. Тогда-то хозяйка мельницы и узнала, что татьяновцы готовятся к выступлению против Колчака, и сообщила об этом полковнику Гиппиусу.

Следствие вел И. М. Кошелев.

— А как было дело с Кисюриным? — спросил он обвиняемую.

— А что? Казаки привели его в мой дом. Я сказала, что он большевик, и его изрубили шашками.

Кошелев внес по делу постановление. По получении санкции от Челябинской губЧК приговор был приведен в исполнение.

Вот еще одно дело.

Крестьянин села Аральское Письмак поначалу был в рядах повстанцев, но потом укрылся в своем доме. А когда временно верх взяли белоказаки, этот иуда предложил свои услуги колчаковцам. Те назначили его начальником отряда по розыску и задержанию дезертиров белой армии. Вечерами он водил казаков по домам партизан, спокойно наблюдая, как беляки издеваются над женами повстанцев и творят другие бесчинства.

На допросе Письмак отрицал все это. А потом, на очной ставке, вынужден был признаться. И получил по заслугам.

Был наказан и земляк Письмака псаломщик Севастьянов. Он выдавал белобандитам крестьян, не желавших служить в колчаковской армии. Арестованный по его доносу и чудом оставшийся в живых житель села Аральское Музыка впоследствии рассказал: «Мою жену били прикладами, отца и мать пороли нагайками, брата убили, наше имущество разграбили».

Это лишь часть дел, которые вели чекисты, ставя перед собой цель выяснить правду во имя торжества справедливости, разоблачить и наказать зло. Вместе с тем, документы свидетельствуют и о стойкости, мужестве людей труда, их готовности пожертвовать собой во имя светлого будущего, во имя счастья людей.

ДЕЛО ПОРУЧИКА

Много заявлений поступало в уездную ЧК В них назывались пособники колчаковцев. Рассматривая эти документы, председатель ЧК И. А. Грушин пришел к выводу, что не следует распылять свои силы и расследовать каждое заявление. Конечно, надо было взять на учет тех, кто враждебно относился к Советской власти, проводить соответствующую работу. Притом не всегда заявления были объективны. И чекисты поэтому нередко отвлекались от решения более сложных и важных вопросов. Иван Алексеевич высказал свои соображения партийным и советским работникам и те согласились с его доводами. Так появился приказ исполкома уездного Совета, изданный в начале апреля 1920 года, где говорилось: «В последнее время все более усиливается подача жалоб и заявлений от граждан на бывших соучастников Колчака и на лиц, имевших симпатии к колчаковцам. Чаще всего жалобы подаются из-за личных счетов между собою и мелких дрязг. Причем большинство поданных жалоб указывают на действия, относящиеся к 1918 году.

Кустанайская следственная комиссия, считая настоящий момент временем строительства новой жизни, временем, когда все должны напрячь свои силы на создание пролетарской республики, находит нужным призвать граждан к забвению прежних обид и преступлений, которые делались бессознательно под науськивание Колчака, просит всех граждан не зарываться в личные обиды и всеми средствами отстранять от себя возможность эгоистических конфликтов.

Чека предупреждает, что всякий, сделавший контрреволюционный шаг теперь, строго ответит перед судом ревтрибунала.

Не сведением личных счетов, а бдительностью мы уничтожим остатки подлинной контрреволюции…»

В числе других приказ подписал И. А. Грушин.

Население с одобрением встретило этот призыв, о чем свидетельствовало уменьшение количества заявлений, о которых говорилось выше. Таким образом, у чекистов появилась возможность вести работу по розыску скрывавшихся от возмездия таких контрреволюционеров, как поручик Мартынюк, штабс-капитан Алекрицкий, вожак местных эсеров Луб…

Вскоре ЧК получила сведения о том, что Мартынюк, заметая следы, пробрался в Красную Армию и служит комендантом штаба 51-й стрелковой дивизии. И. А. Грушин дал телеграмму в Особый отдел 5-й армии с просьбой арестовать Мартынюка и отправить его в Кустанай.

Пока шли поиски Мартынюка и ему подобных, многое изменилось в стране. Недолго длилась мирная передышка. Антанта начала новый поход, натравив на молодую Советскую Республику буржуазно-помещичью Польшу. В Крыму предстояло добить барона Врангеля…

В это время в стране проходило преобразование уездных ЧК, которые стали входить в структуру уездной милиции, однако подчинялись губернским ЧК, работая по их заданиям и под их контролем. Непосредственное же руководство деятельностью ЧК в уезде осуществлялось помощником начальника милиции. На эту должность в Кустанае был назначен Ефим Антонович Мирошник. Это был молодой человек. Ему едва к тому времени исполнилось двадцать четыре года, но он уже являлся одним из руководящих работников ЧК.

Дело Мартынюка поручили хорошо зарекомендовавшему себя уполномоченному ЧК Алексею Макаровичу Кубанцеву. На первом допросе он выяснил биографические данные поручика. Мартынюк окончил учительскую семинарию и два курса юридического факультета университета. Затем служба в армии. Иркутская школа прапорщиков. Участие в первой мировой войне. После февральской революции прибыл в Кустанай для прохождения службы в 246-м запасном полку, где являлся секретарем, а потом товарищем председателя полкового комитета. После Октябрьской революции встал на сторону белых. С 23 июня 1918 года — товарищ председателя колчаковской следственной комиссии.

— Вы арестовывались в Кустанае в восемнадцатом году? — задал вопрос Кубанцев подследственному.

— Да, меня арестовывал уездный исполком восемнадцатого апреля.

— За что?

— За то, что якобы я участвовал в восстании против Советской власти.

— Почему «якобы»? Разве вы отрицаете, что под вашим руководством в Кустанае был организован контрреволюционный мятеж?

— Мятеж под моим руководством? — удивился Мартынюк. — Конечно, отрицаю. Ничего подобного не было.

— А что же было, по-вашему, восемнадцатого марта в Кустанае?

— Что было? Были какие-то беспорядки. Как помню, в тот день я был на заседании полкового комитета двести сорок шестого полка. Часов в одиннадцать утра послышалась ружейная стрельба где-то у Народного дома. Я с другими членами полкового комитета пошел по Большой улице к Народному дому, чтобы узнать, что случилось…

— Даже так! — не утерпел Кубанцев. — А не лучше ли вспомнить, какую телеграмму вы пытались отправить в тот день и куда?

— А, вот вы о чем. Могу объяснить. Когда начались беспорядки, толпа самочинно ворвалась в магазин бывшего владельца Каткова. Все, кто там был, стали растаскивать оружие. В чем дело, думаю. В это время ко мне подошел председатель союза увечных Лапин. Стал кричать, что из исполкома все убежали через задний двор на станцию и что необходимо телеграфировать в троицкий союз увечных воинов о задержании члена исполкома Кононова. Я взял извозчика и вместе с оказавшимся около нас реалистом Пальчиковым, который был вооружен винтовкой, поехал на почту. Там я написал телеграмму в Троицк союзу увечных воинов или в другую организацию, точно не помню. Но, кажется, союзу. Забыл содержание телеграммы, но смысл ее был таков: задержать поезд с уехавшим исполкомом. Но служащий отказался принять у меня телеграмму. Я не настаивал и сразу же ушел к себе на квартиру. В этот день я никуда больше не ходил.

— Позвольте, — остановил арестованного Кубанцев, — какое имеет отношение к Кустанайскому исполкому союз увечных воинов в Троицке?

Чувствовалось, что Мартынюк едва сдерживает волнение.

— Не знаю, — пытался он говорить спокойно. — Над этим я тогда не задумался. И вообще своим действиям отчета не давал. Признаю их просто глупыми.

— Только и всего?

Хорошо зная материалы дела, Кубанцев понимал, что Мартынюк постарается увести следствие в сторону, будет отрицать свое участие в мятеже, намереваясь в то же время выведать, какими материалами располагают чекисты о действиях кустанайских контрреволюционеров. Но Кубанцев стремился постоянно держать поручика в напряжении, задавая такие вопросы, которых тот не ждал.

— Значит, — говорил Алексей Макарович, — вы после посещения телеграфа из дома никуда не ходили? А между тем, в тот же день вас видели на собрании в помещении иллюзиона «Фурор». Как понимать в таком случае ваши показания?

Мартынюк смутился.

— Ах да, вспомнил! — проговорил он. — Когда я вернулся на свою квартиру, ко мне зашел милиционер и передал предложение бывшего начальника уездной милиции Козмотуло, чтобы я как товарищ председателя полкового комитета явился в помещение иллюзиона, где собравшийся народ обсуждал вопрос о выборе комитета по охране города, так как исполком выехал. Когда я пришел, увидел там из более видных и знакомых мне деятелей офицеров Козмотуло, Байгузенко, Григорьева, Алекрицких. При мне они приступили к выборам комитета. Выбрали и меня. Надо, однако, оговориться, что сделано это было помимо моей воли. В дальнейшем в заседаниях комитета я участия не принимал.

— Когда и как вы были освобождены из тюрьмы?

— Ровно через два месяца, то есть восемнадцатого июня. Освободил меня Луб.

— Вы, конечно, не станете отрицать факт своего назначения товарищем председателя следственной комиссии белых после вашего освобождения из тюрьмы?

— Не отрицаю.

— Расскажите, как это было?

— В следственную комиссию я был назначен начальником гарнизона капитаном Цветковым. Вместе со мной были также назначены в комиссию от военных — прапорщики Ашанин и Чурин, от прокурорского надзора — Малько и Федорович, от города — Деревянных, Вадясов и Лебедев и от организаций — Матвеев, Слесарев и Назаров. Последний был представителем партии «народной свободы». Председателем комиссии был Федорович. Члены комиссии периодически менялись…

— Что вы можете рассказать о действиях комиссии?

— В ее функции входил разбор политических дел. Если то или иное лицо считалось опасным, то оно содержалось три месяца в тюрьме. Инструкции комиссии сначала давались областным комиссаром Матвеевым. Более определенные положения и инструкции о следкомиссиях были получены несколько позже, в сентябре, от Сибирского Временного правительства. По этим инструкциям все ранее освобожденные красноармейцы вновь арестовывались и направлялись в лагеря. Лиц, занимавших ответственные должности при Советской власти, и комиссаров предписывалось задерживать до Учредительного собрания. Если эти лица совершили преступления уголовного характера, то предавались окружному суду. Никаких других решений о наказаниях следственная комиссия не выносила. Допрос производился членами следственной комиссии. Я с задержанными обращался гуманно и совершенно беспристрастно, протестовал против расправы, побоев и издевательств со стороны конвоиров-казаков. Как вели себя при допросе остальные члены комиссии, мне неизвестно. Думаю, что они относились к задержанным беспристрастно, за исключением разве Федоровича, который иногда позволял себе дерзости по отношению к арестованным…

— Ваши слова несколько расходятся со сведениями, которыми располагаем мы, — остановил разглагольствования Мартынюка Кубанцев. — Материалы свидетельствуют как раз о негуманном отношении с вашей стороны к задержанным, как вы позволили выразиться.

— Но если к тому или иному арестованному я бывал иногда и пристрастен, то это объясняется теми положениями и инструкциями, которые были мною получены.

— Это уже ближе к действительности, — заметил Кубанцев. — А теперь попрошу рассказать, каким образом вы оказались в рядах Красной Армии. Только покороче. И только правду.

— Постараюсь… Начиная с сентября восемнадцатого года я наряду с работой в следственной комиссии занимал должность командира батальона сорок четвертого стрелкового полка. В январе девятнадцатого со своим батальоном я выехал на фронт под Уфу. Под Абдуллино был легко ранен, врач Миронычев без разрешения командира полка эвакуировал меня на излечение в Кустанай. За это меня вместе с врачом предали военно-полевому суду, но благодаря скорому отстранению от должности комполка Хобрянского дело было прекращено. В октябре я заболел тифом и был эвакуирован в Ново-Николаевск, где оставался до занятия его Красной Армией. Тогда и явился на регистрацию в двадцать седьмую дивизию, после чего мне была дана отсрочка до нового года, то есть на две недели. По истечении этого срока я явился в комендатуру военного городка. Как специалиста военного дела меня назначили помощником начальника команды по сбору оружия. Но фактически работал при управлении коменданта штаба пятьдесят первой дивизии в качестве специалиста по строевой части. С восемнадцатого января исполнял должность коменданта штаба дивизии. Здесь служили бывшие офицеры, известные мне по германской войне.

— Все бывшие да бывшие… Они вам и помогли пробраться в Красную Армию?

— Не без того, — выдавил Мартынюк.

На этом Кубанцев решил закончить первый допрос Мартынюка, еще раз осмыслить материалы и первые показания арестованного и подготовиться к очередному, но уже наступательному допросу.

Зашел с протоколом к Мирошнику. Посоветовавшись, оба решили выложить перед Мартынюком все имеющиеся в распоряжении следствия сведения, чтобы ошеломить его обилием материалов, подавить морально и получить признания об организаторской роли поручика в контрреволюционном мятеже и зверствах колчаковцев в следственной комиссии.

На следующий день Кубанцев снова вызвал Мартынюка.

Первый вопрос:

— Не кажется ли вам странным вчерашнее поседение?

— Не понимаю вас, — продолжая разыгрывать роль оклеветанного, сказал Мартынюк.

— Вчера вели себя так, будто находитесь в городе, где вас никто не знает. Ведь вы прибыли в Кустанай, где у вас много знакомых, и любой из них может стать свидетелем по делу. А это не в вашу пользу. Уверяю вас.

— Я знаю, где нахожусь, и говорю правду. Не понимаю, чего вы хотите от меня.

— В таком случае послушайте, что говорят о вас люди. Вы, конечно, не забыли Ивана Алексеевича Грушина?

— Не забыл. Знаю.

— Хорошо. Читаю его показания. Прошу послушать. «В 1918 году, в марте в Кустанае был поднят мятеж против Советской власти, которым руководил поручик Мартынюк. Я в то время был эмиссаром по продовольствию в Кустанайском районе, и что происходило здесь, могу описать точно… Мятеж был подавлен, и Мартынюк посажен в тюрьму в апреле. А в июне 1918 года, благодаря бунту чехов, Мартынюк был освобожден из тюрьмы. Сразу же он был назначен начальником отряда особого назначения и товарищем председателя белогвардейской следственной комиссии. 23 июня я был арестован и всю работу Мартынюка испытал на себе. Он часто приходил в тюрьму, и многим от него доставалось. При допросах он часто избивал арестованных. Особенно от него пострадали Остапенко, Моисеев, Васенькин и другие. В общем, это был один из самых ярых белогвардейцев и плюс ко всему состоял в организации монархистов. Должен подчеркнуть, что до мятежа в Кустанае я был хорошо знаком с Мартынюком… Он был монархист. Товарищем председателя следственной комиссии он сделался с 20 июня 1918 года и был им до марта 1919 года. За работу по уничтожению большевиков и искоренению большевизма ему в приказе управляющего областью Матвеева было объявлено благодарение и спасибо. Показал правду. И. Грушин, 13 июня 1920 года».

Прочитав показания Грушина, Кубанцев посмотрел на арестованного. Мартынюк был растерян, сидел, опустив глаза. Кубанцев не стал ждать его ответа.

— Могу зачитать показания Григория Ильича Цабенко. Кстати, он приводит содержание вашей телеграммы, которую вы пытались отправить в день мятежа. Вы адресовали телеграмму в станицу Усть-Уйскую, Станичному атаману. Читаю текст телеграммы: «Срочно выслать казаков в город Кустанай для введения дисциплины и порядка. Кустанайский Совдеп разогнан, власть в наших руках. Поручик Г. Мартынюк».

Мартынюк сидел, словно проглотив язык.

— Нам дал показания Алексей Семенович Соболев. С марта по август 1918 года он был секретарем Кустанайского союза инвалидов, — продолжал Кубанцев. — Потом служил в колчаковской армии в качестве писаря офицерского стола при штабе 44-го стрелкового полка, не раз видел удостоверения, выданные за подписью Мартынюка, где указывалось, что предъявитель сего такой-то состоял в тайной организации и активно выступал против Советской власти в восстании 18 марта 1918 года. Само собой, такой документ не мог подписать человек, не имевший отношения к руководству восстанием. Не так ли? Есть и другие показания. Надеюсь, вам небезызвестен Василий Кузьмич Моисеев. Его вы не щадили на допросах следственной комиссии… А вот показания Сергея Гавриловича Пухальского: «Мартынюк спросил, — показывает Пухальский, — по какой причине я поступил в Красную Армию? Я сказал: «Для того, чтобы защищать власть Советов». Мартынюк орет: «Смеешь ли ты в моем присутствии говорить, что ты защитник Советов?» Возле него стоял казак, которому он приказал вывести меня в дежурную комнату и дать мне 75 плетей». Могу, — продолжал Кубанцев, — привести показания известного вам Остапенко…

— Хватит! — прервал Мартынюк. — Пишите. Все расскажу… — Наконец-то не выдержали нервы врага. Он рассказал все. Признался в своих преступных деяниях. Но все же не в полной мере, а лишь в пределах фактов, которыми располагало следствие. Об убийстве Омара Дощанова следователь тогда не спрашивал и Мартынюк тоже обошел его. Однако материалов для суда хватало.

УДАР ПО ЭСЕРАМ

1921 год. В стране свирепствует разруха — суровое последствие гражданской войны. Партия готовится к своему X съезду, чтобы наметить меры по решению насущных задач и проблем, стоящих перед трудящимися Республики Советов. Однако еще предстояла нелегкая борьба с оппозиционерами, которые навязали партии дискуссию о профсоюзах и «по существу отрицали руководящую роль партии в системе диктатуры пролетариата, отвергали необходимость укрепления ее связи с массами, выработки новых методов руководства ими. Они нападали на принцип демократического централизма, стремились поколебать единство партии, подорвать партийную дисциплину. Трудный для партии момент они хотели использовать, чтобы под флагом «улучшения» ее деятельности столкнуть партию с ленинского пути…». В эти дни Кустанайское политбюро получило данные о том, что известный лидер местных эсеров И. П. Луб скрывается где-то вблизи Челябинска. По сведениям, добытым чекистами, его жена выехала на встречу с мужем, сказав соседям, что отправилась не то в Златоуст, не то в Петропавловск. Дома остались мать и дети Луба.

На счету эсеров было немало черных, злодейских дел. Среди них убийство пламенного большевика В. В. Володарского и председателя Петроградской ЧК М. С. Урицкого, мятеж в Москве в июле 1918 года и всколыхнувшее всю страну покушение на вождя пролетария В. И. Ленина.

Президиум ВЦИК, рассмотрев приговор Верховного трибунала в отношении группы членов ЦК партии социал-революционеров, дал такую оценку предательской деятельности эсеров: «Все затруднения и бедствия блокированной империализмом рабоче-крестьянской страны служат Центральному комитету партии эсеров для того, чтобы вызвать вмешательства, восстания, покушения, кровавые конфликты, углублять хаос, умножать раны и страдания трудящихся и таким путем вызвать крушение Советской власти, на смену которой могла бы прийти только власть торжествующей буржуазии…»

Таков был идейный багаж Луба, оставлять на свободе которого было опасно. И розыск его поручили Ананию Моисеевичу Журавлеву, одному из лучших работников политбюро.

Решено было произвести обыск в квартире семьи Луба, по возможности найти его переписку с женой и выяснить, где мог скрываться преступник. Однако обыск не дал пока определенного ответа на интересующие чекистов вопросы. Тем не менее, они изъяли два омских адреса: улица Баронская, 2 и 5-я линия, 143, по которым проживали Т. Т. Шарова и А. В. Бурова. Может быть, там и жил разыскиваемый, а может, та или другая знает что-либо о местопребывании Луба. Сразу же в Омск полетел запрос. Ответ был неожиданным и в то же время желаемым. Из Омска сообщили, что разыскиваемый живет на квартире у Буровых, что работает в управлении Омской железной дороги начальником общего отдела жилищно-строительного подразделения. Луба арестовали и переправили в Кустанай.

Свидетелей преступной деятельности Луба было много. Он был изобличен в том, что при установлении Советской власти в Кустанае выдавал себя за сторонника большевизма и пробрался на должность уездного комиссара внутренних дел, а добившись этого поста, особого рвения к советской работе не проявлял. В мае 1918 года Луб неожиданно подал заявление в уисполком с просьбой об увольнении его с поста комиссара внутренних дел, якобы для того, чтобы поехать на лечение. Его просьбу удовлетворили, однако он остался в Кустанае и устроился на работу в систему потребкооперации на незаметную должность. В эти дни его несколько раз видели в обществе барона Шиллинга, в заговоре которого он участвовал.

Обо всем этом, писал позднее комиссар юстиции Кубанцев, основываясь на материалах, добытых чекистами. Все было готово для ареста Луба, но он исчез.

Когда власть Советов в Кустанае пала, Луб объявился в городе, не опасаясь того, что белые могут учинить над ним расправу как над красным комиссаром. Наоборот, был назначен помощником управляющего кустанайским уездом. И это в то время, когда белочехи расправлялись даже с теми, кого они подозревали в сочувствии Советской власти. Не оставалось ни малейшего сомнения в том, что Луб и ранее был на стороне контрреволюции. Во время колчаковщины уверял своих хозяев в верноподданнических чувствах, в том, что он «при Советской власти оставался служить только для того, чтобы быть поближе к местной власти и извлекать материалы», полезные представителям Сибирского Временного правительства, находившимся в Омске…

В Центральном государственном архиве Октябрьской революции (ЦГАОР СССР) в деле переписки должностных лиц Тургайской области автор этих строк обнаружил два документа, изобличающих Луба как контрреволюционера. Эта депеша, в которой постарались обелить перед колчаковцами действия Луба, когда он был комиссаром. Документ датирован 14 декабря 1918 года. Вот что в нем говорится: «Вследствие конфиденциального письма вашего от 25 ноября… имею честь донести, что содержание анонимного письма не соответствует действительности, гг. Луб, Аблин и Булычев в большевистских организациях не принимали участия. При сем прилагается сообщение председателя кустанайской следственной комиссии».

И еще одно служебное послание, адресованное Тургайскому областному комиссару колчаковцев. Вот текст этого документа:

«Помощник уездного комиссара Луб при переходе в г. Кустанае власти в руки большевиков остался совершенно один во главе уездного комиссариата и тех учреждений, которые находились в ведении комиссара…

Находясь на своем посту, Луб все усилия направлял к тому, чтобы сохранить вверенные ему учреждения от большевистского влияния, и из-за этого весьма часто входил в пререкания с главными представителями большевистской власти, как, например, с председателем уездного исполкома Тараном, председателем гражданской уездной управы Кугаевским, чем неоднократно подвергал себя опасности ареста. Когда же большевистская сласть совершенно окрепла и, опираясь на рабочих, красноармейцев и приезжие дружины, стала подчинять своему контролю и сильному влиянию решительно все учреждения, Луб отношением от 23 апреля этого года… (копия прилагается) просил принять от него все учреждения, вследствие невозможности дальнейшей работы, но исполком просьбы не выполнил, а заочно выбрал Луба комиссаром внутренних дел, что заставило Луба не только повторить свою просьбу о принятии от него комиссариата, но потребовал от исполкома выбора другого комиссара (отношение… в копии прилагается); вскоре был избран другой комиссар, которому и были переданы Лубом все учреждения.

Таким образом, Луб не только состоял на какой-либо из должностей, а наоборот, как представитель Временного правительства, до последней возможности охранял вверенные ему учреждения от большевистских влияний и официально заявил о своем несогласии с направлением большевиков. Вследствие изложенного, отпадает вопрос о допустимости Луба к должности помощника уездного комиссара».

А ведь Луб отрицал на следствии и суде свою причастность к контрреволюции. Однако приведенные выше документы с головой выдают Луба и являются существенным дополнением к материалам его уголовного дела.

На суде И. А. Грушин показал, что Луб, выступая от имени партии эсеров на учредительном съезде кустанайских киргизских депутатов, призывал уездных представителей к свержению Советской власти… В то время в распоряжении следствия не было копии протокола этого контрреволюционного съезда. Найден протокол значительно позже в Кустанайском госархиве и теперь можно сказать, что на этом съезде, названным «чрезвычайным кустанайским съездом крестьянских и киргизских депутатов», состоявшемся с 14 по 17 июля 1918 года, Луб не только выступал, но и был избран в президиум. На первое заседание, которое проходило под председательством Луба, прибыл член так называемого комитета «народной власти» города Иванов, который приветствовал съезд с пожеланием «продуктивной работы на пользу Родины». Луб, в свою очередь, от лица съезда «выражал через чина г. Иванова глубокий привет городскому комитету «народной власти» с пожеланием, чтобы в работе идти рука об руку для общего закрепления исстрадавшейся России и установления твердого народовластия».

В протоколе съезда читаем запись: «Съезд приступает к обсуждению текущего момента. Обсудив и приняв во внимание, что власть большевиков не была властью всего народа, а была кучка захватчиков и насильников над его волей, «кустанайский чрезвычайный крестьянский и киргизский съезд постановил: приветствовать совершившийся переворот и новую власть… с выражением полной надежды, что Сибирское Временное правительство в самом непродолжительном времени созовет Сибирское Учредительное собрание и доведет страну до Всероссийского Учредительного собрания…» Под этим документом в числе других членов коллегии подписался и Луб.

В архивном деле имеются показания свидетелей, говорящие о том, что Луб в бытность помощником управляющего уездом входил в состав колчаковской следственной комиссии и решал судьбы своих сослуживцев по советской работе. В феврале 1919 года, находясь в Федоровском районе, производил аресты и избиения граждан, сочувствующих Советской власти. В ночь с 4 на 5 апреля 1919 года Луб и несколько офицеров, с которыми он пьянствовал, пришли в тюрьму с намерением расстрелять политических заключенных. Но этому злодейскому замыслу не суждено было осуществиться: утром город оказался в руках повстанцев. Луб успел скрыться. Его искали, но безуспешно.

После того, как городом вновь овладели колчаковцы, руки этого оборотня еще раз обагрились кровью. Помогла в этом Лубу его жена. В те дни она жила в Садчиковке и видела, как житель села Даниил Иванов отдал свою винтовку повстанцам, о чем и сообщила мужу. Тот незамедлительно послал в Садчиковку карателей. Они расстреляли там пятерых крестьян, в том числе и Даниила Иванова.

Дело Луба рассматривал Кустанайский объединенный трибунал, который признал предъявленное обвинение (измена Родине, шпионаж, контрреволюционные действия) вполне обоснованными.

ДЕЛО «СОРОКАСЕМИДВОРНИКОВ»

В ноябре 1918 года в Боровское из Кустаная пришло секретное распоряжение об объединении крупных хозяйств для борьбы с большевизмом. Оно было адресовано судье, кондуктору, лесничему и интеллигенции. В послании говорилось: «Выберите лучших людей, организуйте и начинайте работу по поимке большевиков… Всех большевиков арестовать! Солдаты по надобности будут доставлены…» Кулаки сразу же откликнулись на призыв колчаковской власти и приступили к созданию контрреволюционной организации. Ее главарем избрали Петра Шульгина, а секретарем — Павла Федякина. Потом, рассказывал очевидец, стали составлять список желающих быть в этой организации. Каждого знакомили с присягой, где перечислялись обязанности членов тайной организации, «вся работа которой должна была проходить в строгом секрете на пользу Колчака». Присягу подписали кулаки сорока семи дворов, отчего впоследствии они стали проходить по делу «сорокасемидворников».

Не хотели богатеи отдавать награбленное ими, нажитое чужим трудом народу. Особенно злобствовали кулаки Надеины и Федякины, которые содержали работников, бесчеловечно обращаясь с ними. Одного казаха-батрака пытали каленым железом, стремясь вырвать признания, что он украл хозяйских быков. А животные просто забрели куда-то и вскоре нашлись. Был и такой случай: в селе Алешинском кто-то убил казака. На сельском сходе богатеи стали требовать выдачи виновных, указать, где скрываются большевики. Ничего не добившись, прихвостни колчаковцев выстроили крестьян в один ряд и стали выводить каждого пятого. Таким образом, арестовали двадцать человек, а остальных погнали к дому одного из заподозренных в сочувствии Советской власти и заставили поджечь надворные постройки, а избу разворотить. Возвратившись с погрома, приступили к порке арестованных. Здесь старался колчаковский милиционер А. Ларин.

Весной 1919 года, когда в Боровском вспыхнуло восстание, кулаки братья Надеины выехали за помощью к карателям в станицу Усть-Уйскую. Когда красные партизаны ушли из Боровского в Кустанай, братья вернулись домой с карательным отрядом под командой полковника Иваницкого. Началась расправа над повстанцами и их семьями.

Очевидец Л. Ф. Васильев рассказывал, что на другое утро после прибытия карательного отряда в Боровском собрали сход. Офицер зачитывал фамилии красных партизан, которых заводили затем в сельскую управу. Там их встречали представители «сорокасемидворников» и вершили свой суд: кого расстрелять, кого выпороть плетьми. «Меня тоже вызывали в управу, — говорил Васильев, — затем арестовали. После выводили всех арестованных по порядку и расстреливали, а меня и еще одного заставили бить друг друга плетьми».

Свидетель С. А. Вологдин показал, что в этот день каратели расстреляли сорок восемь красных партизан. Надеины радовались, приговаривая: «Вот, сволочи, узнали как восставать против нашей власти. Всех большевиков ожидает такая же участь!»

Списки карательному отряду передавались «сорокасемидворниками», которые предварительно обсуждали их на своих совещаниях. Так была решена судьба еще шестидесяти пяти человек. На этот раз расстрелу подверглись пятнадцать партизан, остальных приговорили к порке шомполами и плетьми.

Другой очевидец И. И. Климов рассказал о том, что «сорокасемидворники» участвовали в поимке, расстрелах и избиениях жертв. Нередко к сельской управе сгоняли всех жителей села. Из здания выходили кулаки, внимательно осматривали собравшихся и снова скрывались. Через несколько минут появлялись казаки, забирали пять-десять человек и вели их к озеру. Один залп — и жизнь людей оборвана…

Через несколько дней карательный отряд выехал в Кустанай, а затем снова возвратился в Боровское. Снова сход. Стоял вопрос о наложении контрибуции в сумме 300 тысяч рублей. Прапорщик Певцов сказал: «Весь ваш поселок надо сжечь. Все вы большевики. У вас есть только сорок семь дворов, которые вас сдерживали, но вы их не слушали». После этого он прочел имена тех, кто освобождался от контрибуции. Затем был прочитан список тридцати дворов, которые следовало сжечь и разорить и, кроме того, наложить на них 245 тысяч рублей контрибуции (дополнительно, сверх 300 тысяч). Остальные дворы должны были выплатить 300 тысяч рублей.

К вечеру население еще раз согнали к управе, где заседали кулаки братья Надеины, Пешковы и Шульгины. К ним на суд стали вызывать крестьян. Кого отпускали, а кого задерживали. Шестнадцать человек из числа арестованных расстреляли, остальных заставили бить друг друга плетьми.

Помогал «сорокасемидворникам» в их черных делах боровской поп Семен Дроздов. Однажды к нему на исповедь пришли крестьяне Леонтий Дурнев и Павел Медведев, признавшись в том, что оба участвовали в восстании. И святой отец сообщил о содержании исповеди белогвардейцам так скоро, что Дурнев и Медведев тут же были задержаны и расстреляны.

Когда неизвестным мстителем из народа был убит в Алешинке казачий офицер, поп Дроздов отслужил панихиду и объявил прихожанам: «Кто не пойдет провожать этого героя в последний путь, тот не наш». Батюшка насильно заставлял жителей Боровского оплакивать офицера. Затем Дроздов выступал на кладбище и кричал: «Вот как мерзавцы-большевики расправляются с нами!»

Свидетель В. С. Ивахнин рассказывал о таком случае. Когда белогвардейцы повесили его отца, мать пошла к Дроздову с просьбой разрешить снять труп мужа с виселицы. Поп сказал: «Собаке собачья смерть. Отпевать его не буду, и с большевиками никаких дел не хочу иметь».

Крестьянин М. И. Захаров был арестован по указке кулака Бугаева и сидел в кустанайской тюрьме. Однажды сюда зашел поп Дроздов. Перед ним выстроили всех боровских. Поп обошел арестованных, попросил помиловать кулака Андрея Брылевского, который очевидно, был провокатором и выуживал сведения у заключенных повстанцев. Когда же к попу подошел Захаров и попросил помилования, тот сказал: «Ко мне приходила твоя жена и даже сахару приносила в подарок, чтобы я замолвил за тебя слово, но я ей отказал. За тебя, большевика, заступаться не стану. — И поп обратился к стражнику: «Посадите его, да держите покрепче!»

— После этого, — сказал свидетель, — всыпали плетей, сколько, сам не знаю.

О расправе карателей над ее сыном и мужем рассказала свидетельница В. А. Котова. Сын добровольно вступил в отряд Жиляева. Во время прихода карателей скрывался дома. «В списках подлежащих расстрелу, — говорила свидетельница, — занесли также мужа и сына. Ночью их увели из дома и расстреляли. После этого ставили к стенке и меня, но благодаря тому, что у меня на руках был ребенок, я осталась жива. Но зато наложили на меня контрибуцию пятьсот рублей».

Очевидец Е. А. Слепых показал: «Нас двенадцать человек вызвали в милицию и посадили в подвал. Ларин вызвал меня на допрос и в присутствии попа говорит: «Ложись!» Я лег. Он стал бить меня нагайкой. Потом: «Поднимайся!» Хотя мне было трудно, я все же поднялся. Он стал спрашивать: «Ну, говори, кто большевик, кто был с оружием?» Я сказал, никого не видел, ничего не знаю. Тогда Ларин говорит: «Ложись! Сознаешься!» Я лег. Стали пороть Ларин и Давиденко в две плетки. Я вышел из памяти. Подняли меня на ноги и стали спрашивать: «Кто большевик?» Я сказал — не знаю. Тогда они ударили меня, я упал. Подняв меня, потащили наверх, к начальнику милиции. Начальник спросил то же самое и говорит: «Если не скажешь, расстреляю». Я же ничего не сказал. Они меня снова посадили вниз…»

Подобных показаний было много. Все они свидетельствуют о том, что кулачество Боровского оказывало белогвардейцам услуги в ликвидации революционного движения. Каждый день партизаны расстреливались или погибали на виселице колчаковцев. В таком тяжелом положении трудящиеся села находились до августа 1919 года, пока не пришла Красная Армия. Наиболее активные из «сорокасемидворников» предпочли скрыться. Однако некоторые в 1928 году вернулись в Боровское. А в следующем году здесь прошли общие собрания граждан, где шла речь о выявлении «сорокасемидворников». Так, 10 ноября 1929 года бедняки и середняки 7-го участка вынесли постановление: «В связи с быстрым развитием народного хозяйства, когда все внимание трудящихся и всех организаций обращено на выполнение пятилетнего плана, бывшие предатели и противники трудящихся в лице этих «сорокасемидворников», в общей массе потерялись… Сельсовет должен взять всех «сорокасемидворников» на особый учет… Беднота требует от сельсовета предания суду этих предателей, а от пролетарского суда высшей меры наказания — расстрела». 16 декабря того же года состоялось общее собрание граждан села Боровского, на котором присутствовало 498 человек. Рассматривался вопрос о Данииле Надеине. Выступили девятнадцать крестьян. Они называли кулака самым ярым контрреволюционером и требовали расстрела. С волнением люди слушали Ивахнину. Она рассказала: «Мы поили скот у колодца. Надеин Даниил указал на нас, что мы большевики. К нам подошли солдаты и стали избивать моего четырнадцатилетнего сына, потом поймали мужа и подвесили его за ребро, он сорвался, его снова подвесили… после еще кололи штыками и рубили шашкой. Все это было на моих глазах…»

В постановлении, принятом общим собранием, говорилось: «Надеин Даниил фактически был руководителем предателей «сорокасемидворников». Он в числе других… еще в 1918 году, до восстания, заранее вел выявление красных партизан… После ухода Жиляева в Кустанай Надеины Даниил и Сергей выехали за карательным отрядом и привели его в Боровское. Надеин Даниил вместе с другими «сорокасемидворниками» предал столько людей, что сосчитать нет возможности. Вдовы, сироты и калеки остались после «работы» «сорокасемидворников». Общее собрание поселка Боровского в количестве 498 человек вполне подтверждает все предательские действия Надеина Даниила, высказанные на собрании, и требует от пролетарского суда применить к нему высшую меру социальной защиты…»

В конце 1929 года из числа «сорокасемидворников» органами ОГПУ были арестованы девять человек, в том числе и братья Надеины, Николай Шульгин, Дроздов, Ларин и другие. Все они были осуждены к различным срокам заключения. На остальных «сорокасемидворников» были объявлены розыски.

ВОЗМЕЗДИЕ

Однажды директор Кустанайского историко-краеведческого музея Баязит Махмутович Махмутов[171] получил письмо из Краснодара от пенсионера Николая Сергеевича Громова с экземпляром газеты «Степной крестьянин», выходившей в Кустанае в конце 20-х годов. Там было опубликовано начало отчета о показательном судебном процессе в Кустанайском окружном суде над офицерами белой армии, проводившими карательные операции в Кустанае в 1919 году после подавления краснопартизанского восстания. Дело слушалось в мае 1928 года. Баязит Махмутович передал письмо и газету мне. Я списался с Громовым. Оказалось, в двадцатые годы он работал в Кустанайском окружном суде старшим следователем. Во время гражданской войны участвовал в партизанском восстании. Другие номера газет, где описывался упомянутый процесс, у Николая Сергеевича не сохранились.

Николай Сергеевич сообщил, что один из офицеров-карателей Синдеев спустя каких-нибудь два-три года после восстановления Советской власти в Кустанае объявился в городе. Более того, пробрался в партию и работал на ответственной должности. Его жена слыла в городе активисткой. Но враг вскоре был опознан…

Мне надо было разыскать недостающие номера газет и выяснить, чем закончилось дело Синдеева. Помогли работники Государственной публичной библиотеки имени В. И. Ленина, которые выдали мне подшивку «Степного крестьянина» за май-июнь 1928 года. И вот, что я узнал.

Судебный процесс проходил в рабочем клубе. Зал был заполнен до отказа. Многие горожане толпились у здания суда в надежде услышать подробности от знакомых. Все это свидетельствовало о большом общественном интересе, какой проявлялся к процессу. Стояла абсолютная тишина.

…Взоры всех направлены на сцену, где заняли места судьи, государственный и общественный обвинители, защита. На авансцене — два стола и две скамейки для подсудимых. Их шестеро. Кто же они? Все обвиняемые происходят из крестьян или мелкого чиновничества, уроженцы Самарской губернии. Имеют среднее образование. Синдеев, тридцати двух лет, окончил учительскую семинарию, служил в старой и белой армиях в чине подпоручика. Иньков, тридцати четырех лет, имел чин капитана. Тридцатилетний Котельников — прапорщик. Спиридонов, двадцати девяти лет, сын приказчика, подпоручик. Катунову тридцать лет. Он конторщик, затем подпоручик. Тезейкин, двадцати девяти лет, поручик. Седьмой преступник Михайлов судился заочно.

«Пятьдесят расстрелов в день» — так назывался один из эпизодов обвинения. Свидетели показали следующее. 23 июня 1918 года в результате нашествия белочехов пала власть Советов в Кустанае. В августе белые объявили мобилизацию новобранцев. Крестьяне шли на службу неохотно и при первой возможности дезертировали. К ним применялись репрессивные меры. С каждым днем росло недовольство мобилизованных солдат и населения. Беляки вынуждены были укрепить местный гарнизон надежными воинскими частями. В Кустанай перебрасывается 11-й Бузулукский добровольческий офицерский полк, сформированный белочехами, для сдерживания начавшегося революционного брожения среди крестьянства. Полк офицеров, или красноштанников, как их тогда называли, (добровольцы, в отличие от мобилизованных, носили красные брюки), прибыл в Кустанай в феврале 1919 года. Вскоре была объявлена повторная мобилизация. Она ознаменовалась массовым бегством крестьян из белой армии. Начальник гарнизона капитан Яковлев и его сподручные были беспощадны: дезертиров ловили, расстреливали до полусотни человек в день.

«Расправа за восстание». После подавления кустанайского краснопартизанского восстания разыгралась жестокая расправа. Описать все ужасы, по словам очевидцев, не представлялось возможным. Более тысячи человек пали под пулями карателей возле станции Кустанай. Когда жертвы стояли перед нацеленными на них винтовками, мимо шло четырнадцать подвод с соломой. Офицеры приказали крестьянам свалить ее в одну кучу и подожгли. Всех оставшихся в живых партизан стали гнать через огромный костер, поставив условие: кто перескочит через костер, будет жить, а кто откажется, тому смерть. Свидетель П. М. Юртаев рассказывал: «Делать было нечего, решили пробежать через костер. Всех нас раздели и оставили в нательном белье. Когда я перескочил костер, на мне загорелось белье. Я упал в мокрый снег, стал кататься. Сбил огонь. Получил сильные ожоги, но все же остался жив. Многие мои товарищи не смогли перескочить через костер, сгорели…»

«Расстрел ста пятидесяти». Несмотря на усиленный военный гарнизон, при наличии карательного отряда, частей 2-го и 5-го Оренбургских полков и других казачьих частей, белым понадобилось бы очень много времени, чтобы покончить с жертвами. Потому часть солдат-дезертиров и крестьян (полторы тысячи человек) направили в село Озерное, расположенное в тридцати пяти верстах от Кустаная. Там находились части 2-го Оренбургского полка, в частности 1-й батальон во главе с капитаном Иньковым, который одновременно был начальником гарнизона. Он получил приказ подготовить всех своих офицеров и солдат-добровольцев для расправы над пленными и арестованными. Первое распоряжение: расстрелять всю партию сразу. Но впоследствии по неизвестным причинам были отобраны лишь дезертиры 2-го и 5-го Оренбургских полков, а оставшихся (около ста пятидесяти человек) расстреляли в два приема. Первую группу на расстрел повел штабс-капитан Кирьяков, вторую — штабс-капитан Ясаков (в период суда скрывался). В расстреле принимали участие офицеры Синдеев, Котельников, Спиридонов, Михайлов, Катунов. Они, после того как смолкли залпы, добровольно, без особого на то приказания, добивали раненых. Особую активность проявили Синдеев и Котельников. Первый даже переворачивал трупы и раненых и стрелял в последних в упор. Возвратясь домой, Котельников, весь в крови, хвастался, что добивал людей рукояткой нагана, так как израсходовал все патроны. А Синдеев высказался: «Мне, социалисту, тоже пришлось заниматься грязным делом!» На предварительном следствии Синдеев в течение месяца категорически отрицал свое участие в расстрелах, говорил, что в то время его не было в Озерном. Но, когда ему сказали, что будет сделана очная ставка со свидетелем Грановским, который жил на одной квартире с офицерами и подтвердит участие его в расстрелах, Синдеев отказался от очной ставки и собственноручно написал показания, признав предъявленные ему обвинения.

«Обыски и аресты». Когда повстанцы оставили Кустанай и сюда стянулись белогвардейские части, в городе начались повальные обыски. Искали главным образом оружие. На одном из участков этой операцией руководил Синдеев. У тяжело больного Немцова были обнаружены стреляные гильзы от охотничьего ружья. Хозяин лежал в постели. Синдеев приказал ему встать. Тот ответил, что не может. Палач закричал:

— Без разговоров, сволочи! Все заболели! Вот чем вы нас встречали! — и указал на гильзы.

Немцов сказал, что ружье уже несколько лет находится у соседа Мартынова, в доме которого уже был произведен обыск. И Синдеев приказал солдатам вести больного Немцова к Мартынову.

— Если найдете ружье исправным, — напутствовал офицер солдат, — то расстреляйте на месте обоих.

Ружье было найдено. К счастью, оно оказалось неисправным. Оба остались живы. Этот эпизод обвинения Синдеев не признал, хотя и не отрицал возможность подобного факта, мотивируя тем, что не мог запомнить всего, что совершил в те дни.

А вот другой случай. Брат Миляева, начальника штаба повстанческого отряда, не успел уйти из города. Узнав, где он находится, некая Фролова сказала об этом фельдфебелю учебной команды Новосельцеву, а тот доложил Синдееву, который и арестовал Миляева. Этот факт Синдеев признал.

При бегстве белых под ударами Красной Армии в мае 1919 года 2-й Оренбургский полк уходил тургайской степью. Среди солдат началось брожение. Многие из них решили дезертировать. Из таких солдат старший унтер-офицер Корчагин, с помощью начальника учебной команды офицера Триполеца организовал группу в восемьдесят человек. Им удалось оторваться от полка. Офицеры Синдеев и Спиридонов, поняв намерения Корчагина, немедленно доложили об этом командиру полка и тот послал Синдеева с отрядом на поимку беглецов. Погоня не удалась. Но впоследствии Корчагин попал в плен к белым, отступавшим к китайской границе. В городе Каркаралинске (ныне Карагандинская область) Спиридонов опознал Корчагина и доставил его в штаб полка.

— Задержан главный инициатор и руководитель бегства в тургайских степях, — доложил он командиру полка.

Во время допроса, улучив минуту, Корчагин бросился бежать. Спиридонов кинулся следом, стрелял, но Корчагину удалось скрыться.

После первых массовых расстрелов без суда и следствия командование белых организовало военно-полевой суд под председательством начальника контрразведки штабс-капитана Ясакова. Он приговаривал к смертной казни не только участников восстания, но и лиц, сочувствовавших большевикам. Обвиняемый Тезейкин сознался в том, что он был членом полевого суда и что большинство тех, кто проходил через полевой суд были казнены.

Суд над палачами продолжался две недели. В своем последнем слове Синдеев сказал: «Грязное прошлое казалось кошмарным сном, о котором я не говорил даже жене. Знал, что поколеблю доверие партийных работников, если расскажу о расстреле в Озерном. Думал, что темная полоса в моей жизни будет похоронена и не вскроется никогда…»

Но пришло возмездие. Кустанайский отдел ОГПУ разоблачил палачей.

КАК БЫ НИ СКРЫВАЛСЯ…

Кустанайскому краснопартизанскому восстанию предшествовал ряд разрозненных выступлений крестьян в различных волостях уезда. Повстанцы жестоко карались колчаковцами. Об этом красноречиво рассказывает найденное в архиве уголовное дело на Пивнева. Вот как оно возникло.

Старший помощник прокурора Узбекской ССР А. А. Бошевой среди документов, истребованных для рассмотрения в порядке надзора, встретил и дело Пивнева, который работал в должности Хорезмского райпрокурора и связался с кулаками. Он умышленно прекращал следствия о преступлениях богачей, освобождал их от налогов, растранжиривал ценности, которые служили вещественными доказательствами при рассмотрении дел. Пивнева приговорили к высшей мере наказания — расстрелу, замененному впоследствии десятью годами лишения свободы.

Бошевой являлся участником партизанского движения на Кустанайщине. Он вспомнил тогдашнего начальника колчаковской районной милиции Пивнева, руки которого были обагрены кровью повстанцев деревни Львовка и других населенных пунктов. Чем-то напоминал Бошевому этот бывший райпрокурор Пивнев того самого колчаковца. Сходились имена и отчества — оба Алексеи Емельяновичи. И дело Пивнева направили в Кустанай.

Расследованием занялись чекисты Джетыгаринского районного отделения. Стали поступать данные, что Пивнев в начале 1918 года при установлении Советской власти пробрался на должность помощника милиции Денисовского района. Еще тогда он был настроен антисоветски, выступал против обложения кулаков налогами. Но в то время так и остался неразоблаченным. После падения Советской власти в Кустанае Пивнев перешел на сторону Колчака и был назначен начальником белой милиции Денисовского района.

Крестьяне постоянно оказывали сопротивление колчаковским властям. При объявлении мобилизации никто из жителей района не хотел служить в белой армии. Стали тайно создаваться отряды для борьбы с врагами Советов. Центром повстанческого движения стала деревня Львовка. Здесь бывший «фронтовик Ф. Ф. Царенко организовал тайное собрание фронтовиков и крестьян, сочувствующих большевикам. На собрании присутствовало 50 человек. Они решили в армию Колчака не идти и не признавать власть Колчака. Решили, что все 50 человек организуются в боевую группу…» Тут же было решено разослать делегатов в соседние населенные пункты для вербовки партизан в отряд. Скоро Львовская боевая группа стала обезоруживать появлявшихся в деревне колчаковских казаков и милиционеров. Потом организовала нападение на белую милицию в селе Денисовском. Ее начальник Пивнев, предвидя восстание, вызвал из Троицка и Кустаная карательные отряды.

«Рано утром 4 марта (старого стиля) 1919 года триста карателей казаков взяли в кольцо поселок Львовский. Казацкими саблями были сняты головы партизанских патрулей. Все теснее сжималось кольцо осады. Кучка партизан, наполовину не имевшая оружия, но охваченная горячей ненавистью к карателям, в течение 2—3 часов героически вела бой против казаков… Раненых казаки добивали. Остальных сжали в кольцо. Всего было захвачено 74 человека, в их числе были старики и мальчики-подростки. Всех начали пороть. Стоны и громкий плач оглашали поселок. Ночью арестованных держали под конвоем у школы, а из изб неслись душераздирающие вопли и крики. Это колчаковские «доблестные защитники» насиловали женщин, грабили крестьянское добро… набивали им мешки…»

Отряд карателей, прибывший из Троицка, расправившись с львовцами, уехал, а Пивнев с кустанайскими карателями продолжал наводить «порядок» в районе. В селах Денисовском, Гришненском, Антоновском, Ольшановском и других были арестованы сохли трудящихся, недовольных колчаковской властью. Их заперли в церковной сторожке Денисовского и устроили зверское побоище, беспощадно избивая всех, кто оказался в плену палачей. Пивнев, издеваясь, говорил арестованным: «Вот вам это будет хорошая присяга! Ведь я говорил, что вызову отряд и мы всех раздавим, камня на камне не оставим!»

Из числа арестованных Пивнев и начальник карательного отряда Иванов отобрали двенадцать человек, самых преданных Советской власти людей, и столкнули их в прорубь на Тоболе. До нас дошли имена этих солдат революции: М. Механоша, Е. Алексеенко, Насонова…

«Ночью нас разбудил набат, — писал один из очевидцев тех событий в газете «Степной крестьянин». — Вскочили, смотрим — казаки. Летают по улицам и рубят. Бившему набат снесли голову… Двенадцать дезертиров вырвались из поселка. Казаки подожгли несколько домов. Трудно было скрыться в поле, и почти все дезертиры попались в руки казаков и милиции. В церковной сторожке били и истязали дезертиров нагайками, шомполами, прикладами и подолгу оставляли лежать связанными в лужах крови. Вечером в сторожку пришли милиционер Убейконь и пять казаков, нагайками подняли лежавших на полу, чуть живых. Всех двенадцать человек повели на Тобол. Всю дорогу били и кололи их шашками. Подвели к реке. Убейконь подал команду арестованным, чтобы бросались в воду… Насонов сказал: «Скорей убивайте нас, палачи!» Казаки рассмеялись и начали бить нагайками.

— Лезь в реку!

Казаки кололи и рубили арестованных шашками и толкали в реку. Механош и Насонов крикнули:

— Придет время, расплатитесь за нас!

Полуизрубленные, исколотые, они были втолкнуты в воду, а затем началась «охота». Едва кто показывался над водой, его расстреливали…»

Карательный отряд ушел из Денисовки. А Пивнев со своими милиционерами продолжал бесчинства, разъезжая по селам; отбирал у населения имущество, скот, хлеб, фураж, деньги. Одновременно Пивнев ловил дезертиров, отправляя их в Кустанай. В Глебовке арестовал трех парней и одного из них расстрелял. Там же, в Глебовке, Пивнев отнял лошадь у крестьянина Лагола. Потом направился во Львовку и Коломийку, где тоже зверствовал. Избил Бошевого, Коломийца, Бондаренко и Носак. Последний умер от побоев. Когда Пивнев появился в Аниховке, ее жители как раз собрались в одном помещении. Он приказал им разойтись, иначе, мол, бросит в окно бомбу. По доносу кулака Аверина в селе схватили четырех партизан-разведчиков и зверски избили их. Двое из них умерли от побоев.

Среди тех, кого задержал Пивнев, были Жигайло, Пасниченко, Ливанов и Крутин. Он подозревал их в сочувствии к большевикам и поэтому посадил в отдельную камеру. Перед этим избил Жигайло наганом в своем кабинете, а затем крикнул милиционерам: «Уведите эту сволочь, а то я его застрелю!» Когда дезертиров направляли в Кустанай, Пивнев, обращаясь к ним, сказал: «Если еще будете убегать из армии, мы камня на камне не оставим от ваших домов». Указывая конвоирам на Жигайло и его товарищей, которые были выстроены отдельно от дезертиров, распорядился: «Этих в Кустанай не везите, расстреляйте по дороге!»

Однажды Пивнев увидел на берегу Тобола толпу. Подъехал, спросил: «В чем дело?» Когда ему ответили, что собираются хоронить утопленника Старова, Пивнев рассвирепел: «Большевика не разрешаю хоронить!» Тогда мать Старова пришла к нему снова, в кабинет, стала умолять, чтобы он все-таки разрешил ей похоронить сына, тот выгнал женщину из кабинета. Ответ его был краток: «Когда сын записался в большевики, ты не пришла, не сказала об этом».

В ходе расследования всплыл и такой факт. В 1919 году Пивнев задержал в Денисовке и лично расстрелял красногвардейца Горбатько, затем отрубил ему палец, с которого снял золотое кольцо.

После ликвидации колчаковщины Пивнев бежал в Китай, но 1920 году вернулся в СССР и устроился в Хорезме районным прокурором, где продолжал творить контрреволюционные дела.

На следствии Пивнев не отрицал своего добровольного перехода на сторону Колчака, службу в должности начальника белой районной милиции. Но, когда дело касалось конкретных фактов, заявлял, что за давностью времени теперь их уж не помнит.

Судила Пивнева выездная сессия спецколлегии Казахского отделения Верховного суда РСФСР. Матерый преступник был расстрелян.

«ЭВАКУАЦИЯ»

Однажды к дежурному Кустанайского ОГПУ явился мужчина под хмельком, лет около тридцати. Назвался Василием Кокоркиным. Извинился, что немного выпил, и вручил дежурному газету «Советская степь».

— Почитайте. Узнаете, зачем я пришел.

В корреспонденции «Редкая карьера офицера Кокоркина», помещенной в газете, говорилось, что ответственный работник наркомата социального обеспечения Павел Терентьевич Кокоркин во время гражданской войны служил в Кустанае в колчаковской армии и накануне занятия города Красной Армией, конвоируя арестованных красных партизан в сторону Петропавловска, участвовал в расстреле ста пятидесяти человек. Павел Терентьевич Кокоркин, по словам посетителя, является его старшим братом и исполнял обязанность наркома социального обеспечения Казахской ССР. Однако совершенно не виновен. Посетитель не отрицал суть статьи в газете, но сказал, что приписываемый брату расстрел партизан лежит на его, Василия Кокоркина, совести, поэтому он и явился сам с повинной…

Посетитель был задержан. Чекисты занялись проверкой не только его, но и брата в Алма-Ате. Задержанный старший брат Павел Кокоркин утверждал, что он происходит из крестьян-середняков, а при Колчаке занимался революционной работой, за что был сослан белыми на угольные копи. Осенью 1918 года был мобилизован в белую армию, но в конвоировании заключенных участия не принимал. Однако чекисты выяснили, что отец братьев Кокоркиных являлся на самом деле торговцем. Вымышленными были и остальные показания П. Т. Кокоркина, в том числе о репрессиях по отношению к нему со стороны колчаковских властей. Оказалось, что оба брата причастны к кровавым преступлениям.

Материалы дела Кокоркиных еще раз проливают свет на злодейства колчаковцев накануне их бегства из Кустаная.

Участник краснопартизанского восстания М. И. Чесалов рассказал, что в период колчаковщины он сидел в Кустанае с осужденными к расстрелу двадцатью заключенными. Затем их объединили с приговоренными к десяти годам тюрьмы и пожизненным каторжным работам. «Нас уже было 57 человек, — говорил Чесалов. — Вдруг от одного знакомого мне надзирателя я узнал, что на завтра готовится эвакуация тюрьмы, а нас должны ночью расстрелять. Я сказал об этом другим заключенным. Ночью действительно стали выводить людей из камеры по шесть человек. Вывели четыре партии, и мы слышали выстрелы со двора тюрьмы. В последнюю из шестерок попал матрос, который ударил офицера колчаковской контрразведки. Произошло замешательство. После этого вывели из камеры еще трех человек и на этом расстрелы прекратили. Таким образом, расстреляли 27 человек…»

На следующий день началась эвакуация заключенных из Кустаная. Их было 359, из них 29 женщин. Большую часть составляли политические. Конвоирование и охрану несла команда кустанайского гарнизона, возглавляемая Алекрицким. Командирами подразделений были Никифоров, Науменко, Кокоркин и другие. За колонной двигался обоз с оружием, вещами и продовольствием. Кроме того, на подводах лежали больные.

В пути следования взводный командир старший унтер офицер Проценко, выходец из села Садчиковского Кустанайского уезда, стал агитировать конвоиров и заключенных, чтобы арестовать офицеров конвоя и освободить заключенных, а затем соединиться с наступающей Красной Армией. Многие были согласны. Договорились, что за Надеждинкой, когда дорога станет подниматься к селу Алешинка, что стоит на холме, впереди и сзади колонны прозвучат выстрелы. Это будет условный сигнал к действиям.

На второй день пути за поселком Надеждинкой колонна остановилась у озера на привал. Стали готовить обед. Заключенным разрешили купаться с запретом отплывать далеко от берега. По свидетельству Чесалова, он и его бывший учитель А. И. Миляев купались вместе. К ним подплыл солдат и сказал: «Как только обоз тронется, отбирайте у солдат винтовки. Часть солдат согласна отдать оружие без сопротивления. Передайте это другим заключенным, пусть готовятся». Но тут, неизвестно почему, обед отменили, быстро собрали людей и двинулись дальше. Как только тронулись, кто-то из заключенных стал убегать. По нему открыли стрельбу из винтовок. Конвой оцепил заключенных, выставил два станковых пулемета. Побег одиночки усложнил общее дело, конвой стал вести себя настороженно.

К вечеру подходили к Алешинке. Проценко решился еще раз попытать счастья и стал брать из своей повозки винтовки и раздавать их. Он успел вооружить шестерых заключенных и намеревался совместно с ними подойти вплотную к офицерам. Однако, действия Проценко привлекли внимание одного из командиров взводов. Почуяв недоброе, он поднял тревогу. По нему открыли огонь, но он успел сообщить офицерам о замеченном. Заключенные ждали выстрелов впереди и сзади колонны, а услышали стрельбу где-то сбоку, растерялись и не выступили решительно. Тем временем офицеры подали команду: «Ложись!» Заключенные исполнили ее. Офицер Никифоров, злой, жестокий человек, прозванный палачом, арестовал Проценко и шестерых заключенных. Наступила ночь.

Утром началось расследование. Вызванный на допрос Проценко молчал. Он досадовал, что не успел убрать Никифорова и его личного «адъютанта» Василия Кокоркина. Смог бы он это сделать, успех был бы обеспечен. Не добившись у Проценко признания, офицеры вызвали из станицы Усть-Уйской подкрепление. Полусотня казаков смотрела за заключенными в оба, особенно в ночное время. Арестованные Проценко и его соучастники шли в хвосте колонны. Верховые казаки то и дело хлестали плетьми людей, чтобы они быстрее шли. Тех, кто не мог идти, конвоиры расстреливали.

Было жарко, душно. Пыль стояла столбом. Дышать было нечем. Офицеры, чтобы избавиться от лишних хлопот, решили расправиться с группой Проценко. Остановили колонну и обреченных на смерть повели в лес. Среди них оказался и Миляев. Всех семерых заставили рыть ямы. Проценко отделили от заключенных. Он готовил могилу себе один, в противоположной стороне. Когда ямы были вырыты, арестованных отвели в сторону. И вот наступили минуты расправы. Василий Кокоркин брал каждого за руку и подводил к яме, а Никифоров стрелял. Одного из арестованных убил сам Василий Кокоркин. Настала очередь Проценко. Еще раз потребовали выдать его участников из числа конвоиров. Но Проценко молчал. Тогда его раздели, поставили на край ямы.

— Ты должен назвать своих соучастников! — требовал Никифоров.

Ничего не добившись, он выстрелил в упор. Проценко упал в яму. Расправившись с арестованными, срочно стали собирать заключенных на поверку. Они только что вышли из воды после купания и не успели одеться. Так и встали в строй. В таком виде их погнали в станицу Звериноголовскую. Там заключенных заперли в темный и тесный сарай. Многие от недостатка свежего воздуха падали в обморок, несколько человек умерло. Продержав арестованных в сарае двое суток, их погнали в Петропавловск. Колонну теперь вела кустанайская команда. Тут же был и Василий Кокоркин, который облачился в пальто расстрелянного Миляева.

Когда колонна проходила населенные пункты, крестьяне выносили продукты. Солдаты отбирали их, а потом продавали заключенным. Если дорога шла вблизи реки, конвоируемые бросались к воде, чтобы утолить жажду. По ним открывали стрельбу. Люди гибли. Очевидец А. М. Нечаев, служивший в этой команде, показал, что он видел, как Павел Кокоркин и Никифоров недалеко от Петропавловска пристрелили заключенного при попытке к бегству.

В Петропавловске заключенных держали около трех недель в бараках. Затем погрузили в товарный поезд и повезли в Иркутск. В пути воды не давали. Из вагонов ни разу не выпускали. Смотреть через люки запрещали. Если кто решался выглянуть, конвоиры бросали камни или стреляли. Был такой случай. Заключенный Волков прорезал отверстие в двери вагона, чтобы лучше дышалось. Конвоир стал допытывать, кто это сделал. Но все молчали. Тогда конвоир пригрозил, что он расстреляет всех находящихся в вагоне, если не выдадут виновника. Видя, что из-за него могут расстрелять всех, Волков признался. Его вывели, избили шомполами, забросили в вагон.

Ехали поездом около двадцати суток. В Иркутске заключенных сдали в центральную тюрьму…

Братья Кокоркины за активное участие в массовых расстрелах, издевательствах и избиениях красноармейцев и красных партизан были осуждены к десяти годам лишения свободы каждый. Офицеры из кустанайской команды, в том числе и Никифоров, также понесли наказание. А какова судьба штабс-капитана Алекрицкого, начальника кустанайской команды?

При изучении дела Кокоркиных выяснилось, что во время краснопартизанского восстания он был арестован за активное участие в организации контрреволюционного мятежа в Кустанае в марте 1918 года. Но ЧК повстанческой армии, ввиду чрезвычайных обстоятельств, сложившихся в те дни, не успела довести дело Алекрицкого до конца. Наступление отборных сил белой армии на Кустанай позволило штабс-капитану снова влиться в ряды контрреволюции. Однако вскоре его все-таки настигло возмездие. Как видно из дела Кокоркиных, по постановлению революционного трибунала 5-й армии и Восточно-Сибирского военного округа Алекрицкий был признан виновным и казнен как враг революции за то, что под его командой расстреляно пятьдесят четыре политических арестованных. Об этом было объявлено в иркутской газете «Красный стрелок» от 13 ноября 1920 года.

ПОМОГ СЛУЧАЙ

Кустанайская областная комсомольская организация готовилась отметить свое пятидесятилетие. Решено было пригласить в числе ветеранов комсомола Якова Семеновича Турчанинова, который был чекистом, а ныне живет в Ужгороде. Я списался с Яковом Семеновичем. Он посоветовал мне связаться с другим ветераном комсомола Кустанайщины — Яковом Васильевичем Востриковым. Он, мол, может рассказать об одном интересном деле, проведенном чекистами в 20-х годах. И вот состоялось заочное знакомство с кандидатом исторических наук, работавшим в то время заведующим кафедрой марксизма-ленинизма Московского института народного хозяйства им. Плеханова Я. В. Востриковым. Он прислал свои воспоминания, часть которых была опубликована в сборнике «Первые шаги кустанайских комсомольцев», изданном Кустанайским обкомом ЛКСМ Казахстана в 1959 году. Там приведен тот самый эпизод, о котором сообщал Я. С. Турчанинов. Эпизод, бесспорно, интересный, раскрывающий одно из важных дел Кустанайской ЧК. Но сначала познакомлю читателя с Яковом Васильевичем.

Родился он в 1903 году в селе Александровке Кустанайского уезда в семье крестьянина-бедняка. В 1914 году окончил церковно-приходскую школу, а в 1917 году — Александровское двухклассное училище. С лета 1918 года жил у своей сестры — Пелагеи Васильевны. Ее муж И. Я. Прасолов — один из руководителей Александровской подпольной большевистской организации, приобщил Вострикова к революционной работе. По заданиям И. Я. Прасолова и К. М. Иноземцева юноша передавал письма и записки, узнавал о появлении в селе казаков, выполнял дозорную службу во время собраний, был за кучера, когда Прасолов и Иноземцев выезжали в окрестные села. Весною 1919 года Яков вместе с семьей Прасолова перебрались в село Русское Боровского района, где в то время проживали его родители. Прасолов, Иноземцев, а также отец Яши — Василий Максимович Востриков были активными участниками кустанайского краснопартизанского восстания. После подавления восстания колчаковцы дважды производили обыск в доме Прасолова, допрашивали его жену, а также Якова, допытывались, где находится Прасолов, где скрываются партизаны. В конце мая 1919 года Якова и его сестру колчаковцы арестовали за связь с красными партизанами, но были освобождены по ходатайству и поручительству старосты. Впоследствии Прасолов и Иноземцев были расстреляны алашордынцами под Тургаем, а отец Якова стал жертвой колчаковских карателей.

Яков Васильевич вспоминает: «Приблизительно в октябре 1919 года в Александровке от выступавшего на митинге политработника я узнал, что в Кустанае создано учреждение, которое помогает материально всем гражданам, пострадавшим от контрреволюции. Через неделю я оказался в Кустанае. Иду через базарную площадь. Навстречу мне шел представительный мужчина в черной добротной кожанке, в высокой шапке, с портфелем в руках. Я обратился к нему с вопросом.

Незнакомец смерил меня своим взглядом и испытующе посмотрел в глаза.

— Грамотный? — спросил он.

— Дяденька! Скажите, пожалуйста, где находится социалобеспечение?

Незнакомец улыбнулся и поправил:

— Не социалобеспечение, а отдел социального обеспечения. А зачем тебе, парень, понадобилось это учреждение?

Объяснил, что я пострадавший от контрреволюции и хочу получить помощь.

— Как же ты пострадал?

— Отца расстреляли, лошадь забрали.

— Окончил двухклассное училище! — почти по-солдатски отрапортовал я.

— А ищешь отдел социального обеспечения! Ведь ты не старик и не инвалид. Работать, дорогой, надо!

Я покраснел. И сказал:

— Я не боюсь работы. Но скажите, где ее можно получить?

— Хочешь, парень, работать в ЧК?

— А что это такое?

— ЧК, брат, это — Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией. Вот с теми самыми колчаковцами, которые расстреляли твоего отца.

— Какую же работу я буду выполнять?

— Самую почетную, парень, контру бить.

У меня вновь к лицу прихлынула кровь, но уже не от смущения, а от радости, что я смогу работать в учреждении, которое карает колчаковцев. У меня даже пронеслась в голове мысль: «Ну, попадись же мне теперь на глаза Поздняков!»

— Ну, что краснеешь, как рак вареный? — сказал незнакомец. — Хочешь в ЧК работать?

— Даже с удовольствием буду бить контру, — твердо ответил я.

— Ну, пойдем…

Пришли на Набережную. У входа в дом стоят два часовых с винтовками. Прошли в кабинет. На столе — два телефона. Мой новый знакомый вызвал к себе секретаря, попросил показать мне мое рабочее место и загрузить меня работой. Тут я узнал, что пригласил меня сюда Журавлев, заместитель председателя ЧК[172].

В тот первый день моя работа заключалась в заклеивании приготовленных к отправке конвертов. На другой день мне дали что-то переписывать с карточек в анкеты. Этот и два последующих дня были для меня самыми тяжелыми и ответственными. Я понимал, что данное мне поручение — это проверка моей пригодности к работе. А она явно не клеится. То и дело я порчу одну анкету за другой, сажаю кляксы, от пера летят брызги. Я волновался, обливаясь крупными каплями пота. Вдруг осенила мысль — ведь я же делаю не ту работу, на какую был приглашен. Иду к Журавлеву и говорю, что с моей работой произошло какое-то недоразумение.

— Вы мне говорили, что ЧК борется с контрреволюцией, но я этого не вижу. Заставили меня переписывать анкеты. Вы что, всурьез говорили со мной или просто смеялись, когда спрашивали, желаю ли контру бить? Я здесь контру не вижу, а если и увижу, то ее пером не прошибу.

— Ишь ты какой быстрый! Контру-то, прежде чем бить, надо разыскать и поймать. Ты скажи проще, что писарская работа тебе не по плечу. В двухклассном училище тебя, по-видимому, не научили грамотному письму. Ну, а что касается нашего разговора о работе в ЧК, то я тебе говорил вполне серьезно. Только вот ты и тут слово переврал, вместо того, чтобы сказать «всерьез», ты говоришь «всурьез». Ты следи, брат, за своей речью.

Журавлев вызвал караульного начальника и, показывая на меня, сказал:

— Возьми к себе в отделение паренька, подучи, и он будет хорошим бойцом.

Примерно через час я получил винтовку. Со следующего дня начались в отделении занятия по изучению ее материальной части. Я был на седьмом небе. Все дни ходил с гордо поднятой головой, думая про себя: «Вот это настоящая работа! Берегись контра!» Но и на этот раз судьба зло подшутила надо мной. Примерно через дней десять я заболел сыпным тифом и вышел из строя на целых шесть месяцев. На этом закончилась моя чекистская карьера[173]. Будучи в госпитале, я узнал, что в Кустанае организовался коммунистический союз молодежи…

1 августа 1920 года в селе Русское организовал ячейку РКСМ и был избран ее секретарем. В октябре 1920 года был принят кандидатом в члены РКП(б), а 20 декабря, в день образования ВЧК, переведен в члены партии. В конце 1920 года на районной комсомольской конференции избран членом Боровского райкома РКСМ и оставлен на работе в аппарате райкома сначала в качестве инструктора, а потом заведующего политпросветотделом…

В период работы в Боровском учился в трехмесячной межрайонной совпартшколе. Никогда не забуду, как во время перемены один из слушателей рассказал, что он только что встретил своего односельчанина, бывшего красного партизана, который не позже как два дня назад поехал в поле за сеном и по дороге встретил беляка, поровшего его в 1919 году плетью… Когда товарищ сказал, что этим беляком является бывший начальник Александровского почтового отделения Поздняков, убежавший вместе с белыми, я едва не лишился чувств. Товарищи… не поняли, что со мной случилось. А случилось самое обыкновенное. Я услышал имя подлеца, передавшего в руки карателей в начале мая 1919 года моего отца…»

Рассказ Я. В. Вострикова заинтересовал меня. Я решил найти дело Позднякова. При помощи Якова Васильевича мне удалось разыскать в Оренбурге старого чекиста Ф. И. Казакова, имевшего непосредственное отношение к делу.

Федор Иванович писал: «В Боровское политбюро Кустанайской Губчека летом 1922 года поступили сведения, что в селе Введенском появился интеллигентный человек, который интересуется историей подготовки жиляевского восстания, ее руководителями из села Введенки, экономикой крестьянских хозяйств и настроением крестьян. Начальник политбюро Яковлев поручил мне выехать в Введенскую волость для проверки этой личности. Когда я приехал туда, в волисполкоме уже было известно, что фамилия появившегося в селе человека Поздняков, что он следует из Усть-Уйской станицы в Кустанай и ищет знакомых среди учителей. Немного позже выяснилось, что этот самый Поздняков был в 1919 году начальником Александровского почтово-телеграфного отделения. Я вспомнил, что он муж моей учительницы Александровского двухклассного училища Стадухиной Марии Михайловны, дочери станового пристава в г. Кустанае. Поздняков населению Александровской волости был известен как активный прислужник белогвардейцев. С помощью купцов Александровки Васянина, Гудова, Тимина и других он по телеграфу сообщал колчаковцам о планах красных партизан. Поздняков был задержан мною и доставлен в Боровское политбюро. Следствие установило, что Поздняков бежал с белыми за границу, а затем пробрался в Советскую республику с разведывательной целью. В то время по уездам Кустанайской губернии рыскали банды. Оживало и кулачество, прислушиваясь к вестям о намечаемых походах белых из Китая через Сибирь. Почти в каждом селе притаились эсеры. Буржуазия, кулачество, эсеры знали, что недобитые генералы, ушедшие за границу, концентрируют свои силы, готовят поход против Советов. И в это время как раз появляется провокатор Поздняков, имевший авторитет среди купцов, дворян, торговцев и местных эсеров. Ведь тогда телеграф был только в Александровке, даже в Боровском его не было. А Поздняков был ряд лет начальником крупной почтово-телеграфной конторы… Вскоре Поздняков был этапирован в Кустанайскую губЧК и на этом мое участие по его делу прекратилось…»

К сожалению, само дело на Позднякова найти не удалось. В обнаруженном в одном из архивных дел постановлении от 1 сентября 1922 года указывалось, что Поздняков признал свое участие в работе контрразведки колчаковцев в 1919 году. Будучи начальником почтово-телеграфного отделения в Александровском, ездил с карательным отрядом в степь по розыску скрывавшихся дезертиров и заподозренных в сочувствии большевикам. Носил оружие. При встрече кого-либо, противящегося власти Колчака, подавал условный сигнал. Тут же этот человек задерживался.

В номере газеты «Степная заря» от 11 февраля 1923 года, хранящемся в Кустанайском госархиве, сообщалось, что ревтрибуналом приговорен к расстрелу бывший чиновник почтово-телеграфного отделения Николай Поздняков за выдачу в 1919 году карательному отряду служащих, сочувствующих Советской власти. Эта же газета (№ 18 от 17 февраля 1923 года) извещала: приговор ревтрибунала в отношении Позднякова приведен в исполнение.

Так случай, благодаря которому я познакомился с Я. В. Востриковым, помог раскрыть еще одно дело ЧК, проведенное в первые годы Советской власти.

«СДЕЛКА»

Начавшееся оживление в развитии сельского хозяйства было приостановлено стихийным бедствием — сильной засухой и неурожаем, поразившим летом 1921 года огромные пространства Поволжья, Северного Кавказа и юга Украины. Недород привел к голоду, который охватил более 30 губерний с населением свыше 30 миллионов человек… Борьба с голодом — вот основное, что определило мероприятия партия и государства в области сельского хозяйства в 1921 году, который Ленин назвал годом неслыханной тяжести… «Все на борьбу с голодом!» — таков был лозунг дня.

Бедствие постигло и Казахстан. Почти целиком погиб урожай зерновых на территории Уральской, Оренбургской, Актюбинской, Букеевской и Кустанайской губерний. Суховей уничтожил травы, не стало кормов. Начался массовый падеж скота. Сотни тысяч людей голодали.

В одном из информационных сводок Кустанайской губЧК говорится: «Голод, обрушившийся на Кустанайскую губернию, в своих размерах все более и более увеличивается, выгоняя обезумевшее от ужаса голодной смерти население в города… Жизнь в деревне замерла… Голодает почти все население, за исключением незначительной части крестьян-кулаков и спекулянтов…»

Когда народное бедствие достигло предела, трудящиеся стали подумывать о том, чтобы для борьбы с голодом использовать огромные ценности, имевшиеся в церквах. Об этом говорилось на многочисленных собраниях рабочих и крестьян. А в январе 1922 года представители голодающих губерний обратились с подобной просьбой к Советскому правительству. 23 февраля ВЦИК принял решение «изъять из церковного имущества все драгоценные предметы из золота, серебра и камней, изъятие коих не может существенно затронуть самого культа», и передать их в фонд помощи голодающим. Тогда-то в полной мере и выявилось истинное лицо реакционного духовенства… 28 февраля 1922 года патриарх Тихон (В. И. Белавин) и члены священного синода русской православной церкви обратились к верующим с воззванием. Они призывали к неподчинению и сопротивлению представителям Советской власти при изъятии церковных ценностей. Эти действия духовенства вызвали волну беспорядков в стране. 5 мая 1922 года Московский революционный трибунал постановил привлечь патриарха Тихона к судебной ответственности…

С помощью Я. В. Вострикова мне удалось найти в Государственной библиотеке имени В. И. Ленина газету «Степь» от 24 июня 1922 года. На ее первой странице напечатана корреспонденция под названием «Враги трудящихся», где говорится:

«В центре и во всех других местах Советской России духовенство «воевало» кто за помощь голодающим, кто против, кто за Тихона, кто против. А кустанайские «отцы духовные» помалкивали да старались, как бы сотню-другую своих «возлюбленных чад» голодной смертью уморить.

Изъятие церковных ценностей по нашей губернии дало лишь около четырех пудов серебра и меди, а золота ни золотника — его не нашлось в церквах нашей губернии. Оно оказалось у попов на квартирах. У попов села Александровского, пос. Ново-Борисовского Боровского района коммунист тов. Востриков (потому-то попы и против коммунистов) обнаружил дорогую ризу с иконы и около фунта золота. Обманул «окаянный» коммунист наших «бессребреников», выдал себя за спекулянта и предложил купить у него сто пудов хлеба, а те и влопались, предложили ему за хлеб ризу с иконы и золото.

Вот они, наши «иереи бога вышнего». Сдать церковные ценности на хлеб своим «братьям во Христе» — нет, а на спекуляцию есть, для своего вместительного брюха готовы содрать не только ризу с иконы, но и кожу с того, кто на этой иконе нарисован.

Вот это называется кровопийством, людоедством.

Конечно, Советская власть это так не пропустит. Она всегда защитит трудящихся, всегда возьмет и передаст то, что им принадлежит. Но есть другая сторона этого дела, которая должна бы многим раскрыть глаза на то, что такое в сущности попы. Попы — друзья капитала, пособники голода, великие лжецы, которые меньше всего заботятся о благополучии своих «овец духовных». Все их силы направлены к одному: поплотнее стричь этих «овец» и затемнять их сознание, ибо только отуманенный мозг человека верит попам и их басням, а наука и знание доказывают все их ничтожество и лживость…»

Вот как прокомментировал выступление газеты Я. В. Востриков, который упоминается в корреспонденции. Яков Васильевич рассказал, что в июле 1921 года он был избран в состав Кустанайского губкома РКСМ и оставлен для работы в аппарате в качестве инструктора. В декабре стал заведующим орготделом, а затем ответственным секретарем.

В один из майских дней 1922 года ему, как секретарю губоргбюро, был вручен ордер на получение сорока пудов семенного картофеля для коллектива своих работников, так как в то время служащие почти всех губернских учреждений получали от государства семенной материал, рассаду для коллективных огородов. На другой день Яков Васильевич собрал сотрудников губкома комсомола и поставил перед ними вопрос, согласны ли коллективно посадить картофель. Все в один голос заявили, что согласны. Но тут возникли затруднения: где посеять и кому вспахать землю?

Через несколько дней к Якову Васильевичу зашел его дядя С. И. Батаженко из Александровки. Он жаловался на то, что из-за недостатка семян пустует часть его надела, и попросил Вострикова выручить из беды. Гость знал, что племянник как секретарь губкома комсомола входил в состав губернской посевной комиссии, которая занималась распределением поступающего семенного зерна по уездам, а значит — должен помочь.

Узнав об этом разговоре, сотрудники губкома комсомола посоветовали Вострикову передать дяде ордер на семенной картофель, чтобы он посеял его, а потом, осенью, отдал бы часть урожая — сорок пудов. «Этого нам хватит на зиму, — говорили сотрудники». Якову Васильевичу этот вариант не очень-то понравился и он решил посоветоваться с секретарем губкома партии Антоном Тимофеевичем Шафетом. К удивлению, тот одобрил предложение сотрудников. «Возьмите себе мешка два на еду, — посоветовал он, — а остальные отдайте старику, он-то посеет и вырастит, а у вас, пожалуй, ничего не получится». Востриков отдал дяде ордер на сорок пудов картофеля.

На следующий день Яков Васильевич зашел на квартиру, где остановился дядя. Решил проводить его домой. Когда запрягали лошадей, подошла молодая женщина и, глядя на мешки с картофелем, полюбопытствовала, где это удалось добыть картофель. Дядя не без гордости показал на Якова Васильевича: вот, мол, племянник достал! Женщина отвела дядю в сторону, о чем-то пошепталась с ним. Затем Батаженко подошел к племяннику, объяснил, что эта женщина — жена александровского священника Сыроватко и что просит достать и ей картофеля. Обещала заплатить серебром. Дядя стал настоятельно советовать Вострикову использовать такую редкую возможность. Востриков дал «согласие». О деталях предстоящей сделки решили договориться позднее.

Востриков рассказал А. Т. Шафету о предложении попадьи. Вывод напрашивался сам собой: священник наверняка расплатится церковными драгоценностями. Шафет вызвал к себе начальника ОГПУ Антонова. Посоветовавшись между собой, они разработали сценарий сделки.

Вечером Востриков был уже в Александровке. Священник Сыроватко, чернобородый, лет сорока, удивительно походил на Гапона. На голове — шляпа, под которую подобраны волосы. После короткого знакомства поп без обиняков обратился к Вострикову:

— Можно ли достать пудов пятьдесят пшеницы и столько же любого другого зерна?

— Смотря какими путями вы думаете доставать, — ответил Востриков неопределенно.

— Полагаю, вам эти пути больше известны, чем мне. Что касается платы, то я рассчитаюсь серебром. Вам ведь говорила об этом моя жена.

На таких условиях, думаю, можно достать и больше.

Священник готов был тут же приступить к конкретному разговору. Но Востриков его остановил:

— Прежде чем начать разговор по существу, нужно договориться об одном условии. Поэтому мое первое условие: держать язык за зубами. Никому о нашей сделке ни при каких обстоятельствах не говорить.

— Камень в воду! — торжественно произнес священник.

— Прежде всего, не посвящайте в детали вашу жену.

— Ну, разумеется! — заявил священник. — С моей стороны будут приняты все меры предосторожности.

— В случае вашей неосторожности вы предстанете перед следственными органами. Обещайте, что вы не выдадите меня!

— Камень в воду! — клятвенно произнес священник.

Священник спросил, сколько он может получить зерна за фунт серебра. Вопрос застал Вострикова врасплох. Он никогда не интересовался ценами на хлеб, выраженными в этом драгоценном металле. Чтобы выиграть время, он, в свою очередь, задал вопрос:

— А каким серебром вы будете платить?

— Как каким! — воскликнул священник. — Настоящим, восемьдесят четвертой пробы.

И тут Востриков вспомнил о газетной статье, где упоминалось, что советское правительство закупило за границей зерно, заплатив за каждые десять пудов фунт серебра. Эту цену он и назвал. У священника вытянулось лицо. Цена показалась ему слишком высокой.

— В одном фунте двадцать серебряных рублей, — заговорил он наконец. — Двадцать, деленное на десять… будет два рубля. Вы просите за пуд зерна больше, чем он стоит на вольном рынке. Какой мне расчет покупать у вас зерно по такой высокой цене, обрекая себя на риск?

— Ну что ж, будем считать нашу сделку несостоявшейся, — спокойно ответил Востриков. — Если кажется дорого, не берите. У меня дело за покупателями не станет. Да и цена-то на рынке не два рубля за пуд, а четыре.

Последнюю фразу Востриков сказал совсем не потому, что действительно ему были известны цены черного рынка. Он случайно попал в точку. Священник закурил. Задумался. Вздохнул и сказал:

— Ну, ладно, согласен.

Условились, что на следующий день в Кустанае Востриков вручит ему ордер на сто пудов пшеницы, а священник отдаст десять фунтов серебра. Так и произошло. К удивлению Вострикова, поп заплатил настоящими серебряными рублями, а не церковными ценностями. Получив ордер на первые сто пудов пшеницы, и убедившись, что это дело верное и выгодное, священник решил еще раз встретиться с Востриковым, который в общей сложности «продал» святому отцу «зерна» на тридцать фунтов серебром. После третьей «благополучной» сделки священник осмелел.

— Яков Васильевич, вы меня просто грабите, — начал он доверительным тоном. — Я вам отдал все свои сбережения, а получил от вас сущие пустяки. Пора бы теперь вам подбросить кое-что и бесплатно. Вы поговорите с вашими коллегами. Мне кажется, что они сумеют как следует оценить наши отношения.

— Рано вы пожелали поощрения. Купили товару на шестьсот рублей, а на тысячу просите премии? Аппетитец, у вас, дорогой, прямо скажу, поповский. Куда ни шло, если бы вы, наоборот, закупили у нас зерна на тысячу рублей. Тогда можно бы и подкинуть вам бесплатно в знак поощрения за ваш, как вы говорите, риск, товару рублей на двести, на триста. Но это в будущем.

После этого разговора священник выразил желание купить у Вострикова сахар, муку и мануфактуру. Причем предупредил, что отныне будет расплачиваться серебряными вещами. Востриков возразил, сказав, что ему удобнее получать серебро в монете.

— Да, но где их взять? Все, что у меня было, перешло в ваш карман. Наконец какая разница — в монете или в вещах, ценность серебра от этого не меняется.

— Какая разница? Очень большая. Меня уже так надул один ваш коллега, что я дал себе зарок не принимать у священнослужителей вещи сомнительного происхождения. Воспользовался моей неопытностью и загнал мне какие-то медные посеребренные чаши, кресты. Не будем осложнять наших добрых отношений. Платите серебром в монете. — Востриков улыбнулся. — Ведь сказано же в священном писании: «Ищите да обрящете!» Шутка пришлась священнику по душе. Он долго смеялся. Потом заверил Вострикова, что у него чистое серебро, восемьдесят четвертой пробы и что можно проверить у любого ювелира.

— Когда-то я был частным священником и у меня была своя утварь, разглагольствовал Сыроватко. — Теперь она не нужна и я могу платить ею за товар.

Востриков пошел на уступки. Условились встретиться в Александровке.

Прибыв в Александровку, Яков Васильевич, как обычно, зашел в волостной комитет партии. Там он застал всех коммунистов в сборе. Они слушали рассказ секретаря сельской партячейки Николая Пыряева, который накануне произвел изъятие ценностей в местной церкви. В частности, Пыряев рассказал, что на днях он получил от Кустанайского укома партии выговор за то, что дал обмануть себя при изъятии ценностей у Сыроватко. При этом Пыряев показал отношение, подписанное заведующим отделом укома Максимом Величковским, в котором были перечислены церковные вещи, подлежащие изъятию. Но повторный визит в церковь прошел успешно. Рассказ развеселил коммунистов. Востриков же был огорчен случившимся. Он понял, что уком, не ведая о затеянной Шафетом и Антоновым операции, помешал ее закончить.

Глубокой ночью Востриков и Сыроватко встретились. Священник явно был напуган повторным изъятием церковных ценностей. Он настороженно посматривал на Вострикова и сквозь зубы, цедил:

— Удивляюсь, как могли узнать о сохранившейся у меня утвари. Ведь она не церковная, как я вам уже говорил, а моя, хотя и хранилась в церкви.

— А меня удивляет другое, — с подчеркнутой недоброжелательностью сказал Востриков. — Оказывается, вы не были откровенны со мной. Изображаете дело так, будто безвинно пострадали. А на самом деле вещи эти церковные. При первом изъятии вы обманули Пыряева, но второй раз вам это не удалось. Пеняйте на себя.

— Но откуда у них такая осведомленность о церковной утвари, которая бог весть когда была снята с церковного учета?

Востриков понял, куда клонит священник.

— Вы знаете Ивана Величковского-старшего?

— Ну, как не знать, это же почтеннейший старец, доброй души христианин, — ответил священник.

— Знаете, да не все, — усмехнулся Востриков. — У этого почтенного христианина есть не менее почтенный старший сын — Максим Величковский, который будучи мальчиком, лет пять прислуживал в вашей церкви. Вас тогда здесь не было. Так вот, этот мальчик знал наперечет всю церковную утварь. А теперь он работает в Кустанайском укоме партии. Распоряжение о вторичном изъятии подписано им.

Объяснение Вострикова убедило священника. Он облегченно вздохнул. В глазах его засветился прежний огонек. Снова завязалась доверительная беседа.

На этот раз священник вручил Вострикову золотую ризу с большой иконы божьей матери. За мануфактуру обещал расплатиться слитком золота. При этой, последней своей сделке священник Сыроватко был арестован губотделом ГПУ с поличным.

В ЛОГОВЕ БАНДЫ

Недобитые враги Советской власти — белогвардейцы, эсеры, анархисты, кулаки, используя недовольство определенной части крестьян продовольственной политикой правительства, всячески способствовали возникновению волнений среди крестьянских масс, создавали бандитские отряды, убивали коммунистов, продработников, терроризировали и грабили население. Так было на Тамбовщине, в Сибири, на Украине, в Белоруссии, на Северном Кавказе, в некоторых районах Казахстана.

Во второй половине августа 1920 года в Кустанайском уезде вспыхнуло кулацкое восстание. Оно началось во Всесвятском поселке Петропавловского уезда и направлено было в Кустанайский уезд, в Больше-Чураковский, Ново-Алексеевской волости. Благодаря принятым мерам восстание было ликвидировано 30 августа. Но, по прошествии некоторого времени, т. е. 25 сентября в уезде опять возникло восстание казаков поселка Марийского и Андреевского. Казачий отряд в 200 человек двинулся на Шевченковский поселок с тем, чтобы обезоружить находящуюся там милицию 4-го района, но благодаря принятым мерам со стороны кустанайских властей и милиции 3-го и 4-го районов, а также партийных организаций, восстание было ликвидировано к 5-му октября. Арестовано 19 активных участников восстания, по делу производится следствие. Выяснено, что восстание было подготовлено подлой агитацией белогвардейщины.

Так сообщалось в одном из отчетов Кустанайского отдела милиции за 1920 год, обнаруженном мною в облгосархиве.

Меня, как всегда, интересовали подробности. В данном случае я полагал, что органы ЧК не могли быть в стороне, они наверняка принимали активное участие в ликвидации восстаний. Спустя несколько лет, я нашел в Кустанайском облпартархиве дело переписки по ликвидации бандитизма в уезде. В нем наткнулся на отрывочные информации, сводки, раскрывающие детали приведенного выше отчета милиции. Я выбрал их. Получилось нечто такое, похожее на дневник боев, происходивших с бандитами. И, главное, оправдались мои предположения. Сигнал о появлении банды, прежде всего, поступил в политбюро…

22 августа 1920 года.

Заведующий Кустанайского политбюро Мирошник писал из поселка Анновска в адрес председателя Кустанайского уездисполкома, начальника боегруппы и упарткома информацию, из которой видно, что в связи с получением сигнала о появлении банды, он 19 августа выехал с конным отрядом из пятнадцати человек в Ново-Алексеевскую волость, где приступил к производству дознания. В ходе этой работы отряд Мирошника производил обыски, в пяти дворах обнаружил пять неисправных ручных гранат, 250 патронов, одну винтовку, одну шашку и разные казенные вещи, а также арестовали несколько человек. «При вторичном допросе арестованных возчиков поселка Ново-Алексеевского, — писал Мирошник, — они указали местопребывание бандитов на Убагане, куда сами отвезли их от Ремизова кордона. Я, не медля ни минуты, двинул свой отряд в том направлении, взяв в проводники одного из арестованных возчиков. Отъехав от поселка, встретили свою разведку, которая подтвердила сведения Ново-Алексеевского исполкома… что кулаки, мобилизованные в поселке (9 человек) были на местах, которые указаны возчиками, но вчера выехали дальше, куда, неизвестно. Сей доклад пишу в п. Анновском, куда только что приехал и получил проверенные сведения о том, что бандиты-кулаки 15 человек, вооруженные винтовками, некоторые револьверами, поехали на подводах, которые берут у встречных граждан, ссаживая их, едут по течению Убагана верстах в 20 от Анновского поселка. Эта банда напала на 35 человек красноармейцев, которые косили сено для отдела снабжения уездвоенкомата, взяли их с собой, заявив им, что они представляют из себя зеленую армию и двинулись дальше по течению… Придавая значение попытке сорганизовать зеленую армию в Кустанайском уезде при настоящем общем политическом настроении граждан, я решил пока их не выпускать из виду и если догоним, то дать бой, чем мы их безусловно задержим, если не удастся ликвидировать совсем… Посылаю нарочным милиционера, остаюсь при 13 всадниках. По-видимому банда продвигается к казакам. О нас спрашивайте у киргиз, начиная с поселка Анновском». На этом дальнейшие подробности экспедиции Мирошника в архиве обрываются.

25 августа.

Поступило экстренное сообщение Воробьевской ячейки, сочувствующих РКП(б) о том, что в поселке Всесвятском вооруженные бандиты зеленых обезоружили отряд красноармейцев в 42 человека. Поступила также телеграмма из Пресногорьковки от Всесвятского райпродкомиссара Медведева: «Срочно примите меры к помощи Всесвятскому. Зеленый отряд обезоружил красноармейцев, касса взята, все оружие, находящееся во Всесвятском, взято. Расстреляны продработники. Зеленые выбыли из Всесвятской на Убаган в сторону Кустаная. Силы отряда до 100 человек. Я пока свободен, обезоружен».

26 августа.

Заведующий политбюро Мирошник вышел с предложением перед уездным исполкомом о необходимости создания особой тройки из представителей упарткома, уисполкома и начальника гарнизона, которой поручить ведение всех оперативных действий в уезде и городе.

27 августа.

Тройкой направляются из Кустаная отряды Окунева из 100 человек, Аверина из 10 конных милиционеров, взвод особого назначения по направлениям действий зеленой банды.

30 августа.

Восстание банды ликвидировано.

25 сентября.

Возникло восстание казаков в Денисовском районе. Начальник милиции 3-го района Рыбалченко экстренно сообщил в уездную милицию, что Новгородские прииски Джетыгаринской волости заняты восставшими казаками.

Нарочный Денисовской комячейки уточнил, что банда приблизительно из 100 человек с четырьмя пулеметами двигается в направлении по реке Тобол к пос. Денисовскому и далее к городу Кустанаю, а также глухими местами к пос. Семиозерному.

28 сентября.

В Денисовке создается штаб по руководству ликвидацией зеленой банды. Штаб сообщил в Кустанай, упартком, что для ликвидации банды сформирован отряд из 60 человек, который, разбившись на два отряда, вышел: первый по направлению к прииску и второй — к поселку Маринский Наследницкой станицы. По последнему донесению начальника отряда, за пос. Тургеновском в 25 верстах организована еще одна банда в 200 человек, которая направилась к Шевченковскому. Штаб обращает внимание на три-четыре поселка: Мариновка, Георгиевка, Андреевка и Милютинский, где орудуют банды.

29 сентября.

Штаб сообщил, что сегодня в ночь наши отряды с общим числом 60 человек должны повести наступление на Мариновку.

30 сентября.

Тройка из Кустаная дала указание Денисовскому штабу занять отрядом в 30 человек поселок Маринский, отрядом в 30 человек — поселок Георгиевский и держать тесную связь между занятыми двумя поселками. Остальную банду не упускать из виду путем разведки. Одновременно тройка сообщила, что в помощь Денисовскому штабу выступает из Кустаная взвод вооруженных: 30 пеших и 10 конных. Командир этого отряда уполномочен командовать всеми вооруженными отрядами по ликвидации зеленой банды. С нарочными высылаются тысяча трехлинейных патронов.

30 сентября.

Один Денисовский отряд наступил на Мариновку и захватил в плен 14 казаков. В то же время отряд зеленых в количестве 45 человек повел наступление на прииск, за ним шел обоз до десяти подвод, предназначенный для вывозки мануфактуры и ценностей из прииска. Денисовский отряд открыл огонь против бандитов и заставил их бежать.

С прибытием кустанайского отряда была организована экспедиция кавалерии по хуторам и лесам Мариновском и Княженском для ловли скрывающихся бандитов. В результате этой экспедиции 2 октября взято в плен восемь бандитов и их соучастников. В поселке Андреевском выявлено тридцать человек, принимавших прямое или косвенное участие в банде, некоторые из них задержаны. Наш разведчик в пути следования предстал перед извозчиком как организатор зеленой банды и узнал, что в станице Наследницкой есть много желающих вооружить банду и имеющих для этого все необходимое: оружие и снаряжение. В Наследницкую станицу направлены разведчики для выявления конкретных лиц, желающих вступить в банду, а также количество оружия. Вслед за этим планировалось направить туда же часть кавалерии для производства обысков и арестов подозрительных лиц.

Некоторое время после этого в Денисовском районе было спокойно. Местные товарищи пришли к выводу, что банда разбежалась и опасность миновала. Однако, как скоро сообщил начальник милиции 3-го района, 18 октября 1920 года вновь появилась конная банда зеленых в 100 человек, хорошо вооруженных винтовками, шашками и бомбами. С ними был бой между пос. Князевским и заимкой Филиновки, Троицкого уезда. Со стороны противника три убито, много ранено. Противник в панике бежал по направлению пос. Бреды, Наследницкой станицы. Кроме этого, милиция получила донесение от Забеловского волвоенкомата, что в поселок Мариновский прибыл отряд зеленых в 80 человек, что находится от Денисовки в 60 верстах.

21 октября.

Денисовский штаб сообщил, что банда зеленых около ста человек выступила из пос. Мариновка и заняла поселок Шевченковский, Кустанайского уезда, где производит мобилизацию от 16 до 45 лет. Часть зеленых, численность неизвестно, стоит во втором ауле Джетыгаринской волости, в 15 верстах от золотых приисков. Наш отряд в количестве 75 человек находится в Джетыгаринских золотых приисках. Прибыло 15 милиционеров милиции 6-го района, кроме того собрано еще 17 человек партийных ячеек, все они направлены на прииск на подкрепление. Еще ожидаем отряд Чернова в 100 человек кавалерии, сформированный с ячеек Троицкого уезда. По прибытии этот отряд будет наступать на пос. Шевченковский. Положение советской милиции 4-го района, дислоцирующий в Шевченковском, неизвестно. Денисовский штаб просит прислать винтовок и патронов сколько можно.

25 октября.

Денисовский штаб сообщил, что 23 октября банда зеленых вышла из пос. Шевченковского по направлению к Атамановскому поселку, захватила двух милиционеров 4-го района и одного киргиза, которых убили. Нашим отрядом убит командир сотни зеленых. К вечеру того же числа между поселками Ждановским и Забеловским была замечена казачья разведка числом до 30 всадников, которые, как выяснилось, утром 24-го были в Мариновке, потом выехали в аул Джилкуар. Здесь их, очевидно, собралось до 100 человек. Предполагается, банда зеленых была какой-нибудь случайностью разбита на две части почти равные, одна из них под давлением наших отрядов вышла в Кусакан, а другая часть, не зная, где находится первая, вертится в окрестностях Забеловки. Сегодня получено донесение, что вторая часть банды, проходя через Идрисов аул, захватила наш пост из двух человек и увезла с собой. Направление банды точно неизвестно, так как при выходе из поселка или аула они оставляют караул до тех пор, пока отряд не скроется из виду. Установлено, что они также делают маневры, с целью сохранить свой путь в неизвестности. Думаем, что они направились к Егорьевскому, поэтому приказано отрядам Карпенко и Панина немедленно выступить в Егорьевский. Прибыл нарочный из нашего отряда и сообщил, что во время обхвата зеленой банды был захвачен казак, который на допросе сказал, что зеленые намерены пробиться в Аман. Это подтверждается данными и из других источников. Наш отряд преследует зеленых.

27 октября.

Денисовский райком уточнил, что зеленых два отряда: один числом в 200 человек, хорошо вооруженных, при одном пулемете, другой числом около сотни. Ввиду энергичной работы наших отрядов зеленые уходят, боя не принимают. Зеленые очень ловко маневрируют и гоняться за ними нашему небольшому отряду трудно.

2 ноября.

Денисовский райком доложил, что банда зеленых разбита за пос. Елизаветпольском, убито 12 человек, захвачено 40 винтовок, 16 лошадей с седлами, обоз. Но главари банды бежали. Наши отряды преследуют их.

5 ноября.

Поступило сообщение из Денисовки, что большинство бандитов переловлено, выяснено, что главарями банды являются: командир — Макаров, его заместители — есаул Старжевский («Золотой зуб») и учитель Звягинцев. Положение в районе в данное время безопасное.

Однако, как показали последующие события, банда Макарова продолжала еще действовать.

В целях борьбы с бандитизмом в стране создавались части особого назначения (ЧОН), которыми руководили военные советы, состоявшие из секретаря комитета партии, командующего ЧОН, представителей ЧК и военкома.

Ликвидация бандитизма стала всенародной задачей. Преследование банды, часто без средств передвижения, не всегда достигало цели. Чтобы нанести ощутимый удар, надо было предварительно разведать места расположения врага, его вооружение, количество бандитов. Следовало еще и выявить и обезвредить их пособников среди населения. Словом, необходимо было решать сразу множество задач.

Приказ № 1 по войскам отрядов особого назначения республики обязал командование частей немедленно приступить к организации разведки. Для этой цели предлагалось выделить из каждого отряда полкового состава по пять, батальонного и ротного состава — по три наиболее развитых партийных товарища и организовать информационно-разведывательную службу. В этой работе основную организаторскую роль должны сыграть органы ЧК.

В Кустанайском областном партийном архиве обнаружено сообщение Денисовского штаба в уездный партком о том, что 29 сентября вернулся разведчик Токмаков, который был в селе Брединском и присутствовал на совещании руководителей бандитов, где есаул Звездин, он же Звягинцев, «проводил идею против коммунизма…»

Этот факт имел прямое отношение к борьбе против банды Макарова, оперировавшей на территории Кустанайской губернии. Хотелось, естественно, найти более подробные данные об этом эпизоде.

Однажды, просматривая очередную почту, я обратил внимание на заявление А. М. Тетерятника, поступившее из Миасса Челябинской области. Заявитель сообщал, что в 1921—1922 годах он работал в Кустанайской губчека и просил выслать ему справку об этом. Обычная просьба. Но для меня она явилась радостной находкой: разыскиваю старых чекистов, а тут вдруг один из них объявился сам. Через несколько дней сотрудник, которому я направил заявление на исполнение, зашел ко мне и положил на стол ответ на подпись. Читаю: «…Данных о Вашей работе в Кустанайской ГубЧК в 1921—1922 гг. не обнаружено…» Я не подписал бумагу, вернул ее сотруднику и попросил еще раз просмотреть документальные материалы. При этом назвал город, где могло храниться личное дело Тетерятника. Прошло не так уж много дней, как оно поступило к нам. Так я узнал, что Афанасий Мефодьевич Тетерятник был участником кустанайского краснопартизанского восстания, после подавления которого некоторое время находился на нелегальном положении, а в августе 1919 года вступил в Красную Армию. В 1920 году принят в партию и переведен на работу в Особый отдел Восточного фронта. Затем при расформировании отдела по личной просьбе был откомандирован в Кустанайскую губЧК. Положительный ответ ушел по соответствующему адресу. Однако один штрих из биографии чекиста-заявителя не выходил из моей головы. Тетерятник в 1920 году был заслан Особым отделом в банду Макарова, пробыл там около недели, задание выполнил. В то время ему был двадцать один год.

В начале 1975 года я написал ему письмо. Скоро получил ответ. Писала дочь Афанасия Мефодьевича, сообщала, что отец болен, но по выздоровлении обязательно пришлет воспоминания. Прошло более двух лет прежде чем у нас завязалась наконец переписка.

«В 1919 году, — писал Афанасий Мефодьевич, — я был красноармейцем отдельного батальона 35-й дивизии 5-й армии. После взятия Красной Армией города Омска два взвода нашей роты были перебазированы в Брединскую станицу Челябинской губернии. Наш отряд стал именоваться Брединским боевым участком.

В июне 1920 года к нам прибыл военком батальона 35-й дивизии Иванов. Я выбрал удобный момент и доложил ему, что хозяин дома, в котором я квартирую, под большим секретом предложил мне уйти из Красней Армии в отряд «спасения родины» и посоветовал подговорить еще двух-трех человек, но не больше. Военком дал указания, как мне вести себя с заговорщиком. Иванов побыл еще день или два, дал приказ командиру боевого участка перебазироваться в Троицк. А мне надлежало сразу же явиться к нему в штаб. Отряд стал собираться в поход. Хозяин дома спросил меня, намерен ли я бежать. Я ответил уклончиво: мол, не знаю, если уйду, то должен быть полностью уверен в том, что меня возьмут в отряд «спасения родины», да и время подходящее нужно выбрать. Ему понравилась моя рассудительность, и он сказал, чтобы я ночью пришел к его дому, если удастся, могу привести двух-трех человек.

В Троицке я явился в штаб к Иванову и поехал с ним в Особый отдел ЧК, где подробно все доложил. Меня выслушали начальник Особого отдела Деревнин и его заместитель Казаков. Затем меня направили в распоряжение военкома отдельного кавалерийского дивизиона Кузнецова для несения службы. Через месяц тот вызвал меня, и мы выехали с ним в Особый отдел. Я зашел в кабинет Казакова, где сидел еще один товарищ, с которым мне предстояло внедриться в банду. Казаков провел с нами инструктаж, разъяснил задачу, проинформировал о кровавых делах банды, предупредил, чтобы мы вели себя осторожно в ее логове, запретил вести какие-либо записи. В заключение сказал, чтобы мы в Полтавской станице уточнили с военкомом Пономаревым свой маршрут.

Мы двинулись в Брединскую станицу. Ночью я постучал к бывшему хозяину квартиры. Он вышел и подробно описал маршрут, разъяснил, как вести себя с главарями банды. Нам следовало идти к Аненской станице, углубиться в лес, передвигаться ночью. Если кто увидит нас и спросит, куда идем, отвечать: «Наниматься в работники». Если задержат вооруженные люди и отправят на хутор, говорить то же самое. В хуторе нас продержат два дня, затем отправят на базу. Там нас будет допрашивать человек лет сорока, среднего роста, без усов, но с бородкой клинышком. Ему надо сказать: «Здесь станицы богатые, в работники нас послал сюда Степанов». Он спросит: «Сотник?» — Ответ: «Да».

Мы вышли ночью. Мой товарищ сказал мне, что он пойдет в другое село. На второй день мы расстались. Шел я недели две. Однажды на поляне увидел группу всадников и побежал в кусты. Двое бросились за мной. Догнали, спросили, куда иду. Я ответил, что в станицу, наниматься в работники. Они о чем-то поговорили между собой, и, должно быть, старшой, распорядился: «Отправь его к атаману станицы. Он там правду скажет». Второй казак, вооруженный шашкой и винтовкой, повел меня к хутору. Зашли мы в избу. Там сидели женщина и мальчик лет десяти. Я узнал, что это заимка моего конвоира. Проработал я на него два дня. Затем приехали к нему двое: один на телеге, другой верхом. Забрали меня. Везли лесом почти всю ночь. Привезли к каким-то строениям. Я увидел на полянке около десяти человек и шесть-семь лошадей. Меня завели в землянку, заперли. Просидел полдня. Потом повели в большую землянку и втолкнули в небольшую комнату. Там сидели двое мужчин. У одного бородка клинышком. Он и начал меня допрашивать. Кричал, угрожал револьвером, обещал повесить. Я твердил:

— Господин станичник! Я пришел в работники наниматься.

Вижу, слово «станичник» его рассердило. Другой поправил меня:

— Их благородие не станичник, а офицер доблестного казачьего войска.

Я умоляюще начал просить:

— Ваше благородие, здесь живет народ богатый, вот меня наниматься в работники сюда и послал Степанов.

— Сотник?

— Да.

Потом я узнал: меня допрашивал офицер Старжевский, заместитель Макарова. Другой был тоже офицер. Старжевский спросил меня, знаком ли я с оружием. Потом подозвал какого-то бандита и распорядился:

— Вот тебе казак, уведи его к уряднику.

Привели меня в другую землянку. Урядник стал спрашивать, что я могу делать, знаю ли оружие. После этого он сказал бандиту, чтобы тот передал мне лошадей в упряжке для хозяйственных работ. Я и еще трое ночами ездили на заимки за фуражом и хлебом. Мой непосредственный начальник, лет сорока пяти, был очень словоохотливым. Из разговоров с ним я узнал, что нахожусь на базе банды Макарова (базой бандиты называли свой лагерь). В Аненских лесах есть две-три землянки и другое мелкое строение, где размещается штаб. Вторая база находилась в десяти-пятнадцати километрах от станицы Княжинской. Банда состояла всего из двухсот человек, большинство из них — дезертиры. Оказалось, часть бандитов жила в станицах под видом работников. Связи банды Макарова тянулись в Петропавловск, Курган, Саратовскую и Уральскую губернии. Огнестрельного оружия и патронов в банде было недостаточно. Вооружена она была карабинами, винтовками, старыми берданами и обрезами.

Ночью в землянку, где нас жило шестеро, пришел урядник. Приказал взять двенадцать разных винтовок, которые мы днем чистили, нагрузить две подводы овса, а на остальные — продовольствие. Ночью же и выехали. Встретившийся в пути верховой, что-то сообщил уряднику, и обоз повернул в другую сторону. Ехали лесом по следу отряда. Утром, как только вышли к лесопильному заводу послышались выстрелы. Я соскочил с подводы, бросился к строению и укрылся в штабелях. Стрельба уходила дальше в лес. Через некоторое время я увидел пеших красноармейцев вперемешку со штатскими. Тут двое красноармейцев крикнули: «Руки вверх!» Обыскали меня. Я сказал, что моя винтовка стоит у стенки. Красноармейцы взяли винтовку и повели меня к командиру. Здесь я увидел Полтавского станичного военкома Пономарева и командира Денисовского экс-отряда Андрея Мешкова. Доложил им обо всем, что я узнал о банде Макарова. Отряд красноармейцев стал преследовать банду, а я выехал в станицу Полтавскую, оттуда — в Особый отдел…»

В Кустанайском облпартархиве я нашел воспоминания о разгроме банды Макарова. Их написал один из участников Денисовского отряда, секретарь ячейки при Денисовском укоме РКП(б), но фамилию его, к сожалению, сообщить не могу, так как расписался он неразборчиво. Документ датирован 3 января 1923 года, то есть написан спустя полтора года после разгрома банды. Вот что рассказывает автор воспоминаний.

25 мая 1921 года Полтавскому райкому партии Троицкого уезда сообщили, что в районе объявилась банда Макарова. Срочно были мобилизованы все коммунисты. Созданным отрядом из шестидесяти человек стал командовать член райкома партии Марусин. В одиннадцать часов дня они направились на станцию Карталы, а оттуда поездом — на станцию Бреды, где в отряд влились еще восемь коммунистов. Дальше путь лежал к станции Полтавка. Однако выяснилось, что железная дорога на протяжении семнадцати верст разрушена, поэтому пришлось это расстояние преодолевать пешком. В полночь отряд прибыл в село Павловку. Утром разведка сообщила, что банда численностью в двести пятьдесят сабель и четыреста штыков из села Адриапольского направляется к станции Бреды. Отряд Марусина вышел в станицу Брединскую, где выставил караулы. Вечером разведчики отряда вернулись из села Рыменского. Им удалось заполучить точные сведения: банда состояла из трех эскадронов кавалерии, шестисот человек в пешем строю и обоза из семисот подвод. Утром 30 мая дозор, выставленный на дороге, сообщил, что банда направляется в Брединскую. Один конец колонны уже на половине пути, а другой еще в Рыменском.

Видя, что отряду из шестидесяти восьми человек не выдержать боя, Марусин принял решение сесть на подводы и отступить к станице Елизаветпольской. Отсюда он связался по телефону с Полтавским райкомом, доложил обстановку и просил выслать подкрепление. Часа через три на поезде прибыл второй отряд из девяноста человек с пулеметом. Оба отряда по железной дороге выехали в Бреды. Оставалось преодолеть еще верст пятнадцать, как разведка сообщила, что в трех местах разобраны рельсы. По пути следования отряд ремонтировал дорогу и двигался вперед. 31 мая, когда до Бредов осталось шесть-семь верст, девяносто бойцов отряда пошли цепью к сопке Маячная, что в четырех верстах от Бреды. Тут появилась конная разведка и сообщила, что три эскадрона кавалерии банды идут в наступление. Вскоре показались конники. Застрочил пулемет. Банда бросилась в атаку. В это время подошел состав и раздалась команда: «По вагонам!» Отряд, отстреливаясь из пулемета и винтовок, на поезде прибыл на станцию Елизаветпольскую.

2 июня на помощь отряду прибыли эскадрон курсантов 205-го Челябинского пехотного полка, троицкие коммунары и кавалерийский отряд из Верхне-Уральска и заняли 2 июня Бреды. Бандитов там уже не было. На станции остались только их следы: разграбленные лавки и магазины, разрушенные пути, сожженный железнодорожный мост через реку Синташта. Отряды пошли в направлении Адамовки Кустанайской губернии. Ночью село перешло в руки наших бойцов. Здесь бандиты тоже учинили грабеж, зверски расправились с коммунарами, которых было не менее шестидесяти, и ушли в Орск и Урал. О направлении их бегства можно было судить по широкой колее, которую оставили на целине более семисот подвод. Примерно через пятнадцать верст отступающие подожгли степь. За стеной пожара слышались пулеметные очереди, винтовочные залпы. Наши отряды бросились прямо через огонь. Преодолев участок, где бушевал пожар, пешие бойцы увидели, что их товарищи кавалеристы уже вступили в схватку. Помощь явилась как нельзя кстати. Прокатилось «ура», и конники бандитов бросились наутек, что предрешило исход сражения. Пешие макаровцы побросали оружие и подняли руки вверх. В плен сдались около шестисот человек. Их повели в Адамовку, вылавливая по пути укрывшихся конников банды. В одной зимовке было обнаружено и задержано около десяти человек.

Через некоторое время вернулись наши кавалеристы и рассказали, что они догнали бандитов. Произошла жаркая рубка. Но часть вражеских кончиков все-таки вырвались из окружения и ускакали. Не удалось полностью захватить и обоз.

Так завершился разгром макаровской банды.

ЧОН В ДЕЙСТВИИ

В Кустанайском областном госархиве обнаружен доклад командующего частями особого назначения губернии от 3 декабря 1921 года. «Оперативные боевые задания частями особого назначения губернии, — говорится в этом документе, — с 20 октября по 3 декабря выполнялись два раза: первый раз по ликвидации банды в 37 человек в Адамовском районе, остатки которой пришлось ликвидировать 18 ноября в Федоровском районе. Вторая банда из 40 человек в Боровском районе, преследуемая нашими отрядами, перешла во Всесвятский район…»

Из множества архивных материалов меня заинтересовали сводки, относящиеся к упомянутым действиям ЧОН. Вот две выдержки из этих документов тех далеких героических лет.

1. «Банда численностью в 40 человек в ночь с 9 на 10 ноября ночевала в ауле № 6 Карабалыкской волости (на карте нет, 35 верст западнее Кустаная). Бандиты в названном ауле зарубили женщину, забрали скот, после чего удалились в направлении Костычевского. Отмечено наличие у бандитов запасных винтовок. Банда преследуется отрядом роты Кустанайского батальона под командой Пугачева в числе 35 человек…»

2. «Установлено, что в период преследования банды нашими частями выбито из строя 14 бандитов, в том числе ранен главарь банды оказавшийся неким Горенко. Взяты… трофеи…»

Бывший командир роты ЧОН Василий Григорьевич Пугачев сейчас живет в Кустанае. В историко-краеведческом музее находятся его воспоминания об участии в ликвидации банды Горенко, где более подробно описываются операции чоновцев. Вот что рассказал мне Василий Григорьевич, основываясь на своих записях многолетней давности.

— 8 ноября 1921 года в Федоровке проходила районная партийная конференция. Я был делегатом. Командир Кустанайского полка ЧОН Г. П. Цветков вызвал меня… по прямому проводу и сообщил, что со стороны поселка Васильевского на Федоровку движется хорошо вооруженная банда в количестве сорока трех человек. В связи с этим он предложил Федоровскому боеучастку под командованием секретаря райкома Тараненко обеспечить охрану Федоровки и всего района, а мне немедленно взять двадцать коммунистов конников, хорошо вооружить, выехать в Костычевку, провести разведку, встретить и ликвидировать банду.

Мой отряд из двадцати двух конников прибыл в Костычевку. На второй день разведка донесла, что в 5-ом ауле Карабалыкской волости бандиты убили нашего агента по заготовкам и направились в Андреевку. За один час до нашего прибытия бандиты захватили в сельсовете Ивана Сергеевича Юнацкого, члена РКП с 1920 года. Бандиты разоружили его, раздели, стащили с него сапоги, вывели в одном белье на огород и изрубили шашками[174]. Мне рассказали, что донес на него кулак Грузинский, которого я арестовал и передал советскому правосудию.

Тем временем банда прибыла в Успеновку, изловила милиционеров Ефимова, Собко и Черного и изрубила шашками. Мы не застали банду. В поселке Каракопа бандиты убили коммунистов Копец и Бережко, насиловали девушек и грабили население. Увидев движение нашего отряда, поспешили покинуть Каракопу и выступили на Булгаковку. Я хорошо разглядел движение банды в бинокль. Их было человек сорок верховых и два крытых экипажа. Нас разделяли всего три-четыре километра.

Настала темная ночь. Пошел первый снег. Было холодно. Снег шел все сильнее. Подул ветер. В Брылевском потеряли следы банды. Двинулись на поселок Кеньаральский. В Серовском бандиты атаковали наших разведчиков. Мы начали преследование. Банда ушла на поселок Банновский, через Брильск. В наш отряд прибыл инструктор райкома партии Яков Крамчанин в сопровождении милиционера. Они встретились с бандитами и вступили в бой, одного убили. В Брильском мы уничтожили еще одного бандита. Одного взяли в плен и отправили в распоряжение Федоровского штаба боевого участка ЧОН.

Банда на полпути от Брильского свернула в сторону по направлению к Новошумному. Подул буран. Мы опять потеряли след и сбились с пути. Поздно ночью случайно добрались до Банновки. К нам на помощь прибыл из Кустаная отряд Волосюка. Вместе двинулись на Новошумное. На рассвете 16 ноября настигли банду в станице Крутоярской Октябрьского района Челябинской губернии. До нашего прибытия бандиты арестовали пятерых станичных коммунистов, раздели их и вывели к обрыву реки Уй. Один из обреченных на гибель бросился с обрыва, перебежал в талы по берегу и ночью босиком по льду прошел восемнадцать километров в станицу Березовскую и спасся. Остальных коммунистов бандиты расстреляли.

На восходе солнца решили мы атаковать станицу Крутоярку. Банда, не вступая в бой, двинулась на Щучье, расположенное в двадцати пяти километрах от Крутоярки. Началась погоня. К вечеру наш отряд сильно устал, конники падали из седла. Оказалось, что от Банновки до Крутоярки мы сделали переход около ста километров без отдыха, без еды. Бойцы были поглощены одним желанием: догнать бандитов и уничтожить их. Они пошли на отрубной участок заимки братьев Голубицких лесными колками и рассыпались между ними. Наступила ночь. Мы снова потеряли след и вынуждены были ночевать в заимке. А бандиты, оказывается, собрались на ночевку рядом, в трех километрах от нас, в заимке Дендино. На рассвете пошли в наступление. Мой конный отряд объехал кочковатое озеро и рассыпался цепью. Здесь к нам присоединились около тридцати наших бойцов под командой Федора Владимировича Федозы. Бандиты бросились нам навстречу. Один из них ринулся на меня с шашкой. Я выстрелил из нагана и попал ему в грудь. Бандит свалился, выронил шашку, и она задела своим концом мою левую руку. Выронив поводья, я пришел в такую ярость, что нагнал несколько бандитов и расстрелял их.

В этом бою враг потерял восемь человек убитыми. Одного мы взяли в плен, нескольких ранили. Бандиты двинулись по направлению казачьей станицы Каракульской Троицкого района. Мы не отставали. Я разгадал их маневр, который заключался в том, чтобы не доходя до Каракульской, повернуть назад на Крутоярку. Несколько моих конников поскакали, чтобы перерезать дорогу, ведущую к Крутоярке. Маневр-то был разгадан, но конники бандиты все-таки проскочили. Мы захватили лишь крытый экипаж, в котором оказалась жена помощника командира банды Беспалова.

В тот день мы четырнадцать раз сходились в бою с бандитами и каждый раз наносили им потери. Запомнился такой эпизод. Случилось так, что мы вчетвером оторвались от основных сил, нас окружили. Пуля бандита попала в круп коня, на котором сидел милиционер Степаненко. Жеребец вскинул задом так, что тот вылетел из седла. Один валенок Степаненко остался в стремени. Он прихрамывая, подбежал ко мне, и мы с колена стреляли по бандитам, отбиваясь до тех пор, пока не подоспели наши. В этом бою мы уничтожили трех бандитов. Снова началось преследование. Причем догнали коня, в стремени которого крепко держался валенок. Банда залетела в Крутоярскую, но, не задерживаясь здесь, двинулась тем же направлением, что и накануне. Так, мы за целый день от Дендино до Щучьего прошли около ста километров. По сути, за двое суток описали два стокилометровых кольца.

Когда чоновцы ворвались в Федоровку Кочердыкского района Челябинской губернии, нам рассказали о том, как вели себя бандиты в этом населенном пункте. На одной из улиц они окружили группу молодежи. Их внимание привлекло золотое кольцо с драгоценным камнем на руке девушки. Они схватили ее, стали снимать перстень. Он был так туго надет, что бандиты сорвали его вместе с кожей пальца.

Жители села поняли, чем в действительности занимается банда. Поняли, что мы ведем с врагом справедливую борьбу. Они вывели нам самых лучших своих жеребцов. Мы быстро поменяли коней и продолжали преследование. Нагнали банду у села Кочердык и навязали бой, который длился около трех часов. В этот раз разбили их основное ядро. Лишь двенадцать из них, в тем числе четверо раненых, скрылись в лесу.

Когда мы въехали в Кочердык, командир местного отряда ЧОН передал мне телеграмму из Кустаная от командующего ЧОН Аверина: преследование банды передать частям особого назначения Челябинской губернии. Мы повезли с собой захваченные трофеи: крытый экипаж, восемь коней, восемнадцать седел, двадцать винтовок.

Но получилось так, что остаток банды через некоторое время, набрав пополнение, появился в нашем Федоровском районе, в коммуне имени Карла Маркса, держа путь на Боровское. Аверин приказал моему отряду двигаться к Кеньаральску, встретить банду и уничтожить. В село мы направились быстрым маршем. На другой день 2 декабря схватили здесь двух бандитов и тронулись на Боровское.

В небольшом хуторке, в восьми километрах от Введенки, нас встретил старичок. Небольшого роста, с бородкой. Назвал свою фамилию — Марусяк. Он снял шапку, крикнул:

— Здравствуйте, наши спасители!

Со мной был мой помощник Дубовик и начальник штаба Андрей Ткаченко. Мы ответили на приветствие. Марусяк пригласил нас в свой дом на хлеб-соль. Тут подбежал связной Иван Оберемок:

«Какое будет приказание?»

Я сказал: «Передай командирам взводов, чтобы остановились и ждали нас».

Входим в избу. Хозяин расталкивает жену, лежащую на печке:

— Вставай, бабка! Ставь на стол пирожки и доброй сметаны. Наши приехали.

Я толкаю Дубовика локтем. Тот насторожился. Старуха встает с печи и говорит мужу многозначительно:

— Гляди, отец!..

Дед перебивает бабку:

— Ничего, ничего, я уже узнал. Это наши. И коней таких нет у нас, какие у них. — И обращается старичок ко мне:

— Откуда у вас такие красивые лошади?

Я понял, что дед ждал бандитов. За них и принял нас.

— Лошади взяты с Орского конного племенного завода.

— Вот я и смотрю, что в наших краях таких коней нет! — воскликнул старик.

Дубовик смеется, а у Ткаченко скулы дрожат от негодования. Не думал он встретить здесь контру.

Дед пригласил нас к столу. Бабка подала украинские пирожки с творогом и налила миску хорошей сметаны. Мы ели с большим аппетитом. Ткаченко вытащил блокнот и стал записывать наш разговор. Бабка залезла на печь и пристально стала рассматривать нас. Вот-вот крикнет: «Что же ты, чертов дед, разболтался, это же красные!» Но пересилила себя.

Хозяин стал рассказывать о том, как он с кумом ездил в Боровское и узнал, где живут коммунисты.

— Могу показать их дома, — прошептал дед. Стал божиться, что любыми средствами поможет нам уничтожить коммунистическое гнездо.

— Нас таких здесь шесть человек, и мы в любое время можем помочь вам, — доверительно сообщил хозяин.

Ткаченко записал дедовых друзей.

— Мы сейчас едем в Введенку, — сказал я старику, — а оттуда в Боровское. Сейчас сходите к своим дружкам и скажите, чтобы они собирались с нами в дорогу. Да чтоб взяли побольше хлеба, сала и надели хорошие тулупы. Запрягайте самых лучших лошадей. Своим пусть скажут, что поехали в Крутоярку, на базар. Через час пришлю за вами своего человека.

Быстро собрались Марусяк и его друзья. Запрягли в сани по паре хороших лошадей, облачились в полушубки и тулупы, набрали продуктов, овса. Тронулись вслед за нами. Стало темнеть. Пошел буран. Мы сбились с дороги и вместо Введенки попали в аул. Его жители встретили нас хорошо и сообщили, что несколько часов назад примерно пятнадцать бандитов проехали мимо гула на Боровское. Мы выставили охрану, выслали разведку и занялись дедом. У меня был мандат военсовета Федоровского района на право создавать военно-полевой суд и выносить приговоры вплоть до расстрела.

Начинаю допрос. Тут только Марусяк понял, кто мы и, схватившись за голову, заплакал с словами: «Простите мою дурную голову!»

Мы не стали судить предателей, отправив их в Боровское.

На утро приехал разведчик, который сообщил: бандиты мимо Введенки проехали на Боровское. Мы связались с командованием ЧОН. Оказалось, что отряд конных чоновцев Боровского уже преследует группу преступников, которая держит путь на Кокчетав. Нам было предложено возвратиться в Федоровку.

Подытожив результаты операции, я доложил на Военсовете района: нами уничтожен тридцать один бандит, трое взято в плен, есть трофеи. Потерь с нашей стороны нет.

ТАЙНЫЕ ХРАНИЛИЩА

Мое внимание привлекла хранящаяся в архиве выписка из протокола заседания президиума губкома от 30 августа 1921 года об утверждении Ивана Васильевича Ельпединского в должности председателя губЧК. С 26 сентября того же года он стал исполнять еще и обязанности председателя губисполкома и заведующего отделом. Работал в Кустанае до февраля 1922 года, затем выбыл в Актюбинск.

В Кустанайском областном партархиве я нашел документы, подписанные Ельпединским и рассказывающие о возникших в бытность его работы в губЧК некоторых делах. Вот несколько выписок. «25 ноября 1921 года в Урицке… был раскрыт… заговор, который имел цель в ночь на 17 ноября, предварительно сговорившись с бандитами, скрывавшимися на реке Убаган, вырезать коммунистов, арестован целый ряд участников этого заговора, ведется следствие». «Установлена разлагающая анархическая группа. Есть арестованные, дело передается… для продолжения следствия по месту нахождения инициаторов анархической группы». «Раскрыта нелегальная организация под прикрытием религии, ставящая целью борьбу с РКП и Советской властью… арестовано около 50 человек». «Замечена небольшая контрреволюционная организация, частично произведены аресты, отобраны некоторые документы, подробности в отдельном докладе…»

Попытки найти следственные дела, о которых говорилось в вышеприведенных документах, не дали положительных результатов. А что, если поискать Ельпединского? Из личного дела было видно, что в 1951 году он проживал в городе Александрове Владимирской области. Делаю запрос и узнаю, что старый чекист умер. Александровский райсобес сообщил адрес жены Ивана Васильевича — Татьяны Васильевны. Списался с ней. Она сообщила много интересных сведений о покойном муже и выслала мне воспоминания И. В. Ельпединского, которые он писал уже в преклонном возрасте. Из них я выбрал один эпизод, относящийся к периоду его работы в Кустанае. Думается, что он заслуживает внимания.

«Перед отъездом из Москвы в Кустанай, — писал И. В. Ельпединский, — я должен был зайти в ЦК партии для получения инструкций. Узнал, что там, где мне предстоит работать, население голодает, тогда как в глубине губернии у местных кулаков, баев хлеба имеется большое количество. Поэтому необходимо организовать как казахскую, так и русскую бедноту в комбеды[175], пробудить их активность и оказать им всемерную помощь со стороны губернских органов Советской власти. Как мне сказали, в Кустанае совершенно отсутствовали какие-либо воинские части, которыми могли бы воспользоваться представители власти. Поэтому был согласован вопрос с ВЧК о направлении в Кустанай отряда (пятьдесят человек) из войск охраны в распоряжение председателя ГубЧК.

Таким образом, выезжая в Кустанай, я знал, что в губернии тяжелое положение. Но то, что я увидел, превзошло все мои ожидания. Еще по дороге от станции в город я видел мужчин и женщин, настолько истощенных, что одежда на них висела, как на вешалках. Проходя через пустую базарную площадь, я увидел на одном из прилавков два трупа — женщины, еще совсем не старой, и девочки, лет пяти. Знойный, летний ветер развевал их волосы на непокрытых головах…

После того, как представился сотрудникам губЧК и сделал некоторые распоряжения, я попросил представителей местных руководящих органов ознакомить меня с положением в губернии. Создалось впечатление, что губпродком бездействует. Никаких мер к изысканию продуктов питания для голодающих не предпринималось. Изъять зерно из глубинок невозможно из-за отсутствия транспорта, во-первых, и какой-либо военной силы, во-вторых. Требовались решительные меры, чтобы предотвратить голод, и главная из них — обеспечить губернию семенами на осеннюю и весеннюю посевные кампании.

Пока совещание продолжалось, командир взвода вместе с красноармейцами обследовал часть городских домов и подыскал помещения как для своей команды, так и для моей семьи. Однако в эту ночь на своей квартире не ночевал: допрашивал арестованных за скотокрадство. От них узнал, что баи прячут большие запасы муки и зерна в степи, в кошарах. Этим арестованным я тут же дал пропуска в ГубЧК и предложил явиться ко мне в двенадцать часов дня, намереваясь использовать их проводниками в поисках скрытого богачами продовольствия.

Наступило утро. День был базарный. В то время за деньги ничего нельзя было купить. Все, что было в продаже, обменивалось на вещи — одежду, часы, драгоценности и материю. На базаре привлекала внимание подвода, груженная белой мукой и консервированным сгущенным молоком. Такая мука поступала из-за океана от американских рабочих в фонд помощи голодающим. На базаре ее меняли исключительно на овечью и верблюжью шерсть и на кожу. Я догадался, что столкнулся с крупными спекулянтами. Решил произвести облаву и арестовать всех подозрительных.

Через час весь базар был оцеплен красноармейцами, прибывшими со мной из Москвы. В результате наших действий в губпродком поступило несколько подвод с продуктами. Чекисты допрашивали задержанных спекулянтов, производили обыски на их квартирах. Таким образом, были обнаружены большие запасы продуктов, мануфактуры, изделий из кожи. У одного спекулянта изъяли более ста пар обуви, у другого — сорок седел… Попутно мы проводили регистрацию домов, в которых можно было организовать приюты для беспризорников, а также для обессилевших от голода людей с окраин города, из землянок и лачуг. Весь персонал медиков был мобилизован для круглосуточного дежурства по уходу за больными. Вновь открылась больница, которая вынужденно бездействовала из-за отсутствия питания. В эту благородную и ответственную работу включились руководящие работники губкома партии и губисполкома, активисты. Все продукты, изъятые у спекулянтов, распределялись по детдомам, больницам и домам для голодающих. Женщины добровольно вели уход за больными и детьми. Городская беднота радовалась всем этим мероприятиям, а бывшие торговцы и богачи злобствовали.

В эти дни я готовил отряд из двадцати всадников для похода в степь. Коней подобрали из числа конфискованных у арестованного барышника. Нас должны были сопровождать две подводы: одна с пулеметом и патронами, другая с продуктами. Ночью, когда спала жара, тронулись в путь. Нас сопровождали в качестве проводников пять коренных жителей, которых я освободил из заключения. Они же были переводчиками. Команду отрядом принял военком Бобков.

Отряд шел небольшой рысью. Было тихо. В степи ни малейшего дуновения ветерка. Хорошо откормленные и застоявшиеся кони просили ходу, закусывая удила и, не повинуясь, поводили боками, особенно мой темно-гнедой жеребец. Мы с Бобковым ехали впереди отряда вслед за двумя проводниками. Один из них ускакал далеко, его не было видно. Другой был в зоне видимости и служил нам как бы маяком, ориентиром нашего движения. Остальные проводники находились в непосредственной близости от отряда.

Такое расположение проводников было предпринято по распоряжению Бобкова, делавшего в дни гражданской войны большие переходы со своим небольшим, но спаянным отрядом партизан-храбрецов. По мнению военкома, одиночный дозор, высланный вперед, необходим для того, чтобы задержать тех, кто случайно встретив отряд, попытается скрыться, чтобы сообщить о приближении отряда к населенному пункту, куда мы должны приехать неожиданно.

— Степи наши бескрайни, — говорил Бобков. — Беляки не все смотались в глубь Сибири, к Иркутску. Многие удирали через эту степь в Монголию и теперь еще имеют связь со здешними баями. А хлеб баи сеют для молодняка, на прикорм зимой, да еще для обмена на шерсть и кожу.

Я предложил Бобкову прибавить ходу. Кони пошли крупной рысью. Отряд следовал за нами. Предрассветный легкий туман и быстрая езда создавали ощущение, что нас обвевает ласковый ветерок. Это вызывало бодрое настроение. Вдруг мы увидели недалеко перед собой двух всадников. Ими оказались проводники.

— К аулу подъезжаем, — сказал один.

— Надо его окружить, а то баи убегут, — сказал другой.

Отряд остановился. Мы разбились на группы: две из них должны были сделать охватный маневр, а третья во главе со мной въехать сразу в аул. Вскоре все юрты были окружены.

Поднялся собачий лай, забегали женщины. Я с одним из проводников остановился около самой большой юрты, откуда вышел полный мужчина в длинном халате и что-то спросил у проводника.

— Принимай гостей, губЧК приехала! — ответил тот.

Ко мне подошел Бобков. Он хорошо понимал казахский язык, но скрывал это от проводников, чтобы проверить их надежность. Он уже все разузнал: зерно находится в заброшенной кошаре, километрах в восьми отсюда. Его охраняют брат и сын бая. Там же пасутся двенадцать верблюдов. В кошаре находится упряжь. Богач узнал, что в Кустанае прошли облавы и обыски, и поэтому решил этой же ночью перепрятать зерно.

— Разрешите мне с десятью всадниками поехать к кошаре, — предложил Бобков. — Я погружу зерно на верблюжьи подводы. С собой захвачу и хозяина. А вы соберите всех жителей и разъясните обстановку. Вам поможет Ахмет. Это местный житель. При колчаковцах он был партизаном. На спине у него вырезана пятиконечная звезда. За эту «операцию» он ненавидит бая, так как именно тот выдал Ахмета белякам.

Отряд Бобкова тронулся в путь. Я же с помощью Ахмета собрал всех мужчин аула, молодых и старых, и разъяснил им, какая ведется борьба между бедняками и кулаками. Посоветовал избрать комитет бедноты, которому будет сдано все зерно, скрываемое их хозяином, а также табуны и отары. Я говорил очень кратко, но Ахмет переводил пространно, добавлял много от себя и агитировал за мое предложение горячо, как говорится, с подъемом. Его слушали очень внимательно, иногда прерывая выкриками одобрения. После того как Ахмет закончил речь, послышались выкрики. Назывались фамилии кандидатов в члены комбеда, среди которых был и Ахмет. Прошло голосование. Все, кого назвали, были избраны единодушно. После этого ко мне подошел Ахмет с тремя мужчинами. Один из них пожилой, двое — среднего возраста.

— Вот этих людей и меня избрали в комбед. Учи, что мы должны делать, — спросил мой переводчик.

Я рассказал, какими функциями наделен комбед. А вскоре прибыл гонец от Бобкова, который сообщил, что зерно найдено в нескольких кошарах.

— Зерна столько, что его не только на двенадцати верблюдах, но и на двенадцати подводах не увезти наверно.

Необходимо было организовать охрану зерна. Бобков предложил сделать это с помощью местных бедняков-активистов.

— Ну, Ахмет, — обратился я к председателю комбеда, — настало время приниматься вам за свои обязанности. Поговори со своими товарищами по комитету, кому можно доверить охрану зерна.

Вскоре кавалькада из подвод и остававшихся со мной красноармейцев тронулась в путь. Предусмотрительный Ахмет прихватил мешки под зерно, которое мы должны были отправить в город, заделал щели в фургонах, иначе дорогой произошла бы большая утечка зерна.

Погрузка хлеба шла быстро, и вскоре двенадцать подвод были готовы в дорогу. Все сильно проголодались, а поэтому Ахмет заранее отправил в аул гонца. Там должны были приготовить нам хороший ужин. Еще до заката солнца наш обоз прибыл в аул. В трех местах горели костры. А в казанах варилось баранье мясо. В нескольких юртах пекли лепешки, баурсаки.

Беседуя с жителями, старались выяснить, где бай мог взять такое количества зерна, не имея посевов. Ответ был прост. Самый старший брат бая Мустафы — Энвер, служил у Колчака в каппелевском карательном отряде, командовал особой «дикой» дивизией, состоящей исключительно из азиатов. После отступления белогвардейцев Энвер зверствовал в степи, разоряя села, хутора, станицы, сжигая дома. Награбленное зерно отправлял сюда, своим родным. Когда войска Колчака были окончательно ликвидированы, а сам он и Каппель расстреляны, Энвер с остатками своей дивизии ушел в Монголию. Мустафа ждал брата, запугивал бедняков, угрожал им расправой за поддержку и помощь Советской власти. Я оформил как положено все эти показания и попросил заверить их подписями тех, кто хорошо был осведомлен о действиях бая.

На другой день после сытного обеда наш отряд отправился в дорогу. Теперь он состоял из десяти красноармейцев, так как по просьбе комитета бедноты остальных пришлось оставить для охраны оставшегося зерна, защиты аула от нападения банд, рыскавших по степи. Бая Мустафу, его младшего брата и сына мы взяли с собой в Кустанай. По просьбе двух первых из них я разрешил отправить их семьи в другой аул. Все трое арестованных не отрицали того, что зерно, спрятанное ими, они действительно получили от Энвера.

Дневной жар уже спал, когда мы очутились в степи. Арестованные находились в середине обоза. Впереди, как и раньше, ехал проводник, за ним — я, а Бобков постоянно следил за тем, чтобы обоз не растягивался по дороге. В Кустанай мы прибыли, когда город уже проснулся. Подъехали к одному из складов Губпродкома. Вызвали его комиссара и начали взвешивать мешки с зерном. Предупредили, что оно неприкосновенно, так как является семенным фондом.

Вскоре при помощи партийных, советских работников и активистов удалось организовать комитеты бедноты там, где было оседлое и даже полуоседлое население. С их помощью выявили тайные хранилища продуктов. В Кустанай стали поступать вагоны с картофелем, кукурузой, пшеницей, рожью. Стал резко снижаться уровень смертности и заболеваний от недоедания. Большинство хозяйств обзавелись семенами для осеннего сева…

ЧЕКИСТЫ ТОКАРЕВЫ

Передо мной сводка ГубЧК, затрагивающая события, которые произошли в апреле — мае 1922 года. Сообщалось, что в Тургае бесчинствовала банда примерно из двадцати человек во главе с Кейки Кукембаевым. Из Тургая был выслан отряд в количестве пятнадцати человек под командой уполномоченного ЧК Токарева. Бандитам было предложено сдаться, за что были гарантированы полная амнистия и свобода. После некоторых колебаний те согласились прекратить сопротивление, но затягивали время. При помощи подошедшего случайно Атбасарского отряда их удалось все-таки обезоружить.

Токарев, взяв с собой милиционера и захватив Кукембаева, отделился от отряда и поехал в Тургай другой дорогой. Во время ночлега бандит Кукембаев убил уполномоченного и бежал, захватив при этом милиционера. Бандит пойман и убит…

Меня заинтересовала эта сводка. Особенно взволновала судьба чекиста Токарева. Хотелось побольше узнать о нем, выяснить, не являлся ли он тем самым Токаревым, о котором в истории Казахской ССР говорится как об активном участнике установления Советской власти в Тургайской области.

Пришлось обратиться к архивам. Но сведений набиралось очень мало. Участник Тургайского съезда Советов, член исполкома Тургайского областного Совета и ближайший помощник Алиби Джангильдина… Стало ясно, что жизнь и деятельность этого человека в полной мере еще не освещена.

Совершенно неожиданно из Целинограда сообщили, что личное дело Николая Васильевича Токарева, хранившееся там, выслано в Алма-Ату. Истребовал документы из столицы республики. Они были сосредоточены в объемистом томе личного архива Токарева. Здесь — копии документов Тургайского съезда Советов, черновые протоколы различных конференций, совещаний, множество расписок, заявлений… Целая история, целый клад тут.

В конце объемистого дела я сделал открытие: оказывается бандиты убили не Николая Васильевича, а его брата — Александра. В деле есть запись: «А. Токарев исключен из списков личного состава с 1 апреля 1922 года, как убитый от руки Кейки Кукембаева».

Его гибель произошла от руки человека, который оставил о себе недобрую, черную память. Он не держал ответ перед судом, так как его убили в перестрелке. Поэтому на него нет и уголовного дела. Его образ обрисован в романе Макана Джумагулова «Орлы гибнут в вышине». Человек этот — Кейки Кукембаев. Сначала он был участников национально-освободительного движения в Тургае, но… потом стал бандитом. Как же так получилось, что, являясь одним из помощником Амангельды, Кейки вдруг превратился во врага власти Советов? В ответ на это в упомянутой книге описан такой эпизод.

Однажды, один из ближайших соратников Амангельды — Ибрай ехал во главе большого обоза в Бетпаккару: месяц назад Ибраю поручили заготовить мясо по продразверстке. За это время он успел отправить в Кустанай продукты из трех волостей. Теперь сопровождал обоз из четвертой, Кзылжингильской волости. В его портфеле — сто восемьдесят четыре тысячи еще не реализованных денег. До Бетпаккары оставалось версты три. И вдруг показались всадники, которых насчитывалось больше двухсот. Их предводитель Кейки Кукембаев, в новенькой офицерской форме, с портупеей через плечо, полевой сумкой и пистолетом на боку, подъехал к Ибраю и рассказал ему следующее.

После того, как уехал Ибрай, к Кейки «явились аксакалы — именитые баи из Бекпаккары и волостей. Они сказали, что их тоже постигла беда, и попросили Кейки пойти с ними в дом Суюна Атабаева. В доме Суюна сидели Мухаметжан Буркутов, Джанарбек Ашикбаев, Атшабай Бекхожин, Абайдильда Кабылов, Мыстыбай, Рахимбек.

Бай Бекжан Сабденов сказал:

— Эй, Кейки, вчера ты вышел с батыром против царя, потом против Абдугаппара. Ты не жалел живота своего, ты сражался, не зная страха и отдыха. И что же ты получил за свои боевые подвиги?… А известно ли тебе, что ты приговорен чекистами к расстрелу? Вот приговор.

И Бекжан протянул бумагу. Кейки, неграмотный, не мог прочесть, что там написано по-русски. Но он поверил всему, что сказал бай. Затем баи растолковали ему, что, мол, русские, такие вот разбойники, вроде Шеметова, под видом продразверстки грабят казахский народ, обрекая его на голод и вымирание. И они, баи, подняли восстание против продразверстки.

— Так, неужто ты, батыр, не пойдешь защищать свой народ вместе с нами? — спросили они у Кейки.

Кейки согласился. Тогда они объявили его сардаром повстанческого войска и устроили той…

— Двести сарбазов дали, — закончил свой рассказ Кейки. — Винтовочки английские. У Дутова, говорят, взяли. Я подумал, все одно: кокнут меня чекисты. Пойду лучше с алашней. Я должен отомстить Шеметову и абдугаппаровцам. Ведь они донесли, гады…

— А сейчас ты куда? — спросил Ибрай.

В пятом ауле бая Абайдильду Кабылова ханом избирают. Туда едем.

— А что у тебя за белый флаг?

— Наше знамя. Мы против красных.

Так, так, подумал Ибрай, значит действует контрреволюция…

На другой день в Бетпаккаре арестовали двенадцать баев-верховодов мятежа и отправили в Тургайскую ЧК…»

С тех пор банда Кукембаева бесчинствовала в степи, грабила население. Кейки встал на путь преступлений. В книге М. Каратаева и К. Алтайского «Гудок в степи» Кейки также охарактеризован как политический бандит и контрреволюционер.

Мне необходимо было узнать как можно больше подробностей от очевидцев тех далеких событий. И я обратился к председателю исполкома Джангильдинского райсовета Тастанбеку Шманову, поскольку он давно живет в Тургае. Мой собеседник рассказал, что отец Токаревых — Василий был ссыльный, жил бедно, добывал средства на пропитание рыбной ловлей. У него было четыре сына. Старший, Николай, работал в ЧК, умер от тифа примерно в 1921 году. Второй — Александр погиб от рук бандитов. Но он посоветовал поговорить с жителем Тургая, персональным пенсионером, чекистом-ветераном Шишковым, сестра которого Елизавета Ильинична — жена Александра Токарева.

— Сейчас ей лет семьдесят пять, живет в селе Семиозерном со своими детьми, сказал в заключение Тастанбек.

Вскоре предоставилась возможность съездить в Семиозерное. По адресу, который мне сообщили в областном адресном бюро, без труда отыскал дом Елизаветы Ильиничны. Меня встретили ребятишки и сказали, что бабушка куда-то ушла, но скоро придет. Ждать пришлось недолго. Вот и Елизавета Ильинична. В свои семьдесят с лишним лет она сохранила завидную подвижность. Быстро собрала на стол. Появился самовар. По тому, как она искусно разливала чай со сливками, чувствовалось, что старушка всю жизнь провела среди казахов. Во время чаепития рассказывала о себе. Инвалид второй группы, получала небольшую пенсию за погибшего мужа, но потом почему-то в ней отказали. Живет у дочери — Екатерины Александровны, муж которой вернулся с войны раненным. Вскоре он умер, оставив троих сыновей. Двое уже обзавелись семьями.

Касаясь обстоятельств гибели мужа, Елизавета Ильинична назвала Александра Николаевича Денисова, который знает, как все это происходило. Живет он сейчас в Кустанае. Я подумал, не тот ли это Денисов, что упомянут в книге «Гудок в степи»…

И новая встреча.

По данным адресного бюро, Александру Николаевичу Денисову было 77 лет. Но выглядел он гораздо моложе. Оказалось, что он работал в Тургайской следственной комиссии, председателем которой тогда был Канафья Койдосов. Потом продолжал работать в укоме вплоть до марта 1923 года. Александр Токарев погиб в тот период, поэтому Александр Николаевич Денисов хорошо знает о тех трагических событиях.

Теперь я более подробно знал биографию А. В. Токарева. Родился он 11 июля 1893 года в Тургае в семье рабочего. Пятнадцати лет закончил ремесленное училище и получил профессию. Научился хорошо говорить и писать по-казахски. Его мобилизовали как раз в год начала империалистической войны. Там, в окопах он стал георгиевским кавалером. После Февральской революции вернулся на родину и активно участвовал в борьбе за власть Советов.

А. Н. Денисов вспоминает, что однажды от Амангельды, находившегося в степях Кайдаульской и Аккумской волостей пришло сообщение, что в Тургай движется большой отряд колчаковцев. Токарев собрал человек тридцать из числа тех, кто укрывался от мобилизации в белую армию, и выдвинулся к большому озеру Алтыкоз, заросшему камышом. Отряд вел разведку в сторону Иргиза, но через несколько дней узнал, что колчаковцы изменили направление. Тогда отряд вернулся в Тургай.

Осенью 1918 года в Тургай прибыл Чрезвычайный комиссар А. Джангильдин в сопровождении отряда под командованием А. Киселева. Военным комиссаром Тургайского уезда назначили Амангельды, который приступил к формированию отряда из добровольцев. Командиром одного из подразделений он назначил А. Токарева, который в 1919 году ушел на фронт с отрядом Жиляева. Вернулся домой в 1920 году и с той поры стал работать в Тургайской ЧК. В то время в уезде оперировала банда Кейки Кукембаева. Позже она ушла в Каракумы, откуда и производили набеги на селения, угоняя скот, творила бесчинства. Когда из центра поступило сообщение об амнистии по отношению к раскаявшимся преступникам, в том числе бандитам, Александр Васильевич получил задание разыскать Кукембаева, вступить с ним в переговоры и сообщить ему об этом гуманном акте правительства. Не случайно для выполнения этой миссии выбор пал на Токарева. Он хорошо знал Кукембаева, выходца из бедняков, байского батрака. Когда Кейки возмужал, прослыл замечательным охотником. У Амангельды он был командиром взвода и подчинялся командиру отряда А. Токареву. Оба были в хороших отношениях. Когда в Тургай вошли алашордынцы с намерением совершить контрреволюционный мятеж, он был отстранен от должности командира взвода. Кейки уехал в свой аул и организовал отряд из тридцати человек, который вскоре превратился в банду головорезов. Они грабили, убивали людей. Словом, на счету у Кейки было много черных дел. Но в данный момент Советская власть призывала таких, как он, встать на честный жизненный путь. А убедить Кукембаева, чтобы тот пришел с повинной, склонить его к раскаянию, мог только Токарев. Так рассудили чекисты.

От Токарева, выехавшего для переговоров с Кейки, долго не было вестей. И в конце февраля 1922 года для установления связи с его отрядом командировали Денисова, который вспоминает: «Я встретился с отрядом на границе Кайдаульской и Кзылжингильской волостей. Александру Васильевичу пришлось приложить немало усилий, чтобы начать переговоры с отъявленным бандитом, человеком темным и фанатичным. Взять его силой не представлялось возможным. Токарев послал Абдильду Дуйсенова в Карсакпай за помощью, и он привел отряд из тридцати человек под командой Мазгутова. После этого Токаревым к Кейки были посланы в качестве посредников для начала переговоров Б. Дутбаев и А. Дуйсенов. Они повезли Кукембаеву подарок от Токарева — берданку с серебряной насечкой и шашку старого образца. Кейки согласился встретиться с Токаревым, сказав, что если его бывший друг прибыл с благими намерениями, то заключит Александра Васильевича в объятия, если же с плохими, то встретит с оружием.

Оба отряда — Токарева и Кейки прибыли в условленное место. Последний поддался на уговоры, убедившись, что ему желают добра, дал обещание подчиниться Советской власти и тут же построил свой отряд из сорока человек. Двадцать из них разоружил и отпустил. Остальных оставил при себе как личную охрану до окончания переговоров. После этого Токарев с Кейки и направились к Тургаю, а Мазгутов повернул на Карсакбай.

У меня при встрече с обоими было много откровенных разговоров, — и с Токаревым как другом детства и по службе, и с Кейки как знакомым еще до революции и после, — пишет А. Денисов. Кейки рассказывал, что Саржалпак[176] (так он называл Токарева) убедил его и что он, Кейки, полагается на его совесть и дружбу. Но если, мол, что либо произойдет с ним, с Кейки, в смысле вынесения ему смертного приговора, то он будет просить Токарева расстрелять его своей рукой.

Вместе мы пробыли четыре дня. На пятый день Токарев заявил, что поедет в Тургай впереди нас и возьмет с собой Кейки, его жену Акжан и брата, а сопровождать их будет милиционер Тулебай Исмаилов. До города оставалось не менее ста верст. Весенняя распутица мешала быстро двигаться на верховых лошадях. Поэтому было время поговорить обо всем. Кроме того, чувствовалось, что скитания по степи в поисках Кейки и ежедневное нервное напряжение утомили Токарева, и он хотел как можно скорее сдать Кейки властям.

На утро пятого дня Токарев выбрал самых лучших лошадей и выехал в Тургай, надеясь прибыть туда к вечеру. Отряд свой Александр Васильевич передал под командование Петра Ильича Шишкова. Джигиты Кейки уже были безоружны. Они следовали на верблюдах. Преодолеть расстояние в сто километров за день Токареву не удалось и, не доезжая до Тургая километров тридцать пять, он со своими спутниками заночевал у известного богача Абдыхалыка Нуршабаева. Я точно не знаю, что тут произошло. Может быть, кто шепнул Кейки Кукембаеву: куда, мол, ты едешь, зачем, и что ждет тебя. Словом, Кейки ударил сонного Токарева ножом в спину, а потом еще и выстрелил в него из нагана Токарева. Взяв с собой жену, брата и милиционера Исмаилова, Кейки скрылся. Позже выяснилось, что бандит в пути убил и Исмаилова. Узнав о случившемся, в Тургае сформировали новый отряд под командованием М. Дудина и направили в погоню за беглецами.

После отъезда Токарева с Кейки в Тургай я пробыл с отрядом еще один день, так как должен был по делам службы заехать в несколько населенных пунктов. Перед заходом солнца, не доезжая до аула Карабаева приблизительно с километр, вдруг увидел быстро приближающегося всадника. Это был милиционер Тулебай Карабойдаков. Подскакав ко мне он, не говоря ни слова, схватил поводья моей лошади, стегнул камчой своего и моего коня и мы поскакали в степь. Милиционер рассказал следующее. Он только что был в ауле Карабаева, где увидел Кейки Кукембаева, его жену и брата. Они не заметили Тулебая. Когда вошли в землянку, Карабойдаков ускакал из аула и вот встретил меня.

— С Кейки были милиционеры Алпысбаев и Березовский, которых он захватил, наверно, когда ехал по дороге, рассказывал Тулебай. — Оба были безоружны. Хорошо, что я тебя встретил, Саша. А то бы и ты попал в лапы бандита.

С Карабойдаковым мы прискакали в аул Бектасова, где пробыли двое суток. За это время к нам присоединились сотрудники укома братья Никитины и Подобин и работник исполкома И. Денисов.

На второй день в аул приехал посланец Кейки Аскар Карабаев и подал мне письмо от главаря банды. Мы удивились, откуда тот мог знать, что я нахожусь в ауле Бектасова. Вскоре прояснилось: письмо писал милиционер Березовский под диктовку Кейки. Содержание его послания было примерно таким: «Саньке! (Так меня звали в молодости знакомые казахи). В пути меня Токарев обижал, в Тургае его арестовали, а меня послали к тебе на помощь. Приезжай, поедем в Серытургайскую волость». Ниже Березовский дописал: «Токарев убит, у Кейки имеются две винтовки, наган и двадцать пуль постарайся выручить».

Что мы могли сделать впятером? Посоветовались и отправили Карабаева в свой аул и наказали ему устно передать Кукембаеву, что я скоро к нему приеду.

Стали разрабатывать план действий. На следующий день Аскар снова приехал с письмом, но уже не от Кейки, а от командира нашего отряда М. Дудина, который сообщал, что Кукембаев убит, и просил нас выехать в аул Карабаева. Мы быстро собрались в путь. Однако Дудина не застали. Он отбыл в Тургай.

Позже я узнал, что отряд Дудина настиг Кукембаева у реки Жиланшик. Следовать дальше на Каракумы Кейки не смог, потому что как раз начался ледоход. Преступник несколько раз пытался переправиться на другой берег и вынужден был возвращаться назад. Оставалось одно — отсиживаться в землянке. Вместе с Кейки здесь были его родные и милиционеры Березовский и Алпысбаев. Бандит всю ночь дежурил сам, а на рассвете его сменила жена. Через некоторое время она разбудила мужа.

— Мы окружены, — шептала она, расталкивая его.

Кейки стал стрелять из винтовки в дверь. Березовский и Алпысбаев следил и за каждым его движением. Когда поняли, что патроны на исходе и, что последние пули он может пустить в них, а затем покончить жизнь самоубийством, решительно вмешались в события. Березовский, выбрал удобный момент, схватил Кейки сзади и стал звать Дудина на помощь. В землянку ворвался боец Бектагиров и выстрелил в бандита…»

Давайте познакомимся подробнее с братом-чекистом Александра Токарева.

Николай Васильевич Токарев родился 13 мая 1875 года в Тургае в семье рабочего. В восьмилетнем возрасте поступил в Тургайское уездное двухклассное училище и успешно его закончил. Пошел работать. В 1906 году выдержал экзамен на первый классный чин и получил среднее образование. Превосходно владел казахским языком. Семья Токаревых состояла из четырнадцати человек. Николай был самым старшим из детей.

В 1896—1900 годах Н. Токарев служит в армии, затем был волостным писарем и письмоводителем. С 1915 года снова на военной службе.

О своей партийной деятельности до 1918 года Н. Токарев не оставил документов. Однако, если вникнуть в некоторые исследования, можно понять, что он давно посвятил себя революции. В работе А. Нурканова «Жизнь и деятельность Амангельды Иманова» говорится, что Н. Токарев в 1896 году содействовал освобождению Амангельды из тюрьмы, а в годы первой русской революции познакомил его с революционными идеями. «В марте 1917 года, Амангельды созывает съезд представителей всех волостей уезда, где для ведения борьбы избирается временный комитет из семи человек, одним из членов которого был Николай Токарев. Комитет явился подлинно народным органом управления, был боевым штабом революционной борьбы трудящихся масс… Коварный враг казахского народа Букейханов объявляет созданный Амангельды Имановым комитет незаконным органом и комиссаром Тургайского уезда назначает алашордынца О. Алмасова… В декабре 1917 года сарбазами Амангельды был занят Тургай и установлена там Советская власть. В январе-феврале 1918 года в Тургайском уезде стали создаваться аульные и волостные Советы. Ближайшим соратником Амангельды в борьбе за установление Советской власти в Тургае был Николай Токарев».

Н. Токарев писал, что в сентябре 1917 года он окончил военную службу в Оренбурге, в 694-ой дружине, и поехал в Тургай, где в конце того же года участвовал в восстановлении Советской власти, «но там не дали пожить дома алашордынцы Кадырбаев и другие… Я уехал тайком 17 января 1918 года в Кустанай за помощью к Советской власти и получил ее от т. Джангильдина в Оренбурге… С того времени непрерывно работал вместе с т. Джангильдиным…»

Наш герой принимал активное участие в работе Тургайского областного съезда. Там некий Немченко выступил против Токарева, заявил, что тот в прошлом являлся полицейским чиновником. «Я прочитал съезду свой послужной список и доказал, кто я и откуда, и съезд меня избрал своим секретарем, а затем утвердил членом Тургайского облисполкома», — писал Токарев позднее.

В протоколе заседания Тургайского областного исполнительного комитета от 27 апреля 1918 года читаем: «Слушали: …Телеграмма Председателя ВЦИК Свердлова за № 1986 о делегировании в Москву к 5 мая трех членов Совета для подготовки кадров выдержанных, надежных работников, подготовленных в военном и политическом отношении… Постановили: …делегировать трех членов для указанной цели в Москву… от русских избраны: Токарев… и Иноземцев…»

На заседании Тургайского облисполкома от 13 июня 1918 года, состоявшемся в деревне Твердиловка под председательством А. Джангильдина, слушался вопрос о необходимости образования областного военного комиссариата. В протоколе записано: «Согласно декрету Совета Народных Комиссаров, военных комиссаров в области должно быть два, и, кроме того, один военный руководитель, причем все трое утверждаются в должности Народным Комиссариатом по военным делам. Военные комиссары для Тургайской области уже назначены, одним из них является Алиби Джангильдин, а другой находится в Москве по делам областного военного комиссариата и неизвестно, когда прибудет в область. Что же касается военного руководителя, то вопрос о нем не получил окончательного разрешения в Народном Комиссариате по военным делам. Ввиду изложенного, а также, понимая совершенную необходимость иметь в настоящих условиях (т. е. при переезде областного исполкома в г. Кустанай и организации Красной Армии на месте) наличность всех трех руководителей военного дела, областной исполнительный комитет постановил: 1) назначить временно впредь до прибытия лиц, утвержденных в должности Военным Комиссариатом Совета Народных Комиссаров, вторым комиссаром по военным делам члена областного исполкома Н. В. Токарева…»

В июле 1918 года Токарев был участником в муромских событиях, о чем говорится в главе этой книги «Джангильдин в Кустанае».

С августа по 1 ноября 1918 года Николай Васильевич был в экспедиции Джангильдина по доставке оружия из Москвы на Актюбинский фронт. После прибытия в Челкар на заседании Тургайского областного исполнительного комитета от 24 ноября 1918 года Токарев избран вторым военным комиссаром области и секретарем президиума исполкома.

И еще одна находка.

В личном архиве Н. Токарева обнаружена телеграмма Джангильдина, отправленная в апреле 1919 года из Самары во Всероссийское бюро военных комиссаров, о которой составители книги «Алиби Джангильдин. Документы и материалы» под редакцией Т. Елеуова и П. Пахмурного писали (с. 143), что она не обнаружена. В телеграмме отправитель просил срочно утвердить Токарева в должности второго военкома Тургайской губернии.

30 апреля 1919 года Токарев вместе с Джангильдиным прибыл в служебную командировку в Москву, откуда в конце мая отправился на Восточный фронт и находился здесь до декабря 1919 года. Последние четыре месяца он был председателем комиссии по закупке коней для Приволжской отдельной татарской стрелковой бригады. Затем приказом командующего 1-ой армией переводится в Кирревком и назначается членом коллегии юстиции и заведующим юридическим отделом революционной военно-следственной комиссии. С этого времени начинается работа Токарева в ЧК.

В его личном архиве хранится мандат, по которому Токарев в конце 1919 года командировался в уезды края для ревизии революционных следственных комиссий, а также уполномачивался на Всеказахстанскую конференцию в январе 1920 года. Есть и черновой протокол конференции, написанный собственноручно Токаревым. По мандату от 5 марта того же года он командировался в Темирский, Актюбинский и Иргизский уезды для организации народных судов, следственных комиссий и мест заключения там, где их еще нет, а также для контроля и проверки деятельности уже функционирующих судебных органов. 7 июня 1920 года Токарев написал обстоятельный доклад в президиум Киркрайчека о преступной деятельности алашордынцев. «На днях должны состояться уездные съезды в Иргизе и Тургае и съезды по выборам на общекиргизский съезд, — писал он. — Ясно, что если мы потеряем этот момент и не пошлем своих людей, а доверимся приятелям тех же алашордынцев, то попадут исключительно угодные им лица и мы от этого едва ли выиграем, так как масса бедноты останется положительно без представителя. Мне как избраннику населения от Тургайского уезда, всю жизнь работавшему среду населения названных двух уездов, полагаю, жизненно необходимо в интересах Советской власти быть на названных съездах, так как я знаю киргиз, а они знают меня, знаком с их языком и обычаями и могу парировать агитацию алашордынцев. Кроме того, в Челкарском районе, Иргизском и Тургайском уездах у меня много надежных киргиз, которых можно привлечь для работы в местных ЧК…». Николай Васильевич просил командировать его как для участия в работе названных съездов так и для организации деятельности органов Чрезвычайной комиссии.

18 августа 1920 года Токарев направляется в Тургай в качестве уполномоченного Оренбургской губернской чрезвычайной комиссии, Ему были предоставлены чрезвычайные полномочия. Прибыл на место 31 августа.

«На местах пока, — сетует Токарев, — председатели волисполкома безграмотные, письменные распоряжения некому объявить и разъяснить населению. Вся работа ведется так: придет милиционер или продармеец или кто иной, скажет — нужно сделать то или иное дело, и вот таким образом все выполняется… Члены уездисполкома также часто выезжали в степь и только таким путем шла работа. С ноября по настоящее время почти все члены уездисполкома, в том числе Койдосов и я, имея более 5—6 ответственных должностей каждый, решили мобилизовать себя для выполнения проднаряда на скот по уезду за 1920 год. И эту задачу мы выполнили…».

1 апреля 1921 года Николай Васильевич скончался от возвратного тифа. К нему на квартиру пришли предрайкома Пустоверин, начальник милиции уезда Афанасьев, письмоводитель Денисов, составили акт о смерти Токарева и забрали всю его переписку, которая стала его личным архивом и сохранилась до наших дней.

Рассказ о Токаревых подошел к концу. Остается лишь сообщить, что по моему ходатайству исполком Семиозерного райсовета в июне 1970 года внес предложение о назначении Е. И. Токаревой персональной пенсии за погибшего мужа, которое было поддержано исполкомом облсовета.

ДОРОГАМИ ОТЦОВ

Резкое обострение классовой борьбы вынудило Коммунистическую партию и Советское правительство создать специальный орган для решительного подавления контрреволюционеров и саботажников. На любом этапе Советской власти, хоть это исчислялось днями, как это было во время Кустанайского краснопартизанского восстания, нельзя было успешно бороться с контрреволюцией без такого органа — Чрезвычайной комиссии.

В годы иностранной военной интервенции и гражданской войны органы ВЧК раскрыли и ликвидировали около пятисот контрреволюционных организаций и заговоров, обезвредили тысячи шпионов, диверсантов, террористов и других врагов Советского государства. В эту огромную работу внесла свою лепту и Кустанайская ЧК, раскрывшая дела шпионов группы барона Шиллинга, белогвардейцев Мартынюка, Синдеева и других, алашордынца Акжолова, эсера Луба, попа Сыроватко, а также ликвидировавшая банды Макарова, Горенко, Кукембаева.

Успехи ВЧК, прежде всего, в руководстве Коммунистической партии. «Помнить, что у ЧК один хозяин — партия… а не отдельные товарищи, как бы они не были влиятельны и заслуженны…» не раз напоминал В. Р. Менжинский. В Кустанайском облпартархиве хранятся протоколы заседаний уездного губернского комитета РКП(б), из которых видно, что партийные органы постоянно заботились о ЧК, рассматривали на своих заседаниях вопросы, связанные с деятельностью ЧК и назначения не только ее руководителей, но даже и рядовых сотрудников.

За власть Советов в кустанайских степях и за счастье народа отдано немало жизней. Только за кустанайское краснопартизанское восстание отборные силы Колчака замучили и уничтожили восемнадцать тысяч человек. Захвачены белогвардейцами и расстреляны лучшие сыны и дочери народа: А. Иманов, М. Г. Летунов, О. Дощанов, Л. И. Таран, Н. И. Миляев, К. М. Иноземцев, Ю. Я. Журавлева, А. Селезнев, А. И. Миронов и многие другие.

Подрастающее поколение с большим интересом изучает историческое прошлое своего края, участвует во Всесоюзном походе по местам революционной, боевой и трудовой славы советского народа, встречается с ветеранами войн, проводят работу по благоустройству памятников, обелисков, могил борцов за установление Советской власти, посещают лекции и вечера на историко-революционные темы.

…Большой зал Дворца культуры профсоюзов в Кустанае переполнен молодежью. Над сценой слова Ю. Фучика — «Люди, я любил вас, будьте бдительны!» В наступившей тишине задумчиво звучат первые фразы знакомой всем песни «С чего начинается Родина». Поднимается занавес. Собравшиеся видят на экране рыцаря революции Ф. Э. Дзержинского, его соратников, эпизоды, рассказывающие о деятельности ВЧК.

Достоянием истории стали события гражданской войны и последовавшие за ними годы восстановления народного хозяйства. Грозным испытанием для всего советского народа, в том числе для органов госбезопасности явилась Великая Отечественная война. Бойцы незримого фронта самоотверженно боролись с врагами Родины. Многие из них, выполняя свой долг, погибли. Казнен отважный разведчик Рихард Зорге, погиб Николай Кузнецов…

Гаснет экран. Тишина. Звучат слова: «Почтим память отдавших жизнь за Родину минутой молчания». А затем на сцену приглашается группа руководящих и оперативных работников Управления КГБ при Совете Министров Казахской ССР по Кустанайской области. Волнуясь, поднимаюсь на трибуну. Рассказываю о сложной обстановке, сложившейся в Кустанае в 1918—1919 годах, о рождении ЧК в уезде в бурное время, об ее первых председателях — Эльбе, Грушине, Кошелеве, о раскрытии шпионского заговора Шиллинга… Мы гордимся, — сказал я, — тем, что во главе Кустанайской Чрезвычайной комиссии стояли такие люди…

О работе Кустанайских чекистов в годы Великой Отечественной войны рассказывал майор А. И. Шойдин. Он поделился своими воспоминаниями о том, как был выявлен и разоблачен агент — диверсант немецкой разведки Курдин. За эту операцию. А. И. Шойдин был награжден именным боевым оружием.

Ушли в прошлое фронты Великой Отечественной войны. На землю пришел мир. Но остались невидимые фронты тайной войны, которую против СССР и других социалистических стран ведут империалистические разведки. О работе сотрудников государственной безопасности в послевоенный период рассказал майор Ф. М. Божко. В эти годы кустанайскими чекистами был разоблачен изменник Родины Ямолутдинов, предавший национального героя татарского народа Мусу Джалиля, разыскан крупный государственный преступник Колесников и другие.

Рассказ о делах чекистов Кустаная в послевоенный период был дополнен еще одним интересным примером. Всем хорошо известно о героическом подвиге краснодонских подпольщиков «Молодая гвардия». Героев этих мы видели на экране кино и на сцене театра, они воспеты во многих стихах и песнях, им посвящен замечательный роман А. Фадеева. И все же эти произведения еще не полностью отражали истину. Фадеев говорил, что он «писал не подлинную историю молодогвардейцев, а роман, который не только допускает, а даже предполагает художественный вымысел». К тому же роман создавался в то время, когда ряд фактов деятельности подпольной комсомольской организации еще не был известен. Воспроизвести историческую правду о краснодонцах помогли чекисты Кустаная, разыскав на территории области матерого преступника Василия Подтынного. Бывший лейтенант Красной Армии, Подтынный в 1941 году сдался в плен фашистам и добровольно перешел к ним на службу. Во время оккупации Краснодона он был комендантом полицейского участка, а затем заместителем начальника городской полиции. Подтынный сыграл немаловажную роль в кровавой расправе над героями «Молодой гвардии». Он руководил арестами отважных подпольщиков, лично допрашивал Сергея Тюленина, зверски избивал его. Боясь ответственности за совершенные злодеяния, в феврале 1943 года Подтынный бежал с немцами. Оказавшись на территории Одесской области, освобожденной от оккупантов, при регистрации в советских органах он изменил отчество, год и место рождения, и получив документы с измененными данными, скрывался в течение пятнадцати лет, пока его не нашли чекисты Кустаная. Судебное следствие по делу Подтынного, проведенное по месту совершения преступления, позволило уточнить многие факты деятельности подпольной организации «Молодая гвардия». Они вошли в основу новой книги «Это было в Краснодоне», вышедшей из печати в 1963 году. Автор книги — секретарь Краснодонского горкома комсомола К. П. Костенко.

Рассказ чекистов был воспринят молодежью с большим интересом.

Годы идут. Кустанайская область за большие достижения в народном хозяйстве дважды (в 1966 и 1970 гг.) удостоена высокой награды Родины — ордена Ленина. Она стала крупной житницей страны. Четвертую часть казахстанского хлеба дает стране Кустанай. Великое счастье жить на такой земле, в краю героев борьбы и труда.

Комментарии

170

С. Бейсембаев. Ленин и Казахстан. Изд. Института истории партии при ЦК КП Казахстана, Алма-Ата, 1968, с. 83.

171

История Казахской ССР, изд-во Академии наук Казахской ССР, Алма-Ата, 1963, с. 50.

172

Документы истории гражданской войны в СССР, т. 1. М., 1940. сс. 63 — 64.

173

Они встречались с Лениным. Алма-Ата, «Казахстан», 1968, с. 118.

174

Там же, сс. 118—119.

175

Борьба за власть Советов в Кустанайских степях, с. 18.

176

Известия ВЦИК № 54 от 22 марта 1918 г.

177

Отчет ВЧК за 4 года ее деятельности. М., 1922, сс. 16—18.

178

Тургайский областной съезд Советов. Казахское краевое изд-во, Алма-Ата — Москва, 1936, с. 56.

179

Борьба за власть Советов в Кустанайских степях, с. 28.

180

Кустанайский областной Госархив (КОГА), ф. 1, оп. 1, д. 104, сс. 88—89.

181

Борьба за власть Советов в Кустанайских степях, с. 35.

182

Там же, сс. 35—36.

183

А. Тлеулиев. Ответный удар. В кн. «Не жалея жизни», изд-во «Казахстан», 1977, с. 10.

184

Партархив Института истории партии при ЦК КП Эстонии, ф. 25, оп. 1, д. 97, л. 2, ф. 25, оп. 2, д. 355, сс. 2—3, 7; ф. 24, оп. 2, д. 84, лл. 1—3.

185

Под знаменем ленинских идей. Алма-Ата, «Казахстан», 1973, с. 100.

186

Там же, с. 106.

188

КОГА, ф. Р-109, оп. 1, д. 14, св. 1, лл. 80, 239.

189

КОГА, ф. Р-109, оп. 3, д. 14, л. 242.

190

ЦГА КазССР, ф. 25, оп. 1, д. 357, л. 6(об.).

191

ЦГА УзССР, ф. 1, оп. 1, д. 2098.

192

К. Тогузаков. Сібір Омар. Алма-Ата, Казгослитиздат, 1959, с. 7.

193

Казахстан в огне гражданской войны. Алма-Ата, Казгосиздат, 1960, с. 306.

194

Кустанайский областной историко-краеведческий музей; рукописный фонд, д. 150, с. 84.

195

М. В. Кожевников. История советского суда (1917—1956 годы). Госюриздат, М., 1957, с. 43.

196

М. Сапаргалиев. Возникновение и развитие судебной системы Советского Казахстана. Изд-во «Казахстан», Алма-Ата, 1971, с. 105.

197

Там же, сс. 105—106.

198

Алиби Джангильдин. Документы и материалы. Алма-Ата, 1961, с. 51.

199

Там же, с. 98.

200

М. А. Виенко. Кустанайский отряд. Воспоминания командира. Объединение государственных издательств, Среднеазиатское отделение, Москва — Ташкент, 1933, с. 14.

201

Борьба за власть Советов в Кустанайских степях, с. 49.

202

К. Тогузаков. Омар Сибирский, роман в стихах. Алма-Ата, изд-во «Жазушы», 1969, с. 169—170.

203

Чекисты Казахстана. Изд-во «Казахстан», Алма-Ата, 1971, сс. 125—127.

204

П. Пахмурный. Коммунистическая партия — организатор партизанского движения в Казахстане. Изд-во «Казахстан», Алма-Ата, 1965, с. 203.

205

Там же, с. 203.

206

И. Ф. Плотников. Героическое подполье. М., «Мысль», 1968, с. 234.

207

Борьба за власть Советов в Кустанайских степях, с. 139.

208

В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 50, сс. 354—355.

209

Борьба за власть Советов в Кустанайских степях, с. 13.

211

Там же, с. 121.

212

Там же, сс. 160—161.

213

П. Пахмурный. Коммунистическая партия — организатор партизанского движения в Казахстане, с. 236.

214

Алиби Джангильдин. Документы и материалы. Казгосиздат, Алма-Ата, 1961, с. 67.

215

Там же.

216

Там же, с. 52.

218

Там же, с. 54.

219

Там же, с. 56.

220

Там же, сс. 60—61.

221

Борьба за власть Советов в Кустанайских степях, с. 144.

222

Там же, с. 145.

223

Партархив Челябинского ОК КПСС, ф. 1, оп. 1, д. 7, л. 8.

224

КОГА, ф. 389, оп. 1, д. 65, л. 12.

225

Партархив Челябинского ОК КПСС, ф. 1, оп. 1, д. 166, св. 9, лл. 745—746.

227

КОГА, ф. 237, оп. 1, д. 34-а, л. 5.

228

В. И. Ленин. Полн. собр. соч., том 38, с. 399.

229

Там же.

230

КОГА, ф. 613, оп. 1, д. 6, с. 13.

231

История коммунистической партии Советского Союза, т. 4, кн. 1, сс. 21—22.

232

Д. Л. Голинков. Крушение антисоветского подполья в СССР. Изд-во политической литературы, М., 1975, с. 573.

233

ЦГА СССР, ф. 148, оп. 1, д. 23, л. 34.

234

КОГА, ф. Р-389, оп. 1, св. 1, л. 1.

235

Там же.

237

Борьба за власть Советов в Кустанайских степях, с. 83.

238

Там же, сс. 84—85.

239

«Степной крестьянин», № 29 от 15 февраля 1925 г.

242

Партархив Кустанайского ОК КП Казахстана, ф. 24, оп. 1, д. 28, л. 2.

243

Д. Л. Голинков. Крушение антисоветского подполья в СССР, с. 523.

244

Там же, с. 647.

245

КОГА, ф. Р-9, оп. 2, д. 1, л. 21.

246

Партархив Кустанайского ОК КП Казахстана, ф. 1, оп. 2, д. 35, л. 99.

247

КОГА, ф. 9, оп. 2, д. 19, л. 176.

248

КОГА, ф. 9, оп. 2, д. 20, л. 57.

249

Там же.

251

Кустанайский облпартархив, ф. 24, оп. 1, д. 28, л. 4, 43.

252

Там же, л. 43.

253

Там же, л. 43.

254

Там же.

256

Макан Джумагулов. «Орлы гибнут в вышине». Роман, изд-во «Жазушы», 1965, с. 433.

257

М. Каратаев и К. Алтайский. «Гудок в степи». Казгосидат художественной литературы, Алма-Ата, 1961, с. 261.

259

А. Малыгин. Рыцари революции (в кн. «Чекисты», изд-во ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия», 1970, с. 6).

260

Там же.

261

Цит. из кн. «Чекисты», с. 126.

262

К. П. Костенко. «Это было в Краснодоне». М., изд-во «Молодая гвардия», 1963.

263

«Ленинский путь». Рассказывают чекисты, 31 марта 1973 г.

Алексей Кузьмич Югов

Безумные затеи Ферапонта Ивановича

Роман

Часть первая

1 Кафе «Зон»

Тиф разгружал станцию, город и эшелоны. Омск эвакуировался. В городе ходили слухи, что «верховный» и Сахаров снова выехали на фронт, что на что-то надо еще надеяться, но уж для всех, кроме, может быть, самого «верховного», ясно было, что Омск удержать нельзя. Запад перестал быть. Черная аорта Сибири, разбухшая и напрягшаяся до предела, местами начинала рваться, силясь протолкнуть по своему руслу хлынувшие на восток скопища. Казалось, даже мысли отказывались идти на запад. Глухая, оберегающая душу завеса упала между фронтом и тылом. Сводку перестали читать. Угол Люблинского проспекта, где, бывало, до поздней ночи стояла большая толпа, при свете огарков читавшая сведения наштаверха, теперь опустел совершенно. Большая часть толпившихся здесь оленьих дох и каракулевых шубок успела уже погрузиться на колеса, остальные добивались этого. Улицы по ночам были пустынны. Обыватель боялся. Чувствовалось уже как-то, что все подпольное и подземное не сегодня-завтра объявится в хозяевах города. Офицеру опасно стало показываться на окраинах. Из-за Иртыша тянуло тревогой: Куломзино подстерегало город. И смутно, и тоскливо было в городе, как в квартире, в которой уж нет ничего твоего, а приходится еще оставаться переночевать.

В такое время дорог человеку приют, дорого место, где бы можно было, не думая ни о чем, отдохнуть за стаканом пива. А где же найдешь такое место, если не в кафе «Зон»? Здесь тихо и хорошо, для кутежей сюда не ездят, и любая порядочная женщина, не краснея, может встретиться здесь со своей хорошей знакомой. Кроме того, все знают, что кафе «Зон» — любимое кафе чехов, и это больше всего притягивает. Пускай всем известно, что чешская армия бросила фронт бесповоротно, а все-таки как-то не верится в близкую опасность, пока здесь, перед глазами, эти рослые и спокойные красавцы. За их широкой спиной несколько меньше чувствуется всепронизывающий сквозняк тревоги. И вот несчастные «штатские» поступаются своим самолюбием, чтобы хоть немного подышать аурой безопасности, излучаемой чешскими воинами. Приходится ради этого усаживаться за самые плохие столики в кафе, терпеливо (не постукивая ложечкой!) ждать благосклонности официанта и крепко-накрепко помнить, что ты в этом кафе — не больше, как одетая в пальто пустота, которую неприлично считается замечать не только у чешских, но, что обиднее всего, и у своих русских офицеров.

При таких-то вот взаимоотношениях или, вернее, при таком отсутствии всяких взаимоотношений между военными и «штатскими», можно, думаю, представить, как поражены были, как залюбопыт-ствовали сидевшие в кафе офицеры, когда штабс-капитан особого егерского батальона Яхонтов, подойдя быстрыми шагами к столику одного невзрачного господина, сшиб ударом стека стакан с пивом прямо к нему на колени и, слегка поклонившись, назвал себя.

В первое мгновенье на лице человека, пострадавшего от этой злой выходки, изобразилось явное и мучительное смятение. Он привстал со стула, забавно расставив ноги, начал ощупывать свои карманы, очевидно, ища носовой платок, но не нашел его и, схватив край скатерти, им было собирался обтереть коленки, но и этого не сделал, а просто сел опять прочно и тяжело на свое место, откинувшись на спинку, и, отъезжая вместе со стулом, как бы для того, чтобы лучше видеть обидевшего его офицера, сказал вдруг тихо и с расстановкой:

— Понимаю...

— Что?! — с радостной готовностью нагнулся к нему капитан, перехватывая поудобнее стек, — что вы изволили сказать?!..

Понимаю, говорю, и могу потушить фонарь, — совершенно спокойно и даже несколько игриво, как показалось офицеру, сказал невзрачный господин, многозначительно выделяя слова.

Капитан Яхонтов никогда не бывал в таком неловком положении. Слова затронутого им человека не давали офицеру той искры, которая так необходима в ссоре, чтобы разозлиться и первому ударить противника. Он не знал, что делать. А вокруг уже сгрудились любопытные, приготовившиеся, должно быть, к длительному удовольствию, т. к. многие из них держали стаканы с недопитым пивом и кофе.

Яхонтов почувствовал, что все это может, в конце концов, сделать его смешным, и беспокойство за честь мундира, овладевшее им, заставило его решиться.

— Официант! — громко позвал он.

Тот вынырнул из-под самого локтя Яхонтова.

— Отдельную комнату!

— Слушаюсь.

— Вас я попрошу пройти со мной, — обратился офицер к оскорбленному им человеку, который, казалось, только и дожидался этого приглашения.

В довольно приличной комнате, куда, однако, доходил кухонный чад и грохот, Яхонтов сразу же занял кресло, стоявшее возле небольшого стола, покрытого грязной скатертью. Незнакомец остался стоять.

— Я жду от вас объяснений... садитесь...

Тот сел. Помолчали. Наконец, теребя шляпу, лежавшую у него на коленях, и не глядя на собеседника, незнакомец заговорил, подбирая слова и краснея:

— Видите ли... Вы меня извините, но, собственно, мне бы... впрочем, ерунда!.. Пожалуйста: я готов вам дать объяснения... только — минуточку... — с такими словами странный человек вынул карандаш и блокнот, быстро записал что-то и, вырвав листок, положил его на стол, прикрыв ладонью. Плоские с грязными каймами ногти и короткие пальцы неприятно поразили офицера.

— Вот, — проговорил его собеседник, смущаясь: — теперь пожалуйста: к вашим услугам — спрашивайте... Может быть, на первых порах вам интересно знать, кто я такой, так вот: фамилия моя

— Капустин, Ферапонт Иванович, по роду занятий — психиатр, пока без службы...

Звякнули шпоры. Капитан устроился в кресле поудобнее и, вглядываясь пристально в собеседника, сказал:

— Хорошо... Меня интересуют два вопроса...

— Три?.. — поправил его собеседник несколько робко, но, сопровождая слова свои фамильярной ужимкой, очень раздражившей капитана.

— Пожалуй... вы правы, господин... Капустин, — сухо сказал офицер. «Черт его знает: баптист, непротивленец он что ли?» — думал он в это время про себя и все более и более раздражался.

Весь вид Капустина показывал, что ему еще хочется говорить. Молчание офицера он счел за разрешение.

— Видите ли, — начал Капустин, — я хотел бы обратить ваше внимание... — с этими словами он взял записку, которую при крыш л зачем-то ладонью, и подал ее офицеру. Яхонтов прочел:

«1) Вы хотите знать, почему я улыбался, глядя на группу офицеров (за это вы и сшибли мой стакан), 2) почему я так странно реагировал на оскорбление и сказал «понимаю» и 3) что значит «потушить фонарь»...

Офицер отбросил записочку.

— Да что вы думаете, — почти закричал он, — я вас сюда для фокусов ясновиденья пригласил?!.. Ну, хорошо: вы угадали, но, ведь, это же ровно ничего не объясняет! Ну, относительно вашего «понимаю» можно еще догадаться, что вы поняли, насколько ваша улыбка по адресу офицеров возмутила меня, русского офицера... но все остальное... и, наконец, что вы нашли смешного в нашей группе, и это что — «можно потушить фонарь*?!.. Нет, вы меня простите, но я требую, чтобы вы объяснились толком!..

Капустин сразу сделался серьезен.

— Видите ли... прежде всего здесь нет никакого ясновидения, — просто профессиональный навык наблюдательности, а затем, конечно, все это пустяк, не стоящий вашего внимания. Я глубоко убежден, господин капитан, что наша с вами встреча будет иметь другое, самое высокое значение, выше всякого личного... — Здесь Капустин остановился, как будто снова подыскивая для своих мыслей такую форму, которая не спугнула бы установившегося внимания собеседника. Он напрасно боялся: любопытство офицера взвинчено было до предела. Яхонтов решил выяснить до конца все непонятное в этом происшествии, тем более, что собеседник начал казаться ему симпатичным, оттого, что слишком явная боязнь быть непонятым, недослушанным до конца, сквозила в тоне Капустина и в выражении лица его.

— Пожалуйста, — сказал капитан, — я с удовольствием и с полнейшим вниманием выслушаю все, что вы имеете доложить мне... Временем мы не стеснены, — добавил он, взглянув на часы. — Вы курите?

— Нет...

Яхонгов закурил папиросу и приготовился слушать.

— Видите ли... — начал странный человек, — то, что я сообщил вам о себе кое-какие чисто паспортные сведения, ну, например, то, что я — Ферапонт Иванович Капустин, психиатр и тому подобное, конечно, ничего не говорит вам. Это немногим больше, чем назваться номером таким-то. Нет! В наше проклятое время нам от человека другое требуется! Враг или друг ты — вот что главное!.. Я это прекрасно понимаю Поэтому-то, именно, я испытываю сейчас огромное затруднение. Я уже говорил вам, что мне много нужно сказать вам такого, что выходит за пределы личного. Вас-то я знаю теперь настолько, что никакие сведения о вашей личности, со стороны не пошатнули бы моей веры в вас. Вы только что доказали мне, что не все еще офицеры утратили представление о чести армии... Словом, вам я доверяюсь без оговорок, но сам не могу льстить себя надеждой, что, встретившись с вами в первый раз здесь и при таких обстоятельствах, я окажусь в ваших глазах достойным доверия. А без этого — немыслимо. Во имя нашего общего дела, я буду просить о доверии самом полном... Конечно, мы могли бы отложить нашу беседу до тех пор, пока контрразведка, по требованию вашему, не представит сведений обо мне и о предках моих до седьмого колена, но вы сами увидите, что время не терпит. Поэтому я думаю, что у меня есть другой путь к вашему доверию, более короткий и приятный... Вам, конечно, известен полковник Карцев?

— Да. Я полагаю, что он должен быть известен каждому егерскому офицеру.

— Очень рад. Хотя я и не сомневался, что отзывы офицерства о моем друге будут одинаковы.

— Как?! Полковник Карцев — ваш друг?

Капустин, не отвечая, извлек из внутреннего кармана пальто довольно объемистый бумажник и, вытащив оттуда длинную фотографическую карточку, протянул ее офицеру.

Яхонтов, взглянув на карточку, улыбнулся, и лицо его приняло вдруг домашнее выражение.

— Так... А почему этот мальчуган Анатолия Петровича — у вас на коленях?

— Мишук-то? Да, ведь, это же мой крестник! — радостно засуетился Капустин. — Вы видите, — бросился он показывать офицеру, — часы у меня на шнурке привязаны, а он их держит в ручонке. Страшно часы любил! Все время, бывало, приставал: «дай посусаю!», а засмотришься, так и того!.. И, между прочим, знаете ли, никак не мог понять, что часы — в часовом кармашке. — «Дядя, говорит, у котолого часики в блюске».

Офицер засмеялся.

— Так, так... Ну, так давайте познакомимся! — сказал он, вставая и протягивая руку:

— Яхонтов.

Капустин поспешно вскочил и еще раз назвал себя.

Усевшись в кресла, оба они долго молчали, испытывая какое-то хорошее смущение. Наконец, офицер спросил:

— Так, очень возможно, что мы встречались даже у них в Екатеринбурге?

— Даже наверное. Я сразу же припомнил вас, как только увидел в кафе...

— Ох, знаете, вы опять напомнили мне нашу несчастную встречу!.. — сказал офицер, покраснев, — вы меня простите, доктор... но...

— Что вы, что вы? наша встреча-то несчастная?! Не потому ли только, что несколько капелек пива оросили мою ничтожную особу? Да вы знаете, что я должен благодарить бога за эту встречу! Пусть я стал жертвой вашего вполне, добавлю, справедливого гнева, но зато я увидел истинно русского офицера, который не простит никому даже тени неуважения к русской армии... Господин капитан!..

— Называйте меня — Георгий Александрович.

— Благодарю вас... Георгий Александрович, я еще давеча говорил вам, что хочу беседовать с вами и вот теперь прошу разрешения вашего говорить с вами обо всем с полной откровенностью, ничего не утаивая и не замалчивая... как с братом, как с человеком, в сердце которого живет та же, что и во мне, любовь к родине и ненависть к банде, поправшей все святое для русского человека!.,

— Ферапонт Иванович! я сам буду просить вас о полном доверии и откровенности. Даю вам слово, офицера, что все, что вы сочтете нужным хранить в тайне, навсегда останется между нами... Я слушаю...

Впрочем, еще один вопрос: вы давно расстались с полковником Карцевым?

— С самого Екатеринбурга. Это был как раз прощальный снимок перед эвакуацией. А вам известно что-нибудь?

— Нет, к сожалению. Знаю только, что в последнее время он был прикомандирован к штабу II армии.

— Да, знаете ли, если бы я не потерял с ним связи, то, пожалуй, давно бы потушил свой диогенов фонарь, — в раздумьи сказал Ферапонт Иванович. — Однако, — добавил он, глядя на офицера, — я верю, что бог не слишком поздно послал мне встречу с вами. Может быть, все еще поправимо...

— Ферапонт Иванович! — не вытерпел Яхонтов, — вы меня мучаете!

Капустину нравилось разжигать любопытство офицера.

— Итак, хорошо, — сказал он, — говорить прямо, открыто, никого не щадя?

Офицер кивнул головой.

— Хорошо... начну с нашего столкновения в кафе: вы совершенно правильно истолковали мою улыбку, она относилась именно к сидевшим в кафе офицерам, впрочем, не только к ним. Сеть моих ассоциаций раскинулась в тот момент очень далеко. Они захватили многое, очень многое, не пощадив даже одноэтажного особняка на берегу Иртыша... — взглянув на офицера, Капустин убедился, что тот его понял. — И вот, все эти мысли и вызвали мою улыбку. Но, вы должны чувствовать, Георгий Александрович, что улыбка эта не могла быть адекватной моим переживаниям. Нет, Георгий Александрович! заплакать мне в тот момент хотелось, голову спрятать, знаете, как страус, чтобы не видеть, не слышать ничего!.. Что я в этот момент думал... Думал я о том позоре, о той грязи, в которой потонуло наше белое дело — дело спасения родины, начатое так мужественно и прекрасно! Думал я о ворах, карьеристах, трусах, о полчищах предателей, а главное — о страшном и, может быть, смертельном шоке... Вам не знакомо, я думаю, это слово, по крайней мере тот смысл, который мы вкладываем в него. Шок — это, говоря просто, нервный удар, внезапное потрясение нервной системы, иногда приостанавливающее все ее высшие функции, иногда кончающееся смертью, как доказано это в опытах с лабораторными животными. Может быть шок чисто психогенного происхождения. И вот, думая о судьбах нашей родины, пытаясь найти объяснение тому дикому факту, что большевики царствуют на Руси уже третий год, вопреки воле всего народа, я нахожу только одно слово — шок! Соборная психика народа (мне противно сказать «коллективная») сначала от чудовищной бойни народов, потом от бойни братоубийственной потерпела страшнейшее потрясение. Затормозились надолго все высшие сознательные функции целого народа. И, распластанный в состоянии шока, народ русский, подобно лабораторному животному, покорно подставляет свое тело под нож кремлевского экспериментатора!.. А Сибирь?!.. Посмотрите, что совершается кругом: повальное бегство, «подводная» война, «смазывание пяток», дезертирство психическое и физическое! Инстинкт самосохранения — вот единственное, что пощадил шок!.. И вы знаете, что в этом бегстве слились все — армия и тыл. Нет большой разницы между военным и штатским... Все!.. — Капустин вскочил и зашагал по комнате.

Офицер молчал.

— О, если бы я ошибался! — вскричал Ферапонт Иванович, не помня себя, — тогда... тогда я давно бы уже разбил свой диогенов фонарь, найдя человека... Но, где было найти его, когда даже во главе нашей армии — бездарность, карьеристы и трусы?! Георгий Александрович, ну, возьмем настоящий момент: скажите, разве пользуется наш новый главнокомандующий хоть каким-нибудь авторитетом в глазах армии и населения? разве читает кто-нибудь его приказы, где он обещает не сдавать Омска и пишет о пятнадцати казачьих полках, брошенных к Тоболу?!.. Ну, скажите, — кто еще? — Каппель, Пепеляев, вы скажете? Но, во-первых, действительно ли они — вожди, а, во-вторых, — их губит обоих этот отвратительный душок демократизма... Ну?! Кто дальше? — в позе вызова остановился Капустин перед офицером.

— Дитерихс... Вы о нем подумали? — тихо сказал Яхонтов, взглянув на него.

— Дитерихс? — изумился Капустин, — что ж... да и об нем думал в свое время, но, по правде сказать, для меня он всегда был довольно серой фигурой, как, должно быть, и для военных. Нет! знаете, здесь нужен могучий и, главное, двухголовый диктатор, так, чтобы одна голова была военной, другая — гражданской. А ваш Дитерихс... мне

приходилось от компетентных лиц слышать, что он и в военном-то отношении довольно посредственная фигура.

— Да... вот так же в свое время говорили о Барклае-де-Толли, — как бы в раздумьи сказал Яхонтов.

— Как?!.. Что вы сказали?.. Барклай-де-Толли?!.. Да что же между ними общего?!! — воскликнул Капустин.

— Да! — упрямо и с раздражением сказал офицер, — я утверждаю на основании некоторого знакомства и с кругами ставки и с положением на фронте, что «серый», как вы его назвали, Дитерихс смело может быть назван Барклаем-де-Толли сибирской армии. Вы, очевидно, не знаете, что еще до Тобола Дитерихс настаивал перед «верховным» на переводе столицы в Иркутск и на планомерном отводе всех армий. И даже для невоенного становится ясной (к сожалению, теперь) вся проницательность этого человека. Сохранение и концентрирование живой силы и всех материальных средств, кратчайшие коммуникационные линии, наконец, непосредственная близость к основным силам союзников!.. Семенову пришлось бы ретироваться, его вытеснили бы. Правда, возражали, что слишком много будет утрачено территории, а в особенности — людского резерва. Но, я бы сказал: черт с ним, с таким резервом! Эти мужички показали нам, как хотят они защищать родину!.. А там у нас была бы, знаете, какая опора в уссурийском и забайкальском казачестве?!.. Наконец, кто знает, может быть бы и «братья» чехи оказались сговорчивее, находясь возле самого моря... И вот, все это предвидел «серый» Дитерихс, но, к несчастью, у него и судьба-то общая с Барклаем. Ни для кого не гайна, что после труб и литавр наш Сахаров будет продолжать отступление. Только не думаю, что это придаст ему сходство с Кутузовым... Конечно, Омск обречен, а что дальше...

— Господи! — воскликнул Капустин, — неужели и вас не пощадил шок?!.. Вы утверждаете, что Омск никакими силами удержать нельзя?..

— Да, утверждаю... Вы и сами, кажется, видите это прекрасно. Здесь дело не в отдельных личностях.

— Георгий Александрович! — горестно и возмущенно вскричал Капустин, — да, ведь, я уверяю, что если пройтись по одним кафе и ресторанам, то можно набрать тысячную армию из одних только офицеров. А по всему-то городу?!

— Ну, что ж, — усмехнулся капитан, — и здесь ваш пресловутый шок; это уже — не армия!..

— Да, к несчастью так... О, психика, психика! — что океан перед тобой?!.. — продекламировал Капустин. — Георгий Александрович, —сказал он успокаиваясь, — вы послушайте только: прихожу я на днях к одному знакомому, он — купец, беженец из Самары, человек глубоко религиозный, нравственный, единственную дочь свою по Домострою воспитывал, прихожу и вижу: старик чуть не пляшет от радости. — «<Что с вами?»... — «Да как же», говорит, «Манечка сможет эвакуироваться: знакомые чехи берут в свой вагон». — «Ну, а вы?». — «Да мы-то со старухой остаемся: всем не уехать... Ничего, господь милует, пускай хоть Манечка спасется!»... А Манечке-то восемнадцать лет!..

Яхонтов рассмеялся:

— Да, бывает...

— И вы знаете, до чего доходит это безумие в панике? — возмущался Капустин. — Слепцы! Безумцы! Вас много! Вы сильнее! — нет: бегут!.. Георгий Александрович, — крикнул он совершенно вне себя, — ударим в их психику!..

— Чью? — вздрогнув даже от неожиданности, спросил Яхонтов.

— Красных!.. Нужно устроить им психический разгром!.. Что? Вы улыбаетесь! Считаете меня сумасшедшим. Думаете, может быть, что я пристану к вам с организацией какого-нибудь клафтоновского освед-верха?!

Капустин не давал рта открыть своему собеседнику.

— Нет, Георгий Александрович! Вы забыли историю. Без нас, ученых, что делали бы вы--воюющие?!.. Вы ответите, что здесь не один человек, а наука, но вспомните защиту Сиракуз Архимедом, вспомните Леонардо да-Винчи!.. Можете смеяться надо мной, но я говорю вам: мы — штабс-капитан Яхонтов и психиатр Капустин — сделаем то, что не сделали ни Сахаров, ни ваш сибирский Барклай-де-Толли. Мы отстоим Омск!..

Капустин сел в кресло.

Капитан подвинул к нему стакан и налил воды из стоявшего на столе графина.

— Успокойтесь, дорогой Ферапонт Иванович! — сказал он с участием. Лицо его было чрезвычайно серьезно.

— Никто даже не думал смеяться! Я не пропустил ни одного вашего слова и заявляю вам, что я — весь в вашем распоряжении, если это потребуется для блага родины.

Капустин отпил глоток воды и слабым голосом, оглянувшись в сторону двери, сказал:

— Георгий Александрович, я считаю, что излагать вам суть дела здесь было бы несколько неосторожно. Вот здесь у меня записано все подробно, ясно и... доказательно. — Он извлек из кармана небольшую, сложенную вдвое, ученическую тетрадку и передал офицеру.

— Да, страшно подумать, что в этой вот жалкой тетрадке заключена, может быть, судьба всего фронта!..

— Клянусь честью офицера, — сказал Яхонтов торжественно, как на присяге, — что эту тетрадь можно отнять только у трупа!..

Капустин встревожился.

— Видите ли, Георгий Александрович, я считаю, что кто-нибудь из ставки, по вашему доверию, должен будет непременно ознакомиться с этим: чем больше размах будет взят сразу и чем скорее, тем вернее победа.

Офицер нахмурился, однако, это быстро прошло, и, наклонив голову, он сказал:

— Сочту своим долгом.

Капустин встал. Они посмотрели друг другу в глаза. Маленький Капустин протянул руку высокому и стройному Яхонтову. Они обменялись адресами. Капитан толкнул дверь. Звон падающей и разбивающейся посуды, сопровождаемый вскриком, оглушил их. У противоположной стены узенького и темного коридора стояла, беспомощно опустив руки, перепуганная горничная. Возле двери лежал поднос и груда осколков. Очевидно, дверь открылась и вышибла поднос в то время, как кельнерша пробегала мимо.

Яхонтов остановился на секунду, затем быстро вынул бумажник и, достав несколько кредиток, сунул девушке. Перепуганная девушка не успела протянуть руку. Деньги упали на пол. Офицер с Капустиным обогнули угол темного коридорчика, свет зала заставил их зажмуриться. Пройдя шага два, Капустин остановил вдруг офицера и что-то сказал ему на ухо.

Капитан поморщился, как бы обдумывая что-то, и оглянулся на коридор, из которого они вышли; девушка собирала осколки.

Нет, не думаю, — сказал он...

2 Темный эшелон

Эвакуация... эвакуированный... эвакуационный... липкие, квакающие слова! И кто это только выдумал и выпустил в русский обиход эту безобразную стаю?! Уж не для того ли эти слова, для чего и другие многие из иностранных, т. е., чтобы скрыть, как скрывают в облатке неприятное лекарство, все постыдное и нечистое, что нехорошо обозначить простым словом? Однако, не хватает облатки: «эвакуантов» все-таки зовут беженцами, да и не прикроешь, пожалуй, никакой иностранщиной того постыдного и безобразного, что совершается вот уже вторую неделю на омской станции.

Здесь, в этих людях, готовых искалечить друг друга из-за места на грязных нарах теплушки, пещерный предок узнал бы свое потомство! А ведь придет время — рассядутся все, «утрясутся», как сами же они выражаются, почувствует каждый, что прочно обосновался в логове, и тогда мало-помалу начнут отходить сердца, остынут разгоряченные дракой тела, спрячутся оскаленные клыки, и такие завяжутся знакомства, что уж и не представляют люди потом, что можно расстаться, забыть номер обшей теплушки и никогда в жизни не переписываться друг с другом.

Но это потом будет, а пока лучше не смотреть, что творится.

Ну, неужели, например, не знает этот белокурый, с мягким нежным лицом, поручик, которого английская с серым широким воротником шуба де лает еще женственнее, неужели не знает он, что та женщина, которую он оттолкнул сейчас, втаскивая в теплушку, с помощью денщика, какой-то сундук, тоже сестра или жена такого же, как он, офицера?!..

Уж много часов стоит она перед этой теплушкой вместе с высокой черной старухой возле сваленных на снегу дров, ящиков, чемоданов и корзин, ожидая посадки. Путем бесконечных расспросов, унижаясь и плача, останавливая пробегавших по перрону железнодорожников и военных, ей удалось, наконец, узнать раньше всех, на котором пути формируется состав для офицерских семей, и тогда она, молча, крадучись, вместе со старухой принялась перетаскивать одну за другой все свои вещи, пролазя с ними под стоявшими на пути эшелонами, в надежде, что она первая попадет в теплушку. Но у юнкера их — Сашеньки — не было еще денщика, а сам он не мог вырваться из города, посадка началась дико и внезапно, и вот теперь обе женщины стояли возле своих вещей, отброшенные в сторону, и не знали, что делать.

— Господи! да где же это Саша-то?! — говорила старуха, оглядываясь во все стороны. — Зиночка! Ты бы побежала ему навстречу... Ведь опять мы останемся!.. Сбегала бы к коменданту, — пусть даст кого-нибудь!.. Нахалы вы! Нахалы! — вдруг закричала она пронзительно, с трясущейся от гнева головой, на вламывающихся в теплушку с треском и грохотом офицеров и их денщиков.

Дочь останавливала ее:

— Мама, мамочка! — говорила она, дергая старуху за рукав, — да перестаньте же! Сейчас Саша придет, — перестаньте! — А у самой глаза полны были слез, и, увидев подошедшего к паровозу проводника, она почти бегом бросилась к нему и стала просить помочь им. Проводник, не дослушав ее, буркнул что-то и отошел. В это время она увидела знакомого прапорщика: он выглянул из теплушки стоявшего напротив эшелона. Она окликнула. Он, неприятно, видимо, пораженный, все-таки поклонился ей и выпрыгнул из теплушки.

— Анатолий Сергеевич, ради бога, помогите нам! — сказала она голосом просительницы, совсем не похожим на тот, каким она разговаривала с ним в своей гостиной, когда он бывал у них, когда под ее аккомпанировку пел песенки Вертинского и, стоя за ее стулом и перелистывая ноты, вдыхал аромат ее волос, томился от любви к ней. Она протянула ему руку, привычным жестом отогнув до половины свою перчатку. Он ответил ей рукопожатием. Но, как будто не замечая этого, она продолжала, волнуясь и тревожно вглядываясь в него:

— Вы знаете, это ужасно, что делается: нас совсем оттеснили!.. Мама страшно волнуется. Александр — в городе: его не отпустили... Я так обрадовалась, когда вас увидела... может быть...

— Увы!.. — сказал прапорщик с неловкой улыбкой, которая должна была обозначать одновременно и отказ, и сожаление, — если бы на полчаса, только на полчаса раньше!.. А теперь... денщика я командировал в город, а сам... мы сейчас... меня вызывают в штаб...

Оба они старались не смотреть друг на друга. Долго молчали и обоим было как-то неловко расстаться.

— Боже мой... боже мой!.. Что же делать?! — словно про себя говорила она.

— Холодно! — сказал прапорщик, передернувшись, и пояснил для чего-то, как будто она не видела: — Я ведь в одной гимнастерке к вам выскочил... Ну, прощайте! — сказал он, беря ее руку и на этот раз целуя выше перчатки. — Надеюсь увидеть вас во Владивостоке, — и, не дожидаясь даже, когда она уйдет, он повернулся к ней спиной и, ухватившись за скобку косяка, легко прыгнул в теплушку...

Женщина постояла еще немного и пошла по направлению к станции.

Низко (вот-вот, кажется, заденешь головой) висят над перроном огромные станционные часы. Большая стрелка, похожая на меч, долго остается на месте и вдруг делает прыжок.

Два офицера стоят, прислонившись к стене вокзала, и смотрят спокойно, как мечутся по перрону люди. Один из них, помоложе, говорит:

— Знаешь, странно все-таки делается: ведь вот за то время, пока эта стрелка едва-едва успела оползти циферблат, фронт откатился еще на шестьдесят верст!.. Ты сводку читал?

— Да, — говорит другой, не склонный, видимо, к философствованию. — Бегут...

Мимо них с шумом и звяканьем проходят два анненковца, волоча длинные шашки. На рукавах у них — череп и скрещенные кости.

— Денатурат! — громко говорит старший из офицеров — кавалерист, судя по шпорам и длиннополой шинели с разрезом от самого пояса. Собеседник не понимает его, и тогда он глазами показывает на мрачную эмблему анненковцев. Оба хохочут.

Один из анненковцев оглядывается, но, должно быть, они очень спешат, потому что оба скрываются в вокзале.

— Тоже, поди, думают, что — кавалерия! — не унимается офицер. Не кавалерия, по-моему, а цыганская свадьба... Пришли бы они к нам в русско-чешский, мы бы их поучили!..

Станция, словно шелухой семечек, засорена народом и скарбом. А «ветка» каждые двадцать минут привозит из города все новых и новых людей. Рядом с веткой от самого города протянулся обоз с беженской рухлядью.

На восток от вокзала далеко раскинулся выросший за каких-нибудь две недели город теплушек. Когда-то вся Русь была кондовая, избяная, а после — пришел четырнадцатый год, и сделалась вагонная, теплушечная.

Здесь, впрочем, и в теплушках чувствуют себя прочно, оседло. На первых двух-трех линиях заметно еще некоторое движение: приходят и уходят поезда, бичуют воздух маневровые паровозы, звякают тарелки буферов. А дальше, как, впрочем, и полагается на окраинных улицах города, движение чуть заметно и, наконец, совсем затихает. Колеса на четверть засыпаны снегом. Чуть не у каждой теплушки — труба, из трубы идет дым. Белеют повсюду переплеты заново сделанных дверей и рам. Идет заготовка дров. У большинства теплушек до самой земли — прочные лесенки, можно даже посидеть на крылечке. Пожалуй, если здраво рассуждать, то колеса в этом городе давно уже лишние. Без них можно было бы завалинки сделать, из снега хотя бы: а го все-таки, как ни обивай изнутри теплушку коврами и кошмами, а снизу-то поддувает. Однако, где там! Хоть и крепко, по-домашнему, все устроились — а в колеса все-таки верят, верят во Владивосток и Иркутск. Поэтому каждый день квартальный надзиратель, упорно именуемый, однако, комендантом эшелона, ходит к коменданту станции узнавать, скоро ли их квартал тронется в Иркутск.

И случается, что нехотя-нехотя подойдет к такому кварталу какой-нибудь старичок-паровоз, тихонько покрякивая, толканет, слоено силенку пробует, повозится там чего-то и глядишь — потащил ведь со скрипом и стоном застоявшиеся теплушки! Поплыли лесенки, срезая по дороге кучи снега... И подымается суматоха! Ликвидируются дровяные заготовки. Сбегаются отовсюду жители, видевшие, как стронулись их дома, и выскакивают на крылечко встревоженные женщины, у которых мужчины — эти извечные добытчики всякой снеди и топлива — странствуют в это время где-нибудь по вокзалу, а то и в городе. Лица женщин выражают мучительные переживания: остаться с ним или уехать с вещами?!..

Так бывало с каждым эшелоном и не однажды. И каждый раз кончалось, что состав только загоняли еще дальше, чтобы освободить путь для военных эшелонов. Наконец, все к этому очень привыкли и не только безбоязненно стали уходить на вокзал, но многие даже и ночевали-то в городе. Явилась уверенность, что положение устойчивое. Некоторые предлагали даже перенумеровать по-городскому все теплушки, а на головных и хвостовых прибить дощечки с наименованием улиц: Лермонтовская, примерно, Потанинская, Адмиральская. Сплетни, кумовство и заимодавство накрепко связали между собою отдельные теплушки и эшелоны...

Был, однако, в самом «устойчивом» углу этого юрода один эшелон, по-видимому, военный, с которым не только не удалось завязать какие-либо отношения, но к которому даже приблизиться было нельзя, потому что по обе стороны — по два часовых. Думали сначала, что там снаряды, но скоро увидели, что нет. Ибо, хотя и закрыты все теплушки на замки и железные створки окон захлопнуты наглухо, но у каждой теплушки — труба, оттуда — дым и, кроме того, сажен за сто от эшелона так силен становится солдатский запах, что ясно становится, что в теплушках — никак не меньше батальона. Днем теплушки не открываются вовсе. Стало быть, люди сидят там в полной темноте, хотя, по-видимому, это мало их смущает, так как все время доносятся оттуда — смех, крики, звуки гармошки и топот.

Уж, во всяком случае, там не арестанты: слишком весело себя ведут. Вот даже к одной из теплушек подходит часовой и стучит прикладом:

— Эй, вы, чалдоны желторотые! Тише. Фельдфебель придет...

Ему отвечают руганью и шутками:

— Ге-ге!.. Пускай приходит!..

— Как же! — придет он, дожидайся! Днем-то, небось, не одна собака к нам не заглянет!..

— Чо ему здесь делать?! Иголки-то ешшо рано расшвыривать. Эти-то не все собрали!..

— Придет, дак мы его тут в потемках-то петушком завяжем, — не узнат кто!..

— Ну-ну! Вы ее больно-то! — говорит часовой и отходит к другой теплушке. Здесь довольно тихо, но, приложившись к щели между дверью и косяком, он остается в таком положении довольно долго. В теплушке идет разговор, беспорядочный, вразброд, как всегда, где соберется много праздного народу.

— Эх, мамаша! — слышится чей-то молодой и озорной, изнывающий от скуки голос. — Конюхов! ты чо — библею читашь! Умрет он, братцы, без библеи! А мне бы хоть одним глазом на баб взглянуть! Ох, и много их, поди, на станции!.. Чую, что много!..

— Ну, язви их! — дожили! Зашшитники! — людям показать стыдно... Вон дак образцовый батальон!..

— Да, господин взводный, долго ли чо нас держать-то будут?! Хооъ бы сказали, за что! А то сидишь, как кобель на цепе! Иголки каки-то удумали! Начисто обалдели!..

— Кто обалдел?!..

— Да хоть бы и капитан!

— Ну, ты говори-говори, да откусывай!.. — отвечает, по-видимому, взводный.

— Эй! вот что, ребятишки: кто будет в очко?

— Ишь, стерва, в очко! Да ты и при свете-то обдуешь!..

— Эй, Конюхов! ты ить начетчик — погадай, слышь, на библее, пошто нас затырили?..

— Библия тебе не мешат, дак ты ее и не затрагивай, а кто затырил, дак у того и спрашивай!..

— А вот что, ребята, — вступает чей-то новый голос, — офицера-то в потемках же сидят а ли на воле?

— Ну, дак как же! Наверно, тебе поручик Лазарев усидит! Он, поди, всех баб в городе освашшил!

— А капитан-от Яхонтов куды делся?

— А его, слышь, и в ешалоне нету. Хрен его знат. Наделал делов, а сам — на сторону!..

— А я дак, ребята, думаю, — глубокомысленно сказал кто-то, — что нас для восстания скрывают.

Несколько времени все молчат, видимо, пораженные неожиданностью догадки. Потом кто-то говорит презрительно:

— Уткнул пальцем!.. Так тебе бы и дали орать да на гармошке наяривать!.. А, скажем, для чего тогда в потемках-то держать?.. Никого тут не восстание, а так — дурость кака-то!..

— Ну их к черту! Давай, ребятишки, споем ли чо ли!..

— В неволе сижу...

3 Офицер и денщик

А тот, о ком говорили солдаты, что он «наделал делов, а сам — на сторону» — капитан егерского особого батальона Яхонтов уж целый месяц не выходил из своей комнаты, в которой было так же темно, как в теплушках его батальона. В первое время очень беспокоили разные знакомые, главным образом, женщины, прибегавшие попроведать капитана, но скоро его денщик отвадил всех посетителей. Он никого дальше кухни не пропускал и каждому старательно объяснял, что у капитана заболели глаза, и ему велено сидеть в темной комнате и никуда не выходить. Квартира у Яхонтова была совершенно отдельная — из двух небольших комнат и кухни, в которой, однако, жил денщик и ничего не готовилось, так как Яхонтов получал обеды из ресторана.

Первое время Яхонтову стоило больших усилий усидеть в своем затворе, когда он слышал голос доброго знакомого или приятеля, который, соболезнуя, расспрашивал денщика, давно ли у капитана заболели глаза, скоро ли он выздоровеет и хороший ли врач ею лечит. Но особенно трудно было, когда из кухни доносился голос какого-нибудь милого создания, и капитану страшно хотелось определить, а он не мог, по голосу, которая именно из ею приятельниц пришла его навестить.

«Бросить все это к черту! ну его совсем! — все равно ничего не выйдет», — думалось тогда капитану, и он готов был, действительно, бросить все, тем более, что мучения оттого, что нельзя даже было закурить, становились прямо-таки нестерпимыми.

Однако, две силы укрепляли капитана в ею замыслах: первой силой, несомненно, была тетрадка, полученная им в кафе «Зон» от Ферапонта Ивановича. Он прочел и продумал ее до конца, подвергнув самому тщательному разбору все утверждения Капустина, насколько позволяли ему его познания в этих вопросах и здравый смысл, и нашел, что Капустин рассуждает правильно и научно.

Но главное, что поддерживало Яхонтова и заставляло его идти до конца, это — его больше, чем у других людей, развитое замкнутое самолюбие. Честолюбивым Яхонтов никогда не был и никогда, между прочим, не страдал манией лицезрения т. н. великих или знаменитых людей. Он считал, и это было твердым его убеждением, что всех так называемых великих выбрасывало на поверхность игрой и давлением каких-то скрытых в недрах человечества и неизученных еще сил. Он любил эту мысль настолько, что иногда где-нибудь в гостиной, часто для того лишь, чтобы порисоваться слегка, перед барышнями, он доводил ее до крайности, начиная утверждать, что самый лучший полководец наполеоновской эпохи — вовсе не Наполеон, а кто-то другой, может быть тоже — капрал, но так и проносивший всю жизнь маршальский жезл свой в ранце, ни разу не взявши его в руки. Лучший, гениальнейший писатель это, несомненно, кто-нибудь из таких, кто не написал ни одной строчки. Нечего уж говорить о том, что самый мудрый человек в мире не только не создал никакого учения, но так и умер неузнанным, именно потому, что постиг, насколько все в мире есть «тлен и брение».

Славу, даже не вкусивши ее, Яхонтов считал чечевичной похлебкой. Высшую радость испытывал он от одинокого осознавания остроты и гибкости своей мысли. Ему знакомо было несравнимое ни с какими другими переживаниями испепеляющее сладострастие напряженной умственной работы. При всем этом Яхонтов далек был от аскетизма, напротив, он обладал легко воспламеняющейся чувственностью и не видел основании противостоять ей; однако достаточно было ему даже где-нибудь на балу услышать грохот шахматных фигур, увидеть шахматный ящик в руках человека, которого он знал за сильного противника, чтобы все женщины, окружавшие его в этот миг, перестали существовать для него. Он был хорошим шахматистом и математиком. Сравнивая познания свои в области стратегии и тактики с познаниями работников ставки, он совершенно ясно видел свое превосходство, которое усугублялось еще и тем, что Яхонтов не забывал вносить все коррективы, которые выдвигались особенными условиями гражданской войны. Рядом с письменным столом капитана стоял другой, специально для большой карты фронта. Фронт белых отмечался у него двумя рядами белых флажков: один ряд обозначал действительное положение армий, другой — то, которое было бы, если бы главнокомандующим был он, Яхонтов. Несколько раз при встречах с Лебедевым он удивлял его, ради шутки, тем, что предсказывал смысл и результат операций противника на том или ином участке фронта и всегда оказывался прав. Так было, например, с операцией 5 армии красных на участке Звериноголовское—Курган: капитан предвидел тогда удар превосходных сил красных на стык между Степной и Уральской группой и указывал тогда, что с правого фланга — от Уфимской и Волжской группы — должны быть переброшены части на левый — в подкрепление Уральской группы, разгром которой являлся целью всей операции, предпринятой в то время 5 армией красных. Он считал также, что партизанская группа генерала Доможирова должна быть усилена и развернута во избежание обтекания левого фланга. Дальнейшие события показали, что Яхонтов был прав.

— Да откуда вы знаете, капитан?!.. — спрашивал его наштаверх.

— У меня, ваше превосходительство, лучше работает... разведка, — посмеивался капитан.

За неделю до встречи в кафе Яхонтов считал еще, что дела на фронте можно было бы поправить, если бы, понятно, призван был он, Яхонтов. Однако, несмотря на свое особенное положение гвардейца, он никуда не лез со своими советами и указаниями. Здесь действовало его самолюбие, которое никогда и нигде не совместимо с честолюбием.

Солдаты не любили Яхонтова. Это раздражало его. Он обнаруживал вначале ясное тяготение к роли «отца-командира» и старался быть с солдатами справедливо-строгим и простым. И вот последнее-то никак не выходило у него. Вез всяких хитроумных рассуждений солдаты чуяли в нем человека чужой крови и расценивали все его «справедливые строгости», как произвол барина. Мало-помалу Яхонтов перестал домогаться роли «отца-командира» и сделался по отношению к солдатам холодно-жестоким и требовательным. Отношения определились.

Существовал, однако, ко всем «егербате» один человек, к которому Яхонтов был привязан не меньше, чем к своей собаке. Это был его денщик.

Силантий, он же «Шептало», удовлетворял самым строгим требованиям, которые только могут быть предъявлены денщику гвардейского офицера: это было бородатое преданное существо и вдобавок с приятным русским именем. Силантия прозвали в батальоне «Шепта-лом» вовсе не потому, что он шептал или наушничал, а просто по наименованию одной маленькой, хотя и существенной, части нагана. Дело в том, что Силантий, скоро и хорошо постигший хитрое устройство револьвера, очень любил помогать в этом отношении своим менее способным товарищам. И вот, когда он объяснял кому-нибудь из солдат батареи устройство нагана, ни одна из частей револьвера не вызывала его особенного внимания. Но лишь только произносил он: «а это, гляди, шептало», — как сразу преображался: он напоминал тогда заядлого охотника, который увидел вдруг из камышей какую-то чудовищную и редчайшую птицу и страшно хочет показать ее своему неопытному спутнику, но в то же время боится и спугнуть ее.

— Вишь — шепчет, вишь — шепчет!.. — говорил он шепотом, показывая на легкие движения шептала. Обыкновенно окружавшие их солдаты терпели только до этого места и дружно начинали хохотать. Силантий сердился. Вероятно, он считал, что он поступает, как хороший педагог, преподнося бездушную частичку бездушной машины, как нечто одушевленное. Он был уверен, что после его объяснения никто не позабудет, что такое шептало и где оно находится. Пожалуй, он был прав.

Как-то в один из таких уроков Силантия в казарму вошел сам капитан Яхонтов. Силантий понравился ему своей бородой и внушительностью. Офицер спросил, как его имя, и когда услышал, то сейчас же, не задумываясь, взял его в денщики и никогда не раскаивался в этом.

— Мы с господином капитаном душа в душу живем, — хвастался иногда Силантий в батальоне.

— Халуем стал, Шептало! Отъелся — ишь ряжка-то — в три дня... не объедешь! — не то завидуя, не то возмущаясь, говорили солдаты.

Действительно, Силантию жилось хорошо. Только за последнее время, когда у капитана заболели глаза, и он сидел безвыходно в темной комнате, Силантий просто взвыл от безделья и скуки. Он уже перепробовал все: до последней ниточки перетряхнул и привел в порядок гардероб капитана, навел чистоту во всех комнатах и дошел, наконец, до того, что ежедневно до умопомрачительного блеска стал начищать капитановы сапоги, несмотря на то, что тот никуда и не думал выходить.

«Уединение и праздность губит молодых людей» — сказал философ. Случилось то, что должно было случиться.

Однажды Яхонтов, лежа в своей темнице и рассеянно думая, услышал вдруг сдавленный женский смешок в кухне, где жил Силантий. Это удивило капитана. Он постучал в стену. Через минуту послышался робкий стук в дверь.

— Войди! — сказал Яхонтов, зажмурившись на то время, пока оставалась открытой дверь. Силантий вошел.

— Ну, я тебя звал, — сказал Яхонтов, — там у тебя — кто?

Силантий молчал.

— Чего ж ты в землю смотришь?! — сердито закричал капитан, никогда, кажется, в течение целого года не кричавший на своего любимца, — на меня смотри!..

— Виноват, господин капитан! — не своим голосом сказал денщик. — Лиса вашего не вижу: темень...

— Темень! — передразнил его Яхонтов и невольно рассмеялся. — Ну, кто там у тебя? Живо!

— Девиса, господин капитан.

— Девица?!.. Кто ж это позволил девиц сюда водить, а?!

— Виноват, господин капитан.

— Ты что ж — скрыть от меня хотел?!..

— Никак нет, господин капитан.

— Чего ж не говорил?

— Робел, господин капитан.

Яхонтов расхохотался: — «Шептало» и вдруг — роман. Это обещало многое. За время сидения в темноте капитану хорошо сделалось понятным, что ум человеческий, как работающие жернова, требует, чтобы постоянно сыпалось новое зерно, чтобы было что перемалывать. Он убедился, как незначителен без подсыпки тот запас идей и представлений, который кажется неисчерпаемым, когда рвешься к одиночеству и размышлению. Капитан скучал не меньше своего денщика. И вот как раз кстати: пускай-ка теперь Шептало в наказание за своеволие поразвлекает его немножко.

— Ладно, старый греховодник, — сказал капитан, смягчаясь, — я тебе прощаю, только ты все мне должен рассказать: кто такая, откуда, как познакомились, — все! Слышишь? Пускай твоя «девиса» поскучает немножко...

— Так точно, господин капитан, — повеселев, сказал денщик. — Только девиса-то ушла, господин капитан: как вы постучали в стенку, она живехонько и свилась.

— Вон что. Ну, ладно, —т ем лучше. Давай рассказывай.

— Слушаюсь, господин капитан. Только что тут рассказывать?! Дело просто оборудовалось: в кафезоне я к ей подшагнул.

— Где? — не понял сразу Яхонтов.

— В кафезоне, господин капитан, — помните вы там все кофей пили...

— А, в кафе «Зон»! — удивился и даже несколько обиделся капитан. — А ну, рассказывай дальше.

— Я, господин капитан, не от себя, понятно, туда зашел. Боже меня сохрани! А помните, как-то от поручика Суркова с запиской прибегали: екстренно ему вас видеть надо было. Найди, — говорят, — беспременно —ежели не дома, то в кафезоне, значит, кофей пьют. Я и потурил туда. А штоись двух часов не пробило. Ну, прибегаю, а там публики ишшо нет никого. Только горнишна одна, эта самая Анета, скатерки со стола собират, крошки стряхиват. Я — к ей: относительно вашей личности спрашиваю. Она интересуется: это, говорит, красивый такой, видать, что из благородных?

— Так точно, говорю, это господин капитан, они и есть.

— Нет, говорит, они сегодня не приходили, а так они у нас всегда бывают. А вы денщик ихний? — интересуется. — Денщик, говорю. — Очень, говорит приятно. — Шире-дале, — угошшать меня зачала: из рюмок изо всех, которы не допиты, разны-то разны вина насливала — целой стакан! Пирожно како-то мне скормила, поди штуки три-четыре — не мене. А там, конешно, далее: интересуюсь, говорит, у вас побывать... Ну, а после на улице как-то встретил: совсем возле нашей квартиры... Так што виноват, господин капитан.

— А много раз она у тебя была? — спросил Яхонтов.

— Да нонче в третий, — смущенно сознался Силантий.

— Ишь ты. Ну, что она — красивая хотя бы?

— Да как, ведь, господин капитан, — на чью потребность глядя... Так-то она ничего. Только черновата малость. Дак нам, ведь, господин капитан, деревеньшине, известно чо надо: побеле штобы да поядрень-ше...

Яхонтов рассмеялся.

— Да-а. А оказывается, ты у меня человек со вкусом: я, ведь, как-будто, припоминаю ее... в кафе «Зон»... Да, помню. Впрочем, вот как выйду на— днях из своей темницы, так нарочно схожу посмотреть... Ну, что ж! Помогай тебе бог! Только смотри!..

— Что вы, господин капитан! Промеж нас ничего такого не было. Она себя строго содерживат. Так — придет, покалякаем, поможет где немножко.

— Как поможет? Чего тебе помогать? — удивился капитан.

— А так по малости, господин капитан. Однова сижу я да пуговки к френчу пришиваю, она и говорит: — давай, говорит, я пришью. И верно: оглянуться не успел — в кою пору!

— Так-так... Так ты что же, жениться на ней задумал?

— Што вы, господин капитан! — возмутился Силантий. — Разве от живой жены женятся?!. Мы ведь не у антихристов, поди! Это у их там хоть сто раз женись, а у нас ведь закон есть!.. Нет уж, так просто: согласно солдатского положенья...

— Ах ты, Фоблаз бородатый! — засмеялся Яхонтов. — Ну, ладно, иди. А девица твоя пускай ходит — ничего против не имею...

— На том благодарим, господин капитан... — щелкнув голенищами, денщик повернулся и вышел.

С этого разговора он вовсе перестал тосковать. Аннета прибегала чуть не каждый день. Силантий к ее приходу всегда тщательно готовился, — волосы напомаживал, а бороду расчесывал, так что в ней не оставалось ни одной крошки махорки.

Зная, когда она придет, он старался подстраивать так, чтобы она заставала его за каким-нибудь наиболее благородным занятием.

Однажды, когда Аннета пришла, он только что приготовился к разборке и чистке нагана. Утром капитан сказал ему, что сегодня он выйдет из своего заключения и пойдет в город. Поэтому на спинках двух стульев, стоявших рядом с Силантием, развешаны были тщательно выглаженные и вычищенные брюки и френч капитана. На скамейке стояли сапоги, от которых так же, как от висевшей на гвоздике широкой английской портупеи с кобурою револьвера, шло сияние.

На столе, поверх клеенки, разостлано было полотенце и лежала маленькая белая тряпка. На салфетке — наган и отвертка. Под рукой у Силантия стояло блюдечко с бензином и пули в холщовом мешочке.

Казалось, все было готово, но Силантий не начинал работы, он прислушивался. Наконец, он услышал скрип снега: кто-то взбежал на крылечко и нетерпеливо топтался. Это была она. Он условился с Аннетой, что она никогда не будет звонить, чтобы не беспокоить капитана. Силантий быстро взял в левую руку наган, а правой выдвинул шомпол из оси барабана. Затем он, не торопясь пошел открывать дверь.

— Ах ты, борода несчастная! — весело и сердито вскричала девушка, входя в кухню. — Ты что ж это не открывал?! А ну, помоги раздеться. Тоже кавалер называется!

Она была укутана в оренбургский платок поверх зеленой шубы. Силантий неуклюже заходил вокруг Аннеты, не зная, откуда начать развязывать платок.

— А ну, пустите — я сама. — Она быстро разделась и подошла к столу.

— Это что ты делаешь? — спросила она, указывая на револьвер.

— Что? — револьвер разбираю, почистить хочу.

— Разве его чистят, разбирают? А я думала, что он весь цельный! — удивилась Аннета.

— Цельный!.. Ох ты, девичий умок! Да хошь я тебе на пятьдесят частей его раскладу!

— И стрелять будет?

— И стрелять будет, — расхохотался Силантий, — ежели собрать, как полагается.

С этими словами он сел за стол и принялся за разборку, объясняя Анне те каждое свое действие.

— Ну, вот, видишь: шонпол вынул, теперь трубку шонпольную повернул, а теперь ось выну. Теперь чо нам мешат? — дверца, — давай ее — к спусковой скобе. А теперь нате вам — и барабан на ладошке!

Девушка, не отрываясь, смотрела, как он работал. Изредка Силантий брался за отвертку. Дело шло быстро. Когда он забывал назвать какую-нибудь вновь открывшуюся часть, девушка спрашивала:

— А это?

— А это — шпилька, вроде как у вас. А это — собачка... А это — ползун: вишь — ползает, а это уж — сосок спускового кручка называется, а это... шептало! — сказал он, понижая голос и вытаращив глаза, — вишь шепчет!.. Шептало! — повторил он со вкусом это слово, от которого, очевидно, от него веяло чем-то живым, человеческим в этой машине.

Перетерев все части нагана тряпкой, он приступил к сборке. Аннета несколько раз пробовала помочь, он охотно давал ей наган и потом хохотал во все горло.

— Эх, вы... волос долог! не при вас, видно, сделано!..

— Дай хоть барабан вложу, — рассердилась Аннета.

— На! — сказал он покорно.

Аннета долго пыхтела над барабаном и, наконец, бросила револьвер на стол.

Силантий беззвучно смеялся.

— Эх, ты! — сказал он, вытирая выступившие от смеха слезы, — да я ведь дверцу-то закрыл. Ну-ка, давай сюда, — он взял у девушки револьвер и, быстро закончив сборку, несколько раз нажал на хвост «спускового крючка», пробуя револьвер.

— Хорош! Ну, теперь — воробушки по гнездам, — сказал он, беря со стола пулю.

— Дай хоть я пульки вложу! — взмолилась Аннета.

— Вклади! — сказал Силантий, довольный, что она утешится хоть этим, и отошел к умывальнику.

— Ну, что? — сказал он, подходя с полотенцем к столу.

— Готово! — весело тряхнув головой, ответила Аннета.

— Ну, вот... капитану скажу, и тебе благодарность будет. Ну, пойти сказать ему: четыре часа уж скоро. Он там в потемках-то ни дня, ни ночи не знат.

Аннета ушла.

Пока капитан обедал и собирался, прошло еще часа два. Он вышел в прихожую, Силантий бросился было за спичками.

— Не надо, — остановил его капитан.

Денщик подал ему шубу, оправил портупею.

— Ну, благословляй, Силантий, — сказал Яхонтов, — первый выход.

— Счастливого пути, господин капитан, — ответил денщик, закрывая за ним дверь.

У Яхонтова закружилась голова, когда он глубоко вдохнул морозный воздух. Он постоял немного на крылечке, затем натянул перчатки и сошел на тротуар.

Осторожно падали редкие снежинки.

— Однако, — подумал капитан, — шесть часов, а как светло! — и вдруг радостно рассмеялся.

— Чертовщина все-таки! — сказал он и зашагал в сторону рощи. Яхонтов жил возле Казачьего базара.

Ему было очень приятно дышать свежим воздухом, и он шел медленно, как-то особенно отчетливо чувствуя стройность и крепость своего тела. Это чувство, впрочем, всегда сопровождало его, когда он был в своей английской шубе и в английской с широким ремнем, а не русской портупее.

Он прошел квартала два, все время с удовольствием убеждаясь, что он не зря потерял этот месяц.

Пересекая Варламовскую, он услышал, как рвется сзади и взвизгивает снег под легкими каблучками быстро идущей женщины. Она прошла мимо него, обдав запахом хороших духов, таким неожиданным и отрадным на морозе, и прошла прямо. И Яхонтова вдруг потянуло туда — на Атамановскую, в рестораны, в общество женщин.

Он остановился, обдумывая, уже не пойти ли в самом деле туда, и в то же время, не сознавая этого ясно, глядел вслед удалявшейся фигуре и думал о том, какая, должно быть, это изящная и стройная женщина. Шуба плотно охватывала ее высокие бедра и, подобно платью, не скрывала очертаний.

Яхонтов быстро перешел улицу и стал догонять незнакомку, стараясь, однако, все время сохранять некоторое расстояние. Она, по-видимому, скоро поняла, что ее преследуют, потому что оглянулась несколько раз, но ничуть не ускорила шагов. Яхонтову это показалось довольно хорошим признаком, и он боялся теперь только одного, что незнакомка живет где-нибудь близко и скоро исчезнет. Он прибавил немного шагу, и вдруг в это время его, привыкшие к темноте, глаза различили впереди, дома за три от незнакомки, две подозрительных фигуры, спрятавшиеся в тени ворот и явно подкарауливавшие кого-то. Яхонтов почувствовал, как все в нем подтянулось, и вместе с тем ощутил радость: «Судьба! Эти двое не пропустят ее так, пристанут, и тогда — какая прекрасная роль для знакомства: спаситель!». Он расстегнул кобуру и быстрыми шагами почти догнал незнакомку...

— Стой! Руки вверх — сопротивленье бесполезно! — услышал он отчаянный и чрезмерно громкий голос, в котором ясно чувствовалось, что сопротивления его боятся.

На него направлено было два дула.

Яхонтов отпрянул и выхватил наган. Они подбегали к нему. Капитан спокойно прицелился в ближайшего. Дважды чакнул курок. Капитан бросил револьвер и кинулся за угол.

Два. выстрела. Он упал. В последний миг он увидел над собой склоненное, такое знакомое-знакомое лицо женщины... Двое подошли к телу:

— Ну, что? — спросил высокий, сгорбленный, в борчатке и ушастой шапке.

— С ним, — сказала женщина, разгибаясь и протягивая ему тетрадь.

— Ну... — сказал он, пряча тетрадку в карман и торопливо протягивая женщине руку. — Вы тово... бегите...

Товарищ ждал его посредине улицы.

Они бегом пересекли ее наискось к углу квартала, завернули и, пройдя шагом еще полквартала, подошли к низенькой двери, над которой нависала, как козырек, огромная вывеска.

— Кто? — послышался голос из-за двери, и чья-то рука легла с той стороны на крючок.

— Шевро, — тихо сказал высокий.

— Я закупил партию, — ответили из-за двери, и она раскрылась. Они вошли. Запахом свежего хлеба был насыщен воздух помещения, и могучая теплота исходила от огромной печи, занимавшей половину комнаты. За печыо виднелся свет. Все трое прошли туда. Это было узкое и длинное подобие комнаты без окон. Стояла деревянная кровать с брошенным на нее полушубком, стол и несколько табуреток. Тускло горела керосиновая лампа. Огромные тени причудливо искажались, надломленные сводчатым потолком.

— Ну, — спросил открывший им дверь полный лысый человек в толстовке.

— Сопротивлялся... — сказал человек в борчатке.

Все трое замолчали.

— Это — с вами? — спросил хозяин.

— Вот. — Человек в борчатке положил на стол смятую, затасканную тетрадку.

— Возьмите табуретки, — сказал в толстовке, сел и, раскрывши тетрадь, слегка вывернул фитиль лампы. Трое склонились над столом.

— Что ж это? — с тревогой сказал в толстовке, перелистав тетрадь, — это совсем не то: здесь о глазах что-то! Чертежи... рисунки...

Его товарищи еще больше нагнулись к тетрадке, чуть не стукнувшись головами.

— А ну... — сказал третий, самый маленький из них, и голос его перехватило от волненья, так что он не мог продолжать.

— Читать? — робко взглянув на человека в толстовке, сказал он.

— А ну его. Куда к черту! — ответил человек в толстовке, свертывая в трубочку тетрадь и выпуская веером из-под большого пальца ее страницы. — Надо по-нашему: выводы! должны же здесь быть выводы! А ну, Александр, смотрите в конец.

Человек в борчатке взял рукопись из рук товарища и начал просматривать.

— Вот, наверное, — сказал он: «итак»...

— А, — «и т а к» — правильно! Раз «и т а к», значит то, что нам нужно, — рассмеялся он. — А ну, читайте, товарищ, вот как раз с этого «и т а к».

Он еще больше вывернул фитиль.

Человек в борчатке стал читать:

«...Итак, коснувшись физиологии органов чувств, мы установили аналогию между звуком и светом. Воспользуемся этой аналогией для наших рассуждений. Звук есть осознаваемое нами раздражение концевых аппаратов слухового нерва. Причиной этого раздражения мы считаем колебания, возникающие в звучащем теле. Когда число колебаний в секунду становится очень велико, ухо перестает воспринимать их, так же, как и колебания чересчур медленные. Низшая граница — 20 колебаний в секунду, высшая — около 40 тысяч. Колебания менее быстрые, чем 20 в секунду, и более быстрые, чем 40 тысяч, перестают быть звуком для нашего уха. Но это установлено приблизительно. Различных степеней тонкости слуха бесчисленное множество. Это хорошо известно каждому. Известно, например, что люди вообще-то с хорошим слухом не могут услышать сверчка или мышиного писка (Это звуки — частых колебаний). Несомненно, существуют люди, которые улавливают звуковые колебания ниже 20 в секунду и выше 40 тысяч. Вряд ли можно сомневаться и в том, что путем соответствующих условий и «упражнения» можно для очень многих из нас добиться тех же результатов. Во всяком случае, этот факт отмечен в житейском обиходе: «Вы знаете, моя девочка уж второй год занимается музыкой и, представьте, у нее очень развился слух!». Трудно сказать, от чего этот несомненный факт больше зависит: оттого ли, что создается привычная концентрация внимания на звуковых ощущениях, т. е. получается, так сказать, избирательное внимание или же от каких-то (может быть, молекулярных) изменений в самом воспринимающем аппарате. Для того, чтобы расширить границы колебаний, воспринимаемых, как звук, т. е. попросту говоря, для того, чтобы утончить свой слух, очень важно устранить все слишком сильные влияния на органы слуха. А жизнь, особенно жизнь большого города с его грохотом, полна этими влияниями. Слуховой нерв ежеминутно грубо травматизируется, в этом большая беда.

Человек, простоявший несколько часов на колокольне в пасхальную ночь, долгое время после этою не годится в качестве слушателя и ценителя скрипки. Один офицер, переживший осаду Осовца немцами, рассказывал, что когда, наконец, он покинул железобетонный каземат, непрерывно гудевший и содрогавшийся от канонады, то долго после этого его забавляло то обстоятельство, что шагах в десяти от гармониста он не слышал звуков гармошки, и ему казалось, что солдат делает только вид, что играет... Мы все знаем, какое значение имеет для четкости нашего восприятия фон. На «фоне» тишины до нас доходят такие звуки, которые мы не улавливаем в шумной обстановке.

Я нарочно, пожалуй, даже из педагогических соображений, остановился так много на звуке, потому что заметил, что люди, незнакомые с учением о свете и звуке, а также с физиологией органов чувств, легче усваивают все вышеприведенные рассуждения применительно к звукам.

Теперь мне легко будет перебросить короткий мост к рассуждениям о свете.

Я уже сказал, что здесь открывается огромное принципиальное сходство между звуком и светом. Каждый из семи цветов спектра обусловлен соответствующим количеством «световых» колебаний. Со стороны субъективной здесь дело обстоит аналогично звуку: светоощущение и цветоощущение мы приписываем раздражению элементов сетчатки «световыми» колебаниями. Красный цвет (крайний, с наименьшим числом колебаний) мы воспринимаем при четырехстах биллионов колебаний в секунду. Крайний фиолетовый, еще видимый цвет, соответствует семистам биллионов... Но, кроме видимых лучей, существуют еще невидимые. За красными лучами в сторону уменьшения колебаний идут инфра-красные, затем электрические. За фиолетовыми — ультра-фиолетовые и рентгеновские лучи. Здесь интересно отметить, что существуют насекомые, видящие ультра-фиолетовые лучи.

Конечно, невидимые лучи не имеют сейчас для нас практического значения. Но все это важно, чтобы подчеркнуть относительность наших суждений о свете и о цветах. Нам важно то, что в пределах видимых лучей существует бесконечная разница в степени восприятия их различными людьми. Между четырьмястами и семьюстами биллионов колебаний! Несомненным является то, что наши суждения о темноте, об освещении, об интенсивности света весьма относительны и субъективны.

Вообще-то говоря, очень мало случаев, когда мы можем сказать, что находимся в абсолютной темноте. Конечно, при полном отсутствии света видеть нельзя. Но этого-то полного отсутствия света практически никогда не бывает. То, что для нас — полная тьма, вовсе — не тьма для ночных птиц и кошек. И они видят хорошо в нашей «абсолютной» темноте. О человеке же известно, что, побыв некоторое время в темноте, которая сначала кажется ему абсолютной, он через некоторое время начинает различать предметы: «глаз, говорят, привык к темноте». Сетчатка стала чувствительна к более редким колебаниям.

Здесь полное царство относительности. После освещенной комнаты нам кажется темно, когда мы выйдем ночью на улицу (похоже на то, как после канонады прапорщик перестал слышать гармошку). После сильного раздражителя слабый не ощущается. Наш орган зрения в условиях современной жизни так же, как и слух, подвергается безжалостным травмам сильнейшими раздражителями. Вспомните ярко освещенные электричеством наши помещения, кинематографы и вообще всю жизнь культурного человека! А в то же время интересно, что сибирские бывалые ямщики даже в очень темную зимнюю ночь могут разглядеть следы санных полозьев! Этот факт говорит, во-первых, что даже в самую темную ночь, даже сквозь слой туч, звездное небо дает свет, достигающий земли, во-вторых, что восприимчивость глаза чрезвычайно велика и, в третьих, что ее можно увеличить соответствующими условиями жизни и... «упражнением».

Вот тот ход мыслей, который я преподношу в сжатой и простой форме, и который привел меня к выводу, имеющему совершенно исключительное значение для спасения нашего фронта.

Ясно, что тетрадь эта будет читаться человеком, превосходно знакомым с военным делом, поэтому мне не приходится доказывать, что ночное время, как правило, не является подходящим для широких боевых операций. Это правило подтверждается даже исключениями из него. Ночной удар наносят иногда противнику именно в расчете на ошеломление, зная, что противник ночью считает себя гарантированным от крупного натиска. Здесь, этой неожиданностью ночного удара, накосят противнику психический шок.

Теперь представьте себе, что на фронте появились целые дивизии бойцов, которые ночью видят так же, как днем, т.-е. вернее будет сказать—видят ночью так, как другие видят днем, потому что эти ночные дивизии будут почти слепыми во время дня. Дневной рассеянный свет будет ослеплять их так же, как солнце ослепляет нас, когда мы посмотрим на него.

Итак, «ночные дивизии», обладающие зрением ночных птиц и кошек, находятся на фронте. Представьте, какие данные доставит штабу ночная разведка таких молодцов. Но этого мало — вот утомленный дневными боями противник расположился на отдых и вдруг... планомерно и с полной ориентировкой наша армия обрушивается всей своей массой на противника в одну из темнейших ночей, когда, как говорится, хоть глаз выколи!

Разгром! Паника! Психический шок!

Бегущий противник рассчитывает, по крайней мере, что ночь спасет его от преследования, — напрасно!... Ночные бойцы работают не вслепую!.. Разгром довершен.

Что же нужно сделать для создания этих ночных дивизий? Не выдумка ли все это? — Нет! — отвечаю я.

Пусть уберут все сильные световые раздражители, которые травматизируют светоощущающий орган так же, как артиллерийская стрельба травматизирует слух. Создай, говоря фигурально, «тихий фон». Посади человека на длительный срок в темное помещение, и тогда весь объем восприятия «световых» колебаний передвинется в сторону более медленных. Но объем-то останется. Только то, что было тьмой, будет светом. И когда такой человек выйдет из своего абсолютно темного помещения, то ночь, как бы она ни была темна для других, для него будет почти днем.

Разве нельзя построить такие казармы, где бы солдаты содержались в полной тьме?..

Меня удивляет, как это догадываются создать особые лыжные команды и т. п. и никто из руководителей армий не додумался до создания дивизии ночных бойцов...

Ведь я же не только на основании теоретических соображений говорю это, я сам испытал то, о чем говорю. Больше месяца я не выходил из темной комнаты, а когда вышел из нее ночью в лес, то мне стало жаль тех естественников, которые не пользуются этим средством, чтобы полностью изучить ночную жизнь животного мира.

Ночная природа безбоязненно открывала мне свои тайны...

Практическое указание: воспитывая войска в темноте, можно для проверки результатов употреблять следующий простой способ: надо каждый день разбрасывать в казарме мелкие предметы, например, иголки, и требовать от солдат, чтобы иголки все были собраны.

Курение, как вообще зажигание какого бы то ни было огня в казарме нужно строго воспретить»...

— Все, — сказал читавший, закрывая тетрадь.

Все молчали.

— Да-а... — сказал человек в толстовке, невидящим взором глядя в пространство.

— Да-а... — сказал человек в борчатке.

— Черт возьми! — вскакивая со стула и стукнув кулаком по столу, сказал третий, — если бы этот человек явился туда, к нам, в нашу армию!!!

Часть вторая

1 Мост

— Ах, как хорошо все-таки, что сегодня воскресенье и оба мы не на службе! — говорила Елена, повисая на руке мужа и заставляя его тащить ее по тротуару, чтобы замедлить его шаги.

— Ах, как хорошо! — радовалась она.

Они шли по Лермонтовской мимо политехнического института к церкви. Действительно, было очень хорошо и тепло.

А еще недавно стояли багрово-туманные стужи. Люди, как нахлестанные, бежали по улицам неумелой рысцой, захватывая то нос, то уши. Даже хорошо знакомые предпочитали, по взаимному согласию, не узнавать друг друга, только бы не остановиться, не начать разговаривать. Вбегая в помещение, долго вели себя, как ошалелые, протирая очки, пенсне, сдирая сосульки с бороды и усов, топая ногами.

На улице от каждою вздоха разламывало лоб.

Теперь все переменилось. В сугробах чувствовалась какая-то дряхлость: они утратили свой неприятно-жесткий рельеф. Кресты церквей и проволока, поддерживающая кресты, унизаны были галками, кричавшими и ссорившимися из-за места. Телеграфные проволоки провисли, перегруженные мохнатым снегом, который легко обваливался от каждого мимо пролетавшего воробья и осыпал прохожих. Люди, даже мало знакомые, узнавали друг друга, останавливались, брали друг друга за пуговицы и подолгу разговаривали о пустяках.

Хотелось вобрать в себя весь воздух...

— Знаешь, не верится, что может быть так хорошо... Мне все кажется, что это из сказки, — говорила Елена, указывая на отягощенные снегом деревья. — Да и ты из сказки, — сказала она, взглянув на мужа, — в этой буденовке ты словно русский витязь... правда!.. Вот видишь, — серьезно добавила она, — даже здесь большевики больше русские, чем те, кто ввел эти безобразные фуражки!

— Ну, брось, — притворно сердито ответил он, довольный ее похвалой, — хоть здесь-то забудь свою агитацию!..

Они прошли сад.

— Куда — на Атамановскую? — спросил он.

— Нет, пройдем лучше через мост — на Люблинский.

Они свернули направо и пошли к мосту через Омку.

Омский мост... мост через реку Омь... по неприглядности он вполне достоин своей реки. Извилистая и тощая, с безрадостными берегами, проблуждав сотни верст, она дорвалась до Иртыша, преодолев навоз и нечистоты «Нахаловки», разорвав надвое стиснувший ее город, и отдала, наконец, Иртышу свои мутные и нечистые воды.

Мост невысоко над водой. Летом под ним проходят небольшие шлепанцы-пароходы и проплывают полчища арбузных корок, гак как чуть повыше его всегда стоят плоты с арбузами. Летом в жаркие дни прохожий охотно задерживается на мосту: свежий ветерок от воды вбегает в рукава рубашки, приятно охлаждает тело. Зимой пробегают мост с поднятым воротником: на нем вечный сквозняк.

Этот мост притворяется. Если б мог он прогрохотать о всех тех, кого пронесло по нему за один только год!

Савинков, Брешко-Брешковская, Авксентьев, Колчак, Пепеляев, Каппель, Дитерихс, Войцеховский, Гайда, Павлу и Сыровой, Красильников, Дутов и Анненков, Нокс, Жанен и другие — имя им —легион, — кто из них миновал этот мост?..

Ноги всех иноземных солдат попирали ею. Проходили:

Аккуратные в бою, умеющие думать только по прямой линии чехи.

В шубах с фальшивыми воротниками, подавившиеся своим собственным языком, стоеросовые англичане.

Нелепые в Сибири, в серых крылатках, тонконогие оперные итальянцы.

Голубоштанные завсегдатаи кафешантанов французы.

Сухие, закопченные, не понимающие шуток сербы.

Спесью и грубостью нафаршированные поляки.

Пристыженные белизною сибирского снега суданцы.

Вскормленные шоколадом, консервированным молоком и литературой «Христианского Союза Молодежи» — вихлястые американцы.

Легкие на ногу картонные румыны.

Маленькие похотливые японцы.

А потом, потом, омский мост, помнишь?.. — помнишь, как 14 ноября, наконец, отпечатал свой след на тебе разбитый, рваный красноармейский сапог из цейхгауза Брянского полка?!..

Омский мост! подымись на дыбы — по тебе прогрохотала История!..

Неужели ты позволишь, чтобы нога домашней хозяйки, отправляющейся за мясом, чесноком и петрушкой, попирала тебя?!.

Елена и ее муж шли по мосту. Сквозило. Елена отвертывалась от ветра и закрывала лицо. Муж шел с наветренной стороны, немного опережая ее, скользя рукою в перчатке вдоль перил. Возле самою спуска к проспекту, где кончались перила, опираясь на костыли, стоял оборванный нищий с деревянной левой ногой. Его вытянутая державшая деревянную чашечку, рука, словно отвратительный шлагбаум, преграждала дорогу идущим по этой стороне.

— Погоди-ка, Елена, — пошарив в карманах, сказал муж Елены. Нищий с протянутой рукой ждал. Вдруг рука его дернулась, костыль выпал. Чашечка упала на снег и откатилась по укатанному полозьями спуску.

— Господин капитан?! — хрипло закричал нищий, бросаясь к мужу Елены, хватаясь правой рукой за перила, чтобы не упасть.

— Силантий?!.. Шептало?!.. — сказал Яхонтов.

— Господин капитан!.. — бормотал Силантий, припадая к рукаву Яхонтова и всхлипывая: — Господи!.. Да, господин капитан, вас ли я вижу?!.. — крикнул он в каком-то исступлении, поднимая лицо свое и заглядывая в глаза.

Он был пьян. ,»

В это время Елена подошла к мужу и взяла его под руку. Нищий взглянул на нее. Она побледнела.

— Аннета!.. Гадюка!.. — крикнул он; потом быстро нагнулся и с костылем бросился на Елену.

Яхонтов вытянутой рукой оттолкнул его. Силантий упал. Треснул костыль.

Перепуганная Елена рванула за собой мужа. Он не сопротивлялся. Они почти побежали.

— А-а! Вот, значит, как! А-ха-ха-ха!.. Гас-па-дин капитан! — кричал им нищий вдогонку. Он лежал на брюхе, приподняв голову, глядел им вслед и кричал, перемешивая хохот с площадными ругательствами.

Наконец, он начал приподниматься. Какая-то старуха, шедшая со стороны проспекта, подняла его чашечку, собрала в нее рассыпанные деньги и, проходя мимо Силантия, поставила возле него на снег.

Он посмотрел на нее, выругал и, поднявшись, заковылял в ту сторону, куда ушли Яхонтов и Елена.

Но они были уже далеко.

Они шли молча. Внезапно Яхонтов остановился и вырвал свою руку у Елены.

Она бросилась к нему, схватила за рукав.

— Пусти! — сквозь зубы сказал он и отвернулся.

— Ну, послушай же!.. Гора!.. Георгий! — говорила Елена тихо, чтобы на них не смотрели прохожие. — Пойдем, пожалуйста!.. Я тебе объясню все...

— Уйди!.. Пойди хоть подыми своего любовника, — указал он в сторону моста.

— Георгий, перестань! — говорила она напряженным шепотом: — Что угодно гам, пристрели, убей... Но только пойдем!.. Видишь, уж смотрят.

Она взяла его под руку, он не сопротивлялся больше. Она вела его, как человека, истощенного тяжелой болезнью. Прохожие оглядывались на них с состраданием.

Елена и Яхонтов жили в большом трехэтажном доме, где было общежитие комсостава. Войдя в свою комнату на втором этаже, Яхонтов бросился на кровать в шинели и в шапке. Он все еще не мог, как следует осмыслить всего, что произошло и открылось сегодня.

Елена тихо подошла к нему и бережно сняла с него буденовку.

Он не двигался.

Тогда она попробовала расстегнуть крючки у ворота шинели.

Он грубо отстранил ее руку. Елена отошла от него. Она готова была уже крикнуть ему злые, оскорбительные слова, как вдруг он передернулся, быстро вскочил с кровати и начал ходить по комнате.

— Да!.. Мило, мило!.. — говорил он, пытаясь иронизировать. — Ах, с каким бы удовольствием послушали об этом офицеры моего батальона: Яхонтов, Яхонтов женился... на любовнице своего денщика... Женился... на проститутке, которая...

Пронзительный крик оборвал его. Он обернулся.

Елена стояла возле туалетного столика, держа в руке бритву. Он подошел к ней и взял бритву.

— Ну, полно! — сказал он. — Расскажи все...

Он усалил ее на кровать, а сам подошел к окну и стал смотреть на улицу, постукивая пальцем по стеклу. Она молчала. Тогда он понял, что ей трудно начать и спросил:

— Почему ты скрывала, что служила в кафе «Зон» и что тебя зовут Аннета, а не Елена?

— Меня зовут Елена.

— Но, ведь, я сам слышал, как мой денщик, т. е., бывший денщик (для чего-то поправился он) назвал тебя Аннетой!

Она молчала.

— Потом, почему ты решила скрыть от меня, что жила с ним?..

— Ах, вот как?!.. — вздрогнув, сказала Елена. — Да! Я скрыла от тебя... скрыла, только не это, а другое... Я скрыла от тебя, что в то время я работала в подпольной организации.

— Как?!.. Ты — коммунистка?!.. — вскричал Яхонтов.

— Да, я считаю себя коммунисткой! — сказала Елена.

Она остановилась перед ним, глядя в упор.

— Новая ложь! — брезгливо усмехаясь, сказал Яхонтов и вдруг, подойдя к ней, схватил ее за плечи, — да говори же, черт возьми, говори! — закричал он.

Она отвела его руки.

— Если хочешь знать все, то веди себя вежливее.

Яхонтов отошел и сел в кресло.

Елена стала рассказывать.

Она рассказала ему о том, как во время подавления Куломзинского восстания расстреляли ее отца, рабочего железнодорожных мастерских, как после того она, не будучи в подпольной организации, всячески помогала большевикам: бегала с передачами, узнавала на станции, кто из арестованных сидит в вагонах, и ухитрялась видеться с ними. Потом ее стали считать своей, она работала в разведке подполья и, наконец, ее устроили в кафе «Зон», потому что там был хороший пункт: много бывало высшего офицерства.

Яхонтов слушал ее не перебивая. Но, когда она стала рассказывать ему, как ей иногда приходилось подслушивать разговоры, он перебил ее:

— Значит, это была ты — та горничная, у которой я вышиб поднос, когда я открыл дверь?

— Да, это была я.

— Так... ну, продолжай, — сказал Яхонтов.

— Это была я. И я все слышала, весь твой разговор с этим человеком... ты его называл... Федор... нет...

— Ферапонт Иванович, — сказал Яхонтов.

— Да, Ферапонт, верно. Я слышала, как этот человек убеждал тебя, что Омск можно отстоять и что у него такой секрет есть. Я думала тут, что он сейчас скажет все, но услышала только, что он тебе передает какую-то тетрадку; потом ты ему сказал свой адрес, а он свой и вышли. Я тогда страшно перепугалась, когда уронила поднос. Особенно боялась, что хозяйка выбежит. А потом, когда вы ушли, я сказала ей, что это вы виноваты и отдала те деньги, которые ты бросил мне.

— Да, в тот момент вы, товарищ Аннета, очень недалеки были от веревки: Капустин заподозрил тебя, но мне не пришло это в голову, — с насмешкой сказал Яхонтов, подчеркивая слово Аннета.

— Перестань! — сказала Елена строго. — Меня и тогда, как и теперь, звали Еленой, и ты, кажется, достаточно умен для того, чтобы понять, почему в кафе я называлась иначе. Если ты не перестанешь, я не буду рассказывать.

— О, нет, нет, что вы! Меня еще очень интересует, как вы встретились с вашим первым обладателем, — закрывая глаза, сказал Яхонтов.

Елена первое время не нашлась даже, что сказать.

— Ах, вот как? — протянула она. — Ну, хорошо... А я-то иногда и в самом деле начинала верить тебе, что у вас там в гвардии офицер, оскорбивший женщину, получал репутацию мерзавца...

Яхонтов слегка вздрогнул и молча, и пристально посмотрел на Елену, потом вдруг встал и, подойдя к ней, сдержанно поцеловал ее руку.

— Не сердись, Елена! — сказал он серьезно. — Ты знаешь, как тяжело мне все это слышать!.. Но в этом я тебе верю, — сказал он. — Ты рассказывай, пожалуйста, я прилягу: плохо себя чувствую. — Он снял френч, повесил его на спинку стула и, отстегнув подтяжки, лег на постель и вытянулся.

Елена пересела к нему на кровать. Яхонтов взял папиросу и закурил. Елена заметила, как тряслись его пальцы, когда он подносил к папиросе спичку.

— Значит, Силантий предал меня? — спросил, оживляясь, Яхонтов, когда Елена, выбрасывая подробности, рассказала ему, как она познакомилась с его денщиком, как ходила к нему и как, наконец, во время чистки нагана вложила в наган Яхонтова пустые гильзы.

— Нет, твой Силантий ничего не знал. Я сделала это, когда он отошел к умывальнику.

— Так.. Ну, как же ты все время говорила мне, что ты меня спасла, в то время, как ты сделала то, что меня чуть не убили?!

— Да, тебя чуть не убили, и это я подвела тебя под выстрелы... Я не рассчитывала, что ты пойдешь за мной, но знала, что ты должен выйти, поэтому следила за квартирой и должна была, идя впереди тебя, показать своим товарищам, что это именно тот, кого нужно.

— Скажи, если бы я отдал тетрадку...

— Тебя бы оставили в покое... Теперь слушай дальше, как вышло, что я спасла тебя. Когда ты упал, они убежали. Я должна была скрыться отдельно, потому что мне все-таки в то время далеко не все доверяли, и я, например, не знала всех конспиративных квартир и тех, в частности, куда скрылись мои товарищи, поэтому я подождала немного, пока они не исчезли. И в это время ты застонал, начал приподниматься и опять упал...

Елена рассказывала, волнуясь, как будто снова видя перед собой, все, о чем рассказывала.

— Нет! — вскричала она. — Мне никогда не передать тебе, что я пережила тогда возле тебя.. Ведь меня каждый миг могли схватить, — нужно было бежать, а я не могла... Если бы ты не застонал!.. Но, когда я увидела, что ты не добит, мне стало ясно, что если я брошу тебя, то ты погибнешь: или от потери крови, или просто замерзнешь, потому что район возле рощи самый безлюдный, да и тогда уж люди вовсе неохотно выходили на улицу... Ну знаешь, мне никогда не передать того, что я тогда пережила!.. Наконец, я подошла к тебе, и с моей помощью ты поднялся!.. Потом этот извозчик! Мне, ведь, пришлось отпустить его за квартал от моей квартиры... А после — эта вечная напряженная ложь! Мне, ведь, пришлось сказать потом, что ты — муж моей сестры, о котором я узнала случайно и взяла из госпиталя, потому что госпиталь эвакуировался... Ты вот сейчас иронизировал, но я твердо могу сказать, что я дважды спасла тебя: в первый раз, когда подобрала тебя, а во второй, помнишь, когда ты еще не мог ходить, как следует, а собрался отступать с какой-то юнкерской школой?.. И, думаю, — сказала она тихо, — что спасу тебя в третий раз, если ты поймешь, наконец, что безумно бороться с советской властью и гибельно для... России, что надо честно и самоотверженно работать.

— Слушай, оставь! — сказал Яхонтов утомленно. — Я прошу тебя: оставь, наконец! — крикнул он, страдальчески сморщившись. — И знай, пожалуйста, раз навсегда, что с предателями родины Яхонтову не по пути!.. Слишком страшная бездна, а у меня, знаешь ли, не хватает прыткости.

— Нет бездны, через которую нельзя было бы перебросить мост! — сказала Елена серьезно. — Вот что, — сказала она, кладя свою руку на его, — у меня к тебе большая, большая просьба.

— Ну?..

— Я хочу... Можешь ты дать мне слово, что выслушаешь все, что я скажу тебе, совершенно спокойно и потом обдумаешь честно и непредубежденно, — способен ты на это?

— Странно! Ты меня обижаешь, — сказал Яхонтов.

— Ну, хорошо, скажи для начала, почему ты считаешь, что большевики — «предатели родины»?

— Гм... странный вопрос! — Брест?! — сказал Яхонтов.

— Ну, вот, я так и знала, — улыбнулась Елена. — А скажи, пожалуйста, много получила Германия русской территории по этому договору?

— Но, ведь, получила бы, если б не германская революция!

— Ах, если бы не «бы»?! И неужели ты думаешь, что большевики, которые с самого начала поставили все на всемирную революцию, неужели ты думаешь, они не рассчитывали на это?!..

— Ну, знаешь ли, этак задним числом можно оправдать все, что угодно... Да, наконец, допустим даже, что они предвидели, что будет революция в Германии, но вообще-то вся политика их направлена к уничтожению России...

— Так-так. А не смущают тебя некоторые обстоятельства, когда ты начинаешь рассуждать таким образом?

— Какие, например?

— Да возьмем хоть самые близкие: почему это, например, японцы безобразничали на Дальнем Востоке при белых и сразу же смазали пятки, как только пришла туда Красная армия? Дальше — найдутся ли у тебя честные, я подчеркиваю, честные возражения, если я скажу, что и Колчак, и Деникин, и Миллер, и Юденич — все они валялись в ногах у иностранных «высоких комиссаров»? Неужели тебя, русского патриота, не возмущало то, что Жанен и Нокс помыкали твоим «верховным»?!.. Нет, ты погоди возражать, потому что ты дал мне слово возражать честно!

Яхонтов смолчал.

Казалось, Елена разгорячалась все больше и больше. Яхонтов слушал, закрыв глаза. Он был бледен и забыл даже о папиросе, которая потухла в его руке.

Елена, наоборот, курила папиросу за папиросой, глядя в его лицо прищуренными глазами. Если бы знал он, если бы знал этот гордый человек, что сейчас она чувствовала себя, как спокойный и опытный стрелок в тире!.. Елена гордилась сейчас действием слов своих на Яхонтова и в то же время с презрением и нежностью думала о том, какой он ребенок в политике и как легко поддается гипнозу насыщенных эмоциональностью фраз.

«Политические дикари»! — думала она о нем, и о подобных ему, еле сдерживая улыбку.

Когда она кончила, развернув перед ним, неотразимую для его сознания идею, что советская власть приняла на себя все вериги старой России во внешней политике, а в том числе и вековечную злобу Великобритании, — он вскочил, весь трепещущий и обновленный.

— Итак, значит, это — псевдоним?!..

— Как?! — не поняла Елена.

— Как?., очень просто: знаешь, когда человеку неудобно почему-либо подписываться своей фамилией, и он выбирает псевдоним?..

— Знаю, конечно, но при чем тут?..

— Но, ведь, ты только что сказала сейчас, что РСФСР — это то же самое, что Россия, и, понимаешь, это мне очень нравится. Для меня это целое открытие. Я никогда не думал так.

— Ну... — неопределенно сказала Елена.

Яхонтов подошел к ней. Глаза его горели огнем неофита. Он быстро нагнулся к ней, схватил и, высоко подняв на воздух, закружил по комнате. Потом поставил ее и, отступая на шаг, воскликнул голосом, в котором слышался зарождающийся фанатизм новообращенного:

— Елена!.. Отныне да здравствует Россия под псевдонимом!!!

2 Шелуха жизни

«Об эвакуации Омска можно сказать словами одного умного человека, что это больше, чем преступление, это глупость! Омск — все, вне Омска нет спасения!.. Сзади, в тайге, смерть, впереди — победа!» — так завывали ежедневно передовицы омских газет и все-таки все тянулись в тайгу.

«К оружию, господа! Положение не безнадежно. Наша армия не утратила способность сопротивляться. Она только ждет помощи из тыла, чтобы, собравшись со свежими силами, дать новый толчок красному шарику, после которого он покатится обратно!..» — напрасно: красный жернов катился к берегам Иртыша, и все делали самое благоразумное — вовремя убирали ноги.

Все заметались в поисках за Мининым и Пожарским. Мобилизовались и в первый раз за всю историю народов объединились Крест и Полумесяц.

В субботу 1 ноября кандидаты в Минины и Пожарские сошлись в здании городской думы на особое совещание при начальнике добровольных формирований — генерале Голицине. Пришли представители общественных организаций, кооперации, земств, городского самоуправления, торговли и промышленности. Присутствовали — премьер Вологодский и члены совета министров.

Приехал адмирал.

Собрание открылось горячей приветственной речью по адресу адмирала. Минины нашлись. Правда, жен и детей не закладывали, потому что все они были погружены в теплушки, но остальное достояние свое повергали к стопам правительства. «Земсоюз» мощным жестом бросил свою мошну к ногам адмирала. «Отвернуться от Иркутска и обратить все взоры к Москве», — призывал горячий представитель кооперации.

Верховный ответил на речи: обрисовал положение фронта и сказал, что непосредственной опасности Омску не угрожает. В заключение он призвал к напряжению всех сил и заявил, что пока воздержится от поголовной мобилизации, так как верит, что мощные кадры добровольцев хлынут в армию.

Всего только четыре дня оставалось до годовщины объявлення адмирала верховным правителем, когда Брянский полк, сделав стоверстный переход, 14 ноября 1919 года ворвался в город.

Это было полной неожиданностью для всех и больше всего для Ферапонта Ивановича.

С тех пор, как Ферапонт Иванович поделился своим гениальным замыслом с капитаном Яхонтовым, прошло около полуторых месяцев. Два или три раза ученый приходил на квартиру к офицеру, и каждый раз его встречал Силантий и так же, как всем другим посетителям, объявлял, что у господина капитана болят глаза, а потому он сидит у себя в кабинете и никого не принимает.

Капустин, слыша такое заявление, не только не пытался нарушить запрет и проникнуть к затворнику, но, наоборот, изображал каждый раз полнейшее удовлетворение и даже радость. С хитрым видом он подмигивал денщику и, ни слова не говоря, удалялся на цыпочках, со всевозможными предосторожностями, как будто там, в комнате, находился тяжело больной.

Зайдя в последний раз к капитану, он был сначала поражен, а потом обрадован, когда Шептало сказал ему, что господина капитана нет — вышел в город.

— Как? уже вышел?!.. — вскричал Капустин и вдруг ни с того, ни с сего вытащил из кармана рублевку и подал ее Силантию.

— Ну, слава богу, Силантий!.. Ура надо кричать! — сказал он, волнуясь и суетясь, и хотел было еще что-то сказать, но в это время, не обращая внимания на то, что они были вдвоем в пустой кухне, Си-лантий так рявкнул «ура», что рука Ферапонта Ивановича, лежавшая на ручке двери, дрогнула, толкнула дверь, и он чуть не упал через порог.

— Ну, ладно, ладно, Силантий, молодец! — сказал Ферапонт Иванович и, поправив шапку, выбежал на улицу.

Он шел сам не свой. «Теперь уж начнется, теперь уж начнется!»... — повторял он вслух и с большим трудом сдерживался, чтобы не крикнуть всем этим, пробегавшим мимо явным «эвакуантам»: «Да бросьте вы все эти помыслы!.. погодите!.. трусы!.. чего вы боитесь?!».

С этого дня жизнь Ферапонта Ивановича ускорилась. У него было такое впечатление, что он все время дышал кислородом. Никогда никакой юноша не ждал с таким нетерпением своего первого свидания, а начинающий писатель — своего первого гонорара, с каким Ферапонт Иванович ежеутренне встречал газету.

Но каждый номер «Русской армии» приносил ему разочарование. Не было никаких признаков того, что «ночные дивизии» начали свои действия на фронте. Еще, когда появлялись сообщения о боях на Ишиме, где дралась Ижевская дивизия, то не все надежды были утрачены. Одно время, когда из донесений было видно, что 30 и 31 октября белые, получив подкрепление, перешли в контратаку, стремясь удержать Петропавловск, Капустина охватило смутное предчувствие, что эти подкрепления именно они, ночные дивизии.

Но уже в первых числах ноября фронт далеко откатился от Ишима. И вот, в это время одно ужасное подозрение потрясло душу Ферапонта Ивановича. Дело в том, что с необыкновенной тщательностью прочитывая каждый день оперативную сводку и делая сопоставления, он обратил внимание на то, что уже несколько раз упоминалось о ночных атаках красных. Отсюда его больное воображение стало разматывать длинную ленту причин и следствий.

«Да, это так»! — наконец, решил он и, предчувствуя, что подозрения его сейчас только подтвердятся, оделся и, буркнув что-то невнятное супруге своей, Ксаверии Карловне, выбежал на улицу.

Он шел к капитану Яхонтову.

Его встретил полупьяный и сильно опустившийся Силантий. Он рассказал Ферапонту Ивановичу, что капитана уж вторую неделю нет, что он заявлял по начальству об этом, но там думают, что господин капитан скорее всего решился сдаться в плен, а потому и скрывается где-нибудь в городе. Но он-де, Силантий, чувствует, что нет в живых господина капитана. При этом Шептало заревел.

— И не иначе, что тут эта самая девка замешана, — вытирая слезы, говорил он.

— Какая девка? — спросил Ферапонт Иванович.

И Шептало рассказал ему про знакомство с Аннетой и про то, как он давал ей «вкласть пульки» в наган Яхонтова, а потом, когда капитан исчез и Аннета перестала ходить, заподозрил, что тут неладно, и, действительно, увидел, что стреляных гильз в мешочке не оказалось...

— Что же, выходит, что я, дурноголовый, через эту гадюку своего господина капитана погубил?!.. — кричал он.

Ферапонт Иванович старался успокоить его:

— Да брось ты, Силантий! Могло и так выйти, что капитан твой давным-давно на фронте.

— Дак дай ты бог! Коли бы так, я уж ему все вещицы-то его до единой бы сберег. Я уж все подобрал; только наш батальон станет уходить, так и я с ним.

— А батальон где? — спросил Ферапонт Иванович.

— Дак здесь, только в самом-то я не был, а писарь мне сказал, что и на фронт-то их не погонят: на глаза будто поветрие какое-то напало, вроде, как у господина капитана. Так что у всех у солдат-то от свету глаза слиплись.

— А!.. — только и мог сказать Капустин.

— Ну, ладно, Силантий, прощай. В случае чего, так адрес мой знаешь.

— До свиданьиса, Ферапонт Иванович... Душа человек!

Капустин ушел.

Теперь для Ферапонта Ивановича окончательно ясно стало, что Яхонтов оказался предателем, погубил дело в самом начале и, что красные, несомненно, в последних ночных боях воспользовались, хотя бы частично, его гениальным открытием..!

У Капустина пропал всякий вкус к жизни и как-то само собой вышло гак, что всю дорогу он медленно и с некоторой скукой даже перебирал все виды самоубийства, оценивая их, как врач, по степени приятности.

По всем данным выходило, что приятнее всего повеситься: судя по всем случаям, когда самоубийцу находили повесившимся, например, на спинке кровати и сидящим на полу, можно было заключить, что потеря сознания при таком способе выхода в тираж происходит столь быстро, что самоубийца, имевший, казалось .бы, полную возможность встать с пола и снять с себя петлю, не мог, однако, этого сделать. Теория, объясняющая быструю потерю сознания и быструю смерть при повешении гем, что зубовидный отросток второго шейного позвонка вдавливается в мозг на месте перехода спинного в продолговатый, тоже как будто подтверждает такой выбор. Наконец, Ферапонт Иванович по некоторым предсмертным явлениям, бывающим при повешении, имел основание предполагать, что при этом способе самоубийства человек испытывает даже некоторое сладострастное ощущение.

Словом, выбор был сделан: веревка.

И Ферапонт Иванович решил, что нет никаких оснований откладывать дела в долгий ящик.

Когда он пришел домой, было около десяти часов ночи. Ксаверия Карловна, видимо, спала, по крайней мере, глаза ее были закрыты. Однако, по неестественно плотно сжатым тонким губам своей супруги Ферапонт Иванович определил, что ему не приходится ждать ничего хорошего. Он устал страшно. А это ожидание неминуемой сцены с супругой приводило его в состояние, когда хочется зарыться куда-нибудь, чтобы никто не трогал. Он не находил в себе сил выдержать неизбежное столкновение.

Все было к одному.

Он знал, что веревка лежит под кроватью, но теперь не могло быть и речи о том, чтобы достать ее, так как на кровати лежала Ксаверия Карловна. Он вспомнил, что на нем были подтяжки.

На столе стоял стакан молока, приготовленный для него Ксаве-рией Карловной, и на тарелке два ломтика хлеба.

«Если я пойду сейчас в чулан, она подумает, что я пошел за хлебом», — решил Ферапонт Иванович и, нарочно взяв тарелку, и косясь ни неподвижно лежавшую Ксаверию Карловну, вышел в сени. Он знал хорошо, что где стоит в чулане, потому что со времени, когда он остался без службы, Ксаверия Карловна заставляла его помогать по хозяйству.

В темноте он нащупал вбитый в стену большой гвоздь и, сняв висевший на нем окорок, принялся привязывать к гвоздю подтяжки. Потом он сделал петлю и, ступив одной ногой на крышку какой-то кадушки, а другой на нижнюю полку, он взял обеими руками петлю, чтобы всунуть в нее голову, и вдруг с грохотом и треском повалился... Он почувствовал, что левая нога его погрузилась в мокрое и холодное.

— В капусту!.. В кадку с кислой капустой!.. — быстро осознал он, и его бросило в холодный пот.

Секунду, не вытаскивая ноги из кадочки, он прислушивался. — «Да, идет!» — на кухне слышался шум.

Он вытащил ногу и убедился вдруг с ужасом, что ботинок его остался в кадушке... «Пропал!» — подумал он, и сердце его отчаянно заколотилось.

Ксаверия Карловна, с лампой в левой руке, входила в чулан...

Первое, что ей бросилось в глаза, это подтяжки с завязанной на конце петлей, которые держал бледный Ферапонт Иванович.

Резким движением, сразу поняв все, она выхватила подтяжки у него из рук, сопровождая движение свое вопрошающе-гневным взглядом.

И вдруг в это самое время взгляд ее упал на левую ногу Ферапонта Ивановича.

Вся левая штанина его вымокла и плотно облегла его худую ляжку. Мокрые волокна капусты облепляли тут и там брюки.

Открытая кадушка, крышка, валявшаяся на иолу и левая нога Ферапонта Ивановича в одном мокром носке не оставляли сомнения в происшедшем.

Ксаверия Карловна взвизгнула и чуть не выронила лампы. Она бросила подтяжки, поставила лампу на полку и кинулась к кадушке.

— Господи?! Что это, что это?!.. Да безобразник, безобразник ты! — кричала она в неистовстве, потрясая за шнурок вытащенным из капусты штиблетом, с которого лился рассол. Да знаешь ли ты, что теперь ты мне целую кадушку испортил, а?!

Ксаверия Карловна с омерзением бросила мокрый ботинок в угол.

— Ты сам сумасшедший! Какой ты психиатр, когда ты сам сумасшедший!.. Ты знаешь, что капусты этой нам бы на год хватило?!. А стоит сколько?!. Ты за последние полгода хоть копейку принес в дом? Ты, ведь, не думал!.. Психиатрия у тебя в голове, а что толку-то?!.. Психиатрия! Подумаешь, ведь он — психиатр! — говорила она язвительно. — А кому ты нужен, когда теперь все поголовно сумасшедшие?!.

Ферапонт Иванович молчал. Он с удивлением думал, что Ксаверия Карловна точь-в-точь повторяет слова князя Куракина, когда он, Ферапонт Иванович, пришел просить, чтобы князь устроил его где-нибудь в Красном Кресте:

— Да, ведь, вот, доктор, все несчастье-то в том, что вы — психиатр. Нам, ведь, теперь либо совсем психиатры не нужны, либо их целый корпус нужен, — сказал Куракин, показывая в окно кабинета, откуда видна была улица, запруженная обозами отступающих войск...

— Психиатр! — не унималась Ксаверия Карловна. — Знаю, почему ты психиатрию избрал: чтобы перед бабами интересничать! Как же, — они это любят: «ах, знаете ли, он — психиатр!» — передразнила она кого-то, закатывая глаза. — Был бы гинеколог или хирург, так не приглашали бы на спиритические сеансы объяснять «с научной точки зрения»! Знаю я эти сеансы: сидите там в темноте, бог его знает что...

Ферапонт Иванович молчал: в этих словах ревнивой женщины было много правды. За последнее время все те, кому не удалось попасть в теплушки, предались неистовому спиритизму. Общение с умершими приняло какой-то повальный характер. Развелось бесчисленное количество бесчисленных кружков, начиная от мелких и несерьезных, где дело не шло дальше вращения блюдечка, и кончая высшими и замкнутыми кружками, которые имели своих постоянных медиумов.

Особенно выделялся кружок Нелли Быховской, недавно овдовевшей беженки из Самары. В этом кружке существовало какое-то прямо-таки болезненное стремление к тому, чтобы все, что происходило на этих сеансах — все феномены «анимические» и «спиритические» были санкционированы наукой, объяснены в свете новейших данных физики и психологии.

В этот кружок особенно часто приглашали Ферапонта Ивановича, и он шел туда очень охотно, считая, что объективный исследователь не должен проявлять консерватизма, и не боясь, что эти участия в сеансах могут бросить тень на его ученую репутацию после того, как область таинственных явлений человеческой психики сделали предметом своего изучения такие ученые, как Крукс, Лодж, Скиапарелли, Фламмарион, Менделеев, Бутлеров, Шарль, Рише, Джемс, Бехтерев и другие.

Правда, Ксаверия Карловна находила другие причины посещения Ферапонтом Ивановичем кружка Нелли Быховской, насчет чего и намекала сейчас своему супругу.

Она, кажется, еще собиралась продолжать свои излияния по поводу испорченной капусты и спиритических сеансов, но в это время Ферапонт Иванович не вытерпел:

— Ксавочка, я, ведь, простужусь! — сказал он, показывая глазами на свою необутую и мокрую ногу, от которой шел пар.

— Простудишься!.. Этого еще не хватало! — сказала Ксаверия г Карловна, но уж значительно мягче. — Ладно, иди уж, иди, —добавила она совсем мягко, выпроваживая мужа из чулана и принимаясь наводить порядок, нарушенный неудачной попыткой к самоубийству.

Через полчаса злополучные брюки, носок и ботинок Ферапонта Ивановича сохли у плиты, а сам он лежал, укрытый двумя одеялами и пил горячий малиновый отвар.

Ночь прошла хорошо.

Наутро, часов в семь, Ксаверия Карловна растолкала мужа:

— Ферри, вставай, нужно в молочную сбегать.

Ферапонт Иванович, жмурясь и потягиваясь до хруста в суставах, начал вставать.

— Выпей — там стакан молока стоит под крышкой, — сонным голосом сказала Ксаверия Карловна, поворачиваясь лицом к стене.

Ферапонт Иванович наскоро поел и побежал за молоком. Попутно он решил купить газету. «В последний раз», — решил он при этом.

На улице было пусто. Это объяснялось вовсе не тем, что было слишком рано (было уж около 8 часов), а тем, что служилый народ уже дня два, как отсиживался дома и не выходил в учреждения.

Вот что писал по этому поводу «Сибирский казак»:

«...Нашим корреспондентам за последнее время не удалось получить нигде ни одной заметки.

Все бездействует. Все опустили руки.

Управляющий областью должен сам писать бумажку: служащие не изволили явиться на службу.

Служащие совета министров облеклись на случай эвакуации в теплые пимы и бродят по своим апартаментам, как обитатели страны теней.

И так везде.

Опомнитесь, господа!

Да, опасность, которая нависла над Омском с запада, серьезна, но, в десять раз серьезнее для всего дела возрождения России та опасность, которую вы носите в себе. И имя этой опасности — безволие и апатия, словом, психология лягушки, добровольно прыгающей в пасть неподвижно лежащего ужа».

Никто, буквально никто не предвидел, что удав, которого они для поднятия духа называли ужом, уже охватил город...

Ферапонт Иванович в молочной пробежал газету, засунул ее в карман и, погруженный в безотрадные думы о полном развале армии, медленно пошел домой по Атамановской улице, слегка покачивая кринку с молоком, подвязанную веревочкой.

Когда он переходил улицу, его чуть не затоптали.

— Эй-эй! — услышал он дикий окрик над собой, и тут же горячее дыхание и храп коня обдали его, а он инстинктивно отпрыгнул.

Дивный вороной жеребец, с высоко задранной головой, нагло и развязно выбрасывая передние копыта и время от времени ударяя в передок задними, весь в облаке снежной пыли, промчал мимо него легкие высокие санки.

В них сидел высокий, старый военный, в папахе и в прекрасной шинели голубоватого, «офицерского» сукна.

Капустин посмотрел ему вслед.

Вдруг санки круто остановились. Капустин увидел, как военный начальническим мановением пальца подзывал кого-то с тротуара.

Группа солдат не по форме пестро одетых, с небрежно закинутыми за плечи винтовками, в недоумении или смущении переглядывалась между собой.

Наконец, один из них что-то сказал своим товарищам, и все стали переходить улицу.

Когда они были совсем близко, военный поправил кожаную перчатку на правой руке и сделал движение, как бы желая вылезть из санок.

Кучер быстро отстегнул полость.

Военный спустил левую ногу на снег и ждал.

Ферапонт Иванович, подойдя поближе, разглядел, что это был генерал.

Солдаты подошли близко и остановились переглядываясь.

— Вы что ж это, братцы, — вкрадчиво и протяжно начал генерал прищурившись, — праздник, видно, решили устроить, без погончиков решили прогуляться или, может, погоны на заплатки пошли, а?!..

Генерал откинул полость и еще раз натянув потуже перчатку, стал было вылезать, но вдруг отшатнулся.

Передний из солдат вплотную надвинулся на него и, нагло улыбаясь, спросил:

— Да ты, земляк, из какой губернии, а?.. А ну, ребята, видали вы его такого чудака? — обратился он к остальным, подмигивая, и вдруг рванул генерала за воротник так, что отлетели верхние пуговицы, и вытащил его из саней.

Генерал понял. Он молча стоял перед солдатами.

— Гляди-ка, ребята, да он изнутри-то совсем наш! — сказал все тот же солдат, распахивая на нем шинель и указывая на красную подкладку. Потом он быстро нагнулся и отхватил огромный кусок генеральской подкладки.

Ферапонт Иванович выронил кринку с молоком.

Все тот же солдат нацепил кусок красной подкладки на штык и подтолкнул генерала:

— Пойдемте, ваше превосходительство!

И со смехом и шутками они повели генерала.

Однако, скоро удовольствие их было испорчено: какой-то военный — «красный командир, должно быть», — подумал Капустин, — встретил их на перекрестке, что-то сказал, и они быстро, сняв тряпку, повели свою добычу попросту.

Когда Ферапонт Иванович явился домой, Ксаверию Карловну удивило отсутствие кринки с молоком и растерянный, прямо-таки ошалелый вид его.

— Что с тобой? Молоко где? — спросила она.

— Разбил... — больше прочла по движению губ его, чем услышала Ксаверия Карловна-, и ей сразу сделалось ясно, отчего у него такой вид.

И тогда началось. И было во много-много раз хуже, чем в чулане.

Она припомнила ему все: и капусту, и все разбитые им когда-либо стаканы, и стоптанные безвременно сапоги, и спиритические сеансы. Итог получился потрясающий: им грозило полное разорение, благодаря поведению Ферапонта Ивановича.

Кончилось все это истерикой, и Ферапонту Ивановичу пришлось довольно долго отваживаться.

Очнувшись, Ксаверия Карловна заявила ему, что не может лицезреть его, а потому уйдет к соседям и пробудет там долго. Однако, вернулась она перед вечером и в таком потрясенном виде, что Ферапонт Иванович испугался, так как такое случалось очень редко.

— Ферри! Они пришли!.. — крикнула она еще с порога.

— А я их еще утром видел, — спокойно сказал Ферапонт Иванович.

— Как?!.. Почему же ты не сказал?!.. — вскричала Ксаверия Карловна, готовая снова разгневаться.

Ферапонт Иванович молча развел руками и печально улыбнулся, и улыбка эта ясно говорила: чего, мол, ты спрашиваешь, если сама знаешь, почему!..

И, действительно, Ксаверия Карловна поняла, потому что вдруг сильно покраснела и замолчала.

Эта ночь, а также и много последующих дней и ночей протекли так тихо и хорошо, что могли создать иллюзию медового месяца Капустиных.

Однако, тучи сгущались. Мрачное предсказание Ксаверии Карловны оправдалось вполне: все было прожито, и им угрожала нищета.

Преодолев свое отвращение и ненависть к большевикам, Ферапонт Иванович, побуждаемый к тому супругою, отважился, наконец, зарегистрироваться на бирже труда.

Зарегистрировавшись, он почти ежедневно ходил справляться, нет ли требований.

— Профессия? — коротко спрашивал его корявый человек за перегородкой, берясь за какие-то бумаги, и сразу же, как только Капустин говорил — «психиатр», — он решительно откладывал бумаги и говорил «нет» с таким выражением, словно он хотел сказать: «и каких, каких только дармоедов не бывает на свете!».

Наконец, фигура Ферапонта Ивановича примелькалась ему; ему, видно, сделалось жалко его, и однажды, когда Капустин подошел к решетке и сказал свою профессию, парень сдвинул кожаный картуз на затылок, поцарапал карандашом голову и сказал с сочувствием, которое умерялось, однако, официальным тоном:

— В театральную секцию сходите, товарищ!

После этого совета Ферапонт Иванович перестал предлагать свой труд.

Так прошло около двух недель, и вдруг одна из знакомых посоветовала через Ксаверию Карловну, чтобы Ферапонт Иванович сходил в губнаробраз насчет места учителя. Ксаверия Карловна наутро погнала мужа в губнаробраз, и все удивительно просто устроилось.

Когда в губнаробразе узнали, что Ферапонт Иванович психиатр, а согласен на какое угодно место, то удивились и обрадовались.

Ферапонту Ивановичу предложили место заведывающего колонией умственно-отсталых детей, причем было предложено выехать немедленно и выданы были подъемные.

Решено было выехать через три дня, и Ксаверия Карловна приступила к ликвидации того, что не предполагала взять с собой.

Наступил вечер накануне отъезда.

Капустины сидели в кухне за чаем. Все было уже увязано, упаковано, стены оголились.

Пили чай молча.

Вдруг Ксаверия Карловна, доливавшая чайник, закрыла кран и, выпрямившись, прислушалась: возле окон кухни, выходивших на двор, послышались странные звуки, — как будто кто-то редко ступал и в то же время ввинчивал в снег палку или каблук.

Те же звуки послышались близко и, наконец, прекратились на крыльце.

В дверь постучали.

Ксаверия Карловна встала и, подойдя к порогу и распахнув дверь, чтобы светлее было в сенках, спросила, придерживаясь за крючок:

— Кто там?

— К Ферапонту Ивановичу, — послышался глухой хриплый голос.

Ксаверия Карловна сняла крючок.

Постукивая деревяшкой и костылями, не останавливаясь в сенях, приняв, должно быть, Ксаверию Карловну за прислугу, в кухню вошел человек в рваной шинели.

— Силантий?!.. — вскричал Ферапонт Иванович, выглянув из-за самовара. Он вскричал это радостно, но тут же замолчал, не зная, как встречать, как разговаривать дальше с Силантием, потому что неизвестно было, как отнесется Ксаверия Карловна к приходу такого гостя.

Силантий снял шапку, поздоровался и остановился у порога.

Ферапонт Иванович вылез из-за стола и, поздоровавшись с Силантием, стал объяснять Ксаверии Карловне, кто это такой.

Вопреки его ожиданиям, она отнеслась к гостю очень хорошо, поздоровалась за руку и пригласила за стол.

Силантий, смущаясь и отказываясь, стал раздеваться. Он помялся еще немного, не зная, куда деть свои костыли, затем, когда Ксаверия Карловна подала ему стул, сел и прислонил их к лавке.

Хозяйка налила чай.

Силантий смотрел на стакан, ожидая, пока он остынет, и молчал.

— Силантий, как же вы это — того?.. — начал неловко Ферапонт Иванович, кивнув головой на костыли, и не докончил.

Силантий, отпивший в это время глоток чаю, поперхнулся, закашлялся, собираясь ответить, и вдруг махнул грязной загрубевшей рукой, и слезы покатились у него по липу.

Ферапонт Иванович нисколько не удивился этому, потому что, когда здоровался с ним, то почувствовал запах винного перегара.

Зато Ксаверия Карловна глядела на гостя с видимым состраданием, и слезы готовы были выступить на ее глазах.

— Эх, Ферапонт Иванович! — сказал, покачав головой, Силантий. —Да разве мне-то трудно, что я ноги лишился!.. Сколь из нас и жись свою отдали!.. Нет, а то мне горько, что все — за его собственные вещи, а он, пакостник, мерзавес он оказался! — сквозь слезы закричал он, ожесточаясь и стуча кулаком по столу.

— Кто? — спросил, бледнея, Ферапонт Иванович, зная, кого назовет Силантий.

— А кто для меня дороже отса-матери был?!.. На кого я богу молился?!.. Кто, Ферапонт Иванович, что не капитан Яхонтов?!..

— А где он? — тихо спросил Ферапонт Иванович.

— Где?!.. — презрительно засмеялся Силантий. — А где ему быть?!.. Это наш брат, скотинка, калечится да пропадает, а до него и теперь не скоро достанешь! Красный командир, язви его!.. Xристо-продавес! У!..

Он еще, видимо, хотел прибавить что-нибудь потяжеловеснее, но присутствие Ксаверии Карловны удержало его.

Мало-помалу Ферапонт Иванович выспросил у него все и узнал, что Силантий отступал с батальоном — где пешком, где на подводах, в надежде, что встретит где-нибудь за Омском своего капитана и доставит ему вещи в целости и сохранности. Так добрался он до Калачинска с имуществом капитана, а там отморозил ногу, и его, когда он попал в плен, отправили в Омск в госпиталь и отрезали ногу.

С гневом и болью рассказал Ферапонту Ивановичу Силантий, как встретил он Яхонтова на мосту и, как Яхонтов толкнул его в грудь, когда он бросился с костылем на Аннету.

Капустин долго молчал, когда Силантий кончил рассказывать. Душа его содрогалась от мерзости и подлости человека, которого он считал кровно благородным и мужественным. Теперь для Ферапонта Ивановича ясно было, что Яхонтов перешел на сторону красных и отдал им тетрадь о ночных дивизиях.

Силантий засобирался.

— Благодарю за угошшение, — сказал он, опрокидывая чашку на блюдечко и кладя на донышко огрызок сахара.

Он потянулся за костылями.

— Погодите минуточку! — вдруг остановила его Ксаверия Карловна и, выйдя из-за стола, позвала мужа в комнату.

Они совещались там долго.

Наконец, из комнаты вышел Ферапонт Иванович и, не имея сил скрыть свою радость и гордость жениной добротой, объявил Силантию улыбаясь:

— Знаешь, жена хочет, чтобы ты с нами поехал, а пока оставайся ночевать.

— Дак как же?!. Что это будет... куды вы меня денете? — растерянно, не веря своим ушам, забормотал Силантий.

— Ну, это ерунда!.. Устроимся... Ну, там помогать, что будешь... потом, может быть, сторожем или что... — сказал Капустин.

— Господи! да ведь как же это?!. Да ведь кто я теперь?!.. Куды я гожусь?!.. Шелуха жизни! — сказал Силантий, махнув рукой, и заплакал.

— Да брось, Силантий, что там говорить! — сказал Ферапонт Иванович, похлопав его по плечу. — Все мы, брат, теперь — шелуха жизни! Теперь вот такие, как твой капитан, те далеко пойдут! — сказал Ферапонт Иванович, представляя с горечью всю силу и энергию, и ум человека, погубившего его планы. — Да... он и у них далеко пойдет!..

— Ну, это ведь кто его знат! — сказал Силантий, подымая голову, и в голосе его Капустину почудилась угроза...

3 Идиоты, имбецильчики, дебилики

За городом мороз был особенно силен. Казалось, что полозья раздирают снег, и временами трудно становилось переносить этот звук. Ехали все время шагом. На первых «салагах», где сидел ямщик, сложено было все имущество Капустиных, уцелевшее от мены и продажи: здесь, в объятиях бархатного развалистого кресла стыдливо лежало стиральное корыто, показывая всем свою грязную спину; пимы — совершенные инвалиды по внешности — прятались от ветра в квашне, укрытые сверху полосатой периной, на которой привольно раскинулась широкобедрая гитара в соседстве ночною горшка, в ручку которого продернута была веревка, опутывавшая весь воз вдоль и поперек.

— Я прямо от стыда сгораю! — шипела Ксаверия Карловна на ухо своему супругу, когда они проезжали городом, и даже слезла со вторых розвальней и пошла по тротуару, чтобы показать, что она не имеет никакого отношения к этим вещам.

Укладывал и увязывал все сам Ферапонт Иванович.

На вторых розвальнях ехали они трое. Одеты были все плохо и сильно мерзли. Ферапонт Иванович то и дело соскакивал и принимался бежать, догоняя сани. Он несколько раз пробовал уговорить супругу, чтобы она проделала то же, но напрасно: она сидела, скорчившись, подобрав под себя ноги, и старалась укрыться вся огромной коричневой шалью.

Силантий сидел рядом, в шинели, без рукавиц, курил цыгарку и пошучивал:

— Вот, Ксаверия Карловна, у вас, поди, ножки зябнут, хоть вы и в пимиках, а моей вот ноге гак ничего, — сказал он, похлопывая ладонью свою деревяшку, — ведь, голенькая, бог с ей, бороздит себе снежок и хоть бы что! Эх, другую бы мне такую!..

— Что, вы, Силантий, что вы! — укоризненно сказала Ксаверия Карловна, — в добрый час будь сказано!

— Ничего! Доедем скоро, — сказал Силантий. — Пятнадцать верст — невелика фажность!.. А ну, Ферапонт Иванович, подгони лошаденку-то, — крикнул он Капустину, который, стараясь согреться, шел сбоку саней.

— Ну, ну! — закричал Ферапонт Иванович, подбегая к передней лошади и хлопая рукавами своей длинной шубы.

Лошади побежали быстрее.

Приехали они во втором часу; воспитанники только что отобедали и бегали по двору. Как только въехали в огромный запущенный двор, обнесенный со всех сторон навесом, целая орава ребятишек бросилась к возам. Они принялись трогать и даже вытаскивать плохо привязанные вещи, а двое из них вскарабкались по веревкам на самый воз и теперь, страшно крича, плясали там и дразнили тех, кто был внизу. Но этим понравилось совсем другое: они все обступили Силантия и, раскрыв рты и распустив сопли, смотрели на костыли и в особенности на деревяшку.

На Ферапонта Ивановича и его жену не обращали никакою внимания.

Зато Ферапонт Иванович внимательно приглядывался к своим будущим воспитанникам и пациентам, стараясь по выражению лица и по поведению определить, кто из них — дебилик, кто — имбецилик, кто — идиот.

В это время некоторые из ребят дошли уж до тою, что сели на землю и, обхватив деревянную, отполированную жизнью, блестящую на солнце ногу Силантия, стали лизать ее, а потом и грызть.

— Да это чо же тако?!.. — испуганно говорил он, стараясь оторвать их, — это чисто, макаки, а не хто более! Дьявола каки-то!.. Ферапонт Иваныч, куды это мы с вами заехали?!..

— Они — слабоумные, Силантий, — ответил, улыбаясь, Ферапонт Иванович.

— Ага!.. Вон што, — облегченно сказал Силантий. — Это, значит, в роде как сумашедши, што ли? — спросил он.

— Да нет, видишь ли... Это... — и Ферапонт Иванович принялся было популяризировать понятие олигофрении, но в это время совсем замерзшая Ксаверия Карловна дернула его за рукав.

— Будет уж тебе! После лекцию прочитаешь, а теперь — погляди-ка: они скоро ведь все у нас растащат. Да и надо же куда-нибудь устроиться-то! О чем это ты думаешь?! — возмущенно проговорила она.

В это время из детского дома вышли: воспитательница —белокурая девушка в шубе, но без платка, и кухарка и принялись загонять ребятишек.

Ферапонт Иванович подошел к воспитательнице и представился. Она, видимо, искренне и очень обрадовавшись, поздоровалась и подошла с ним к возам. Ферапонт Иванович познакомил ее с Ксаверией Карловной и представил Силантия.

— А скажите, пожалуйста, — спросил он потом ее, — где нам будет квартира?

— А!.. Пожалуйста, пожалуйста, я вас проведу, — сказала она и повела Капустиных к маленькому деревянному флигелю, опалубленному и выкрашенному в зеленую краску.

Силантий остался развязывать вещи. Кухарка загнала в дом ребятишек, вышла и стала ему помогать...

— Здесь сейчас наш фельдшер живет, — говорила воспитательница, вводя их в маленькие сенцы, — но он так живет: чтобы не выхолаживать здание, а у него комната в большом здании, так что он сейчас же может перебраться... А раньше в этом флигелечке пыхтинский приказчик жил: это раньше ведь купца Пыхтина заимка была, — пояснила она, открывая дверь в кухню.

Все вошли.

В приоткрытую дверь комнаты видно было, как сидевший у стола человек торопливо застегивал ворот рубашки и подпоясывался.

Воспитательница познакомила и с фельдшером. Это был тихий, пахнущий йодоформом, молодой человек.

— А я вот на зайцев собирался, — говорил он в смущении, указывая на рассыпанные по столу пыжи и патроны, — от скуки вот охотником сделался.

— А здесь, должно быть, очень скучно? — спросила Ксаверия Карловна.

— Да, знаете ли... Нас ведь здесь трое всего, персонала-то... Вот теперь веселее будет с вами... Ну, побегу: гам ведь, наверное, помочь понадобится с вещами, а потом самоварчик организуем. — Фельдшер вышел.

Ферапонт Иванович пошел с ним.

Быстро перетаскивали вещи, кое-что — комод, шкаф, стулья — втащили сразу в комнату, остальное оставили в кухне.

Фельдшер побежал ставить самовар.

За чаем как-то быстро почувствовали себя хорошо знакомыми друг с другом, и начались простые разговоры.

— Много у вас здесь воспитанников? — спросил Ферапонт Иванович.

— Да человек пятьдесят, — ответил фельдшер. — Ох, знаете ли, — добавил он улыбаясь, — и чудаки же между ним есть которые!.. Немыслимо себе представить!.. Иной, знаете, такое коленце выкинет, что глядишь на него, до надсады нахохочешься!.. Ей-богу!

— Извиняюсь!.. — Робко вступил в разговор, внимательно слушавший, Силантий. — Это для чего же их держат, скажите на милось?! Ведь, по-моему, обложить бы их просто-напросто соломой да и спалить! На кой их шут кормить-то?!. — Спали-и-ть!..

— Да ведь они же больные, — сказал Ферапонт Иванович.

Ксаверия Карловна и даже фельдшер поддержали, однако, Силантия.

— Ну, сжечь — не сжечь — это жестоко слишком, но отравить их как-нибудь безболезненно следовало бы, — сказала Ксаверия Карловна.

— Конечно, — сказал фельдшер, — тем более, что раз они идиоты, их все равно не вылечишь.

— Совершенно верно, — тихо сказал Капустин, который всегда смущался, если приходилось не соглашаться с собеседником, — но это только в отношении идиотов, а дебилики и даже некоторые имбецилы...

— Как? — переспросил фельдшер.

— Я говорю, что в отношении дебиликов, а также некоторых случаев имбецильности прогноз может быть очень благоприятный, конечно, при соответствующем лечении и педагогическом воздействии.

— Вот как? — не то удивляясь, не то не доверяя, сказал фельдшер — А позвольте узнать, — осторожно спросил он, — профессия ваша какая?

— Да я как раз психиатр... с педологией немного знаком, — ответил Ферапонт Иванович,

— А!.. — сказал фельдшер и почти весь вечер после этого молчал.

Однако, на следующий день, когда Ферапонт Иванович отправился знакомиться с детдомом, и во время всей дальнейшей работы Капустин мог убедиться, что приобрел в липе фельдшера ревностного ученика и исполнительного помощника.

Детский дом предстал перед Ферапонтом Ивановичем в том именно состоянии, в каком Капустин и ожидал увидеть его, т. е. в том, в каком находилось в то время большинство детских домов — в состоянии нищеты и запущенности.

И все-таки в грязном и холодном помещении, где жили оборванные и полуголодные дети, стояло неизбежное пианино.

Это возмутило даже Силантия.

Ему Ферапонт Иванович на свою ответственность поручил заведывание всей хозяйственной жизнью детского дома, и Силантий, до глубины души потрясенный тем, что он уж как будто не совсем-то «шелуха жизни», не знал ни минуты покоя, и его деревяшка то постукивала тут и там по детдому, то поскрипывала по утоптанному и укатанному двору.

Оказалось, что он великолепно бегал без своих костылей.

Ребята относились к нему, как к существу особенному, и Ферапонт Иванович заметил, как первое время многие из них старались подражать его походке и стуку деревяшки.

Даже семилетний идиот, с огромной головой на тонкой шее, почти ни на что не реагировавший, начинал сильнее мотать головой, пускать слюну и издавать воркующие звуки, когда входил Силантий.

Скоро работа Силаития чувствительно изменила к лучшему хозяйственное положение детдома. Ферапонт Иванович, уже давно подумывал о том, как бы устроить его здесь на постоянную службу и, наконец, решил переговорить с фельдшером.

— Папа пустяков! — сказал фельдшер, — у нас штатная должность есть сторожа. Ведь как же, знаете: две коровы, лошадь, хозяйство, а место глухое, от села две версты, так что нам без сторожа никак невозможно.

В тот же день написали бумажку и решили послать Силантия в город, гем более, что у Ферапонта Ивановича была в том неотложная нужда по целому ряду других дел.

Ферапонт Иванович на первых порах с большой охотой отдался исследованию психического мира своих воспитанников и пациентов. Окончив тщательный телесный осмотр, с обращением особенного внимания на рефлексы, он принялся за разбивку их на группы по степени олигофрении. Он долго работал с тестами Бине-Берта, исследовал по Россолимо и, наконец, пришел к самым благоприятным выводам: большинство из них было дебиликами или стояли где-то на переходной грани между дебильностью и имбецильностью. Затем шли имбецилы, а идиотов было всего лишь несколько человек.

Стоило поработать, и работа обещала результаты.

Назначив тем, кому нужно было, противосифилитическое лечение, которым занялся фельдшер, он все свое внимание и время уделял группе дебиликов, сделавшись их педагогом и нянькой.

Ферапонт Иванович возлагал большие надежды на так называемую сенсорную («чувственную») культуру. Он стремился развить у слабоумных тонкое различение слуховых, зрительных и тактильных впечатлений и выработать у них быстрые и целесообразные реакции на всевозможные раздражители.

Он делал световые штандарты, вывешивал их на виду и заставлял своих слабоумных наносить на бумагу в точности те же краски. Огромное место отведено было музыке и ритмическим движениям. За всем этим Ферапонт Иванович, подобно многим другим, признавал огромное суггестивное и организующее значение. Но больше всего Ферапонт Иванович обращал внимание на культуру тактильного чувства.

С этой целью воспитанники должны были осязать с закрытыми глазами пространственные фигуры: кубы, конусы, шары, пирамиды и т. п. и потом узнавать их таким же порядком с закрытыми глазами посредством одного осязания. Прикасаясь еле ощутимо к расположенным под ряд предметам разной теплопроводности и температуры, слабоумные должны были с закрытыми глазами расположить их по степени их холодности или теплоты Это делалось с целью повысить температурную чувствительность. Далее, притрагиваясь также лишь слегка подушечками пальцев к кусочкам бумаги, картона, коленкора, бархата (бархат Ферапонт Иванович выпрашивал у супруги), слабоумные учились различать все эти материалы по осязанию.

Ферапонт Иванович считал, что осязательный опыт является главным созидателем всей сложной структуры человеческой психики. Его возмущало, что наш язык так скуден в определении бесчисленных в своем разнообразии осязательных впечатлений. Он осмеливался утверждать, что слепые, ceteris раrabus должны отличаться более тонкой и чувствительной психической организацией, чем зрячие.

Правда, когда коллеги его уж очень начинали посмеиваться над ним, уверяя, что он страдает манией оригинальности и открытий, он делал ловкий диалектический ход, расширяя понятие «осязание».

— Зрение—это способность осязать световые колебания, слух — способность осязать звуковые колебания, а обоняние — способность осязать удары мельчайших частиц летучего вещества, — говорил он. Но, однако, это утверждение было лишь диалектическим ходом, чтобы избавиться от насмешек, по существу же Ферапонт Иванович являлся крайним приверженцем «тактилизма» и договаривался до того, что начинал уверять, будто можно при соответствующей культуре внимания, обращенного к внутренним органам, достигнуть того, что будешь ясно, например, чувствовать свою печень но всем ее поверхностям или ощущать «нервные токи» всех участков тела...

Ясно, что для осуществления своих широких замыслов в области воспитания и лечения слабоумных Ферапонт Иванович нуждался очень во многом, а тут не хватало того, другого, третьего.

Командировка Силантия в город во всех отношениях была необходима.

Силантий уехал в среду, вернулся в пятницу. Он привез дюжину карандашей, четыре дести бумаги и свое назначение на должность сторожа.

— Што-ись и это не хотели сперва давать, — докладывал он Ферапонту Ивановичу. — А на бумагу вашу сказали: чего он там выдумывает! У нас тут настоящим ребятишкам нет ничего, а он тут для дураков требует!

Ферапонт Иванович выругался и ушел в свой кабинет. С этого дня рвение его резко упало. Он решил, видимо, что для того, чтобы поддерживать status gvo ante, довольно будет изредка заходить в детский дом и проверять работу фельдшера и воспитательницы. Сотрудники его были сильно поражены и огорчены этим и объясняли все случившееся неблагоприятным ответом начальства.

Однако, только одна Ксаверия Карловна знала, что на самом деле это не так.

За долгие годы жизни с мужем она хорошо научилась определять по самым ничтожным признакам все необычайные состояния души Ферапонта Ивановича. Поэтому она и в этот раз знала, что неудача поездки Силантия — это только предлог для Ферапонта Ивановича для того, чтобы отойти от работы в детдоме, которая отвлекала его от чего-то такого, что заполняло всю душу его. Ксаверия Карловна ясно видела, что какая-то новая идея волнует воображение Ферапонта Ивановича. Он стал задумываться, плохо стал есть: часто во время обеда вилка с куском мяса откладывалась на стол, и Ферапонт Иванович, рассеянно пощипывая кусок хлеба, устремлял взор свой куда-то в пространство, поверх головы Ксаверии Карловны.

Ксаверия Карловна не только не боялась таких состояний мужа, но даже покровительствовала им. Наука была единственной соперницей, к которой Ксаверия Карловна не ревновала своего мужа. И во время своих ученых занятий Ферапонт Иванович приобретал особые права и преимущества вплоть до того, что мог поворчать и даже покричать на супругу, чего не дозволялось в мирное время.

Еще там, в Екатеринбурге, когда они жили хорошо и у Ферапонта Ивановича был прекрасно обставленный кабинет, вошло в обычай, что на все время усиленной работы Ферапонт Иванович совсем переселялся в свой кабинет. Туда подавали ему завтрак и даже обед, а ночевал он на своем любимом кожаном диване.

Здесь можно, кстати, заметить, что Ферапонт Иванович считал почему-то раздельное существование с супругой необходимым для быстроты и напряженности научной работы.

Здесь, в детском доме, такой порядок существовал уже в течение месяца. Вскоре после приезда из города Ферапонт Иванович попросил достать ему одну из неоконченных работ, которой он не занимался со времени эвакуации, и теперь Ксаверия Карловна, просыпаясь в два или три часа ночи, видела узкую полоску света, проходившую сквозь двери, и слышала легкое шуршание карандаша. Повернувшись на другой бок, Ксаверия Карловна спокойно засыпала.

Однако, за последнее время и у нее появились причины для беспокойства. Ферапонт Иванович вел себя все более и более странно. Прежде он никогда не требовал, например, абсолютной своей неприкосновенности во время занятий, теперь же он возмущался даже тем, что Ксаверия Карловна приносила в кабинет чай или завтрак.

— Ну, оставь ты, пожалуйста! — жалобно и раздраженно говорил он, — что я ребенок, что ли?!.. Захочу есть, так приду и поем. Ведь ты же знаешь, что я не люблю, когда мне мешают.

— Но ведь ты так с голоду помрешь! Не напомнишь тебе, так ты и не догадаешься.

— Не беспокойся: не умру! Только оставь меня в покое и не входи ко мне тогда, когда тебя не зовут.

— Странно! — обиженно говорила Ксаверия Карловна и удалялась. Ферапонт Иванович вставал из-за стола и запирал дверь на задвижку. Это обстоятельство причиняло большие мучения Ксаверии Карловне.

— Зачем он это делает? Ну, сказал бы, кажется, и довольно, итак не приду, — нет, запирается зачем-то!... Что это за тайны у него? — и искала способа выяснить все это.

Способ, самый простой к тому же, напрашивался сам собою: подсмотреть в замочную скважину. И вот Ксаверия Карловна в течение целой недели ежедневно по часу и больше простаивала возле двери кабинета, но потом перестала, потому что единственное подозрительное обстоятельство в поведении мужа заключалось в том, что он совершенно неподвижно лежал на кушетке и ни разу не подошел к письменному столу. Занавесы окон были опущены.

Вскоре Ксаверии Карловне удалось убедиться, что рукопись Фе-рапонта Ивановича за целый месяц ничуть не подвинулась, и страницы ее были покрыты пылью.

— Нужно его встряхнуть как-нибудь, может быть, все это просто тоска, — подумала она и решила развлечь Ферапонта Ивановича преферансом. Когда в первый раз она заявила ему, что пришли гости —фельдшер и воспитательница — что неудобно же так: надо занять гостей, Капустин, сильно поморщившись, выругался и стал одеваться.

Составили «пульку», — Ферапонт Иванович играл из рук плохо, и видно было, что только приличие заставляет гостей продолжать такую игру. Потом пили чай и ругали советскую власть, но и на это Ферапонт Иванович реагировал слабо.

Когда гости ушли, он сказал раздраженно:

— Не вздумай, матушка, еще вечеринки устраивать! — и, хлопнув дверью, Ферапонт Иванович скрылся в кабинете.

Скоро произошло совершенно необычайное событие, потрясшее все существо Ксаверии Карловны.

Однажды утром, она, нарушив запрет мужа, вошла в кабинет с чашкой кофе «по-варшавски» и тарелкой белых сухариков.

Он лежал на кушетке и даже не обернулся, когда она вошла.

Выйдя из кабинета, Ксаверия Карловна готова была разрыдаться. Печально принялась она за уборку комнаты. В работе она всегда находила успокоение. И сейчас мало-помалу она начала успокаиваться. Мысли ее унеслись е счастливое прошлое.

Вдруг звуки, донесшиеся из кабинета, привлекли ее внимание. Оттуда доносился мелкий ровный хруст, словно кто-нибудь быстро быстро грыз сухари.

— Господи! — Подумала она радостно. — Да неужели он кончил свою голодовку?! — Она послушала еще: да, грызет!.. только странно как-то, совсем не так, как обыкновенно...

Ксаверия Карловна заглянула в замочную скважину.

Возле небольшого круглого столика, стоявшего посреди кабинета, сидел, откинувшись в кресле, бледный Ферапонт Иванович и смотрел на тарелку с сухариками.

Только вглядевшись, Ксаверия Карловна увидела, что пять или шесть мышей сидели в тарелке и, не обращая никакого внимания на Ферапонта Ивановича, словно его тут вовсе не было, грызли его сухарики.

Мыши были так близко от него, что он легко мог достать их, слегка протянув руку. Они то соскакивали с тарелки и, нюхая воздух, покрапывали своими лапками по железу подноса, то снова взбирались в тарелку и принимались грызть.

А он сидел неподвижно, и слабая улыбка блуждала по лицу его.

Невольный крик вырвался у Ксаверии Карловны, мыши бросились в стороны, и с мягким стуком посыпались со стола.

Ферапонт Иванович вздрогнул, и гневное лицо его оборотилось в сторону двери.

4 Путь к проруби

Может быть, где-нибудь в подсознательной памяти Ксаверии Карловны остался библейский рассказ о том, как Давид боролся с меланхолией царя Саула игрою на арфе, а может быть, просто энергичная женщина в отчаянии ухватилась за первое, бывшее поблизости средство, чтобы вернуть супруга к сознанию действительности, но как бы там ни было, в один прекрасный день Ферапонт Иванович, вздрогнув весь, сорвался с своего дивана, на котором он лежал неподвижно, и с диким, как бы пустынным взором, стоя посреди комнаты, стал прислушиваться.

«Да — пианино, но откуда! Неужели у нею галлюцинации?.. Но, ведь, он принял все меры!»...

Ферапонт Иванович кинулся к двери, он распахнул ее...

В столовой стояло пианино, и Ксаверия Карловна уверенно и с воодушевлением играла что-то из Скрябина.

— Пианино! — крикнул Ферапонт Иванович. — Пианино! —повторил он, задыхаясь, — откуда оно здесь?!.. Ксаверия?!..

— Ах! — вскрикнула мадам Капустина, притворившись испуганной, и сжала виски. — Как ты меня испугал.

Но он ничуть, кажется, не был этим растроган.

— Я тебя спрашиваю, что это такое, откуда попало к нам пианино?

— Как — откуда? — удивилась Ксаверия, — из детдома.

— Из детдома?!..

— Ну, конечно.

— Да кто это посмел?!. Без меня, без моего ведома?!. — горячился Капустин.

— Я распорядилась, — стараясь быть спокойной, ответила Ксаверия Карловна. — А что же здесь такого скажи, пожалуйста, ну?! — стала она переходить в контратаку.

Но это не удалось ей. В этот раз она просто узнать не могла своего супруга, всегда боязливого и уступчивого.

— А то особенное, — грозным громким топотом говорил он, надвигаясь на нее, — что это неэтичный поступок! Ты понимаешь, неэтично!... Ты лучше бы все, что угодно сделала!.. Но это, это... Как?! — жена заведывающего детским домом забирает в свою квартиру пианино, принадлежащее детскому дому!.. Да ведь это чорт знает что такое!

— Ну, уж ты чересчур, — разозлилась Ксаверия. — Я говорила об этом с фельдшером, и он сказал, что оно все равно стоит зря, и что даже, наоборот, идиоты могут его испортить, а у нас оно сохранится.

Капустин презрительно захохотал:

— Фельдшер ей сказал! А почему ты к фельдшеру обратилась, а не ко мне?!..

— Потому что я знаю, что тебя нельзя беспокоить.

— Ах, вот что?! — издевался Капустин. — Не хотели меня беспокоить! А этот Скрябин, которого вы с таким увлечением исполняли, он меня не побеспокоил?! А может быть, все это делалось для меня даже?..

— Да! Для тебя, для тебя делалось! — воскликнула Ксаверия Карловна, чувствуя в то же время, что она напрасно сказала это.

Но было поздно.

— Что? Ты это сделала для меня?!. Объяснись, пожалуйста! — он даже отступил в изумлении.

Она молчала. Она быстро-быстро перебирала в уме всевозможные ухищрения. Как? Сказать правду, сказать ему, для чего она решила принести сюда пианино? — нет, ни в коем случае — будет хуже. Надо солгать, придумать, почему именно она сказала, что это для него.

— Я готовила тебе сюрприз, — сказала она, желая выиграть время.

— Что это еще за сюрприз? — поморщился он.

— Но, раз сюрприз, то ты понимаешь, что я не могу открыть тебе его, — сказала она и в ту же минуту испугалась, увидев, как лицо его исказилось яростью, и сказала первое, что пришло ей в голову:

— Я хотела устроить елку...

— Елку?! Да что ты, с ума сошла, разве теперь Рождество?

Ксаверия Карловна стояла вся красная от неуклюжей лжи.

— Но, ты ведь знаешь... что тут другое важно... Просто, у меня остались старые, елочные украшения, и я решила устроить бедным идиотам праздник... Тут не елка, собственно, важна, а просто блеск этот, шум, бенгальские огни... Я именно для тебя хотела доставить интересный материал для наблюдений: как твои идиоты отнесутся к такому необыкновенному для них явлению...

Ферапонт Иванович пожал плечами и промычал что-то.

— Ну, а пианино тебе зачем понадобилось?!..

— А как же? А репетиция, спевки?!..

— Ну, уж уволь, пожалуйста! — поморщился Ферапонт Иванович, — спевайтесь, где угодно, только не здесь!..

Он круто повернулся и захлопнул за собой дверь кабинета.

Снова потянулись для Ксаверии Карловны скучные дни. Теперь уж она не решалась больше ни на какие героические меры, чтобы вырвать Ферапонта Ивановича из ею подозрительного уединения. Она злилась на себя за не удачную ложь, потому что теперь ей приходилось расплачиваться и устраивать праздник идиотам.

К устройству праздника были привлечены ею фельдшер, воспитательница, Силантий и даже несколько человек из слабоумных ребят.

Наконец, наступил канун праздника. И теперь уж неизбежно пришлось побеспокоить Ферапонта Ивановича. Для бала потребовались все три комнаты.

Ни с кем не разговаривая, мрачно и торжественно оставил свой кабинет. Слоняясь из комнаты в комнату, он не находил себе места: отовсюду изгоняла его безжалостная уборка.

— Слушай, пошел бы ты на улицу, следовало бы пройтись немного, — сказала, наконец, Ксаверия Карловна, которой надоело уж перегонять его из угла в угол. — А я тем временем закончу все.

Он, ни слова не сказав, направился в переднюю и стал одеваться.

Он так отвык от свежего воздуха, что почувствовал себя на улице, как человек, выздоровевший от тяжелой болезни, которому первый раз разрешили выйти во двор.

Под навесом он увидел Силантия, запрягавшего лошадь в «салат». Он подошел к нему.

— Здравствуй, Силантий, ты куда это собрался?..

— Здравствуйте, Ферапонт Иваныч! — весело приветствовал его Силантий, бросив даже затягивать супонь. — А я уж думал, увидим ли мы вас, ладно ли што с вами?..

— Все ладно, Силантий, — невесело сказал Капустин.

— Ох, нет, Ферапонт Иваныч, гляжу я на вас, дак вы будто и с лица переменились.

— Ну, это так: на улицу долго не выходил... Ты куда это едешь? — спросил Капустин, переводя разговор.

— А в бор, Ферапонт Иваныч: Ксаверия Карловна посылают, елку им надо вырубить.

— А, — сказал Капустин. — А что — не поехать ли и мне с тобой, — спросил он в раздумьи.

— А почему же не поехать?.. Самое милое дело прокатиться. До бору-то версты две, не боле... Только в сапожках-то все-таки нельзя!.. — говорил Силантий, возжая лошадь.

— Ну, так я пойду сейчас одену пимы, а ты подъезжай к флигелю, — сказал Ферапонт Иванович.

— Слушаю! — по старой военной привычке ответил Силантий...

Когда переехали по льду речку, протекавшую саженях в ста от заимки, Ферапонт Иванович оглянулся: черневшие на белом пригорке, обнесенные со всех сторон высоким навесом, строения напомнили ему те остроги, которые ставили сибирские воеводы для защиты от кочевников.

Лошадь бежала быстро.

Он очень редко ездил на розвальнях, и теперь ему доставляло необыкновенную радость видеть, как, сливаясь в один белый поток, несся мимо снег, так непривычно близко от глаз.

«Как все-таки много истрачено жизни в кабинетном и лабораторном сидении над книгами, над рукописями, над микроскопом, а как просто можно жить и хорошо, если не знать всего этого!.. Какими напряженными могут быть простые физиологические радости!.. Вот вдыхать так этот воздух, глядеть на этот снег, хорошо»... — думалось ему, и грустное приятное чувство охватывало его.

Это чувство сделалось еще сильнее, когда они въехали в бор и лошадь остановилась. Ветер, просасываясь сквозь хвою, производил тот особенный тихий и в то же время могучий равномерный шум, от которого так отрадно и •спокойно делается на душе.

И Ферапонту Ивановичу чем-то ненужным показалась людская жизнь и работа, смешно было думать, что там, в доме, осталась женщина, близкая ему, и передвигает зачем-то столы и стулья в душной своей клетушке и чувствует себя обособленной и независимой от этого океана морозного воздуха, от этого шума.

— Ну, господи, благослови! — надо сосеночку облюбовывать, — сказал Силантий, вылезая из саней. За опояской у него был топор.

Ферапонт Иванович тоже вылез и стал присматриваться к соснам-молодняку.

— Вон эту, я думаю, — сказал он указывая.

— Эту? — спросил Силантий. — Нет, Ферапонт Иванович, эта не годится: иглы на ей мало, гола немножко.

— Верно, пожалуй, — согласился Капустин.

— А эвон ту я заприметил, — сказал Силантий и зашагал к намеченной сосне. Идти ему было очень трудно: деревяшка его с каждым шагом все больше и больше угрузала в снег.

— Ну, Ферапонт Иваныч, чисто замаялся я!.. — закричал он Капустину, останавливаясь и снимая шапку: от мокрых волос его шел пар. — Ни взад, ни вперед!

— Вытащить, что ли? — крикнул ему Капустин.

— Да нет, вылезти-то вылезу, а уж за сосной-то вам уж, видно, придется!.. — сказал Силантий и начал выбираться к саням. Вот ведь оказия! — сокрушался он, глядя на свою деревяшку, — ну, кто бы это придумать мог: — из-за деревянной ноги, чтобы такая история! А ведь не будь вас, так мне бы и довелось, пожалуй, без елочки приехать!.. Нате-ка топорик вам, Ферапонт Иваныч.

Капустин взял топор и, наметив сосну, зашагал к ней. В валенках идти было легко, они проваливались неглубоко. Он подошел к сосне. Она была чуть повыше ею. Он принялся рубить. Дело шло плохо. Если бы он смотрел со стороны, как рубит другой, то ему бы казалось, что тут и делать-то нечего — раз, два, и готово. Но сейчас, пока он срубил, он с непривычки сильно устал.

Когда он, отдышавшись немного, посмотрел на лежавшую в снегу сосну, она ему показалась очень плохой, с редкими ветвями.

Он огляделся крупом, ища новую. Но когда он подошел к новой, которая казалось такой пышной и заманчивой издали, то и эта ему не понравилась. Он испортил таким образом, три сосны и остановился на четвертой просто потому, что слишком устал искать.

Когда они выехали из бора, у нею сразу же испортилось настроение. Он долю молчал. Силантий молчал тоже и часто подхлестывал лошадь.

— Да... — сказал, наконец, Капустин, — смотришь на нее издали — хороша, а подойдешь поближе — голая, как скелет!..

— Это вроде, как с человеком, — отозвался Силантий. — Сыздаля глядишь — все хорошо, а поближе подойдешь...

— Так вот, например, капитан твой, — заметил Ферапонт Иванович.

— Да-а... — сказал Силантий, и Ферапонту Ивановичу показалось, что голос Силантия дрогнул. — Но только тут, Ферапонт Иванович, я, можно сказать, возле самою человека денно и нощно был, как с дитем... А вот поди ж ты — предатель отечества оказался!.. А много, я чувствую, огорчений он вам сделал, — сказал Силантий, оборотившись к Ферапонту Ивановичу.

— Да, Силантий, немало... Больно мне, Силантий, за человека больно, .за Россию больно, — воскликнул он, вдруг растравляясь воспоминаниями о Яхонтове... — Ведь, ты что знаешь, Силантий! — продолжал он шепотом, подтянувшись в передок саней. — Разве ты знаешь, что если бы не капитан твой, не предательство его, то, может быть, и звери эти не царствовали бы над нами... Слышишь ты это?!.. — крикнул Ферапонт Иванович.

Силантий молчал. Он совсем теперь перестал править и, опустив вожжи, сидел лицом к Ферапонту Ивановичу.

И тот, словно на исповеди, начал рассказывать в простых словах о том, как встретился он с капитаном Яхонтовым в кафе «Зон», как отдал ему свою тетрадку с проектом организации ночной армии и о том, как клялся капитан Яхонтов, что только у его трупа могут отнять эту тетрадку...

Когда он кончил, Силантий не сказал ни слова. И только перед самым домом он сказал:

— Ну, Ферапонт Иванович, уважал я этого человека боле отца родного, пуще матери, а теперь, ну, попадись он мне в глухом месте, собственными бы руками задушил... все одно, как гадину!

Сани, ударившись о ворота, в ехали во двор.

— Сосенку везут! Сосенку везут! — закричали ребятишки, со всех сторон посыпавшись в сани.

С не меньшим нетерпением дожидалась сосенки Ксаверия Карловна. У нее все уже было готово для устройства елки. Сосна понравилась. Ферапонт Иванович втащил ее в комнату. Силантий распряг лошадь и втащил крестыш.

Елку поставили в столовой, и все, в том числе и Ферапонт Иванович, взялись за ее убранство.

Наконец, наступил вечер елки. Стали приводить партиями ребятишек. Самых безнадежных идиотов оставили в доме под наблюдением кухарки.

В прихожей, на двух поставленных рядом скамейках, лежали груды рваных пальтишек и шапок. Ксаверия Карловна немного побаивалась, как бы не занесли вшей.

Дверь в столовую была еще закрыта. Ксаверия вместе с воспитательницей и фельдшером кончали зажигать последние свечи.

Дали сигнал — двери широко распахнулись, и толпа ребятишек ворвалась, втаскивая в комнату упиравшихся Капустина и Силантия.

— Стойте вы, стойте, макаки! — кричал Силантий, хватаясь за косяки. — Деревяшку, бесенята, отхватите!..

В столовой сделалось тесно. Огоньки свечек метались, словно пытались оторваться.

Взрослые принялись наводить порядок. Ребята выстроились двойным кругом и пошли вокруг елки. Запели «Елочку». Получилось плохо. Выручали взрослые. Потом пели «Как пошел-то наш козел» и ходили вокруг елки в другую сторону. Потом пошли сольные выступления. Некоторые из ребятишек прочитали стишки. А Силантий разошелся до того, что без костылей сплясал русского.

Когда вспыхнули, наконец, бенгальские огни, ребятишки пришли в восторг: одни визжали, хлопая в ладоши, другие прыгали и хохотали, указывая пальцами и подталкивая соседей. Третьи стояли с открытыми ртами, из которых обильно текла слюна.

И только несколько идиотов да закоренелых имбециликов, так и не ставших в круг, сидело в углу под подоконником, в полном безразличии ко всему, предаваясь безрадостной ипсации.

Свечи догорали. Кое-где начинали потрескивать и дымиться ветки. Пора было кончать. Ксаверия Карловна раздала ребятишкам кульки с пряниками.

Посовещавшись с ней, Ферапонт Иванович вышел на середину и объявил свободное обдирание елки. Это произвело не меньшее впечатление, чем в свое время «приказ № 1». Поняли даже самые слабоумные.

Словно щенки-сосунки, рвущие свою мать, когда не хватает для всех сосков, набросились слабоумные на елку. Елка зашаталась и, царапая стены, рухнула.

Кое-кто, испугавшись, отпрыгнул, но остальные продолжали бороться над трупом принцессы за редкостное убранство. Скоро послышался вой, громкие плевки и удары. Били друг друга по головам золотыми орехами.

Зрелище становилось нестерпимым.

Взрослые бросились разнимать. Елку оттащили в угол. Открыли дверь в кабинет Капустина и половину ребят перегнали туда. Мало-помалу наступило некоторое успокоение. Слышалось громкое чвакание и треск орехов.

Ксаверия Карловна пригласила взрослых в спальню — играть в преферанс. Силантий остался наблюдать за порядком. Он сел на пол в углу, полуразвалясь, и, неторопливо вытащив кисет, стал закуривать. Человек пять-шесть дебиликов уселись вокруг него и смотрели, как Силантий закуривал.

— Ну, что, поганцы? — сказал он подмигивая, — сказку вам чо ли рассказать?..

— Сказку, сказку!..

— Ну, ладно. Каку вам: «Искорко-попелышко» али «Клюшку-попушок?» — спросил Силантий.

Голоса разделились.

— Ну, ладно. Сначала расскажу вам про «Искорку-попелышку». — Силантий, покуривая, стал рассказывать.

Кончив одну сказку, он при том же внимании своих немногочисленных слушателей принялся рассказывать другую.

В кабинете, где была часть ребятишек, было довольно тихо.

Вдруг из спальни вышла встревоженная Ксаверия Карловна.

— Силантий!

— Ась?

— Это ты тут надымил?

— Виноват, Ксаверия Карловна, — ответил Силантий и, подобрав костыли, поднялся с полу.

Густой дым застилал всю комнату.

— Ну, нет, Ксаверия Карловна, — испуганно сказал Силангий, потянув воздух, — тут неладно чо-то, Ксаверия Карловна!

Оба они бросились в кабинет. Здесь дым был еще гуще, отсюда-то он и расползался по всей столовой.

Вдоль стен и кучками посреди пола сидели ребятишки, и у каждого из них дымилась во рту полуфунтовая цыгарка. Пахло жженой бумагой и сосновыми иглами.

— Что вы это делаете?!.. — крикнула Ксаверия Карловна. Все принялись бросать цыгарки и затаптывать.

Ксаверия Карловна подняла одну из дымившихся цыгарок, поднесла ее к свету и отчаянно вскрикнула:

— Где вы это взяли?!..

Потом, не слушая их, она подобрала еще несколько цыгарок, развернула их и бросилась с ними в спальню.

— Господи!. Ферри, Ферри, что они наделали! Ты посмотри, посмотри только! — кричала она, развертывая полуфунтовые цыгарки перед глазами мужа.

Он взял одну из бумажек, вгляделся, побледнел и выбежал из комнаты.

Он узнал одну из страниц той самой работы, которую он начал еще в Екатеринбурге и о которой еще недавно говорил жене, что в ней смысл и оправдание всей его жизни.

Из коридора доносился сильный шум и крики — это Силантий выпроваживал ребятишек.

Немного спустя, Ферапонт Иванович вернулся к своим партнерам.

— Извините, господа, — сказал он спокойно, — но я не могу сейчас продолжать игры. Он поклонился и ушел.

Расстроенные гости тоже разошлись.

Ксаверия Карловна побежала в кабинет. Капустин лежал на кушетке ничком, закрыв лицо руками.

Она тронула его за плечо.

— Уйди! — крикнул он не поднимая головы. Она ушла...

Уснула она только под утро. Перед самым рассветом Ксаверия

Карловна слышала чьи-то шаги по комнатам, потом возню возле вешалки, а потом как будто хлопнула уличная дверь, и заскрипел снег под окнами... Она не могла проснуться, хотя ей мерещилось, что по дому ходят воры.

Утром она вышла в переднюю и увидела, что шубы и шапки Фе-рапонта Ивановича на вешалке не было.

Она побежала к мужу. Прежде чем войти, постучала. Никто не ответил. Она вошла. Кабинет был пуст. На столе, на самом видном месте, стоял кусок белого картона, прислоненный к лампе. На нем было написано:

«В смерти моей прошу никого не винить».

Ф. Капустин.

...От крыльца дома, заворачивая к калитке сада, шли полу занесенные снегом следы. Следы эти спускались дальше к реке и оканчивались у проруби.

Только теперь почувствовала Ксаверия Карловна, что дороже всего в мире был для нее Ферапонт Иванович, а теперь мир для нее опустел...

Силантий уехал в город донести властям.

На другой день приехало двое. Один — высокий, сутулый, в шубе с богатым воротником, в больших очках на тонком и остром носу. Он был, по-видимому, начальник. Другой — маленький и незначительный и таскал за ним портфель.

Они начали с тою, что осведомились о происшедшем, затем посовещались немного и вышли за ворота.

Дальше они целый час потратили, обходя заимку со всех сторон. В некоторых местах останавливались, нагибались, вглядывались в след. Кое-где младший втыкал в некоторых местах прутики. Так спустились они на лед. И оттуда поднялись в сад — к большому дому, стараясь ступать в один след.

Они производили осмотр, постепенно суживая круги.

У калитки сада встретил их Силантий и показал на следы к реке.

Оба нагнулись, младший совсем, а старший слегка, и долго всматривались.

—Запорошило, — сказал младший.

— Однако, я думаю, не раньше, чем вчера, — сказал старший.

— Вчерась, вчерась, — подтвердил стоявший рядом Силантий. — Это его след.

Старший строго посмотрел на него.

— Проследить? — спросил помощник, сидя на корточках, подняв лицо к старшему.

— Давай, — сказал тот, вынув из кармана карандаш и блокнот.

Младший вытащил из большого портфеля складной метр.

— Валенок, — сказал он полувопросительно.

— Ну, конечно, — ответил начальник.

Помощник измерил расстояние от следа до следа:

— 67, — сказал он.

— «Мужчина небольшого роста», — записал старший в блокнот.

— Линия ходьбы прямая, — сказал младший, откладывая по снегу сантиметр и передвигаясь вдоль снегов.

— «Трезвый. Без ноши. Не старик. Во всяком случае, не толстый», — записал старший.

— Угол ноги 56.

— «Шел медленно. Человек умственного труда», — записывалось в блокноте.

Помощник распрямился, сложил метр и спрятал его в карман.

Они пошли по следам к реке.

— Да. Запорошило, — сказал начальник с сожалением.

— А, вот! — радостно воскликнул помощник, нагибаясь, когда они спускались с берега.

Старший нагнулся.

Действительно, в одном месте берега виднелся прекрасный глубоко вдавленный след. Его почти совершенно не замело, видимо, потому, что он был защищен от ветра большим старым тополем.

— Да, — сказал старший. — Вот что, — обратился он затем к Си-лантию, — клей столярный у тебя найдется?

— Как не найтись...

— Ну, так вот что: растопи в каком-нибудь ковшике или кастрюле и принеси сюда, пока он еще горячий. Понял?

— Так точно! — ответил Силантий и быстро заковылял из сада.

Младший вытащил клубок шпагата, перочинным ножом отрезал большой кусок и, сложив его во много раз, перерезал. Потом он осторожно стал на коленки возле следа и старательно, бережно, начал выкладывать дно его отрезками шпагата наподобие сетки.

Тем временем подошел Силантий. От ковша шел пар, клей в нем еще пузырился.

Помощник взял ковш в руки и осторожно вылил клей на дно следа. Немного погодя, он, потянув за концы веревочной сетки, вытащил отпечаток подошвы из отвердевшего клея. Он перевернул отпечаток нижней стороной вверх и, прихватив носовым платком, поднес старшему.

Тог несколько секунд рассматривал отпечаток, потом сказал, показывая пальцем:

— Вот здесь, со стороны большого пальца, была заплата из кожи, и задники подшиты кожей. Нужно будет...

— Так точно, — перебил его Силантий. — И заплата там была, и задники подшиты, я сам и починял их Ферапонту Иванычу.

На этот раз старший взглянул на Силантия вовсе не строго.

— Вы видите? — обратился он к помощнику, приподняв левую бровь. — Ну, а теперь вот что, пойдем-ка к проруби.

Они спустились на лед.

На льду следы были чуть заметны.

— Вот здесь он остановился, — сказал начальник, когда они подошли к самой проруби.

Действительно, у самого края видны были два следа, не один впереди другого, а рядом.

— Ведь он в шубе был? — спросил помощник Силантия.

— Так точно: в шубе, в шапке и в пимах.

— Н-да... Ведь в шубе утонуть затруднительно, пока она не намокнет, — сказал в раздумьи помощник, вопросительно глядя на старшего.

Но Силантий, быстро разрешил их сомнения.

— Какой там затруднительно! — сказал он с оттенком презрения. — Только под лед подпихнуться, а там уж затянет.

Оба ничего ему не сказали.

— Ну, ладно, пойти надо поспрашивать для приличия, — сказал старший и они пошли к дому.

Допрос прошел быстро и не дал ничего существенного...

— Да, к прекращению, — сказал начальник, отвечая на вопрос младшего, когда они усаживались в кошевку. — Дело здесь ясное...

5 Дело, в котором увязнет любая репутация

Поддавшись ли, наконец, влиянию Елены, или просто сознавая, что все потеряно для него там, в белом лагере, Яхонтов стал спокойнее и как будто даже благожелательно относиться к окружающему. Об этом можно было заключить даже из того, что он быстро выдвинулся, как прекрасный штабной работник. Сейчас он заканчивал свою работу, которую предполагалось издать. Работа называлась «Основные моменты в действиях колчаковских армий с августа по октябрь 1920 года».

Отношения между ним и Еленой тоже сделались более ровными. Оба они избегали теперь говорить на политические темы. Елена понимала великолепно, что сейчас именно, в момент идеологической ломки нужно особенно бережно относиться к этому гордому человеку.

Она никогда не считала, что Яхонтов слишком любит ее, но со свойственной женщинам интуицией угадывала в нем человека с привязчивой и нежною душой, а потому старалась по возможности устранить в своем поведении все резкие и нетерпимые для него мелочи, чтобы крепче сделать свое влияние в основном. Она, например, совершенно бросила курить, отвыкла от некоторых словечек и жестов и видела, как это все радует его. Одного только она не могла для него сделать — это, чтобы встречавшиеся с ней на улицах товарищи-коммунисты не называли ее на ты. В такие минуты ей делалось очень смешно, когда Яхонтов молча и быстро отходил в сторону, оставляя ее с собеседником и, повернувшись спиной к ним, нервно курил.

После этого они обыкновенно долго шли молча.

Однажды он сказал ей после такой встречи:

— Знаешь, все-таки противная это у вас манера: любой тип подойдет к тебе и сразу: — «ты».

— Глупости ты говоришь, — возражала Елена, — вовсе не любой тип, а товарищ, такой же, как я, член партии.

— Ну, все равно... по-моему, это что-то... сектантское. Не хватает, чтобы вы еще целовались при встречах и называли друг друга «брат», — раздраженно говорил Яхонтов.

— Ну, и дурак! — разозлилась Елена. — Знаешь, меня просто удивляет, как ты — человек, который, кажется, помешан на всем русском — русский народ, русская армия, русский язык — говоришь такие вещи! Неужели ты не знаешь, что это ваше «Вы» с большой буквы — это совсем не русское, а также украденное у иностранцев, как корсеты и кринолины?! Они там и отца и бога называют на вы, а наших крестьян возьми, т. е. тот именно самый народ, который вы так любите, разве у них так? Нет, они, когда в старое время к «царю-батюшке» обращались, то говорили «ты» и никакого другого обращения не знали, да и русский язык его не знал, пока вы все не испортили... Да, ты возьми, пожалуйста, настоящею мужика, разве он тебе скажет «вы»? Да никогда! А вот тот, который пообтерся немного в городе, деклассировался, гот это знает. Но как ему, несчастному, туго приходится. Ты его спросишь» например: — «Вам сколько лег?», а он тебе: — «Да нам уж шестой десяток».

Яхонтов рассмеялся.

— Да, это ты верно подметила... Допустим, что ты права, но, чем же мне все-таки символизировать, оттенить, так сказать, что я с тобой в особых отношениях, ну, хотя бы то, что я твой муж, если это интимное обращение так истаскано.

— А зачем тебе символизировать? — спросила Елена. — Ведь, кажется, если кто-нибудь называет меня на ты, то этим не покушается на твои супружеские права.

— Ну, как ты грубо говоришь, — огорчился Яхонтов.

В общем такие столкновения и споры были очень редки. То, что Елене казалось мелочью, пустяками, и в чем она охотно уступала ему, то, «наоборот», для Яхонтова было очень важно, и ему казалось, что Елена начинала перерождаться под его влиянием. Привязанность его к Елене становилась спокойной и глубокой, как к жене. Склонный в глубине души к романтике, вспоминая обстоятельства их знакомства, он считал, что сама судьба послала ему Елену. Он уж нисколько не сомневался теперь в том, что она никогда не была любовницей Силантия.

Если бы Яхонтов мог исследовать свои подсознательные глубины, он бы с большим удивлением увидел, что там живет глубокая неприязнь к Силантию. Однако, из поверхностных, чисто нравственных побуждений он вполне искренне мучил себя и Елену о своем бывшем денщике и о том, как скверно он, Яхонтов, поступил, когда оттолкнул калеку — своего верного и преданного слугу.

Кончались разговоры о Силантии тем, что Яхонтов заявлял о необходимости разыскать Силантия. А Елену это сильно раздражало.

Был конец апреля. Пешеходы тонули в грязи. На одном только проспекте успело подсохнуть. Поэтому вечерами гуляло много народу. На мосту через Омку тоже было много, настолько мною, что для тою, чтобы постоять в свою очередь, облокотившись на перила, поплевать в мутную, быстро текущую воду и посмотреть, как чинятся баржи, готовясь к навигации — надо было дожидаться пока это все надоест кому-нибудь из стоявших возле перил, и он освободит место.

Яхонтову дважды в день приходилось переходить мост: на службу и возвращаясь домой. И каждый раз он ожидал, что увидит здесь Силантия. Привыкший к логическим операциям, Яхонтов пришел к такому выводу, что раз этот мост соединяет две половины города и по нему происходит все движение, то рано или поздно любой человек, если только он в городе, должен пройти через мост. Надо было только увеличить вероятность встречи. Сделав такое заключение, Яхонтов начал выходить на службу на полчаса раньше и возвращаться на час, а иногда и на два позднее. Это время он проводил или на мосту, или на крайней лавочке бульвара возле самого моста. Елене он сказал, что на службе стало больше работы.

Однажды, часов в 7 вечера, Яхонтов, пройдя мост в сторону проспекта, свернул налево и пошел по деревянному тротуару, мимо дома, где когда-то помещалась фотография. Он подходил уже к саду, как вдруг услышал за собой характерное постукивание деревяшки и костылей. Сердце его заколотилось. Он сошел с тротуара к забору и стал ждать, вглядываясь.

Калека, в серой шинели и кожаной фуражке, приближался к нему. Вот он совсем близко: видна ею наклоненная вперед голова и вздернутые костылем плечи, лица не видно. Проходя мимо Яхонтова, он взглянул на него, это был не Силантий. И вдруг Яхонтов почувствовал, что глубокая радость и чувство освобождения охватили его. Не понимая этою и пристыженный этим, он пошел дальше.

После этой встречи он перестал разыскивать Силантия и рано стал приходить домой. Жене он сказал, что спешные работы кончились.

Однажды после службы, несколько запоздав, Елена вошла в комнату и бросила на стол целую груду маленьких кульков. По комнате распространился хороший запах мороза и оберточной бумаги.

— Уф! — сказала она, поправляя выбившиеся из-под вязаной шапочки волосы, — устала. Это, знаешь, нам паек додали. Сахару дали! — сказала она, радуясь, как ребенок.

Он встал с кровати, подошел и поцеловал ее.

Они уж давно не ели ничего сладкого.

После обеда она сказала:

— Знаешь, что я придумала? — сегодня я решила быть женой совершенно в твоем вкусе и заняться стряпней.

— Не худо бы...

— Так слушай, — продолжала она. — Я решила сейчас сделать... тянучки!..

— С удовольствием тебе помогу.

— Ну, тогда начинаем, — сказала Елена, засучив рукава и надев фартук. — Достань-ка из шкафа молоко.

— Слушаю-с, — Яхонтов принес молоко.

— Сними со стола скатерть.

— Слушаю-с.

— Ну, вот. Теперь принеси столовую ложку, разожги примус.

— Да, я вижу, что ты, действительно, решила стать домашней хозяйкой, — смеялся Яхонтов, выполняя поручение.

Это был самый веселый вечер в их жизни. Они все время хохотали. Елена надела на своего мужа платок и фартук.

Тянучки вышли превосходные, только слишком тугие, так что с трудом их приходилось откусывать.

На примусе скипятили чай и долю пили, объедаясь тянучками.

— Кончено! Не могу больше! — вскричала Елена, отбрасывая надкушенную тянучку.

Она встала, подошла к мужу сзади и обняла ею за шею. Он взял ее руку и поцеловал.

Становилось темно.

— Зажечь огонь? — спросил Яхонтов, запрокидывая голову и глядя в лицо жены.

— М-м... Не знаю! — лукавым голосом сказала Елена, заглядывая ему и глаза. Волосы ее касались ею щеки, заставляя вздрагивать.

Он развел ее руки, быстро встал и, подойдя к двери, запер дверь на задвижку. Потом он опустил занавески на окнах.

Огня они решили не зажигать...

Елена проснулась от стыда и страха. Ей приснилось, что она совсем голая и много людей смотрят на нее. В просонках ей показалось, что чье-то горячее дыхание касается ее обнаженных ног. Она проснулась окончательно.

Она спала без рубашки. Одеяло лежало на полу. Ей показалось, что в комнате кто-то есть. Половицы тихо поскрипывали.

Она схватила мужа за плечо и вдруг ощутила ту особенную противную и вялую теплоту, которая так ужасает каждого, кто прикасается к телу только что умершего человека.

Елена вскочила, перебежала комнату, открыла выключатель и снова подбежала к постели.

Яхонтов был мертв. Он лежал с запрокинутой головой. Руки его застыли у горла. Кончик языка высовывался, и глаза были полуоткрыты. На белизне подушек его лицо казалось фиолетовым.

Елена, вся дрожа, кое как оделась, бросилась к двери и толкнулась в нее всем своим телом. Дверь не подавалась. Тогда, потеряв самообладание, она закричала.

Скоро в коридоре послышался стук открываемых дверей, топот и голоса.

Кто-то рванул из коридора дверь.

— Откройте! Откройте! — стала кричать Елена.

— Закрыто изнутри, — ответил ей кто-то.

Она посмотрела и увидела, что дверь, действительно, была закрыта изнутри. Она отодвинула задвижку и выбежала, заставив расступиться стоявших возле двери.

Кто-то схватил ее за плечи, она слышала вопросы, обращенные к ней, и повторяла только одно слово:

— Убили!.. Убили!..

Женщины окружили ее и куда-то повели успокаивая.

Несколько человек вошло в комнату Яхонтова. Через несколько минут пришел комендант общежития. Тогда все, кто остался у двери, вошли вслед за ним.

Комендант подошел к трупу и потрогал.

— Да, — сказал он, отходя к столу. Постояв немного в раздумьи, он быстро вышел и спустился в нижний этаж.

Скоро зазвенел телефон.

Минут через десять комендант вернулся. Он придвинул стул к столу, сел и, взглянув на часы, стал ждать.

Прошло больше часа. Народу в комнате оставалось немного. Один по одному все расходились, и почти каждый, выйдя из комнаты, передергивался, не то от холода (большинство прибежало полуодетыми), не то от пережитого волнения.

Наконец, в коридоре послышались шаги и постукивания трости с резиновым наконечником.

— Сюда, доктор! — послышался голос.

Кто-то постучал.

Задремавший было комендант вздрогнул и, в один прыжок очутившись возле двери, открыл.

Высокий сутуловатый мужчина в шубе с богатым воротником, в барашковой шапке, в больших очках на длинном и остром носу, распахнул дверь, пропуская вперед себя маленького толстого человека в шляпе и тоже в очках, но с золотой оправой. В руках у первого был большой портфель и подмышкой какой-то длинный сверток, из которого торчали металлические наконечники. У второго в руке был небольшой коричневый чемоданчик.

Комендант почтительно с ними поздоровался. Он узнал обоих: высокий с портфелем был известный в городе, прославленный целым рядом удачных дел, инспектор уголовного розыска. Другой был не менее известный судебно-медицинский эксперт.

Доктор поставил на стол свой чемодан, а высокий бросил свой портфель и сверток. Потом некоторое время каждый протирал носовым платком свои запотевшие очки.

Потирая пухлые руки, доктор, сняв пальто, подошел к трупу и приступил к осмотру. Труп был голый.

— Могз, — безразличным голосом сказал доктор, взглянув на своего спутника.

Тот все еще стоял возле стола, слегка прислонившись, и осматривался вокруг.

На слова доктора он только молча кивнул головой и затем вполголоса быстро сказал что-то коменданту.

— Товарищи, — сказал комендант, — я должен попросить всех посторонних оставить комнату.

Все вышли.

В комнате остались трое: доктор, инспектор и комендант.

Пока доктор производил тщательный осмотр трупа, инспектор снял пальто и шапку и принялся осматривать комнату.

Он начал осмотр с двери, несколько раз открыл и закрыл ее, внимательно прислушиваясь. Потом осмотрел задвижку, щелкнул ею раза два и, захлопнув дверь, перешел к окнам, которых было четыре — по два на каждой стороне.

Однако, окна недолго занимали его. Он убедился, что все стекла целы, рамы двойные, и заклейка окон в полной неприкосновенности.

Когда он обошел всю комнату, внимательно осмотрел стены, пол, заглянул в шкаф, в гардероб, даже в печку, — только тогда подошел к кровати, где лежал труп. Комендант стоял у изголовья кровати и держал переносную электрическую лампу, светя доктору.

— Ну, что? — спросил инспектор доктора, поправляя левой рукой очки и вытирая платком капли пота, выступившие на кончике носа.

— Задушен, — сказал доктор. — Хрящи гортани сломаны...

— О-о!

— Да... Трупное окоченение не наступило еще. На тыле кисти и на плече следы зубов, впрочем...

— Простите, доктор, одну минуту, — перебил его инспектор. — Сейчас и я закончу.

С этими словами он вытащил из правого кармана пиджака стеариновый огарок и спички.

— Будьте добры, устроите нам полную темноту... Вот так, — сказал он, когда комендант повернул выключатели и в комнате стало темно.

Инспектор зажег свечку и принялся осматривать спинку кровати, передвигая свечу. Кровать была с пружинной сеткой, со спинкой из дутого железа.

— Есть! — сказал он, разгибаясь, и подошел к столу. Он порылся немного в портфеле и вытащил оттуда плоскую черную коробку. Затем подошел к кровати и попросил коменданта подержать свечу в том самом месте, где держал ее он.

Затем в его руках очутились стеклянная баночка с белым порошком и маленькая кисточка. Погрузив кисточку в порошок, он обсыпал затем одно место на спинке кровати, быстро извлек из коробки гибкую полупрозрачную пленку, приложил ее к этому месту спинки и снова спрятал пластинку, в футляр.

— Ну, вот, — сказал он приподнимаясь. — Теперь нам понадобится другая крайность. Откройте, пожалуйста.

Щелкнул выключатель — в комнате стало светло.

Снова он направился к столу и, достав из портфеля небольшой фотографический аппарат, а из свертка — треножник, установил аппарат и при вспышке магния сделал снимок комнаты. Потом он установил аппарат над кроватью, объективом вниз, и сфотографировал труп.

— Ну, теперь кончено, — сказал он, укладывая свои приборы. — Ах, нет, — спохватился он, — экая непростительная оплошность! — с этими словами он осмотрел тщательно стол, взял с него надкушенную тянучку и, бережно завернув в несколько слоев бумаги, положил в портфель.

— Ну, теперь покажите мне, — сказал он доктору, подойдя к кровати.

Оба они склонились над трупом.

— Вот видите, — сказал доктор. — Несомненно, что никакой борьбы не было, потому что жертва находилась, видимо, в глубоком сне.

— Да, — сказал инспектор, — и рука, которая душила, была, я полагаю, не дамская ручка!..

— Да. Еще бы! Ведь сломаны хрящи. И эти следы от пальцев, — сказал доктор.

— Следы от пальцев не всегда — отпечатки пальцев! — вдруг сказал инспектор, загадочно глядя на доктора. — Посмотрите-ка — я нашел это на кровати, — он держал перед глазами доктора большой, чрезвычайно грязный носовой платок.

Доктор вопросительно посмотрел на него,

— Благодаря этой находке, — сказал инспектор, — я, несмотря на то, что здесь даже кровоизлияния от давления пальцев, все-таки не буду искать здесь отпечатков пальцев.

— Но почему? — все еще не понимал доктор.

— Да потому, что убийца душил свою жертву через платок...

— Да почему вы так думаете? — забывшись, крикнул доктор.

— Во-первых, потому, что этот платок принадлежит убийце!..

— Позвольте! — возмутился доктор.

— Да, убийце, — упрямо повторил инспектор. — Разве вы не видите? — сказал он, бросая платок на ослепительно белую наволочку и отгибая одеяло так, чтобы виден был такой же белизны пододеяльник. Платок казался грязным пятном на фоне постельного белья.

— Ну?! Ведь от этого платка даже дурно пахнет! — торжествующе сказал инспектор. — Неужели это не дает никаких данных для заключений? А впрочем, мы спросим хозяйку. — Скажите, — обратился он к коменданту, — нельзя пригласить сюда эту... его жену? — кивнул он в сторону трупа.

— Пожалуйста, — сказал комендант, быстро вскочив. Ему уж давно было омерзительно слушать этот спор над трупом, и он рад был уйти.

— Ну, хорошо, — сказал доктор, — допустим, что этот платок принадлежит убийце. Но, может быть, он хотел воспользоваться им, как веревкой для удушения?

— Нет, тогда бы он был в виде жгута.

— Правда, — немного смутился врач, — но почему он пользовался платком, как подкладкой?.. Неужели?..

— Да, да, совершеннейшая правда, — не дал ему договорить инспектор, — во-первых, он мог бояться, что оставит отпечатки пальцев на шее убитого, во-вторых, он боялся, может быть, что голая шея выскользнет из голых пальцев и, в третьих, из брезгливости...

— Пожалуй, — сказал доктор.

— Да, и вот почему я не стану тратить время и материалы на то, чтобы искать отпечатки пальцев преступника на шее трупа: их там не будет. А вот отпечатки зубов — это другое дело, доктор. Покажите-ка, где?

Доктор показал ему.

— Так, Ну, с этого надо слепочек сделать, — сказал инспектор. — И, знаете, для меня несколько странно, почему при наличии этих отпечатков зубов вы все-таки считаете, что борьбы не было?

— Я полагаю, что их наличия недостаточно, — сказал доктор. — Ведь его жена, лежавшая рядом с ним, хотя и у стены, все-таки, если бы происходила борьба, должна была бы проснуться. Затем — поза трупа и еще некоторые мелочи говорят мне, что убитый был застигнут в состоянии чрезвычайно глубокого сна. Я не исключаю даже возможности, что сон этот был вызван с помощью каких-либо препаратов. Во всяком случае, нападение было чрезвычайно быстрое, и задушил его, несомненно, мужчина... Впрочем, предстоящее вскрытие трупа многое нам разъяснит...

— Так, — сказал инспектор. — Однако, с этих отпечатков необходимо все-гаки слепочек сделать. А заодно и с его зубов, — показал он в сторону трупа. — Кто его знает, ведь и убитый мог отвечать своему убийце тем же, стало быть, если мы скоро найдем его, этого господина, и у него окажутся укусы...

— Ну, конечно, — сказал доктор.

Инспектор достал какую-то розовую пасту, наполнил ею до краев две никелированных формочки, изогнутых наподобие ряда зубов и, подойдя к трупу, открыл ему рот и вставил формочки так, что верхние и нижние зубы по самые десна плавились в пасту.

В это время в комнату вошла Елена, за ней — комендант.

Елена направлялась к столу, но в это время инспектор, снимавший отпечатки зубов, отодвинулся, и Елена увидела вдруг лицо мужа: синие губы были растянуты, во рту блестело что-то металлическое, зубов не было видно, а вместо них, выпирали какие-то розовые валики, оттопыривая нижнюю и вздернув верхнюю губу.

Черные, еле пробивавшиеся усики, были тоже сильно растянуты, от этого рот казался большим, и казалось, что кто-то нарочно, ради глумления, сделал все это.

Она отвернулась. Доктор подошел к ней

— Еще минуту, и мы кончим, — сказал он.

— Да-да, вот сделаю еще только слепок укуса, — отозвался инспектор, продолжая работу.

— С какого укуса? — спросила Елена.

— У него на левом плече и на руке след зубов..

Елена помолчала минуту и потом сказала тихо:

— Доктор, мне вас нужно на минуту.

— Пожалуйста, — так же тихо сказал врач.

Они вышли в коридор.

Когда они вернулись, щеки Елены горели, а врач с трудом сдерживал улыбку.

— Знаете, уважаемый коллега, — обратился он к инспектору, — не надо делать слепков... Не надо, — повторил он, глядя многозначительно на инспектора.

— А... хорошо, — сказал инспектор. — Тогда мне остается только продактилоскопировать труп.

С этими словами он принялся смазывать пальцы трупа чем-то черным, затем под каждый палец подводить кусочек картона и таким образом снял отпечатки с каждого.

— Ну, теперь все, — сказал он отдуваясь. — Теперь попишем немного, — сказал он, обращаясь к доктору.

Оба они уселись за стол. Инспектор вынул из портфеля бумагу, две ручки и герметически закрытую чернильницу, и они оба принялись писать. Потом, по их просьбе, комендант поставил свою фамилию под их протоколами.

После этого они перешли к допросу.

Комендант сообщил все, что он знал, как лицо официальное, относительно Яхонтова.

— Более подробные сведения могут сообщить нам в губчека, как о бывшем белом офицере, и на месте его службы, — закончил комендант.

Перед тем, как допрашивать Елену, инспектор отошел с комендантом в сторону и долго говорил с ним.

— Ах, вот как? — сказал под конец разговора инспектор. —Помогала в девятнадцатом году? Так... Спасибо за информацию. Однако, здесь мы и без того ограничимся только формальностью. Работа-то мужская, — показал он глазами на труп... Вообще, теоретически говоря, здесь мог бы идти вопрос только о соучастии... Но... — он сделал неопределенный жест и отошел к столу.

После официальных допросов об имени, звании, возрасте, профессии, партийности и т. п., он задал ей всего лишь несколько вопросов.

— Вы — жена убитого?

— Да.

— Скажите, вы не слыхали ни борьбы, ни шума, ни сотрясения кровати?

— Нет, ничего.

— Вы спали с краю кровати или у стены?

— У стены.

— Скажите, проснувшись, вам не показалось, что в комнате кто-нибудь есть?

— Да, я, просыпаясь, почувствовала, как чье-то дыхание коснулось моих ног. Но, я не уверена... Вообще мне казалось, что в комнате кто-то есть.

— Вы не помните, чтобы кто-нибудь выбежал вместе с вами из комнаты?

— Нет.

— Дверь в коридор была, конечно, открыта?

— Нет. Была закрыта изнутри на задвижку. Я это помню хорошо, — сказала Елена.

Инспектор взглянул на доктора, во взгляде этом мелькнула растерянность.

— Вы это твердо помните? — переспросил он

— Да. Потому что, когда я стала стучать в дверь, не заметив, что она закрыта с моей стороны, мне кто-то из коридора крикнул, что она закрыта из комнаты, я отодвинула задвижку и выбежала.,

— Так... Вы слышали? — вполголоса спросил инспектор, нагнувшись к доктору

Тот кивнул головой.

— Хорошо, — сказал инспектор. — Теперь я должен буду обратиться к вам с просьбой припомнить, не было ли у вашего мужа врагов... не было ли каких-нибудь неприятных встреч, столкновений?..

Елена молчала.

— Должен вас предупредить, что полная откровенность в этом деле совершенно необходима, — сказал инспектор. — Не бойтесь, в наши дни в таких делах судебных ошибок не бывает. Опрометчивости здесь не бывает. Поэтому вы можете смело сообщить нам даже малейшее ваше подозрение, не боясь повредить кому-либо.

Тогда Елена рассказала про встречу Яхонтова с Силантием на мосту.

Наконец, ей был предъявлен платок. Она сказала, что это — чужой. После этого ее отпустили. Она ушла.

— Ну, теперь я имею несколько вопросов к тем, кто явился в числе первых к месту преступления, — сказал инспектор, обращаясь к коменданту.

— Хорошо, — сказал тот и вышел.

Было допрошено еще два или три человека из жильцов. Интересного они ничего не сообщили. Все они проснулись от женского отчаянного крика и, выбежав в коридор, поняли, что крики идут из комнаты Яхонтова. Кто-то стучал в дверь изнутри. Они пробовали открыть снаружи, но это не удалось, тогда один из них крикнул: откройте! заперто изнутри! Дверь открылась, и растрепанная женщина выбежала.

Спрошенные о том, как жили между собой Яхонтов и Елена, все показали, что это была очень дружная чета.

— Так, скажите, вы все время после этого оставались тут?

— Да.

— И в то время, как открылась дверь, и эта гражданка выбежала, и потом никто из комнаты, кроме нее, не выходил?

— Нет, — показал каждый из допрашиваемых.

— Ну, кажется все, — сказал инспектор, вставая, когда покончено было с допросом и протоколами. — Труп придется доставить к вам в секционную? — спросил он доктора.

— Да.

— Тогда придется опечатать комнату, — сказал инспектор коменданту.

Это было сделано...

На улице, усаживаясь на извозчика и застегивая полость саней, агент сказал:

— Вы видите, какая чертовщина, — главное, дверь-то была закрыта изнутри... Как мог проникнуть в таком случае преступник? Я, право, не понимаю... Во всяком случае, считать ее совершенно свободной от подозрения... о, нет! Пусть, как хотят!.. Конечно, особенно тревожить мы ее не будем... Относительно же денщика, про которого она рассказывала, так черт его знает! На костылях, с деревянной ногой и без сообщничества, — что-то слишком странно... Вообще, знаете, мы с вами ни разу еще не работали вместе в подобном деле: чертовски темное и гнусное дело!..

— Ну, — сказал доктор, — ваша репутация служит нам полной гарантией...

— Ну-ну... — сказал инспектор. — Боюсь я, что в таком деле увязнет любая репутация!,.

Часть третья

1 Клубок

Печальна была жизнь Ксаверии Карловны и Силантия после того, как лишились они Ферапонта Ивановича. Не радовали их нисколько дружные удары весны, паническое бегство сугробов и бурные совещания первых грачей.

Не радовало даже и то, что Ксаверия Карловна могла совершенно не думать о завтрашнем дне, так как губнаробраз дал ей место второй воспитательницы детдома. Временами ей тяжело было смотреть на своих слабоумных воспитанников. Ведь, все-таки, это они, уничтожившие рукопись Ферапонта Ивановича, были бессознательными виновниками его смерти. А она-то сама?!.. Разве в конце концов не ее нелепая выдумка привела его к проруби?!..

Ксаверия Карловна стала бояться и избегать реки. Когда в половодье Силантий стал звать ее посмотреть на разлив, она не пошла. Ей ясно представлялось, как где-нибудь на дне, зацепившись за какую-нибудь корягу, засосанный в песок, раздувшийся, зеленоватый, лежит труп ее мужа. А она будет смотреть!..

Бывало, Силантий уходил с некоторыми из ребятишек ловить раков; он налавливал их по многу; в мокром черном мешке они долго таинственно перешептывались между собою, пока не разжигался в саду костер и не вываливали их в большой котел, поставленный на кирпичи. Она отказывалась их есть. Предрассудки детства проснулись в ней. Она вспоминала слова своей няньки о том. что раки — поганая пища, потому что они едят утопленников.

Силантий сокрушался.

— Для вас, Ксаверия Карловна, старались. Маяты-то сколь мне было с деревяшкой! А вы, вот, не кушаете, — говорил он...

Однажды — дело было уже в начале мая — Силантий вбежал в кухню, где стряпала Ксаверия Карловна. На нем лица не было.

Она взглянула на него и едва нашла в себе силы поставить сковородник в угол. Она села на лавку тут же в кути.

— Матушка, Ксаверия Карловна, нашли, ведь, его! — сказал Силантий.

— Кого — его? — бледная спросила Ксаверия Карловна.

— Да Ферапонта Ивановича... Сичас мужик из Сосновки проезжал... На мельнице, говорит, тело к плотине вынесло. Это версты две пониже будет...

Ксаверия Карловна не слушала его. Она вскочила, схватила с гвоздика полушалок и стала просить Силантия сейчас же ехать.

Силантий сначала пошел было запрягать, но потом одумался и стал отговаривать се. Он начал говорить ей, что неизвестно еще как следует, где теперь находится тело, может быть, его увезли в деревню или что... А лучше будет, если он один сначала съездит, разузнает все как следует, а потом и за ней приедет. Насилу-насилу уговорил он ее и уехал один.

Путь ему лежал высоким берегом реки. Другим берегом, хотя и короче была дорога, нельзя было проехать: его затопило саженей на двадцать. Ветлы и мелкий ивняк стояли по пояс в воде; они были еще голы, но стволы и ветви их казались набухшими, налитыми, и эта голизна была даже приятна глазу. Разный сор — палки, листья, камни, солома, оставшиеся еще от прошлогоднего разлива, — всплыл теперь снова и, располагаясь островками вокруг кустов и деревьев, покрывал поверхность воды, делая ее неподвижной. Солнце, отраженное в неподвижной поверхности, казалось таким же ярким, как в небе. Кое где вода, отмежевавшееся от реки, начинала уже зацветать. Это была пора стихающего половодья.

Силантию весело было ехать. Он радовался солнцу и половодью, посматривал по сторонам и совсем позабыл, зачем и куда он едет. Временами телега въезжала в длинную, глубокую лыву[177]. Вода заливалась в самые ступицы и, приятно журча, сбегала обратно. Силантий подбирал тогда на телегу свою здоровую ногу, не заботясь о деревяшке.

Подъезжая к плотине, Силантий издали еще заметил на ней несколько человек. Они стояли недалеко от воды. Двое среди них были в форме милиционеров.

Веселое настроение у Силантия сразу прошло. Он вспомнил вдруг, зачем он сюда приехал. Его подмывало спрыгнуть, побежать скорее, чтобы посмотреть утопленника, но вместо того, чтобы подогнать лошадь, он натянул вожжи и поехал шагом.

Вот, наконец, он стал различать мертвое тело, лежавшее на подстилке из свежей соломы, ярко блестевшей на солнце.

В это время один из милиционеров поднялся по откосу плотины на дорогу и пошел навстречу Силантию. Когда он был близко, Силантий остановил лошадь.

Милиционер подошел к телеге.

— Кто такой будешь? — спросил он и, прищурившись, посмотрел на деревяшку Силантия.

— А я не здешний... — проговорил Силантий, испуганно улыбаясь. — Я из колонии, — он показал рукой.

— Ага! — сказал милиционер. — А фамилия как?

— Силантий Пшеницин... а по отцу...

Милиционер не дослушал его.

— Фадеев! — крикнул он, поворачиваясь в сторону реки и махая кому-то.

Через минуту на плотину вышел второй милиционер и подошел к телеге.

— А ну? — сказал он, глядя на товарища.

— Что ну?!. — сказал первый. — Тот самый, — он шепнул что-то на ухо Фадееву.

— Ага, — сказал тот.

— Так, вот, ты оставайся, а я с ним поеду.

— Ну, так что, — согласился Фадеев. — Езжайте.

Первый милиционер, ни слова больше не говоря, сел на телегу.

— Заворачивай!--скомандовал он Силантию.

— Куды тебе заворачивать? — огрызнулся было оторопевший Силантий.

— А еще будешь растабаривать! — злобно искривив губы, крикнул милиционер и сам дернул за левую вожжу.

— Но-но! — закричал тогда на лошадь Силантий и стал заворачивать.

Он молча доехал до свертка в детскую колонию, но, когда стал свертывать, милиционер опять закричал на него:

— Куда воротишь?!. Направо вороти!..

Силантий от перепугу даже лошадь остановил.

— Как так направо?!. Она вон где, колония-то! — с отчаянием и испугом вскричал он, указывая пальцем.

— А нам в город надо, а не в колонию! — упрямо сказал милиционер.

— Господи милостивой! — взмолился Силантий. — да, ведь, коня-то, поди, хватятся? Ведь казенная лошадь-то!..

— Мы и сами казенные, никуда твой конь не девается, — возразил милиционер. — Вороти в город!

Силантий еще что-то пробовал говорить, но тот закричал на него:

— Раз ты арестованный, какое ты имеешь право разговаривать?!.. Сказано — в город, значит, не ломай дурака, а слушай!

Но Силантий уже и без того, как только услыхал слово арестованный, так сейчас же свернул направо и принялся даже нахлестывать лошаденку.

Долго они ехали молча. Наконец, Силантий осмелился спросить, за что его арестовали.

— Вот в угрозыск представлю, там тебе все объяснят, — ответил милиционер и отделывался этими словами каждый раз, когда Силантий приставал к нему с вопросами.

— Зря ты, братец, дурачком прикидываешься! — добавил только однажды его суровый конвоир...

Часам к трем дня Силантия доставили в угрозыск.

Занятия кончались. Допрос Силантия отложили на завтра, а пока что его посадили в камеру.

В камере, кроме Силантия, было еще трое. Эти трое время от времени начинали разговаривать между собой, но так, что Силантий понимал с пятого на десятое.

— Не по-людски разговаривают: должно быть не русские, —решил он.

С ним они почти не говорили. Один только раз курчавый, похожий на цыгана, парень обратился к Силантию с непонятным вопросом:

— По-свойски ботаешь?[178] — спросил он его небрежно, словно не к нему обращаясь.

— Чего это? — спросил Силантий, лежавший уже на нарах.

— Феню[179], говорю, знаешь? — переспросил озлобленно парень.

— Федоська, говоришь? — стал припоминать Силантий. — А чьих она будет?

Арестанты расхохотались.

— Бетушный![180] — презрительно и удовлетворенно выругавшись, сказал похожий на цыгана.

После этого они «по-людски» стали расспрашивать Силантия, кто он такой, откуда и за что попал сюда.

Силантий рассказал им.

Выслушав его простой рассказ, арестанты перестали им заниматься и использовали остаток дня на ловлю вшей. И опять Силантия удивило то, что вошь они называли «крестьянином». И, когда кто-нибудь раздавливал с особенным треском насекомое, то остальные хохотали во все горло и называли убившего вошь «мокрушником»[181].

Скоро кто-то из коридора зажег над дверью лампу, защищенную со стороны камеры проволочной сеткой и стеклом.

Силантий незаметно для себя уснул. Проснулся он от того, что продрог весь. Камера была сырая и холодная. Было очень душно и накурено. Который-то из арестантов сидел на парах на своей подстилке рядом с Силантием и, надрываясь и задыхаясь, кашлял. Си-лантий приподнялся, скрутил цыгарку и закурил. .

— А ну, ты, чувырло братское, дай понырдать[182], — сказал арестант и протянул к Силантию руку.

Силантий не понимая посмотрел на него.

— А ну, жлоб... — нестерпимо выругался арестант и выхватил у Силантия цыгарку.

Силантий схватился за костыль.

— Я, брат, тебя как тресну по башке, так ты своих не спознаешь! Отдай цыгарку! — крикнул он.

Арестант курил посмеиваясь.

От шума проснулись его товарищи. Две лохматых головы приподнялись над нарами.

— Чего тут? — спросил один.

— Да, вот тут кобель бузу вздумал тереть[183], — ответил обидчик.

— Взять его в стас[184], — сплюнув посоветовал один.

— Банки ему поставить[185], — сказал другой.

Силантию стало не по себе.

— Порешат еще, ну их к чемеру! — подумал он и пожалел, что связался.

Он поворчал еще немного для виду и полез в карман за кисетом. Но в это время арестант, отнявший у него цыгарку, протянул ее ему:

— На, братуха, — миролюбиво сказал он, хлопнув Силантия по плечу. — Черт с тобой, калеку грех обижать.

Силантий растрогался.

— Ну вот, — сказал он, — давно бы так! А я тебе — с милой душой. Али ты думаешь — махорки мне жаль?!.. Да на! — он бросил кисет на колени соседу. Тот стал закуривать.

Покуривши они стали снова укладываться.

— Борода, — сказал Силантию арестант, только что его обидевший. — Тебе, брат, худо так-то лежать — без покрышки, на хоть эту рванину. — С этими словами он бросил Силантию какое-то стеженое тряпье.

— Вот спасибо, вот спасибо! — забормотал растроганный Силантий.

— Ведь вот, — думал он с раскаянием и умилением, укладываясь спать, — где только хорошего человека не встретишь, господи милостивой!

Он полежал еще немного, покурил и, бросив окурок, который уже обжигал ему пальцы, перекрестился и повернулся на правый бок.

Арестанты уже давно храпели...

Страшный сон приснился Силантию. Снилось ему будто он мальчишкой идет с товарищами купаться, пришли к речке. Нагретый солнцем песок обжигает пятки. Вот Силантий разделся вперед всех, разбежался и бросился вниз головой в воду. Шел, шел под водой, наконец, голова почувствовала дно, но дно это мягкое, сейчас же расступилось, и Силантий увяз по самые плечи... И стал он задыхаться... нечем дохнуть... кричать хочет, — только грязь в рот набивается... И стал он тогда махать над водой ногами: может быть товарищи увидят — спасут его. Машет ногами и слышит: хохочут товарищи во всю глотку. А тут нестерпимые муки: грудь всю разрывает и кожа на животе от крика разрываться стала. И почувствовал Силантий, что сейчас — смерть, почувствовал и проснулся.

Сначала не соображал ничего, а только дышал. А потом уж проступила нестерпимая боль в животе, рванулся Силантий, приподнялся, крикнул, но в это время опять его повалили, набросили на голову какую-то тяжелую тряпку и вдавили в рот.

Но Силантий уж видел и понял, что с ним делали: один из арестантов закрывал ему голову и затыкал рот, другой прижал ему коленками раскинутые руки, а третий сидел на нем верхом, захватывал на животе кожу, сильно оттягивал ее, перекручивал, а потом со всего размаху ударял по оттянутой коже ребром ладони. Это Силантию за строптивый его характер ставили банки.

От невыносимой боли, которая еще становилась невыносимее от того, что нельзя было крикнуть, Силантий потерял сознание.

Когда он очнулся, утро уже забрезжилось. Силантий попробовал приподняться, но не мог из-за боли и застонал.

Один из арестантов подошел к нему и сказал: — Смотри, борода! если чуть чего — так еще темный киф[186] получишь! Это почище банок... Вас кобелей учить надо! — добавил он наставительно.

Силантий понял, что жаловаться нельзя. Поэтому, когда за ним пришли, чтобы повести наверх, к начальству, он, с трудом сдерживая стоны, поднялся и пошел сгорбившись.

Сначала его повели в регистрационное бюро, где заполнили на него карточку и сняли «словесный портрет». А отсюда передали в комнату дактилоскопии и сигналистической фотографии.

Здесь все удивляло Силантия. Сначала он сильно оробел. Но потом, когда увидел, что обращаются с ним хорошо, то насмелился даже спросить, что с ним здесь станут делать. Ему сказали, что оттиснут отпечатки с пальцев и снимут фотографическую карточку.

Последнее дело Силантию очень понравилось. Он снимался когда-то с товарищем, еще когда был холостой, но только в то время карточки выходили какие-то желтые. А нынче хорошо снимают. Он побеспокоился только, бесплатно ли с него сделают «патрет». Ему сказали, что не возьмут с него ни копейки. Этим он остался совершенно доволен и спокойно отдался в руки фотографа.

Силантия усадили на какое-то особенное кресло. Он не припомнил что-то, чтобы у фотографа было такое: здесь вдоль сиденья, как раз посредине проходил невысокий гребешок.

Силантий полюбопытствовал, зачем это так, и фотограф объяснил, что это для того, чтобы человек не ерзал на стуле, не сбивался на сторону, а сидел прямо. Силантий попробовал сдвинуться на бок и действительно убедился, что сидеть так невозможно, потому что гребень впивался в тело.

— И до чего только не додумаются нонче! — вздохнул он, усаживаясь, как надлежало.

Наконец, все приготовления были закончены, фотограф подошел к Силантию и хотел повесить к нему на шею какую-то дощечку с крупно написанным номером.

— Ну, нет! Это, брат, шалишь! — возмутился Силантий и отвел руку фотографа, — это собачки в городу с номерками бегают, а нам это ни к чему... Эдак я и сыматься не стану, — заявил он.

Но тут его принялись уговаривать, стращать и в конце концов добились своего.

— Ну, ладно, пускай вроде, как старшина буду — с бляхой! — сказал он, печально усмехнувшись, и позволил надеть на себя номер.

Когда кончили снимать, он направился было к двери. Его остановили.

— Погоди, отпечатки еще с пальцев.

Силантий с безразличием повиновался. Он молча смотрел, как дактилоскопист брал каждый его палец, предварительно выпачканный в черной краске, прикладывал к карточке, прижимал и слегка прокатывал.

Когда все было кончено, Силантий встал, посмотрел на свои черные пальцы и сказал, покачав головой:

— Карточки сымать — это кажному приятное дело, а пальсы-то зря мне помарали — ни к чему это...

Несчастный Силантий! Если бы ему известно было то, что известно было этому безусому мальчишке, который «помарал» ему пальцы! Если бы он знал то, что могут быть в свете два близнеца, до того похожие друг на друга, что даже родная мать их не различает, что могут быть среди 1.700 миллионов людей земного шара несколько человек, у которых даже число волос на голове одинаково, но, что нет и не может быть на свете двух пальцев, отпечатки которых совпали бы.

В конце концов Силантию было сейчас не до этого: его мытарства еще не кончились, — его влекли сейчас на допрос к начальнику секретно-активной части.

Допрашивали его не меньше часу. Он даже вспотел, потому что такое пришлось вспоминать, что ему и во сне-то уж ни разу не снилось. Спрашивал его начальник, как в колчаковскую армию он попал, когда его мобилизовали, в каких частях служил и почему взял его в денщики Яхонтов.

Дальше пошли вопросы насчет знакомства с Аннетой. Кто она ему приходилась, где и как познакомился он с ней и долго ли она жила с ним. Наконец, разговор перешел на Яхонтова: каков он был человек, не обращался ли он жестоко с солдатами или с ним — с Силантием. Не оскорбил ли чем-нибудь, не ударил ли когда его или что-нибудь в этом роде.

Силантий ответил на все вопросы так, как считал лучше. Он уже думал, что его отпустят сейчас, потому что начальник позевнул и, прикрыв рот рукой, откинулся в кресле.

— Уснет, пожалуй, — подумал про себя Силантий и улыбнулся.

Вдруг начальник быстро перебросился всем корпусом через стол и, приблизив лицо свое вплотную к Силантию и гляди ему в глаза, спросил, да таким голосом спросил, что Силантий затрясся:

— А, скажи, она тебе помогала, когда ты задушил Яхонтова?!..

У Силантия зубы стучали и он слова не мог вымолвить.

Начальник с наслаждением посмотрел на него:

— Ну, что же ты, брат?!.. — подбадривал он Силантия. — Видишь, все, братец, известно. А ты знай, Пшеницин, — за добровольное сознание — половина вины снимается, слышал?

Силантий молчал.

— Ну, ладно, — сказал почти весело начальник. — Вот ты говорил мне, что вы с Яхонтовым душа в душу жили и что никогда у вас никаких неприятностей не было, а не припомнишь ли ты... встречу одну на мосту? А? Помнишь? — отвечай!..

— Помню, — хрипло сказал Силантий.

— Как же ты говорил, что у тебя с ним никаких столкновений не было и что ты на него никакой обиды не имел, а?!.. Соврал значит, ну?!.

— Так точно...

— Ну, вот... — совсем благодушно сказал начальник. — Давно бы так! Ты, Пшеницин, имей в виду, что у нас везде глаза есть. Так что нас не обманешь. Ну, ладно... еще ответь мне на один вопросик: скажи, пожалуйста, когда ты...

Сильный гудок и шум автомобиля под самым окном не дали начальнику договорить. Он подошел к окну и поглядел на улицу. Большой желтый автомобиль остановился у подъезда угрозыска и из него вышел рослый военный в буденовке. Начальник активно-секретной узнал в нем одного из следователей губернской чрезвычайной комиссии.

Тогда он жестом дал понять Силантию, что тот ему не нужен.

— Только смотри, — сказал он ему вслед, завтра рассказывай все без вранья.

— Слушаюсь, — сказал Силантий и вышел.

Оставшись один, начальник активно-секретной сел за стол и принялся разбирать дела. В связи с приездом следователя чека он ждал, что сейчас его позовут в кабинет начальника угрозыска.

Начальник угрозыска сидел у себя в кабинете и хмурясь просматривал сводку. Сводка была неприятная. За короткий промежуток времени три нераскрытых убийства! Черт знает, что они там делают!.. Он протянул руку к звонку.

В это время кто-то постучал в дверь.

— Войдите.

Чекист вошел. Они поздоровались. Начальник угрозыска предложил посетителю кресло, вышел из-за стола, подошел к двери и закрыл ее на ключ.

Тем временем начальник секретно-активной нервничал в своем кабинете. Он ждал, что его вот-вот позовут, но никто не шел. Прошло минут двадцать. Вдруг за окном зарявкал гудок автомобиля.

— Неужели уехал уже? — с неудовольствием подумал начальник секретно-активной и подошел к окну. Автомобиль стоял на месте. Двое ребятишек, взобравшись на место шофера, ссорились из-за того, кому нажимать на мячик гудка. Они отталкивали друг друга; и если которому-нибудь удавалось дотянуться до гудка, он торопливо и сладострастно стискивал его.

Шофер бежал к автомобилю, прожевывая что-то на ходу...

К начальнику секретно-активной вошел, наконец, один из сотрудников и сказал, что начальник угрозыска требует его к себе.

По лицу начальника угрозыска нетрудно было заключить, что разговор его с посетителем, который уже уехал, был далеко не из приятных.

Он не скрывал своего волнения от помощника. Тот сел и ждал, пока заговорит начальник.

— Ты знаешь, — сказал начальник нервничая, — они там считают, что все эти убийства — на политической подкладке.

— Вот как?

— Да. И представь себе, когда я спросил его, почему они так думают, он рассердился даже: как, дескать, у вас за короткий срок убито трое партийных, старых партийных-подпольщиков, а ты еще, говорит, спрашиваешь, почему мы думаем, что это политические убийства.

— Ну, а ты что? — спросил помощник.

— Ну, а я ему сказал, что у нас за истекший квартал 8 убийств но округу и что если трое из убитых оказались партийными, так это может быть и чисто случайным. Во всяком случае, говорю, вот уже месяц, как ни о каких убийствах не слышно. Скорее, говорю, обращает на себя внимание то, что за последнее время страшно усилились преступления против нравственности. Намекнул ему, понимаешь ли, насчет последних изнасилований.

— Ну, а он?

— А он и слышать не хочет. К черту, говорит, твою нравственность. А скажи мне лучше, что у вас добыто по поводу этих убийств. Я ему сказал, а он, понимаешь, смеется: немногим, говорит, можешь похвастаться. Меня, понимаешь, взорвало: а если, говорю, дело это политическое, так берите его за себя.

— Так, — рассмеялся помощник. — А он что на это?

— Ну, конечно, в пузырь полез — ты, говорит, нам не указывай, что нам делать, мы без тебя свое дело знаем. Может быть, говорит, мы и без того, с вами рядышком работаем... Вот черт!.. А, ведь, все-таки, что ты там ни говори, а, ведь, дело-то неприятное получается.

— Да, — согласился помощник. — А ты ему насчет отпечатков пальцев говорил? Сказал бы ему, что на железине, которой был убит последний из коммунистов, найдены, мол, отпечатки пальцев. А раз, мол, копыто приложил — то, значит, и сам скоро попадется...

— Нет, не говорил я ему этого. Зачем я ему буду говорить? Это его в конце концов, не касается. Ты их убийцу найди да подай, тогда другое дело... Вот что, брат, — добавил он деловым тоном, — все-таки нам насчет этих убийств подхлестнуть надо. Я думаю на это дело Коршунова послать.

— Коршунову сейчас — вот! — возразил помощник, приставляя ребро ладони к горлу. — Он, ведь, на яхонтовском деле теперь. Редко его и видишь. Впрочем, сейчас он в регбюро сидит.

— Вот что — позови-ка его сюда, — оживился начальник угрозыска. — Мы Яхонтова другому передадим, а он пускай этими убийствами займется.

Помощник хотел еще что-то возразить, но начальник еще раз, уже с оттенком официальности, повторил:

— Позови.

Помощник вышел в коридор.

Через минуту высокий сутулый человек с большими очками в черепаховой оправе на длинном остром носу вошел в кабинет начальника.

2 Мадемуазель Гера

Человек в форме железнодорожника подошел к вокзальному колоколу и ударил три раза. Заверещал свисток кондуктора. Поезд вот- вот должен был тронуться.

Вдруг в это время из вокзала торопливо вышел маленький светлоусый человек в желтом непромокаемом «макинтоше», одном из тех, что прислала нам когда-то «АРА», и в большой клетчатой кепке. За ним на привязи бежала большая, серая, похожая на волка, собака.

Запоздавший пассажир и его собака едва успели взойти на площадку, как машинист дал свисток, и поезд тронулся.

— Вовремя, Гера, вовремя! — пробормотал хозяин, наклоняясь к своей собаке и трепля ее по спине.

Он толкнул дверцу вагона, вошел и, миновав отделение проводников, проследовал дальше.

— Ага, да здесь никого нет, — удивленно проговорил он, останавливаясь посредине вагона и кладя маленький чемоданчик, бывший у него в левой руке, на вторую полку.

Действительно, кроме него с собакой да проводника в вагоне не было ни одного пассажира. Солнечные лучи, проходя сквозь захватанные стекла окон, дробились в них. давая радужное сияние, и косвенно освещали крашеные стены и пустые полки вагона, отчетливо делая видимой на них каждую маленькую пылинку. В вагоне было очень чисто и от этого, а также от яркого солнца пустота вагона казалась праздничной.

Единственный пассажир пришел, по-видимому, в самое прекрасное настроение.

— Ну, что ж, Гера, — обратился он к своей собаке, отстегивая тоненькую цепочку от ее просторного ошейника. — Стало быть мы здесь полные хозяева. Ну, и прекрасно. Располагайся, стало быть, где хочешь... Так-с... Ну, mademoiselle prenez votre place[187], — сказал он, указывая на нижнюю полку.

Собака быстро последовала его приглашению и, усевшись, постучала несколько раз по скамейке длинным пушистым хвостом.

Хозяин этим временем снял кепку, повесил ее на вешалку и, высморкавшись, потянул в себя воздух:

— Ого! — сказал он, неодобрительно покачав головой. — Воздух-то здесь вагонный! Вам, м-ль, пожалуй, вредно будет.

Он подошел к окну и опустил его. Когда, по его мнению, вагон был достаточно проветрен, он закрыл окно, достал со второй полки свой чемоданчик, уселся рядом с собакой и стал доставать всевозможные баночки и кулечки, от которых шел вкусный запах.

Собака заглядывала в чемодан, и хвост и глаза ее выражали нетерпение.

Воспользуемся тем временем, пока человек в макинтоше роется в своем чемодане, и познакомимся поближе с его спутницей, которую он окружал такими заботами.

М-ль Гера скорее должна была бы называться фрейлен Гера, потому что принадлежала к породе немецких овчарок, называемой иначе — «вольфгунд», вследствие огромного сходства с волком. Это была особа выше среднего роста, темно-серого цвета, с короткой шерстью. Среднего размера голова сидела на длинной, крепкой и прямой шее. Линия лба имела прямое продолжение в линии носа. Торчащие остроконечные уши расходились в стороны. Глаза темного цвета стояли несколько косо. Длинное с прямой спиной туловище держалось на крепких мускулистых ногах, которые оканчивались закругленными лапами с короткими когтями. Хвост пушистый, длинный, опущенный вниз, украшен был в верхней своей части черным треугольником, как у волка.

Во всяком случае, встретив ее в каком-нибудь безлюдном месте, вы немало перепугались бы, не зная, что перед вами столь интеллигентная особа.

Наконец, жестокое испытание Геры кончилось. Хозяин ее, откинув столик, разложил на нем все запасы и принялся готовить для нее завтрак. Он отрезал несколько небольших ломтей хлеба, намазал на каждый ломоть тонкий слой сливочного масла, положил по небольшому пластику вареного мяса и стал класть их один по одному перед своей спутницей, путем жестов убеждая ее в то же время не торопиться с едой.

Последний кусок Гера только понюхала и затем, отворотив нос, жалобно взглянула на хозяина.

— А! — пить захотела, голубушка, — сказал он и, достав из чемодана маленький синий чайник, подул в него, заглянул и отправился в отделение проводников.

Вернувшись оттуда с отварной водой, он налил ее в чисто вытертую оловянную тарелку и поставил перед собакой. Гера с жадностью принялась лакать.

Ее господин тем временем начал закусывать сам. Он вытащил палку московской колбасы, нарезал ее толстыми ломтями и, выщипывая мякиш из хлеба, быстро стал есть, намазывая каждый ломтик горчицей и запивая прямо из рожка чайника.

Гера протянула морду и обнюхала ломтик колбасы. Очевидно, после того, как она удовлетворила жажду, у нее снова появился аппетит.

— Ну, нет, дорогая, — строго сказал хозяин, держа в левой руке ножик с горчицей, а правой отстраняя морду собаки, — это вам вредно.

Гера, застыдившись, опустила морду, и, извиняясь, замахала хвостом.

Позавтракав, человек в макинтоше собрал все в чемодан и, усевшись рядом с собакой, медленно и поучительно стал ей что-то рассказывать, задумчиво почесывая у нее за ошейником.

Так в полном и ненарушимом спокойствии они проехали несколько станций. Скоро, однако, счастью их суждено было расстроиться.

На одной из небольших станций к ним вошло сразу трое новых пассажиров.

Вместе с грубыми и грязными мешками и сундучками домашней работы они внесли с собой шум, громкоголосицу и тот нехороший сквозняк, и какое-то беспокойство, которое всегда сопровождает каждого нового пассажира и вызывает такую нестерпимую ненависть к нему у всех, кто сел значительно раньше и успел уже освоиться и полюбить свой вагон. Эта ненависть преследует новичка, по крайней мере, до следующей станции или до тех пор, пока он не возьмет тон разговора и поведения, установившийся в этом вагоне.

Хозяин поморщился, а собака насторожилась, когда вошли трое новых. Один из них был, судя по форме, матросом речной флотилии; на товарищах его была сборная одежда, засаленная и грязная.

Проходя по вагону, они мельком взглянули на человека с собакой и, пройдя в следующее купе, стали там устраиваться.

Собака вздрагивала каждый раз, когда кто-нибудь из них, затолкав багаж на самую верхнюю полку, тяжело прыгал потом на пол.

Наконец, они мало-помалу успокоились и сразу, как только тронулся поезд, принялись по обычаю большинства пассажиров, за нескончаемую еду, угощая друг друга.

Человек в желтом макинтоше перестал обращать внимание на своих соседей, закрыл глаза, прислонился к стене и дремал, положив руку на спину собаки. Вдруг светлые закрученные усики его шевельнулись, но лицу пробежала гримаса, и он с удивлением открыл глаза. Ему послышалось бульканье глотаемой жидкости и крепкие покрякивания в соседнем купе, хотя он великолепно помнил, что никто из новых пассажиров не выходил за водой.

А между тем, разговоры его соседей становились все громче, и оживленнее. Они говорили наперебой, не слушая друг друга, хотя слышно было, что матрос забирает верх в разговоре. Он беспрерывно рассказывал что-то, а товарищи его только вставляли замечания и подхохатывали.

— Я, брат, в Иртыше, в Оби все дно насквозь знаю! Мне и лота не надобно. А там хоть туман, хоть что будь, я тебе с закрытыми глазами пароход проведу. Только, конечно, чтобы говорили мне, что сейчас, дескать, такие-то места проходим, а сейчас такие-то.

— А тебе на морях-то не приходилось плавать? — спросил его один из товарищей.

— На морях? Нет. Врать не буду. На морях я, действительно, не бывал. Я с юных лет в сибирской речной флотилии. Больше всего у Плотникова — в пароходстве. Вот эксплуатация была, ой-ой-ой! Теперь почти что и понятия не имеют! Хотя новых-то матросов теперь и не видать что-то. Да-а... сколько я рейсов сделал, если подсчитать!., который год плаваю...

— Да, — сказал один из собеседников, — всего, наверно, пришлось насмотреться.

— Ну, как же! — вскричал матрос. — Хотя в 19 годе взять: сам адмирал Колчак с нами прокатился до Тобольска — фронт ездил проверить. И другой адмирал — Старк — тоже с ним сопутствовал.

— Вот, поди, прикрутили вам хвосты-то! — сказал один из слушателей.

— Ну, чего там! Наоборот даже, наши ребята-матросня шпакулили над ними обоими: видно, говорят, много же их, адмиралов-то, расплодилось, что морских кораблей под их не хватает — на речной какой-то пароходишко двое морских адмиралов залезло!..

Слушатели расхохотались. Опять послышалось бульканье.

— Н-да... — продолжал матрос, прожевывая что-то. — И они тоже, видно, промеж себя стеснялись. По двое-то не любили на палубу выходить. Только ежели один адмирал вышел на палубу, так другой сейчас обратно — один мимо другого пройдет, честь по-морскому отдадут — и сейчас один, который на палубе был, в салон первого класса удаляется и смотрит из окна, когда другой на свежем воздухе настоится, место ему освободит, тогда опять он выходит.

— Да, поди, зазорно им было на вашем-то пароходишке шлепать, — заметил один из собеседников.

— Ну, еще бы! — сказал матрос . — Хотя наш-то пароход из лучших первый считался, — спохватился он, обиженный пренебрежительным отзывом.

Снова послышалось бульканье и жевание. Пассажира в желтом макинтоше это бульканье, видимо, сильно раздражало.

— Вот, черт! — пробормотал он, вскакивая и щелкнув пальцами.

— Ведь все, кажется, захватил, а это забыл!..

Он прошелся нервно вдоль купе, постоял, посмотрел в окно на бегущую мимо степь и затем, подойдя к столику, пренебрежительно нацедил из чайника воды и выпил, страшно поморщившись.

В соседнем купе тем временем становилось все веселее и веселее. Кто-то из собеседников или, вернее, из собутыльников начинал уже беспорядочно топтаться, проверяя, должно быть, насколько надежны будут ноги его в танце.

— Эх, вы, ребятишки! — взвизгнул один из приятелей — За гармонью что ли слазать? — Гармонь у меня, братцы, тульская, системы «танго», от лучшего мастера Витчинкина!

— Шпарь! — крикнул матрос.

Гармонист полез на верхнюю полку доставать гармошку. Товарищи помогали ему вскарабкаться.

— Ну, что вам сыграть? — спросил гармонист, надевая ремень и пробуя лады.

— Камаринского!

— Вались ты! — крикнул матрос. — Не хочу я ваши деревенские танцы. Ты матросский танец «матлет» знаешь?

— Знаю.

— Вот и сыграй.

Гармонист заиграл «матлет». Матрос стал танцевать.

В соседнем купе было вовсе не так весело, как здесь. Как только раздались первые звуки гармошки, собака начала тоскливо взвизгивать и перебирать лапами.

Хозяин пробовал се успокаивать:

— Гера, Гера, ух, ты, славная собака! — говорил он, садясь рядом с ней и зажимая ей ладонями уши. Но это помогло ненадолго.

В самом сильном колене «матлета» м-ль Гера вырвала голову из рук хозяина и отчаянно завыла. Глаза ее увлажнились слезами. Взгляд ее, устремленный на хозяина, казалось, говорил: «послушай, не сердись, я знаю, что огорчаю тебя, но не могу сдержать своих нервов, прекрати мое страдание».

И господин ее понял, что выражал взгляд его подруги. Он нервно повернулся на каблуках и вошел в соседнее купе, остановившись в проходе.

Увидев его, гармонист перестал играть, матрос застыл в незаконченном па.

Некоторое время все молчали.

— Милости просим в компанию нашу, — сказал, наконец, гармонист, указывая гостю на лавку.

— Спасибо, — сухо ответил тот, покручивая свой светлый ус. — Вот что, товарищи-граждане, — продолжал он официальным тоном, — я к вам насчет того пришел, чтобы вы прекратили играть.

— Почему?! — воскликнули все в один голос.

Матрос засунул руки в карманы.

— А потому, что не полагается в вагонах железной дороги игра на инструментах, — сказал пассажир в желтом макинтоше.

— А ты что? — Кондуктор? — спросил его матрос, нагнув голову и глядя, как бык.

— Не кондуктор, а перестаньте! — крикнул раздражаясь светлоусый. Полные бритые щеки его побагровели. — Если надо, я и кондуктора позову.

— А что вам, гражданин, моя гармошка повредила? — спокойно и презрительно спросил гармонист.

— А то, что у меня в купе собака, и она не переносит.

— Ха-ха-ха!

— Ха-ха-ха! — загрохотали все трое. Гармонист хохотал сильнее всех, хлопая ладонью по гармошке.

— Слушайте, — сказал он, наконец, совершенно серьезным тоном, когда вдосталь нахохотался, — а кто она у вас будет?

— Как — кто?

— Ну мужчина или дама?

— Сука, — сказал недоумевая гражданин в макинтоше.

Новый взрыв хохота оглушил его.

— Ах, дамочка, значит? — подхватил матрос шутку товарища. — Ну, тогда приглашаю ее в тустеп... Ангаже ву! — крикнул он, изгибаясь перед макинтошем.

Тот отступил.

— Петруша — тустеп! — крикнул гармонисту матрос.

Гармонист заиграл. Собака завыла.

Хозяин ее злобно плюнул и побежал в купе проводников. Через минуту он вернулся с проводником. Долго увещевал проводник расходившихся приятелей. Сначала они не хотели и слушать. Они хохотали, ругались и обзывали проводника «гаврилкой». Наконец, тот пришел в ярость и заявил, что на ближайшей станции он высадит их и передаст в ОРТЧК.

Приятели образумились.

Тяжко вздохнув, гармонист снял с плеча ремень гармошки. Наступила тишина.

— Да-а! — мрачно сказал, наконец, матрос. — Едет какой-нибудь спекулянтишка-живодер, а гаврилки перед ним на коленках ползают.

— Тоже времечко пришло, не хуже старого режиму!

— Ну, добро бы хоть перед ним лебезил, а то и перед сукой-то его: что прикажете, ваше сиятельство, салфет вашей милости!

— А! — сказал третий и безнадежно махнул рукой.

— Эх, закурить что ли с тоски, — сказал позевывая матрос.

Все закурили. Дым тоненькими волоконцами стал распространяться в соседнее купа.

— Перестаньте курить! Здесь вагон для некурящих, — тонким злым голосом закричал хозяин Геры.

— А ну, любопытно взглянуть, какие вы из себя будете, — сказал матрос, входя в соседнее купе. Из-за его спины выглядывали лица приятелей.

— Что же это за безобразие! — возмущенно вскричал гармонист,

— на гармошке нельзя играть, курить нельзя! Опять, поди, для вашей барышни вредно?

— Да, вредно, — серьезно ответил макинтош. — Это портит ей обоняние.

— Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты! — расхохотался матрос. — Нет, товарищ, курить-то мы будем, а дама ваша пускай в дамский вагон перейдет.

Хозяин Геры, ни слова не говоря, поднялся и открыл окна с той и другой стороны.

— Товарищ, закройте окно — сквозняк. Простудиться из-за вашей дамы не лестно!

— Бросьте курить, тогда закрою.

— А, так ты вот как?!.. — зарычал матрос и шагнул к окну.

Хозяин Геры загородил окно. Матрос яростно схватил его за шиворот макинтоша и рванул:

— Чего с тобой разговаривать, с гнидой буржуазной!

Макинтош ударился носом о железину верхней полки.

Но в этот же миг м-ль Гера со страшным рычанием бросилась на матроса и впилась в его ляжку. Матрос рванул ногу. В прорванном месте брюк забелело белье, скоро окрасившееся кровью.

Собака урча смотрела ему вслед. Шея ее втянулась, шерсть стояла дыбом. Хозяин ее, прижимая к носу платок, подошел к ней и начал успокаивать.

Но в это время гармонист, вскарабкавшись для безопасности на вторую полку, запустил в собаку снятым с ноги сапогом и вдобавок загавкал еще по-собачьи.

Одним прыжком собака была на полке; и плохо кончилось бы это для гармониста, если бы хозяин собаки не закричал на нее и не вцепился бы ей в шерсть.

Еле-еле она его послушалась. Хозяин увел ее.

— А курить мы все-таки будем, — сказал гармонист, оправившись от испуга.

Они все трое сели возле самого прохода и принялись усиленно курить, пуская дым в соседнее купе.

Светлоусый вынул из кармана газету и закрылся ею.

Скоро поезд остановился. Это была последняя перед Омском станция.

Человек в макинтоше вскочил, надел шапку, взял в левую руку чемоданчик, а в правую цепочку, за которую привязана была собака, и пошел к выходу.

— Вот так, давно бы пора! — сказал ему вдогонку матрос.

Все захохотали.

Однако, веселье это оказалось преждевременным.

Минут через пять в вагон вошел военный в форме сотрудника ОРТЧК. Макинтош с собакой следовал за ним. Военный подошел к приятелям.

— Вам, товарищи, придется забраться в другой вагон, для курящих, — спокойно сказал военный.

Слова его вызвали возмущение.

— Что это еще такое?! Откуда такие порядки?! — закричал матрос. — Спекулянтишка какой-то расселся с сукой своей, так и курить нельзя и на гармошке нельзя. Не нравится ему, так пускай на площадке стоит, а мы не пойдем.

— Ну, ну, поторапливайтесь, товарищи, — сказал военный. — А то поезд тронется скоро, тогда на себя пеняйте, если останетесь на станции.

Матрос негромко выругался и принялся собирать свои вещи. Товарищи тоже.

— Ну, на что это похоже?!.. — возмущался матрос, застрявший с багажом своим в узком проходе. — Небойсь, когда Сашу Керенского за манишку брать стали, так к нам на крейсер «Аврору» прибежали: «Товарищи, звезданите по Зимнему дворцу», а теперь вон что получается!

Его возмущение, вероятно, вышло из всяких границ, если только на омском вокзале ему удалось увидеть, что макинтоша и его собаку дожидался автомобиль.

На заднем сиденьи сидел человек в сером пальто и шляпе — высокий, сутулый, в огромных очках на длинном и остром носу.

Он открыл дверцу автомобиля и, протянув руку человеку в макинтоше, помог ему войти в автомобиль. Однако, видно было, что радостная улыбка, растянувшая его худое лицо, относилась к собаке, а не к владельцу ее.

Он прижался в угол, давая ей место в середине.

М-ль Гера с сознанием собственного достоинства села и, подняв морду, скромно облизнулась.

Шофер дал гудок. Автомобиль тронулся.

3 «Угрозыск, проснись!»

Разгневанный начальник уголовного розыска сидел за своим письменным столом. Высокий человек в больших очках стоял сбоку, держа в руках шляпу.

На столе лежала раскрытая газета.

— Вот полюбуйтесь, товарищ Коршунов, — сказал начальник, отчеркнув синим карандашом какую-то заметку.

Коршунов стал читать.

В заголовке заметки крупным шрифтом стояло: «Угрозыск, проснись!». Дальше шло следующее:

«Мы уже упоминали несколько раз о том, что в нашем городе появилась гнусная и, по-видимому, неуловимая шайка отъявленных хулиганов — насильников над женщинами.

За последнее время, за короткий сравнительно срок, произошло более десяти случаев изнасилований, иногда в самых людных местах города. Преступники до сих пор не выявлены.

Угрозыск, проснись!».

— Ну, что? — спросил начальник, когда Коршунов отложил газету.

— Что ж... ничего... обычная заметка, — невозмутимо сказал Коршунов, снимая очки и вытирая стекла носовым платком. Только зря они напечатали это: все-таки это как бы дискредитирует, а в конце концов не можем же мы опубликовывать секретную работу, которая иногда годами ведется.

— Совершенно верно, — сказал начальник угрозыска. — Об этом у меня еще будет разговор с редактором. Так нельзя. Но, видишь ли, брат, какое дело... Ты, вот сам сейчас признал, что заметка эта вредна для нашей работы, потому что ты хорошо знаешь, что значит в нашем деле авторитет... Так?

— Так, — сказал Коршунов.

— Стало быть, что же теперь приходится делать? — Ясно: поскорее эту заметку обезвредить. А это тогда только получится, когда эта же самая газета напечатает: вот, дескать, вся шайка выловлена.

— Ясно, — подтвердил Коршунов.

Начальник, видимо, был доволен, что Коршунов поддакивает:

— Ну, вот, — улыбнулся он. — Значит, нужно это дело ускорить, чтобы результаты были налицо. А кто у меня сейчас на этом деле? — молодняк! Послать было некого, сам знаешь. Так что выходит, что только тебя на это дело.

Коршунов отшатнулся.

— Меня?! — испуганно спросил он. — Да ты что — шутишь?

— Ничего, брат, не шучу, — печально вздохнув, сказал начальник. — Сам же ты признаешь, а кроме тебя мне не на кого положиться.

— Нет, как хочешь, — не могу! — сказал Коршунов, вставая и взволнованно жестикулируя. — Это хоть кого угодно убьет. Ты подумай: занялся я убийством командира Яхонтова — сам знаешь, какое это дело — ну, и совсем, кажется, на мази было, и вдруг — извольте: нате вам другое дело! Сам же ты тогда бузу поднял: скандал, политическое убийство! — займись, Коршунов!.. Ладно. Занялся. Опять как будто уж все ниточки в руку собрал, и опять срываешь! Третье дело подсовываешь... Нет, это безобразие, так работать нельзя! — закончил он.

— Ты знаешь, — добавил он, видя, что начальник сидит спокойно. — Ведь я специально для этого дела ищейку с проводником выписал. Это чего-нибудь стоило или нет?!..

— Пустяки, — сказал начальник угрозыска, — собака тебе и в этом деле понадобится. А изнасилования надо раскрыть. Брось Яхонтова и политические эти убийства. Да к тому же вряд ли они политические. Ведь вот уже сколько времени прошло, а больше ни одного... Да, должно быть, и там так же думают, — мотнул он головой в сторону окна. — Так что ты уж, Коршунов, с теми делами повремени. Пресса, брат, — ничего не поделаешь!

Коршунов стоял в раздумьи.

— Ну, ладно, — наконец, согласился он мрачно. — Только боюсь, что ты меня на четвертое дело сорвешь. Так, знаешь, не полагается.

— Да я и сам знаю. Да так уж получилось... А насчет четвертого дела не бойся, — улыбаясь, сказал начальник. — Ну, так, значит, берешься? Насчет всего этого ты у Миши спроси — у него это дело.

— Ладно, — сказал Коршунов и пошел к двери.

— Погоди, — окликнул его начальник, — а как у тебя относительно того... с деревянной ногой... по яхонтовскому делу?

— Так что — как? Стоит он себе возле моста, милостыню собирает. Насчет его нечего беспокоиться — с деревяшкой не ускачет! А, кроме того, он у меня в роде как бы под негласным надзором: я каждый день его вижу, как через мост еду.

— Так что, значит, та и за это дело держишься? — засмеялся начальник. — Ну, а как та у тебя?

— И за той присматриваю малость, — сказал Коршунов и тоже рассмеялся.

— Ну, всего хорошего.

— До скорого...

Коршунов вышел. У подъезда его ждал мотоциклет с прицепной кареткой.

Когда мотоцикл проезжал через мост, Коршунов приказал замедлить. Силантий Пшеницин действительно стоял здесь, но не совсем на прежнем месте, а несколько пониже и влево—в сторону Люблинского проспекта. Место было куда хуже прежнего, потому что здесь в деревянную чашечку Силантия перепадало только от тех, кто проходил но боковой улице. Да и самая фигура Силантия не обращала здесь на себя такого внимания, как там — на мосту, где рука его, словно шлагбаум, преграждала путь всем прохожим. Здесь к тому же Силантий большею частью не стоял, а сидел на маленьком ящике из-под гвоздей, потому что стоять было тяжело: не было перил, на которые можно было бы опереться. Кроме того, отступя шаг, за его спиной был обрыв берега и легко было оступиться.

Словом место было во всех отношениях хуже, чем старое.

Когда Силантия выпустили из угрозыска, обязав подпиской о невыезде, ему ничего не оставалось делать, как взять свою деревянную чашечку, которую он было применял уже для хозяйственных надобностей, и отправиться на прежнее место — на мост — просить милостыню.

Так он и сделал. Но каково же было его изумление, а сначала и негодование, когда он увидел, что его место, единственное место на мосту, где можно было стоять, не мозоля особенно глаза, не подвергаясь опасности быть раздавленным и в то же время не пропуская ни одного прохожего, — было занято другим! Но скоро негодование Силантия прошло, потому что соперник его был воистину жалчайшее существо.

Это был нищий, совершенно слепой и не владеющий ногами, хотя обе они были целы. Вследствие этого последнего обстоятельства он посажен был так, чтобы ноги его приходились вдоль намостного тротуара и не мешали бы прохожим. Немного поодаль, где тротуар загибался в боковую улицу, стояла тележка, на которой привозили и увозили калеку.

Силантий подошел к своему сопернику. Слепой сидел на какой-то тряпке, держа в руках деревянную чашечку, и что-то гнусил про себя.

— Здравствуй, слепес! — сказал Силантий, останавливаясь возле него.

— Здравствуй, — ничего не выражающим голосом сказал слепой и не пошевельнулся даже, как будто он разговаривал с кем-то внутри себя.

— Ты давно тут сидишь? — спросил Пшеницин.

— С паски.

— Так... — сказал Силантий и замолчал, не зная, что ему теперь говорить и делать.

— С паски сижу, — повторил слепой, поглаживая чашечку.

— Так, сидишь, значит... — сказал опять Силантий и отшвырнул концом костыля какую-то гальку. — А как тебя звать? — помолчавши немного, спросил он слепого.

— Иван...

— Так... Ну, вот что, Иван, — стряхнув свое раздумье, сказал вдруг Силантий решительным, но немножко со слезой голосом. — Гляжу, братец, я на тебя, да и думаю: я — калека разнесчастный, одной ноги нет, а ты, видно, еще меня несчастнее. Дак бог с тобой, сиди на этом месте!... Мое оно раньше было, дак только теперь сиди уж...

Таким-то вот образом утратил Силантий Пшеницин право на свое место и перешел на новое — несколько левее моста.

Прошло немного времени, и между обоими калеками установились добрососедские отношения.

Вначале Силантий ожидал, что плохо ему будет в смысле подаяний, да так и вышло бы, если бы не одно обстоятельство, которого Силантий совершенно не мог понять. .

Был знойный пыльный день. Силантия разморило от жары. Место, где он сидел, было совершенно открыто — на самом солнцепеке. Редко-редко кто проходил по его стороне. Силантий стал дремать. Сквозь дремоту ему показалось, что хрустнул гравий возле него. Он открыл глаза — никого не было. В чашечке его лежала бумажка в десять тысяч рублей[188].

— Что за притча?!.. — пробормотал Силантий.

Он стал оглядываться, но и поодаль никого не было. Силантий был очень взволнован: таких денег он бы и в два месяца не высидел. Досидев до заката из чувства приличия перед постовым милиционером, Силантий, наконец, поднялся, подхватил свой ящик и отправился в Нахаловку, расположенную, как известно, не особенно далеко от моста. Он квартировал там в маленькой «саманной» мазанухе у одной бездетной вдовы.

На другой день повторилось то же самое. И опять не уследил Силантий, кто из прохожих опустил в его чашечку десятитысячную бумажку. Так продолжалось и дальше, и. наконец, Силантий привык к этим щедрым подаяниям и перестал беспокоиться, что, понятно, было вполне естественно, так как в чудесном происшествии этом не было ничего неприятного.

Было еще одно замечательное обстоятельство во всем этом необычайном происшествии, которое показывало в неизвестном благодетеле желание не просто швырнуть подачку, а оказать действительную помощь: Силантий заметил скоро, что неизвестный увеличивал сумму пожертвования но мере того, как дешевели деньги.

За здоровье раба божьего — «имя ему, ты же, господи, веси» — Силантий поставил свечку.

Можно было бы, кажется, Силантию перестать теперь нищенствовать, потому что денег хватило бы у него надолго, но ему как-то и в голову не приходила подобная мысль. Изменилось в его поведении только то, что он не обижался теперь, когда никто ему ничего не давал, и сидел, как благодушный и спокойный созерцатель суеты человеческой. Он засиживался теперь даже дольше обыкновенного. Он и раньше, когда у него были обе ноги, был всегда домоседом, а теперь уж сидячий образ жизни стал для него самым естественным. К тому же махорку он курил теперь самого высшего сорта и посидеть вечерком в самом людном месте, покуривая и созерцая, было очень приятно.

Однажды Силантий засиделся таким образом до темноты. Зажглись уже мостовые фонари. Наконец, он почувствовал, что его прохватывает сыростью, подобравшейся от реки, и поднялся со своего ящика. Ящик свой, по заведенному раз навсегда порядку, Силантий относил слепому, а утром вместе со слепым привозили и ящик.

Теперь между калеками была неразливная дружба.

— Ну, что, Иван, — спросил Силантий, подходя к своему другу, — не приехали еще за тобой?

— Нет еще, — сказал слепой.

— Ну, ладно. Прощай покудова. Вот тебе кресло мое.

Силантий положил возле слепого ящик и заковылял, пересекая мост.

Тут на него чуть не наехали. Силантий не расслышал вовремя, потому что пролетка была на рези новых шинах.

Отпрыгнув, Силантий выронил костыль. Он поднял его и, повернувшись к дороге, собирался выругать кучера, но коляска уже проехала мост. Однако, следом за нею, отстав саженей на двадцать, шла другая, за нею третья, четвертая — все на резиновых шинах. В первых трех пролетках сидело не меньше, как человек по пяти, а в четвертой только один — высокий нахохлившийся человек в больших очках с толстой тростью, на которую он слегка опирался.

— Что за черт, свадьба ли чо ли?!.. — подумал сначала Силантий. — Только не должно быть: все мужской пол... Разве что жених с шаферами?

Но сразу же вслед за этим, увидев в четвертой коляске «жениха», Силантий ссутулился и быстро зашагал прочь.

Оставим теперь Силантия, тем более, что он все равно со своей деревяшкой никуда дальше Нахаловки не уйдет, да к тому же он, ведь, дал подписку о невыезде, — и воспользуемся лучше свободным местом рядом с женихом, чтобы поспеть с ним на свадьбу, которая обещает быть очень пышной, судя по тому, что все «шафера» в военной форме и у каждого на поясе портупеи чернеет тупорылая кобура нагана.

И далеко, должно быть, поджидает невеста поезд своего жениха! А, может быть, в кладбищенской церкви будут венчаться — за городом...

Вот проехали центр, вот зазыбались пролетки по немощеным бесфонарным улицам окраин, вот, наконец, и последние, похожие на хлевы, домишки кончились, а они все едут и едут.

В полуверсте за городом остановились, посоветовались немного и, съехав с дороги, поехали напрямик к черневшей вдали небольшой березовой роще. За рощей начинались уже заброшенные с давних пор кирпичные саран.

Луна никак не могла пробраться совсем сквозь облака и все время была как бы словно салом подернута. Казалось, и не темно, а разглядеть дорогу было невозможно. Того и гляди треснет на какой-нибудь рытвине ось. Все, кроме кучеров, вылезли и пошли пешком.

Доехавши до березовой рощи, остановились. Двое подошли к четвертой коляске и о чем-то тихо стали советоваться с человеком, сидевшим в ней.

Он объяснил им что-то вполголоса, показывая тростью. Они отошли. Он выпрыгнул из коляски и подошел к группе. Скоро весь отряд разбился на три: один из них углубился в рощу, два других стали обходить ее с боков.

Минут через двадцать отряд левого фланга, в котором был человек в больших очках, обогнул рощу. Все остановились прислушиваясь. Из глубины рощи доносилось потрескивание веток. В руке начальника мигнул электрический фонарик. С противоположного конца ответили тем же. Отряды пошли навстречу друг другу. Скоро и третий отряд вышел из рощи, и все соединились. Отсюда, рассыпавшись редкой цепью, пошли по направлению к сараям. Идти было трудно: то и дело попадались глубокие, с крутыми краями ямы, из которых брали когда-то глину на кирпичи. Теперь эти сараи были заброшены. Боковые жерди и солома, их покрывавшая, давно были растасканы, так что остался полусгнивший недоглоданный остов, меж черными ребрами которого виднелось звездное небо. Сараи хороши для изнасилования и убийства. Однако, в виду того, что здесь все было видно насквозь, отряд миновал их.

За сараями опять перестроились в три цепи. Шли не разговаривая. Старались не производить шума. Наганы были в руках. На первый взгляд могло показаться, что отряд охватывает с такими предосторожностями совершенно пустое место. Только на самом краю размытого дождями оврага чернеет над обрывом земляной горб. Трудно было представить, что под этим горбом приютилась хаза, относительно которой в угрозыске были сведения, что здесь в эту ночь соберутся опаснейшие преступники города.

Хаза представляла собой низкую мазануху с плоской земляной крышей, с двумя маленькими окнами. Одну из стен ее заменял, или, по крайней мере, поддерживал берег оврага.

Агенты один за другим осторожно спускались в овраг по узким крутым тропинкам, протоптанным возле самых стен с обеих сторон хазы.

В окнах было темно.

Перед дверью хазы стоял человек в мешковатом нижнем белье. Вот он позевнул, взглянул для чего-то на небо и, передернувшись весь от холода, шагнул к двери. Он взялся уже за скобку, как вдруг двое агентов бросились на него сзади. Он упал вместе с ними.

— Ляга-а-а-вка, ляга-а-а-вка! — изо всей силы закричал он, барахтаясь И хрипя.

Ему заткнули рот, скрутили и оттащили на дно оврага. В хазе послышался шум. Несколько агентов ворвалось в сенцы. В это время изнутри звякнул крючок. Кто-то успел закрыть дверь. Агенты принялись стучаться.

Один из оцеплявших хазу агентов подошел к окну и направил в него свет электрического фонаря. Пучок света быстро обежал стены, потолок, пол, русскую печь, большой стол, на котором среди четвертей и бутылок распластано было чье-то тело, и, наконец, остановился на лежавших вповалку на полу мужчинах и женщинах.

Видно было, что в хазе поднялся переполох. Один за другим вскакивали бандиты. Заспанные лица выражали растерянность и испуг. Кто-то побежал к двери, но ему дали под ножку, и он повалился.

Еще минута, и отчаянная шайка грабителей и мокрушников сдалась бы без всякой попытки к сопротивлению. И все это сделал ударивший из тьмы улицы пучок света! Разве может сопротивляться человек, вырванный из мрака и объятий проститутки и внезапно увидевший вдруг себя во всей своей нечистоте, в грязном неуклюжем белье, ярко освещенным рукою незримого в темноте врага?!.. Героев в нижнем белье не бывает.

Растерянность была полная.

Вдруг одна из женщин вскочила, взвизгнула и, повернувшись к окну спиной, быстро нагнулась, подняла подол рубашки и подставила свой обнаженный круп пучку света.

Фонарик потух.

Это был распространенный среди известного круга жест, выражающий вызов и презрение к врагу.

Эта дикая выходка произвела на оторопевших бандитов действие, подобное тому, которое оказало появление Жанны д'Арк на Карла VII и его войско во время осады Орлеана.

Один из бандитов рванул к себе стол и, опрокинув его, загородил им окно. Окна хазы на минуту осветились изнутри, затем огонь потух, и из хазы стали стрелять. Вслед за этим в сенках послышались удары, ругань, борьба, и агенты, бывшие там, выбежали на улицу. Один из них, зажимая руками живот, пробежал несколько шагов и упал.

Остальные залегли в цепь и открыли частый огонь.

Коршунов отдал распоряжение, не прекращая огня, подползать к противнику, чтобы в подходящий момент атаковать его.

К нему подполз один из агентов:

— Не выйдет, товарищ Коршунов, — сказал он, — они нас всех так могут...

Коршунов помолчал немного и сказал что-то агенту, показывая тростью на крышу.

— Есть, товарищ Коршунов, — сказал агент и пополз на левый фланг.

С левого фланга отделились пять человек и поползли в сторону. Стрельба из хазы прекратилась. Очевидно, там берегли патроны.

Через минуту фигуры агентов обозначились над оврагом на фоне неба. Агенты взошли на крышу и принялись, словно но команде, высоко подпрыгивать, тяжко ударяя в крышу ногами.

Крыша начала глухо трещать. Треск все усиливался.

Вдруг стекло с дребезгом вылетело из рамы. Кто-то крикнул оттуда:

— Что вы, сволочи, задавить нас думаете?!..

— Сдавайтесь! — закричали из цепи.

— Сдаемся! — крикнуло сразу несколько голосов. И вместе с отборными блатными ругательствами из окна полетели один за другим четыре нагана.

— Вот так, давно бы пора! — рассмеялся Коршунов.

Агенты расхохотались. Но хохот быстро умолк, потому что раненый агент застонал. О нем как-то все забыли во время перестрелки.

Начальник подошел к нему, наклонился и, расстегнув на нем шинель, осмотрел рану, освещая ее фонариком. Рана была ножевая — длинная и глубокая, как раз посредине живота. Кишки выпирали из нее.

— Эх, жаль доктора не захватили! — пробормотал Коршунов. — Вот что, ребята, — обратился он к агентам, — двое возьмите-ка его, перетяните ему хоть рубахой что ли, да сейчас его на шинели — до пролетки, а потом живо в больницу. Ну-ка, Михайлов, Кошкин!

Двое подошли к раненому, сделали кое-как перевязку и, положив на шинель, понесли.

— Не выживет, — сказал Коршунов.

— В доску[189] — крикнул кто-то из бандитов, когда раненого проносили мимо хазы. — Я ему весь кучик[190] в брюхо спустил. Эй, вы с..., кого это я помочил?! — крикнул он, нагло посмеиваясь. — Фамилию, имя скажите, чтобы знать, кого поминать!

— Молчи, б..! — ответил кто-то из агентов. — По вам вот поминки надо будет справлять, когда вас завтра за кирпичный завод поведут!

— Врешь! — крикнул бандит. — Без венчанья не поведут[191].

— Надейся, как же! — крикнул агент.

— Позагсят — без венчания сойдет! — подхватил другой.

Из хазы посыпалась блатная ругань.

— Ну, жалко, что апельсинчиков[192] с нами не было, а то бы помочили которых!

— Да и так бы досталось, если бы сунулись. Только что на крышу залезли!..

— А кто это, какая б......стукнула вам[193], узнать бы?

— Никто нам не стукал. Мы и без стукачей вашу шпану выловим! — кричали в ответ агенты.

Коршунов, наконец, вмешался и прекратил перебранку.

— Эй, вы! — крикнул он бандитам. — Кто у вас тут бандура[194]?

— А вот чью варзуху видали, та и бандура, — ответил ему хриплый женский голос.

Бандиты захохотали.

— Что, жаба[195], получил? Вот наша бандура какая! — кричали они.

— Ну, ладно, — сказал спокойно Коршунов. — Выходите по одному.

По обе стороны двери и напротив нее стали агенты с направленными на выходящих бандитов наганами.

Сам Коршунов стоял прямо против выхода и освещал фонариком лицо каждого выходившего. Бандиты жмурились и ругались. Мужчины и женщины выходили один за другим с поднятыми руками.

— Колька Чернота.

— Мишка Лодырь.

— Сашка Курсант.

— Фенька Клюква! — опознавал инспектор угрозыска бандитов.

— Ого, да вся головка тут! — сказал он с явным удовольствием, когда вышел последний, девятый по счету бандит. — Ну, теперь газетам писать будет нечего!..

Всех блатных перевязали и, окружив, стали выводить из оврага...

А на следующее утро разносчики бойко торговали воскресной газетой, крича надорванными голосами:

— Новое изнасилование за городом!..

 4 Воскресная прогулка

Дворники не подметали еще тротуаров и мостовых. На улицах в такую рань нельзя было встретить ни прохожего, ни проезжего. Поэтому вполне естественно, что постовой милиционер, стоявший на углу возле сада, посмотрел с большим удивлением на двух граждан, восседавших в пролетке вместе с собакой.

— Наверное, охотники, — догадался он, наконец, и, конечно, не ошибся, потому что. действительно, это были охотники — Коршунов и Макинтош.

Они разговаривали о собаке,

— Да, она у меня умница, — говорил хозяин Геры. — Я думаю, что другой такой и в Москве не сыщешь, а в Сибири-то уж наверное. Вы и представить не можете, сколько мы с ней поработали! — он потрепал собаку но спине.

— Да, — сказал Коршунов. — А я, вот, не работал с собаками—не приходилось, да и все-таки это требует больших специальных знаний. А я уж и без того, знаете ли, ходячая энциклопедия, — улыбнулся он.

— Да, работа с собакой требует особых знаний и большой опытности, — сказал Макинтош. — Какой же ты, например, агент-проводник, если ты не сам дрессировал собаку, а работаешь с чужой воспитанницей! А есть и такие агенты! — проговорил он с возмущением.

— Вы, я вижу, увлекаетесь своим делом, — улыбнулся Коршунов.

— Слушайте! — вскричал Макинтош и даже подпрыгнул на своем сиденьи, поворачиваясь к собеседнику. — Да если скажут мне теперь: вот тебе сто тысяч золотом, живи себе припеваючи, только брось свою специальность, так я даже ни минуты не подумаю и откажусь, ей— богу, откажусь!..

— Охотно вам верю, — сказал Коршунов.

— Правда? — полувопросительно воскликнул Макинтош, обрадовавшись, что Коршунов не усомнился в искренности его слов. — Да и как же иначе? — ведь вы, я думаю, от своего дела не откажетесь.

— Скорее повешусь, — серьезно сказал Коршунов.

— Вот. Я так и думал, — удовлетворенно продолжал собеседник.

— А меня, знаете ли, некоторые даже за сумасшедшего считают... некоторые знакомые. Впрочем, знакомых-то у меня, собственно, и нет, т. е. в общепринятом смысле: вот, чтобы домами были знакомы — я с женой к кому-нибудь в гости, а они бы ко мне...

— Почему? — спросил Коршунов резким и нервным голосом.

— Да так, знаете ли... — ответил собеседник его, смущаясь. — Как бы вам сказать... знакомые-то имеются, только все из своего круга — сотрудники же.

— Т. е. вы хотите сказать, что с вами стыдятся знакомиться? Так?!.. — сказал Коршунов, глядя в упор на собеседника.

Тот заморгал белыми ресницами, и красное лицо его еще больше покраснело. Он промолчал.

— Ну, что ж, — сказал Коршунов, освобождая спутника от своего неприятного взгляда, — напрасно вы смущаетесь так: мы все разделяем в этом отношении вашу участь.

Сосед его задвигался облегченно.

— Вот я вам один случай расскажу, — продолжал Коршунов. — Недавно к начальнику секретно-активной приходит... господин один — банковский служащий какой-то. Солидный, в фетровой шляпе, словом, ответственный спец, короче говоря. Я был тоже в кабинете. Пришел он, оказывается, возмущаться: дело, видите ли, в том, что в его отсутствие явились к нему на квартиру наши сотрудники. Открыл им его сынишка лет 14 и испугался. Спросили они, кто здесь живет, и выяснилось, что произошла ошибка — зашли не в тот номер квартиры... Ну, извинились и ушли. Так вот он и прибежал возмущаться. Конечно, дело вполне естественное, что и говорить! И начальник его выслушал и тоже извинился, и агент понес взыскание. Подошел я к окну, когда господина этого уже не было, так, знаете ли, по привычке — посмотреть, на чем он приехал. Смотрю — он сразу же, как только вышел из подъезда, так сейчас шляпу на самый нос и воротник пальто поднял, а, ведь, было начало мая! Так, я, знаете ли, так и плюнул с досады!..

Макинтош жадно слушал.

— И так, ведь, все они — эти «бетушные», — рассмеялся Коршунов. — Пропади у них кошка какая-нибудь паршивая, так и угрозыск, и милицию перевернут. А так, в частной жизни: что вы! — знакомство с сотрудником угрозыска, да это компрометирует, — как раньше выражались. Эх, знаете! — воскликнул он. — Хотя и не полагаются нам по службе такие мысли, а мне иногда хочется посмотреть, что будет с нашим обществом, с гражданами этими, с женами их и детками, если мы хоть на неделю прекратили бы свою работу! А?!.. Представьте себе, что весь здешний блат, все эти мокрушники, насилователи, растлители, шнифера и ширмачи, — узнают вдруг, что на целую неделю уголовка сложила руки, и почтенные граждане предоставлены самозащите! Можете вы вообразить себе, что тогда начнется?!..

— О! — восхищенно произнес Макинтош, глядя на собеседника, и в глазах его Коршунов увидел запретные искорки.

— Да... — в раздумьи сказал Коршунов. Возбуждение его угасло. —А ну их, в конце концов, к черту! Давайте лучше говорить о собаках. Вы, кажется, говорили насчет воспитания ищеек?

— Да. Что агент-проводник должен их сам воспитывать. А дело это настолько трудное, что никто и не представляет. Ведь, помимо некоторых личных качеств, воспитатель-сыщик должен обладать еще большими познаниями в области собачьей психологии. Впрочем, вы, вероятно, читали по этому вопросу? — спросил Макинтош.

— Ну, конечно, читал кое-что, как криминалист. Но специально этим не занимался. О психологии собак читал, кажется, что-то у Гросса, у Дурова немножко.

— Ну! — улыбнулся хозяин Геры. — Гросс устарел, а Дуров специально дрессировкой в наших целях не занимался. Вы Герсбаха должны прочесть или Оберлендера... А сейчас мы все равно об этом не успеем поговорить.

Действительно они не заметили в разговорах, как выехали уже за город. Саженях в двухстах в сторону от дороги виднелся маленький кол — место, где произошло в эту ночь изнасилование.

— Ну, вот, мы и приехали, — сказал Коршунов. — Не больше получаса ехали, — добавил он, взглянув на горизонт, на котором огромным, расплывшимся желтком поднималось солнце.

Попавшие в лучи верхушки деревьев сквозили, но ниже была еще тень, и в стволах деревьев таилась тяжесть. В воздухе становилось заметно теплее.

Хозяин Геры был очень рад этому обстоятельству.

Экипаж свернул с дороги, проехал еще несколько сажен, подпрыгивая на маленьких упругих, поросших конотопом, кочках, и остановился. Агенты с собакой вылезли.

Коршунов объяснил кучеру, что его обязанность — стоять на месте до тех пор. пока ему из рощи не подадут знак, а тогда он должен на некотором расстоянии ехать за ними так, чтобы не терять только их из виду.

Пока они разговаривали с кучером, из города показался и быстро стал приближаться к ним большой грузовой автомобиль. Скорее они даже не увидели, а ощутили его сперва, потому, что он шел с неимоверным грохотом и такими взрывами и фырканиями, что подошвы их прежде глаз отметили его приближение, подобно тому, как сейсмограф отмечает отдаленные землетрясения.

Макинтош вдруг испуганно рванул собаку и бросился с нею в сторону от дороги.

Коршунов успел заметить, что лицо его выразило тревогу.

— Что с вами?!.. — спросил Коршунов, догоняя его и едва удерживаясь от смеха.

— Как что?!.. Да ведь этот дьявол все бы нам испортил! — вскричал хозяин Геры, показывая на автомобиль, который был теперь совсем близко. — Бензин, бензин! — продолжал он, волнуясь и видя, что Коршунов не понял еще. — Да, ведь, он ей нюх перешибет! Это все равно, что со всей силы палкой ее по носу ударить!.. По этому нежному, шевровому носику! — запричитал Макинтош с нежностью и, наклонившись к собаке, приподнял ей голову и поцеловал в лоб.

— Видите — в нос даже и не целую! — сказал он, глядя на Коршунова. — О, это тончайший, тончайший инструмент! — вдохновенно и поучительно воскликнул он, подняв палец.

— Постойте-ка! — перебил вдруг испуганно Макинтош свои излияния и, смочив слегка слюной мизинец, выставил его вверх. —Ого! — заметил он с беспокойством. — Есть небольшой ветерок со стороны дороги. Если этот идиот, — кивнул он на грузовик, — напустит бензину-то... И за каким он чертом тащится?!..

— Я думаю, — ответил Коршунов, посмотрев на грузовик, — что он везет хлеб в лагеря.

— Этого еще недоставало! — воскликнул с отчаянием хозяин Геры: — Запах бензина и горячего ржаного хлеба — убиться можно!

Слушайте, — обратился он жалобно к Коршунову, тронув его за рукав, — отбежимте скорее сажен хоть на пятьдесят в сторону и полежим где-нибудь в ямке, пока этот запах не рассеется.

Коршунов не мог отказать ему в этой просьбе.

Они отошли от дороги и расположились в одной небольшой ложбинке. Гера уселась рядом с хозяином и от скуки принялась ловить мошек, громко клацая зубами и конфузясь до слез от каждой неудачи.

Коршунов и Макинтош разговаривали меж тем о собаках-ищейках, их психологии, выучке и породах. Макинтош рассказывал интересные случаи, где отличилась его Гера.

— Скажите, — спросил напоследок Коршунов, — почему все-таки у вас — «вольфгунд», а не «доберман-пинчер»? Судя по тому, что вы мне сообщили, между ними довольно-таки трудно сделать выбор.

— «Доберман-пинчер» нежнее, — ответил Макинтош. — Поэтому в нашем климате «вольфгунд» лучше.

— Так! — сказал Коршунов. — Ну, что, — можно, вероятно, тронуться? — спросил он его.

— Да, теперь можно.

Все трое поднялись и направились к маленькому колку.

Не входя в него, Коршунов остановился, сверился с какой-то бумажкой, вынутой из кармана, и указал пальцем на небольшую, освещенную уже солнцем поляну в глубине колка.

— Я предоставлю начать вам, — сказал он поклонившись.

— А я как раз собирался просить вас об этом, — ответил довольный Макинтош и приступил к работе.

Коршунов не узнал своего спутника: он сразу преобразился, он священнодействовал. Бережно неся в одних только пальцах цепочку, протянутую к ошейнику собаки, он ни разу не допустил, чтобы цепочка дернулась и опустилась, несмотря на то, что собака шла не прямо и неравномерно, а подавалась то вправо, то влево, и то ускоряла, то замедляла свой бег. Движения их удивительно совпадали, и трудно было решить, кто кого ведет. Казалось, что и человеком, и собакой управляло одно общее сознание.

Коршунов, оставшийся по просьбе Макинтоша у крайних берез, с восхищением следил за ними.

До самой почти поляны, где совершено было изнасилование, Гера шла быстро, не останавливаясь, но, подходя к этому месту, она заметно замедлила свой бег и низко, чуть не к самой земле, опустила морду.

Хозяин ее тоже пригнулся.

Теперь Гера шла толчками. Раза два она взглянула на хозяина, он ей сказал что— то. Наконец, сделал два или три круга с отбегами в сторону, собака решительно пошла в сторону степи и скоро они вышли из колка.

Макинтош подал знак Коршунову. Тот догнал их уже в степи.

Лицо хозяина Геры было серьезно и в то же время было значительно спокойнее, чем до начала слежки.

— Знаете, — сказал он, не переставая следить за поведением собаки, — я вначале несколько беспокоился: боялся, как бы не спутала она следы преступника со следами жертвы. Но, вот, одно уж то обстоятельство меня успокаивает, что она идет в сторону города. А жертва, как нам известно, пришла, ведь, в город.

— Точно так, — сказал Коршунов.

Собака, между тем, все чаще и чаще начала останавливаться и временами теряла след. Тогда проводник осторожно оттягивал ее и, отводя стороной на то место, где она еще ясно чувствовала след, направлял снова.

— Неблагоприятная почва, да и ветер здесь сильнее, чем в роще, — угрюмо сказал он, отвечая на подразумевавшийся вопрос Коршунова.

Там, где мягче была почва, Гера бежала более решительно.

Так шли они с полверсты. Оба сильно устали. Коршунов время от времени оглядывался, — едет ли за ними экипаж.

На одном из пригорков собака остановилась, вытянула шею и принялась нюхать воздух. Проводник, начинавший уже терять терпение, снова хотел отвести ее и направить на след, но она предупредила его и с такой решительностью рванулась назад и влево, что он выпустил цепочку; запыхавшись, он догнал Геру и поднял цепочку.

— Странно, — с одышкой проговорил он.

Видно было, что этот поступок собаки сильно смутил его. Коршунов хмуро вышагивал рядом. Шляпа была у него на затылке. На большом напряженном лбу выступил пот.

Однако, собака шла быстро и уверенно, низко опустив нос.

— Черт возьми! — вполголоса пробормотал Макинтош. — Да неужели она нас к тому вон кусточку ведет?!. Ведь там и зайцу-то негде спрятаться! —он указал на тощую низкорослую иву на склоне небольшой ложбинки.

Эту иву они прошли уже, и она осталась у них по левую руку. Теперь собака, не колеблясь, вела их к этой иве. Оба сыщика еле поспевали за ней.

Шагах в пятидесяти Гера остановилась насторожившись. Проводник подал знак, что нужно прислушаться. Однако, ничего не было слышно. Прошли еще шагов двадцать, и на этот раз сам Макинтош остановил собаку.

Теперь оба они ясно слышали тихий звук, как будто кто-то медленно распиливал сырое и мягкого сорта дерево.

На собаку жалко было смотреть: вся она напряглась, шея ее, казалось, раздулась оттого, что шерсть поднялась дыбом, в горле как будто клубок прокатывался, и чувствовалось, что она сейчас лает, заливается яростным беззвучным лаем, и этот беззвучный лай душил ее.

Хозяин посмотрел на нее, и она покойно уселась, жалобно поглядывая на него.

Макинтош и Коршунов сделали еще несколько шагов и увидели того, по чьим следам шла собака.

Вот что они увидели.

На самом склоне маленькой ложбины, хорошо укрытой от солнца и посторонних взглядов возвышенными ее краями и свисавшей над ней ивой, лежал, раскинувшись на спине и громко похрапывая, какой-то человек. Лица его нельзя было рассмотреть, так как оно закрыто было, очевидно, от комаров, полотняной шляпой, ослепительно белой. На нем были из того же материала пиджачная пара и желтые ботинки. На кисти левой руки, покоившейся на животе, были надеты часы в кожаном браслете, защищенные металлической решеточкой.

Коршунов и Макинтош остановились за кустом. Гера сидела там, где ее оставил хозяин.

Убедившись окончательно, что незнакомец крепко спит, Коршунов сделал Макинтошу знак оставаться на месте и, осторожно ступая, спустился к спящему. Мягкая трава совершенно заглушала шаги.

Коршунов склонился над спящим и быстро-быстро принялся обшаривать его. Спящий не перестал даже храпеть.

Через минуту Коршунов стоял уже на пригорке и шепнул Макинтошу, чтобы тот шел за ним. Они отошли к месту, где осталась собака, и присели возле нее.

— Слушайте, почему вы шляпу у него с лица не сняли?!.. — возмущенно прошипел Макинтош.

— Потому что не хотел его беспокоить, — спокойно возразил инспектор угрозыска, загадочно поглядев на него.

Тот только молча развел руками и всем видом своим показал, что ждет немедленных объяснений.

— Ну, ясно, — продолжал Коршунов, — если бы я снял с его лица шляпу, то он бы, наверное, сейчас же проснулся. А какое я имею право нарушать мирный сон гражданина, утомленного воскресной прогулкой?!.. Тем более...

— Товарищ Коршунов?!.. — вскричал Макинтош и не мог говорить дальше: голос у него перехватило.

— Тише! — предостерегающе подняв ладонь, зашипел на него Коршунов. — Тем более, — продолжал он невозмутимо, с расстановками и таким назидательным и искусственно-холодным тоном, что у бедного Макинтоша не оставалось сомнений, что над ним издеваются... — тем более, что это вовсе не тот, кого мы ищем!

— Товарищ Коршунов!... моя Гера...

— Ваша Гера на сей раз ошиблась, — безжалостно отрезал инспектор.

— Докажите! — прохрипел Макинтош, губы его дрожали.

— Извольте. Это нетрудно, — сказал Коршунов. — Вы, вероятно, видите, как одет этот человек.

Несчастный хозяин Геры молча кивнул головой.

— Так. Стало быть, вы должны были заметить, что этот человек одет в хороший майский костюм, совсем свежий, даже со складочками на брюках, которые, как вам известно, делаются вдоль каждой штанины с помощью утюга и требуют частого подновления, потому что скоро мнутся... это вы могли видеть и с пригорка... Теперь скажу о себе. Я, как видели, обшарил все его карманы и сделал это нисколько не хуже, чем какой-нибудь ширмач (с кем, знаете ли, поведешься, от того и наберешься! — пошутил мимоходом Коршунов). И, конечно, в это же самое время я попутно произвел тщательный общий осмотр, и вот что он мне дал: подбородок этого господина чисто и недавно выбрит, что вместе с тонким и свежим бельем, хорошо подобранным галстуком и приличным неизмятым костюмом обозначает в этом субъекте хорошие привычки и ни в коем случае не дает нам никаких оснований, — подчеркивая слова, заключил Коршунов, — подозревать его в такой гнусности.

Хозяин Геры сидел, склонив голову.

— Но, позвольте! — вскричал он, когда Коршунов кончил. — Да разве этого достаточно?!..

— Я предпочитаю руководствоваться выводами логики, чем нюхом собаки, — с ехидством возразил Коршунов. — Ежели вам это не доказательно — будем рассуждать. Вам, может быть, известно, что большинство судебно-медицинских авторитетов сошлось на том, что мужчина средней силы один на один не может изнасиловать средней силы женщину, если только не оглушит ее предварительно ударом по голове, сдавлением горла, сильной физической болью или парализующим все движения страхом. Что мы имеем в данном случае? Я мимолетно видел жертву: это — здоровая и сильная с виду и немолодая к тому же женщина. Мать нескольких детей. К сожалению, я не успел ее расспросить, как следует, потому что вы стали торопить меня. Но при всем этом приходится предположить, что эту женщину охватил внезапно такой сильный и прямо-таки неестественный страх, что она подчинилась без всякой даже попытки к сопротивлению. Разве было сопротивление, если перед нами чистенький, с иголочки и неизмятый костюм у того вон человека, который лежит под кустом и мирно храпит?!.. Прибавьте к этому то, что на его руках я не усмотрел ни малейшей даже царапины. Разве можно представить, что такая крепкая и пожилая женщина отдалась бы человеку такого сложения, как сей бухгалтер?!..

— Бухгалтер?!.. — переспросил Макинтош.

— А вот посмотрите-ка, — с этими словами Коршунов вынул из кармана какую-то бумажку и протянул Макинтошу.

Это было вытащенное им из кармана у спящего удостоверение личности, в котором значилось, что предъявитель сего состоит в должности помощника бухгалтера губфинотдела.

Несчастный хозяин Геры прочел удостоверение, молча вернул его и, медленно поднявшись с земли, повернулся спиной к Коршунову, и отошел на несколько шагов.

Гера, словно чувствуя, что совершается в его душе, нарушила запрет и, забежав перед хозяином, села и стала смотреть ему в глаза.

— Эх, Гера, Гера! — пробормотал тот, покачав укоризненно головой.

Гера подошла к нему и лизнула руку, но он даже не погладил ее, не посмотрел на нее.

Коршунову сделалось жалко и хозяина, и собаку. Он встал и подошел к товарищу.

— Вот что, бросьте! — сказал он, положив ему руку на плечо. — На всякую старуху бывает проруха!

Но Макинтош ничего ему не ответил. Коршунов отошел.

Минут через пять хозяин Геры позвал своего торжествующего соперника.

— Товарищ Коршунов!

— Что?

— Я просил бы разрешить мне продолжать исследование... Если вы устали, я могу один... Мне хочется выяснить, по крайней мере, с какого места она пошла но ложному следу.

— Пожалуйста, — вскричал Коршунов, обрадованный, что хоть чем-нибудь может облегчить переживания своего сотрудника. — Я охотно с вами пройдусь еще раз.

— А как же с тем? — Разбудить? — кивнул Макинтош в сторону ивового куста.

— А зачем? — сказал Коршунов. — Пускай себе спит. Уйти от нас незаметно он никак не может: кругом ровная степь, а куст этот нам все время с пригорка виден, так что не нужно... Если Гера нас далеко станет отводить, ну, тогда, пожалуй...

Агент-проводник взял в руки цепочку и повел собаку напрямик к тому участку пройденного пути, на котором, по его мнению, она шла еще по верному пути.

На этот раз собака пошла увереннее, чем в прошлый. Проводник едва поспевал за ней.

— Ну-ну, Герушка, выручай, матушка, не осрами! — упрашивал он собаку, пользуясь тем, что уставший Коршунов отстал и не мог ничего слышать.

Все шло гладко до того самого проклятого места. Дойдя до него, собака, не задумываясь даже, круто свернула несколько назад и влево и побежала к кусту.

Хозяин, страшно побледнев, тянул в отчаяньи за цепочку. Ничто не помогало. Задыхаясь, Гера тянула к кусту.

Коршунов, видя все это, не счел нужным даже следовать по пути, пройденному собакой, а шагал напрямик.

Он не мог скрыть своей улыбки. Они сошлись возле самой ивы и вместе спустились в ложбинку.

— Как?!.. — воскликнул вдруг растерянно Коршунов.

Спутник его выронил из рук цепочку. Гера смотрела на хозяина: под кустом никого не было.

Примятая трава обозначала место, где лежал помощник бухгалтера.

— Черт возьми! — вскричал Коршунов, топнув ногой. — Да что он — сквозь землю провалился?!..

Действительно, другого выхода как будто и не было: кругом простиралось ровное пустое поле...

Макинтош повалился вдруг на колени и прижался щекой к морде собаки:

— Гера... Герушка! Прости меня, дурака!.. — бормотал он, целуя ее в глаза, в лоб и даже в нос.

Он не стыдился теперь своих слез, которые обильно бежали по его запыленному лицу, оставляя грязные следы.

Это были слезы радости, гордости и обиды...

Часть четвертая

1 Обратным ходом

«Что имеем не храним, потерявши — плачем» — только теперь постигла Ксаверия Карловна все значение этой банальной истины. Только теперь поняла она, что всю жизнь глубоко любила Ферапонта Ивановича. А подумала ли она хотя бы раз в жизни об этом? Нет. Если бы кто-нибудь сказал ей об этом раньше, она, пожалуй, обиделась бы. Как — любить этого некрасивого чудаковатого человека, над которым решительно все — и товарищи и барышни — всегда немного подсмеивались!?.. Да разве она не из жалости и каприза вышла за него замуж? Ведь ей представлялись такие прекрасные партии. А этого человека, вечно вожделевшего к женщинам и в то же время робкого с ними, она именно пожалела. В то время, когда он был еще холостым и бывал у них в доме, ей часто становилось стыдно и больно за него, если она видела, что и другие замечают его вожделеющие взгляды, которыми он, казалось, касался каждой здоровой женщины, и его безобразное смущение, когда которая-нибудь из женщин подходила к нему близко и начинала разговаривать.

Про Ферапонта Ивановича был слух в кружке тогдашней молодежи, что робость в обращении с женщинами появилась после того, как, будучи студентом третьего курса, он, забыв о своей невзрачной наружности, сделал предложение одной известной красавице, а она, выслушав его, принялась хохотать и хохотала до истерики.

И этого-то человека назло всем, назло самой себе, Ксаверия Карловна предпочла всем остальным искателям ее руки. Она твердо была уверена, что после того, как Ферапонт Иванович станет ее мужем, для него перестанут существовать все остальные женщины. В этом она ошиблась.

Когда коллеги Ферапонта Ивановича или их жены позволяли себе иногда подшутить над ревностью Ксаверии Карловны, она всегда возмущалась. Да разве она ревнует! Очень-то он ей нужен! — нет, ей просто неприятно, когда она видит своего мужа осмеянным по поводу его волокитства.

Так понимала свои взаимоотношения с мужем Ксаверия Карловна в то время, когда он был жив. Теперь, после его смерти, с каждым днем она все больше и больше убеждалась, что она все время по-настоящему любила его и ревновала просто потому, что любила.

И вот, когда сделались нестерпимы боль и тоска от сознания того, что огромное счастье было так долго рядом, и ушло безвозвратно неузнанное и отвергнутое сердце, ради какой-то пустой гордости и ложного стыда, — тогда душа Ксаверии Карловны обрела свое успокоение в том, что стала жить ретроспективной жизнью, и жизнь эта постепенно забирала от реальной жизни все силы и краски.

Здесь Ксаверии Карловне пришел на помощь сон — этот лучший и сладчайший для человека сводник с недосягаемыми предметами любви.

Я знавал людей, которые томились днем в ожидании сна, как морфинист в ожидании очередного укола, Эти люди нашли себе надежного проводника в царство несбыточного и слепо вверили ему свою душу. Такая привычка, становясь сладостной и непреоборимой, как морфинизм, делает в конце концов человека сомнительным для реальной жизни, подобно этому разрушительному пороку. Каждый, кто перенес смерть горячо любимого существа и не прибегал для утоления тоски своей ни к наркотикам, ни к шумным радостям жизни, знает подобное состояние.

Сны Ксаверии Карловны развертывали перед ней целый свиток дней, прожитых с Ферапонтом Ивановичем. Иногда эти сны достигали такой яркости и вещественности, что когда она открывала глаза, то увиденное во сне долго еще продолжало бороться с потоком реальности, стремясь опрокинуть его.

Один из таких ярких снов приснился ей в конце мая, когда уже прошло около четырех месяцев со дня смерти мужа, и остался ей памятен на всю жизнь.

Ей приснилась первая брачная ночь. Переживания сна были настолько напряженными, что когда до сознания Ксаверии Карловны сквозь блаженное, пронизанное розоватым звоном, забытье дошел чей-то резкий голос, говоривший ей, что приехали шафера, она подумала с досадой и удивлением: зачем теперь шафера? чего им еще надо?!.. Но голос настойчиво повторял то же самое; чья-то рука потрогала ее за плечо, и Ксаверия Карловна из объятий супруга вернулась к действительности.

Над ней, нагнувшись, стояла кухарка и будила ее.

— Вставайте, Ксаверия Карловна, там каки-то приехали, — воспитательницу спрашивают.

— Кто приехал? — спросила Ксаверия Карловна сонным голосом.

— А я и не разобрала кто, — гыкнув, сказала кухарка. — Шафера ли чо ли каки-то.

— Вот дура! — какие могут быть шафера? — удивилась Ксаверия Карловна и принялась одеваться.

На дворе она увидела человек семь приезжих. Это все была молодежь. Одеты были все хотя и плохо, но по-городски. Приехали все на одной телеге. Среди них Ксаверия Карловна заметила одну девушку.

Увидев Ксаверию Карловну, девушка эта — высокая стройная брюнетка в красной косынке — подошла к ней, поздоровалась и заговорила.

— Мы — культшефы, — отрекомендовалась она.

— Очень приятно, — ответила, слегка поклонившись, Ксаверия Карловна.

— Шефствуем мы собственно не над вами, а над вашей деревней. Но, когда мы туда приехали и провели там вечер, то секретарь ячейки сказал, что здесь рядом — детская колония и посоветовал заехать сюда провести и здесь вечер.

— Да как же вы его проведете? — удивилась Ксаверия Карловна. — Ведь у нас здесь идиоты!

— Идиоты? Да неужели все? — спросила девушка.

— Нет, не все, но и остальные недалеко отстали, так что ничего у вас здесь не выйдет.

Девушка, по-видимому, была сильно огорчена.

— Елена! — крикнули в это время из толпы: — Чего ты там дипломатию разводишь?!..

— Сейчас! — откликнулась Елена и отошла к своим.

Ребята посовещались. Потом они вместе с Ксаверией Карловной побывали в детдоме, побеседовали с воспитанниками и сами убедились, что из вечера ничего не выйдет.

Ксаверия Карловна посоветовала им остаться ночевать. Культшефы согласились.

Вечер они провели в саду, возле костра. Потом все выкупались и пошли спать.

Комсомольцы легли в зале на полу, а Елена устроилась в соседней маленькой комнатке. Она легла не раздеваясь на скамейку, послав па нее пальто.

Она начинала уже засыпать, как вдруг ей послышалось, что кто-то зовет ее. Она открыла глаза.

— Елена! — услышала она возле самого уха явственный шепот.

Елена привстала и огляделась. В комнате было светло от окна и от неплотно притворенной двери в зал, где комсомольцы оставили на всякий случаи одну лампу. Никого не было видно.

— Вот что, ребята, бросьте все ваши фокусы! — спать мешаете, — рассердилась Елена. —А не то я Кускову пожалуюсь.

Кусков был комсомолец, руководитель культшефского отряда.

— Во-первых, это не фокусы, — произнес тот же голос, — а, во-вторых, для черта ваш Кусков не страшен.

— Вот идиоты-то, — проворчала Елена, не зная сама — сердиться ей или смеяться: уж очень ловко спрятался кто-то.

— Если ты черт, — добавила она смеясь, — так отправляйся к чертовой матери, только скажи предварительно, где ты так здорово спрятался.

— Нигде я не спрятался. Вот я — возле вас, — сказал голос, и Елена почувствовала, как кто-то крепко обнял ее плечи.

Она рванулась и сильно ударила локтем в сторону. Удар, должно быть, пришелся в лицо. «Черт» отпустил ее.

Елена опять осмотрелась: решительно никого не было в комнате.

— Ну-ну, однако, — проворчал в это время голос из пустоты. — И локоток же у вас, моя дорогая.

Елена бросилась к двери, чтобы крикнуть своих. Она схватилась уже за скобку, но в это время «черт» отдернул ее и зашептал над самым ухом:

— Ради бога, не делайте этого, прошу вас. Я — друг вашего покойного мужа — друг Яхонтова.

Елена почувствовала страшную слабость во всем теле. Если бы «черт» не поддержал ее, с ней случился бы обморок.

— Вы успокойтесь, пожалуйста... присядьте... Я вам не причиню никакого вреда... А если хотите, то я сам уйду — незачем звать посторонних, — уговаривал Елену «черт», подводя к скамейке и усаживая.

— Да кто же вы, наконец? — изменившимся от волнения голосом спросила Елена.

— Друг Яхонтова, — ответил голос.

— Да кто же вы такой?!.. — истерически крикнула Елена.

— Тише! — прошептал невидимый посетитель, и Елена услышала, что он подошел к двери и плотно закрыл ее. — Боитесь? —укоризненно спросил он, присаживаясь рядом с ней. — Напрасно... Я такой же человек, как все, совершенно такой же. А вам тем более не следует меня бояться, потому что друг вашего покойного мужа — в то же время и ваш друг.

— Если вы не скажете, кто вы такой, я сейчас же уйду, — оборвала его Елена.

— Ну, вот... — недовольно проворчал невидимый. — Ну, что вам, если я скажу вам свое имя и фамилию? Я-то вас знаю хорошо и давно. Даже больше того, мое чувство к вам...

— Всего хорошего! — сказала Елена вставая. — Я не имею желания слушать ваши объяснения в любви.

— Постойте! — удержал ее невидимый. — Если уж вы так настаиваете, то извольте — я — Ферапонт Иванович Капустин.

2 Исповедь Ферапонта Ивановича

Когда прошли первые минуты растерянности, Елена забросала Капустина беспорядочными вопросами. Она прямо-таки не знала, что ей спросить наперед.

— Слушайте, так, значит, это вы приходили в кафе «Зон» с Яхонтовым?

— Да. Если вы не забыли, то я ходил туда и раньше. И ходил ради вас.

— Вы опять!

— Что ж! — вздохнул Ферапонт Иванович. — Оставлю, если вы не доверяете мне: невидимому верить трудно.

— Слушайте, мне просто кажется, что я с ума сошла. Неужели передо мной настоящий невидимый человек! Я даже боюсь, что это галлюцинация.

— Что ж! Это и правда. В известном смысле я — ваша галлюцинация, — сказал рассмеявшись Ферапонт Иванович.

— То есть как? — спросила Елена и таким встревоженным голосом, что невидимый ] расхохотался.

— Ага! — сказал он. — Привыкли уж настолько ко мне, что теперь страшно и подумать, что я — ваша галлюцинация.

Елена промолчала.

— Могу вас успокоить, — продолжал Ферапонт Иванович. — Хотя вы, действительно, имеете дело с явлением так называемой «отрицательной галлюцинации», но все-таки я-то существую вполне реально, как существовал и тогда — в кафе «Зон».

— Но в то время вы не были еще невидимкой?

— Нет, не был.

— Слушайте, Ферапонт Иванович, разрешите мне потрогать ваше лицо, — сказала Елена.

— Пожалуйста, очень рад, что ваши ручки...

— Опять! — прикрикнула на него Елена.

— Ну-ну, не буду больше. Извините. Физиономия моя к вашим услугам.

Елена пробежала пальцами по его лицу.

— Да вы бреетесь! — воскликнула она с удивлением.

— А вы как думали? — рассмеялся Ферапонт Иванович. — Если невидимка, так, по-вашему, запустить должен себя?

— Но как же вы не порежетесь, не видя своего лица?

— Да кто же вам сказал, что я его не вижу? Меня другие не видят, а сам-то себя я вижу, как и прежде.

— Ничего не понимаю, у меня голова кругом идет , — сказала Елена. — Но как же? — я вот помню читала Уэльса, у него невидимка не видел сам себя.

— Ну! — презрительно сказал Ферапонт Иванович. — Уэльсовский невидимка никого-то не видел. Он совершенно слепой был.

— Ну, уж это вы врете! — возмутилась Елена. — Я великолепно помню роман: Гриффит вовсе не был слепым.

— Только в угоду автору и вопреки рассудку, — возразил Капустин. — Но разве это резон?!.. Автор, конечно, может заставить своего героя пятками щи хлебать, и герой это сделает. Только в жизни-то этого не бывает и никогда не будет!

— Так, по-вашему...

— По-моему, господин Уэльс — невежда, а невидимка его — слепой, да и читатели тоже.

— Ну, уж, знаете ли, вы через край хватили, — возмутилась Елена.

— Скажите, вы с устройством глаза знакомы? — бросая препирательства, спросил ее Ферапонт Иванович.

— Ну, да, немного...

— Много и не нужно. Значит, вы знаете, как человек видит предметы?

— Как будто знаю.

— Хорошо. Теперь вспомните, как Гриффит — уэльсовский невидимка — стал невидимым.

— Он там наелся какого-то вещества. От этого тело его сделалось бесцветным и прозрачным, как воздух, — припомнила Елена.

— Вот-вот! — с затаенным торжеством воскликнул Ферапонт Иванович. — Бесцветным и прозрачным! Все тело! А, стало быть? А, стало быть, и весь глаз. Тьфу, черт возьми, как вспомню, что сам когда-то читал эту невежественную стряпню, так и захочется, чтобы сейчас этого господина Уэльса сюда представили. Уж я бы ему показал!.. «Великий фантаст»! Да какой ты черт фантаст, если ты не понял, что ежели весь глаз, и склера, и роговица, и радужка, и хрусталик, и стекловидное тело, и все дно глаза, и все стенки его, — если все это будет прозрачно, как воздух, то никакое зрение здесь невозможно! Ведь это же любой профан поймет... Эх, ты, фантаст! — закончил презрительно Ферапонт Иванович, как будто господин Уэльс уже стоял перед ним и выслушивал нагоняй.

Елена долго молчала, видимо, обдумывая.

— Да, — наконец, сказала она, — а я вот ни разу об этом не подумала.

— Вот это-то и плохо, — назидательно сказал Ферапонт Иванович, — а еще предполагали, что я стал невидимкой по рецепту Уэльса.

Хорош бы я был: невидимый да еще слепой! Да меня бы любой извозчик раздавил. По Уэльсу выходит, что невидимка у него был зрячий, да и то сколько неприятностей натерпелся. А на самом деле его должны были на первых же шагах раздавить. Куда к черту — невидимый да еще слепой! А потом, если бы я по его рецепту действовал, то мне пришлось бы голым разгуливать.

— А я что-то не помню, чтобы невидимка голым бегал.

— А как же! Ведь только тело его приобретало невидимость, а брюки, пиджак, шуба с организмом ведь не связаны. Нет, это, по-моему, удивительное зверство со стороны господина Уэльса заставить бегать человека голым при тамошнем сыром климате. Да и с едой у него плохо обстояло: скушает Гриффит колбасу, скажем, и до тех нор, пока эта колбаса не пропитается соками тела, торчит, проклятая, в воздухе! Это уж, извините, тоже не по-людски. Нет, я не дурак, чтобы по Уэльсу работать! — самодовольно закончил он.

— А как же вы сделались невидимкой? — спросила Елена.

— Так, вот я уже говорил вам: на основе отрицательной галлюцинации.

— Этого я не знаю, — сказала Елена. — Объясните, пожалуйста.

— С удовольствием. Для вас, Елена, — сказал невидимка, расшаркавшись, и она почувствовала, что он придвинулся слишком близко. Она молча отодвинулась.

Ферапонт Иванович несколько минут смущенно молчал.

— Ну, так вот, — начал он, наконец, прокашлявшись, —отрицательная галлюцинация... Вам известно, конечно, что внушением в гипнозе можно вызвать у человека какие угодно ложные восприятия. Можно заставить загипнотизированного видеть и слышать что угодно и чего нет на самом деле. Это будет называться положительной галлюцинацией. Но можно и наоборот: заставить его сознание не воспринимать тех предметов или людей, которые стоят у него в поле зрения. Стойте хоть перед самым его носом — загипнотизированный вас не увидит. Вот это будет — отрицательная галлюцинация.

— А как же окружающие предметы? Ведь их-то он видит, — спросила Елена.

— Конечно, — ответил Ферапонт Иванович. — Гипнотик не видит только того, что ему запрещено видеть. То, относительно чего ему внушена отрицательная галлюцинация.

— Ну, а как же? — продолжала допытываться Елена. — У него, стало быть, на месте этого предмета должен быть пробел, пустое место?

— Нет. При отрицательной галлюцинации фантазия гипнотика дополняет выпавшее из его сознания.

— Ах вот как, значит, он может налететь не видя, удариться об этот предмет?

— Да нет, этого обычно не бывает. Я же сказал, что предмет этот выпадает из сознания, а бессознательно гипнотик продолжает его воспринимать.

— Это здорово! — воскликнула Елена.

— Еще бы! — самодовольно отозвался Капустин. — Пользуясь этим, я спокойно перехожу улицы. Извозчик меня не стопчет, он меня объезжает. Его подсознательное я воспринимает мой образ, а сознание не видит.

— Так, погодите, ведь вы говорили о загипнотизированном?

— Ну, да. Извозчик этот и есть загипнотизированный, т.-е. правильнее будет сказать, — спохватился Ферапонт Иванович, — что ему внушена отрицательная галлюцинация.

— Да кто же внушил ему?

—— Я, конечно. Кто же больше?

— Фу! Ничего не понимаю! — сказала недовольно Едена.

— Чего вы не понимаете? — спросил Капустин.

— Да как же — извозчик едет?

— Едет.

— Не спит?

— Не спит.

— С козел не падает?

— Нет.

— Так, откуда же тут внушение?

— У вас наивное представление о нем.

— Может быть. Объясните, — обиделась Елена.

— Видите ли, в чем дело. Нельзя связывать гипнотический сон с внушением. Можно внушить субъекту идею, представление какой угодно силы, вовсе не усыпляя его. Можно внушить и отрицательные галлюцинации без всякого усыпления. Я мог бы вас забросать фактами и научными доказательствами, но думаю, что вы мне и так поверите, тем более, что я сам перед вами в качестве живого доказательства.

— Хорошо, оставим это, — сказала Елена. — Но во всем этом имеются другие обстоятельства, совершенно невероятные.

— Какие?

— Вы говорите, что вас никто не видит, потому что вы внушаете всем отрицательную галлюцинацию. Я допускаю, что вы сейчас внушили ее мне, потому что сидите рядом и давно здесь находитесь, но внушить каждому встречному, да еще на расстоянии, это уж, извините, похоже на вымысел.

— Эх, Елена, Елена, как вы отстали! — огорченно промолвил Ферапонт Иванович.

— Не знаю, может быть и отстала, — сказала она.

— Нет! — воскликнул Ферапонт Иванович. — Вы, Елена, настолько закоснели в вашем вульгарном, именно вульгарном, а не научном материализме, что я прошу вашего разрешения прочитать вам небольшую лекцию. Согласны?

— Ну, конечно. Почему вы еще спрашиваете?

— Вы считаете, что телепатия невозможна?

— Нет. Мне кажется это ненаучным: передача мысли на расстояние, — что-то мистикой пахнет! — ответила Елена.

— Ага, мистикой... Ну, ладно, — сказал Ферапонт Иванович. — Тогда послушайте. Начну крыть вас самыми учеными авторитетами, которые ничего не видели мистического и невозможного в передаче мысли из одного мозга в другой, а объясняли это вполне материалистически. Вот вам Америка: профессор химии Пенсильванского университета Роберт Гер, профессор Национальной академии — Менс, профессор Гарвардского университета — Джемс. Англия: гениальный физик и химик Крукс, ученик Дарвина — Уоллес, физик Варлей, анатом и физиолог Мейо, астроном Геггинс, профессор физики Дублинского университета — Баррет, профессор химии Эдинбургского университета — Грегори, профессор математики Лондонского университета Демморган, профессор Кембриджского университета —Седж-вик, профессор физики Ливерпульского университета — Оливер Лодж. Теперь — Германия, — продолжал Ферапоит Иванович, переводя дух. — Профессор физики и астрономии Лейпцигского университета — Цельнер, затем — Шейбнер и Фехнер, профессор физики Геттингентского университета Вебер, профессора: Фихте, Гофман, Ульрици,

Дю-Прель. Италия: знаменитый криминалист и психиатр Ломброзо, не менее знаменитый астроном Скиапарелли. Франция...

— Довольно, хватит! — взмолилась Елена.

— Ну, ладно, — рассмеялся Ферапонт Иванович. — А то бы я вам из русских кое-кого назвал. Ну, хотя бы — Бутлеров, Вагнер, Остроградский и, наконец, последнее время — Бехтерев. Как видите, все это далеко не мистики, а авторитетнейшие ученые. Правда, прием этот с авторитетами немножко нечестный, однако, на подобных вам скептиков это действует в роде тяжелой артиллерии.

— Ладно, подействовало. Но только как же они себе представляют эту передачу мысли?

— О! — вскричал Ферапонт Иванович. — Если бы я вздумал вам, Елена, рассказывать все гипотезы относительно этого, то и до утра бы вам спать не дал. Это совершенно немыслимо! Тут и «магнетический флюид Месмера», и «нервный эфир» Гмелена, Бюрдаха и Поссавана и открафт — «одическая сила» Рейхенбаха... Это только у древних и старых авторов, а если взять новое время, то Карпентер признает существование нервной энергии, на которую он смотрит, как на особый вид физической энергии. Этого же взгляда придерживается Гартман. Ноуэлье — тот обясняет передачу мыслей «мозговыми волнами», передаваемыми через эфир. Доктор Моделей признает существование специального «мысленосного эфира». Доктор Баретти уверяет, что из глаз и оконечностей пальцев излучается особая нервная сила, которая может даже отражаться зеркалами и преломляться в линзах. Доктор Охорович, изобретатель гипноскопа, полагает, что мысль передается посредством электрической энергии. Он считает, что нервная энергия может переходить в электрическую. Такие выдающиеся гипнологи, как, например, Альрутц и наш Кантерев, держались чисто физической точки зрения на воздействие при гипнозе и считали, что на гипнотизируемого действует излучение особой энергии из тела гипнотизера. В последнее время некоторые находят объяснение в процессе ионизации, происходящем в нашей нервной системе... Словом всего, Елена, что придумано, даже не перечислишь. Меня лично удовлетворяет гипотеза Крукса, дополненная взглядами Фехнера. Не знаю, может быть, объяснения Крукса понравились мне потому, что, следуя путем его рассуждений, я уже совершил одно открытие, которое... Впрочем ладно. Изложу вам, значит, точку зрения Крукса. Дело в том, что в телах твердых, в жидкостях и в газах, а также в эфире, который проникает собою все тела, происходят беспрестанные колебания и вибрации. Эти колебания сообщаются и живым существам. Если возьмем за исходную точку маятник, отбивающий секунды, то, удваивая последовательно число ударов в секунду, мы получим в первой степени два колебания в секунду, во второй — четыре, в третьей — восемь, потом шестнадцать и т. д. Когда мы получим 32 колебания в секунду, то здесь вступим в область, где колебания атмосферы являются нам в форме звука. Но дальше — при 32,768 колебаниях мы получим предел звука. Мы ничего не будем слышать. Наконец, в 35 степени мы получим электрические лучи. Здесь колебания совершаются уже не в грубой среде, а в тончайшем эфире. Далее мы доходим уже до многих миллиардов колебаний в секунду. Эти миллиарды колебаний дадут нам лучи тепловые, световые и химические. Затем между 52 и 61 степенью мы имеем, по-видимому, лучи Рентгена. Цифры эти трудно выговорить, они издеваются над человеческой фантазией. Не угодно ли вам записать в назидание хотя бы одну цифру, которая уцелела у меня в памяти?

Елена нашарила в пальто своем, постланном на скамейке, карандаш и блокнот.

— Только здесь не видно будет — темно, — сказала она.

— Ну, хорошо. Я на минуту открою дверь в залу, — сказал Ферапонт Иванович. И Елена увидела, как дверь сама собой приоткрылась.

— Ну, запишите, — сказал невидимый, снова присаживаясь на скамью рядом с Еленой. — Валяйте! Только вдоль листика, да помельче, а то места не хватит, — смеясь предупредил ее Ферапонт Иванович и тихим голосом стал диктовать. Елена записывала.

Когда она кончила и взглянула на листок, то чуть не ахнула, — там стояло: 2305763009213693952.

— Ну, вот, видите — цифры! Какая тут мистика?!.. — посмеивался невидимый Ферапонт Иванович.

— Однако, давайте дальше, — сказал он, переставая смеяться. — К каким же выводам приходит господин Крукс? А вот к каким. Выше этих рентгеновских лучей, которые, как мы видели, выражаются многими миллиардами, существуют колебания еще более быстрые, о которых мы уже ровно ничего не знаем. По этому поводу Крукс так и заявляет, что мы-де должны признаться, что являемся полными невеждами в «мировом хозяйстве». Лучи, соседние с 62 степенью, не преломляются, не отражаются и не поляризуются, — говорит Крукс. Они проходят через все тела. Поэтому Крукс и говорит дальше следующее: «Мне кажется, — это его слова, — что подобными лучами возможна передача мысли. С некоторыми допущениями мы найдем здесь ключ к многим тайнам психологии». Дальше он продолжает таким образом. Допустим, дескать, что эти лучи могут проникать в мозг и действовать на некоторый нервный центр. Вообразим, что мозг содержит центр, действующий этими лучами, как голосовые связки действуют звуковыми колебаниями (в обоих случаях повелевает рассудок!). Этот центр посылает лучи со скоростью света, и они производят впечатление на воспринимающий центр другого мозга. Таким образом, по Круксу, выходит, что некоторые таинственные явления человеческой психики: передача мыслей, внушение на расстоянии входят теперь в область научных законов, и мы можем ими пользоваться, и никакой тут мистики нет.

Сенситивом, т. е. чувствительным субъектом, будет тот, у которого сильнее будет воспринимающий телепатический узел в мозгу. Это может зависеть, по мнению Крукса, от практики, от психической тренировки... Вот как, товарищ Елена! — закончил Ферапонт Иванович.

Елена долго молчала.

— Слушайте, — у меня даже голова болит от всего этого, — сказала она тихо.

— Да...

Есть много, друг Горацио, на свете,

Чего не снилось нашим мудрецам! — продекламировал Ферапонт Иванович, и вслед за этим Елена почувствовала его ладонь на своем колене. Она отстранила его руку.

— Перестаньте! Как вам это не идет! Только что говорили о таких высоких материях и вдруг!?.. А еще — невидимка!

-— Гм... А это, по-вашему, низкая материя? — несколько смущенно возразил Ферапонт Иванович. — Касательно же того, что я —невидимка...

— Довольно! — решительно сказала Елена. — Эти ваши разговоры для меня совершенно не интересны. Или отвечайте мне на вопросы, которые меня интересуют, или... убирайтесь.

— Что вы так?!.. — укоризненно и тихо произнес невидимый. — Давайте, спрашивайте.

— Вы вот сказали, что на любом расстоянии можно передать в чужой мозг свою идею и вызвать даже в нем положительную и отрицательную галлюцинацию. Я еще представлю, что на одного-другого вы можете подействовать своими «мозговыми волнами», но вас, ведь, решительно никто не замечает!.. Как это вы во все стороны внушаете одно и то же?

— Физику, физику забыли, товарищ Елена! — воскликнул Ферапонт Иванович. — Разве не помните, что звуковые и световые волны распространяются во все стороны? Волны неизвестной природы, которым Крукс приписывает передачу мысли, тоже распространяются от мозга во все стороны. Каждый волевой акт напоминает падение в воду камня, от которого во все стороны идут круги, достигая берегов. В безбрежной вселенной ничто не мешает этим «кругам» распространяться до бесконечности... В этом месте я не согласен с теми, кто считает, что «волны» эти электрической природы. Это ерундя. Колебания этих волн во много раз быстрее, чем даже колебания световых. Так. что, например, если я внушаю что-нибудь человеку, находящемуся в Нью-Йорке, то момент получения его мозгом моего внушения совпадает с моментом отправки.

— А можно регулировать дальность внушения? — спросила Елена.

— Можно. Дальность действия своей мысли человек устанавливает внутри себя. Это определяется степенью того напряжения, которое он вкладывает в это. «Хочу, чтобы меня не воспринимали все люди, которые находятся в окружности, ну, скажем радиусом в три версты. Хочу, чтобы все люди, вошедшие в эту зону, испытывали по отношению ко мне отрицательную галлюцинацию, т. е., чтобы я для них был не видим!» — эту идею, это хотенье я утверждаю в себе со всей силой, на которую я способен. И сам начинаю галлюцинировать. Я чувствую и веду себя, как невидимый... И, как видите, неудачи я не имел! — сказал Ферапонт Иванович.

— Как это все-таки не похоже на жизнь! — вздохнула Елена. — Неужели этого еще кто-нибудь достиг?!.

Ферапонт Иванович расхохотался.

— Вы слишком льстите мне, Елена, — сказал он, — если предполагаете, что за тысячи лет я первый додумался до этого. Одна из школ индусской философии, так называемые йоги, за тысячи лет до нас развили в себе эту способность и владеют ею посейчас.

— Да как же они достигли этого? — удивилась Елена. — Вы, вот, изучили физику, химию, а они этого ничего не знали.

— Скажите, а вы, когда разговариваете с кем-нибудь но телефону, знаете, как телефон устроен? А когда вы разговариваете, слушаете, смотрите, двигаетесь, перевариваете пищу, вы разве представляете всю умопомрачительную путаницу нервных, физических и химических процессов, которые происходят в вашем организме?!.. Ведь нет, конечно. А совершаете все это ничуть не задумываясь. Так точно и они дошли до этой способности, не зная ни химии, ни физики, ни биологии.

Вот я вам приведу один пример массовой галлюцинации, которую внушает «необразованный» человек. Я вычитал об этом у одного из путешественников. Если даже мы усомнимся в подлинности именно этого факта, это ничуть не меняет дела. Я беру его только, как образец. А вообще говоря, подобных и равных этому фактов засвидетельствованы тысячи. Так вот слушайте. Перед вами площадь индийского города, на которой волнуется разноплеменная толпа. Все они смотрят на фокусы странствующего факира. Показав целый ряд этих фокусов, факир вдруг спрашивает зрителей, что они хотят получить в виде даров неба. — «Персиков — кричит какой-то богатый англичанин в пробковом шлеме. Факир как будто смущен. — «В это время года это очень трудно», — говорит он, но, конечно, только ломается для виду. Через минуту все, кто находится на площади, видят, что мальчик — помощник факира — быстро начинает карабкаться по канату, брошенному в небо, и, наконец, исчезает из глаз. Факир ему кричит что-то, и вдруг оттуда начинают сыпаться персики, и все зрители начинают поднимать их и едят. Дальше путешественник сообщает, что, когда всю эту сцену сняли кинематографическим аппаратом, то обнаружилось, что факир спокойно сидит на месте, и никакого мальчика с ним нет.

— Эх, нам бы с вами такого факира! — вздохнула Елена.

— Да, — согласился Ферапонт Иванович. — Впрочем, для меня это не очень трудно. Я могу зайцем в любом вагоне первого класса проехать в Ташкент и поесть там персиков, и абрикосов, и ташкентских дынь и чего угодно, — сказал он.

— Да, вам-то что — вы невидимка! — позавидовала Елена . — Вам и без факира можно обойтись... Но, знаете, я до сих пор все-таки никогда не думала, что внушение может достигать такой силы. Мне даже один врач говорил, что никакой гипнотизер не может преодолеть в человеке его стойкие убеждения и предрассудки, что нравственному человеку почти невозможно внушить, чтобы он совершил что-нибудь безнравственное.

Ферапонт Иванович расхохотался.

— Да-да, я это знаю. Здесь мнения расходятся. Одни, как Буни или Льежуа, считают, что гипнотик в руках гипнотизера все равно, что палка в руке странника. Другие — Дельбеф, Жане, Деспля — уверяют именно в том, что вы сейчас сказали. Но я не понимаю этих господ. Они прут против фактов. Нельзя преодолеть силу нравственных устоев! Подумаешь! Да криминалистика достоверно знает такие случаи. Вот, например, один из них совсем недавний. Дело было в Германии. Некий инженер женился на очень богатой и красивой вдове — матери двух девочек-подростков. Они прожили полгода внешне вполне счастливо. Но вдруг совершенно неожиданно для всех жена инженера покончила самоубийством. Через несколько месяцев старшая из девочек лет четырнадцати застрелила младшую сестру и застрелилась сама. Вскрытие трупов обеих девочек установило факт их растления. По дневнику, который вела старшая, и по данным вскрытия трупов, создалась очень ясная картина преступления. В конце концов было установлено, что сама мать и ее дочери находились под гипнотическим влиянием инженера. Выход за него замуж и затем смерть этой женщины последовали, как результат внушения. В дальнейшем, пользуясь им, преступник растлил обеих девочек и затем, желая сделаться единственным наследником своей жены, внушил ее старшей дочери мысль — убить младшую сестру и застрелиться самой... Вот. А они еще говорят!.. Да, наконец, больше того: история сектантских движений знает случаи такого безусловного подчинения целого коллектива воле какого-нибудь пророка, и при этом без всякого погружения в гипнотический сон, что не только нравственность, а и инстинкт самосохранения — все это отлетало к черту! Возьмите хотя бы массовое самосожжение раскольников. Или вот вам факт, о котором рассказывает Столь: в Англии некий чувственный фанатик Генри-Джемс-Прайс до того отуманил своих последователей, что имел возможность в основанном ими «храме любви» — «агапемоне» — при полном собрании верующих лишить невинности некую красивую мисс, причем он заранее объявил, что во имя бога сделает женою прекрасную деву и совершит это не в страхе и стыде, не в скрытом месте, а среди дня, при полном собрании верующих обоих полов. Невероятная церемония была исполнена в точности. Или еще такой же случай...

— Вот что, — перебила его Елена, — почему это вам приходят в голову все такие примеры, где под влиянием внушения совершаются преступления против половой нравственности? Разве других не бывает?

— Видите ли, Елена... — произнес Ферапонт Иванович как бы в некотором смущении. — Дело в том, что если я и упоминаю только об этом, то это происходит потому, что...

Дверь с треском раскрылась. На пороге, в накинутой на плечи шинели, стоял Кусков. Вид у него был грозный. Он сделал несколько быстрых шагов к скамейке, на которой сидела Елена, и вдруг растянулся на полу, очевидно, споткнувшись обо что-то.

— Что это ты мне в ноги кланяешься? — сдерживая смех, спросила Елена.

— Да черт его возьми, — споткнулся о какую-то палку, —проворчал подымаясь Кусков.

Эффект его грозного и внезапного появления был испорчен. Однако, он, остановившись перед Еленой, строго спросил ее:

— Ты с кем сейчас разговаривала?!..

— Ни с кем. Что тебе, приснилось, что ли?

— Вот что, товарищ Елена, ты мне ухо-то не крути! Я, конечно, на это дело плюю, но, все-таки, наш культшефский отряд амурами срамить не позволю, — грубо сказал Кусков, оглядывая комнату.

— Ты лучше проспись-ка, Гриша, — вставая со скамьи и напуская на себя презрительный и холодный вид, ответила Елена. — Ты сам культшефство компрометируешь, если наклюкался где-то, а потом позволяешь себе так нахально врываться, да еще оскорбляешь. Сам, ведь, видишь, что никого здесь нет.

Кусков хорошо видел это. Он стоял ошарашенный.

— Черт с тобой в таком случае. Извини за беспокойство.

Он повернулся, вышел и зашагал к противоположному концу залы, где на полу, коллективно укрытые мешочным пологом, спали вповалку комсомольцы.

3 Исповедь. «Долой цензуру»

— Перестаньте смеяться! Это страшно неприятно, когда слышишь хохот и не можешь увидеть того, кто хохочет. Да и над чем вы смеетесь? — сказала Елена, обращаясь к Ферапонту Ивановичу.

— Ох, да как же не смеяться?!.. — воскликнул невидимый. — Ведь, как я здорово вашему приятелю ножку подставил, — так и растянулся плашмя! А вы еще тут — чего ты кланяешься? Ха-ха-ха!..

— Перестаньте!

— Ну, что ж, перестану, если вам неприятно. Вы, ведь, знаете, что я для вас...

— Хорошо, хорошо, — слыхала уже. Вы лучше расскажите мне кое-что другое.

— Что например?

— А вот меня интересует, что вас натолкнуло на мысль добиваться невидимости и каким путем вы пришли к ней.

— Словом — «как дошли вы до жизни такой?».

— Вот именно, — сказала Елена.

— Хорошо. Откровенно говоря, требования ваши чрезмерны. Я ни с кем решительно с тех пор, как сделался невидимкой, не откровенничал. Но... я совершенно серьезно говорю вам, что вы в моих глазах совсем особенная женщина, совсем не похожая на других. Я вверяю вам свои тайны и верю, что не окажусь Самсоном, а вы Далилою.

— Можете, быть спокойны.

— Ладно. Только, Елена, предупреждаю вас, что я должен начать издалека и рассказать вам кое-что из своей жизни. Иначе вы ничего не поймете. Вам не будет скучно?

— Ну, не знаю. Смотря но тому, как вы будете рассказывать.

— Увы! — вздохнул Ферапонт Иванович. — Тогда я заранее обречен. Я совсем не умею рассказывать.

— Ну, ладно, ладно, — рассмеялась Елена. — Давайте рассказывайте, довольно тянуть.

Ферапонт Иванович прокашлялся и приступил к повествованию.

— Родился я и вырос, — начал он, — в некультурной, хотя и зажиточной семье деревенского лавочника. По-теперешнему, сказали бы, что отец мой был кулак. Воспитание мое, надо полагать, мало чем отличалось от воспитания крестьянских ребятишек вообще. Та же зыбка, тот же рожок с ржаной жвачкой, то же застращивание букой и побои впоследствии. Вообще, как видите, детство мое было довольно темное и безотрадное. Но если бы спросили меня, когда я в первые ощутил всю горечь своего бытия и враждебность жизни, то я определенно сказал бы: это был момент, когда меня оторвали от материнской груди. Нет, не оторвали, а заставили возненавидеть и отвернуться. Это еще хуже.

Вы не можете себе представить, какая гнусность, грубость и жестокость выпадает на долю деревенского ребенка в этот и без того трагический для маленького существа момент. Чего только не проделывают в таких случаях невежественные матери, пользуясь опытом старых баб. Все пускается в ход, чтобы ребенок возненавидел то, что всю прежнюю жизнь его до этого момента было для него единственным блаженством в этом суровом внешнем мире, которое заменяло ему утраченное тепло и уют материнской утробы.

Для того, чтобы скорее отлучить сосуна, деревенские матери смазывают сосок сажей, перцем, горчицей и подставляют в тот момент, когда ребенок хочет приложиться к груди, жесткую и колючую щетку. И вот несчастье: беспомощное создание, вместо теплого и нежного шара и ласкающего губы соска, из которого льется в крохотное тело сама жизнь, теплая, сладкая и питающая, натыкается вдруг своим вздернутым носиком на щетину щетки или обжигает горчицей нежнейшую слизистую оболочку своего рта.

В мою память крепко врезалось одно событие, связанное с отнятием от груди. Скорее всего я вообразил его уже впоследствии, по рассказам других. Однако, я как будто ясно вижу его перед собой. Я вижу ясно капли молока и крови, медленно ползущие по материнской груди из укушенного мною соска. Не помня себя от боли, мать с силой шлепает меня и бросает в зыбку.

Может быть, все это смешно для вас, но я рассказал вам сейчас самое тяжелое событие моей жизни.

Другое тяжелое событие, когда в первый раз и навсегда легла на мою жизнь тяжелая тень отца, заключалось в том, что родители перестали класть меня с собой спать. Мне было тогда четыре года. Это изгнание в одинокую постель потрясло мою детскую душу. Я ревел, умолял, звал мать, протягивал свои руки в темноту... Я чувствовал, что она здесь, близко, мне было страшно одному, я хотел разжалобить ее.

Наконец, я словно помешался от крика. Я не мог остановить его, и мне уже было не больно кричать. Но я кричал без слез — они иссякли. Я слышал в темноте придушенные всхлипывания матери, слышал сердитый шепот отца. Ей было жалко меня, сердце не выдерживало, но отец не пускал ее ко мне: «Не надо его поважать».

На следующий день я лежал, как пласт, ни с кем не говорил, ничего не мог есть. Со мной сделалась «горячка». Призвали какую-то знахарку, она «спрыскивала с уголька» и говорила, что это все «от дурного глазу».

Второе, слишком памятное для меня, столкновение с моим могущественным врагом произошло, когда мне было десять лет. Отец застал меня за курением в бане и выпорол. Он зажал мою голову между ног, словно завинтил ее в тиски, мне было больно, но я не мог даже крикнуть, потому что щеки мои были сжаты, и губы выпячивались, словно у пескаря. Солдатское сукно его штанов раздирало мне кожу. С каждым ударом он увлекался все больше и больше этим занятием. Он осатанел. Через полчаса в баню прокралась моя мать и перенесла меня в дом. Укладывая меня в постель, мать заметила, что на подушку каплет кровь. Она осмотрела мою голову и увидела, что кровь эта из уха. Он надорвал мне мочку левого уха... У меня на всю жизнь остался рубец. Вот посмотрите.

— Вот чудак! — сказала Елена. — Да как же я посмотрю, когда вы невидимка?

— Тьфу ты! — спохватился Ферапонт Иванович. — Я, знаете ли, в разговоре забываю иногда. Ну, тогда пощупайте.

Невидимая рука взяла руку Елены и поднесла ее пальцы к невидимому уху. Елена ощутила рубец.

— После этого, — продолжал Ферапонт Иванович, — завидев отца, я вздрагивал. Этой поркой он бросил меня в когти онанизма. Время от 10 до 11 лет было для меня очень мучительным. Я переживал радость, что девчонки и женщины не считают еще меня за большого и ходят со мной купаться, но в то же время страх и стыд заставляли колотиться мое сердце и делать безразличные глаза, когда они начинали раздеваться.

Однажды мое появление из кустов к месту, где они купались, было встречено визгом. Это означало конец моего детства.

В 13 лет началось томление но женщине, то ослабевающее, то становившееся сильнее. У нас была стряпка Аграфена — рыхлая, добродушная, белобрысая баба лет сорока. Она меня очень любила и всегда жалела меня, когда отец меня бил. Поэтому я всегда после экзекуции укрывался у нее на кухне в углу, где на лавке лежала груда какого-то тряпья.

Однажды ночью я поднялся с постели, чтобы выйти на улицу. Родители мои спали. На кухне горела прикрученная лампа: стряпка должна была еще встать, чтобы подмесить квашню. Храпенье Аграфены доносилось с печи. Там стояли и сохли мои пимы. Я полез за ними.

Меня опахнуло печным теплом, запахом горячего кирпича и войлока. Страшно хорошо было стоять босыми ногами на стеженом толстом одеяле, сквозь которое, делаясь постепенно нестерпимым, доходил печной жар. На этом одеяле спала Аграфена. Она лежала на спине, раскинувшись от жары и слегка открыв рот. Грубая холстяная ее рубашка сбилась, оголив белые полные ноги.

Сердце мое заколотилось. Мне сделалось трудно дышать. Я начал дышать ртом. Губы мои пересохли. Я замер в испуге: мне казалось, что от стука моего сердца и от шероховатого дыханья пересохшим ртом Аграфена сейчас проснется. Но она лежала все так же спокойно и спокойно и ровно дышала. Я осторожно опустился на горячее одеяло возле нее. Мое лицо было совсем близко от ее могучего раздавшегося тела. От него тоже шли широкие, ясно ощутимые волны могучей материнской теплоты.

Я различал мелкие-мелкие росинки пота, выступившие в ложбинке между полными ее грудями возле шнурка крестика. Мне не верилось, не верилось, что Аграфена не чувствует, что я смотрю на нее.

Было мгновение, когда я каждой клеточкой своего тела знал, что если я лягу возле нее и прижмусь к ней, то она не прогонит меня, и все-таки я ушел. Ушел из-за гнусного ребячьего страха перед отцом. Может быть, это был не только страх перед отцом, а вообще тот темный бессознательный трепет перед запретным, тот страшный груз, который с детских лет отягощает душу каждого из нас.

Мне это дорого стоило. Во мне как будто сломалось что-то.

В эту ночь я долго не мог уснуть. И, уснувши, увидел сон об Аграфене. Она всходила на крылечко, неся в руках беремя дров. Ей было тяжело. Одно полено упало. Я подбежал и подал его ей. Ее искаженное надсадой лицо оскалилось в мою сторону.

— Мне тяжело. Неси ты! — крикнула она.

Я проснулся...

Ферапонт Иванович оборвал свой рассказ.

— Ну, что же вы? — спросила Елена.

— Я... да так... думаю просто... Может быть, вам надоело меня слушать? — спросил он.

— Нет.

— Тогда хорошо... Потом, значит, была гимназия... Древнегреческий и латинский язык, частый онанизм и редкие и несмелые вначале визиты к проституткам... Университет внес мало изменений, — шире, пожалуй, стал размах. Нечего было говорить, что мне было не до науки. Временами я вдруг ясно осознавал, что иду к гибели, гнию заживо, но сейчас же старался не думать об этом.

Я погиб бы, конечно, если бы не благодетельное потрясение одного утра. Обыкновенно, говоря о подобных внезапных «прозрениях» и «исцелениях», бывшие развратники и забулдыги любят рассказывать о каком-нибудь особенном происшествии: перевернуло, дескать, всю душу и тому подобное. Со мной ничего такого не было. А просто проснулся на следующее после безобразий утро, — голова трещит, во рту скверно, на душе слякоть, слякоть и какое-то ясное ощущение «утечки» жизни. Иначе не могу выразиться. Словом, событий чрезвычайных никаких, а перевернуло крепко!

С этого утра я сказал себе — стоп!

Через полгода этот перелом сказался тем, что коллеги стали смеяться над моим аскетизмом, а некоторые из профессоров заметно начали выделять меня из числа прочих студентов. Я перешел в разряд «подающих большие надежды». Но я не только подавал их, но и оправдывал. Предварительное сообщение, которое я сделал на заседании невропатологов и психиатров касательно своей работы о гипнозе вызвало, как говорится, целую бурю. В это время я окончательно уклонился в область психиатрии.

Мне долго будут памятны ощущения этой «запойной» работы. Я сгорал в ней, как прежде сгорал в разврате. Нервное вещество мое сгорало, как магний, подобно ему выхватывая из мрака самые глубокие и темные подвалы человеческой личности.

О женщинах в ту пору я просто не думал. Тело мне казалось легким и пустым, лишенным вожделений. Постепенно я стал убеждаться, что недоверие ко мне, как к выскочке, уступает место признанию и уважению. Наконец, будучи на четвертом курсе, я женился на дочери профессора и этим окончательно сделался своим в замкнутой ученой касте.

— Ваша жена была красивая? — спросила Елена.

— Нет... Она была чрезмерно худа и от нее всегда немного попахивало нафталином.

— Странно... Тогда неужели это было только но расчету?

— Нет. Здесь имело значение «духовное сродство», то, например, что она интересовалась моими работами. И, наконец, она была дочерью профессора, и это тоже придавало ей в моих глазах некоторое очарование... Впрочем, можете считать, пожалуй, что это был расчет, но затаившийся в бессознательной сфере, — помолчав, добавил Ферапонт Иванович. — Ну, так вот, — продолжал он, — я, стало быть, женился...

— А где теперь ваша жена? — снова перебила его Елена.

— Она... здесь. Это та воспитательница, с которой вы разговаривали на дворе, когда приехали.

— Да как же это?

— А очень просто. Я, ведь, перед тем, как прийти к своему открытию, был воспитателем в этом самом доме.

— Час от часу не легче, — пробормотала Елена. — Ну, а ваша жена знает, что вы невидимка?

— Нет. Она считает, что я утонул.

— Утонули?.. Ну, знаете, это просто на сказку похоже. Да как же все это произошло?

— Опять-таки не слишком сложно, — ответил Ферапонт Иванович. — Когда я убедился, что способность вызывать в окружающих людях отрицательную галлюцинацию настолько укрепилась во мне, что сделалась как бы автоматической, я симулировал самоубийство.

Решив в один из вечеров, что с сего числа я делаюсь невидимкой, я перед утром пошел на реку к проруби, оставил в кабинете записку, что я покончил самоубийством. До проруби следы мои можно было еще различить, а на льду они быстро терялись. Ввиду моей записки не оставалось ни малейшего сомнения, что я утопился.

— Неужели жена ваша ни разу ни о чем не догадывалась? — спросила Елена.

— Нет, совсем-то она не догадывалась, а кое-что однажды заподозрила. Это было как раз в то время, когда я производил предварительные опыты с мышами. Я внушал мышам, которых в моем кабинете было достаточно, отрицательную галлюцинацию. Мне это удалось. Я стал для них невидимым, и они безбоязненно поедали мой завтрак, хотя я сидел тут же за столом. В это время как раз вошла моя жена и увидела эту сцену. Это обстоятельство заставило меня еще больше ускорить психическую работу, и вскоре я «утонул»...

— Ну, а зачем же вы оказались снова здесь? Или вы так и не уходили отсюда? — спросила Елена.

— Что вы! Я постранствовал достаточно, — ответил Ферапонт Иванович. — Да и глупо было бы добиться невидимости и сидеть здесь.

Но я временно должен был скрыться сюда, потому что ваше видимое общество доставляло мне одни неприятности. Меня прямо-таки затравили.

— Позвольте! — изумилась Елена. — Да как же вас могли затравить, когда вы— невидимка?

— А вот нашлось средство, — вздохнул Ферапонт Иванович. — Я забыл, что кроме зрения существует обоняние...

— Не понимаю, — сказала Елена.

— Не понимаете, и не надо, — ответил Ферапонт Иванович. — Я вам и так много разболтал.

— Ах, вот как! — обиделась Елена. — Можете оставить ваш секрет при себе. Меня в конце концов гораздо больше интересует, ради чего вы сделались невидимкой, а не каким образом. Может быть, это вас не затруднит?..

— Вот странная вы какая, — огорчился Ферапонт Иванович. — Да я ведь сам начал вам об этом рассказывать, а вы перебили меня. Я как раз дошел до своей женитьбы...

— Уж не из-за жены ли вы сделались невидимкой? — спросила Елена,

— А что же вы смеетесь? — серьезно возразил Ферапонт Иванович. — Конечно, не только из-за нее, но все-таки и она среди прочих тюремщиков моего «я» также имела свое влияние. Подумайте, Елена, мне, который, подобно Фараону, хотел быть «супругом всех жен Египта», закон и общество и привитая с детства мораль предписывали целую жизнь любить эту женщину, пахнувшую нафталином. Ерунда! — рано или поздно должно было прийти то время. когда глубочайшие пучины моей подсознательной личности должны были проявить себя. И это время пришло.

В один из моментов глубочайшего самоанализа мне вдруг сделалось ясно, что вся моя научная, «кипучая», плодотворная, всеми восхваляемая деятельность была лишь презренным паразитом на моей неизрасходованной половой энергии... Елена, я знаю, это дико вам слышать. Вы ничего, возможно, не знаете о том, что в каждом человеке под ничтожной пленкой сознания колышется неисследимый и темный океан вожделений.

Не только родные, друзья и знакомые, но и сам-то человек не знает, не смеет знать, что скрывается в нем под этой жалкой волнующейся пленкой, которую принято считать подлинной личностью человека. Его обычное «дневное» сознание страшится заглянуть в преисподнюю. И только ночью во сне чудовище подсознательного психического океана показывает свой страшный, но до неузнаваемости искаженный облик. Человек, часто сам не понимая и не сознавая этого, видит сны, в которых он с бешенством срывает узду всех общественных запретов. Наши сны — это чудовищные мистерии. Во сне мы бываем убийцами, насильниками, грабителями. Но все эти вожделения предстают в нашем сонном сознании в таких искаженных образах, что мы невинно продолжаем жить дальше, считая себя праведниками. Кто же это, какая страшная сила разорвала личность человека и всю ее огромную массу загнала в преисподнюю, в тартар, в аид, в царство Плутона?!.. Какая сила повелела считать ничтожные верхние слои личности человеческой за всю личность? Эта сила называется законами экономического развития. Какими способами и приспособлениями осуществилось это? — с помощью, так называемой, «психической цензуры». Кто живой творец этой цензуры? — родители, церковь, общество, государство!..

Для чего и почему это сделано? А вот для чего и почему. Я буду говорить вам словами величайшего знатока этой психической преисподней, который помог мне окончательно исследовать ее. Общество, говорит он, дало социальный приказ подчинить индивидуальной воле половое стремление. В противном случае это влечение прорвало бы все преграды, сокрушило бы все плотины и смело бы возведенное с таким трудом величественное здание культуры. Основной мотив человеческого общества оказывается в конечном счете чисто экономическим; оно хочет ограничить число своих членов и отклонит их энергию от половых переживаний в сторону труда. Вот что утверждает этот гениальный ученый — это солнце современной психиатрии. Но они все говорят то же самое. Другой мыслитель выразился просто и грубо. Он говорит, что половую энергию можно заставить ходить за плугом и колоть дрова. Когда Ньютона, который всю жизнь оставался девственником, спросили, почему он не женится, то Ньютон ответил, что существует более достойное применение человеческой энергии, чем производство себе подобных... «Запружены реки мои!» — восклицает Уитмэн. «Их должно запрудить!» — сурово отвечает общество.

Представим, Елена, что каждый человек, — это колоссальный океанский пароход, а общество или государство — хозяин всех пароходов. Верхние палубы парохода — это царство неслыханной роскоши. Здесь можно встретить решительно все, что дало творчество человеческого гения. Но, скажите, где подлинная жизнь, где могучее сердце парохода — двигатель его? Оно в трюме, Елена! Там — машины, там уголь — этот источник света, тепла и движения для всей этой махины.

И вот представьте, что кочегары вдруг обезумели и начинают бессмысленно сжигать уголь, опустошая трюмы. Верхним палубам грозит тьма и холод. Пароходу грозит гибель. Разве не крикнет хозяин этим кочегарам: безумцы, что бы делаете! Разве не закуют их в цепи и не посадят в тюрьму?!..

И вот я — один из таких кочегаров — понял это хорошо. Поняли это и многие другие кочегары, поняли и один невольно, а другой с энтузиазмом подчинились воле хозяина. И только я — единственный из постигших тайну превращения половой энергии в энергию творческую, полезную для общества, — ожесточился, озлобился и кричу обществу и государству:

— Пошли вы к чертовой матери! Вы говорите, что растормозить половую энергию, я сгорю, как уголь в кислороде, — пускай! Вы грозите, что упадет уровень моего интеллекта, что я растеряю все культурные сокровища, накопленные за счет обузданной половой энергии, и превращусь в безнравственное тупое чудовище, — пожалуйста, я не боюсь этого! Пускай это чудовище разрастается и пожирает мое дневное сознательное «я»! Мне теперь известно, что это чудовище есть подлинная моя сущность. Пусть живет оно полной жизнью. Долой «цензуру»! К черту узду! Да здравствует необузданная жизнь моих подсознательных влечений! Ведь это же я, я настоящий!..

Голос Ферапонта Ивановича перешел в крик.

— Чего вы так кричите?!.. — сказала с беспокойством Елена. — Опять кто-нибудь придет...

— К черту! — запальчиво возразил Ферапонт Иванович, но продолжал разговор более тихим и спокойным голосом.

— Итак, я объявил войну за свободу своей бессознательной личности, за все ее вожделения против тех, кто лезет ко мне. чтобы накинуть узду. Я возненавидел отца, церковь и государство. Я проклял человеческий коллектив — коллектив взаимных тюремщиков и арестантов. Я стал думать, как мне сорвать все запреты, раздробить все скрижали и все-таки остаться безнаказанным.

И вот народное творчество — подсознательное вожделение всех народов, — претворенное в сказки и мифы, указало мне верный путь...

Елена, разве вас не поражает, что у каждого народа есть сказки о шапке-невидимке? Вспомните наши сказки про Иванушку, сказки Шехерезады, наконец, Зигфрида! Ведь это же прямо указывает, что коллективное подсознание мучилось запретами, которые легли на его половые влечения, и находило им выход в фантазии. А разве каждый человек хоть раз в жизни не думал: ух, если бы я был невидимкою, и показал бы я тогда всем, где раки зимуют?!.. Уверяю вас, что каждый, решительно каждый мечтал о шапке-невидимке, да только не хватало соображения изобрести ее. Народная фантазия была груба и образна, но все-таки ближе намекнула на то, как можно сделаться невидимым, чем невежественная фантазия Уэльса или Джека Лондона.

Надо уметь расшифровывать!

Мифы и сказки, говоря о шапке-невидимке, этим самым как бы намекают, что секрет невидимости надо искать именно в голове, в мозгу человека... Слава мне, жалкому и незаметному Ферапонту Ивановичу Капустину! Я осуществил великую мечту всех народов. Первая мечта — ковер-самолет — осуществилась в аэропланах, а я нашел шапку-невидимку! И при этом, Елена, каждый человек, следуя по моему пути, может добиться невидимости. Тренируй свою волю, доводи свои образы до реальности плоти, галлюцинируй сам и заставляй галлюцинировать других, и рано или поздно наступит время, когда в твоем мозгу разовьется под влиянием тренировки мощный телепатический узел, и ты будешь передавать в другие мозги отрицательную галлюцинацию, т. е. сделаешься невидимым... Вот мое открытие.

И представьте себе, до чего изобретательна судьба: ведь этим своим открытием я обязан тем, против кого боролся, — я обязан большевикам. Они меня толкнули на это.

— Да как же это вышло?!..

— А вот как. В то время, когда колчаковская армия погибала, и опасность надвигалась на Омск, я мучительно искал выхода и спасения. Я никогда не сомневался в своей гениальности, и вот мне все чаще и чаще стала приходить в голову одна мысль: почему Архимед мог защищать своими изобретениями родные Сиракузы, а я не могу защитить Омска?!.. Эта мысль преследовала меня до тех пор, пока я не совершил открытия, которое действительно могло изменить судьбу фронта. В то время я работал уже с целью добиться невидимости. И вдруг меня «осенило», т. е. научно выражаясь, подсознание мое выбросило мне изумительную идею. Те же самые рассуждения, которыми я шел к невидимости, давали мне полную возможность создать дивизии и корпуса «ночных бойцов», т. е. таких, которые ночью видели бы, как другие видят днем. И не спрятал своего открытия под спуд. Я поделился с ним, с вашим покойным мужем — Георгием Александровичем Яхонтовым — и знаю, да и в то время знал, что мой благородный друг приступил уже к выполнению моего плана, но потом... все провалилось к черту.

— Что же произошло? — дрогнувшим голосом спросила Елена, не глядя в сторону Ферапонта Ивановича.

— Я и сам не знаю, Елена, — вздохнул он. — Я долго ломал над этим голову, да так и не придумал ничего. Знаю только, что весь мой замысел, с таким трудом осуществленный Яхонтовым, погиб бесследно. Однако, не думайте, что я сдался. Я решил бороться с большевиками в одиночку и удесятерил свою работу в поисках «шапки-невидимки». Я ненавидел коммунистов. Они мешали мне дышать. Ведь вы подумайте, Елена, если то, старое общество, обуздало несчастного индивида, то ведь господа коммунисты закрутили поводья так, что кровь течет из рассеченной губы несчастного индивида. Не смей того, не трогай другого, живи ради коллектива!.. Да уверяю вас, что скоро, когда они вгонят нас в социализм, то обязательно возьмут под свою опеку половую жизнь человека. Вот что, скажут, дорогой товарищ, чтобы до 40 лет ты и думать не смел о женщине! Сублимируй, пожалуйста свою половую энергию в высшие формы. Увеличь за ее счет умственную производительность: твори, созидай, служи коллективу. А вот, когда будет тебе сорок лет и увидим мы, т. е. общество, что из тебя Ньютона не получится, тогда пожалуйста, расходуй себя на любовь и производи потомство: авось в потомстве своем дашь обществу Ньютона... Вот что, Елена, будет. Вот к чему коммунисты стремятся. Как же я мог не возненавидеть их, не объявить им беспощадной войны?!..

— Вы и теперь также ненавидите коммунистов? — спросила Елена.

— Я?.. Нет. — Не вдруг ответил Ферапонт Иванович. — Теперь, когда мне не страшна никакая узда, меня не интересует борьба с ними. Зачем мне это? Я увлечен теперь другим: я прислушиваюсь к голосам своего подсознания и выполняю все его требования. Меня теперь очень интересует, что будет, если я разнуздаюсь совсем, если я выпущу на свободу всех обитателей своей психической преисподней?

Разве мне страшен кто-нибудь?!.. Захочу и завтра же заменю советскую власть другой. Я — повелитель мира! Елена, вы слышите?!.. Елена, я счастлив безмерно, я могуч, как Демон, но мне не хватает Тамары. Елена, будьте моей Тамарой! Я, подобно Демону, могу воскликнуть: «И будешь ты царицей мира!..». И выполню свое обещание. Я научу вас, как сделаться невидимой... Елена, я давно полюбил вас, будьте моей!..

И Елена почувствовала, как Ферапонт Иванович опустился перед ней на колени, и его невидимые руки обхватили ее за талию. Она не оттолкнула его.

— Скажите, — проговорила она, кладя свою руку на его лысую голову, — ваши дети тоже будут невидимыми?..

— Да, Елена! — воскликнул он убежденно. — Я твердо уверен в этом. За время моей психической перестройки вся моя нервная субстанция потерпела столь сильные молекулярные пертурбации, что «гены невидимости» должны передаться моему потомству. Утверждают, что приобретенные родителями признаки не передаются детям, но это не подходит к данному случаю.

Относительно физической стороны это совершенно правильно. Искусственные уродства тела, совершенные даже из поколения в поколение, несмотря на это, не передаются потомству. Так, например, фокстерьерам обрубают хвосты, и все-таки каждый новый фокс-терьер рождается с необрубленным хвостом. Но психическое влияние на половую клетку бесспорно и могущественно. Психика способна изменить каким-то таинственным образом «идиоплазму», хроматин семенной нити. Отец, зачавший ребенка в пьяном виде, может наградить его душевной болезнью. Разве это не доказательство? Я бы мог привести вам сотни доказательств... Нет, Елена, я твердо убежден, что мое потомство будет невидимым. Елена, не отталкивайте меня!

Невидимый совершенно напрасно так горячо просил ее об этом: она и без того не думала его отталкивать...

Наутро Елена, проснувшись, с удивлением увидела себя лежавшей на полу. Подстилкой служило пальто, но не ее, а чье-то чужое. Елена окончательно пришла в себя. За своей спиной она чувствовала чье-то тело. Она обернулась.

Спиною к ней, скрючившись, лежал возле нес человек в сером костюме и мирно похрапывал. Елена увидела грязноватую лысину на его затылке. Сильное отвращение охватило ее.

Она грубо рванула его за плечо. Он проснулся. Некоторое время, приподняв голову, он бессмысленно глядел на нее и вдруг... он исчез. Рядом с Еленой никого не было.

Она вскочила.

Через минуту из воздуха послышался заспанный голос Ферапонта Ивановича:

— Елена, что с вами случилось?!.. Почему вы так грубо со мной обошлись? Неужели после всего, что произошло между нами... Елена, я так дорожу вашим чувством.

Он обнял ее плечи. Елена вырвалась.

— Не смейте! — крикнула она злобно и брезгливо. — Если бы вы дорожили моим чувством, вы всегда бы оставались невидимым и не посмели бы показать мне свою отвратительную лысину.

— Елена! — с отчаянием в голосе воскликнул невидимый. — Не говорите так!.. Ну, что я поделаю?!.. Я сам знаю, что я некрасив, но ведь я уснул... Нечаянно уснул возле вас. А когда я засыпаю, затихает работа моего мозга, психические процессы диссоциируются, и я становлюсь на это время видимым... Этого никак нельзя устранить, никак! — перпетуум мобиле невозможно... Но неужели, Елена, вы отдались мне, не полюбив меня?!.. Неужели...

— Вы дурак! — перебила его Елена. — Неужели вы с вашей тщедушной фигуркой, с вашей отвратительной лысиной могли подумать, что вас может полюбить хоть какая-нибудь женщина?!.. Хотите знать, ради чего я отдалась вам? — Слушайте: я хочу иметь от вас невидимого ребенка! Вы — гнилье, контрреволюционер, ваша душа — грязное «индивидуальное» болото. Вас не перевоспитать. Но, благодаря вам, я буду иметь невидимку-сына. Он не будет похож на своего отца и заниматься всевозможными пакостями. Я воспитаю его, как должно. И когда он вырастет — мой невидимый сын — он один без всяких армий, без единой капли крови совершит всемирную революцию!.. Слышали?!.. А теперь убирайтесь к черту! — крикнула с пафосом Елена, указывая на дверь.

Ферапонт Иванович долго не отвечал ей. Она ждала приставаний, укоров, возмущения. Ничего этого не последовало.

Дверь распахнулась.

«Неужели он ушел?!..» — подумала Елена, но в это время с порога послышался насмешливый голос:

— Всего хорошего, м-ль, прощайте! Я очень доволен, что каждый из нас получил от этой встречи то, чего добивался.

4 Чет-нечет

Редкая омская дама не знает Акулины Петровны. Это — добрая и почтенная вдова,, по профессии акушерка. У нее свой дом недалеко от Казачьего базара. Говорят некоторые, что этот дом построен на абортах. Однако, справедливость требует упомянуть, что и в случаях несостоявшегося аборта, как один врач назвал роды, женщины также охотно к ней обращаются.

Акулина Петровна всегда готова — в ночь и в полночь. Ее рабочий чемоданчик всегда у нее под рукой. Когда она спит, когда отдыхает — прямо-таки неизвестно. Дородная ее фигура с чемоданчиком успела уже примелькаться старожилам.

В один из весенних вечеров нервный двухкратный звонок потревожил Акулину Петровну за чаем. Это было в порядке вещей.

— Открой! — крикнула она горничной и, оставив стакан, вышла из-за стола.

В приемную вошла хорошо одетая полная дама. Она казалась смущенной и не решалась заговорить первая. Это тоже было в порядке вещей.

Акушерка взяла на себя инициативу.

— Садитесь, пожалуйста, — сказала она посетительнице, приветливо улыбаясь. — Вам, вероятно...

Но тут же Акулине Петровне пришлось изменить свой вопрос, когда она как следует рассмотрела незнакомку.

— Вы пришли рожать? — спросила она менее приветливо.

— Да.

— Что же у вас — схватки ?

— Да, да. Я боюсь, что мне скоро придется родить, — взволнованным голосом ответила посетительница.

— Вы — первородка? — закуривая папиросу, спросила Акулина Петровна.

— То есть? Да, да, в первый раз.

— А когда начались у вас боли?

— Сегодня утром.

— Ну, тогда присядьте, пожалуйста, и подождите. Я не только чаю успею напиться, но и выспаться, — смеясь заявила акушерка. — Нет, кроме шуток, — добавила она, увидев, что посетительница обескуражена, — вы можете не беспокоиться: роды еще не скоро. Посидите, пожалуйста. — Она вышла.

Елена от нечего делать занялась просматриванием затасканных журналов, лежавших на круглом столике. Этого занятия ей хватило ненадолго, а читать она не могла. Взгляд ее переходил с предмета на предмет. Она нервно играла коробкой спичек, лежавшей на столе. Вдруг она вздрогнула, взглянула, плотно ли затворена дверь, и словно воришка, с оглядкой по сторонам, захватила горсть спичек и быстро зажала их в кулак.

— Нечет, — прошептала она, бросая спички на страницы открытого журнала и нетерпеливо принимаясь считать.

Спичек оказалось пятнадцать. Лицо Елены озарилось радостью: она угадала — нечет. Значит, родится мальчик...

Вошла акушерка, Она задала своей пациентке должные вопросы и приступила к осмотру.

— Скажите, вы не можете мне предсказать, кто будет — мальчик или девочка? зардевшись спросила Елена.

— Трудно это довольно... Однако, по всем нашим приметам — мальчик, — ответила Акулина Петровна.

Елена чуть в ладоши не захлопала.

Когда осмотр кончился, Елена неловко положила на стол несколько крупных бумажек.

— Это потом можно, — сказала акушерка, взглянув на «дензнаки». — Да и куда так много, зачем?

Она собиралась вернуть ей несколько бумажек. Елена удержала ее руку.

— Оставьте, прошу вас, — сказала она решительно. — Я должна просить вас о такой огромной услуге, что... Оставьте у себя деньги...

Акушерка внимательно на нее посмотрела.

— Я буду просить вас о полной тайне. Так, чтобы никто... ничего... Понимаете? И еще, чтобы вы не удивлялись и не пугались, что бы вы ни увидели. Хорошо? — сказала Елена.

— Ну, матушка моя, — махнула рукой акушерка, — я всего на своем веку насмотрелась — не испугаюсь. А насчет тайны, так будьте спокойны. У меня все дело на атом построено. Вы даже можете у меня провести послеродовой период.

— Ну, вот и хорошо, — обрадовалась Елена, — а то меня это беспокоило.

— Ладно-ладно — устроимся там. — А теперь пойдемте-ка чайку попьем, — сказала акушерка, беря ее под руку.

За чаем они разговорились до поздней ночи и когда разошлись отдыхать, то были уже друзьями.

В два часа пополуночи схватки участились и усилились, и акушерка перевела пациентку в кабинет.

Когда Акулина Петровна хотела взять из рук Елены небольшую сумочку, Ёлена не позволила.

— Но, ведь, нельзя же с собой ничего брать. Я даже белье на вас другое одену! — рассердилась акушерка.

— Нет, нет! Все, что угодно, а сумочка пусть будет у меня под рукой. Иначе я не согласна.

Акушерка вынуждена была уступить. Затем она приготовила все необходимое,..

Описывать роды я не буду. Те из женщин, которые рожали, помнят их по собственному опыту. Для мужчин эти знания будут совершенно бесполезны. А что касается девушек и вообще не рожавших, то я боюсь неумелым описанием испортить им предстоящее удовольствие.

Словом, роды уже кончались. Головка уже прорезывалась и вдруг акушерка, возившаяся около больной, взвизгнула и отшатнулась. У нее было явное намерение выбежать из кабинета.

Бледная рука измученной роженицы протянулась к сумочке, лежавшей на столике рядом с кроватью, и, вытащив оттуда маленький «дамский» браунинг, направила его на акушерку.

— Если вы... крикнете!.. я... застрелю! — сказала Елена, превозмогая боль. — Принимайтесь за ваше дело сейчас же! Ну?!..

Акушерка повиновалась.

— Господи... господи... да что же это? С ума я что ли схожу? Ведь вот она головка-то, вот она — под руками!.. А не вижу, не вижу! — бормотала она в отчаяньи.

— Да перестаньте вы хныкать! — крикнула на нее Елена, откладывая револьвер. — Я же предупреждала вас... Успокойтесь: с ума вы не сошли, а просто — перед вами роды невидимого ребенка!..

— Невидимого?!.. — ахнула акушерка и плюхнулась на табуретку. — Господи, да как же я обмывать-то его буду?!.. А как пуповину перерезать?!.. А дальше-то как?!..

— Бросьте причитать! Вы своего дела не исполняете, — кусая губы сказала Елена..

В Акулине Петровне это обвинение, видимо, затронуло профессиональную гордость. Удесятерив внимание, она приступила к своим прямым обязанностям.

— Ну, кто?.. Кто?.. — крикнула Елена и даже приподнялась на кровати, когда пустота, охваченная окровавленными руками акушерки, издала свой первый писк. — Мальчик? Девочка?

— Да черт его знает! — злобным голосом закричала акушерка, хватая трясущимися руками ножницы, чтобы отрезать пуповину.

Послед и пуповина, прилегающая к последу, были ясно видимы. Ребенок и пуповина, прилегающие к его тельцу, ничем не выделялись из окружающего воздуха.

— Ну, как ты его узнаешь?!.. Ничего не видать! — бормотала акушерка, возясь с невидимым младенцем.

— Да вы наощупь! — крикнула Елена.

— А и правда! — спохватилась акушерка. — А меня совсем, видно, из ума вышибло!

Она немедленно последовала совету Елены.

— С дочерью вас! — поклонившись, поздравила она родильницу.

Елена ахнула и без чувств упала на подушку.

Акулина Петровна не знала, к кому броситься, — к матери или к ребенку.

Весь остаток ночи, все утро и весь день до обеда прошли у них, как в жестокой лихорадке. Невозможно даже приблизительно передать все те затруднения, которые пришлось перенести несчастной Акулине Петровне. Эти затруднения были и при обмывании, и при кормлении, и при пеленании невидимой девочки.

Когда и акушерка, и Елена несколько привыкли к дикому факту, они не переставали смеяться.

Акулина Петровна догадалась, наконец, обозначить голову невидимки чепчиком, ножки — кисейными туфельками, а рот, нос и глаза — небольшими пятнышками из губной помады.

Мало-помалу акушерка в совершенстве усвоила уход за невидимкой. Раздражение ее сменилось крайним расположением. Она гордилась, что она — единственная акушерка в РСФСР, воспринявшая невидимого младенца. Она предлагала даже Елене навовсе остаться у нее.

Елена тоже чувствовала себя неплохо. Она как будто начинала даже забывать несколько свое разочарование и, по-видимому, стала питать робкую надежду, что и девчонка невидимая на что-нибудь пригодится.

Словом, их жизнь можно было назвать почти идиллией.

Но идиллия эта была нарушена самым жестоким и неожиданным образом.

Однажды вечером в квартиру Акулины Петровны явились два агента уголовного розыска и арестовали Елену. На извозчике они доставили ее в уголовный розыск и сразу же, несмотря на позднее время, провели ее наверх, к начальнику.

В дверях кабинета Елена столкнулась с Силантием. Его уводили с допроса.

5 По горячим следам

Каким образом и когда несчастный Силантий снова попал в угрозыск?

Это случилось всего часа за два, за четыре до привода туда Елены и произошло вот при каких обстоятельствах.

Силантий в глубокой задумчивости сидел на своем обычном месте возле моста. Думы у него были довольно мрачные. Вот уже несколько дней, как прекратились подачки неизвестного благодетеля. Девался ли он куда, денег ли у него не сделалось, или что, — Силантий не знал.

Тяжело вздохнув, вытащил он из-за голенища кисет и вынул оттуда последнее даяние неизвестного — миллион «дензнаками».

— «Вот она последняя бумажечка!».

— Силантий, — послышался ему за спиной чей-то шепот, и кто-то дернул его за рубашку.

Силантий выронил «дензнак» и оглянулся. Высунувшись до половины из-под обрыва, стоял перед ним неимоверной запущенности оборванец и глядел на него мутными глазами. Он был в грязной белой кепке с полуоторванным козырьком. Грязные струйки пота катились по его отечному лицу, исчезая в рыжей всклокоченной бороде. Он держался трясущимися руками за край обрыва.

— Силантий!.. — снова отчаянным и укоризненным шепотом произнес оборванец.

— Ферапонт Иванович!.. — вскричал Силантий и рванулся со своего ящика.

— Тише! Тише! Сиди так. Не двигайся. Не оглядывайся, — зашептал Ферапонт Иванович, высовываясь еще больше и приближая голову к Силантию. — Вот так и сиди. Будто и нет меня... Слушан, Силантий, за мной, ведь, гонятся... Убьют меня... Спаси меня, Силантий!..

— Да что делать-то надо, Ферапонт Иванович? — не оборачиваясь, спросил Силантий.

— С собакой за мной гонятся... Надо, чтобы следов моих не было... — прошептал Ферапонт Иванович.

— Вот что, вы спрячьтесь покудова, Ферапонт Иванович, а я сделаю... — подумав немного, сказал Силантий и, захватив костыли, зашагал к мосту.

— Слушай, друг, — сказал он, подходя к слепому, который сидел все на том же месте, уступленном ему Силантием. — Ты мне карету свою дай-ка на часок — съездить в одно место.

— Бери, — равнодушно сказал слепой.

Силантий впрягся в оглоблю двухколесной тележки, в которой возили слепого, и потащили ее к месту, где спрятался под берегом Ферапонт Иванович.

— Вот что... Я заеду за киоску, а вы, Ферапонт Иванович, бережком, бережком, да и вылазьте там, — сказал он мимоходом.

Под прикрытием киоска Силантий усадил Ферапонта Ивановича в тележку и закрыл ему ноги мешком.

— А вы кепочку-то сымите да под себя. А глаза-то закройте — будто слепой, — посоветовал он Ферапонту Ивановичу, впрягаясь в оглобли.

Силантий спрятал в тележку свой ящик и поверх ног Ферапонта Ивановича положил свои костыли. Они ему были не нужны, так как его поддерживала поперечная перекладина оглобель, на которую он налегал грудью.

Он беспрепятственно увез Ферапонта Ивановича. Правда, на них кое-кто оглядывался из прохожих, так как пара была довольно необычная: калека вез калеку, но все-таки никаких особенных подозрений они не вызвали.

Приблизительно через полчаса из-под обрыва вылетела собака, а за ней тяжело вылезли два человека.

Это были — Гера, Коршунов и Макинтош.

Гера тяжело «пыхала», вывалив язык. Коршунов и Макинтош остановились, переводя дух.

Макинтош дал волю собаке. Она уверенно привела их к киоску, возле которого Силантий усадил в тележку Ферапонта Ивановича. И как раз с этого места след исчезал. Гера засуетилась. Макинтош несколько раз направлял свою растерявшуюся собаку. Но каждый раз это кончалось неудачей. Лицо Коршунова передернулось презрительной улыбкой. Макинтош вытирал платком вспотевший лоб. Он сделал с собакой несколько кругов наугад. Растерянность у Геры и у хозяина ее была полная. Все трое собирались уже уходить.

Вдруг собака резко дернула в сторону. Макинтош выпустил цепочку. Гера подбежала к какой-то бумажке, лежавшей на земле, и усиленно и неотступно принялась ее обнюхивать.

Макинтош подошел и поднял бумажку. Это был «дензнак» неизвестного благодетеля, оброненный Силантием в то время, когда Ферапонт Иванович окликнул его сзади.

Сыщики многозначительно переглянулись.

— Спросим? — кивнул Коршунов в сторону милиционера.

Они подошли к постовому.

— Скажи, пожалуйста, — обратился к нему Коршунов, предварительно назвав себя, — ты сейчас за тем вон киоском ничего не замечал?

— Так как будто ничего особенного не замечал, — ответил милиционер. — А нищий один все время тут сидит.

— С деревяшкой? — спросил Коршунов.

— Вот-вот.

— А где он теперь?

— А вот только что, должно быть, приятеля своего отвез. Другой тут есть, нищий тоже, слепой, да и безногий вдобавок, — так вот он его и потарабанил куда-то... Только что вот провез на тележке...

Пальцы Макинтоша впились в локоть Коршунова, — А где этот слепой сидит? —продолжал расспрашивать Коршунов.

— А он обыкновенно... Да что за черт?!.. Вон он сидит! Никуда, значит, не уезжал... — растерянно пробормотал милиционер, опуская палец, которым указывал в сторону слепого.

— Вот что, спроси-ка ты его пойди, куда у него тележка девалась, — распорядился Коршунов.

Милиционер подошел к слепому.

— Слушай, — спросил он его, — тележку-то у тебя украли что ли?

— Нет, — ответил слепой, поворачиваясь в сторону милиционера и уставив на него незрячие глаза.

— А где же она?

— Силантий с ей уехал.

— Куда?

— Не знаю, — не сказывал. Он сичас приедет, — сказал слепой.

— Ну, ладно. А то я думал, что украли, — сказал милиционер и отошел.

Он сообщил Коршунову, что рассказал ему слепой. Коршунов остался весьма доволен.

— Подойди-ка сюда поближе, — сказал он милиционеру.

Коршунов передал ему деньги, оброненные Силантием, и на ухо стал инструктировать. Потом они с Макинтошем завернули за угол. Милиционер остался на посту.

Ждали они часа два..

Наконец, показался Силантий с пустой тележкой. Он поставил тележку возле слепого. И сказал ему что-то.

В это время к нему подошел милиционер.

— Слушай, это не ты деньги обронил, вон тут, возле киоска? — спросил он Силантия.

Силантий узнал свои деньги. Но для уверенности он вытащил кисет и заглянул в него.

— Нету... Мои это, мои это, я обронил. Вот спасибо, вот спасибо! Видать, что на хорошего человека попал, — засуетился он.

Коршунов и Макинтош подошли к нему.

— Так это твои деньги?!? — грозно спросил инспектор угрозыска.

— Мои...

— От кого ты их получил?

— Милостыня...

— Милостыня?!.. — переспросил насмешливо Коршунов. — Кто же это тебе по миллиону милостыню дает?!..

— Ей богу, милостыня.

— Врешь! — крикнул Коршунов. — Говори, кто!

— Вот те истинный Христос, милостыня! — клялся Силантий.

— Не ври, мерзавец! — заорал Коршунов, выхватывая браунинг. — Ты это кого на тачке возил?!.. Ну-ка, говори! — он направил на Силантия револьвер.

Силантий заплакал.

— Капустина, Ферапонта Ивановича отвозил... Душа-человек! — проговорил он сквозь слезы. — Он мне и деньги жертвовал.

— А ну, веди! — скомандовал Коршунов, пряча в карман револьвер. И Силантий повел. Он повел их в Нахаловку, в свою мазануху, где спрятал он Ферапонта Ивановича.

Макинтош и Гера сияли.

Таким-то образом Силантий и Ферапонт Иванович были арестованы и доставлены в угрозыск за несколько часов до ареста Елены.

6 «Крыть нечем»

— Скажите, вам известен этот гражданин? — спросил начальник угрозыска Елену, указывая на Ферапонта Ивановича.

— Нет, — спокойно ответила Елена.

Она произнесла это «нет» вполне искренне, потому что не признала сначала Ферапонта Ивановича в этом жалком, запущенном, грязном и бородатом субъекте. Но в следующую за ответом секунду ей уже мелькнуло что-то странно знакомое в его лице и, наконец, когда он повернулся к ней левой стороной и она увидела рубчик на его левом ухе, который она когда-то ощупывала в темноте, она уже не сомневалась больше, что в кресле напротив нее — отец ее невидимой дочери.

Выражение лица Елены в этот момент не ускользнуло от внимания начальника.

— Итак, значит, не знаете? — иронически переспросил он.

— Нет, не знаю, — со злостью ответила Елена,

— Ах, как жаль, как жаль! — продолжал иронизировать тот. — А знаете, на вашем месте я отдал бы многое, чтобы узнать имя и фамилию этого гражданина.

Елена молчала.

— Да... Очень жаль, — не смущаясь, продолжал начальник угрозыска. — Неужели вам не интересно знать, как зовут обладателя этой руки? — сказал он, внезапно схватив за кисть правой руки Ферапонта Ивановича и поворачивая ее перед Еленой. — 11осмотрите-ка, — рука, как видите, небольшая, тонкая, но довольно хваткая, судя по тому, что... эти вот пальцы раздавили гортанные хрящи... вашего покойного мужа...

Елена вздрогнула.

Ферапонт Иванович вырвал свою руку.

— Это ложь! — прохрипел он.

— Крепко сказано! — рассмеялся начальник. — Итак, значит, гражданин Капустин, вы по-прежнему отрицаете все остальные грехи, кроме этих изнасилований?

— Да, — угрюмо сказал Ферапонт Иванович.

— Стало быть, Яхонтова убили не вы, и этих коммунистов убили тоже не вы?

— Я не убивал...

— Та-а-ак, — протянул начальник угрозыска, переставив пресс-папье и, видимо, наслаждаясь разговором. — А, скажите, вы, как психиатр, я полагаю, знакомы с дактилоскопией?

— Ну? — грубо и злобно сказал Ферапонт Иванович.

— Итак, стало быть, вы, без сомнения, знаете, что здесь ошибок не бывает и, вероятно, разбираетесь в дактилоскопических формулах. Тогда не угодно ли взглянуть...

Он взял со столика три картонки величиной со страницу книжки т ^иа^^о и поставил их рядышком, прислонив к письменному прибору. По лицевой стороне этих картонок, обращенной к Ферапонту Ивановичу, можно было с первого взгляда посчитать их за снимки с аэроплана запутанных горных хребтов.

Это были сильно увеличенные снимки с отпечатка большого пальца правой руки, наклеенные на картон.

— Ну, что? — сказал, улыбаясь, начальник угрозыска. — Как видите, копытце одно на всех трех. Это, вот, — говорил он, постукивая поочередно по снимкам, — получено нами со спинки яхонтовской кровати, это — с железины, которой убит был один из коммунистов, а это дало нам одно из ваших похождений по части женского пола... Ну, как? — крыть нечем, а?

Ферапонт Иванович молчал.

— Теперь, может быть, вы узнаете этого человека? — неожиданно спросил начальник угрозыска Елену.

— Да. Я знаю этого человека, — тихо, но решительно сказала она.

— Ну, вот, и хорошо. Тогда мы с вами сейчас побеседуем. Это тем более необходимо, что мы скоро должны будем расстаться с гражданином Капустиным. Вас мы передаем в чека, — обратился он к Фе-рапонту Ивановичу. — Квартирный кризис там гораздо менее острый, чем у нас.

Начальник уголовного розыска сделал знак сотруднику, который привел Ферапонта Ивановича. Его увели.

Начальник угрозыска и Елена остались наедине...

В ту же ночь Ферапонта Ивановича перевели в чека.

На утро он был уже на допросе у следователя.

Здесь Ферапонт Иванович совершенно не пробовал отпираться и сразу признался во всем.

— Какие у вас были мотивы к убийству этих трех? — спросил его следователь.

— Месть. Ненависть, — отрывисто ответил Капустин и замолчал.

Он вообще ограничивался только ответами на вопросы, явно не желая распространяться. Вид у него был сонный и тупой.

Это раздражало следователя.

— Вы что же, не выспались? — спросил он, наконец, с раздражением.

— Нет... устал я, — ответил Ферапонт Иванович. — Вы бы лучше сделали, товарищ следователь, если бы дали мне продолжительный отдых, тогда бы я рассказал все.

Следователь рассмеялся.

— Да, предложение, во всяком случае не лишенное остроумия, — сказал он. — Только, к сожалению, у нас много спешных дел — не подойдет... Но, может быть, я чем-нибудь другим мог бы поднять ваше настроение? — добавил он. — Может быть этим, например, а?

Он пододвинул Ферапонту Ивановичу раскрытую пачку папирос.

— Традиционно, — криво усмехнулся Капустин. — Однако, спасибо. Я не курю. Да и это мне не поможет.

— Что же вам угодно?

— Мне?.. Понюшку кокаина! — с неестественным смехом сказал Ферапонт Иванович. Глаза его тревожно блеснули.

— Кокаина, говорите? — повторил следователь. — Что ж, это можно.

С этими словами он подозвал одного из красноармейцев-конвоиров и, написав что-то карандашом на листочке бумаги, подал записку красноармейцу:

— Товарищу Петрову.

Красноармеец вышел.

Следователь снова обратился к Ферапонту Ивановичу.

— Ну, а пока не объясните ли вы мне, почему эта женщина говорит такие нелепости, что вы — бывший невидимка и тому подобное. Что она — сумасшедшая?

— Нет. Она говорит правду. Я, действительно, — «бывший невидимка», — мрачно усмехнувшись, сказал Ферапонт Иванович и, закрыв глаза, откинулся на спинку кресла.

Следователь рассмеялся.

— Мне нравятся такие люди, как вы, — сказал он. — Ну, а почему же вы превратились в «бывшего невидимку»? — спросил он, тоном своих слов ясно подчеркивая, что он не прочь поддержать шутку.

Ферапонт Иванович долго не отвечал ему. Наконец, левый глаз его медленно приоткрылся и уставился на следователя.

— Не раз-врат-ни-чай-те, молодой человек! — произнес он, тяжело ворочая языком, и левый глаз его опять закрылся.

Следователь не знал, чем ему ответить на эти слова и вообще, как ему отнестись к ним.

В это время вошел красноармеец. В руках у него была маленькая широкогорлая склянка с белым порошком.

Ферапонт Иванович сразу воспрянул.

— Вот, пожалуйста, — сказал ему следователь, ставя возле него кокаин.

Ферапонт Иванович дрожащими пальцами вынул стеклянную притертую пробку и, высыпав в левую ладонь маленькую кучку порошка, поднес ладонь к носу и жадно втянул кокаин в одну и в другую ноздрю. На ладони было чисто. Только кое-где поблескивали отдельные пылинки кокаина.

Несколько минут Ферапонт Иванович сидел молча, уставившись в потолок, и нервно подергивал носом и губами. Это похоже было на затихающее подергивание лица после рыданий.

Чекист, подперев рукой голову, с любопытством смотрел на него.

Ферапонт Иванович снова взял щепотку кокаина.

Минут через двадцать действие кокаина было в полном разгаре. Ферапонт Иванович совершенно преобразился. От сонного и тупого человека с отвислыми губами ничего не осталось. Капустин сидел выпрямившись, лицо его выражало энергию. Он быстро-быстро говорил и жестикулировал. Голос у него сделался звонким. Глаза горели.

Он без всякой просьбы со стороны чекиста разматывал теперь перед ним клубок своих похождений. Он рассказал ему все о своей жизни, о трудах и надеждах, о том, как собирался он спасать Омск, о том, как достиг невидимости и, наконец, о том, как утратил ее. В общем он говорил почти то же самое, о чем рассказывал когда-то Елене, но на этот раз так широко, с таким энтузиазмом и огнем, что следователь время от времени встряхивал головой, по-видимому, ловя себя на том, что начинает заслушиваться и даже верить этому субъекту.

Следователя поразило на сей раз столь небывалое действие кокаина на способность человека к вранью, и он несколько раз пытался вставить вопрос, но Ферапонт Иванович совершенно не давал ему этой возможности. Он говорил и говорил без конца, время от времени вынюхивая новую щепотку кокаина. Вся грудь его рваного пиджака усыпана была порошком.

Наконец, следователь поймал удобный момент и спросил его, не скрывая насмешки:

— Значит, вы утрапиш вашу невидимость, потому что слишком предавались разврату?

— Да, — совершенно серьезным тоном ответил Капустин. — Я безумно расточил энергию, лежащую в основе всех психических процессов. Я сделался невидимкой, я нарушил все социальные запреты и этим самым подписал себе смертный приговор. Скрученная пружина, если она размотается до конца, перестает быть двигателем, пока снова не скрутят ее.

— Так, не потому ли вы просили у меня длительного отдыха? Признавайтесь! — сказал следователь, многозначительно подмигнув ему.

— Да. Я рассчитывал на это, — словно не замечая иронии, ответил Ферапонт Иванович. — Половая энергия, — продолжал он, —пружина всего организма. Половые импульсы — перводвигатель всей психики человека. Волевой акт в самой сути своей пронизан половой тенденцией. Творческая фантазия любого гениального человека живет исключительно богатствами подсознания, содержание которого определяет половая доминанта. Горе опустошившему свое подсознание!..

Ферапонт Иванович взял еще щепотку кокаина.

Чекист с тревогой посматривал на него. Он давно уже решил, что данные сегодняшнего допроса пропали. Воспользовавшись тем, что Ферапонт Иванович, увлеченный своей речью, забыл обо всем, он незаметно взял у него кокаин и спрятал в нижний ящик стола.

Он нагнулся на одну только минутку, а когда разогнулся и посмотрел в сторону Ферапонта Ивановича, того уже не было.

Перед следователем было пустое кресло.

— К двери! — крикнул следователь красноармейцам и сам, выскочив из-за стола, подбежал к двери, закрыл ее на ключ, а ключ положил в карман.

Потом он вернулся к столу, взял телефонную трубку и вызвал коменданта.

— Восемь человек, сюда, ко мне! — сказал он в трубку. — Что? Ну, конечно!..

Минуты через две тяжелый топот множества ног послышался возле двери. Следователь приоткрыл дверь и одного по одному стал впускать красноармейцев, загородив руками дверь, так что они подлазили, сильно нагибаясь.

Он быстро захлопнул дверь за последним красноармейцем и снова закрыл ее на ключ.

— Плечом к плечу, от стены до стены! Щупай штыками воздух! — крикнул он красноармейцам.

Те выстроились с ружьями наперевес.

— Начинай! — скомандовал следователь. — Не пропустить ни одного места!

Цепь двинулась, растянувшись через всю комнату. Правый фланг дошел до противоположной стены. Тогда следователь направил красноармейцев так, чтобы они загоняли невидимого в один из углов.

Через минуту оставался «непрощупанным» один только угол. Кто-то из красноармейцев слегка ткнул штыком.

— Брось! — послышался голос невидимого. — Ты мне живот распорешь!

Винтовка тряслась в руках красноармейца.

Следователь бросился в угол, где прижат был Ферапонт Иванович. Еще через минуту невидимый сидел в кресле, привязанный к нему ремнями красноармейцев. Следователь возобновил допрос.

— Скажите, — было первым его вопросом, — как эта чертовщина случилась?!..

— Благодаря кокаину, — ответил невидимый. — Он парализовал тормозящие корковые центры в моем мозгу и вообще сыграл роль кнута для моего организма и психики. Временно он возвратил мне прежнюю силу, и вы стали жертвой отрицательной галлюцинации.

— Так, значит, вы это сделали нарочно — кокаина-то у меня попросили?

— Да. Я рассчитывал на это. Только я дурак, — мрачно сказал Ферапонт Иванович, — мне нужно было это сделать потом, когда бы меня увели.

— А долго вы будете сидеть невидимым?

— Пока не ослабнет действие кокаина и не наступит реакция, — ответил невидимый.

Его предсказание сбылось довольно рано.

Через полчаса перед следователем сидел опять жалкий, трясущийся человек с непрошедшими еще признаками кокаинного возбуждения.

— Н-да... Вы социально-опасный тип, — сказал следователь.

— Я... я могу быть и социально-полезным, — шепотом сказал Ферапонт Иванович, вытягивая к чекисту шею. — Я мог бы принести пользу советской власти...

По лицу следователя прошла брезгливая гримаса.

— Уберите его! — сказал он красноармейцам.

Конвоиры отвязали Ферапонта Ивановича и подняли его с кресла. Он упирался в оборачивался в сторону чекиста, пытаясь сказать что-то.

Его увели.

В два часа пополуночи Ферапонта Ивановича расстреляли.

Чачко Марк

Конец белого ордена

Глава первая

1

Из дому Володя Корабельников вышел после скудного завтрака полуголодным, но со счастливым чувством бодрости и здоровья.

День был уже совсем весенний. В чистой синеве неба щебетали птахи. Даже обветшалые дома и запущенные палисадники окраины, залитые яркими лучами солнца, радовали глаз. И хотя кривые переулки были еще пустынны, чувствовалось, что город после невыносимо трудной зимы ожил. С ближнего двора доносились азартные голоса мальчишек. Они играли в войну. В другом месте, на крыше дровяного сарайчика, стоял долговязый парень в рваном пиджаке и, упоенно размахивая длинным шестом с тряпкой на конце, гонял голубей.

Навстречу шли школьницы. Оживленно болтая, они гурьбой шагали посредине улицы, постукивая башмачками по булыжной мостовой. Одна из них, хрупкая бледная девочка, оглянулась на проходившего Володю, улыбнулась ему и вприпрыжку припустилась догонять подружек.

Володя помахал ей рукой. Давно не испытывал он такого безмятежного состояния, как в это ясное утро. Самое страшное, казалось ему, уже осталось позади: голод, опасность нашествия кайзеровских дивизий на Москву, разгул бандитизма. Советская власть укреплялась…

У ворот Нарышкинской больницы юноша лицом к лицу столкнулся с Катей Коржавиной — стройной большеглазой девушкой, его давней знакомой. Пожимая ей руку, он встревоженно спросил:

— Что ты здесь делала, Катя? Что-нибудь случилось с матерью?

Девушка покачала головой.

— С мамой, слава богу, все в порядке. Заболел двоюродный брат. Вчера его привезли сюда…

— Что с ним?

— По-видимому, тиф. Врач сказал, что в тяжелой форме.

Прошли Обыденский переулок, пересекли площадь и стали подниматься вверх по Пречистенскому бульвару.

— Митя мой двоюродный брат, родственник мамы, — продолжала Катя. — У него в Москве, кроме нашей семьи, никого нет. Вчера уже довольно поздно он вдруг заявился к нам. И вид у него какой-то странный. Мы с мамой очень перепугались. Чуть ли не с порога стал говорить. Бессвязно, сбивчиво, как в бреду… Я умоляла его прилечь, успокоиться. Но он меня не слушал, все твердил свое. С какой-то маниакальной настойчивостью! Видимо, хотел что-то мне передать. Я никак не могла уловить смысла в его фразах. Только отдельные слова… Странные какие-то: «Брянский вокзал», «Куб с кипятком», «Извольте замолчать»…

Она повернула к Володе усталое лицо и со вздохом произнесла:

— Явная бессмыслица, правда? «Извольте замолчать» особенно подчеркивал, несколько раз повторял… Мы с мамой еле-еле уложили его на диван и успокоили. Некоторое время он что-то еще сбивчиво шептал, затем совсем потерял сознание. Я побежала за врачом. Приехала карета и отвезла его в больницу. Жалко мне его…

— У него есть родители?

— Нет. Митя сирота. Учился в лицее цесаревича Николая, там и жил.

— На какие деньги? Ведь этот лицей довольно дорогое заведение…

— За учебу платил дядя — Владимир Николаевич Ягал-Плещеев. Может, слышал про него? Он человек состоятельный, довольно известный путешественник… Дядя вместе с Козловым исследовал Монголию. Перед самой войной он отправился в очередную экспедицию на Тибет — и как в воду канул. Уже четыре года не было от него никаких вестей… Митя собрался на поиски дяди, но началась революция. Все перепуталось. Жалко Митю…

На глаза у нее навернулись слезы.

— Ну что ты, Катя, все обойдется. И брат твой поправится. Для молодого парня тиф не страшен. У меня приятель переболел тифом. Тоже в тяжелой форме. И все обошлось благополучно, выздоровел…

Бульвар окончился. На мраморном сиденье хмурился Гоголь. Скорбная усмешка кривила его тонкое лицо. Вся площадь у памятника была запружена людьми. Здесь шла бойкая торговля, тайком, из-под полы. И кого только здесь не было: и заросшие лохматыми бородами мужики, и злые старики с аристократическими повадками, и барыни в старомодных шляпках. А больше всего шныряло пронырливых жуликов. Одноногий солдат в лихо заломленной папахе, легко раскачивая свое могучее тело, прыгал на костылях от одной кучки людей к другой. Георгиевские кресты звенели на его широкой груди. Он кричал, беззлобно ругаясь:

— Эй, вы, тыловая шваль!

У театральной тумбы, облепленной истрепанными афишами, длинноволосый гражданин, в пенсне с черной тесемкой, вслух читал «Известия». Голос его надтреснутый, лицо язвительно сморщено. Сгрудившиеся возле него мужики и бабы вздыхали, кряхтели, ойкали, испуганно крестились, когда голос чтеца повышался.

Разбитная тетка, торговавшая фиалками, увязалась за Володей и Катей. С лукавой улыбкой, протягивая зажатые в руке цветы, она бойко тараторила:

— Молодой человек, а молодой человек? Купите для своей барышни букетик. Стоит пустяки, а сердцу девичьему милее станете.

Катя зарделась. Володя, чтобы скрыть смущение, стал неловко рыться в карманах, доставая деньги.

2

Перед входом в здание на Лубянке Володя постарался принять деловой, будничный вид.

В отделе, просматривая ворох свежих газет, сидел его сослуживец и друг Павел Устюжаев. Его смуглое лицо было, как всегда, серьезно и непроницаемо.

— Привет, Пашка, — поздоровался Корабельников.

— Здравствуй, Володя.

— Глеб Илларионович у себя?

— Нет, на коллегии.

Корабельников подошел к окну.

В центре площади, возле фонтана, прямо на мостовой сидели и полулежали человек десять крестьян-ходоков. Сняв шапки, они аппетитно жевали хлеб с салом. Мимо них неторопливо брели редкие прохожие. Со стороны Мясницкой выехала извозчичья пролетка. В ней тряслась невзрачная старушонка в бархатной жакетке и кружевной шали. Пегая лошаденка бежала ленивой трусцой, колеса вихляли, поднимая пыль, рессоры повизгивали. На спуске пролетка покатила быстрей.. Володе почему-то подумалось, что старушка держит путь к Арбату. Он мысленно представил себе маршрут, по которому она проследует. Сейчас она проезжает мимо гостиницы «Метрополь», дальше Большой театр, потом грязные облупленные домишки Охотного ряда, пустой Манеж, Морозовский особняк и… Афанасьевский переулок с двухэтажным домиком, в котором живет чудесная большеглазая девушка.

Поймав себя на этой мысли, Володя вздохнул, покачал головой. И, снова задумавшись, вдруг произнес:

— Красивая вещь фиалки…

Устюжаев медленно поднял голову. Пристально посмотрел на приятеля и спросил с легкой усмешкой:

— Что это с тобой? Какой-то ты сегодня… странный, блажной.

Корабельников засмеялся.

— Ты угадал, — сказал он полусерьезно, полушутливо. — У меня в самом деле настроение какое-то дурашливое. Охота, знаешь, что-то совершить необычное. Взобраться на колокольню Ивана Великого…

— За фиалками?

— Фиалки? А-а, фиалки. Ты разве не заметил, что на улицах сейчас торгуют фиалками? Весенние цветы. Но ты, кажется, на это не обращаешь внимания.

— Да, я человек сугубо прозаический, — растягивая слова, произнес Устюжаев. Он аккуратно сложил газету «Четвертый час», бросил ее на стопку других и взялся за «Новости дня». Но чтение уже не шло на ум, он только делал вид, что читает. С Володей что-то творится… Слишком хорошее настроение, болтает глупости. С ним что-то происходит…

Они хорошо знали друг друга, вместе работали, дружили.

Володя Корабельников был сыном врача, большевика-подпольщика, участника восстания на Красной Пресне. Вместе с родителями побывал он и в ссылке и в эмиграции. Жил во Франции, Швейцарии, Болгарии. За границей окончил учебу. Он отлично говорил на трех иностранных языках, был образован и, главное, без памяти любил Родину, Москву, с которой были связаны воспоминания его далекого детства.

В первые же дни революции Корабельниковы вернулись в Россию, поселились в Москве, на Пречистенке…

Павел Устюжаев окончил только городское четырехклассное училище и начал работать. В тринадцать лет, когда отца забрали в действующую армию, он поступил подручным слесаря на завод Гильменса.

Шла война, и рабочий день длился по двенадцати-четырнадцати часов. Возвращался Пашка после работы домой до того уставшим, что засыпал на ходу. И все же урывками, выкраивая любую свободную минуту, читал, жадно читал книгу за книгой. И наступил такой момент, когда в руки к нему попала подпольная литература…

А затем Пашка распространял на заводе большевистские листовки, стоял вместе с другими ребятами на посту во время массовок, переносил и прятал в укромных местах оружие. Был он, в сущности, еще подростком, но уже хладнокровно, обдуманно, со сметкой выполнял многие поручения подпольного комитета партии.

Октябрь Павел Устюжаев и Володя Корабельников встретили в одном красногвардейском отряде: дрались с юнкерами, засевшими в Александровском училище. Потом стычки с бандитами, бесконечные ночные дежурства, патрулирование улиц, митинги, облавы в дворянских и купеческих особнячках и многое другое, что приходилось выполнять большевикам в первые дни становления Советской власти.

В марте восемнадцатого года, после переезда Советского правительства в Москву, они оба были направлены в Чрезвычайную комиссию…

Тишина в комнате еще некоторое время ничем не нарушалась. Устюжаев по-прежнему перелистывал газетные страницы, Корабельников все еще стоял у окна.

В коридоре послышались быстрые шаги. Дверь распахнулась, и вошел щуплый, невысокого роста человек лет тридцати пяти — сорока, в потертом пиджаке и косоворотке с расстегнутым воротом. Это был Глеб Илларионович Якубовский — ответственный работник отдела. Поздоровавшись, он дал знак ребятам следовать за собой.

В глубине кабинета стоял громоздкий письменный стол с лампой, телефоном и стопками книг. Вдоль стен были расставлены венские стулья. Обои кое-где пообтерлись, поблекли, только в одном месте, где висела раньше большая картина, выделялось светлое квадратное пятно.

Усевшись за стол, Якубовский принялся сосредоточенно чистить мундштук. Его явно что-то удручало. Должно быть, и за мундштук он взялся, чтобы чем-то отвлечь, занять себя. Наконец он сокрушенно произнес:

— Феликс Эдмундович, идя сейчас на заседание коллегии, упал в обморок. Это, безусловно, от переутомления. Совсем себя человек не щадит…

Сердце у ребят сжалось от тревоги. И в то же время каждый из них ощутил чувство гордости. Никто из чекистов не щадит себя во имя революции. Не знают они покоя ни днем, ни ночью. Живут впроголодь. Паек все уменьшается и уменьшается. В последнее время на день дают только по осьмушке черного хлеба. Да что там паек! Нет таких бедствий, перед которыми дрогнули бы их сердца, ничего не может заставить их отступиться от своих убеждений, высоких целей, ради которых они борются…

Чувство тревоги и беспокойства — Дзержинский болен! — не расслабило молодых чекистов, а как-то нравственно подтянуло их. Каждый подумал, что раз Дзержинский с подорванным здоровьем отдается делу целиком, до изнеможения, то им, молодым, крепким и выносливым, все задания нужно выполнять с удвоенной энергией, ни в чем не делать себе поблажек.

В кабинет вошел еще один сотрудник отдела — Баженов, бывший балтийский моряк. Якубовский перевел на него усталый взгляд и спросил:

— Ну как, Василий Никитич, офицеришка?

Баженов нахмурился:

— Все еще виляет.

— Ну, ничего, пусть еще немного покуражится.

Затем, обращаясь к молодым сотрудникам, он вкратце изложил им суть дела.

…Вчера в Чека был доставлен белогвардейский лазутчик. Его задержали в Наро-Фоминске. У него обнаружили наган и огромную сумму денег — что-то около полумиллиона рублей. Начальник милиции доставил его в Чека. Арестованного допросили. Он назвался Броничем, корнетом 2-го офицерского имени генерала Дроздова полка. Корнет признался, что пробирается с Дона в Москву с поручением передать деньги представителю подпольной офицерской организации. Встреча должна была состояться на Николаевском вокзале возле буфета первого класса. Произнести пароль он должен был тогда, когда пришедший на встречу подаст условный знак: возьмется правой рукой за мочку уха.

— Вот и все, о чем рассказал корнет, — закончил Якубовский.

Устюжаев спросил:

— Почему же он сошел в Наро-Фоминске, а не доехал до Москвы?

— Утверждает, что хотел таким образом избежать проверки документов на московском вокзале, а от Наро-Фоминска решил добираться пешком… Возможно, это и так, но у меня сложилось впечатление, что дроздовец не совсем искренен в своих показаниях. Что-то он утаивает, хитрит, лукавит.

Баженов согласился:

— Обо всем, что касается положения белогвардейцев на Дону, откровенен. Но как только речь заходит о заговоре офицеров — сразу замыкается, уходит от прямых ответов. Он уверяет, что ничего не знает о подпольной организации… Врет, по-моему… Говорит не всю правду, а как бы полуправду. Хочет и шкуру свою спасти и подпольную организацию не подвести…

Баженова неожиданно прервал Корабельников:

— А попутчика у него не было? Об этом его не спросили?

Почему-то на ум пришел рассказ Кати Коржавиной о больном брате. Почему, например, заболев, тот пришел к своим родственникам поздно вечером. Откуда прибыл? Что хотел передать Кате? Какая навязчивая мысль не давала ему покоя? И какая связь была в его словах?..

Якубовский несколько озадаченно посмотрел на Корабельникова: что он хочет сказать? Пожав плечами, Глеб Илларионович ответил:

— Этим-то, мы, конечно, интересовались. Да корнет уверяет, что ехал один. Ты, Володя, хочешь что-то сказать?

Корабельников ответил не сразу. Все же Катя имела какое-то отношение к происшествию. И хотя она для него была вне всяких подозрений, не известно, как на это посмотрят товарищи. Однако быстро, овладев собой, он поведал историю Катиного родственника.

— Вчера в Нарышкинскую больницу положили бывшего московского лицеиста Дмитрия Ягал-Плещеева. В больницу его отвезла двоюродная сестра, моя знакомая Катя Коржавина. Она рассказала, что к ним неожиданно пришел кузен. Что-то пытался сообщить… Говорил сбивчиво и путано, никто ничего не понял. С болезненной настойчивостью повторял одни и те же слова…

Все внимательно слушали рассказ Корабельникова. Якубовский спросил:

— И какие именно слова она запомнила?

— «Брянский вокзал», «Куб», «Извольте замолчать».

— Больше ничего?

— Как будто все.

— Почему Катя Коржавина посчитала нужным сообщить тебе о своем кузене? Она что-то заподозрила неладное?

— Нет, просто так.

— Эта девушка знает, где ты работаешь?

— Этого я ей не говорил. Ей известно, что я большевик, — мы с ней о революции часто беседовали… А поделилась она со мной только потому, что очень уж была потрясена его болезнью, хотела ему чем-то помочь. Катя добрая, отзывчивая, на ложь и хитрость не способна…

— Да, что-либо подозрительное в ее поведении усмотреть трудно, — в раздумье произнес Якубовский. — Она кто, гимназистка?

— Да. Отец ее был военным инженером. Недавно умер. Живет Катя с матерью в Афанасьевском переулке. Лицеист — ее родственник по материнской линии.

Якубовский пробарабанил пальцами по столу, свернул папиросу, подошел к окну и закурил, выпуская дым в открытую форточку.

Невзрачный, щуплый Якубовский внешне казался сугубо штатским человеком. Однако ему доводилось бывать в таких переделках, какие редко выпадают на чью-либо долю. В бытность свою боевиком Якубовский выполнял предельно рискованные задания партии. Перевозил через границу оружие для боевых дружин, дрался на баррикадах, был приговорен царским судом к смертной казни, которую ему заменили пожизненной каторгой, бежал из ссылки не на запад, а на восток, колесил по Австралии, оттуда перебрался в Америку, в апреле семнадцатого года в числе первых политэмигрантов возвратился в Россию, в бурлящий Питер. В Октябрьские дни Якубовский командовал красногвардейским отрядом…

— К этому лицеисту Ягал-Плещееву следует присмотреться, — сказал Якубовский, усаживаясь на прежнее место. — Что-то странное в его поведении, конечно, есть. Да и в словах, которые он твердил, чувствуется скрытый смысл. Заметьте, и это не случайный набор слов…

— Похоже на пароль, — вставил Баженов.

— Весьма возможно, — согласился с ним Якубовский. — Надо выяснить, откуда он приехал и вообще что он из себя представляет. Трогать его, конечно, мы сейчас не будем. Но и ждать его выздоровления — дело долгое… Придется искать окольные пути. Навести о нем кое-какие справки по месту жительства, в лицее, где он учился… В лицей, я думаю, наведается сам Корабельников. Ты как, Володя?

— Готов.

Баженов посоветовал:

— Следовало бы осмотреть одежду этого лицеиста.

Якубовский одобрительно закивал головой.

— Резонно. В больницу пошлем Устюжаева… Ты там будь внимательнее!

Пашка молча кивнул русой головой. Лицо его оставалось бесстрастным, правда, чуточку ярче засветились карие глаза.

— Дадим тебе справку-санитарного инспектора, — продолжал Якубовский. — И уже на месте, когда будешь проверять, как хранится одежда тифозных, сообразишь, как лучше осмотреть вещи этого юнца. Самым тщательным образом прощупай каждый шов, каждую пуговку, каждую складочку…

— Я понимаю, — отозвался Устюжаев.

— Да, и еще: займись одеждой в том случае, если она прошла дезинфекцию. Кто его знает, как там, в Нарышкинской большие, соблюдают правила санитарной гигиены.

3

На нижних ступеньках пожарной лестницы примостилась стайка мальчишек. С видом заговорщиков они что-то горячо обсуждали. Корабельникову не трудно было завязать с ними непринужденный дружеский разговор. От ребят он узнал, что лицей давно закрыт. Сейчас в этом здании обыкновенная трудовая школа. Занятия сегодня уже кончились. Из старых служащих в здании лицея живет бывший швейцар Анисим Хрисанфович Кандыба.

…Массивные сводчатые двери школы открыл гренадерского роста старикан в опрятной куртке и в грубых сапогах, начищенных до блеска. Жесткие голубые глаза из-под нависших густых бровей смотрели неприязненно.

— Что нужно?

Корабельников учтиво поздоровался:

— Здравствуйте, Анисим Хрисанфович. Можно к вам зайти? Мне нужно кое о чем с вами поговорить. Времени отниму немного…

Старик так и впился в лицо парня, стараясь уяснить себе, кто перед ним. Про себя подумал — наверное, кто-то из бывших лицеистов, но кто именно, вспомнить так и не смог, память стала слаба. Погладил коротко подстриженные, тронутые сединой усы, молодцевато расправил плечи, почтительно произнес:

— Милости просим.

По сумрачному прохладному вестибюлю прошли в швейцарскую. В узкой, освещенной единственным окном комнатке стояла железная кровать, застеленная лоскутным одеялом, комод, стол с клеенкой, две табуретки. Кроме икон в углу, на стенах висели две-три картинки из журналов.

«По-видимому, швейцар из отставных фельдфебелей, — подумал Володя, усаживаясь на услужливо подставленную хозяином табуретку. — Бобыль жил чинно, нелюдимо, в вечном подчинении, страхе за свое место. Извивался перед каждым чиновником с кокардой, лебезил перед богатыми лицеистами, за подачку готов был всячески услужить. А как сейчас? Чем живет? Неужели недоволен переменами? Уж очень неулыбчивый, угрюмый у него вид. Интересно, что он мне скажет?»

Старик, прикрыв ладонью рот, осторожно кашлянул, как бы напоминая о себе.

Корабельников встрепенулся. Что это с ним в самом деле! Сюда привело его не любопытство, не желание узнать, как жил и чем сейчас занимается бывший лицейский швейцар.

— Меня к вам, Анисим Хрисанфович, привело вот какое дело, — начал Корабельников с застенчивой улыбкой. — Я потерял одного своего знакомого, товарища, можно сказать… Он тут у вас в лицее учился. Фамилия его Ягал-Плещеев. Может быть, вам случайно известно, где он сейчас?

— Это кто же такой, — потер лоб старик. — Много у нас лицеистов училось, разве всех упомнишь. Да их я больше по именам знал. А какой он из себя, ваш товарищ? На вид какой?

— Как вам его обрисовать, — в раздумье произнес Корабельников и поднял глаза к потолку. — Зовут его Митей, дядя у него известный путешественник…

— Так бы сразу и сказали, — обрадовался старик. — Как же, как же, знаю его преотлично. Митенька… Он же на моих глазах вырос. Сколько раз, бывало, за него душой болел, когда его в карцер сажали.

— А за что сажали?

— За всякое. За шалости, неповиновение, нарушение установленных порядков. Он, Митенька, проказливый был, баловник. Раз, помню, живую лягушку в класс приволок… С годами утихомирился, конечно. Возмужал, стал серьезным. Когда царя Николая с престола скинули, сиял, как новенький рубль. Первый в лицее красный бант нацепил, вскочил на парту и речи произносил…

— Да, он такой, увлекающийся. А в последний раз когда его видели?

— Дай бог памяти… Когда же это было? Должно быть, глубокой осенью, когда большевики взяли верх в Москве, свои порядки стали устанавливать. Занятия у нас, само собой, прекратились. Да и какое может быть занятие при таких порядках. В классах холодно, топить нечем. Лицеисты — кто куда. Преподаватели по домам отсиживаются. Ждут, кто кого одолеет, чья возьмет. А мне ж куда деться? Неотлучно тут нахожусь, имущество охраняю. Да как-то раз утром забрел ко мне Митенька. О том, о сем поговорили. Он у меня спрашивает, где его приятели-дружки, кто куда подался. Ну, о ком что знал, все ему порассказал. Александра Туркеля слышал, мол, арестовали. Олег Хлунов на Дон махнул, Борис Румель на Украину подался. А вы, Митенька, спрашиваю, как жизнь свою устраивать намерены? Не знаю, отвечает, еще не решил. Гибнет, говорит, Россия, все устои разлетаются вдребезги. А мы, как муравьи из развороченной кучи, ошалели и не знаем, в какую сторону податься.

— Что же с ним стало? Куда он делся?

— Не могу, любезный, сказать. Дальнейшая судьба его мне неизвестна. Может, где и голову сложил. Время сейчас какое, буйное, бессердечное…

Да, видимо, швейцар не лгал и рассказал все, что знал о бывшем лицеисте Дмитрии Ягал-Плещееве.

4

Вылазка Устюжаева в больницу была более успешной. После тщательного осмотра он, наконец, обнаружил в одежде больного искусно зашитую в подкладке шифровку. Бумага, побывавшая в дезинфекционной камере, пожелтела и стала такой хрупкой, что, кажись, вот-вот она от малейшего ветерка, просто от дыхания, превратится в труху.

Шифровка оказалась на французском языке, ее осторожно переписали, и Корабельников, хорошо знавший французский язык, стал переводить текст с листа.

— «Ориентация сейчас, — читал он, — существенной роли в ваших условиях не играет. Недалеко время, когда разразятся значительные события и все станет на свое место. Можно бороться за возрождение России под широким знаменем. Бывшие союзники нам, конечно, ближе. Но и немцы имеют в нашей среде много сторонников. Надо учесть, что германские дивизии стоят недалеко от Петрограда и Москвы. Это реальная сила, способная опрокинуть режим большевиков. Это сейчас главное. Если германские войска пойдут в наступление, им наверняка удастся смести разрозненные, слабые, деморализованные красноармейские части…»

— Все это беллетристика, — задумчиво проговорил Якубовский. — Дешевый ход. Принимает нас за наивных простачков. Стоило ли посылать связного с шифровкой, в которой излагаются весьма общие соображения? Вряд ли это так. Наверное, в письме имеется другой, скрытый текст, какие-нибудь зашифрованные директивы. Текст письма составлен с таким расчетом, чтобы отвести подозрения на случай, если оно попадет в чужие руки. Яснее ясного, что это так. Но без ключа расшифровать ее будет нелегко…

Помолчав, он добавил:

— Однако, как свидетельствует опыт, нет таких секретов, которые нельзя было бы раскрыть.

5

— Теперь картина прояснилась, — говорил Якубовский на другое утро. — Корнета Бронича мы изобличили во лжи, и он, перетрусив, дал новые показания. Встреча с представителем подпольной офицерской организации должна была состояться у него не на Николаевском вокзале, а на Брянском. И не у буфета, а возле куба с кипятком. Пароль он должен был произнести в ответ на фразу собеседника: «Извольте замолчать!»

— Та же фраза, что произносил в бреду лицеист Ягал-Плещеев! — в один голос воскликнули Корабельников и Устюжаев.

— Точь-в-точь. Оба они, и корнет Бронич и лицеист Ягал-Плещеев, получили один и тот же пароль. Но, по-видимому, у каждого из них было свое особое задание. И ехали они не вместе, а порознь. Те, кто их посылал, рассчитывали, что кто-нибудь из них наверняка прорвется через наши заградительные посты. Но оба курьера засыпались. На свидание, следовательно, по не зависящим от них обстоятельствам, они пойти не могут. Но мы-то заинтересованы в том, чтобы это свидание состоялось. Нам оно крайне нужно…

План Якубовского заключался в том, чтобы вместо белогвардейского связника на встречу с представителем контрреволюционной подпольной организации был послан свой человек, чекист.

Для успеха задуманной операции важно было подобрать такого человека, который смог бы выдать себя за офицера или лицеиста. Глеб Илларионович прикинул, что на роль лицеиста у него кандидатуры имеются. Кому же поручить эту сложную задачу: Корабельникову или Устюжаеву?

От молодого чекиста потребовались бы выдержка, сообразительность, чутье, умение быстро ориентироваться в сложной и опасной обстановке. Не исключено, что заговорщики, прежде чем допустить курьера в свою среду, будут его проверять, могут специально подстроить ловушку, западню. Такие случаи бывали не раз…

Кому же из двоих отдать предпочтение? Володя Корабельников отважен, находчив, образован, но немного горяч, тщеславен. Павел Устюжаев парень не робкого десятка, выдержан, сметлив, но несколько прямолинеен. Да и по облику, по манерам в нем заметен пролетарий. А у Корабельникова интеллигентная внешность, среду учащихся он знает хорошо, не понаслышке. И это соображение оказалось решающим.

— Мне думается вот что, — сказал Якубовский, — на роль лицеиста подойдет Володя. — Он испытующе посмотрел в глаза Корабельникову. — Ты как смотришь? Сумеешь на некоторое время стать белогвардейским связным, подменить, так сказать, заболевшего Дмитрия Ягал-Плещеева?

Корабельников ответил не сразу, задумался. Сумеет ли он стать другим, так, чтобы никто, с кем ему придется столкнуться, не почуял фальши? Все это, конечно, чертовски трудно. Такого ему еще ни разу не приходилось делать…

— Постараюсь выполнить все как следует, — сказал Корабельников. — Надеюсь, с заданием справлюсь.

— И я так думаю, — улыбнулся Якубовский. — Справишься! Главная твоя цель — проникнуть в подпольную офицерскую организацию. Узнать их замыслы, место хранения оружия, явки, связи — словом, все о них…

Обстоятельно, детально, стараясь не упустить ни одной мелочи, стали обсуждать, как лучше провести задуманную операцию.

Прежде всего Корабельникову следовало собрать побольше сведений о белогвардейских частях, откуда прибыл курьер. Важно было знать не только настроения белогвардейцев, но и условия их походной жизни, бытовые детали, вроде того, какие вина пьют офицеры-дроздовцы, какие папиросы курят, как развлекаются; нужно было знать характерные, жаргонные словечки, анекдоты, шутки, прозвища.

Эти сведения необходимо выудить у арестованного дроздовца. Кое-какие данные о белом движении можно почерпнуть и из других источников, имевшихся в отделе, из газет. Условились, как Корабельникову поддерживать контакт с отделом, кто будет ему помогать.

Конечно, учесть все невозможно. Враг хитер, и даже опытный сотрудник может оказаться в затруднительном положении. Правда, все непредвиденные обстоятельства хотелось свести до минимума…

Якубовский закинул руки за голову, потянулся и всей грудью вдохнул воздух. Откуда-то издали донесся запах черемухи. Якубовский хотел было сказать что-то насчет весны, но сдержался. Чувство отеческой нежности к этим молодым ребятам, в самую лучшую и неповторимую пору своей жизни всецело отдающимся революции, взволновало старого закаленного большевика. Вероятно, сейчас они и весну, ее неизбывную красоту едва замечают. И вместе с тем было как-то радостно от мысли, что на долю этих восемнадцатилетних парней выпало счастье быть в числе первых, штурмующих старый мир. Наверное, потом им будут завидовать от всего сердца…

Но тут же чувство опасности, нависшей над его воспитанником, вернуло Якубовского к действительности. И, хмурясь, чтобы скрыть охватившее его волнение, Якубовский сказал строго, даже как-то сурово:

— Вообще будь осторожен. Могут возникнуть обстоятельства, в которых тебе, Володя, придется принимать решения на собственный страх и риск. В таких случаях помни одно: своей жизнью не бросайся. Смелость проявляй разумную, будь осмотрителен, не горячись, действуй по обстановке…

Глава вторая

1

На Брянском вокзале было многолюдно. Все его огромные залы были битком забиты пассажирами, сутками ждущими поездов. Одни сидели на дубовых скамьях, прислонясь к узлам и корзинам, другие вповалку лежали на грязном, замусоренном полу. Переговаривались, закусывали, спали, кормили детей. Много было солдат — и здоровых и раненых; попрошайничали нищие, шныряли юркие, глазастые воришки, стоял Нестройный, людской гомон, детский плач. В разбитые окна задувал ветер.

Сквозь эту сутолоку Корабельников пробирался к тому месту, где была назначена встреча. Хотя ему не раз приходилось бывать на заданиях, все же, собираясь на вокзал, он волновался, хорошо сознавая, что любой его промах может провалить всю операцию.

Между выходом на перрон и стеклянной перегородкой бывшего ресторана царила особенная суета. Одни теснились к выходу на платформу, другие пробирались обратно — с перрона в зал.

Возле колонны, точно кого-то ожидая, стоял человек с небритым, щетинистым лицом, одетый в солдатскую шинель. Ворот его грязной гимнастерки был сколот английской булавкой. Он курил козью ножку и хмуро озирался по сторонам. Корабельников прошел мимо колонны, возвратился назад и остановился неподалеку от человека. Ждал какого-нибудь знака, сигнала, приглашения на разговор. Стоявший у колонны тоже некоторое время присматривался к Володе, потом, криво усмехнувшись, вскинул на плечо свой вещевой мешок и ушел, затерялся в толпе.

Володя покружил на одном месте, думая, что тот, с кем ему нужно встретиться, еще вернется. Кстати, почему он так спешно удалился? Неужели его что-то спугнуло? Вот рядом с колонной остановился сутулый мужчина в черной шляпе и пенсне. Постоял с сосредоточенным, мрачным видом, щелкнул пальцами и неожиданно сорвался с места, побежал куда-то. Проходили мимо старые и молодые, смирные и разбитные, рослые и низенькие. Некоторые оглядывали Володю с ног до головы, другие проходили мимо. Время тянулось медленно, люди все шли и шли, а тот, кого ждал Володя, все не появлялся. А может, он был, да не остановился, прошмыгнул как тень.

Прождав три часа, Володя ушел с вокзала…

На другой день в условленное время Корабельников снова занял свой пост. Время от времени прохаживался, давал справки приезжим, сбегал за кипятком для старухи. Томясь от безделья, прислонился к колонне, развернул газету, стал ее просматривать. И вдруг услышал:

— Что новенького пишут в газетах?

Корабельников поднял глаза. Возле него стоял статный молодой человек лет двадцати пяти, с красивым дерзким лицом и светлыми глазами. Из-под темных прядей на лбу проглядывала белая полоска тонкого сабельного шрама. Спрашивая, он слегка прищурился — не то насмешливо, не то высокомерно.

У Володи сразу забилось сердце. Ничем особым незнакомец не отличался от других, но Володя почему-то понял, что перед ним тот, кого он ждал все это время. Медленно, едва переведя дыхание, Володя ответил:

— Так, разное пишут… Вот германские войска разогнали Центральную раду в Киеве. Поставили во главе Украины гетмана Скоропадского.

— А вас, я вижу, это волнует?

— Как же, я ведь не чужой, и судьба России мне не безразлична, как и каждому русскому…

— Напрасно, — едко усмехнулся незнакомец. — Пора, милый юноша, научиться ничего близко к сердцу не принимать. Глядеть на всемирный кавардак свысока, посвистывая сквозь зубы, заложив руки в карманы. Кто познал окопы, заваленные трупами, того уж ничем не удивишь. Шагать ныне по жизни надо не оборачиваясь, на все смотреть брезгливо. Полезнее для психики. Россия…

Он не договорил, безнадежно махнул рукой. Постоял, слегка покачиваясь на носках, что-то мурлыча под нос, искоса поглядывая по сторонам. Затем вытащил из кармана серебряный портсигар. Володя заметил на нем вмятину:

— Видно, и ваш портсигар тоже побывал в переделках?

— Угадали, — кивнул головой незнакомец и щелкнул пальцами по крышке. — Немецкая пуля. Метила в сердце, но угодила в эту штуку и смяла. Эта вещичка мне жизнь спасла…

Он помолчал, испытующе взглянул на собеседника и продолжал, легонько усмехнувшись:

— Мне за него изрядную сумму предлагали, да я не отдал. Один сослуживец очень приставал, все уговаривал продать ему портсигар. Прямо надоел… Один раз я ему даже отрезал: «Извольте замолчать, такие памятные вещи не продаются!»

Услышав «извольте замолчать», Корабельников помолчал, затем произнес пароль:

— Случайно не знаете, в какой гостинице можно снять номер?

Незнакомец, понизив голос, сразу же отозвался:

— Точно не скажу, но в «Славянском базаре» будто бы сдаются.

И отрывисто добавил, едва разжимая зубы:

— Идите по набережной в сторону Воробьевых гор.

Затем он повернулся и медленно, будто задумавшись, посвистывая, исчез в толпе.

Корабельников пробился к выходу, пересек привокзальную площадь и зашагал по набережной. Он не спешил, набирался сил перед схваткой. Кто его противник? Должно быть, лихой рубака-драгун. Во всем разуверился. Э, нет! Если бы разуверился, не стал бы членом контрреволюционной организации. Просто злой-презлой, готов всем, кто лишил его богатства и дворянских привилегий, перегрызть горло. Он не так прост, как кажется. С ним надо держать ухо востро. Корабельников думал о вопросах, которые могли ему задать, о хитроумных уловках, к которым будет прибегать враг, чтобы испытать, проверить связника. И вдруг Володя с ужасом обнаружил, что забыл походную песню дроздовцев. Ему стало не по себе. Засыпаться на таком пустячном вопросе, этого еще не хватало.

Тщетно напрягал он память, мучился, искал лазейку, как избежать прямого ответа на этот вопрос, если случится, что его зададут. И строчки как-то неторопливо, сами собой, всплыли в памяти: «Мы живем среди полей и лесов дремучих, но счастливей, веселей всех вельмож могучих».

— Эй, дроздовцы! Эй, дроздовцы! — повеселев, пробормотал Володя и усмехнулся тому, что так обрадовался этой чужой песне.

Москва-река была пустынна. Ни судов, ни барж, ни лодок. Кое-где на берегу маячили одинокие фигуры рыбаков. На чистой водной глади покоились отражения легких облаков.

Пройдя с полверсты, Корабельников приостановился, будто залюбовался куполами Новодевичьего монастыря. Осторожно оглянулся. Никто не шел следом за ним, нигде ни одного пешехода. Куда же девался белогвардеец? Должно быть, избрал другую, окольную дорогу. А возможно, следит за ним издалека, прячась за заборами, выступами домов. А если сбежал, почувствовав неладное в поведении собеседника? Как бы там ни было, но надо продолжать путь.

Корабельников зашагал дальше. Миновал заезжий двор, дровяной склад, чайную. Район этот пользовался дурной славой. В свое время здесь в оврагах и под заборами ютились бродяги, нищие. Жили в землянках. Сюда, в это глухое место, заманивали пьяных прохожих, обирали их, грабили. На крики о помощи никто не отзывался. Случались и убийства. Трупы бросали в реку, и они всплывали у Красного луга или у Потылихи. До и сейчас здесь, наверное, сохранилось немало воровских притонов, потайных ночлежек.

У Корабельникова отлегло от сердца, когда он, наконец, услышал за спиной быстрые шаги. Его догонял новый знакомый.

Это был поручик Мещерский, член контрреволюционной организации «Орден мономаховцев». Состояла эта организация из офицеров бывшей императорской гвардии, люто ненавидевших новую власть и поставивших себе целью восстановление в России монархического строя.

— Заверните сюда, — приказал Мещерский, кивнув в сторону ворот покосившегося одноэтажного домика.

Спутники пересекли двор, обогнули ветхие сарайчики и через калитку вышли на пустырь. Ступили на тропинку, вьющуюся в бурьяне. Она привела их к каменной ограде. В ней, скрытый кустами, виднелся узкий пролом. Первым протиснулся Мещерский, за ним Корабельников. Они оказались в обширном, заросшем лебедой дворе фабрики.

Мещерский остановился, внимательно осмотрел двор, затем небрежно поднес руку к козырьку фуражки и представился:

— Давайте знакомиться. Андрей Владимирович Петров. С кем имею честь?

— Дмитрий Ягал-Плещеев, — отрекомендовался Володя.

— Очень приятно.

Обменялись рукопожатием. Мещерский уселся на проржавевшую вагонетку без колес. Он вытащил свой «меченый» портсигар, предложил собеседнику папиросу. Некоторое время оба молча курили. Ловко пуская колечки дыма, Мещерский с притворным спокойствием спросил:

— Оружие у вас при себе?

— Оружие? — переспросил Корабельников, соображая, как бы ответить на этот вопрос. Сознаться, что у него есть оружие, или же утаить? Вопрос об этом обсуждался еще с Глебом Илларионовичем, когда готовились к операции. Решили, что оружие «лицеисту» надо иметь при себе, и Володя взял с собой наган, который был отобран у корнета Бронича. Но следует ли сейчас прибегать к уверткам? Не лучше ли казаться совершенно доверчивым.

— Да, у меня наган, — ответил Корабельников.

— Отдайте его мне.

Опять на какую-то долю секунды мелькнула мысль: отдавать или не отдавать? Лишиться оружия рискованно. Может быть, белогвардеец здесь не один, может быть, в запущенном здании с разбитыми окнами притаились сообщники. Они ждут момента для нападения. Конечно, с ним, безоружным, им легче будет справиться. Но офицер мог и не потребовать пистолет, а просто взять его силой.

— Возьмите, если это нужно, — не без обиды в голосе сказал Корабельников, расстегивая пояс и извлекая из-под гимнастерки наган. — Вы его совсем берете или только на время? С этим наганом я ходил на выполнение боевых задании.

— Только на время, — с улыбкой отозвался Мещерский, принимая наган и пряча его в кармане. — Когда нужно будет — возвратим. Что вы должны мне передать?

Корабельников отвернул борт куртки, оторвал подкладку и вынул белогвардейскую шифровку — вернее, ее точную копию.

Принимая письмо, Мещерский спросил:

— Этот пакет вам вручал подполковник Рынов?

Чуть-чуть Корабельников не кивнул утвердительно, но вовремя спохватился. Ни одного слова, в котором не был он твердо убежден, не должно сорваться с его губ. Такая фамилия не фигурировала в показаниях корнета Бронича. Возможно, это элементарная ловушка, в которую он должен попасться, а возможно, и нет.

— Вручил мне шифровку подполковник, но фамилии его я не знаю, — просто ответил Корабельников. — Я ведь служу не при штабе, а в роте, рядовым.

Мещерский улыбнулся и дружески похлопал юношу по плечу, как бы давая понять, что каверзных вопросов он больше задавать не будет. Спрятав шифровку, Мещерский сказал почти фамильярно, даже с оттенком сердечности:

— Молодец, Митя. Рад, что с вами встретился. Ваши услуги не будут забыты. Россия…

На миг он запнулся, очевидно вспомнив свои недавние разглагольствования о родине и о безразличии к ее судьбе. Однако Корабельников оставался совершенно серьезным, этим самым он давал понять, что не придает вокзальному разговору никакого значения.

Мещерский прибавил, вытягиваясь и расправляя грудь:

— Россия, его высочество государь император щедро отблагодарят своих верных рыцарей. Когда будет восстановлена империя, мы, члены нашего ордена, станем ближе всех к трону…

Все это он произнес торжественно и мрачно, как одержимый. Володе на миг стало смешно. Оба некоторое время молчали. Очевидно, от своих высокопарных разглагольствований Мещерскому стало не по себе. Косясь на собеседника, он с надменной улыбкой вытащил портсигар и, открывая его, с интересом спросил:

— Ну, как там у вас, на Дону? Как воюете? Вы где, Митя, служили?

— Во втором имени генерала Дроздова полку. В нашем взводе на положении рядовых очень много офицеров.

— Да? Кто же? Может, среди них есть мои сослуживцы.

— Вполне вероятно. Есть у нас Берне, Глама-Богдановский. Ознобишин…

— Васька Ознобишин?!

— Нет, Олег. Василий Ознобишин, кажется, его двоюродный брат. Олег Ознобишин как-то говорил, что его брат Василий был командиром Золотой роты. Он очень гордился им…

— Еще бы! — вскинул подбородок Мещерский. — Митя, вы знаете, что такое Золотая рота? Эта рота несла службу в Зимнем дворце, в императорских покоях. Вы кем были раньше, кадетом?

— Лицеист московского лицея имени цесаревича Николая.

— А-а, вот оно что! Я чувствовал, что вы не вполне военный. Родители в Москве?

— Умерли давно. Воспитывался на средства дяди Владимира Николаевича Ягал-Плещеева.

— Когда прибыли в Москву?

— Позавчера, в среду.

— Где поселились?

— На Большой Полянке, в доме номер семь.

Это был точный адрес: в целях конспирации Корабельников снял комнату у вдовы чиновника. Мещерский кивнул головой, задумался. Взглянув на часы, он проговорил:

— Однако нам пора расставаться.

— Чем мне в Москве заниматься? — спросил Володя.

Мещерский усмехнулся.

— Пока ничем. Отдыхайте. На улице старайтесь быть поменьше, можно нарваться на облаву. Ждите распоряжений. По всей вероятности, вы скоро понадобитесь.

Он вынул визитную карточку, разорвал ее по диагонали: одну половинку спрятал, а другую протянул Корабельникову.

— Это вам, — сказал Мещерский. — Человеку, который покажет вторую половину этой карточки, вы обязаны повиноваться беспрекословно. Дисциплина у нас строжайшая. Нарушение тайны организации, отступничество, измена караются смертью. Вы поняли меня?

— Да, да, я понимаю…

— Вот пока и все, — сказал Мещерский, дружелюбно протягивая руку. — Всего вам хорошего! До скорой встречи.

На языке у Корабельникова вертелся вопрос: «Когда ко мне придут?» Но он, понятно, смолчал. Любой вопрос может насторожить противника, в лучшем случае, вызовет неудовольствие. А стоит хоть на миг возникнуть маленькому облачку, как доверие будет поколеблено. Корабельников поклонился, прощаясь, и подал руку офицеру.

— До свидания, Андрей Владимирович.

Они расстались. Корабельников направился к набережной, а Мещерский остался на месте. По-видимому, он знал другой, ему одному известный маршрут.

Смеркалось… Приглушенно доносился церковный звон. На пустыре подростки играли в лапту. На лавочке у забора сидел лохматый дядька, качал мальчонку на носке вытянутой ноги. Время от времени он высоко подкидывал маленького седока. Ребенок испуганно вскрикивал, валился то на один, то на другой бок, но цепко держался ручонками и заливался счастливым смехом.

Как ни был Корабельников занят своими мыслями, он невольно улыбнулся, глядя на эту мирную сцену.

2

Вечером Баженов, Корабельников и Устюжаев по одному пришли к Якубовскому домой.

— Он назвался Петровым, — рассказывал Корабельников о своей встрече с белогвардейцем. — В нем действительно чувствуется офицер из привилегированной гвардейской части. Возможно, он семеновец. Ярый монархист, о царе говорил с восторженной преданностью… Лет ему двадцать пять, двадцать шесть. Хлыщеват, не глуп, осторожен, хитер. О своей организации ничего не сообщил, своего адреса не назвал. Дал мне вот эту половинку визитной карточки и велел дожидаться гостя. Тому, кто мне покажет вторую половинку, должен беспрекословно подчиниться. Велел сидеть дома и ждать. Во мне не усомнился, принял за своего. Так мне кажется…. Не совсем понимаю, для чего он отобрал у меня наган.

— Думаю, что главным образом для того, чтобы на всякий случай обезопасить себя, — сказал Якубовский. — А возможно, чтобы проверить номер оружия. Вовсе не исключено, что номера оружия служат у них своеобразным дополнительным паролем. Хорошо, что у тебя был наган «нашего» корнета.

Поправив фитиль в лампе, Глеб Илларионович повернулся к Устюжаеву:

— А у тебя как сложились дела?

— Как будто неплохо, — доложил Устюжаев. — Наблюдательный пункт на вокзале выбрал удачный. Все видел, что вокруг Володи творилось. Белогвардейца рассмотрел отлично. Володя его описал точно, повторять не стоит. Офицер был один, без сообщников. Я видел, как он покинул вокзал. Некоторое время стоял у склада, потом снова вынырнул и пошел по набережной. Как вы велели, Глеб Илларионович, наблюдение после этого я за ним прекратил. Хоть и жаль мне его было выпускать из виду.

— Правильно сделал, — сказал Якубовский. — Он мог бы обнаружить слежку, и все наши усилия пропали бы даром. Я был уверен, что Володя не подкачает. Все у тебя?

— Нет, кое-что еще добавлю, — продолжал Устюжаев. — Стал я слоняться по привокзальной площади — дожидался Володю, чтобы удостовериться, что все у него закончилось благополучно. И представьте себе, в районе Смоленской площади заметил этого самого офицера. Дошли мы вместе с ним до Серебряного переулка. Здесь он юркнул во двор номер девять…

— А двор не проходной? — спросил Якубовский.

— Не знаю, — насторожился Устюжаев. — Я об этом подумал, да решил проверку отложить на следующий раз.

— Что ж, начали неплохо, — подвел итоги операции Якубовский. — Ключ к шифровке, к сожалению, мы еще не подобрали. Но у меня сложилось мнение, что мы имеем дело с организацией новой, о которой нам пока ничего не известно. Чем заниматься дальше? Тебе, Володя, терпеливо ждать гостя. Рано или поздно кто-нибудь из членов организации даст о себе знать. Тебе, Василий Никитич, нужно заняться этим делом по Серебряному переулку. Нужно выяснить, проживает ли там этот Петров. Фамилия, вероятно, вымышленная. Своей фамилии при первой встрече заговорщик не назовет… А ты, Устюжаев, держи под наблюдением Нарышкинскую больницу.

3

Поставив ногу на камень, Корабельников делал вид, что зашнуровывает ботинок. Поглядел, догоняет ли его Устюжаев. Квартиру Якубовского он покинул первым, но обещал Пашке дождаться его. Им хотелось побыть вдвоем, поговорить по душам.

Вскоре Устюжаев догнал приятеля. Пошли вместе, будто случайные попутчики.

Устюжаев уважительно произнес:

— Ты молодец, Володя. Честное слово, я прямо восхищен тобою. Справился с задачей мастерски.

— Главное еще впереди, — отозвался Корабельников.

— Это так. Но первая встреча имеет решающее значение. Главное, что тебя приняли за своего. Теперь уже легче…

На площади на них обрушился сильный ливень. Ребята укрылись в ближайшей подворотне. Дождь лил щедро. Вспененные потоки с шумом устремлялись по обочинам булыжной мостовой.

Стуча железной оковкой костыля, неторопливо, точно дождь был ему нипочем, завернул в подворотню инвалид в промокшей насквозь шинели. Со смехом, держась за руки, вбежала в укрытие молодая парочка. На голове у девушки ухарски сидел картуз парня. Общительный инвалид, ни к кому в отдельности не обращаясь, скороговоркой изрек:

— Как весной дождь, так будет и рожь.

Но тему о будущем урожае никто не поддержал. Молодая парочка, забравшись в дальний уголок, шепталась о чем-то. Корабельников и Устюжаев, задумавшись, смотрели на водяные потоки. Дождь, начавшийся внезапно, так же внезапно и прекратился. Укрывшиеся от непогоды люди стали расходиться. Не обращая внимания на лужи, друзья тоже двинулись дальше.

Превозмогая неловкость, Устюжаев вдруг спросил:

— А эта Катя Коржавина ничего? Стоящая девушка?

Володя повернулся к нему, удивленный тем, что приятель тоже сейчас думает о Кате. Последние дни, занятый подготовкой к заданию, Володя почти не вспоминал о Кате.

— Катя удивительная девушка, — сказал он серьезно.

Ему случалось разговаривать о многих вещах. О любви тоже. Но раньше на эту тему говорилось легко. Говорил, не задумываясь и не очень придавая своим словам большого значения. А теперь каждое слово о Кате вдруг стало очень важным. Ему казалось, что никем еще не пережито то, что переживал он, и никто не испытывал такой нежности к девушке, какую испытывал он к ней.

…Они познакомились вьюжной февральской ночью. Он возвращался к себе на Пречистенку после дежурства в Московском комитете партии. На улицах было нелюдимо и мрачно. Дома стояли без огней, с заиндевевшими окнами и закрытыми подъездами. Где-то в районе Арбата постреливали. В этом не было ничего удивительного. Перестрелки возникали часто по ночам то в одном, то в другом месте. Иногда даже завязывались короткие сражения патрулей с бандитами.

Корабельников, шагая по ночной Москве, особого страха не испытывал. В свои восемнадцать лет он уже успел побывать в жарких переделках. Засунув руки в карманы пальто и поеживаясь от резкого ветра, он преодолевал сугроб за сугробом. Внезапно из-за угла дома вынырнула женская фигурка. Незнакомка с опаской оглядела улицу и торопливо зашагала дальше. Идя следом, Корабельников пытался понять, что побудило ее выйти из дому в такую глухую пору. Редко кто отваживался на это.

Где-то поблизости бухнул ружейный выстрел, второй, третий. Девушка замерла, пугливо озираясь. С минуту она нерешительно топталась на месте и даже было повернула назад, но, превозмогая боязнь, двинулась дальше. Затем она бросилась бежать, но вдруг поскользнулась и упала.

Корабельников подбежал к ней, протянул руку, чтобы помочь подняться. Она испуганно вскрикнула.

— Не бойтесь, я не грабитель, — торопливо произнес Володя.

Она сразу же успокоилась и поверила.

В слабом свете он рассмотрел ее лицо. Это была совсем еще молодая девушка. Она отряхнулась от снега, и они вместе пошли вперед. Ей нужно в аптеку, объяснила девушка, у матери сердечный приступ, и срочно нужна кислородная подушка.

Дошли до аптеки. Дожидаясь попутчицы, Володя в легком своем пальтишке и сбитых сапогах страшно замерз. Дух захватывало от лютого ветра, ресницы отяжелели от инея. Почему-то он не решился зайти вместе с ней в помещение и стал дожидаться ее на улице, на морозе.

Девушка, правда, сделала попытку отказаться от провожатого, но очень слабую. Видимо, ей было страшно одной пускаться в обратный путь.

Катя Коржавина, так девушка назвала себя, рассказала, что она учится в седьмом классе женской гимназии и живет с матерью. Отец был военным инженером. В начале января он умер.

У двухэтажного ветхого домика с мансардой они простились, условившись встретиться снова. Потом было еще несколько свиданий. И всегда, когда они бродили по кривым Арбатским переулкам, Володей овладевало чувство старшего брата, опекающего младшую сестренку…

Володя рассказал приятелю и о неожиданной встрече у Нарышкинской больницы и о букетике фиалок, купленном у памятника Гоголю. Некоторое время друзья шли молча. От мостовой, стен домов, листвы, омытых ливнем, веяло прохладой. Тучи рассеялись, в небе ярче засветились звезды.

Пашка выслушал рассказ внешне равнодушно. Но на самом деле его одолевали сомнения. Он опасался, что эта внезапная любовь может сбить парня с толку, наделать беды. Неподходящее сейчас время, чтобы волочиться за девицами. Конечно, не так уж было бы все страшно, если бы он увлекся девушкой свойской. Такой, которая могла бы стать верным товарищем в это суровое время. А кто эта Катя Коржавина — изнеженная гимназистка, кисейная, должно быть, барышня, маменькина дочка? А вдобавок ко всему — братец белогвардейский связной. Неподходящая компания для революционера-чекиста…

Но Устюжаев молчал, сдерживая себя, он понимал, что сейчас, когда Володе нужно быть предельно собранным, о Кате Коржавиной лучше не упоминать. Придется с ним поговорить начистоту позже…

И все же, чтобы в какой-то мере предостеречь друга, напомнить о необходимости быть осторожным, Павел желчно произнес:

— Черт принес этого лицеиста.

Володя сразу догадался, что Пашка осуждает его увлечение. Он вспыхнул и с необыкновенной горячностью возразил:

— Катя к его похождениям никакого отношения не имеет. Она просто по-человечески его пожалела. Близкий родственник, сирота, больной. Разве можно ее за это осуждать?

Неподалеку от дома, где сейчас жил Володя, они простились. Устюжаев повернул на набережную и зашагал на далекую Чудовку. А Корабельников проскользнул во двор, поднялся на второй этаж и постучал в дверь.

Глава третья

1

Митя Ягал-Плещеев очнулся от забытья на рассвете. Солнце еще не встало, но в чисто выбеленной просторной палате было совсем светло. На железных кроватях спали больные. В окно была видна густая зелень лип. Это напомнило Мите усадьбу, пору далекого детства. Он вздохнул, закрыл глаза и опять заснул крепким, здоровым сном.

— Кризис миновал, пульс нормальный. Выкарабкался парень…

Эти слова Митя услышал как бы издалека и проснулся окончательно. Возле постели на табурете сидел толстый доктор в халате и пухлой рукой щупал у Мити пульс. Рядом с ним стояла медицинская сестра.

— А-а, проснулся, — весело сказал доктор, встретив Митин взгляд. — Доброе утро. Как чувствуешь себя? Оживаешь? Теперь дело пойдет на поправку.

Он встал, собираясь двинуться дальше, но Митя спросил слабым голосом:

— Доктор, что у меня было?

— Сыпной тиф, дружочек. Самая модная сейчас болезнь. Но ты молод и вынослив. Самое опасное для тебя уже позади. Поправишься быстро…

— Доктор, я страшно голоден.

Толстяк засмеялся.

— Ничего удивительного, организм отощал. Да придется, милый, немного потерпеть. Сразу на пищу набрасываться нельзя, вредно.

— Дайте кусочек хлеба. Хоть корочку, ради бога!

— Хлеба — боже упаси. Да ты не хнычь, потерпи. Начнем с манной кашки, а там и до хлеба доберемся. Лангзам, как говорят немцы. А по-нашему, медленно, понемногу. Вот так, мой дорогой. Не тужи, все идет к лучшему в этом лучшем из миров.

Врач ушел, на ходу что-то сказав следовавшей за ним медицинской сестре. Та кивнула головой и, обернувшись, дала понять Мите, что скоро принесет ему поесть.

Лучи солнца играли на графине с водой. Фрамуги на окнах были откинуты, и оттуда вливался чистый воздух. Доносился шелест листвы, голоса птиц.

Митя не спускал глаз с двери, нетерпеливо ждал появления обещанной еды. Он был так голоден, что ни о чем другом, кроме еды, и думать не мог.

— Ну, хлопец, видать, крепкий у тебя заступник на небесах. А я-то думал, что сыграешь ты в ящик. Три дня без памяти на кровати валялся.

Это произнес больной с соседней койки. Он лежал на боку, подперев коротко стриженную голову костлявой ладонью. На иссохшем, прозрачном, заросшем щетиной лице его пронзительно чернели ястребиные глаза. Расстегнутый ворот больничной рубахи открывал острые ключицы и впалую грудь.

— У вас тоже был тиф? — спросил Митя.

— Как же, тиф, — ответил сосед. — Чуть душу богу не отдал. Слабый был и до болезни, а от голода совсем отощал. А видишь, выжил. Доктор, Валентин Иванович, спасибо ему, выходил. Жизнь спас. Много народу от тифа помирает сейчас. Как со здоровьишком лучше станет, на фронт подамся…

Здоровье Мити стало поправляться. Со зверским аппетитом поглощал он все, что ему приносили. И все ему было мало, клянчил, как ребенок, добавки. Желания ограничивались только этим. И думы тоже. Но прошло два-три дня, и он вспомнил о том, почему он в Москве. В памяти встали картины пережитого. С мельчайшими подробностями вспомнился переход через линию фронта, потом долгое блуждание по торфяному болоту, которому, казалось, не будет конца. Ямы, пни, туман, торопливый бег вспугнутого с лежки кабана… Только к рассвету добрался он тогда до деревни. В первой же крестьянской избе, куда он попросился на ночлег, его сытно накормили, высушили одежду, дали еды на дорогу.

С ордой мешочников, осаждавших товарный эшелон, прорвался он в теплушку. На какой-то узловой станции пересаживался в другой состав, идущий на Москву. Ему уже тогда нездоровилось. Голова отяжелела, во рту пересохло, тошнило, но неотступная мысль не покидала его; нужно достичь цели и по паролю передать зашитый в подкладку пакет.

И он добрался до Москвы. Вместе с другими мешочниками вывалился он из вагона на давно не подметавшийся перрон Курского вокзала. Долго, едва держась на ногах, стоял он на месте, соображая, как ему добраться до Брянского вокзала. Поискал глазами местечко, куда бы ему залезть, свалиться и забыться сном. Но, пересилив себя, шатаясь, он тронулся в путь.

Дальше провал в памяти. Как ни напрягал память, никак не мог вспомнить, что же с ним было потом. Дошел ли до Брянского вокзала или не дошел? Изредка в голове почему-то всплывал образ кузины, Кати Коржавиной. Какое она могла иметь отношение к его блужданиям? Причуды болезни, должно быть. Она вспоминалась просто потому, что это был единственный близкий ему человек во всей Москве.

Его охватила тоска, по спине прошел холодок. Если встреча на Брянском вокзале не состоялась, значит поручение, которое ему дали в штабе белой армии, он не выполнил, не оправдал возложенных на него надежд. Он подвел командование. Какой позор! Какой ужас!

Потом в голову пришла новая мысль. Если свидания на вокзале не было, то пакет, который он вез, остался при нем и по-прежнему хранится в специальном тайнике.

— Нянюшка! — отчаянно позвал он санитарку.

— Что, родненький? — торопливо засеменила к нему санитарка. — Ты что? Подать что нужно?

— Нянюшка, а где моя одежда?

— О господи, а я испугалась, — облегченно вздохнула санитарка и поправила седые волосы, выбившиеся из-под косынки. — Чего ты, милый, так всполошился?

— Я про одежду спрашиваю. Про свои личные вещи.

— Слышу, чай, не оглохла. Одежду твою на хранение сдали. Вычистили, продезинфицировали в камере и сдали на склад. Как выздоровеешь, выпишешься из больницы — сразу и получишь. Ты не сомневайся, все будет в целости и сохранности.

— Да, да! Я знаю. Я прошу вас, нянюшка, мою одежду принести сюда. Мне нужно, непременно нужно там кое-что посмотреть.

— Одежду больным выдавать не разрешается, — недовольно проговорила нянюшка. — А что у тебя в одежде-то? Деньги? Так ты об них не беспокойся. Твоих денег не возьмут. У нас народ честный. Чужого никто не тронет…

Митя с трудом взял себя в руки. Нельзя было себя выдавать. Надо воздействовать на старушку жалостью, и он, умоляюще протянув к ней руки, проговорил:

— Нянюшка, ну, прошу вас. Что вам стоит? Сделайте это для меня. Я вам все потом объясню. Мне это важно. Поглядеть хочу…

Няня колебалась, но юноша так жалобно и трогательно упрашивал, что она уступила:

— Ладно уж, так и быть. Для тебя постараюсь одежду принести.

Няня ушла. Отсутствовала она долго, целую вечность. По крайней мере так ему показалось. Наконец с узелком в руках она встала в дверях.

— Вот твое барахлишко, — сказала она. — Еле-еле у кладовщика выпросила.

— Большое вам спасибо!

Сосед, дядя Степа, как все его называли, крепко спал, накрывшись с головой. Другие больные не обращали на Митю никакого внимания. Волнуясь, лицеист развязал узел и ощупал левый борт куртки. Подкладка возле рукава была распорота, потайной карман — пуст…

У него оборвалось сердце. Трясущимися руками он еще раз тщательно обследовал и правый и левый борт в надежде, что пакет обнаружится в каком-нибудь другом месте. Но нет, из шва торчали только обрывки ниток. Пакет исчез.

Несколько минут Митя сидел ошеломленный, точно кто-то крепко стукнул его по темени. Медленно стал собираться с мыслями.

Взвесив все обстоятельства, он пришел к выводу, что пакет исчез недавно, по всей видимости в больнице. Только здесь он расстался с курткой, разделся в первый раз. В дороге ни днем, ни ночью одежды он не снимал… И вдруг его ужаснула мысль, что пакет каким-то образом попал к чекистам. Его охватил ледяной озноб.

Он представил себе, как его арестовывают, судят, приговаривают к расстрелу. Живо увидел себя стоящим у кирпичной стены под дулами наведенных на него винтовок. Слышал отрывистую команду: «Пли!», гулкий залп. Сердце неистово трепыхалось, дыхание перехватило. Изнемогая от страшных видений, Митя закрыл глаза. Неужели все кончено? Неужели нет выхода? Что делать?

«Бежать, — блеснула спасительная мысль. — Сейчас, немедленно, пока не поздно».

Но как ни велико было нетерпение, он сообразил, что надо дождаться темноты. Спрятав одежду под одеялом, Митя притворился спящим.

Санитарка, должно быть, забыла про узел, не потребовала его обратно. Митя без сна лежал до ночи. Весенним сумеркам, казалось, не будет конца. Но вот совсем стемнело. Больные затихли, погасла единственная лампа в коридоре. Пора. Лежа в постели, Митя оделся, накинул на плечи халат и встал. Пол качнулся под ногами, как на волне. Голова закружилась, но Митя все же справился со слабостью. На ватных, подгибающихся ногах, держась за спинки кроватей, он двинулся к двери.

Дежурная спала, положив голову на согнутый локоть. Косынка сбилась набок, и красный крест темнел на виске. Слышалось ее ровное дыхание.

На улице идти стало легче. Отчаяние и страх, гнавшие его, будто придали ему силы. Пустыми переулками Митя добрался до знакомого дома.

Дверь отворила Катя. Узнав Митю, она всплеснула руками. Задыхаясь, он с трудом произнес:

— Катя, извини. Но мне некуда… пойми.

И в изнеможении чуть не свалился у порога. Катя подхватила его и провела в комнату. Здесь он лежал, отдыхал на диване и без утайки рассказывал о пережитом. Тетя, Анна Николаевна, послушав немного, ушла к себе, вздыхая и сжимая пальцами виски. Она очень берегла свое здоровье и старалась избегать всяких переживаний. Катя, бледная и потрясенная, сидела не шевелясь.

— Всех захваченных в Кремле офицеров и юнкеров, — говорил Митя слабым, задыхающимся голосом, — красногвардейцы обезоружили и отпустили. С нас только взяли честное слово больше не поднимать оружие против Советской власти. Мы рассеялись по городу. Много было среди нас таких, что решили продолжать бороться с большевиками, не щадя жизни. Сговорившись, группами и в одиночку стали пробиваться на юг, в донские станицы. Там уже полыхала гражданская война…

Добрались и мы до Ростова, вступили в Добровольческую армию. Красные нас теснили. Ростов пришлось оставить. Двинулись к Екатеринодару. Это был страшный поход. Дрались отчаянно. Отступать было некуда. В станицах для устрашения смертным боем били всех, кто сочувствовал большевикам. Оголят спину, положат на землю — и шомполами, шомполами… Коммунистов, конечно, шлепали…

Лицеист закрыл глаза, по лицу его прошла судорога. С мрачной усмешкой, глядя куда-то перед собой, он сказал:

— В станице Кореневской среди пленных красноармейцев захватили и комиссара. Ему предназначили особую казнь. Врыли столб на площади. Комиссара привязали к этому столбу. Обвили вокруг головы веревку, сквозь веревку продели кол и стали крутить его, стискивая веревкой голову…

Катя вздрогнула, вся съежилась, что-то подкатило к горлу — не продохнешь. Бледные губы едва слышно выдохнули:

— Ужас!

— Крутили не спеша, — безжалостно продолжал Митя свой рассказ. — Комиссар пытался вырваться, да не тут-то было. Кое-кто крутил неумело, отворотя лицо, а другие с азартом, все больше разъяряясь. Мучили долго… Тяжело умирал, бедняга…

Это невыносимо было слышать, и Катя была почти близка к обмороку. Непонятно, как мог Митя, добрый, воспитанный, мечтающий о путешествиях, смотреть на все эти пытки. А может, не только смотреть…

Лежа на спине, мертвенно-бледный, с опущенными веками, Митя был страшен, похож на покойника. Время от времени у него нервно подергивались губы.

— Жил в каком-то наваждении, — продолжал он. — Все были злы, как голодные волки. Жажда мести не утихала даже во сне, бредили массовыми порками, расстрелами. Страшно, страшно! Ох, как я обрадовался, когда мне предложили поехать в Москву курьером. Думал, хоть день-два отдохну от всей этой злобы, крови, стрельбы. Жаль, что в дороге заболел тифом. Попал в больницу. Как там оказался — не помню…

— С вокзала ты пришел к нам.

— К вам! Зачем?

— Не знаю. Ты был уже больной, бредил. Я вызвала врача. Он поставил диагноз — тиф. За тобой приехала карета и отвезла в Нарышкинскую больницу.

Митя с удивлением уставился на нее. Значит, тогда он сам забрел к Коржавиным. Случайно, подсознательно, уже плохо контролируя свои действия. Его вел инстинкт самосохранения. Почувствовал, что до Брянского вокзала ему не добраться, и завернул к родственникам. Может быть, Кате что-нибудь известно и о шифровке. Сказал, напряженно следя за ее лицом:

— Со мной был секретный пакет, который я должен был передать одному человеку. Этот пакет у меня пропал, кто-то его у меня вытащил.

В памяти Кати вдруг всплыл разговор с Володей Корабельниковым в то утро, когда она встретилась с ним у ворот больницы. Она рассказала ему о кузене, о таинственных словах, произнесенных в бреду. Что-то говорило ей, что между этим разговором и пропажей секретного письма существовала какая-то связь. Эта мысль в первый момент вызвала у нее такое сильное смятение, что забилось сердце. Против Володи она ничего не имела. Ничего бесчестного он сделать не мог. Володя поступал так, как подсказывали ему его убеждения. Но собственный поступок показался ей ужасным. Она выдала брата. Не потому, что посчитала необходимым так поступить. Невольно, неосознанно… Но разве это может ее оправдать?

Да, все, что говорил ей Володя о новой жизни, о революции, находило в ней сочувственный отклик. Но все равно она никогда бы не согласилась стать доносчицей. Слезы стыда и боли выступили у нее на глазах.

— Если этот документ попал к чекистам, я погиб, — произнес Митя. Непритворное отчаяние звучало в его словах.

Катя мягко произнесла:

— А если тебе явиться с повинной? Во всем признаться…

— Нет! Нет! — бескровное лицо Мити перекосилось от охватившего его страха. — Нет, ни за что! Меня там расстреляют. Я убегу, схоронюсь. Мне бы только немного окрепнуть. Дня два-три мне надо где-нибудь переждать. Ты мне поможешь, Катя? Без тебя я погибну. Знаешь, мы зайдем в наш лицей. Там у швейцара Анисима Хрисанфовича можно будет узнать, кто из моих соучеников в Москве. Ты меня не выгонишь, Катя? Ты мне поможешь спастись?

Глава четвертая

1

Валяясь на диване, Корабельников почитывал пухлый растрепанный томик Хаггарда. У квартирной хозяйки была довольно большая библиотека. Три огромных шкафа сверху донизу были заставлены книгами. Впереди — парадно, как гвардейцы, выстроились на полках тома Энциклопедического словаря Брокгауза и Эфрона, огромные фолианты исторических сочинений. На задворках шкафов, точно бедные родственники, ютились книжки затрепанные, с оборванными корешками. Отсюда, порывшись, Володя уносил к себе какой-нибудь приключенческий роман. Но странно, даже произведения прославленных мастеров этого жанра — Буссенара, Хаггарда, Стивенсона не захватывали его. Замысловатые выдумки о кораблекрушениях в тропических морях, о поисках сокровищ, о жарких схватках с голыми дикарями на неведомых атоллах оставляли его равнодушным. Слишком далеки были все эти истории от того, что до краев переполняло его душу. Действительность была фантастичней и реальней любой выдумки.

— Митенька, к вам гость, — постучавшись, сказала квартирная хозяйка Мария Лазаревна.

Корабельников отшвырнул книжку. Наконец-то! Начинается… Наверное, это кто-нибудь из тех, кого он так напряженно ждал, тратя драгоценное время на чтение приключенческих книг. Володя вскочил на ноги и распахнул дверь.

На пороге стоял Мещерский, держа фуражку в руке. Корабельников радушно его пригласил:

— Заходите, очень рад вас видеть. Очень рад…

Войдя, Мещерский брезгливо оглядел убогую обстановку комнаты, потом подошел к окну, осторожно отодвинул занавеску и выглянул во двор. Осмотром, видимо, остался доволен и, уже успокоенный, подошел к дивану и разлегся там, положив пыльные сапоги на валик.

— Ну, как проводите время? — спросил он Володю, лениво позевывая.

— Затворником, — искренне пожаловался Корабельников. — Тоска смертная. И совестно без дела валяться в такую горячую пору.

— Странно, странно, — не слушая его и думая о чем-то своем, проговорил Мещерский. — Неужели нервы у меня начали пошаливать?

— Что-нибудь случилось?

— Нет, нет, все в порядке…

Он курил и стряхивал пепел на старый паркет. Между двумя затяжками вполголоса запел:

Раз в ночных, ночных потьмах —                                                    мах, мах — Шел с монахиней монах —                                          нах, нах…

И, не допев, замолчал. Внезапно спустил ноги с валика и сел. Что-то не давало ему покоя, что-то его мучило. Угрюмо уставившись в пол, он в тяжелом раздумье произнес:

— Да, это тот самый. Голову даю на отсечение…

— О чем это вы?

Мещерский многозначительно усмехнулся.

— Такое, понимаете, Митенька, странное совпадение. Сегодня два раза мне на глаза попался один и тот же человек.

— Просто на улице?

— В том-то и дело, что не просто на улице. Один раз, когда выходил из дому, второй раз, когда завернул на Большую Никитскую. Хотел навестить старого однополчанина… Что-то я в тот миг почувствовал. Изменил маршрут. Кружил по городу, желая обнаружить слежку. Но больше он мне на глаза не попался.

— Неужели вы могли запомнить физиономию случайного прохожего?

— Ну, что же тут особенного. У того, кто ведет двойную жизнь, все чувства обострены до крайности. На нервах живем. Интуиция, дорогой мой, штука не простая. Почему я почувствовал что-то странное в этом прохожем, объяснить не берусь. Но что-то мне в нем бросилось в глаза, задержало внимание. И нервные центры послали сигнал: будь осторожен! Это вроде предчувствия. Я в приметы не верю, а в предчувствия — да. Не все предчувствия оправдываются. Это верно. Но я к ним прислушиваюсь. Вот так-с!

— Интуиция нас часто подводит, — сказал Корабельников. — Она у человека несовершенна. Кто слепо доверяет ей, тот гибнет.

— Послушайте, — с иронией произнес Мещерский. — Какие мы, оказывается, философы. Дорогой мой, в восемнадцать лет я тоже изрекал разные ошеломляющие истины. Ну, вроде того, что двум смертям не бывать, а одной не миновать, что волков бояться — в лес не ходить и так далее! А повстречавшись со смертью с глазу на глаз, еще кое-что усвоил. Смерть — штука коварная, она играет с тобой, как кошка с мышью. Чтобы прежде времени не отправиться к праотцам, надо чертовски быть осторожным, ловчить, петлять, как выражаются охотники… Ну, да ладно. Может, я ошибся и за мной следовал московский обыватель, а не чекист. Ну-ка, а что скажет мне мой талисман?

Он вытащил из кармана потертый бумажник, раскрыл его, достал небольшую золотую вещицу и подбросил ее вверх.

— Браво! Выпала счастливая сторона. Живем, не тужим!

— Что это у вас? — спросил Корабельников, с любопытством посмотрев на ладонь офицера.

— Серьга, — ответил Мещерский. — Сашкина слеза.

— Сашкина? Кто это?

— Царица наша. Ее подарок… Каждый новый офицер, вступающий в конвой, получал от царицы подарок. Популярности искала в гвардии… Деньги дарила и расписывалась на кредитках. Немало сторублевок получил в свое время из ее августейших рук. И на каждой кредитке от края и до края крупная надпись: «Александра». Хранил долго, а в семнадцатом году загнал одному французу. Александра, Алиса… Вору и конокраду Гришке Распутину руку целовала!..

Он махнул рукой, скрипнул зубами и зло выругался:

— Принесло ее на наше несчастье в Россию!

Помолчали. Мещерский посмотрел на часы, прислушался. Встал, чуть приоткрыл дверь. Спросил негромко:

— А старушенция где? Что-то ее совсем не слышно.

— Ушла из дому. На кладбище, там у нее сын похоронен.

— И дверью не хлопнула?

— Тихая старушка…

Мещерский возвратился к дивану, удобно расположился, сладко зевнул и сказал томным голосом, не глядя на Володю:

— Поставьте-ка, дружок, на подоконник, поближе к правой стене какой-нибудь заметный предмет. Ну, хотя бы вон ту хрустальную вазу, что стоит на буфете. С вами, Митя, желает встретиться один человек. Эта ваза будет ему знаком, что можно заходить. Правила конспирации… Береженого, как говорится, бог бережет.

Вскоре тот, кому был подан условный сигнал, постучал в дверь. Это был пожилой человек с пухлым лицом, русой бородкой и темными смышлеными глазами. На нем был френч из грубого сукна и солдатские сапоги. Подполковник Улыбышев — так представился вошедший — служил в советском учреждении и носил форму, принятую командным составом Красной Армии.

Здороваясь, Улыбышев благосклонно улыбнулся, но взглянул на Володю достаточно зорко и внимательно. Руку пожал крепко и без лишних слов приступил к делу. Вопросы, которые он задал Корабельникову, изобличали в нем человека, хорошо разбирающегося в обстановке.

Отвечал Володя кратко, но точно. Знал он о белом движении на юге достаточно много, особенно помогли ему беседы с арестованным корнетом.

…Весной 1918 года положение Добровольческой армии на юге страны было отчаянным. Дон и Кубань, где действовала армия контрреволюции, со всех сторон были окружены красными. Белые офицеры, юнкера и кадеты отступали за Дон, в степи. Офицерские подразделения дрались отчаянно. В конце марта во время боев под Екатеринодаром разорвавшимся снарядом был убит главнокомандующий белой армии Лавр Корнилов. Командование над отступающими частями принял опытный царский генерал Деникин.

Добровольческая армия стала расти и крепнуть. К белогвардейцам примкнуло богатое казачество, из Петрограда, Москвы, со всей России под знамена Деникина стало стекаться белое офицерство. А в мае месяце Добровольческая армия уже готовилась перейти в решительное наступление против красных частей…

Все то, о чем Корабельников рассказывал, очевидно, не расходилось со сведениями, которыми располагало руководство монархической организации. И это укрепило доверие к молодому связному.

— Да, — произнес Улыбышев в раздумье, — к концу мая надо ждать великих событий. Красная армия тоже готовится к решительным боям. Реввоенсовет республики снял Главкома Северной группы Закавказской армии Автономова. На его место назначен латыш Калнин.

Мещерский нетерпеливо пожал плечами.

— Спасти Россию могут только германские дивизии. На них вся надежда. С большевиками было бы покончено в два счета. Скорей бы только фельдмаршал Эйхгорн двинул свои войска на Москву. Что немцы медлят, не понимаю. Или им достаточно только одной Украины? Глупо!

Корабельников полагал, что ему особенно не стоит вмешиваться в разговор на политические темы. О чем можно говорить с людьми, ослепленными ненавистью к народу, к России. И не об отечестве они пекутся, а о своих потерянных поместьях. Но на последние слова поручика решил отозваться. Он знал, что не все белогвардейцы ориентируются на немцев. Часть офицерства была преисполнена ненависти к немцам, жаждала продолжения войны с Германией. Он сказал:

— Но ведь немцы даром не помогут. Пол-России возьмут за свою помощь.

— И что же, — зло вскинул подбородок Мещерский. — Пусть берут. Лучше пол-Роосии потерять, чем всему государству погибать. Выхода нет! Как вы думаете, господа?

Улыбышев снисходительно усмехнулся и сказал, точно взвешивая каждое слово:

— С германским императором найти общий язык мы сумеем. Несомненно, он будет заинтересован в том, чтобы в России была восстановлена самодержавная власть в лице законной династии Романовых.

Улыбышев исподлобья метнул взгляд на юношу, желая, очевидно, определить, какое впечатление произвели его слова. Лицо Володи выражало почтительное внимание. Улыбышев продолжал:

— Монархи договорятся. Об этом не нам с вами заботиться. А Россия останется за Романовыми. Невзгоды перетерпит и, даст бог, опять наберет прежнюю силу. Русь грабили, опустошали не один раз. Москву сжигали, а она опять из пепла, как птица феникс, поднималась. Главное же — избавиться от большевистского ига. Раз и навсегда отбить у черни охоту к революциям. Надо ее так запугать, чтобы и далекие потомки боязливо вздрагивали при слове «революция». Бунтовщиков надлежит стереть с лица земли огнем и мечом…

Подполковник побагровел, жилы на тощей шее вздулись, глаза загорелись исступленной злобой. И совсем нетрудно было представить его карателем. Вероятно, таким он и был в действительности, способным на какое угодно преступление.

Улыбышев вытер платком вспотевший лоб, пену в уголках губ, куцая бородка его еще некоторое время нервно дергалась. Затем он окончательно успокоился, снова принял свой благовоспитанный, учтивый вид. Уже прощаясь, спросил Володю:

— Вы вооружены?

Корабельников повел головой в сторону Мещерского и ответил:

— Наган у меня взяли при первой встрече.

Улыбышев коротко хохотнул и приказал Мещерскому:

— Верните оружие.

Это Володя расценил как знак доверия со стороны руководства белогвардейской организации. Наконец-то испытательный срок кончился, его приняли в организацию. Кончился период вынужденного безделья и скуки. Что-то теперь ему поручат, дадут пароль, укажут явки…

— Скучаете, вероятно, изрядно? — как бы угадывая, спросил Улыбышев.

— О, конечно!

— Потерпите еще немного.

«Ничего не попишешь, — подумал Володя, оставшись в комнате один, — ждать так ждать». Начиналось то необычное в его чекистской жизни, чего он так долго ждал… Многое теперь зависело от его выдержки, хладнокровия, прозорливости. Один неверный шаг — и все сорвется… Могут, конечно, разоблачить и убить. Но нет, легко это им не удастся.

Володя ласково потрогал наган, с ним он чувствовал себя спокойней.

2

На другой день, так же внезапно и таинственно, как и в первый раз, Мещерский снова появился в квартире на Большой Полянке. Корабельникову он сказал кратко, деловито и доверчиво, как сообщнику:

— Сейчас вместе с вами, Митя, мы отправимся к Канатчиковой даче. Там находится весьма ценный для России человек, великий князь Андрей Романов. Мы должны перевести его на новую конспиративную квартиру. Оттуда его переправят дальше. Вы пойдете рядом с ним и будете изображать из себя сына вашего спутника. Отец гуляет с сыном, это выглядит трогательно…

Зимой восемнадцатого года сумевший избежать ареста бывший великий князь Андрей Кириллович Романов установил связь с монархической контрреволюционной организацией «Орден мономаховцев». Заговорщики взялись вывезти царского родственника в безопасное место. Вначале, правда, его намеревались переправить на юг, к Корнилову. Белогвардейцы предполагали объявить его претендентом на царский трон. Но дела у корниловцев складывались неблагоприятно, и политический совет при штабе белогвардейцев на Дону предложил «Ордену мономаховцев» с этой затеей повременить. Эту-то шифровку и привез в Москву лицеист Митя Ягал-Плещеев.

Сам Андрей Романов ждать больше не хотел. Он настаивал на том, чтобы ему в ближайшее время помогли выбраться из Москвы. Он сильно трусил, этот претендент на русский престол. Романов мечтал скорее очутиться в безопасном месте, лучше всего за границей, где на его имя в швейцарском банке хранились заблаговременно помещенные миллионы. Кроме того, в мешке, с которым он никогда не расставался, Романов таскал за собой бриллиантовые и жемчужные драгоценности русской короны.

— Ну что ж, я готов, — бодро отозвался Корабельников и щелкнул каблуками.

Мещерский подошел к окну, осторожно выглянул наружу, опытным взглядом окинул двор и закоулки. Осмотром остался доволен. Сказал, направляясь к выходу:

— Выходить будем поодиночке. Встретимся на углу у церкви.

После его ухода Корабельников молниеносно написал записку и спрятал ее в условленном месте. Как и было договорено, встретились у церквушки.

— Вот и кончилось, Митя, ваше затворничество, — сказал Мещерский с улыбкой. — Рады?

— Еще бы. Вам даже трудно себе представить, как нудно тянулось время.

— Да, я понимаю… А стреляете вы метко?

— Как будто неплохо, — ответил Корабельников. — На стрельбище всегда получал «отлично»…

— Превосходно. Это я спросил на тот случай, если нам придется вступить в перестрелку. К оружию будем прибегать только в крайнем случае, когда что-нибудь будет угрожать нашему подопечному.

Они шагали по пустынным улицам. Прохожие встречались редко. На мосту через Москву-реку шедший навстречу старик с окладистой бородой удивленно остановился, поглядел, затем припустился их догонять, крича вслед:

— Эгей, сынок! Молодой человек, погодите! Одну минутку!

Корабельников и Мещерский настороженно остановились, переглянулись. Мещерский спросил:

— Кто это такой? Вы его знаете?

Старик приблизился, стащил с головы форменную фуражку и заговорил, обращаясь к Корабельникову:

— Как хорошо, что встретил вас. Вы меня не узнаете?

Конечно, Корабельников узнал швейцара лицея и напряженно соображал, зачем старик остановил его на улице и что хочет ему сообщить.

— Как же не узнал. Рад вас видеть, Анисим Хрисанфович, — спокойно поздоровался Корабельников и, полуобернувшись к Мещерскому, сообщил ему: — Это швейцар нашего лицея.

Мещерский отошел шага на два и остановился, делая вид, что не слушает их, как и подобает воспитанному человеку, но уши навострил.

— Новость для вас имею, — тяжело переводя дух, — сказал Кандыба. — Приехал ведь…

Хотя он и торопился сообщить новости, но говорил с трудом. Старик запыхался и никак не смог справиться с удушьем.

У Корабельникова даже дух захватило от страшной догадки. К старику в лицей каким-то образом забрел Митя Ягал-Плещеев! Немыслимо, невероятно, по, по-видимому, так. Каким-то образом ему удалось раньше времени покинуть больницу. Ничем иным нельзя объяснить поведение швейцара… Во время первого знакомства в лицее он, Володя, говорил со стариком только о Мите Ягал-Плещееве. Никем другим Володя больше не интересовался.

Во что бы то ни стало нужно помешать швейцару произнести эту фамилию!

Он шагнул вперед, схватил старика за плечи и радостно воскликнул:

— Дядя приехал! Боже мой, как я рад. Новость вы мне сообщили потрясающую. Спасибо вам!

Сбитый с толку этими словами, Кандыба онемел. Корабельников повел глазами в сторону Мещерского, давая понять швейцару, что нужно опасаться этого человека, при нем ничего не следует говорить.

— Да, обрадовали, — продолжал восторгаться Корабельников. — Значит, дядя возвратился в Москву и зашел в лицей, чтобы справиться обо мне?

Старик, сообразив, что от него требуется, закивал головой:

— Именно так. Точно. Дядя о вас справлялся…

— А своего адреса он вам не оставил?

— Никак нет. Очень спешил.

— Это ничего, я его разыщу. Еще раз вам большое, пребольшое спасибо. Мы с дядей в ближайшие дни вас навестим и отблагодарим. До свидания.

— Счастливо оставаться.

Молодые люди продолжали свой путь. Мещерский похлопал Корабельникова по плечу.

— Поздравляю с приятной новостью. Давно не виделись с дядей?

— Больше пяти лет. Он путешественник, последняя его экспедиция — Тибет.

Мещерский слушал со вниманием, но Корабельников постарался рассказ о своем дяде сократить до минимума. Нужно было соблюдать меру, не перебарщивать. Рассказывая, он искоса наблюдал за своим спутником, варит ли он этой истории.

Мещерский был в приподнятом настроении, шутил, просил на память от дяди-путешественника какой-нибудь тибетский сувенирчик. Незаметно добрались до Канатчиковой дачи, известной в Москве психиатрической больницы.

Кирпичная, утыканная торчащими, как пики, короткими заостренными прутьями стена окружала больницу. В некоторых местах степа была разобрана, и проломы ее обвивала колючая проволока. Сами больничные корпуса прятались в глубине обширного парка, над вековыми липами которых кружились вороньи стаи. Справа и слева от чугунных ворот тянулись одноэтажные и двухэтажные деревянные домишки, сараи, дворики, подсобные помещения.

Из раскрытых дверей часовенки, держа фуражку в руке, вышел Улыбышев, поджидавший своих сообщников. Он еле заметно кивнул головою и прошел в ворота. Мещерский и Корабельников, держась на расстоянии, последовали за ним.

Было сумрачно, пахло сыростью, как в таежной чаще. Неподалеку от дорожки на пне сидел человек в больничном халате. Обхватив колено руками, он пристально глядел в одну точку и не шелохнулся, хотя офицеры прошли от него на довольно близком расстоянии. Другой человек, едва волоча ноги, куда-то брел, не разбирая пути. Голову он держал все время опущенной, взгляд блуждал по земле. Казалось, он ищет грибы или ягоды.

Мещерский вполголоса обронил:

— Счастливцы, ничто их не касается. Живут в мире грез. Среди них встречаются «Наполеоны», «Бисмарки», «Иваны Грозные», «Ротшильды»…

В просвете между деревьями показался главный корпус больницы. Это было громоздкое, похожее на казарму здание, выкрашенное в желтый цвет. Кое-где окна были забраны решетками. На широких ступеньках, греясь на солнце, сидели больные.

Улыбышев повернул к флигелю, стоявшему на отшибе. Через маленькую боковую дверь он вошел внутрь. Мещерский и Корабельников остались в молодой дубовой рощице.

Прошло с полчаса. Из той же боковой двери флигеля вышли трое: Улыбышев, лысоватый блондин в белом халате, очевидно доктор, и высокий грузный человек в солдатской шинели с вещевым мешком за плечами. Это и был Андрей Романов.

Глава пятая

1

— Да, кажется, упустил белогвардейца, — с досадой произнес Баженов.

Якубовский рассеянно улыбнулся.

— А почему ты думаешь, Никитич, что человек, которого ты потерял из виду, и есть тот самый Петров?

— Убежден, что не ошибся.

А произошло с Баженовым вот что.

…Получив задание от Якубовского, Баженов отправился на Арбат. Двор по Серебряному переулку, о котором говорил Устюжаев, оказался проходным. В отделении милиции Баженов просмотрел домовые книги по этому дому. Петров в них не значился. То ли он вовсе не был прописан, то ли числился под другой фамилией.

Первая неудача не обескуражила Баженова. Он настойчиво продолжал поиски. Внимательно изучив списки жильцов этого большого дома, Баженов отобрал для себя с десяток фамилий из «бывших»: дворян, купцов, чиновников высокого ранга. Он намеревался их тщательно проверить, установить, нет ли среди этих лиц человека, похожего на Петрова. Не исключено, что Петров или лицо, назвавшее себя Петровым, нелегально проживает в чьей-нибудь квартире.

Найти благовидный предлог для посещения этих квартир было бы нетрудно. Но, зрело рассудив, взвесив все доводы «за» и «против», Баженов отверг этот план. Он нашел другой способ.

В первый день ничего существенного выяснить ему не удалось. Второй день прошел так же, как и первый. На третий день усердных, но безуспешных поисков Баженов задумчиво шел по Плотникову переулку. Прохожих было мало. И вдруг неподалеку от перекрестка ему встретился стройный молодой человек в драповом пальто нараспашку. Баженов скользнул взглядом по смуглому лицу прохожего, по его фигуре. Какие-то характерные признаки изобличали в нем военного: выправка, походка, выражение лица. Однако в этом не было ничего удивительного — в Москве в то время проживало несколько десятков тысяч бывших офицеров, — но что-то в человеке привлекло внимание Баженова, в чем-то он был схож с тем, о ком говорили товарищи.

Прохожий тоже бросил быстрый взгляд на чекиста, но шага не задержал. И не оглянулся. Завернул за угол и пропал. «Приду сюда завтра», — решил про себя Баженов. Уверенность в том, что где-то здесь, в этих кривых переулках, нашел себе пристанище Петров, не покидала Баженова весь остаток дня.

И снова, часа через полтора, Баженов лицом к лицу столкнулся с молодым человеком в драповом пальто. Взглянул на этот раз внимательней и решил проследить за незнакомцем. Он неторопливо прошел еще несколько шагов, затем повернул и стал переходить улицу. В этот момент на Большой Никитской показалась небольшая группа арестованных с конвоем из трех милиционеров.

Внезапно один из арестованных стремительно прыгнул в сторону, быстро побежал и юркнул в ближайшую подворотню.

— Стой, стрелять буду! — неистово закричал милиционер, судорожно пытаясь вытащить пистолет из кобуры. Другой милиционер выстрелил в воздух.

Арестованные сначала шарахнулись, потом испуганно сбились в кучку. Пистолетные выстрелы огласили воздух. Толкаясь, наскакивая друг на друга, случайные прохожие кинулись врассыпную. И во время этой суматохи, поднявшейся на улице, Баженов потерял из виду Мещерского.

— Чистая случайность помешала мне выяснить, где проживает этот Петров, — сокрушался Баженов.

— Да, случайности бывают приятные и неприятные, дорогой Василий Никитич, — улыбнулся Якубовский. — Диалектика жизни, так сказать…

И, желая, очевидно, покончить с этим вопросом, Якубовский в раздумье произнес:

— Досадно, что у Володи дело застопорилось. Заговорщики, по-видимому, все еще проверяют его, прощупывают…

— Осторожнее стали, скрытней.

— Да вот и с шифровкой бьюсь, бьюсь — и ни с места. Придется, по-видимому, варягов звать.

— Кого?

— Есть у меня товарищ по подполью, Одинец Андрей Андреевич, вместе ссылку отбывали в Якутии. Одареннейший человек, энциклопедически образованный, светлая голова… В 1907 году за антиправительственную деятельность был схвачен жандармами, осужден, посажен в арестантский вагон и отправлен в края отдаленнейшие. А там, конечно, наукой заниматься негде. Много читал, мастерски играл в шахматы, шутя решал самые головоломные задачи. Очень рвался на волю, да бежать ему было трудновато — здоровьем не вышел. Освободился только в семнадцатом году… Сейчас в комиссариате иностранных дел работает, у Чичерина. Владеет несколькими иностранными языками, память имеет чудесную. Видимся мы с ним редко, у Чичерина тоже, как и у нас, много работают и мало спят… Думаю его попросить разобраться в шифровке.

— Какой же это варяг, — усмехнулся Баженов. — Свой человек.

Пришел Устюжаев. Был он чем-то сильно расстроен, нервничал. Едва поздоровавшись, взволнованно сообщил:

— Лицеист Дмитрий Ягал-Плещеев из Нарышкинской больницы исчез.

Якубовский, обычно невозмутимо выслушивающий самые сенсационные сообщения сотрудников, только глаза сощурил. Сухо спросил:

— Как это исчез?

— Ушел из больницы.

— Когда?

— Вчера ночью.

— Сам ушел либо с чьей-то помощью? Удалось что-нибудь выяснить?

— Неизвестно. Медицинская сестра утверждает, что ничего не видела. По-видимому, спала. А доктор, дежуривший ночью, только руками разводит. Вообще-то он шляпа и вряд ли содействовал побегу. Порядочки в этой больнице, я бы сказал…

— Что еще?

— Больного никто из посторонних не навещал. В палату, где лежат тифозные, никого не пускают. Ягал-Плещеев всего дня два тому назад пришел в себя после болезни.

— Как же он мог самостоятельно уйти? — усомнился Баженов. — Тиф же страшно изматывает, это всем известно. Больной после кризиса дней десять на ногах стоять не может, шатается, как ребенок. Тут что-то не так…

— Нет правил без исключения, — сказал Якубовский. — При большом напряжении мог пойти и сразу же после кризиса. Потащился изо всех сил. Что-то его гнало… Это можно допустить.

Якубовский говорил ровным, спокойным голосом, но Устюжаев чувствовал, что человек, которого он любит, сильно огорчен, расстроен, но старается это скрыть. Устюжаев сказал, глядя в пол:

— Моя вина. Не доглядел.

Якубовский заерзал на стуле, недовольно сказал:

— Ну, в этом мы после разберемся. Се важнойчас решить, как нам действовать.

Неожиданное бегство белогвардейского связного очень осложняло положение Володи Корабельникова. В любой момент его могли разоблачить. Если, конечно, беглец успел установить связь с заговорщиками. Если же лицеист бежал из больницы сам, без чьей-либо помощи, то вряд ли он сумел так быстро установить контакт со своими. А если ему помогали?

— Василий Никитич, — сказал Якубовский, повернувшись к Баженову, — немедленно связывайся с Володей. Сообщишь ему последние новости. Ему следует держаться крайне осторожно. И вообще будь к нему поближе, в случае чего придешь на помощь.

Баженов сразу же ушел. Якубовский задумался. Устюжаев тоже молчал. Тишина казалась невыносимой. Пашка испытывал жгучий стыд и боль. Если бы можно было исправить свой промах! Какой угодно ценой, даже ценой жизни…

Якубовский поднял голову, долго смотрел на удрученного Устюжаева. Затем просто и деловито сказал:

— Все может обернуться к лучшему. Давай подумаем, что предпринять, как помешать Ягал-Плещееву попасть к заговорщикам. Что ты скажешь на это?

Устюжаев встрепенулся, с надеждой сказал:

— Далеко от больницы Ягал-Плещеев уйти не мог. Даже если кто ему и помог. Где-то в районе Пречистенки он и нашел прибежище. Думается, нам следует поискать в квартире Коржавиных. Они его близкие родственники и живут по соседству с Нарышкинской больницей. Как вы полагаете?

— С обыском у Коржавиных повременим. Но наблюдение за квартирой установим обязательно. Этим, Паша, займись незамедлительно.

После ухода Устюжаева Якубовский позвонил в Комиссариат иностранных дел и договорился с Одинцом о белогвардейской шифровке. И хотя телефонный разговор был совсем кратким, он взволновал Якубовского. Вспомнилась пора молодости. Она была трудной, скитальческой, тюремной. А они, одухотворенные высокими стремлениями, шли по жизни с гордо поднятой головой. Их, большевиков, связывало кровное братство…

До встречи оставалось чуть меньше часа. Якубовский заказал пропуск для старого товарища и вышел немного пройтись, освежить уставшую голову. У Китайгородской стены, у широкого прилавка книжного развала, Якубовский остановился. Хозяин, сухонький, проворный старичок в кургузом выцветшем пиджачке, стоял на стремянке и выравнивал книжный ряд на самой верхней полке. Завидев покупателя, он спустился вниз.

— Жаль, что намедни ко мне не наведались, — бойкой скороговоркой затараторил букинист. — Была очень редкая книжица, да выхватил ее прямо из-под рук профессор Кукушкин, Иннокентий Николаевич. Может, знаете? Известнейший книголюб…

Говорил букинист без умолку, хитро поблескивая узкими татарскими глазками. Несмотря на свой неказистый вид, старичок Щетинин был оборотистым торговцем, знатоком книг.

Специально за старинными книгами Якубовский не охотился, но питал к ним слабость и время от времени приобретал что-нибудь редкостное, если цена не превышала его денежных возможностей. Сейчас среди книг он нашел и перелистал тонюсенькую брошюрку, на обложке которой значилось: «Стихотворения Александра Дьякова. Издание автора».

Стихи оказались слабенькими, подражательными и беспомощными. Но среди затертых, неуклюжих стишков попадались и свои, выстраданные строки:

И я хочу — хоть расшибиться, Хочу узнать я наперед, О чем поется каждой птице И в чем призвание мое.

Букинист, покосившись на книжечку, с усмешкой произнес:

— А-а, Дьяков, поэт-самоучка, приказчиком служил у Глебовых, в галантерейном магазине на Мясницкой. Издал на свои трудовые копейки книжечку да и разнес по ларькам. Спроса на них нет, не берут. Стишки не ко времени, да и поэзии маловато…

— А человек, мне кажется, не без способностей. Старый он, молодой?

— Как вам сказать? Годами-то, должно быть, не очень стар, да уже седой, дряхлый, помятый.

— Пьет?

— Не без того. Жизнь тягостная: ни денег, ни признания.

Якубовский прочел еще два-три стихотворения. Все же чем-то они привлекли его, неясно и сбивчиво ощущалось в них трепетание человеческого чувства. К миру поэтов Якубовский никакого отношения не имел, знакомства ни с кем из них не вел, но судьба безвестного Александра Дьякова, издавшего на свои скудные деньги поэтический сборничек, его заинтересовала. Захотелось как-то поддержать человека, ободрить. Засмущавшись, он сказал букинисту:

— Узнайте, пожалуйста, для меня адрес автора. Интересно мне с ним познакомиться…

Глава шестая

1

Великий князь Андрей Романов, сопровождаемый телохранителями, благополучно пересек город и добрался до новой конспиративной квартиры. Она находилась на Большой Молчановке в доме 23.

Отлучиться для того, чтобы связаться со своими, Корабельникову так и не удалось. Улыбышев запретил выходить на улицу. Сказал, что он сам, Мещерский и Митя будут всю ночь дежурить по очереди. Утром их сменят другие члены организации. Представителя царской фамилии нельзя оставлять без охраны ни на час.

Корабельников подчинился. Да и другого выхода не было. Если бы он без спроса покинул конспиративную квартиру, то белогвардейцы, заподозрив неладное, снялись бы с места и рассеялись. «Не спеши, — твердил Володя себе, — не горячись». Сейчас, когда он проник в организацию, надо действовать четко и осмотрительно.

План, который выработал Улыбышев, состоял в следующем. Романов и группа выделенных для обеспечения его безопасности офицеров-мономаховцев, должна была пробраться на Украину под видом солдат, возвращавшихся с фронта. Фальшивые паспорта были уже заготовлены на всех. Маршрут пролегал по Брянщине, где «Орден мономаховцев» в разных местах по пути следования к границе имел несколько явок. Через Украину, оккупированную кайзеровскими дивизиями, планировалось пробраться в Румынию и дальше — в Швейцарию.

Уже немало офицеров из Москвы орден переправил на Украину и на Дон, в белые войска. Высокородного Романова руководитель организации подполковник Улыбышев имел намерение сопровождать лично. В этом он видел для себя и немалые выгоды. Но, как человек осторожный и дальновидный, хотел заручиться санкцией штаба организации, ее верхушки…

Наступило утро. Корабельников, всю ночь не сомкнувший глаз, делал вид, что читает книгу. Неподалеку от него на кресле-качалке в своей излюбленной позе полулежал Мещерский и, перебирая струны гитары, чуть слышно напевал:

Отойди, не гляди, Скройся с глаз ты моих; Сердце ноет в груди — Нету сил никаких.

Время от времени кто-нибудь из них подходил к окну и выглядывал на улицу: все ли там спокойно.

В другой комнате, в гостиной, — квартира принадлежала балерине Большого театра Приятновой — сидело человек шесть заговорщиков. Хозяйка занимала Романова великосветской болтовней. Гость вяло поддерживал разговор, лицо его ничего не выражало, видно, ему было не по себе. Вещевой мешок с драгоценностями лежал у его ног.

— Слухи о том, что царя перевели из Тобольска в Екатеринбург, подтверждаются, — с горестным вздохом произнесла балерина. — Вместе с семьей. Господи, что будет с Россией!

— Да, — безучастно отозвался Романов. — Это что, хуже для него или лучше? Как вы думаете, что бы это значило?

Поручик императорской гвардии Мика Шеффер предавался воспоминаниям. Картавя, захлебываясь, он рассказывал Улыбышеву о какой-то умопомрачительной попойке на царской охоте:

— Коньяк, скажу я вам! Три глотка, и с каблуков долой. Клянусь честью!

Улыбышев слушал вполуха. Он тоже нервничал. Достав карманные часы, подполковник щелкнул крышкой и недоуменно произнес:

— Что это с Севским? Всегда был точен…

— Явится, — беспечно сказал Шеффер, горя желанием продолжить повествование о царском кутеже. — Какие-нибудь домашние неурядицы. На чем, бишь, я остановился?..

Прошло еще минуты три. Улыбышев старался сохранить спокойствие, но теперь его все настораживало: шаги случайного прохожего, ребячий возглас, чей-то свист. В опоздании Севского крылось что-то неладное. Не дослушав Шеффера и не извинившись перед ним, Улыбышев встал, подошел к Романову и, почтительно склонившись, шепнул ему на ухо, что пора уходить.

Романов с неожиданной для его комплекции живостью вскочил с места, засуетился:

— Да, да. Идемте.

— Вас проводят до Дорогомиловской заставы. Я туда скоро приду…

По знаку Улыбышева подошел низкорослый черноволосый мономаховец со скуластым лицом. Улыбышев тотчас же приказал ему отвести Романова к Дорогомиловской заставе и там дожидаться его, Улыбышева. Офицер кивнул головой. Романов и черноволосый офицер, ни с кем не простившись, поспешно удалились.

Все недоуменно переглянулись. Шеффер спросил:

— Что все это значит?

Улыбышев собрался сказать, что в целях конспирации всем нужно расходиться, как вдруг послышались три условных стука в дверь. Хозяйка пошла открывать. Донесся знакомый голос штабс-капитана Севского, члена штаба ордена.

Севский вошел быстро. Он был бледен, русые пряди волос рассыпались по лбу. Его обступили со всех сторон. Он перевел дух и с усилием произнес:

— Нас предали, господа! В нашу организацию проник чекистский разведчик. Тот, кого мы принимали за связного Добровольческой армии, подставное лицо. Настоящий связной, лицеист Дмитрий Ягал-Плещеев, находится сейчас у меня в доме…

— Как?!

— А вот так, — со злорадством ощерился Севский. — Узнал чисто случайно. На рассвете ко мне явилась Катя Коржавина, дочь моего покойного сослуживца, военного инженера. Я эту девушку хорошо знаю. Она попросила приютить на двое-трое суток Дмитрия Ягал-Плещеева…

Шеффер, выхватив пистолет, молча ринулся к дверям комнаты, в которой находился мнимый связной. Но его приковал к месту повелительный окрик Улыбышева:

— Вы с ума сошли! Спрячьте оружие.

И молодой чекист и Мещерский, находившиеся на дежурстве в угловой комнате, услышали, что кто-то пришел, взволнованный шепот. Оба встали. Переглянулись. Володя сделал было шаг по направлению к двери, но его удержал Мещерский, давая знать, что ему следует оставаться на посту, продолжать наблюдение. Мещерский отворил дверь и вышел в гостиную.

Корабельников остался один. Прислушался. По обрывкам фраз понял, что произошло. Что же делать? Это нужно решать без промедления. Ворваться в гостиную и потребовать сложить оружие? Да их, мономаховцев, в гостиной человек шесть. Все вооружены, все отлично стреляют. Страха он не испытывал, мог смело ринуться в бой. Но удержался, сообразив, что цель достигнута не будет: уцелевшие мономаховцы разбегутся, операция провалится.

Нет, надо выиграть время. Может быть, товарищи знают, где он сейчас находится, и с минуты на минуту нагрянут сюда. И Володя Корабельников, держа зажатый в руке наган, но не вынимая его из кармана, переступил порог гостиной.

Мономаховцы оторопело уставились на него. Никто не шелохнулся. Все были взбешены до крайности, кажется, вот-вот сорвутся, сомнут, растопчут. Сам удивляясь тому, что голос его звучит так спокойно и уверенно, Корабельников произнес:

— Господа, я случайно услышал ваш разговор. Вам сказали, что я самозванец. Это ложь! Никакой двоюродной сестры у меня нет. Это какая-то странная выдумка или провокация…

Севский и Шеффер нервно дернулись, как перед прыжком. Корабельников предостерег:

— Не вздумайте на меня набрасываться. Я буду обороняться, наган при мне. Я не хочу быть зарезанным как ягненок. Стрельба привлечет сюда чекистов… А я прошу настоящего суда чести. Нужно разобраться и выяснить, кто же является Лжедмитрием.

Улыбышев опешил. На минуту он усомнился в том, что перед ним чекистский разведчик. Человек, сохранивший способность шутить в такую опасную минуту, должен был чувствовать свою правоту.

— Мы готовы вас выслушать, — отрывисто произнес он.

Корабельников взорвался:

— Но где, где доказательства того, что я не тот, за кого себя выдаю? Я хочу выслушать обвинителя!..

Обернувшись к Севскому, Улыбышев приказал:

— Расскажите, что вам известно. И пожалуйста, покороче.

— Катя Коржавина, — начал Севский, — чистосердечно мне рассказала, что ее кузен Дмитрий Ягал-Плещеев служил в Добровольческой армии и приехал в Москву с каким-то заданием. По дороге заразился тифом, и она устроила его в Нарышкинской больнице. Из больницы лицеист, когда миновал кризис, бежал. Опять заявился к своим родичам. Но Катя Коржавина у себя его оставить не могла, так как опасалась обыска. Я дал согласие, и через час Катя привела этого несчастного юношу ко мне домой. Во время первой же беседы со мной лицеист подтвердил рассказ Кати, сообщил, кто он такой, зачем приехал в Москву, рассказал о задании…

— Странная и довольно подозрительная история, — презрительно пожал плечами Корабельников. — Какие у вас доказательства, что молодой человек, которого вам подсунули, не является чекистским разведчиком? А если перед ним поставили цель проникнуть в офицерскую организацию? Воспользовались услугами гимназистки…

— Я знаю Катю Коржавину, — резко перебил его Севский. — Благороднейшее существо, дочь инженера, дворянка.

— Довольно наивные рассуждения, — с сарказмом промолвил Корабельников. — Всем нам, господа, я думаю, известно немало интеллигентных девушек, которые идут за большевиками. Вероятно, и ваша знакомая из их числа…

Мещерский, стоявший у пианино с папиросой в зубах, предложил:

— Нужно сделать очную ставку.

Мещерский верил и не верил тому, что говорил Корабельников. Это был вопрос престижа. Он не мог допустить мысли о том, что его, гвардейского офицера, мог так легко обвести вокруг пальца какой-то парень из Чека. Да и как-то не укладывалось в его голове представление о чекистах с этим молодым интеллигентным человеком. Ему хотелось верить своему новому знакомому…

Эти же соображения одолевали и Улыбышева. Он сказал:

— Пожалуй, это правильно. Но не здесь, конечно, устраивать очную ставку. Встречу следует организовать у вас, Севский.

Он говорил это с определенным умыслом. Севский служил начальником Измайловских артиллерийских складов. Там можно было бы устроить и суд и расправу над чекистским разведчиком. Надо только туда его заманить. Севский понял подполковника с полуслова и с готовностью согласился:

— Слушаюсь! Молодого человека, которого привела ко мне Катя Коржавина, я доставлю туда сейчас же.

Улыбышев обвел взглядом напряженные лица своих сообщников и задержался на Мещерском.

— А вы попытайтесь доставить туда же эту Катю Коржавину.

Севский и Мещерский вышли из гостиной. В комнате осталось четверо: чекист и трое офицеров. Корабельников видел, что хитрый Улыбышев не поверил ему и за очную ставку ухватился для проформы, рассчитывая перехитрить своего противника, заманить его в ловушку. Ждать дальше своих товарищей бесполезно. Очевидно, Якубовский не знает, где он сейчас находится. Пора действовать, а то будет поздно. Решать нужно сейчас…

Балерина с беспомощной и слащавой улыбкой произнесла, неизвестно к кому обращаясь:

— А мне можно удалиться?

Офицеры переглянулись. Они явно что-то замышляли.

«Нет, больше ждать нельзя», — подумал Корабельников и, выхватив наган, крикнул:

— Руки вверх! Вы арестованы!

Шеффер и второй офицер подняли руки. Балерина дико взвизгнула и в смятении заметалась по комнате. Воспользовавшись этим, Улыбышев коршуном метнулся к двери и с грохотом захлопнул ее за собой.

Глава седьмая

1

Открыв дверь, Катя Коржавина увидела незнакомого человека в потертом пальто. Это был Мещерский. Он учтиво приложил руку к головному убору и негромко, даже несколько таинственно произнес:

— Привет вам от кузена.

Катя насторожилась. Мещерский, заметив это, быстро ее успокоил, сказав, что от Игоря Антоновича Севского Митя перебрался к нему, в Измайлово, у него Мите будет безопасней.

— Митя очень хочет вас сейчас повидать, — сказал Мещерский.

— Большое спасибо, — ответила Катя и попросила гостя войти.

Мещерский уклонился, сказав, что подождет девушку в передней. Катя удивилась:

— Разве это так срочно?

— Желательно поскорее. Я обещал ему привезти вас тотчас же… Капризничает как маленький. Да это ему простительно. Столько перенес!

— Хорошо, — сказала Катя. — Я только маму предупрежу.

Мещерский и Катя вышли на улицу и направились к трамвайной остановке. Катя ничего странного не нашла в том, что Севский посчитал необходимым так быстро переселить Митю. Очевидно, это нужно для Митиной безопасности.

…Трамвай тащился медленно по грязным и запущенным улочкам. Пассажиры сидели молча, погруженные в свои думы. Мещерский же был говорлив и развлекал попутчицу забавными историями.

На конечной остановке сошли с трамвая и углубились в Измайловский лес. Катя без колебаний следовала за своим провожатым, радовалась тому, что с Митей все так хорошо устроилось. В лесу он скорее окрепнет, поправится и сумеет уехать куда-нибудь в провинцию. И забудет все ужасы, все пережитое в белой армии.

Но что-то в поведении спутника по мере того, как они все дальше и дальше уходили от заставы, изменилось. В словах сквозила какая-то усмешка, взгляд становился все пытливей, острей. Катя внимательно взглянула на провожатого. Кто он? Что за человек? Наверное, тоже какой-нибудь «бывший»?

С еле скрываемой тревогой она спросила:

— Еще далеко?

— Да нет, уже близко. Сейчас покажутся артиллерийские склады, и мы у цели.

— Вы что же, живете на территории артиллерийского склада?

— Вроде того, — неопределенно отозвался Мещерский.

Беспокойство охватило девушку. Она с опаской посмотрела на потерявшего всю свою вежливость провожатого, не зная, что и подумать. Чувствовала, что надвигается что-то страшное. Сердце забилось. Катя остановилась и, запинаясь, виновато сказала:

— Извините меня, но лучше… лучше я вернусь домой. К Мите пойду в другой раз…

— Какие глупости! Мы почти у цели. Пошли.

— Нет, я передумала. Вы уж меня извините…

Она поклонилась и повернула назад. Мещерский грубо схватил ее за руку, стиснул так, что она закричала жалобным, срывающимся голосом:

— Как вы смеете!

На звук голосов из-за деревьев вышли двое. Это были офицеры, служившие, как и Севский, в Измайловских артиллерийских складах. Севский, примчавшийся сюда заранее, сумел предупредить их об опасности провала. Нужно было менять явки, пароли, а кое-кому и убираться как можно скорее из Москвы. Увидев Мещерского с девушкой, они остановились. Поручик Вадбольский недовольно проговорил:

— Нашли время амурничать. Неприятные новости…

— Знаю, — отрезал Мещерский. — Помогите мне лучше справиться с этой гадюкой. Ее надо допросить!

Катя побледнела, только теперь она поняла, какая опасность ей угрожает. Кричать, звать на помощь? Мещерский, будто угадав ее мысли, предупредил:

— Не вздумайте орать. Это бесполезно, кругом все равно никого нет. Если вы невиновны, мы вам ничего плохого не сделаем.

Катя рванулась изо всех сил, закричала:

— Помогите!

Мещерский точно клещами стиснул ей горло. А Вадбольский замахнулся на нее кулаком. И тут произошло нечто неожиданное. Утверждая, что кругом никого нет, Мещерский ошибался. Кроме трех офицеров, в этом уголке леса находился еще один человек. Павел Устюжаев!

…Получив от Якубовского задание, Устюжаев сразу же отправился к Арбату, разыскал Афанасьевский переулок и медленно зашагал к четырнадцатому дому, размышляя о том, где лучше ему выбрать место для наблюдения. У дома Устюжаев обратил внимание на прохожего, который шел по противоположной стороне улицы. Чекист узнал в нем офицера, приходившего на свидание на Брянский вокзал и назвавшего себя Петровым. Да, Павел был на верном пути…

Мещерский остановился как раз у дома номер четырнадцать. Прежде чем войти в парадное, огляделся. Проходивший мимо неказистый парень, на ходу затягивавший ремень, подозрения у него не возбудил. Он постучался к Коржавиным.

А вскоре офицер вышел из дому с девушкой, которая весьма походила на Катю Коржавину. Володя ее не раз описывал Устюжаеву.

Умело прячась, Устюжаев добрался с этой парочкой до Измайловского парка, вместе с ними вошел в лес. На одной из полянок офицер и его спутница остановились. Между ними произошел какой-то резкий разговор. Потом к ним присоединилось еще двое в солдатских шинелях. О таких людях говорят: «солдаты из офицеров».

Из своего укрытия Павлу хорошо было видно, как один из мужчин схватил девушку за горло, а другой замахнулся на нее кулаком. Что происходит в этой группе? Стычка сообщников или расправа над честным человеком? Устюжаев еще не знал, что связывает Катю Коржавину с этими людьми, один из которых, несомненно, принадлежал к контрреволюционной организации.

Но не отозваться на крик о помощи Устюжаев не мог. В два прыжка он достиг полянки, поднял наган и громко приказал:

— Ни с места! Руки вверх!

Мономаховцы обернулись, подняли руки над головой. Что делать дальше? Обезоружить, но как? Их трое, а он один. Приказать сдать оружие? Опасно. Заставить повернуться спиной и самому обыскать их?

Но мономаховцы уже пришли в себя. Увидев, что против них действует всего один человек, они стали медленно отходить друг от друга. Первый, у кого сдали нервы, был Мещерский. Судорожно засуетившись и не попадая рукой в карман, где у него лежал пистолет, он крикнул сообщникам:

— Стреляйте! Стреляйте в него!

Все дальнейшее произошло в считанные секунды. Мономаховцы, выхватив револьверы, открыли пальбу. Стреляя, они разбежались в разные стороны. Устюжаев тоже выстрелил несколько раз.

…Услышав грозный окрик неизвестного парня, Катя вместе с другими бессознательно подчинилась. Ее враги разбежались, отступили за деревья, и девушка, оставшись одна, не разбирая дороги и путаясь в кустах, бросилась к опушке…

Кто-то из белогвардейцев, низко пригибаясь, переменил место. Устюжаев выстрелил удачно. Бежавший ничком ткнулся в траву и затих. Кажется, одним врагом стало меньше. И в тот же миг ответная пуля настигла Павла. Нога у него подломилась, и он тяжело сел на землю.

Потревоженные выстрелами, надрывно кричали грачи, кружились над гнездами. Заволакивая небо, ползли темные тучи, в лесу стало сумрачно. На выстрелы, очевидно, никто не обратит внимания. В этом районе стрельба была не в диковинку. Затаив дыхание Устюжаев прислушался. Боль в ноге прошла, только горячая кровь неприятно струилась по бедру, щедро пропитывая одежду. Враги тоже притихли, выжидая, когда можно будет выстрелить наверняка.

Устюжаев приподнялся, ему показалось, что слева, метрах в тридцати от него, в кустах что-то шевельнулось, и он выстрелил. И тут же сам почувствовал, как пуля ударила в плечо. Подумал со злобой: «А ведь ухлопают, сволочи!» В глазах снова потемнело, к горлу подступила тошнота. Он жадно глотнул воздух, поборол слабость. И вдруг услышал топот шагов. Кто-то убегал. А может, просто хотел найти более удобную позицию. Устюжаев долго шарил взглядом по кустам, разглядывая каждый бугорок, пенек, выступ. И внезапно обнаружил противника.

Раненый Мещерский, опустив голову, сидел на земле, привалившись плечом к старой березе. Ничего не стоило сейчас его прикончить. Но Устюжаев медлил. Какое-то странное чувство шевельнулось в его душе, чувство жалости к человеку. Неприятно было стрелять в него, вот такого, корчившегося от боли. Нет, добивать раненого он не будет. К тому же нужно кого-то из заговорщиков захватить живым. Устюжаев крикнул:

— Бросай оружие!

Мещерский поднял голову. Лицо его от боли и злобы передернулось. Он сделал усилие, медленно поднял пистолет, но застонал от боли, выронил оружие и повалился на бок. Он не собирался церемониться с раненым противником, это точно.

…Минуты текли медленно. Устюжаев подумал, что хорошо бы перевязать раны, иначе он изойдет кровью. Но сил не было, голова кружилась, кружилось небо с бледными, чуть проступившими звездами, кружились деревья с грачиными гнездами, казалось, кружится весь этот жестокий, беспощадный мир.

2

Пробежав одну за другой несколько полян, Катя остановилась. Погони не было. Стрельба прекратилась. Девушка оглянулась, соображая, в какую сторону ей идти. И внезапно мысли вернулись к недавним событиям. В памяти встала рослая фигура парня, выскочившего из-за кустов ей на выручку. Что сейчас с ним? Жив ли он, ранен? Нет, не выяснив, что случилось с человеком, который так благородно бросился ее спасать, она не уйдет. А вдруг действительно этот парень ранен и нуждается в помощи?..

Превозмогая страх, Катя повернула назад. Шла медленно, осторожно, время от времени останавливаясь и прислушиваясь. Наконец вот и знакомая поляна, на которой росли старые березы. На опушке, уткнувшись в траву, лежит человек в солдатской шинели. Катя в ужасе отстранилась. Лежащий не двигался, он был мертв.

С трудом Катя сделала еще несколько шагов. От испуга отнимались ноги, и она шла, петляя между кустов. На повороте тропинки, впереди себя, она увидела еще одного человека. Это был тот самый парень, который спас ей жизнь. В неловкой позе он сидел под деревом, держа в руке наган. Лицо его было мертвенно-бледным.

— Не подходите, стрелять буду! — с трудом сказал Устюжаев, недобро глядя на девушку.

Остановившись, Катя жалобно ойкнула:

— Вы ранены?! Как вам помочь? Скажите…

На мгновение Устюжаев заколебался. Кажется, голос девушки звучал вполне искренне, и было бы глупо отказываться от ее помощи. Уже почти в забытьи Павел прошептал пересохшими губами:

— Позовите людей…

Катя огляделась, соображая, в какую сторону ей кинуться, чтобы скорее добраться до больницы или учреждения и вызвать карету «Скорой помощи», привести людей.

Парень застонал. Катя сорвалась с места и побежала. Она неслась с такой быстротой, на какую была только способна. На бегу споткнулась и угодила в глубокую яму. Вылезла, вся облепленная грязью. Побежала дальше. Сердце неистово колотилось, пот застилал глаза. С дорожки сбилась и бежала теперь напрямик, в том направлении, в котором, как ей казалось, находилась улица. Продралась через кустарник и увидела высокую каменную ограду. Спотыкаясь, падая, побежала вдоль этой глухой стены. Добралась, наконец, до входных железных ворот. Забарабанила в дверь сторожевой будки.

Дверь распахнулась, и боец с винтовкой сердито крикнул с порога:

— Ты чего хулиганишь? Что надо?

Задыхаясь от волнения, Катя взмолилась:

— Товарищ, помогите! Тут недалеко человека ранили. Ему помочь надо. Немедленно. Вызвать врача. Только скорее, пожалуйста. Позвоните в «Скорую помощь»…

Боец недоверчиво оглядел девушку. Вид у нее был страшный, растерзанный. Платье в грязи, голос охрипший, совсем девчонка не в себе. После некоторого раздумья он спросил:

— Сильно раненный?

— Да, очень. Звоните врачу, прошу вас. Дорога каждая минута. Ведь он может умереть там. Господи!

Она вдруг заплакала. Боец почесал затылок, помялся, вздохнул. Сказал сочувственно:

— Ладно, постой тут. Сейчас дежурного позову.

Вскоре дверь будки снова отворилась. Вышел прыщеватый человек в кожанке и с пистолетом в деревянной кобуре.

Катя и ему горячо повторила свою просьбу. Дежурный хмуро отозвался:

— Хорошо, сейчас пойдем за раненым. У нас свой санитарный пункт.

Вскоре небольшая команда тронулась в путь. Катя шла впереди как проводник. Блуждали недолго. Успокоившись, Катя сориентировалась и привела солдат на ту полянку, где лежал раненый парень, а сама, обессилев, опустилась на землю.

Устюжаев был в глубоком обмороке. Его уложили на носилки и понесли.

Катя могла бы хоть сейчас уйти домой. Все, что нужно было, она сделала. Раненому окажут медицинскую помощь. Но она, с жалостью глядя на покрытое мертвенной бледностью лицо парня, отправилась за носилками. Вместе с ними вошла в ворота. Тяжелые створки медленно закрылись за нею.

Когда проходили мимо каменного одноэтажного домика, из раскрытого окна кто-то крикнул:

— Касаткин, быстро ко мне!

— Слушаюсь, — отозвался человек в кожаной куртке и повернул к крыльцу.

Голос человека, отдавшего это приказание, показался Кате странно знакомым. Она оглянулась, но человек уже отошел от окна.

— Куда мы пришли? — спросила Катя, обращаясь к одному из солдат.

— Измайловские артиллерийские склады…

* * *

Придя на Большую Полянку, Баженов не застал Корабельникова. Но в условленном месте лежала записка, наспех набросанная Володей.

— Так вот где прятался царский родич, — проговорил Якубовский, прочитав записку.

— Ценности он не представляет, но упустить нам его нельзя.

— Никак нельзя, — согласился Баженов. — И, видимо, не с пустыми руками улепетывает за границу этот Романов.

— Тоже верно. Неясно только, почему белогвардейцы решили перевести его на новую конспиративную квартиру. Чем им не подходила старая? Или ради безопасности они так часто меняют его местожительство? Да, кстати, сегодня мне передали из отдела письмо. Прислал его санитар той самой Канатчиковой больницы. И подпись есть: Хайбула. По-видимому, татарин. Он пишет, что у доктора Алферова бывают посетители, не похожие на больных, а скорее, пишет он, на «бывших», на «ваше благородие». Доктор Алферов…

Якубовский задумался.

— Нужно ехать в больницу. Познакомимся поближе с этим доктором, — сказал Баженов.

— Не рано ли? Может быть, стоит дождаться вестей от Володи? Как бы нам раньше времени не спугнуть белогвардейцев.

— Познакомимся тихо-благородно. Надо же нам узнать, где сейчас Володя. Быть в курсе его дел и намерений…

— Да, это верно. Едем в больницу.

На стареньком скрипучем автомобильчике Якубовский и Баженов приехали на Канатчикову дачу.

Главный врач больницы познакомил их с доктором Алферовым и попросил провести посетителей по палатам. Осмотр начался с первого корпуса.

— В этой палате, — давал пояснения доктор Алферов, — содержатся безнадежные хроники. Старик, который так стремительно шагает из угла в угол, — параноик, одержимый страхом преследования…

Обошли несколько палат. Алферов нервничал, путался, был явно не в своей тарелке. Когда шли по пустынному коридору, Якубовский, наклонившись к уху доктора, тихо спросил:

— А какой психической болезнью страдал Андрей Кириллович?

Доктор Алферов остановился как вкопанный. Лицо его обвисло, посерело. Он с трудом произнес, положив руку на сердце:

— Я не виноват…

На первом же допросе доктор Алферов признался во всем. Он рассказал, что у него при больнице около трех недель жил великий князь Андрей Романов. Приютил по просьбе подполковника Улыбышева, с которым его, Алферова, связывают узы юношеской дружбу. Они когда-то вместе учились в одной гимназии, даже в одном классе. Сегодня высокого гостя Улыбышев увел.

— Куда именно?

— Этого я не знаю.

— Где живет подполковник Улыбышев?

— На Покровке.

— Где именно?

— Точно не знаю. Я у него в гостях никогда не бывал.

— Но ведь он ваш друг?

— Да, это так. Но сейчас у нас слишком мало общих интересов. Подполковник Улыбышев — военный, а я, как видите, врач.

— И все же его просьбу, хотя она и незаконная, выполнили?

— Из соображений гуманности.

— А может, низкопоклонства?

— Допускаю и это. Все же великокняжеская фамилия… Ударило в глаза, затмение нашло. Сам я, уверяю вас, простого происхождения…

3

В девять часов утра нашелся Корабельников. Никогда Володя не видел Глеба Илларионовича таким довольным, как в момент встречи.

— Целый, невредимый, — радостно говорил Глеб Илларионович, крепко стискивая руку парию, — и двух крупных щук выудил, привел под конвоем. Ну, говори…

Выслушав рассказ Корабельникова о том, что произошло с ним на квартире у балерины, Якубовский распорядился:

— Этого Севского надо немедленно арестовать. Василий Никитич, действуй. Белогвардейцы встревожены и попытаются скрыться. Севского надо взять в первую очередь. Артиллерийские склады не такое место, где можно оставить хозяйничать врага хоть на одну минуту. А мы с Володей пустимся в погоню за беглецами. Надо перехватить их еще до границы.

Пожелав друг другу удачи, они расстались.

* * *

Баженову в помощь выделили красноармейцев из чекистского отряда. На автомашине он помчался в Измайлово.

В контрольно-пропускной будке часовой потребовал от Баженова мандат. Баженов предъявил документы. Часовой вызвал караульного начальника. Это был Касаткин. Увидев мандат Чека, Касаткин побелел и стал что-то лепетать в свое оправдание.

Оставив на контрольно-пропускной будке трех красноармейцев с наказом никого не выпускать, Баженов с остальными бойцами быстро направился к канцелярии.

У складских и служебных построек был обшарпанный вид. В грязных стенах зияли трещины, крыши во многих местах провалились, рамы с выбитыми стеклами вкривь и вкось висели на петлях. На плацу где попало стояли поржавевшие полевые орудия, военные двуколки.

Постучавшись, Баженов вошел в кабинет начальника артиллерийского склада. Склонившись над ящиком письменного стола, Севский судорожно рылся в бумагах, видимо, что-то искал. При виде штатского человека с потертым портфелем он недовольно поморщился. Спросил неприязненно:

— В чем дело? Кто вас сюда пропустил?

Баженов не спеша подошел к столу, положил свой неказистый портфелик и, берясь за пуговицу кармана френча, произнес:

— Инспектор Наркомпроса по делам искусств. Хочу предложить для бойцов охраны билеты в цирк…

— Какого черта! — наливаясь кровью, бешено крикнул Севский. — Не до билетов мне сейчас. Убирайтесь отсюда.

— Имею честь говорить с Севским Анатолием Ивановичем? — невозмутимо спросил Баженов, не обращая внимания на недружелюбный прием.

— Да, да! С Севским Анатолием Ивановичем, — совсем распалясь, заорал Севский. — Ну и что! Вам русским языком сказано: проваливайте!

Баженов отстегнул пуговицу кармана, извлек бумажку и, протянув ее Севскому, сказал:

— Вот ордер на арест. Я сотрудник Чека. Вы арестованы!

Севский покачнулся и схватился за кобуру. Но Баженов жестко произнес:

— Бросьте дурить. Все кончено!

Севский опустился в кресло и закрыл лицо руками. С минуту сидел неподвижно, потом встал и сказал:

— Ваша взяла. Ведите меня в Чека.

— Можете посидеть здесь, — сказал Баженов, опорожняя ящик письменного стола, в котором до этого рылся мономаховец.

— Что это вы искали в ящике?

— Теперь это не имеет значения.

— Смотря для кого… Что же именно вам понадобилось?

— Мои бумаги из ящика вы забрали. А на допросе я дам показания.

— Кто из членов вашей организации сейчас находится на территории артиллерийского склада? Отвечайте. Признание облегчит вашу участь.

Севский горько усмехнулся. Ноздри у него затрепетали, он проговорил не то злорадно, не то зловеще:

— Мои признания… Не успеете ими воспользоваться, уважаемый.

…Потом стало известно, что белогвардейцы подготавливали взрыв Измайловских артиллерийских складов. Эту акцию, они хотели приурочить к тому моменту, когда к Москве приблизятся немецкие или белогвардейские дивизии. Занимался подготовкой к взрыву Севский, сумевший устроиться начальником складов…

Покинув квартиру балерины, Севский помчался в Измайлово. Предупредив членов своей пятерки, он пустил часовой механизм. А перед самым бегством, обуреваемый мстительным чувством, Севский решил осуществить взрыв сейчас же. Он нисколько не сомневался в том, что чекистом является тот молодой парень, который сумел проникнуть на конспиративную квартиру к балерине Приятновой.

…Баженов внимательно посмотрел в глаза офицеру. Что-то в поведении этого заговорщика его насторожило. Он упросил:

— Что вы хотите? Организация ваша раскрыта, вы это и сами отлично знаете. Так что упорствовать, стараться что-то утаивать бесполезно. Лучше подумайте о том, чтобы облегчить свою участь, спасти жизнь.

Севский некоторое время молчал, на лбу у него выступил пот. Сказал глухо:

— Склады приготовлены к взрыву. Часовой механизм во втором пакгаузе. Там порох, снаряды…

Мономаховец говорил правду. Это почувствовал Баженов. И первая мысль, которая пришла ему на ум, была не об опасности, которой он сам сейчас подвергается, а о том, как предотвратить взрыв. Стараясь подавить охватившее его волнение, Баженов спросил:

— Сколько осталось до взрыва?

— Полчаса.

— Его еще можно предотвратить?

— Можно добежать…

— Тогда скорее — туда.

Они бегом добрались до второго пакгауза. Коридор казался бесконечным. В темном уголке, за грудой ящиков, стоял часовой механизм взрывной бомбы.

Севский, присев на корточки, принялся за работу. Руки у него тряслись, и наблюдавшему за ним Баженову казалось, что вот-вот сейчас эти холеные тонкие пальцы сделают одно неверное движение — и мина сработает. Но Севский разъединил провод. Тиканье прекратилось. Наступила тишина. Севский, обессиленный, опустился на пол, Баженов вытер платком вспотевший лоб, вздохнул полной грудью.

— Пойдемте, — сказал Баженов арестованному. — Одно доброе дело вы сделали. Это я засвидетельствую перед трибуналом…

Пошли к выходу. Когда поравнялись с санитарным пунктом, Севский сказал:

— Здесь раненый лежит… Должно быть, из ваших, из чекистов. А с ним Катя Коржавина.

Глава восьмая

1

Крепкие гривастые лошадки не спеша бежали по заснувшему проселку. Правил ими бородатый мужичонка. Был он чем-то недоволен, хмур, на вопросы отвечал нехотя.

Якубовский, полулежавший на заднем сиденье повозки, под ладный стук копыт и скрип колес задремал. Корабельников, свесив ноги с грядки, рассеянно глядел перед собой. Все привлекало его внимание: поля, рощицы, даже дикий валун на пустом косогоре.

Прошло уже три дня, как чекисты покинули Москву, гоняясь за бежавшими мономаховцами. Но пока безуспешно. Осторожный Улыбышев со своей маленькой группой пробирался к демаркационной линии между Россией и Украиной. Он хитрил, петлял, выбирал окольные тропы. Сейчас Якубовский ехал по направлению к глухой деревушке Ольховке, где предполагал перехватить Романова и сопровождавших его офицеров.

Лошади шли шагом. Долго тащились вдоль буерака, густо поросшего орешником. Временами колеи дороги, и так еле приметные, терялись в траве.

— Дед, а едем мы правильно? — спросил Корабельников. — Не плутаем?

Возница, будто не услышав вопроса, молчал. Ловким движением вожжей он сбил жирного овода с лошади. Потом потер заскорузлыми пальцами переносицу и недовольно хмыкнул.

— Что, дед, не отвечаешь? — спросил Корабельников, трогая старика за локоть. — Обиделся на меня?

— Чего даром зубы чесать, — буркнул старик. — Заблудился… Скажешь такое. Да я местность нашу вдоль и поперек исходил. Еще с малолетства. Версты через две будет Кудеяров овраг. А там уже до Ольховки пустяковина останется.

— Кудеяров овраг, это почему такое название? Чем этот Кудеяр прославился?

Старик слегка повернул свою лохматую голову в помятой теплой шапке и через плечо покосился на парня. Глаза его блеснули.

— Про Кудеяра-то не слыхивал? — непритворно удивился старик. — Эх ты, голова! Как же ты Кудеяра не знаешь? Знаменитый атаман — всем известно. Это теперь у нас глухомань. А раньше тут главный шлях проходил на Киев. Много бывало народу. Помещики, купцы, генералы. Однажды сама царица проезжала. Кудеяр со своими молодцами богатеев у этого оврага и подстерегал. Сидят в кустах и ждут добычи. Как услышит атаман звон поддужного колокольчика, свистнет разбойничьим посвистом, мол, приготовься, ребятушки, на веселое дело выходим, на разбой и потеху. А проезжий купец ли, генерал ли знай катит, беды не чуя. Вот карета или, к примеру, купеческая бричка подкатывает к оврагу. А он-то, овраг, глубокий, спуск крутой. Кучер, понятное дело, коней придерживает, чтобы, значит, потише в яругу спуститься, не опрокинуться, шею не сломать. А тут как раз из кустов и выходят ребятушки Кудеяра. Все бородатые, сермяжные свитки кушаками перехвачены, в руках острые топорики поблескивают…

Возница с таким вкусом проговорил про «острые топорики», что у Володи даже холодок прошел по спине. Он внимательно взглянул на старика. Да, старичок только с виду тихий и смирный. Весь хищно изогнулся, русая борода подрагивает, глаза удалью разгорелись. Видно, не хуже тех кудеяровых молодцов в свои годы на большой дороге пошаливал…

— И на царицу Кудеяр осмелился напасть? Ведь она, надо думать, с большой охраной ездила.

— Что ж охрана, — хитро зажмурился старик, — разогнали стражу… Нападающий завсегда яростней дерется. Необузданная сила. Царицу, стало быть, из кареты за руки вытащили вон. Карета не простая, а из чистого золота. Спрятали ее в потаенном логу. Да… Вот как…

— Кого же, царицу или карету?

Старик на минуту умолк, выругался, сказал в сердцах:

— Ну тебя, дуралея.

Якубовский проснулся и засмеялся. Засмеялся и Володя, нисколько не обидевшись на старика. Он обернулся к Якубовскому и спросил:

— Слыхали, Глеб Илларионович, рассказ про атамана разбойников? Что-то вроде Стеньки Разина Брянского уезда…

— А ты не смейся. Был такой Кудеяр, — сказал Якубовский. — Про него Некрасов упоминает в поэме «Кому на Руси жить хорошо». Кстати, образ разбойника нарисован в сочувственных красках. Защитник народный… Но вот, кажется, мы к этому самому оврагу и подъезжаем.

Якубовский и Володя спрыгнули с повозки. Пошли рядом. Старик еще немного проехал вперед. Потом остановился, слез с облучка и стал взнуздывать коней перед спуском в глубокий овраг.

У края обрыва чекисты остановились, немного постояли молча. В лицо пахнуло сыростью. В огромной впадине с торчащими из нее вкривь и вкось старыми деревьями, с ее сумраком, буреломом, буйными зарослями волчьих ягод, крапивы, лопухов и мха было что-то первобытно-дикое и в то же время чарующее.

— В некотором царстве, в тридевятом государстве, — нараспев произнес Корабельников и ринулся вниз по крутому скату, поминутно срываясь, хватаясь руками за ветви, скользя и расшвыривая слежавшиеся прошлогодние листья.

Внизу по каменистому ложу булькала светлая струя родничка. Присев на корточки, Володя с горстки напился. Подошел Якубовский. Тоже с удовольствием утолил жажду, оглядел сумрачный овраг, в раздумье сказал:

— В таком заповедном местечке вполне могли скрываться разбойники. Настоящие дебри дремучие…

Послышался треск валежника. Показался возница, осторожно ведущий лошадок под уздцы. Достигнув дна оврага, старик, не задерживаясь, вскочил на облучок и подхлестнул лошадок. Те легко вынесли повозку наверх.

Вскоре выбрались из оврага и чекисты. Старик дожидался их наверху. Сиденья были приведены в порядок, сено аккуратно покрыто рядном. Чекисты уселись, и повозка покатила дальше.

После оврага опять потянулись холмистые поля, лощинки. Вдали, блестя на солнце, показалась колокольня Ольховской церквушки.

И вдруг издали ударил выстрел и покатился над косогорами. Потом хлестнул второй, третий… Старик натянул вожжи. Лошадки стали. Чекисты переглянулись. Что могла означать эта перестрелка? Кто ее затеял? Во всяком случае, медлить нельзя. Якубовский приказал вознице:

— Гони, дед, гони!

— Куда? Под пули?

— Что ж поделаешь. Уклоняться нам не с руки. Если боишься — слезай, сами поедем. За коней можешь не беспокоится. Коней тебе вернем.

— Нет, коней я не отдам, — сказал старик. — Как же можно коней?..

Он привстал, поглубже нахлобучил шапку на лоб, залихватски гикнул и хлестнул кнутом. Лошади понеслись вскачь. Так, галопом, и проскакали версты две. Стрельба внезапно прекратилась. Лошадки перешли на шаг. Старик снял шапку, перекрестился и вытер рукавом мокрый потный лоб.

У околицы Ольховки однорукий, заросший щетиной мужик в засаленном австрийском мундире окликнул возницу и велел ему остановиться. Старик придержал лошадей. Тотчас же из ближайших калиток и садов, перемахивая через плетни, повыскакивали вооруженные мужики.

— Кто такие? — спросил однорукий, подходя к повозке.

Якубовский назвал себя и показал удостоверение.

— Фу, черт, — засмеялся однорукий. — Маленькая промашка. Думал, опять к нам господа перебежчики пожаловали. У нас тут, докладываю вам, сражение разгорелось. Одного офицера наповал срезали, в хлеву пока лежит. Двоих под замок в клуню посадили. А один все же драпанул…

Однорукий — Иван Долгополов, оказавшийся бывшим солдатом, — рассказал, что вчера в деревню заявилось четверо неизвестных граждан. Попросились в одной избе на ночлег. Назвались солдатами, идущими домой, на Украину. Слух о странных гостях дошел до Долгополова. Немало офицеров в то время нелегально пробирались к гетману Скоропадскому. Видно, и эти были из таких…

Утром белогвардейцы собрались уходить. Их хотели задержать. Офицеры не подчинились, открыли стрельбу и пустились удирать к лесу. Завязалась перестрелка.

— Кому же удалось удрать? — спросил Якубовский. — Какой он из себя?

— Самый старший, с бородкой. А бежал шибко, как заяц. Ничего, далеко, однако, не уйдет. Снарядили за ним погоню…

Однорукий повел чекистов к арестованным, а потом в сарай, где лежал убитый. Володя узнал в нем подполковника Улыбышева.

2

Большинство членов контрреволюционной организации «Орден мономаховцев» удалось арестовать и обезвредить. Андрея Романова задержали у нейтральной полосы. Сопротивления он не оказал…

* * *

Через две недели выписали из больницы Устюжаева. Он еще хромал и ходил с палочкой. Но дома ему не сиделось, и он упросил Якубовского включить его в оперативную группу, которая должна была спешно заняться новым делом. Предстояла поездка в Рыбинск.

В последний день перед отъездом, когда сборы в дорогу уже были закончены, Володя Корабельников спросил своего друга:

— Пашка, сходим-ка на Арбат?

— В Афанасьевский переулок? Один стесняешься?

— Как тебе сказать? Просто Катя будет тебе чрезвычайно рада. У нее к тебе особое отношение, как к своему спасителю, к человеку гордому и бесстрашному…

Устюжаев смутился:

— Брось! Ну вот еще…

И молодые чекисты, шутливо переговариваясь, пошли к Арбату.

Об авторе

Марк Ильич Чачко родился в 1906 году. Восемнадцатилетним юношей начал работать на прославленном революционными традициями киевском заводе «Арсенал». Здесь же вступал и в комсомол и в ряды Коммунистической партии. Долгое время редактировал заводскую многотиражку «Червонопрапорник».

Первые книги М. Чачко вышли в Москве еще в 30-е годы. Во время Великой Отечественной войны М. Чачко, будучи специальным корреспондентом армейской газеты, был награжден орденами Красной Звезды, Отечественной войны 1-й и 2-й степеней и многими медалями.

После демобилизации из армии М. Чачко всецело посвятил себя творческой работе. Вышли в свет его повести: «Для нашей юности», «Николай Щорс», «Вечный поиск», сборники рассказов: «Люди моего завода», «Первый бастион», «На блуждающем острове» и ряд других произведений. В серии «Честь, отвага, мужество» печатается впервые.